«Восьмерка» опустела летом. Заключенная Павкова лежала на нарах, смотрела на собственную фамилию, выцарапанную гвоздем, и шептала стихотворение Иванова:

Хорошо, что нет Царя. Хорошо, что нет России. Хорошо, что Бога нет. Только желтая заря, Только звезды ледяные, Только миллионы лет. Хорошо – что никого, Хорошо – что ничего, Так черно и так мертво, Что мертвее быть не может И чернее не бывать, Что никто нам не поможет И не надо помогать.

Спустя год объявили о подготовке еще одной амнистии. На этот раз выпускали заключенных, отбывших две трети срока. Татьяне Алексеевне вновь не повезло – из пятнадцати лет она просидела всего девять. Если в 53-м она чуть было не повторила опыт тюремной больницы, то теперь приняла отказ как нечто само собой разумеющееся.

– Гераклит говорил, что жизнь есть смерть, однако мне теперь кажется, что прав не Гераклит, но Пруст: жизнь есть усилие во времени – мы постоянно пытались выжить.

Сидя в кабинете, отложив в сторону документы, она смотрела в окно, за которым ничего не было.

– Я слушала Шостаковича, которого в тот день почему-то не запрещали, и думала о том, что никогда не окажусь на воле. Глядя на немецкий радиоприемник (после 46-го года мы получили большое количество вещей из фашистских концлагерей, включая посуду), я пыталась представить себе собственную дочь. Последний раз я видела ее в июле 1945-го. Девять лет назад. Прошло девять лет… Ася родилась в 38-м… На дворе стоял 54-й… Моей дочери исполнилось шестнадцать… Какой у нее вес? Как она разговаривает? Какие у нее увлечения? Что она любит, а что нет? Озлоблена ли она на этот мир или нет? Какого она роста? Как говорит? На кого она больше похожа – на меня или на Лешку? Забыла ли она английский? Лешка, знать бы теперь, где ты… Нашей дочери сегодня шестнадцать…

Татьяну Алексеевну Павкову выпустили в 55-м. Как будто ничего и не было. Амнистию объявили, но судимость не погасили. «Прощай, Павкова, не поминай лихом!»

– Меня вышвырнули на свободу, но возвращаться в Москву запретили. Я могла бы нарушить запрет и поехать, несмотря ни на что, но за эти годы не накопила даже на билет – работу в канцелярии в стаж не зачли (я ведь работала там неофициально). У меня не было денег, не было крыши над головой. Вот один из самых страшных дней в моей жизни. Я провела десять лет в ожидании освобождения, а, оказавшись на свободе, вернулась в лагерь по собственной воле. После нескольких часов за забором я пришла к Подушкину и попросила дать мне работу. Следующим же утром я вновь села за свой рабочий стол. Теперь свободная. Эксперимент товарища Сталина удался – тюрьмой для человека становилось не сооружение пенитенциарной системы, но его собственная судьба.

Меня выпустили на свободу, но я возвратила себя в лагерь. На что же ты еще жалуешься, Павкова? Видишь, а ты говорила, что у нас плохо! Мы тебя не приглашали обратно, но ты пришла! Хочешь у нас работать? Ну, не знаем… Нам нужно подумать… Ладно, ладно, мы же уже столько лет друзья! Ты посмотри, как гуманен Советский Союз! Ты перевоспиталась, и теперь мы дадим тебе и зарплату, и комнату в общежитии! Радуйся, Павкова, восхваляй и оплакивай вождя.

Я все еще не могла вернуться «домой», но наконец получила возможность писать письма. Первым делом я взяла отгул и, одолжив у коллег денег на дорогу, съездила в свердловский адресный стол. Там я составила три запроса: на мужа, дочь и Лешиных родителей.

«Как скоро мне ответят?»

«Никто не знает», – спокойно произнесла безликая женщина.

Я понимала, что не стоит ограничиваться лишь адресным столом. Письма пошли в МИД, МВД и КГБ. Я писала в суды с требованием снять с меня судимость и разрешить вернуться в Москву, я писала во все известные мне детские дома. Едва ли не каждый день я составляла новый запрос. Если раньше я мечтала о дне освобождения, то теперь с нетерпением ждала казенного письма со словом «реабилитирована». Мне хотелось отправиться в путешествие, правда, я до сих пор не знала куда. Кого я найду первым: Алексея или Асю? Где он? Где она? Если Леша получил пятнадцать лет – значит, ему осталось еще пять, если двадцать пять – еще десять. «Но теперь это ничего, теперь это ерунда. Пережили войну – переживем и это!»

