Аномальная зона

Филиппов Александр

Четверо наших современников – журналист-уфолог, писатель, полицейский и правозащитник попадают в самый настоящий сталинский лагерь, до сего дня сохранившийся в дебрях глухой тайги. Роман не только развлечёт читателей невероятными приключениями, выпавшими на долю главных героев, но и заставит задуматься о прошлом, настоящем и будущем России.

 

© Александр Филиппов, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

Пролог

Тихо утром в тайге. Верхушки сосен застыли недвижно, нежась под ласковым прощально сентябрьским солнышком, а у комлей стволов, покрытых клочьями мха, еще сумрачно, зябко от остывшей за ночь земли.

Старшина Паламарчук поежился, поднял воротник порыжевшей от времени шинелёшки, нахлобучил по самые уши синюю фуражку с темно-красным околышем, увенчанную тонким пучком веточек с желто-багряными листьями клена за ремешком – для маскировки, и осторожно придерживая винтовку, повернулся на левый бок.

До смены поста оставалось еще два особенно тягучих от однообразия и усталости часа. Но это немного, если учесть, что почти неподвижно на охапке примятого лапника он пролежал всю ночь. А сколько таких ночей, жарких летом, звенящих от густого облака гнуса, и трескуче-морозных, сковывающих лютым холодом проледеневшее заснеженное пространство зимой, провел он за двадцать лет службы в «секретах»! И все-таки каждый раз, когда заместитель начальника лагеря по режимно-оперативной работе подполковник Иванюта зачитывал приказ о назначении в наряд, сердце старшины Паламарчука начинало стучать чаще, а чисто выскобленные трофейной, оставшейся от дедушки золингеновской бритвой щеки пламенели от гордости.

И то! Вот уже два десятка лет по заведенному исстари порядку – через двое суток на третьи – ему доверяли охрану самого ответственного рубежа – дальних подступов к лагерю.

А это совсем не то, что заступать в караул на вышку, сторожа периметр зоны. Там – основные заграждения, крепкий деревянный забор, густо увитый «егозой» и колючей проволокой, с «запреткой», освещенной лампами и прожекторами, где в случае учебной тревоги или, не приведи бог, реальной попытки побега с режимного объекта срабатывает сигнализация, взвывает истошно сирена и из караульного помещения на поддержку часовому, грохоча коваными сапогами, выскакивает с автоматами наизготовку тревожная группа.

Нет! Здесь, на внешних рубежах лагеря, все иначе. И в случае чего рассчитывать приходится только на себя. Опергруппа если и прибудет на помощь, то лишь только после начала стрельбы. И то, поспешая, окажется здесь не ранее чем через тридцать минут. А до того времени, как велит новая редакция устава караульной службы, постовому надлежит держаться самому, решительно отражая нападение противника огнем, штыком и прикладом. Даже связь не работает – был раньше полевой телефон, замаскированный в дупле дерева, но, видно, у аппарата потроха с годами от сырости проржавели и сдохли, а новый где взять во вражеском окружении? Ракету сигнальную в небо пулять тоже бесполезно. Нет его практически здесь, неба, в тайге, все кронами елей затянуто, хоть обсветись – из лагеря не увидят.

Ветераны-чекисты рассказывают, что раньше в дальних «секретах» по трое дежурили, с собаками, но тогда и вохры в поселке было – каждый второй. Но теперь большинство населения – из «быков»-расконвойников да вольняшек, а потомственных чекистов раз-два и обчёлся. И он, старшина Паламарчук, один из них. Кому ж, как не ему, доверить такой важнейший участок!

Подполковник Иванюта, в ту пору еще капитан, двадцать лет назад впервые назначая молодого бойца Толю Паламарчука в секрет, сказал: «Ты, парень, у нас конвойник, самых чистых кровей, чья родословная еще от соловецкой вохры идет, на таких, как ты, надежда у нас особая, но и спрос с тебя, конечно, особый!»

Вот ведь сколько времени минуло, а наставление то запомнилось. И он, Паламарчук, не подвел! Два десятка нарушителей, из прогнившего зарубежья на режимную территорию пробиравшихся, задержал да трех побегушников из лагеря. Двоих лично повязал, стреножил, а одного завалил.

Когда последний побег предотвратил – часовой на вышке проспал, зек и сиганул через основное заграждение, рванул в тайгу да на дальнем «секрете» на Паламарчука и нарвался, схлопотал пулю, – начкар лейтенант Конорушкин перед строем старшему сержанту благодарность объявил и приказ Хозяина о присвоении очередного спецзвания старшины зачитал. Потом обнял – а сам седенький весь, старенький, трясущимися руками слёзы с глаз утирает и говорит при всех: «Быть тебе, Паламарчук, заместо меня начальником караула!»

Так прямо и заявил! А что? Очень даже может случиться, что наденет старшина Паламарчук через годик-другой погоны с желанной звёздочкой младшего лейтенанта. И то! Кому, как не ему, потомственному, в офицерах-то ходить! А там, глядишь, ещё лет через двадцать, годам к шестидесяти, и замом по режимно-оперативной работе стать может. Не вечен же Иванюта!

Мечтая так, старшина по многолетней привычке вглядывался пристально в сумрачное пространство перед собой, поводил плечами от потянувшей с близлежащего болота туманной сырости зябко, но мигом насторожился, услышав, как в таёжной чаще неподалёку вначале хрустнула ветка. И сразу затем, с треском ломая подлесок и глухо стуча копытами в густо усыпанную опавшей хвоей землю, на полянку перед «секретом» вымахнул, высоко задрав увенчанную рогами голову, огромный лось. Он застыл было, раздувая замшевые ноздри, в пяти шагах от старшины, а потом, почуяв человека, всхрапнул, скакнул в сторону и скрылся в непролазной чащобе.

Паламарчук сжал крепче винтовку, негромко клацнул хорошо смазанным затвором, вгоняя патрон из магазина в канал ствола, вскинул приклад к плечу. Кто бы ни вспугнул сохатого, зверь или человек, старшина должен быть начеку. Медведь, конечно, опасен, но, скорее всего, пройдёт стороной. А вот если человек… Чужака во что бы то ни стало следует задержать. В режимную зону нарушителям хода нет. Выхода, впрочем, тоже…

И когда промеж прямых и голых у основания, словно телеграфные столбы, вековых сосен показались три жалкие, измождённые, шатающиеся от слабости фигуры в изорванной об острые сучья одежде, старшина не удивился, не вздрогнул от неожиданности, а лишь стиснул зубы, заиграл желваками, твёрдо направив на цель винтовку.

Нарушители брели, держась друг за друга, оступаясь, постанывая, и не сразу заметили часового, выросшего у них на пути.

– Стоять! Руки за голову! – решительно скомандовал Паламарчук.

Словно споткнувшись разом, чужаки замерли. А один из них, поправив сбившиеся на кончик носа очки, посмотрел испуганно на старшину, сказал растерянно спутникам:

– Нет, друзья. Это совсем не бигфут. Не йети…

– Эти, ни эти, – качнув стволом винтовки, презрительно передразнил его Паламарчук, – какие надо, те мы и есть. Отставить разговорчики! Вы задержаны. При попытке к бегству стреляю на поражение!

 

Глава первая

 

1

Спать, не сняв форменной одежды, – сущее наказание. Если лечь набок, то погон на плече врезается в шею, аккурат в область сонной артерии, так что и удушиться недолго. А на спине старший оперуполномоченный капитан милиции Фролов уснуть никогда не мог.

Чертыхнувшись, он сел на продавленном служебном диване, потянулся к столу, вытряхнул из пачки сигарету «Ява» – тридцатую, не иначе, за сутки, щёлкнул зажигалкой и пыхнул в потолок облачком крепкого дыма. Три часа ночи. Самое время сна, а не спится. А все новый начальник УВД! Издал приказ операм из УГРО во время дежурств по управлению в форме ходить. Его, видишь ли, цивильная одежда сыскарей своим небравым видом раздражает. Высокое начальство считает, что в кителях да шинелях, сверкая золотом кокарды на фуражках, оперативникам по чердакам да подвалам сподручнее за жульём гоняться!

Капитан, потыкав в кнопки телефона, набрал по внутренней связи номер дежурки:

– Приходько? Как обстановка?

– Спи, Никита, не дергайся, – добродушно попенял ему ответственный дежурный по управлению майор Приходько. – В Дзержинском районе драка на бытовой почве, в Советском – куртку сняли с прохожего. Мелочёвка, короче. Ребята из райотделов сами справятся. Так что отдыхай, пока есть возможность…

Фролов положил трубку на аппарат. Дежурство нынче выдалось на редкость спокойным. Управление уголовного розыска краевого УВД подключалось лишь при совершении тяжких преступлений – крупных краж, разбойных нападений, убийств. «Бытовухой» же занимались в основном райотделы. Впрочем, исключения бывали. Месяц назад, например, всю милицию города, включая УВД и УГРО, на уши поставили – у губернатора края любимая собачка пропала. Молодой кобелёк какой-то чрезвычайно редкой породы, название которой и выговорить-то невозможно, язык сломаешь, увязался за течной сукой – самой что ни на есть плебейской блохастой дворняжкой – и был обнаружен лишь три дня спустя в стае шелудивых псов, сопровождавших столь же облезлую даму. И все эти три дня сотрудники милиции работали по усиленному варианту несения службы. А потому патрульный экипаж, изловивший кобелька, всерьез намеревался придушить животину, но, к счастью своему и пса, не сделал этого, получив благодарность от самого генерала – начальника УВД. О том, чтобы компенсировать сотрудникам работу сверхурочно и в выходные дни, речи, конечно, не было.

– Погоны таскаете? – грозно вопрошал подчиненных, стоило им заикнуться о праве на отдых, начальник УГРО грузный полковник Титаренко, чередовавший сигареты с таблетками от головной боли, которые грыз, не запивая водой, словно леденцы, морщась то от дыма, то от лекарственной горечи. – Вот и несите с достоинством тяготы и лишения милицейской службы. Ишь, расчувствовались, как профсоюзники… Отгулы им подавай!

От невесёлых воспоминаний Фролова отвлёк пронзительный телефонный звонок. На том конце провода майор Приходько сообщил не без злорадства:

– Вот и накликал ты на свою задницу приключения! Не спалось, вишь ли, ему…

– Что у вас там? – догадываясь уже, что отдыхать больше не придётся, отозвался капитан.

– А там у нас, Никитушка, труп. Со следами насильственной смерти. В Промышленном районе. В Шанхае. Экипаж патрульно-постовой службы получил сообщение о драке на улице Короленко. Подъехал, но уже никого не застал. Только трупак свежий с колото-резаным ранением в сердце. Да ты не расстраивайся шибко, – посочувствовал оперативнику майор, – думаю, с раскрытием проблем особых не будет. Убитый по виду бомж. Наверняка его дружки замочили. И патрули быстро их возьмут. Мы туда ещё три экипажа подтянули, они сейчас все окрестные кварталы шерстят. На худой конец поймаете какого-нибудь синюгу, настучите ему по почкам, он и признается… – хохотнул в трубку Приходько. – Так что дело плёвое. Но прокурор, экспертно-криминалистическая группа на место происшествия выехали. Впрягайся и ты. Дежурный «уазик» уже у подъезда.

– Понял, – буркнул Фролов, опуская трубку.

Он неторопливо набросил поверх рубашку наплечную кобуру с табельным «Макаровым», натянул китель – августовские ночи в их краю прохладные, прихватил электрический фонарик «жучок» и покинул уютный кабинет, заперев ключом дверной замок – простенький, от честных людей, которых в главном здании милицейского ведомства, конечно же, большинство.

 

2

Управление внутренних дел и среди ночи сияло окнами, заметно выделяясь среди административных строений центральной части большого сибирского города, носившего неофициальный титул столицы таёжного края. Некогда заштатный городок с открытием и разработкой нефтяных месторождений переживал теперь ренессанс, пух от дурных, обусловленных ростом мировых цен на чёрное золото, денег, разросся ввысь и вширь, расцвёл огнями рекламы офисов богатых фирм, банков, отелей и роскошных магазинов, палил в северное небо снопами праздничных фейерверков по поводу и без повода, колобродил и пучился весельем, словно игристое шампанское в ледяном хрустальном бокале, хлопая иногда будто вылетевшей из бутылки пробкой, пистолетными выстрелами киллеров по чьим-то несговорчивым конкурентам в бизнесе, но случалось такое в последние годы всё реже. Слава богу, кажется, всё уже поделили, захапали, и главные разборки, кому и из каких месторождений качать нефть, перенеслись в Москву, а то, глядишь, и ещё выше – в Кремль.

Но к нефтеносной трубе, шедшей отсюда, из таёжной глуши и промороженной тундры, до самой Европы, присосались далеко не все местные жители. И если проехать несколько бурлящих сытой и праздничной жизнью элитарных кварталов и очутиться на окраине, где обитают аборигены, то город оборачивался здесь своей тёмной и грязной изнанкой. На ухабистых улочках лепились плотно друг к другу кособокие бревенчатые домишки дореволюционной постройки, переплетались тесно глухими заборами, ветхими сараюшками и высоченными поленницами дров на задних дворах, заросшими бурьяном огородами и помойками, а по узким проулкам, по которым не могли проехать милицейские «уазики», местные жители, избегая столкновений с правоохранительными органами, разбегались при случае дружно и споро, как тараканы, легко ускользая таким образом от карающей десницы закона.

Народ, обитавший здесь исконно – и при царском режиме, и при советской власти, занимался предпочтительно криминальным промыслом, а нынче и вовсе пустился во все тяжкие. Торговал палёной водкой, наркотиками, краденым шмотьём, держал на отстое и курочил на запчасти угнанные автомобили. Сюда же со всего города стекался бедовый люд, съезжались освободившиеся из колоний зеки, грабители и воры несли барыгам неправедную добычу – «слам», а пьяницы и наркоманы – деньги, последнее семейное золотишко, здесь испокон веков скрывались беглые заключённые и объявленные в розыск преступники.

Правда, уже в новейшие временам и в этом сумрачном, замусоренном районе, словно золотые фиксы в гнилозубом рту, стали появляться сияющие нахально коттеджи. То строились наиболее удачливые обитатели Шанхая – воры, рэкетиры, наркоторговцы, цыганские бароны, чувствующие себя привычно, комфортно и безопасно среди окружающей их нищеты, пьянства и дерзкого криминала.

Вот куда ехал сейчас Фролов, удивляясь про себя, что именно отсюда последовал звонок в милицию, сообщивший о драке. У местного населения привычек сигнализировать правоохранительным органам о таких происшествиях не водилось. Не иначе как невзначай завернувший на эти кривые улочки таксист стуканул по мобильному телефону…

Водитель «дежурки» вёл машину вполне уверенно, хорошо зная этот район, в котором ему наверняка многократно приходилось бывать по служебным делам. Тем более что и углубляться в трущобы Шанхая, застроенного изначально без всякого плана, самовольно, милицейскому «уазику» не пришлось. Улица Короленко ответвлялась от оживлённой городской магистрали и ныряла в низину, в которой угнездился посёлок. В начале её даже горели фонари на столбах, и под одним из них, когда машина подкатила ближе, Фролов разглядел одинокую фигуру топтавшегося в пятачке света молодого милиционера, а у его ног – распростёртое на тротуаре тело.

Постовой бросился к затормозившему рядом «коробку», как к родному:

– Ну наконец приехали! – с явным облегчением выдохнул он. – А то бросили меня здесь в одиночку жмурика сторожить, а напарники по задержанию убийцы работают. Укатили, а я стою в этом шпанинском районе и думаю: вернуться наши, а тут вместо одного трупа – два. Представляете, каково здесь ночью в милицейской форме маячить? Я уже и пистолет приготовил. Вот, – вынул он из кармана чёрный «Макаров». – Думаю, ежели что, то дорого продам свою жизнь!

– Да кто ж на такого бравого мента нападёт! – усмехнулся Фролов, подосадовав тем не менее на коллег постового. Действительно, оставили салагу в таком криминальном курмыше. А если бы и впрямь здешние оторвяги на него налетели? И успокоил, смягчившись: – Ладно, обошлось же… Ну, показывай мне место преступления, которое ты так мужественно, можно сказать в тылу врага, охранял.

– Да вот оно, – шмыгнув носом, указал на труп милиционер. – Тело мы не трогали, командир отделения только пульс пощупал. Да и так видно, что «жмурик». Следов обуви, – постовой склонился над покрытым коркой засохшей грязи асфальтом, – визуально не обнаружено. Посторонние к телу не подходили. Так что вполне оправдано в данной ситуации применение служебной собаки, – авторитетно заявил он, а потом, глянув на улыбающегося капитана, добавил, смутившись: – По горячим следам.

– Ишь ты, какой грамотный, – искренне удивился Фролов. – Учишься?

– На втором курсе юридического, – не без гордости пояснил милиционер.

– А раз так, то запоминай, – назидательно поднял указательный палец капитан. – Я за всю жизнь только раз видел, чтобы служебная собака преступника задержала. И то знаешь где? В кинофильме «Ко мне, Мухтар!». Поэтому твои старшие товарищи из экипажа правильно сделали, что, не дожидаясь кинолога, сами по горячим следам рванули. Так-то оно вернее… А ты, раз такой сообразительный, доложи, что успели предпринять по этому делу. Труп хорошо досмотрели?

– Никак нет! – вытянувшись, по-военному чётко отрапортовал милиционер. – Согласно уставу патрульно-постовой службы мы организовали охрану места происшествия и улик и приняли меры к задержанию преступников. Осмотр тела проведён поверхностно на предмет установления характера телесных повреждений и документов. Повреждение обнаружили, а документов, удостоверяющих личность, у погибшего нет.

– Молодец! – от души похвалил его капитан. – Быть тебе со временем генералом!

Затем склонился над трупом, подсвечивая фонариком, внимательно осмотрел. Мертвец действительно походил на бомжа. Затрапезная одежонка: вылинявшая до белизны, порванная по многих местах телогрейка-стёганка, какие и не шьют теперь, кажется, – с расплывшимся на левой стороне груди пятном крови с блюдце величиной, брюки вроде спецовочных – грязные, с дырой на правом колене и обтрепавшимися до бахромы штанинами. Возраст – под пятьдесят. Хотя, возможно, и моложе. Убитого могла старить густая, окладистая, с проседью борода. Волосы на голове длинные, давно не стриженые, торчащие слипшимися сальными прядями из-под вязаной шапочки. Однако устойчивого алкогольного запаха, неистребимо сопровождавшего подобных типов и после смерти, капитан не ощутил.

Не без чувства отвращения он пошарил в боковых карманах фуфайки поверженного, извлёк оттуда холщовый мешочек с чем-то сыпучим, смятый коробок спичек. Размотав тесёмку на горловине мешочка, запустил туда пальцы. Вытянул щепотку махорки и сложенный гармошкой обрывок газеты. Господи, кисет! А бумага-то для самокруток. Из какого века пожаловал этот парень?

– Махорка, – показал Фролов постовому жёлтые крупицы. – Где он её, интересно, взял? Теперь такое дерьмо и в зонах не курят.

Молодой милиционер внимал, воспринимая происходящее, должно быть, как практическое занятие в институте, и даже осторожно взял с ладони капитана несколько крупинок махорки, поднеся к носу, понюхал задумчиво.

– И кисет, гляди-ка, – указал на мешочек Фролов. – Хоть и замызганный, а с вышивкой. Вон какими узорами украшен. Ручная работа!

Он продолжил обыск. В карманах штанов погибшего нашлось несколько десятирублёвых купюр, тоже изрядно замусоленных, и компас в пластмассовом футляре. Из-за голенища раздолбанных, коричневых от старости кирзовых сапог капитан извлёк длинную финку с наборной плексигласовой рукояткой и острым как бритва лезвием.

– А мужичок-то того… С жалом оказался, – заметил Фролов. – Странно, что он таким пёрышком для самообороны не воспользовался…

Углядев за спиной убитого тощий вещмешок, перекинутый через правое плечо, капитан приподнял тело, расправил закостеневшую уже руку трупа и вытянул из-под него ношу. Распустив лямки, захлёстнутые петлёй у горловины, вытряхнул содержимое на живот покойника. Внутри оказалась пустая солдатская фляжка в брезентовом чехле, половина краюхи тёмного хлеба, шмат сала с ладонь величиной в промасленной обёрточной бумаге, узелок с крупного помола солью, несколько кусочков пилёного сахара в картонной коробочке, пригоршня чая в газетном свёртке, ржаные сухари в чистой с виду белой тряпице, пара шерстяных носков домашней вязки.

– Для бомжа мужик аккуратный. На алкаша не похож, – подвёл итог своим изысканиям Фролов.

Осторожно касаясь одежды убитого кончиками пальцев, капитан расстегнул на нём ватник. И сразу же увидел под ним серую нательную рубаху вроде тех, что носят солдаты в армии, а на животе поверх рубахи – широкий пояс, напоминающий охотничий патронташ из дерматина с вертикально пришитыми кармашками, застёгнутыми на пуговички, в каждом из которых могли спокойно уместиться пара пачек сигарет.

– Шахид! Пояс смертника! – отшатнулся испуганно молодой милиционер.

– Не то, – уже догадавшись, с чем имеет дело, процедил сквозь зубы Фролов.

