Вот уже и великому князю понадобился для похода конь поспокойнее. Не совсем, конечно, старая кляча, которая может лишь медленно передвигаться, но и не трехлетний злой жеребец, роющий копытом землю от нетерпения. Конь постарше, сильный и выносливый, не косящий глазом в сторону каждой кобылы. С плавным, размеренным ходом, с крепкими ногами и широкой спиной. Как раз такой, на котором подобает ездить мужчине, еще полному жизненных сил, но уже предпочитающему стремительной скачке надежную устойчивость неторопливой езды.
Князю Константину сейчас очень нравился отец, и он думал, глядя на великого князя: хорошо бы научиться у него умению — даже сидя в седле, в окружении блистательных всадников на прекрасных конях, в роскошных доспехах — оставаться среди них самым значительным с виду. Даже если, глядя со стороны, и не знаешь, что это великий князь, неизбежно на нем первом остановишь взгляд. Сам Константин понимал, что, как он ни распрямляйся в седле, ни вытягивай шею — а рядом с отцом выглядит всего лишь подростком, которого впервые в жизни взяли взрослые с собой на войну.
Чуть позади юного княжича, как всегда, ехал Добрыня. Он держался просто, как воин, и выглядел только воином и никем иным на своем могучем, под стать себе, жеребце. Впрочем, даже когда он был пешим и без оружия, все равно о нем думалось именно так: воин, честно служащий своему государю. Многие из бояр, окажись они на Добрыниной месте воспитателя и советника князя Константина, надулись бы спесью от сознания высоты своего положения. Добрыня же, приблизившись к семейству великого князя, нисколько не изменился — остался таким же открытым, добродушным и неугодливым, каким был раньше. Нисколько не заносился он и перед теми, кого мог считать ниже себя по положению. Его добрая улыбка одинаково светила всем.
Правда, сейчас он не улыбался, был грустен и задумчив. Даже во время разговоров с Константином на лице Добрыни порой читалась с трудом скрываемая озабоченность. Он думал о своем отце.
Весной великий князь объявил, что желает покончить с половецкой угрозой навсегда, и стал собирать большой поход. Такого еще не бывало. Области, в которых обитали поганые, были огромны, а значит, и войско должно собраться невиданное. Готовились всю весну и вот теперь, в начале лета, отправились. Огромность ополчения делала этот поход тоже не совсем обычным: если везти с собой припасы, то обозы растянутся по всей степи, замедляя продвижение. Поэтому на военном совете было решено несколько отрядов с продовольствием отправить вперед, к самому Дону, чтобы на границах половецкого царства построить несколько укрепленных станов — на значительном расстоянии друг от друга. В этих станах должен был храниться запас продовольствия, оружия, овса для коней — словом, всего того, что могло понадобиться в долгом походе. Кроме того, в таком стане можно укрыться от противника, если он превосходит силой, — на войне всякое случается. Как сказал великий князь, в степи надо построить несколько городов для себя и уж из этих городов воевать, очищая степь от поганых.
Как только подсохли дороги, отряды с обозами ушли вперед. Во главе одного из таких отрядов находился Юрята — выпросил у великого князя для себя такую должность. Всеволод Юрьевич не хотел поначалу его отпускать и даже сердился, говоря, что Юрята в большом полку может принести гораздо больше пользы. Говорил, что в походе привык слушать советы своего думца. Но Юрята сказал, что хотел бы ставку великого князя обустроить сам, а потом, когда начнутся боевые действия, он будет неотлучно находиться при государе.
Добрыня тоже не хотел, чтобы Юрята покидал великого князя. Или, по крайней мере, хотел отправиться с отцом, раз того так тянет в степь. Но он не мог ни велеть отцу остаться, ни покинуть Константина. Поэтому распрощались, и Юрята увел свой отряд в двести копий и обоз.
Недели две назад это было, и вот с тех пор об отце — ни слуху ни духу. Добрыня не думал ни о чем плохом, вернее — старался не думать: Юрята — опытный воин, дружинники его — тоже умелый и храбрый народ. Но весточку-то о себе можно ведь подать или людей выслать навстречу, чтобы войско знало, куда идти. Наверное, отцу недосуг, думал Добрыня. Ведь сколько работы надо сделать — и место выбрать удачное, чтобы вода была рядом, и чтоб лесу хоть немного, и чтобы вокруг видно было хорошо. Не говоря уж о самом обустройстве стана: его надо строить надолго, чтобы он был удобным и неприступным. И поганые, наверное, не дают спокойно работать, тревожат наскоками. Правда, там, куда отправился Юрята, больших половецких скоплений быть не должно. Сейчас их там нет, они все южнее — где с весны травы больше, там и пасут свои стада. Разве что небольшой отряд может напасть. Так ведь отобьются, должны отбиться! Но все-таки Добрыня ощущал тревогу за отца. Лет пятнадцать назад, конечно, было другое дело — Юрята один мог справиться с пятью погаными. А теперь? Наскочит на него, старика, какой-нибудь молодец посильнее да половчее — и туго придется отцу. Скорее бы уж добраться до него.
