Князь Глеб, как и обещал Всеволоду, умер в неволе. Через неделю после разговора с великим князем, сидя вместе с сыновьями — Романом, Игорем и Ярополком — за ужином, покушав плотно, вдруг недоуменным взглядом оглядел их, словно не узнавая, откинулся, икнул и упал головой на стол. Пока бегали за лекарем, которого на княжеском дворе не случилось — ушел в город к свояченице, пока нашли его да привели, князь Глеб уж и остывать стал. На всякий случай лекарь попробовал ему отворить кровь, тертого хрену приложив к затылку и к вискам, но кровь из открытой жилы капнула в таз, а больше не пошла.

Хоронить Глеба Всеволод велел в Рязани, для чего немедленно снарядили отряд из большой дружины, князя в простом гробу уложили на телегу, и сопровождать тело отца был отпущен старший сын, князь Роман, который перед этим был вызван к великому князю и обещал ему свою покорность. Лето хоть и начинало только клониться к осени, но погоды стояли холодные, и по холодку, со сменными лошадьми, без задержки, князь Глеб должен был добраться до своей вотчины, не успев провонять. Роман обещал тотчас вернуться. Пока не был прощен.

Младшие братья Глебовичи, по отъезде Романа с телом, стали просить великого князя о встрече и были допущены.

Кланялись в ноги, былую свою непокорность объясняли волей отца, клялись в вечной дружбе. Обещали найти Яро-полка Ростиславича и в доказательство своей верности великому князю выдать его. Всеволоду понравилось такое предложение, и в этот же день младшим Глебовичам было даровано прощение. Они даже были посажены за общий стол в гриднице — к неудовольствию Кузьмы Ратишича и Юряты, громко каялись в грехах своих, ссылаясь на скудость ума и малодушие, пили мировую.

Таким образом, Рязань становилась дружественной, даже более того — подвластной великому князю землей, хотя бы на время. И это было очень кстати, потому что не давал покоя Новгород — великий вольный город, не желавший над собой ничьей воли, кроме собственной. А собственная воля жителей сего обширного и богатого края была такова, что в неделе у них случалось и по семь пятниц, как у блядиных детей, по выражению летописцев.

Время потянулось странное — ни мира, ни войны. Посольства из южных краев стали прибывать реже, и заверения в любви и дружбе, посылавшиеся великому князю Владимирскому, напоминали те, полугодичной давности уверения, как черствый сухарь напоминает пышный калач, только что вынутый из печи.

Бранные победы владимирцев там, на юге, скоро забылись. А значит, нужна новая война. Но пока неизвестно — с кем воевать, кому ума вправить, да и видимой причины пока нет. Надо, однако, думать, что за причиной дело не станет…

Всеволод стал зол и раздражителен, за обедом и на пирах, которых по случаю мирного времени устраивалось немало, сидел туча тучей. Неопределенность положения — это было хуже всего. Кое-что прояснилось, когда был схвачен человек, купец из Рязани, пытавшийся через дворовую девку передать князю Роману Глебовичу, жившему пока безвыездно при великом князе, грамотку от мятежного Ярополка Ростиславича. В грамотке предлагалось князю Роману покинуть великого князя, соединиться с ним, Ярополком, и, собрав войско, отомстить за все свои обиды. Князья Глебовичи и рязанский тысяцкий клятвенно уверяли, что не имеют связи с супостатом. Однако князь был тут же водворен в темницу.

Но разве это был такой уж опасный враг — Ярополк? Не только силы тратить на него — думать о нем не хотелось. Святослав же из Киева щедро раздавал уделы многочисленным своим сыновьям, Новгороду навязывал в князья старшего сына Владимира — забирал под себя русскую землю, и вроде бы по праву. Явной причины для войны Всеволод найти не мог и поэтому гневался.

Княгиня Марья затеяла строить монастырь — нашла себе занятие на многие годы. Только и разговоров было о том, откуда лучше привозить камень, каких строителей нанимать — из немцев или из Царьграда, кого ставить игуменьей. Даже к мужу охладела, а это ему, ничем не занятому, было особенно обидно. Чуть не поссорились, когда он с язвительностью в голосе попросил ее поостеречься, чтобы вдруг самой не стать игуменьей в новом монастыре. Несколько дней после этого не виделись, потом Всеволод не выдержал, пошел в женины покои, просил прощения и получил его, правда не так, как ему хотелось, потому что княгиня Марья, как он сам об этом выразился, окромя титек, его никуда не допустила: берегла плод.

Кому, наверное, было лучше всех в княжеском окружении, так это Юряте. У него словно началась вторая жизнь, вся заполненная обретенным сыном — Добрыней.

Тогда, зимой, Добрыня был плох. Говорил мало, часто плакал, болел, во сне и в бреду звал тятьку с мамкой, дедушку. Дичился всех, кроме Юряты, от которого не отходил и скучал, если тому доводилось много времени проводить во дворце у князя или отъезжать по делам. К весне мальчик поправился и понемногу стал любимцем всего княжеского двора, даже сам великий князь не раз гладил его по головке.

