Экзекуция в зверинце
(перев. И. Подчищаева, 2002 г.)
Директор Ханс Айкене никак не мог привыкнуть к виду доктора фон Решински в армейской форме. Не то чтобы он питал какую-то особую неприязнь ко всякого рода униформам, просто доктор Решински не очень-то был пригоден к военной службе. В детстве он переболел полиомиелитом, отчего левая нога осталась на несколько сантиметров короче, а правая рука навсегда утратила облик и подвижность того совершеннейшего хватательного инструмента, каковым является верхняя конечность человека, и могла выполнять только примитивные вспомогательные функции. Доктор Решински носил обувь, на пошив которой даже сейчас, во время войны, получал специальное направление от ортопеда. Благодаря этому его походка не выдавала в нем калеку и разница в толщине подметок не сильно бросалась в глаза. Куда хуже, к сожалению, обстояло дело с правой рукой; прямо скажем, это было форменное безобразие. Маленькая, недоразвитая кисть казалась вовсе лишенной костей, а розоватые короткие пальцы напоминали франкфуртские колбаски. Все это было еще так-сяк, когда Решински ходил в гражданском, — теперь же смотрелось просто ужасно. Штатское платье совсем неплохо скрадывало физические недостатки доктора Решински: ведь сшитый по мерке у портного костюм, цвет и фасон которого заказчик выбирает по своему вкусу, — одежда индивидуальная, допускающая все, что отличает людей друг от друга, даже всякого рода уродства. Военная же форма не терпит телесных изъянов; по своему назначению она призвана служить людям нормальным, физически полноценным, годным к ремеслу, требующему от них чуть ли не сверхчеловеческой выносливости.
Директор Айкене не был ни расистом, ни милитаристом. Естественник по образованию, он был действительным доктором Берлинского университета и почетным доктором университетов в Гамбурге и Калькутте, состоял членом многих зарубежных академий и научных обществ и вот уже двенадцать лет служил директором здешнего зоологического сада. Директор Айкене имел дело преимущественно со зверями, а также с людьми, к ним небезразличными.
Айкене занимался проблемами генетики; недавно, уже во время войны, он сделал несколько сообщений на тему задержки развития у зверей в условиях витаминного голода, в особенности при недостатке витаминов групп D и Е. Его научные изыскания были как нельзя своевременны, поскольку не только звери, но и люди страдали от нехватки в пище многих микроэлементов, необходимых живым существам. По своим убеждениям Айкене был эволюционистом, его также очень интересовали вопросы естественного отбора, особенно видовой изменчивости и адаптации животных в условиях, приближенных к естественной среде; он провел немало опытов и за последние двенадцать лет собрал огромное количество наблюдений и статистических данных, хотя прекрасно отдавал себе отчет в том, что обобщить их — жизни не хватит Чтобы дождаться появления какого-либо нового морфологического признака, например новой разновидности леопарда, которую можно было бы назвать «Puma concolor var. Eikene», ему, Айкене, пришлось бы прожить не семьдесят, скажем, лет, а все семьсот или того дольше.
Вот уже десять лет, как он состоял членом партии. Любя свою профессию и обожая зверей, которые с детских лет, а потом и в университетские годы были предметом его страстного увлечения, он готов был сделать все, дабы обеспечить себе и своему зверью спокойную жизнь. Он полагал, что, поскольку не существовало на свете социального устройства, которое можно было бы назвать идеальным, всякое правление является лишь терпимой — в той или иной степени — формой принуждения и угнетения. Конечно, несколько лет назад Германия была совершенно другой страной, нежели сейчас. Жизнь тогда представляла собой один большой клубок противоречий, где были перемешаны зло и добро, благородство и преступность, рациональность и абсурд. Те, кто теперь правил немцами, называли это хаосом, дикой стихией, игрой, в которой выигрывали только пройдохи и бандиты, а порядочный человек и немецкое государство оставались в проигрыше. Зачастую среднему немецкому обывателю трудно было сориентироваться, где во всем этом балагане искать истину, — но, как утверждали апологеты минувшего, тогда хотя бы существовали право выбора и возможность участия в игре. Человек мог ошибиться и сделать ставку не на ту карту, но это уж было его личное дело.
Справедливости ради надо, однако, сказать, что жизнь в Германии за эти двенадцать лет изменилась к лучшему, стихию обуздали, стало больше порядка, исчезла безработица, марка стабилизировалась, выдались даже два-три года с высокой экономической конъюнктурой. Граждане получили от государства новые, прекрасные дороги, жилье и прочие социальные блага. Казалось, Германию ждет благополучное будущее. Один университетский коллега Айкене (сейчас гнивший где-то в концлагере), впрочем, считал, что общественный строй, существующий в Германии последние двенадцать лет, сильно напоминает порядки в волчьей стае. Во главе стоит хитрый, агрессивный вожак, который с помощью группы сильных (грызущихся между собой, но послушных вождю) самцов ведет свою стаю — только вот куда, неизвестно. Волками руководит безошибочный инстинкт, а чем руководствуется вождь германской стаи? Айкене над этим не задумывался. Политические и социальные проблемы никогда его особенно не занимали. Он всегда готов был идти на уступки властям предержащим, лишь бы не пострадали его звери. Но никто не собирался устраивать гонения на его зверей, и от него не требовали применять к ним параграфов Нюрнбергского кодекса, давая привилегии одним зверям, а других ставя вне закона. Правда, еще пару месяцев назад на территории зоосада существовала лаборатория, в которой ставились эксперименты на мозге животных, преимущественно обезьян, — им производили трепанацию черепа, вставляли платиновые электроды и много чего еще творили, что очень расстраивало Айкене, но разве это делалось не в интересах всего человечества?
