#img_1.jpg
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Хоронили прораба...
Николай Локтев шел в середине людской толпы и про себя повторял жесткие слова, услышанные давно когда-то от умершего, позабытые затем в житейской суете и всплывшие сегодня с такой четкостью в памяти. «Человеку надобно не только уметь жить по-человечески, но и умирать уметь, чтоб в конце жизненной строки стояла хорошая точка, а не головастик запятой. Точка — значит сказано все...»
Хоронили прораба... Когда выносили гроб из дому, народу было не густо. Родня, какая сохранилась да блуждала вслед за его кочевой неугомонностью, несколько сослуживцев, а то все больше — соседи. С ними жил он в последние годы и умер у них на руках.
Небольшая эта процессия двинулась со двора, в хвост ей увязались мальчишки. Без чьей-либо подсказки, по собственному молчаливому согласию пошли они проводить старика в последний путь, без особой, правда, грусти, как это и бывает у ребятни.
Вздрогнула медь оркестра. Сорвались напуганные воробьи с металлической ограды. Пестрый кот метнулся по стволу клена к макушке. А когда похоронная процессия вышла со двора на улицу, прибились к ней женщины, что стояли в очереди подле магазина.
— Павла Петровича хоронят! — вскрикнула какая-то девчонка, стоящая на перекрестке улиц, отбросила в урну недоеденное мороженое и тоже присоединилась к людям.
— Прораба хоронят! — как бы оправдываясь за то, что бежал в одной майке, крикнул паренек милиционеру, стоящему около бочки с квасом. И паренек, и милиционер влились и растворились в колонне, а за ними чуть ли не вся очередь, ожидающая квас, присоединилась к идущим по улице людям.
Николай, понуро опустив голову, шел в самой середине толпы. Он ничего не видел перед собою, ничего не слышал, кроме звона медных тарелок и оглушительного барабанного грохота. Память все цеплялась за слова Павла Петровича, которые тот повторял в последнее время: «Умирать, так с музыкой!.. чтоб точка — так точка, а не головастик запятой».
Небольшая толпа быстро обрастала людьми и на центральной улице живым потоком захлестнула черную «Волгу», притиснула ее к парапету. Машина остановилась.
— Кого это хоронят? Народу-то как много... — спросил секретарь горкома партии у шофера. — Не в курсе дела?
— Прораба...
— Павла Петровича?! — с неуверенностью и удивлением переспросил он.
— Ну да, — только и ответил шофер. — Его!
— Почему же мне никто не сообщил об этом? Черт-те что...
— Город большим стал, обо всех не скажешь...
Машина прибилась к хвосту колонны и, сбавив газ, медленно покатилась к кладбищу. Секретарь под тихий шум мотора думал, что, если б сказали ему вовремя, он сумел бы организовать похороны по-настоящему торжественно. И хоронить такого человека надо было б не на общем кладбище, а в скверике, в центре города, там, где много лет назад прораб Павел Петрович Вершинин вбил первый колышек в землю, где возвел первый дом, откуда распростерли потом широкие крылья прямые улицы.
...В степи он вырос, этот молодой город. Тысячи людей нашли здесь свое счастье, дали жизнь заводам и фабрикам. Мальчишкам и девчонкам стал он родиной.
Тридцать лет назад первых строителей привел сюда Вершинин. В ковыльной степи строили город, и сейчас еще золотые поля пшеницы вплотную подступают к нему со всех сторон. Прораб строил его любовно. И городу жить долго!..
Могильная яма, наспех выкопанная экскаватором, зияла черным квадратом, к которому грудились сплошняком надгробные памятники: железные кресты и дюралевые полумесяцы, серебристые звездочки и цементные, с мраморной крошкой, ширпотребовские четырехгранники.
Секретарь горкома вышел из кабины, встал рядом с гробом, поставленным на две табуретки. Надо было что-то сказать, добрым словом вспомянуть зачинателя города. Что же сказать о нем, умершем? Воевал, работал, тащил нелегкую телегу века. Такими, как он, жива наша мать-земля. Народ в городе менялся, тем более секретари горкома. Одни уходили, другие приходили, а Вершинин оставался на месте. Вот и он, Сергей Семенович Акимов, после многолетней инструкторской суеты в обкоме приехал сюда на должность первого секретаря три года назад. И сколько еще проработает здесь — неизвестно. Он сознает, что такие, как он, уйдут в забвение, а Вершинина горожане забудут не скоро. Как же, первый колышек, первый дом, первая установка нефтехимического комбината — все связано с ним, первым прорабом.
Вот и минуты прощания подошли.
Секретарь положил руку на гроб, другую чуточку приподнял, давая понять столпившимся людям повременить опускать гроб с умершим в могилу. Он тихо заговорил.
Николай стоял в стороне, слушал и думал о своем, сокровенном.
В каком же году это было? Впрочем, давно, когда прораб и он одновременно въезжали в новый дом. Николай помогал перетаскивать пожитки соседа,из машины в квартиру. Вещей было не много, зато книжных полок и картонных коробок с книгами — предостаточно.
Нового соседа Колька Локтев знал хорошо, его, собственно, почти весь город знал, особенно старожилы. Обрадовался, когда увидел, что в этот же дом, куда он переселился из старой развалюхи всего три дня назад, вселяется и Павел Петрович. Потому он с такой охотой вызвался помочь соседу, хотя Вершинин просил его переждать с полчасика. Сейчас, мол, сходим на стройку, дадим знать ребятам из бригады и они мигом спроворят дело, честь по чести.
— Да зачем пережидать? Мы с шофером вдвоем мигом управимся!
Долго они возились после того, как перетащили пожитки на третий этаж, устанавливали полки, распаковывали книги, убирали по местам немудрящую посуду. И только когда присели передохнуть, прораб, спохватившись, вроде бы припоминая забытое, улыбнулся, спросил густым надтреснутым баском:
— Я, кажись, встречался с вами, молодой человек? Где-то, когда-то, а вот хоть убей — не помню. Давайте познакомимся. — И протянул ему руку. — Павел Петрович Вершинин.
— Локтев, Николай...
Они подошли к окну. За синими подмерзшими стеклами, подкрашенными с наружной стороны лучами падающего солнца, мельтешил снежок. Редкий и крупный, он летел к земле неторопливо, падал, перекрашивая все окрест в белый цвет. Недавно закончился рабочий день, и люди густым потоком шли по тротуарам.
Отойдя от окна, Павел Петрович прикрутил ножки к разборному полированному столу, придвинул две табуретки и наскоро соорудил холостяцкую трапезу. В старом китайском термосе был загодя припасен горячий, обжигающий чай.
— Водки, к сожалению, нет, — оправдывался хозяин. — Язва желудка, не пью совсем...
— У меня хотя и язвы нет, — улыбнулся Николай, — тем не менее, тоже не пью. Насмотрелся сызмалу на дурь других...
К чаю была ливерная колбаса. Она была с морозца, холодила во рту и даже поскрипывала на зубах мелкими льдинками.
— Соседей у нас не выбирают, кто выпал — с тем и живи. Хорошо это иль плохо?
Николай перебил:
— Хорошо, Павел Петрович. Мне особенно: я ведь из старой развалюхи сюда перебрался... Жена сейчас в роддоме. Она как узнала, что квартиру мне дали, так и заплакала. Вторая дочка родилась; первая, Леночка, в деревне у бабки. Сейчас и ее заберем.
Они, один вдовец, другой временный холостяк, сидели в неприбранной комнате, сумерничали, закусывая чем придется. Хозяин достал из полиэтиленового мешочка несколько соленых огурчиков, нарезал большими кусками черствый хлеб, вытащил откуда-то кирпичики плавленных сырков.
— Ты давай закусывай, ешь, тоже ведь одинок. Правда и поесть-то толком нечего, в магазинах шаром покати...
— Я в последнее время чаще в столовой питаюсь, там удобнее, — откликнулся на разговор Николай.
— Может и удобнее, да там тоже не рай: готовят больно уж плохо...
Кинув в рот дольку успевшей подтаять ливерной колбасы, он смачно откусил хрустнувший огурец и лукаво прищурил глаза:
— Мы-то успели пожить в свое удовольствие. Немного, но пожили. Бывало придешь в магазин — прилавки ломятся от обилия: мяса завались, колбас — каких только сортов нет! Лично я охотничью обожал. Была тогда такая — тоненькая, копченая — вкуснятина! А этих ветчин всяких, а селедок!.. Банки с крабами так те вообще никто не покупал, игно-ри-ро-ва-ли... Теперь и пожрать-то толком невозможно.
— Это из-за войны! — вставил нерешительно Николай. — На вооружение средства уходят...
— Вот, вот! Одни толкуют, что нехватки из-за военной опасности, другие — помогаем много заграничным друзьям, — разгорячился Павел Петрович. — Тогда скажи мне, а почему жилья нехватки, тысячи бесквартирных мыкаются по земле? Понятное дело — питание. Скотина — существо живое. Ее растить, кормить надо, лелеять, можно сказать. Хлебушек тоже нелегко вырастить... А вот с жильем, этот вопрос что-то у меня в голове не укладывается. Строим мы быстро, но плохо. И постоянные нехватки на площадках, то кирпича нет, то раствора, то бетонных перекрытий. Что, у нас в стране глины с песком мало, что ли! Куда ни сунься, везде под ногами глина, так что этих кирпичей да бетонных плит можно уйму наштамповать!.. И квартир понастроить!..
За окном быстро смеркалось. Солнце пряталось за крыши дальних домов. Вечерняя серость в комнате быстро темнела. Засветили огонь — электрическую лампочку под потолком. Сосед, въехавший в новую квартиру, никуда не торопился. Николая тоже вечером не подталкивали бесконечные дела и заботы. Так что просидели вдвоем далеко заполночь.
Вершинин вспомнил, как однажды предложили ему работу в сантехмонтаже, не в самом тресте, а тоже на строительстве, где плохо клеилась работа. В сантехнике он разбирался не хуже, а коль предложили — пошел. Что к чему — смекнул быстро: в работе прораб был человеком толковым, понимающим, однако до жути горячим и самостоятельно-решительным. Терпеть он, не мог всяческие проволочки, бумажную перекидку — туда-сюда, — всю неразбериху и бюрократию, буйно процветающие в многочисленных строительных и проектных организациях: участках, конторах, трестах, управлениях, объединениях и так далее, и так далее от самого низу до невидимого верху. «Наш Чапай!» — любя и в шутку называли его рабочие.
Действительно, порой приходилось ему поступать по-чапаевски решительно и смело. Он понимал, лбом бюрократии и неполадок не перешибить, только делом, упорством, лихой настырностью кое-где прошибаются неприступные стены рутины и затхлости. Как-то дошло чуть ли не до анекдота, до сих пор легенды ходят об этом. По улице Салавата затягивалось на неопределенно длительное время строительство жилого дома. Застыла кирпичная кладка и — ни с места. Четыре этажа готовы, а пятый, последний, нет. Какими только отговорками ни кормили строители монтажников, которые по все срокам, спланированным ранее, должны были заканчивать монтаж всех систем.
Когда же на руководство треста поднажали сверху, Вершинин не выдержал, повел своих хлопцев в атаку. Посовещавшись со своим главным инженером, с управляющим, скоропалительным натиском его люди в блестяще короткий срок смонтировали все трубопроводные линии вплоть до отопительных батарей. Позорным приговором строителям над четвертым этажом жилого дома высился голый железный скелет отопительной и водопроводной систем. Ажурная эта вязь труб и ребристых батарей лепилась вдоль мнимых стен, все по своим закономерным местам, как и предусмотрено было проектными чертежами.
Шуму наделали много. Ахнуло и удивилось неслыханной дерзости монтажников строительное начальство, поспешно приехавшее на место происшествия. А в горкоме партии рассвирепели. И поделом тогда много голов послетало в строительных организациях. Монтажников не тронули, в горкоме все зрячие, увидели, что Вершинин был прав, хотя и чересчур горяч...
Позднее Павел Петрович опять перешел на стройку, руководил бригадами непосредственных создателей домов. Это ему было ближе, по душе.
— Вы бы, Николай, почаще ко мне забегали, — почему-то вдруг опять перешел на «вы» Павел Петрович. — Не привык я смолоду к одиночеству, а вот как на пенсию вышел, частенько один остаюсь. Сыновья далеко. Навещают редко. Одна радость у меня — стройка. До сих пор работаю понемногу. Там забываюсь... Что-то одинок я совсем стал.
— Павел Петрович, по сути дела — я тоже одинокий человек, хотя и молодой, как вы подчеркиваете.
— Скажете тоже, — засмеялся прораб. — Молодость одинокой не бывает, это ей не естественно...
— Правда, правда. Если бы вы знали, насколько мое одиночество глубже вашего. И страшнее. К вам, например, в любое время могут пожаловать товарищи со стройки, приехать в гости сыновья. И всему вашему одиночеству — кранты, как говорится. У меня другое, я и в кругу друзей одинок. Порой мне кажется, что сердце у меня в каких-то вечных потемках... Нет, вы не поймете меня! — прервался он, заметив в глазах Павла Петровича равнодушный смешок.
— Нет, не понимаю! — со всем откровением признался тот. — Одиночество, говорю, не присуще молодости. Оно — удел старости, к великому сожалению.
— Ну какая я молодежь, Павел Петрович. Мне скоро тридцать пять стукнет...
— В наш век тридцать пять лет, как ни странно, — это еще молодость. Молодость от того, Николай, что как бы мы с вами ни ругали, ни костерили наши непорядки, вечную нехватку того иль другого, а все-таки оно правда: жить стало лучше, жить стало веселей. Мы, кто постарше, кто на своей шкуре перенес все беды-невзгоды, особенно зорко видим перемены.
— Меня тоже успела жизнь подпалить не с одного боку, а сразу, можно сказать, с двух. Я тоже зрячий и вижу перемены, не просто глазами вижу, а сердцем. Оглянитесь вокруг, взгляните позорче: сколько его, ворья поразвелось! Жулик на жулике... А торгаши чего вытворяют, уму непостижимо! Гнать бы всех под зад колючей метлой. Жаль, у меня ни власти, ни морального права на это нет...
И вдруг впервые за всю свою жизнь на него нашла невыразимая тяга высказаться. Тайна, о которой даже Света — жена родная — ничего не знала, захлестнула всю душу и была готова вот-вот выплеснуться из груди наружу. Но зубы прикусили язык и он не сказал о давнем, о том, что позорно сожгло его детство и преследует до сих пор.
...С кладбища к городу Николай шагал в одиночестве. Похоронная толпа так же, как и соорганизовалась с лихорадочной быстротой, так и незаметно распалась. На поминки он не пойдет. Эту старую традицию невзлюбил еще с детских лет, с того сурового послевоенного времени, когда умер у соседей в деревне сын Василий. Справили тогда бедные поминки. Пили знаменитый в те годы спирт-сырец и не менее знаменитую кислушку, настоенную на табаке-самосаде для того, чтоб дурь в голову бойчее гнало и с ног сшибало наповал. Так напоминались тогда у соседей, что вспомнили двухрядную гармошку. И долго заполночь голосила пьяная поминальная компания, молотила каблуками грязные полы тесной деревенской избушки.
Сначала занесло его в сквер. Он присел на скамейку, бездумно наблюдал за шелестом листвы и, когда ветки деревьев, колеблемые ветром, отстранялись друг от дружки, в пространстве между ними на противоположной стороне улицы проглядывались какие-то краски. Крупные, малиновые с зеленым отливом вырисовывались буквы, и Николай никак не мог сложить их в законченную фразу: ветки то расходились, то вновь прикрывали густой листвой еле видимые краски. В голове была пустота, и, странно, думать ни о чем не хотелось.
Вроде бы умер не самый близкий человек, просто старик сосед. Но почему же так свербит в сердце, почему так стало тоскливо? Или любая смерть приносит людям тоску и печаль? И эта похоронная музыка, эти слезы, эти посеревшие лица!..
Любая ли? Нет, бывает смерть обыденной, даже нужной. Кое-кому умирать следовало бы раньше, чтоб не наломать дров и не понаделать подлости. Николай заметил, что мысли его ожили, но витают лишь вокруг сегодняшних похорон прораба. Он машинально встал со скамейки, бесцельно зашагал из скверика и только теперь четко разглядел на противоположной стороне улицы вчерашнюю, уже не нужную, афишу, с крупными ало-зелеными буквами: «Фанфан-Тюльпан».
Как давно он смотрел эту французскую кинокомедию, где так мило и дурашливо осмеиваются войны и те, кто затевает их! Смеяться над войной, казалось бы, грешно и кощунственно, а вот французы смеются. Николаю вспомнились чьи-то слова о том, что иронизировать по поводу собственной персоны могут только великие. Великие люди, великие нации. Может, это и так!
Каким образом оказался он на вокзале — и сам не понял. Машинально вошел и поначалу ничего не замечал.
Вокзал как вокзал. Народ копошится, спешит, дремлет, смеется, пьет дрянной мутный кофе. И куда стремится вечно кочевое племя — вокзальный народ?
Он присел на скамейку. В многолюдье не видел лиц, и так же, как недавно в скверике не удавалось соединить буквы афиши во что-то определенное, так и сейчас — не мог расслышать и уловить смысла слов подлетевшего откуда ни возьмись чернявого с горящими, безумно красивыми глазами цыганенка.
— Дяденька, дай копеечку, — тянул карапузик, — дай, я тебе на пузе спляшу...
Николай разглядел его. Мальчонка лет пяти-шести без смущения дергал его за штанину, пытливо и нахально заглядывал в глаза, не стесняясь и никого не боясь, кроме, может, милиции, тянул заученную фразу: «копеечку... на пузе спляшу...»
Не успел он достать из кармана монету и протянуть ее пацану, как обрушилась на него невесть откуда появившаяся целая стая цыганской мелюзги. Будто воробьи на созревший подсолнух, налетели чернявые на Николая. Все цвета радуги брызнули перед его взором, вспыхнули под сереньким потолком вокзального зданьица. Были здесь и совсем малыши, как тот, подлетевший первым, были и постарше, уже подросткового возраста. У этих глаза сияли осмысленно, они сбились обособленно в сторонке от мелюзги и чутко наблюдали за происходящим. Взрослые цыгане сидели на грязном тряпье в дальнем углу и не вмешивались в буднюю работу своего подрастающего поколения.
Опять жуткою тоскою и болью сдавило сердце. Показалось Николаю, что судьба его схожа с цыганской судьбой. Что гонит их по просторам страны? Есть же, наконец, законы, запрещающие кочевой образ жизни, но цыган они, эти законы, не тревожат. Кочуют себе, то там, то тут по раздольям российских дорог появляются неожиданно их шумные таборы, порой с обманом, вымогательством, спекуляцией и воровством. Где их родина? И есть ли она у них? Куда смотрят, о чем думают бородатые отцы этих маленьких красивых ликом, в грязной одежонке непоседливых ребятишек? Почему не слышится их наставнический голос? Как будто нет у ребятишек родных отцов...
Вот что роднит его, с ними, с полубеспризорными цыганятами, — неожиданно для себя догадался Николай. У него нет отца, он не помнит его совсем. Хотя нет, не то слово. Отца он действительно не помнит. Но в памяти с давних детских неразумных лет цепко живет и хранится призрачным туманом видение, когда кто-то расплывчатый, большой, непонятный холодной осенней ночью появился на пороге дома в далекой деревне, затерянной в горах Урала. Грязный, обросший, голодный этот кто-то стоял в проеме двери. Неужели то был его отец?
Зыбкая картина лезет и лезет в голову, царапает сердце.
И все-таки не это роднит его с цыганскими мальчишками, не это! У них есть отцы, любящие, нежные. Вот один из них поднялся с тяжелого баула, грозно поманил пальцем:
— Подь сюда, стервец!
Мальчонка, что первым подступил к Николаю, скорчил обиженную рожицу, испуганно покосился на отца.
— Ты получил копейку?.
— Тута она, — мелькнул радостный огонек в глазах пацаненка, и он разжал маленький кулачок, готовый по первому же требованию родителя отдать заработанную монетку.
— А получил, так что надобно сделать? — грозно прикрикнул отец. — Коли обещал — выполни...
— Спасибо, дяденька, — нараспев протянул малец.
— Не то, не то, от спасибы сыт не будешь. Пляши, раз слово дал. Задарма денег не дают.
Сынишка, упредив наставническое слово отца, скоро сообразил, щелкнул языком, издал звучный, вовсе не музыкальный щелчок и пустился в отчаянный пляс с вывертами. Голые пятки его лихо топтали кафельную плитку вокзального пола, ладошками он успевал звонко стукать по пяткам. А сам все голосом, голосом, детским писклявым дискантиком выводил плясовую мелодию. Потом со всего маху рухнул чернявый мальчонка на живот, задрал головенку кверху, запрокинул пятки чуть ли не к затылку и стал выделывать такие кренделя, что публика, охочая до бесплатного зрелища, так и залилась смехом. Отец-цыган снова уселся на мешок, довольно отвернулся от пляшущего сынишки.
— Вот так-то оно, это дело! — пробасил он в густую черную бороду. — А то вырвал копейку и рад... Так не пойдет!
Николаю не пришлось слушать отцовских наставлений. Кроме той единственной ночи, ничего не осталось от отца...
А картина давнишней ночи постоянно теплилась где-то в глубине души непогашенным костерком, который слегка лишь прикрыт легким налетом пепельной золы. Стоит дунуть ветерку житейских событий, и налет этот немедля слетает с горячих угольков памяти.
Каким он был, его отец? И был ли он на самом деле? То, что он помнит — это тень отца, а не сам человек. Тень в черном проеме двери!
Колька Локтев родился незадолго до войны. Ничего он не помнит теперь из того голубого да розового далека. Единственное, что вынес навсегда из тяжелого детства, — горькую полынную накипь памяти, которая обожгла его сразу и тлела в нем до сегодня. Порой затухала совсем, изредка вспыхивала.
Зачем? Разве возможно такое? Мальчишеское сердце могло остановиться тогда же, могло позднее — в сорок четвертом, когда он пошел в первый класс. Веселый школьный звонок в сознании его до сих пор разграничивает жизнь на две половины: прошлую, совсем крохотную, и будущую — большую, угрюмую, мрачную... Он ясно видит радостные глаза первой учительницы, слышит ее торжественный голос, возвещающий о том, что их новая жизнь будет совсем другой, нежели день назад, что главным у них станет — учеба, а вторым домом — школа.
Не странное ли дело, какими бы крохотными детьми военного времени они ни были, но уже хорошо разбирались, что такое геройство, доблесть, трусость, предательство.
А разбираются ли в этом чернявые цыганята, толпящиеся в тесноте зала ожидания? Николаю стало душно, он съежился, пригнулся, посунувшись ближе к скамейке, наклонил голову, как тогда в первом классе деревенской школы, когда слух его вдруг резанула, и взорвалась, как бомба, страшная в своей правоте и бесстыдстве фраза: «У-у, гаденыш, сын дезертирский!..»
Кто же тогда с бездумной злостью произнес непроизносимые свинцово-тяжелые слова? Не Толька же Варламов и не Витька Витушкин, и не Тулай Рахимов, и не Роберт Ремеев, и не Зойка Иванова, и не Илюшка Красавин?.. Так кто же, кто? Он не знает сейчас, как не знал и тогда, ибо ему показалось, что фразу эту выдохнул едино весь класс.
Невидимая струйка памяти тянулась, крутилась, вертелась за его спиной и доползла все-таки через все трудности послевоенных лет сюда, до маленького станционного вокзальчика, и никто, кроме него самого, не видит ее, эту струйку, ни цыгане, ни дежурный милиционер, ни случайный вокзальный народ. Один он видит ее, не в силах порвать, справиться с нею. Она, как живая, тянется издалека. Не навечно ли?
Николай сидел в зале. Цыганская ребятня постепенно потеряла, к нему всякий интерес, отступила от него, заметив глубокую тоску в белесо-серых глазах. Он сидел и думал, мрачный, непонятный дяденька, которого и дикой пляской на животе не прошибить.
Жить, жить... Плохо жить, грязно жить — но лишь бы жить... Что за гнусная дурь! Ужель есть еще люди на земле с таким укладом души и разума?
«Умирать так с музыкой! И точка в конце, точка — значит, сказано все!» — говорил прораб. И вот он умер, лежит в земле. Он хорошо прошел дорогу: воевал, строил, растил детей, учил молодых летать высоко. У них нет втоптанного в грязь детства, как у Кольки, нет и не будет!
Жить грязно и подло, можно ли? Нет, жизнь человека должна быть и в тяготах прекрасной, разумно подчиненной высокому. Иначе человек теряет свое предназначение, свой неповторимый облик. Страдать и радоваться, мучиться и биться, печалиться и смеяться ради святого и светлого — вот жизнь. Но не ползать на коленях ради лакомого куска, не пресмыкаться ради сладкого глотка, не предавать и не продавать ради щепотки соли, не лгать душою ради теплой крыши над головой.
Познав страдание, не пожелаешь его другим.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Нефтехимический комбинат, переименованный недавно в объединение, как гигантский спрут, железными щупальцами труб, заводов, стальных установок подмял под себя огромную территорию некогда колхозных земель.
Народ в городе и сам рабочий люд не успели еще привыкнуть к новому названию предприятия и потому по-прежнему величали его комбинатом. Собой он объединял бесчисленное множество цехов, заводов и фабрик, выпускающих всевозможную продукцию.
Цех, где работал Николай Локтев, — это скорее самостоятельный завод в заводе, чем обыкновенный по нынешним понятиям цех. Новейшее оборудование его несколько лет назад закупили за границей, привезли, смонтировали под бдительным наблюдением заграничных спецов. Он стал выпускать необходимейшую подкормку для истощенных временем посевных земель — азотные удобрения, в основном карбамид и мочевину.
В цехе все с ног сбились, искали Николая. Куда он запропастился, никто не знал. То безвылазно сидел здесь целиком весь последний месяц и вдруг как в воду канул. Еще чуть свет, ранним утром в цех забежал секретарь парткома комбината Нургали Гаязович Зарипов и сразу к начальнику:
— Израель Львович, — прямо с порога кабинета спросил он, — как вы, готовы к пуску установки?
— Уже давно, — спокойно ответил начальник цеха. — Опрессовку провели нормально, так что и пуск будет нормальным.
— Завидую вашему спокойствию, Израель Львович, — озабоченно заметил Зарипов. — Я весь напружинен. Вчера из Москвы, из министерства, комиссия приехала. В горкоме они заявили, что сами проверят и проанализируют пуск новой линии.
— Для меня так пусть сам Христос пожалует, все одно придраться не к чему! Винтик — к винтику, шуруп — к шурупу, — в невозмутимом спокойствии отозвался начальник цеха. — В последний месяц Локтев не вылезал отсюда, ну и мне с ним досталось на орехи...
— Но ведь Локтева, говорят, нет в цехе? — нервничал секретарь парткома.
— Ну и что такого, — спокойно парировал начальник. — Свою главную задачу он выполнил — теперь дело за нами.
Только с виду спокоен Израель Львович Ясман, на душе у него творилось другое, внутренне он тоже обеспокоен. Пустить установку, конечно же, можно, волнение его не от того, что новая линия, забирающая азот непосредственно из воздуха, забарахлит или не оправдает себя: опрессовка ее прошла отлично и пугаться каких-либо чрезвычайностей не было причин. Волновался он чисто с точки зрения человеческой этики: заглавного автора изобретения — Николая Локтева — нет до сих пор в цехе в такой ликовальный для него день.
Вскоре позвонили от генерального директора, сообщили в цех, что московская комиссия и люди из горкома партий прибыли, скоро пожалуют на территорию пуска.
А Николая нет как нет, и никто не знает, где бы он мог быть. Посылали домой шофера. Сказали, что умер сосед и он, должно быть, занят похоронными делами. И на кладбище слетал шофер — похороны закончились, все разошлись. Так и вернулся ни с чем посыльный шофер.
Время шло. Хорошо, что представительная комиссия задерживалась. Ясман позвонил генеральному и выяснил причину задержки: оказалось, нет первого секретаря горкома, который настоятельно просил подождать его, хотел сам поприсутствовать на пуске нашумевшей линии.
Ожидающие в цехе люди твердили одно, что пускать установку и линию без Николая Локтева немыслимо. Прибежал вызванный сюда запыхавшийся главный технолог комбината Виктор Рабзин. Парторг сразу к нему:
— Неужели и вы будете твердить то же самое, что и все?
— А что твердят все? — спросил Виктор.
— Говорят, что линию без Локтева пускать нельзя. Что она, в тар-тарары взлетит, что ли, без него? Что он, Локтев, пуп земли какой-то? Или один вел всю реконструкцию?
— Один, конечно, не один, — успокаивал разгоряченного парторга технолог. — Все причастны к реконструкции...
— Тогда что же удерживает вас и начальника цеха тоже? — сузил щелочки глаз Нургали Гаязович.
— Винтик к винтику, шуруп к шурупу, — улыбнулся Ясман. — Мы готовы принять любую комиссию, но... — и он ожидающе посмотрел на Рабзина, который тоже входил в широкий круг авторов изобретения, подготовленного к пуску.
— Опрессовка прошла нормально, — пояснял Виктор. — Акты приняты, утверждены во всех инстанциях вплоть до пожарной службы...
Он говорил сейчас одно, а думы его витали вокруг другого. Дело в том, что линия и сама установка монтировались чуть ли не заново. Весной, когда после двухлетних проволочек и борьбы предложение Локтева, наконец, утвердили и даже признали изобретением, надо было останавливать все предприятие, к делу вплотную подключился главный технолог — Рабзин. Они вдвоем предложили оригинальное решение, не останавливая выпуск основной продукции на старых мощностях, монтировать новую линию по новой схеме.
