Как-то в декабре 1942 года я сидел на палубе пароходика, спускавшегося вниз по Висле. По реке плыли льдины, с севера бежали низкие тучи, из которых иногда сыпало сухим, как песок, снегом. Из трубы судна вырывались клубы черного, пахнущего дегтем дыма. Было четыре часа, и уже начинало понемногу темнеть. Все, что находилось вблизи: дома, деревья на берегу, каменные дамбы, ивы, — было еще отчетливо видно. Пароход аккуратно обошел белую плоскую мель, повернул нос в сторону высокого берега, подчеркнутого линией торфа, и остановил машины.
В полной тишине, которая вдруг воцарилась, мы услышали несколько очень громких винтовочных выстрелов. Они донеслись издалека, из-за покрытых снегом холмов; выстрелам сопутствовал звучный свист: казалось, пули отскакивают от ледяных стен и рикошетом летят в небо. Пароход сносило течением, и, слегка покачиваясь с боку на бок, он отплывал от места, где должен был причалить.
На носу неподвижно стоял человек с багром в руках. Рулевой в бараньей шапке не отпускал штурвал, однако смотрел не на воду и не на берег, а на белые от снега пустые холмы. В поле не видно было ни людей, ни животных. Берег тоже пустовал и быстро удалялся, унося с собой черные, вросшие в землю деревья.
Потом мы снова услышали выстрелы, но это уже была негромкая пулеметная очередь, оборвавшаяся, словно кто-то скомандовал «Стой!», — и солдат послушно убрал палец со спускового крючка и опустил оружие к земле. Стало тихо, пароход сносило течением вниз. Дым из трубы в спокойном воздухе опускался и растекался по палубе, как ручеек смолы. Рулевой внезапно крикнул: «Полный вперед!» — пароход задрожал и, шлепая колесами, двинулся вверх по реке. Когда он приблизился к берегу, человек, стоявший на носу, наклонился и уцепился багром за ствол ивы.
По доске на берег спустились два пассажира: женщина с мешком за спиной и я. Женщина мелкими шажками пошла по тропинке. Река быстро уносила судно, оставлявшее за собой черную развевающуюся вуаль дыма. Когда я вышел на тропинку, женщины уже не было. Она исчезла как мышь, в считанные секунды прячущаяся в норку. Я остался один. За плечами у меня был рюкзак с несколькими книжками и двумя сменами белья. Мелкий колючий снег бил в лицо. Иногда я закрывал глаза; было тихо, вдалеке лаяли собаки.
На дороге, ведущей в Униско, не было ничего. Первые сгрудившиеся вдоль дороги дома стояли тихие и темные. Я прошел мимо серого каменного, окруженного черными неподвижными деревьями костела, напоминавшего часовню на кладбище. В доме священника свет еще не зажгли. Мне показалось, что городок выглядит так, словно его покинули не только люди, но и Бог. Помню, эта мысль показалась мне тогда слишком глупой, и я пожурил себя. На повороте дороги я остановился, соображая, в какую сторону идти. У меня были хорошие документы, по ним выходило, что я прохожу практику в поместье в шести километрах отсюда. В рюкзаке и карманах не было ничего, что ставило бы их под сомнение. Я пошел прямо. Внезапно стемнело; когда я входил на рыночную площадь, она, большая и квадратная, уже погрузилась во мрак. Казалось, небо было светлее. Ветер совсем утих, и еще сильнее зарядил мелкий снег. На площади тоже было пусто и тихо.
Окна и двери, мимо которых я шел, были закрыты на железные засовы. Когда я пересекал рыночную площадь, вдруг послышался первый, да и единственный за все это время звук, свидетельствовавший о том, что рядом есть люди: кто-то забивал топором длинный гвоздь. Звуки становились все выше и закончились двумя глухими ударами. Вскоре они повторились, потом стихли. Из приоткрытой калитки выскочила маленькая черная собака и, оставляя на свежем снегу отчетливые следы, побежала передо мной вдоль стены одного из домов. На углу она остановилась как вкопанная, а потом неожиданно, словно ее ударили палкой, рванула и промчалась наискосок через пустую площадь. Я свернул в узкую улочку, прошел мимо трех старых деревянных домов, стоящих на каменных фундаментах, потом миновал одинокий неоштукатуренный кирпичный дом с заколоченными окнами и дверьми и вышел в открытое поле. Город заканчивался тут совсем неожиданно, и взгляду открывалось пустое пространство без единого дерева, тянувшееся отсюда до самого горизонта.
