На похороны Сары приходит множество мужчин-натурщиков.
Леди Генриетта перестала заниматься живописью.
– Я хочу уехать, – говорит она мне. – Увезите меня куда-нибудь, Джереми.
– Куда вы хотите уехать?
– Куда угодно. Просто уехать отсюда.
– Единственное, что приходит мне на ум, – это дом моей матери. Если только вы не хотите отправиться в настоящее путешествие, которое дорого стоит.
– Мне совершенно безразлично. Я не в состоянии думать. Ваша мать ездила в Диснейленд с Сарой. Мне бы хотелось с ней встретиться. Я хочу общаться с людьми, которые были с Сарой, когда меня там не было.
– Как долго вы бы хотели там пробыть?
– Не задавайте мне в такое время несущественные вопросы. Какое это может иметь значение? Понятия не имею. Может быть, час, может быть, месяц, а может быть, навсегда, о'кей? Сами решайте.
Лора все прекрасно понимает и одобряет мою поездку за город с леди Генриеттой, дабы утешить ее.
Мы с Генриеттой приезжаем в дом моей матери. Мы оба спим в моей бывшей комнате, где стоят две односпальные кровати. В доме всего две спальни, причем в спальне у матери – одна большая кровать, так что у нас нет выбора. Генриетта почти не выходит из нашей комнаты, она лежит на своей кровати, прикрыв ноги одеялом, как больная. В темноте. Она непрерывно плачет. У нее образовались болячки под носом и на верхней губе, оттого что она все время сморкается. Она лежит под целой горой «клинексов». Один раз ее даже вырвало из-за того, что она так много плачет. Волосы прилипают к ее лицу, и я причесываю их и завязываю в «конский хвост». Протираю ей лицо холодной водой. Кормлю ее. Она рассеянно ест. Поскольку она так много плачет, ей становится очень холодно, и она сидит в постели в своем зимнем пальто.
Генриетта держит на ночном столике косы Сары в длинной коробке. Там даже сохранилась маленькая записка, которую мне прислала Сара: «Здесь локон в знак моей любви». Генриетта часто гладит эти косы.
Моя мать ведет себя, как ангел, чего я и ожидал. Она сдержанная, чуткая, всегда за дверью на случай, если понадобится. Она в черном. Разговаривает всегда шепотом. Лицо у нее опухшее, как у Генриетты, – быть может, из солидарности. А возможно, она тайком плачет у себя в комнате. Когда она не стоит за дверью, то сидит на кушетке в гостиной, ничего не делая. Иногда она разгуливает по комнате и смотрит в окно.
На улице лето. Погода роскошная. Не слишком жарко. Очень солнечно, полно ярких красок. Чирикают птицы. Гудят насекомые. Это чириканье и жужжание кажутся совершенно неуместными. Генриетта держит шторы опущенными, но в нашей комнате есть одно высокое окно без штор. В этом окне она может видеть небо, голубое, как чьи-то глаза, и деревья, листва которых шуршит от легкого ветерка.
Скорбь Генриетты – это нормальная скорбь. Очень сильная – вероятно, сильнее не бывает, дальше только самоубийство, – но нормальная. Во всяком случае, для Генриетты. Это значит, что время от времени она совершает печальные эксцентричные поступки – правда, ничего такого, чего бы я сам не мог сделать. Нет, вообще-то это не так. Мне бы не пришло в голову, что ей вдруг захочется разбрызгивать воду по всему дому или выключать из розеток все электроприборы в любой комнате, где она находится. Я не могу разгадать тайный смысл этих поступков.
Я совершаю прогулку по лесу, с попугаем на плече. Мне хочется уступить какой-то фантазии о жизни после смерти. Я произнесу вслух имя Сары, чтобы посмотреть, не получу ли я от нее какой-нибудь ответ. Никто не слышит, так отчего бы не попытаться. Вреда от этого не будет.
– Сара, – произношу я обычным голосом.
Попугай склоняет голову набок и заглядывает мне в глаза.
– Сара? – говорит он.
Я бреду какое-то время в тишине, потом снова говорю:
– Сара.
Я не получаю от Сары никакого ответа, если только она не общается со мной через попугая, который повторяет:
– Сара?
– Сара, – говорю я.
– Сара, – бормочет он, больше не глядя на меня; он меланхолично смотрит вдаль, как маленький человечек. Он понимает, что мы ее ищем.
– Сара, – зову я.
– Сара, – повторяет он, и голос его становится низким и печальным.
Я смотрю на деревья. Я жду хотя бы самого незначительного отклика на наш зов, но ничего не меняется в природе. Ветерок не становится сильнее после того, как мы произносим имя Сары, ни одна ветка не издает хруст, ни одна белка не устремляется вверх в эту минуту, небо не затягивается тучами, и солнце не светит ярче.