За эти годы — для Айкене они были спокойные и вполне успешные — многое в жизни Германии изменилось к худшему. Однако эти изменения, растянутые во времени, происходили довольно медленно и благодаря этому не очень ощутимо для среднего немецкого обывателя — что уж говорить об Айкене, который, кроме своих зверей, ничего на свете не замечал. Так Айкене, почти не осознавая, как это случилось, мало-помалу оказался в трудных (хотя еще пригодных для жизни — как и предсказывал его веселый коллега) условиях нового порядка, а вскоре вместе со всеми немцами — в состоянии войны чуть ли не с целым миром. А теперь вот приближалась катастрофа: немцы со всех сторон окружены, город, где жил Айкене, осажден, и ничего не остается, как дожидаться конца войны, а совсем не исключено, что и собственной смерти. Только сейчас, после многих лет, прожитых в Германии, перед лицом неотвратимо приближавшейся катастрофы в голове Айкене время от времени возникало смутное подозрение: все происходящее — закономерное завершение того, что началось давно. Не существует вещей незначительных, поскольку каждое мгновение, любой ничтожный поступок, совершённый или несовершенный, сама упущенная возможность его совершить, даже вскользь брошенное когда-то слово, а то и просто мысль, — все это в жизни суммируется и к чему-то непременно ведет, к добру или злу.
Доктор фон Решински, о котором шла речь в начале, коллега директора Айкене, был моложе его чуть ли не на двадцать лет. Всего пять лет назад он окончил два факультета в здешнем университете — ветеринарный и биохимический — и уже четыре с лишним года работал у директора Айкене; год назад он защитил диссертацию и вступил в партию. До него в этой должности состоял доктор ветеринарии Штрумпф, ныне мобилизованный в армию, а перед Штрумпфом — некий доктор Рубен, еврей, кстати, прекрасный специалист, в 1933 году уехавший за границу, благодаря чему счастливо избежал участи большинства евреев. Несмотря на свою молодость, фон Решински, придя на место, до того занимаемое более опытными предшественниками, нисколько не стушевался, а энергично взялся за дело. Вскоре он проявил себя как хороший организатор, обнаружив еще немало ценных черт характера: терпеливость, добросовестность, обязательность, даже недюжинную ловкость рук — свойство чисто физическое, чего трудно было ожидать от изрядно искалеченного судьбой человека. Первым делом доктор Решински завел на всех животных «истории болезней» — «картотеку здоровья зверей», за чем последовали другие, как показало будущее, не менее нужные усовершенствования. Фон Решински оказался действительно неплохим врачом. К нововведениям, которые он начал внедрять во врачебную практику, директор Айкене поначалу относился сдержанно, но вскоре признал их целесообразность. Большой заслугой доктора Решински в числе прочего стало введение в рацион заболевших животных витаминов, синтетических гормонов и сульфамидов. Скольким же зверям, страдающим от недокорма тяжелыми заболеваниями глаз и шкуры, поражениями пищевода, эти синтетические препараты вернули здоровье! Разве не сульфамидам доктора Решински обязана жизнью пара великолепных редких экземпляров — до сегодняшнего дня здравствующих гиббонов, которых нашли лежащими без сознания, в сильном жару, едва дышащими и стонущими на полу зимней клетки хмурым мартовским днем сорок первого — уже почти четыре года назад!
Так, погруженный в раздумье, сидит директор Айкене, поджидая фон Решински. Собственно, это не столько раздумье, сколько довольно хаотичная, не нацеленная на какую-либо определенную тему работа мозга. Утро 3 февраля 1945 года; восемь часов. Солнце давно взошло, но на улице пасмурно — то ли по причине низкой облачности, то ли из-за пелены тумана, смешанного с поднимающимися над городом дымами. Айкене уже позавтракал. Он сидит в своем кабинете и курит сигару, точнее сказать, оставшуюся со вчерашнего дня половинку сигары. Двери в столовую, в прихожую и входная открыты, фон Решински сможет беспрепятственно войти. Призванный, несмотря на свою инвалидность, в войска противовоздушной обороны, фон Решински вытребовал у начальства привилегию нести службу по ночам. (Он называл эту каторжную ночную работу привилегией; некоторые, кстати, этим пользовались, чтоб урвать часок-другой для сна.) В семь он освобождался, завтракал чем придется и к восьми добирался сюда, чтобы вместе с директором Айкене совершить утренний обход зоосада, осмотреть больных зверей, назначить им лечение и собственноручно сделать уколы и перевязки — а кому еще этим заниматься? Уходило у него на все про все от двух до трех часов, после чего доктор Решински ехал на другой конец города инспектировать продовольственные склады. Работы там становилось все меньше, но тратил он на это вместе с дорогой туда и обратно почти весь остаток дня. Когда Решински спал и спал ли вообще? Если его об этом спрашивали, он отделывался уклончивыми ответами типа: сосну немного днем, между часом и двумя, а то подремлю в трамвае или на лавке в солдатской столовке.
Директор Айкене смотрел через открытую дверь в столовую. На стенах там остались три светлых пятна от картин, которые месяц назад, уезжая с дочерьми к родственникам на запад, забрала с собой жена. Поспешить с отъездом им настоятельно советовал фон Решински, считавший, что медлить не следует, тем более есть приказ. И он оказался прав! То, что потом начало твориться, не поддавалось человеческому воображению. Толпы людей, так и не дождавшихся вагонов для эвакуации, уходили пешком, взвалив на спины или волоча за собой в колясках все самое ценное, что у них было; без еды, в мороз, под бомбами, они мерли в пути как мухи.
В воздухе стоял доносящийся с востока протяжный гул артиллерийской канонады — сегодня было как будто потише, а может, просто Айкене успел к нему привыкнуть, как привык за двенадцать лет к господствующему в Германии режиму, к тянувшейся уже шестой год войне, к повседневным лишениям в осажденном городе, к налетам, бомбежкам, грудам развалин, день ото дня растущим горам трупов. Привыкнуть можно ко всему. В глубине столовой, куда был устремлен взгляд Айкене, видна была лапка Эмми, детеныша львицы Эльвиры. Только одна лапка торчала из-под дивана, остальное скрывалось под оборками диванного чехла и за ножками стола и стульев. Несколько дней назад Айкене принес Эмми домой. Тощий голодный заморыш, она была третьим и самым слабым детенышем львицы Эльвиры — более сильные львята вечно отпихивали ее от сосцов матери, у которой не хватало молока, чтоб накормить как следует хотя бы одного. Ничего не поделаешь — такова жизнь, а теперь еще шла война. Но Айкене решил вмешаться и несколько смягчить суровость законов природы; впрочем, он поступал так всегда, при малейшей возможности, потому что любил животных, то есть руководствовался по отношению к ним чувствами, как сам говорил, «высшего порядка». К тому же его дочки, Софи и Хедвиг, были еще маленькие и любили возиться со зверями, а точнее говоря, со зверятами, поэтому в доме вечно под ногами крутились какие-нибудь тигрята, львята, лисята, обезьянки, не говоря уже о всегдашних постояльцах, таких, как черепахи и ежи. А когда все это маленькие существа подрастали, начинали показывать зубы и когти и требовалось водворять их в клетки — повторялась одна и та же история: слезы, причитания, скандалы. Неделю назад Айкене принес Эмми домой. Кормил он ее из бутылочки с соской смесью, приготовленной из сухого молока и овсяных хлопьев, а еще из пипетки закапывал ей прямо в пасть витамины В и D, которые потихоньку таскал из аптечки доктора Решински. Айкене не жалел запасов из своей кладовки и общей аптечки, и Эмми быстро набиралась сил, перестала поскуливать, шерсть у нее стала гладкой, и глядела она уже веселей.