Расстегнув клапан одного из кармашков, он не без труда извлёк оттуда тяжёлый брусок металла. Взвесив его на руке, рассмотрев при неверном свете фонаря, удовлетворённо щёлкнул по нему ногтем. Потом протянул постовому:

– Держи!

– Что это? – настороженно принял брусок тот.

– Золото. Полюбуйся, а то жизнь проживёшь и не увидишь больше такого. – Достав сигарету, закурил, покачав задумчиво головой: – Этот мужичок драгметалла на себе на несколько сотен тысяч баксов таскал. А ты говоришь – бомж…

 

3

Через несколько минут к месту преступления подъехало сразу три автомобиля – прокурор, эксперты-криминалисты, опера из Промышленного РОВД. У тела убитого началась неторопливая, выверенная годами работа, озаряемая время от времени сполохами фотовспышек.

– На бытовуху случившееся явно не тянет, – веско изрёк толстый, вальяжный прокурор, понянчив в руках килограммовый золотой слиток. – Надо товарищей из ФСБ подключать.

– Валяйте, – равнодушно согласился Фролов. – А наше дело служивое. Задержать убийц да расколоть. А если федералы на себя это дело возьмут… что ж, как говорится, баба с возу – кобыле легче.

– Ответственности за раскрытие данного преступления с вас пока никто не снимал, – заметил неприязненно прокурор, искоса глянув на капитана как на мелкую оперативную сошку, не демонстрирующую почтительности к надзорному органу. – Так что приступайте к исполнению своих прямых обязанностей. И представьте нам виновных в преступлении лиц. Ну а мы уж без вас разберёмся с юрисдикцией этого дела…

Фролов, скривившись, отошёл в сторону. Он терпеть не мог прокурорских работников – как на подбор холёных и спесивых. Это лишь в телесериалах они гоняются с пистолетами в руках за преступниками, а в реальной жизни просиживают штаны в кабинетах, щеголяют отутюженной формой, курят дорогие сигареты и презирают ментов как «чёрную кость».

– Привет работникам центрального аппарата, – окликнул капитана знакомый голос.

Он оглянулся. К нему тянул, здороваясь, лапищу подполковник Смирнов – начальник отдела УГРО Промышленного РОВД, огромный широкоплечий мужик.

– Даром что управленческий кадр, а на месте преступления, гляди-ка, раньше моих парней оказался!

– Шустрим. Подаём нижестоящему звену личный пример, – оттаивая от пикировки с прокурором, улыбнулся Фролов. Смирнов ему нравился – свой парень, всю жизнь пропахал на земле, прирождённый сыскарь.

– Ну и что ты думаешь по этому поводу? – указав на труп, спросил вполголоса подполковник.

– Убитый – курьер, обеспечивавший трафик незаконно добытого золота, – пожал плечами Фролов. – А может быть, и похищенного с прииска. Причём работают ребята в крупных масштабах. Этот мужик десять кило на себе пёр. Откуда и куда – пока неясно. А замочили его, судя по всему, случайные ухари, здешние отморозки. И смылись, не подозревая, какой клад хранится под драной фуфайкой потерпевшего. Вот их-то нам с тобой и надо срочно найти. Дело закручивается серьёзное. Хищение золота – сам понимаешь, преступление против государства. И нас с тобой и непосредственное начальство, и прокурорская братва с фээсбэшниками будут трясти, как грушу, пока мы им пацанов, запоровших курьера, не предъявим. Так что давай поднимай по тревоге весь вверенный тебе в подчинение личный состав!

В кармане куртки-штормовки Смирнова заверещал мобильник. Подполковник поднёс его к уху:

– Да… Молодцы. Сейчас подъедем. – И обернувшись к Фролову, сообщил довольно: – Кажись, хлопнули ребята из патрульно-постовой службы тех, кто нам нужен. Двоих местных. Они в райотделе уже, в обезьяннике сидят. Можешь дежурку отпустить. Я на колёсах, со мной поедешь. Давай быстро, пока эти чистоплюи прокурорские не пронюхали, мы с подозреваемыми первыми потолкуем.

 

4

В дежурной части РОВД, несмотря на пятый час утра, когда дремота валит с ног даже самых крепких, царило совсем не сонное оживление. У крыльца главного подъезда двухэтажного здания райотдела, многие окна которого были освещены, урчали милицейские автомобили, а возле металлической входной двери со смотровым глазком не по-уставному вольно смолил цигарку часовой в бронежилете, с короткоствольным автоматом АКСУ на груди. Он по-свойски кивнул Смирнову, безропотно пропустив подполковника и его спутника внутрь.

В вестибюле дежурки толпилась разношерстная публика. Возбуждённо прохаживалась туда-сюда, подметая пол длинной юбкой, цыганка. Оперативному дежурному втолковывал что-то, сунув голову в окошко в пластиковой перегородке, не слишком трезвый гражданин. На длинной деревянной скамье посапывал сладко неряшливый старик. Рядом с ним, отодвинувшись брезгливо, устроилась хорошо одетая семейная пара. Между ними уместился их отпрыск лет четырнадцати. Он сосредоточенно ковырял в носу, в то время как родители с двух сторон жужжали ему в оба уха свои наставления. В обезьяннике, за стальными прутьями решетки, забившись в угол, рыдала, размазывая по лицу макияж, пышненькая блондинка с фингалом под глазом. Свернувшись по-собачьи, калачиком, прямо на цементном полу спал пьяный бомж. А на длинной скамье раскинулись вольготно два парня. Один, постарше, – длинный и жилистый, какими бывают долго сидевшие на тюремной баланде урки, с синими от наколок руками. Второй помоложе, вполне вероятно несовершеннолетний – коротко стриженый, тощий и настороженный злобно, словно хорёк.

– Эти? – указав на парочку, поинтересовался у дежурного милиционера Смирнов.

– Так точно! – кивнул старший лейтенант и заорал на хмельного посетителя в окошке. – Кончай мне мозги парить! Напиши заявление и приноси утром! – А потом опять повернулся к подполковнику: – Задержаны на улице Розы Люксембург, у круглосуточного пивного ларька. У молодого изъят при личном досмотре выкидной нож с пятнами бурого цвета, на руках следы крови. Сделаны смывы, всё задокументировано.

– Дай ключ от крякушника, я с этими пацанами потолкую. А это товарищ из управления, он со мной, – распорядился Смирнов.

Открыв клетку, подполковник бросил татуированному верзиле:

– Ты! Иди ко мне.

Тот, независимо вздернув подбородок, подошёл, ухмыляясь.

– Руки давай…

Смирнов защёлкнул на его запястьях стальные браслеты.

– На хрена в наручники закоцал, командир?! – вскинулся урка. – Я, в натуре, ваще не при делах. Задержали незаконно… Адвоката давай!

– Ага. Он тебя как раз ждёт. Пошли, – хмуро сообщил подполковник и, взяв парня за костлявое плечо, толкнул, направляя в конец коридора.

– Да чё ты на меня грузишь, начальник! – громко возмутился задержанный. Но Смирнов ткнул его кулаком в спину:

– Иди, не базарь, там узнаешь.

Так, подталкивая, урку довели до двери кабинета. У порога он опять возмущенно обернулся:

– Это вам не тридцать седьмой год, чтоб людей ни за что ни про что на улицах хватать и в каталажку прятать! Я требую соблюдения прав моей личности!

Смирнов профессионально коротко, без размаха, врезал ему в челюсть. Задержанный головой вышиб дверь, перелетел через порог, кубарем прокатился по полу, влепившись в противоположную стену.

– Это тебе по правам твоей личности, – угрюмо сообщил, входя следом, подполковник. – А сейчас ещё по почкам пройдусь…

Фролов, шагнув в кабинет, прикрыл за собой дверь, посоветовал отечески-сочувственно:

– Колись, парень, по-хорошему. Вы с подельником не бомжа, а серьёзного мужика завалили. Так что мы по-любому тебя раскрутим. А чистосердечным признанием ты существенно облегчишь свою незавидную участь.

Урка сел, опершись спиной о стену, тряхнул головой, сказал, будто проснувшись:

– Всё, граждане командиры. Понял. Я человек больной. У меня ещё с прошлой ходки в сизо почки отбиты. Запросто крякнуть могу, если бить будете. Потом не отпишетесь…

Смирнов подошёл к нему, прихватив за воротник кожаной куртки, поднял с пола, подбодрил:

– Я же вижу – ты конкретный пацан. С понятиями. – Подвёл и водрузил его на привинченный к полу табурет, сам сел за обшарпанный стол напротив, указав на место рядом с собой Фролову. – Но и ты меня тоже пойми. Всё, что ты мне сейчас скажешь, между нами останется. А я этих понтов ваших блатных насмотрелся, они у меня вот где, – провёл он ребром ладони по своему горлу. – Перед следователем кривляться, в несознанку играть будешь. А мне конкретный расклад нужен – кто из вас и за что мужика на улице замочил. Говори честно. Я, видишь же, никаких бумажек ни пишу. А оперативную информацию, сам знаешь, к уголовному делу не пришьёшь. Так что давай по-хорошему. Тем более что у тебя почки больные…

Верзила поёрзал на табурете, попросил покаянно:

– Сигареткой не угостите? Мои при шмоне изъяли.

Подполковник вытряхнул из пачки сигарету, прикурил, сунул в губы задержанному, спросил мирно:

– У тебя сколько ходок на зону было?

– Четыре, первая по малолетке ещё… Последний раз на тройке сидел, на крытом режиме. Месяца не прошло, как откинулся. И на тебе. Опять неприятность. Но я, гражданин начальник, в натуре не при делах… Не для протокола скажу. Ежели что, предупреждаю честно: в несознанку уйду на следствии. Мне же своих сдавать по понятиям не канает…

– Договорились же, – вроде даже обиделся оперативник. – За кого ты меня держишь? Любого авторитетного парня спроси, и тебе подтвердят: подполковник Смирнов от своих слов не отказывается, обещал – сделает. На хрена нам протоколы, бумажная дребедень? Ты же, я вижу, здравый арестант, понимаешь, что весь базар между нами останется. А это товарищ из управления, – пояснил, заметив косой взгляд задержанного в сторону Фролова, – тоже человек с понятиями… Дай-ка я наручники с тебя сниму, а то курить неудобно…

Он расстегнул на татуированных запястьях задержанного стальные браслеты. Тот кивнул благодарно, потёр задумчиво ушибленную челюсть.

– Короче, командир, как на духу… Я, как от хозяина откинулся, сразу сюда, на хату к братану родному. Отлежусь, думаю, здоровье поправлю. У меня ж язва желудка, а её лучше всего чистым спиртом лечить. Ну, в крайнем, водочкой. Короче, отдыхаю, лечусь. Братан в автосервисе шабашит, целый день там. Ну, я от скуки с племяшом и скорефанился. Он хоть и малолетка, но вроде по понятиям просекает… Да только он не племяшом, а козлом оказался. Отмороженным на всю голову.

– Да ты чё?! – сочувственно возмутился Смирнов.

– А то! Подставил меня, козёл, по полной программе. У них, у нынешних молодых, ваще тормозов нет. Пошли мы с ним сёдня… то есть вчера уже… пивка попить. Отдохнули культурно – пивко, водочка, шмары… Короче, всё путём. Домой возвращались ночью уже. И тут навстречу мужик этот. Бомжара…

– Ну-ну, – подбодрил его опер.

– А Васька… ну, то есть племяш мой… грит: щас я к нему приколюсь. Чё, грит, таскается здесь, экологию портит. Я было его укорачивать: дескать, чё тебе этот мужик сделал, пусть канает своей дорогой. А племяш не послушал. Подлетел к мужику. И как водится: дай закурить. Тот руку в карман и кисет достаёт: угощайся, мол. А Васька глаза вытаращил. Они ж, нынешние, кисета никогда не видели! И спрашивает: эт чё, конопля? А тот: не-е, махорочка местная. Раз, грит, не хошь – тада отвали. Сопли, грит, у тебя ещё не высохли, штоб сурьёзный табак курить. И кисет опять в карман спрятал. Ваське, козлу, такой базар обидным показался. Он пику выхватил (я, грешным делом, и не знал, что у него нож с собой) и раз – мужику в грудь. На, дескать, знай, кому грубить можно… Они ж беспредельщики все, малолетки-то! Им человека завалить – раз плюнуть…

Задержанный замолчал, раздавил в пустой консервной банке, заменяющей пепельницу, сигаретный окурок.

– Дальше-то что было? – не отставал Смирнов.

– Да чё… Свалили быстро оттуда, да и всё. А пока шли, я ему предъявил: чё, грю, сучонок, наделал? Сам, грю, мужика завалил, сам и отвечай. Я ж тюремной баланды и так нахлебался, штоб за какого-то козла, хоть и племянник, сидеть! Опять же здоровья у меня нет никакого… Так что, командир, берите его и крутите. Пусть, в натуре, если такой борзый, на шконках попарится, срок помотает. Глядишь, рамсы-то и встанут на место. Я таких крутых на зоне много видел. Приходят с этапа – все воры, а через неделю, смотришь, половина уже в петушатнике…

– Куда мужик шёл, откуда? – бесцеремонно прервал откровения урки подполковник.

– Да хрен его знает. Я ж говорю, этот козёл, племяш то есть, сразу за пику. И меня, падла, под срок подвёл.

Фролов достал из пачки сигарету, протянул задержанному, высек огонёк зажигалки, спросил сочувственно:

– А ты сам-то что о том мужичке думаешь? Кто он, по-твоему, по жизни? Приворованный, из блатных или просто алкаш?

Зек с благодарностью пыхнул дымком:

– Да ты понимаешь, капитан, что-то мне в нём странным показалось. Ну как тебе объяснить? Я бичей-то всяких видал. А этот… Вроде артиста, для роли бродяги переодетого. Трезвый, голос такой… Ну, как у тебя, к примеру… ментовский. И взгляд строгий, цепкий. Бомжи так не смотрят… Господи! – озарённо хлопнул он себя по лбу. – Уж не вашего племяш завалил?! Во блин, облом какой вышел… Теперь точно сухари на этап сушить придётся! Слышь, командир? – заискивающе обернулся он к Смирному. – Но я, ты ж знаешь, не при делах…

– Замётано, – кивнул подполковник и взял его за плечо. – Ладно, пошли. Да шепни племяшу: пусть, пока не поздно, явку с повинной напишет. Глядишь, на суде годик-другой срока скостят.

Отведя задержанного в обезьянник, он вернулся в кабинет и вздохнул облегчённо:

– Ну вот, Николай, мы своё дело, считай, закончили. Убийц задержали. А уж кто курьера запорол – малолетка ли, дядя ли уркаган – пусть теперь прокуратура да следствие разбирается. Но, чую, для тебя ещё работа останется. И с установлением личности убиенного, и кому, а главное – откуда, он пёр золотишко, попотеть вам в управлении изрядно придётся.

 

5

На следующий день капитан Фролов, сопровождаемый шефом, полковником Титаренко, предстал перед грозными очами начальника УВД – генерал-майора милиции Березина.

Главный милиционер края мало соответствовал растиражированному экраном образу своих руководящих коллег. Те лампасоносцы были как на подбор кряжистыми, седовласыми, непробиваемо-спокойными, всякого повидавшими мужиками предельного для госслужбы возраста. И, в общем-то, образу верному. Ибо только обладая крепким телом, уравновешенной психикой можно дослужиться в нынешних условиях до высоких чинов, не надорвавшись, не спившись и не загнувшись преждевременно от инфаркта.

Однако Березин был моложав, худ и вспыльчив, водрузив на тонкий нос очёчки, и вовсе становился похож на склонного к истерии интеллигентика. Такой выбивающийся из плотного строя отечественного генералитета типаж начальника УВД объяснялся по настойчиво циркулировавшим в управлении слухам, высоким покровительством обитателей неких бизнес-сфер, вознёсших стремительно ещё недавно мелкого инспектора отдела кадров Березина до генерального поднебесья.

Фролов вычитал где-то, что в старину подобных генералов называли «паркетными», но начальство, как известно, не выбирают.

К тому же благодаря своей малозаметной должности капитану контактировать с главным милиционером не приходилось, но на этот раз довелось встретиться лично.

Березин сквозь золотые очёчки строго посмотрел на вошедших в кабинет, и когда полковник и капитан застыли у порога, вытянув руки по швам, сухо кивнул им на приставной столик:

– Присаживайтесь… Наконец-то у нас и уголовный розыск стал форменную одежду носить, – не преминул удовлетворённо отметить он. – Солидно, официально, приятно для глаз. А то шастали по управлению, как обалдуи. В свитерах каких-то, кофтах, куртках замызганных. Не стриженые, не бритые. Не поймёшь – то ли задержанный, то ли милиционер…

Титаренко мог бы, конечно, объяснить генералу, вся прежняя да и нынешняя служба которого проходила по выстланным ковровыми дорожками коридорам УВД, что милицейская форма на операх вовсе не приятна для глаз подведомственного им контингента, что сияющие звездами погоны и кокарды на фуражках видны за версту, в ней невозможно незаметно приблизиться к преступнику, скрутить его неожиданно и, вполне вероятно, получить пулю в сверкающий золотыми нагрудными знаками китель. И что даже в сталинские, затянутые в портупею, времена сотрудникам уголовного розыска разрешалось ходить по гражданке, но…

– Так точно, исправимся, – согласился полковник и, втянув живот, втиснулся на указанное место.

Фролов разместился напротив.

– Вот я ещё до райотделов доберусь…. – оседлал любимого конька Березин. – Лично проведу там строевые смотры. Проверю ношение формы одежды личным составом. Чтоб все как положено. Удостоверение личности в кармане, жетон, платок носовой, расчёска…

– Презерватив, – не удержавшись, вставил Фролов.

– Что? – вскинул на него линзы генерал. – А-а, понимаю. Шутить изволите.

– Никак нет! – честно выкатив глаза, ответил капитан. – СПИД гуляет по городу. Для профилактики.

– Ну-ну… – нахмурился начальник УВД. – Над этим подумаем…. – И спросил неожиданно: – С чего, товарищ полковник, начинается успех любого дела?

– Э-э… – замялся тот.

– С дисциплины! – торжествуя, отрезал генерал. – А дисциплина, в свою очередь, особенно в нашем ведомстве, – с правильного ношения форменной одежды. Чтобы блюсти честь мундира, надо, как минимум, его иметь. И постоянно носить!

Титаренко покорно склонил крупную, с проплешиной лысины на затылке, голову.

– Так что там у вас? – перешёл наконец к делу Березин.

Полковник раскрыл тонкую, бордовой кожи папочку с золотым российским гербом, специально для визитов к высокому начальству приберегаемую, достал из неё несколько листов бумаги, водрузил на нос очки и стал докладывать, вглядываясь в строчки компьютерного набора.

– Позавчера примерно в половине третьего ночи в краевом центре произошло убийство из хулиганских побуждений неизвестного гражданина. Двое подозреваемых в совершении данного преступления в ходе оперативно-розыскных мероприятий задержаны по горячим следам. Один из них, несовершеннолетний Василий Степанович Пузырёв, взял на себя вину за содеянное. При осмотре погибшего на его теле обнаружены контейнеры в виде пояса, из которых изъято золото в слитках – в количестве десять штук, весом в один килограмм каждый, а всего, стало быть, десять килограмм. По заключению нашей экспертно-криминалистической лаборатории, золото чистейшей, девятьсот девяносто девятой, пробы. Клейма на слитках, удостоверяющие вес, пробу, место и время плавки, отсутствуют. При углубленном анализе, который по нашему запросу провели на кафедре аналитической химии горно-металлургического научно-исследовательского института, это природное золото, полученное путем переплавления самородков. И соответствует образцам драгметалла, добываемого в Острожском районе.

– Выходит, оттуда курьер шёл? – уточнил генерал.

– Вероятнее всего, – подтвердил Титаренко. – Однако, по данным федерального агентства Гостехнадзора по нашему краю, промышленная разработка месторождения золота там не ведется, хотя золотоносные породы встречаются. До середины девяностых годов добычей золота в этом районе на прииске «Надежда» занималась артель, в настоящее время закрытая из-за низкой рентабельности. В самые удачные годы больше двух с половиной килограммов золота они не получали. Сейчас промывкой золотого песка в пойме реки Вея, согласно выданным лицензиям, занимаются три старателя. В прошлом году ими добыто и сдано государству около полутора килограммов золота. Конечно, наверняка есть и нелегальные старатели. Но получать золото в таком количестве, какое нёс на себе курьер, на известных месторождениях невозможно

– А на неизвестных? – спросил Березин.

Титаренко пожал печами.

– Это вопрос к геологам, – поднял он глаза на генерала, – они в неофициальной беседе заявили, что перспективных для промышленной разработки залежей золота в Острожском районе нет. Хотя документально подтвердить своё заключение отказались.

– Почему? – насторожился начальник УВД.

