— Вот и все, — думаю я, занавес. Жизнь закончилась — жизнь начинается вновь. Трансцендентный ноль. К тридцати годам я оказываюсь мужчиной с разорванной надвое судьбой. Мне предлагается попробовать еще разок. Я не знаю, что тут можно возразить. Самоубийство — не мое, к тому же у меня теперь есть дочь.
Едва ли я вспомню, о чем думаю в тот вечер. Сознание обволакивает туман. В луче света вальсирует пыль. Больше здесь ничего и нет. Часовая передышка перед очередной попыткой жить. Первая история закончилась, вторая должна начаться вот-вот, Пропасть и подвесной мост в виде человека. Если хочешь попасть на тот берег перекинь сам себя, «У счастья всегда есть прошлое, любит повторять моя мама, у всякого горя непременно найдется будущее».
Будто бы выброшенный крушением мореплаватель, я решаю изучить неизвестный остров, Город Минск. Зачем я вообще приехал сюда? Пускай и братская, но все же чужая страна. Красный костел и широкий проспект, какой-то лысеющий поэт и гроб Дворца республики. Десятки построек и ни одного воспоминания. Что ото вообще за страна такая? Что я знаю про этот город? Ничего. Здесь у моей мамы вторая семья.
Перед подъездом валяется стопка выброшенных книг. Я смотрю на одну из них. Якуб Колас. «Новая земля».
Поднявшись на четвертый этаж, я обнаруживаю на входной двери красный крест. Небольшой, но яркий. Наверное, риелтор так пошутила, — думаю я. Оставив у лифта пакеты, я принимаюсь оттирать крест, но в этот момент незнакомый голос за спиной говорит:
— Что вы делаете?!
— Очищаю дверь, — не поворачиваясь, отвечаю я.
— Зачем?
— У меня здесь какой-то кретин нарисовал крест.
— И что?
— Что значит и что? Кому он здесь нужен?
— Как это кому? Мне!
— Могу я поинтересоваться зачем?
— Конечно, можете! Приятно познакомиться! Кретин, о котором вы говорите, я. Недавно мне поставили болезнь Альцгеймера. Пока страдает только короткая память иногда я не помню, что случилось со мной несколько минут назад, но врач обещает, что совсем скоро испортится и речь. Я начну забывать слова, а затем потеряю способность двигаться. Так себе перспектива, правда? Кресты расставлены здесь затем, чтобы я находила дорогу домой. Впрочем, судя по всему, совсем скоро я забуду и то, что они обозначают.
— Мне жаль, стараясь быта вежливым, — отвечаю, я.
— Бросьте! В моем случае только так все и могло закончиться!
— Почему?
— Потому что Бог боится меня. Слишком много неудобных вопросов его ожидает.
Соседка опирается на трость и тяжело вздыхает. Я молчу. Меньше всего сейчас мне хочется говорить о Боге. Пожелав старушке добрых снов, я беру пакеты с едой и собираюсь пройти домой.
— Вы что же, даже не представитесь?
— Александр, меня зовут Александр.
— И давно вы разговариваете с женщинами спиной?
— Простите. Меня зовут Саша, и вот мое лицо. До свидания! — наигранно улыбнувшись, фыркаю я.
— Значит то, как меня зовут, вас не интересует?
Нет. Не интересует. Черт, что же за назойливая, старуха?! Чего она вообще хочет от меня?
Мне нужно попасть домой. Я хочу закрыть глаза и наконец проснуться. Предыдущие тридцать лет этот фокус срабатывал. Все самое жуткое, самое страшное, все случалось со мной только во сне и никогда наяву. Я был счастлив и не знал скорби, весел был и не знал беды. Последние месяцы выдались слишком тяжелыми. Черт, я просто хочу отдохнуть!
— Меня зовут Татьяна… Татьяна… Татьяна… ох… забыла отчество… Шучу! Меня зовут Татьяна Алексеевна. Я очень рада знакомству с вами, плохо воспитанный молодой человек!
— А я нет.
— Правда?
— Неправда мне просто все равно. Простите, у меня сегодня тяжелый день…
— Понимаю! У всех нас тяжелые дни. Тяжелые месяцы, тяжелые жизни…
— Очень приятно было с вами познакомиться, Татьяна Алексеевна. Всего вам самого. хорошего! Счастья, удачи и всех жизненных благ, — язвлю я.
— Знаете, все это только начинается со мной…
Черт, это по-настоящему надоедает! Сперва риелтор, теперь эта старушка, Я не хочу говорить, и соседка, уверен, чувствует это. Более того, понимая, что я воспользуюсь даже секундным люфтом, соседка ни на мгновение не замолкает.
— Да, все это закончится довольно быстро… Через месяц или два… Совсем скоро от меня, как от человеческой судьбы, ничего не останется. Все дело в том, что Бог, которого, кстати сказать, я выдумала сама, подчищает следы.
