1.  Сибирский тракт, 7109 год от сотворения мира

Деревню основали близнецы Некрас и Немил, лихие бугровщики из-за Камня, которые явились в Полунощную страну в лаптях, а через год, от дербана татарских курганов, имели сапоги кожаные, кибитку нескрипучую, мушкет и двух чалдонок, купленных в Барабе за тридцать копеек серебром.

В тамошнем кабаке на тракте подслушали братья треп хмельного литвака о неграбленой еще княжьей могиле. «Отсюдова месяц итти к полунощи, опосля на восход, – говорил он другому пиотуху, – но ты не ходи, там злые шешкупы!»

Братья сели поближе, стакнулись языками, проставились двумя чарками и выведали все, что литвак брехал мечтательно. Из кабака ушли вместе и по темноте нарочно затоптали балабола в канаве, чтобы никого больше на авентюру к шешкупам не соблазнил.

2

Сами двинулись в путь. Нескучно ехали. Один правил кибиткой, другой проклажался с девицами. Потом наоборот делали и скоро уже сами не помнили: кто Некрас, кто Немил? Дни сменялись похожие, как травинки в степи, как соринки в глазу. Моргнул, и – нету. Жив – и ладно.

Сибирь тогда была меж русскими и татарами – вольная страна. Требовала сердца и воображения. Одной силой тут не прожить. Всегда такой найдется, кто переломает даже медведя. Близнецы легко схватывали, когда надо соколом, когда змейкой, на кого – волком, от кого – зайцем, поэтому до Оби доехали с целыми шкурами. Там узнали, что твердых дорог дальше нет, и путь их лежит сначала по большой реке вниз, а через двести верст – по притоку вверх.

Сменяли повозку и лошадей на лодку в четыре уключины. Пятиалтынные девицы оказались из речного народа, грести умели не хуже близнецов. Шли по реке, сплетаясь песнями: чалдонки пели странно, как будто зверек бегает во рту, но красиво, точно зверек этот – благородная горносталь. И незаметно для братьев наладился у них с девицами разговор.

– Слышь ты чё! – толмачил Некрасу Немил. – Язык-то у их не бесовской, а людской! Наше здрав будь по-ихнему торово, с богом – прошай.

Вот только имена понять не мог.

– Как звать тебя?

– Маська.

– А тебя?

– Маська.

Они, и правду сказать, были на лицо похожи, как луна и ее отражение. Только одна смеялась часто, а другая всё что-то думала.

– Ты кого нонче любишь – Маську али Маську? – веселился Немил, локтем тыкая брата в бок.

Некрас хмурился, ему от речной болтанки было худо и муторно, словно его из лодки выпихивают.

– Сам ты щучий корм, – ворчал сквозь зубы.

3

Дошли до слияния Оби с притокой, завернули в правый рукав. Против течения идти натужно, не до песен. Через две недели бросили якорь у высокого яра, у того самого места, что литвак живописал как червоточное. Берег весь в дырах, будто изгрызен. Из дыр глядят жители. Некрас фитиль запалил и стрельнул. Торово, шешкупы! Те разом попрятались. Не успел стрелок забить новую пулю – крик пробежал по тайге, и все замерло.

Оказалось, это она и есть, самоедская деревня. Ходы проверчены сквозь землю, чтобы кинуться в реку при появлении врага из тайги или уйти лесом, если чужая сила подгребет по воде. В невыходном положении, когда недруги караулят оба конца норы, самоеды разводят подземный огонь и зажариваются, освобождая из себя малые души, кои населяют птицу, зверя, рыбу, муравья, дерево, гриб и безвидную вредную силу. Зане вместо одного появляются семь, которые мстят обидчику и морят его до смерти. Так Маськи рассказали.

Близнецы посмеялись над басней. Некрас с мушкетом поднялся на берег. Немил с краткой пикой и фонарем залез в норы поглядеть, что из хорошего добра бросили хозяева, убегая. Нашел щучьи сапоги и шапку из лосиного вымени.

Некрасу хуже пришлось – он с богом встретился. Некрупного калибра бог, хозяин пауков и грозовых головешек. Только такого успели самоеды-шешкупы себе для защиты вымолить в лесу, у духовного амбарчика. Но все едино: силен. Восемь рук у него. Пришлось биться.

Он сперва Некраса закогтил и кровь пустил ему из-под ребер, но парень был с фитилем наготове, успел богу в брюхо пальнуть. У того через дыру сила и утекла. Некрас вынул ножик из-за голенища сапога, отсек супостату руки. Шесть срезал, оставил две, как у людей. С тех пор это место Рукибога называется. Когда брат прибежал на шум с веревкой, они вдвоем сволокли ослабевшего бога в нору и в темном углу поставили.

Маськи потом научили, чем кормить, но сначала восемь ран на груди Некраса залечили. Высосали паучий яд, которым у бога намазаны когти. Восемь лопушков приложили к телу, нажевали сонной коры, из уст своих напоили. Некрас заснул до осени богатырским сном.

Наутро шешкупы приползли из леса с дарами природы. Хотели идола своего менять назад. Только Немил не дал, оставил его у себя аманатом. Шешкупы стали покорные, слушались пришельца во всем, но не открывали место, где лежит ихний князь. Да это ничего дело, не к спеху – князь из могилы не убежит. Тут место неплохое – остановимся.

Срубил Немил дом, брата перенес в горницу. С нескушными Маськами коротал время, запоминал слова их смешные горносталевые. Любить – кыкыка. Это ж надо! А вскорости понесли обе…

4

Они детей рожали не просто так, а вот эдак: поздней осенью, когда по реке шла шуга и медведь, засыпая, ворочался в буреломе, взяли Маськи из добычи близнецов китайские платки шелковые, червем сплетенные, сделали рубахи с широкими рукавами. Зеленых и желтых перьев нащипали – цельную охапку унесли в баню. Некрасу всё знать хотелось, он через щелку подсмотрел, как чалдонки ножиком обрили волосы под круглыми животами и наклеили перья на срамные места и лядвия. Оделись в новые рубахи и обратились к братьям с объяснением, что уходят в лес, а назад появятся только весной.

Указав рукой на Полдень, веселая Маська сказала:

– В незимней стране родятся наши дети, на берегу великой реки дадим им жизнь.

– Далеко отсюда до незимней страны? – пытал любопытный Некрас.

– За три года полчеловека дойдет, – отвечали Маськи, и Некрас смекнул, что, значит, двинутся в путь двое, а заканчивать придется одному.

– Научи нас летать! – дерзко крикнул Немил.

– Летает тот, кто зимы не знает, морозом не целован. А вы люди холода. Лютая крепость ваших жил не даст вам перекинуться – разорвет нутро.

Сказав так, Маськи поклонились братьям и отправились в лес.

Некрас и Немил никогда прежде не зимовали так близко к Полуночи. Оттого не знали, какие тут скачут по лесу царские шубы, хороводы куниц да горносталей. Потом навострились из лука в глаз, чтобы шкура оставалась цела, стрелить белок и соболей и про своих Масек думать забыли до того весеннего дня, когда треснул лёд и с высоты раздался грай.

Посмотрели в небо: плещутся крылья. Так много, словно сама великая река пожаловала в мрачный край из незимней страны, где люди служат солнцу и пишут книги для мертвых. От весеннего птичьего крика у северного человека сердце перехватывает и в горле дрожь. Тоскует он, что пропадет после смерти. Ибо мастера делать вечных кукол из человеческих тел в этом краю по пальцам считаны и служат только князьям. Прочим – в яме гнить.

Братья обули чуни, пошли на крылатый шум. В лесу была круглая поляна, где снег оттаял. Посреди влажной земли, на куче перьев, нагие девицы стояли в черных масках с длинным клювом. Земля под их ногами дымилась, на руках каждая держала чадо. Дышали тяжело, но глазами стреляли радостно сквозь прорези масок.

– Берите, – сказали Маськи разом.

Немил руки протянул, а Некрас разгневался, крикнул:

– Птичий выблядок!

Схватил ребенка и бросил его на землю. Тот заплакал и обмер.

– Что ж ты, ирод, творишь! – вскинулся на брата Немил.

– Морок прочь гоню! Не бабы это, а волшба злая. Не бывать тому, чтобы птицы родили нам. И тебе, брат, не дам изливать семя в птичье гнездо.

– Да как же ты не дашь?

– Лучше убью тебя, брат!

– Сам тебя убью! – зарычал Немил и двинул железной рукавицей в лоб Некраса.

Тот упал, а Маськи подлетели и доклевали.

Дальше они много лет с одним мужем жили. Расплодились в дни силы его изрядно, каждый год летая на зимовье в Египет.

5.  Коровинский район, незадолго до конца света

У нас в районе власть зовут Два Аппендицита. Когда-то она была начальником милиции по имени Александр Степанов, а точнее, Шурка Толстый. Потом решила выбраться в люди. Выборá прошли на высоком уровне современных политтехнологий. Ментовские «уазики» целое воскресенье развозили водку по избирательным участкам. Ящиками. Кто за Тóлстого? Подходи – пей. Так и выбрали. Надо было ее назвать Судьба Человека или Белая Горячка, что ли? Ну, да ладно.

Вы, может быть, интересуетесь, почему я употребляю в женском роде мужика с яйцами? У меня так язык поворачивается. Это ж не человек, а власть. Высшая сила. Стало быть – она.