Я медленно шел между полями, дорога потихоньку поднималась в гору. Надвигалась ночь. Свет перестал падать сверху; небо было сине-черным и казалось очень высоким. Теперь самой светлой стала земля — тусклое свечение исходило от снега. Ветер, одно время стихший, снова начал набирать силу, теперь он дул с востока. Усиливался мороз. Мне было холодно, и клонило ко сну. Встал я на рассвете и в тот день не обедал. Своего дома у меня, правда, не было, но я был уверен, что там, куда иду, будут и горячая еда, и свет, и тепло. После ужина я смогу почитать книжку под керосиновой лампой с зеленым абажуром, а потом лягу в постель. Кровать, чуть коротковатая для меня, уже была мне знакома. Сначала лежать в ней бывало очень холодно, но постель быстро согревалась, так что спалось хорошо.
Ветер дул все резче, потом на какое-то время стихал и снова принимался за свое с удвоенной силой, обжигая лоб и щеки. «Только бы забраться на вершину холма, — подумал я, — с другой стороны уже будет безветренно». Там тянулись овраги и рощи, было где укрыться от ветра и закурить. Иногда приходилось останавливаться и поворачиваться, я даже пробовал идти спиной вперед. Шлось тяжело, дорога удлинялась, холм передо мной рос, как будто земля распухала или я уменьшался и съеживался.
Те три темных пятна на снегу я заметил, только когда с ними поравнялся; они появились внезапно на светлом фоне, словно упали с темного неба, хотя наверняка были там уже долго. Остановившись, я смотрел на них, потом медленно их обошел. Ближе всего к дороге была женщина. Она лежала на боку, ноги у нее были странно вывернуты и открыты выше колен. Ее черное пальто уже покрыло довольно толстым слоем снега. В нескольких шагах лицом вниз лежал рослый мужчина. Я не видел его рук, они были прижаты к груди. Мужчина был тоже засыпан снегом. Дальше всех я увидел ребенка: очень маленький, свернувшийся в клубок, он лежал в снегу, словно в постели.
Я постоял, потом присел на корточки и прислушался: мне вдруг показалось, что я услышал незнакомые звуки. Они были похожи на те, что издает деревянный молот, которым вбивают сваю, все глубже загоняя ее в землю. Одновременно слышалось что-то похожее на шум потока под колесом водяной мельницы. Однако все эти звуки, хотя и казалось, будто идут издалека, были всего лишь отголосками работы моего сердца и движения крови в сосудах. Я осмотрелся: внизу, в той стороне, откуда я пришел, растекалась равнодушная, низкая ночь; на ее неглубоком дне мерцали два неподвижных огонька. Там, куда я направлялся, небо было темно-синим, а между редкими облаками виднелись яркие точечки звезд. Было пусто, вокруг стояла тишина; откуда-то издалека временами доносился собачий лай. Собак было слышно, только когда дул ветер. Если ветер прекращался, стихал и лай. Я вернулся на дорогу, где земля была ровная и твердая. Двигался без единой мысли. Снег почти прекратился. Иногда только я чувствовал на щеках колючие снежинки. И лишь спустя некоторое время пришла мне в голову единственная мысль: северный ветер сменился восточным — это сулило ясную погоду и мороз. Потом я уже ни о чем не думал.
Наконец я поднялся на вершину холма. Оставалась еще половина пути. Я остановился, закурил сигарету, прикрывая огонь курткой, поправил рюкзак и начал быстро спускаться. Было все теплее и тише. Я прошел мимо деревни, где все дома жались к костелу, и, хотя ни домов, ни костела не было видно, я знал, что они там. Перейдя шоссе, вдоль которого росли изувеченные ивы, я вышел на дорогу, тянувшуюся через пустые поля. Начали вырисовываться очертания домов и предметов, которые были уже недалеко от места, куда я направлялся. Сначала я их припоминал — и тут же обнаруживал на своих местах; они по очереди появлялись из темноты. Их было трудно различить, поскольку, сотканные из той же материи, что и всё вокруг, они были лишь чуть темнее всего остального. Вот знакомое дерево, часовенка, хата Теофиля (он помогал при полевых работах), стоявшая особняком, будто в изгнании, и, наконец, высокая скирда соломы. Ее угрюмая, тупая громада отчетливо виднелась на фоне снега. Я обогнул ее и сквозь густой переплет веток увидел свет, к которому шел. Он пробивался через неплотно прикрытые ставни. Я перелез через низкий заборчик в сад. Собаки меня учуяли, но, так как были на привязи, отозвались лишь сдавленным тявканьем. Я остановился около невысокой двери, выходившей во двор, снял рукавицу и дернул ручку: она обожгла мне ладонь, словно раскаленное железо. Дверь была заперта. Я обошел дом. Из неплотно закрытой портьерой двери пробивался резкий свет лампы; узкая сияющая полоска тянулась через сад среди черных веток и шершавых стволов пихты. На ступеньках террасы виднелись свежие следы. Пригнувшись, я заглянул в столовую и увидел длинный стол, накрытый скатертью, тарелки, чашки и большую миску картофельного салата. На черном буфете стоял графин с водкой. За столом никого. Прислонившись к печке и заложив руки за спину, пан Веки разговаривал с кем-то, кого я не видел. В столовой было светло, тепло и спокойно. Лицо пана Веки выглядело озабоченным, но это было для него характерно. Он открывал и закрывал рот, слова произносил бесстрастно, будто говорил о тапочках или щетке для одежды.