Послышался стук в дверь, а поскольку Айкене заранее отпер замок, достаточно было только крикнуть:
— Входите!
На пороге появился фон Решински; на сгибе его правой руки болтались каска и вещмешок. Козырнув по-военному, он снял пилотку и вошел. Лицо у него осунулось, глаза, обведенные темными кругами, запали, но он уже успел сегодня чисто выбриться и умыться. Айкене чуть задержал его левую руку в своей ладони И спросил:
— Может, выпьете чашечку кофе?
— Спасибо, я позавтракал.
— А все-таки, с кофеинчиком? Правда, синтетическим, но все же…
— Сегодня я уже подкрепился парочкой «шоколадок» из пайка летчиков.
— Ох, испортите вы себе желудок этими аминами.
— Что делать. Война. А как еще можно заставить кору головного мозга и весь остальной организм работать по двадцать два часа в сутки? Наши летчики сидят на этом с самого начала войны.
— Ну так, может, немного передохнете?
— Спасибо, нет. Если вы, господин директор, не против, давайте пойдем.
— Что ж, идемте, — сказал Айкене и прошел обратно в кабинет за курткой и шапкой.
Доктор Решински наклонился и заглянул под диван.
— Ну и как мы себя чувствуем?
— Лучше, намного лучше, — ответил за львенка Айкене. — Вчера вечером мы даже изъявили желание поиграть…
— О, мы уже играем? — удивился доктор Решински.
— Так, знаете ли, что-то там лапой пытались подцепить, то ли соринку, то ли пятнышко на паркете.
— Прекрасно, просто прекрасно!
Доктор Решински отряхнул ладонью брюки на колене, и они вместе с Айкене вышли из дома. На секунду Айкене остановился, прислушиваясь. Сегодня он еще не был на улице. Распогодилось, туман рассеялся, стало значительно тише, чем вчера. Артиллерийская канонада доносилась по-прежнему, но треск рвущихся снарядов не казался опасным, скорее напоминал звук безобидного фейерверка. Айкене повернулся к фон Решински:
— Сегодня как будто потише?
— Боюсь, это затишье перед бурей, — ответил Решински.
Когда они свернули на ведущую к зоосаду боковую дорожку, по обеим сторонам которой живой изгородью стояли недавно подстриженные деревца самшита, Айкене спросил:
— А вообще что слышно?
Фон Решински долго не отзывался, и Айкене подумал, что он не услышал вопроса. Поэтому повторил чуть громче:
— Что слышно в городе?
— Сегодня около пяти утра нас окончательно окружили, город теперь как осажденная крепость, — сказал фон Решински, и Айкене показалось, что при этих словах изуродованное тело фон Решински распрямилось и напружинилось, готовое вытянуться по стойке «смирно».
— Этого следовало ожидать. Значит, не видать нам больше почты.
— Ох, почту будут доставлять как обычно, если вообще во время войны употребимо слово «обычно».
— То есть вы считаете, нам по-прежнему будут приносить корреспонденцию?
— Разумеется. В условленном месте и в условленное время ее сбросят, а потом доставят по назначению.
Сказано это было таким тоном, что Айкене ни на секунду не усомнился: именно так все и будет — и даже почувствовал нечто вроде удовлетворения. Специфически немецкое и несколько инфантильное чувство: вот вам, пожалуйста, — положение почти аховое, точнее, совершенно безнадежное, но и из него мы находим выход. Нам всем приказано сделать стойку на голове — и мы стоим на голове. И в этой позе умудряемся есть, слушать радио, читать книжки!
На территорию зверинца они вошли через боковую, так называемую служебную калитку, от которой у Айкене был ключ.
— Я забыл глянуть на градусник, — сказал Айкене.
— В пять утра было шесть градусов. Сейчас уже все девять или десять.
— Да-а, весна потихоньку берет свое, но наши звери по-прежнему изрядно мерзнут — уголь заканчивается. Вчера я велел Гродецу срубить два старых кедра — все равно засыхают. Распилим их, и хватит на несколько дней. Мне думается, я правильно сделал?
— Вы поступили совершенно правильно. Шансы на спасение этих кедров очень малы, — ответил Решински.
Они как раз приближались к клетке с бурыми медведями. Была в зоосаде парочка прекрасных экземпляров: она, Стелла, вывезенная из Румынии, из Семиграда, не очень крупная, темно-коричневая, почти черная, и он — из Сибири. Рыжий, огромный, грузный, по кличке Мурун. Их долгая совместная жизнь, несмотря на столь разное происхождение, проходила в полном согласии, и они произвели на свет удачное потомство. Айкене, мельком взглянув на медведей, прошел мимо клетки и направился дальше, но доктор Решински задержался и внимательно рассматривал зверей. Мурун ходил взад и вперед вдоль решетки, покружив на месте, снова принимался ходить. Стелла сидела неподвижно, держа лапы на коленях, и смотрела в упор на Решински.
— Не спали мы этой зимой, вот и нервничаем немного, — сказал Айкене, заметив, что Решински остановился.
— Все мы этой зимой скверно спали. Вы ее лапу видели?
— А что такое? — Айкене вернулся и подошел к клетке с медведями. Мурун, не обращая внимания на своего директора, продолжал прогулку, вернее, своеобразный танец заключенного, жена же его сидела не шевелясь, с как-то беспомощно сложенными на коленях лапами. Только теперь Айкене обратил внимание на то, что правая лапа Стеллы больше вытянута вперед и обращена подушечкой вверх, будто умышленно выставлена напоказ. Подушечка вспухла и покраснела, а в одном месте даже отдавала в синеву.