Когда об наших выборáх доложили наверх, у губернатора случилась немая сцена. Минут пять она даже выматериться не могла, бедный пень. Только пыхтела и ножкой в лакированном ботинке возила по туркменскому ковру.

Потом велела запрягать «мерседес», госномер 001, и гнать на север дикой, к нам в гости, желая лично натянуть оба глаза на хитрую ментовскую жопу. Однако нашей власти кто-то капнул, что пизда с медным тазом летит к ней, как черный ворон, на всех парусах, и она тут же прихилилась в больничку. С аппендицитом. Ничего умнее не успела придумать.

А на другой день старейший районный коновал дядя Ваня Ржач всем рассказал, что своими руками удалил нашей власти слепую кишку еще в начальной школе. Тут мы нашу власть и окрестили.

У нас в народе имена плохо запоминают. Потому что никому не интересно, какой ты там по паспорту иванвасильич. Называют за дело, по делу и навсегда. Ну, или надолго.

Пока не заслужил народное погонялово, типа Иван Грозный, считай, тебя и нету в общественных глазах. Я, например, для всего мира – Головастик.

Сейчас расскажу.

6

В девяносто девятом послали меня управлять деревней, которая архиверно называлась Бездорожная. Иначе язык не повернется сказать. Потому что никаких дорог, хотя бы для смеха на карте нарисованных, туда не вело. При Столыпине, говорят, была конная тропа. Но как началась Гражданская, население деревни тихо село на жопу и перестало сношаться с внешним миром. Дорога заросла, сначала лопухами и репьем, потом молодыми елками, а к Отечественной встала стеной тайга, как будто ничего и не было.

Годы шли, но все мимо. Бездорожинцы тихо коптили небо, вылезая иногда на опушку своего дремучего леса поглазеть, что в мире творится. И аккурат перед Олимпиадой-восемьдесят обнаружили на обочине районной грунтовки указатель: «Бездорожная 5 км». Абсолютно от фонаря нацарапаны были эти кэмэ. Кто бы их, в натуре, считал? С какого будуна? В район, если очень надо, плавали на лодке, зимой гоняли прямо сквозь лес на лыжах – и очень даже запросто добирались. Но появление дорожного знака бездорожинцы всё равно отметили распитием бочки свекольного первача. По их мнению, указатель ясно указывал на тот факт, что большая земля о них помнит. И правильно делает!

Лет через десять после той исторической пьянки в сельпо перестали завозить водку. Потом Ленина убрали с денег, как Евтушенко и просил. Откуда знаю? Обучаясь в городской школе милиции, я намертво присосался к библиотеке, прямо как спрут.

Больше ничего в городе хорошего не обнаружил. Библиотеку да еще Кочерыжку, сироту, чудо в перьях. На улице подобрал. Взял ее с собой, после школы, в родные места своего зачатия и деторождения, – а там Шурка Толстый, сатана, правит бал. Не район, а красная зона. Он уже тогда был начальником всея милиции и у каждого, кто хоть малость поднимался, отжимал бабки. Да не просто, а с применением технических средств. Пытки сильно любил, торквемада жеваная. Особенно вставлять паяльник в задний проход малого бизнеса. Роща за селом, где находили отдельные части людей, так и называлась: Милицейский лес.

Я был против. Хотя совсем зеленый еще следачок, но отправлял письма в газеты и инстанции. Не потому, что я такой принципиальный или за справедливость, а просто мне людей жалко.

Ну и вот, однажды как-то вечерком пригласили меня товарищи по работе на лесопилку, где начальник мой, будто невзначай, с шутками-прибаутками, циркулярной пилой отхерачил мне кисть правой руки, которой я боролся за правду.

– Понял теперь? – спрашивает.

Ору от боли, но не жалуюсь. Потому что – кому? Такие морды вокруг! Товарищи по работе отвезли в больничку. Дядя Ваня Ржач заштопал ранку. Где-то через месяц уволили меня из ментовки в отставку и отправили на быстром катере к ебёной матери, в Бездорожную, представителем власти, которую тамошний народ в гробу видал со столыпинским галстуком.

Как сошли мы с Кочерыжкой на берег, мужики сразу встретили коварным вопросом:

– Ну что, глава, причапал?

Почтительно сняв кепку, отвечал: – Глава в городе, а я так – Головастик. Им понравилось.

7. Кочерыжка

Я дочь советской женщины и неизвестного солдата. Не то чтобы злая, просто не дура. Пример есть перед глазами. Мама моя, которая всю жизнь переживала, какая у нее будет пенсия. Переживала, а до пенсии не дожила, умерла в пятьдесят четыре с половиной года. Потому что нехрен мечтать о будущем. Такой нешкольный урок.

Отец на похороны не приехал, инородное тело. Он где-то до сих пор убивает людей по контракту. В Монголии, в Анголии. Мне плевать! Я ушла из дому после того, как дала маме уговорить себя на аборт. Все-таки дура! Да еще и официанткой устроилась. Когда Вовка спросил про родителей – наврала, что сирота. Не хотелось его ни с кем знакомить из своей семьи. Но не так уж и соврала. Мама вскоре прибралась. Отец в неизвестности.

Вообще-то они с детства мне снились мертвыми. Такой был кошмар. Иногда снилось, что сижу в тюрьме за то, что их убила. Вылетала ночью из кровати и обнимала мать. С ревом: прости, мамочка! А ей спросонья всегда неохота было выяснять, за что «прости». Днем она беспокоилась, что не хватит денег или что душманы отца рубают в капусту где-то в далеком Чучмекистане.

Конечно, я помню отца. Он бывал. Куклы, тряпки, обнимашки, крики «Кто на свете всех милее?» – все было. Но цирк уезжал – отца ждала машина, всегда ночью или рано утром, – а клоуны оставались. И мотали на ус: не можешь удержать свою радость, лучше и не начинай.

В школе у подруг почти ни у одной не было отцов. У Ленки был, но она всегда страдала, что мать на него вечно орет. За что? А просто под рукой. Кино и немцы эта ваша семья, хуже, чем у Льва Толстого. Кто-то обязательно куда-то торопится и что-то важное боится забыть.

Была бы я сейчас с ребенком, и что такого? Вовка незлой, взял бы меня в любом количестве. Когда мы познакомились, мама была еще живая, но уже доходила. Женский рак. Хирурги ее покромсали и бросили. Химия не помогала. За полгода до смерти выписали морфий. А она, зассыха, боялась уколов. Даже слышать не хотела о том, чтобы колоться самой. Меня попросила.

Хорошо помню тот день. Я пришла, она стонет и дрожит: больно ей и страшно. Всю жизнь была трусихой, а тут еще умирать. Но после укола случилось чудо: я увидела хорошую добрую маму, очень спокойную, понимающую. Маму, с которой можно разговаривать, и она слушает.

Это мне так понравилось, что я и сама решила попробовать. Только один разочек, конечно. Потом – другой, третий. Кончилось тем, что мы, как две наркуши, сидели под кайфом и болтали обо всем на свете. Смеялись и плакали в обнимку. Мама обещала, что будет заботиться обо мне с того света, где смерть уже позади и душа свободна от страха.

8

Такое было удивительное время, как счастливый сон, та весна, когда мама исчезала, а Вовка водил меня в кино и читал стихи русских поэтов.

Мы вот как познакомились. Он пришел в кафе, где я работала, сел за пустой столик. Вдруг подвалила компания урок в наколках. На районе у нас полно этого добра, индейцев разрисованных. Трое их было. Сели туда же, где Вовка. Я принесла, что заказали. Им водку с пельменями, ему пельмени без водки. Меню в нашем кафе простое, можно не читать. Урки выпили, закусывают, а Вовка замер над своей тарелкой. Они спрашивают: ты чё не точишь? Вовка посмотрел на них и говорит: мне западло! Они вскинулись: за базар отвечай! А Вовка им: отвечу! Я прислушиваюсь, мне стало интересно, что этот рыжий наплетет. И слышу, как мой будущий законный супруг разговаривает с блатарями на их родном языке:

– Шкур дерете?

– Ну.

– За щеку берут?

– Ну.

– Потом приходят сюда и ложки суют в поганый рот. А я не защеканец. Мне западло.

Развел, как детей в цирке. Эти трое молча встали, кинули деньги на стол и ушли. Я не удержалась, подмигнула ему одобрительно: мол, ну, ты, рыжий, даешь! Он, такой довольный, подозвал меня:

– Будьте любезны, барышня, уберите за этими гражданами.

Сваливаю на поднос тарелки и говорю ему на вы, хотя самой смешно:

– Не боитесь, что они за углом ждут, когда вы пообедаете?

Он головой качает:

– Знаю секрет.

– Какой?

– Могу рассказать. По телефону, если дадите номер.

В тот раз я ничего ему не дала, типа девушка гордая. Но запомнила. И он на меня запал, приходил каждую мою смену. Хорошее было время.

А те чучела в наколках ему все-таки наваляли как-то вечерком. Но Вовка не расстроился. Он не из таких.

9. На крыльях мечты

В Бездорожной люди живут мечтательно. У семидесятилетней Матрешки всю жизнь была мечта насрать мужу на лысину. Выходила за кудрявого. А он возьми да облысей на третьем году совместной жизни, после ядерного испытания в соседнем районе. Молодая жена приняла этот факт за личное оскорбление. Прозвала мужа Лениным. За ней все подхватили.

