Я не был у леди Генриетты почти две недели. Она меня не приглашала. Когда я пытался напроситься, она отговаривалась тем, что занята. Судя по голосу, она была подавлена. Наконец она говорит, что я могу прийти, и я вхожу в ее квартиру, собираясь поздороваться с ней на кухне, но замираю при виде Сары, которая стоит у мольберта своей матери и пишет мужскую одежду, – впрочем, в этом нет ничего необычного, она часто это делает. На ней сверкающее желтое платье до пола, с огромным кринолином. Я никогда не видел ничего столь лучезарного. На мольберт уселся большой попугай, голубой с белым.
Я подхожу к ней и спрашиваю:
– Что все это значит?
– Я рада, что ты здесь, – отвечает она. – Можешь познакомиться с моим новым попугаем. Мама его мне вчера купила.
– Зачем?
– Потому что я его хотела.
– Это мило. Наверно, он дорогой.
– Десять тысяч.
Я довольно хорошо разбираюсь во всем, что связано с домашними животными, поэтому понимаю, что она, вероятно, не лжет.
– Единственное, что тебя интересует, это деньги, – говорит она. – Ты не хочешь узнать его имя?
– Хочу.
– Ричард.
– Почему Ричард?
– Это имя моей старой собаки, которую назвали в'честь предыдущей, которую назвали в честь моего прежнего кота, которого назвали в честь моего синего одеяла, которое назвали в честь моего отца.
Ах, ее отец, эта загадочная личность, которую называют ее отцом. Какое странное, чуждое слово слетело с ее уст. Ну что же, это, несомненно, удовлетворит тех, кто полагает, будто отец этой маленькой девочки – важное отсутствие в ее жизни. Придурки вы фрейдистские.
– Ричард, скажи «привет», – говорит она попугаю.
Попугай молчит.
– Он еще не научился говорить, – поясняет она. – Спроси меня, сколько стоит мое платье цвета солнца.
– Сколько?
– Две тысячи. А все, что ты мне подарил – это кукла Джейн. Ты это сознаешь?
– Я об этом не думал, но сейчас, когда ты сказала, полагаю, что ты права.
– Тебе не стыдно?
– Но еще не было ни твоего дня рождения, ни Рождества.
– Как типично!
– А что не так?
– Я хочу что-нибудь получить от тебя. Я этого несомненно заслуживаю, и я этого требую.
– Чего ты хочешь?
– Погоди минутку, мне нужно решить. – Немного поразмышляв, она продолжает: – Я хочу Шалтая-Болтая, сделанного из золота, еще одного из платины и третьего – из золота и платины, с бриллиантовыми глазами, ртом из опала, ямочками из сапфиров, с изумрудной сережкой, ожерельем из рубинов, в шапке из засушенных цветов, из-под которой высовывались бы желтые соломенные волосы, а еще я хочу, чтобы он сидел на хрустальном блюде с ароматической смесью из сухих цветочных лепестков.
– А что, если я подарю тебе только сухие цветочные лепестки?
– Нет.
– Я не думаю, что существуют подобные Шалтаи-Болтаи.
– О, в самом деле, Джереми? А я-то думала, что их можно купить в любом супермаркете, – язвительно замечает она. – Я не хочу того, что уже существует – кроме Ричарда. – И она целует попугая. – Эти Шалтаи-Болтаи должны быть сделаны на заказ. Как это платье цвета солнца. – Она медленно поворачивается, демонстрируя свое платье.
Я щурюсь, ослепленный сверканием ткани.
– Оно красивое, – говорю я. – Ты выглядишь, как королева.
– Ты глуп! Я не королева, я принцесса. Королевы старые и толстые. Итак, ты подаришь мне этих Шалтай-Болтаев? Я люблю то, что сделано на заказ. Ведь оно никогда не существовало прежде.
– Они будут слишком дорогими.
– Мне жаль тебя, Джереми. Ты маленький. Ты – маленькое ничтожество.
У меня просто волосы дыбом встают. Она подцепляет свои юбки, хватает попугая, как плюшевого медвежонка, и с величественным видом шествует в свою комнату, захлопнув за собой дверь.
Я собираюсь на нее нажаловаться. Отправляюсь на кухню. Генриетта сидит у стола, на котором лежит большая розовая рыба с голубыми глазами и зелеными плавниками. Марципановая рыба. Самый большой марципан, какой мне приходилось видеть. У нее поразительное сходство с Шалтаем-Болтаем с сапфировыми ямочками. Сходство в менталитете и в округлости.
Правый плавник рыбы наполовину съеден. Генриетта отщипывает еще кусочек. Я так горю желанием наябедничать, что не обращаю внимания на ее мрачный вид.
– Итак, это тоже сделано на заказ? – начинаю я, презрительно указывая на рыбу.
– По правде говоря, да. – Она продолжает есть плавник.
На какое-то мгновение мне хочется отломать весь хвост, но я сдерживаюсь, поскольку я не из тех, кто от злости совершает неконтролируемые, дикие поступки. Все, на что меня хватает – это съесть кусок плавника без разрешения.
– Почему вы купили Саре попугая за десять тысяч долларов и платье, сшитое на заказ? – осведомляюсь я.
– Чтобы сделать ее счастливой.
– Вы ее портите. Она ведет себя, как испорченная девчонка, мягко говоря.
– Но она счастлива?
– О да, она счастлива, но она злобная.
Генриетта отламывает кусок от плавника и бормочет:
– До тех пор, пока она счастлива…
– Да, но дальше она потребует у вас платье цвета луны, как в ее фильме «Ослиная шкура», и что вы тогда будете делать? Если вы ей его не подарите, она вас возненавидит.
– Она уже попросила его у меня. И я подарила. Она предпочитает то, которое цвета солнца.
Я отламываю маленький кусочек от хвоста и сердито жую, глядя ей в лицо. И вдруг мне становится грустно оттого, что я испортил неначатую часть ее рыбы, сделанной на заказ.
– Простите, – говорю я. – Но вы же не можете продолжать покупать ей все, чего она просит. И вдруг я замечаю, что по лицу Генриетты текут слезы.
– Что случилось? – спрашиваю я, садясь рядом с ней и обнимая ее за плечи.
– Сара умирает, – отвечает она, вперив взгляд в марципановую рыбу.
– Что?
– Доктор говорит, что у нее опухоль мозга.
– Нет.
Она кивает рыбе. Я хочу, чтобы она взглянула на меня.
– У нее головные боли, – продолжает Генриетта, – и тошнота. Он сделал тесты.
– Вы в этом уверены? Вы проконсультировались с другим специалистом?
Она кивает рыбе. Пока Генриетта вот так пристально смотрит на эту рыбу, мне трудно поверить, что она произносит свои слова в здравом уме.
– Существует же лечение, – говорю я.
Она качает головой и сообщает рыбе:
– Болезнь слишком запущена. Ее нельзя вылечить. У Сары осталось всего несколько недель или месяцев.
– О господи!
Мы молча сидим, и оба безучастным взглядом смотрим на рыбу.
– Она знает? – спрашиваю я наконец.
– Нет.
В дверях кухни какое-то движение. Мы смотрим туда. На пороге стоит Сара.
Какой-то тоненький голосок у меня в голове произносит: «Теперь она знает, леди и джентльмены».
Мы смотрим на нее в оцепенении, ожидая, чтобы она заговорила. Мы не знаем, слышала ли она наш разговор. Но вскоре по выражению ее лица понимаем, что слышала.
– Это правда? – спрашивает она.
«Что правда?» – хочется мне спросить в ответ, но я молчу.
Генриетта не в силах отвечать, и это само по себе является ответом для Сары, которая поворачивается и уходит в гостиную. Генриетта бросается за ней. Я следую за ними. Мать и дочь обнимают друг друга, рыдая.
В ту ночь я рассказываю Лоре известие о Саре и плачу. Первая ее реакция – непонимание. Потом она тоже начинает плакать и пытается меня утешить.
На следующий день Генриетта просит меня прийти, пока Сара в школе, чтобы мы могли поговорить наедине. Мы сидим на кушетке.
Она говорит:
– Когда доктор сообщил мне плохие новости, я записала их на магнитофон.
– Зачем?
– Я лучше справляюсь с плохими новостями, если они в моем распоряжении и я могу прослушивать их, когда захочу. Тогда я чувствую, что могу что-то изменить, хотя и знаю, что это не так. – Она вынимает маленький магнитофон. – Если когда-нибудь вам придется сообщить мне плохие новости, пожалуйста, предупредите меня заранее, чтобы я смогла их записать.
Она включает магнитофон, и оттуда доносится голос доктора.
– В течение двух следующих недель ее головная боль станет гораздо сильнее и будет постоянной, а не в виде приступов, как сейчас. Я даже не могу описать, насколько мучительной станет боль.
– О, нет, – выдыхает Генриетта в магнитофоне.
– Да. Но, – тут доктор делает паузу, – одновременно с болью появится еще один симптом, благодаря которому боль будет легче переноситься.
Он ждет, чтобы она спросила: «Что это?» Пауза.