Я начинаю думать о том дне, когда Сара умерла, о причудливой последовательности событий. Судьба. Я всегда жаждал управлять судьбой – либо с помощью земных средств, либо прибегая к сверхъестественным силам. Но она ужасающе капризна, эта Судьба, до безжалостности. Она не желает, чтобы ею управляли маленькие белые слоны. Она будет сражаться с ними насмерть. Не любит, когда на нее давят, не выносит обязательств. Признает только свободу. Она нетерпелива, беспокойна, суетлива, ей становится скучно, как маленькому ребенку, который не может спокойно усидеть за столом, – она сидит на стуле бочком, ноги дрожат в ожидании, готовые сорваться с места, как только родители разрешат ей выйти из-за стола. Только Судьба не ждет разрешения. Она срывается с места в любой момент – и так все время. Она капризна, непостоянна, кокетлива, эгоистична, она неумелая актриса, она не истинный друг – и тем не менее обворожительна. Она всегда проказлива, беспрерывно произносит: «Увы», а потом принимается хихикать. Всегда невинна в своих дурных проделках, никогда не виновата, увенчана полным и абсолютным отсутствием чувствительности.
– Сара, – говорю я.
– Сара. – Попугай плачет, правда, без слез.
В небе пролетает самолет.
Генриетта с каждым днем все больше худеет. Лицо у нее изможденное. Глаза запали, они очень красные и раздраженные от постоянных слез, под ними – темные круги. На лице красные пятна. Верхняя губа так вздулась, что похожа на разбитую губу боксера. Все это не способствует улучшению моего настроения, и я чувствую, что она утягивает меня вниз, за собой.
Я пытаюсь придумать, как бы облегчить ее состояние. Решаю купить ей марципаны. Я нахожу какую-то маленькую булочную в городке. А еще захожу в супермаркет, чтобы купить ей воду в бутылках, потому что это единственное, что она пьет. Я иду по проходам. Все напоминает мне о Саре, и я вдруг сознаю, насколько глубоко она вошла в мою жизнь. Моя одежда напоминает мне о ней, потому что она любила рисовать мужскую одежду. Раньше я смотрел на хорошеньких женщин на улице или в супермаркете, просто чтобы полюбоваться хорошенькими женщинами. Теперь, когда я вижу хорошенькую женщину (особенно с большим бюстом), я не могу не думать: «Вот идет одна из Сариных кукол Барби. Или это кукла Джейн?»
Яйца в молочном отделе напоминают мне о Шалтаях-Болтаях Сары. На их поверхность наплывают черты моего лица.
Внезапно мои мысли прерываются при виде женщины, которая кажется мне удивительно знакомой. Я замедляю ход, пытаясь вспомнить, кто она. Я смутно ощущаю, что это кто-то, кто мне антипатичен, но не могу вспомнить почему. И тут я вспоминаю. Это один из агентов моей матери. Лимонная женщина, которая попросила достать ей с верхней полки пакеты для мусора.
Я останавливаюсь рядом с ней и говорю:
– Не могли бы вы достать мне стиральный порошок с той нижней полки, пожалуйста? У меня болит спина.
Она пристально смотрит на меня, удивленная. Она меня узнает. Не произнося ни слова, она наклоняется и достает мне пачку стирального порошка.
– Я провожу жизнь, перемещаясь из дома в супермаркет и обратно, – говорю я. – В супермаркете встречаются такие странные люди! Люди с проблемами и недостатками. Но я бы никогда не стал донимать кого-то в супермаркете, тонко намекая на его недостаток, даже если бы мне за это заплатили. А вы бы стали?
– Вы делаете это сейчас.
– Вы первая начали.
– Это было одолжение.
– Она назвала вас своим агентом, которого наняла. Вы оскорблены?
– Нет. Она заплатила мне за это одолжение.
– Ну, а я бы не стал это делать и в качестве одолжения.
Дома я иду в комнату Генриетты, чтобы отдать ей марципаны. И застываю, не дойдя до двери, пораженный. Из комнаты до меня доносится голос Сары. Сара разговаривает с Генриеттой.
– Повтори то, что ты только что сказала, – слышу я голос Генриетты.
– Зачем? – спрашивает Сара.
– Я запишу это на магнитофон.
– Мне надоело, что ты записываешь на свою машину все мои плохие новости.
– Пожалуйста.
– Я получила «F» по искусству.
Слышится щелчок. Я вхожу в комнату. Генриетта сидит на своей кровати, на коленях у нее – магнитофон, рядом с ней – коробка с косами дочери. Рука ее в коробке, гладит косы и белые банты, которыми они завязаны. Слезы струятся у нее по лицу. Вокруг Генриетты разбросано штук пятьдесят «клинексов». Я сажусь на другую кровать, с коробкой марципанов на коленях. Мимолетный взгляд, брошенный на меня, – единственное свидетельство того, что она знает о моем приходе. Она снова включает магнитофон.
– Кем, ты сказала, ты хочешь быть, когда вырастешь? – спрашивает Генриетта в магнитофоне.
– Домашней хозяйкой, – отвечает Сара.
Снова щелчок, показывающий окончание одного разговора и начало другого.
– Ты можешь это повторить? – просит Генриетта. – Была плохая связь. Я не очень хорошо тебя слышала.
– Черт возьми! – восклицает Сара. – Ты просто хочешь меня записать. О'кей. Милая, дорогая мама, я разбила ногу в лагере. Ужасно болит. Сейчас десятое августа, три сорок три дня.