Вот за кого Добрыня совсем не волновался — за брата Бориса. Тот тоже отправился строить становище, ему это сам великий князь поручил — помнит, как Борис построил ему город возле Киева. Княжич Георгий по малолетству остался дома, и Борис, как показалось Добрыне, словно бы с облегчением весь ушел в военные дела. И поручение великого князя воспринял с удовольствием. Да что ему! Он со своими дружинниками один пройдет всю степь туда и обратно, а вернется живой и довольный жизнью, как и всегда. Удачлив во всем. С годами Добрыня все больше ценил названого своего брата. А вот любовь к отцу у Добрыни помимо воли стала приобретать оттенок жалости. И в бане стараешься на него меньше смотреть — широкое и костистое тело Юряты стало словно усыхать, лопатки торчат, как у мальчишки, руки истончились, приобрели старческую осторожность в движениях. Рядом с ним стыдишься своей величины и здоровья, особенно вспоминая, как раньше любил ходить с отцом в баню, исподтишка любовался, как перекатываются у него под кожей крепкие мышцы.
Младший братишка Любим тоже собрался с ними в поход, упрашивал Юряту, Добрыню. Напомнил даже, как Сам Юрята ему рассказывал, что впервые взял с собой на войну Добрыню и Бориса, когда они ненамного старше были Любима. Но тут уж Юрята встал стеной: никаких войн, пока не подрастешь. Не бойся, сказал, твои враги никуда от тебя не денутся, пусть тоже подрастут. И правда, Бориса и Добрыню Юрята брал с собой, когда сам еще был крепок. А потом — брал на осаду. Осада — одно, а биться с погаными в открытой степи — совсем другое. Так и не взяли Любима, обиженного до слез.
Донские степи были еще далеко, и войско великого князя двигалось по лесным дорогам Рязанщины. Места здесь были глухие, безлюдные. Но часто встречались разоренные и сожженные деревни, население которых разбежалось, а то было перебито или уведено в плен. Брошенные, зарастающие травой поля, в реках и речушках — вбитые в дно сваи, все, что осталось от сгоревших мостов. А сами места — благодатные, жить бы здесь людям да жить. Они и жили, пока половецкие орды, волна за волной накатывавшиеся сюда из диких степей, не вымыли из этих мест людей, которых некому было защищать.
Князья рязанские больше друг с другом сражались, чем заботились об охране своих границ. Жаловались на малые свои доходы, потому что обезлюдевшая земля доходов не приносит. А ведь могла бы. Сколько труда здесь было потрачено — по всему видно. Край был крепкий, села — большие. Попробуй раскорчуй в лесу поляну да задери сохой неподатливую лесную землю. А таких полян много по лесу было раскорчевано, и хлеб, похоже, здесь рождался — хватило бы, чтобы прокормить большую волость. И все пропало. Ну, ничего, не зря же великий князь ополчился на поганых. Вот очистится от них степь, откатятся они в необозримые дали, чтобы обратно не возвращаться — и снова придут сюда люди, расчистят поля, построят дома, мосты.
Дороги здесь еще не успели зарасти кустарником да травой, значит, по этим дорогам и придет сюда жизнь…
Князь ехал молча, слегка нахмуренный. Может, тоже с грустью размышлял о том, какие беды пронеслись над этим краем. Хотя — кто знает мысли великого князя? Ведь он думает совсем не так, как другие люди, — Добрыня давно это заметил. Он смотрит — а видит не только то, что перед глазами, но и заглядывает далеко вперед, высматривая в отдаленном будущем видимое ему одному. Что ему десяток-другой сожженных деревень, когда он владеет пространствами, которые простому человеку невозможно окинуть даже умственным взором? Что для него половецкая орда, на усмирение которой он двигает свои полки, если он повелевает множеством людей — и боярами, и владетельными князьями, и среди них он — как месяц среди звезд, сияющий и пасущий их бесчисленные стада? Распоряжаясь такой силой, подвластной ему во всем, он временами должен чувствовать себя едва ли не Богом, а значит, и думать и действовать как Бог — справедливый, грозный и вездесущий. Не слишком ли тяжело это для обычного человека?
Великий князь, однако, меньше всего сейчас чувствовал себя божеством. Раздумывал: не напрасно ли сам отправился с войском? Воеводы могли с этим походом управиться и без него, а дома нашлось бы много важных дел. К тому же княгиню Марью, беременную на шестом месяце, оставил. Эту беременность — уже двенадцатую по счету — Марья переносила тяжело, жаловалась на боли, почти не вставала с постели. Конечно, есть кому за ней приглядеть, да и не впервые Всеволод Юрьевич оставляет жену, когда она на сносях, но на этот раз почему-то кажется, что ей без него будет плохо.
Но, с другой стороны, пора князю Константину вкусить походной жизни. Уже женатый человек, а на войне не был. В его годы Всеволод уже был вояка. Правда, и войны тогда случались чаще, много смуты было среди князей, да и великий князь Андрей не давал никому покоя. Вот как странно получается: хочешь, чтобы не было войны на Русской земле, а в то же время понимаешь, что мирная жизнь из князя Константина не сделает достойного преемника великому князю Владимирскому, не закалит дух, не укрепит волю, не научит посылать людей на смерть, наконец. Пожалуй, правильно, что поехал сам и Константина взял. Кто ему лучшим учителем будет, чем отец? Хотя Добрыня тоже неплохой учитель.
Великий князь оглянулся на Добрыню, который как раз в этот момент икнул и закрыл ладонью рог. Взгляд великого князя был Добрыне знаком и понятен: государь хотел, чтобы сопровождающие немного поотстали — наверное, собирался поговорить с сыном наедине, чтобы чужие уши не ловили слов, предназначенных Константину. Добрыня без лишних вопросов двинул коня вбок и придержал его, давая возможность Всеволоду Юрьевичу и Константину уехать немного вперед. Потом снова тронулся, и бояре, остановившиеся было рядом с Добрыней, продолжили путь.
— Что, князь Константин, рад вместе с отцом повоевать? — спросил немного насмешливо Всеволод.