– Что это? – спрашивает леди Генриетта.
– Этот вторичный симптом называют симптомом счастья. Он встречается довольно редко, но порой возникает при опухоли головного мозга – в таких случаях, как у Сары.
– Что такое симптом счастья?
– Он соответствует своему названию. В течение следующих двух недель ее опухоль будет расти, задевая ту часть мозга, которая вызовет мучительную боль, но она также заденет тот участок, который вызывает небывалое счастье. Чем сильнее становится боль – а я вас уверяю, что она будет возрастать с каждым днем, – тем сильнее становится ощущение счастья.
– Как же это возможно?
– Боль и счастье, точно так же, как удовольствие и несчастье, вполне могут сосуществовать. Заметьте, что я не сказал «боль и удовольствие», которые образуют совсем другое сочетание: боль обычно убивает удовольствие, после определенного момента. Причина, по которой людям трудно себе представить, что боль и счастье могут сосуществовать в полной гармонии, заключается в том, что это конкретное сочетание чувств нечасто встречается. Самый распространенный случай, когда боль и счастье соседствуют в обыденной жизни, – это когда рожают женщины, которым очень, очень хочется ребенка. Люди с симптомом счастья часто говорят необычные вещи, когда испытывают боль.
Генриетта молчит, слышится шум записи.
– Но вы особенно не расстраивайтесь, – продолжает доктор. – Эти симптомы недолго продлятся. Как только будут пройдены эти два отдела мозга, что, как я сказал, займет примерно две недели, боль быстро исчезнет полностью. А также и счастье.
Генриетта все еще не произносит ни слова.
– У вас есть еще вопросы? – спрашивает доктор.
– Да, – отвечает она. – Как все будет перед концом? Ей станет гораздо хуже?
– Нет. Боль не вернется, в чем заключается прелесть этой конкретной опухоли. Она не будет постепенно слабеть, или терять вес, или цепенеть. Она просто умрет. К несчастью, вы не будете предупреждены. Это случится очень неожиданно.
– Что значит «неожиданно»? Она просто упадет и умрет?
– Я не знаю, упадет ли она, но она умрет. Полагаю, если она будет в это время стоять, то может упасть. А может быть, будет сидеть в кресле и просто закроет глаза. Или, если вы будете идти по улице, она может сесть на землю или лечь на тротуаре и закрыть глаза.
В тот же день боль Сары начинает усиливаться. Периоды, когда боль прекращается, становятся короче и реже. Начинается счастье. Генриетта звонит мне и рассказывает, что Сара ужасно страдает. Я заезжаю к ним. Едва выйдя из лифта, я слышу, как кричит Сара. Когда я вхожу в квартиру, она сидит на кушетке, сжав голову руками и колотя ею по подушке. На ее лице – широкая улыбка.
– Джереми! – восклицает она, завидев меня. – Я никогда прежде не испытывала ничего подобного. Мне кажется, что с меня сдирают лицо. Это такое реальное ощущение! Лучше всякого спецэффекта!
Рядом с ней сидит Генриетта, совершенно зеленая. Сара еще раз взвизгивает от боли и говорит: – А теперь снова гвоздь. – Ее лицо искажается от боли и радости. – Такое ощущение, как будто кто-то очень сильный медленно загоняет мне в череп гвоздь, а мне хочется, чтобы они быстро его забили и покончили с этим.
– Гвоздь? – повторяю я.
– Да. Длинный гвоздь, который двигается к центру моего мозга, а когда он туда доберется, я умру – я это знаю.
В конце концов заговаривает Генриетта:
– Доктор сказал, что боль прекратится задолго до того, как он доберется до центра.
– И это еще не все, Джереми, – продолжает Сара. – С прошлой ночи у меня появился еще третий спецэффект. Как будто голова у меня открыта сзади, и мозг стекает по спине. Это просто невероятно, мать их так! Я даже ощущаю влажный след мозга на затылке.
Я закрываю рот, который последние несколько минут был открыт.
На следующий день Сара очарована не только своей болью – сама мысль о том, что она умирает, становится для нее невыразимо привлекательной. Генриетта говорит мне, что Сара рассказала всем в школе, что она умирает, и люди считают, будто она этим хвастается.
– Я же не могу сказать ей, чтобы она не радовалась тому, что умирает, – говорит Генриетта.
– Нет, конечно, – соглашаюсь я.
– Вы знаете, что она сказала в школе?
– Что?
– Слышали, как она говорит: «Спокойно, ребята, я отдаю концы».
В конце концов я звоню своей матери, чтобы сообщить трагическую новость о Саре. Мне не хочется это делать, потому что, насколько я ее знаю, я бы не удивился, если бы она сказала, что именно я вызвал у Сары опухоль тем, что спал с ней.
Когда я говорю ей, что Сара умирает, мать мне не верит. Она говорит:
– Ты просто стараешься меня помучить. Ты взялся за свои старые фокусы.
Ах, так это я взялся за мои старые фокусы!
– Не имеет значения, если ты мне не веришь, – произношу я печально. – Возможно, так даже лучше. Я просто подумал, что должен поставить тебя в известность.
Спустя несколько минут звонит Генриетта – ей только что звонила моя мать, чтобы узнать, действительно ли больна Сара. Когда Генриетта заверила ее, что Сара не только больна, но умирает, моя мать горячо выразила сочувствие и попыталась поддержать ее. Потом она спросила у Генриетты мой новый номер телефона, сказав, что хочет передо мной извиниться, но поскольку Генриетта не была уверена, стоит ли это делать, то не дала ей мой номер.
Итак, моя мать хочет извиниться. Не уверен, что ей можно верить. Возможно, она взялась за свои старые фокусы. В любом случае, после всего, что я перенес по ее милости, она заслуживает того, чтобы немножко помучиться. Я заставлю ее подождать несколько дней, а потом позвоню.
Однако на следующее утро звонит зуммер, и я слышу голос матери в переговорном устройстве. Я впускаю ее без всяких пререканий. Она входит с опущенными плечами, и вид у нее понурый.
Она подходит к окну и смотрит на улицу, повернувшись ко мне спиной. Потом говорит:
– Я бодрствовала всю ночь – не могла глаз сомкнуть.
Что, по ее мнению, я должен ответить? «Мне жаль, что я сообщил тебе плохие новости»?
– Мне жаль, – отвечаю я.
Она поспешно качает головой.
– Нет, я говорю это не для того, чтобы ты извинялся. Просто я опустошена. Я в шоке. Вот все, что я имела в виду. – Она продолжает смотреть в окно. Наконец она добавляет: – Я хочу извиниться.
Больше она ничего не говорит, так что я произношу: «О?», и она подходит и садится в уголок дивана. Потом смотрит на меня честно и прямо и заявляет:
– Я тиранила тебя и мучила, и я раскаиваюсь.
Поздновато. Легко каяться, когда случается трагедия. Я молчу, глядя на свои туфли.
– Мне не хватает твоего беспорядка, – говорит она. – Я надеялась, что сегодня у тебя в квартире будет грязно – тогда у меня был бы шанс прекрасно себя проявить. Я спланировала все заранее. Я собиралась войти, проигнорировать беспорядок, сесть на твою кушетку, или, если на нее было бы что-нибудь навалено, сесть в уголке, и, знаешь, не сказать ни слова об испорченных фруктах и комках шерсти. Я собиралась быть чудесной, но хорошие намерения всегда приходят слишком поздно.
В мое сердце начинает закрадываться печаль.
– Мне особенно стыдно из-за агентов, – добавляет она.
Я не выдерживаю.
– Не будь к себе слишком сурова, – прошу я, сам не веря, что произношу эти слова. – Тебе казалось, что то, что я делаю, нехорошо, и ты откровенно выразила свое мнение.
Она печально фыркает и говорит:
– Как мило изложено.
У нее угрюмый вид, и никогда еще она не выглядела такой старой. Уголки рта опущены; морщины, раньше главным образом горизонтальные, сегодня в основном вертикальны. Слезы, которые она, несомненно, проливала всю ночь, избороздили ее щеки.
– Не расстраивайся из-за агентов, – уговариваю я. – Они были в своем роде забавны. – И я натужно смеюсь. Я чувствую, что нужно что-то добавить, иначе мама может расплакаться. – Я смог отработать на них светские манеры, – говорю я.
Она очень слабо улыбается и, кажется, подыскивает слова. Наконец говорит лишь:
– Ладно, неважно. Все кажется теперь таким тривиальным, таким грустным. – Она встает. – Я не хочу больше отнимать у тебя время. Наверно, ты занят. – Мать направляется к дверям, потом оборачивается: – Могу ли я чем-нибудь тебе помочь?
– Нет, спасибо. Ты хочешь сходить выпить кофе или что-нибудь такое?
– Я не хочу больше отнимать у тебя время, – повторяет она. – Но если тебе что-нибудь будет нужно от меня, ты только скажи. Я все сделаю.
– Спасибо. Это очень мило. Ты уверена, что не хочешь выпить кофе? Ты вовсе не отнимаешь у меня время.
– Я знаю, что отнимаю. И в любом случае – насчет кофе – пока что нет. Еще слишком рано.