— Ой, Стелла, что с тобой?! Ну-ка покажи поближе лапку! — воскликнул Айкене.
Стелла поняла, но не совсем — вытянула левую, здоровую лапу и просунула ее между прутьев решетки. Видимо, решила, что слово «лапа» относится скорее к здоровой, нежели к покалеченной конечности, что больная лапа не заслуживает этого названия либо называть ее надо как-то иначе.
— Не эту, Стелла, — другую лапу!
Стелла сделала гримасу, как будто сглотнула слюну, и протянула правую, больную лапу.
— Э-э-э, совсем паршиво выглядит! Ulcus?
— Да, нагноение, и довольно сильное, — ответил Решински. — Завтра сделаем операцию, выпустим гной, потом наложим компресс с риванолом, затем — повязку с сульфатиазоловой мазью, а потом смажем рыбьим жиром — и через неделю все пройдет.
— У бедняжки, должно быть, температура?
— Наверняка небольшая есть. Пока дадим ей амидопирин, — сказал Решински, записывая в блокнот диагноз и назначения. Айкене стоял рядом и разговаривал с медведицей.
— Ну-ка, Стеллочка, выше голову, завтра доктор даст тебе снотворное, а когда ты проснешься, обнаружишь на лапе что-то белое, противное, раздражающее и конечно же тотчас попытаешься сорвать, а лапу хорошенько вылизать…
— А мы постараемся этому воспрепятствовать с помощью лейкопластыря, который, как известно, чертовски крепко прилипает к меху… — сказал с улыбкой фон Решински, кладя карандаш в блокнот.
Оставив позади клетку с медведями, они медленно шли мимо вольеров с лосями, оленями и ланями. Зиму те переносили хорошо, только были вечно голодны. Обглодали все кусты, обгрызли кору на всех деревьях в своем вольере; досталось и кольям ограды. На Айкене и Решински они не обращали никакого внимания, занятые наблюдением за старым Гродецем, который приближался из боковой аллеи, толкая перед собой тачку с сеном. Айкене оглянулся: Стелла сидела в углу клетки в той же позе, Мурун без устали ходил взад-вперед.
С голых ветвей каштанов доносилось карканье ворон и крики грачей, которые, как и в прошлые годы в это время, вили гнезда, готовые в любой момент защитить их от вторжения чужаков. Им совершенно не мешало, что в воздухе почти беспрерывно раздавался гул орудий; вполне возможно, что они, как и Айкене, уже успели к нему привыкнуть.
— Все это становится довольно бессмысленным, — проговорил Айкене.
— Что вы имеете в виду?
— Войну и то, что мы делаем.
— Что же нам еще делать, если идет война?
— Это правда, — коротко признал Айкене, а про себя выразил эту мысль куда сложнее: если война вынуждает нас делать то, чего нам вовсе не хочется, — значит, сама по себе она — явление абсурдное, и потому мы, люди, не должны допускать такой ситуации, когда вынуждены действовать вопреки своей воле, то есть совершать бессмысленные поступки. Этими и другими соображениями, вертевшимися у него на языке, он вообще-то вполне мог поделиться с доктором Решински — настолько он ему доверял, — но Айкене стало жаль молодого человека, который и без того был калека. Человек здоровый, с нормальными руками и ногами, у которого есть семья, дети и которому, если повезет, удастся увидеть своих внуков, а то и правнуков, — разве такой человек не обязан щадить других людей, тех, с кем так неласково обошлась судьба? И в конце концов, разве это их, его и Решински, вина в том, что какому-то немецкому ефрейтору, который в лучшем случае должен был стать комедийным киноактером (и стал бы, наверно, неплохим!), а не рейхсканцлером, — что этому лицедею вздумалось развязать войну?
Они шли мимо обширных загонов для кабанов, теперь пустующих — в них давно уже не было животных, — и приближались к теплым боксам, в которых жили львы, тигры, пумы и леопарды. Помещения для этих огромных великолепных кошек, особенно для львов, были гордостью директора Айкене: устроены они были уже при нем. Звери, когда им этого хотелось, могли находиться на свежем воздухе, отделенные от людей только рвом и низким парапетом. Тогда их можно было видеть прогуливающимися, лежащими, играющими — можно было любоваться ими во всей их не поддающейся описанию, естественной, дикой, но такой гармоничной и совершенной красоте. Их жизненное пространство было чем-то сродни большой полукруглой сцене, с одной стороны окруженной скалами и деревьями, а с другой — открытой для публики. Неважно, что скалы были искусственные, сооруженные из камней и бетона, и позади них не вздымались ни Атласские горы, ни Абиссинское нагорье, а была это просто оборотная сторона макета: обыкновенные задворки, такие же некрасивые, как изнанка театральных декораций. Там всегда (прибирай не прибирай) царил небольшой беспорядок стояли тачки, ящики, баки для мусора, но посетители зоопарка туда не заглядывали. Они наблюдали за львами и видели их на фоне пейзажа, который поразительно напоминал уголок африканской саванны. Скорей всего, звери ощущали себя на этом фоне в более естественных условиях, и наверняка им здесь было лучше, нежели в затянутых металлической сеткой клетках.
Амбициозный замысел директора Айкене состоял в том, чтобы — как можно дальше вглубь — расширить эту часть зверинца и создать нечто вроде фрагмента настоящего ландшафта, а не только одномерный макет. Айкене также намеревался построить специальный, застекленный — зимой с подогревом, а летом проветриваемый — павильон для обезьян. Архитектурные проекты этих сооружений были давно готовы, часть материалов — доставленные из каменоломен огромные валуны — вот уже четыре года лежала под забором, чернея и зарастая бурьяном. Если бы не война, все выглядело бы иначе. Айкене взглянул на часы: было почти полдвенадцатого. Без четверти двенадцать приезжал на велосипеде почтальон — пока на удивление пунктуально. Айкене ждал известий от жены и нервничал. Он сказал:
— Схожу с вами к нашим кошечкам, а потом вернусь за корреспонденцией. А вы ведь еще заглянете в обезьянник, да?
— Разумеется. Мне вчера очень не понравилась Реми.
— Неужели снова пневмония? — расстроился Айкене.