— Мне очень жаль… — нехотя отвечаю я.
— Да-да, вы это уже говорили! Я быстро все забываю, но не настолько! Могу я посмотреть, как вы здесь устроились?
— Честно говоря, из мебели у меня только унитаз и холодильник — мне нечего вам показывать. Быть может, через неделю или две?
— Хотите, посмотреть, как живу я?
— Да в общем-то сегодня уже, наверное, поздно…
— Не стесняйтесь, Саша, входите!
Нельзя сказать, что я счастлив, но просьбе старушки подчиняюсь. В конце концов, глупо спорить с выжившим из ума человеком. Соседка толкает дверь, и я оказываюсь в ее квартире.
Все это больше напоминает мастерскую. Повсюду стоят полотна. Ничего особенного. Я такую живопись никогда не любил. Бесконечные бледные тона. Безысходность в каждом квадрате. Люди безлики, города бесцветны. Что-то вроде черно-белого Хоппера, только не так талантливо. Впрочем, я мало что смыслю в искусстве.
Посреди гостиной висит темно-серый квадрат.
— Собираетесь начать новую? — заполняя паузу, зачем-то спрашиваю я.
— Вы о чем?
— Я о холсте, что на стене.
— Нет, она закончена.
— Вот оно что! И что же на ней изображено?
— Моя жизнь.
Пфффф, приехали! Фанфары скорби и пафос трагедии. Пожилые люди склонны преувеличивать собственные несчастья. Моя жизнь… Дайте носовой платок! Нет-нет, лучше два! Старикам кажется, что беды случались только с ними. Я чуть было не выпаливаю, что по части горя многим могу дать фору, но вовремя осекаюсь.
— Мне, конечно, рассказывали, что Минск серый город, но не настолько же!
— На этой картине почти нет Минска.
— Я бы сказал, что на этой картине вообще ничего нет.
— Думаете, я преувеличиваю, когда говорю, что это моя жизнь?
— Ничего я не думаю…
— Думаете, вот шел я себе домой, никого не трогал, а тут на тебе: наткнулся на безумную старуху, которая собирается поскулить о собственной судьбе?! И вам, значит, совсем неинтересно?
— Нет, если быть совсем уж честным.
— И зря. Я собираюсь рассказать вам невероятную историю. Не историю даже, но биографию страха. Я хочу рассказать вам, как внезапно овладевший человеком ужас способен изменить всю его жизнь.
— Я очень впечатлен, но, может быть, в другой раз?
— Не верите? Ну что ж… знаете, чуть больше года назад я стояла здесь же, на вашем месте. Это было тридцать первого декабря. Шел снег, заканчивался двадцатый век.
Натурально заканчивался, без гипербол, оставалось всего несколько часов. Куранты готовились бить двенадцать, накачанный таблетками президент соседнего государства намеревался сообщить, что устал. В кухне работал телевизор, в духовке, как обычно, что-то подгорало. Я ни к чему такому не готовилась — ну Новый год и Новый год, сколько таких было в моей жизни? Наберет Ядвига, а больше и некому. Посижу с пирогом, посмотрю «Огонек». Отмечу Новый год сперва по Москве, затем по Минску. Одним словом, я ровным счетом ничего не ожидала от конца столетия, но вдруг позвонили в дверь. «Наверное, соседи», — подумала я. До вас здесь жила очень хорошая и приветливая женщина настоящая дочь коммуниста. Ее отец был партийной шестеркой, но она ничего — выросла скромной и порядочной. Вечно смотрела на меня щенячьими глазами, будто извинялась. В общем, я подумала, что она хочет попросить соль или что-нибудь в этом роде, но оказалось, нет! Оказалось, что пришел почтальон! Тридцать первого числа! Принес! Письмо, которого я ждала всю вторую половину жизни…
Соседка говорит «вторую половину жизни», и я включаюсь. Впервые за вечер я возвращаюсь в комнату. До этого момента я лишь обозначал свое присутствие, теперь же начинаю внимательно слушать.
— Я села в кухне и посмотрела на стол. Лежит, Обыкновенный конверт. Ожидаешь его полвека, а раскрыть не решаешься. Ничего гак в жизни не боялась, как этой бумаги. Наконец, выдохнула и разорвала. Оно! Я расплакалась. Провела пальцем под глазами и шмыгнула носом. К листку больше не притронулась, но позвонила Ядвиге.
— Пришло! Жив!
— Ты шутишь?!
— Нет!
— Далеко?
— Километров двести от Перми.
— Я поеду с тобой!
— Давай.
Я набрала справочную. Девушка веселая была, с праздником поздравила.
— Рейс до Москвы в десять вечера есть. Успеете?
— Успею, коли не помру.
Когда приехала Ядвига, мы выпили чаю и вызвали такси. Пирог, конечно же, подгорел. Оператор сообщила, что нам повезло — Новый год все-таки, у всех дела. «Покажи!» — попросила Ядвига. И я протянула ей письмо.