Я хочу спросить, что она имеет в виду, но не делаю этого, потому что знаю совершенно точно, что она хочет сказать. Мы только начинаем узнавать друг друга по-новому. Мы в каком-то смысле незнакомцы, которые только что встретились. Нам требуется время, чтобы привыкнуть друг к другу.
Как печальна жизнь, если нужна была смертельная болезнь маленькой девочки, чтобы привести в чувство мою мать. Мне даже не хватает ее прежней, – наверно, точно так, как ей не хватает моей грязной квартиры. Но я уверен, что мне не следует огорчаться: не успею я опомниться, как она, вероятно, снова станет собой. Хотя бы отчасти. Люди не меняются вот так, навсегда.
За неделю симптома счастья Сара научила попугая говорит некоторые фразы, совершенно омерзительные. Не сомневаюсь, что она очень пожалеет об этом, как только закончится симптом счастья.
Попугай теперь говорит: «Сегодня мы умираем». «Мы умираем сегодня? А сегодня? А сейчас?» «Сара умирает». «Еще не пора? Скоро?» «Я – умирающая особа». «Смерть и умирание».
Часто попугай спрашивает Сару, или меня, или Генриетту: «Вы еще умираете?» После того, как мы отвечаем: «Нет», или «Да», или «Заткнись», он говорит: «Еще нет? Еще нет?»
На это Сара замечает: «Разве не весело? Я в восторге».
Лора приглашает меня переехать к ней, чтобы она могла обо мне заботиться, в то время как я забочусь о других. Я с благодарностью принимаю предложение. Переехав к ней, я, к своему изумлению, обнаруживаю, что она купила большие серые шкафы для картотек и поставила их в гостиной. Эти зловещие шкафы предназначены для того, чтобы я почувствовал себя, как дома, попав в знакомую мне среду.
Боль у Сары усиливается. Она такая невыносимая, что Сара не может ходить в школу. Это не особенно ее расстраивает. Она говорит, что все в школе уже знают, что она умирает, и даже начали принимать это как должное, так что она не пропустит ничего интересного.
Недавно я начал много думать об этих сделанных на заказ Шалтаях-Болтаях, украшенных драгоценными камнями, которых просила Сара. Мне бы хотелось подарить их ей, но я явно не могу это себе позволить. Даже одного Шалтая-Болтая. Даже один драгоценный глаз или сережку. Наверно, именно поэтому как-то раз мне снится, что я могу позволить себе заказать лишь одного, совсем маленького. Я выбрал третьего, из золота и платины, с брильянтовыми глазами, ртом из опала, ямочками из сапфиров, с изумрудной сережкой, рубиновым ожерельем и в шляпе из засушенных цветов, из-под которой торчат желтые соломенные волосы.
– Какое красивое маленькое яйцо, – говорит Сара в моем сне. – Но предполагалось, что он будет сидеть на хрустальном блюде с ароматической смесью из сухих цветочных лепестков.
– Ох, я совсем забыл. Прости. Ты дала мне такие сложные инструкции.
– Меня же интересуют не только драгоценности.
– Я знаю. Я же не забыл про соломенные волосы, не так ли?
Наверно, мой подарок еще усилил ее симптом счастья, потому что она начинает петь:
– Я хороша-а-а. – Она подпрыгивает на одной ножке под «а-а-а». – О, так хороша-а-а, – продолжает она, подпрыгивая на второй ножке под «а-а-а». – Хороша, весела и умна-а-а! – Прыг-прыг-прыг. – Ла-ла-ла-ла-ла. Кто эта хорошенькая девочка в том зеркале? – кричит она во весь голос. – В каком еще зеркале? – Она придерживает затылок рукой – она часто так делает, чтобы мозг не тек по спине. – Кто же такая эта хорошенькая девочка? Которая, где, кто, кто, кто, кто, кто? Что за девочка, что за девочка, что за девочка!
Попугай насвистывает, не решаясь состязаться со своей хозяйкой.
Когда Сара заканчивает свою песню, я говорю:
– Обещаю тебе, что голова не раскроется у тебя сзади, и мозг не потечет по спине. Тебе не нужно вот так придерживать голову.
– Я знаю, что мозг не течет – это лишь спецэффект. Но это так реально, что я ничего не могу с собой поделать.
– Не огорчайся, я подарю тебе хрустальное блюдо с ароматической смесью из сухих цветочных лепестков.
Кажется, она довольна. Она присоединяет мой подарок к коллекции Шалтаев-Болтаев у себя в комнате. Сара говорит, что это лучшее из всех яиц, которые у нее были.
Я просыпаюсь и с грустью сознаю, что не могу доставить ей радость, которую смог позволить себе во сне. Я даже не могу подарить ей блюдо с ароматической смесью из сухих цветочных лепестков (единственное, что я мог бы себе позволить), потому что без Шалтая-Болтая оно ей не нужно.
Полторы недели спустя боль и симптом счастья заканчиваются, и Сара становится подавленной из-за того, что умирает. Единственная новость – это то, что я начинаю ощущать запах фрукта, исходящий от нее.
Заметьте, что я не загадываю белому слону желание, чтобы Сара жила. Когда доходит до вопросов жизни и смерти, нет смысла загадывать желание белому слону. (Несколько раз в жизни я сталкивался со смертельной болезнью и смертью знакомых, и никогда не использовал своего белого слона, чтобы попытаться спасти им жизнь.) Если вам не особенно нравится данное лицо, кажется неразумным просить о вмешательстве сверхъестественных сил. Если же вы очень любите кого-то и отчаянно хотите, чтобы этот человек жил, загадать желание значило бы сделать тривиальной трагическую ситуацию: вам кажется, что вы осуществляете нечестивый, фривольный акт. Не исключено, что если бы неизлечимая болезнь была у меня, я бы мог сделать попытку спасти свою жизнь с помощью слона, хотя это и не факт. Что касается Сары, то я до этой минуты не помышлял о белом слоне в связи с ней. Наверно, тут подсознательно смешались мысль о том, что это было бы слишком тривиально, и нежелание вмешиваться в этот ход событий, не касавшихся меня впрямую. Если судьбе угодно, чтобы она умерла, значит, она должна умереть. Кроме того, если бы я загадал желание, чтобы Сара осталась в живых, и это бы действительно произошло, я бы никогда не мог быть уверен, что она – не живой мертвец, живущий наперекор природе, или что-то в этом роде.
Но чем больше я об этом думаю, тем больше мне кажется, что следует использовать ради нее слона. По-видимому, было бы плохо и эгоистично не сделать этого. Итак, я вынимаю слона из серого фетрового мешочка и загадываю желание, чтобы Сара жила. Когда я возвращаю слона в мешочек, совесть у меня чиста. Я выполнил свой долг.
Может быть, Сара больше не моется. Лицо у нее темное или пыльное – что-то в этом роде. Кажется, что у нее щетина.
Поразительно, насколько это похоже на щетину. Я прошу ее подойти поближе. Она с удовольствием делает это, вероятно, полагая, что я собираюсь ее поцеловать. Я изучаю ее лицо и вдруг вижу, что у нее на лице волосы – словно начинает расти борода. Это очень тонкие волоски, как пушок у персика, но их многовато, чтобы говорить о пушке на персике.
Я холодею, и мне становится не по себе, словно со мной говорит дьявол, заставляя думать, что это его проделки. Я снова вспоминаю «Экзорциста». Я чувствую, что происходит что-то ужасное. Я больше не в состоянии оставаться с ней в одной комнате. Мне нужно уйти. И тогда не будет щетины. Если я не буду ее видеть, значит, она не существует. Я не стану говорить об этом ни с леди Генриеттой, ни с Сарой. Если они не замечают – ну что же, значит, этого нет.
В следующий раз, когда я вижу Сару, она чудесно выглядит. Никакой щетины. Я в восторге. Значит, мне показалось.
Но когда я подхожу ближе, то вижу, что все еще хуже. Волос нет, потому что они побриты.
Значит, наконец-то Генриетта и Сара заметили волосы и решили их сбрить. Они полагают, что я не заметил, и не собираются мне говорить. Не думал, что они станут скрывать от меня что-нибудь такое.
Я говорю леди Генриетте, когда Сары нет рядом:
– Я не слепой. И я мужчина. Я вижу, что она бреется. Вы не собирались мне говорить?
– Она не хотела, чтобы вы знали.
– Что происходит?
– Доктор оказал, что это неожиданный симптом, что сейчас опухоль затронула участок мозга, вызывающий образование мужских гормонов. Но гормоны действуют определенным образом: борода растет, но голос не становится грубее, а мускулы больше. Только растительность на лице.
Я обедаю с Лорой в «Défense d'y Voir». Когда мы едим, люди за соседними столиками вдруг начинают ей аплодировать. Она смотрит на меня. По-видимому, она к этому привыкла, и ее это забавляет.
Я подаюсь вперед и шепчу ей над нашим десертом:
– Почему они хлопают?
– Потому что я только что положила сахар в кофе.
– Почему этому нужно хлопать?
– Потому что сахар исчез в кофе.