Но до поры, кроме тихой матрешкиной ненависти, Ленину ничто не угрожало, пока в девяносто втором с Дальнего Востока не дембельнулся Кончаловский. Был он внук, не то правнук деда Героя, который нарисовал самоедскую камасутру. А свою кликуху вот как заработал.

Служил парень в Находке военно-морским киномехаником. Тогда еще крутили кино на пленке, которая почти каждый сеанс рвалась, будучи изжевана множеством кривозубых советских проекторов. В будке имелся особый станок, чтобы на скорую руку латать киноленты. Потому что матросы являлись в кино подрочить на фильмах «дети до шестнадцати не допускаются» и орали матом, если на экране бабу вспучивало пузырем, и вместо булок Маленькой Веры загорался белый свет. Могли подняться в будку и настучать по ушам, хотя кто виноват, что такая техника?

Короче говоря, устал наш земляк каждую субботу получать в бубен и вот что придумал. Собрал обрезки голых баб из разных кинофильмов, склеил их между собой на станке. Картина получилась короткая, но сильная. Зрители кончали на третьей минуте. Балдежные молодежные ихние сперматозоиды пулей пробивали крышу и улетали в открытый космос оплодотворять вражеские спутники-шпионы. Вот за эти киносеансы, проходившие с аншлагом, но в тайне от начальства, и прозвали нашего односельчанина Кончаловским.

Интересный он был, непростой. Скучал в деревне, как Евгений Онегин. Кипит, говорил, мой разум воспаленный. От скуки ходил за реку пускать под откос передвижные кровати-саморезы. Построил самолет из журнала «Техника – молодежи». На два лица. Сперва все бздели с ним летать. Ждали, когда он расшибется в коровью лепешку. Да хрен-то! Кончаловский гордо реял над деревней, а убиваться даже не думал. Тут все поняли, что машина у него крепкая, хоть и из чего попало сделанная. Матрешка первой рискнула отправиться в небо.

Сепаратно договорилась она с Кончаловским, что полетят на рассвете. Залезла в самолет и велела катать себя по ленинским местам, то есть над участком, где ейный муж, не покладая рук, выращивал плодово-ягодное сырье для перегонного куба. Но ничего не сказала, зараза, пилоту о том, что взяла с собой ножик. Уже в воздухе выпилила на пассажирском месте дырку под размер жопы. И приступила к бомбометанию, как только увидела, что внизу заблестела проклятая ненавистная лысина.

Что сказать? Точности ей не хватило, но кучность была хорошая. Ленин дико охуел, когда с неба посыпались говны. И он их будто притягивал магнитом, сколько ни прятался в зарослях сахарной свеклы. Мы потом всё удивлялись, как могла простая русская баба накопить в себе такое количество боекомплекта. А Кончаловский ничего не знал о том, что происходит сзади него, на пассажирском месте. Он только слышал дикий хохот, но думал, что это у Матрешки от нервов. И не мог понять, зачем Ленин машет снизу ружьем.

Устроила, короче, бабка праздник авиации. Как писали раньше в газетах, «отважных воздухоплавателей встречали всем селом». Впереди Ленин с двустволкой. Кто-то вилы прихватил. Потому как думали, что это их единственный летчик с глузды съехал.

Прыгая на кочках, самолет подкатил к толпе. Еще крутился пропеллер, а народ уже взял машину в кольцо, чтобы задать Кончаловскому пару ласковых вопросов. Но тут все увидели Матрешку, которая соскочила на землю, как молодая коза, и, с лыбой до ушей, гордая, пошла к своей избе, ни на кого не глядя.

10

Весело жили. Вот я к чему. А что рассказываю беспорядочно, так по порядку опер дело шьёт. И то криво выходит.

Дед Герой любит повторять: реку бог нассал, то святая кривизна. Ему сто пятьдесят лет. Медалей на пиджаке три кило. За Крымскую войну, за Турецкую, Георгий солдатский, Красная Звезда. Полный иконостас. А на фронтах ни разу не был. Его река награждала.

В позапрошлом веке, когда был молодой, забрили его воевать с узкопленочными. Турками, то ли японцами – он не помнит. Потому что не доехал до театра боевых действий. Сошел на станции за кипятком и пропал – как в воду канул. Объявился в родных местах через полгода. Сидит в камышах на берегу Кыкыки, нашей таежной речки, смотрит на деревню и прикидывает, как быть. То ли сказку наврать про свои боевые заслуги, то ли во всем признаться. Дезертир, он по первости, как целка, застенчивый.

Сидит вздыхает, как вдруг прямо в глаз ему прыгнул солнечный зайчик. Что-то яркое блестит у самого берега. Нагибнулся он, пошерудил руками в тине, вытаскивает. Решил сначала, что золотой червонец. Потом сообразил: медаль. Царская корона выбита, а сверху две буквы, Н и А. Глазом читается: НА. Как будто река говорит: на тебе!

Вот так награда нашла Героя в первый раз. Сомненья прочь, повесил цацку на рубаху и гоголем в Бездорожную вошел. Ничего, что из Манчжурии с севастопольской медалью! Народу насрать. Главное – Крым наш.

Дальше, по ходу исторических событий, Герой уже четко действовал. Мазал пятки с призывного пункта и бегом на Кыкыку. Речка, тихо вздыхая, выплескивала на берег медаль. Или орден. Похоже, сильно она его любила.

11. Самоедская камасутра

Видела я разное блядство, но такого, как в деревне, куда нас с Вовкой сослали, – никогда.

Дали нам домик возле школы-четырехлетки. Из всех удобств одна лампочка на две комнаты. Сортир во дворе, а в сенях умывальник, куда надо воду таскать ведром из колодца. Ну, думаю про себя, попала ты! Вот тебе и с милым рай в шалаше! Получи – распишись.

Вовка, шиложопый, только чемоданы затащил, сразу утек по деревне носиться, с людьми знакомиться. Начальничек хренов. А я села у окна и заплакала. Реву и размазываю сопли по грязному стеклу. Думаю: что же такое? Буду я, как Золушка, эту срань выгребать? Утерлась рукавом, взяла кочергу и высадила окошко начисто. Вот тебе, дорогой муж, генеральная уборка. Только хотела взяться за второе окно, как заскрипела дверь и послышался голос шуршащий, как песок:

– Ты, смотрю, горячая девка. Это славно!

Стоит на пороге дед, две тыщи лет. Как дошел и не рассыпался – загадка. Оперся на палку, дышит тяжело, на груди брякают медали. Я ему говорю:

– Вы зачем такие тяжести носите? Надорветесь.

– То жизнь моя, – шепчет дед.

Я заржала. Нарисовался Кощей, блядь, Бессмертный.

– А смерть, – спрашиваю, – в яйце?

– Ядра, милая, у меня каленые. Хочешь потрогать?

– Ага. Сейчас потрогаю. Кочергой.

– То-то звону будет, как на Пасху. – Взбодрился, смеется. – Присесть бы, что ли, пригласила?

– Не могу. Вы жопу замараете или порежете, не дай бог. Видите, порядок навожу.

– Не журись. – Угнездился на чемодане. – Бабы скоро придут на помочь. Занавеси, тарелки – все притащат. А ты хочешь, мы с тобой, чтоб не скучать, книжку почитаем? – И достает из штанов амбарную книгу. – Я вдоль по речке хожу, на чудь гляжу, в юртах ночую, картинки рисую.

Потом я узнала, что дед Герой, когда заводится, начинает говорить стихами. А в книжке у него была сплошная рукописная похабщина. Рисунки пронумерованные сделаны цветными карандашами. Женщины там и мужчины, молодые и не очень, все узкоглазые, кто друг на друге верхом, кто боком пристроился, а кто – раком. И еще всяко разно. И даже крупные планы, как в настоящей японской порнухе. Дед страницы листает, бормочет:

– Глянь-ка сюда, тебе понравится, мужик-самоед и его красавица. Сидит в обласке на большом елдаке. Оба проклажаются, на волнах качаются. Мужик не шелохнется, а то лодка перевернется.

– Что же они не сойдут на берег? – спрашиваю, разглядывая рисунок с девкой, которая голыми ногами обхватила бедра мужика на дне лодки. – Неудобно же.

– Да ты попробуй сначала, чтоб тебя так раскачало. Речка ласковая, на волнах подбрасывает. Ты раскорячилась, дыркой горячей на хер залезла, сладко и тесно. Хотя не гребете, а в рай попадете.

Заболтал дед, засмотрелась я на картинку, себя в той лодке представила и не заметила, как трусы намокли. И как Вовка зашел. Поворачиваюсь, а у него глаза по пять копеек. Старый хрен рядом не просто так сидит, сунул руку мне под юбку и гладит жопу. Срамота, хуже японской порнухи. Да еще окно разбито.

12. Чертовы ворота

Утро туманное, динь-динь-динь, в огороде пацан таскает за рога козу с колокольцем. Коза, едреный олень! Пятнадцать лет назад мир вывернулся наизнанку.

Прямо на второй день нашей с Кочерыжкой жизни в деревне это было. Накануне убрались в избе и получили от местной общественности перину мягкую, как туман.