– Потому что со стопроцентной уверенностью заявить, что богатого месторождения там нет, не могут. Здесь, товарищ генерал, история мутная. Есть сведения, что до 1953 года промышленная разработка золота в Острожском районе велась. В спецучреждениях НКВД – МВД. Но документы по этому поводу тогда ещё были засекречены, а сейчас вообще исчезли. В управлении геологии один престарелый профессор показал мне вырезку из газеты «Таежная коммуна» за ноябрь 1950-го. В ней опубликован доклад первого секретаря крайкома партии, посвящённый тридцать третьей годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. Профессор подчеркнул в нём одну фразу… Сейчас, я себе её переписал… – пошелестел он бумажками в папке, – вот… «Казна советского государства пополнилась в этом году почти тонной золота, добытого нашими славными чекистами в богатом недрами Острожском районе». Понятно, что наковыряли золотишко зеки, содержащиеся в лагерях. Но где именно, никому сейчас неизвестно. И если менее чем за год удалось получить тонну золота, то это месторождение, как охарактеризовал старый профессор, богатейшее. И даже указал мне на карте приблизительную территорию, где оно может находиться. Километрах в двухстах севернее райцентровского посёлка Острожск располагается обширный, практически полностью заболоченный и малоизученный участок тайги площадью около пяти тысяч километров. Туда, как говорят, даже местные охотники не ходят. А те, что пытаются промышлять там зверя, пропадают частенько. Одним словом, место действительно гиблое.

– Всё? – пометив что-то в блокноте, спросил генерал.

– Почти. Возраст потерпевшего – около сорока пяти лет. Личность до сих пор не установлена, хотя мы принимаем к этому все меры. По предметам, изъятым при досмотре погибшего, тоже ничего определённого сказать нельзя. Одежда фабричной маркировки не имеет. В кисете обнаружены обрывки газеты, все та же «Таёжная коммуна» за 1952 год. Кстати, в 1954 году издание изменило название – теперь это «Таежные новости», газета администрации края. Там же найдена смятая пачка из-под махорки, выпущенной на табачной фабрике имени Клары Цеткин. Дата изготовления не сохранилась – эта часть пачки оторвана. Но известно, что линия по выпуску махорки закрылась на этом предприятии в 1966 году…

– Запасливый парень, – хмыкнул генерал, – на сорок с лишним лет махорки заначил.

– И еще. Самое любопытное, – извлёк из папки последний листок Титаренко. – В шве телогрейки погибшего обнаружена записка следующего содержания: «Предоплата за продукцию согласно ранее оговорённого перечня. Маршрут и время доставки определите с курьером. Благодарим за сотрудничество». И всё. Ни даты, ни подписи. Остаётся предположить, что курьер нёс золото как плату за неизвестный нам товар. Мы передали записку нашим экошникам. Согласно их экспертному заключению, текст выполнен на пишущей машинке «Москва» образца 1938 года. Писчая бумага, на которой отпечатана записка, изготовлена в тридцатых годах прошлого столетия.

Закончив доклад, Титаренко застыл, сосредоточенно глядя перед собой.

– Значит, что мы имеем? – нахмурился генерал. – Неизвестного сорока пяти лет, читающего газету за 1952 год, курящего махорку, произведенную не позднее 1966 года, несущего неведомо кому записку, напечатанную на машинке и на бумаге тридцатых годов, и волочащего на себе десять килограммов золота, которое добыто в Острожском районе, возможно, в 1950 году и месторождения которого, как уверяют учёные, там сейчас нет. Он что, музей ограбил? А может, клад середины прошлого века раскопал? С махоркой и золотом…

– И запиской, в которой благодарят за сотрудничество, судя по датам, с загробным миром, – не выдержав, опять вставил Фролов.

– Да уж… Задача со многими неизвестными, – скорбно потупился Титаренко.

Березин, зардевшись от гнева, посмотрел на оперативника. Потом перевёл взор на начальника УГРО. И отчеканил:

– Приказываю вам, товарищ полковник, эту задачу решить, все неизвестные моменты установить и доложить мне лично в десятидневный срок. Вы свободны. Время пошло. А вам, товарищ капитан, – добавил он вслед, – не мешало бы посетить парикмахера. Укоротить волосы, а заодно и язык.

– Слушаюсь! – преданно глянул на него, вытянувшись по стойке смирно, Фролов. – Разрешите идти?

– Валяйте, – раздражённо махнул рукой генерал…

– Всё понял? – обернулся к капитану полковник минуту спустя, когда они, миновав приёмную, шагали длинным коридором управления. – Я тебя специально с собой на доклад прихватил, чтобы ты лично убедился, в каких условиях твоё непосредственное начальство работает. И как с нами разговаривают. А когда надумаешь в очередной раз права качать насчёт ненормированного рабочего дня да неиспользованных отгулов, вспомни, что и со мной в высоких кабинетах не церемонятся. Десять дней на всё про всё, и ни на сутки больше! С генералом ведь не поспоришь! Сказано «люминий» – значит, «люминий»!

– Поговорил – как дерьма наелся, – скривился Фролов. – Добью три года до пенсии – дня не задержусь в органах. Уйду к чёртовой матери!

– Куда? В частную охранную структуру? Там такой же наверняка сидит. Хозяин. Будешь ему дверцу в машине открывать и в глазки заглядывать. Здесь хоть государева служба… А генералов таких я знаешь уже сколько пережил? И этот, помяни моё слово, через годик-другой куда-нибудь сгинет… – А потом, покосившись на капитана, – спросил вдруг: – Ты, Никита, извини, конечно, за бестактный вопрос, у нас кто по национальности?

Тот развеселился искренне:

– Монголоид! Мне в школе за внешность пацаны кликуху Монгол дали. А вообще-то мать хохлушка, отец – якут. А я по паспорту русский. Был. В нынешних-то паспортах национальности не указывают!

– Вот и добро, – думая о чём-то своём, рассеянно кивнул полковник. – За аборигена-таёжника сойдешь. – А потом, помолчав, добавил неожиданно: – Собирайся-ка ты, брат, в служебную командировку. Поедешь в Острожский район. Экипируйся соответственно – ружьишко, патронташ… Шкур каких-нибудь зверушек на складе из конфиската прихвати – вроде продаёшь или меняешь…

– Так зверя-то зимой бьют, а сейчас лето, – подначил его Фролов.

– Ну, не знаю. Сообрази что-нибудь для вхождения в образ. Вам, якутам, видней…

 

6

Несмотря на неплохую оперативную осведомлённость благодаря агентуре, внедрённой в наиболее крупные организованные преступные группировки, действующие на территории края, ни полковник Титаренко, ни тем более капитан Фролов предположить даже не могли, какие могущественные силы окажутся заинтересованными в исходе намеченной ими операции.

Между тем сразу после состоявшегося разговора с подчинёнными Березин распорядился подать машину и, небрежно бросив секретарше: «Я поехал в подразделения», убыл в неизвестном направлении.

Впрочем, если бы кто-то задался такой целью, конечный пункт маршрута поездки легко было бы проследить. Поколесив по городу, генеральский джип вырвался на окраинный простор и помчался по автотрассе в пригородный элитный посёлок. Здесь он свернул на одну из пустынных и тихих улиц, застроенных двух– и трёхэтажными коттеджами за высокими, чугунной вязи заборами, с изумрудными лужайками и благоухающими цветочными клумбами, кое-где даже с будочками и строгими охранниками у ворот, и остановился, пожалуй, у самого крутого из них. Здесь и травка на лужайке была поизумруднее, чем у соседей, тщательнее выстрижена, и цветы в клумбах пороскошнее и поблагоуханнее, а у кованых ворот с перегораживающим въезд нежеланным персонам шлагбаумом застыли сразу два охранника в черной униформе. На джип мгновенно пристально уставились, с жужжанием повернувшись в его сторону, как пулеметы на турелях, две видеокамеры.

Судя по всему, генерала узнали сразу. Створки ворот плавно распахнулись, шлагбаум взмыл вверх, и автомобиль начальника УВД на малой скорости проследовал по хорошо укатанной асфальтовой дорожке к белоснежному, облицованному мрамором трехэтажному особняку.

Здесь, у широкой и тоже сияющей чистотой и белизной лестницы, Березина встретил вышколенный лакей. Он проводил генерала вначале вверх по ступеням, а потом, открыв перед ним резную дубовую дверь, провёл в прохладные покои коттеджа, где Березина встретил уже молчаливый телохранитель. Буркнув: «Извините», он прошёлся ловкими пальцами по генеральскому мундиру, не забыв пощупать даже штанины брюк на предмет спрятанного оружия.

– Да будет тебе, – добродушно попенял ему начальник УВД, на что тот безразлично пожал плечами:

– Служба… Пройдёмте в кабинет, хозяин ждёт.

Прошествовав по длинному коридору, устланному зелёным, словно газон, с длинным ворсом ковром, мимо громадных зеркал и таких же помпезных картин в золочёных багетах, с которых на генерала осуждающе смотрели какие-то чиновные люди не нынешних, а прежних времён, в строгих вицмундирах, с орденами и аксельбантами, Березин вслед за телохранителем вошёл в огромный, как спортивный зал, кабинет, заставленный по стенам книжными стеллажами со старинными фолиантами, большущим столом, за которым возвышался в кресле с высокой резной спинкой хозяин.

– Ну, здравствуй, Щуплый, – не вставая, протянул он генералу холёную, обработанную любовно маникюрным мастером руку.

– Привет, Сохатый, – бережно пожав её, опустился в кресло напротив генерал.

Щуплым Березина звали в школе – за худосочное телосложение, небольшой рост и очки. А горбоносый, длинный и нескладный одноклассник Артур Переяславский, действительно походивший в профиль на лося, получил кличку Сохатый.

Впрочем, нынче так вице-губернатора по экономическим вопросам и богатейшего человека края отваживались называть немногие. И, проявляя оправданную давней дружбой фамильярность, начальник УВД всегда подчёркивал своим поведением, что осознаёт отчётливо ту огромную пропасть, которая легла нынче между ним и удачливым в финансовых делах школьным приятелем.

Тем более что и генеральством своим он обязан был исключительно старому другу. Ещё в середине девяностых годов процветающий бизнесмен Переяславский встретил случайно на улице продрогшего в куцей шинелёшке нищего капитана милиции, служившего кадровиком в райотделе внутренних дел. И, узнав в нём одноклассника, помог походя, с барского плеча, шепнув кому надо, что есть такой молодой и перспективный сотрудник – Березин.

Через несколько дней никому неизвестный капитан стал заместителем начальника отдела кадров всего УВД, ещё через месяц – майором, ещё через год – подполковником и уже главным кадровиком милиции.

Видя, что его протеже удачно вписался в правоохранительную систему, вице-губернатор решил, что неплохо иметь своего человека во главе всего управления внутренних дел края. И провентилировав этот вопрос в столице, перегнав, кому надо, изрядную сумму денег, сделал Березина генералом. Так что начальник УВД знал, кому и чем обязан, а потому секретов от высокого покровителя ни личного, ни служебного свойства никогда не имел.

– Что там стряслось в твоём ведомстве, что ты сломя голову прилетел? – сразу перешёл к делу Сохатый.

– Я, Артур Семёныч, пока не знаю наверняка… Может, и зря тебя в неурочный час беспокою. Но, видишь ли, мои мусорки убийство вчера раскрыли. Местная шпана мужичка прохожего кокнула. А у мужичка, бомжа неизвестного, при себе десять килограммов золота в слитках оказалось. И записка. Дескать, золотишко это – расчёт за товар, но не сказано, за какой. И кем закупаемый. Ну, я и подумал: а вдруг твои интересы в этом деле как-то замешаны?

– Правильно думаешь. Молодец! – сдержанно похвалил генерала Сохатый. А потом поинтересовался: – Какие действия в связи с этим инцидентом предпринимает наша доблестная милиция?

– Уголовное дело заведено. К сожалению, прокуратура и, вероятно, ФСБ к нему подключатся. Золотишко-то, согласно экспертизе, в нашем крае добыто. В Острожском районе. А только сейчас артелей, способных в таком объёме золото добывать, там нет. И что самое интересное, месторождений тоже. Так, промышляют по мелочёвке старатели, по горсти золотого песка за сезон намывают. А это – в слитках. Чистейшее.

– Ну-ну… – задумчиво пожевал губами Сохатый. – Откровенно скажу. Меня Острожский район тоже интересует. И не хотелось бы, между нами говоря, чтобы в это дело прокуратура и ФСБ встревали.

– Отсечь-то я их, увы, не могу… – посетовал Березин.

– А ты и не отсекай. Организуй так, будто бы бомж этот, к примеру, клад нашёл. Вполне ведь реальная ситуация! Лазал где-то по старым постройкам, ну и наткнулся на схороненное кем-то добро.

– Точно! – хлопнул себя по лбу генерал. – Я даже кино в молодости про что-то подобное видел.

– Тем более, – кивнул бизнесмен.

– Только вот незадача, – сконфузился вдруг Березин. – Я уже опера в Острожский район командировал. Ну, пошарить там, посмотреть, что к чему…

– Да ради бога, – махнул великодушно рукой Сохатый. – Пусть пошурует. Может, и узнает чего. Только о результатах своих изысканий обяжи его лично тебе докладывать. Дескать, дело это особой государственной важности, и чтоб никаких утечек информации. И если он чего дельного накопает – сразу ко мне. Усёк?

– Так точно! – вскинулся генерал.

– Сиди, сиди, – благосклонно похлопал его по вышитому погону бизнесмен. А потом предложил вдруг: – А давай-ка мы с тобой, Щуплый, коньячку дёрнем! Как у вас, ментов, говорят – за успешное расследование!

Отказывать в этом доме хозяину в чём бы то ни было никому не дозволялось, а потому Березин воодушевлённо кивнул:

– Конечно, дёрнем! Как же за хорошее дело не выпить?

Переяславский надавил на неприметную кнопочку в крышке стола и почти тотчас в дверь вошла, катя перед собой столик на колёсиках, сервированный выпивкой и закуской, обольстительная блондинка в коротком белом фартучке и накрахмаленном чепчике. Оставив столик у мягкого дивана в углу кабинета, она, ослепительно улыбнувшись, вышла, качая бёдрами.

– Эту я у тебя раньше не видел, – позавидовал генерал.

– Приезжай в субботу на баньку, как обычно. Я тебя ближе с ней познакомлю, – усмехнулся Сохатый. – Мне для друзей, знаешь ведь, ничего не жалко.

После третьей рюмки, расстегнув пуговицу на форменной рубашке и ослабив галстук, Березин, чокаясь, склонился к Сохатому и шепнул на ухо:

– А золотишко-то тебе, небось, курьер нёс, Артур?

Бизнесмен расплылся в улыбке, коснувшись своей рюмочкой рюмки генерала, выпил. Закусил долькой лимона и сказал весело:

– А ты, Щуплый, и впрямь мусором стал. Отвечаю конкретно: много будешь знать – скоро состаришься. А может, и не успеешь. Не доживешь до старости-то… – и похлопал добродушно по спине поперхнувшегося коньяком генерала. – Шучу, шучу. И как вице-губернатор, ответственно заявляю: народное это золото. Государственное. А значит, и наше с тобой!

 

Глава вторая

 

1

– У меня уборочная в разгаре, пять тысяч гектаров ржи ещё не скошено, подготовка к отопительному сезону, а ты мне снежным человеком пудришь мозги! – кипятился глава Острожского поссовета. – У меня половина жителей посёлка – пенсионеры. Если не заготовим дров, угля им не завезём – вся деревня зимой снежными человеками населена будет! Вы бы лучше о людях труда писали, о наших механизаторах, доярках, лесозаготовителях, ветеранах… А то ездите тут, эти, как их…. Жареные факты про нечисть всякую ищете…

Глава был сед, животаст, говорил веско, с лёгкой одышкой, нисколько не тушуясь перед заезжим журналистом. И то, вспомнить невозможно теперь, сколько перевидел он на своём долгом руководящем веку всяких – и начальства краевого, и уполномоченных в прежние времена, и писак-газетчиков, и телевизионщиков с камерами. Все они наезжали так-то вот, внезапно, хмуря озабоченно брови и будучи переполненными важностью порученной им миссии, вытрясали из него сводки, списки и показатели, а заканчивали все, даже в период горбачёвской всенародной трезвости, одинаково. Ужином в отдельном кабинете поселковой столовой, откушав местной, на кедровых орешках настоянной самогонки, закусив её, смотря по сезону, то пельменями с лосятинкой, то медвежьим окороком, то глухарём запечённым, а уж грибками солёными, морошкой да клюквой – непременно. И уезжали они похоже – прощаясь долго с поцелуями и объятиями, клятвами в вечной дружбе, косясь удовлетворённо, как в багажник их персональных машин шофера складывают нехитрые таёжные гостинцы, дефицитные в городе.

А этот журналистик и вовсе из мелких – ни вальяжности, ни наружности, худенький, плюгавенький, курносенький, в очёчках. И о газетке, которую он представлял, глава и не слышал раньше. Небось из тех, где на первой странице девицы голозадые да сенсации дутые… Хотя многолетний опыт, с другой стороны, подсказывал не пренебрегать никакими людьми. Турнёшь такого, не уделишь внимания – а вдруг у него наверху, в краевой администрации, рука есть? Пожалуй, трёхлитровую баночку липового мёда в презент газетчику дать придётся. Мало ли что? Бережёного, как говорится, и бог бережёт…

– Степан Тихонович! – подал голос журналистик. – Вы меня не так поняли!

Глава цепко глянул на него. Вроде бы ничего особенного. Одет соответственно моде городских борзописцев: джинсовый костюмчик, жилетка той же материи с огромным количеством карманов на молнии во всех мыслимых местах, сумка через плечо, на шее – фотоаппарат цифровой, блокнотик с авторучкой в руках… «Хрен тебе, а не мёд, – подумал, успокаиваясь. – Хватит и ужина с бутылкой кедровки!»

– Я не ловец дешёвых, а тем более выдуманных сенсаций, – продолжил между тем очкарик. – Я, можно сказать, учёный. Палеоантрополог. Хотя и работаю в редакции и здесь нахожусь в командировке с официальным заданием. Наука, тем более альтернативная, сейчас, знаете ли, в загоне… А газета оплачивает мои изыскания. Итоги своей поездки по вашему району я, безусловно, освещу в краевой прессе. К тому же у меня налажена связь с рядом центральных изданий, охотно размещающих мои материалы на страницах газет и интернет-сайтах. А начну с описания общих впечатлений от района, с фона, так сказать, на котором разворачиваются подчас удивительные, не исследованные ещё в полной мере наукой, события…

Глава мигом подобрался, изобразил на толстом, плохо выбритом лице приветливую улыбку:

– И очень хорошо… Э-э… как вас по батюшке? Простите, запамятовал…

– Александр Яковлевич Студейкин. Вот моё журналистское удостоверение.

– Да что вы, я привык доверять людям! – горячо заверил его глава, но в удостоверение, скосив глаза, всё же взглянул. – Так вот, э-э… Александр Яковлевич, забот у нас, аграриев, сами понимаете, хватает. В сельской местности живём, да ещё отдалённой от благ цивилизации. Опять же шишку кедровую скоро бить начнём, так что каждый человек на учёте. Но чем смогу – помогу… – А про себя подумал: «Если этот шкет на центральные средства массовой информации пашет, банки мёда ему маловато будет. Придётся стол накрывать…»

– Мне бы с жильём вопрос решить. Так сказать, на постой определиться, – попросил журналист. – Недельки на две. Да провожатого найти, кто со мной согласиться в тайгу пойти. Я ему заплачу, естественно.

– Порешаем, – великодушно пообещал глава и, встав из-за стола своего неказистого кабинета, открыв дверь, крикнул толстой пожилой секретарше в приёмной: – Людочка! Распорядись от моего имени, чтобы в гостинице товарищу журналисту койко-место приготовили. И сообрази нам пообедать, чем бог послал. Накрой там же, в гостинице. – А потом, подняв пухлый указательный палец, изрёк назидательно, обернувшись к Студейкину: – Для командированного человека что самое главное? Чтобы его покормили вовремя!

 

2

Гостиница располагалась по-соседству с поселковой администрацией, в такой же рубленой избе, с чёрными от времени брёвнами, с окнами без ставен.

– Мы здесь, в тайге, по-простому живём, – четверть часа спустя разглагольствовал, дуя на подцепленный вилкой горячий пельмень, глава. Добрая стопка настоянного на кедровых орешках самогона настроила его на лирический лад. – Это у вас там, в городе, шум, суета. То приватизация, то монетизация, то кризис финансовый… Тьфу! А у нас благодать. Покой, тишина. Охота, рыбалка. Опять же воздух целебный от хвои. Его вместо лекарств от всех болезней принимать можно. Слушай, – после третьей стопки осенило его, – на хрена тебе снежный человек? С него, если он и водится даже где-то в тайге, ни мяса, ни шкуры. Давай лучше завтра на кордон поедем и кабана, а то и изюбря завалим! На худой конец лося добудем. А ты про то в московских газетах напишешь. Экзотика! Только особо упомяни, что не просто так отстреляли зверя, а по лицензии. Мы же не браконьеры какие-нибудь. А этот снежный человек твой – одно воображение, баловство.

Оглушённый самогоном и обильной едой, журналист осоловело возразил:

– Кабан – это никакая теперь не экзотика. Это банально. Арсеньев, Дерсу Узала… Всё писано-переписано. Такими путешествиями читателя уже в девятнадцатом веке нельзя было удивить. Другое дело мы, гоминологи…

– Кто-то? – подавился очередным пельменем глава. – Гоми… Гомики, что ли?

– Да нет! – встряхнул головой, прогоняя хмель, Студейкин. – Экий вы… неначитанный! Снежный человек, он же реликтовый гоминоид, он же бигфут, йети, гомин. А люди, изучающие это существо, стало быть, гоминологи.

– Вот я и говорю: что изучающие-то? Пустое место. Дырку от бублика! – возмутился Степан Тихонович. – Читал я где-то, что нет никакого снежного человека и не было!