– Ты, должно быть, шутишь.
– Ничуть.
Сара просит меня отрастить бороду.
Сара отправляется покупать себе рыбок и просит меня пойти вместе с ней. Она покупает девять тропических рыбок. Она также покупает аквариум. Как оказывается позднее, она делает это только для того, чтобы не вызвать у меня подозрений. Впрочем, могла бы не стараться: мне все равно, если она захочет убить своих рыбок.
Она похожа на мужчину, у которого горе, который в трауре и не брился несколько дней. У нее отросла длинная щетина, которая темнее ее белокурых, как у сказочной принцессы, волос на головке. В зоомагазине она прикрывает лицо шарфом, как гангстер или больной гриппом, – чтобы скрыть темные волосы на подбородке. Когда мы уходим из магазина, она оборачивается лицом к покупателям и, опустив шарф, улыбается; ее красные губы полускрыты темной растительностью. Я смотрю на людей, охваченных паникой. Многие из них не сводят пристального взгляда с Сары, некоторые прищуриваются, чтобы лучше рассмотреть, у других совершенно ошарашенный вид.
Она убивает рыбок по размеру, начав с самой маленькой. Неоновая тетра отправляется в кипяток, гуппи – в морозилку («потому что он такой хорошенький, что мне хочется его сохранить»), окунь стеклянный втягивается пылесосом с ковра. (Перед тем, как перейти к следующей казни, она кричит мне под шум пылесоса: «Я думаю, что люди, которые умирают, имеют право на безумные поступки, и это не означает, что они безумны. Это означает, что они умирают и расстроены. Фактически это означает, что они в здравом уме».) Буйвологоловку она кладет на кровать и наблюдает, как та бьется, умирая; карликового гурами разрезает вдоль и любуется его скелетом; вуалехвостку берет за верхний и нижний плавники и тянет в противоположных направлениях (мне всегда хотелось это сделать, думаю я про себя, хотя это и неправда); белую тетру с длинными плавниками вымачивает в синей травяной эссенции для ванн три минуты, в течение которых мы обсуждаем, выкрасится ли она в синий цвет, когда мы ее вынем, – и она действительно слегка окрашивается, но это не смертельно для рыбки, и тогда Сара кладет ее на свою постель, чтобы та тоже билась там и умерла, как буйвологоловка. (Я говорю ей, чтобы разрядить обстановку, что ей бы следовало придумать что-нибудь новенькое, чего она еще не делала, и она предлагает съесть тетру, но я не позволяю это сделать из страха, что она еще больше заболеет, – правда, я говорю ей просто «заболеешь», а не «заболеешь еще больше».) Дискуса-малыша, с его прекрасными детскими глазами, она выбрасывает из окна, и мне делается от этого особенно грустно: что касается последней жертвы – толстой золотой рыбки, – Сара не может ничего придумать, ведь последнее должно быть самым лучшим, и от таких высоких требований иссякает ее воображение убийцы, поэтому мне предлагается что-нибудь придумать, но это значит требовать от меня слишком многого, поскольку я-то не умираю и не испытываю этой необходимости видеть, какова смерть, однако в конце концов оказывается, что это не имеет значения, так как ей самой пришла в голову идея. Она пытается скормить золотую рыбку попугаю. Но он не хочет ее есть. «Джереми?» – «Нет, благодарю; я тоже не ем таких рыб». – «О'кей, тогда я съем ее сама», – заявляет она. Я съеживаюсь. Я не могу сказать Саре, чтобы она не делала этого, потому что золотую рыбку не вымачивали в синей травяной эссенции для ванн. Сара лижет плавник и останавливается. Ей больше не хочется есть рыбку, поэтому она придумывает кое-что получше. Она швыряет золотую рыбку о стену. Идея заключается в том, чтобы швырять, пока та не перестанет шевелиться. Она швыряет снова. Рыбка скользкая, и Сара забавляется. Иногда она подбрасывает рыбку в воздух и ловит, просто чтобы насладиться ощущением мокрого скользкого тельца, готового выскользнуть из рук. В конце концов золотая рыбка перестает шевелиться. Сара идет на кухню и, возвратившись с большим кухонным ножом, направляется к попугаю. Она хватает его за плечи и приставляет к горлу нож.
Я затаил дыхание. Я в шоке. Рыбы – это одно, но попугай за десять тысяч долларов – совсем другое. И дело совсем не в цене. Это же птица. Большая говорящая птица. И, словно в подтверждение моих мыслей, попугай произносит: «Смерть и умирание». Острие нацелено на его небесно-голубую шею. Но, в конце концов, маленькой умирающей девочке позволено убить попугая. Ей позволено убить практически что угодно.
Вдруг Сара роняет нож и набрасывается на меня. Я бросаю взгляд на нож, лежащий на полу, чтобы удостовериться, что она действительно его швырнула. Она наносит мне удары кулаком, очень сильно и быстро, и я рад этому, я все понимаю, подобное должно было произойти раньше, от этих ударов мне становится легче, словно они очищают меня от преступления, освобождают от него – вот так, наверно, отбыв тюремное заключение, чувствуешь потом, что заплатил за содеянное тобою зло.
Но потом к Саре присоединяется попугай, он с криками долбит клювом мою голову, как дятел – Дерево. Сара продолжает меня бить. Попугай уселся где-то сбоку, я не знаю, где именно – кажется, одна лапа на моем ухе, вторая – у меня на плече. Он делает мне так больно, что я перестаю чувствовать удары Сары. Я ощущаю, как идет кровь, но не осмеливаюсь сказать «нет», поскольку, наверно, заслужил и это. И если бы я сказал «нет», она могла бы подумать, что это относится к ней – а это не так. Я смотрю вниз, с печальным видом, но не плачу, потому что у меня нет права плакать. Потом она останавливается. Но птица продолжает. «Прекрати», – говорит она попугаю. «Смерть и умирание», – отвечает он и останавливается.
Мне нужно вытереть кровь со лба, пока она не попала в глаза. Я озираюсь в поисках каких-нибудь бумажных носовых платков, но ничего не вижу. Тогда я снимаю попугая со своего уха и вытираю лоб о его небесно-голубые и белые перья, добавляя алую краску.
– Джереми? – обращается ко мне Сара.
– Что?
– Я хочу, чтобы ты кое-что сделал вместе со мной.
– Что именно?
– Я хочу полететь на дельтаплане, прежде чем умру.
Я помню, как Генриетта рассказывала мне, что отец Сары погиб во время полета на дельтаплане.
– Это очень опасно, – говорю я.
– Ха-ха. – Она делает паузу. – Мне бы в самом деле очень хотелось.
– Ну, не знаю. Я даже не знаю, где этим занимаются.
– За городом. В часе езды отсюда.
– Тебе нужно спросить у твоей мамы.
– Я уже спросила. Она сказала «о'кей».
– Ну, значит, о'кей. Я отвезу тебя туда.
– И ты полетишь вместе со мной.
– Нет, я буду только наблюдать. Ты полетишь с инструктором.
– Я хочу полететь с тобой.
– Я не умею летать.
– Ты тоже полетишь с инструктором, но мы полетим одновременно.
– Не знаю. Это очень опасно.
– Я уверена, что тебе нечего беспокоиться обо мне. Даже если я останусь калекой на всю жизнь, это ненадолго.
– Но я также беспокоюсь о себе.
– Ты мог бы сделать это для меня, не правда ли?
И вдруг мне становится стыдно, что я колебался. Поскольку я не могу подарить ей яйцо, украшенное драгоценными камнями, я рискну ради нее своей жизнью.
– Конечно мог бы. Мы это сделаем.
Она подлетает ко мне с широкой улыбкой и целует в рот. Поцелуй затяжной, и это уже не поцелуй в знак благодарности. Я снова ощущаю запах фруктов. Это груша. Запах приятный и сладкий. У всех умирающих внутри – фрукт. Фокус в том, чтобы умереть до того, как фрукт сгниет. Фруктом смерти моего отца был виноград. Я чувствовал его запах. Я уверен, я инстинктивно это знаю, что моим фруктом будет лимон, горький лимон.
Поцелуй все еще длится. Меня отталкивает ее борода. В рот мне попадают волоски, и от этих жестких волосков в сочетании со сладким фруктовым запахом я ощущаю тошноту – меня может вырвать, если я не сделаю усилие. Это хорошо, что я чувствую к ней отвращение – значит, я стал нормальнее, чем раньше, и меня не влечет к маленькой девочке.
Да нет, это не так, я себя обманываю. Я уверен, единственное, что вызывает у меня отвращение – это борода, и ничего больше. Я чудовище, если меня отталкивает бедная умирающая девочка, у которой оказалась борода. Я не могу позволить себе подобные чувства. Я имею в виду, что ее борода – один из симптомов – о боже! – того, что она умирает. Она не заслужила, чтобы кто-нибудь питал к ней отвращение. Особенно я, который прежде находил ее достаточно хорошенькой, чтобы заниматься с ней любовью. И я должен находить ее достаточно хорошенькой, чтобы заниматься с ней любовью, и сейчас. Я должен справиться с отвращением и попытаться почувствовать к ней желание, несмотря на ее бороду.