Закрыли квартиру, спустились во двор. Таксист стоял у машины, курил. Багажник открыл, но с сумками не помог. «Я шофер, — ответил, а не грузчик».
Приехали в аэропорт, нашли кассы. Запыхались, дышим тяжело. Успокоила нас девушка: «Не волнуйтесь, — говорит, — времени у вас много! Долетите до Москвы, а там придется несколько часов подождать».
— Ты когда последний раз летала? — спросила я у Ядвиги.
— Никогда, — ответила подруга.
Вот тебе и дела. Новый год, две старухи летят незнамо куда…
До Москвы летели хорошо, а второй перелет самолет трясло, будто Бог машину ногами пинал, С первого раза сесть не смогли, на второй круг уходили. Люди странно себя вели, помню, даже кричали: Передо мной мужчина, как пес, подвывал. Впрочем, я его не винила. Страх — вещь непростая. Я уж знаю, о чем говорю.
Получили сумки — подошел толстяк:
— Вам куда?
— Вот, — протянув конверт, — ответила я.
— Так-то это не здесь, Так-то ехать три-четыре часа. Повезло вам — там мой батя живет.
— Нам бы только до автобуса.
— Да какой тут — автобик-то первого-то числа?
Утром въехали в городок. Темень, на заснеженной площади мерз безрукий вождь. Я спросила: «Почему у Сталина такая маленькая голова?»
— Старую так-то отбили. Заказали в области новую, но они там что-то с размером напутали. На другую так-то все равно денег нет, да и не будет никто ее мастерить, пока эту не отобьют. Вы жить-то где будете?
— Не знаем, — ответила я.
— Если не боитесь — можете у моего старика. Так-то он мужик неплохой. Туто-ка и сидел. Отпустили — не знал куда деться, решил остаться, конвоиром устроился. Вот и я туто-ка и родился, за забором. Мать три года как схоронили. Я давно уже в город уехал, а у вас-то туто-ка кто?
— Человек, — ответила я.
Соседка замолкает. Несколько секунд она безмолвствует, и я успеваю подумать, что стал свидетелем очередного провала памяти, но женщина вдруг оживает и продолжает говорить:
— Я родилась в Лондоне в 1910 году. Если верить рассказам гувернанток, отец мой, Алексей Алексеевич Белый, был человеком добрым и воцерковленным, Он познакомился с моей мамой в 1909 году в Париже, во время «Русских сезонов». Мать моя, Любовь Николаевна Краснова, была балериной и умерла во время родов. Воспитанием моим занялись две женщины: француженка, обучавшая меня слову божьему и рисунку, и англичанка, следившая за моей осанкой.
Смерть матери резко переменила отца. Некогда человек радостный и доверчивый, в один день он разорвал связь с церковью и всю оставшуюся жизнь посвятил борьбе с невежеством, Во всяком случае, так ему казалось… Отец мой был невротиком. Буквально каждая мелочь выводила его из себя. Если утром какой-нибудь незнакомец желал ему хорошего дня, папенька тотчас расплывался в улыбке и часами рассуждал о высоте, которой достигло британское общество. Если же кто-нибудь, напротив, хамил ему, словно малое дитя, отец садился у камина и разглагольствовал о несовершенствах этого мира. Во время занятий папа часто заходил в мою комнату и, развалившись в кресле, перебивал гувернанток:
«Никакого Бога решительно нет! Наша милая старушка слишком долго жила в допотопной России, единственным достижением которой стал пересмотр минимально необходимого количества пальцев для поклонения духам. Нет Бога, дитя мое, как нет и души! Люди есть вид, вид точно такой же, как, скажем, лошади или собаки. Существует мнение, что мы более совершенны… Что ж, в некотором роде да мы научились строить мосты, пароходы и омнибусы, по на этом наши успехи заканчиваются. Душа, о которой толкует наша трогательная няня, есть не что иное, как ловушка нашего мозга, неплохой капкан, но не более того. Нет никакого царствия небесного и жизни после смерти, ибо нет ничего вне нашей мысли. Голова есть не оружие наше, но наша главная проблема. Мы фатально ошибаемся, когда полагаем, что можем что-то понять. Перефразируя Декарта, я бы сказал, что человек существует, пока заблуждается. Твоя мама умерла в тот день, когда ты родилась, и больше никогда и нигде не появится. Нет ни воскрешения, ни какой-либо другой подобной чепухи. Есть лишь ересь и ложь. Мы должны мыслить себя как представителей вида, которого когда-то не было и которого однажды не станет, Каждую секунду, в протяженности, наш мозг обманывает нас. Подбрасывая надежду, мозг наш натурально издевается над нами. Собственно, именно это и есть наша отличительная черта, моя дорогая, самообман».
В 1919 году папа решил ехать в Россию. Он вошел в мою комнату и радостно объявил; «Мы уезжаем! Здесь, в Лондоне, живут старые люди. Новый человек, человек, которым уже не смогу стать я, но которым, безусловно, станешь ты, моя дорогая, живет и России».