— Тем лучше для всех нас, коль все готово к пуску, — вновь заговорил секретарь парткома. — И нет никакой необходимости ждать кого-то. Не возьму в толк, зачем сваливать, когда трудно и невтерпеж, на стрелочника?
Израель Львович вспылил:
— Николай Локтев. отнюдь не стрелочник, он такой же автор изобретения, как все мы, если не более того. К тому же работает в цехе с самых первых дней пуска, потому и оборудование знает как пять пальцев, до гайки, до винтика.
С непонятной нерешительностью вступился Рабзин:
— Линия, собственно, вполне готова к опробованию, осталось открыть задвижки и пустить поток воздуха под определенным давлением и температурным режимом. А эти задвижки монтировались как раз под непосредственным руководством Локтева...
— Вы же главный технолог всего комбината, — прервал его Нургали Гаязович, — а Локтев — простой рабочий. Под вашим руководством должно было идти все переоборудование и наладка.
— Но неудобно же...
— О каком еще неудобстве вы можете говорить, когда целая авторитетная комиссия ждет! — вспылил Зарипов.
— Вообще-то проблемы особой нет, — пошел на попятную Рабзин.
Не столько нетерпеливая горячность секретаря парткома начала раздражать Ясмана, сколько то, что он случайно обнаружил и уяснил для себя, как преображался на глазах технолог. Затаенная радость промелькнула по сухощавому лицу Виктора, когда узнал об отсутствии на месте Локтева. Упорство его не пускать линии без оператора — неожиданно заметил Ясман — было показным. До сих пор технолог нервничал больше всех, обеспокоенно сокрушался отсутствием друга. Стараясь не показать своего внутреннего противоборства, он то и дело допускал оплошности, которые все глубже убеждали начальника цеха в горячем желании главного технолога как можно скорее начать пуск. Ясман и сам был не против этого. Но одно дело он, совсем другое — Виктор.
...Предложение Локтева, поданное два года назад в рационализаторское бюро комбината, изучалось, критиковалось, вновь возвращалось к нему в руки. Николай не новичок в таких делах. Он знал, что за каждую идею надо бороться. Сама система внутренних взаимоотношений на производстве до такой степени закостенела, что внедрить что-либо новое нелегко. Семь потов прольешь! На комбинате из тысяч предложений малая толика внедряется в производство. То денег жалеют, то побаиваются нового: как оно обернется? В основном внедряются небольшие предложения по собственной инициативе тех, кто их подал.
Здесь же необычный случай. Простой оператор предложил коренную реконструкцию установки и линии к ней. Все видели, сама идея была прекрасной и удивительно простой: вместо химического азота, получаемого на комбинате многими производствами, предлагалось брать его в чистом виде непосредственно из окружающего воздуха. Зарубежное оборудование не было приспособлено к этому, а потому следовало, кроме сооружения новой линии, многое переоборудовать заново. Все было довольно просто и ясно.
Хотя и говорят, — все простое — гениально, тем не менее предложение оператора встретило небывалое сопротивление.
— Отфутболивают, как всегда! — со смехом жаловался Николай своему земляку Виктору Рабзину.
Когда же. Виктор Иванович досконально изучил и математически рассчитал, он ахнул от изумления. Миллион рублей экономии сулила новая установка, подведи к ней предлагаемую Локтевым линию. Зная пробивную способность начальника цеха, они уже вдвоем предложили Ясману соавторство.
На комбинате дело сдвинулось, и где-то через год, когда документация была окончательно оформлена, перед самой отправкой ее в Москву, под изобретением добавилось еще минимум фамилий пять-шесть: главный механик, главный инженер и даже сам генеральный директор комбината.
Такого оборота и неожиданного решения вопроса ни Виктор, ни тем более Николай не ожидали. В глубине души и тот и другой радовались: как же, высокое начальство под какой-либо мелочью своих подписей не поставит! Протестовать было бессмысленно и не стоило, потому что лед стронулся с места, все зашевелилось: простую идею доводить до ума сложно. Предложение, признанное изобретением, как снежный ком, летящий с горы, быстро обрастало новыми фамилиями и с виду становилось весомее и значимее по содержанию.
— В наш век ученых одиночек нет! — пошучивал Виктор и добавлял посмеиваясь: — Один ум хорошо, два — лучше, а три — так вовсе ярмарка.
И так и этак уговаривал Израель Львович по телефону высокую комиссию повременить с пуском. Натиск московских товарищей сдерживал до тех пор, пока не появился на комбинате первый секретарь горкома Акимов. Узнав о причине срыва пуска установки, он по-простецки улыбнулся, уставшим голосом предположил:
— Сегодня хоронили прораба, Павла Петровича, вы должны знать его. А они с Локтевым, если не ошибаюсь, были большими друзьями, к тому же — соседи. Безусловно, он где-то там... Тем более, я же предупредил, что хочу лично присутствовать..
— Дело не терпит никаких отсрочек, — нерешительно вмешался один из комиссии. — Надо опробовать и тут же дать телеграмму министру... Это же миллионные прибыли, государственное дело!
— Чем черт не шутит, — поддержал другой москвич. — Тут не одной похвалой министра пахнет, может, и орденами.
За долгие месяцы скитальческого существования предложение Локтева стало не только хорошо известным в министерстве, но и там некоторые успели приложить к нему руку. Безусловно, от этого хуже оно не стало. «Один ум хорошо, два лучше!» — как заявляет Виктор. Но однако, однако, однако... В данный момент эти «некоторые», присутствующие здесь, законно считали себя лично причастными к огромной перестройке, происходящей в цехе.
— Работа же не под срывом, она проделана! — убеждал начальник цеха.
— Николай Локтев не из тех, кто может просто так, за здорово живешь прогул сделать, — участливо вмешался Виктор Иванович. — Я знаю его с детства, вместе росли, учились в одной школе...
Он внимательно всмотрелся в сосредоточенные лица окружающих. Волнуется начальник цеха Ясман. Волнуется и, как всегда, наивно, по-ребячески не может скрыть этого. Хмурит черные широкие брови парторг Нургали Гаязович, он здесь сегодня самый главный из комбинатского руководства. Случилось так, что генерального директора и главного инженера срочно вызвали в Москву перекраивать плановые задания, и парторгу предстояла отнюдь не легкая задача, тем более не входящая в его компетенцию. Ничего не поделать, доля партийного работника свелась ныне к любому вопросу из любой области, будь то производство или вопрос нравственный, хозяйственный, учебно-воспитательный, планово-экономический, судебный, торговый, сельскохозяйственный и так далее и так далее, все-все приходится решать ему, партийному работнику.
Степенно вели себя московские представители. Они ясно сознавали свою заглавную роль, лишь присутствие первого секретаря горкома удерживало их. А как раз первый секретарь-то не выказывал своего отношения ко всему происходящему. Он, в противовес московской комиссии, осознавал другое: свою второстепенность здесь, в цехе; знал, что по его команде — надо или не надо — тут же без пререканий сделают все — не то чтоб открыть какую-то там задвижку. В то же время он понимал, вмешиваться в решающую минуту пуска установки — значит, мешать непосредственным хозяевам положения.
Здесь же, степенно прохаживаясь от одного к другому, находился везде успевающий, начальник бюро рационализации Давыдович. Его свежее до розовости лицо с синевою выбритых щек неестественно вписывалось в атмосферу нефтехимического предприятия.
— И ты здесь? — укоризненно посмотрел на него Ясман. — Неужели и тебя наконец достало? Рационализатор...
— Не хитри, брат! — покосился на него Давыдович. — Вижу по глазам — не то хотел сказать, не то...
Начальник бюро поправил за ухом золоченые дужки очков, отошел к Рабзину.
— Виктор Иванович, давай двигай! Все в твоих руках, верши судьбу цеха, — и, наклоняясь к Виктору, потихоньку добавил: — И свою судьбу тоже...
— Пожалуйста, я могу открыть задвижки, если такая горячка и спешка, — уверенно предложил Виктор Иванович. — Все рабочие готовы, проинструктированы — ждут непосредственной команды.
Израель Львович несогласно покачал головой. Он понимал, что главный технолог прекрасно разбирается во всей сложной схеме новой линии, сам был одним из создателей ее и может в любую минуту по всем правилам технологии и техбезопасности осуществить запуск. Одновременно начальник цеха видел, что какая-то другая, более веская причина, нежели отсутствие Николая Локтева, сдерживала технолога. Простительно несведущим членам комиссии, простительно другим, кто не знает заглавной роли отсутствующего оператора, но только не Виктору Рабзину. И пусть кардинальные вопросы в последние месяцы работы решал уже не один Локтев, все-таки зачинателем остается он, это от его идеи все пошло и закрутилось. Испытать высокое давление, увидеть новое рождение придуманной им линий — было мечтой изобретателя...
— Я думаю, — сказал Ясман, — нам следовало бы повременить. Сегодня еще разок все взвесим, проверим, пройдемся от начала потока до его конца, чтоб все было — шуруп к шурупу, винтик к винтику. А завтра пораньше, непосредственно в восемь ноль-ноль откроем задвижки.
— Я одного не понимаю, — возразил Нургали Гаязович, — прибыла спецкомиссия, приглашены нужные люди, первый секретарь не пожалел драгоценного времени, а мы здесь резину тянем! Зачем это? К чему?
Израель Львович пояснил:
— Есть, товарищи, деликатная деталь и ею не следовало бы пренебрегать.
— Какая деталь? Может, вы опять начнете ссылаться на отсутствие оператора? Не в нем же причина!
— Безусловно не в нем, — участливо откликнулся Ясман. — Однако у автора хватило сил ждать долгих два года, ужели мы не сумеем подождать одну ночь, всего-то одну ночь?!
Снова вмешался в разговор московский представитель:
— Друзья-товарищи, я здесь чего-то недопонимаю, речь идет о каком-то Локтеве. Или где-то с нашей стороны допущено недоразумение, или действительно мы не совсем в курсе дел? В бумагах, в авторском свидетельстве, во всей документации, наконец, никакой фамилии Локтева не фигурирует, ее же нет там! Тогда о чем спор?
Ни замешательства, ни удивления не вызвала новость. Каждый подумал о некой неувязке в бюрократическом оформлении бумаг и только. Один Виктор Иванович встрепенулся, кольнул острым взглядом министерского представителя.
— Все это мелочи, — шевельнул он сухими губами. — Мелочи по сравнению с тем грандиозным делом, на которое истрачено столько государственных денег, рабочего времени и главное — человеческой энергии. А Локтев — он будет только рад увидеть новую линию в работе. Ему ее и осваивать! — сказал Виктор, и тонкие губы обозначили легкую улыбку.
— Я не вмешиваюсь, — равнодушно произнес секретарь горкома, заметив, что все выжидательные взоры обращены к нему.
— Надо начинать, — махнул рукой главный технолог.
Внутренне он был рад этому событию больше всех. Смутная догадка сначала бессознательно мелькнула в голове, затем переросла в уверенность. «И хорошо, что нет Николая, — злорадно подумалось ему. — Если б не мое участие, вряд ли бы предложение стало изобретением и обрело реальные черты. А кто важнее теперь — он или я — можно поспорить».
После долгих месяцев Совместной работы с Николаем еще целых два года катилась пробивная волна их предложения от стен цеха до самой Москвы, то откатывалась назад, то вновь нарастала. Невидимые подводные камни постоянно затормаживали нормальный ход волны, и руководство категорически запрещало снижать существующий выпуск продукции ради новой линии, из-за монтажа которой пришлось бы останавливать цех. Появились и скептики, не верящие в саму суть предложения. Скептиков убедили за годы волокиты, а старое оборудование решили не трогать, обойти его стороной, покуда монтируется новая линия и модернизируется соответственно вся карбамидная установка.
В потоке дней к изобретению присовокуплялись все новые фамилии, порой не имеющие никакого отношения к нему, а имя того, кто обмозговал, теоретически подготовил все, то есть Локтева, было «забыто» и упущено. Один Виктор знал об этом, другие — не обратили поначалу внимания. Два года — срок не маленький, — продолжал думать он про себя. — Опадает листва и появляется новая, перетираются камешки ручейковой водой, превращаясь в песок... «Время и труд все перетрут!» — вспомнилась ему поговорка, и всегда холодные глаза вдруг налились сверкающим блеском ожидания.
Тяжелым скрежетом задвижек прорезало мгновенную тишину цеха. Старое оборудование на миг замолкло, гудением и шипением наполнились трубы и механизмы новых линий.
Цех включался в работу. Ожил пульт управления, где самопишущие приборы оповестили о начале химического процесса. Вспыхнули зеленые огоньки лампочек, сигнализирующих о нормальном ходе полученной продукции, которая вся пойдет в деревню, на колхозные поля.
Внутреннее напряжение работников цеха спало: все хорошо!
Начальник цеха, не выдержав, приглушенно засмеялся.
— Ну пошло-поехало! — сказал, довольный содеянным.
— Израель Львович, — обратился к нему секретарь парткома Нургали Гаязович, — думаете, почему я настаивал на немедленном пуске? У тебя одно дело — цех, а у меня весь комбинат на плечах. Завтра, кстати, заседание парткома, должны утверждать решение цеха о приеме Локтева в кандидаты. Тоже ведь дело давно тянется. С этой перестройкой — сабантуй настоящий, ни дня, ни ночи покоя. Так что завтра партком, учти...
...Усталый и удовлетворенный пуском установки Виктор Иванович прыгнул в трамвай, идущий от комбината к городу. Народу было немного, часы пик уже миновали, можно было бездумно и легко смотреть в приоткрытое окно. За стеклами перед взором медленно плыли сады с дощатыми, будто игрушечными домиками. Город и комбинат отделял друг от друга зарумянившийся яблоками сад, где мило, по-деревенски копошились на крохотных участочках дачники.
И нешумность трамвая, и теплый без ветра вечер — все располагало к спокойным раздумьям. Но покоя не было. Его волновала мысль, поймет ли правильно Николай, что без него пустили установку? «Врешь, — кто-то шебуршился внутри, — вовсе не это тебя беспокоит, а другое, более существенное...»
Пуск установки — действительно — полбеды. Главное, чего, пожалуй, не только Николаю, но и ему не понять никогда — это то, каким образом в окончательных документах изобретения не оказалось фамилии Локтева?.. Заканчивая последние выкладки будущей линии воздухозабора и в соответствии с этим — модернизации установки, он упустил фамилию Локтева. Все получилось легко, машинально...
Трамвай остановился у железнодорожного вокзала. Не успел Виктор перебежать перрон и миновать небольшое вокзальное зданьице, как неожиданно увидел Николая.
— Колян! — крикнул он.
Локтев долго смотрел на Виктора, не узнавая его.
— Ты что, не признал, что ли?
Николай подошел к другу, протянул руку.
— Здорово!..
— Тебя с самого утра в цехе разыскивали, где ты пропадал?
— Как разыскивали? — удивился Николай. — Я же звонил, предупреждал. Думал, что все уладят и на завтра отложат.
— Хороши шуточки! — неподдельно суровым голосом ответил Виктор. — Его отыскать не могут, а он прогуливается... Там целая комиссия нагрянула, кого только не было!
— Ну и пускали бы без меня! — спокойно отозвался Николай. — Все же готово было к пуску...
— Вот и пустили, ждать не стали, — он резко обернулся к Николаю, стараясь разглядеть по лицу, не вызовет ли сообщение гневных разочарований, и добавил: — Сам на себя пеняй!
— Правильно сделали! — неожиданно услышал в ответ Виктор.
Такой развязки в создавшейся ситуации он никак не ожидал и потому заметно обрадовался. Они шли узким тротуаром к городу. Рядом, на уровне плеч пенились листвой молодые акации. Спадала постепенно летняя дневная жара. Осела привычная пыль, поутихли улицы, освобождаясь от бесконечного множества машин. Разговаривали по-деловому сухо и неторопливо.
— Жалко, конечно! — успокаивал себя Николай. — Столько нервишек порастратил с этой затеей, а самому пустить не довелось! А хотелось! Ночами видел нашу установку...
— Говорят, Павел Петрович умер? — спросил Виктор. — Ты на похоронах был?
— Да, похоронили прораба... Хожу вот сам не свой.
Виктор еще при встрече заметил, как изменился Николай, пообмяк, лицо посерело, темно-стальные глаза глубоко ввалились. Он легонько хлопнул его по плечу, обнял, привлекая ближе к себе.
— Ты брось все так близко к сердцу принимать! — заговорил Виктор. — Никто не уйдет от смерти, никто не знает, где и когда... Пойдем лучше в кабак! Может, хлопнем по маленькой? Давно уже не баловались, как связались с твоей чертовой идеей, так и забыли обо всем на свете! Пойдем...
— А правда, давай забежим. Посидим, подумаем...
В ресторане было душно от невкусной провинциальной кухни, от пивных бочек, официанток, от пьяноватой оравы завсегдатаев. Рабочий день только недавно закончился, а их здесь — хоть в штабеля укладывай. Отыскали свободный столик в дальнем углу рядом с низкими подмостками, на которых размещались деловитые, не обращающие внимания ни на кого местные оркестранты.
— Хоть бы не заводили подольше свою шарманку! — кивнул подбородком в их сторону Николай. — Затрубят так, что слова не вымолвить, хоть уши затыкай — все заглушат.
Они сели за столик, покрытый жеваной скатертью с желтыми большими разводьями от пролитого пива.
— Водки закажем? — постучал пальцем по фужеру Виктор.
— Нет, не хочется сегодня, давай пива возьмем.
— Да ну, в нашем городе не пиво — моча детская, — недовольно повел плечами Виктор.
— Тогда вина...
Заказали рислинга. Мясных блюд не было.
— Рыбная неделя! — влад засмеялись оба.
— Вина и фруктов! — дурачась, пробубнил Виктор и после умышленной паузы добавил, прищелкивая пальцами: — Сто грамм и луковицу!
— Треску закажем? — спросил Николай.
— Зачем? Хек есть — любимец народа и публики.
Заказали рыбу в омлете. Выпили кислого румынского вина. В последние годы друзья встречались чуть ли не ежедневно, благо жили неподалеку. Внешне судьбы земляков были похожими: учились в сельской школе, за одной партой сидели. Только Николай вскоре после окончания войны ушел в ФЗО, а Виктор, закончив десятилетку, уехал в город, поступил в нефтяной институт, после которого получил направление на комбинат, где к тому времени уже работал Николай.
В те давние дни встречались они не часто, от случая к случаю. «Привет — прощай!» — вот и все общение у бывших одноклассников, земляков, как у шапочных знакомых. Позднее дошли до Локтева мимолетные слухи, что Виктор выгодно женился на дочери весьма и весьма перспективного руководителя. Он не хотел и не мог понять, как можно «выгодно жениться». А любовь? А дружба? Куда же их деть, на какую помойку выкинуть? Сам он, к примеру, свою Светку знал еще в ФЗО, в трудные послевоенные годы. Он любил втайне разглядывать золотые веснушки на ее круглом личике, нравились желтые волосы, заплетенные в толстую недлинную косичку, и особенно ее большие, кукольно-голубые глаза, излучающие постоянно пронзающий милый свет.
Мальчишескую любовь к ней хранил в тайне. Чувствовала ли она его завороженные взгляды, биение взволнованного сердца?
В далеком далеке, может, и не чувствовала. Она узнала о его любви, когда встретились здесь, в этом городе.
И он ей нравился. Молчаливый, умный, ненавязчивый. Пугало только одно — его какая-то затаенная угрюмость. «Это, наверное, от характера, — порою думала она о Кольке. — Очень уж он тихий, не пробивной...»
В изобретатели он тоже не лез напролом. Само производство, знакомое ему до винтика, диктовало идеи, они на молодом предприятии валялись под ногами. Бери и пользуйся. А глаз у Николая наметан, он не обходил стороной мельчайшие неполадки, стремясь во все несовершенное внести техническую ясность и выгоду. Мало кто знал на комбинате, а если и знали, то не обращали особого внимания, что в свое время Николай Локтев закончил вечернее отделение нефтяного техникума, поступил в институт и тоже получил диплом. От предложенной должности сменного мастера он наотрез отказался: надо было семью содержать (к тому времени они поженились со Светой) и нелишне было иметь свободные дни, чтоб помогать жене по хозяйству.
Так он и ходил в операторах, не претендуя на высший ранг. Тем более вместе с ним работали такими же операторами, машинистами насосов, киповцами люди постарше его, тоже с высшим образованием. Одни из них закончили педагогический, другие с университетским образованием. Был один медик, с дипломом врача, тот все оправдывался тем, что семья большая, а заработок у врача — с гулькин нос...
Пока гремела оглушительная музыка и содрогались от барабанного грохота ресторанные стены, они молча жевали сухую рыбу, залитую слегка кислой сметаной. Говорить было бессмысленно: электрогитары, саксофон и железные тарелки не позволили бы. Тишина показалась райской, когда неожиданно резко смолк ресторанный оркестр.
Молчала музыка, а разговор не складывался. Не объяснять же Николаю о той злополучной ночи, когда решился на неслыханное предательство. И только ли единственная ночь тому виной? Не раньше ли пробился в душе корешок зависти, найдя там питательные соки? Виктор всегда с завистью не стороннего наблюдателя следил за одноклассником. В школе завидовал, с какой легкостью тот учился, здесь, на комбинате, ревниво узнавал о его работе в цехе, удивляясь его равнодушию к чинам и почестям. С изумлением узнав об окончании им института, он подумал разочарованно, что теперь-то наверстает земляк упущенное, сполна возьмет свое, полезет вверх по служебной лесенке.
Но и этого не произошло. Николай продолжал оставаться оператором, вникающим с завидной дотошностью во все тонкости производства.
«Сделанное свершилось и пути назад отрезаны, — четко прорезалась мысль. — Оправдываться нет необходимости».
Можно было бы сейчас упредить скандал, назревающий в завтрашнем дне, объяснить вразумительно Николаю, что, как и ради чего решился Виктор на содеянное. Но поймет ли? Ведь и сам он в глубине души, когда там просыпались незримые токи справедливости, с неуверенностью думал, что пренебрег дружбой, чрезмерным доверием, променял мужскую чистоту их отношений на какую-то диссертацию.
Молчать было уже невмоготу, а сказать нечего. Помог сам Николай:
— Слушай, — спросил он, — был на пуске Нургали Гаязович? Завтра же — партком, мой вопрос о приеме.
— Разве? — словно услышав какую неожиданность, оживился картинно Виктор. — Хорошо и здорово! Тебе давно пора, давно...
Локтев пригнулся к столу, стрельнул взглядом:
— Как ты думаешь, сегодняшний прогул не повлияет?
— Нашел о чем переживать? Не должен, тем более ты же звонил, говоришь, предупредил, — отозвался Рабзин.
— Прогул простится, меня другое тревожит, будет ли действительной рекомендация? Умер старик... Так жаль и так не вовремя.
— А у кого она бывает вовремя, смерть?
— Не знаю, может ли умерший рекомендовать в партию? — поднял над глазами белесые, как ржаные колоски, брови.
— А бог его знает, — нерешительно ответил Виктор. — Что-то не припомню такого. Вообще, рекомендацию прораба должны принять. Достойный был человек, если говорить газетным языком! Его все знают, с секретарем горкома, говорят, в дружбе был... Так что его рекомендация должна быть в силе, я так думаю...
За соседним столиком сидели две молоденьких девчушки. Какая необходимость завела их в этот душный и тесный ресторан, где в основном находит себе приют подгулявшая шантрапа? Девушки явно чувствовали себя не в своей тарелке, стеснительно поглядывали по сторонам с боязливостью желторотых птенцов, ненароком выпавших из родительского гнезда. Разлили по малюсеньким рюмочкам марганцового цвета дешевое вино, глотнули, морщась. За ними с показной демонстративностью наблюдал из-за соседнего столика длинный парень в ярчайшей, петушиной раскраски рубахе. Он был пьян, а потому нахален и вызывающ. Откупорив бутылку с пивом, осушил ее и пустую с галантной рисовкой кавалера поставил на стол девушкам. Те засмущались еще более, не зная, что сказать в ответ на дурацкий жест парня. А тот с шумом-грохотом сунул им под нос и вторую пустую бутылку из-под пива.
Опять оркестр оглушительно рявкнул. Молодежь и подвыпившие перестарки выползли из-за столиков, принялись дружно прыгать и толкаться, тесня друг дружку, на маленьком пятачке подле оркестрантов. Парень в петушиной рубахе, сверля мутными глазами девушек, дергал одну из них за обнаженную руку, тянул к себе, кривляясь и расшаркиваясь. В его понятии, вероятно, вся эта процедура называлась — пригласить на танец. Девушки смущенно отмахивались, но тот наседал, с пьяной наглостью затаскивая в круг.
После неудавшейся попытки потанцевать парень бросил в сторону девушек что-то грубое и оскорбительное. Видно было, как девчата стыдливо опустили подмалеванные реснички, ниже пригнулись к столу. Сосед в петушиной рубахе вновь принялся за прежнее, с шиком и вызовом переставляя пустые бутылки со своего стола на стол девушкам.
Виктора и Николая возмутила эта до безобразия глупая сцена.
— Я сейчас в милицию позвоню, — заговорщицки шепнул Виктор. — Сегодня как раз Борька Иванов дежурит, мой знакомый. — Он встал; проходя мимо парня, грубо и резко прикрикнул: — Ну ты, хмырь недобитый, сиди смиренько, не то на себя пеняй!
Хмырь нагло ухмыльнулся, скосил голову на тонкой шее:
— Ходи, ходи зигзагом отседа, а то я нервенный... ушибить могу...
— Сейчас и нервы заодно подлечим!
Виктор, продираясь между столов, прошел за перегородку, к кухне, где находился служебный телефон. Набрал номер. Буквально через несколько минут в зал ресторана прошли два милиционера, они сразу заметили Виктора, подступили к нему. Девушки радостно зашептались между собою, видимо, догадываясь о чем-то, Виктор кивком головы указал милиционерам на задиристого парня.
— Вон он, в красной рубашоночке, хорошенький такой...
Милиционеры прошли вперед, схватили за локоть туго соображающего парня, повели к выходу. Тот сник, пьяно залебезил:
— Ребя, ну простите, я же ничего, я же не хулиган, — обращался он почему-то не к милиционерам, а просительно оглядывался на Виктора с Николаем.
— Бывает же сволота такая, — процедил без особого зла Виктор и незаметно отметил, как девушки благодарно посмотрели на него.
— Видно, предки наши проглядели кое-чего в этом вопросе, упустили какие-то плюсы-минусы, — заметил Николай.
— Пьяниц развелось, как собак нерезаных! — поддержал Виктор.
Оба они — дети военных лет. И у того, и у другого отцы не вернулись с фронта. Как миллионы других в те злополучные годы, мать Виктора Рабзина получила похоронку, где была единственная фраза: погиб смертью храбрых. Уже позднее в треугольных замусоленных письмах товарищи по оружию описали подробнее, где и как погиб.
Мать Николая похоронной бумаги не получала...
— Эта проклятая война! — ни сотого, ни с сего тяжко вздохнул Виктор и обернулся к другу.
— Ты о чем? — нервно встрепенувшись, спросил Николай.
— Так просто... Думаю, не война ли виновата, что пьяниц много... — Сказал, доверительно заглядывая в глаза собеседнику.
— Врешь, — показал зубы Николай, — не об этом ты думаешь!
— Брось, быльем давным-давно все поросло, а ты опять о старом, — примирительно заметил Рабзин.
— Нет, война до сих пор царапает вот где, — он стукнул кулаком в грудь. — Ты счастливый, хоть тоже сирота. Мое сиротство другое, оно в душе...
— Проклятая война! — опять произнес Виктор и перевел разговор к другой, посторонней теме.
Он понял, что сегодня ни о каких покаянных словах говорить нельзя. Неизвестно, как еще Николай воспримет нежданную новость с упущением его фамилии из авторского свидетельства. Промолчит, затаив обиду, или взорвется, что с ним редко бывает? Виктора удивляла всегдашняя неприступность земляка. Его размеренная неторопливость, манера говорить, растягивая слова с легким раскатистым «о», его тяжелый, без веселости, взгляд — все в Николае такое естественное, простое пугало всегда, а сегодня особенно.
На комбинате все, кто их знал, удивлялись этой дружбе, очень уж были они разные по характеру: один балагур и пересмешник, другой — молчаливый трудяга. Как, мол, они находят общий язык и бывают постоянно вместе?
Сначала их сближало землячество, поздней — общая работа. На своей установке и во всем цехе, а раньше и в других цехах комбината, Николай умел пытливо заметить, где и как усовершенствовать, улучшить что-либо. Докапывался до сути, выдумывал и добивался своего. По любой мелочи обращался на правах земляка и друга к Виктору, признавая тем самым некоторое его превосходство. Тот с охотой помогал ему зародившуюся мысль оформить в чертежах и перенести на ватман. Колькиных идей хватало на двоих. И он не обижался, когда то или иное его предложение, оформленное и порой улучшенное Виктором, уходило в бюро рационализации комбината за двумя подписями. «Ох и молоток ты, Колян, умом бог не обидел», — смеялся Виктор, но помогать — всегда помогал. Помогал, казалось бы, бескорыстно, но навар-то от этого был приличный, прибавка к зарплате — одно, престиж рационализатора — другое.
В одиннадцать закрыли ресторан, и они вышли в затихающий вечерний город. Цветистые огни осветительных ламп, легкий шорох ветра в листве молодых деревьев, сияющие окна домов, широкие площади со множеством разнаряженных стендов, призывающих к продуктивной работе и вперед, к коммунизму, — все было в вечерних сумеречных красках угасающего дня.