Что я делаю? О чем я думаю? Я совсем запутался в этих абсурдных мыслях. Я перестаю видеть все в истинном свете. То, что у нее борода, – знак судьбы, помогающий мне одолеть соблазн.
Я мягко отталкиваю ее.
– Я могу убивать, но не могу любить? – спрашивает она.
– Нет, это неестественная любовь. Тебе не следует ее хотеть.
– Во-первых, это не неестественная любовь. Во-вторых, я ее хочу.
– Ты мне обещала, что если я останусь твоим другом, ты не начнешь все это с начала.
– Теперь все обстоит иначе. Я скоро умру. Я думала, это значит, что я могу делать всякое.
– Да, много чего, но не все.
– Конечно, не все. Я не могу тебя убить, но могу поцеловать, так?
Я не отвечаю.
– Это должно было случиться, не так ли? – продолжает она. – Сначала я думала, что нельзя. Думала, что я должна проявить благородство и не пользоваться тем, что умираю. Но я не могу. Джереми, я хочу снова заниматься с тобой любовью.
– Нет. Вероятно, именно наша любовь вызвала у тебя болезнь – это во-первых.
– Ты очень хорошо знаешь, что это совсем не так.
Она права. Я знаю, что это неправда, но порой забываю об этом.
– Ну что же, – нахожусь я, – значит, причина, по которой ты хочешь заниматься любовью, вероятно, в первую очередь связана с твоей болезнью. Это ее симптом.
– Послушай-ка вот что. «Вы считаете, что ее опухоль мозга могла вызвать другие симптомы?» – спросила моя мама у доктора. «Вероятно, нет, – ответил доктор. – Впрочем, какие, например?» – «Многие. Например, необычайно сильное сексуальное влечение для девочки ее возраста?» – смущенно произнесла моя мама. «Ни в коей мере», – сказал доктор, – Сара особенно подчеркивает слова «сказал доктор».
– Откуда ты это знаешь? – интересуюсь я.
– Я была там.
– Генриетта спрашивала доктора при тебе?
– Нет, но я находилась в соседней комнате и все слышала.
– Может быть, ты ослышалась.
– Нет, потому что мама потом повторила мне весь этот разговор. Она запомнила каждое слово так, как я услышала. И не только это: я тоже помню каждое слово именно так, как слышала оба раза.
Возможно, Сара лжет, но сейчас это не так уж важно.
– Сара, – говорю я рассудительно, – я с удовольствием полечу с тобой на дельтаплане. Я рискну ради тебя своей жизнью, но я ни за что не буду с тобой спать.
– Это из-за моей бороды, не так ли?
– Нет, – отвечаю я, надеясь, что говорю правду.
Сара уходит к себе в комнату с огорченным видом. Я решаю дождаться Генриетты, которая должна скоро прийти домой. Когда она появляется, то ее сильно удивляет красивая мертвая золотая рыбка на полу и следы воды на стене, об которую ее швыряли. Она также удивлена при виде крошечной рыбки, плавающей в кастрюле. Она находит плоскую распоротую рыбку в углу гостиной. Каждый раз, как она находит все новых мертвых рыбок, она все больше огорчается, поскольку эти находки рисуют не слишком лестный портрет умственного состояния ее дочери.
– Вы собираетесь это сделать? – спрашивает меня леди Генриетта.
– Сделать что?
– Выполнить ее последнее желание.
– Я полечу с ней на дельтаплане.
– Я имела в виду не это. Это не ее последнее желание. Это просто желание умирающей девочки. Я имела в виду другое.
– Она сказала вам об этом?
– Да.
– Вы хотите, чтобы я это сделал?
– Вам решать.
– Я не выполню его. Я не думаю, что это было бы правильно.
– Должны ли последние желания быть правильными?
– Нет, но они не должны быть плохими.
– Разве вся суть последнего желания не заключается в том, что раз в жизни вы можете пожелать чего-то плохого, и люди исполнят вашу просьбу?
– Нет, – отвечаю я. – В жизни есть вещи, о которых не следует просить даже в последнем желании.
– Вы делаете это для ее собственного блага?
– Почему? Вы считаете, что ей повредит, если она переспит с кем-нибудь перед смертью? Безусловно, здесь не может идти речь о психологической травме, сказывающейся с годами.
– Нет, но я считаю, ей будет спокойнее в последние минуты ее жизни, если ее последнее желание не будет исполнено.
– Вы хотите сказать, что она будет счастливее?
– В этом случае главное не счастье. Это не имеет значения, это тривиально.
– А что же главное?
– Покой и безмятежность.
– Вы не думаете, что этого у нее будет полно после смерти?
Я делаю паузу.
– О'кей, значит, вы хотите, чтобы я трахнул вашу девочку? – Я надеюсь, что если шокирую ее, то она примет мою точку зрения.
– Вам решать.
– Я чувствую, что не должен этого делать.
– Или, скорее, вы боитесь, что не сможете.
– Что вы хотите сказать? – спрашиваю я, не сомневаясь, что она имеет в виду бороду.
– Это из-за бороды, не правда ли? – спрашивает она.
– Нет, но если бы это было так, я поблагодарил бы бороду, потому что она заставляет меня правильно себя вести.
– Вы только что перешли на настоящее время, и это означает, что вы только что признали, что дело в бороде.
– Можете думать так, как вам угодно.
Люди начинают аплодировать, и когда мы обедаем в других ресторанах.
В последнее время Сара начала подбрасывать монетки, спрашивая Судьбу, будет ли она жить или умрет.
– Все в жизни – это пятьдесят процентов шансов, – говорит она, оправдывая то, что подбрасывает монетки.
– Нет, почти ничего, – не соглашаюсь я.
– Орел означает, что я буду жить, решка – что я умру, – продолжает она, проигнорировав мой ответ. Она подбрасывает монетку. – Орел. – И в самом деле орел. Она подбрасывает еще раз. – Снова орел! – Да, снова орел. – Это значит, что судьба дважды сказала мне, что я буду жить. Судьба подтверждает свой ответ.
– А если бы у тебя сейчас два раза выпала решка, что бы это означало?
– Это означало бы, что я слишком надоедаю Судьбе, и она хочет, чтобы я оставила ее в покое. Она больше мне не отвечает, а предоставляет давать ответы слепому случаю.
Мы летим на дельтаплане. Сара перестала бриться, поэтому все принимают ее за молодого человека. Моя борода стала почти такой же пышной, как у нее. Она начала отращивать свою раньше меня.
Мы летим каждый на своем дельтаплане, оба – с инструкторами. Попугай следует за нами. Он большой, небесно-голубой с белым. Слезы бегут у меня из глаз, от ветра и от моих мыслей. Моя борода словно приклеилась к щекам; у нее, наверно, тоже. Изредка до меня доносятся обрывки любимой фразы попугая: «Смерть и умирание». Когда он кружит вокруг нас, я слышу: «и умирание», или «смерть», и даже «не пора?» и «скоро?».
Когда мы приземляемся, Сара говорит, что в восторге от дельтапланеризма и что никогда в жизни ей не было так хорошо. Это было в самом деле незабываемо. Неожиданно она спрашивает меня, как поживает Лора и каково это – жить с ней. Я говорю, что это приятно.
– Вы проводите вместе много времени? – продолжает расспросы Сара.
– Да, когда она дома. Но ей часто приходится уезжать на несколько дней, чтобы давать представления в других городах.
– А сейчас она в отъезде? – спрашивает Сара.
– Да. Она уехала на два дня в Калифорнию.
Фрукт в Саре созревает. Он издает более изысканный аромат, но этот запах вот-вот может стать неприятным.
В ту ночь Сара ко мне приезжает, в платье цвета солнца, с бородой. Она хочет, чтобы я побрил ей бороду. Говорит, что это важно, исполнено значения, интимно, чувственно и романтично.
– Ты не сможешь устоять передо мной, когда побреешь меня, – говорит она.
Мы идем в ванную, и я начинаю брить ей бороду, но внезапно разражаюсь неудержимыми рыданиями. Тогда Сара тоже начинает плакать. У нас течет из носа на усы, а слезы из глаз капают на бороду. После того, как я сбрил половину бороды, мы начинаем целоваться и сжимаем друг друга в объятиях, все еще плача. Потом Сара уходит и ложится на мою кровать. Я достаю маленького белого слона, вешаю на золотую цепочку и надеваю его Саре на шею. Она узнает его, так как читала историю о нем в моем дневнике. Она благодарит меня и, сжав слона в ладони, молча загадывает желание. Я ложусь рядом и обнимаю ее. Если бы в этот момент она снова попросила меня заняться любовью, я бы не отказался, несмотря на то, что полбороды еще на месте. Но она не просит. Мы засыпаем в слезах.