Озвучив это довольно странное, даже с точки зрения девяти летней девочки, суждение, отец сделал глоток виски и вышел вон. Вопрос с нашим переездом был решен. Для человека пьющего папа был чрезвычайно деятельным. Планы непременно реализовывал, задачи решал. Переезжая в Россию, отец намеренно не использовал глагол «возвращаться». Он настаивал, что мы едем в абсолютно новую, аналогов которой не было в истории человечества, страну. Что ж, в некоторой степени папенька оказался прав.
Кажется, это было первое восстание, которое мне довелось наблюдать. Наши добрые нянечки наотрез отказались ехать. «Вот же дуры! — с улыбкой произносил отец, Неужели не понимаете вы, что теперь это ваша страна?! Как не понимаете вы, что в России произошла не смена власти, но революция духа! И Петроград, и Москва теперь есть города простого человека! Все там отныне устремлено исключительно на улучшение жизни такого вида, как вы — вида человека обыкновенного!»
Человек обыкновенный… Папа часто повторял: человек обыкновенный. Неприступное словосочетание, правда? Человек обыкновенный… Кто он? Паразит, совершающий подлость, или безымянный герой, творящий подвиг? Человек обыкновенный… Сколько таких мне довелось повстречать? Судьба предложила несколько сотен вариантов, но вот только правильного ответа так те не дала. Порой мне казалось, что человек обыкновенный есть человек плохой, ибо временами только такие люди меня окружали. Мерзость была нормой их поведения, но стоило мне утвердиться в этом заблуждении, как рядом тотчас появлялись люди совершенно иные, люди особенные и чистые. Наверное, самым точным ответом могло бы стать утверждение, будто человек обыкновенный есть человек всякий, но со временем я отказалась и от него, ибо судьба одарила меня знакомством с несколькими совершенно необыкновенными людьми… Впрочем… Впрочем, все это словоблудие! Вы уж меня простите, Саша, я отвлеклась. Так о чем я вам рассказывала? Ах да, я рассказывала вам о нянечках. В общем, воспитательницы мои, может, и понимали, что Москва вдруг стала городом человека обыкновенного, но ехать в нее ни в коем случае не собирались. Потеряв всякую надежду, они использовали последний, как им казалось, вернейший аргумент:
— Алексей Алексеевич, ладно мы, ладно вы, но подумайте о Таточке! Неужели вы хотите сломить ее судьбу? Неужели не слышали вы об ужасах, что творятся в России? А даже если ваши слова, и правдивы, то к чему нам спешить? Не лучше ли вам съездить туда одному, а если все и окажется ровно так, как вы описываете мы с Таточкой приедем к вам годом позже?
— Нет! — строго ответил отец. — Мы выезжаем в самое ближайшее время!
+
Паломничество предприняли в начале 1920 года. Пока здравомыслящие люди бежали из страны, мы двигались в обратном направлении, навстречу ветрам, в эпицентр истории. Новых и принципиально других людей я не увидела, зато в первый же день насчитала три духовых оркестра.
— Чему радуются эти марширующие? удивлялись няни, У них нет ни воды, ни газа, ни электричества! Все, чем они могут похвастаться, — выданные мундштуки, к которым примерзают губы!
— Погодите, голубушки! радостно отвечал отец. Посмотрим, как вы заговорите через год!
— Вы обещали, что мы приедем в страну, где простой человек счастлив, но пока мы слышим лишь про восстания!
— Говорю же вам, дуры, через год!
В Москве был голод. Впрочем, отца это, кажется, нисколько не волновало. Какие-то люди постоянно помогали нам. Папа не называл их имена, а в разговорах звучали лишь прозвища. Я запомнила всего два: Старик и Лукич. Чем именно занимался отец, я не понимала, но его частые командировки в Европу, судя по всему, стали делом государственной важности.
Вечерами, уложив меня спать, нянечки шептались в соседней комнате:
— Господи, неужели Алексей Алексеевич ничего не видит? Как не понимает он, что этих людей не исправить и не спасти? Он постоянно говорит о новом человеке, но разве не видит он, что человека этого рождает мертвая земля! Эти красные, конечно, не удержат власть! Уверена, еще десятки лет здесь будет твориться не пойми что!
— Не знаю, не знаю… — отвечала француженка. — Мне это уже не кажется глупым. Похоже, Алексей Алексеевич действительно проницательнее нас. Расстреляна царская семья, страна уже никогда не будет прежней. Думаю, красные не уйдут. Сложно поверить, что всего несколько лег назад Колчак гостил у нас в Лондоне, а теперь его кончают как собаку…
— Еще сложнее поверить в то, что Алексей Алексеевич на стороне этих людей… Ох, не кончилось бы это бедой…
В отличие от нянечек, мне в Москве сразу понравилось. Словно Алиса, я провалилась в сказочный сон.