— Ну, необязательно. Но вообще-то, вы же знаете, у нее слабые легкие…
Айкене вздохнул — при этих словах он вдруг очень остро ощутил тоску по жене и дочкам. У его младшей дочери, двенадцатилетней Хедвиг, тоже были «слабые легкие», она часто простужалась, ее мучили затяжные бронхиты, и температурила она иногда неделями.
Остатки тумана рассеялись, и теперь ярко светило солнце, его ласковое прикосновение прямо-таки ощущалось кожей. В гуще ветвей вяза, как по команде, отозвались воробьи. Теперь их тут было великое множество; покинув разрушенные, опустевшие дома, где не найти было ни крошки, они слетелись в зоосад со всей окрути, зная, что здесь легче всего прокормиться. Конечно, их однообразное чириканье трудно было назвать поэтичным, но Айкене его страшно любил. В нем слышались прозаичная, суетливая повседневная радость жизни и шум приближающейся весны.
«Кошечки» — как шутливо и ласково называл Айкене львов, тигров и их меньших сородичей — сегодня вели себя неспокойно. Пумы на мягких лапах обегали легкой трусцой границы своей тюрьмы, опустив к земле головы, не обращая друг на друга внимания, хотя настала пора их любви; не поглядели они и в сторону Айкене с Решински. Иногда только, остановившись, они обнюхивали землю и устремлялись дальше, как будто хотели сбежать в те края, откуда были родом и где было вдоволь свободы и еды.
— Они голодные, — сказал фон Решински.
— Да. Что ж — ничего удивительного. Получают меньше четверти того, что им давали в начале войны.
— Мы тоже довольствуемся одной четвертой того, что нам положено, но не страдаем от недостатка еды так, как они.
— Потому что живем еще идеалами: отчизна, Бог, борьба, народ. Это позволяет иногда забывать о голоде… — Айкене произнес эти слова чуточку иронически, но Решински, не уловив иронии, сказал:
— Грубо говоря, в этом наше от них отличие.
Обе огромные царственные кошки вели себя с достоинством, но чувствовалось, что тоже нервничают. Они неподвижно стояли на фоне голых высоких скал, подняв и обратив в одну сторону — на восток — головы, будто всматривались в какую-то невидимую точку на горизонте; только их хвосты, беспрестанно работая, вычерчивали в воздухе нервные, прерывистые линии. У львицы Эльвиры бока ввалились, шкура на брюхе обвисла, шерсть давно утратила лоск. Лев, не очень крупный для самца, поскольку был из породы берберских львов, смотрелся жалко и походил на косматого грязного клошара. Его великолепные песочного цвета грива и бакенбарды выглядели неряшливо — грязные, свалявшиеся; в них застряли соломинки и сухие веточки. Оба — и он и она — тощие, оголодавшие и неухоженные, но самец проигрывал от этого больше. Ведь он был царем зверей — она же только царицей.
— Арха! — позвал Айкене.
Лев на звук своего имени нехотя повернул голову к Айкене, мельком на него глянул — без всякого интереса, не проявляя желания сказать что-нибудь человеку, — после чего принял прежнюю позу: он куда-то смотрел и прислушивался к чему-то, недоступному органам чувств человека. Тогда Айкене позвал львицу:
— Эльвира! Эльвира!
Львица повернула морду и долго всматривалась в Айкене. В ее взгляде было все: прошлое и настоящее, мудрость и неведение, инстинкт, беззащитность, сила, слабость, материнская забота. Айкене, хорошо изучивший повадки этого зверя — ведь сколько раз он за ней наблюдал, — понял, что хотела ему сказать Эльвира, насколько был способен понять, насколько вообще это доступно человеческому пониманию. И обратился к ней тихо и нежно:
— Ну что, Эльвира, как ты?
Нижняя челюсть Эльвиры, поросшая светлыми, почти белесыми волосками, смешно отвисла, она так глубоко и тяжело вздохнула, что даже пошатнулась. Это был одновременно и стон и вздох, выражавшие тоску, бессильный гнев и отчаяние.
— Она скучает по своему детенышу, по Эмми, — сказал Решински.
— Эмми вернется к тебе, война скоро кончится, ты получишь отменный кусок говядины, свежей, еще теплой, с потрохами, сердцем, печенью, желудком, которые ты так любишь… — произнес Айкене и вытер глаза и нос. Решински искоса глянул на него, и тогда Айкене сказал: — Ну, мне пора, дружище. Вы еще заглянете к обезьянам?
— Непременно.
— Ну так поклонитесь от меня Бозе. У старичка снова обострилась экзема, — улыбаясь, проговорил Айкене.
— Передам ему от вас поклон, — сказал Решински, тоже с улыбкой. — Зайду к нему, а потом к пернатым. Идите себе спокойно. Я скоро приду, через каких-нибудь полчаса.
Айкене посмотрел в сторону строения, в котором сейчас, зимой, обитали обезьяны. Там жил престарелый, почти пятидесятилетний шимпанзе Бозе, упоминание о котором минуту назад ненадолго развеселило мужчин. Бозе был на редкость умен и сообразителен, но отличался паршивым характером. При виде скопления людей у него портилось настроение, на его клетке пришлось повесить табличку с надписью: «Осторожно! Опасен для окружающих! Бросается предметами и плюется!» Пару лет назад, когда в Германии оставались еще не лишенные чувства юмора люди, на табличке частенько появлялись разного рода приписки. Относительно сдержанные звучали так: «Плюет на людей» или «Не нахожу в этом ничего удивительного». Но случались и похуже; старому шимпанзе советовали плевать на членов партии, а то и на самого фюрера.
Из-за строений, где жили обезьяны, показалась огромная серая гора; Айкене видел, как гора медленно перемещалась между деревьями. Это был слон Грума, последний могиканин из слоновьего стада зоопарка. Он пережил свою жену и двоих детей и казался несокрушимым. Груме было сорок пять лет — самый расцвет для слона. Его массивная, опиравшаяся на четыре колонны туша, подобно отовсюду видной оборонительной башне, служила защитой зверью зоопарка.