Мне снится странный кошмар: будто Сара хочет приковать меня наручниками к ножке кушетки. Сначала я отказываюсь, но она настаивает, и в конце концов я соглашаюсь. Потом она передумывает и приковывает меня к нижнему ящику одного из шкафов для картотеки, которые Лора купила, чтобы я чувствовал себя как дома. Я понимаю, что мне суждено быть рабом шкафов для картотек. Потом Сара спускает мне брюки, садится на меня и, все еще в платье цвета солнца, с половиной бороды, занимается со мной сексом. Затем, все еще во сне, открывается дверь моей квартиры и входит мой друг Томми – в этот момент Сара перестает двигаться и замирает, сидя на мне.
– Дверь была открыта, так что я вошел, – говорит он.
У Томми особые отношения с дверями. Они никогда не бывают для него закрыты – просто не позволяют себе с ним ничего подобного. Они всегда открыты, если только не заперты. А я забыл запереть свою дверь.
– Как дела, дружище? – спрашиваю я нарочито небрежным тоном.
– Чудесно. Я оказался поблизости, так что решил забежать. Ты занят?
– Нет, вовсе нет, – отвечаем мы с Сарой.
– Не думаю, что мы встречались, – обращается он к Саре и пожимает ей руку. Он не отпускает замечаний по поводу половины ее бороды.
Они болтают о пустяках, но я не прислушиваюсь, так как пытаюсь придумать для Томми объяснение, почему я прикован к шкафу для картотек и почему на мне сидит Сара – на случай, если он спросит. Но они продолжают беседовать, и я вдруг чувствую себя чем-то вроде кушетки – несущественным.
– А что это вы, ребята, тут делаете? – в конце концов спрашивает Томми.
– Мы разыгрываем известную сказку «Принцесса на горошине», – объясняю я. – Я играю роль перины.
– И горошины, – добавляет Сара.
– Есть от него какой-нибудь прок? – спрашивает у нее Томми.
– Да, особенно в роли горошины.
– А зачем наручники?
– Потому что я предмет, – отвечаю я, бросая сердитый взгляд на Сару. – Перины и горошины – неодушевленные, беспомощные предметы.
Наконец Томми уходит, попросив нас не вставать – он выйдет сам. И на этом кончается сон.
Утром я чуть ли не ожидаю, что Сара спросит, нельзя ли приковать меня наручниками к одному из шкафов для картотек, но она этого не делает. Она просит меня сбрить оставшуюся бороду, что я и делаю, а потом – проводить ее домой на метро, потому что ей хочется проехаться в метро в платье цвета солнца. Так мы и поступаем.
Когда мы прибываем в квартиру Генриетты, то застаем ее в постели. Одеяло натянуто до самого носа. Даже пальцев не видно.
– Что случилось? – спрашиваем мы.
– Ничего. Просто я немного простудилась. – Она смотрит на Сару. – Ты побрила бороду.
– Нет. Меня брил Джереми. Ты не думаешь, что ему это хорошо удалось?
– Да. Выглядит мило.
– У него это получается лучше, чем у нас. Ты бреешь меня так, как бреешь себе ноги и под мышками. Я бреюсь так, как брила бы голову кукле. А Джереми бреет меня так, как настоящий мужчина бреет бороду настоящей женщине.
– Да, – отвечает Генриетта из-под одеяла. – Тебе бы нужно пойти и рассказать об этом твоему попугаю.
В ту самую минуту, как Сара выходит из комнаты, Генриетта сбрасывает одеяло и подходит к туалетному столику, на котором – бутылочка медицинского спирта, бинты, ватные шарики и тюбик вазелина.
– Что вы делаете? – спрашиваю я.
– Я себя поранила.
– Каким образом?
– Съела кожу на губах и возле ногтей. – Она поворачивается ко мне лицом и указывает окровавленными пальцами на кровоточащие губы.
– Зачем? – спрашиваю я.
– Я нервничала.
– И ногти тоже?
– Нет, я не кусаю ногти. Предпочитаю колу. – Она прижимает к губам «клинекс». Кровь просачивается наружу, и «клинекс» прилипает к губам.
– Вы не простудились? – продолжаю я расспросы.
– Нет. Я не хотела, чтобы Сара видела, что у меня идет кровь, – отвечает она, и «клинекс» колышется от ее дыхания.
– Чем же это вызвано?
– Новостями. – Она открывает бутылочку со спиртом и начинает дезинфицировать пальцы.
Я сажусь на диванчик у окна, чувствуя, что уйдет немало времени, пока я вытяну из нее все.
– Да?… – говорю я.
– Да, – говорит она. «Клинекс» колышется. Это похоже на развевающийся флаг.
– Это хорошие или плохие новости?
– Это еще вопрос. Вот потому-то я себя и съела. Я не могу решить. Или, вернее, и хорошие, и плохие. – Она начинает бинтовать пальцы.
– Что это за новости?
– Подождите. Дайте мне забинтовать последний.
Я жду в тишине. Когда она заканчивает с пальцами, то снимает «клинекс» со рта и мажет губы вазелином. Потом сидит неподвижно, не произнося ни звука.
– Теперь вы можете мне рассказать? – спрашиваю я.
Ее взгляд обращается ко мне. Она вскакивает со стула, подбегает к своей кровати и ныряет в нее. Она прячет лицо в подушке, сжимая ее так сильно, что белеют костяшки. Еще не решив, следует ли мне расстроиться, я вижу, как она медленно встает. Чувствуется, что она расслабилась и ей гораздо лучше. Затем Генриетта подходит и садится рядом со мной. Она смотрит в окно.
– Мне звонил доктор Сары, – начинает она. – Сказал, что беседовал со свои другом, специалистом, о состоянии Сары. – Ее зрачки скользят от окна ко мне и обратно, как у марионетки. – …со своим другом, специалистом, который сказал, что Сару можно вылечить. – Зрачки марионетки снова скользят ко мне и обратно. – Ему нужно сделать ей тесты, знаете ли. – Глаза снова обращены ко мне, теперь в них слезы, и они уже не похожи на глаза марионетки.
Мои глаза тоже увлажняются. На лице у меня появляется улыбка, выражающая радость, но она трясет головой, хмурится и говорит:
– Нет! Вот почему я и съела свою кожу. Это потому, что мы не можем позволить себе быть счастливыми, иначе позже это могло бы нас убить.
Я гашу улыбку.
– Джереми, будьте осторожны, – предостерегает она, машинально сунув палец в рот, чтобы куснуть кожу, и моментально вытаскивает его, почувствовав во рту бинт. Она начинает бессознательно разматывать бинт на пальце. – Я уверена, что эти новости – всего лишь жестокая шутка судьбы, – говорит она. – Мы обретем надежду, а потом она рухнет, когда доктор скажет: «О, ну что же, я ошибся, для Сары нет надежды, простите, увы».
– Увы, – повторяет попутай, входя в комнату, как маленький человечек.
Дверь была приоткрыта. Генриетта бросается к ней и возвращается через минуту со словами:
– Сара ничего не слышала. Она в кухне, подбрасывает монетки.
Генриетта берет попугая и ставит на подоконник возле себя. Она гладит его по головке, и он начинает громко мурлыкать (этому он научился у моей кошки Мину, когда они недавно познакомились).
Генриетта продолжает:
– Я боюсь, что могу убить доктора или сделать что-нибудь не то, когда он скажет: «Простите, увы».
– Доктора к этому готовы. У них есть защита, – успокаиваю я.
– Вы имеете в виду телохранителей?
– Или мускулистых секретарей.
– Вы имеете в виду медсестер.
– Да.
– Мяу, – вклинивается попутай.
– Я хочу, чтобы вы повезли ее к доктору на обследование, – просит она.
– Почему?
– Потому что когда доктор скажет: «Простите, увы», я расплачусь. Сара не должна видеть, как кто-то оплакивает ее смерть. Вы не заплачете.
– Неизвестно.
– Я не знаю, говорите ли вы это из вежливости или действительно в это верите. Но я знаю, что вы не заплачете. Вы не настолько ее любите.
Мне бы хотелось многое на это ответить, но я молчу. Мы сидим в тишине, и попугай шепчет:
– Еще не пора? (Он умеет шептать.)
– Пора для чего? – спрашивает Генриетта, притворяясь, что не знает.
– Еще не пора для смерти и умирания еще еще?
Попугай иногда поражает нас своими сложными предложениями.
– Это не смешно, – обращается Генриетта к попугаю.
– Еще еще? – спрашивает попугай.
– Нет, смерть.
– Смерть! Смерть! – выкрикивает попугай, хлопая крыльями в возбуждении от того, что кто-то, кроме него, произносит его слово.
Генриетта зажимает его голову большим и указательным пальцами, от чего он всегда умолкает.
– Мне хочется любить его, – говорит она, – но это трудно из-за того, что он вытворяет.
Попугай успокаивается и снова начинает громко мурлыкать.
– Но я действительно люблю ее, – говорю я наконец. – Просто случилось так много всего.
– Поэтому вы не будете плакать.
– Возможно, и нет, – соглашаюсь я, но не даю себе труда попытаться убедить ее, что это не потому, что я не люблю Сару, а потому, что, кажется, я уже выплакал все слезы.
Люди начинают аплодировать, когда Лора идет по улице.