– Да что вы говорите такое! – всплеснул руками журналист. – Существуют сотни, тысячи свидетельств очевидцев по всему миру!

– Ну, может, и водится он где, этот ваш, как его, гомосек, что ли? Да только не у нас. В тайге зверь, хе-хе, правильной ориентации, промысловый… Давай-ка, Александр Яковлевич, я пельмешков тебе ещё подложу. Их быстрее есть надо, а то остынут. И под это дело ещё рюмочку. Не-е-т… Отказы не принимаются!

Журналист попытался было прикрыть стопку ладонью, но глава перехвати его руку, отстранил, налил до краёв и подсунул Студейкину.

– Александр Яковлевич… Дорогой! Ну давайте! За снежного человека, в конце концов! Штоб ему, значит, в тайге нашей комфортно жилось!

– Уф-ф, – выпив, передёрнулся журналист, – напрасно вы, любезный Степан Тихонович, иронизируете. Впервые упоминания о снежном человеке появились в середине прошлого века. Группа англичан, побывавшая на Тибете, услышала от местных жителей легенду о некоем существе – метох канргами, что в переводе с тибетского означает «отвратительный снежный человек». Это лохматое существо обитало высоко в горах, выше линии снегов. Оно очень осторожно, и увидеть его удавалось крайне редко…

– Ага… Абориген какой-нибудь в шубе и малахае шёл по снегу, его издалека за зверя и приняли! – не верил глава. – У нас в тайге таких тоже полно. Другой зек сбежит из зоны, одичает, бородой обрастёт…

– Зимой, босиком?! – снисходительно усмехнулся Студейкин. – А ведь следы именно босой ноги на снегу были впервые зафиксированы документально. На склоне горы Эверест, на высоте шести тысяч метров альпинист полковник Говард-Бари обнаружил отпечатки оголённых человеческих ступней на снежном покрове. Причём следы были гигантские! В 1970 году в Непале группа альпинистов наткнулась на цепочку следов человекообразных там, где людей никогда не бывало. Фотографируя эти отпечатки, скалолазы увидели в бинокль покрытое шерстью двуногое существо, убегающее по склону годы…

– Ну точно! Ихний гималайский зек беглый. Увидал народ – и дёру!

– Экий вы, – укоризненно поморщился журналист. – С тех пор собраны уже тысячи доказательств существования неизвестного науке примата. Слепки следов, образцы шерсти, экскрементов. Есть кадры фото– и видеосъёмки…

– Стоп! Не горячись! – по-свойски уже прервал его поселковый глава. – Давай кушай пельмешки. А то не по-нашенски, не по-сибирски получается. Сперва закуси, выпей как следует, а потом разговоры разговаривай!

Он опять заботливо добавил в тарелку перед журналистом горку пельменей, налил в гранёную стопку желтоватой, обжигающей, как соляная кислота, самогонки, предложил по-хозяйски:

– За твоё здоровье. За тружеников, так сказать, пера, которые нас, селян, поддерживают, и даже в столицах о том, как мы тут живём, статьи пропечатывают!

Александр Яковлевич выпил послушно, закусил брызнувшим соком пельменем. Глава тоже опорожнил свою стопку, зажмурился сладко. Потом, отвалившись на спинку стула, закурил, пуская дым в обитый досками потолок гостиницы, сказал веско:

– Может, ты и друзья твои, гомики, прав…

– Гоминологи! – с отчаянием в глазах поправил собеседника Студейкин.

– Ну да, – легко согласился Степан Тихонович. – Может, и живёт где-нибудь на Тибете чудо-юдо босоногое. Но мы-то, острожцы, при чём? Где те Гималай, а где наш район? За скока тыщ километров?

Александр Яковлевич погрозил главе пальцем, пьяно икнув:

– Н-напрасно в-вы так считаете! Ареал его обитания ч-чрезвычайно широк! Следы и продукты жизнедеятельности снежного человека обнаружены в Канаде, США, на Кавказе, в пустыне Гоби, что в Монголии. Отсюда и зовут его везде по-разному: бигфут – в Америке, ракшаса – в Индии, алмасты и дэв – в Средней Азии, биабангули – в Азербайджане, киик-адам – в Казахстане. По моим предположениям, и наш, российский леший в лесах, – тоже он! А вот, между прочим, что я прочёл недавно в вашей районной газете. Эта заметка и стала причиной моего приезда. Так сказать, письмо позвало в дорогу…

Журналист расстегнул молнию на одном из многочисленных карманов жилетки, достал аккуратно сложенную, упакованную в полиэтиленовый файл вырезку, поправив очки, развернул и поднёс к глазам:

– Вот послушайте. Это не какой-нибудь сочинитель-фантаст пишет, а обыкновенный шофёр из лесхоза. Публикация от 5 июля, свежайшая…

«Вздрючу редактора, – пообещал себе глава. – Чтоб не печатал всякую дрянь, на которую журналисты со всего края сюда слетаются. А мне перед ними отдуваться приходиться…»

Студейкин между тем стал читать, слегка заплетаясь языком после выпитого:

– «Я рыбачил в минувшее воскресенье на реке Вие. Смеркалось. Неожиданно почувствовал на себе чей-то взгляд, от которого волосы на затылке зашевелились. Оглянулся и увидел в кустах за собой, в десятке метров, неизвестное существо. Ростом гораздо выше меня, значит, за метр девяносто, покрытое густой коричневой шерстью. Почти без шеи, низкий лоб, яростные красные глаза…»

– То медведь, – со знанием дела отмахнулся Степан Тихонович. – Их в тайге сейчас полно. Хорошо ещё, что он писаку этого не слопал. Летом-то зверь сытый, спокойный…

– Вы дослушайте сперва, потом резюме свои вставляйте! – с обидой откликнулся журналист и принялся увлечённо читать дальше: – «Длинные руки существа свисали ниже колен. Наши взгляды встретились. Меня охватил ужас. Чудовище издало хриплый рык: е-а-а. Я потянулся к ружью, которое всегда прихватываю с собой, когда езжу в тайгу. Существо среагировало мгновенно, исчезнув в кустах. Лишь успокоившись, час спустя, я вдруг понял, что поразило меня больше всего. Глядя на меня, чудовище отчетливо прорычало: „Еда“. Видимо, намереваясь меня съесть, как добычу». Вот! – удовлетворённо принялся сворачивать файл журналист.

– Херня какая-то, – скептически поджал губы глава. – Мужик этот небось поллитру на рыбалку с собой прихватил, вот ему всякая муть и мерекалась.

Александр Яковлевич протестующе замахал руками:

– Да нет же! Уверяю вас: в Острожском районе существует аномальная зона! Как Бермудский треугольник, где исчезают корабли, самолёты. Или у нас, в России, – в Пермском крае! Да и где обитать реликтовому гоминоиду, как не в ваших местах? Величественная, пережившая ледниковый период тайга. Дремучие дебри, непроходимые болота, скалы и сопки, полноводные, мало исследованные реки. Здесь, между прочим, и другие чудеса водятся.

– Да ну? – усмехнулся глава.

– Призраки! – победно глянул на него собеседник. – Я, например, у одного краеведа вычитал. В здешней тайге когда-то несколько лагерей находилось. Тех ещё, сталинских, энкавэдовских. И с тех пор охотники иногда видят, как по самой топи болот, без звука, без рельсов, катит поезд! Хотя железной дороги там нет…

– Была когда-то узкоколейка, – кивнул Степан Тихонович. – Её ещё в моём детстве разобрали. А мужики чего спьяну не увидят! Ты вот на охоту со мной сходи, таких рассказов от егерей наслушаешься! Особенно после третьего стакана…

– Нет! – решительно мотнул головой журналист. – Аномальная зона здесь есть. И открыл её я, Студейкин!

«Выгоню к чертям собачьим редактора! – решил про себя глава. – А то он мне такими заметками из района проходной двор устроит. Слетятся сюда ловцы сенсаций со всех концов. И на фиг мне такая головная боль…» – а вслух сказал:

– Теперь за снежного человека! Давай! До дна!

И набуробил гостю опять полную стопку. Студейкин глянул на неё мутно, кивнул решительно:

– За реликтового гоминоида, чтоб ему здесь хорошо жилось, – согласен!

И выпил.

 

3

Очнувшись, Александр Яковлевич долго не мог сообразить, где находится. Сверху над ним нависал низкий, как крышка гроба, потолок из тёсаных досок, кое-как замазанных голубенькой краской. Из двух кривоватых окон, прорубленных в тёмной бревенчатой стене и задёрнутых синими занавесочками в мелкий красный цветочек, пробивались точечными лазерными прицелами игольчатые солнечные лучи в ореоле танцующих вокруг них невесомо микроскопических пылинок.

Журналист, охнув от сдавившей железным обручем лоб головной боли, повернулся набок под скрип и металлический скрежет панцирной сетки кровати, на которой лежал, прикрытый поверх одежды тёмно-синим суконным одеялом, и огляделся вокруг.

Его мутному взору предстал массивный, застланный клетчатой клеёнкой стол с грязными тарелками, тазиком с застывшими на дне пельменями, мутными стаканами и огромной, литровой, не иначе, стеклянной бутылкой, опорожнённой почти, – остатки вчерашнего пиршества. На узкой солдатской тумбочке казарменного тёмно-коричневого цвета – огромный ламповый телевизор «Рубин», какие и не выпускают, наверное, нынче. Трёхстворчатый, крытый тёмным лаком шифоньер. Несколько стульев с прямыми спинками и дерматиновыми сиденьями. На полу – блёклая, домотканая будто, дорожка. Вот и всё убранство… «Гостиница! – осенило Студейкина. – Где мы вчера с главой выпивали!»

Из открытой настежь в соседнюю комнату двери доносилось шкворчание сковородки, запах чего-то подгорелого. Неожиданно в дверном проёме нарисовался бородатый, разбойничьего вида мужик. Он глянул на журналиста и улыбнулся по-свойски, приветливо:

– Проснулись? Ох, уж этот Степан Тихонович с гостеприимством своим! Знаю, знаю. На себе давеча испытал. Сейчас яишенку со свиными шкварками спроворю, дёрнем с вами по стопочке – и как рукой похмелье-то снимет!

Бородач исчез, а Студейкин уронил звенящую колоколами под черепной коробкой голову на подушку, стал вспоминать подробности вчерашнего дня.

После посиделок за столом они с главой угомонились не сразу. Из затянутой хмелем, как нефтяной плёнкой на чистой воде, памяти вынырнуло, что Степан Тихонович водил его по деревне, по заросшим травой колдобистым улочкам, по которым брели устало, звякая колокольчиком-боталом на шеях, коровы, показывал своё хозяйство – дома, рубленные из лиственницы два века назад и всё ещё крепко стоящие на земле, объекты соцкультбыта – магазинчик с разбитной продавщицей и антикварными товарами на полках – угольными утюгами, самоварами, лампами «летучая мышь», конской упряжью, коромыслами, поясняя попутно, что электричества на дальних кордонах и охотничьих заимках нет и что товар этот вполне востребован местными жителями.

– Зато нам никакие войны или природные катаклизмы не страшны! – хвастался глава. – Полный суверенитет. Отключите-ка электроэнергию или хотя бы канализацию на пару дней в большом городе. Что будет? Ужас, катастрофа, светопреставление! А нам хоть бы хны. Керосиновую лампу зажжём, на крайний случай – лучину, печку растопим. Вода – в колодце, еда – в лабазах да огороде, дрова – в лесу. Всё даром, иди да бери. Вы в городе через три дня вымрете с голоду да от эпидемий, а мы, таёжники, будем жить как ни в чём не бывало!

Студейкин смотрел, соглашался и остро завидовал этим самодостаточным, живущим в унисон с природой и вовсе независимым от сомнительных благ цивилизации людям.

– У нас народ такой, что ни черта не боится! – гордился Степан Тихонович. – Ему что тюрьмы, что ссылки – всё нипочём! Мы и так в каторжных исконно краях живём. Даже название нашего посёлка – Острожск – само за себя говорит!

В двух или трёх музейной старины избах, встречая главу и любопытствующего на таёжный быт журналиста, хлебосольные хозяева накрыли столы, так что окончания экскурсии по заповедному селу Александр Яковлевич уже не помнил.

И вот сейчас, лёжа на продавленной койке в захолустной гостинице, будучи не в силах оторвать голову от подушки, борясь с тошнотой, накатившей вместе с донёсшимся из-за двери запахом пригоревшего сала «яишенки», он с раскаянием думал, что жизнь его явно не задалась. Ох, как права была жена, Светлана, оставив его пять лет назад, обозвав на прощание «никчёмным и бесполезным в общественном и семейном плане субъектом».

Светлана была, напротив, очень целеустремлённой и прагматичной личностью. Они поженились на последнем курсе, учась вместе в сельскохозяйственном институте на ветеринарном факультете. Получили престижное распределение в краевой НИИ мясо-молочного скотоводства, вместе корпели над выведением особой – таёжной породы крупного рогатого скота, адаптированного к местным суровым климатическим условиям и кормам.

В середине девяностых годов их тему прикрыли, финансировали НИИ через пень-колоду, и учёные стали разбегаться кто куда. Светлана подалась в малый бизнес, разработала дезинфицирующую жидкость, запустив в производство пропитанные ею гигиенические салфетки, которые охотно закупали железнодорожники и «Аэрофлот». Дела её пошли в гору, и супруга превратилась в бизнес-леди, широко известную в крае и даже за его пределами. А вот Александр Яковлевич, как говорится, не вписался в реформы. Ходить в подручных у жены для него было унизительным, в торгово-посреднических фирмах, куда несколько раз устраивался на работу, он так и не прижился, увлёкся эзотерикой, НЛО, экстрасенсорикой и лозоходством, ездил с такими же, как и он сам, повёрнутыми на этом эфемерном, не приносящем прибыли деле, единомышленниками, в экспедиции, исследовал аномальные зоны, искал неизвестных науке животных. Вернувшись из одной такой поездки, застал Светлану с другим мужчиной. Разошлись, как и подобает интеллигентным людям, без скандала, мирно: разбогатевшая к тому времени бывшая супруга купила ему однокомнатную квартиру, так что свой угол у Студейкина после распавшегося брака остался. На жизнь он зарабатывал тем, что пописывал статейки о своих изысканиях и гипотезах, которые охотно печатали на последних страницах многие краевые газетки.

Александр Яковлевич сел в кровати, осторожно покачал пульсирующей от боли головой. Надо успокоиться, собраться, преодолеть навалившуюся немощь и похмельную депрессию. Что это он, в конце концов, так расклеился? В самоуничижение впал? Ведь и в его занятии есть высокий, общечеловеческий смысл! Ибо именно он в пору всеобщего увлечения наживой, когда всякая наука, и альтернативная в том числе, пребывает в загоне, прокладывает путь в область неведомого, непознанного и неизученного! И в этом смысле Острожская территория – весьма перспективный район. Здесь, он знал это точно, никогда не бывали прежде ни уфологии, ни криптозоологи. А он, Студейкин, первооткрыватель. Возможно, именно здесь ему улыбнётся удача, и благодарное человечество со временем отдаст должное бесстрашному изыскателю, исследовавшему неизвестную доселе никому, аномальную зону!

Некрашеные, выскобленные до янтарной желтизны половицы избы пронзительно заскрипели. Бородатый сосед вошёл, держа на отлёте перед собой огромную, шершавую от многовнкового налета гари, чугунную сковороду, брызжущую раскалённым жиром и, звякнув тарелками, водрузил в центр стола.

«Он здешний лесник, а зовут его Сосипатыч», – отчего-то подумал Студейкин.

– Давайте знакомиться, – управившись со сковородкой, шагнул к нему бородатый. – Иван Михайлович Богомолов. Писатель. Я уже неделю здесь прожил. Собираю фольклор. Вчера с местными бабушками засиделся, опоздал, а то бы составил компанию, – кивнул он на неприбранный стол.

Пожав протянутую руку, Александр Яковлевич отрекомендовался.

– Журналист? Ну-ну, – будто попенял ему Богомолов. – А я, признаюсь, не слишком вашего брата жалую.

От писателя отчётливо пахнуло спиртным, что и объясняло, вероятнее всего, его разговорчивость, и Студейкин скривился невольно:

– Чем же мы, журналисты, так собратьям по перу не угодили? Хотя я себя к газетчикам полностью не отношу, больше к исследователям, учёным, популяризаторам науки, так сказать, но всё равно, знаете ли, обидно…

– Корпоративная солидарность, – хохотнул в бороду писатель, бесцеремонно усаживаясь на кровать Студейкина. – А неприязнь у меня не к вам персонально, конечно, а ко всему журналистскому цеху. Можно сказать, классовая.

– Да ну? – приглаживая расчёской вздыбленную со сна шевелюру, вяло поддерживал разговор Александр Яковлевич.

– Мы, писатели-почвенники, в поте лица своего пашем, вековые пласты народной мудрости, в языке нашем батюшке заключённые, выворачиваем. До корней, стал быть, добираемся… А журналисты – не то. Скачут по верхам, там темку склюнут, там какнут… Тьфу! Одним словом, либералы-сексомольцы! – в сердцах сплюнул на янтарно-чистый пол Богомолов.

– И много вы книг… того… напахали? – не без раздражения спросил всё ещё страдающий мигренью Студейкин. – Одну вашу я, кажется, читал… Или кино видел. «В августе 44-го» вы написали?

– Боевик! Масскультура, – пренебрежительно хмыкнул писатель. – Хотя и не без таланта. Нет, я другой Богомолов. Автор романа «Пуд соли». – Он, – писатель замялся, дёрнул себя за окладистую бороду, – не опубликован пока. Два тома. Шестьдесят авторских листов. Труд, можно сказать, всей жизни. Но… такая проза современным издателям не нужна. Они только чернуху да порнуху штампуют. Или гламур. А-а, что о том говорить… Пожалте за стол, а то яишенка стынет.

– Умоюсь пойду, – буркнул Александр Яковлевич. – Где здесь… удобства?

– Удобства во дворе, а рукомойник в сенцах. Ополаскивайтесь быстрее да завтракать будем.

Когда журналист вернулся через несколько минут, писатель уже хозяйничал за столом.

– Присаживайтесь, – радушно пригласил он. – Глава здешний – мужик с понятием. А потому с утра нам с вами «полторашку» прислал!

И, продемонстрировав Студейкину полуторалитровую пластиковую бутылку, нетерпеливо принялся разливать содержимое по стопкам.

– На кедровых орешках? – взявшись дрогнувшей рукой за стаканчик, обречённо поинтересовался Александр Яковлевич.

– На них, окаянных, – восторженно подтвердил писатель. – Я тут приложился, пока вы спали, чуток. Злая до лютости, стерва!

 

4

Иван Михайлович почти не погрешил против истины, представляясь новому знакомому писателем. Всю свою сознательную жизнь, а стукнуло ему как-то совсем незаметно сорок, он писал. В шестнадцатилетнем возрасте, сев за подаренную мамой к совершеннолетию пишущую машинку «Москва», решительно вставил в каретку желтоватый лист дешёвой писчей бумаги и, ловко тыча в клавиатуру правым указательным пальцем, бойко напечатал первую строку – «Иван Богомолов». Отступив на два интервала ниже, тщательно примерившись, чтобы вышло точно посередине, отщёлкал название произведения – «Пуд соли». Опустившись ещё на два интервала, самонадеянно обозначил жанр – «Роман».

Вид текста с собственной фамилией, напечатанной настоящими «книжными» буквами, ошеломил его. А в сочетании с названием произведения, которое пришло ему в голову в тот момент, когда он колотил по клавишам, смотрелся и вовсе потрясающим. В ту же секунду, раз и навсегда, он решил, что станет писателем.

Ещё тогда Иван Богомолов увидел вдруг словно воочию свой роман – огромный, в двух толстенных томах, на корешках которых вытиснено золотом название, имя и фамилия автора – такие солидные, по-писательски обстоятельные, не то что Гоголь-Моголь какой-нибудь, Пушкин-Макушкин или, не приведи господи, Пастернак! Даже Толстому до его фамилии далеко, а уж Достоевскому и подавно!

Два часа кряду он просидел так, любуясь листком бумаги с отпечатанными на нём буквами. Юный Иван представлял, какая увлекательная писательская жизнь ожидает его. Поездки по стране и за рубеж, встречи с восторженными читателями, ряды… да что там ряды – целые стеллажи в библиотеках, отведённые под увесистые тома произведений писателя Богомолова!

Оставалось, в сущности, совсем немного – набраться терпения перед неизбежным триумфом и заполнить пачку бумаги печатными знаками, которые бросится затем читать взахлёб всё человечество.

Решив не томить его ожиданием, Иван Богомолов передвинул каретку и отстучал уверенно – «Глава первая». Скрежетнув рычажком, перешёл на следующую строчку и, отступив абзац, отпечатал первую, чеканную, прямо-таки классическую фразу: «Человек шёл напрямки, по стерне, не разбирая дороги…»

Зачин тоже родился как-то сразу, сам собой. Слова вылились на бумагу, впечатались намертво и застыли навечно. Писатель отчётливо представил человека, почему-то в брезентовом плаще, шагавшего широко по торчащей, как поросячья щетинка, стерне скошенного пшеничного поля, различал даже рыжую пыль на голенищах его тяжёлых, нечищеных давно кирзовых сапог, но… откуда и куда он, к чертям собачьим, шёл, Богомолов увидеть не мог.