Айкене двинулся в обратный путь. Он вдет самой короткой дорогой, по боковой аллее, и постепенно к нему возвращается хорошее самочувствие. (Пожалуй, «хорошее самочувствие» — слишком сильно сказано: о каком вообще самочувствии может идти речь на шестом году войны в стране, которую только чудо могло бы спасти от окончательного краха?) Слышны, правда, выстрелы, но день выдался настолько погожий, что начинает казаться: пули, выпущенные из винтовок, никого не убьют, а артиллерийские снаряды не наделают разрушений. И что уже сегодня, ну самое позднее завтра, произойдет долгожданное: выстрелы смолкнут, дома, деревья, животные и люди вернутся на свои места — даже встанут погибшие из могил, — и снова наступит мир и покой, дни будут становиться все длиннее и теплее — ведь дело вдет к весне, за ней придут лето, осень, зима, мы будем стариться, а не погибать, наши дети подрастут, у них появятся свои дети. Разумеется, Айкене не думал о таких вещах и в таких категориях — но как иначе описать его состояние и то, что среди кошмара войны он на мгновение снова обрел хоть и иллюзорную, но такую по-человечески понятную надежду, позволяющую людям выдерживать все самое ужасное?
Айкене поднимает глаза и видит едущего от ворот ему навстречу почтальона, старого Зерматта, того самого, который доставляет сюда почту вот уже пятнадцать лет. По всему видно, он намеревается вручить Айкене нечто, требующее расписки, — может, наконец пришло заказное письмо от жены и дочек? Почтальон подъезжает, останавливается, но с велосипеда не слезает, только одной ногой опирается о землю. Зерматт говорит: «Добрый день, господин директор!» — и, спустив очки со лба на кончик носа, лезет в сумку.
— Есть что-нибудь из Дрездена, господин Зерматт?
— Нет, из Дрездена, к сожалению, ничего. Но, сдается, отчизна вас зовет… — говорит почтальон и подает Айкене довольно большой желтый пакет с крупными печатными буквами «Штаб обороны города». Слова «обороны города» зачеркнуты, и сверху проставлен штамп с надписью «Штаб крепости». В правом верхнем углу стояло: «Секретно!». Айкене расписался, взял из рук Зерматта остальную корреспонденцию и сказал:
— Нет, меня не отчизна зовет, а какой-то менее приятный голос.
— Чего они от нас хотят, скажите на милость, господин директор? Мало им еще трупов?
Айкене пожал плечами:
— Боги войны ненасытны…
Ответ весьма уклончивый, но, хотя Айкене с Зерматтом знакомы пятнадцать лет, еще год назад такой разговор вообще был бы невозможен. Развернувшись, почтальон уехал по направлению к воротам. Айкене тоже идет в сторону главных ворот, но, не дойдя до них, садится на скамейку, там, где обе дорожки соединяются с главной аллеей. В этой части зоосада, разбросанные живописными группками, растут кусты форсиции, которые первыми объявляют о приходе весны. Бывало, еще холодно, мороз, снег — а кустики уже покрываются желтыми цветами. Айкене любит это место. Отсюда виден дом, где находятся дирекция и лаборатория и где живет Айкене, а также въездная аллея с воротами. Ворота, разумеется, заперты на ключ, открыта только калитка. Почтальон слез с велосипеда и, ведя его за руль, вышел через калитку, прикрыл ее за собой и уехал, исчез. В голову Айкене вдруг приходит совершенно нелепая мысль, что Зерматт забыл отдать ему письмо от жены, что письмо затерялось между чужой корреспонденцией, лежит себе сейчас на дне почтальонской сумки и будет вручено ему, Айкене, только завтра, если не произойдет чего-либо непредвиденного — ведь как-никак идет война, хоть и выдались несколько спокойных дней, ну а если опять начнут бомбить и, не дай бог, Зерматт, разорванный на куски вместе со своей сумкой, погибнет? Конечно же, всякое может случиться — но что за идиотская мысль! А вдруг жены уже нет в Дрездене, она уже в другом месте, где-нибудь в деревне? Айкене просматривает всю корреспонденцию, но находит только два письма из дирекции Гамбургского зоопарка — оба шли больше десяти дней, и Айкене совсем не интересно их содержание. Еще есть проспект фабрики по производству комбикормов из рыбной муки, наверняка с припиской: «В настоящее время доставка нашей продукции осуществляется в ограниченных количествах и исключительно по предварительным заявкам». Среди корреспонденции — открытка с западного фронта, адресованная одному из работников зоопарка по фамилии Редигер, который месяц назад был мобилизован и неизвестно, где он сейчас. Есть и два номера газеты. А письма от жены нет. Айкене поднимает глаза и смотрит в ту сторону, откуда должен появиться фон Решински, но его пока не видно, и тогда Айкене вскрывает желтый пакет и читает:
Штаб крепости
Дир. д-р. Хансу Айкене
СТРОГО СЕКРЕТНО!
В связи с полученным телефонограммой распоряжением командующего восьмым ВО генерала Мерпаха о срочном окончании подготовительных работ по обороне города-крепости приказываю полностью ликвидировать находящийся в Вашем ведении зоологический сад.
Завтра в 8.30 утра на территорию зоосада прибудет специальное подразделение. В соответствии с санитарными нормами туши животных, не пригодных к употреблению, должны быть зарыты на территории зоосада на глубине не менее 1,50 м. С этой целью к Вам будет направлена группа из 60 иностранных рабочих. Их привезут по окончании ликвидационной акции в 10.30.
Вы как директор учреждения несете личную ответственность за все необходимые приготовления и оказание помощи.
Хайль Гитлер!
Комендант полк. СС Ронке
Айкене прочитал, понял, о чем идет речь, но не принял к сведению. Будто был не одним цельным существом, а состоял из двух самостоятельных половин: одна от имени другой выполняла все неприятные обязанности, не ставя об этом в известность другую, словно желая оградить ее от огорчений. Айкене поднимает голову и видит приближающегося к нему фон Решински. Тот идет легкой, непринужденной походкой. Кто не знает о его увечье, и не заметит сразу, что Решински хромает. На какое-то мгновение Решински задерживается возле кустиков форсиции, которые вот-вот должны распуститься, потом идет дальше, подходит и останавливается у скамейки. Смотрит на директора Айкене.
— Что случилось, господин директор?
Айкене молча подает ему прочитанное минуту назад письмо, потом опускает глаза и смотрит на руки. Он необычайно отчетливо видит свои пальцы, ногти, прожилки на коже, усеянной старческой гречкой и поросшей светлыми волосками, видит широкое обручальное кольцо на правой руке, которое вдруг кажется ему чем-то ненужным. До него доносится голос Решински:
— Гм, разумеется. Это можно было предвидеть, господин директор.