Я везу Сару к специалисту. От нее пахнет гнилью. Фрукт в ней, который раньше издавал приятный запах, сгнил. Она задержалась. Фокус заключался в том, чтобы умереть, пока фрукт не сгнил. Бедная Сара. Я чувствую, как у нее пахнет изо рта, когда она говорит.
Доктор обследует Сару и говорит затем, что тесты успешные, поэтому ее можно лечить – есть пятьдесят процентов шансов на успех. Я смотрю на Сару. Она смотрит на меня, глаза у нее широко раскрыты. Мы одновременно поднимаемся со стула и заключаем друг друга в объятия.
– У меня исчезнет борода? – спрашивает Сара доктора, в то время, как мы все еще стоим, обнявшись.
– Да, – отвечает он.
– Щетина и все такое?
– Да. Ты станешь точно такой же, как прежде.
Мы еще немного беседуем с доктором. Я оживлен, суетлив и болтаю без умолку. Как только все сказано и нам дают лекарство в маленьком пузырьке, мы с Сарой решаем поесть мороженого в кафе через дорогу Выйдя из кабинета доктора, мы взволнованно говорим друг с другом о возможном будущем Сары, о вещах, которые ей бы хотелось сделать, если она будет жить, – правда, она не говорит «если», она говорит «когда я буду жить». В коридоре она рассеянно подбрасывает монетку в воздух и ловит ее снова и снова – просто для развлечения.
– Теперь я действительно могу подбросить монетку, чтобы узнать, буду ли я жить или умру, – говорит она. – Сейчас шансов действительно пятьдесят процентов. – Но она не смотрит на монетку, когда та падает на ладонь.
Пока мы ждем лифта, она сообщает:
– Мне вдруг ужасно захотелось грушевого мороженого. Почему не делают грушевого мороженого?
На улице она говорит:
– Когда я буду жить (заметьте это «когда»), как ты думаешь, есть ли шанс, что ты сможешь когда-нибудь полюбить меня, через несколько лет?
– Не знаю. Нам не стоит думать об этом сейчас.
– Скажи мне, Джереми, – просит она, хватая меня за руку. – Например, когда мне будет семнадцать, а тебе – тридцать пять, или, если это слишком рано, когда мне будет восемнадцать, а тебе – тридцать шесть?
Я не отвечаю, надеясь, что она сменит тему.
– Ну, как ты думаешь? Почему бы нет, а?
Я пытаюсь придумать ответ. Мне нужно позвонить леди Генриетте, чтобы сообщить невероятную новость о пятидесяти процентах, которая приведет ее в экстаз. Я позвоню ей, как только мы доберемся до кафе, которое через дорогу – мы как раз переходим улицу.
– Скажи мне! – Она дергает меня за руку на слове «мне».
Я смеюсь, несколько утомившись. Сейчас мы переходим эту улицу, на другой стороне которой – мороженое и, что еще важнее, телефон.
– Джереми, я серьезно. Разве ты не думаешь, что смог бы когда-нибудь в меня влюбиться? Я люблю тебя. – Сара держит меня за руку, но слегка отстает, и я тяну ее за собой, а она думает о своих пятидесяти процентах шансов на будущее, которые внезапно вырывает у нее та самая машина, которая вырывает у меня ее руку.
Сару сбивает машина, и она умирает. Если выразить это другими словами, ее переехали. Мгновенно. Без всяких страданий. Ее тело дергается.
Я вскрикиваю. Все вскрикивают и плачут. Сара молчит. Кровь повсюду, и только маленький белый слон, без единого пятнышка, сияет у Сары на шее. Такой знакомый. Такой загадочный.
Доктор – специалист – сейчас на улице, и он объявляет, что Сара мертва.
Когда я склоняюсь над ней, мой внутренний голос произносит: «О, в самом деле? О, в самом деле. Судьба, в самом деле?» Я склоняюсь над ней в замешательстве. Что-то пошло не так. Я не понимаю. Как будто читаешь роман, и что-то происходит, а ты на минуту отвлекся, и вдруг перестаешь понимать, что происходит дальше. Я возвращаюсь к событиям, которые только что пережил, чтобы понять, есть ли тут логическая связь – ну, знаете, причина и следствие, или что-то в таком духе. Визит к доктору, новость, что она может поправиться, счастье и планы на будущее, решение поесть мороженого, выход из здания, вопрос Сары, переход через улицу, снова вопрос Сары, желтая машина, наезжающая на нее. И понимаю: тут нечего понимать.
Рука Сары сжата в кулак. Я разжимаю его. На ладони лежит монетка. Я беру ее и вонзаю в нее ноготь, надеясь сделать монетке больно, перед тем как кладу ее в карман.
Мертвые глаза Сары открыты, они смотрят в небо. Хотя взгляд их не обращен ко мне, я знаю, что уголком глаза она на меня смотрит. «Я серьезно, Джереми. Ну, как ты думаешь?» – она не произносит этого, но глаза ее все еще требуют у меня ответа. Она все еще хочет знать, даже сейчас.
– Я не знаю, – говорю я ей, держа ее за руку. – Когда тебе будет восемнадцать, а мне – тридцать шесть. Это возможно.
Теперь голос у меня в голове повторяет еще что-то: «Вы даже не нажали на тормоза. Вы даже не нажали на тормоза», – снова и снова. Я подхожу к женщине в желтой машине, которая плачет.
– Вы даже не нажали на тормоза, – говорю я ей. Она лишь смотрит на меня в испуге, и я продолжаю: – Почему вы сбили ее?
– Это моя вина, – отвечает она. – Я не смотрела.
– На что вы смотрели? – спрашиваю я, чувствуя, что этот вопрос чрезвычайно важен и что ответ на него поможет мне все понять. – На что вы смотрели?
– Я не знаю. Какое это имеет значение?
– Большое значение. Я должен знать, на что вы смотрели.
Она по-прежнему молчит. Быть может, ей не вспомнить из-за шока от несчастного случая.
– Может быть, если вы снова взглянете на улицу, – предлагаю я, – то сможете вспомнить, что привлекло ваше внимание.
В конце концов она говорит:
– Я не забыла.
– Значит, вы знаете.
Но больше она не произносит ни слова.
Я пытаюсь ее успокоить:
– Может быть, вы стесняетесь мне сказать. Я знаю, что то, на что вы смотрели, вероятно, какая-то глупость. Все, что угодно, будет глупостью, когда из-за этого кого-то убили.
– Я увидела мужчину в окне третьего этажа.
– И?
– Он был не одет.
– Совсем?
– Да.
Она имела в виду, что он был обнажен.
Она продолжает:
– Он наблюдал за чем-то на улице, очень пристально. Мне было любопытно взглянуть, на что он смотрит, и я взглянула.
– Что это было?
– Всего лишь птица, усевшаяся на фонарный столб. Наверно, мужчина уставился на нее, потому что она была голубая, что несколько необычно для Манхэттена. Мне жаль.
Как хорошо это подходит к моей жизни. Я могу себе представить, что этой женщине в желтой машине, должно быть, стыдно, что такая глупость, глупость убила мою дочь (я говорю «дочь», потому что эта женщина, наверно, считает Сару моей дочерью). Ну что же, не наш попугай это сделал. Не мой попугай. Не попугай Сары. Попугай был частью Сары. Обвинить попугая – все равно что сказать, будто она сама себя убила.
Что касается обнаженного мужчины, то я бы, конечно, предпочел, чтобы эта женщина смотрела на лысого мужчину. Тогда я мог бы ненавидеть лысых мужчин, а не обнаженных мужчин, что было бы легче вынести эмоционально, поскольку волос у меня хватает, в то время как я не могу больше никогда в жизни не раздеваться догола.
Ну что же, это определенно должно доставить удовольствие тем, кто считает, что все несчастья и безумства в жизни этой маленькой девочки происходят от обнаженных мужчин – ведь так, моралисты дерьмовые? Они даже убили ее. Нагота опасна, злорадствуете вы. Я ведь так и говорил вам, торжествуете вы. Когда маленькие девочки делают скверные вещи, они бывают наказаны. В самом деле, очень хороший поворот событий!
– Куда вы ехали? – спрашиваю я женщину в желтой машине.
– К ветеринару.
Я заглядываю в ее машину. Там собака в коробке.
– Она больна? – спрашиваю я.
– Да.
– Ее можно вылечить?
– Нет.
– Так зачем же вы ехали к доктору?
– Чтобы ее усыпили.
– У меня был умирающий питомец, но я бы никогда его не усыпил.
– Что это был за зверек?
И тут я понимаю, что говорю о маленькой девочке. Я чуть было не сказал этой женщине, чтобы она завела рыбок, но потом передумал. Рыбки умирают легче, чем кто бы то ни было.
Приходит карета «скорой помощи». Она увозит Сару. Я тоже еду с ней. И доктор – тоже. Он хочет помочь мне, если мне потребуется помощь в моральном или эмоциональном плане.
В карете «скорой помощи» я кричу доктору, перекрывая вой сирены:
– Не говорите ее матери, что была надежда, хорошо? Скажите, что надежды не было.
– Я сделаю все, что в моих силах.