— Так вот как выглядит победа троцкизма? — шутила англичанка.
— Трюизма, а не троцкизма, — язвила француженка.
— Провинция человечества…
— Пригород здравого смысла…
— Государство, не прошедшее обряд конфирмации…
Пока нянечки упражнялись в остроумии, я с интересом изучала Москву. Столовые, боржом, закуски и воды. Птенцы человечьи. Большеротые товарищи били в барабаны и размахивали красными полотнами. Нянечки закрывали уши, и, замерев на месте, я пыталась прочесть написанные белыми буквами слова: «Гордимся запуском станка». Вот это да! Я смотрела на ребят, и мне так хотелось держать в руках такой же огромный алый флаг. Ну, в самом деле, могло ребенку не поправиться в стране строящегося инфантилизма?
Каждый день мы отправлялись к газетному ларьку. Пока советские мужчины стояли в очереди за «Правдой», мы брали «Цирк», «Новый зритель», «Пионер» и «Искру». Совершив ежедневный ритуал, с горой макулатуры мы выдвигались на прогулку. Все это так увлекало! То и дело я застывала на месте, чтобы прочесть очередную аббревиатуру.
— А что такое «Про-лет-культ»?
— Не важно! — в унисон ворчали старушки.
Меня отдали в «четверку». Экспериментальная школа эстетического воспитания. Чрезвычайно удобное заведение. Полуинтернат. Мы были заняты весь день. Общеобразовательные предметы до обеда, рисование, ритмика и лепка после. Отец был доволен, нянечки, кажется, тоже. Однажды вечером, когда кто-то из папиных друзей спросил, где я учусь, я с гордостью ответила, что в школе для детей одаренных родителей. Довольно точная оговорка. Собственно, так оно и было. Кого угодно сюда не принимали. Здесь учились наследники верхушки. От фамилий наших родителей граждане новой страны теряли сознание, но нам-то было что? Дети есть дети…
Пока я лепила квадраты, отец не вылезал из Европы. В 1924 году он принял решение вновь перевезти меня. На этот раз в Швейцарию.
Папа перманентно курсировал между Женевой и Берлином, а я, несмотря на выводок новых репетиторов, была предоставлена сама себе, Берн, Лозанна, Цюрих, Замки, горы, города. Вместе с моими новыми надзирательницами я путешествовала по Швейцарии и даже думать не думала, что однажды вернусь в Москву.
Весну 1929 года, теперь уже совсем взрослая, я провела одна. Папа оставался преимущественно в Цюрихе, а я не вылезала из Тичино — итальянского региона Швейцарии. Беллинцона, Локарно, Къяссо. Я брала с собой листы, мелки и едва ли не каждый день отправлялась рисовать в какой-нибудь новый городок. Однажды теперь мне почему-то кажется, что это было в воскресенье я заехала в Порлеццу маленькую итальянскую деревушку на границе со Швейцарией. Десяток каменных домов, полторы церкви. Все как полагается; вино, платаны, колокольный звон. Желтый, зеленый и голубой. Я рисовала на набережной, когда ко мне подошел красивый парень. Высокий, смуглый и, конечно же, черноволосый. Оп предложил прогуляться, и я подумала; а почему бы и нет? Шутки, история деревни, разговор о новом человеке. Ничего особенного — пустая, но милая болтовня. Я рассказывала ему о России, а он говорил, что никогда не был даже в Милане. Мы проболтали весь день, и, поняв, что пароход в Лугано упущен, я решила остаться в маленьком альберго на крохотной виа Сан-Микеле.
Следующим же утром мы вновь встретились. Завтрак, кофе и невероятные булки, за которые можно было бы отдать душу дьяволу. Он смотрел мне прямо в переносицу, и, смущаясь, я опускала глаза. В тот день мы взяли в ресторанчике засохший хлеб и отправились кормить выбравшихся на травку лебедей. Я смотрела на озеро и старалась запомнить его на всю жизнь — мне казалось, что лучше уже ничего не будет. Вечером, когда кто-то включил Луну, в темном небе закружили летучие мыши. Здесь было так хорошо и спокойно, что я даже не испугалась. Так пролетели несколько дней. Мы забирались в горы и ловили рыбу, ныряли с утесов и целовались. Я поняла, что он станет моим первым мужчиной, но, к сожалению, в вечер, когда это должно было произойти — чихнула!
На песок, прямо к нашим ногам, упала слизь. Говоря русским языком, из меня вылетели сопли, большущий зеленый сгусток. Мне было так стыдно! Я хотела убежать, но от позора стояла словно окаменевшая. Можно ли вообразить себе ситуацию страшнее? Я и так была не красоткой, а тут еще и такое! Бы только представьте себе; девушка влюблена и сопли… жах!