— С тобой рад, батюшка, — Константин смущенно улыбнулся.
— Мать-то не хотела пускать. Ну, теперь уж не вернемся, дальше пойдем. Не боишься? — спросил отец. — Бояться нечего. Главное — смотри в оба.
— Я не боюсь, батюшка, — ответил Константин. — Мне бы только чего невпопад не сделать. Я лучше рядом с тобой буду. На тебя буду смотреть.
— Ну! Я, может, в самое пекло пойду. Захочу прорубиться или еще что, — сказал великий князь. — Ты вон от Добрыни не отходи. Я бы в бою тоже от него не отошел. По дому не успел соскучиться-то?
Константин знал, отец любит менять разговор. То об одном говорит, то вдруг о другом начинает. Иногда так врасплох застанет, что скажешь ему и о том, о чем хотел умолчать. Вот и сейчас: о войне, о войне и, неожиданно — о доме. Наверное, хочет знать, думает ли Константин об Агафье? Часто стал выпытывать, как сын относится к своей жене.
— Соскучился, батюшка.
— О матери, поди, скучаешь? Ничего. Я, сынок, тоже о ней думаю.
— И об Агафье скучаю, — краснея, сказал Константин. Подумал, что напрасно поспешил угодить отцу ответом — великий князь не собирался спрашивать его про жену. А теперь, конечно, спросит, раз сын сам начал разговор.
— Ну что же — о жене поскучай, попечалься, — позволил великий князь. — В походе надо о жене думать, когда без дела ходишь, вот как мы сейчас. А перед боем или в бою — забудь и не вспоминай. Вспомнишь — размякнешь. Беречь себя начнешь. Так и с поля побежать недолго. А этого хуже нет — спину врагу показывать. И себя можешь не спасти, и дружину погубишь, и позором умоешься. Внука мне скоро ли подарите?
— Не знаю, батюшка, — растерянно ответил Константин и опять смутился. Дальше некоторое время ехали молча.
— Я ведь вижу, ты смущаешься, — вдруг сказал Всеволод. — Зря. Конечно, сынок, ты молод еще, не проснулся. Может, и на меня сердился не раз — что, мол, это старому в голову взбрело — женить? А только я тебе, князь Константин, вот что скажу. Женой дорожи и люби ее. У государя друзей не бывает. Бывают слуги верные, бывают союзники. Единственный друг — жена. Я тебе не хочу говорить про всякое женское в ней — это ты и без меня поймешь, не сейчас, так чуть попозже. Я скажу тебе про то, что будет у тебя такой день, когда захочется тебе душу свою открыть кому-нибудь. А государю, сынок, этого нельзя. Одной только жене сможешь открыть душу. Ей — можно.
Константин молчал. Ничего не мог ответить отцу: чувствовал какое-то несогласие с ним. Как же так можно жить, доверяясь одной Агашке? Да что она понимает? И друзья у него есть — да вот хоть Добрыня. И новые будут. Его, князя Константина, несмотря на молодость, многие уважают. Любой — хоть князь, хоть боярин — как увидит княжича, сразу улыбается. Отец, наверное, прав, но прав только насчет себя. Матушка, ему друг самый первый и единственный, но ведь это матушка. Нет, у Константина жизнь будет другая, не как у отца. Для чего тогда и быть правителем, если бояться и не доверять тем, которыми правишь, не искать радостей их дружбы и любви?
А великий князь угадывал, что думает Константин, и это печалило. Многого, наверное, он не сможет передать сыну, потому что есть вещи, которым не научишь, не объяснишь — каждый должен доходить до них сам. Здесь жизнь — единственный учитель. Вот как у Всеволода Юрьевича — пришлось выпить горькую чашу в юном возрасте. Самому понять, откуда взялась у князя Андрея ненависть к братьям, малолетним и ни в чем перед ним не провинившимся. И вдоволь наглядеться жестокостей императора Мануила, который приказывал отравить вчерашнего друга, и тому за пиршественным столом подносили почетный кубок. Подросток Всеволод должен был сам до конца познать ту злобу, что заставляет князей обнажать мечи друг на друга, и научиться понимать причины этой злобы.
Но разве научишь этому князя Константина? Ведь не скажешь же ему: сын, никого не люби, никому не доверяй, старайся утверждать свое главенство всеми способами — и силой, и хитростью, и коварством, и только тогда станешь истинно великим князем! Так не скажешь, потому что это и не совсем правда. Настоящая правда — в точном соблюдении меры добра и зла, и соблюдать эту меру сложнее всего. Иногда бывает нужно простить злодея, а на честного человека нахмурить брови, хотя и приходится при этом душу свою рвать на части. Но муки твои душевные известны лишь тебе, ими можно пренебречь, если поступок твой послужил пользе. Разве объяснишь это сыну, который растет, согретый родительской любовью, лаской и уважением окружающих? Вот едет Константин на войну — это хорошо. Но война, тем более такая — справедливая, затеянная ради защиты подданных, — самое простое из многих дел государя.
— Государь! — негромко позвал Добрыня.
Великий князь тоже заметил далеко впереди всадников, едущих навстречу. Добрыня тут же переместился во главу войска, на всякий случай прикрывая государя от возможной опасности.