Теперь я кричу уже не из-за шума, а от злости:
– Нет, вы должны ей сказать, что не было никакой надежды. Скажите ей, что надежды совсем не было и что Сара ужасно страдала бы от своей опухоли мозга, хорошо?
– Я не стану звонить матери Сары, но если она мне позвонит, то я не буду ей лгать. Она заслуживает того, чтобы знать правду.
Я звоню леди Генриетте из больницы.
– Как вы долго! – Это первое, что она говорит, подойдя к телефону. Потом, затаив дыхание, спрашивает: – Есть надежда?
– Нет.
Молчание. И потом она очень тихо произносит:
– Вот видите, я это знала.
– Да, я помню.
Я слышу, как она плачет. Потом говорит:
– Ну что же, приезжайте домой. Уже поздно.
Теперь молчу я. Мне хочется сказать: «Хорошо». Это слово вертится у меня на кончике языка. Я уже как будто слышу его.
– Хорошо? – спрашивает она. – Пожалуйста, вы можете сейчас привезти Сару домой?
– Нет.
– Почему нет? – спрашивает она с раздражением и любопытством, но ничуть не встревожившись: ведь люди, которые умирают от болезни, просто не могут, в довершение всего, умереть от несчастного случая.
– Вам нужно включить ваш магнитофон, – советую я.
– Он уже включен.
– Вы должны приехать в больницу. Произошел несчастный случай. С Сарой.
Я говорю, что ее дочь уже мертва.
Не только нет надежды – ваша дочь уже мертва.
Меня приводит в ужас попугай, который, как только мы возвращаемся из больницы и входим в квартиру, говорит:
– Еще не пора?
Меня очень удивляет, что леди Генриетта очень серьезно отвечает попугаю:
– Да, это случилось. Она мертва.
– А еще? А еще? – повторяет бедный глупый попугай, словно подтрунивая над ее ответом. И продолжает: – Еще не пора почти? Смерть и умирание?
Попугай не убивал Сару. Какая чушь! Это улица. Виноваты обнаженные мужчины и улица. А не мой попугай. Не попугай Сары. Я беру помет попугая и разбрасываю по улице, на которой произошел несчастный случай, чтобы наказать эту улицу.
У меня такое чувство, словно я был зрителем в цирке, а сейчас представление закончилось. Там был говорящий попугай, который принадлежал бородатой леди в платье цвета солнца, которая взлетала в воздух на дельтаплане, подбрасывала монетки и убивала рыб (жестокое обращение с животными). Это было гротескное представление с крепкими запахами, слепящими красками и оглушительным шумом. Если вдуматься, то я был не только зрителем, но и артистом: хозяином слона. И я испортил представление. Слон меня ослушался и растоптал бородатую леди.
Однажды ночью мне снится странный сон – скорее кошмар. Мне снится, что мы с леди Генриеттой в кабинете у доктора, и этот доктор – первый врач Сары – говорит нам, что Сара умерла не от несчастного случая.
– Вы хотите сказать, что ее убили? – спрашиваю я, поскольку насмотрелся фильмов.
– Нет. Она умерла от опухоли мозга, как и ожидалось, – отвечает доктор в моем сне.
– А что же такое несчастный случай с машиной? Это ее опухоль мозга? – с сарказмом спрашивает Генриетта.
– Совершенно верно, – говорит доктор. – Это был новый симптом: рак.
– Рак чего?
– Рак пространства.
– Что?
– Рак пространства, или места; ее тело заполняет вселенную. Его также называют раком ее воздуха, но обычно он называется раком чьего-то пространства, места или воздуха, а не ее или его пространства, места или воздуха. Однако в данном случае, поскольку речь идет о конкретном лице, которое мы знаем, мы можем сказать «ее».
– Было ли это какой-то психологической проблемой, этот «рак»? – спрашивает один из нас.
– Отнюдь. Рак чьего-то места означает, что пространство, которое занимает чье-то место во вселенной, стало канцерогенным.
– Мы действительно не понимаем, о чем вы говорите, – признаемся мы.
– Когда ваше место канцерогенно, это значит, что оно всегда в неверном времени. С вами происходят несчастные случаи.
– Вы имеете в виду: находиться не в том месте не в то время?
– Нет. Ваше место не может быть не тем, но когда оно больно или канцерогенно, то оно в неверном времени – точно так же, как ваши часы могут оказаться не в том времени. Но с вашим местом все гораздо хуже: это не просто неверное время – это плохое время, трагическое время. В вашем месте все время происходят несчастные случаи. Для Сары первый несчастный случай оказался последним.
– Откуда вы все это знаете?
– Я знал это с первого дня, как вы привели ее ко мне, когда я увидел природу ее опухоли мозга. Возможно, вам захочется возбудить против меня дело; вы можете меня возненавидеть за то, что я знал и не сказал вам, что это последний симптом, который у нее проявится и который ее убьет. Я решил утаить от вас эту информацию для вашего же блага.
– Тогда, ради бога, зачем же вы говорите нам теперь? Почему было не дать нам верить, что она умерла от реального, обычного несчастного случая?
– Даже не знаю. Наверно, потому, что я люблю видеть, как люди удивляются. И в любом случае честность – это лучшая политика. Это известная цитата, или я только что сам это придумал? Даже если это происходит поздно. Лучше поздно, чем никогда. Лучше перестраховаться.
– Значит, вы сочинили всю эту ложь о том, как она ляжет на тротуаре и закроет глаза?
– Но я же говорил вам, что она умрет неожиданно, не так ли? И она действительно легла на улице, хотя, наверно, глаза ее вряд ли были закрыты, если ее сбила машина. В любом случае, я был не так уж далек от истины.
Во мне очень быстро закипает ярость, принимая угрожающие размеры.
– Я бы мог предотвратить несчастный случай! – кричу я.
– Нет, – возражает доктор. – Только отсрочили бы его, почему я и не сообщил вам об этом. Эта информация отравила бы вам жизнь.
– Вы убили ее, не сказав нам! – орем мы в безумной ярости.
– Вы бы держали Сару взаперти, в маленькой белой продезинфицированной комнате без всякой мебели – только пол из перин и стены из перин. И даже тогда в конце концов произошел бы роковой несчастный случай.
Преисполненный презрения, я брызгаю слюной:
– Насколько мне помнится, существует всего четыре типа смерти: от болезни, несчастного случая, убийства и самоубийства. Пока что единственное, от чего не умерла Сара, это от последнего. Но я уверен, что с вашей помощью мы куда-нибудь втиснем и эту причину смерти. В конце концов, вы уже были так любезны, что обеспечили нас убийством.
Мы с леди Генриеттой больше не в силах сдерживаться. Мы набрасываемся на доктора. Избиваем его до крови. Я стучу по его голове, как дятел. Генриетта наносит удары кулаками в грудь. Мне почему-то хочется произнести: «Смерть и умирание». А потом я просыпаюсь.
Что за дерьмо этот доктор! Я все еще киплю от ярости, хотя и испытываю облегчение оттого, что это всего лишь сон. Сара действительно умерла от несчастного случая, а не от «рака ее пространства», или «места», или «воздуха». Ее несчастный случай нельзя было ни предусмотреть, ни предвидеть, ни предотвратить, и какой-то там маленький глупый доктор в своем маленьком глупом кабинете не знал, что он произойдет.
Я продолжаю приносить испражнения попугая на ту улицу и разбрасывать их там.
Я захожу к своему другу Томми. Я рассказываю ему о несчастном случае, плачу, а он пытается меня поддержать.
Он говорит:
– Манхэттен – это такое нездоровое и дрянное место, там не должны жить люди, особенно дети. Там почти нет деревьев и животных – кроме домашних собак и голубей, которые гадят прямо на голову. Правда, это не совсем так. Несколько дней тому назад я исполнял брачный танец в квартире своей любимой девушки: она всегда требует, чтобы я это делал перед тем, как мы займемся сексом. Музыка оглушительно гремела, и я был в чем мать родила, как вдруг – подумать только! – я увидел за окном голубую птицу. Так что, быть может, еще осталась надежда для этого мерзкого, отвратительного Манхэттена.
– Это был попугай?
– Попугай?
– Да.
– Не знаю. Он был не так уж близко.
– Я мог бы добиться, чтобы тебя арестовали за непристойное поведение.
Он смотрит на меня с минуту, пытаясь понять, не шучу ли я.
В конце концов он говорит:
– Эй, остынь!
– Нет. Это на тебя смотрела та женщина, когда переехала Сару. Какого хрена ты стоял в окне голышом? Разве ты не знаешь, что это незаконно – и не без оснований?
– О чем ты говоришь? Откуда ты знаешь, на что она смотрела?
– Она мне сказала. По какому адресу ты был? – спрашиваю я, чтобы убедиться, что он был тем самым обнаженным мужчиной, которого видела та женщина.
Он говорит, и я киваю.
Он садится, умолкнув, белый, как полотно. Спустя некоторое время он тихо произносит:
– Прости за банальность в такой момент, но… как тесен мир!
– Как маленький цирк.
Люди начинают аплодировать Лориной жизни.