Ромео постарался быть джентльменом. Наступив на слизь, он принялся втирать ее в песок, но от этого стало еще хуже. Теперь сопли были и на земле, и на его подошве. Мой милый Ромео улыбнулся, попытался пошутить, спросил что-то про то, как это будет по-русски, но я разрыдалась, Никогда раньше так не ревела. Он решил обнять меня, но я оттолкнула его и побежала в сторону гостиницы.
Несколько дней я проплакала в своем номере. Ромео стоял под балконом, но Джульетта не открывала ставни. У Джульетты был насморк, позор на роду и температура 39. Ко мне приходил доктор, и, глядя на пилюли в его красивом кожаном чемоданчике, я думала, что хочу выпить их все. Вслед за доктором стучался портье. Незнакомый, но сочувствующий итальянец просил впустить уже наконец этот несчастного Ромео. В соседний номер, неведомо откуда, заселилась русская семья. Белые эмигранты, часами рассуждавшие о роли великой литературы. Денег на эти занятия в Швейцарии у них больше не было, а потому о долге русской словесности болтали в итальянской деревушке. Я сидела, прижавшись к тонкой стене, вытирала перманентно текущий нос и слушала, что задача русских писателей состоит (прежде всего!) в демонстрации возможностей и многообразия великого языка. Перед моими глазами Ромео размазывал по песку сопли, а женщина за перегородкой продолжала твердить, что писатель обязан, сохраняя традиции, говорить широко и сильно, «У нас не осталось большой книги! — констатировала женщина за стеной. — Романы, за исключением папиного, бесцветны и чрезвычайно просты. Мы живем в фантастически неурожайные времена! За последние годы, не считая, повторюсь, папиной книги, мы получили, быть может, один-два хороших текста, два-три неплохих и пяток пристойных».
Ромео размазывал сопли по песку, и русская литература чахла. Ромео втирал сгусток слизи в итальянскую землю, и великая русская литература слабела. Туда-сюда, словно танцор, Ромео водил ногой, и я понимала, что несчастна и влюблена.
В ночь перед отъездом мой любимый забрался в окно. Я закричала с такой силой, что он успел лишь бросить письмо и выпрыгнул обратно… Из записки следовало, что он будет ждать меня всю жизнь, ждать не в Вероне, по здесь, на озере Лугано, в маленьком итальянском городке Порлецца. «Хорошо, проверим», — подумала я.
— Ну вы ведь поправились?
— Что?
— Я говорю, вы поправились? Сопли прошли?
— Ах, сопли… Нет, не прошли. Я не поправилась, но уехала. Папа прислал за мной помощника, и по дороге в Цюрих я узнала, что отец болен.
— Состояние не критическое, но доктора, на всякий случай, советуют ему вернуться в Москву.
— На какой такой случай? — спросила я.
— Вы сами все увидите, — ответил водитель…
Отец умирал. Воспаление легких, обернувшееся семейной трагедией. Хотя никто об этом не говорил, но все мы понимали, что едем в Москву хоронить отца. Несмотря на собственную слабость, за несколько недель до смерти благодаря своим знакомствам папа сумел устроить меня в Государственный университет и, кажется, замолвить словечко. Так, осенью 1929-го случилось мое второе и роковое путешествие в Москву.
+
В конце первого курса ко мне подошел безликий человек. Мужчина отвел меня в сторону и спросил:
— На скольких языках вы изъясняетесь?
— Кто вы?
— Отвечайте!
— На французском, итальянском, английском, немецком и русском.
— На всех говорите без акцента?
— Только на советском, — с язвительной улыбкой ответила я.
Незнакомец взял меня под руку и объяснил, что бояться нечего. Во-первых, отец мой был человеком надежным, во-вторых, мне представляется возможность послужить делу Великого Октября.
Начнем с того, что я не боялась. Во всяком случае, тогда. Я мало что понимала, а потому, когда мужчина начал вербовку, ни в коем случае не робела.
«Сами работайте на свой дождливый месяц!» — высвобождаясь из его объятий, фыркнула я.
Он снисходительно улыбнулся и пошел за мной по коридору. Спустя несколько минут человек из органов предложил мне пройти курсы стенографии и машинописи. Вот это уже было интересно!
— Зачем? — спросила я.
Он объяснил. Его аргументы показались мне убедительными, и я согласилась. Вот так, год спустя после переезда в Москву, я вдруг' стала корреспондент-машинисткой в НКИДе.
— Что такое НКИД?
— Народный комиссариат иностранных дел, теперешний МИД. Удивительное место! В первое время мне, кажется, даже нравилось. Интересные люди, увлекательная работа. Другой мир! Ничего общего с тем, что я наблюдала на улице. Уехать в Европу я больше не могла, зато появилась возможность быть чуточку ближе к дому.
Со временем мне стали доверять. Каждый день через мои руки проходили десятки документов. Шифровки, донесения, обращения иностранных граждан. Письма заграничных коммунистов, переводы и воззвания. Мы с девочками любили повторять, что в нашем кабинете стоит вечная осень, потому что листы перманентно падали на наши столы.