Наутро ввалились в дом три веселые бабы, у каждой черные волосы заплетены в две косы. Принесли хлеб и стерлядь на завтрак. Хохотали, накрывали стол и через стенку спрашивали у Кочерыжки, сколько я за ночь ей кинул палок. Кочерыжка еще со вчера стеснялась от того, как деревенские озабочены темой ебли.

Надел я штаны, пристегнул деревяшку и пошел на берег. От стерляди отказался. Пускай ведьмы сами ее жрут.

У реки по пояс в тумане стояли лучшие люди села. Дед Герой, конечно. А еще Ленин, Трактор, большой мужик – ноги колесом, Седьмой, Молодой Мафусаил и другие. Обсуждали новости. Будет Ельцину импичмент или нет? Поручкались со мной, стрельнули закурить и продолжили.

– Коммунисты мудаки, – задумчиво рассуждал Трактор. – Ельцин бандит. Из чего, спрашивается, выбирать?

– Ельцин вор, – возражал ему Ленин. – Ему до нас дела нет, потому что у нас украсть нечего. И хорошо. Живем сами, как можем. Бандиты, Трактор, под красным флагом ходят. На флаге орудия пытки: серп, которым чикают по яйцам, и молот – для бабского пола.

Ленин пострадал от советской власти дважды. В молодости был опален дыханием ядерного взрыва, при Горбачеве судим за бражку и самогоноварение. Его стоило назвать Рейганом по причине оголтелого антикоммунизма. Но первое прозвище уже прилипло.

– Вы бы лучше пристань починили, – вмешался в ихнюю политинформацию Седьмой. – Заладили с утра: ибичмент, ибичмент. Лишь бы не работать. В колхозе хоть чё-то заставляли делать. Теперь маемся на этой свободе, как говно в проруби.

– А ты езжай, Семочка, в мир, – прошелестел насмешливо Герой. – Найди себе дело. Займи ум вопросами.

– Ты же знаешь, я в мир не верю.

– Чем хочешь клянусь: он есть. Я там бывал не однажды.

– Тебе, мудозвону, и подавно не верю.

– А в Ельцина и Зюганова веришь?

– Нет, конечно. Это просто картинки в телике.

– А телик откуда?

– Из магазина.

– Значит, в магазин ты веришь?

– Не-а. Просто знаю, что телик оттуда.

– Во что же ты веришь, Семочка?

Седьмой пошевелил бровями и ответил:

– В бога.

Все загоготали. Это, похоже, была козырная шутка, типа «мы начинаем КВН». Я не просек, в чем юмор, но ничего – стою, курю, дипломатично сплевываю на землю. Всем видом излучаю желание и готовность узнать побольше о жизни вверенной под мою деревянную руку территории. Тогда Молодой Мафусаил, дядька непонятного возраста с бородой до пупа, который выпирал у него сквозь дыру в майке, как фига, на меня посмотрел и говорит:

– Ну, что, Головастик? Ты начальник, тебе его и кормить.

– Кого?

– Бога нашего.

13

Я ценю красивые приколы. Включил петросяна и давай расспрашивать. Что ихний бог ест? Сырое или вареное? С ложечки кормить, или обучен он использовать вилку-нож? Только мое выступление им не понравилось. Помрачнели мужики. Вижу, что не туда заехал, и прикусил язык. Молчу, и они молчат. Молчали долго, я уже начал забывать, о чем разговор, когда Трактор хлопнул меня по спине и говорит:

– Айда!

Серьезные такие, как на похороны, мы пошли… Хотел сказать, по главной улице, да только нет никаких улиц в Бездорожной. Избы, как грибы, раскиданы по холмам, по оврагам… Будто бы их не строили, а они сами выросли, где захотели. То есть полное ощущение, что живые. Подходишь к дому, а он на тебя смотрит. Хочется поздороваться. Но я сдерживался, чтобы за дурака не приняли.

Удалились мы из деревни туда, где начинается кладбище. Но к могилам не пошли, на тропинку свернули и вниз спустились на сорок шагов. Я про себя считал шаги от волнения души и медвежьей болезни. Сильно хотелось в кусты, по большому делу. Но тут явно был не тот момент, чтобы проситься на горшок.

Потихоньку, и сперва для меня почти незаметно, мужики принялись как-то чудно притопывать правой ногой. Ударят о землю, потом мягкий шаг левой, и снова удар. И с каждым шагом все сильнее. Маршировали они такой раскорякой очень ладно, даже хилый Герой не выбивался из общего ритма. Я не знал, повторять за ними или воздержаться. Решил без команды не совершать лишних движений, шел, как обычно, только чуть сзади.

Потом все резко встали. Слева и справа от тропы торчали два березовых столба выше человеческого роста. Мужики по-бычьи наклонили головы и загудели хором. Каждый при этом гонял во рту языком длинные нерусские слова. Вот такие как будто:

Косолятап лоожогу колбасэм сельчим-долил

До бесконечности. До звона в ушах и полного моего изумления. Я слушал, слушал и тоже загудел с ними. Что, думаю, так стоять? Вдруг откуда-то коза чешет с колокольцем на шее. Мимо нас, между столбов пробежала и – брык на бок. Глаз закатила, язык вывалила, лежит. Талгат видит, что все в порядке, идти можно, и командует:

– Айда!

Пошли сквозь чертовы ворота, как положено, гуськом. Первым Талгат, за ним дед Югра, дальше Семгет, Молодой Ирулка, Ленин и другие. Последним я, Чумбол. Это из-за меня черти так долго не засыпали, хотели новенького посмотреть. А как услышали, что я тоже пою шаманские стихи: «хоть бы эти два черта поскорее заснули, я бы тогда прошел» – признали во мне тётыпыка и немного задремали. Козу только спросонья убили. Но это ничего, мы ей потом хорошую песню споем, и смерть-чурма пройдет.

Хоть и опасно глядеть через плечо, когда стоишь между чертовыми воротами и боговым амбаром, я все-таки поглядел. Русская деревня спала. Они всегда спят, красноглазые люди без памяти. Только водка дает им силу проснуться и запрыгнуть на вторую-третью ветку Великого Дерева, но от водки они такие кураскытылые, что верхние духи пугаются их уродства и сбрасывают с дерева. Тут все друзья ко мне повернулись, и я даже застонал, увидев их лица. Такие они были курасымылые – красивые, будто из воды вынырнули. Дед Югра произнес положенные слова:

– Чумбол, в радостный день идет твоя душа. Нун ждет.

И сунул мне в руку нож. В правую. Только я хотел ему сказать, что деревяшка железо не удержит, как вижу, рука у меня живая, теплая и сжимает крепко оленью рукоятку ножа. Чурма и сома две стороны одной шкуры. Русские, и те из нас, кто забыл стихи, укрываются чурмой. Другая сторона им не видна. А сома радостная, всякому дает хороший ум.

Встал я спиной к друзьям, лицом к нунмот. Дом его круглый, на красивой ноге, вход маленький, как дырка юной неттек, еще не рожавшей. Он сидит внутри, наш Нун. Его русские долго обижали, мучили, говном кормили, но за сто оборотов неба убить не смогли, сами умучались и заснули.

К деревянной ноге нунмот за лапу привязан заяц. Я подошел, сначала, как положено, веревку перерезал, потом сразу горло. Крови заячьей в ладонь набрал и смело руку засунул в мот. Знаю, что если нуну не понравится – откусит. Это всегда испытание для тётыпыка. На ощупь измазал его рот, а сам дрожу. Но ничего, обошлось. Он милостиво поел, каменных зубов не стиснул.

Вечером Кочерыжка спросила, почему это у меня на протезе кровь? Я ответил, что с почтальоном подрался.

14. Ночной полет

Все врут, и я тоже. Взять хотя бы мою историю болезни. Перед свадьбой завязала с дурью, как хорошая девочка. Переломалась в медовый месяц. Смешно, да? Но зачем грузить мужа своими косяками? Наврала, что у меня женские проблемы. Поверил он или сделал вид, однако, молодец, не приставал с вопросами. И правильно. Меньше знаешь, лучше спишь в супружеской кровати. Чистая правда, как чистый спирт, обжигает горло.

Когда Вовке на лесопилке отрезали руку, он тоже хотел скрыть от меня, что случилось на самом деле. Типа несчастный случай. Но я как посмотрела в глаза тем уродам, что привезли его в больницу, сразу все поняла. Стремно им было участвовать в деле, где надо кошмарить своих.

Зашла к Вовке в палату. Он спит от наркоза после операции. Посмотрела на то, что у него вместо руки – обрубок, замотанный бинтами, – и приперло меня не по-детски. Ледяной глыбой да к горячей печке. Я тогда уже два года, как не гоняла кайф по вене в свое удовольствие. Думала, уже всё – гуд бай, Марфуша. А она в ответ: ошибочка вышла.

Костлявой ручонкой взялась мне за сердце и потянула, как яблоко с ветки. Перед глазами черные пятна, будто разглядываешь смерть в бинокль. Нервы дрожат. Хочется орать, лезть на стену, кататься по земле. Но еще больше хочется дозу. Что делать?

Работников в нашей больнице – полторы калеки. Хирург свалил домой, дежурный врач отрубился в ординаторской. У него, когда шел по коридору, в кармане халата, я слышала, звякали ключи. Как сладкая музыка был этот звук. Единственная теплая мысль сидела в голове – про эти ключи. Динь-динь.