Щелчок.
– Сколько зубов тебе запломбировали?
– Три.
Щелчок.
– Запись еще идет? – спрашивает Сара.
– Да, – говорит Генриетта.
– Мелисса сказала, что ее мама сказала, что моя мать извращенка, потому что наш дом полон голых мужчин, которые похваляются своим телом и стараются быть хорошенькими, как женщины.
Щелчок.
– Кем, ты сказала, ты хочешь быть, когда вырастешь?
– Парикмахером.
Щелчок.
– Ну, скажи мне, что случилось, – просит Генриетта. Звук приглушенный.
– Ты не собираешься меня записывать, не так ли?
– Нет. Скажи мне.
– Я не знаю, мне просто грустно.
– Должна же быть причина.
– Мне бы хотелось, чтобы у меня был отец, который носил бы одежду.
– Что же, в конце концов, ты хочешь этим сказать?
– Я хочу кого-нибудь, кто был бы большую часть времени одет. Все мужчины, которые сюда приходят, милы, но они не похожи на нормальных отцов. У всех моих друзей отцы, которые всегда одеты. Мои друзья никогда не видели своих отцов без нижней одежды – кроме одной девочки, и то это произошло случайно, так как ни одна ванная комната в ее доме не запирается.
Щелчок.
– Нет, не записывай меня.
– Нет, мне нужно, чтобы это было на пленке. Это ужасно. Повтори то, что ты только что сказала.
– Что значит «ужасно»? Ты всегда говорила, что я должна быть свободной в этом смысле.
– Я знаю, я не имею в виду «ужасно». Я хочу сказать – «невероятно». Удивительно. Приводит в замешательство. Тревожит. Действует на нервы. Повтори то, что ты сказала.
– Я должна?
– Обязательно.
– Меня влечет к Джереми.
Я удивлен, но стараюсь, чтобы лицо мое оставалось бесстрастным, дабы не выказать своего интереса к этой новой теме беседы.
– Влечет?
– Да.
– Что ты имеешь в виду, говоря «влечет»?
– Я хочу делать это с ним.
– Делать что?
– Спать.
– Ты знаешь, что это означает?
– Секс.
– А ты знаешь, что означает это?
– Да.
– Ты уверена? Ты узнала это не от меня. Наверно, ты узнала это из телепередач или от друзей, верно?
– Да. И из книг.
– Ты уверена, что вкладываешь правильный смысл?
– Да, могу поручиться.
– И тебя интересует Джереми.
– Да.
– Ты планируешь что-то сделать в связи с этим?
– Да. Мне бы хотелось поехать с ним в Диснейленд.
– Вот как.
– Ты позволишь мне поехать?
– Не думаю.
– Ты должна. Днем, когда ты охотишься на своих М.О.И., наш привратник охотно провел бы со мной время в своей каморке, но он агрессивен и слишком груб. Есть еще и мой учитель физкультуры в школе, педофил. Он обожает меня, и у нас масса свободного времени после занятий, но он, наверно, чокнутый и опасен.
– Не нужно недооценивать мой интеллект.
– Ты же знаешь, что я дурачусь. Но я действительно хочу, чтобы ты задумалась.
Щелчок.
– Кем, ты сказала, ты хочешь быть, когда вырастешь?
– Редактором, проверяющим факты.
Щелчок.
– Мне кажется, я сожалею об этом, – говорит Сара. Голос у нее приглушенный. До меня доходит: это значит, что магнитофон спрятан.
– Почему?
– Потому что, вероятно, теперь он не захочет со мной дружить.
– Ты же знала, что так может случиться.
– Я знаю, но я не думала, что это меня расстроит. Теперь мне бы хотелось, чтобы он остался моим другом.
– Возможно, тебе это не удастся.
– Совсем не факт.
– Я знаю. Ты не влюблена в него, не так ли? – спрашивает Генриетта.
– Не настолько. Хотя я хочу, чтобы мы остались любовниками. Но я уверена, что он никогда не захочет.
– Думаю, ты права.
– На него слишком влияет то, что думают другие.
Щелчок.
– Как вы долго! Есть надежда? – спрашивает Генриетта.
– Нет. – Это мой голос.
– Вот видите, я это знала.
– Да, я помню.
Она плачет.
– Ну что же, приезжайте домой. Уже поздно.
Молчание.
– Хорошо? – говорит она. – Пожалуйста, вы можете сейчас привезти Сару домой?
– Нет. – отвечает мой голос.
– Почему нет?
– Вам нужно включить ваш магнитофон.
– Он уже включен.
– Вы должны приехать в больницу. Произошел несчастный случай. С Сарой.
– С ней все в порядке?
– Нет. – Пауза. – Ее сбила машина, и она мгновенно умерла.
Она кричит долго и протяжно.
У той Генриетты, которая сейчас передо мной, глаза закрыты, но она не спит. Рука ее все еще в коробке, и она гладит косы. Я закрываю лицо руками.
Часом позже мне удается убедить ее прогуляться. Мы медленно идем и молчим. Мне также удается уговорить ее съесть половину марципанового гриба. Мы не уходим далеко от дома, но проходит час, прежде чем мы возвращаемся домой.