С годами он стал своим в местном отделении Союза писателей, подружился с прозаиками и поэтами, «почвенниками-деревенщиками» и «горожанами-либералами», вошел плотно в обойму, постоянно – сперва как начинающий, а затем и маститый автор, участвовал в многочисленных семинарах и совещаниях, много дискутировал о судьбах литературы, обсуждал, порой беспощадно, чужие произведения, но в своём не продвинулся ни на шаг.

Из года в год его герой шагал из ниоткуда в никуда по колкой, крошащейся бурой пылью стерне, не продвигаясь ни на строчку вперёд, хотя машинка порой трещала часами – её хозяин вёл активную литературную жизнь, печатая на ней рецензии, письма и даже коллективные обращения местных авторов к властям и любезным читателям.

В первое время братья по писательскому цеху с нетерпением ждали его романа, интересовались, как протекает работа, однако по прошествии лет спрашивать о судьбе произведения перестали. Ибо из-под их собственных перьев тоже ничего особого не рождалось. И если бы Богомолов выпендрился вдруг новой книгой, взбаламутив тем самым провинциальную литературную тишь да гладь, ему бы этого не простили.

Зато при таком утрясшемся с годами раскладе, в местном Доме писателей царили покой и всеобщая доброжелательность. По вечерам, вернувшись сюда после очередного общения с читателями, которое проходило, как правило, в библиотеках краевого центра, литераторы рассаживались за низеньким столом у камина. Ближе к огню – старейший романист Долбаков, издавший в начале пятидесятых годов произведение объёмом в сорок авторских листов «Под сталинским солнцем», за ним – писатели рангом пониже и возрастом помоложе.

– Пора, пора, – нарочито окая и шевеля кочергой угли в топке, произносил задумчиво родоначальник местной литературы, и кто-то из молодых срывался, а через четверть часа возвращался из ближайшего магазина с выпивкой и закуской.

Употребляли водочку чинно, уважительно, а вот когда дело доходило до бутербродов с нарезкой из аргентинской буйволятины, кто-нибудь обязательно вздыхал ностальгически:

– Эх, картохи бы сейчас. Или яишенки…

– А ещё лучше – каши в чугунке, из русской печи… Пашеничной… Пашеничная – она скуснее…

Так и беседовали – не торопясь, любя друг друга, и родные, незаморские слова «надысь», «мабуть» да «кубыть» грели душу писателей.

О романе Богомолова говорили уже как о само собой разумеющемся, реально существующем факте, а четверть века спустя и сам Иван Михайлович поверил в существование этого произведения, которое он, конечно же, допишет, лишь только руки дойдут.

И привычно представляясь писателем, Богомолов почти не кривил душой: ведь писательство – это и есть состояние души, рассуждал он, этого-то у него никто не отнимет. А рукопись, книга – дело второстепенное. Тем более что нынче наиболее талантливых прозаиков, не вписывающихся в рыночные требования, диктуемые масскультурой, всё равно не печатают! Но всё-таки глодал изнутри Ивана Михайловича неутолённый червячок авторского тщеславия. Не подтверждённая документально, изданной книгой, словно по поддельному паспорту жизнь угнетала его. Хороня от друзей и чуть ли не от себя самого, он лелеял в душе мысль втихаря, под псевдонимом, написать и тиснуть в столичном издательстве какой-нибудь боевичок или триллер, чтобы хотя бы так войти в полноправные члены писательского сообщества. Вон Акунин, говорят, в миру другую фамилию носил, серьёзную прозу пописывал, да на фиг она нынче сдалась кому, эта серьёзная проза!

И уж совсем было решил Богомолов пойти по стезе детективщика, да… всё тема как-то не подворачивалась, сюжетец не прорисовывался. А собственная монотонная жизнь, ограниченная ежевечерними посиделками в Доме писателя, наиболее яркие впечатления от которой оставили тягомотные разводы вначале с первой, а потом и второй женой, пищи для буйной творческой фантазии не давала.

В отчаянье он решил стать собирателем фольклора, что тоже сулило перспективы последующего издания собрания народной мудрости по грантам, выделенным на краеведческую литературу, а попутно, возможно, и напасть на подходящий сюжет и накропать что-нибудь вроде «Царь-рыбы» Астафьева. С этой целью он и приехал в Острожский район – самый отдалённый и дикий в их и без того неизбалованном благами цивилизации таёжном краю.

Однако и на этот раз ему не везло. Рекомендованная односельчанами как известная сказительница и знаток народного творчества баба Шура пересказала ему на свой лад вначале роман Дюма «Граф Монте-Кристо», затем общую канву телесериала «Моя прекрасная няня», а в завершение спела с подвизгиваньем частушку:

Расцветает белая акация, Радуется вся моя семья: У меня сегодня менструация, Значит, не беременная я.

Уже упаковывая вещички, он услышал от главы района о чудаке-журналисте, приехавшем в этот заповедный край в поисках снежного человека. И решил: вот он, тот единственный и неповторимый шанс оставить своё имя в литературе, который выпадает раз в жизни писателю.

 

5

Как ни отнекивался Александр Яковлевич, но стопку самогона под увещевания нового знакомого и вприкуску с пережаренной до угольной черноты и резиновой консистенции яичницей проглотить ему пришлось. Неожиданно полегчало. Бородатый писатель, разглядев в нём не слишком рьяного собутыльника, жахнул три стопки подряд и, увлечённо скребя вилкой по дну сковородки, ел, пачкая свиными шкварками бороду, а заодно слушая рассказ журналиста о цели задуманной им экспедиции.

– Большинство криптозоологов склоняются к мысли, что йети – неизвестный науке примат, – порозовев от выпитого, излагал Александр Яковлевич. – В принципе, это вполне вероятно. Однако ареал обитания нынешних человекообразных обезьян довольно ограничен и не распространяется на северные широты. В то время как снежный человек встречается почти повсеместно и, что самое интересное, там, где обезьяны давно не водятся, – в Канаде, Северной Америке, Сибири, в вечных ледниках Памира и Тибета. К тому же крайняя осторожность этого существа наводит на догадки, что мы имеем дело не просто с животным, а неким человекообразным существом, обладающим зачатками интеллекта и, вполне возможно, примитивной, но всё-таки речью…

– Так чего ж ему, сердешному, от нас, людей, таиться? – утёр бороду, прицеливаясь к четвёртой стопке, писатель. – Вышел бы из своих лесов да вступил с нами в контакт. Зажил бы себе припеваючи, как нацменьшинство, на пособиях да льготах как сыр бы в масле катался!

– Оч-чень интересно и совершенно правильно рассуждаете! – с энтузиазмом подхватил Студейкин. – Спасибо вам, как говорится, за вопрос! Именно: почему? Отвечаю: да потому что страх перед человеком заложен в нём на генетическом уровне. Вы опять спросите: почему?

– У-гум! – заедая самогон свиным салом, согласился Богомолов.

– Да потому, что именно люди почти поголовно уничтожили снежных людей, а жалкие остатки некогда могущественного вида загнали в труднодоступные места планеты – таёжные дебри, горные массивы. Историкам, кстати, известен этот пример геноцида, случившегося в пору неолита и приведшего к уничтожению части человечества. Я говорю о кроманьонцах, истребивших неандертальцев. И снежный человек, он же йети, он же бигфут, – не кто иной, как сохранившийся до наших дней неандерталец!

– Ух ты! – ахнув очередную порцию самогона, удивился писатель.

– Эта трагедия разыгралась буквально на наших глазах, – прижимая руки к груди, будто воочию став свидетелем кровавого ужаса, рассказывал журналист. – Всего каких-нибудь двадцать-тридцать тысячелетий назад. И уцелевшие неандертальцы впитали память о ней. И что, после того, как гомо сапиенс беспощадно уничтожил их вид, они, по-вашему, сочтут для себя возможным вступить с нами в контакт?

Писатель протестующе помогал головой.

– Н-ни в коем с-случае!

– А раз так, то именно мы, энтузиасты-гоминологи, должны… просто обязаны искупить вину человека разумного по отношению к нашим братьям по разуму – реликтовым гоминоидам, отыскать уцелевших неандертальцев, и по возможности не только сохранить этот вид, но и приумножить его!

Завершив сию пафосную речь, Александр Яковлевич расчувствовался до такой степени, что, не противясь, одним махом дербалызнул заботливо налитую ему писателем стопку самогонки и даже отважился, хрустя угольками, закусить подгорелой «яишенкой».

У Богомолова глаза и вовсе запылали творческим огоньком. Ему, в общем-то, хватало ума понимать, что никакого йети они наверняка не найдут, хотя, конечно, чем чёрт не шутит, но о путешествии в поисках загадочного существа в дебрях тайги книжку навалять тоже можно. Причём заработать на этом не только всероссийскую, но и мировую известность. Ведь гуманистические начала на Западе нынче особо сильны, там писатели, о разных сексуальных меньшинствах, больных да убогих повествующие, премии Нобелевские получают, а здесь – спасение целого человеческого вида, от геноцида пострадавшего! Не хухры-мухры! Даже попытка найти и поддержать бедных неандертальцев сама по себе благородна. И книга об этом, конечно же, не пройдёт незамеченной! А потому он с удвоенной энергией принялся расспрашивать журналиста, жалея, что нельзя достать блокнот и записывать то, что коллега по перу рассказывает так радушно. Ещё почует конкурента да испугается! Придётся запоминать…

– Вообще Острожская аномальная зона, практически неизученная пока, крайне интересна не только с точки зрения криптозоолога, но и уфолога, – щедро делился между тем бесценными сведениями с собеседником Александр Яковлевич. – Есть здесь феномены, описанные в краевой периодике, которые никто всерьёз не исследовал. Да и газеты писали о них в разряде баек и легенд, оставшихся от проклятого тоталитарного прошлого. Вот, например, что вычитал я из воспоминаний известного у нас геолога, одного из первооткрывателей нефтеносных месторождений. А писал этот уважаемый человек, Герой Соцтруда между прочим, о том, что во время экспедиции в эти места, предпринятой ещё в середине шестидесятых годов, геологическая партия наткнулась в ста километрах к северу от посёлка Острожский на узкоколейную железнодорожную ветку. Пути уходили в топи, в глухую тайгу. Изыскатели попытались проследить эту ветку, не обозначенную ни на одной из карт, но местность там оказалась вовсе непроходима. Позднее, в семидесятые годы, он пробовал отыскать начало и конец железнодорожных путей с помощью вертолёта…

– Эка невидаль, – подзадорил Богомолов, – в тридцатых-пятидесятых годах прошлого столетья здесь столько сталинских лагерей находилось! Видать, зеки лес валили, по железной дороге его на Большую землю везли… Да мало ли что в то время с помощью дармовой рабсилы строили и тянули!

– Н-не скажите! – возразил журналист. – Геолог тот, между прочим, мужиком въедливым оказался. И специально отметил в своих мемуарах, что сталинские лагеря располагались южнее. Там и качество леса лучше, и болот почти не было, и сплавлять кругляк по реке Вее легче, быстрее, дешевле. Зачем узкоколейку тянуть? А на севере, там, где он рельсы нашёл, сплошные топи, сосна кривая, несортовая. Опять же геолог не поленился, сделал уже в нынешние времена запрос в краевое УВД: дескать, нет ли на балансе вашего ведомства железнодорожных путей в этом районе? А те ответили, что хрен разберёшься, дескать, лагеря были переданы в своё время в ведение УЛИТУ – управления лесных исправительно-трудовых учреждений, где и пребывали до распада СССР, а потом на их месте государственные унитарные предприятия образовали, которые в настоящее время также ликвидированы. Но самое интересное, что по документам железной дороги в этих местах нет и никогда не было! А рельсы, стало быть, лежат…

– Да что этот геолог до рельсов этих докопался? – искренне удивился Богомолов.

– А потому! Он упомянул об этом в своих мемуарах, – со значением поднял указательный палец Студейкин, – что эвенки рассказали ему…

– Ну?! – напрягся писатель.

– …Что по этой дороге время от времени, пару раз в год, проходит поезд! И тогда из непроходимой тайги, из непролазных топей доносится приглушенный расстоянием перестук вагонных колёс и тоскливый, жуткий вой паровозной сирены!

– Бр-р! – вздрогнул впечатлительный литератор. – Поезд-призрак! Летучий голландец в дебрях сибирской тайги! Это… гм… захватывает.

– Но и это ещё не всё, – склонившись к собеседнику, жарко задышал ему в лицо кедровкой Студейкин. – Как рассказывают охотники-эвенки, именно здесь, в Острожском районе, промышляя зверя, в самых глухих, заболоченных участках леса, куда опытному таёжнику не добраться, видели они блуждающие по верхушкам сосен призрачные огни, а временами оттуда же, пронзая тучи, вздымались в небо столбы света, будто прожектора мощные кто-то включал. Но какие могут быть прожектора, если там даже линии электропередачи нет! Туземцы – народ примитивный, фантазия у них скудная. Что видят, о том и говорят. Прожектор они знают, а вот старт космической ракеты сроду не видели. А я видел. Под Плисецком…

– Ты думаешь… – округлил глаза писатель.

– Уверен, – со значением кивнул Александр Яковлевич. – Если уж и существуют базы НЛО, то именно в таких недоступных для человека местах.

Богомолов азартно тряхнул головой:

– А-а… где наша не пропадала! Если ты туда намерен отправиться – я с тобой!

Студейкин откинулся на спинку стула, поправил очки. Наконец-то нашёл он в лице писателя благодарного собеседника! Который не отмахивается от его смелых предположений, не смеётся над ними!

– Хорошо, я не возражаю иметь такого попутчика, как вы, – важно изрёк журналист. – Я довольно опытный путешественник. Но места на севере района действительно почти непроходимые. И название подходящее – Гиблая падь. Говорят, что многие отважившиеся туда сунуться исчезли бесследно.

Богомолов поёжился, затеребил бороду, соображая судорожно, стоит ли ради литературной славы рисковать жизнью.

– Но! – поспешил успокоить его Александр Яковлевич. – Не будем драматизировать ситуацию. Редакция газеты выделила мне некоторую сумму на экспедицию. На экипировку, провиант, оплату проводника. Наймём опытного таёжника, запасёмся всем необходимым – и с Богом. Уверяю вас, при умелой организации риск нашего путешествия будет сведён к минимуму. Вроде туристического маршрута четвёртой категории сложности. Зато какие открытия могут нас ожидать в этих заповедных местах!

Богомолов согласился и предложил выпить ещё по стопке кедровки за успех предприятия.

 

6

Однако буквально на следующий день выяснилось, что оно оказалось под угрозой срыва.

Рекомендованный им главой района здешний егерь, который хорошо знал тайгу и чувствовал себя в ней, как дома, угрюмый лесовик, заросший густой смоляной бородой по самые брови, скептически оглядев городских просителей, нагрянувших к нему на ближнюю заимку, отказал грубо:

– Таким, как вы, фендрикам, только по городскому парку культуры и отдыха имени Карла Либкнехта путешествовать. От пивного ларька до комнаты смеха. А я баловство разное поощрять не намерен. Вас даже за околицу села одних выпускать нельзя – мигом заблудитесь.

– Так мы потому и провожатого ищем, – солидно, подлаживаясь к интонации собеседника, пробасил Богомолов. – И никакие мы не фендрики. Я, например, писатель. А товарищ мой – журналист.

– И в походах дальних не новички, – поддержал приятеля Студейкин. – Снаряжение закупаем сейчас. Одежду, сухпай, сапоги-бродни. Насчёт ружьишка честно скажу: такового у нас не имеется. Здесь мы на проводника рассчитываем. Какой же таёжник без ружья!

Егерь сунул в расстёгнутый ворот рубахи ручищу, поскрёб могучую волосатую грудь, спросил строго:

– И куда вы, господа писатели, намылились? С какой целью? Я, между прочим, за тайгу отвечаю и кому попало шастать в ней не дозволю. Опять же лето сухое, пожароопасное…

– Мы местную флору и фауну изучать намерены, – не сморгнув глазом выдал загодя придуманное объяснение Студейкин. – В научных и краеведческих целях!

– А заодно книгу напишем, – поддакнул ему Богомолов. – Путевые заметки.

– Если сами нас проводить не можете, так хоть порекомендуйте кого! – Александр Яковлевич развернул крупномасштабную карту района, ткнул пальцем в северную часть, сплошь усеянную вертикальными чёрточками, обозначающими заболоченные места. – Нам вот сюда попасть надо.

Егерь покосился на карту, перевёл медленно тяжёлый взгляд на Студейкина, процедил задумчиво:

– Вот, значица, куда вас черти несут… В Гиблую падь… – а потом вдруг рявкнул так, что крутившаяся у его ног собака лайка ощетинилась и показала гостям белоснежные волчьи клыки. – Да вы знаете, фендрики, что там двести вёрст непроходимых болот?! И ни жилья, ни заимки?! Туда даже потомственные охотники-эвенки не ходят! А те, что пошли, не вернулись и сгинули навсегда!

– Мы ж с проводником… И заплатим, – попытался несмело возразить журналист, но мужик-лесовик сказал, как отрезал:

– Не пущу! Хотите помереть до срока – пожалуйста. Вольному воля. Можете, чтоб не морочить голову ни себе, ни людям, сразу вон на той ели повеситься. Хоть тела искать не придётся. А то попрётесь в тайгу – мне же ваши поиски организовывать предстоит. Да только никого из вас там ни в жисть не найдём. Какие в Гиблой пади, к чёрту, тела? Ухнул в трясину с головой – и как не бывало!

В гостиницу несостоявшиеся путешественники вернулись в подавленном настроении. Зуд предстоящих открытий охватил их уже целиком. Общительный писатель, выведав у местных жителей адресок, сбегал для поднятия боевого духа за полторашкой. Только было уселись за стол, чтобы не торопясь обсудить сложившуюся ситуацию, как во входную дверь гостиницы громко торкнулись, в сенцах затопали тяжелыми сапогами, и за порог горницы шагнул незнакомец, облачённый, несмотря на жару, в линялую, выбеленную солнцем и прожжённую во многих местах солдатскую телогрейку, перепоясанную широким патронташем, застиранные штаны неопределённого цвета, резиновые охотничьи сапоги. На голове гостя красовалась видавшая виды соломенная шляпа с обгрызанными будто полями и закатанной над тульей противомоскитной сеткой, на плече висела старенькая двустволка.

– Однако, здрасьте вам, – щуря и без того узкие глаза, поприветствовал сидящих за столом незнакомец. – Моя слышал, проводника нада? Я проводник, однако. Денга плати – отведу. Тайга – мой дом. Моя там всё знает!

Писатель и журналист дружно поднялись из-за стола, ещё не веря в удачу, указали гостю на свободный стул, приглашая душевно:

– Проходите, садитесь. Так вы, значит, проводник будете? – суетился Студейкин.

– Я проводник, – гордо вскинув голову, отрекомендовался вошедший и, решительно хлопая отворотами бродней, протопал к столу. Сбросив с плеча ружьё, прислонил его стволами вверх к стене. Бережно снял шляпу и передал её склонившемуся над ним угодливо Богомолову. Расстегнул на груди телогрейку, утёр драным рукавом потный лоб. – Жарко, однако. Чай кушать нада!

– Чаю, к сожалению, нет, – пристраивая шляпу гостя, за неимением вешалки, на телевизоре, посетовал журналист, зато писатель нашёлся мгновенно: – А самогоночка есть! На кедровых орешках. Не желаете откушать за компанию с нами?

– Желаю, – степенно согласился проводник.

– Вот, сальцем закусите, – подавая ему щедро наполненную до краёв стопку, потчевал Богомолов. – Вам как, вера свининку употреблять дозволяет?

– Православные мы, – пояснил чинно гость и, обтерев ладони о чёрные волосы на макушке, слегка тронутые сединой и слипшиеся от пота, принял осторожно стаканчик. Держа его обеими руками перед собой, кивнул поочерёдно хозяевам стола: – Знакомы будем. Узун Булак моя зовут.

Журналист и писатель, улыбаясь заискивающе, потянулись к нему стопками, представились в свою очередь.

Проводник, стараясь не пролить ни капли, вылил самогонку в рот, шевеля острым кадыком на невыбритой шее: глок-глок-глок…

Богомолов подмигнул Студейкину заговорщически: вот, мол, на ловца и зверь бежит, а потом обратился уважительно к гостю:

– А вы, э-э… товарищ Булак, из местных охотников будете?

Гость пошарил на поясе, извлёк из кожаного чехла нож с длинным и острым лезвием, насадил на него кусочек сала, отправил в рот, пожевал. Икнув громко, изрёк:

– Охотник я. И отец охотник, и дедушка. Тунгусы – все охотники, однако.

– И… в Гиблую падь готовы с нами идти? – замирая, поинтересовался Студейкин.

– Готов. Гиблая падь знаю. Ходил туда, – коротко согласился проводник.

– А как же болота? Топи непроходимые? – опасливо спросил писатель.

– Есть, однако, болота, – подтвердил Узун Булак. – Совсем тиха пойдём. Деньга платишь? – ткнул он вдруг указательным пальцем в грудь журналисту.

– Платишь, – невольно подражая манере разговора проводника, с готовностью кивнул Александр Яковлевич. – Пятьсот рублей даю.

– Тыща! – категорически возразил гость.