Не успели они отойти далеко от ресторана и пересечь центральную площадь, как их догнал запыхавшийся от быстрой ходьбы молоденький лейтенант милиции Борис Иванов.
— Виктор Иванович, надо бы протокол подписать на того из ресторана. Пройдемте на участок, подпишем протокол и в отрезвилку отправим буяна.
— А-а, ты о том краснорубашечнике? Да ну его к черту, не хочется даром время терять.
— Тогда что же, выпустить, что ли, его? — спросил лейтенант.
— Обругай да выгони, чего с них, пустоголовых, требовать!
— Вообще-то, гад он порядочный, учить надо таких, — вмешался Николай. — Смотрите, вам из милиции видней...
Они отказались идти с лейтенантом и с площади свернули на улицу, на которой жили.
— До завтра! — тихо произнес Виктор Иванович, подходя к лепной арке своего дома.
— Пока! — по-простецки хлопнул по плечу Николай.
Проведенным вечером Виктор был доволен. Беспокойство его утихло. Через двор к дому шагал бодро, размашисто, в хорошем расположении духа.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В детстве на родине и крапива колола слабее. Если надо было пробраться к удачливому омутку на речке, где клев хороший, продирались мальчишки через любые жгучие заросли. А по весне на ранних сугревах голыми руками собирали сочные, до прозрачности зеленые стебельки ее, и варили добрые щи из крапивы. Была она не колкой и не жгучей.
Все осталось в детстве, в розово-голубом далеке.
Виктор долго возился с дверным замком, пытаясь как можно тише войти к себе, не потревожить жену. Но Татьяна не спала. В дверную щелку из спальни сочился слабый синеватый полусвет.
Он тихо разделся, прошел в спальную комнату.
— Танечка, извини, задержался опять в цехе.
Жена взметнула полоски темных бровей, морщиня лоб, поглядела на мужа, и легкий огонек иронии мелькнул во всем ее облике.
— Что, опять Колька новую идею подбросил?
— Да нет, со старой свели, наконец, счеты. Запустили сегодня установку... Работы по зарез!
— Давай, давай, вкалывай, зашибай деньгу детишкам на молочишко.
— Смеешься все, — уловил он в словах жены иронию и некий намек на приоритет Николая в их общей работе.
— Мне не до смеха...
— Опять началось! — резко оборвал Виктор.
Татьяна, удобно разместившись на широкой тахте, прикрыв располневшие ноги нежно-оранжевым махровым халатом, в ожидании его прихода читала книгу. Сделав закладку, отложила ее в сторону, и тоненькие случайные морщинки побежали по ее лицу. В свои тридцать с небольшим лет она успела преждевременно раздобреть. Округлились плечи, появилась нежданная складка у подбородка. Хотя правильные черты ее лица не исказились, а, наоборот, стали нежнее.
В глазах, с темной зеленью, в последние годы постоянно таилась непроходящая печаль. Казалось, она всегда думает о чем-то высоком, несбыточном. Колька, давно отвыкший от шуток, обычно подсмеивался над этой грустной ее странностью: «Математичка, Ничего не скажешь. В голове формулы да теоремы, синусы-косинусы...»
Он не мог догадаться и предположить, что в сердце у нее нашлось бы места для многого, не только для сухих математических формул.
Жили они с Виктором хорошо, в достатке. Трехкомнатная квартира в центре города, румынская мебель, привезенная из Москвы в дни отпуска, собственный «Москвич» — все атрибуты внешнего благополучия семьи. Внутренняя жизнь Татьяны была сложней и тревожней, чем казалась со стороны.
Нынешним летом на юг они не поехали. Виктор постоянно носился с идеей Кольки Локтева, сулившей в перспективе, по его словам, не только перелом в технологии производства, но и в его судьбе. Во все тонкости она не вникала, но чувствовала, что дело значительное. Не стал бы Виктор Иванович Рабзин свой отпуск и длительную увеселительную прогулку на «Москвиче» через всю страну к югу разменивать на какое-то рационализаторское предложение, из которого не выжать выгоды. Не тот человек Виктор. Теперь-то она узнала его, особенно в последнее время. Ей так не хотелось признаться даже себе самой, что замуж она вышла не по любви. Когда Татьяна на последнем курсе университета проведала, что мамаша ее с патриархальными замашками уготовила дочке в мужья сыночка из хорошей семьи (хорошей в мамашином понимании — значит, состоятельной), она учинила бунт. Пожаловалась отцу, постоянно занятому на службе и мало вникающему в дела семейные. Тот отмахнулся, заявив что-то невразумительное. И тут на одном из студенческих вечеров подвернулся он, стройный, высокий, красивый — лучшего и желать не стоило, А вот пожила с ним и убедилась — этого мало для мужчины.
В прошлом году произошло между ними такое, чего она никогда не простит ему. И откуда же, — думала Татьяна, — у молодого, вполне современного человека, выросшего к тому же в деревне, без отца, в бедной крестьянской семье, такие барские замашки? Осенью их дочка пошла в первый класс музыкальной школы. Время классных занятий Татьяны не увязывалось с расписанием уроков дочки. Таня не успевала после занятий забирать дочку из школы, мешала неувязка в расписании. Как-то, сожалея об этом, без какого-либо умысла она пожаловалась Виктору и попросила его хотя бы изредка, при возможности, возвращаясь с работы, забирать дочку из школы. Виктор понял жену по-своему. На другой же день он позвонил директору и все было устроено наилучшим образом.
Может быть, все могло незаметно уладиться, если б не случайная встреча со школьной техничкой-уборщицей. Как всегда после занятий, вечером она забежала за дочерью. Заметила, раньше приходилось разрываться на части, бегом бегать от одной школы к другой и тем не менее опаздывала, — в последние дни появилось время передохнуть в ожидании окончания уроков в музыкальной школе. Она раскрыла книжку, присела на скрипучий старый диван в узком коридоре со множеством дверей по обе стороны. Рядом возле окна школьная уборщица — старая, пенсионного возраста женщина — с мокрой тряпицей в руках, с ведерком воды протирала подоконник и тихо о чем-то бубнила.
— Надо же, какой ноне народ пошел. Все начальники, рядовых нет. Чего хотят, то и вытворяют. У нас здесь и учителя все недовольны, и мне все удобства по времю порушили. Директор наш чего удумал, взял да и переиначил все расписание, с ног до головы перевернул...
— Это вы мне говорите? — недопонимая старую женщину, спросила Татьяна.
— Жаловаться некому, потому и тебе говорю, голуба. Спроста говорю, маленько душу отвесть...
— Я что-то не пойму, о чем вы сокрушаетесь? — переспросила она пенсионерку.
— О расписании нашем толкую, голуба, — ответила женщина. — Как ране все разумно и по уму устроилось! А намедни позвонил к директору начальнике комбинату, велел все расписание менять. Вишь ли, какой-то ученице, соплячке, прости господи за грубое слово, так вот ей неудобства в расписании выходят. Всей школе удобно, одной ей, вишь ли, неудобно. У яё матери, сказывают, отец аль можа кто из родни шибко крупный начальник в области, чуть ли не самый главный... Правда — нет ли, так у нас все говорят...
Татьяну так и передернуло. Она поняла, что речь идет о ней и о дочке. Кто, кроме Виктора, мог позвонить сюда? Никто! Как это низко, прикрываясь именем ее отца, именем крупного честного работника, творить такие безобразия! Может и мелочь, конечно — сменить расписание, но это задевает весь коллектив. Весь, ради их дочки!
Она припомнила и другое, как Виктор при встрече с ее отцом умоляюще просил переговорить при случае с руководством комбината, в горкоме партии о его, видите ли, никем не замечаемой персоне. И отец поддался, пошел на уступки. А Виктор из цеха перебрался в отдельный кабинет главного технолога.
Натянутость в их личных отношениях тяготила одну ее, он же отшучивался или молчал. И то хорошо, что в последнее время дома бывал редко, приходил только переночевать. Работа по переоборудованию установки целиком захватила ею.
— Ну как, молодой гений, — умышленно съязвила Татьяна, — думаешь диссертацию защитить на Колькином уме?
— Когда ты прекратишь задавать дурацкие вопросы? — повысил он голос и бесстрастно поглядел на жену.
— Дурацких вопросов нет, есть дурацкие ответы, — грубо обрезала она. — Кстати, — откладывая пустячный детектив Кожевникова, продолжала Таня, — ты так и не снял с аквариума этот злосчастный компрессор...
— Унесу, унесу! — злился он. — Что вы с Колькой привязались к одному: компрессор да компрессор! Мельчите...
— Мне, конечно, все равно, но ты, Виктор, беды наживешь. За это и в тюрьму угодить недолго.
— Куда хватила! — ехидно засмеялся он. — Ты думаешь, у нас в цехах ежедневные взрывы случаются или газ пробивает?
Татьяна пренебрежительно посмотрела на него, ответила:
— И все-таки Николай Локтев был тысячу раз прав, когда увидел аквариум с твоим «рацпредложением»...
— Татьяна, ты стала просто невыносимой! — уже не говорил, а чуть ли не истерично кричал Виктор.
Она как ни в чем не бывало продолжала:
— Ты не кипятись! Я бы тебе слова не сказала, если бы твое аквариумное изобретение касалось тебя одного. Нет, оно и меня касается... Подумать только — украсть из цеха компрессор! Правду сказал Николай, что пока беды нету, надо немедленно отнести эту штуковину обратно или хотя бы противогаз в цехе заменить на новый. Там же теперь без компрессора висит?
Как-то недавно, проходя мимо шкафа с аварийными противогазами, Виктор заметил, что пломбы на замке нет. Он открыл дверцу и снял со шлангового противогаза компрессор — миниатюрный моторчик, подающий воздух под шлем противогаза во время работы в сильно загазованных местах. Но сколько помнит Виктор, эти шланговые противогазы постоянно висят в бездействии, люди в цехе обходились при случае обычными. Порой со шланговых противогазов пропадали компрессоры. Кое-кто умело приспосабливал их к аквариумам на подоконниках. Компактный, и воздух в воду нагнетает отлично.
Когда Николай увидел это приспособление у Виктора дома, он по-дружески высказал свое недовольство.
Рабзин сначала действительно хотел было унести компрессор обратно в цех, потом передумал: можно просто списать противогаз, кому какое дело! Но все забывал в ежедневной суматохе...
— Танечка, брось дуться! — успокаивал он жену. — Трудно так жить! Для тебя же все делал, пойми. Не принимай так близко к сердцу, что именем твоего отца козыряю. У нас на комбинате все руководство отлично знает, кто твой папаша. А мне, честное слово, как-то легче от этого. Время такое, без участливой поддержки далеко не уйдешь, высоко не поднимешься. Не на всех конечно, но на разную мелкоту этот факт действует, так сказать, магически: одно слово чего стоит — ответственный работник обкома! Попробуй, мол, тронь Рабзина! За плечами у него вон какие тылы!..
Татьяна засмеялась:
— Один звонок папаши — и ты уже начальник цеха, другой звонок — главный технолог... Теперь третьего звонка ждешь?!
От внутреннего одиночества, от горьких раздумий последних дней она готова была расплакаться, но не унизилась в покорной слабости перед мужем. Слезы осели в глубине сердца, омрачив тихой задумчивостью зеленоватые глаза.
Он присел на тахту, откинул оранжевый халат с ее полнеющих красивых ног. После нескольких рюмок вина, выпитых только что в ресторане, после удачливого дня, когда утихла тяжесть ожидания пуска установки, приятная нега охватила все его тело. Он обнял жену, стиснув ее округлые плечи. Она тихо отстранила ладонь мужа.
— Не надо, Виктор! — Замолчала, прикусив белыми зубами нижнюю губу, широко алеющую лепестком шиповника. — Не надо, я... не люблю тебя, Виктор! — беззлобно, с отпугивающим равнодушием произнесла она.
— О чем ты говоришь, Таня! Разве можно так? С огнем не шутят! — подскочил Виктор с тахты. — Как же жить тогда дальше?!
— Не знаю, не знаю... Сама запуталась с тобой. Дочку жалко без отца оставлять, не то бы плюнула и ушла, ушла на все четыре стороны!..
— Ох ты какая шустрячка, раз-два и в дамки! Не выйдет... Вот все вы такие, — он хотел сказать «бабы», но не решился, не повернулся язык, заметив в глубине ее зеленых глаз нескрываемое, почти открытое презрение, с трудом выдавил: — Все вы такие — женщины!
Она отвернулась от него.
— Видеть не хочу твое показушное лицо! Все напоказ у тебя, а что внутри, одна я знаю. Никто, кроме меня! Дура я однако, что продолжаю жить с тобой! Жить каким-то ненужным довеском...
— Хватит тебе, — он опять попытался обнять ее, приблизился, стал успокаивать, веря, что и эта истерическая вспышка жены погаснет, пройдет. Уверенность во всем никогда не покидала Виктора и снова заговорил:
— Знаешь, Танюха, ты плохо разбираешься в жизни. А ей, жизни, наплевать на твою розовую сентиментальность. Я тоже был и мягким, и податливым, верующим всем и вся. Давно, в школе, мечтал быстрей уехать из деревни, стать крупным инженером... Думал, буду решать судьбы людей, изобретать новые, неведомые никому машины...
Татьяна равнодушно, как и прежде, перебила его, раздумчиво заговорила сама:
— В детстве, знаешь, и крапива жжет не больно. В школе все мы думаем о большом и светлом. Жаль, когда человек взрослеет, свою большую мечту он часто разменивает на мелочи. Даже странно, тело человека растет, увеличивается, а мечта мельчает. — Она неожиданно засмеялась и закончила: — Это здорово видно по тебе, Виктор!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Короткий сон не придал бодрости. Николай проснулся ни свет, ни заря. Дочки еще спали, спала и Света. За розовеющими стеклами окон занимался новый день. Вчерашнее нервное напряжение приутихло, высвобождая в душе место, для новых радостей, дел, неожиданностей. Он все еще не мог сжиться с мыслью, что соседа по квартире, прораба Павла Петровича, нет в живых. Нет доброго доуга сотоварища и собеседника по тихим зимним вечерам, когда у того и у другого выдавались свободные часы. Тревожный непокой незаметно унялся, ушел куда-то вглубь.
В шлепанцах на босу ногу, на цыпочках, чтоб не потревожить никого, пробрался на кухню, зажег конфорку газовой плиты и поставил на нее блестящий из нержавейки чайник. Когда тот закипел, пофыркивая паром, Николай бросил в фарфоровую кружку большую щепоть байхового чаю, настоял его под махровым полотенцем и по давней привычке взбадривать себя с утра крепким, чисто деготь, чайком, мелкими глотками стал отпивать из кружки ароматную влагу, чаевничал. Смутно рисовался в воображении наступающий день.
Проснулась Света. В одной нижней рубашке, еле прикрытая цветастым ситцевым халатиком, вышла к нему.
— Ты чего это ни свет, ни заря — засобирался? Горит что ль?
— Горит — не горит, а мне пораньше сегодня надо. Виктор Рабзин вчера встретился, сказал — установку пустили. Поглядеть не терпится...
— Без тебя пустили? — удивилась Света.
— Без меня, — буркнул Николай.
— Ну и дружки, дня не могли подождать!
— Комиссия, говорит, из Москвы нагрянула, вот и не стали дожидаться.
— А-а, ну тогда ладно, — потягиваясь, вздохнула Света. — Беги!
Одевшись, собираясь открыть дверь, Николай обернулся.
— Светуля, вообще-то сегодня опять день не из легких. Партком состоится.
Круглые, со светлой голубинкой глаза ее еще более расширились, налились радостью.
— Так это и хорошо! Я рада за тебя... Ты же у меня — умница. Ну, ни пуха, ни пера, всего доброго...
— Иди к черту! — как перед трудным экзаменом в институте, ответил и, легко перешагнув порожек, побежал по узкой лестнице вниз к подъезду.
День занимался. Полоска зари маково алела за шифером крыш. Мягкая прохлада лилась по улицам и дворам молодого города. Он был свеж, тих и весел, не встревоженный покуда дневной суматохой. Нервное напряжение вчерашнего дня окончательно спало, выровнялось и успокоилось что-то внутри. Четкой солдатской походкой отмахал от дома до вокзала, где была остановка. Первым трамваем, шедшим из парка, уехал на комбинат.
Все здесь знакомо ему и близко: здание с красивой полуовальной аркой, в проем которой устремляются во время пересменок тысячи и тысячи рабочих; тополя вокруг площади и затейливые цветники, заботливо разбитые работниками комбинатского ЖКО, и громадные установки, расцвеченные по ночам золотистыми огнями, и даже дымные факелы, с которыми борются с первых дней появления здесь нефтехимии, а все победить не могут.
Комбинат давно уже стал ему вторым домом. Все хорошее у Николая связано с работой. Как ушел с трактора, получив новую специальность, так и работает здесь. Свою установку изучил до винтика, чувствует ее до тонкости. Каждый вздох, каждый звук моментально улавливает, без показаний приборов на пультах управлений может мысленно определить, что творится внутри этих причудливых колонн и труб.
В цехе у пульта сидели двое ребят из ночной смены. Подойдя к ним, поздоровался кивком головы, торопливо побежал к винтовой лестнице, ведущей вверх, к самому потолку цеха и дальше через отверстие — в высоту неба. Хватаясь за стальные перила, поднялся на металлическую площадку, откуда весь комбинат виднелся как на ладони. Установка ритмично вздыхала, внизу, в подвальном помещении, за бетонными плитами слышно дышали моторы, приводя в движение мощные вентиляторы, которые гнали воздух в распределительные трубы, чтоб отобрать азот и сделать из него удобрения для полей, корм для скота, другие всевозможные продукты химии. Было над чем поломать головы, прежде чем начать переоборудование установки, не останавливая цех и многие другие связанные с ней производства, оснастить ее новыми деталями, придать удесятеренную силу, вдохнуть новую жизнь. Чувствует ли она, что это он первым возмутил ее спокойствие, задал ускоренные темпы, чтоб в десятки раз перекрыть свою же собственную возможность?
«Чувствует, наверно», — подумал Николай, отметив про себя и другое: отныне потерян всякий интерес и смысл соревнования с Сумгаитским комбинатом, ибо там продолжают работать по старинке и дать такую мощность, какую разовьют здесь, они естественно пока не смогут. Им придется сначала изучить материалы реконструкции, прикипеть к ним сердцем, затем не менее года уйдет на разные утряски и увязки с высшим начальством, потом с полгодика ухлопают на саму реконструкцию... Таким образом, полтора, либо два года подряд здешняя установка будет давать столько продукции, сколько не давали ее прежде несколько комбинатов страны вместе взятые.
Радостный и довольный, он спустился по лестнице вниз, в цех. По сверкающему кафелю полов подошел к пульту управления. Одного из ребят ночной смены, Раиса Даминова, Николай хорошо знал. Когда-то они вместе работали с ним, были в одной смене. Потом, года три назад Раис закончил вечерний техникум, обособился от Локтева, ушел на повышение. Но и до сих пор случается работать вместе, как сейчас.
Ребята оживленно рассказали ему о своем дежурстве, о том томительном страхе, который не покидал их в течение всей смены. Однако вызывать слесарей, дежуривших в цехе всю ночь, не пришлось, не было необходимости. Слесаря звонили сюда сами, не выдержав, частенько забегали убедиться собственными глазами, что все в порядке и никаких загвоздок... Они бегло окидывали визуально соединительные детали, не находя ничего подозрительного, шли восвояси.
— Одного понять не могу, Николай, — с некоторой подозрительностью в голосе сказал Раис Даминов. — Ты вот ковырялся сколько, пыхтел и надрывался, а отчего-то в авторах тебя нету. Сам слышал, как толковали вчера об этом, особенно москвичи... И правда, фамилии твоей — ни в одной бумажке!
— Как понять, нету? — усомнился Николай.
— А так и нету, — подтвердил Раис. — Вот чертежи на столе. Их нам на нынешнюю ночь оставляли для контроля...
Николай пригнулся к исчерченной розоватой кальке и действительно фамилии своей не увидел. Лицо обожгло подступившим румянцем. Испуганно заработала мысль о чьей-то несправедливости. Потом вдруг вспомнил, под такими чертежами обычно подписываются не авторы, а исполнители из проектно-конструкторских бюро. Он засмеялся, преобразуясь на глазах, сказал:
— Мое имя не здесь, а в авторском свидетельстве, понимать надо, простота!..
— Вряд ли, Коль, — зажигаясь чувством обиды за товарища, возразил Раис Даминов. — Что-то вчера во время пуска подозрительным мне показалось поведение Виктора Ивановича. Крутил твой земеля, к нему все с вопросом, особенно москвичи, а оно тебе почему-то ни гу-гу... Заметил я, что хитрил он, сам, вроде, тебя ждал, настаивал даже не запускать установку, а мне показалось — кривил он душой, дожидался команды... И пустили, конечно. Все хорошо обошлось... Но, думаю, с тобой здесь что-то не ладно, не обставили случаем?
— Не может быть такого! — уверенно возразил Николай.
— Я тоже смекаю, что такого не может, твоя же задумка. Об этом все в цеху знают, как ночей не спал, как вкалывал, — добавил Раис и вновь покосился на Николая. — Все же чую подвох, Коль. Я собственными ушами слышал, как кто-то из московской комиссии заявлял, что знать ничего не знает о тебе... Так что держи нос по ветру, — предупредил Раис. — Если что, ты это дело не оставляй на произвол, шуми! Думают, что если простой работяга, так он не гож в изобретатели? Хрен с маслом, еще как гож! Шуми, Коля, а мы поддержим, — возмущался Раис.
Нервы опять не выдержали, разволновался, попросил у ребят сигарету.
— Ты же бросил курить?
— Бросишь тут! Второй месяц не курю... Ну черт с ним, одну можно.
Он взял из протянутой пачки «Памира» одну сигарету, вышел из цеха к курилке — специально оборудованному месту с жестяной бочкой, наполненной песком, со скамеечками под легким навесом. Затянулся табачным дымом. Двухмесячный перерыв тут же дал знать: дурман никотина разошелся по крови, густо замутил голову.
Было раннее утро, узнать все конкретнее — не у кого. Смутное беспокойство опять зарождалось в душе. Сначала словам товарища по работе не придал особого значения, подумал, какая-то неувязка, Раис путает беспричинно. Теперь здесь, в курилке, тревога все больше и туже охватывала его. Так было всегда: при любой крохотной неудаче ему казалось, что окружающие узнали, какую тайну хранит он в себе. «Отец! — сразу же подумалось ему. — Неужели дошло? И в такой день!» Позорная смерть незнакомого человека, приходившегося отцом, черной молнией перечеркнула детство, ударила в какую-то нервную клетку и так осталась в ней гнить-догнивать по сей день. Не в первый раз он впадал в такое смутное, невесомое состояние, когда вся жизнь, что шумела, гремела, вертелась и двигалась рядом, не доходила до него, шла мимо, обходила стороной, не задевая. Будто она существовала сама по себе, и в ней его не было.
А сторонняя, как ему казалось, жизнь часто сулила обернуться добром, манила к себе. Когда монтировалось оборудование в цехе, за границу должна была выехать группа инженеров и с ними — оператор. Руководство наметило Николая. Отказываясь от заграничной командировки, он нашел массу причин, ссылался то на болезнь жены, то на свою занятость и учебу в институте. Боялся, что при проверке в соответствующих органах могут дознаться об отце.
Убедил все-таки, отказался, и вместо него поехал за рубеж Виктор Рабзин.
Больше всех сокрушалась и переживала тогда Света.
Вспомнился и другой случай. В прошлом году ему выделил профсоюз бесплатную путевку в Кисловодск. Сколько было дома возни вокруг этого заурядного события! Света решила отправить дочек к дальней родне в деревню и ехать с Николаем; на месте можно было приобрести курсовку, ночевать где-либо на частной квартире, а дни проводить вместе. У дочек появились свои заботы: они составили длиннющий список на покупки: надо купить то, надо это...
И вдруг за несколько дней до отъезда вызвали Николая в профком, доверительно-ласково стали уговаривать передать путевку аппаратчику из седьмого цеха. Тот только что вышел из больницы, ему позарез нужна была путевка именно в Кисловодск. А других нет в наличии.
В просьбе ничего предосудительного не было. Тем не менее Николай опять заподозрил неладное, подумалось, что дошло до цеха, до руководства комбината, где его к тому времени хорошо знали как толкового рационализатора.
Путевку он отдал. Ее тут же переоформили на аппаратчика из седьмого цеха. Он сильно расстроился, ему показалось, что обиду нанесли умышленно. Отходил душою постепенно, выясняя час за часом, что никто не знает и ничто не прослышано о его прошлом. Просто назрела житейская необходимость и аппаратчику после инфаркта путевка требовалась больше, чем кому-либо.
Так и сейчас, сидя в курилке, он перебрал все детали вчерашнего разговора с Виктором: и когда сумерничали в ресторане, и потом, когда шли домой пустынной улицей. Анализируя каждое слово Рабзина, он не мог уловить в них второго смысла, некоего неопределенного подтекста. Ему было понятно и ясно, почему пустили установку без его участия. И Виктор, само собою, здесь ни при чем. Но не может быть того, вдруг прояснилась мысль! Виктор собственноручно руководил вчера пуском установки и не мог, безусловно, не знать об отсутствии его фамилии хотя бы на титуле документации, так как авторского свидетельства могло пока на комбинат не поступить. Может, не заметил? Быть того не могло! Но почему умолчал? Не хотел обидеть преждевременно? Или не все еще прояснено, просто неувязка какая-то? Всегда считались близкими друзьями и вдруг такая игра в прятки...
Сидеть в курилке не было никакого смысла, не терпелось все выяснить и уточнить, освободиться наконец от тягостного чувства неизвестности. Давно прошла пересмена. «Бывай!» — коротко попрощался, проходя мимо, Раис Даминов. А начальника цеха на месте все не было. Где же он? — тревожился Николай. Ясман обычно на службу приезжал на собственной машине и всегда вовремя. В последние месяцы, когда велась реконструкция, вообще приходил намного раньше. Работы на новой линии и на модернизации установки его волновали не меньше, чем Николая. Тем более и сам он стал одним из соавторов.
Локтев поднялся на второй этаж управленческого здания их цеха. На вопрос, где начальник, толком никто ответить не мог. Одни говорили, что дома, отдыхает после пуска установки, другие предполагали, что на заседании парткома.
— Но парткома пока нет! — недоумевал Николай. — Иначе бы меня обязательно вызвали...
Так и не выяснив ничего, он позвонил на квартиру Ясману. Ответил женский голос. Трубку, по-видимому, взяла жена, так как, по сведениям Николая, у Ясмана никого нет, и живут они вдвоем.
— Израель Львович, — ответили в трубку, — с утра в горкоме.
— Извините за нескромность, — переспросил Николай. — Это говорит его оператор из цеха, Локтев...
— А я вас сразу узнала, Николай Иванович, — зазвучал мягкий голос в телефонной трубке.
— Вы случайно не в курсе, что за вопрос в горкоме?
Жена Ясмана с охотной многословностью объяснила Николаю, что Израель Львович был вызван в горком еще с вечера. По всей вероятности, как догадывалась она, там должны обсуждать все плюсы и минусы вчерашнего пуска модернизированной установки.
Николаю ничего не оставалось, как сходить в управление комбината и выяснить заодно — в котором часу должно состояться заседание парткома с его вопросом о приеме в партию.
Через всю территорию от цеха до центральной проходной комбината, где находился управленческий трехэтажный корпус, идти было далековато. Как в городе на улицах, здесь постоянно курсировали служебные автобусы. Николай поспешно прыгнул в проходящую машину, быстро доехал к зданию с полуовальной аркой.
Прежде всего следовало зайти в бюро рационализации и изобретений, к начальнику. Хотя вряд ли чего вразумительного можно узнать от него, не веря в полезность визита, думал Николай. Но он ошибся в возможностях начальника бюро Давыдовича.
Обтекаемый, обходительный, в смысле обходить сути поставленных перед ним вопросов, Давыдович не нравился Локтеву. И заигрывающая мягкость, и эта неизменная афишная улыбочка — все вызывало неприязненное сопротивление в душе Николая. Но сейчас, в данный момент, он мог хотя бы мельком прояснить, что к чему, развеять преждевременные сомнения и успокоить.
Николай приоткрыл скрипнувшую дверь в небольшой кабинет, тесно заставленный могучими шкафами типа домашних шифоньеров.
Давыдович — черноволосый с проседью, в золотых очках на переносице, с синевой чисто выскобленных щек — одарил Локтева обнаженно-обезоруживающей улыбкой. Проглатывая рокочущую букву русского языка, доверительно пригласил:
— Проходите, товарищ Локтев.
Николай решительно сел на пододвинутый стул.
Здесь, в кабинете начальника бюро с запыленными стеклами окон, Николай бывал много раз. Отсюда начиналась его биография рационализатора, и все хождения по инстанциям начинались отсюда же. Он помнит, как боязливо входил сюда впервые, с какой безропотностью новичка выслушивал нужные, а чаще ненужные замечания. Был под этим сводом пропыленного потолка нерешительно тих и послушен, готовый по первому требованию вносить изменения в собственные идеи. Лишь бы внедрить их в производство!
И вдруг неожиданно для себя Николай обнаружил, как преображается какая-то струнка души и дух сопротивления охватывает все внутри, пытаясь раскованно прорваться наружу. Даже в том, как он кончиком ботинка придвинул стул ближе к полированному столу, явственно ощутил эту рвущуюся к жизни зародившуюся силу.