Мы идем в нашу комнату и видим попугая, покрытого длинными золотыми нитями.
– Я умирающая особа, – говорит попутай.
Я замечаю на полу, в углу комнаты, белый бант, и понимаю, что попугай нашел косы Сары, растерзал их и запутался в ее волосах. Генриетта наклоняется над ним, дотрагивается до этих нитей и спрашивает:
– Что это такое?
Я не отвечаю, не отрывая взгляда от белого банта.
– Джереми! Как вы думаете, в чем это он?
Я поднимаю белый бант, нахожу коробку и начинаю тщательно обирать волосы с попугая и складывать в коробку.
Генриетта прикрывает глаза рукой, когда понимает, потом подходит к птице и начинает сильно ее бить. Она наносит удары по телу и по крыльям. Я боюсь, что она серьезно его поранит, поэтому оттаскиваю ее.
– Он дерьмо! – орет она на меня.
Попугай лежит на полу, не шевелясь. Он дрожит, клюв у него открыт, черный язык чуть движется вперед и назад, словно он тяжело дышит. Волосы Сары попали ему в рот. Я осторожно дотрагиваюсь до него. Он вздрагивает. Кажется, он не пострадал, просто в шоке.
– Вам не следует срывать на нем злость, как будто он виноват в ее смерти, – говорю я Генриетте. – Когда он увидел косы Сары, то, вероятно, подумал, что нашел ее.
В тот же день, позже, Генриетта говорит мне:
– Кто-то же виноват в ее смерти. Я не могу жить с мыслью, что женщина, которая убила мою дочь, живет в том же мире, что и я, и что я просто буду продолжать жить в одном с ней мире, не зная ее и не зная, что она за человек. Я буду чувствовать себя более удовлетворенной, если узнаю ее. Я хочу с ней встретиться.
– Не ввязывайтесь в это, – советую я. – Одно может потянуть за собой другое.
– Я знаю, о чем вы думаете, но, по-моему, вы неправы.
– Вы можете ее возненавидеть и захотите причинить ей вред.
– Я знала, что вы думаете именно об этом. И говоря «причинить вред» вы подразумеваете, что я даже могу ее убить.
– Это могло бы произойти.
– Мне так не кажется.
– Возможно, она не захочет с вами встретиться.
– Если бы родители девочки, которую вы переехали, сказали бы, что хотят с вами встретиться в общественном месте, вы бы могли отказаться?
Я размышляю с минуту.
– Большинство людей отказалось бы, потому что ничего удивительного, если бы единственным желанием, оставшимся у родителей, было бы убить человека, который переехал их дочь.
Генриетта решает в любом случае позвонить Джули Карсон – женщине в желтом автомобиле. Она настраивает свой магнитофон. И говорит, чтобы я слушал разговор по параллельному аппарату. Женщина подходит после четвертого звонка. Я удивлен, что сразу же узнал ее голос.
– Это Джули Карсон? – спрашивает Генриетта.
– Да.
– Я мать девочки, которую вы убили.
(Выражаться напрямую, почему бы и нет.)
– О! – произносит женщина.
– Я очень много о вас думаю, и было бы весьма полезно для моей скорби, если бы я могла с вами встретиться. Просто поболтать и немного узнать вас.
(Полезно для моей скорби?)
Долгое молчание.
– Я не знаю, что сказать.
– Пожалуйста, скажите «да». Это помогло бы мне в горе.
(Это помогло бы мне в горе.)
– Не думаю, что смогу с вами встретиться, – говорит женщина. – Мне бы хотелось помочь вам чем угодно, но я не могу встретиться с вами лично. Уверена, что вы понимаете.
– Почему? Вы имеете в виду – по соображениям безопасности?
– Да.
– Вы думаете, я бы вас убила?
(Говорить напрямик, почему бы и нет.)
– Я не знаю.
– Ваш адрес есть в телефонной книге. Если я захочу, то могу просто подождать вас на улице, возле вашего дома. Так что какая разница?
(Вот так, подключить все свое обаяние.)
– Именно так вы и поступите?
Генриетта медлит с минуту перед тем, как ответить.
– Нет. Просто я вам показываю, что не имеет смысла избегать личной встречи со мной.
(Такая уязвимость наверняка сработает.)
– Мне бы действительно не хотелось. Кроме того, я болею с тех пор, как произошел несчастный случай. Не могу выйти из дому. Пожалуйста, попытайтесь понять.
– Может быть, я бы могла навестить вас дома, так что вам не пришлось бы выходить?
(Ну тут уж ей не отвертеться.)
– Нет.
– Вы не очень-то стремитесь исправить зло, которое причинили.
– Это был несчастный случай.
– Я это очень хорошо знаю. Но, судя по всему, вы ничуть не заинтересованы в том, чтобы помочь мне почувствовать себя лучше. По логике вещей, вам бы надо опасаться меня рассердить, потому что тогда вам могла бы грозить опасность.
– Именно так обстоят дела?
– Я действительно опечалена и сердита, но вам не грозит опасность.
– Пожалуйста, поймите меня.