На цыпочках подкралась к двери, за которой храпел врач. Сунула нос. Вижу халат на спинке стула. Зашла, вытащила тяжелую связку. Сбежала на первый этаж, где больничная аптека. В окно светил фонарь, не пришлось включать лампочку. Открыла сейф. Отыскала, что хотела. Приготовила раствор, вместо жгута лифчиком перетянула руку и, сидя на полу, двинула в кровь Марфушу. Вовремя. Еще минута, и ужас меня бы забрал.

После укола сразу попустило. Черные пятна убрались. И стало очень-очень стыдно. Как будто со стороны увидела всю картину. Вовка лежит без руки, мент-подонок дома сладко спит, а я трясусь, как последняя зассыха, спрятавшись в углу. От этого позорного зрелища во мне вспыхнула ярость белого накала, как в лампочке, которая сейчас взорвется.

Тогда я решила сделать кое-кому операцию без наркоза. В шкафчике нашлись инструменты, острые. Выбрала скальпель, мышкой юркнула по коридору, серой тенью выскользнула на улицу, через мостик и – к дому Вовкиного начальника.

Не помню, как добежала. Ворота оказались заперты, калитка на щеколде. Я махнула через забор. Упала, расшибла коленку. Только поднялась на ноги, от дома метнулась сторожевая тварь, молодая злобная сука, желающая вцепиться мне в горло.

Но куда ей было против нас с Марфушкой! Я увернулась и ткнула скальпелем твари в бок. С визгом та покатилась по гравию, которым насыпан двор. Развернулась и – опять на меня. Это был замедленный кошмар. Тварь наскакивала из темноты, а я чиркала пером, словно зачеркивала строчки письма, которое иногда сочиняю в голове:

«Дорогой папа! Как ты жив-здоров? Часто о тебе думаю (зачеркнуто). Я вышла за хорошего парня. У нас всё хорошо (зачеркнуто), Мы живем в большой деревне на реке. Как поедешь в отпуск, приезжай к нам (зачеркнуто), мы будем рады (зачеркнуто) очень (зачеркнуто)…»

На этом месте тварь ослабела. Сдулась прямо на глазах, как проколотая игрушка. Воздух из груди у нее через несколько дырок выходил со свистом. Я еще подумала: когда темно, легко убивать – будто во сне. Потом она повалилась на бок.

Со скрипом ожил дом. Свет фонаря заплясал в окнах.

На крыльцо вышел хозяин – в трусах и с ружьем. Водил лучом по двору, не мог понять спросонья, что там копошится и хрипит у ворот.

Ослепил, сука, этим фонарем – прямо в лицо. Застрелит, думаю. И кинулась на свет, как бешеный мотылек-камикадзе, выставив вперед окровавленную чиркалку. Он в испуге шагнул назад, а там ступенька. Грохнулся об нее жирным затылком и затих. Ружье выронил. Неожиданно, в одну секунду, победа осталась за мной.

Стояла на огромном брюхе, как девочка на шаре, и думала: с чего начать? Хотела резануть по глазам, чтобы лопнули и вытекли наружу со всей гадостью, которую перед его лицом творили по его приказанию. Но мент увидел, куда я тянусь острием, и зажмурился так крепко, что глаз не стало. Ладно, думаю, будешь тогда вечно холостой. Хоть и противно, но сунула руку ему в трусы, а там – пусто. Мужское хозяйство скукожилось от страха, будто улитка, и не найдешь без микроскопа. А он еще подвывает тонким таким, детским голоском: уйди-уйди.

Чувствую, что хреновый из меня киллер! Злость уходит, как вода из решета. Руки дрожат, и пробивает на истерическое хи-хи. Что делать? Пнула туда, где у мужика должны быть яйца, вымазала зажмуренную морду кровью бедной твари и через калитку умчалась. Он, наверное, решил, что прилетала ведьма на помеле.

15

Это я только сейчас вспомнила, как в городе ученая соседка рассказывала, что в старину бабы мазали рукояти мётел соком травы-красавки. Летом ночью в лесу на круглой поляне голые седлали мётлы и елозили скользкой промежностью до полного улета. За это попы их гоняли, как нечистую силу. Ну, просто наркоконтроля тогда еще не было.

Сейчас нам бабкины рецепты ни к чему, всё продается в аптеке. Только не спрашивай потом, как идиотка: это сон или в натуре? Зарезала я той ночью собаку или просто так сидела в уголке, пугая темноту страшилками?

Мораль сей басни: нечего на других ворожить, если у самой пасьянс не сходится.

16. Бездорожная. Генеральный штаб

Волею советской власти Бездорожная помещается на самом краю Коровинского района. Кочерыжка говорит, «на чертовом хуйчике». И правда, если смотреть из открытого космоса глазами спутников-шпионов, то видно, что имеется у нашего района административно-территориальный конец, которым наш район залазит в соседнюю жопу мира, район Пудинский. А мы находимся на острие событий.

Соседи нас по-соседски ненавидят. Распускают сказочную брехню, что мы, дескать, не люди, а ходячие мертвяки, оставшиеся после ядерного взрыва на секретном полигоне. Мечтают сбросить нас в реку, стереть Бездорожную с карты мира и завладеть нашим добром.

На стратегически важном участке границы, по их стороне, тянется верст на сорок узкоколейка. Когда-то товарищ Сталин одолжил у товарища Мао тысячу китайцев, которые наладили через болото деревянную гать с железными рельсами. Десятки лет мотовозы таскали отсюда ценный лес, а ныне железка кинута на произвол судьбы и пудинского хулиганья.

Язык не повернется назвать их самыми тупыми злыднями на свете. Во-первых, я не со всеми знаком. Во-вторых, пудинцы изобрели передвижную кровать-саморез. Это страшная вещь. Кто ее в лесу видел, тот потом всю жизнь заикается. Устроена так. Берут панцирную кровать на колесиках, под сетку вешают бензопилу. Ставят это чудовище на рельсы, заводят мотор – и летит оно вперед со свистом, разгоняясь до тридцати километров в час. Торчащая пила, как хер моржовый, на ходу кромсает деревья, упавшие поперек дороги за годы перестройки и бардака. А бывает, что и человека. Слухи подобные ходят.

17

В курс дела меня вводил Ленин. У него дома на кухне есть генштабовская карта-трехверстовка. Сидя под картой, он хлебает самогон из граненого стакана в подстаканнике – ему когда-то врачи прописали от радиации сухое красное, но Ленин рассудил, что самогон лучше – и рассказывает про уязвимые места нашей обороны.

– Такая хрень, Головастик, что мы почти в котле. Ихний район окружает нас с севера и юга. Давно бы взяли Бездорожную в клещи, кабы не река. Спасение наше в том, что эти долбоебы попилили свои баржи на лом и теперь не имеют флота. Так что за южный участок я боль-мень спокоен. Другое дело – сухопутная граница. Отсюда, – он показал на карте точку на два пальца выше деревни, – до нас меньше часа пешкодралом по прямой. Используя железку, они могут за сутки сконцентрировать для марш-броска ударный отряд отборных мудаков. По моим данным, у пудинских на ходу десяток саморезок и одна ручная дрезина.

– Это пиздарики? – тревожно спрашивал я.

– Вот хуюшки! – бодро отвечал Ленин, до краев наполняя стаканы свеклухой. – Не все у их безоблачно. Секретом сделать высадку десанта они не могут, потому как мы, не смыкая глаз, бдим на этом направлении. Опять же наша диверсионная группа, Кончаловский, когда в настроении, за границу ползает и гаечки на стыках ослабляет. Прошлым годом две саморезки улетели в лес, бандиты переломались нахер. В-третьих, между нашими позициями и неприятельской железной дорогой лежит овраг пятиметровой глубины.

– Тогда чего бояться? Полный нопасаран, нет?

– Как тебе сказать, Головастик? Положение неплохое, но за победу пить рановато. Поэтому давай выпьем за светлое будущее. – Мы выпили. – А текуший момент сейчас такой. Пудинские начали строить мост. Уже две рельсины перебросили через овраг. Разведка доносит, что намерения у их серьезные и к концу лета могут ударить. Диверсант же наш, надежда и опора, капризен, как баба на сносях. Кричит, достань мне динамиту, тогда я все ихнее рукоделие подорву и обрушу. А где я ему достану? Я же не Басаев. Ты – другое дело, с ментами знаком. Съездил бы в район, закупил шашек, а? Что молчишь?

Я не знал, как объяснить Ленину свою задумчивость, стеснялся честно признаться, что с последнего времени боюсь отлучаться из Бездорожной, зверски ревнуя Кочерыжку. Она у меня бешеная, если чего захочет – на дороге не стой и вопросов задавать не моги. Но глаза-то есть, вижу, как они с Кончаловским каждый день сообщаются. То из леса идут вдвоем – грибы собирали. То сам я нарочно прогуливаюсь мимо избы диверсанта-изобретателя и наблюдаю в окне кочерыжкин профиль. Тревожно в таких обстоятельствах покидать свой участок. Путь в район, да там покрутиться – три дня выйдет. Изведусь, как Отелло, за это время. Если же найду динамит, то буду вдвойне опасен для себя и окружающих. С другой стороны, жизнь явление временное, все умрём. Сопли жевать неконструктивно, и место подвигу должно быть.