— Чем могу быть полезен? — спросил Давыдович.
— У меня дело, — начал было Николай, но тот перебил его.
— Без дела, запросто так сюда не приходят...
— Неприятное и неотложное, — твердо закончил Локтев.
— Разве? Бога ради, бога ради, выкладывайте!
Пока не осознавая всего в полной мере, надеясь, что произошла невразумительная, безобидная ошибка, Николай заговорил о вкравшемся подозрении. К сожалению, постоянно свежерозовое лицо начальника бюро было неизменным, по нему нельзя понять, то ли это румянец стыда на щеках, то ли признак стабильного здоровья. Как и всегда, румянец широко разливался по невозмутимому лицу. Подбородок отсвечивался свежевыбритой синевой.
— А почему вы не в горкоме? — заканчивая свои слова, резко спросил Николай.
— Я — человек маленький, — засуетился начальник бюро. — Я простой исполнитель, а туда вызывали причастных ко вчерашнему пуску.
— Тогда почему не вызвали меня?! — выпалил Николай. — Я же причастен в первую очередь.
— А вот это, любезнейший товарищ Локтев, к вашему огорчению, в мои полномочия не входит, — легко парировал Давыдович. — Спрашивайте у Виктора Ивановича, он в курсе дел...
Начальник бюро рационализации и изобретений грузно встал из-за стола, громыхнув стулом, подошел к двери, всем видом своим выказывая, что пора кончать бессмысленный разговор.
— Вы что же, выставляете меня за порог? — почти крикнул Локтев.
— Понимайте как хотите, Николай Иванович, но мне некогда, некогда. Я — человек занятой!
— Так вы мне путем ничего не ответили!
Давыдович, выходя вместе с Локтевым в коридор, закончил:
— Не вижу оснований для вашего беспокойства, вы предлагали внедрить в производство одно, Виктор Рабзин совсем другое, более веское, фундаментальное. Выходит, он автор всей общей идеи, а вы — автор некоторых частных вопросов, связанных с усовершенствованием, что тоже, думается мне, немаловажно для вашего послужного списка.
— В моем послужном списке всего одна отметка: был шофером, стал оператором! — как отрезал Николай и четким солдатским шагом заспешил по коридору к лестнице.
Перемахивая через ступеньки, он поднялся на второй этаж, подошел к двери, на которой золотились буквы стеклянной таблички — «Партком». В робкой нерешительности остановился, глубоко вздохнул, чтоб как-нибудь успокоить заколотившееся сердце.
Тихо, без скрипа приоткрылась дверь, и к своему удивлению, он увидел выходящего из приемной секретаря Виктора Рабзина. Чего-чего, но этого Николай никак не ожидал. Он заметил, как преобразилось серое лицо главного технолога, как вспыхнул на нем румянец стыдливости, но тут же потух, выявляя на щеках привычную бледность.
— Вот хорошо, что встретились, — медленно растягивая слова, обронил Виктор.
Взволнованный неопределенностью, пустым разговором в рационализаторском отделе, Николай, чуть успев пожать руку Рабзину, не оттягивая и не откладывая разговора на более подходящее время, поспешно произнес:
— У меня к тебе не совсем деликатный вопрос...
Виктор перехватил колючий взгляд товарища, взял его за локоть, уводя от двери парткома в красный уголок, где было пусто и безлюдно. Он был готов к разговору и потому не мешкался, весь был собран и пружинисто подтянут.
— Ты не можешь ответить мне, — с ходу продолжал Николай, — ответить, что произошло, почему до меня доходят неопределенные слухи о моем авторстве?
Технологу не пришлось догадываться, о чем пойдет речь, Локтев задал вопрос напрямую, без обиняков.
— А-а, ты об этом инциденчике...
— Хорош инциденчик, когда человека как палкой по голове оглушили...
— Не дуйся, Николай.. Не горячись.
— Это не те слова «не дуйся», «не горячись», — продолжал Локтев. — Может, весь смысл жизни я вкладывал в этот вопрос реконструкции! А меня решили на стременных обскакать... Я начал дело, остальные, вплоть до тебя — так, пришей кобыле хвост!
— Ты круто берешь, не торопись! — остановил его Виктор. — Зачем бить в колокола, когда не горит? Разберемся, все встанет на свои места. Я же не враг тебе какой-нибудь и лучше всех знаю о доле твоего участия в реконструкции.
— О какой доле может идти речь? — сорвался до хрипа в горле Николай. — Кому угодно могу заявить, что здесь не доля, а целиком и полностью мое предложение...
— Я выясню, Коля, я выясню, не горячись! — пытался успокоить его Виктор.
На самом деле он прекрасно знал, что фамилия Локтева выпала из коллектива авторов не случайно. Началось все действительно со случайности, а потом эту случайность Виктор Иванович сумел сделать необходимостью. Еще два года назад, когда вершилась судьба предложения Локтева, в кабинете у Давидовича состоялся разговор с глазу на глаз. До этой злополучной беседы начальник бюро частенько при встречах с Виктором возвращался к поданной коллективом авторов идее реконструкции установки и монтажа новой линии воздуховода. Теперь, оставшись вдвоем, Давыдович поставил вопрос решительно и открыто, надеясь своей смелостью загнать в тупик главного технолога комбината.
— Зная вас как умного, рассудительного человека, — сказал он, — и не простого, а с тылом за спиной, хотелось бы поделиться с вами некоторыми соображениями....
«Не на тестя ли намекает? — подумалось Виктору. — Но при чем здесь отец Тани, он же не имеет к этому ни малейшего отношения?»
Давыдович продолжал. Виктор внимательно прислушивался к его словам, пугающим своей откровенной обнаженностью.
— Я человек дела, у меня есть свое решение этой затянувшейся канители. — Он достал из сейфа объемистую стопу бумаг, нарочито-доверительно кинул их на стол перед обескураженным Виктором.
— Вот моя идея! — заключил он.
Рабзин раскрыл одну из папок и увидел перед собою невероятное: те же чертежи, что делал он, выполненные, правда, вчерне, чьей-то другой рукой. Идея Локтева по этим чертежам распадалась на две взаимосвязанных половины. Одна из них была заглавной, предусматривающая полную модернизацию, вторая — второстепенная, вытекающая как следствие этой реконструкции, как привязка новой линии к переоборудованной карбамидной установке.
— Что вы хотите сказать этим? — недопонимая смысла новых документов, спросил Рабзин.
Давыдович произнес одну фразу, ставящую на места все и вся:
— Главная идея ваша, Виктор Иванович, второстепенная — Локтева. Выходит, вы — изобретатель, он — обычный автор рацпредложения.
— Что вы! Нельзя так, нас неправильно поймут, — возмутился искренне Виктор, припадая всей грудью к столу.
— Что ж, мое дело предложить, сделать услугу, — засветился улыбкой Давыдович, — дальше — сами смотрите... Я остаюсь в стороне, в соавторы не лезу, но, думаю, вы будете мне обязаны...
— Так Локтев всегда сумеет доказать свой приоритет! — настаивал Виктор.
— А дата? Вы посмотрите дату на документах...
В клеточке, обведенной тушью, стояло число более раннего месяца, чем в документации Локтева.
— И все-таки так не пойдет! — закончил Виктор.
— Смотрите сами, — спокойно ответил Давыдович.
Перед отправкой документов в Москву они, опять же вдвоем, зашли к главному инженеру комбината. Рассматривая сопроводительное письмо, документы, чертежи, главный инженер, увидев фамилию Локтева первой в списке, спросил Виктора Ивановича, кто он такой. Узнав, что обычный оператор, инженер удивился, выразил сомнение. Не глядя на вошедших спросил: «Возможно ли исполнение своих рабочих обязанностей считать изобретением?» И сам себе ответил: «Безусловно, нет! Иначе всех людей с установки, занятых будущей реконструкцией, надо будет включать в соавторы».
Виктор вступился за друга, доказывая правильность документации. Но Давидович своевременно знаком руки остановил его. Рабзин увидел жгучий взгляд начальника бюро, полный таинственной значимости, и осекся.
...Ближе к полудню в красный уголок парткома стали собираться люди. Продолжать разговор при посторонних ни тому, ни другому не хотелось.
— Ладно, Коля, закончим. Я разберусь, не тревожься, — успокаивающе сказал Рабзин.
До сих пор Виктор не поймет, почему не вступился тогда в кабинете главного инженера за земляка, почему умолчал о самом существенном? Не потому ли, что лавры первенства достаются не ему, главному технологу, а Николаю — простому рабочему? И та злополучная ночь, когда спорили в нем два человека, решила все окончательно. Сомнение инженера, гнусная беседа в кабинете начальника бюро сыграли свое. Как ни странно, подлости в своем поступке он не находил, вышло все как бы случайно. Прошло время, установка пущена и Николай вынужденно смирится с ролью отодвинутого на второй план рационализатора. Лишь бы он не заподозрил во всем Виктора. Лишь бы не это, а все остальное — мелочи жизни!
— Хорошо, я разберусь, — еще раз сказал он и вышел из зала красного уголка.
Вслед за ним вышел и Николай. Он опять остановился у двери со стеклянной табличкой «Партком». Молоденькая секретарша объяснила Николаю, что Зарипова нет на месте, он с утра в горкоме партии на экстренном совещании.
— А как же партком? Сегодня же заседание парткома?
На его недоуменный вопрос секретарша ответила, что звонил Нургали Гаязович, просил извинения.
— Заседание партийного комитета, — объясняла она, — в горкоме решили отложить до возвращения из Москвы генерального директора и главного инженера.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В горкоме партии московская комиссия подводила итоги вчерашнего пуска установки. Вся работа по всем параметрам прошла хорошо. Особых замечаний не было. Присутствующие, анализируя ход пуска, постоянно упоминали Виктора Ивановича Рабзина, приписывая ему не только всю тяжесть исполнения работ, но и саму идею.
Начальник цеха Ясман, с иконным спокойствием в усталых глазах, с лицом в глубоких морщинах, сидел рядом с секретарем парткома Зариповым, молчал. Пожалуй, он один из всех присутствующих хорошо сознавал несправедливость завышенных похвал технолога. Израель Львович внимательно вслушивался в слова выступающих, недоуменно раздумывал над тем, почему все они замалчивают о его заслугах как начальника цеха, как одного из соавторов реконструкции. Но и это еще полбеды! Более всего возмущало странное замалчивание заслуг оператора Николая Локтева. До сих пор ему казалось, что на комбинате все заинтересованные лица отлично знают меру участия в колоссальной работе оператора цеха. «Высказаться или промолчать? — раздумывал он. — Не покажется ли членам комиссии и работникам горкома партии принижение роли Рабзина умышленным?» А если бы довелось выступать, то он выступил бы непременно по этому поводу. Израель Львович не был посвящен во все детали участия Локтева в создании проекта всей реконструкции, но точно знал, что заглавной фигурой был именно он. Без малого три года назад этот рабочий, какой-то робкий и застенчивый, постоянно обивал пороги кабинета начальника цеха, не давал прохода со своей идеей. Как-то, устав от бессмысленных отговорок, он пригласил Локтева к себе домой, пригласил не по производственной необходимости, так как цех планы свои перевыполнял, был на хорошем счету, а по соображениям чисто человеческим. Тем вечером Локтев пришел к нему не один, с прорабом Павлом Петровичем, с которым Ясман был в добрых приятельских отношениях еще с первых дней строительства комбината. «Ты уж, Львович, не обижай парня, — сказал тогда прораб. — С этой затеей давно он носится, все прошибить чьи-то лбы не может. Теперь вот и меня, старика, растормошил, вовлек... Ты присмотрись, Львович, думаю — толк будет...»
Еще тогда, детально разобравшись во всем, Израель Львович сообразил, какую экономическую выгоду принесет цеху и всему комбинату эта реконструкция карбамидной установки. Все расчеты он взялся проверить сам, грамотно оформить предварительные чертежи попросил начальника бюро Давыдовича в порядке дружеской помощи.
Так что Рабзин подключился позднее, когда потребовалась конкретная детализация и чертежей, и расчетов.
Сидя здесь на совещании, он осознавал какую-то несправедливость по отношению к оператору. В то же время видел, что все точки над «и» расставлены, каждому воздано по заслугам, за исключением Николая Локтева. «Бог его знает, — неопределенно думал он. — Может, так оно и должно быть. Если по справедливости взвесить, то Виктор Иванович тянул поклажу не из легких. Коль выскажу свое сомнение, не будет ли это выглядеть попыткой возвеличить свою роль над ролью главного технолога? Легче промолчать, — усомнился он. — А по поводу Локтева лучше разобраться у себя в цехе, зачем сор из избы выносить?»
Однако все эти хладнокровные рассуждения не убедили его, а, наоборот, привели в полное замешательство. Почему же, в конце концов, Локтева игнорируют вообще? Кто бы и чего бы ни говорил, каждый стремился упомянуть Рабзина, воздать должное ему, начальнику цеха, или в крайнем случае главному инженеру комбината за столь важную, общегосударственного значения работу. Одного Локтева не вспоминали совсем.
Израель Львович не выдержал, попросил слова.
— У меня, товарищи, всего один вопрос, почти не касающийся производства, вопрос элементарной этики.
Все настороженно притихли. Здесь шел такой оживленный разговор с анализом, похвалами, замечаниями и вдруг — вопрос этики. Логично ли?
— Пожалуйста, продолжайте, — заметив некоторое замешательство, поддержал Ясмана секретарь горкома.
— Я, собственно говоря, вот о чем... Какая-то, по-видимому, вкралась ошибка во все происходящее. Не хочу принижать роли главного технолога товарища Рабзина, и все-таки должен часть высоких похвал в его адрес переложить на другую чашу весов.
Некоторые из присутствующих оживленно зашептались между собой. Секретарь горкома кончиком карандаша постучал о стол.
— Тише, товарищи, а вы продолжайте, Израель Львович.
— Дело в том, — решительно заключил Ясман, — что не известно по чьей вине, а может быть, и без злого умысла мы забыли совершенно одного работника нашего цеха — оператора Николая Ивановича Локтева. Я полностью уверен и думаю, что одним из главных зачинателей всей реконструкции был он.
— Не уверен — не обгоняй, — пошутил секретарь горкома. — А коль вы, Израель Львович, уверены, то идите на обгон смелее... Почему тогда, я вас спрашиваю, не приглашены сюда ни тот, ни другой? Я ли должен решать такие элементарные вопросы — кого приглашать, кого — нет?
— Разрешите ответить мне! — поднялся со стула Нургали Гаязович. Широкоплечий, высокий, с прищуром узких глаз, он обратился к секретарю горкома: — Это лично моя вина, грешен. Я, Сергей Семенович, заподозрил неладное и решил ни Локтева, ни Рабзина не вызывать на сегодняшнее совещание. Мы разберемся в рабочем порядке, так сказать, у себя дома... Если что, примем соответствующие меры.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Утром был опять неизменный байховый чай. Как всегда, проводить до порога встала Света в своем ситцевом халатике поверх худеньких плеч.
Он появился в цехе не тем прежним, тихим, тревожно озабоченным, с постоянной грустинкой в темно-серых глазах. Он был другим.
Дождавшись Ясмана прямо в его же кабинете, Николай встретил начальника цеха непривычной улыбкой в уголках губ.
— Ну как? — вместо приветствия спросил Ясман.
— Что — как? — продолжая улыбаться, на вопрос вопросом ответил Николай.
— Жизнь как, спрашиваю? — протянул ладонь Израель Львович.
— Нормально... Только вот из-за нашей карбамидной установочки два года отдыхать не пришлось. Плюнуть надо на все и куда-нибудь подальше в лес махнуть.
— В отпуск, что ли, захотел? — удивился Ясман. — А как же не разобравшись?..
Николай понял его с полуслова.
— Приеду из отпуска, разберусь сам.
— А прием в партию? — заинтересованно спросил начальник цеха.
— Сказали, что партком откладывается на неопределенное время... Так что одну б хотя недельку отдохнуть треба, Израель Львович. Устал, прямо скажем...
— Что ж, отдыхай, ты заслужил, дружище!
Николай познакомился со Светой давно, еще в училище. И поженились давно, уже две дочки — березоньки светлые — подрастают. Жена — тихая, застенчивая, никогда-то слова лишнего не обронит. Утром бежит, торопясь на работу, вечером — домой. Вся жизнь у нее — это дом, семья, работа...
Он хорошо помнит и то, как впервые поцеловал Свету и как они, несуразно договорившись о женитьбе, собрали в общежитии небольшой шалманчик по поводу свадьбы, так как свадьбы в настоящем ее виде — с такси в разноцветных ленточках, с букетами цветов, с шампанским в доме бракосочетания, с традиционным фотографированием у памятника Ленину — ничего этого у них не было.
Тихая в своей нежной радости жизнь началась у Николая после женитьбы. Он и сам не ожидал такого счастья. Эту маленькую женщину с большими кукольными глазами, с маковыми лепестками губ, с тяжелой медного цвета косой он молчаливо любил и нежил. Ему доставляли, бывало, теплую радость слова прораба Павла Петровича: «Жена у тебя, Николай, — чудо! Девочка с косичками, ни дать — ни взять. Жалей ее, люби! Повезло тебе, однако, с женой: и видом взяла, и домовитостью своей. Главное, береги, Коля, любовь, до конца дней береги... Состаришься прежде времени без любви-то...»
И Света любила его. В ФЗО из всех неугомонных и хулиганистых мальчишек Николай выделялся своей взрослой серьезностью, редко вспыхивал смешливый огонек в его холодных глазах под ржаными колосьями белесых бровей.
В тесной кухоньке Николай перочинным ножом осторожно счищал с молодых картофелин неокрепшую розовую пленочку. Потихоньку, чтоб не слышал никто, напевал:
Света давно уговаривала мужа съездить к нему в деревню. Каждый раз перед отпуском настырно твердила: «Поедем к тебе на родину, хочу знать те тропинки-дороженьки, где ты босиком бегал, колхозных свиней пас. Ты бы земляков постеснялся, на могилку матери не можешь сходить. Сколько живу с тобой, ни разочка не побывали там...»
Он всегда находил отговорки. Нашел и сейчас. С шуточками да прибауточками, на которые вовсе не был горазд, отговорился и вместо деревни уехали они далеко в горы, на Павловскую турбазу.
В обнимку, беззаботные, свободные на недельку от детей и работы, они стояли на крутояре у разлившейся невесть куда Караидели. Опьяненные лесной свежестью, глядели в сине-зеленую даль. Плеск волн и слабое струение воздуха между тонких иголочек сосен сливались воедино и проходили через их сердца. Пораженный ясным ощущением слитности человека и природы, Николай почувствовал себя хрупкой сосновой веточкой и в то же время — землей, которая держит ее, сосну златоствольную.
На турбазе взяли палатку, спальные мешки, запаслись тушенкой и на легкой шлюпке, оттолкнувшись от каменистого берега, поплыли вверх, где ждала их уральская тайга. Она сурова, хмурые ели угрюмо смотрятся в тяжелые воды реки. Оскал гор, щетина лесов и буреломов, таинственная глубина водохранилища вначале пугают безлюдьем и суровостью.
А ночью в лесу жутко даже вдвоем.
Засыпая на первой ночевке, Николай услышал совсем рядом громкий треск сучьев, непонятный шум. Он приподнял голову, прислушался через тонкий брезент палатки к вечной бессоннице тайги. Света уже засыпала. Он легонько толкнул ее в бок.
— Слышишь чего? — спросил полушепотом.
— Чего?..
— Шумит...
Она совсем проснулась, тоже прислушалась к тайге. Переплетение звуков и шорохов растревожили ее. Она вспомнила отчет об одном туристском маршруте какого-то инструктора. И надо же было перед самым отплытием на шлюпке прочесть в журнале на турбазе тот отчет! Рассказывалось там, как большая группа туристов ушла в пеший поход. Туманным утром, продрогнув за ночь в палатках, все выползли к вчерашнему затухающему костерку. Не успели запалить, огонь, как услышали в кедраче громкий треск. Все оглянулись и замерли, как стояли. За палатками на высоком кедре чернела в тумане туша медведя. Он забрался к макушке и хрустел там орешками.
Миша Бабиков, — продолжал оповещать в турбазовском журнале неизвестный инструктор, — кинулся к ружью. Хорошо, что на всякий случай прихватил его с собой. Он переломил ружье надвое, вставил в стволы патроны. Осталось прицелиться и выстрелить. Но на Мишу Бабикова кто-то со страхом зашипел: «Стоит ли стрелять? Вдруг промажешь или подранишь, несдобровать тогда!»
Стрелять не стали. Стараясь не потревожить тишины, крадучись разбрелись по палаткам. А там, на верху — треск сучьев, перещелк кедровых орешков. И вдруг услышали туристы зычный простуженный бас: «Ребя, что вы разбрелись все! Орехи-то, как мед...» Это орал с кедра один из туристов..
Света вспомнила эту историю с медведем и долго не могла заснуть, лежала не разговаривая.
Ночная тайга чувствительна к любому звуку. Где-то вдали скатится камешек с обрыва, а шум, рожденный им и усиленный эхом, долго будет дрожать в воздухе, не умирая. Только одолеет сон Николая, приклонит он голову к куртке, заменившей подушку, как тут же вновь услышит непонятно откуда идущий треск, словно бы за палаткой бродит кто-то. Так всю ночь и не спал, задремлет немного — снова проснется. На рассвете догадался Николай, что еще днем на полянке наловил кузнечиков для рыбалки, а спичечный коробок с ними положил в карман куртки. Это они, попавшие в ловушку, разбушевались в коробке. Догадался, разозленно вытащил спички из кармашка и выбросил из палатки.
Светает. Холоден утренний туман. Тайга, утомленная ночной бессонницей, чутко дремлет. Стоит проглянуть солнышку, как все оживет, встрепенется, зашумит.
Плещется в берег волна. Кузнечиков в коробке не слышно.
Вдвоем плывут они по Павловскому водохранилищу. Безлюдно. Ни одной деревеньки. Пароходы и те идут редко. Вокруг только лес, небо и вода. Глухомань...
На шестой день пути они явственно различили далекий гул тракторов. Глушь суровой тайги неохотно уступала место рокочущему шуму. В прежнее своеобразие монотонной тишины вплетался современный гул работающих моторов.
— Гусеничные! — догадался Николай.
Они причалили к берегу. На небольшой прогалине, куда загодя были свезены длинные освежеванные лесины, копошились два трактора. Молодые ребята орудовали стальными тросами, приноравливая огромные связки древесины к тракторам. Бревна, скрученные тросами, лежали одно к одному.
Николай со Светой подошли к ним.
— Кончай базар! — крикнул высокий парень в замасленной фуфайке.
Все побросали ломы, сели на плаху перекурить. Оказалось, это совхозные ребята, приехали на вывозку заготовленного леса. Совхоз строится, и бревен и тесу много требуется. Даже в горячее время уборочной страды, когда каждый час дорог и каждая машина на учете, совхоз не скупится посылать трактора за строевым лесом.
Деревня, откуда приехали механизаторы, километрах в двадцати отсюда. Расстояние небольшое. Но чтобы одолеть его, нервов много надо.
— Не дорога, а сто рублей убытка! — ругнулся самый молодой из них, высокий, в промасленной фуфайке.
Николай не понял, почему в такую жаркую погоду парень в фуфайке.
— А ты, паренек, тулуп бы еще натянул, — засмеялся он.
— Хаммат у нас на подхвате, у него молоко на губах не подсохло, — попробовал объяснить чернявый тракторист, видать, старший среди них — и по возрасту, и по обязанностям. — Хаммату мы поручили под бревна с канатом лазить, чтоб пузо не поцарапать, фуфайку надел...
— Ребята, — вступила в разговор молчавшая доселе Света, — соли, случайно, у вас не найдется?
Николай вспомнил, что прошлой ночью они ненароком забыли тряпицу с солью под открытым небом. Под утро ударил дождь. Когда выбрались из палатки готовить завтрак, от соли уже оставалась одна липучая лужица.
— Соли? — переспросил старшой, чернявый. — С собой нету...
Вступился Хаммат, стягивая грязную фуфайку, проговорил:
— Тут в логу охотничья избушка стоит. И мы в ней частенько останавливаемся. Там соль есть, сам видел... Поехали с нами.
— А далеко? — спросил Николай.
— Да вон, прямо за перевалом, километра два-три...
Над гребнем перевала хмурилась грозовая туча. Дорога туда бежит узкая, опасливо петляет вдоль крутого увала, с другой стороны — обрыв.
Трактора пофыркивали незаглушенными моторами. Ребята докурили сигареты, ловко повскакали в кабины. Николай сел с Хамматом. Вглядываясь, как тронулся с места первый трактор, он предложил пареньку:
— Может, уступишь рычаги?
— Ты что, тракторист, что ли? — обрадовался Хаммат.
— Приходилось, — сказал он.
Трактор шел легко и уверенно. Длинноствольное долготье, скрипя и переваливаясь на ухабах, оставляло за собой шлейф пыли. Неожиданно тучка, висящая над перевалом, брызнула дождем. Суглинок и пыль быстро превращались в месиво. Машина приумерила прыть. Трактор Николай знал хорошо и потому на слух улавливал любое движение, любой звук в моторе.
На самой вершине перевала трактор сильным толчком рвануло назад. С оглушительным визгом пробуксовали по камням ребристые гусеницы. Пятясь к краю пропасти, машина вставала на дыбы, задирая кверху капот. Хаммата тряхнуло и с силой ударило о ветровое стекло. Машинально он вскинул руку, прикрывая рассеченный лоб ладонью.
Николай, сидящий рядом, с резкой поспешностью рванул на себя рычаг тормоза. Трактор развернуло поперек дороги, а бревна, напрочь стянутые тросом, зависли над обрывом. А передний тягач ушел далеко вперед и скрылся за перевалом...
Николай встал одной ногой на гусеницу и ужаснулся увиденной картиной. Если сейчас отпустить тормоз и попробовать волоком протащить бревна над обрывом, то неизвестно, что получится: или их вытянешь, или они утянут тебя вместе с трактором туда, где далеко внизу бурлил по ущелью мутный поток воды.
Рукавом смахивая пот с окровавленного лба, Хаммат крикнул в самое ухо:
— Задачка с двумя неизвестными!
Николай выпрыгнул из кабины к самому краю уступа и догадался, что выхода нет никакого. Бревна отцепить невозможно. Для этого потребовалось бы сдать трактор назад, а он и без того на волоске висит. И топором троса не перерубить... Оставалось одно: тащить вперед всю поклажу, авось трос перетрет каменными плитами уступа.
— Выхода нет, только вперед! — крикнул он молоденькому трактористу.
У паренька испуганно передернуло рот.
— Я боюсь, — откровенно признался Хаммат. — Садитесь сами!
Николай прыгнул в кабину, резко нажал на педаль акселератора, дав полный газ, и с силой откинул рычаг застопоренного тормоза.
Трактор, как живой, встал на дыбы. Секунду поплясал на месте и, лихорадочно задрожав, дернулся боком к скале. Еще рывок, другой, третий... Зависшие над ущельем бревна стронулись, громыхая по камням, подались вслед за трактором. Николай всем своим существом слился с машиной. Метр за метром с поклажей на весу двигался послушно трактор. Троса, скрученные в несколько раз, жалобно звенели от натуги, но не рвались. И вот связка бревен комелями выползла на самый край обрыва, почти перпендикулярно встала над камнями и с грохотом перевернулась на дорогу. Трос оглушительно лязгнул и оборвался.
Николай остановил машину.
— В тельняшке родился! — издали крикнул Хаммат и, обходя бревна, заспешил к Николаю, уже успевшему выпрыгнуть из кабины.
Вспомнились слова прораба: «Дорога, — бывало говорил тот, — как хорошая книга! Ее хочется читать все дальше и дальше...»
— Хороша книга! — в нервном перенапряжении крикнул он и засмеялся.
Подбежавший паренек ничего не понял, но засмеялся вместе с ним, извинительно поблескивая черными глазами.
На гребне перевала показались ребята с первого трактора, ушедшего далеко вперед. Они бежали под уклон, не зная о том, что здесь стряслось всего несколько минут назад.
Прихватив в заброшенной охотничьей избушке пачку соли, Николай заторопился назад. Миновав перевал, он оказался в прибрежной лощине, где совхоз заготавливал строительный лес. Здесь, как после, настоящей баталии, лежали вповалку могучие стволы деревьев. Сосны, еще не ошкуренные и даже не освобожденные от тяжести корявых ветвей; такие же стройные пихты, изредка кое-где белели тела берез... Прошедшим ливнем омыло все это нагромождение не успевших умереть, но уже и не шумящих живой листвой деревьев.
Он долго стоял на вырубке, охваченный смутным волнением. Вот огромная, в два обхвата, старая сосна лежит на земле, разметав, как в беспамятстве, ветви. Замечает под ее золоченым стволом молодые побеги обглоданных, смятых, переломанных березок и елочек. Сосна, падая, уничтожила все, что сумело вырасти под ее бушующей кроной, успевшей вдосталь напиться солнцем.
Должно ли так бить? Предопределено ли это самой гибелью? Погибая, дерево обязательно подминает под себя лесную молодь. Но не на каждой же вырубке так! А встретилась именно такая, где падающее дерево погубило собою молодые поросли.
Николай сумрачно глядел на все это пиршество смерти, и рисовалось ему что-то невиданно жуткое из другой жизни, о которой он ничего не знал и не узнает.
Отец? А есть ли он у него? Нет отца...
А был ли?
И с болью сам себе ответил: не было!