– Я не хочу, – говорит Генриетта.
– Но вы же понимаете, не так ли?
– Нет. Я не хочу понимать.
Женщина умолкает.
– Вы в конце концов отвезли свою собаку к ветеринару, чтобы ее убили? – спрашивает Генриетта. Я рассказал ей об этом.
– Да, чтобы ее усыпили.
– Я удивлена. Мне казалось, что вы бы могли передумать.
– Она мучалась.
– Вы сделали это в тот самый день?
– Нет, конечно, нет.
– Когда?
– На следующий день. Это сделали за меня.
– Кто?
– Друг.
– Мужчина?
– Да.
– Ваш любовник?
Немного поколебавшись, женщина в конце концов отвечает:
– Нет, просто друг.
– Сколько вам лет?
– Тридцать восемь.
– Вы старше меня. Мне тридцать. Что мне действительно хочется узнать, так это есть ли у вас дети. Но я не стану об этом спрашивать, потому что если у вас действительно есть дети, вы скажете, что их нет. У вас есть дети?
– Нет.
– Возможно, у меня когда-нибудь возникнет необходимость снова с вами побеседовать. Я также могу прийти и увидеть вас, подождав у дома. Но я не причиню вам зла. Я бы очень удивилась, если бы причинила вам зло. До свидания.
Генриетта ждет, чтобы женщина попрощалась, но этого не происходит. Женщина молча вешает трубку.
– Джереми? – говорит Генриетта в трубку.
– Что? – отвечаю я по телефону.
– Итак, что вы думаете?
– Я думаю, что вам нужно заняться живописью.
Генриетта возвращается в кровать, а я смотрю телевизор.
– Как вы себя чувствуете, когда вам аплодируют – всюду, куда бы вы ни пришли? – спрашивает ее известный телеведущий.
– Это забавно. Это бодрит, – отвечает она. – Мне это нравится. Интересно, когда это надоест людям.
– Предсказываю: никогда. И через пятьдесят лет люди все еще будут вам хлопать, и некоторые даже не будут помнить, почему. Они просто будут знать: это особа, которой хлопают. Но вот какой вопрос я хочу задать: «А вам это когда-нибудь надоест?»
– Предсказываю: нет, пока я жива.
Через два дня Генриетта все еще в постели. Она лежит на боку, молча и неподвижно. Я обхожу вокруг кровати, чтобы заглянуть ей в глаза. Они открыты, взгляд немигающий. Она совсем как мертвая.
– Генриетта? – говорю я.
Ее зрачки движутся в сторону моего лица.
– Вы хорошо себя чувствуете? – спрашиваю я.
– Да, – стонет она.
– Я подумал, не прогуляться ли нам.
– Нет.
– Проехаться?
– Нет.
– Вам бы не хотелось писать?
– Нет. – Она закрывает глаза.
– Я думаю, вам бы стало гораздо лучше, если бы вы начали писать.
Она не отвечает.
– Я даже буду вам позировать, если хотите.
Она вздыхает.
– Я даже буду вам позировать обнаженным, если хотите.
Она фыркает, и я не знаю, рыдание это или смех.
– У меня остались какие-то рисовальные принадлежности с тех времен, когда я был ребенком, – вы могли бы ими воспользоваться. Я могу их сюда принести.
Генриетта не отвечает, но это все же лучше, чем отказ. Мы с матерью приносим все краски, кисти и холсты в комнату Генриетты. Усаживаем ее за стол, перед холстом. Я прошу свою мать выйти, поскольку мне не хочется позировать при ней обнаженным. Я снимаю одежду и, помня о правиле Сары, ложусь на кровать в самой удобной для себя позе.
Я беседую с леди Генриеттой на разные отвлеченные темы: какая чудесная погода, как прият-"но прогуляться по улице, как мила моя мать. Чтобы развлечь ее, я рассказываю об агенте, которого настиг в супермаркете. Я вижу, как она делает несколько мазков на холсте. Хорошо. Она кратко и печально отвечает на мои замечания. Но она работает как-то иначе, необычно. Движения руки размашисты и небрежны. И вдруг она останавливается. И больше не делает никаких движений. Только сидит и пристально смотрит на меня.
– Что случилось? – спрашиваю я.
– Простите, Джереми, но я не могу вас писать. Я уже написала вас когда-то. Мне просто неинтересно делать это снова.
Я встаю и смотрю на холст. На нем нечто похожее на детский рисунок: моя фигура, составленная из палочек, на кровати из палочек.
– О да, – говорю я. – Я вижу, что вы не вдохновились.
Она возвращается к своей постели и шлепается на нее.
– Я знаю, как решить проблему, – продолжаю я. – Я подыщу вам очень вдохновляющего натурщика.
– Не утруждайтесь, Джереми.
– Я хочу утруждаться. Мне только нужно знать одну вещь: вам нужен красивый мужчина или Мужчина с Оптической Иллюзией?
– Я не знаю, и мне все равно.
– Пожалуйста, Генриетта. Я уверен, что вы почувствуете себя гораздо лучше, если займетесь вашей живописью – хотя бы один час.
– М.О.И., – слышу я ее бормотание.