– По рукам! – легко согласился Студейкин.

Проводник удовлетворённо кивнул, почмокал губами. Потом указал на пластиковую полторашку:

– Налей.

Богомолов споро наполнил стопки. Узун Булак выпил, не чокаясь, утёр губы тыльной стороной ладони.

– Огненная вода – хорошо. – Поднявшись из-за стола, предупредил: – Завтра тайга пойдём. Когда солнце проснётся. Собирайтесь. Сам за вами зайду.

И, прихватив шляпу и ружьё вышел, не попрощавшись.

Студейкин посмотрел ему вслед, покачал головой:

– Странный какой-то.

– Да ладно тебе, – успокоил коллегу писатель. – Тунгус – он и есть тунгус. Твоя моя не понимай. Абориген, одним словом. Но тайгу знает. И в Гиблую падь нас отведёт. Так что давайте, Александр Яковлевич, в дальнюю дорогу готовиться. А я в сельмаг сгоняю. Топорик там присмотрел. Опять же котелок походный надо купить, чтоб на костре пищу готовить.

– Я с вами! – возбуждённо выскочил из-за стола журналист. – Посмотрю, что ещё из провианта с собой захватить. Всё-таки в тайгу идём, на поиск непознанного!

 

7

Едва рассвело, троица покинула ещё тихое по-ночному село. Сразу за околицей, после короткой череды выгороженных кривыми плетнями огородов, стожков сена, россыпью белеющих зыбко стволами берёзок начиналась тайга. Сперва прореженная местными жителями, с торчащими тут и там пнями, расчищенная от валежника, прибранного на растопку, она с каждым шагом путников густела всё больше, вздымалась ввысь, а влажная от утренней росы тропинка вилась меж высоких прямых, как корабельные мачты, сосен, уводила в самую чащу.

Впереди, хлопая подвернутыми голенищами бродней, шагал решительно проводник Узун Булак. На плече его болталось ружье, спина горбилась под объёмистым рюкзаком, набитым провизией – банками с говяжьей и свиной тушёнкой, гречневой кашей, шпротным паштетом, прочей консервированной снедью, оказавшейся в ассортименте сельского магазинчика. Такую же тяжёлую поклажу волокли бредущие следом писатель и журналист. Кроме того, Богомолов тащил одноствольную, тронутую ржавчиной берданку тридцать второго калибра, выменянную вместе с горстью патронов на полторашку самогона у местного пьяницы, а Студейкин – телескопическую удочку, напоминавшую в сложенном виде милицейскую резиновую дубинку. Запас продовольствия в пути путешественники намеревались пополнять за счёт охоты и рыболовства.

Ещё на старте тунгус отмахнулся презрительно от предложенной ему Студейкиным карты, упакованной для лучшей сохранности в полиэтиленовый файл, и шёл, руководствуясь, как уважительно считали спутники, исключительно врождённым инстинктом потомственного охотника да только ему ведомыми ориентирами, безошибочно сворачивая то вправо, то влево на развилках тропы.

Через три часа бодрой ходьбы протоптанная кем-то в тайге тропка нырнула сперва под поваленный ствол вековой, поросшей мхом ели, потом упёрлась в непролазную чащу и растворилась бесследно в ней, будто в песок ушла.

Кряхтя и чертыхаясь, путники преодолели завал, продрались сквозь переплетение густого и крепкого, вроде колючей проволоки, кустарника, погрузились с головой в заросли трёхметровой, особо злобной в конце лета крапивы, и неожиданно оказались на берегу неширокой таёжной речушки. Её чёрную, с маслянистым блеском поверхность покрывали жёлтые поплавки кувшинок, а с травянистого берега, словно пловцы, повинуясь выстрелу стартового пистолета, разом плюхнулись в воду, широко расставив в полёте задние лапки, несколько крупных лягушек.

Студейкин стянул с головы вязаную шапочку, утёр ею мокрое от пота лицо, недоуменно осмотрелся вокруг.

– Послушайте, любезный! – обратился он к проводнику. – По карте здесь никакой реки быть не должно. Вы уверены, что ведёте нас в Гиблую падь? А река обозначена на карте западнее. И компас указывает, что мы всё время придерживались в пути западного направления, а нам надо держаться севернее!

Узун Булак сбросил с плеч тяжёлую поклажу, развёл возмущённо руками:

– Однако, не кричи, турист! Что твоя карта? Бумажка! А тайга – она живой. И речка где хочет, там и течёт. И твой бумажка, ха-ха, не слушает!

– Нет, я не понимаю, – кипел возмущением журналист, а проводник вдруг шлёпнулся на землю, сбросил бродни, откинулся спиной на траву и, водрузив ноги в шерстяных, грубой вязки носках на рюкзак, объявил:

– Однако, привал!

Богомолов, со стоном освободившись от груза, с готовностью опустился рядом. И, потирая натруженные плечи, вздохнул мечтательно:

– Выпить бы…

– Нет, давайте всё-таки разберёмся! – неугомонный Студейкин расстегнул клапан рюкзака, достал карту. Вынув её из полиэтилена, разложил на траве. В центр поставил компас, совместил качнувшуюся стрелку с севером и, глядя то на неё, то на карту, принялся тыкать пальцем по сторонам света. – Там – север, позади нас восток. А это, – кивнул он на речку, – запад. Вот здесь, – провёл он ладонью по карте, – река Чага, приток Вии. В неё мы и упёрлись. И теперь, чтобы попасть в Гиблую падь, нам надо идти направо, вдоль реки…

– Слава богу, что в воду лезть не придётся, – заметил удовлетворённо писатель, – а то я плавать… не очень-то…

– Выходит, вы нас не в ту сторону вели, товарищ Узун Булак? – встал в позу обличителя, подбоченясь, перед проводником Студейкин.

– Сам ты Узун, – неожиданно раздражённо ответил тот и рывком сел. – Раз хорошо в карте разбираешься, так сам нас и веди. А то я что-то в этом лесу долбаном совсем заплутался…

– Так вы… Вы не охотник? Не тунгус? – изумился Богомолов.

– Сам ты тунгус! – обиделся проводник. Потом сунул руку за пазуху, пошарил там и, достав пистолет, повёл стволом поочерёдно на журналиста и писателя. – Колитесь, ребята, по-хорошему, где золотишко затарено? И кто вас, городских дураков, за ним в эту таёжную глухомань отрядил?

У Студейкина от удивления подкосились ноги, и он рухнул на землю, а Богомолов, наоборот, попытался вскочить.

– Сидеть! – рявкнул на него проводник. – Отвечайте быстро. А то прострелю щас ваши дурные башки, сброшу тела в речку – и концы в воду! Хрен кто дознается!

Журналист громко лязгнул зубами.

– К-какое з-золото? – выдавил он, запинаясь. – О ч-чём вы г-говорите?!

– М-мы ничего н-не знаем! – дрожа, вторил ему, не сводя глаз с пистолета, писатель.

– Ладно, верю, – вдруг легко согласился лжепроводник и, спрятав пистолет под телогрейку, опять вольготно упал на травку. – По вам видно, что вы и впрямь лохи. И ни черта, конечно, не знаете.

Богомолов со Студейкиным переглянулись затравленно.

– Кто вы? – справившись с волнением, спросил наконец испуганный журналист.

– Капитан милиции Фролов. Сотрудник уголовного розыска, – покосившись на него, хмыкнул тот.

– А… не тунгус? – всё не мог взять в толк Богомолов. – Кто ж нас теперь по тайге поведёт?

– Да он и поведёт, – пренебрежительно кивнул в сторону журналиста милиционер. – У него и карта, и компас имеются.

Услышав, что обладатель пистолета – работник милиции и убивать их, судя по всему, не намерен, Студейкин опять обрёл расположение духа и, поправив очки, возмутился:

– Но зачем этот маскарад?! Введя нас в заблуждение, вы поставили под угрозу срыва серьёзную научную экспедицию.

– Подумаешь, – скривился Фролов. – Надумали тоже – снежного человека искать! Там, – указал он рукой на север, – кто-то незаконно золото добывает, государство обворовывает в особо крупных размерах! Вот кого нам прищучить необходимо! Ну а тут вы, лохи, со своей экспедицией подвернулись. Я сперва за курьеров, золотишко переправляющих, вас принял. А потом, приглядевшись, понял, что вы впрямь честные граждане. Только дураки.

– Ну спасибо на добром слове, – с сарказмом поклонился ему Студейкин. – И что же нам теперь прикажете делать?

– Дальше пойдём, – равнодушно пожал плечами капитан. – В Гиблую падь. Найдём нелегальный прииск. И снежный ли человек там золото государево моет или обыкновенный, нашенский, – мне наплевать. Закоцаю в наручники – и в каталажку! А вы, как сознательные граждане своей страны, поможете правоохранительным органам в раскрытии этого преступления и задержании виновных.

– О господи… Вот влип… – пробормотал обескураженно Богомолов и затравленно оглянулся по сторонам.

Вокруг мрачной, непреодолимой стеной безмолвно нависала тайга.

 

Глава третья

 

1

В тесном кабинетике регионального отделения неправительственной общественной организации «Обелиск», занимающейся правозащитной деятельностью, было сонно и тихо. Конечно, от всякого рода жалобщиков, принимай в «Обелиск» всех подряд, отбою бы не было, но здесь привечали не всяких. Дежурного консультанта, Эдуарда Аркадьевича Марципанова, ведущего обычно приём, интересовали лишь жертвы столкновения с тяжёлой машиной государственного аппарата, неуклонно скатывающегося, как известно, к тоталитаризму и перемалывающего безжалостно своими жерновами безвинных граждан. Опять же не абы каких, а лишь тех, чьи страдания способны были вызвать широкий общественный резонанс. Причём не нашенской, равнодушной по большей части к судьбам соотечественников, общественности, а западной – забугорной, испытывающей симпатию к российским правозащитникам и поддерживающей через различные фонды отдельные особо стойкие к державным заморозкам ростки демократии.

Ах, демократия! Свобода! В организации, которой служил волонтёр Марципанов, эти слова произносили с непременным придыханием, надрывом, а в последние годы – ещё и с ноткой ностальгии, тоскуя, будто по утраченной молодости…

Марципанов оторвал взгляд от дисплея, закурил душистую сигарету «Golts». Крутанувшись на податливом кресле, повернулся к раскрытому окну, обозревая привычную картину, которая уже много лет открывалась ему при взгляде из офиса.

Широкий проспект, застроенный приземистыми, словно из куска монолитного гранита вырубленными домами, разделённый трамвайными линиями посередине, с толпами хмурых озабоченных людей на тротуарах, с потоком машин, чадящих экологически грязными двигателями, а над всем этим – тяжёлое северное небо, напоминающее постоянно о том, что погожие дни на этих широтах скоротечны и всякая оттепель непременно сменится вскоре затяжной, замораживающей душу зимой. И может ли быть по-настоящему свободным человек, осознающий отчётливо, что с навалившейся привычно стужей ему придётся опять прибиваться к стае, искать убежища за надёжными толстыми стенами, где толпой, словно первобытным людям в пещере, зимовать несравнимо легче и безопаснее?

А демократия, по Марципанову, как бы подразумевала вечное лето, буйство красок, остужающий бриз, доносящийся с шумящего морским прибоем песчаного пляжа, где люди веселы, раскованны, не обременены заботами о тепле и хлебе насущном, и жизнь их легка, предсказуема, как бесконечный праздник…

А он, Марципанов, вынужден прозябать в этой неласковой, мрачной стране, где ему ежеминутно угрожают арестом, в призрачной надежде, что когда-нибудь мировое сообщество оценит его самоотверженное служение общечеловеческим ценностям, вспомнит о нём и, как героя-челюскинца, вырвет из ледового плена, осыплет цветами и почестями… Ведь, говоря по правде, и есть за что!

Кто, как не Марципанов, дрожа от страха и холода августовской ночью девяносто первого, добровольно встал в ряды защитников демократии? В те незабываемые дни он, к сожалению, был не в Москве, где разворачивались главные события, а здесь, в сибирском городе, в котором и защищать-то с помощью баррикад оказалось нечего. Не крайком же партии, исправно функционировавший до последнего момента, а потом спланировавший почти поголовно на тугих струях свежего ветерка в состав краевой администрации, вполне лояльной новой, пришедшей после августа 1991 года, столичной власти?

Однако заслуга Марципанова с немногочисленными единомышленниками и состоит в том, что в дни путча они такой объект всё же нашли! Частную газету «Либеральный вестник Сибири». И не важно, что к тому времени вышел лишь первый и, как впоследствии оказалось, последний номер издания. Именно на этот оплот провинциальной демократии, по разумению Эдуарда Аркадьевича со товарищи, могли в первую очередь покуситься местные ретрограды-гэкачеписты.

В тот судьбоносный для всей страны вечер они возвели у деревянного крыльца ветхого, давно запланированного под снос домика, где располагалась редакция, баррикаду, выстроив её из подручных средств, – нескольких стульев с обшитыми дерматином сиденьями, проволочных корзин для бумаг, канцелярских счётов, и жгли костёр в ожидании танковой атаки.

От бронированных машин решили отбиваться бутылками с зажигательной смесью. Однако из-за отсутствия порожней стеклянной тары пришлось закупить в близлежащем продмаге пять поллитровок портвейна, опустошить которые удалось лишь к утру. А с рассветом пришла победа.

Способных на решительные контрреволюционные действия гэкачепистов в их городе так и не нашлось, баррикаду с руганью, кляня натащивших мусора бездельников, разобрали утром злые с похмелья дворники, однако защитники местного оплота демократии были замечены общественностью, и Эдуарда Аркадьевича зачислили в краевые святцы истинных либералов.

Присягнувшие чохом новой власти и разом поменявшие идеологическую ориентацию чиновники из муниципалитета сперва вгорячах пожаловали Марципанову должность во вновь созданной структуре – начальника службы связи с общественностью, выделили отдельный кабинет со столом и телефоном, положили неплохую зарплату. Однако неделю спустя Эдуард Аркадьевич был неприятно поражён, узнав, что на рабочем месте ему надлежало присутствовать ежедневно, причём с девяти утра до шести вечера. При этом читать какие-то бумаги, готовить проекты решений, составлять пространные отчёты и справки, а ещё и окорачивать по возможности журналистов, которые в ту пору совсем с цепи сорвались и драли городскую власть, несмотря на её приверженность к рыночным реформам, в клочья.

Эдуард Аркадьевич искренне считал, что, как герой антисоциалистической революции с большим диссидентским стажем, он вправе рассчитывать на совсем другое, более бережное, отношение к себе.

С негодованием он оставить чиновничью службу, но вскоре обнаружил, что жить ему решительно не на что. К счастью, тут-то и выяснилось, что «демократ» в России – это не только убеждения, но и профессия. О нём не забыли, привлекли к набиравшему силы на западные гранты правозащитному движению, назначили стипендию от одного из международных фондов, которой вполне хватало на безбедную провинциальную жизнь. Однако кое-какие служебные обязанности на волонтёра Марципанова всё-таки возложили…

Эдуард Аркадьевич со вздохом раздавил в пепельнице душистую сигаретку. Не зря, ох, не зря вспомнилась ему сегодня революционная молодость! Вновь повеяло холодком в российской политике, вновь стала набирать мощь государственная машина, и давние коллеги по муниципальной службе в последние годы начали посматривать на правозащитника уже без прежнего почтения, с лёгким налётом презрительной вежливости. Прокатились первые аресты инакомыслящих. Молодых бузотёров пока, нацболов-лимоновцев, но со временем, того и гляди, доберутся и до убелённых сединами либералов… Но надо было жить, невзирая на грозящие опасности, бороться…

Отогнав неприятные мысли, Марципанов продолжил составление письма, щёлкая ловко пальцами по клавиатуре полученного по соровской программе компьютера.

«…Таким образом считаю жалобу гражданина Злобина М. К., приговорённого к пожизненному заключению, вполне обоснованной. Тот факт, что приговор ему вынесен за убийство восьми человек, не может служить оправданием для администрации тюрьмы, нарушающей права осуждённого. Так, узник справедливо ставит вопрос о том, что постельные принадлежности выдаются в камеру плохо проглаженными, от простыней пахнет сыростью. Перьевая подушка уже стандартных размеров, утверждённых правилами внутреннего распорядка мест лишения свободы. К тому же изготовлена она с применением грубого пера, остистое основание которого прокалывает наперник и наволочку, что может привести к серьёзной травме осуждённого. Пища подаётся недостаточно горячей, в мясе порой присутствуют кости, проглатывание которых способно перекрыть дыхательное горло с последующим удушением. Порционное сливочное масло такого низкого качества, что крошится при намазывании на хлеб. Всё вышеперечисленное неопровержимо доказывает, что заключённые в российских тюрьмах содержатся в бесчеловечных условиях, подвергаются систематическим пыткам, на что неоднократно указывали правозащитники в своих обращениях к лидерам мирового сообщества…»

Плавный ход мысли Марципанова прервал заверещавший пронзительно телефон. Эдуард Аркадьевич терпеть не мог таких вот внезапных звонков. Они бесцеремонно врывались в тишину его кабинета, безжалостно гася творческую фантазию, привносили в размеренную жизнь беспокойство и, что хуже всего, заставляли порой напрягаться, работать.

С ненавистью глядя на аппарат, правозащитник снял трубку, осторожно, словно раскалённую добела, поднёс к уху, держа на некотором отдалении и с робкой надеждой, что звонящий ошибся номером, выдохнул приглушённо:

– Алё?

– Гражданин Марципанов? – деловито осведомились на другом конце провода.

– Э-э… да-а, – промямлил Эдуард Аркадьевич, обескураженный тем, что звонили всё-таки ему, а ещё более того обращением – гражданин. Это слово отчётливо пахло воловьей кожей скрипучей портупеи с тяжёлой кобурой, надраенными гуталином до яростного блеска хромовыми сапогами, и непременно должно было сочетаться с казённо-вежливой фразой: «Пройдёмтесь». Со всеми вытекающими в конце пути последствиями…

– Слушаю вас, товарищ, – подобострастно подтвердил Марципанов, собравшись духом.

– Вас беспокоят из управления ФСБ, – будничным тоном, будто звонил из прачечной, отрекомендовался голос в телефонной трубке. – Вы сможете подойти к нам часиков… эдак к двенадцати?

– З-зачем? – обмирая от страха, пролепетал Эдуард Аркадьевич.

– По интересующему вас делу, – строго и скупо, как и следовало выражаться чекистам, пояснил звонивший.

– С-с… вещами? – свистящим шёпотом уточнил правозащитник.

– Что вы! – явственно ухмыльнулись на том конце провода. – Мы долго вас не задержим. В приёмной обратитесь к дежурному офицеру – на вас уже выписан пропуск.

«А выпуск?!» – чуть не ляпнул было Марципанов, но уже послышались отрывисто-короткие, словно лай конвойной собаки, гудки.

Минуту-другую Эдуард Аркадьевич окаменело сидел в кресле, сжимая потной рукой телефонную трубку и тупо взирая на экран монитора с набранной четырнадцатым кеглем квартальной справкой о ситуации с правами человека в крае. Потом отключил компьютер.

– Допрыгался, гад? – с ненавистью сказал он своему отражению в почерневшем экране. – Довыпендривался? Правозащитник хренов. Давно надо было на Запад свалить. В чеченскую кампанию, например. Получил бы тогда, вгорячах, статус политического беженца как защитник повстанцев и в хрен бы теперь не дул! А сейчас загребут в каталажку, пришьют политический экстремизм, а то и шпионаж, – и на нары!

Впрочем, ещё не всё потеряно. Если принять превентивные меры…

– Это вам не тридцать седьмой год, товарищи чекисты! – громко проговорил он, включая компьютер. И если в кабинете федералы установили прослушивающее устройство… Что ж, пусть слушают! Его мужественный голос способен прорваться и сквозь застенки гэбистов!

Пальцы Марципанова стремительно запорхали по клавиатуре: «Всем, всем, всем! Арестован известный российский правозащитник Эдуард Марципанов! Карательная машина полицейского государства набирает обороты! Российские спецслужбы, не считаясь с законом, хотят задушить молодую постсоветскую демократию ежовыми рукавицами! Все те, кому дороги основополагающие принципы свободы, должны единым сплочённым строем выступить против антидемократического режима! Свободу Эдуарду Марципанову!»

Присовокупив к данному тексту ещё абзац, в котором обратил внимание западного сообщества на ещё один вопиющий пример нарушения прав человека в России, Эдуард Аркадьевич открыл электронную почту и принялся рассылать экстренное сообщение о зверствах ФСБ по всем известным ему адресам. До назначенного времени визита в Федеральную службу безопасности оставалось чуть меньше часа.

 

2

В приёмной хорошо известного диссидентам ещё с советских времен здания краевого управления госбезопасности Марципанова встретили на удивление приветливо. Сидевший за стеклянной конторкой улыбчивый лейтенант, заглянув в паспорт правозащитника, вложил меж его страничек пропуск и куда-то позвонил, ткнув кнопочку на обширном пульте перед собой. Через пару минут в вестибюль, украшенный бронзовой скульптурой Феликса Дзержинского, вошёл совсем не похожий на карающий меч закона седовласый человек средних лет в гражданском костюме и с заметно выпирающим брюшком.

– Эдуард Аркадьевич? – вежливо осведомился он и произнёс-таки сакраментальное «пройдёмте».