– Поеду! – отвечал после долгой задумчивости. – Только не в район. Ты говоришь, пудинские в конце лета хотят напасть, как фашисты на Польшу? Успеем, значит, достать взрывчатку. Или сами приготовим. Я читал в библиотеке милицейской школы роман «Таинственный остров», про мужиков, которых воздушным шаром занесло в места похуже наших. Там написано, как сделать бомбу. Нужно взять из тюленя жир, ошпарить азотной кислотой…

– Ты рехнулся, что ли?! – перебил меня вождь нашей самообороны. – Какие здесь тюлени?

– Неважно! – стукнул я деревяшкой по столу. – Свиньями заменим. Свиная взрывчатка должна быть еще убийственнее. Знаешь, какая сила нитроглицерин? Полстаканом можно взорвать Кремль! Кстати, налей и выпьем за мою удачу. На рассвете отправлюсь в Пудино.

– К бандитам?! – ахнул Ленин.

– А что? Моя личность им неизвестна. Поеду в гости к золовке, прописанной в тех местах. Типа сблядовать, а на самом деле – Штирлиц. Прогуляемся по узкой колее, срисуем диспозицию.

– Не раз и не два говорил я на пристани и в сельпо, что молодежь прыгнет выше нашей головы! – воскликнул Ленин, поднимая стакан.

До рассвета я не смыкал глаз, как стахановец в ночную смену – все подкидывал Кочерыжке в мартен. Пусть без меня поменьше думает о моем сопернике.

18. Конец великой степи, время Наньбэйчао

А на рассвете вышел и пошел. У нас в лесу не заблудишься. Просто иди к северу – и обязательно попадешь на дорогу. Прямее всего, если у тебя слева будут Рукибога, а справа Царская могила. Но там жутковато. Топать надо глубоким оврагом, над которым смыкаются деревья, там даже в солнечную погоду не видно ни рожна. Под ногами чмокают жабы, со всех сторон скрипят сосны, над головой икают кукушки, лес – разговаривает. А еще там живут пауки, как будто из фильма ужасов, здоровенные. Если не изворачиваться от их сетей, то вся морда скоро будет обтрухана клейкой дрянью. Противно.

Через пару километров топанья по этой пересеченной местности я совершенно заебся и взмок. Что я вам, чемпион по кроссу, что ли? Покурю вон на склоне в глубоком мху, и дальше двину. Только улегся, накрыла такая усталость, что за сигаретами в карман идти лень. Не заметил, как вырубился.

19

Увидел во сне большой Город, где никогда не бывал. Москву, не иначе. Наверняка это Москва была. Там еще на углу горела красная буква М. А я мимо иду, весь такой уверенный, на вокзал, в кассу, покупаю билет до родной деревни, куда в моем сновидении провели железную дорогу. И называется она теперь станция Правда. Забираюсь в вагон, там народу немного, ну, как если бы во всем поезде ехали только бездорожинцы.

День стоит яркий, солнечный, типа бабьего лета. Мимо окна, когда мы неспешно трогаемся, проплывает желто-бурый лист, давно засохший на ветке и только сейчас оторванный порывом ветра. Он похож на боевую ладью с зубчатыми бортами, плывущую посередине неба в прозрачной глубине, среди белых облаков, которые, клубясь, застывают наподобие древних башен. Понимаю про себя, что наверху есть летающий переменный город, куда и направляется лодка-лист, как послание из нижнего мира.

Наблюдая полет лодки-письма, я не скоро замечаю одну странность: в вагоне тихо. Почему-то сюда не забегают продавцы собачьих носков, китайских зонтиков, церковных календарей, волшебных тряпочек, стирающих любую гадость, авторучек с чернилами для шпионов и батареек, живущих вечно. Удивляет меня, что не слышно скрипачей и гитаристов, которые на колесиках волочат за собой музыку, не видно побирушек, клянчащих на операцию больному ребенку, и погорельцев, которым нужен билет до Тулы. Пирожки и газеты не носят, остановки не объявляют, билетов не проверяют. Пассажиры телефонами не играются, едут задумчиво, глядя прямо вперед.

В тишине слышно дыхание соседей, да еще за окном свистит ветер, гоняя волны по бесконечным ковылям. Под куполом синего неба, до самого горизонта, раскинулась степь. Снаружи по-над насыпью, словно вагон вывернули наизнанку, летят отраженные в оконном стекле пассажиры. Тихие и легкие ангелы дальних странствий. Призрачные кочевники. Небесная золотая орда.

Вагон сильно качает, но пассажиров это не беспокоит, они сидят неподвижно, с закрытыми глазами. Суровые лица кажутся масками из светлой глины, которые за тысячу лет во тьме курганов не утратили мягкого блеска. Красные спирали, нарисованные охрой на подбородке у мужчин, напоминают о том, что их рыжие бороды когда-то напоминали созвездия.

Во сне я знаю одно странное слово: шиштыки. Так называется народ, к которому я принадлежу. Воины с кудрявыми бородами, мы покорили Великую Степь и загнали в тайгу низкорослых трусливых шешкупов, которые признали себя нашими данниками, но затаили обиду. Наевшись однажды пятнистых грибов, они совершили подлый набег на лагерь, который мы разбили в сердце мира, где степь встречается с Великим Лесом.

Была ночь. Мы пировали в шатре, а шешкупы ползли к нашим кибиткам бесшумно, как змеи. Им нужно было княжеское тело, чтобы с песнями закопать его у себя в лесу, сделав вечным пленником своего народа.

Болезненная мысль пронзает мой сон: я был князем. Меня убили во время пира ударом копья из темноты. Но я умер не сразу. Отбросив чашу, я выхватил меч, и тогда кто-то из врагов ножом отсек мне руку.

Моих воинов они тоже убили. Наверное, мы были чересчур хмельны и беспечны, веселясь на земле, которую считали своей.

Враги отрезали мою голову, а тело изрубили на куски топорами. Тот, кто первым вонзил копье, забрал сердце и съел его сырым. Руку, намертво сжимавшую меч, изжарили на костре. Разорванное тело сварили и жрали всю ночь и еще один день, сидя вокруг котла. И не могли сожрать, потому что был я великаном, самым высоким из шиштыков, который плевал на макушки трусливых шешкупов.

На второй день они взяли мою голову и обмазали глиной. На третий день глина засохла, и тогда они сделали маску. На четвертый день они расстелили на берегу медвежью шкуру и раздробили камнями мои длинные кости. На пятый день они зашили осколки костей в шкуру, и получилась кукла, а на нее надели маску. Шестым днем куклу посадили в кибитку и повезли на север. Вместе с другими воинами славного племени, потерявшего в ту ночь силу. Как говорят китайцы: малое приходит, великое уходит. Еще по земле мы ехали, но под землю лежал наш путь. И наши кони плакали, когда их резали лесные недомерки.

Мы ехали долго, в молчании, не глядя друг на друга. Потому что, когда ты побежден и убит, слова не вернут тебе жизни и славы. Вот такая она, станция Правда.

20

– Головастик, мать твою, просыпайся!

Открываю глаза и вижу: Молодой Мафусаил, в тулупе, варежкой хлещет меня по морде, которая, что удивительно, вся заросла бородой. А лежу я вроде как в сугробе и ни хера моржового не соображаю почему.

– Что за нах? Откуда снег?

– Весна, – отвечает Молодой Мафусаил. – Ты долго спал. Пойдем.

Куда там «пойдем»! Ноги слабые подгибаются, как щупальца у кальмара. Хотел встать и тут же рухнул обратно на жопу.

– Не могу.

– Ложись в корзину.

Сам он стоял на широких лыжах, а рядом у него была плетенка, большая, как сундук. В такую лося запихать можно, не то что главу сельского поселения, отощавшего после зимней спячки. Я туда залез, Молодой Мафусаил кинул сверху запасной тулуп и потащил плетенку по снегу, пыхтя, но отвечая при этом на вопросы:

– Не, ты не умер, все нормально. Это место такое.

– Сколько я это… сны смотрел?

– Да не шибко. В августе ты залег, сейчас март кончается.

Я даже застонал. Это ж полгода Кочерыжка без моего надзора крутила хвостом! Мне теперь ее придется убить в профилактических целях. Она ведь, к гадалке не ходи, давала Кончаловскому все это время. Или, может быть, не давала? Я ее до конца не пойму, в смысле верности брачным узам и мне лично. Небрежным тоном интересуюсь, как там моя, сильно ли обижается, что я пропустил ноябрьские и Новый год?

– Обижается. Дома дожидается, – прогудел Молодой Мафусаил, и я сразу представил, какая у нас будет горячая встреча с применением холодного оружия.

– Почему я не умер? – спрашиваю слабым голосом. – Спал зимой в летней одежде.

– Медведь спит. Ничего.

– У него природа такая, у медведя.

– А ты откуда знаешь, какая твоя природа? – ворчит Молодой Мафусаил.

– Вот знаю. Две ноги, два яйца, один хер, одна культя, кило мозгов. Которых недостаточно для понимания ситуации.

– Я про это тебе потом расскажу. А сейчас мы торопимся, ждут нас в деревне.

– Нет уж, давай сейчас. А то мне, знаешь, диковато Лазарем в твоих санках ехать. Ты случайно не Христос?