Мы с матерью отправляемся в книжный магазин. В отделе психологии мы видим мужчину, который просматривает все книги. Мы ждем, чтобы увидеть, что он будет делать дальше. Возможно, он окажется хорошим М.О.И. – в зависимости от того, что он будет делать, как двигаться.
Я решил взять с собой маму, потому что в случае, если я буду подходить к людям, ее присутствие придаст мне храбрости, и я буду чувствовать себя увереннее. К тому же двое людей выглядят солиднее и вызывают большее доверие, нежели один.
В конце концов мужчина снимает с полки книгу с названием «Как избавиться от зависимости от какого-то человека».
Моя мать подталкивает меня локтем, глаза у нее широко открыты, а рот округлился в форме «О», словно она хочет произнести: «О! Взгляните-ка, что он читает!» Но не как «О» в «М.О.И.», поскольку я не сказал ей об этом – о том, какого типа мужчину мы ищем.
Я мгновенно решаю, что это очень хороший Мужчина с Оптической Иллюзией. Для такого типа мужчины маловероятно впасть в зависимость от кого-то. Какого же типа тот, к кому он пристрастился? И известно ли об этом ему?
Ему около сорока. Похоже, что он работает в офисе. Наверно, зашел в книжный магазин после работы, чтобы посмотреть, не может ли он подыскать литературу, которая помогла бы преодолеть одержимость той женщиной или, быть может, мужчиной.
– Извините меня, – говорю я.
Мужчина оборачивается. По-видимому, он смущен тем, что держит в руках такую книгу – судя по тому, как он подчеркнуто старается на нее не смотреть. Впрочем, возможно, я приписываю ему те чувства, которые испытывал бы, окажись на его месте.
– Мы тут думали: не хотите ли вы позировать художнику?
Человек в смущении облизывает губы. Он собирается что-то сказать, но, по-видимому, не знает, что именно.
– Простите? – говорит он в конце концов.
– Нам нужен натурщик, чтобы позировать одному художнику, и мы подумали: не хотите ли вы позировать? Это займет всего час-два, сегодня или завтра. И вам заплатят пятьдесят долларов в час.
Он задает вопросы, на которые мы отвечаем. Потом он говорит:
– Нет, извините.
Он хотел получить как можно больше информации, доказывающей нашу странность, хотя с самого начала знал, что откажется. Ему хотелось услышать все сочные детали, чтобы рассказать потом чудесную историю своей обожаемой особе. Быть может, она или он снова вернут ему свое расположение, когда он так остроумно изложит это удивительное приключение и расскажет, как смотрел сверху вниз на этого чудаковатого типа, который пристал к нему, застав за покупкой книги «Как избавиться от зависимости от какого-то человека».
Мне бы никогда не хватило смелости взять в руки такую книгу на публике. Да и в любом случае, у меня, слава богу, нет зависимости ни от кого. Это было в прошлом, но в данный момент я свободен. Не так уж трудно найти М.О.И., насколько я понимаю. Почти любой – это М.О.И. Разве каждый не является почти чем-то, но не совсем?
Мы идем в магазин скобяных изделий. Большие мужчины со светлыми усами дают нам отрицательный ответ. Иногда они даже не говорят, а просто наполовину опускают веки и медленно качают головой. Порой отвечают: «Нет, черт побери!»
В булочных мужчины гнусаво тянут «Не-ет», покупая себе сдобу.
В обувных магазинах мужчины стараются быть любезными. Они более образованные и вежливые. Они элегантны. Сидят на скамеечках, примеряя обувь. Они – главы семейств, эти мужчины, дома у них жены и маленькие дети – в домах с трубой, из которой в редких случаях идет дым. Носки у них пахнут, как цветы, и отказав нам, мужчины обращаются к продавцу: «Ой, туфли немножко жмут».
В зоомагазинах мужчины почему-то удивляются еще больше, чем в других местах. И они выражают свое удивление в словесной форме – здесь уже не ограничиваются тем, чтобы приподнять брови. «Ну что же, это удивительно, необычно, – говорят они. – Я никогда прежде не слышал о таком. Это оригинально. Ух ты! Ну-ну. Но простите, дружище, – хлопок по моей руке, – я бы с радостью, но я очень занят. Желаю вам удачи».
– Не знаю, найдем ли мы когда-нибудь М.О.И., который заинтересуется, – бормочу я, идя по улице.
– Что такое «мои»? – спрашивает моя мать. – Я не знала, что мы ищем какого-то «мои».
– Не «мои». М.О.И. Мужчина с Оптической Иллюзией. Мужчина, который почти является чем-то, но не совсем. – Мне не хочется особенно углубляться в эту тему. Лишь одному из нас необходимо знать, что мы ищем.
Мы заходим в кафе.
Мать указывает на мужчину, сидящего за маленьким столиком у окна. Он в одиночестве ест шоколадный торт. Нужно признать, что она права. Она абсолютно и несомненно права. У нее поразительный талант по части отыскания самого лучшего М.О.И. Потрясающий нюх. Наверно, это везение новичка.