У меня появился друг! Да-да, самый настоящий! Пашка Азаров. Младше меня всего на год. Юный, образованный и веселый. Как и я, он родился за границей, правда, не в Лондоне, а в Генуе. Пашка как-то сказал, что у нас много общего, ведь именно генуэзцы подарили англичанам флаг с красным крестом. Мы были моложе большинства сотрудников, к тому же имели похожие воспоминания. Милан, Верона, озеро Гарда. Самые удивительные места хранились в нашем совместном архиве. Я работала с документами, Паша был помощником наркома. Он нравился мне, но я понимала, что между нами ничего не может быть мы дружили как мальчишки.
НКИД в то время располагался на Кузнецком Мосту, и во время обедов мы часто сидели в маленьком сквере напротив. Вокруг нас колесили английские автобусы «Лейланд», и, разглядывая их, я представляла, что возвращаюсь в Лондон. У нас даже была такая игра: мы закрывали глаза и приглашали друг друга в родные города. Азаров водил меня по Генуе, а я гуляла с ним но Тайт-стрит, где когда-то жили Марк Твен и Оскар Уайльд, по Тайт-стрит, где когда-то стоял мой дом.
Соседка вновь повторяет слово «дом», и я отвлекаюсь. Поразительно, как привычные, затертые звуки могут вдруг обрести новый смысл. Отныне, произнося эти буквы, я буду подразумевать новую точку и другой город. Дом прошлый и дом возникающий, дом детства и дом тишины. Глядя на пакеты с едой, я думаю, что нужно позвонить маме и узнать, гак там дочь.
— Вы дважды взглянули на часы, Саша. Вам совсем неинтересно?
— Нет-нет! Наверное, даже интересно… Просто, знаете, у меня сейчас не самые веселые времена. Переезд, другая страна. Чувствую себя немного растерянным.
— Почему вы перебрались сюда?
— Подумал, что так будет лучше для дочери.
— Красивая она у вас?
— Не знаю, пока сложно сказать.
— Я всегда была некрасивым ребенком. С другими случаются трансформации, когда в восемь ты еще чертенок, а в десять уже вроде и ничего, но это не моя история. Подобно Советскому Союзу, в своем безобразии я была стабильна, Кажется, мне было лет двенадцать, когда папа зачем-то сказал:
— Не расстраивайся, зато ты у нас умная!
Воистину, мужчины — бесчувственные существа! Если бы кто-нибудь взял на себя груд объяснить им, что одна такая фраза способна травмировать девочку на всю жизнь! Впредь я всегда стеснялась себя. Впрочем, вряд лее это интересовало моего отца — он строил новый и совершенный мир. И пока папа пытался наладить отношения с Западом, я спрашивала у нянечек, почему он не любит меня. Тетушки не отвечали, но лишь гладили меня по голове. Папа же не сдавался! Уже в Москве, перед самой смертью, он вернулся к этому разговору:
— На самом деле ты у меня очень красивая! Просто должен появиться человек, который сумеет разглядеть твою красоту.
Отец мой мог бы на этом и закончить, но для чего-то продолжил:
— Ты как конструктивистское здание!
Да-да, представляете, он так и сказал;
— Ты, моя милая, как конструктивистский дом. Сейчас еще не все понимают твоей красоты, но, поверь мне, пройдут годы, и тобой будут восхищаться!
Странно, что о функциональности моей он ничего не сказал. Самое смешное, что папенька оказался прав моим мужем стал архитектор. Папин тезка, Леша. Муж часто повторял, что влюбился в меня с первого взгляда, что тогда, впервые увидев меня ее сквере против НКИДа, не смог оторвать глаз. Глупость какая, но что ж…
Мы познакомились летом 1934 года. Время медленного фокстрота и подступающей жары. К этому моменту в моей жизни проскользнули несколько мужчин, но следа не оставили. Каких-либо иллюзий на собственный счет у меня никогда не было. Как у нас говорили? Третий сорт еще не брак? Вот это про меня! Я понимала, что со мной останутся не от хорошей жизни. В общем, когда Леша подсел ко мне знакомиться, я вдруг подумала, что он шпион! Нет-нет, я серьезно! К тому времени я уже почти пять лет как жила в Москве, работала в НКИДе ее по части страха успела поднатореть. Когда незнакомец заговорил со мной, я вдруг решила, что он иностранный агент. Все это выглядело гак странно. Я сижу себе, уродина, ее вдруг на тебе — такой красавец и знакомится со мной.
Несколько первых дней я не разговаривала с ним. Натурально! Думала, проверяют. Леша здорово шугал, но я даже не улыбалась. Помню, как я спросила у Пашки Азарова, считает ли он возможным, что кто-нибудь влюбится в меня? Глупый вопрос, я знаю. К тому же не совсем корректный. Так или иначе, Пашка похлопал меня по плечу:
— Какой он?