— Да-да. Но мы никогда об этом не думали. Психологически не были готовы.
— И все-таки этого следовало ожидать.
— Как вы думаете, еще можно что-нибудь сделать? — помолчав, говорит Айкене.
— Я, господин директор, думаю, что ничего. Это приказ.
Айкене с Решински идут в дирекцию. Сидят там некоторое время в молчании. Когда входит Гродец и спрашивает, будет ли господин директор сейчас есть суп, Айкене отвечает, что пусть Гродец накроет суп тарелкой, он съест его позже.
В 12.30 фон Решински поднимается, берет каску и вещмешок и говорит:
— Мне пора. Завтра буду ровно в восемь.
— Да-да, приходите завтра в восемь. И очень вас прошу — замените меня во всем, что будет требоваться от меня как от директора. Вы понимаете, что я имею в виду. Не думаю, что у меня на это завтра хватит сил и энергии…
— Так точно, господин директор. До свидания.
После ухода фон Решински Айкене пытается связаться по телефону с полковником Ронке из комендатуры крепости. Сделать это ему удается только спустя час. Айкене не очень-то представляет, что он скажет полковнику, но когда наконец военная телефонистка соединяет его с Ронке, произносит:
— С вами говорят из дирекции зоосада. На проводе директор доктор Айкене. Хайль Гитлер!
— Ронке слушает. Хайль Гитлер! Что вы хотели?
— Я только что получил подписанное вами уведомление.
— Так. Ну и?
Айкене не знает, что сказать. Мямлит в трубку:
— Речь идет животных, о редких животных…
— Вы еще тут будете рассуждать о животных, в то время как гибнут люди… Побойтесь бога!
Айкене опять не знает, что сказать. И вдруг выпаливает ни к селу ни к городу:
— Да, но животные невиновны…
— А люди виноваты, так, что ли? Опомнитесь, господин… э-э, как ваша фамилия?
— Айкене.
— Опомнитесь, господин Айкене. Хайль Гитлер!
Разговор окончен. Айкене потом еще пытается дозвониться нескольким высокопоставленным особам, одного из них он знает лично — тот большой любитель животных. Частенько посещал зоосад, фотографировал зверей, знал всех наперечет, не раз повторял, что их обожает. Но, кроме слов сочувствия, он, к великому сожалению, сейчас ничем не может помочь Айкене. Другие вообще сочли, что Айкене не иначе как повредился в уме, коль скоро в момент, когда решается судьба Германии, думает о животных.
В тот день Айкене больше не выходит из дома; сидит до наступления сумерек в служебном кабинете. Иногда поглядывает на часы и констатирует, что время бежит слишком быстро, учитывая, что он, Айкене, ничем не занят. В последнее время с ним такое случалось довольно часто, возможно, потому, что Айкене уже давно не питался как следует, даже, можно сказать, голодал. В девять он ложится. Засыпая, сквозь дремоту, в тишине своего дома он отчетливо слышит артиллерийскую канонаду, треск автоматных очередей, разрывы бомб. Звуки эти как бы образуют кольцо, посередине которого он, Айкене. Кольцо сжимается, но не рвется, поскольку изнутри оказывается сопротивление. Айкене пытается вообразить, что произойдет, прорвись кольцо в каком-нибудь одном месте. Ведь это может случиться в любой момент, в ту самую секунду, когда он об этом думает, либо, допустим, через час или два. Айкене несмело представляет себе, что все уже позади, и на короткое время забывается, нервное напряжение спадает, и его охватывает чувство почти физического счастья. Но он прекрасно сознает, что счастье и спасение достижимы только ценой краха. И снова слышит грохот орудий и рев летящих в темноте над городом самолетов.
Ровно в восемь утра доктор Решински входит в служебный кабинет Айкене. Он застает его уже одетым, сидящим за письменным столом. Они здороваются, фон Решински, человек тактичный, первым не заговаривает, ждет, когда начнет Айкене, но у Айкене нет охоты разговаривать, поэтому оба молчат. Решински выходит за чем-то в неотапливаемую лабораторию. Вскоре в столовой напольные часы бьют два раза, а спустя три или четыре минуты со стороны ворот доносится топот не менее двух десятков пар ног. Въездная дорога заасфальтирована, поэтому шаги звучат отчетливо. Отряд останавливается — недружно, как будто марширующие не услышали команды. Фон Решински говорит:
— Ну, я пошел, господин директор.
— Да-да, идите. Если обо мне будут спрашивать, скажите, что я приболел.
— Есть, господин директор, — отвечает фон Решински и выходит, но через минуту возвращается.
— Ну что там? — спрашивает Айкене.
— Забыл картотеку.
— Ах, это, — произносит Айкене.
После ухода Решински Айкене выдвигает ящик письменного стола, в котором держит подручную аптечку. Роется там, но что он ищет? Ох, да ничего особенного. Просто достает пачку ваты и, скатав два тампончика, затыкает себе уши. Потом идет в спальню, ложится на кушетку и закрывает глаза. Теперь он абсолютно выключен из окружающего его мира образов и звуков. Некоторых усилий потребует еще борьба с собственными сознанием и памятью, а еще придется заглушить в себе голос своего alter ego, демона, который в том или ином виде живет в каждом человеке. Два или три раза этот другой Айкене пробует что-то сказать или даже просто подумать, но тут же получает в морду от того, первого Айкене, который желает только одного: чтоб его оставили в покое. Тот, другой, сворачивается клубком, поскуливает, потом замолкает и не отваживается больше напоминать о своем существовании. Достигнув полного внутреннего спокойствия, Айкене умудряется в таком состоянии дождаться возвращения Решински. Он, Айкене, скорее чувствует, чем слышит присутствие Решински в комнате. Открывает глаза и видит перед собой своего молодого коллегу: на его белом как мел лице застыло выражение той особого рода серьезности, которая сопутствует очень сильным переживаниям, но есть там и что-то двусмысленное: словно бы улыбочка, словно бы Решински собирается рассказать Айкене веселую историю, которая произошла минуту назад. Айкене вынимает тампоны из ушей и спрашивает:
— Закончили?
— Да, — отвечает Решински.