Каждая его клеточка излучает признаки М.О.И. Он даже более ярко выраженный М.О.И., чем я. Изысканный выбор. Превосходный образчик. Он ест медленно и в то же время быстро – трудно сказать, как именно. Два раза прожевав, глотает. Один раз жует, глотает. Жует медленно, но так мало, что торт мгновенно исчезает. Уголки рта опущены, но морщинки смеются, так что возникает впечатление счастья, веселости на грани смеха, а через мгновение – глубокой печали, отчаяния: хочется сказать ему слова утешения, спросить, что случилось. У него большие темные молодые глаза, молодой пухлый рот, но морщинистая кожа. Морщины глубокие, но какие-то молодые. Они не сухие и тонкие – это глубокие складки. Толстые, сочные морщины. Складки свежей, молодой кожи.
Мы садимся напротив него, и я говорю:
– Мы тут подумали: не захотите ли вы позировать художнику?
– Он есть снаменит? – спрашивает он с сильным акцентом – вероятно, французским. Голос слабый, но слова он произносит протяжно – странное сочетание.
– Это женщина, – отвечаю я. – Довольно известная. Вас это интересует? У вас хороший рот.
– Спасииибо. Сначит, этта толко лицо? – Мягкий голос. Он вас обволакивает и забирается в потайные уголки из-за избытка в нем фамильярности.
– Нет, она пишет также тело, – я стараюсь, чтобы, в противоположность ему, мой голос звучал, как удары хлыста. – Обнаженное, – добавляю я.
– Опнашенным! Этта карашо. Я польщен, но мой рот не есть такой уж кароший показатель моего опнашенный тело.
Он трется своим телом о мое – исключительно с помощью голоса. Поэтому я испытываю облегчение, когда он точно так же обращается и к моей матери.
– Когда этта есть? – спрашивает он тихо, интимным тоном.
– Сегодня или завтра.
– Этта есть карашо, – говорит он мне с сильным придыханием. – Этта звучит интэрэсна.
– Нет, – возражаю я. Свист хлыста. – Вы приходите туда, позируете – вот и все.
Моя мать смотрит прямо на меня. Лицо у нее открытое и озаренное, словно она увидела меня с новой стороны. Да, я тоже могу быть сильным, мама.
– Я не знаю, долшен ли я этта делать, – говорит он. – К тому же, я иметь любимый девушка.
– Это не имеет никакого отношения к любимой девушке. Это профессионально. И ничего больше.
– Ah, oui? Mon œil! – восклицает он. Это чуть ли не единственное, что я знаю по-французски, и в буквальном смысле это значит «мой глаз?» или «так я и поверил». Я начинаю злиться.
– Все, что нам нужно, это просто «да» или «нет», – объясняю я. – Мы не можем тут сидеть целый день.
– Этта да.
Я даже не упомянул о деньгах.
Француз сообщает, что сейчас свободен, и мы все едем домой. Он раздевается и ложится на кровать Генриетты. Я сажусь на свою кровать. Я не хочу суетиться вокруг Генриетты, оказывая на нее слишком сильное давление. Я непринужденно болтаю.
Кажется, француз считает, что все это очень извращенно. Он нервно хихикает и все время бросает на нас косые взгляды. По-видимому, ему льстит внимание к его дряблому белому телу. Он полагает, что мы считаем его красивым. Генриетта работает около десяти минут, потом останавливается. Портрет, который она с него написала, едва ли лучше, чем мой портрет из палочек.
– Я не хочу писать, Джереми, – заявляет она.
– Он недостаточно хорош?
Француз смотрит на меня сердито.
– Он чудесен, – отвечает она. – Я просто не могу ничего писать. Простите.
Перед тем, как одеться, француз настаивает, чтобы ему показали картину Генриетты. Его глаза широко раскрываются от изумления, и он смотрит на Генриетту. Она отвечает ему безразличным взглядом. Он снова смотрит на картину. Я вижу, что он умирает от желания сказать что-нибудь вроде «вам следует брать уроки» или «вы просто плохая художница». Но он лишь бросает на нее еще один взгляд, слегка приподнимает брови, переводит взгляд на меня, хмурится, отворачивается и, вытянув шею, как курица, отправляется в ванную одеваться. Если бы только он мог увидеть одну из прежних картин Генриетты, то восхитился бы ее мастерством.
Мы платим ему и отвозим обратно в город.
Вы, должно быть, почувствовали, что моя мать несколько притихла в эти дни. Я не рассказываю никаких историй об ее экстравагантном поведении. Это потому, что нечего рассказывать. Она еще не стала собой прежней – той, что была в Диснейленде. Но я должен признать, что не имею ничего против. В новом виде она очень приятна. По крайней мере пока. И ведет себя подобающим образом.
Генриетта одевается теперь каждый день в мужскую одежду. Надевает пиджак и брюки, рубашку, очень официальный галстук, мужские туфли и носки на резинках.
– Мужская одежда очень много значила для Сары, – поясняет она.
– Она много для нее значила только потому, что вы исключили одежду из ваших картин, – говорю я.
– Это совершенно неважно. Она любила мужскую одежду и рисовала ее, и только это имеет значение.