Но это оказались их собственные дозорные, посланные перед войском. Что-то случилось — это было понятно по их виду. Торопились. Вскоре можно было разглядеть, что один всадник вроде бы не из дозора — без шлема, без шапки даже. Великий князь, полуобернувшись, поднял руку, и войско начало останавливаться. Зафыркали кони, зазвучали голоса сотских, стал стихать тележный скрип. Всадники приближались, у Добрыни упало сердце: тот, без шапки, был пожилой дружинник Ласко, ушедший с отрядом, который повел Юрята. Он был еще и без оружия, только ножны от меча болтались сбоку. Конь его часто и тяжело дышал, морда была в клочьях пены. Сам Ласко тоже выглядел утомленным — видно, ему, человеку в годах, тоже нелегко далась эта гонка. При виде великого князя он начал сползать с седла, но бухнуться на колени Всеволод ему не дал, остановив нетерпеливым движением руки.
— A-а, это ты, — узнал он дружинника. — Ну, говори — чего прибежал?
— Напали на нас. Ночью налетели, государь.
— С отцом моим что? — не удержавшись, спросил Добрыня. Всеволод Юрьевич взглянул на него, переменившись в лице, и всем телом подался к дружиннику:
— Ты с Юрятой был? Что? Где он?
— Они отбиваться начали. Мне Юрята велел уходить, вас искать. Я и побежал. Еле жив ушел.
— Да ты-то жив! — крикнул великий князь. — А с Юрятой что, с отрядом?
— Не знаю, государь, — Ласко все же упал на колени. — Был Юрята жив, когда я уходил.
Добрыня вдруг слепо двинулся на коленопреклоненного дружинника. Тот отшатнулся, закрываясь рукой, словно ждал удара мечом. Это отрезвило Добрыню, он виновато огляделся вокруг и успокоился, только отвердел лицом. Великий князь глянул на Добрыню, потом на Ласко.
— Где это — показать сможешь? — И, не дожидаясь ответа, крикнул куда-то назад: — Коня ему!
Тут же подвели свежего коня, помогли дружиннику взобраться в седло. Он попросил попить, и ему принесли воду в ковчежце. Пил Ласко уже на ходу.
Теперь двигались быстрее. Но все равно огромное войско, растянутое по дороге, не могло двигаться достаточно быстро. К тому же великий князь видел, как мается Добрыня, готовый в одиночку кинуться вдогон половцам, напавшим на Юряту.
Тогда решено было отправить Добрыню вперед. Идти с ним вызвались многие. Он отобрал сотни две, и скоро отряд под его началом, рванувшись, скрылся из виду.
Леса понемногу редели, расступались — войско подходило к донским степям. Уже можно было перестроиться и идти не длинной вереницей, а широким валом. Возле Дона великий князь разделил полки надвое: одну часть с воеводой отправил в глубь степей, а сам пошел вниз по течению — туда, где обычно располагались крупные половецкие вежи. Действительно, следы больших стоянок попадались все чаще, на некоторых еще была теплой от кострищ земля, и трава вокруг оставалась примятой — не успела расправиться от множества копыт, совсем недавно ее топтавших. Иногда вдали можно было разглядеть отряды поганых — небольшие, наверное, отправленные на разведку. Они, заметив русское войско и постояв немного на виду, стремительно скрывались за перелесками. Великий князь велел двигаться быстрее, для чего оставил часть обозов и разбил войско еще на несколько частей, которым, однако, полагалось не терять друг друга из виду. Как бы поганые ни удирали, все равно столкновение с ними было неизбежно. Их, еще в большей степени, чем русских, связывало хозяйство, которое они таскали за собой, хотя оно было достаточно громоздким — и передвижные дома на колесах, которые тянули медлительные быки, и телеги со скарбом, — без всего этого не выжить в дикой степи. К тому же — женщины и дети, ведь их не бросишь.
Великий князь понимал: мелких стычек с погаными не будет, будет сразу большой бой. Строжайше всем приказано было находиться в доспехах, не снимая их, даже когда жарко, и при оружии. Хотя воинство и без всякого приказа готовилось к битве — по всему видно было, поганые близко.
Добрыня между тем мчался с отрядом туда, куда вел их Ласко. Дружинник, вымотанный долгой скачкой, едва не падал с коня. Пришлось Добрыне, скрипя зубами, позволить сделать остановку, чтобы Ласко немного выспался. Остальные, видя, что боярин следующий привал объявит не скоро, тоже воспользовались остановкой, повалились на землю и заснули. Добрыня один ходил среди спящих, время от времени подходя к Ласко и разглядывая его, словно пытался определить — не пора ли поднимать его и двигаться дальше. Потом, когда счел, что все отдохнули достаточно, поднял всех. И опять скакали до глубокой ночи, чтобы вновь — на короткое время — до рассвета провалиться в сон и утром, едва развиднеется, продолжить поиск. Два раза меняли направление — Ласко с трудом припоминал места, по которым ехал, и неудивительно: кругом раскинулась однообразная местность — степи, оживляемые кое-где небольшими рощицами или овражками, поросшими кустарником. Наконец, наведя отряд на два конских скелета, лежавших рядом, — белых, издалека заметных в зеленой траве, Ласко объявил, что они едут правильно.
Разоренный стан первым заметил Добрыня — на следующий день. Даже не заметил, а почувствовал. Там, впереди, видны были еще только стаи воронов, кружившихся над одним и тем же местом. Воронье слетелось на пиршество. Добрыня с ужасом подумал, что сейчас ему, возможно, придется увидеть мертвого Юряту с расклеванными птицами глазами. Он уже много раз видел такое. Но отец, убитый, поруганный, не дождавшийся от сыновей помощи, глядящий багровыми глазницами в небо, — Добрыня не знал, сможет ли он не тронуться рассудком? Не зря, не зря томило предчувствие, подумал он.