Я постучал по стеклу. Пан Веки нахмурился и начал всматриваться в окно, хотя разглядеть ничего не мог. Дверь мне открыла Валерка.
— Это вы? — удивилась она. — А на станции лошади были, вы не видели?
— А я на пароходе, — ответил я и почувствовал, как у меня задеревенели губы, а кожа на щеках обветрилась и затвердела.
— Ого, ну тогда вы здорово намерзлись по дороге, — равнодушно заметила Валерия. Она плотно закрыла дверь, помогая себе коленом, а потом еще заткнула тряпкой щель внизу.
— Тяпните рюмочку, лучше станет. — Пан Веки подошел к буфету, взял графин и неловко наполнил стопку, пролив водку на мраморную плиту. Я выпил. Пан Веки смотрел на меня, морщась. — Может быть, еще одну?
— Нет, спасибо.
— Скажите, здесь тепло, правда? — спросила Валерка. Она вернулась на свое место и прислонилась к косяку двери, ведущей в коридор. Около нее на стене висела цветная карта «Mitteleuropa».
— Мне кажется, ужасно жарко, — сказал я.
— А хозяин все время стоит у печки и говорит, что холодно, как в сарае.
— Это вам кажется, что жарко, потому что вы с мороза, — сказал пан Веки, заткнул графин стеклянной пробкой и вернулся к печке. Когда я выходил из столовой, пан Веки крикнул мне вдогонку: — Сейчас будет ужин, приходите!
Я открыл дверь маленькой угловой комнаты. На гвозди, вбитые в оконную раму, повесил одеяло, потом зажег лампу с зеленым абажуром и принялся распаковывать рюкзак. Белье я положил в шкаф, книжки — на стул около кровати. С собой у меня были «Между двумя мирами» Ферреро, «Победа» Конрада, стихи Мицкевича, Либерта и Пшибося. Книги, на которые я натыкался в этом доме, невозможно было читать; стихи Тувима и Вежинского сейчас, в 1942 году, мне казались совершенно бессмысленными. Сказать по правде, значение и тех-то книжек, что я взял с собой, не было очевидным, хотя сегодня утром, когда я собирался, они еще казались очень важными. Одно не вызывало сомнений: в комнате тепло и светло, а через минуту я буду ужинать. Умыв холодной водой руки и лицо, я причесался и вернулся в столовую.
За столом уже сидела пани Веки со своей шестилетней дочкой. Пан Веки все еще стоял около печки. Поздоровавшись, я сел за стол. Пани Веки посмотрела на меня и спросила, какие я привез новости.
— Русские под Сталинградом окружили Шестую немецкую армию.
— Это мы уже знаем, — сказала пани Веки и наклонилась поправить дочке воротничок на платье.
— В замойском повете продолжается выселение. Детей отнимают у родителей и увозят в товарных вагонах. Крестьяне убивают скотину и бегут прятаться в леса.
— Ужас, — сказала пани Веки.
— Говорят еще об арестах в Варшаве.
— Кого на этот раз? — заинтересовалась пани Веки и снова подняла на меня взгляд.
— Кажется, кого-то из Делегатуры.
Пани Веки покачала головой и опустила глаза. Ее муж посмотрел на меня, как будто хотел что-то спросить, но промолчал. Вошел хозяин. На нем были высокие сапоги. Он остановился в дверях и застегнул пуговицу пиджака.
— Добрый вечер, — сказал он и сел за стол. — Чего же вы не велели подавать?
— Мы вас ждали, — ответила пани Веки. Хотя ее муж и приходился двоюродным братом хозяину, они обращались друг к другу на «вы». Хозяин повернулся ко мне:
— Вы приехали на пароходе?
— Да.