Стараясь держаться гордо и независимо, правозащитник прошествовал следом по устланному ковровой дорожкой коридору мимо ряда дверей без табличек. Несмотря на страх, он чувствовал и закипающую исподволь радость в груди. Ведь если ему удастся вырваться рано или поздно из рук чекистов, политическое убежище в любой западноевропейской стране у него, считай, в кармане! Да и кому должно предоставлять демократическое сообщество пожизненный бесплатный пансион, как не узнику совести, жертве тоталитаризма?

Провожатый распахнул одну из безликих дверей и радушно пригласил Марципанова во вполне светски обставленный кабинет с непременным монитором на столе, несколькими телефонами и вольнодумными портретами в рамках по стенам – Владимира Высоцкого, Василия Шукшина и Владимира Путина в борцовском кимоно.

– Присаживайтесь! – кивнул гостю на кресло напротив стола чекист и пошутил весьма кровожадно: – Садиться мы, как правило, не предлагаем. Это не нам, а суду решать. Впрочем, вы, как правозащитник, об этом лучше нас, государевых слуг, знаете…

«Почему он так сказал? – лихорадочно соображал Эдуард Аркадьевич. – Запугивает? Надо держаться изо всех сил, не поддаваться на провокации…»

Марципанов сел в мягкое кресло, плотно сдвинув колени, чтобы унять охватившую их дрожь, Пока гэбист устраивался напротив, одновременно разбирая лежащие на столе бумаги, Эдуард Аркадьевич размышлял напряжённо, чем вызвано его приглашение в этот оплот режима. Предъявят обвинение и арестуют? Начнут вербовать? Допросят с пристрастием, а то и с применением пытки? Если примутся пытать, надо будет согласиться для вида на сотрудничество и всё рассказать. Но рассказать – о чём? Адреса, явки, пароли? Но никаких паролей он не знал, как и о нелегальных явках тоже. А легальные адреса всех правозащитных организаций, центров и фондов, с которыми он сотрудничал, легко можно найти в Интернете…

– Вас Эдуардом в честь дедушки назвали? – поинтересовался вдруг, разобравшись в бумагах, чекист.

– Н-наверное… Нет. То есть, да, – запутался с ходу соображавший совсем на другую тему правозащитник.

А в голове его стремительно пронеслось: «…Отвлекает внимание. Задает ничего не значащие вопросы, в том числе о родственниках. Разыгрывает передо мной роль доброго следователя. А потом наступит очередь злого…»

– А я вас, Эдуард Аркадьевич, обрадовать хочу, – вдруг обезоруживающе расплылся в улыбке гэбист. – Несколько лет назад вы обратились в комиссию по реабилитации жертв политических репрессий с тем, чтобы восстановить доброе имя вашего репрессированного дедушки. Писали, что был он командиром Красной армии, воевал, по окончании Великой Отечественной служил где-то в Сибирском военном округе. Там и сгинул в начале пятидесятых годов, уничтоженный, как вы выразились в своём обращении… – гэбист скосил глаза на лежащую перед ним бумагу, – сталинскими опричниками. Верно?

– Д-да… – замороченно кивнул Марципанов.

– А вот и нет! – не без торжества шлёпнул по документу ладонью гэбист. – Мы, конечно, затянули с ответом… Случай оказался непростой. Пришлось долго копаться в архивах, сделать десятки запросов… В итоге этой большой и кропотливой работы выяснилось, что вашего деда, Эдуарда Сергеевича Марципанова, 1913 года рождения, никто не репрессировал. Более того, к командному составу Красной Армии вашего дедушку можно отнесли с достаточной степенью условности…

– В смысле? – изумился правозащитник. – Мне бабушка рассказывала…

– Скорее, он был в некотором роде нашим коллегой.

– Нашим? – оторопел Марципанов.

– Моим, – уточнил гэбист. – Мы с вашим дедушкой, так сказать, выходцы из одного гнезда. Чекистского.

– А-а-п! – захлопнул громко раскрывшийся было от удивления рот поражённый правозащитник.

Седой фээсбэшник не без усмешки взглянул на посетителя и опять взялся за лежащие перед ним бумаги.

– Вот, пожалуйста. Зачитываю вам послужной список Эдуарда Сергеевича Марципанова. Родился, как вам известно, ваш дедушка в 1913 году. В 1931 году —служба в войсках ОГПУ. В частях особого назначения. Имел боевой опыт ликвидации кулацких мятежей. Окончил школу подготовки оперативного состава НКВД в 1935 году. Место дальнейшей службы – Соловецкие лагеря особого назначения. С 1938 года – начальник Степлага в Караганде. В 1940 году переведён на равнозначную должность начальника Особлага, где содержались особо опасные политические преступники, – на Колыме. В 1941 году его перебросили на новое место службы – уже в наши края. Здесь он возглавил каторжное отделение Норильлага. Это было солидное учреждение, рассчитанное на содержание десяти тысяч заключённых, используемых для работы на рудниках, шахтах, добыче золота и олова, на лесозаготовках. Кстати, да будет вам известно, что осуждённые к каторжным работам содержались в особых бараках с решётками на окнах, находящихся на запоре и охраняемых стрелками. Они лишались права переписки, носили одежду специального образца. Рабочий день им устанавливался на час выше обычной лагерной нормы. Они привлекались в первую очередь на особо тяжёлые работы, охранялись усиленным конвоем. Нынешним заключённым, жалующимся на строгости, такой режим содержания даже в страшном сне не привидеться!

Гэбист победно глянул на правозащитника. Тот, ошарашенный внезапным известием, выдавил из себя:

– А-а… дальше что?

– А дальше следы вашего дедушки затерялись. Начиная с 1954 года ни в каких списках – ни действующих в то время сотрудников, ни уволенных на пенсию по выслуге лет, ни умерших, ни привлечённых к дисциплинарной или уголовной ответственности и по этой причине изгнанных из органов – он не значится. Каких-либо документов, проясняющих дальнейшую судьбу полковника Марципанова Эдуарда Сергеевича, нами не обнаружено. Таким образом, вашего дедушку можно отнести не к репрессированным, а скорее к пропавшим без вести.

– Но… как такое возможно? – не мог взять в толк Эдуард Аркадьевич.

– В принципе, с учётом ситуации в правоохранительной системе тех лет, путаница с бумагами вполне вероятна. Дело в том, что вскоре после смерти Сталина органы внутренних дел претерпели значительные изменения. Так, – фээсбэшник опять обратился к бумагам на столе, – 28 марта 1953 года ГУЛАГ (и соответственно все места лишения свободы) был передан в ведение Министерства юстиции СССР. А менее года спустя, 21 января 1954 года, вновь возвращается в структуру МВД СССР. А тут ещё огромная амнистия заключённым, прозванная в народе бериевской, буквально опустошившая многие лагеря. Личные дела сотрудников и осуждённых, а это миллионы человек, перекочёвывали из ведомства в ведомство, шли чистки начсостава, кого-то отправляли на пенсию, кого-то отдавали под суд… Не мудрено, что личное дело вашего дедушки растворилось в этой круговерти. До весны 1954 года по различным ведомствам, в том числе на получение обмундирования и денежного довольствия, полковник Марципанов есть, а после – как в воду канул. Но никаких судебных решений в отношении его в этот период не было. Так что о репрессиях и речи быть не может. А значит, и о реабилитации тоже, – отложив бумаги, победно глянул на Марципанова-внука гэбист.

– Так вы меня только по этому поводу вызывали? – опустошенно утёр со лба пот Эдуард Аркадьевич.

– Естественно, – пожал плечами сотрудник ФСБ. – А что, у вас к нам есть и другие вопросы?

– Нет! – торопливо выпалил Марципанов и, поняв, что камера в конце этой беседы ему не грозит, поинтересовался, переведя дух: – Куда же мог деться мой дедушка?

– Ну, мало ли куда, – развёл руками гэбист. – Установлены случаи, когда некоторые сотрудники МГБ и НКВД, стремясь уйти от ответственности за… гм-м… допущенные перегибы, пытались скрыться, сменить фамилии, паспорта. Впрочем, это мало кому удалось. Возможно, среди редких счастливцев оказался и полковник Марципанов. Допустимы и другие, бытовые, мотивы. В ту пору ему было всего сорок лет. Сошёлся Эдуард Сергеевич с какой-нибудь мадам и драпанул, извините за резкость, от вашей бабушки. Она, кстати, сама как его внезапное исчезновение объясняла?

– Да так и объясняла… Был, дескать, командиром Красной Армии. Она с сыном, моим папой, здесь, в тыловом городе, жила. А он – то на войне, то ещё где-то в войсках. Но деньги исправно посылал. Вот она и не тужила особо. После того, как его репрессировали… то есть, она так считала… письма и денежные переводы поступать прекратили. Она обратилась куда-то… я не уточнял, маленький был тогда… и ей ответили: дескать, сведений не имеем. Она и решила: всё, арестовали и спрятали! А что можно было предположить в те времена? Когда люди без следа исчезали? Но… странно всё это, – вздохнул Марципанов-внук. – Будто инопланетяне его похитили…

– Да бросьте, – широко улыбнулся гэбист. – Всё гораздо проще и, увы, реалистичнее. Драпанул ваш дедушка из органов, когда разборки послесталинские начались. Выправил себе документы – при его чинах и связях с… хм-м… спецконтингентом это нетрудно было. А личное дело бывшего полковника Марципанова завалилось куда-нибудь за шкаф кабинета кадровой службы и пылится там до сих пор. Но… – посуровел фээсбэшник, – это моё сугубо личное мнение. И, разумеется, неофициальное. А официально я вам заявляю, что поиски вашего дедушки, полковника Марципанова, нами будут продолжены. Об их результатах мы вам сообщим дополнительно.

Поняв, что разговор окончен, Эдуард Аркадьевич встал, попрощался и, сопровождаемый к выходу всё тем же сотрудником, с облегчением покинул страшные застенки сурового ведомства.

 

3

Сказать, что правозащитник Марципанов был в шоке от услышанного в управлении ФСБ, – значит не сказать ничего. Он был раздавлен, уничтожен, стёрт с лица земли. Вся его жизнь, вся карьера, выстроенная с перестроечных ещё митингов, на которых он клеймил сталинский режим коммунофашистов, гулаговцев и их наследников, пошла под откос при улыбчивом содействии седого чекиста.

Одно дело – быть потомком безвинно репрессированного командира Красной Армии. Да-да, пусть Красной, это не возбраняется, это даже лучше, чем белой, потому что комиссары в пыльных шлемах, по большому счёту, несмотря на все перегибы, свергли-таки проклятую тысячелетнюю империю – тюрьму народов. Родством с комиссарами кичатся до сих пор многие признанные либерал-демократы России. И совсем другое – оказаться внуком сталинского опричника, тюремщика. И фээсбэшник не зря улыбался ему по-свойски. Дескать, мы с вами почти родные через дедушку-то – из одного гнезда птицы, одного, стал быть, полёта…

Чекист-то ладно – о чём узнает, наверняка по чекистской привычке своей промолчит. А если свои, единомышленники, дознаются? Прощай тогда правозащитная деятельность, гранты, стипендии, зарплата в конвертах в твёрдой валюте… Ужас!

От расстройства Эдуард Аркадьевич даже не заглянул, несмотря на полуденное время, в излюбленный ресторанчик, где обедал обыкновенно, а поспешил в офис.

– Ч-чёрт! – вскрикнул он, едва переступив порог, вспомнив внезапно о разосланных имэйлах. То, что его не арестовали, а отпустили с миром, только усугубит подозрение соратников. В их глазах он может выглядеть предателем, купившим свободу ценою сдачи товарищей!

Опять оглушающее зазвонил телефон.

«Господи! – взмолился про себя правозащитник. – Ну дайте же хотя бы собраться с мыслями!»

И трубку снимать не стал. Однако после короткого перерыва аппарат опять заверещал – злобно и требовательно. В унисон ему тотчас же зазудел мобильник в кармане.

«Со всех сторон обложили!» – возмущённо подумал Марципанов. И в сердцах, брякнув трубкой стационарного телефона, схватился за сотовый:

– Да?!

– Эдуард Аркадьевич! – обиженно-запалённо выдохнул ему в ухо звонивший. – Ну наконец-то! Куда вы подевались?

– Я… тут, – растерянно подтвердил Марципанов, узнав по голосу коллегу-правозащитника профессора-социолога Павла Терентьевича Соколовского.

– Какое горе! Какая утрата! – воскликнул тот. – Дед был выдающейся личностью! Какого человека потеряли!

– Э-э… да как вам сказать… Не то, чтобы совсем уж потеряли, продолжают искать… И насчёт того, что он был выдающимся… – принялся открещиваться от сомнительных заслуг дедушки-душегуба Эдуард Аркадьевич. – Совсем даже наоборот… – А сам соображал судорожно, какая сволочь стуканула о нежелательном родственнике коллеге-правозащитнику и с чего это Соколовский сталинского опричника выдающейся личностью называет. И поспешил отмежеваться: – Я ж, Павел Терентьевич, его и не знал совсем. Так, слыхал краем уха…

– Как?! – возмутился профессор. – Вы же, можно сказать, его любимый ученик и преемник! Вы ему как внук были!

– Я-а?! – захлебнулся от негодования Марципанов. – Да боже меня упаси! Да он для меня – тьфу, этот дедушка! Пустое место! Да я, если хотите, первым приду на его могилу и плюну!

В трубке обморочно ахнули, а потом собеседник просипел сдавленно:

– Да… Да как вы смеете… Иннокентий Наумович… Академик… Мировая величина… Совесть нации…. А вы? На могилу его плевать?!

Только сейчас Эдуард Аркадьевич начал соображать, что, находясь под впечатлением визита в ФСБ, совершил непростительную, кошмарную ошибку. И профессор Соколовский, говоря о постигшей их утрате, имел в виду вовсе не его, Марципанова, дедушку. А бывшего узника сталинских лагерей, знамени, можно сказать, местных правозащитников, восьмидесятилетнего академика, заслуженного деятеля науки, лауреата Ленинской, Государственной… и прочая, прочая, прочая премий… Иннокентия Наумовича Великанова, прозванного среди своих Дедом.

– Да я… – хрипел яростно в трубку профессор, – я прерываю с вами все отношения. Вы… вы больше не рукопожабельны! Я вас из всех списков грантополучателей повычёркиваю! Вы теперь для нас, правозащитников, персона нон гранта… то есть грата…

– Постойте! – взмолился, покрывшись холодным потом, Марципанов. – Разлюбезный Павел мой Терентьевич! Вы меня… То есть я вас не так понял. Вы же о каком дедушке говорили? Об Иннокентии Наумыче! А я не об Иннокентии Наумыче. Я о другом, о своём дедушке говорил. Иннокентий Наумыч – это действительно такая утрата! А я о своём дедушке. Это я ему, гаду, на могилу плюнуть хочу!

– Своему дедушке? – опять изумился профессор. – Вы в своём уме?

– Конечно, в своём, – потея, орал в трубку Эдуард Аркадьевич. – А дедушка этот не мой. То есть мой, но я его как бы и не знал. А Иннокентия Наумыча я знал, я его очень даже уважаю. Я перед ним преклоняюсь! Как он? Здоров ли?

– Да умер он, умер! Два часа назад! – прокричал в трубку Соколовский. – Такое горе свалилось на нас, а вы мне ахинею какую-то про плевки на могилы несёте!

– Ох, извините, Павел Терентьевич! – лепетал обескуражено Марципанов. – Тут такое совпадение, такая путаница… Оказывается, ещё и другой дедушка умер, нехороший. Это я про его могилу, что плюну, сказал…

– На могилы плевать вообще нехорошо, – строго прервал его профессор. – Какой-то вы… странный сегодня. Может, выпили лишнего? Или съели чего? И что это, кстати, за история такая с вашим арестом? Мы имэйл получили, переполошились все…

– Это провокация спецслужб, – нашёлся Эдуард Аркадьевич. – Пытаются запугать. Но у них ничего не выйдет. Не на того, понимаешь, напали!

– Странно… – всё ещё сомневался профессор.

– Болею я, – признался Марципанов. – Голова разламывается, сердце барахлит. Сгораю, можно сказать, на правозащитной работе.

– Примите лекарство, – сурово посоветовал Соколовский, – и приезжайте сейчас же на квартиру академика Великанова. Здесь все наши как раз по скорбному поводу собрались. Речь идёт об исполнении святой для всех нас, его единомышленников, последней воли покойного.

 

4

Квартира академика Иннокентия Наумовича Великанова располагалась в приземистом трёхэтажном доме сталинской застройки, украшенном свойственными той поре архитектурных излишеств алебастровыми серпами, молотами, кистями винограда и колосьями пшеницы по грязному, закопчённому автомобильными выхлопами фронтону.

У подъезда Эдуард Аркадьевич увидел группу людей, чем-то неуловимо похожих друг на друга – бородками клинышком, строгим блеском очков, затрапезной одёжонкой, обшарпанными портфелями, а главное – печальным выражением лиц. Официальная церемония прощания была назначена лишь на завтра, а потому сейчас здесь собрались только свои, соратники покойного по правозащитному движению, а их жизнь в последние годы не баловала. Стипендий и грантов, увы, на всех желающих не хватало.

От понурой группы единомышленников отделился профессор Соколовский и протянул руку Марципанову. Тот подобострастно стиснул ему ладонь и, ликуя, что сохранил рукопожабельность, немедленно принял подобающий случаю удручённый вид, стиснул горестно губы, склонил голову и обошёл всех присутствующих, здороваясь и бормоча:

– Какая утрата, господа!

Замученному режимом академику принадлежала роскошная шестикомнатная квартира на втором этаже, уставленная антикварной мебелью из дерева ценных пород, с резными вензелями, а стен не видно было из-за сплошной череды книжных стеллажей, ковров ручной работы и картин в золочёных багетах и фотографий, забранных для сохранности в стекло и рамку. Марципанов бывал здесь не раз.

Весомая доля книг в библиотеке Великанова принадлежала его плодовитому перу, на большинстве полотен красовалось его изображение, выполненное известными и не очень живописцами, на всех фотографиях тоже он: то в гордом одиночестве, то в компании с отечественными и зарубежными знаменитостями.

На особо почётном месте, в специально изготовлённом футляре, висела зековская роба – куртка, штаны, кепка мышиного цвета с поперечными белыми полосками, с биркой-номером на нагрудном кармане. В этой униформе якобы освободился из лагеря Великанов в 1946 году. Якобы – потому что той робы не сохранилось, а эту Эдуард Аркадьевич выпросил лет пятнадцать назад у администрации вполне современной колонии особо режима и подарил, к вящей его радости, престарелому академику.

Несмотря на то, что Великанов причислял себя к вольнодумцам, находившимся в вечной опале у властей – и советских, и нынешних, – он был кавалером и лауреатом всех существовавших в СССР, а затем и постсоветской России, званий и наград.

Его первая научная работа, написанная в 1960 году, сразу же привлекла внимание общественности. В ней он доказывал, что превращению обезьяны в человека способствовал не индивидуальный, а коллективный труд. В дальнейшем он продолжил творчески развивать учение классиков марксизма-ленинизма, написав монографию, ставшую вскоре учебным пособием для всех медицинских вузов страны под названием «Трудотерапия при заболевании внутренних органов человека». После исторического двадцатого съезда КПСС дела Великанова, отсидевшего в молодости в лагерях, и реабилитированного вчистую, и вовсе стремительно пошли в гору. Он возглавил НИИ гигиены и промышленной санитарии, занимался вопросами экологии, получив за научные достижения Государственную, а затем Ленинскую премии, а в годы перестройки удостоился звания Героя Социалистического Труда.

В 1991 году, будучи уже в почтенном возрасте и натерпевшись от советской власти, академик горячо поддержал реформы, возглавив местное отделение «зелёных». А заодно, как бывший узник сталинских лагерей, активно работал в обществе «Мемориал», правозащитном движении. Тогда же вышла его монументальная книга, переведённая на многие языки и ставшая мировым бестселлером и даже номинировавшаяся на Нобелевскую премию «Коммунистическая Россия. История семидесятилетнего рабства». В ней он, между прочим, с возмущением развенчал и такое направление советской медицины, как трудотерапия, назвав безнравственным использование труда, пусть и на лёгких работах, больных людей…

Потолкавшись в прихожей, ученики и единомышленники выразили соболезнование вдове покойного – тридцатилетней бабёнке, набросившей по случаю траура на плечи и вулканический бюст чёрный платок. Академик, несмотря на тяжёлую, полную лишений и преследований жизнь, слыл отчаянным ловеласом, сочетавшимся в последний, пятый раз законным браком с молоденькой секретаршей, будучи уже восьмидесяти лет от роду.

Безутешная вдова, особенно плотно прижавшись роскошным бюстом к другу семьи Эдуарду Аркадьевичу, пригласила всех в рабочий кабинет академика.

– Здесь всё осталось так, как было при нём, – глубоко вздохнула грудью она. – Иннокентий Наумович накануне много писал, прилёг отдохнуть и… – в обессиленном отчаянье взмахнула она пухлой рукой. – Я не подходила к его столу. Когда-нибудь мы откроем здесь музей академика Великанова. Пусть потомки наглядно видят, как жил и трудился этот великий гуманист…

Войдя в кабинет первым и окинув письменный стол взором, профессор Соколовский сразу же убрал с глаз потомков долой лежащую на виду пачку глянцевых журналов с обнажёнными красотками на обложках, прихватив заодно и незаметно сунув в карман початую баночку «Виагры». Всё остальное – стопки книг с торчащими закладками, кипы газетных вырезок, картонные папки с рукописями – вполне соответствовало образу великого гуманиста и учёного с мировым именем.