Теперь и все заметили место побоища. Кроме мертвых тел, разбросанных между телегами, и пирующих птиц, там больше никого не было. Вернее — были лишь несколько волков, тормошивших мертвецов, которых не успели раздеть и обобрать, — поганые торопились уйти. Волки неторопливо насыщались — без грызни, без драк. Казалось, совсем не напуганы приближающимся конным отрядом, а лишь недовольны тем, что приходится прерывать трапезу. Добрыня увидел, как большой матерый волк нехотя оторвался от чьего-то разодранного мертвого тела и с достоинством, будто с некоторой ленцой поглядел Добрыне навстречу, как подлинный хозяин степи, ожидавший новой добычи, что идет прямо к нему в пасть.
Тут Добрыня не выдержал. Закричав и выхватив зачем-то меч, бросился на этого волка. Тот неторопливо повернулся и стал уходить. За ним потянулась вся отяжелевшая стая, уносившая в зубах добычу для своих детенышей. Волков было не догнать — они, стелясь по траве, без усилий уходили все дальше и дальше. Никого в степи не было быстрее волков. Соскочив с коня, первым делом бросился Добрыня к мертвецу, которого терзал вожак стаи, почему-то уверенный, что это мертвое тело и окажется Юрятой. Но нет, слава Богу, это был не он.
Уже все подъехали, спешивались, разбредались по стану, распугивая воронье, которое, однако, далеко не улетало. Дружинники искали знакомых, у многих в этом отряде были даже родственники. Горестные крики раздавались то тут, то там. Добрыня сам начал рыскать по становищу, как волк, с тревогой вглядываясь в каждое попавшееся ему тело. Юряты не было. Заглядывая под телеги, переворачивая на спину лежавших ничком, он все же успевал отметить про себя, что припасы почти не тронуты, трупы не раздеты, с некоторых не сняты даже сапоги. Видимо, поганых было не так уж много, они воспользовались внезапностью нападения, а сил увезти всю добычу не нашлось. Может, пленных увели, с надеждой подумал Добрыня. Он крикнул, чтобы все искали его отца, и стал ждать, что вот-вот откуда-то виноватым голосом позовут: эй, боярин! — и надо будет идти на непослушных ногах туда, где лежит самый любимый человек, весь изрубленный, в дырках от стрел. А как же еще с ним могли справиться поганые, если бы он не обессилел от ран?
Но Юряту так и не нашли. Добрыня обегал все вокруг — может, раненый отец отполз в сторону… Но никого вне стана не оказалось. Они все дрались здесь, и никто не побежал, легли, где застала смерть. Юряту, наверное, взяли в плен из-за его боярской одежды и дорогих доспехов — за такого важного боярина всегда можно получить хороший выкуп. Надежда на то, что отец жив, горячими волнами билась в Добрыниной груди. Он уже рвался дальше — догонять, рубить. Но бросать погибших товарищей было нельзя. И так им досталось — и не посрамили они русского оружия. До дому их тоже по такой жаре было не довезти. Поэтому решили хоронить здесь.
Вся дружина принялась рыть могилу — одну на всех, чтобы легли они навеки рядом, братья по оружию, братья в смерти своей. Рыли кто чем мог: мечами, ножами резали дерн, шлемами вычерпывали черную жирную землю. Копали весь день. Добрыня тоже копал, будто последним своим служением мертвым товарищам думал искупить какую-то свою вину перед Юрятой, страдавшим сейчас в половецком плену. Неладно было хоронить людей ближе к закату, но время не позволяло ждать завтрашнего дня. Их рядами укладывали на дно рва, выстланное травой и соломой с телег, потом закрыли чем могли, засыпали землей. И — снова вперед, пока светло, пока еще можно разглядеть дорогу в долгих летних сумерках.
Поганые умели хорошо прятать следы в траве, однако сейчас, торопясь, не сделали этого как следует. Утром, когда отряд снова двинулся вперед, те следы, по которым шли вчера, стали отчетливей, даже примятости от тележных колес виднелись в утренней росе. Добрыня подгонял, ругался, ему казалось, что едут медленно, сам вырывался вперед, нетерпеливо оглядываясь. Но коней тоже следовало беречь, ведь всадник на уставшем коне ненамного сильнее пешего. Так ехали еще день, жевали на ходу. Все время Добрыня боялся наткнуться на мертвого Юряту, брошенного погаными. Но никто не попался на пути.
И вот они настигли половцев. Это произошло на следующий день. Видно было, как поганые расположились станом и готовятся к бою. То ли им тяжело было убегать, то ли гордость напомнила о себе — ведь они-то находились дома, в родной степи. Как бы там ни было, решили принять битву. Добрыня, заметив врагов, оживился, начал перестраивать дружину для нападения. Половцев на вид было больше, чем русских, раза в три. Зная их любимый воинский прием — стараться охватывать противника с обеих сторон, одновременно небольшим отрядом наступая спереди и отступая — заманивая, Добрыня поставил по бокам самых метких лучников, чтобы не подпускали поганых близко. И велел никому от дружины не отрываться, как бы заманчиво ни было броситься вдогонку за небольшим и медлительным отрядом. Впрочем, воины все почти были опытные, бывалые, участники и булгарских походов, и половцев бивали не раз. Они не должны были поддаться на вражеские хитрости и уловки степной войны. Решили ударить прямо на становище, вынуждая тем самым поганых броситься отбивать свое имущество и добычу.
Ну, все.