...Тот черный жестокий день, ту не придуманную воображением ночь вернула ему эта лесная вырубка.
Тогда отец был еще жив. Он трусом полз по земле, озирался на попутные деревни, сторонился военных частей и шел, шел, не сознавая, что идет к погибели. Угрюмый страх придавливал к земле.
У ног Николая лежали поваленные деревья, огромные, величавые. Их срубили для новых домов и школ, для тесовых оград и оконных рам. Мертвые, они лежат перед ним, придавив собою поросли молодняка. Но никто не вправе упрекнуть их в этом! Они хорошо росли на земле и упали, спиленные, чтоб заново обрести другую жизнь.
Лица отцовского он никогда не знал. Той черной ночью он видел одну смутную тень у порога избы. Кто-то сумеречный тянул к матери длинные руки, а та зло и отчаянно отбивала их от себя. Обросший, грязный, со звериным блеском в глазах кто-то оттолкнул мать в сторону и хрипло выдохнул: «Дай хоть поесть!» «Жри и уматывай, пока я в сельсовет не доложила!» — кричала мать. «Это бог покарал меня, — слышался чей-то голос. — Молоканам грех убивать и воевать не велено!..»
И Николаю представилось, как пробирается этот человек к дому, к своему, как ему казалось, единственному спасению...
...Как он сумел выжить в пекле первого боя? Не на такой ли, похожей на эту земле, не у такого ли вечного леса поднимались его однополчане в атаку? А он, оглушенный ударом в плечо, отойдя от контузии, бежал в обратную сторону. Все дальше и дальше... И опять бежал бездумно, гонимый страхом.
Подошла осень. Морозец и сырость одолели его. Больной, простуженный, сутками ничего не державший во рту, добрался он наконец до родных мест. Думал, что здесь перебьется, перезимует, а там — видно будет. Он подполз к самому краю поблеклой, уже заметно поредевшей уремы. Из овражка дохнуло на него речным холодом. Свинцово дымчатая вода, окантованная вдоль берега серебристой кромкой льда, тускло поблескивала, отражая негреющие солнечные блики. Лучи падали отвесно, разрезали насквозь неглубокую воду и четко высвечивали цветастые камешки и зеленые травинки на дне речки. Спустившись по глинистому склону овражка, он оказался на прибрежной россыпи пестрого галечника. Камни-голыши больно кольнули локти, разбередили и снова окровенили мосластые колени, гулко загремели под ним. Сухими, потрескавшимися губами он жадно припал к воде. И пока пил ее, ничего не видел, не замечал перед собою. Только плеск мелкой ряби дрожал и поблескивал в бессмысленных глазах. Жажда, мучившая целый день, унялась. С трудом оторвал от воды насытившиеся влагой губы. По щетинистому подбородку заструились капли. А ему так захотелось завалиться на спину, на этот прохладный, тронутый слабой изморосью галечник и лежать, лежать бездумно, бессмысленно, следить за легкой накипью белесых облаков, образующих причудливые фигуры.
Неожиданно глаза его округлились, бесцветные и уставшие, они налились жадным огнем. Голод, подавленный недавней жаждой, проснулся, ощутимо кольнул в живот. Глаза сверлили одно и то же место в тихой заводинке. Там, плотно прижавшись ко дну мелководья, ползали, неуклюже копошились прямо около берега, в каком-то метре от него жирные безразличные ко всему пескари. Он стянул с головы пропотевшую фуражку, стараясь не греметь галькой, чтоб не спугнуть рыбешку, подобрался к самой кромке воды, резко вытянул руки, накрыл фуражкой как раз то место, которое сверлили его горящие глаза. Зачерпнув вместе с грязью, песком и глиной воды, долго ждал, пока вся влага не просочилась через поры материала: вылить на берег боялся, вдруг да упрячется пойманный пескарик между камней. Когда в фуражке остались песок да камешки, он с радостью обнаружил там трепещущуюся маленькую одну-единственную рыбешку. Но это был не жирный пескарь, а скользкий, длинный, как суровая нитка, вьюн. Пацанами, вспомнил он, вьюнов они выбрасывали, говорили, что есть их нельзя. Но давнишнее суеверие мелькнуло в голове смутно, туманно. Он тут же выхватил из фуражки маленького вьюнка. Передними зубами перегрыз сначала голову, затем всю рыбку, извивающуюся еще на морщинистой ладони, поспешно кинул в рот. Долго с наслаждением жевал холодное крошечное тельце, до тех пор, пока во рту не образовалась слюна с приятным слабым запахом рыбы. Проглотил слизь, но голод придавил еще глуше. Он несколько раз процеживал фуражкой замутненную воду. Безрезультатно. Обнаглевшие пескари тучей лезли туда, где муть поднималась с мелкого дна, взбудораженного мокрой отяжелевшей фуражкой. Тогда в гравии, рядом с водой он принялся копать широкую ямку. Торопился, боясь, что пескари разбегутся. В кровь разбередил пальцы, заусеницы от ногтей поползли мелкой стружкой вверх, отрывались с болью, и вода постепенно окрашивалась кровью. Горловину ямки он соединил неширокой канавкой со струей речной воды, потом отполз и замер в ожидании, сжимая в руках булыжники и фуражку. Муть немного осела, и он обрадованно увидел, что в ямку сползаются пескари: один, другой, третий...
Так, как сейчас, он никогда еще не голодал. В первые дни, бродя по незнакомым полям вдалеке от передовой, то и дело натыкался на заброшенные огороды, выкапывал молодую картошку, свеклу, морковь, попадались перезревшие запоздалые крупные огурцы. Позднее не боясь заходил в деревни, солдатки и вдовы кормили его, жалеючи. Прикидывался раненым, идущим из госпиталя. А здесь, в родных краях, его одолевал страх. Пугаясь всего, шарахался в кустарник, забивался в леса. Понимал, что могут опознать.
Между тем день освободился от холодности, солнце пригрело землю, она распарилась и отдала последнее тепло, сохраненное с лета, синему сквозному воздуху. Наевшись сырых пескарей, пригретый солнцем, он заполз в прибрежный камыш и уснул. А когда проснулся, было уже темно. Вдали, на возвышенности, теплились слабым огоньком окна домов, лаяли собаки, тянуло оттуда приятной горьковатостью кизячного дымка. Что-то давнишнее и родное, близкое и прекрасное всколыхнулось внутри. Зябко вздрогнули плечи, в груди защемило и больно и сладостно. Словно теплые руки матери прикоснулись к щекам, по которым скользнула слеза; словно обняла жена, податливая и разгоряченная долгим ожиданием; словно сморенный беготней сынишка припал пугливым одуванчиком к его плечу...
Что же так неотступно звенит в голове? Почему по небритым щекам текут горячие слезы?
Здесь, в этой речке, они пацанами ловили сопливых ершей, здесь он купал колхозных откормленных кобыл, здесь мать прополаскивала белье и веселый стук ее валька разлетался далеко окрест. Все было здесь, и ничего не осталось. Пусто... Он лежал на поблекшей осенней траве и плакал. Жалобно скулил, как кинутый кутенок. Прошедшее не давало покоя. Вкрадывалась мысль — страшная в своей правдивости, что было бы лучше, пожалуй, погибнуть там, у горящего моста или, в крайнем случае, от шальной пули своих же однополчан, когда бежал через поле к лесу, бежал, напуганный чужими танками, увиденными впервые. Надо было умереть, чем сейчас мучаться и ждать чего-то ужасного... Надо было погибнуть...
Он тяжело поднялся, сунул озябшие руки в карманы затрепанных галифе и, укрытый теменью ночи, пошел в сторону деревни. Пустыми огородами пробрался к своему дому. В окошке светился тусклый огонек керосиновой лампы — коптилки. Бессознательно, ни о чем не думая, перелез через плетень, поднялся на крыльцо к сенцам. Колотилось сердце, дышать стало трудно. Кто может ждать его? Никто! А может быть, здесь уже предупреждены о его побеге и поджидают, чтоб изловить? Жена... что скажет она, как встретит? Сын, он еще несмышленыш, не поймет ничего. Пробилась мысль, давно закопошившаяся в туманном сознании: что ж, увижусь с ними, поцелую сына, обниму жену, а там можно и сдаться властям, будь что будет! Лучше сдаться, чем жить так...
Несмело постучал в дверь. В избе что-то зашебуршило, звякнула щеколда, и в проеме показалась жена. Она дико вскрикнула, плечом прижалась к косяку, стала припадать на колени, падая. Он подхватил ее, а сил, чтоб удержать, не было. Упал вместе с нею на пол, прямо подле двери, почувствовал прикосновение горячей груди, лежал рядом с беспомощной, потерявшей сознание женой, почуяв, как оживало желание, не приглушенное ни голодом, ни долгими скитаниями по бездорожью. Она очнулась, легко скинула с себя ослабевшее, тело, метнулась с криком в избу. Проснулся сын. Он выбежал из-за печурки, наблюдая за человеком, ползшим к материнским ногам на карачках. Страшный человек обхватил ее колени, прикасаясь небритым ртом к оголенным бедрам. Мать со злостью отталкивала его ногами, пинала куда попадет: в грудь, лицо, живот. Они оба плакали и кричали друг другу что-то не понятное для мальчишеского разума.
— Предатель! Сволочь! Гад ползучий! — почти в беспамятстве кричала мать. — Сколько горя ты мне принес! Сколько стыда!..
Униженный, он выполз из собственного дома и больше не появлялся никогда.
Бездомным зверем скитался по округе недолго. Вернуться в часть или отдать себя местным властям не смог, не одолел страха. Но смерть сумела подкараулить его. Он мог бы умереть с голоду зимой или замерзнуть, не найдя нигде приюта, или стать жертвой волков, однако погиб по-другому.
Здешний лесник, гоняясь по первому снежку за лосем, услышал в соснячке неожиданный треск сучьев, он вскинул старую берданку к плечу и, почти не целясь, жахнул жаканом в метнувшуюся к оврагу тень. Думал, лось за сосняком, оказалось — Иван Локтев. Лесник сразу же признал его, перепуганный побежал в сельсовет доносить на самого себя. Завидя председателя, доложил, что случайно порешил Локтева. «И какого дьявола занесло его в таку трущобу, там и зверье-то редко бродит!» — шумел лесник. А председатель, ничуть не смутясь и не разгневавшись, перебил, злорадно тряхнув пустой рукав пиджака: руку он потерял еще в сорок первом. «Локтева, говоришь, подстрелил? Да дезертир же он, не слыхал, что ль? Черт с ним... Меньше хлопот, а то бы, глядишь, в район конвоировать пришлось». «Как не слыхал, — слыхал. Дезертир, да все ж — человек чать», — продолжал лесник. «Собаке собачья смерть, туда ему и дорога», — сказал напоследок председатель и словно забыл тут же о леснике, отгородившись от него газетой.
Угрюмый и пониклый спустился Николай к реке, где застал Свету за приготовлением обеда. Дымился костерок. Побулькивало на огне закопченное ведерко с ухой. Она заметила сумрачность на лице мужа, спросила:
— Тяжело, что ли, было, что-то уставший весь из себя?
— Нормально, — коротко ответил он, пряча от жены взгляд.
Они похлебали ухи. Попили чаю и в тот же день, ближе к вечеру, прибыли обратно в Павловку. Уставшие, с тяжелыми рюкзаками присели на раскладушки в инструкторской комнатке лесной турбазы.
Ночью Николай долго ворочался с боку на бок, не мог заснуть. Раскладушка жалобно скрипела под ним. Поднялась Света, скользнула к нему под байковое одеяльце. Она еще днем заметила, что на мужа нахлынула тоска, давно знакомая ей. «Беспричинная тоска» — как объяснял всегда Николай свою неуемную сумрачность и невозмутимую молчаливость.
— Почему опять хмурый, как медведь? Наверно, не любишь меня, вот и дуешься?
— Что ты, Светочка, люблю. — Он ласково обнял жену, уткнувшись лицом в ее волосы, пахнущие тайгой и дымком костра. — Люблю, Света... А тоска у меня от дурацкого характера. Пора бы привыкнуть тебе, не первый же год вместе.
— К этому разве привыкнешь? Чуть что, — так сразу — тоска...
И надо же было выдаться такому дню! Лесная вырубка, на которую случайно набрел, напомнила далекое военное время. И теперь ночью один кошмар сменялся другим. Света давно спала. За окнами турбазы шумела негрозно уральская тайга. Изредка раздавался одинокий взлет вспугнутой птицы. А он лежал на раскладушке с открытыми глазами и думал, думал...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
До вечера было далеко. Светило жаркое солнце. Голубело ведренное небо. Безмолвствовали чахлые тополя, изрядно покалеченные дымком цивилизации.
Виктор Рабзин с трудом дождался конца рабочего дня, забежал к Давыдовичу. К трамвайной остановке они пошли вместе. Оба молчали. Виктор пугался разговора о главном, наболевшем за эти дни. Его томила их обоюдная тайна, которой, как он прослышал, заинтересовались на комбинате. «Случись нежелаемое дознание, — беспокоился Виктор, — все шишки достанутся мне! Начальник бюро в любом случае останется в сторонке». «Моя хата с краю», — как тот постоянно твердил, когда подключал его к своим «легким шалостям» по соавторству в тех или иных более менее значительных работах безвестных рационализаторов.
На остановке, невдалеке от железнодорожного вокзала, они вышли из трамвая. Рабзин взял Давыдовича под руку.
— Юра, может, в кабак забежим? Шлепнем по махонькой?
— Ресторан — не место для серьезных разговоров, Виктор Иванович, — отказался Давыдович.
— Но я приглашаю по дружбе, давно не сидели вдвоем, не говорили по душам, — торопился досказать Виктор.
Начальник бюро нахмурился, два крыла черных бровей сошлись на переносице.
— Улавливаю о чем речь заводишь, — поправил золотые дужки очков. — На днях по этому поводу меня уже тормошили.
— Кто?! — испуганно дернулся Виктор к Давыдовичу.
— Секретарь парткома с Ясманом... Добренькими прикинулись... Так, мол, и так, о работе интересуемся... А мне что? У меня все в норме, как Ясман говорит: «Шуруп к шурупу, винтик к винтику».
Они вошли в сквер. Заасфальтированная дорожка со строем тополей по обе стороны вела к городу. Не доходя улицы, Виктор пригласил Давыдовича присесть на скамейку. Волнение нарастало, и успокоить его мог только он, начальник бюро рационализации.
— Вы не тушуйтесь, — первым заговорил Давыдович, — У нас с вами нет причин к беспокойству. Все сделано так, что комар носа не подточит...
— А если сам Локтев начнет ерепениться? — продолжал Виктор.
— Не могу понять, что этому Локтеву надобно? Он тоже проходит по документации как автор рацпредложения, — Давыдович тряхнул черной копной волос. — Выходит, на лицо две работы, два автора, если не считать примкнувших... Все в норме, все в законе!
— Документы — бумага, — тихо возразил Рабзин.
— В наш век бумага решает все! — заключил Давыдович и поднялся со скамейки. — Моя хата с краю! Мое рацпредложение таково: народ пошумит, пошумит и бросит, все останется так, как мы запланировали...
Начальник бюро, в противовес Рабзину, не беспокоился. Причин для тревоги он не видел, знал, что разобраться сейчас в том, кто автор, кто соавтор, просто не возможно. Начиная от оператора и начальника цеха, кончая самим генеральным директором — вся артель рьяно подключилась к серьезной работе. И у каждого из них есть закономерное основание утверждать не только о простом соучастии, а чуть ли не о заглавной своей роли. К тому же и Локтев не будет обделен. Получит деньги в бухгалтерии — успокоит свое самолюбие. Хватит ему и этого! С Рабзиным сложнее... За ним должок. За титул изобретателя с него причитается. Но нет, денежных вознаграждений Юрию Давидовичу не требуется. Пусть Рабзин замолвит словечко своему высокому тестю... На данном этапе это поважнее денег!
Давыдович не придал особого значения разговору с секретарем парткома и начальником цеха, поэтому не видел необходимости передавать его смысл Виктору, умолчал.
А разговор был не безобидным. Секретарь парткома — Зарипов, видно, прознал кое о чем, ибо глубоко вникать во все мелочи не стал, потребовал доложить письменно о всех рацпредложениях последних лет, где Рабзин числился в соавторах. Бумага такая в партком ушла незамедлительно.
Разговор с Ясманом был потруднее и до сих пор неприятно задевал его самолюбие. Он нервничал, вспоминая их встречу, взвешивал слова начальника цеха: нет ли в них подвоха? «Нашел чем упрекать! — мысленно ругал Ясмана. — И тем, что они, к сожалению, в родственных отношениях — упрекнул, и в шулерстве каком-то пытался уличить, и всякого абсурда наговорил. Тоже мне — родственничек нашелся! — гневился Давыдович. — Нет, ничего не выйдет у этого мягкотелого правдоискателя. Постыдился бы седых волос своих, словам бы отчет отдавал. Пришел — разбушевался, накричал...»
Об этой, далеко нелицеприятной беседе Виктору он не рассказал. Зачем? Она касалась не его.
Проходя мимо ресторана, Давыдович обезоруживающе улыбнулся:
— Забегу однако, поужинаю. Куда мне податься, старому холостяку?
— Чур, угощаю я! — предупредительно вставил Виктор.
— Упаси боже, я иду один, Виктор Иванович! К чему лишний раз публично глаза кому-то мозолить?
Они разошлись, удовлетворенные по-деловому короткой встречей.
Домой Виктор вернулся в хорошем расположении духа. Давыдович сумел успокоить, дал понять, что все нормально, все пройдет, улетучится. Сняв венгерские ботинки, натянув мягкие шлепанцы местного производства, сразу прошел на кухню, где поблескивали глянцевой чистотой великолепные шкафы и полочки импортного кухонного гарнитура. Вечернее солнце тепло сквозило через полотна тюлевых занавесей. Он наскоро перекусил. Достал из тумбочки банку растворимого кофе, настоял в бокале и с удовольствием закончил ужин. Ему нетерпелось сегодня же сходить к Николаю, возвращения которого ждал всю последнюю неделю. Надо было переговорить и с ним: или убедить его во всем, что произошло, или же... Дальше мысль Виктора раздваивалась. Предполагал действовать в зависимости от того, как поведет себя Николай. Можно опять, как и было вначале, Соединить воедино два умышленно разрозненных предложения, а можно, как советовал Давыдович, наотрез отмежеваться от Локтева.
За стеклянными створками дверей, в зале, послышался невнятный шорох. Он не ожидал застать жену дома, та планировала вечером пройтись по магазинам, сделать кое-какие покупки, нужные по хозяйству. Он вошел в просторный зал, увидел жену в неизменной позе последних дней: она полулежала на тахте, прикрытая оранжево-ярким махровым халатом, перелистывала книжку, не обращая внимания на идущего к ней мужа. Каждая черточка ее округлившегося лица сквозила давно укоренившейся неприязнью. Она, собственно, и не пыталась скрывать этого от Виктора. Всегда веселая, довольная собой и жизнью, в последнее время Татьяна изменилась не в лучшую для мужа сторону. Он замечал ее холодность, резкую грубоватость суждений, неуместное — на показ ему — пренебрежение. Все это казалось Виктору мелкими «издержками» семейных взаимоотношений, никчемными придирками обидевшейся женщины.
Но то была не обида, что-то сложнее и значительнее интуитивно подкралось в ее обычную мягкосердечность, недобрая догадка нежданно прояснилась в сознании. В последние два года она по мере сил, когда не была занята дочкой и школьными уроками, как прилежная ученица, исполненная чувством своей необходимости, делала чертежи для мужа. Ватманской бумаги и кальки перечертила тьму-тьмущую. Поправляла, переделывала, прежде чем не убеждалась, что сделанное не вызовет ничьих упреков. Работала старательно, со всей своею прирожденной усидчивостью. Она глубоко верила, что помогает тем самым мужу и Локтеву в большом, значительном деле, развернувшемся на комбинате. И еще думала о другом, о главном для такой, как она, женщины: может, эта работа наконец по-настоящему привяжет ее к мужу, сблизит и породнит их. Она с постоянной тревогой ощущала, что их дом — это слишком изящная хрустально-сусальная ваза, которой при случае легко расколоться вдребезги.
Из тесной кухоньки Виктор прошел в просторный зал.
— Опять женские штучки? — недовольно подсел к ней. — Хватит, не надоело ли? Здесь вкалываешь как проклятый, а она все недовольна!
Татьяна отодвинулась от края тахты, отстранившись от неуместно протянутых рук Виктора.
— Продолжай дуться в таком случае, а я пошел... Мне к Локтевым сходить надо. — Он поднялся, прошел к застекленной двери, но выйти не успел.
— Виктор! — услышал за спиной ее резкий голос. Он оглянулся, увидел бесстрастный взгляд. — Прежде, чем уйти, прочитай то, что лежит там! — Она протянула руку, показывая на телевизор.
Виктор подошел к столику, на телевизоре лежал тетрадный в клеточку листок.
«Дворняжка живет долго, лет двадцать-двадцать пять. Тявкает себе и до других дела ей нет. Выползет из конуры, побрешет, полает и опять упрячется под крышей, сытая, довольная...
А охотничья умная собака тянет всего лет пять-шесть. Она обучена, от природы обострены занятые постоянно нервы и мозг. Трудиться — ее главный удел. Без леса, охоты, без человека рядом, кому она друг, — жизни у нее нет!..
Виктор, мы молчим, мы не знаем глубин друг друга. И потому, не обессудь, я ухожу от тебя...
Не хочется, не могу жить дворняжкой!»
Беглым взглядом оживших глаз он быстро пролетел по тетрадному листку, лихорадочно возвращаясь к тому, что уже читал, не веря написанному.
— Это все? Лучшего изобрести ты не могла? — И он разорвал в клочья тетрадную страничку.
— Уезжаю сегодня, последним автобусом! — услышал категоричный ответ. — Хорошо, что дочку не успели забрать от родителей...
— Но это немыслимо, Татьяна! — закричал он.
— Немыслимо — жить так! Продолжать жить...
Виктор нервно сбросил с ног мягкие шлепанцы, и они разлетелись по полу в разные стороны. Демонстративно хлопнув дверью, ушел. Он долго вышагивал по улицам, шумно-оживленным в эти часы. Навстречу шли озабоченные люди, среди них попадались знакомые. Он мельком, одним кивком здоровался, проходил мимо. Ему не верилось в то, что написала Татьяна. Никуда она не уйдет, не позволит самолюбие и женский страх одиночества, — зло думал он. Здесь хорошая квартира, которую в конце концов недолго поменять на такую же в ее родном городе, здесь работа. Рвалась же сюда, из-под родительской опеки, чтоб познать самостоятельность, проверить свои силы — сумеет ли без папы и мамы?.. Нет, она не уйдет...
Выцвела голубинка неба. Опустилось солнце за дымное марево комбината, разукрасив горизонт в удивительно яркие, лихие краски. Центральная улица вывела его сначала к широкой новой площади, затем — к пригороду, где был автовокзал.
Не страх ли привел его сюда? Не желание ли увидеть уезжающую Татьяну? «Нет, нет! — сам себе твердил с уверенностью Виктор. — Никуда она не уедет!»
Последние автобусы отфыркивались выхлопными газами. Тяжело набирая скорость, расходились в разные концы магистрали и быстро скрывались в наступающих сумерках. Он постоял, бесцельно наблюдая за автобусами, за людьми, вечно спешащими неведомо куда, за старенькими торговками, не успевшими реализовать смородиново-малиновую и цветочную продукцию своих частных садов. Машинальным взглядом наткнулся на свежие срезки сахарно-белых гладиолусов, непроданно торчащих из ведра с водой. Он подошел к старушке и, не торгуясь, купил несколько ветвей, отяжеленных белой прелестью цвета и мечевидными разводьями листвы.
Войдя в улицу, ведущую к дому, решил к Локтевым не заходить, вполне уверовав в победные слова начальника бюро — Давыдовича. «Живет же человек! — подумалось ему. — Три раза женился-расходился и как с гуся вода, в ус не дует...»
Он подошел к дому, посмотрел на третий этаж, где их квартира. В окнах огней не было. «Наверно, спит уже?» Вбежал по бетонным ступеням на свой этаж. Чтоб не будить жену, звонить не стал, замок открыл ключом. Раздевшись, заглянул в спальню — Татьяны там не было. В предчувствии недоброго он кинулся в зал, к телевизору. На тахте лежал оранжевый махровый халат, на телевизоре — записка.
«Подумай и одумайся. Уезжаю за дочкой. Вернусь к началу школьных занятий. Таня».
От души отлегло... Значит, вернется!
Поздно вечером зазвонил телефон. Виктор схватил трубку и сразу же признал по голосу секретаря парткома — Зарипова.
— Я извиняюсь, Виктор Иванович, — услышал он, — но наша бюрократия опять сделала просечку. Завтра партком, а вас вызвать забыли. Так что приглашаю лично... — и секретарь положил трубку.
«Зачем? Я же не член парткома?» — подумалось и опять, в который уж раз, в нем зашевелилось сомнение. А вдруг всплывет все, вдруг Давыдович допустил непростительную оплошность или, припертый к стене фактами, признался во всем Зарипову. Страшно не хотелось выглядеть побитым перед руководством комбината, перед Локтевым, перед Татьяной. Он оглядывался памятью назад и все больше убеждался, что он один, один виноват, во всем. До начала заседания партийного комитета Виктор разрешить этого злополучного вопроса не мог, ибо и главный инженер, и генеральный директор были в отъезде. Какая-то смутная надежда появилась у него, когда он вспомнил главного инженера, усомнившегося в авторстве Локтева. «Если будет туго, придется сослаться на него, иначе по всем статьям выйдет, что виноват один я».
Локтев сидел в приемной парткома. Сейчас его совершенно не волновал вопрос пуска установки, с невыясненной путаницей в авторстве. Вопрос этот как-то притупился, стал не столь значимым в сравнении с приемом в партию.
Когда Николая пригласили и он вошел в кабинет, там еще не успели сгладиться страсти предыдущего разговора. О чем стоял вопрос, Локтев не знал, но увидел разгоряченные спором лица членов бюро, уловил их воодушевление и решительную горячность.
Секретарь Нургали Гаязович Зарипов, крепкий, широкоплечий башкир с резкими, грубоватыми чертами лица, стоя за столом, заканчивал со злостью и гневом предыдущий какой-то весьма важный разговор. Николай невольно уловил конечный обрывок его речи.
— Вот дожили, честное слово! — горячился секретарь. — Теперь без горкома партии, а тем более без обкома обычных гвоздей достать нельзя? Куда ни сунься — никто самостоятельно решить не смеет пустячных дел. Видите ли, не хотят брать на себя ответственность. А вот я беру ее ежедневно, ежечасно, можно сказать. Почему беру? Потому что верю в собственную правоту и знаю, обкому поправлять меня не за что. Сказано — сделано...
Зарипов властным взглядом оглядел присутствующих. Кое-кто, не выдержав пронзительно открытых глаз, отворачивался как бы нечаянно. Обращаясь к кому-то неконкретному, к некой символичной фигуре руководителя, секретарь продолжал, и слова его ложились веско, без прежней горячности, а потому ясно и убедительно.
— Если тебя поставили на важный участок работы, дали тебе ответственный пост, значит, партия доверяет. Значит, должен решать вопросы самостоятельно, без нянек. И нечего по каждому пустяку партию примешивать: скорехонько бежать в горком или ехать в обком... Это не дело! Может, теперь вы, Израель Львович, чтоб гвозди достать или штакетник для коллективных садов, непосредственно в ЦК будете обращаться? Эту трусливую укрывательскую позицию хозяйственников, когда завскладом кивает на начальника, начальник — на министра, а министр, естественно, на ЦК... — в пух-прах бить надо!
Николай понял, что речь шла об их цехе и секретарь парткома упрекал в чем-то Израеля Львовича.
— Николай Иванович, — неожиданно обратился к нему Зарипов. — Без вашего участия, к сожалению, на днях мы рассматривали и обсуждали вопрос пуска установки в вашем цехе. В горкоме партии нам негласно дали по шапкам за одну, мягко говоря, оплошность, но мы без вас не можем разобраться в ней, в этой халатной оплошности: Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана. Вот Израель Львович доказывает, что вы не только участвовали в разработке модернизации, но выставляет вас чуть ли не самой заглавной фигурой. Об этом он и в горкоме рубанул... Так ли это? И как изволите понимать заявление вашего непосредственного начальника, то бишь Ясмана?
Ожидая в приемной своего вызова, Николай, как ни странно, думал вовсе о другом. Его тревожил и наполнял каким-то волнением предстоящий прием в партию, а не этот вопрос, неожиданно поставленный секретарем парткома. Он как бы очнулся, пришел в себя, прежнее волнение отхлынуло. Задетый несправедливостью, о которой в данный момент не хотелось думать, он уверенно, с некоторой даже нагловатостью сказал:
— Всю идею реконструкции: и установки, и подающей линии предложил я, чуть ли не три года тому назад!
— Вот-вот, — перебил Нургали Гаязович, — и Ясман утверждает то же самое вплоть до того, что готов отказаться от собственного участия в реконструкции. — Он прервался, сощурив посуровевшие глаза, пристально всмотрелся сначала в лицо Рабзину, потом перевел взгляд на Николая. — Мы знаем вас как хорошего и активного рационализатора. Но каким же тогда образом в документации не оказалось вашей фамилии? Что это, простое упущение или чей-то умысел?
— Этого я сам не знаю, — понуро подтвердил сомнение секретаря парткома Николай.