Они реабилитировали меня в 57-м. Советская власть не извинилась, но поставила меня перед фактом. Вы спрашивали? Мы отвечаем: да, бывали перегибы на местах. На ваш счет мы, быть может, и погорячились. Хотите в Москву? Ну, возвращайтесь в свою Москву.

В столицу я не вернулась, но отправилась в Минск. Кроме могилы отца, в Москве у меня больше ничего не было. В Минске нашлась мама Леши. Приехав сюда, я узнала, что она потеряла мужа, которого пьяный немецкий офицер на спор забил бутылкой. О судьбе сына свекровь по-прежнему ничего не знала. Я осталась жить здесь, в этой квартире. Свекровь предлагала мне устроиться переводчицей в Академию наук БССР, но я попросилась на почту.

– Зачем? – теперь уже не скрывая, что слушает, спрашивает дядя Гриша.

– У меня был план…

Что я умела? Работать с документами. Чем меня могла напугать советская власть? Ничем. Так я начала копаться в чужих письмах. Меня не интересовали интриги или семейные скандалы, но я искала лишь тех, чьи дети оказались в детских домах. Я хотела оптимизировать поиски. Здесь нужно понимать, что напрямую никто об этом не говорил – советские граждане давным-давно овладели искусством метафоры, но намеки в письмах были. К тому же, вскрывая чужую переписку, я могла отслеживать официальные запросы. В конце концов я смогла найти несколько десятков матерей, которые, как и я, искали своих детей.

Разбросав по почтовым ящикам конверты, вручив телеграммы, я отправлялась по адресам, которые интересовали только меня. Без прелюдий и увертюр, с порога, да-да, в те самые советские времена, я объявляла, для чего пришла.

«Я знаю, что вы сидели…»

«Что?»

«Я тоже. Ваша дочь была в детском доме?»

«Да».

«Можно я пройду?»

Не бесполезная, но настоящая перепись населения. История отсидевшей страны. Татьяна Алексеевна проходила в кухню и объясняла, что по-прежнему ничего не знает о собственной дочери.

«Я даже не знаю, жива ли она…»

Одни приглашали ее сесть и рассказывали все, что знают, другие молча указывали на дверь. Одни больше не боялись, другие были уверены, что их вновь проверяют. Государство страшных секретов. Союз Советских Социалистических Республик, которые, в действительности, объединяли лишь страшные тайны. Ужас молчания, мемориальное общество тишины.

«Не приходите сюда!»

«Погодите, я еще кое-что вам расскажу…»

Незаживающая рана, которую каждый лечил по-своему. Вот тебе подорожник, Тата, вот антибиотик, вот пощечина. Забудь об этом! Знай! Не вороши!

– Я помню, как однажды, выйдя во двор, засмотрелась на какую-то новостройку. В этот момент за почтовую сумку меня дернула молодая девушка:

«Я знаю, зачем вы приходили».

«Конечно, знаете – я ведь почтальон!»

«Не говорите глупости – вы пришли, чтобы узнать, как мы жили. Думаете, вы первая?»

«А разве нет?»

«Конечно, нет, к нам приходили и другие».

«Почтальоны?»

«Мамы…»

Государство не считало нужным сообщать о судьбах родственников. «Откуда мы знаем, нужно вам это или нет? Ну если нужно, так чего вы тянете – составьте запрос, только вот, если честно, к чему ворошить прошлое? Ну кому от этого станет легче? Что вы тут сопли размазываете, как какой-то Красный Крест?»

Отсидевшие граждане делились чем могли. Татьяна Алексеевна брала с собой портреты дочери.

– Да, теперь я сделала их около сотни. Я, конечно, могла ошибаться, но почему-то считала, что Аська должна выглядеть примерно так.

Ася в десять, Ася в пятнадцать лет.

Если только представлялась такая возможность, Татьяна Алексеевна показывала рисунки молодым людям, которые могли оказаться в одном детском доме с ее дочерью.

«Нет, такой у нас не было».

«Ясно, если можно, расскажите, пожалуйста, как вы жили?»