— Пошли! — крикнул Добрыня, и его полк стремительно двинулся вперед, не обращая внимания на то, как половцы разъезжаются в стороны, собираются в небольшие отряды, с визгом и криком несутся на русских, но, не доехав, останавливаются и бросаются наутек — словно собаки, натравливаемые на лося, но не решающиеся к нему подойти близко.
Когда русская дружина подошла к становищу; поганые поняли — их хитрость не удалась. В самом стане почти не было воинов, и те немногие, что пытались отстреливаться из луков, вскоре погибли, утыканные стрелами, или разбежались по становищу, ловя коней. Видя, как русские растаскивают укрепления, готовясь занять становище, откуда их невозможно будет выбить, вся орда, собираясь на ходу в единый кулак, ударила на дружину. Началась сеча.
Из луков уже никто не пытался стрелять — два войска сшиблись, перемешав и изломав свои передние ряды, и легко можно было попасть в своего. Работали мечами и саблями, многие из русских — топорами с двойным лезвием, таким топором было способнее биться в тесноте, чем мечом.
Но в руках у Добрыни, конечно, мог быть только меч — любимое с юных лет оружие. Когда половцы налетели, Добрыня оказался в середине своего войска и не сразу добрался до врага. А ему нужно, нужно было находиться там, где шла рубка! Молча, расталкивая своих ратников, которые и сами уже стали расходиться в стороны, чтобы напасть на орду с боков, Добрыня с поднятым над головой мечом, без щита, лишь намотав плащ на левую руку, пробился в первые ряды.
Добравшись до визжавшей толпы врагов, он не выдержал — страшно закричал. И таким предстал перед погаными — огромным, на могучем коне, со сверкавшей в руке молнией. Остановить Добрыню не могло ничто. Он не чувствовал своего тела, рубил со смертельной быстротой — едва заметив краем глаза движение сбоку, отмахивал туда свистящий удар и сразу же пластал следующего — с другой стороны. Поганые казались ему медлительными, неповоротливыми. Никто не успевал уклониться от тяжелой, остро заточенной смерти, а многие даже не успевали понять, что их убило. Еще больше свирепея от того, что ему не попадается достойный противник, Добрыня стал рубить быстрее, уже не примериваясь — по чему придется. Он шел, словно косец по полю, оставляя после себя проход. Проход этот расширялся — от Добрыни орда отпрянула.
Те, кто видел его приближение, бросались в стороны, мешали ряды, сталкиваясь со своими. За Добрыней в проход кинулись его дружинники. Тем временем остальные, что с самого начала были оттерты от схватки, растянулись и охватили орду с боков.
Вой многих сотен глоток понесся над степью — пришла пора поганым умирать. Звон и стук русских мечей о железные колпаки половцев и их круглые щиты смешивался с натужным, хриплым дыханием тяжело работающих дружинников. Орда таяла, как льдышка, брошенная на печь. Многие уже не думали о битве — только о спасении. Прорывалась сквозь русские ряды небольшая кучка конных, увозя какого-то маленького сгорбленного половца в шапке из желтого лисьего меха — наверное, это и был главный кощей орды, который не захотел погибать вместе со своими.
Добрыня их заметил. Теперь, немного утолив свой гнев и жажду убийства, он стал внимательнее, вспомнил, что должен руководить всей дружиной. Привстав в стременах, он, перекрывая гул побоища, приказал кощея не выпускать. С удовлетворением увидев, как десятка два ратников бросились наперерез и, избивая охрану, стали теснить ее вместе с их повелителем обратно в гущу схватки, Добрыня взревел и стал прорубаться туда. Ему вдруг невыносимо захотелось самому прикончить главаря.
Дружина, видя, как их старшой пробивает себе дорогу к половецкому князьку, принялась ему в этом помогать — кощея теснили навстречу Добрыне, отсекали от него воинов охраны. Очень скоро Добрыня уже видел сморщенное злое личико, худые старческие руки, вцепившиеся в конскую гриву, чахлую седую косичку, свисавшую из-под лисьей шапки. Кощей, видимо, был так стар, что не мог даже поднять оружие. Да если бы даже и мог — что толку? Оцепенев, шевеля губами, он глядел на приближавшуюся к нему башню смерти — огромного русского витязя, которого воины кощея не могли ни убить, ни задержать. О чем думал старый кощей перед гибелью? Может, вспоминал, скольких русских погубил на своем веку, сколько девушек и женщин взял в полон, скольких продал восточным купцам. А может, просто прощался со своей жизнью и уже не увидел, как тело его разделилось от плеча вниз надвое и сначала одна половина, без головы, свесилась с коня, а там и вторая свалилась на другую сторону, словно поскользнувшись на залитом черной кровью седле.
Разрубив кощея, Добрыня оглянулся на истошный визг, перекрывший, казалось, все другие звуки, — к нему пробивался, не обращая внимания на русские мечи, совсем юный половчанин. В руке его была даже не сабля — нож, которым он угрожающе потрясал. Стремился он, этот юный воин, именно к Добрыне, и такая в нем была страсть, что свои расступались, пропуская его, да и русские удивленно давали ему дорогу. Юнец слишком явно шел к своей смерти. Но Добрыня не стал раздумывать, почему так спешит умереть молодой воин, — может, он сыном приходился старому кощею или еще кем-нибудь. Положение для удара у Добрыни было самое выгодное, и он даже слегка подбросил меч в руке — взяться поудобнее. И, отводя плечо, успел еще разглядеть, что лицо юного половца, перекошенное в крике, блестело от слез. Через миг конь с телом юноши пронесся мимо Добрыни, а лицо, теперь постепенно разглаживаясь, смотрело на Добрыню из травы — голова, мягко стукнувшись о землю, попала в углубление, выбитое копытом, и сразу остановилась.