Вошла Валерия с большим блюдом, на котором лежал жареный поросенок, и салатницей с красной капустой. От поросенка шел пар и пахло кориандром. Хозяин спросил:
— Вы шли через Униско?
— Да, через него.
Хозяин смотрел на блюдо, постукивая пальцами по краю стола. Вдруг он встал и пошел к буфету за водкой и стопками. Вернувшись, сел за стол и, наливая себе, сказал:
— Я никого не уговариваю, но перед жирным рекомендовал бы выпить.
— Да-да, Валерия, ну о-очень уж жирно. — Пани Веки воспользовалась случаем, чтобы выразить свое отвращение к жареным поросятам.
Последнее время к обеду и ужину часто подавали именно это блюдо. Хозяин говорил, что предпочитает съесть поросят сам, лишь бы они не достались немцам. Пани Веки кривилась, щурилась, стараясь выудить себе и дочке куски мяса, на которых было меньше всего жира. Валерия терпеливо поддерживала блюдо и громко приговаривала:
— Что вы, какое там жирно… Этот совсем молоденький. Мясо нежное, сальце тоненькое.
Хозяин выпил вторую стопку, какое-то время смотрел на пани Веки, которая накладывала себе капусту, а потом повернулся ко мне и спросил:
— Вас нигде по дороге не останавливали?
— Нет. Я никого не встретил. В городе ни души, все как сквозь землю провалились. А те, на кого я наткнулся по дороге, уже были не живые.
— Не понял… трупы?
— Да. Три трупа. Мужчина, женщина и ребенок.
— Где?
— Рядом с Козарами.
— Это ужасно, — сказала пани Веки. Ее дочка подняла голову от тарелки; рот у нее был набит. Посмотрела на меня черными глазами. Она очень походила на отца.
— Евреи? — спросила пани Веки.
— Скорее всего, — ответил я, и почему-то меня это рассмешило.
— Теофиль говорил, что некоторые убегали в поля, и немцы отстреливали их, как дичь, — сказал пан Веки.
— Зачем убегали? — удивилась пани Веки. — Ешь! — резко бросила она дочке, которая снова перестала жевать и засмотрелась на дверь, выходящую на террасу.
— Каждый убегает от своей судьбы, — заметил хозяин. Налил себе водки, выпил, пристально глядя на пана Веки.
— Они сами виноваты, — сказала пани Веки.
— Кто?
— Ну, евреи. У них отвратительный характер. Сами виноваты, что их никто не любит.
— У меня, прошу заметить, тоже отвратительный характер, и соседи меня не жалуют. Но из этого не следует, что меня необходимо пристрелить. Правда, Валерка? — хозяин положил себе три куска жирного мяса.
— Возьмите хоть немного капусты, вкусная, я ее с маслом тушила, с мучной заправкой.
— Ты чего, Валерка, заяц я, что ли, капусту есть? Дай лучше кусок хлеба.
— Ох, да это же вредно — есть, как вы.
— Жить, Валерка, вообще вредно. Давай сюда хлеб.
Мы еще немного поговорили о евреях. Пан Веки им сочувствовал. Внешне он и сам был похож на еврея, однако слишком хорошо обезопасил себя от подозрений, чтобы действительно им быть. Сознание, сколь мало отделяет его от евреев, а также немного застенчивый и добрый нрав заставляли его не отзываться о них плохо.
В конце ужина пришел Теофиль, пожелал доброго вечера и приятного аппетита и встал у стены около двери. Хозяин пригласил его сесть за стол, но Теофиль, как обычно, отказался. Эта церемония повторялась каждый вечер. Кроме того, Теофиль неизменно изрекал какую-нибудь бесспорную истину относительно погоды. Сейчас он громко сказал:
— У-ух, ну и мороз!
— Я смотрел только что — было восемнадцать градусов, — сказал пан Веки.
— Ночью еще сильнее ударит. Собаки страшно много воды пьют.
— А почему собаки сегодня не спущены? Мне как-то не по себе, — сказала пани Веки.
— А вот тут я ни при чем. Видать, из-за немцев, — ответил Теофиль, глядя на буфет.
— Я велел не спускать на ночь собак: немецкие патрули по округе рыщут. Не дай Бог псы на них бы напали — мне бы не поздоровилось. Спасибо! — Хозяин щелкнул под столом каблуками. Потом встал и вышел, уведя с собой Теофиля.