«При первом директоре жили хорошо, когда и его репрессировали – стало хуже».

– Я узнавала, что, как и нас, взрослых осужденных, детей этапировали в детские дома под конвоем, с охранниками и овчарками. Детям полагались пайки и, конечно же, работа. Пять раз в неделю с маленькими тяпками пятилетки выходили в огород полоть грядки. Любая, даже самая маленькая сила должна была поддерживать строительство великой страны.

Я узнавала, что дети поедали пойманных крыс и с первых дней в лагере учились стучать друг на друга, что воспитатели были добрыми и злыми, честными и сумасшедшими. Чужие дети рассказывали мне, что одни сироты демонстративно отказывались от своих родителей, а другие тихо, уткнувшись в подушку, обещали мстить за отцов и матерей всю жизнь.

Так начались мои путешествия по Советскому Союзу. В поисках дочери я отправлялась в Пермь и Казахстан, в Красноярск и Свердловск. Один за другим я объезжала детские дома, в которых могла быть моя дочь, но по-прежнему не находила Асю.

«Нет, такой у нас не было…»

Однажды я познакомилась с Ядвигой. Ее мужа, белорусского театрального режиссера, расстреляли в 37-м, сына арестовали в 39-м. Этих людей советская власть уничтожила только за то, что, живя здесь, в Беларуси, они разговаривали на родном языке. Национальный вопрос. Здесь есть только один великий народ. Ядвига знала о судьбе мужа, но не могла найти место захоронения сына. Мы продолжали наши поиски вместе.

Я помню, как мы сидели в этой квартире в апреле 1961 года. Человек только что вернулся из космоса. Юрий Гагарин заявил, что никакого бога там не видал, и, услышав эти его слова, Ядвига съязвила: «Не обязательно было лететь для этого в космос – мог бы просто отправиться в любой лагерь». К этому дню мы уже знали, что ее сын был расстрелян при попытке к бегству.

«Мы опять проиграли, – сказала Ядвига. – Теперь они всегда будут прикрываться этой победой и говорить, что все было не зря…»

«Что не зря?»

«Все не зря. Расстрел царской семьи, белые офицеры, которых, загнав на баржи, тысячами топили живьем, антоновское восстание, сожженные деревни, уничтоженные поэты, голодомор, лагеря – теперь они всегда будут говорить, что все это было не зря».

«Можно подумать, иначе мы бы не смогли полететь в космос».

«К сожалению, большинство всегда будет думать именно так».

Татьяна Алексеевна замолкает. Я смотрю в окно. Только теперь я замечаю, что мы давно приехали. Я вижу свой новый дом, и Булат Окуджава поет:

В года разлук, в года сражений, когда свинцовые дожди лупили так по нашим спинам, что снисхождения не жди, и командиры все охрипли… тогда командовал людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви. Надежды маленький оркестрик под управлением любви.

– И все же, что случилось с вашей дочерью? – перебив Окуджаву, спрашивает дядя Гриша.

– Что случилось с моей дочерью?

– Да, – поворачивается к сидящей позади него Татьяне Алексеевне отчим.

– Вы, наверное, ожидаете от меня интересную историю, да? Что-нибудь захватывающее и увлекательное?

– Мы ожидаем правды.

– Правды? А кому она нужна?

– Подавляющему большинству в этой машине.

– Звучит смешно… В этой машине… В этой проклятой машине, которая перемолола меня… Моя дочь… Моя дочь…

Правда заключалась в том, что ее дочь умерла… от голода. Не было никаких шестнадцати лет, не было даже десяти. Девочка умерла от недоедания зимой 1946-го. Все те годы, что Татьяна Алексеевна провела в лагере, ее дочь лежала в холодной земле, в общей могиле, вместе с другими детьми. У советской власти не нашлось для нее ни гроба, ни креста. Только табличка с номером. В официальном заключении утверждалось, что девочка умерла от порока сердца. В семидесятые Татьяна Алексеевна нашла детский дом в Казахстане, куда отправили Асю. Татьяна Алексеевна увидела помещение, в котором ее дочь спала вместе с шестьюдесятью другими детьми врагов народа, увидела грядку, которую они пололи. Матери показали фотографию, на которой ее девочка смотрела на мир испуганными глазами, и отвезли к месту захоронения.

– Я спросила, могу ли установить крест, и мне ответили, что нет, что крестов здесь не полагается.