Добрыня обозрел поле битвы — она заканчивалась. Несколько поганых, рассыпавшись по степи, убегали, становясь точками. Остатки орды разорваны были на несколько частей, каждая часть была окружена кольцом, и выскакивали оттуда наружу только лошади. Добрыня кинулся к становищу.
Там было пусто и так знакомо, что у Добрыни, хоть он и не остыл от горячки боя, потемнело в глазах. Знакомые крытые повозки составлены были посередине — он такими их и запомнил с детства. Какой-то звук еще слышался — будто скулило сразу много щенков, потерявших своих матерей-сук. В шатрах прятались женщины и дети.
Становище стало заполняться дружинниками. Несли раненых, укладывали убитых. Пошли к шатрам. Кто-то откинул первый полог — и попятился, словно ударенный визгом, рванувшимся оттуда.
— Эй, кто там? Осторожней! — крикнул Добрыня. — Угостят стрелой или копьем ткнут. Осторожней, не суйтесь!
Он двинулся вдоль повозок, останавливаясь возле каждой, поднимал кожаную полость, заглядывал.
— Боярин, а боярин, — позвали откуда-то.
Хотел отмахнуться: не до вас, мол, пока. Потом догадался, сунулся на крик: откуда позвали? Увидел: возле одной из повозок стоят двое, зовут. Торопясь, подбежал, рванул полог на себя, обмирая, заглянул внутрь.
Юрята показался ему мертвым. Он сидел, прислонившись к мешку, словно отвернувшись ото всех и всего, что его окружало. Связан был по рукам и ногам, верхняя одежда была с него снята, остался в нижней сорочке и в портах. Сапоги тоже с него сняли. Добрыня, почему-то не в силах оторвать взгляда от широких белых ступней отца, выглядевших совсем безжизненными, хотел позвать его, но в горле пересохло.
Наконец получилось:
— Тятя! Тятя, родной!
Юрята не пошевелился, но коротко простонал. Жив! Жив! — закричало все в душе Добрыни. Он мигом забрался на повозку, сгибаясь в три погибели, пролез под полог, припал к отцу — теплый! дышит! Надо было развязать его, но Добрыня, уцепив кожаные ремешки, стягивавшие ноги Юряты, поднатужился со стоном и разорвал их. Ремешки на запястьях рук, вывернутых за спину, пришлось резать: Добрыня прислонил отца к груди и осторожно, чтобы не тревожить вывихнутых рук, перерезал путы. Руки старика, освободившись, безвольно упали вниз, и, наверное, от боли он очнулся.
— Сынок… слава тебе, Господи… пришел…
— Тятя, ты не разговаривай пока, — как маленького, стал уговаривать Добрыня. — Сейчас я тебя на солнышко положу, тебе сразу полегчает.
Добрыня ножом вспорол кожу повозочного шатра. Полоснул еще и еще, проделывая широкое отверстие. Возле повозки столпились дружинники со строгими лицами. Кое-кто и шлем уже снял. Наверное, тоже думали, что отец их старшого мертв.
— Примите-ка, — попросил Добрыня, обеими руками приподнимая Юряту. Оглядел собравшуюся толпу и добавил: — Да поосторожней, больно ему.
Лица в толпе посветлели, заулыбались. Оживились. Протянулось множество рук. Юряту приняли бережно, как на пуховую перину. Пока Добрыня выбирался из-под шатра, спрыгивал с повозки, отца уже успели уложить на траву, подстелив плащ. Кругом заговорили.
— Погоди, боярин. Вправить надо плечи-то ему.
— Груди растереть. Сало гусиное есть у кого? Эй, сала гусиного нет ли у кого?
— Да погоди ты с салом. Вина надо дать. Но немного.
Возле Юряты опустилось еще трое или четверо. Ощупали плечевые суставы, ловко вправили. Юрята открыл глаза:
— Сынок… братья…
На него сразу зашумели:
— Да погоди ты разговаривать-то!
— Не трать силы, молчи пока. Вина дайте! У кого вино есть? Нашлось у многих. Снимали с поясов корчажки, вынимали пробки зубами, торопились предложить.
— Вот моего, боярин. Моя хорошо его делает, на меду, с травками разными.
— У меня крепкий, для сугрева.
Юряте дали хлебнуть из нескольких корчажек по очереди. Уже и растирали, согревая. Он понемногу оживал. Начал шевелиться, застонал. Попробовал приподняться — и снова откинулся. Дышал прерывисто.
— Сынок, Добрынюшка… у меня там…
Показал глазами куда-то к животу. Добрыня догадался, задрал рубаху. Тряпка, пропитанная побуревшей кровью, обмотана была вокруг худого туловища. Вот оно что. Рядом все сразу замолчали. Потом кто-то сказал:
— Спроси, боярин, чем это ему попало. Саблей — одно, стрелой — другое. Может, ему саблей попало.
— Тятя! Тятя, чем это тебя? — наклонившись к самому уху Юряты, с надеждой спросил Добрыня.
— Трело… трелой, — с трудом выговорил старик. — Ломилась… обломилась там… сидит…
И Добрыня понял: отец умирает. С обломком стрелы, засевшим где-то внутри его старого тела, он скоро начнет пылать, как печка, перестанет узнавать Добрыню, потом примется бормотать, разговаривая с кем-то, кого видит только он, потом, словно устав от разговоров, замолчит, посинеет и уже станет холодеть навсегда. Не увидит больше ни Бориса, ни Любавы, ни внучек своих. Эх, отец, отец.