— Виктор Иванович доказывал здесь, что фамилия Локтева, дескать, вылетела машинально. А до парткома он, как мне известно, настаивал перед всеми о совершенно другом, — якобы, вы, товарищ Локтев, вообще не причастны к усовершенствованию головной установки.
— Как это так! — изумленно обернулся Николай к Виктору.
— А коль машинально фамилия вылетела, — вмешался в разговор Израель Львович, — так вписать надо и нема делов!
— Вписать не трудно, раз плюнуть, — опять загорячился секретарь.
— Да вряд ли не трудно! Вся документация, утверждена давно Москвой, — подал голос из крайнего угла кабинета невозмутимый Давыдович.
— Настоим — впишем! — утвердительно подчеркнул секретарь парткома. — Бумага все терпит... Но дело тут пахнет, чую, керосином: спичку зажжешь — вспыхнет. Что-то здесь не то...
— Да что вы, Нургали Гаязович, — скороговоркой, чтоб не перебили, заторопился Виктор. — Я же объяснил все до мельчайших подробностей...
— По вашему объяснению выходит — во всем виноват главный инженер, усомнившийся в приоритете простого оператора. А вот я, убей меня, не верю! Ваш, казалось бы, бесспорный факт не имеет под собой основы. Перед членами парткома заявляю категорически, чуть только выкрою время, назначу специальную комиссию — пускай разберутся детально во всем. Иначе, я смотрю, у нас на комбинате прямо стало какой-то непогрешимой закономерностью: чуть кто разнюхает, что предложение чье-то сулит хорошенькую выгоду, так и норовят под него свои фамилии втолкнуть. Это же настоящий разбой! По рукам надо бить, ведь рука-то протянута к государственному карману. В таком случае и я с легкостью штабного писаря под любым предложением свою фамилию могу поставить, так, что ли?
Виктор Рабзин не ожидал такого крутого поворота. Еще во время недавнего разговора с Николаем в красном уголке парткома он понял, чем грозит этот обман, его могут заподозрить и обвинить в умышленных действиях против Локтева. Он уже обдумывал, каким образом возможно восстановить все, как было, но его разуговорил тогда Давыдович, не видящий причин опасаться. Теперь он понимал, что проигрывает. Оставалось одно из двух: затушевать свою вину, перевалив все на случайную ошибку главного инженера комбината или признать себя виновным и поднять руки. Но этого во что бы то ни стало допустить нельзя. Тогда со всей полнотой откроется истинный характер его поступка. А за это по головке не погладят.
Опять подал голос Давыдович:
— Локтев остается же одним из авторов... рацпредложения. И деньги за свое получит.
— Деньги мне могут выдать и за изобретение, нахимичат в бумагах и выдадут. Да разве я за деньги вкалывал...
Секретарь улыбнулся, внутренне поддерживая горячность рабочего, многозначительно произнес:
— Ничего, Николай Иванович, у палки всего два конца: один в земле, другой — в небе. Разберемся... И не только все на свои места поставим, но, думаю, кое-кому всыпать придется по самое десятое число... Кроме того, — секретарь взял со стола докладную записку из бюро рационализации, — я смотрю, Виктор Иванович, — он скосил глаза на Рабзина, — и вижу, что вы и в механике смыслите не хуже, чем в химии, так сказать...
— Не понял, — отозвался Виктор, скупо улыбнувшись.
— А то, дорогой, что, чую, зазря попали вы в коренники, когда место в пристяжных быть. И то много!
Виктор вспыхнул. Рабзин увидел решимость секретаря разобраться во всем и у него мелькнула единственная надежда: добить Локтева левым ударом, из-за угла, тем более, что и начальника цеха и его оставили на парткоме.
— Ну что ж, товарищи, неча воду в ступе толочь, приступим к следующему вопросу.
Зачитали рекомендации и автобиографию. Один из рекомендующих присутствовал здесь — начальник цеха Ясман. По рекомендации Павла Петровича Вершинина, умершего прораба споров тоже не возникло.
— Как, можно принять эту рекомендацию? — спросил секретарь.
— Конечно!
— Безусловно, прораба мы знали хорошо! — поддержали члены партийного комитета.
Локтеву задали несколько традиционных вопросов. Он, волнуясь, ответил. Все шло своим чередом, так как оператора здесь знали и в партию он не лез сам, как бывает у некоторых, а ему в десятый раз напоминали в цехе, что такому рабочему, как он, не к лицу ходить в беспартийных.
Нургали Гаязович внимательным прищуром и без того узких глаз оглядел присутствующих, спросил:
— Я думаю, следует поддержать решение первичной организации, возражений не будет?
Возражений не последовало.
И тут наступило то, чего никто не ожидал.
Как перед грозой, застоялась минутная тишина. Было слышно тиканье настольных часов, капустное поскрипывание дерматином обитых кресел. Членам парткома осталось поднять руки, вот уже секретарь собрался сказать последнюю фразу: «Кто за?» Успел улыбнуться Николаю и кивнуть озорно головою Израель Львович.
Поторопился начальник цеха!
Затянул на долю минуты последнюю фразу секретарь!
Тишина была не случайной. Гром грянул.
Виктор Иванович Рабзин слегка приподнялся со стула, попросил слова.
— Разрешите мне, Нургали Гаязович...
Николай резко повернулся к нему и увидел бледное лицо Виктора с ранними глубокими морщинами, увидел плотно сомкнутые тонкие губы, умное и злое выражение глаз. Николай тут же понял, что это конец. Виктор не член партийного комитета и просто так слова не попросит, видимо, решился на нечто важное.
— Как, товарищи, разрешим высказаться Виктору Ивановичу? — спросил секретарь.
— Вопрос ведь решен и добавлять к нему нечего? — недовольно возразил кто-то.
— Пусть говорит, только покороче!
И он сказал. Губы его вздрагивали, бровь над правым глазом нервно шевелилась, бледные щеки приобрели землистый оттенок. Весь он преобразился, еле сдерживая нервное состояние, с видимым спокойствием заговорил:
— Мы с Николаем Локтевым земляки. Я хорошо знаю его с детских лет, и до самого последнего момента ожидал, что Николай Иванович скажет об одной из главных деталей своей биографии. Но, вижу, он смалодушничал, попросту говоря, струсил. А трусливым есть ли место в партии?
— Вы о чем, товарищ Рабзин? — грубо прервал Нургали Гаязович. — Ближе к делу...
— Пусть он сам скажет, — тихо добавил Виктор, — пусть скажет об отце...
Пошатнулось небо за переплетом оконных рам. Белым туманом застлало глаза Николая. Он медленно встал со стула, приоткрывая рот, беспомощно пошевелил губами, пытаясь вымолвить что-то, а что — так никто и не разобрал, не расслышал.
Все члены парткома, догадавшись о какой-то страшной, не известной им беде, удивленно и сострадательно смотрели на Локтева. Одна его фраза прорезалась более-менее внятно.
— Можно мне выйти?
Нургали Гаязович, переводя взгляд, смотрел поочередно то на Рабзина, то на Локтева, ничего, не понимал, но какая-то догадка невероятно страшного исказила его лицо, он, не на шутку растерявшись, разрешил Николаю Локтеву выйти.
Виновато повернувшись спиной к членам парткома, поникший, ссутулившийся, уже прикрывая дверь, Николай услышал последние слова Виктора: «Отец у него был дезертиром, в войну...»
Жизнь утратила всякий интерес. Странно, не было даже злости на Виктора. По сути, он прав, он же не клевещет на него, просто высказал то, чего не смог сказать Николай, не поворачивался язык вымолвить признание не своей вины, а чужого, незнакомого ему человека, считавшегося, непонятно почему, — отцом.
Николай вышел из административного корпуса комбината, сел в первый попавший трамвай, так же механически вышел из него у железнодорожного вокзала, где недавно, после смерти прораба, сидел на грубой скамье с необходимым клеймом: МПС. Шагал, низко опустив голову, ни на кого не глядя. Ему чудилось, мнилось, будто все в городе уже прознали о том, что сегодня стряслось с ним, что ему воздали наконец-то по заслугам за укрывательство темного прошлого отца, за трусость, за неоплатную отцовскую вину. «Цыгане, — вспомнилось ему невольно. — Кочевой табор неунывающего народа. Им легче, у них свои законы, идущие от природы, вечно неизменные...»
Миновал площадь, вышел на свою улицу, где кончался город и начиналось колхозное поле. Оно подступало своим краем в самый притык к городским улицам, весною чернело жирной пашней, а сейчас, ближе к осени, буйствовало позолотой хлебов. Там, за тучным полем, катила воды светлая река, река его детства. Целое созвездие городов — старых и послевоенных — сбежалось к берегу реки, они пили из нее ключевой прозрачности воду и возвращали вновь уже изрядно подпорченную. Ниже по течению в ее чистые струи, масляно змеясь отовсюду, вплетались жидкие остатки нефтехимических производств.
Николай вышел к берегу. Вдали за рекой небо затягивало тучами. Там шла гроза. Ударов грома не слышно, только частые всплески молний зигзагами вонзались в землю. Гроза проходила стороной, касаясь одним краем пригорода. Наволочное небо над равнинным полем не сулило дождя. Изредка крупные капли, словно свинцовые дробинки, по отдельности — то тут, то там — пузырили речную гладь.
Гроза уходила вдаль. Вот белый зигзаг молнии прочертил чуть ли не половину горизонта, расколов темень неба на две половины. Гром тихой волной прокатился по закраешкам леса, удалился к горам, вернулся и рассыпался по разнотравью долины, тихо-тихо коснулся слуха Николая.
Какое далекое эхо!
Так вот и война, отгрохотала давно, потухли ее молнии, поутихли грома, но эхо — далекое эхо войны все еще будоражит и тревожит сердца людские.
Какое беспощадное далекое эхо!
Редкие крупные дождинки падали с неба. Гроза уходила за город. Николай сидел на берегу и думал, думал, думал... Стыд и унижение не давали покоя. Пора идти домой, но трудно подняться, ноги не слушались. Как он посмотрит в большие, открытые глаза Светы? Как после всего, что стряслось, ласкать и нежить дочек? Он лег на спину, приминая низкорослую травку, закинул руки за голову, глядел в мутное небо с редкими голубыми прогалинами меж тяжелых, не пролившихся дождем облаков.
Начинало смеркаться, а он все лежал в задумчивости и тоске, не зная, что предпринять, как ступать отныне по земле. Николай представлял, что в жизни бывают моменты похлеще и позначительнее. Люди, занятые собой, бесконечной работой, вряд ли так остро восприняли его беду. По всей вероятности, многие из них поудивлялись, поговорили и начисто позабыли обо всем.
Что там какой-то Колька Локтев по сравнению с мировой революцией! Да ничего, ноль без палочки, муравей-букашка, козявочка. И кому какое дело до того, что он сейчас, отрешенный от жизни, валяется в траве и плачет? Кольнет ли кого его скрытая в себе боль? Вряд ли... Один он, один... А в поле — один не воин! И кому сейчас докажешь, что он не виновен, ни перед кем не виноват. Жил и работал, как многие на этой грешной земле, даже лучше многих. Отдавал все, что за душой, друзьям и товарищам, семье и работе. Но вновь кололо сознание: ведь ты струсил, смалодушничал, скрыл преступный отцовский грех? Такой трудный путь пройти в пустоте дней и вдруг наткнуться на сказочный камень, что посередь дороги, а по нему белым по черному выписано: налево пойдешь — смерть найдешь, направо пойдешь — ее же найдешь и прямо пойдешь — будет то же самое...
Так зачем тогда все? К чему эта ежедневная борьба за какое-то, предназначенное судьбой, место на земле? Зачем тогда — друзья и враги? Зачем — мир и война? И куда б ни ступить, всюду одно и то же... Горько, досадно, трудно...
Кто не верит, не знает, не хочет знать, что звезды в небе светят и днем, тот должен жить в колодце. Оттуда, со дна его, звезды видятся и днем... А Витька? Ах, Витька, ослеп ты, что ли? Как же ты не разглядел звезд? Тебе ли не видеть их? Нет, ты отчетливо созерцал эти звезды и пугался, что то же самое видят многие. Жаль, что не в тебе видят, а в других... Вот что пугало Витьку, вот что толкнуло на подлость!
Застучали по земле, запузырили воду дождинки, все чаще и чаще. Выплакалось небо, но будто назло кому-то возвернулась тучка, оторвавшись от стаи, и поползла в сторону города, проливаясь сплошным дождем. Хлынуло коротко и мгновенно. Николай поднялся с бережка, побежал укрыться к одинокому широченному осокорю. И здесь увидел он, как через хлебное поле, узкой промокшей тропой кто-то торопился сюда. Видать, не он один застигнут врасплох нечаянной грозой, кого-то еще гонит она под ветвистую шапку осокоря. Вглядевшись пристальнее, Николай неожиданно различил в далекой, бегущей сюда женщине Свету. Он застыл в неожиданности. Зачем, зачем она? В эту минуту ему никого не нужно — одиночество легче. Чего ей надо, Светке? Спрятаться не было никакой возможности.
И она, по всей вероятности, заметила его издали, побежала, прибавив шаг. Бежала к нему. Расстояние и бледные сумерки проглатывали ее черты, но Николай-то точно знал, что это — она.
Побледневшая, с большими кукольно-синими глазищами, заплаканная — на белках глаз ясно проступали кровяные прожилки, — подбежала, обняла его, не проронив ни слова. Потом заглянула в лицо мужа и увидела безразличную ко всему, холодную льдистость во взгляде, испуганно зашептала:
— Опять ты нехороший... Ну разве можно так убиваться? — и с силой затормошила за плечи. — Раскачайся немного, чего нюни-то распускать теперь! — И со строгой решимостью добавила: — Пойдем домой, обдумаем... Пошли, пошли, шевелись немного...
— Чего думать, тут хоть в петлю лезь со стыда...
— Вот дуралей нашелся, сразу же и в петлю. Еще поспорить надо, подраться...
— После драки кулаками не машут! — проговорил Николай.
Света сердито оборвала его:
— То-то, мне, Ясман после работы звонит! В парткоме, говорит, переполошились все до единого, а когда снова позвали, тебя в приемной и след простыл... Ты, Коленька, и сам виноват, струсил. Никогда не думала, что в тебе трусости столько!
— Не трус я! — буркнул Николай. — Сама же знаешь... Стыдно только, стыдно!
— Знаю, — зашептала она, увлекая его на тропинку, ведущую к городу.
Сырые сумерки слизнули очертания дальних гор и леса, перед ними поблизости, то тут, то там, вспыхивали электрические пятнышки многоэтажных домов.
— Коленька, а может тебе стоит пожаловаться кому, в Москву или обком партии? Пусть там разберутся во всем.
— Нет, Света. Выходит, что я в партию силком лезу. Так не пойдет, нельзя так-то...
— Ну, напиши жалобу в газету? — искала выход Света.
— Наивная, куда бы ни написать, все равно сюда же обратно вернут для разбирательства. Не то это, не то!
Дома, как всегда, было прибрано, уютно. В уголке копошились, не ведая ни о чем, белокурые дочки. Побросали все, шустро метнулись к отцу, хватая ручонками полы мокрого пиджака. Они беззаботны, дела им нет до отцовской боли, свербящей душу. Им, стригункам, не понять тяжести его дум.
Ночью он лежал с открытыми глазами, не смежая век. Спала Света, уставшая и измотанная его страданием. Медные волосы ее разлились ручейками по белому полотну подушки. Ему не давала покоя мысль, почему так жестоко предал его Виктор? В то же время понимал, что сам был глубоко не прав. Чего бы ему стоило набраться решимости, коль уж был задан вопрос об отце, все выложить начистоту! Рано или поздно тайна становится явной, ибо груз ее всегда невыносимо тяжел для несущего. Разделенная с кем-то, она становится легче. Николай сознавал эту житейскую истину, однако спокойней ему не становилось, наоборот, в нем разгоралось зыбкое предчувствие страха. Он пугался беспощадности завтрашнего дня, боялся своего цеха, куда непременно надо идти, Смутно осенила тусклая надежда, что завтра придет в цех и, не встречаясь ни с кем, напишет заявление об уходе с работы...
Думал об этом, а сердцем чувствовал — без своего комбината, где проработал так много лет, существовать можно, а жить нельзя! Совершеннейшей мелочью казалась ему сейчас неувязка с изобретением. Факт остается фактом, из песни слова не выкинуть. Вернется главный инженер комбината, все выяснится, каждому воздастся по заслугам. И прав был парторг Нургали Гаязович, когда возмущался — не слишком ли много развелось желающих погреть руки?! Не это волновало Николая. В другое время он бы не смолчал, сумел бы защитить не столь себя, сколь обычную человеческую истину. Не путаница в бумагах придавливала его явной несправедливостью, а то, почему, зачем, на каком основании не приняли в партию? «Виноват ли я?» — одолевало сомнение. — «Наверное, виноват...» — неопределенно отвечал сам себе.
И еще промелькнула догадка: непременно отомстить за весь позор, за унижение, отомстить Виктору!
Та далекая ночь без звезд в небе, с лунным квадратом, упавшим от окна на паркетный пол, та ночь отвергнутого порыва любви до мельчайших подробностей воскресла в его памяти.
Той давней зимой он женился, жить было негде, пришлось Свету с родившейся дочкой отправить в деревню, к ее родителям. По долгу землячества временно, до получения комнатки в общежитии, Николая приютил Виктор. «Живи, — привел он его домой. — Места всем хватит».
В трехкомнатной квартире места действительно было много. Виктор с Татьяной, как и он, только начинали семейную жизнь, и потому комнаты были просторны и не обставлены. Николай днем то работал, то, бегая по городу, утрясал всякие дела, вечером приходил в квартиру друга, листал газеты и журналы, потом кидал к стенке матрац, спал прямо на полу.
Однажды ночью он проснулся от легкого поскрипывания паркета. Чье-то горячее дыхание ощутил около губ, чьи-то взволнованные руки сторожко касались пикейного одеяльца, создавая видимость какой-то нечаянности. Он испуганно приподнял голову над подушкой, второпях включил настольную лампу, стоящую у изголовья брошенного на паркет матраца. В приглушенном свете увидел Татьяну. Она стояла передним на коленях, и он ясно различал под сиреневым нейлоном пеньюара глубокий вырез полных грудей. Темные, жгучие глаза ее в страстном бесстыдстве были широко открыты, припухшие губы слабо шевелились: «Коля, Коля, проснись...»
Он испугался ее. От тела Татьяны исходил запах женского тепла и неги, шампуня и духов. Безрассудная кровь горячила виски.
С ума сойти, безумство! А Виктор, — подумал он. — Виктор в ночной смене. Под утро он вернется в грязной робе, уставший, в подтеках землистого пота, заберется в ванну и будет долго плескаться там, довольно отфыркиваясь. Под самый конец крикнет: «Танюша, иди спинку потри!..» А потом выйдет в синем махровом халате, подаренном тещей, хлопнет дружески по плечу проснувшегося Николая. «Что, завидки берут, Колян? Ничего, скоро получишь квадратные метры, прискачет к тебе Светка и забудешь обо всех невзгодах».
Николай зло зашептал:
— Уходи, Татьяна! Ты зачем здесь? Уходи, не то Виктору скажу...
Она вспыхнула, встрепенулась, резко поднялась с колен. Просвечиваясь через нейлон, смутно вырисовывались полные бедра. Как бы оправдываясь, тихо сказала: «Я одеяло хотела поправить, а ты чего, дуралей, подумал... И не стыдно?» — сказала и бесшумно босоногая прошлепала к себе в комнату.
На другой день Николай ушел от Виктора к. ребятам в общежитие.
Все это было давным-давно, и нынешней ночью вспомнилось вновь. Он сознавал, что эта правда, если о ней рассказать, потрясет Виктора. Но знал и другое, что у него не подымется язык произнести хотя бы слово. И не ради себя, не ради Виктора — он-то теперь черт с ним! — а ради Татьяны...
Тягуче и тяжело прошла в бессоннице ночь. И та, давнишняя, и нынешняя тоже.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Утром в дверь осторожно постучали. «Кого несет в такую рань?» — поднялась с постели Света. Накинув на плечи извечный халатик, она скользнула в крохотную прихожую, щелкнула замком. На пороге стоял Израель Львович.
— Я не звоню в звонок, стучу тихонько: дочек боюсь потревожить, — извинился он за столь ранний визит. — Не ушел еще твой?
— Собирается, — ответила она и заглянула на кухню. — Коля, к тебе пришли...
Чего-чего, но только не этой встречи в такой ранний час ожидал Локтев...
— Я на своем драндулете... За тобой заехал, — объяснил Ясман.
— Сейчас, я мигом, — заспешил Николай.
Дорогой к комбинату, сидя за рулем, начальник цеха без лишних подробностей досказал, как проходило вчерашнее заседание парткома в отсутствии Николая.
Нургали Гаязович осадил невозмутимо резкого Виктора Рабзина. И все члены парткома готовы были защитить Локтева, оградить его от неуместных нападок, не находя каких-либо серьезных фактов в доводах главного технолога. Но что правда, то — истинно: зло и добро вечно несовместимы. Жаль одно, добро, как правило, самонадеянно пассивно и. мягкотело, а у коварства позиция наступательная. Рабзин пошел в открытую. Секретарь парткома, настаивая на своем, утверждал, что именно таких, как Локтев, толковых, умных, к тому же непосредственно из сферы производства должно принимать в члены партии. Виктор Рабзин утверждал свое: «В партию принимать следует не только умных, но и порядочных людей. А Локтев, — он сделал упор на эти слова и воздал вверх указательный палец, — а Локтев, повторяю, даже комсомольцем никогда не был! Почему товарищи члены парткома не обратили внимания на этот чрезвычайно принципиальный вопрос? В школе, где все были осведомлены о грязной участи его отца, мы близко не подпустили к комсомолу Николая Локтева. Почему же, спрашиваю, поздней, когда ушел из деревни, он не стал комсомольцем?» — поставил в тупик и обескуражил непререкаемой прямотой всех членов парткома.]
Зарипов сдался, отступил, сделав, правда, некоторую оговорку, что ему необходимо кое с кем посоветоваться:
Рабзин торжествовал победу. Как же, он вступил в единоборство с таким представительным, монолитным в единодушии своем собранием и выиграл. Причины для победного ликования были основательные. Побороться, померяться силами с Зариповым — дело не безопасное. Сам генеральный директор не вступал лишний раз в ненужные перепалки с ним, зная, что немыслимо устоять перед упорством, честной прямотой этого бывшего киповца, ставшего впоследствии секретарем цеховой партийной организации, потом — инструктором горкома, и сейчас — духовный наставник огромного — в десятки тысяч — коллектива.
Старый «Москвич» бежал через полынный пустырь мимо сплошных скворечников в коллективных садах, быстро подвигался все ближе к гигантским очертаниям железного спрута — с хвостами серых дымков, с огнями непрогоревших остатков химии, с удушливо-сортирным запахом, рассеивающимся по окрестности.
— Если говорить откровенно, — обратился Ясман к Николаю, — то, на мой взгляд, это одна нервотрепка. Зарипов — не такой человек, чтоб остановиться на полпути. Знаю я этого твердокаменного башкира. Он, не в пример другим, за правду горой стоит, биться за нее горазд... Тоже, как мы с тобой, из простых рабочих, — Ясман нажал на тормоз, оторвал руки от руля, поставил машину на стоянку перед управленческим зданием комбината.
Через центральную проходную они вышли на территорию, нефтехимической обители, воздевшей ввысь железные купола, стальные башни и бетонные стены цехов. Жидкая тополиная аллея вела к «заводу в заводе», как величали здесь их карбамидное производство. Прошли в кабинет, в тот неуютный маленький закуток, где проходили лучшие дни, наполненные вдохновенной радостью. Здесь они встречались ежедневно в эти последние годы, когда упорно двигали вперед через все камни преткновения дерзкую идею полнейшей реформации цеховых служб. Здесь они радовались и печалились.
Привычна неброская обстановка кабинета начальника цеха. Старые обшарпанные столы грудились вдоль стен. Массивная кипа газетных подшивок пропыленной египетской пирамидкой возвышалась в переднем углу. Стеклянный графин с разбитым горлышком, прикрытый граненым стаканом, венчал край ящикообразной тумбочки. На цементных подоконниках сиротливо жались друг к дружке глиняные горшочки из-под предполагаемых комнатных цветов.
Ясман сел за свой стол, ладонью поправил седеющие кудряшки волос, посмотрел на Николая, заметившего, как резко обозначилась под глазами синева мешковатых полудужий.
— Стареть стал, — заговорил он. — Пора бы этот кабинет другому уступить. А жалко... Столько сил и здоровья отдано! С первого кирпича ведь здесь потею, дружище.
Николай знал, что Израель Львович родом из Одессы. В самые первые дни войны эвакуировался на Урал вместе со своим заводом, куда пошел работать подростком На фронт его не взяли: специалистам с оборонных заводов выдавалась бронь. А когда после войны, в начале пятидесятых годов в степном раздолье началось строительство комбината и нового города, его перевели сюда. Сейчас и он чувствовал себя виноватым перед Локтевым. Конечно, пробивал проект реконструкции, двигал идею к цели, помогал во всем, но не он, не он был инициатором, зачинщиком! Если бы не просьба Павла Петровича, прораба — помочь молодому изобретателю, то вряд ли бы Ясман подключился к делу и стал волей судьбы одним из соавторов.
Так быстро и неожиданно вызвали Локтева в горком партии, что Израель Львович замешкался. Не догадываясь, что к чему, он пытался успокоить Николая, предположив, что вызывают по причине путаницы в документации изобретения.
— Особенно не распинайся, Николай Иванович, — напутствовал он. — Всем известно — напутал Виктор Рабзин. А коль так, пусть сам и ответит... Не нынче-завтра вернется главный инженер, тряханет кое-кого и все будет нормально.
— Поэтому ли вызывают? — усомнился Николай.
— А больше-то зачем? — на вопрос вопросом ответил начальник цеха. — Больше незачем, только из-за этого, я думаю.
— Сердцем чую, причина в чем-то другом, более существенном, — продолжал сомневаться Локтев.
— Если что, Коля, ты ко мне сразу беги... Мы с Зариповым уже переговорили и в обиду тебя не дадим, ни он, ни я, — суетился Ясман, как бы забыв о том главном, что произошло на парткоме.
Николай не мог скрыть волнения, пальцы рук мелко подрагивали, неясность пугала, путала и без того бессвязные мысли. Приоткрыв дверь, медленно прошел по мягкому ковру к секретарше, та ожидающе посмотрела на него.
— Я Локтев, меня вызывали...
— Да, да, сейчас доложу.
Она приоткрыла обитую черным дерматином дверь, ведущую в кабинет секретаря горкома, и тут же вернулась.
— Пожалуйста, проходите, вас ждут...
И тихий ее голос, и эти слова «вас ждут» еще сильней растревожили его. Он, с трудом сдерживая волнение, перешагнул небольшое возвышение меж двумя, близко отстоящими друг от друга дверьми.
Секретарь горкома — совершенно седой, высокого роста мужчина, улыбнувшись слегка, вышел из-за стола, протянул руку. Не ожидая такого оборота, Николай долго в нерешительности заводил рукою, до тех пор суетливо вертел ею, пока не догадался, что секретарь уже сам пожимает его ладонь. В тревожном волнении, стоя перед секретарем горкома, он смутно предполагал, что разговор будет отнюдь не о его изобретении, в корне изменившем работу цеха.
Но о чем же тогда?
— Присаживайтесь, Николай Иванович, — проходя к массивному столу, малахитово зеленеющему плотным сукном, сказал Сергей Семенович. — У нас с вами долгий разговор.
Николай цепко и пристально посмотрел на секретаря. О чем же разговор? Зачем терзать уже растерзанного? Лежачего не бьют! — крикнуть бы, напомнить земную истину. Блеск его глаз был холоден и враждебен. Сергей Семенович уловил это, неторопливо начал перебирать исписанные листки, сдвинув их от себя на краешек стола, поднял седую голову и перехватил холодный взгляд собеседника.
— Николай Иванович, к счастью, я знаю не только то, что произошло на парткоме, но, кажется, немного знаю и вас. Не удивляйтесь...
Ледок в глазах Николая стал подтаивать и сменяться удивленным любопытством. Откуда ему, секретарю горкома, хозяину города, занятому человеку знать его, обычного оператора, каких на комбинате сотни и тысячи? О чем же вы, секретарь, пытаете? Говорите, не терзайте! Ждать больше нет никаких сил... Рубите под корень!
Неторопливо, выбирая слова и несколько растягивая их, секретарь продолжал:
— Вы удивляетесь, откуда я могу знать вас? Немножко, конечно, но знаю...
— Что вы имеете в виду? — не выдержал Николай. Голос срезался, хрипотца запершила в горле.
— Да ничего особенного для меня, а для вас, Николай Иванович, очень особенное... Прежде всего хочу сказать о Павле Петровиче, давшем вам рекомендацию...
«Но при чем здесь умерший сосед, прораб? — подумал Николай. — Какое он имеет отношение к чужой беде?»
— Вы знаете, что мы с ним были близкими друзьями?
— Нет, не знаю, — признался Локтев. И действительно, за долгие годы дружбы с Вершининым покойный ни разу не говорил ему об этом. Не хотел, наверное, хвастать, что вот, мол, с самим первым секретарем на одной ноге, в любое время вхож к нему.