— Это длилось не очень долго.
— Да, недолго.
Айкене встает и говорит:
— Давайте пройдем в кабинет, хорошо?
Проходя через столовую, Айкене заглядывает под диван, но, чтоб увидеть Эмми, ему приходится нагнуться — львенок забился в самый дальний угол своего укрытия и натянул на себя какую-то тряпку или коврик, как это делают все кошки, когда им холодно или они чем-то напуганы.
— Прошу вас, садитесь, дорогой мой, — говорит Айкене, усаживаясь за письменный стол. — И рассказывайте.
Поскольку фон Решински молчит, Айкене прибавляет:
— Расскажите, как все происходило.
— У командира ликвидационного отряда был при себе подробный список животных.
— Откуда?
— Не знаю.
— В соответствии с реальным положением вещей?
— Скажем так. Ну и от имени руководства зоопарка я подписал акт о ликвидации всех зверей, — говорит Решински с нажимом, особенно, как показалось Айкене, подчеркнув слово «всех». Неужели дает понять, что вопрос закрыт и Айкене может быть спокоен за судьбу Эмми?
— Так, значит.
На минуту воцаряется тишина. Похоже, Решински не очень понимает, чего хочет от него Айкене. Айкене приходит ему на помощь:
— Расскажите все подробно, с самого начала.
— Ликвидацию начали с крупных животных, — говорит Решински. — Первым погиб Грума. Его смерть была ужасной.
— Ужасной? Почему?
— Солдаты плохо целились, мазали без конца, может, пьяные были. Стреляли сразу двое из ручных пулеметов, но, как видно, пули попадали в мышцы, потому что Грума не рухнул, а только осел на колени и страшно затрубил. Ничего подобного в жизни не слышал, это был как будто сигнал тревоги, знакомый всем зверям. Такое возможно, как вы думаете?
— А? Да, вполне возможно. Нечто подобное существует.
— Это особенно действовало на нервы и чертовски долго длилось. Они стреляли, а Грума все еще был жив.
— По-видимому, у них нет опыта умерщвления зверей. Ну и как это закончилось?
Решински взглянул на Айкене и произнес:
— Командир отряда выстрелил ему в глаз из автоматического пистолета.
— Так, — сказал Айкене и невольно закрыл глаза. Решински продолжал:
— Затем пришла очередь львов. Львица после первых же выстрелов спокойно растянулась на земле, а он стал бросаться, нападать. Силища у него была дьявольская. Верно, они с первого раза не попали — там расстояние не маленькое, метров тридцать.
— Больше тридцати.
— Один из них вошел в клетку, потому что молодняк забился в боксы и надо было…
— Понятно.
— Вообще, многие звери попрятались. Но все рычали, выли, скулили. Все это сливалось в один хор.
— Возвращаясь к Архе — вы говорите, он достойно умирал, отчаянно сражался?
— Да.
— А Эльвира — спокойно?
— Я уже сказал вам, господин директор: осела, повалилась на бок и больше не встала.
— А наши медведи?
— Без особых осложнений. Они были снаружи, в них стреляли с близкого расстояния. Не было проблем и с обезьянами. Они не мучились. На их счастье, у них довольно тонкая шкура. Бозе хватило одной пули.
Айкене не открывает глаз. Слушает, что рассказывает ему Решински, и видит, как звери под градом пуль шатаются, валятся, пробуют встать, потом мягко оседают на землю. Некоторые погибают молниеносно — падают как подкошенные. Другие умирают мучительно долго — лежат без сознания, но еще дышат, их тела напрягаются, дергаются, ноги пытаются оттолкнуть землю, хотя уже не в состоянии поднять тяжелого как свинец тела. Понемногу все успокаивается. Слышны только отдельные выстрелы. Солдаты разбрелись добивать оставшихся мелких животных. По просьбе командира Решински сообщает, мясо каких животных пригодно в пищу. И в этом он выручает директора. В десять карательная акция закончена. На территорию зоопарка входит колонна иностранцев, как их называет Решински, и приступает к выкапыванию ям. Иностранные рабочие выволакивают животных из клеток и вольеров, кидают в ямы и засыпают землей. Айкене слушал рассказ коллеги и, чем больше деталей доходило до его сознания, тем менее реальным ему все это казалось. В какой-то момент он перестал слышать, о чем говорил Решински. Не столько, может, слышать, сколько понимать. Но Решински продолжает рассказ, и его слова снова начинают доходить до Айкене. Айкене слышит:
— Одного иностранца застрелили.
— Человека? — глупо спрашивает Айкене.
— Да, кажется, поляка. Он хотел украсть какого-то зверька.
— Украсть — зачем?
— Да чтоб съесть. Они все время голодные.
— Ах так.
— Это все, — произносит Решински. И, помолчав, добавляет изменившимся голосом: — Поверьте, господин директор, мне было очень тяжело смотреть на эту бойню. Если бы нас предупредили заранее, можно было бы в корм подмешать яду, звери спокойно уснули бы. Облегчили бы страдания — и им, и нам.
Айкене открывает глаза и смотрит на Решински. Видит его худое лицо с тонким, породистым носом, гладко выбритые щеки, голубые глаза, опушенные темными ресницами. Решински уже не так бледен, как в тот момент, когда сюда пришел. Кровь вернулась в сосуды, и кожа даже чуть порозовела. Голова Решински четко выделяется на фоне стены, оклеенной синими в серебряных веночках обоями, и выглядит как-то невероятно реально. Есть в ее очертаниях что-то прекрасное, человеческое, вызывающее доверие. Глядя на этого человека, невозможно допустить, что он способен совершить что-либо плохое, даже в мыслях.
Затаившееся существо, которое иногда просыпается в Айкене, снова пытается подать голос и коварно нашептывает: «Вот до чего вы дошли, вы — чудовища, собственными руками уничтожившие то, что любите!» — но, получив пинок, умолкает. Айкене не желает выслушивать такое, он хочет довольствоваться тем малым, что у него осталось и на что он имеет право: Эмми. Благодаря Решински, который оказался порядочным человеком, Эмми уцелела, и у нее есть шанс пережить войну.
— Пуля надежнее, результативней. Вам ведь известно — яд действует очень индивидуально, — произносит Айкене.
— Да, но большинство животных избежало бы страданий. В случае чего можно было бы добить выстрелом.