Теперь Генриетта не так уж часто плачет – просто сидит неподвижно, словно погрузившись в свои мысли. Я спрашиваю, что она делает.
Она отвечает:
– Я пытаюсь понять, почему умерла Сара. Я уверена, что есть какое-то объяснение.
– О каком именно объяснении вы говорите? Вы имеете в виду духовное?
– Наверно, нет.
– Тогда сверхъестественное, или магическое, или астрологическое?
– Нет, вовсе нет.
– Научное?
– Вероятно.
– Но мы же знаем научную причину.
– Нет, это была медицинская причина.
– Ну тогда о какого рода научном объяснении вы говорите?
– Неизвестном.
– Например?
– Я не знаю. Оно неизвестно.
– Я имею в виду – какая область науки?
– Это могла быть любая область, хотя мне кажется, что это, вероятно, что-то связанное с пространством, и жизнью, и разумом.
– Жизнь в смысле «жизнь на других планетах»? – пытаюсь я ее позабавить.
Она смотрит на меня – мои слова ее не позабавили, но и не обидели, как я того опасался.
– Нет, вовсе нет, – произносит она безмятежно.
Генриетта хочет вернуться – она говорит, что не чувствует себя лучше у моей матери. Я полагаю, что ей не стоит так быстро сдаваться. Мы провели здесь всего неделю. Я чувствую себя совершенно бессильным, и это ужасно. Если что и могло бы ей помочь, то только живопись. Это было самым лучшим шансом для нее. Как только эта мысль приходит мне в голову, я понимаю, что лгу. Я недостаточно для нее сделал.
И тут у меня зарождается идея. Она совсем крошечная и бессознательная, потому что я тут же ее подавляю. Но она не исчезает и продолжает меня точить: я мог бы предложить ей себя. Это самое лучшее, что я мог бы сделать. Вероятно, она бы не согласилась, но важен жест. Но потом я говорю себе: Джереми, твое тело не пирог. Его не предлагают из вежливости. И ты не сигарета и не можешь ожидать, что она скажет: «Нет, благодарю, я не курю», или «Да, большое спасибо».
Я просто чувствую, что сделать это – мой долг. Я люблю свою девушку, Лору, но у меня такое чувство, что я не буду настоящим другом леди Генриетте, если не предложу себя целиком и полностью. Я знаю, эти аргументы могут показаться безумными – мне они тоже кажутся таковыми. Но идея прочно засела у меня в мозгу, и я не могу от нее избавиться, как ни стараюсь.
В тот день она говорит мне:
– До того, как она умерла, я размышляла, каково мне будет, когда ее не станет. Я знала, что это будет ужасно, что я буду ужасно страдать, но мне казалось, что я окажусь достаточно сильной, чтобы пройти через это. Я даже воображала, что через день-два после ее смерти я превращусь в камень и стану бесчувственной, особенно внешне. Но получилось иначе. Я не могу перестать плакать, и мне кажется, что я никогда не смогу остановиться.
Я обнимаю Генриетту и глажу по волосам, но мне кажется, что сейчас не подходящее время, чтобы себя предложить. Лучше сегодня ночью. Я очень нервничаю из-за своей идеи, но чувствую, что должен хотя бы попытаться, иначе потом мне будет стыдно, что я этого не сделал.
В ту ночь она лежит на своей кровати, спиной ко мне. Я ложусь рядом с ней и обнимаю ее одной рукой. Она жмет мне руку, и я чувствую, что на щеках у нее слезы.
– Не плачьте. Повернитесь, – говорю я.
Она шмыгает носом, но не двигается.
– Повернись. Я хочу тебе что-то сказать. – Я осторожно поворачиваю ее к себе за плечо. Она смотрит на меня. Она похожа на ребенка. Лицо распухло от горя, и кажется, что оно по-детски пухлое. Такая беспомощная и уязвимая.
Теперь, когда ко мне обращено ее лицо, я не знаю, что говорить, поэтому просто целую ее. Она не отталкивает меня. Я сжимаю ее в объятиях и целую, и мы не произносим ни слова. Кажется, и ни о чем не думаем. По какой-то странной причине появляется ощущение, что все идет очень правильно и как должно, как будто это решит все наши проблемы и унесет нашу печаль. Но потом я понимаю, что это неправда, не может быть правдой. Боль не уходит вот так.
А может быть, и уходит. На следующее утро леди Генриетта улыбается мне впервые за долгое время. Она говорит:
– Теперь мы можем вернуться домой. Ты не имеешь ничего против, если мы выедем завтра?
– Ты не думаешь, что тебе бы следовало остаться здесь еще ненадолго, чтобы пережить этот тяжелый период?
– Со мной все в порядке. Я чувствую себя гораздо лучше и спокойнее, как будто что-то разрешилось, и теперь все так, как надо.
Она прикрывает крышкой коробку со спутанными волосами и продолжает:
– То, что случилось между нами прошлой ночью, вызвало у меня такое чувство, словно я соприкоснулась с Сарой. Это приблизило меня к ней. Я думаю, это было правильно.
Спустя минуту она добавляет:
– Ты не предавал свою любимую девушку. Ты не был ей неверен.