Юрята испросил позволения поставить себе отдельный дом и вскоре перебрался туда с Добрыней из княжеского дворца, где раньше занимал небольшую светелку с двумя окошками. Прислугу пока не торопился заводить, потому что в ней и нужды не было: вся княжеская, а особенно княгинина дворня опекала их. Княгинины девки постоянно вертелись у Юрятиного крыльца, где полюбили сидеть на лавочке теплыми вечерами, грызя орешки. Они угощали мальчика сладостями и нарочито громко разговаривали. У всех у них почему-то брови стали чернее, щеки — румянее, а груди просто-таки удивительно выпятились. Юрята, глядевший теперь на житейские радости другими глазами, ни одной красавице не отдавал предпочтения.

Добрыня, если приглядеться, начинал походить на Юряту. Перенимал его походку — мягкую, будто кошачью, его жесты — как он отмахивал волосы со лба, как садился на лавку, складывая руки на груди. Носил деревянный меч, пальцами чуть притрагиваясь к рукоятке. К лету стал называть Юряту тятькой.

Вскоре Добрынюшке стали малы порточки, ворот рубашки перестал сходиться, руки высовывались из рукавов.

Юрята дивился, но знающие люди сказали, что по этому признаку суждено Добрыне вырасти богатырем. Юрята смеялся: правильно, не зря же имя сынок такое носит — богатырское.

Княгиня Марья не забывала заботиться о Юряте, которого любила. С помощью Долгуши она устроила смотрины Юрятиной невесте, о которой говорила мужу. Любавой звали невесту, была она вдова, муж ее, боярин Молчан Пук, был убит еще в бою с ростовцами.

Любава была красива, но красота ее была неяркой, спокойной, такой, что мила бывает всем: тихие темно-синие глаза, опушенные густыми ресницами, коротковатый, чуть вздернутый нос, плавные плечи, певучий грудной голос. Она владела после смерти мужа двумя большими селами под Суздалем и просторным домом в самом Суздале. Был у нее сын Бориска, семи лет, одногодок Добрыне.

Княгиня Марья круто повела дело с Юрятиной женитьбой, женским чутьем понимая, что из счастливого своим отцовством Юряты сейчас можно веревки вить, и добилась своего. Сватовство от имени великого князя с княгиней не допускало отказа. Немногочисленная родня Любавы быстро сделала все полагающееся: невесту привезли во Владимир, свели с Юрятой, познакомили и через три дня уже пировали на свадьбе, не всякий раз понимая, кого славить — то ли молодых, то ли великого князя и княгиню, почтивших свадьбу своим присутствием. Тут же, в горнице, за маленьким столом сидели наряженные и прилизанные Добрыня с Бориской.

Любава украдкой поглядывала на жениха и тихо улыбалась, чуть-чуть краснея, когда представляла себе, как у них с Юрятой будет ночью. Она была рада этому браку: и Юрята ей нравился, и радовалась она, что теперь чуть ли не родней становится самого князя Владимирского. И вообще она, Любава, находилась в самой цветущей и жаркой бабьей поре и жаждала любви, в свое время мало получив ее от мужа, который в опочивальне чаще оправдывал свое прозвище — Пук, чем свое мужское достоинство. Тело ее истосковалось по любви, и если бы не посватали — право слово, согрешила бы с молодым соседом, купцом, о любовной силе которого так много ей рассказывали соседушки. Любава была благодарна судьбе, уберегшей ее от греха, и надеялась, что Юрята окажется не хуже того купца, и не ошиблась.

И поскольку с Юрятой у них все пошло хорошо, по сердцу ей пришелся и сыночек его. Оба мальчика с первых дней стали неразлучными, потому, наверное, что были разными: рассудительным, чуть медлительным — Добрыня и живым, непоседливым, хитрым — Бориска.

Юрята понял, что неожиданно стал богатым, когда, побывав по княжескому делу в Суздале — проверял засадный суздальский полк — заодно съездил со старым управляющим покойного мужа Любавы посмотреть села, что были теперь переписаны на него. Он стал наследником боярского имущества и, выходит, боярином. И нельзя сказать, что такие перемены в жизни огорчали его. Великий князь хоть и подшучивал над Юрятой, а все же, по настоянию княгини, возвел его в звание своего меченоши и думца, то есть как бы узаконил его положение при своей особе, повысил из дядек, да еще и жалованье положил — кормом, холстами, скотом и двумястами гривнами в год. Раньше Юрята пожал бы своими аршинными плечами и подумал: куда столько? Теперь же, глядя на мальчишек, беспощадно рвущих портки на деревьях и заборах, на Любаву, имеющую женскую слабость к нарядам и узорочью, он твердо знал, для кого это богатство.

И любовь Юряты ко Всеволоду стала другой. Пожалуй, он не стал любить своего князя менее преданно, не сомневаясь, положил бы жизнь за него. Но от того, что великий князь теперь не только брал от Юряты все, что тот мог ему дать, — преданность и верность, но и сам давал, чувство Юряты к князю как бы приобрело новое достоинство, стало спокойнее и увереннее. Такие перемены к. лучшему были Юряте очень по сердцу.

В приятных хлопотах прошло лето, наступила осень.