— Да постой, боярин, — сказал кто-то. — Может, и не в кишках у него стрела-то.
— И верно, — поддержал его другой. — Поглядеть надо. Под повязкой же не видать.
— А то не стали бы они его с собой возить, поганые. Они небось тоже понимают, отчего человек кончается.
Повязку, размочив вином, осторожно разрезали, подняли. И верно — крошечная дырка, как пробочкой заткнутая красным пенечком обломанной стрелы, находилась сбоку, у подреберья. Добрыня перевел дух. К тому же, подумал он, прошло уже несколько дней, и если бы задеты были кишки или печень, то Юрята давно бы уже умер. Домой его надо везти скорей.
— Домой его надо, — сказал Добрыня. Встал, окинул взглядом становище. Повсюду из шатров выволакивали вопящих баб, детишек, вязали, усаживали на землю. Полон был порядочный. Да только к чему он? Хотя, может, кому-нибудь пригодятся пленные бабы.
— Собираться всем! — крикнул Добрыня. — Уходим завтра на рассвете. Телеги готовьте. Остальное все сжечь!
И больше не отошел от отца и не глядел, как дружина собирала по становищу все ценное, раскладывала по повозкам. Не обращал внимания, когда под вечер в разных концах становища начали повизгивать половчанки, снова утаскиваемые в шатры. На кострах стояли котлы, пахло вареным мясом. Добрыне принесли поесть, и он поел, после того как Юрята согласился выпить немного мясного отвара.
Ночь была теплая, рядом вдобавок разложили костер, нарубив дров из разломанной повозки. Так что Юрята не мерз, спал спокойно. Добрыня всю ночь сидел над ним, изредка задремывая — одолевала усталость последних дней. Иногда Юрята пытался говорить. Спрашивал: где большое войско, где великий князь. Добрыня все ему рассказывал. Вечером к ним подошел Ласко, присел, посмотрел на Юряту, словно хотел о чем-то спросить — наверное, чтобы Юрята подтвердил, как все было, что сам отправил его за подмогой, без чего и сейчас бы находился еще в плену. Но так и не решился спросить, посидел, повздыхал, ушел. Уже под утро Юрята, очнувшись, позвал задремавшего Добрыню.
— Тятя? Чего тебе, милый?
— Увидеть… государя надо увидеть… мне… Повези меня к нему… Повези, сынок…
— Сейчас поедем, сейчас. Ты силы береги.
Заря уже разгоралась, и Добрыня приказал подниматься всем — готовиться к отходу. Положил отца в приготовленный с вечера возок, на солому, покрытую мягкими шкурами. По становищу началась беготня — усаживали своих полонянок по телегам, поджигали оставляемые шатры, обложив их сеном, подтаскивали сюда же то, что не могли взять с собой, — чтобы дольше горело. Тронулись в обратный путь — мимо поля, освещаемого неровным светом пожара в утренней полумгле и устланного телами побитых половцев. Своих убитых — немного их было — везли на двух повозках. Не хоронить же их здесь.
Через день увидели вдали большое войско. Добрыня отправил туда дружинника — узнать, не идет ли великий князь с ними, а если нет, то куда идти, чтобы добраться до него. Почему-то Добрыне казалось, что если отец увидит великого князя, то будет жить. Государь посмотрит на Юряту, улыбнется и скажет: ты что это разлегся? Одного меня хочешь оставить? И Юряте сразу полегчает.
Большое войско приближалось. Посланный дружинник издалека махал призывно рукой: сюда, мол. Но Добрыня уже и сам мог разглядеть знамена и хоругви великого князя, так хорошо ему знакомые. Много хожено под этими хоругвями с изображением Спаса и святого Димитрия.
Вскоре князь Всеволод Юрьевич, ради такого случая спешившись, стоял возле повозки и печально глядел на Юряту. А старик вроде бы и не замечал печального выражения его лица, слабо улыбался.
— Что с ним? — спросил Добрыню Всеволод.
— Стрела, государь. Застряла внутри, обломилась, — ответил Добрыня и, увидев, как горько исказилось лицо Всеволода Юрьевича, осознал — здесь даже великий князь не поможет, зря надеялся, зря себя успокаивал. Все равно отец умрет. И Добрыня зарыдал, с опозданием прикрыв лицо локтем, отворачиваясь от государя. Тот же, не замечая Добрыниных рыданий, склонился над Юрятой.
— Вот какое дело, друг дорогой, — печально сказал Всеволод. — Прощаться будем.
Юрята все улыбался.
— Пришлось… свидеться… государь… — еле слышно сказал он. — Прощай, государь.
— Не держи на меня зла, — попросил великий князь. — Мы с тобой всю жизнь вместе. Мало ли что было.
— Нет… Нет, княжич, — выговорил Юрята. Всеволод усмехнулся: старый друг назвал его, как называл в детстве.
Юрята вдруг напрягся, сделал попытку податься к государю.
— Прошу… сына моего, младшего… не оставь, государь. — Юрята умоляюще глядел на Всеволода. Тот на мгновение, казалось, запнулся, но пообещал твердо:
— Не оставлю.
Юрята облегченно расслабился, закрыл глаза. Через несколько часов он, не приходя больше в сознание, умер.
Великий князь велел Добрыне отвезти тело отца во Владимир и передать, что приказывает похоронить его с почестями, возле нового собора. И чтоб сам епископ Иоанн отпевал. Убитый горем Добрыня повез Юряту в последний путь.
Всеволод, проводив глазами повозку, увозящую друга навсегда, приказал войску выступать.
Нужно было продолжать войну.