Мы еще недолго посидели за столом, поговорили с Валерией, которая собирала грязную посуду; потом все семейство Веки встали, а я вернулся в свою комнату. Было тепло, за печкой сохли сосновые лучины и по комнате растекался запах смолы. От печки тепло шло во все стороны. Я присел на корточки с кочергой в руке и заглянул в зольник: там царила жара, какая бывает в июле или в полдень на песчаном пляже. Открыл кочергой верхнюю дверцу: синие язычки огня прыгали по углям, было еще слишком рано закрывать заслонку. Я походил по комнате, проверил, хорошо ли закрыта вторая дверь, которая вела в прихожую, а оттуда прямо в сад. Около окна я остановился и приподнял одеяло; сквозь щели с улицы просачивались струйки ледяного воздуха. В открытых дверях овина мерцал слабый желтый огонек. Над длинной, словно из черного бархата, крышей овина на темно-синем безоблачном небе светили зеленоватые звезды. От колодца доносилось звяканье ведер. Я опустил одеяло, переставил лампу со столика на стул около постели. Потом снял пиджак и ботинки, устроился на кровати и взял книгу Ферреро «Между двумя мирами». Шел девятый час, вечер был спокойный, безопасный, но, как обычно в этом доме, немножко грустный.
Неожиданно раздался стук в дверь, и я услышал:
— Свои, Теофиль!
Я открыл дверь, Теофиль вошел, поставил в угол палку и повесил на нее шапку.
— Садитесь.
— Спасибо. — Теофиль уселся и вынул коробочку с табаком. — Тепло у вас тут, натопили, — добавил он, глядя на печку.
— Да уж, даже слишком.
— Ничего, до утра остынет. Мороз крепчает.
— Снимите куртку.
— М-м, нет, мне скоро уходить. — Теофиль расстегнул куртку и протянул мне коробочку с табаком. Я свернул самокрутку, Теофиль наклонился ко мне с зажигалкой и дал прикурить. — Я хотел вас кое о чем попросить.
— О чем?
— Вы знаете, я пеку хлеб только по понедельникам, так уж у меня заведено. Я хотел, чтобы пан Владислав одолжил мне до понедельника пару буханок.
— Так вы же только что у него были, — удивился я.
— Ну да, но понимаете, не годится мне просить. Вот вы… вы — другое дело.
— Не понял.
Теофиль вместе со стулом пододвинулся ко мне поближе.
— Если вы попросите, вам он не откажет.
Я уставился на него: по его коричневому, иссеченному морщинами лицу ничего нельзя было понять. Надев пиджак, я потянулся под кровать за ботинками.
— А да, и еще два-три кило сала! Я забивать буду только на следующей неделе, тогда и отдам. Я вас здесь подожду, — сказал Теофиль, когда я выходил.
Я заглянул в столовую. Иногда хозяина можно было здесь застать, если он раскладывал пасьянс. Но в столовой было пусто и темно, прикрученный фитиль почти не давал света. Я вышел в коридор и постучался в спальню хозяина. Он стоял посреди длинной узкой комнаты в сапогах и свитере, заложив руки за спину.
— Пан Владислав, ко мне пришел Теофиль вот с какой просьбой: он хотел бы одолжить у вас несколько буханок хлеба и два-три килограмма сала.
Хозяин засунул руки в карманы штанов и принялся вышагивать по комнате, выкидывая ноги, как на параде. Дойдя до стены, он сделал резкий разворот и слегка пошатнулся. Остановился. Глядя на носки сапог, сказал:
— У меня в скирде спряталась еврейская семья. Двое мужчин, три женщины, несколько детей. Убежали прямо в чем были. Еды у них нет.
— В скирде?
Хозяин взглянул на меня:
— В той, что стоит за садом.
— Как они там выдерживают в такой мороз?
— Ну, им, конечно, не жарко. Но они живы. Пока. Для них это уже кое-что.
Хозяин снова начал вышагивать, словно на параде, останавливался, вытягиваясь по стойке смирно, поворачивал.
— Я велел запереть собак, иначе они не оставили бы их в покое. Но сколько можно держать собак в конюшне под предлогом, что немцы шатаются по округе? Этим людям нужно оттуда уйти. Спрятаться у кого-нибудь в деревне или бежать в леса.
— А кто-нибудь, кроме вас, о них знает?
Хозяин остановился в дальнем конце комнаты у стены, спиной ко мне. На голой стене висела какая-то семейная фотография и отрывной календарь.
— Что-что? Да все знают!
Повернувшись, хозяин направился в мою сторону. Приостановился около письменного стола и сказал:
— Никто ничего не знает лишь до тех пор, пока кто-то первый не скажет: «Я знаю, что все знают…»
Владислав снял с крючка маленький ключ и протянул мне. На засаленной дощечке, привязанной к ключу, было написано химическим карандашом: «Кладовая».
— Пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, — сказал он и улыбнулся.