— Мы воевали вместе с ним, в одной роте, — он повернулся боком к Николаю, лицом к зашторенному окну. — В сорок третьем, на Курской дуге... камни горели под ногами. Все горело кругом — земля и танки. Вот там-то и стукнуло меня осколком... Куда — даже не осознал. Когда в себя пришел, почувствовал — грудь давит, не шевельнуться. Вся гимнастерка в кровище... Сколько я провалялся, не помню: то в себя приходил, то опять сознание терял... Одно навеки запомнил, как Павел рядом оказался, подлез ко мне, задышал горячо в ухо, перевалил меня на спину к себе и пополз... — Секретарь замолк, отвернулся от окна. — Через несколько дней, уже в госпитале, узнал я, что сквозным ранением поломало мне ребра, процарапало легкие... — Сергей Семенович встал, оперся руками о край огромного стола, наклонившись к Николаю, добавил: — Жизнью своей я обязан ему! Теперь вы догадываетесь, зачем вас вызвали?
— Нет, не догадываюсь, — откровенно признался Николай Иванович.
— Эх ты, паря, — засмеялся секретарь. — Какой недогадливый! Мы дружили с Павлом Петровичем, и дружбу эту я высоко ценил! Больше сказать мне нечего.
— И мы дружили... — вздохнул Николай.
Сергей Семенович просиял, вновь вышел из-за широкого с малахитовой зеленью стола, присел рядом с Локтевым, доверительно обнял его за плечи.
— Мы много говорили о тебе. Не подумай, что Павел Петрович выдал секрет и ненароком проболтался... Между нами секретов не было. — Он так незаметно и легко перешел на «ты», что Николай даже не обратил внимания на это. — О личности твоего отца, — продолжал секретарь, — я знал задолго до заседания парткома. Паша советовался со мной по этому поводу перед тем, как дать тебе рекомендацию в партию. Старик верил в тебя, а я всегда верил в него и знал, что такие, как Вершинин, не ошибаются в людях. На них, на людей, у него было собачье чутье. Коль уж сам он давал тебе рекомендацию, так значит ты стоишь того...
Николай рукавом пиджака смахнул выступивший пот со лба, дрожащими губами, выдавая неуемное волнение, в приливе сыновней нежности еле выговорил:
— Спасибо вам, спасибо!
Он не мог успокоиться, отойти от оцепенения последних невезучих дней. Ладони рук подрагивали. Николай туго прижал их к коленям. С благодарностью, какую не выразить словами, посмотрел на партийного секретаря, такого простого и доступного в эти минуты. Радуясь своему, он не заметил, как неожиданно переменилось выражение лица Сергея Семеновича, как оно, постепенно утрачивая сиюминутную мягкость, становилось неприступно суровым. Он прошелся по кабинету, с неохотой заговорил вновь:
— Но то, о чем я говорил сейчас, — это еще не все. Есть, к сожалению, обстоятельства, которые выше нас. На меня давят с двух сторон: Зарипов с Ясманом твердят одно, а кое-кто из обкома настаивает на другом. — Он прервался, неожиданно спросил: — Ты хорошо знаешь Рабзина, главного технолога?
— Знаю неплохо, — сухо проговорил Николай.
— Так вот, товарищ Рабзин представил в партком Зарипову, справку из бюро рационализации, якобы материалы по его изобретению поступили задолго до предложения Локтева. Так ли это?
— Не может того быть, Сергей Семенович! — осекся Николай. — Какая еще справка? Не понимаю, зачем она нужна — бумага? Все и так было ясно, как божий день...
— Мало того, — добавил секретарь, — он настаивает, что данные проведенной в цехе работы целиком стали темой его кандидатской диссертации.
— Это явная ложь, подтасовка фактов! — возмутился Локтев. Накопившаяся обида и боль несправедливости прорвались из груди. Глаза его повлажнели. На лбу обозначились бисеринки пота. — Сергей Семенович, — обронил он, еле шевеля губами, — сегодня меня мало тревожат делишки Рабзина... Я не могу уяснить другого, буду принят в партию или нет?
Прямой этот вопрос не застал врасплох хозяина города. По всей вероятности, он заранее обдумал ответ на него.
— Как ни печально, — сказал секретарь, — но должен огорчить тебя. Пойми правильно, в данный момент оба этих значительных дела — и вопрос приема в партию, и участие в изобретении — слились воедино. По отдельности рассматривать их стало невозможным. Так что приема в партию не состоится.
Слова падали в сердце, жгли, больно унижали. На их невозмутимую логику отвечать было нечем. Николай, как пришибленный, устало поднялся, собираясь выйти из кабинета.
— Постой, не торопись, — слабо уловил слова. — Сейчас должен подъехать Зарипов. Ему тоже этот вопрос — поперек горла встал...
Секретаря парткома ждать долго не пришлось. Он не вошел, а вихрем влетел в кабинет. Черноволосый, крепкий, с резкими грубоватыми чертами лица Зарипов, твердо ступая, сразу же направился к столу. Он поздоровался за руку, не дожидаясь приглашения, сел в мягкое кожаное кресло. Сергей Семенович давно уже обратил внимание, что из всех входящих сюда, в этот просторный кабинет, один Зарипов никогда не мешкает, внешне не меняется, ведет себя подобающе просто. Остальные, сознавая, где находятся, зачастую начинают вести до наивности неестественную игру. Кто-то заискивающе лебезит перед высоким начальством, другие ловят с подобострастным вниманием каждое оброненное им слово, третьи — просто по-человечески пугаются. Секретарь горкома отодвинул бумаги:
— Нургали Гаязович, вы настаивали на встрече со мной. Я постарался организовать так, чтоб мы смогли встретиться вместе, все втроем. Вас это устраивает?
Зарипов кивнул Николаю.
— О Локтеве у меня разговор особый, сейчас хочу не о нем говорить, — решительно забасил он и, обращаясь к секретарю, продолжал: — Сергей Семенович, меня вся эта история начинает выводить из себя. Я не специалист, не разбираюсь в формальных тонкостях оформления всех рационализаторских дел. Пришлось переворошить кучу бумаг, и вот на что обратил внимание. Рабзин по специальности чистый химик, — он неожиданно засмеялся, уловив в произнесенном слове некий другой смысл, и добавил: — Выходит, в жизни тоже химичит.
— Как прикажете понимать, Нургали Гаязович? — без тени улыбки обратился секретарь к Зарипову.
— А так, по бумагам я заметил: Рабзин не гнушается ничем. Под десятками предложений ставит свою фамилию и, думается, необоснованно. Потому что у кого-кого только ни числится он в соавторах! И у механиков, и у киповцев... даже с начальником гаража умудрился что-то усовершенствовать, какую-то лебедку поставили в гараже. Курам на смех!
Зарипов взглянул на Локтева: мол, стоит ли говорить при нем? Решил, что ничего особенного, пусть сидит и слушает. Начал рассказывать Акимову о том, как прошлой ночью из Москвы звонил генеральный директор, поздравил с пуском карбамидной установки. Но не это поздравление обеспокоило Зарипова. Дело в том, что генеральный директор в приказном порядке потребовал немедленно прекратить огульную, как он выразился, травлю главного технолога. С комбината в министерство вернулись члены комиссии, участвовавшие в пуске установки. Кто-то из них, видите ли, хорошо информирован и о Рабзине самого лучшего мнения. В министерстве, оказывается, по отличной протекции, прочат Виктору Ивановичу более высокий пост. А пока, чтоб опыта поднабрался, какое-то время поработает, мол, заместителем генерального директора.
— Я бы, может, не бил в колокола, — горячо докладывал Зарипов секретарю горкома, — но не часто ли стали по телефону информировать нас о сверхположительной персоне Рабзина? Не наводит ли это, как принято теперь выражаться, на определенную мысль?
— Из обкома звонили? — перебил Акимов.
— И не единожды, — ответил Зарипов.
— Мне тоже, — с усмешкой на лице признался секретарь горкома и посмотрел на Локтева, безобидно нахохлившегося, тихого, скромненько сидящего в кожаном кресле. Он показался секретарю камешком на чьем-то пути, щепкой в водовороте событий, травинкой на сенокосном лугу, по которому размашисто и яро идут косцы.
«Я же не прав! — пристально вглядываясь в Николая, подумал Акимов. — Беззащитного нельзя оставлять в беде. Кого и чего я испугался? Телефонных звонков сверху: «обком думает», «обком предлагает», «обком надеется»? Но тесть Рабзина — это еще не обком! Далеко не обком! Неужели испугался деликатных телефонных звонков и доверительных с глазу на глаз бесед того, кто печется о безоблачной судьбе дражайшего своего зятюшки? Испугался намека, что на отдых заслуженный попросить могут? И это я — фронтовик, с лихвой хлебнувший и горя человеческого, и радости людской, битый-ломаный и вновь воскресавший, наконец, просто солдат партии, перед которой все мы рядовые? Намекнули, что стар стал, на пенсию Проводить могут... Что ж, может, пора и отдохнуть... Почему у нас простой рабочий, пахарь или обыкновенная учительница, чуть только подойдет время пенсионного возраста, одного дня не теряя, уходят с работы или меняют ее на более легкую? Учительница объясняет, что вся издергалась, устала; токарь говорит, руки уже не те; пахарь доказывает, что земля трудной стала, годы своё берут... А посмотрите на нас, — с издевкой подсмеивался над самим собою Акимов. — Сидим незыблемо в креслах, вершим судьбы людские и гордо считаем себя незаменимыми. Чем выше пост, тем труднее пошатнуть с места такого начальничка. Трактором на канате не оторвать! Работа легче, что ли, и не устают они? Почему на пенсию не торопятся до почтенно-преклонных лет? Сами себе доказываем, что жертвуем личной жизнью ради общественно-высоких дел! Самостоятельно с постов не уходим, только смерть или случай непредвиденный властны над такими, как я, как тесть Рабзина! Плохо это, не по-партийному!» — упрекал себя Сергей Семенович Акимов.
У Николая Локтева своя печаль на душе. Он вспомнил сельскую школу военных лет, седенькую учительницу, эвакуированную откуда-то из Белоруссии, ее ласковый журчащий голосок. «Вот кончится война, — предрекала она, — и вы поймете, как прекрасен мир, сколько в нем добра и света!» «Да, — вздыхал про себя Николай. — Война давно закончилась, но почему же люди продолжают сшибаться лбами, драться и воевать, творя зло друг другу?!»
Николай скорее почувствовал, чем услышал, что Зарипов заговорил снова и слова его обращены не только к секретарю горкома, но и к нему. Шевеля широченными черными бровями, Зарипов басил:
— Сергей Семенович, порой в заботах о производстве мы забываем о человеке. Мне это непростительно... Но, извините меня, вам такое непростительно вдвойне!
— О чем вы, Нургали Гаязович? — придвинулся ближе к говорящему секретарь горкома.
— Недавно я обратил внимание на некролог в городской газете. Кстати, он тоже вышел с большим запозданием и то по настоянию друзей прораба...
— Вы о некрологе Вершинину? — догадался секретарь. — Читал, и сам давал указание редактору, чтоб незамедлительно публиковали... А что, ошибка вкралась?
— Ошибка вкралась не в газету, Сергей Семенович, — Зарипов поднялся с кресла, встал. — Это, извините меня, ваша личная ошибка.
— Что такое?! — встрепенулся секретарь. — Я внимательно читал и перечитывал некролог...
— И я тоже, — продолжал невозмутимо Зарипов. — И с ужасом для себя узнал, что Вершинин, если не считать трех боевых орденов, полученных на фронте, за свою рабочую биографию, к сожалению, не имел никаких поощрений, если не считать Почетных грамот. Неужели, думаю, и я так у себя на комбинате могу за суматохой текучки упускать судьбы людей!
Сергей Семенович понял, что Зарипов косвенно обвиняет его, секретаря горкома, приглушенно сказал:
— Такая порочная практика... к сожалению. У нас частенько некоторые, кто понастырней да поухватистей, сами в открытую просят поощрений, вот мы и даем просящим. А те, кто работает в поте лица, кто забывает замолвить словечко о себе, тот остается с носом, без ничего. — Он рукой указал на Николая. — Далеко за примерами, ходить не надо. Вместо поощрений вы ему на комбинате такое преподнесли, что хоть стой, хоть падай, он, пожалуй, и сам не рад...
Зарипов, обойдя Т-образный стол секретаря, подступил вплотную к Локтеву, присел рядом.
— Ты тоже сопли-то не распускай, не нравишься этаким паинькой! Как там в русской пословице сказано: «Всякий правду ищет, да не всяк творит ее»?! Правдоискателей что-то много развелось, а правду-матушку чаще не искать надо, а бороться за нее.. — Нургали Гаязович опять встал, широкой пятерней уперся о стол, метнул на Николая пронзительно острый взгляд. — Вот тебя, Николай Иванович, Ясман в начальники цеха метит, вместо себя... Говорит, давно пригляделся — и лучшей кандидатуры не видит.
Локтев ссутулился над столом, глубже провалился в кожаное кресло. Ему было непривычно и неловко находиться в необычайной обстановке, когда два партийных секретаря с такой заинтересованностью повели речь о нем, простом операторе с карбамидной установки. Зарипов продолжал говорить, обращаясь и к Николаю, и к Акимову одновременно:
— До сих пор я, к сожалению, мало знал Локтева. Ясман все нахваливал его... Теперь вижу — годен, не подкачает. Только побоевитей голову-то держать надо, не распускать нюни... Жаль, это не совсем моя епархия! Так что, Сергей Семенович, — напрямую обратился к секретарю горкома, — при необходимости прошу поддержать меня и Ясмана. А я со своей стороны обеими руками проголосую за Локтева...
— Что же у себя на парткоме не проголосовал? — недовольно спросил Акимов.
— Решил выждать перед атакой, с вами посоветоваться. Я же сообщил вам ситуацию: считаю, что Рабзин обворовал Локтева, умыкнул его идею в корыстных целях. А воровство чужого ума карать надо...
Акимов посуровел, прежняя теплота спорхнула с лица.
— Виктор Рабзин — скользкий тип, вежливый... Посмотришь, вроде бы подстилку тебе услужливо стелет, а в душе мечтает, как бы подножку подставить... Кстати, есть у него-то поощрения?
— Есть, — ответил Зарипов, — орден «Знак почета».
— Ну вот, а вы захотели голыми руками взять! Вопрос о его пребывании в партии ставить преждевременно, хотя... — Он не договорил, обратился к Локтеву: — Когда начинается бумажная война, то одна бумага рождает другую. В мою бытность говорили, что кадры решают все, теперь, надо полагать — бумага решает? А коль так, заручитесь, Николай Иванович, нужными бумагами и отстаивайте свою правоту, боритесь, молодой человек, боритесь!
— А с кем бороться? — неуверенно возразил Николай, — Бороться-то вроде бы не с кем, если перед вами сижу... Может, мне в обком поехать, как вы посмотрите на это?
— Можешь ехать, конечно... Поезжай, если дело требует. Но оттуда все одно — позвонят мне, а что я могу ответить? Отвечу опять же то же самое, что и говорил: Локтев достоин быть членом партии.
— Я со своей стороны обеими руками проголосую за тебя, — подступил к Николаю Зарипов. — Мы добьемся! Положись на меня...
— Я вам добьюсь! — погрозил пальцем секретарь и мягко, с лукавинкой в глазах снова взглянул на Николая. — Так и быть, поезжай-ка ты в обком, доказывай свою правоту, только, чур, — со мной ты не советовался, на беседе не был. И еще, зайди непосредственно к секретарю обкома, а не к тестю Рабзина... Теперь понятно?
— Вас понял! — по-солдатски отрапортовал Локтев, почувствовав негласную поддержку одного и открытую — другого.
Возбужденный встречей в горкоме, с воскресшей готовностью постоять за себя Николай примчался домой, сбросил рабочий пиджак, выхватил из шкафа белую полотняную рубашку, натянул новый, для праздничных выходов, костюм и, не дожидаясь Светы, заспешил на автовокзал.
Заглянув в расписание, он убедился, что до следующего рейса целый час времени. Долго и нудно ждать, когда слишком торопишься. Он вышел на автостраду, окаймленную с обеих сторон посадками тополей и акаций. Машин шло много, но ни одна не останавливалась. Основной тракт проходил в объезд города, до него далеко, идти нет смысла — потеряешь время.
С ближней улицы вырулил порожний грузовик. Подъехав к вокзалу, остановился. Люди с чемоданами, суммами, баулами метнулись к нему. Николай был ближе к машине и потому оказался первым. Второпях открыл дверцу, спросил:
— Шеф, не подхватишь? — а сам,уже одной ногой ступил на крыло грузовика.
— В кабине места хватит, пятерку подкинешь и отвались черешня, — показал прокуренные зубы шофер.
— За пятерку я и на такси могу уехать, — не грубо возмутился Николай.
— Ну ехай на такси, чё ж ты в грузовик лезешь?
— Ладно, заплачу, чего там... — согласился Локтев.
Он живо нырнул в кабину, и тут же приглушенный мотор взвыл, рванув машину сходу в карьер. Миновав за городом последний ограничительный знак, шофер поддал газку, машина пошла ровно и быстро, спешно проглатывая серую ленту асфальта. Придорожные посадки слились в сплошную зеленую линию, а широкие равнинные поля за лесополосой завращались вокруг, как патефонная пластинка.
— Эх, дорога — птица-тройка! Правильно подметил старик Гоголь! Куда же ты летишь? Нет ответа... — с пафосом продекламировал шофер, искоса взглянув на попутчика.
— А так ли сказал Гоголь? — возразил Николай.
— Сам читал в школе. Наизусть знал когда-то, — подтвердил шофер. — И вообще, лучше него не скажешь: эх, дорога, пыль да туман!..
Споро отмахали полета километров, на выезде из Устьтамака шофер притормозил у пельменной.
— Не хошь забежать? — спросил Николая. — Я сейчас, моментом. — Сказал и тут же растворился в беспорядочной толпе, что теснилась вокруг пузатых пивных бочек. А еще через минуту Николай увидел, как довольный шофер с двумя пивными кружками в руках вывалился наружу, помятый очередью. Вот он сдунул с края кружки накипь бархатной пены и одним махом опорожнил первую кружку. Со второй медлил, растягивая удовольствие, тянул мелкими глоточками кирпично-темную пивную влагу.
— И не боишься, если ГАИ застукает? — спросил Николай, когда шофер блаженно, по-хозяйски разместился в кабине.
— Ха! Чего бояться, поедем без нарушений, как по половице пройдем! — выпалил шофер, и в кабине густо осел хмельной душок.
— Нельзя же за рулем...
— Много чего нельзя, однако и через «нельзя» делаем, — философски заметил парень. — Башка трещит со вчерашнего, перебрал с дружками. А как пивца глотнул, так и полегчало на душе, замаслилось.
Он вытащил из кабинного багажничка пачку «Беломора».
— Закуривай, если хочешь, — предложил Николаю.
Локтев взял папироску, закурил.
Остался позади Устьтамак. Ловко на малой скорости проскользнули КП. Помолчали.
Молчание быстро надоело компанейскому шоферу. Смачно выплюнул за приоткрытое стекло изжеванную папироску, спросил:
— По делу в область-то или так просто, за покупками?
— Какие покупки, — тихо протянул Николай. — По делу.
— Толкач, что ли? Едешь материалы выбивать или что?
— Да нет, по другим делам, — ответил Николай и опять замолк.
Шофер дотошный попался. Он рассказывал о себе запросто, обнажая всю подноготную. Говорил охотно, вдруг прерывался и сам начинал допытываться, лезть с неуместными вопросами. Проехали не так много, а Николай уже знал, что работает парень в автоколонне второй год, был женат, да характером с женой не сошлись, так что холостой сейчас. Полтора года на отсидке был за мелкое хулиганство.
— Не сам я виноват, — объяснял Николаю разговорчивый шофер. — Шел как-то, гляжу — драка, и я дурак, ввязался. Пьяного меня со всей гурьбой и забрали. Всем ничего, те отгородились, а мне срок врезали, так как выпимши был... Невезучий, значит. Так и отбухал полтора годика. — Хитро ухмыльнулся и добавил: — По правде сказать, не сидел я, так и работал шофером, как на воле. А оно все же в паспорте отметка, клеймо. Ничего, зато мир повидал, жить научился. Сейчас притих, на цыпочках хожу. А ты посмотри заработки мои, скажу — ушам своим не поверишь, почище какого министра заколачиваю. Кроме оклада да премиальных всяких, уральские еще идут да тринадцатая зарплата... Всегда и левый приработок есть. С машиной без денег не будешь сидеть, жить во как можно! — шофер, видимо, закончил исповедальную речь, опять к Николаю: — А все же, зачем в область-то едешь?
— По делу, говорю, — неопределенно ответил Локтев.
— Дел у всех по горло, не подумай плохого, я так просто спрашиваю, без любопытства. Не хошь — не говори...
— Похлопотать за товарища еду, — умышленно схитрил Николай.
— За товарища надо, конечно. Я сам такой. Себе завсегда урежу, а для товарища последнюю рубаху сниму.
— С себя или с него? — засмеялся Николай. Тот не понял шутки, не ответив, снова спросил:
— Товарищу что, срок влепили?
— Тебе, приятель, как погляжу, все сроки мнятся... Нет, в партию его не приняли. Вот и еду похлопотать за друга.
Шофер оживился. Добавил скорости, рассудительно — спросил, повернув голову и резко выказывая треугольный кадык:
— Из-за этого едешь?!
— Ну да...
— Делов-то! — наивно удивился, парень. — В партию дружка не приняли, а он и лоб готов расшибить! Хреновина все это... Я вот, к примеру, не член партии, а живу хуже, что ли? По правде сказать, сейчас беспартийному куда легче... А если вступишь, там, считай — кранты: не пей, не гуляй, не балуйся... Прям, как в анекдоте! По одним собраниям затаскают. Я вот по себе сужу, три года, школьником еще, в комсомоле состоял, а толку что? Взносы только платил и все! Нет, меня в партию арканом не затащишь...
— Тебе сколько лет? — грубо спросил Николай.
— Двадцать восемь...
— Большой уже, а дурак!..
Шофер расхохотался, не обратив никакого внимания на злую реплику Николая.
— У меня вот, слышь, тесть по первой жене партиец был, завскладом на базе работал. Оклад — сто пятьдесят колов, ни больше, ни меньше, ни премиальных, ни уральских. А, понимаешь ли, дачка у него в коллективном саду — во! На все сто процентов. «Москвич» был, загнал по сходной цене и «Волжанку» отколол... Сгорел бедняга. Все отобрали, вдобавок из партии под задницу коленкой выперли почем зря. Сам виноват, — рассуждал шофер. — Предупреждали его: потише, мол,, на поворотах, не хватай сразу, помаленьку надо. Посадить его не посадили, потому как с ним еще кое-кто повыше замешаны были... Но потаскали изрядно...
— А надо бы, — колко заметил Николай.
— Чего надо? — недопонял сосед.
— Посадить надо было...
— Разве их, жуликов, всех пересажаешь? Толку-то, кругом воруют, вот и он воровал...
Николай больше думал о своем, не особо обращая внимания на бойкую болтовню шофера. И вдруг, пристальнее вглядевшись в его сухопарую фигуру, худую, длинную, прорезалось в памяти: «Да ведь это, никак, недавний ресторанный знакомец, что в петушиной рубашке был?. Он. Длинное худое лицо, узкий подбородок, над которым горбился тонкий, массивный нос в свекольных прожилках. Бутылками из-под пива забавлялся, переставляя их на стол молоденьким девчатам. Это точно он... Николай громко расхохотался.
— Ты чего ржешь, как жеребец? Думаешь, не прав я? — тоже засмеялся шофер.
— Да нет, я о другом вовсе. Вспомнил кое-чего, — и круто поворачиваясь к нему, спросил:
— А тебя разве на днях не отправили в вытрезвитель?
— Откуда знаешь? — удивился парень.
— Да знаю вот, у меня агентура работает...
— Выпустили, уломал еле-еле...
— Напрасно!
— Чего напрасно? — опять не понял и переспросил худосочный шофер.
— Напрасно, говорю, не упекли тебя, — положив руку на черный круг руля, зло крикнул: — Останови машину!
— Зачем? — испуганно поглядел на Николая. — До города далеко еще...
— Останови, говорю! — еще злее прикрикнул Локтев.
Шофер посмотрел на него, узнать — не узнал, но замешкался. Машину остановил.
— Вот псих-то! — обиженно прошепелявил.
— Ну и гад же ты! Дерьмо на дороге! — он со злостью хлопнул дверцей, спрыгивая на обочину дороги. Злость до того обуяла его, что он, не сдержавшись, с силой носком ботинка поддел лежащий камешек и тот, со свистом отлетев, гулко ударился о кузов машины.
Шофер перегнулся через приоткрытое стекло, помахал кулаком, ничего не поняв, крикнул:
— Ну, ну, поиграй мне! Пятерку решил сэкономить... Да жри ты ее, не разживешься!
Грузовик мощно рванулся вперед и быстро скрылся за косогором.
Мимо пролетали машины. Тяжело урчали самосвалы, пулей пролетали легковые, салатного цвета такси, размеренно двигались пассажирские автобусы. Он стоял один у дороги, не останавливал попутных машин, готов был пешком шагать до следующей деревни, где есть автобусная остановка. Стоял, злился, ругал случайного водителя грузовика.
Резко притормозив, прямо рядом с ним остановилась машина. Молоденький, веснушчатый паренек выглянул из кабины,спросил:
— В город едете? Садитесь, подброшу...
— Пятерку заработать захотел? — грубо ответил ему.
— Какую пятерку, за так довезу, — доверительно улыбнулся паренек и приоткрыл дверцу кабины.
— Деваться некуда, ехать надо... — И подсел в грузовик.
Он молчал. Глядел вдаль, наблюдая окружающую природу, широкие поля, окаймленные лесом, где доспевали зреющие хлеба. Одна за другой мелькали за окошком аккуратные деревеньки. Паренек тоже молчал, проезжая мимо районного центра, обронил единственную фразу:
— Ну и попутчик подвернулся. Подсадил, чтоб скучно не было, время скоротать, а он как воды в рот набрал...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Лето клонилось на убыль. Дни еще стояли жаркие, а по ночам уже заметно холодало. Солнце истекало последним теплом августа.
В выходной день Виктор Рабзин с компанией сослуживцев возвращался с базы отдыха «Белый олень», где провел в великолепном настроении свободный денек. Служебный автобус, кренясь и подпрыгивая на ухабах проселочной дороги, выбирался от реки к Оренбургскому тракту. Возвращаться одному в пустую квартиру не хотелось. Со дня на день он ожидал возвращения жены, а пока можно было воспользоваться ее отсутствием и приятно закруглить временное холостяцкое житье.
Виктор подсел к Давыдовичу, прикорнувшему на заднем сидении.
— Юра, как ты смотришь, если ко мне забежим? — обратился Рабзин.
Он еще на базе заметил, что Давыдович постреливает за молоденькими девчатами, в которых узнал недавних подружек из ресторана. Они тоже признали его, своего «спасителя», но скромничая, виду не подали. «А здорово тогда с Николаем мы крутанули в милицию подвыпившего буянчика, — вспомнил он. — Доигрался порожней посудой, шалопай!..»
— Я не против, — заметно оживился Давыдович. — Тогда следовало бы этих мармелашек пригласить. Конечно, они не фонтан, но при дамах общество интереснее... Тебе как они,приглянулись?
— Я их уже видел как-то, — признался Виктор.
— Студентки из Ленинграда, — пояснил Давыдович. — У нас на практике... Сойдут, цыпочки...
Автобус остановился на городской площади. В целях конспирации компания разбилась надвое: впереди пошел Виктор, а девчата с Давыдовичем, немного приотстав, последовали за ним. Незаметно от соседей по лестничной клетке он проскользнул к себе в квартиру. Облегченно вздохнул, дверь оставил приоткрытой. Через несколько минут подоспели остальные.
Девушки ошарашенно озирались по всем углам, разглядывали безделушки на полочках, хрусталь и фарфоровую посуду за стеклом шведской горки. Виктор включил магнитофон.
— А вы ничего себе живете! — воскликнула одна из подружек.
— Не подумаешь, что провинция, — поддержала другая.
— Он же у нас ведущий изобретатель! — пояснил Давыдович. — У них денег — куры не клюют. — И по-хозяйски обратился к Виктору: — Выставляй на стол! Повеселимся...
Приоткрыв бар, Виктор выставил початую бутылку коньяку, венгерский «Токай» с почтенной этикеткой на боку и узорчатый с длинным горлышком графин, набитый стручками красного перца.
— Это спиртик, ректификат, приготовлен по корейскому рецепту, — улыбнулся он девушкам. — Что будет угодно вам, сударыни? Лично я предпочитаю коньячок, хотя три звездочки, зато — натуральный, армянского изготовления.
Тихо струилась чистая магнитофонная запись. Музыка обволакивала комнату, звучала нежно, зазывно. После рюмки коньяку, еще раз убедившись, что входная дверь заперта и телефон на всякий случай отключен, Виктор легко коснулся руки девушки, вывел ее из-за журнального столика в середину комнаты. Под медленный плач саксофона затоптались на месте. Он доверительно обнял девушку, лаская взглядом, шепнул в самое ушко:
— А вы красивая...
Девчонка взметнула ресничками, смущенно отстранилась и растерянно завертела белокурой головкой, не находя рядом подружки. Виктор только сейчас обнаружил, что они танцуют вдвоем, Давыдович с миловидной напарницей исчезли.
Белокурая отстранилась от Виктора, села за столик. Он поспешил к ней. Налив в бокал токайского, пододвинул девушке.
— Я больше не буду, — доверительно отказалась та.
— Почему же? Вы меня обижаете, — наигранно состроил обиженную мину на лице.
— Боюсь, в общежитие не пустят...