– Ни в каком разе. Просто я в этом сне раньше тебя бывал.

– Ну так валяй рассказывай. Не томи душу.

И он, как пишут в священных книгах, отверз уста. Длинная получилась история. Под нее мы как раз добрались до Бездорожной, непутевой нашей деревеньки. Вижу, над школой флаг реет. Вот дела! Откуда взяли? Ни копья в бюджете, дров для школы купить не на что – какой уж там триколор! А бабы всегда жмотили свои тряпки, когда я их умолял соткать государственный символ.

Интересуюсь у Молодого Мафусаила, что за праздник у нас? Оказалось – выборá. Да не замухрыжные, а президента всея Руси. И как оно? Да хреново! Что так? У него фамилия, знаешь, какая? Путин. Ептить! Пропали мы. С нашими-то соседями за рекой, кто у нас за такую фамилию проголосует? Ноль процентов, ясен пень. А кому держать ответ, догадайтесь? Конечно, Головастику, который дрых во мху глубоком, как бурундук, и ни сном, ни духом, ни ухом, ни рылом не виноват. Но это у нас всегда без толку объяснять. Бери теперь в зубы протокол с позорным нулем голосов и чеши до района объясняться. Вон за тобой на снегоходе приехал избирательный член из районной комиссии.

Стою перед грозным членом навытяжку и ясно читаю свое будущее в его глазах, отражающих мою взъерошенную опухшую личность. Вернется он к себе, на рабочее место, и накатает телегу о том, что головастик сельского поселения Бездорожное керосинил всю зиму, не приходя в сознание, и пробухал, пьянь паровозная, результаты выборóв! Ну, думаю, и хер с ними. Судьба такая. Существую для других, а если разлюбят – исчезну.

Тут еще Ленин с безумными глазами подбегает и шепчет, дыша перегаром:

– Бандиты в Пудино ликуют. Праздник у них. А нам крышка!

Ответил ему значительно:

– Малое приходит, великое уходит.

Он, конечно, недопонял с перепугу. А вре мени объяснять не было – уходить пора. Еще заглянуть к Кочерыжке и обнять ее перед тем, как, посадив жопой на флагшток, выставят меня перед районным избиркомом в назидание другим головастикам. Протокол нашей встречи напишу отдельно, а сейчас, пока не забыл, расскажу историю Молодого Мафусаила.

21

Ага, приготовьтесь, сейчас он вам навалит вагон и маленькую тележку всякой хрени. Меня лично давно уже бесит вся эта лапша про чудеса. Я, конечно, понимаю. Секс, наркотики, сказки – без них в деревне не прожить. Позеленеешь с тоски. А собственно, чем я хуже Шахерезады? Тоже могу рассказать. Той зимой, что Вовка в соседней деревне развлекался с Нинкой Шляпиной, было и у нас чудо. Соседский единственный петух подох. А куры продолжали нестись, как заводные. Фантастика, да? Ладно, не буду задираться. Слушайте дальше Головастик FM. С ним не так скучно.

22. Москва, четвертый год первой пятилетки

Мальчика забыли на вокзале. У мальчика было имя. Но те, кто звал его по имени, внезапно исчезли. Их посадили в машину и куда-то увезли, обоих. Маму и папу. Папу и маму. Они только что купили билеты на поезд в далекий и счастливый Ленинград.

Было лето, каникулы, Москва, очередь в мавзолей. Площадь с тремя вокзалами, где папа обещал мальчику, что скоро они будут кататься на пароходе по реке Неве. Нет, папа говорил смешнее. На речном трамвайчике. После этих слов мальчик представил себе вишневый вагон, забавно прыгающий на волнах широкой серьезной реки. Такие вишенки и в его родном городе с перестуком колесным катались по рельсам.

Да, у мальчика был родной город, носящий имя. Чье? Кажется, Сталина. Наверное, это был Сталинград. Куда еще мог ехать летом с родителями советский мальчик-пионер, если не из Сталинграда в Ленинград? Из Сталина-бада – в Ленинакан? Вряд ли, вряд ли…

Враг ли, враг ли народа был его папа? А мама? Когда на площади у вокзала их забрала черная машина, в голове у мальчика появилось столько вопросов, целая стая, как будто его внезапно бросили в пруд с лебедями. Вокруг, куда ни глянь – выгибали шеи вопросительные знаки. Почему так? Где папа и мама? Кто эти люди? Что делать? Стоять и ждать? Плакать или нет? Враг ли? Враг ли? Враг ли?

Мальчик не был ни маленьким, ни глупым. Он умел бить в барабан и завязывать красный галстук. Он умел рисовать. Однажды, в день рождения Сталина, он нарисовал картину – башню с красной звездой. На обратной стороне листа красивым почерком вывел самые лучшие слова поздравления, какие знал. Товарищ Сталин, писал он, какое счастье, что Вы родились! Какое счастье для меня, что я, простой советский мальчик, родился в тот же самый великий день, что и Вы!

Мальчик побежал на почту, где купил марку – синий квадратик с белым дирижаблем, плывущим в высоком небе. Мальчик воображал, что дирижабль повезет в Москву его письмо, повиснет над Кремлем, зацепится якорем за красную звезду на башне. Летчик из кабины бросит веревочную лестницу, по которой торопливо спустится почтальон в фуражке, с толстой сумкой на ремне и быстрым шагом пойдет к трибуне мавзолея навстречу товарищу Сталину. Приложив руку к козырьку фуражки, почтальон сообщит: Вам письмо от мальчика! Сталин прочитает и обрадуется.

Наверное, все так и было. Потому что в синий-синий новогодний день, когда на стеклах распустились морозные звезды, мальчику принесли ответ. И не просто ответ, а горячий привет. И в придачу большую коробку, запечатанную сургучом. Мальчик сломал коричневую печать, ножиком расшатал маленькие гвоздики, державшие крышку. И, волнуясь, заглянул внутрь. Там, в клочьях белой ваты, лежал настоящий игрушечный поезд.

Черный паровоз с красной звездой и прицепленным сзади тендером тащил один зеленый пассажирский и много-много-много коричневых товарных вагонов. Это оказался замечательный поезд, длинный, как жизнь, которую предстояло прожить мальчику.

Поезд ехал по столу, накрытому белой скатертью, по старому паркету в коридоре, по ступеням холодной лестницы в подъезде, по скрипучему снегу во дворе. Ехал и стучал колесами, ехал и стучал. Мальчику самому хотелось стать игрушечным, чтобы попасть в пассажиры этого чудесного советского поезда.

Его мечта сбылась на площади с тремя вокзалами, когда черная машина увезла тех, кто знал его имя. Вопросы мучили мальчика, как гадкие злые лебеди, автомобильная карусель кружилась на площади, ноги дрожали и подгибались. Он облизывал губы и шептал: вернитесь, вернитесь…

Через какое-то неизвестное время среди разноцветных машин мелькнула та самая – черная. Мальчик замахал рукой, как, наверное, Робинзон махал парусу на горизонте. С последней надеждой.

Машина заметила мальчика, подмигнула ему боковым фонарем, снизила скорость и остановилась у обочины. Задняя дверь открылась, мужской голос спросил:

– Где родители?

– Не знаю.

– А. Тогда залезай.

Он радостно прыгнул на сиденье. Дверь захлопнулась. Машина рванула с места и скоро привезла его к железным воротам, у которых стоял человек с ружьем. За воротами была станция и много-много-много коричневых вагонов цвета эскимо, которое папа обещал купить в Ленинграде, когда они поедут кататься по широкой серьезной Неве на речном трамвайчике.

Мальчик думал, что мама и папа ждут его в вагоне. Но там оказались незнакомые молчаливые люди да еще сено на полу. Когда закрылась и эта, вагонная дверь, не стало ничего.

В темноте мальчик услышал, как заскрипели колеса.

Поезд тронулся. Он ехал и стучал колесами, ехал и стучал.

Сидя у деревянной стены на охапке соломы, мальчик тихо ждал, когда другой мальчик, которому товарищ Сталин отправил в подарок этот замечательный поезд, откроет коробку и впустит в вагончики свет.

Но это случится не скоро, мальчик знал, что посылку доставят только под Новый год. А пока надо терпеть скуку, голод и темноту. Хотя она оказалась не такой уж страшной. Иногда темнота протягивала мальчику ломоть хлеба, кусок сахара, кружку воды. Бывало, что она обнимала мальчика рукой, и тогда не трудно было представить, что это папа или мама. Темнота плакала и пела, даже молилась иногда. Но чаще всего она молчала, незаметно для мальчика стирая из его памяти имена, лица и все остальное.

Когда коробку открыли, Новый год еще не наступил. Но было уже холодно, особенно в летней одежде. Из серого воздуха возникали злые хлопья снега. Мальчика и всех остальных посадили на корабль, рыжую баржу, похожую на состарившийся, больной водянкой речной трамвайчик.

В трюме баржи темнота вела себя по-другому. Она больше не пела и не давала мальчику хлеба. Он подумал, что темнота, должно быть, умерла и протухла, оттого так нехорошо пахнет со всех сторон.

Когда вонь стала невыносимой, как будто прямо в рот пихают дохлую крысу, сверху открылся люк, и на головы людей в трюме повалил снег.