— Красивый, интеллигентный, похож на шведа.
— Может, действительно шпион?
— Не знаю, но в меня уже, кажется, проник…
— То есть, вы уже того?
— Дурак ты, Азаров!
Теперь я понимаю, что Леша был очень терпелив. Он стойко переносил все мои странности. Я же по-прежнему относилась к нему как к лазутчику. Более того, с каждым днем подозрения море только усиливались! Я не сдавалась, а он не отступал! Ну кто бы стал тратить столько времени на дурнушку вроде меня? С какой стати он так сюсюкался? Москва кишела красотками, а он прилип ко мне будто банный лист, Может, знал, что я жила на Западе? Может, хотел уехать?
Каждый вечер, стоя перед зеркалом, я перебирала платья и причины, основания и сережки, но Лешка не уходил. Я была готова поверить во все, что угодно, но только не в любовь, что в конце концов разрушила меня.
Кажется, я рассказывала вам, что с детства любила рисовать. И вот представьте себе, однажды Леша пришел на свидание с мольбертом!
— Это еще что? — спросила я.
— Это тебе.
— Зачем?
— Я видел, как во время обеда ты рисовала на листке.
— Ты следишь за мной?
— Глупая, я всего-навсего часто бываю здесь… по делам.
— По каким таким делам?
— Придет время — расскажу. Пойдем, я тебя провожу.
Сама не знаю почему, но я согласилась. Он так нелепо выглядел с этим мольбертом.
— Я еще и краски тебе купил, и кисточки.
— С чего ты взял, что я приму их?
— Не примешь подарю другому.
— Или другой?
Он обогнал меня и остановился. Стал против меня и улыбнулся. В одной руке сумка, в другой мольберт, Я смотрю на него и понимаю, что уже люблю, что всю жизнь буду любить, а сама гадости говорю. Мне бы радоваться, кикиморе, а все строю из себя принцессу-недотрогу.
— Что ты там хотел рассказать мне о своих делах?
— Хотел рассказать, что часто бываю здесь по делам Помполита.
— Что такое Помполит? — спрашиваю я.
— Помощь политическим заключенным, — отвечает соседка. — До 1922 года они назывались Московский комитет Политического Красного Креста. Сейчас в это сложно поверить, но в Советском Союзе было и такое. Де-юре Ежов закрыл их только в 1938-м. Леша не был сотрудником Помполита, но помогал в сборе средств осужденным. Искал деньги на квартирниках, поэтических и музыкальных вечерах.
— А это было не опасно?
— Не опаснее, чем строить переправы. В 1936 году мост, который проектировало Лешино бюро, обвалился. Всех рабочих и архитекторов отправили в лагеря на десять лет. Алексея спасло только то, что за месяц до этого его перевели на другой объект. Обыкновенное везение. Перевели бы, скажем, за неделю — не помогло бы. Возможно, если бы тогда Лешу арестовали, все бы сложилось иначе, но…
— Что «но»?
— Но говорю же вам его не арестовали. Такое было время — время большого террора, а следовательно, и большого везения. Поклонникам азартных игр, вероятно, понравилось бы холодящее ощущение конца тридцатых. Русская рулетка каждый день. Всякая минута на зеро, Игра по-крупному. Ставки не фишками, но судьбой. Дьявольский аттракцион, в котором пятнадцатилетняя ссылка могла бы показаться спасительным билетом в жизнь…
Долгое время, особенно в силу деятельности Алеши, мы полагали, будто кое-кому еще можно помочь. К 1937 году этих надежд не осталось.
В связи с давлением на наркома Литвинова чистки начались и у нас, в НКИДе. Безусловно, они были и раньше, но массовый характер приобрели лишь в 1937 году. Пашка, у которого мы часто бывали в гостях, жил всего в нескольких шагах от работы — Кузнецкий Мост, дом пять. В 1937-м его подъезд был наполовину опечатан. Я никогда не забуду забитые конвертами почтовые ящики. Кому теперь присылали эти письма? Кто бы теперь стал их читать?
Поднимаясь по лестнице, я считала опломбированные двери. Одна, вторая, третья. В тот вечер, сидя в Пашиной гостиной, я шепнула Лешке: «Смотри, мы будто бы оказались в настоящем склепе в самом центре Москвы…»
В восьмидесятые я узнала, что к 1939 году в одном только пятом доме по улице Кузнецкий Мост было расстреляно 17 человек… включая самого Пашу.
— Почему они не арестовали вас?
— А?
— Вы говорили, что у вас Альцгеймер, а не глухота. Я спросил, почему они не арестовали вас?
— Хороший вопрос! Что было в головах этих людей?! Не захотели? Не успели? Не смогли? Во-первых, в 1937-м я была в декрете (когда Леша избежал ареста, мы решили завести ребенка), во-вторых… во-вторых, именно об этом я и хотела вам рассказать…
Фотограф Данила Ткаченко