Он вновь попытался обнять ее, но постоянное ощущение нерешимости, боязни чего-то непредвиденного расхолаживало и настойчиво отпугивало. Он глазам своим не поверил, когда вдруг увидел, как в зал вошел Давыдович. В накинутом синем халате босыми пятками бесшумно ступил по ковру, потянулся к столику за бутылкой. Виктор подпрыгнул с тахты, увлекая приятеля в прихожую, горячо задышал в лицо:
— Ты что, уже?
— Куй железо, пока горячо! — оскалился в ответ Давыдович. — А ты что тягучку тянешь? Народ не дремлет, пока начальство спит... — И снова скрылся за портьерами в спальной комнате.
Виктору стало не по себе. Если узнает Татьяна, то всему конец, она не потерпит этого! Куда ни шло, когда он спотыкался на обычных житейских мелочах или просто вздорили по пустякам, все это она, могла простить. Но шашней с женщинами, он был уверен, жена не простила бы никогда.
Белокурая, неловко подобрав под себя ноги, сдвинулась к самому краю тахты. Она зло смотрела на Виктора, готовая вот-вот расплакаться.
— Позовите их, иначе я уйду! — требовательно зазвенел ее голосок, и белые кудряшки взволновались на голове. — Мерзавцы!..
Виктор отошел к окну, забарабанил пальцами по стеклу. За окнами опускался на улицы города августовский вечер. Он увидел отражением на стекле, как девушка, еле сдерживаясь от слез, метнулась в прихожую, резко оборачиваясь, почти крикнула: «Мерзавцы!» и громко хлопнула дверью.
Вышел в зал Давыдович. Он был уже одет. Заметив перемену во всем облике только что безмятежного Виктора, спросил:
— Расстроился, что постель тебе в спальне подпортили? Постель — не репутация, ее поправить недолго. Моя цыпуля уже прибралась, все в прежнем виде, комар носа не подточит...
Виктор не скрывал от приятеля, что вовсе не это беспокоит его сейчас и дал понять — пора расходиться.
— Завтра нелегкий денек, рано вставать...
Оставшись наедине, он убрал со стола посуду, перемыл ее на кухне. Магнитофон продолжал печалиться голосом Высоцкого: «Я коней напою, я еще постою на краю... Ну что за кони мне попались привередливые!..»
Было еще не слишком поздно. Виктор накинул шерстяную кофту, решив перед сном пройтись по улицам, развеяться от неприятного чувства то ли стыда, то ли страха. Один за другим вспыхивали фонари. Бледный круг луны, слабо розовея, низко повисал над крышами. В аллейке, идущей вдоль улицы, он присел на скамейку. Перед ним покачивались ветви рябины, успевшей за лето налиться алыми гроздями. В просветах меж лапчатых листьев увидел знакомый дом. Машинально взглянув наверх, заметал в окне свет. «Наверное, дома? — подумал он. — Давидович говорил, что слушок дошел, будто бы Локтев в обком ездил, доказывать что-то свое... Что ж, пусть доказывает. Как молвит один умный человек: комар носа не подточит!..»
Виктор Рабзин был вполне уверен, что никто не сможет оспаривать его главной роли в пуске усовершенствованной установки. Могут поговорить, посудачить, но пустые разговоры ничего не изменят. Все должно остаться так, как было задумано: будущая диссертация, тесная связь с Давыдовичем, новые продвижения по неисповедимому пути номенклатурных имен. И все же, душой торжествуя победу, Рабзин не ощущал удовлетворения и радости. Он смутно предполагал, что его творческие взлеты всегда не самостоятельны, и так не хотелось верить в собственную беспомощность. В то же время не покидало давно осмысленное чувство: когда рядом Локтев со своими идеями, то и работа спорится веселей, она зажигает в нем, Рабзине, какие-то искорки вдохновенности. Перед началом заседания парткома Виктор и не помышлял выступить с доводами против Николая. Ему, по сути, было безразлично — примут Локтева в партию или нет. Это его не касалось. Главное — отстоять свою незаменимость, свое первенство в осуществленной реконструкции в цехе. Но когда он уловил в тоне секретаря парткома неприязненные нотки недоверия к себе, неожиданно пришло решение ударить Локтева с другого боку, да так, чтоб новая ситуация вынудила Николая отказаться от борьбы за авторство. Оно так и получилось. На какое-то время Локтев растерялся, не придав значения главному, от чего зависели судьбы и Николая, и его, Виктора. Единственный, кто будет стоять перед ним живым укором, — это Локтев, остальные поговорят и забудут. «А что если зайти к нему? — дерзко подумал он. — Как-никак друзьями считались, тем более не в характере Николая таить в себе обиды. Такие, как он, быстро прощают, забывают нанесенную им боль... Зайти и поговорить, высказаться откровенно...»
Николай, как ни странно, не удивился приходу Рабзина. Чтоб не мешать спящим жене и дочкам, провел Виктора на кухню, поставил на газовую плиту чайник, мирно сказал:
— Без чая не обойдемся. Думаю, разговор у нас не из приятных?
— Почему же, Коля, — спокойно отозвался Виктор. — Все зависит от тебя. Я в твоих руках, как говорит Райкин: режьте мине на куски и кушайте мине ыс маслом...
Локтев молчал, ожидая, что скажет Виктор, с какой неожиданной вестью пришел он к нему. Не мог же после всего случившегося вот так запросто, по сущим пустякам забежать? Теперь не до приятельских шуточек! Прийти можно с одной целью: покаяться, попросить прощения. Это еще извинительно, это по-людски. Но разве Виктор пойдет на такое самоунижение? Что-то на него не похоже.
Чайник не закипал. На стене старинные деревянные часы спокойно отстукивали минуты. На бронзовых гирьках, на круглой подвеске маятника играли отраженные блики света. Молчал и Виктор, не решаясь приступать к открытому разговору. Он искал начальные слова, не находил их и продолжал молчаливо ждать, с мнимым равнодушием вяло поглядывая по сторонам.
Молчание длилось недолго, но перед Николаем ясно и четко предстала его поездка в обком партии. Он вспомнил, как его в вестибюле терпеливо выслушивал постовой милиционер, попросил партбилет, какового у Николая, само собою, не было. «А вы к кому? По какому вопросу?» — допытывался милиционер. — «Вряд ли вас смогут принять, если не вызывали...» Локтев настоял на своем. Милиционер, устав отговариваться, позвонил в приемную секретаря и странно удивился, услышав, по всей вероятности, неожиданный ответ, после которого вынужденно предупредил: «Оформите пропуск, так положено».
Тихие коридоры, двери с табличками, редкие молчаливые посетители — все настораживало, непривычно тревожило. Ссутулившись, уронив локти на колени, он не помнит, сколько времени просидел в приемной. Молодая женщина, вероятно секретарша, не обращая внимания на посетителя, продолжала выбивать дроби на пишущей машинке. Все смутно, все расплывчато в его памяти. Николай вздрогнул, когда еле уловил ее голос: «Входите...» Как одолел расстояние от двери приемной до стола, где сидел секретарь обкома, — не помнит; как обронил привычное «здравствуйте!» — тоже не помнит. И не может до сих пор понять, почему так нудно и длинно тянул рассказ о себе и работе, о прошлом и нынешнем. Зачем была нужно уводить разговор в такие дебри? Секретарь, не перебивая, внимательно слушал, и когда Николай закончил, в упор посмотрел на него, спросил:
— Что же вас прежде всего тревожит, вопрос приема в партию или судьба изобретения?
— По сути, мое предложение осуществлено, — заикаясь, объяснял Николай. — Поначалу я боялся, что и внедрить-то не удастся...
— Значит, как я понимаю, печетесь о другом? — помог ему собраться с мыслями секретарь.
— Конечно! — понуро приподнял голову Локтев.
— Вас кто-то надоумил или вы сами решились обратиться в обком?
— Жена посоветовала, — схитрил Николай, хотя помнил, что Света действительно настаивала на этом.
— Хорошая, видать, жена, понимает, что теперь у народа одна мечеть да церковь — обком. — Секретарь поднял телефонную трубку: «Мне Акимова, Сергея Семеновича... Срочно...»
Разговор двух секретарей был короток, но Николаю показался бесконечно долгим. Он прислушивался к словам и с трепетом в сердце ожидал, когда же наконец речь пойдет о нем, ибо разговор их шел о том, как подготовились школы к новому учебному году, как обстоят дела с выполнением взятых обязательств, как управляется французская фирма с пуском нового производства... И вдруг, словно гром среди ясного неба, до слуха его раскатисто долетела короткая фраза: «У меня сидит Локтев, знаешь такого?..»
Секретарь обкома замолчал, прислушиваясь к тому, кто заговорил на противоположной стороне провода. Томительно тянулось время. Порой попискивали и мигали красными светлячками другие телефоны, секретарь их не трогал, прижимая к уху пластмассовую трубку, искоса посматривал на Николая. Из приемной бесшумно приоткрылась дверь. Секретарь живо махнул ладонью — «Не мешайте, повремените!» — и продолжал терпеливо слушать.
— И это все? — донеслось до Локтева. — Тогда мне не понятен его визит... — И опять замолчал.
О чем же они говорят? Почему так насупился секретарь обкома? Зачем нащупывает и ловит взглядом глаза Николая? Ему становится не по себе. Бесконечно долгим кажется этот телефонный разговор.
— Все ясно, Сергей Семенович, спасибо за информацию! — Он положил трубку, поднялся, вышел из-за стола и скрылся за какой-то другой дверью, отстоящей в противоположной стороне от приемной. «Куда это он?» — с недоумением взглянул Николай на приоткрытую дверь. Через минуту-другую он вновь появился подле стола, позвал секретаршу: «Пожалуйста, два стакана чаю», — сказал и подошел к посетителю, странно наклоняясь, изучающе всмотрелся в него.
Принесли чай... «Что это, испытание на твердость или вызов к доверительной беседе? — удивился Локтев. — Но я же все уже высказал, пусть двумя-тремя словами, но сказал все, что накипело и камнем лежало на душе».
Отпив глоток чаю, секретарь заговорил:
— Вы, молодой человек, меня в заблуждение чуть было не ввели.
— Как! — испуганно изумился Николай.
— Да так, вы настаиваете, что тревожит вас в первую очередь несправедливое решение о приеме в партию, а не судьба изобретения? Выходит, все наоборот. Так ли я понимаю создавшийся, мягко говоря, конфликт? Никакого решения по поводу приема не было, вопрос был отложен специально... Хитрюга, однако, этот Сергей Семенович, политик! У радиожурналистов прием такой есть — говорящее письмо, слышали? — слегка улыбнулся краешком губ секретарь обкома. — Утверждает, что Локтев достоин быть членом партии. Вопрос в другом: достоин ли оставаться в партии ваш дружок, мнимый соавтор, так сказать?
— Неужели о Рабзине? — чуть было не вскрикнул Николай.
— Да, фамилия была названа — Рабзин, главный технолог, — И неожиданно спросил: — Он что, действительно родственник нашего сотрудника, понимаете, о ком я спрашиваю?
И только тут догадался Николай, к чему вспомнил секретарь о радиожурналистах с их приемом «говорящего письма». Так он и есть то самое живое, «говорящее»! Видимо, не желая впутываться в какие-то личные взаимоотношения с тестем Виктора, Сергей Семенович использовал его, Николая Локтева, живым посланием в обком как свидетеля, как голос взывающей справедливости. Вот в чем дело, вот почему просили его добиться беседы не с кем-либо, а с самим секретарем обкома!
Домой вернулся Локтев и внешне и внутренне приободренным, успокоенным. Разве мыслил он, что его частный случай станет той исчерпывающей капелькой, которая переполняет чашу?! Он уяснил для себя — не на одном их комбинате новые идеи встречаются в штыки, порой самих же изобретателей жестоко обвиняют в лженаучном подходе к возникшим проблемам. Все потому, что косность, рутина, техническая неповоротливость и лень с трудом поддаются движению, им спокойней, чтоб все оставалось по старинке. Под лежачий камень вода не течет! А там, где люди порасторопнее да посмекалистей, новые идеи не пылятся на полках кабинетов и учреждений, их толкают и двигают вперед, но в хвост к изобретателю норовит прибиться бесчисленное стадо прихлебателей.
Откуда было знать об этом оператору с карбамидной установки! Он вспомнил, что уже во второй раз упрекают его в бездеятельной мягкотелости там, где надо бороться. Этим кое-кто научился умело пользоваться. Впервые упрекнул Локтева в нерешительности Павел Петрович. Тогда он не понял прораба, думалось — к чему бороться, вызывать лишнюю нервотрепку себе и другим! Вот оказывается почему! Без сопротивляющейся силы несправедливость не ощущает преград, зло начинает живо вмешиваться во все, считая, что само творит правду.
...На газовой плитке закипел чайник, забулькал, запузырился, исходя паром. Николай и Виктор сидели в кухоньке друг против друга. Молчание стало томительным, и Локтев вынужденно заговорил первым.
— Не мириться ли пожаловал?
— А хотя бы, — доверительно заявил Рабзин. Он не знал о встрече Николая с секретарем обкома и тем более не знал смысла их недавней беседы, потому так вольно, с полной уверенностью в своем превосходстве продолжал: — Слушай, Колян, ты осознаешь, что если бы не моя поддержка, в одиночку вряд ли бы сумел пробить свою идею?.. Сам же рассказывал о каком-то Сапунове из Уфы, помнишь?..
Локтев, безусловно, помнил инженера с Уфимского нефтеперерабатывающего завода — Геннадия Сапунова. Они познакомились с ним на одном из областных собраний, узнал тогда, что Сапунов изобрел прекрасный метод получения олифы из отходов нефтепереработки. Дешево, несложно, высвобождалось огромное количество натуральных масел. Вытесни уфимская олифа из арсенала строителей натуральную — страна получила бы миллиардные прибыли! И вот это такое заманчивое открытие молодого инженера чуть ли не десять лет мурыжили и шельмовали, пока с группой таких же одержимых ребят не создали они у себя на заводе опытную установку по производству синтетической олифы, отличающейся от натуральной по качеству только в лучшую сторону. Пробить-то пробили, наладили выпуск у себя, но на других заводах страна так и продолжала долгие годы гнать олифу из подсолнуха, льна и конопли. Это ли не варварство!
— Кстати, — спросил Виктор, — как он, пробил свою идею с олифой?
— Пробил, с трудом...
— Вот так-то, — подвинулся Рабзин ближе к столу. — Новое дорогу одолевает в борьбе и трудностях, дорогой. Теперь-то ты уяснил, наверно, эту истину?
— Как не понять! — ответил Николай и разлил по стаканам крепко заваренный чай.
— Нам, Коля, надо держаться вместе, тогда и ты не пропадешь. Не отрицаю, ты башковитый, да мямля какой-то. У тебя в голове этих идей, как зерна в мякине. А отсеивать эту мякину должны такие, как я. Это одно, другое... — Он не досказал о чем-то и круто переменил тему: — У тебя, думаю, уже и новые мысли есть?
— Есть, конечно, — смутился Николай.
— Так вот, учти, без меня, без моих связей ты вряд ли сумеешь добиться чего-либо путного: суди сам, твои мысли я и оформляю по всем правилам, и толкаю их, и ругаюсь с кем следует, и в пристяжные беру кого надо. Ты же, признайся, не способен на это?!
Виктор говорил прямо и резко, давно изучив покладистый характер земляка. Николай чуял, что в его словах есть доля истины. Он действительно не умел двигать, не было в нем той пробивной напористости, без которой, к великому сожалению, не пробиться ни в какие ворота, даже открытые. Он слушал земляка и признавался себе, что для него, для Николая, главным было не возгореться новой идеей, они жили в нем постоянно, а продвинуть, внедрить в жизнь задуманное. Вот тут-то он без Рабзина терялся, удивляясь незаинтересованности людей, по долгу службы и судьбы обязанных, казалось бы, двигать новое, вершить эту самую научно-техническую революцию. Не тут-то было, Локтев один, а их во множестве, черствых и сухих, не сдвигаемых с насиженных мест. Николай все больше сознавал, что серчает на Виктора не из-за пуска установки, а за другое, для него более важное, за то, что предал на заседании парткома. Вот это в первую очередь бередило сердце.
— Ладно, — сказал он, — ты заварил кашу, сам и расхлебывай. У меня нет к тебе упреков к общей работе, я обозлился за твое поведение на парткоме. Зачем надо было так больно бить, до сих пор не пойму. Хорошо, что люди поняли... А если бы на глухих душой напоролся, считай, мне бы — конец?
— Понимаешь, — бесхитростно продолжал Виктор, — я не хотел этого делать, но когда увидел, что все оборачивается против меня, что откидывают в сторону от изобретения, зло взяло. Почему же тогда нет придирок к Ясману, тем более — к главному инженеру или генеральному директору? Они что, больше моего потели? Нет, конечно! Ты сам знаешь, некоторые и пальцем не шевельнули ради нашего дела. Почему же не кого-либо, а меня выбирают козлом отпущения?
— Ясмана не припутывай, он сделал ничуть не меньше твоего, — перебил Николай. — Первым поддержал идею. Его еще, помню, Вершинин, прораб, уговаривал...
— Ну хорошо, Ясман — хитрый, он сумел сработать на показуху, — начал было Виктор, но Николай снова перебил его:
— Не вмешивай, повторяю, Ясмана! Он один, по сути, был настоящим помощником мне: и подсказывал, и двигал, безусловно...
Рабзин заметил, как на какой-то единый миг преобразилось лицо Николая, серые глаза затеплились живыми блестками. Он тихо сказал:
— Я пришел к тебе по более важному делу, сейчас скажу, так со стула упадешь от неожиданности... На остальное мне, Коля, тоже наплевать, лишь бы нам дружбу сохранить, земляки же, через двор, почитай, жили... — Он обнял Николая, вновь убедившись, что такие, как он, бороться не способны, они — люди мелкого пошиба, мечтать и думать могут, а двигать жизнь — нет.
— Ну давай, чем ты хотел ошарашить меня, говори? — не выдержал Николай.
— Слушай, не хотел сообщать преждевременно, но скажу... — И Виктор горячо заговорил, что зашел он по слишком важному делу, сообщить как другу: со дня на день Николая Локтева должны поставить начальником цеха. И в этом — его, Виктора, заслуга. Он уже давно двигает этот вопрос. Рабзин горячился, ругал Ясмана за неумение руководить людьми, что-то доказывал, не ведая совсем, что Николаю все уже известно и не по каким-то смутным слухам, а из уст самого Ясмана и секретаря парткома Нургали Гаязовича Зарипова.
— Это я предложил твою кандидатуру! — повторял множество раз Виктор. — Это я...
Николай заметил радостное оживление на лице земляка. Сейчас ли он придумал такой ловкий ход или же еще заранее обмозговал все? Неважно. Было видно, как хотелось Рабзину вновь вернуть доверие, всем видом своим он не скрывал этого, глаза разгорались, тонкие губы нервно подрагивали. По его словам выходило, что один он чуть ли не вершитель судьбы Локтева.
Допив чай, Виктор встал с табуретки, мило сощурил глаза.
— Слушай, Колян, я один дома... Коньячок есть, спиртик по-корейски, помнишь чать? Пойдем ко мне, посидим, поразмышляем...
— Не поздно ли? — многозначительно спросил Николай и уловил в собственных словах некий двоякий смысл. — Не поздно ли?
— Нет, летний вечер долог... Пойдем, у меня такая радость на сердце, что друга не потерял...
«Ударить бы по рылу! — молнией скользнуло в мыслях. — Не время для драки. Завтра, завтра!» — просыпалась в Николае неокрепшая злость.
— Поздно уже, — неопределенно ответил он земляку.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Разноцветный сентябрь пришел в город, перекрашивает все по-своему. И осени вроде бы еще нет, но ощущается во всем, что лето миновало. Утро солнечное, а стеклянной чистоты воздух холодит и взбадривает. Сегодня оператору в ночную смену...
Николай Локтев пришел в цех и первым, кого встретил, был Израель Львович.
— Как они, делишки? — поздоровавшись, спросил начальник цеха. — Давай зайдем ко мне, потолкуем.
По крутой узкой лесенке поднялись на второй этаж, где находился тесный, неуютный кабинет начальника цеха. Ясман, пройдя вперед, сдвинул на край стола газету.
— Полюбуйся, не читал еще? — сказал он.
В газете сообщалось о пуске новой установки, о той победе, которую свершили нефтехимики комбината. Он взглянул на газетную полосу, мельком увидел свою фамилию и рядом в строчке — имена остальных соавторов, ведущих инженеров комбината.
Ясман поглядел на часы, заметил:
— Пока бухгалтерия работает, сбегай и получи положенное. Уже несколько дней ведомость тебя ждет.
— За что? — удивился Николай, хотя сам догадался, что за реконструкцию установки.
— За твое главное участие, — ответил Израель Львович. — На днях наш главный из командировки, вернулся, прознав о случившемся, такой пожар раздул, хотел всех из списка вычеркнуть, одного тебя оставить... Ему растолковали и объяснили, кто таков Локтев!..
— Ну это уж слишком, — смущенно заметил Николай.
— А парторг Нургали Гаязович так и настоял на своем, обвинил Виктора Ивановича и потребовал поставить его вопрос на парткоме, — Ясман поправил рассыпавшиеся седые волосы. — Ко мне Давыдович Юрка прибегал, кулаками размахивал... Так что, Николай, готовься к буре и не вешай носа, будь ты понастырней, со злыми людьми жестче надо.. Одного, я не уразумею, за что на тебя Рабзин в последнее время поклеп за поклепом несет? Друзья же были, земляки к тому же.
— А черт его знает, я тоже никак не пойму...
Локтев сходил в бухгалтерию. Подписывая ведомость, по-ребячески радовался не столько приличной сумме вознаграждения, сколько тому, что фамилия его стояла в списке первой, рядом с фамилиями ведущих специалистов комбината. До ночной смены оставалось время, чтобы как-то скоротать его, направился к скверику перед административным зданием комбината, где цветы и кустарники благоухали поздними осенними красками. Холодит сентябрь, но в голубоватом воздухе держится еще тепло прошедшего лета. С равнинных полей сюда, к скверику, ветерок заметает серебряную паутину.
На его плечо упал поржавевший лист. Он взял осторожно в руки невесомую оранжевость, тихо пустил по ветру. Пусть летит... Завтра пожухнет, упадет в стылый грунт. И не погибнет золотой листик, а будущей весной даст силы для новой молодой и зеленой листвы. Николай видит впереди себя стройного, броско одетого человека, узнает его легкую походку. Но не окликнул, не стал догонять Виктора. Он замедлил шаги, свернул к скверику, остановился у газетного киоска. Пусть лучше проходит мимо, хотя когда-никогда встретиться все равно придется, не сегодня, так завтра.
Ночная смена подходила к концу. Широкие окна оранжево засветились, подкрашенные зарей. Сумеречная синева еще не рассеялась, был ранний час сентябрьского утра. В цехе рабочая тишина, полная непонятных звуков, как ночью в лесу: вроде бы тихо вокруг, а на самом деле лес оживлен таинственным шорохом ветра, качанием веток, шелестом листвы.
Размеренно и приглушенно работают машины. Николай сидит спиной к оранжевому окну. В эти минуты, особенно к концу смены, когда незаметно начинает подкрадываться усталость, оператор всегда сосредоточен. В нескольких метрах от него склонился над чем-то машинист Галеев Шаяп. А рядом с ним Раис Даминов, опять случайно попавший в прежнюю свою смену, подменив второго оператора, уехавшего в колхоз на уборку картошки.
Мерно шумят машины в цехе. Где-то вдалеке слышится неразборчивый говор рабочих. Николай разогнул затекшую спину, закинул руки за голову, потянулся. Захотелось курить, а сигарет опять нет, уже несколько месяцев бросает курить, а все не может окончательно бросить. Он подошел к Раису Даминову.
— Дай-ка сигаретку, что-то ко сну потянуло.
Раис достал из кармана пачку «Примы».
Николай вышел на воздух, в курилку за цехом. Бурый дымок кольцами расплылся в холодноватой утренней сутеми. Грозно и величественно прорисовывались в рассветной дымке корпуса производств и заводов, стальные башни установок, щупальцами чудовищ тянулись в разные стороны причудливые трубы. Еще одну ночь оставил за плечами могучий нефтехимический комбинат. Суровый и грозный с виду, а не обойтись без него человеку, он и друг заботливый, и кормилец он. Переступишь за порог проходной на территорию комбината, и попробуй потом разлучись с ним! Он, как линкор нефтехимии, металлической громадой вклинился в жизнь и в бескрайний равнинный простор...
Мысли Николая прервал даже не звук, а какой-то отдаленный всплеск оранжевости в широких окнах цеха. Звук докатился до него секундой позже, далекий, скрытый бетоном и кирпичом звук. И только когда оранжевость в стеклах потухла, с шумом выбило рамы окон, в пустых проемах вспенился черный с удушливой желтизной дым, Николай с ужасом понял, что в цехе произошел взрыв. Метнулось мгновенное пламя, тусклое и совсем не похожее на огонь, потому что завеса дыма была густа и непроницаема.
Николай в несколько прыжков одолел короткое расстояние от курилки до двери в цех. Он что-то кричал, а что, не знает. Судорожно хватался за большую металлическую ручку, грубо и неказисто прибитую к двери. Тяжелая дверь не поддавалась, а может и поддавалась, но все происходило в такой поспешности, что ему казалось: он мешкает, делает все не с той быстротой, какая бы требовалась. В дыму и пламени услышал крик. Разве так умирают люди? Разве они кричат перед смертью? Нет, они не кричат... Это, должно быть, огнем охватило Раиса и Шаяпа. Они живы, их надо спасать... А как? Всюду чад и пламя...
Он подбежал к шкафу, где висели противогазы. Выхватил один из них, лихорадочно стал натягивать резиновую маску на лицо. Неожиданно с какой-то тревожащей боязнью вспомнил: какой же из этих противогазов без компрессора? Какой же из них беспечно нагнетает кислород для аквариумных рыбок? Но проверять надежность противогаза нет времени. А живы ли вообще ребята? Что если их уже нет там? И его не будет, если сейчас вбежать туда, в гудящее и клокочущее пекло... А как же дочки? Что скажут они людям, если не вбежать? И что потом скажут им, дочкам, об их отце? Мысли путались, клубились, как дым в бурлящем цехе...
За спиной Николая ревела сигнальная сирена. Сейчас должна подоспеть спасательная служба, но до нее пройдут минуты — время! Там, внутри цеха, лежат его товарищи, люди. И единственный, кто может вырвать их из загазованной стихии, это он, Николай. Медленно, казалось ему, ворвался в темень цеха. Запотели стекла противогаза, он протер их и смутно разглядел около пульта управления распластанные тела товарищей. Кого-то успел схватить за полу рабочей спецовки, подтащил к себе, узнал Раиса Даминова. Он еще жив, в беспамятстве шевелит губами, захватывая в себя губительный газ. Успел, быстрее на воздух! — мелькает в сознании Николая. Он вытащил обмякшее тело на воздух, тут же метнулся назад. Он подполз к Шаяпу и не мог осознать, почему звучит музыка? Надрывно звенели оркестровые трубы. Прощалась славянка... С кем прощается она, не с ним ли? Вспомнил, девятого мая после войны весь день звучал этот марш... Ах вон почему музыка, около Шаяпа валялся транзисторный приемник и продолжал надрывно звучать. «Помирать так с музыкой! — вспомнились давние слова прораба. — Чтоб в конце была точка, а не головастик запятой...» Он улыбнулся, стянул с плеча второй противогаз, чтоб натянуть на лицо друга. Но не смог. Его обожгло струей вырвавшегося пара. Отсырела горячая одежда, он стал машинально срывать ее. Белым туманом заволакивало все вокруг. И не было больше ни боли, ни страха...
Лесной зеленью прорезалась перед ним вырубка с поваленными беспорядочно деревьями. И Свету у костра увидел. Почему она расчесывает волосы? Белесые с медным отливом они текут ручейками к его лицу. Почему она так беззаботна и не спасает дочек? Они же рядом, их может слизнуть ненасытным огнем.
— Света! — в беспамятстве кричит он.
— Света-а! — отвечает коридорная пустота цеха.
И еще померещилось, будто в стороне стоит Виктор. Лицо его нахмурено и злое. Как же он посмел предать друга? За что? Грустную улыбку Татьяны увидел тоже. И слезы на ее ресницах, те слезы, которые он заметил во время похорон прораба. Она тогда шла рядом с Николаем, слегка опираясь на его локоть. То, что сказала она, теплотой легло на душу. «Коля, — шептали тогда ее губы, — ты прости мне, пожалуйста, ту ночь. Помнишь ее? Просто я никогда не любила Виктора, отсюда и идет все. Вот мне такой муж нужен, как ты». Он ответил: «Нет, Таня, я не подойду...» «Почему же?» — лукаво спросила она. «Потому что у меня своя жена хорошая...»
Николай терял сознание. Он пытался привстать на колени, слабеющими руками тянул к себе отяжелевшее тело Шаяпа. Но вновь припал уставшей грудью к холодному бетону полов. Сквозь дым и чад, через шорохи и шумы почувствовал людей, они в противогазах и касках, с брандспойтами наперевес, как с автоматами, шли к нему.
Белый туман заволакивал взор.
Красивый буланый конь стоял на поляне. Рядом с ним босоногий деревенский мальчишка. В глазах его играли искры солнца. А вдоль околицы по мягкой луговой травке шла к нему мама. Разве она жива? А как же тогда памятник на могилке, который надеялся будущим летом обновить?
Конь склонил голову, густая, жесткая и длинная грива надвисла, заколебалась над ним, укрывая от огня и дыма.