Мальчик и все остальные поднялись на палубу, где человек с наганом что-то громко читал по бумажке. «Граждане спецпоселенцы!» – обращался к ним человек. Но мальчик не слушал, потому что увидел остров посреди реки. Может быть, река не была такой серьезной и широкой, как Нева, зато остров был необитаемый, мальчик это сразу понял. И значит, его ждало приключение.

Он не ошибся. Робинзонов, которые остались живы после плавания в трюме, выпустили на остров. Сначала все сидели на берегу, глядя, как удаляется баржа. Но быстро замерзли и разбрелись по острову в поисках сухого места. Такого не нашлось. Огня тоже не было. Мальчику и остальным люди с ружьями только и оставили, что несколько мешков муки, которые вскоре намокли.

Мальчик видел, как робинзоны, оттолкнув его в сторону, рвут холстину мешков и руками запихивают в рот липкое и серое, в которое превратилась мука. Потом он увидел, как робинзоны бегут к воде, чтобы пить, и серое лезет обратно у них изо рта. Мальчик нашел в лесу гриб, съел его и переночевал в дупле дерева, где было не так холодно.

На другой день он заметил, что многие робинзоны лежат на берегу ничком, головой в волнах. Он вернулся в лес, к своему дереву, по дороге нашел шишку и съел ее целиком. Он ел снег, твердые красные ягоды, застывшую на деревьях смолу. А когда вернулся однажды к месту высадки на остров, обнаружил, что живые впиваются зубами в мертвых.

Мальчику совсем не хотелось есть сырых мертвецов и не хотелось видеть, как это делают другие.

Он отвернулся и стал разглядывать теплые человеческие огоньки на далеком берегу. Там кто-то жил. Надо было придумать, как пересечь этот ледяной поток. Надо было найти, на чем. Живя в родном городе, мальчик, как ни странно, не успел научиться плавать. Если бы решился плыть – он бы наверняка утонул, как и другие отчаянные робинзоны, которые с криком бросались в воду и быстробыстро шли ко дну.

Мальчик подумал: мертвых нельзя есть. Но кто сказал, что на них нельзя переправиться через реку? Если мертвый спасет живого, это будет очень хорошо. Товарищ Сталин, окажись он сейчас на острове, наверняка сказал бы мальчику: иди на берег, выбирай любого и плыви! Может быть, даже пошел вместе с ним к реке и помог столкнуть в воду длинного худого старика, у которого было так мало мяса, что хищные робинзоны погрызли его совсем немного и бросили. И, конечно, помахал бы с берега рукой на прощанье: доброго пути, мальчик, интересная жизнь в советской стране тебя ждет!

Он лежал на животе старика, держась одной рукой за выпирающие ребра, а другой греб к берегу, где светились человеческие домики. Старик оказался очень удобным плавсредством, потому что почти ничего не весил, представляя собой обтянутый кожей скелет с небольшим остатком внутренностей. Мальчик заметил, что они со стариком, пока плывут, делают доброе дело. Через дырки из старика вываливались белые червячки, очень вкусные для рыбок и рыбищ, проживающих под водой.

Они возникали у поверхности внезапно, как черные машины на привокзальной площади, заглатывали беспомощных червячков и уходили в глубину. Мальчик наблюдал их зубастые пасти, но ему было ничуть не страшно, как будто, пересекая реку, он сдавал последнюю норму ГТО, после которой человеку можно всё. Он засунул пальцы старику под ребра, выудил червяка и положил его себе в рот. Послушал, как червяк извивается между щеками, словно второй язык. Потом сглотнул и даже не поморщился.

Тут и берег приблизился с теплыми огоньками. И раздался крик женщины: «Людоед плывет!» Мальчик подумал, что сейчас его накажут за то, что он съел старика. И приготовился дать честное пионерское, что это не он. Но женщина, рассмотрев его, ни о чем не спросила, она просто накинула ему на плечи толстый платок. Отвела в баню, где жили две чахоточные маленькие женщины, сестры из далеких краев. Язык у них был птичий, голоса канареечные. Они дали мальчику сладкого кипятка – погреться, насыпали крошек серого хлеба – поклевать.

А потом ему отвалили царский сон – в теплом углу на лавке. Мальчик лег и сразу провалился в глубокий колодец, где смерть его заждалась, удивляясь: как это он так вцепился в ледяную корку жизни? Но мальчик заснул очень-очень глубоко. Он пробил последнее дно и полетел дальше, в запредельное туда, куда не имела доступа глупая деревенская смерть.

Разозлившись, она вылезла из колодца и забрала сестру поменьше да послабее, немного подумала и забрала вторую тоже.

Так мальчик выменял новую жизнь на две старых. Утром хозяйка нашла на полу холодных сестер. Как птички они лежали. Мальчик крепко спал на лавке, под иконой, на которую смотреть можно только через калач, испеченный в четверг на Страстной неделе. Поэтому икона целый год занавешена красной тряпицей.

Ни в тот день, ни назавтра мальчик не проснулся. Был теплый и туманил дыханием стекло, но очухать себя не давал. Спал зиму, лето, первую пятилетку, вторую и даже третью, когда началась война.

В пост хозяйка мазала ему губы медовой водой и березовым соком, в мясоед давала куриной крови.

С годами спящий мужал, в положенное время у него вылезла борода, которую никто не осмеливался тронуть бритвой.

Когда хозяйка заболела и почувствовала, что веревочка ее жизни укоротилась до последней ниточки, она решила женить мальчика на косоглазой, придурковатой, но доброй девке, у которой никого не было на свете. Свадьбу справили прямо в бане. Невеста надела на палец жениху и себе самой по железному кольцу.

Он проснулся спустя много лет, укрытый бородой, как одеялом. Во дворе играли его дети. Жена принесла чистую рубашку и газету, где имя Сталина не упоминалось совсем.

Ни одна душа больше не звала его Людоедом. У него появилось новое имя: Молодой Мафусаил.

23. Бездорожная. Алфавит

Осень. Промозгло. Капли стучат по крыше. Сидят на кухне Трактор и Седьмой. Спорят, что падает с неба – буквы или слова.

– Ты выдь на крыльцо, сам увидишь. – говорит Трактор. – Капли-сопли все одно слово: дождь.

– Звуки-то разные, – возражает Седьмой. – На дорогу падает Чмок или Чам, на железо – Цочь-цочь, на поленницу – Кап. Какое же это одно слово?

– А ты поди по деревне да заставь их сказать «дождь» да послушай. У одного каша во рту, другой пьяный, третий без зубов, четвертый заика, пятый из Питера сосланный, шестой немой, седьмой – дубина!

– Хватит-хватит!

– Каждый по-другому скажет…

– Все равно, ты не прав, Трактор! Буквы падают, а мы их ловим и прячем за щеку, как бурундуки.

– Дурак ты, Сема! Капли все одинаковые – и снежинки тоже.

– Сам ты такой! Вот книжка. Читать умеешь? Смотри, что умные люди пишут: каждая снежинка ин-ди-ви-дуальна.

– То-то и оно, что ты в первом классе букварь пропил, буратина. Снежинок миллион, а букв сколько? Тридцать три, нах!

– Кого тридцать три, пенёк! Ты что, думаешь, у каждого землянина во рту русский язык, да? Знаешь, сколько языков болтается по миру?

– Вот ты и попался, Семочка, – радуется Трактор. – Ты ж в мир не веришь…

– Не верю, но смеюсь. Мир – это анекдот, который мы ежедневно рассказываем богу. Он придумывает новые языки, чтобы не надоело слушать.

– Вот ты мне уже надоел, балабол…

Спорят. Ругаются. Вечереет. Холодает. Затихает барабан дождя. Беззвучный начинается снегопад. Белеет черная земля. Кто-то пишет историю мира наоборот. К черту подробности, прилагательные, отвратительные существительные, несущественные лица, даты и факты. Белый лист – это зеркало мира. Снег валит густо, в мире становится пусто. А бутыль еще полна.

– Хршо, – говорит Трактор, глядя в окно. – Бло. Мирн душе.

– Луч ше жирн атушэ, чемир на дъше, – дразнится Седьмой.

– Цок чам цочь-цочь, – отвечает Трактор, показывая язык.

– Цам-чам кап шлеп чочан-чочан. Тукуфх ток щих, чаомк ош их.

– Терп оуууу а. Тии гроч хиин. Ньийролллксттхтх убафи киелел.

– Нембо!

– Сгн фай, о мали тотти. Уирексхъ зои к л п р. И?

– Уигрн оожэ а плп исти клиярт десно дьянки.

– Нуаес либгза хо четту дес трой ю? – Загибнюс.

– Тай ли, ебе невер. Корсто бохчиш. Атрыкаль кендима столп мрачный.

– Хатто край, хатто мир. Ток ты котой читадуше?

– Актож. Хама бохнибох. Диа жи наир имка прази.

– Изби летти гры оглоб. Подстолья иссо мрачный столп.

– Съглас стобою, Трактор. Склада не треба дъша и сила, – кивает Седьмой. – Умный ты мъж, хоть и железна голова.

– Ха-ха-ха! – смеется Трактор, и в глазах его зажигается красный огонек, означающий, что пора досвиданькаться, шапку искать, валить от греха подальше.

Седьмой накидывает ватник, двигает валенки за дверь. Идет по горло в снегу, радуется, что метель воет сильно и не дает услышать, как заводится Трактор.