Я подумала: «Плевать!» Нашла какого-то мужика в гаражах и попросила его сделать памятник. Казах сварил крест из двух ржавых труб и, несмотря на запрет директора детдома, помог вкопать его в землю. Каждый год я летала в Казахстан и проверяла крест. Крест стоял. Тонкий, но в человеческий рост. Простой, но гордый. Именно такой, как я хотела.

– А ваш муж? – вновь перебивая Татьяну Алексеевну, спрашивает дядя Гриша.

– Его расстреляли, когда я была в тюрьме. Позже я узнала, что, попав в плен, он стал работать чертежником у немцев. Леша перечерчивал захваченные советские документы, и это спасло его от смерти в лагере, но не уберегло от советской власти.

– Значит, все верно! Выходит, его расстреляли за то, что он работал на врага!

– Дядя Гриша…

– Нет-нет, Саша, ничего, пусть говорит.

– А что дядя Гриша? Она же сама рассказывает, что муж стал работать на фашистов.

– Да, представьте себе, оказавшись в лагере, спасая собственную жизнь, он согласился перечерчивать советские документы. Уверена, вы бы на его месте поступили иначе. Если позволите, я пойду. Как у вас тут дверь открывается?

Когда Татьяна Алексеевна выходит, отчим продолжает:

– Врет она все. Наверняка и дочь ее никто не трогал. Сказала бы спасибо, что, пока сидела, государство присматривало за ее ребенком. Могли бы оставить девчонку на улице. Наверняка старуха просто выжила из ума. Не было никаких репрессий – все это ерунда. Я видел документальный фильм. Сталин пытался удержать страну, а теперь эти дерьмократы специально подделывают документы и подбрасывают их в архивы, чтобы очернить партию. Только у нас в Беларуси это все не пройдет! Батька этого не допустит!

Поблагодарив отчима за помощь, я поднимаюсь домой. Не снимая обуви, прохожу на кухню и открываю холодильник. Беру бутылку водки, откручиваю крышку и делаю глоток.

Теперь я знаю историю соседки. Я помню, как она приехала в Советский Союз и поступила в университет, как нашла любовь и стала мамой. Я знаю, что Татьяна Алексеевна все потеряла, и не понимаю теперь лишь одного: почему, узнав о судьбе мужа и дочери уже в 70-е, она не покончила жизнь самоубийством? Для чего, если точка в жизни ее была поставлена уже тридцать лет назад, после стольких лет испытаний она продолжала жить?

Погасив свет, я закрываю дверь, но зайти к соседке не успеваю – путь мне преграждает Лера. Девушка стоит с ноутбуком в руках.

– Я принесла комедию!

– Точно… – отступив, отвечаю я.

Признаться, я рад ее визиту. Лерина забота трогает меня. Вот уже много месяцев никто не интересовался мной. Лера проходит в гостиную и, поставив на стол компьютер, включает фильм. Мы садимся на новый диван. Мебель без истории. Не проходит и десяти минут, как соседка вдруг бьет по пробелу и целует меня. Не божественные создания, но всего лишь вид. «Боже, – думаю я, – благослови Беларусь!»

После того как все случилось, мы лежим на полу и разглядываем потолок. Лера кладет голову на мою руку и, поцеловав меня в плечо, спрашивает:

– О чем ты думаешь?

– О покорении Марса.

– Сколько туда лететь?

– Девять месяцев.

– Девять месяцев… ого… за это время можно родить ребенка.

– Иногда получается быстрее…

– Родить?

– Долететь.

– И что там делать, на этом Марсе?

– Строить новую жизнь.

– Почему бы тебе не заняться этим здесь?

– Здесь это уже невозможно.

– Отчего?

– Не позволит прошлое.

– Но ведь человек, который полетит на Марс, не сможет отправиться туда без прошлого. Невозможно колонизировать новую планету, не применив накопленные знания…

– И в этом наша главная проблема. Мы должны придумать, как поступить с человеком, который полностью себя исчерпал.

– Исчерпал? Не говори глупости! Мы только узнаём друг друга.

– Мы узнаём, а человек давно закончился. Ничего нового с нами уже не случится. Экспедиция на Марс провалится, если мы отправим туда старого человека.

– Нельзя начинать новую жизнь, позабыв о прежней.

– Нельзя, но только так возможно.

+