Присутствующие чинно расселись на старомодном кожаном диване, креслах и думках с витыми, как у Ксюши Собчак, ножками. Соколовский на правах старшего патрона занял место за хозяйским столом.

– Для организации похорон Иннокентия Наумовича создана комиссия, состоящая из ответственных лиц краевого правительства, научной общественности, – начал профессор. – Комиссия возьмёт на себя организацию всех траурных мероприятий, связанных с церемонией прощания и похорон. Тело академика Великанова сейчас находится в бюро судебно-медицинской экспертизы. Оттуда его сегодня вечером перевезут в актовый зал медакадемии. Доступ к телу начнётся завтра с десяти часов утра. Затем покойного отпоют в Никольском соборе, а после панихиды кремируют…

Вдова громко всхлипнула, прижав кружевной платочек к глазам.

– Но мы с вами, друзья, ученики и единомышленники, собрались сегодня, накануне этого печального для всего края… да что там края, всей России и, не побоюсь впасть в преувеличение, горестного для всего цивилизованного человечества, события, с тем, чтобы ознакомиться с последней волей покойного…

Соколовский открыл бывший при нём пузатый портфель и, покопавшись там, извлёк тонкую полиэтиленовую папочку. Торжественно положив её перед собой, профессор продолжил:

– Приступая к оглашению последней просьбы Иннокентия Наумовича к нам, его соратникам, я не буду говорить и напоминать вам о том, какой светлой личностью, каким, я бы сказал, матёрым человечищем был академик Великанов. Его выдающийся вклад в российскую и мировую науку трудно переоценить. Огромное, непоправимое горе свалилось на нас, друзья, – Соколовский тяжёло вздохнул и пристально посмотрел на Марципанова. Тот закивал торопливо и принялся яростно тереть лоб и щурить глаза, будто бы сдерживая набежавшие слёзы. – М-мда… – продолжил, словно удовлетворившись реакцией Эдуарда Аркадьевича, профессор. – Мы ещё скажем нашему другу и учителю тёплые слова прощанья. Но некоторым из нас предстоит выполнить ещё и нелёгкую и в то же время особо почётную миссию. Согласно воле академика Великанова, изложенной некоторое время назад, словно в предчувствии скорой кончины, в личном письме в мой адрес, – Соколовский поднял и продемонстрировал собравшимся прозрачную папочку с кривыми строчками рукописного текста, – после кремации прах Иннокентия Наумовича должен быть развеян над тем местом, где он безвинно страдал долгие годы. Откуда ему посчастливилось вернуться живым, но где остались лежать в лесах и болотах тысячи и тысячи наших сограждан!

– И где это место? – поинтересовался вполголоса кто-то.

Соколовский укоризненно покачал головой:

– Странно слышать из ваших уст такие вопросы, коллега. Конечно же, академик Великанов завещал развеять его прах над лагерем, где отбыл пять лет. Находился этот лагерь в Острожском районе нашего края. Места там глухие, таёжные. Много непроходимых болот…

– А как мы узнаем точно, где располагался этот островок ГУЛАГа? – поинтересовался Новохатько, подающий надежды студент.

– У меня есть более или менее точные координаты, – успокоил его профессор. – Но путь предстоит не близкий. От краевого центра до Острожска по автомобильной дороге триста километров. Потом от райцентра ещё двести километров на север по тайге и болотам. Поэтому тем, кто будет исполнять последнюю волю Иннокентия Наумовича, потребуется немало личного мужества и физических сил. Хотя, конечно, эта миссия, которую я сам намереваюсь возглавить, не идёт ни в какое сравнение с испытаниями, выпавшими на долю академика, преодолевшего шестьдесят лет назад эти расстояния в кандалах, под конвоем… Финансовую сторону экспедиции берёт на себя известный в крае меценат, во многом разделяющий наши либеральные убеждения, Артур Семёнович Переяславский. Он предоставляет в наше распоряжение автомобиль, оплатит расходы за аренду вертолёта у МЧС. – Соколовский задумчиво осмотрел собравшихся и остановил взгляд на Марципанове. – А теперь мне нужны добровольцы. Трёх человек будет вполне достаточно.

«Вот гад! – подумал с досадой Эдуард Аркадьевич, которому вовсе не улыбалось тащиться к чертям на кулички, в тайгу. – Попробуй откажись – сразу внесёт в кондуит. И прощай тихая и сытая жизнь…» А потом попенял покойному академику: «И этот старый хрен тоже… Не может даже после смерти обойтись без дешёвых понтов». А вслух сказал, подняв руку:

– Почту за честь принять участие в этой действительно важной и почётной миссии, имеющей чрезвычайно большое общественное значение. Прошу считать меня добровольцем!

 

5

Марципанов хорошо знал местного олигарха Переяславского. Несколько раз бывал у него на личном приёме, выпрашивая какие-то деньги на правозащитную деятельность. Тот хотя и не отказывал, щедростью особой не отличался. А в последние годы и вовсе до минимума сократил контакты с местными либералами, освоив, как и большинство региональной элиты, патриотическую, державную риторику. Однако в этот раз на просьбу правозащитников откликнулся, прислал старенький джип «Лендровер», багажник которого был забит провизией на дальнюю дорогу, включая звенящий глухо ящик водки – для того, чтобы помянуть после выполнения миссии усопшего по русской традиции.

На следующий день после гражданской панихиды, бережно упрятав металлическую урну с прахом академика в дорожную сумку, группа соратников покойного выехала в Острожский район.

Соколовский на правах руководителя экспедиции расположился комфортно впереди, рядом с водителем. Эдуард Аркадьевич трясся на заднем сиденье, зажатый с двух сторон коллегами-добровольцами, тучным краеведом Семагиным и подающим надежды студентом юрфака Новохатько. Джип, хотя и оказался просторнее продукции отечественного автопрома, всё-таки был тесноват для троих, а с учетом разбитых дорог трёхсоткилометровый путь казался пассажирам и вовсе невыносимым.

Семагин считался знатоком здешних мест. Долгие годы главной темой его изысканий была война красных героев-партизан против войск Колчака в гражданскую. Затем, в постперестроечный период, он усиленно разыскивал уже факты террора красноармейцев против местного населения. И наконец, оседлав конька, поскакал по территории архипелага ГУЛАГ, изучая места расположения бывших сталинских лагерей и собирая свидетельства выживших жертв кровавого коммунистического режима. Студента-правоведа Олега Новохатько прихватили с собой как расторопного малого, незаменимого для мелких поручений в дальней экспедиции.

В дороге краевед развлекал попутчиков, посвящая их в тонкости структуры карательных органов эпохи сталинизма, которую знал досконально.

– Это была мощная, хорошо отлаженная машина, – увлечённо рассказывал он. – В составе НКВД СССР находились главные управления государственной безопасности, рабоче-крестьянской милиции, пограничной и внутренней охраны, пожарной охраны, исправительно-трудовых лагерей и административно-хозяйственные службы. С 5 ноября 1934 года при наркоме внутренних дел СССР было организовано Особое совещание…

– Да уж, поизмывались над собственным народом, – поддакнул Марципанов и, вспомнив о собственном дедушке, с негодованием воскликнул: – И что за нелюди на работу в эту систему шли!

– Обыкновенные, – повёл плечами краевед, – лучшие представители рабочих и крестьян. Существовала, например, школа по подготовке оперативного состава для исправительно-трудовых лагерей с шестимесячным сроком обучения. Направляли туда на учёбу только коммунистов и комсомольцев. Набор курсантов – по 300 человек, производился два раза в год, выпускникам присваивали спецзвания государственной безопасности. Но квалифицированных тюремщиков катастрофически не хватало. Ведь в системе ГУЛАГа перед Великой Отечественной войной было 425 исправительно-трудовых колоний и 53 исправительно-трудовых лагеря, не считая срочных и следственных тюрем. Звания у энкавэдэшников по значимости были выше армейских. Например, старший лейтенант госбезопасности соответствовал воинскому званию майора, капитан – полковнику, майор госбезопасности – комбригу. К генералам приравнивались спецзвания комиссар безопасности первого, второго и третьего рангов. Ягода, Ежов и Берия носили звание «генеральный комиссар госбезопасности». Не хухры-мухры! Мне, например, фронтовики рассказывали, что сержант госбезопасности мог запросто войскового офицера построить. А когда какая-нибудь секретарша – младший лейтенант ГБ из штаба СМЕРШа шла, ей командиры полков честь отдавали. Вот вы, Эдуард Аркадьевич, представьте: идёте вы по улице в мундире, фуражка у вас с синим верхом, и все проходящие мимо перед вами по струнке вытягиваются. И любого из них вы, в принципе, можете стереть в порошок, уничтожить…

– Почему я? – взвился, как ужаленный, Марципанов. – За кого вы, чёрт возьми, меня принимаете!

– Да я так, к примеру, – хохотнул краевед. – К тому, что соблазн податься в сотрудники НКВД у простых смертных был велик. Был, понимаешь, никем, а форму напялил, и сразу стал всем!

– Вы свои примеры, пожалуйста, на ком-нибудь другом приводите, – обиженно поджал губы Эдуард Аркадьевич. – Есть вещи абсолютно несовместимые. Например, мои демократические убеждения и служение тоталитарным режимам!

– А я бы запросто согласился! – подал вдруг голос до того молчавший водитель джипа – молодой ещё, лет тридцати, мужчина. – Это ведь во все времена было: либо ты хозяин, либо холоп. Сейчас, чтобы наверх вылезти, бабки нужны. Или связи, образование. А тогда достаточно было на службу в органы поступить – и ты в дамках. И все тебя боятся! Это, пожалуй, покруче, чем нынче в самых больших богатеях ходить или депутатах Госдумы.

– Вот-вот! – назидательно поднял палец Марципанов. – Благодаря таким, как вы… Я хочу сказать, таким взглядам… опасность возврата нашей страны к тоталитаризму, репрессиям, ещё сохраняется!

– Оставьте бессмысленный спор, друзья, – вступился на правах старшего Соколовский. – Для того мы с вами, правозащитники, и работаем, не покладая рук, чтобы не повторилось проклятое прошлое.

– Ага, – хмыкнул, остервенело крутя баранку, водитель, – и чтобы тех, кто общенародную собственность спёр, за жопу не взяли!

Не считая возможным для себя вступать в полемику с простым шофёром, профессор отвернулся и стал смотреть на таёжный пейзаж, развернувшийся на обочине трассы. Между тем шоссе закончилось, машина съехала на грейдер и под щелчки по днищу летящей из-под колёс щебёнки через час изматывающей душу езды по ухабам, остановилась на окраине Острожска.

Здесь возле двухэтажного бревенчатого сруба пожарного депо располагалась расчищенная от леса и присыпанная всё тем же гравием вертолётная площадка.

Огнеборцы встретили правозащитников приветливо. Необычный заказ – смотаться на вертолёте в Гиблую падь и развеять над ней по ветру прах какого-то бедолаги – не смутил пожарных. Как только не чудят нынешние состоятельные клиенты, способные заплатить несколько тысяч долларов за полёт! Одни на лыжах с вертолёта на склоны сопок сигают, другие на медвежью охоту в тайгу забираются, третьи на лету по волкам в тундре палят (или в заповедных горах по архарам) – чем бы дитя, как говорится, не тешилось… Зато такими вояжами огненных дел мастера деньги на содержание винтокрылой машины зарабатывали, и самим магарыч ещё оставался.

– Только вот закавыка, – объяснил правозащитникам майор в форме спасателя, – вертолёт улетел на дальний кордон два часа назад. Там очаг возгорания обнаружен. Он пожарный десант для тушения высадит и часа через три вернётся. И сразу вас на борт возьмёт. До Гиблой пади примерно час лёта. А если по тайге, то и за неделю не дойдёшь. – Видя, что гости приуныли, пожарный приободрил их: – Ничего, до темноты обернётесь. А пока, чтоб не скучать, давайте к речке спустимся, ушицу там сварганим. Ребята такого тайменя выудили – пальчики оближешь!

В сопровождении майора гости прошествовали на берег реки, громко восхищаясь красотами открывшегося им за грядой сосен и густого подлеска пейзажа.

Сразу за крутым противоположным берегом неширокой, но быстрой реки начиналась тайга. Подрытый стремительным течением песчаный обрыв осыпался, валя вековые деревья зелёными макушками в воду, но на смену им из сумрачной чащи, светясь янтарными стволами, вставали другие исполины. Словно солдаты огромной и сильной армии, грудью защищали они, не обращая внимания на потери, заветный, неприступный для стороннего человека рубеж. А ещё дальше, смыкаясь с небом, синели скалисты горы.

– Хорошо, что полетим, а не пёхом пойдём, – поёжился, кожей ощущая суровый сумрак таёжной чащи Марципанов. – Там небось и медведи есть…

– И медведь есть, и другой всякий зверь, – поддакнул ему пожарный. – А только в тайге не зверя, человека бояться нужно… Хотя вам и вовсе ничего не грозит. Долетите, куда надо, как на фуникулёре, красотами нашими из-под небес полюбуетесь… А пока прошу вас отобедать чем бог послал. Жаль только, водочки нету…

– Не проблема, – солидно, поправив на переносице очки, изрёк Соколовский и кивнул студенту: – Слетайте-ка, голубчик, к машине, и принесите сумки с припасами. Да спиртное не забудьте. Справим, так сказать, скорбную тризну по Иннокентию Наумовичу, как наши пращуры нам завещали…

Пожарный майор продемонстрировал радушно своё хозяйство:

– Это у нас вроде как полевой стан. Зарплатой наших бойцов особо не балуют, так что в карауле находимся на подножном корму. Рыбкой питаемся, иногда дичь перепадает. Всё дешевле, чем в сельмаге. Да и продукты там – та же колбаса, к примеру, сплошной импорт. Целлюлоза, генетически измененная соя, буйволятина аргентинская. А здесь всё своё, родное, экологически чистое, – самодовольно похлопал он себя по взращенному на местной снеди зримо выпирающему животику. – Счас ушицу сварганим, вода уже закипает.

Здесь же, на песчаной береговой отмели, под навесом была обустроена столовая с закопчённым очагом из дикого камня, над которым булькала в ведёрном котле вода, со столом из оструганных неровно досок, с горкой разнокалиберных металлических мисок и эмалированных кружек, с длинными лавками с двух сторон.

Хозяйничавший здесь же боец в линялом камуфляже шмякнул на стол огромную, не меньше метра длиной, пузатую рыбину – очищенную и выпотрошенную, принялся пластать её острым ножом вдоль хребта.

Подоспевший с баулами студент был тут же пристроен чистить картошку, а Эдуард Аркадьевич с краеведом стали распаковывать прихваченные с собой бутылки и снедь.

Через полчаса гости во главе с пожарным майором расселись вокруг стола.

– Ну, господа, – взяв в руку кружку с отбитой эмалью, поднялся профессор, – предлагаю почтить память незабвенного и дорогого учителя нашего Иннокентия Наумовича. Пусть эта суровая таёжная земля будет ему пухом…

Все выпили, не чокаясь, только майор, закусив водку ломтиком ветчины, поинтересовался:

– Я извиняюсь, конечно… А только Иннокентий Наумыч – он кто будет?

– Совесть нации! – сурово отрезал Соколовский, берясь за бутылку и наливая всем ещё по одной, а майор смущённо пробормотал:

– Ну да, конечно! Как же! Знаем такого…

Потом были ещё тосты, проникнутые светлыми чувствами к покинувшему этот мир академику, даже пожарный сказал несколько добрых слов в адрес покойного и его верных друзей, не побоявшихся отправиться в глухую тайгу для исполнения последней воли усопшего. И когда студент Новохатько принялся расставлять перед каждым участником застолья миски с наваристой, исходящей паром, янтарной от жира ухой, все были уже пьяны в зюзю.

Опять выпили, а потом начали шумно хлебать юшку деревянными ложками.

– Эх, есть в этих краях особая, первозданная прелесть, – подняв раскрасневшееся лицо и вытирая рукавом пиджака пот со лба, заявил захмелевший заметно Соколовский. – Тайга, пища, приготовленная на костре… Ради таких вот мгновений едения… единения, тот есть, с природой и следует, др-р-рузья мои, жить! Т-только соли в ухе, на мой взгляд, маловато, – неожиданно заключил он.

Новохатько угодливо метнулся к сумкам с припасами, принёс баночку, высыпал её содержимое в пустую миску и поставил в центр стола.

– Я уж вроде уху солил, солил, почти всю баночку израсходовал. Вот, осталось чуток, – виновато пояснил он.

Все принялись дружно подсаливать пищу.

Профессор тоже сыпанул горсть, поболтал в миске ложкой, хлебнул, поперхнулся, и лицо его пошло крапивными пятнами.

– Эт… что за соль, совсем, понимаешь, не солёная… – а потом вдруг впился взглядом в студента. – Эт… эт что у тебя?

– Б-баночка… с солью… – растерянно показал металлическую посудину Новохатько.

Эдуард Аркадьевич уставился остолбенело на урну с прахом в руках студента.

– Бэ-э-э, – сунув голову под стол и подрагивая плечами, заблеял больше всех нажимавший на уху тучный краевед. – Бэ-э-э…

Соколовский встал из-за стола и прошептал помертвевшими губами:

– Эт… что же, друзья, получается? Получается, что мы прах Иннокентия Наумыча как бы… съели?

– Не как бы, а сожрали, – мрачно подтвердил Марципанов. – Самым натуральным образом слопали. С рыбой, пшённой крупой и картошкой…

 

6

– Да не расстраивайтесь вы так, – успокаивал побледневших и несколько протрезвевших после дружной рвоты правозащитников пожарный майор. – В тайге всякое бывает! Вот раньше, рассказывают, каторжные в побег как уходили? Обязательно группой, трое-четверо. И молодого с собой, неопытного прихватывали. Его «коровой» на блатном жаргоне звали. Шли по тайге долго, вокруг ни жилья, ни пропитания. Харчи заканчивались, тут очередь молодого и наступала. Он вроде консервов был, которые к тому же сами шли, не надо было нести. Ну и забивали его в критический момент. А потом им кормились в дороге. Человечинка-то, говорят, сла-а-адкая… Вроде свининки. А вы что съели? Головёшки, по сути, пепел один!

– Бэ-э-э… – ответил ему чувствительный краевед, а Соколовский всплеснул руками:

– Ах, оставьте, пожалуйста, эти дикие истории… Произошла нелепая, трагическая ошибка!

– И что мы, интересно, теперь над тайгой развеивать будем? – не без злорадства, мстя за недавний испуг свой и обещание профессора вычеркнуть его из списков грантополучателей, усугубил печаль правозащитников Марципанов.

В это время с неба донёсся всё возрастающий рокот лопастей вертолёта.

– Ну, это дело вполне поправимое, – обнадёжил закалённый в житейских передрягах майор. – Дай-ка, – взял он из трясущихся рук студента пустую урну. – Принеси соли! – бросил подручному. И когда пожарный боец, метнувшись к походной кухне, вернулся с йодированной поваренной солью в полиэтиленовом мешке, щедро сыпанул в траурную посудину с полкило. – Держи, – прикрыв урну крышкой, он вручил её Новохатько. – Развеете, где надо, и вся недолга!

– Действительно! – расцвела молодая правозащитная поросль. – И с юридической точки зрения безукоризненно. Ведь прах Иннокентия Наумовича всё равно попадёт в пространство над лагерем. Он облетит его с нашей помощью. То есть, будучи внутри нас… наших желудков!

– Бэ-э-э… – подтвердил его слова краевед.

– Да замолчите вы! – сверкнул на студента очами профессор. – Трагедия произошла из-за вашей невнимательности и расхлябанности! Уму непостижимо – перепутать урну с прахом и банку с солью!

– Так они обе, э-э… такие… железные, – краснея от стыда, оправдывался Новохатько.

Тем временем вертолёт приземлился поодаль, вздув клубы пыли, мелкого щебня и палой хвои.

– Карета подана! – весело кивнул в сторону винтокрылой машины пожарный. – Прошу вернуться к столу. Как говорилось в старину, стремянную стопочку на дорожку выпить сам бог велел. Без этого нельзя – удачи не будет.

И щедро набуробил каждому по полкружки водки. А подручный боец принёс огромную миску красной икры и нарезанный ломтями янтарно-прозрачный, сочащийся жиром балык на фанерной дощечке.

Правозащитники послушно выпили и споро заработали ложками и челюстями, черпая деликатес. Потом опять повторили, дружно подняв наполненные майором кружки. Досадный инцидент с прахом академика забылся, и ещё через четверть часа, нетвёрдо ступая, траурная процессия направилась к вертолёту. Впереди шествовал, бережно сжимая урну в руках, преисполненный важности доверенной ему миссии профессор.

Взлетели гладко, и тучный краевед, ожив, прилип носом к иллюминатору, бесстрашно взирая на рухнувшую стремительно вниз речку, кроны деревьев, а потом затянул неожиданным для его внушительной комплекции фальцетом:

– Под крылом самолёта о чём-то поёт…

– Зелёное море тайги! – с энтузиазмом подхватил Марципанов.

Профессор Соколовский, мешком сидящий на дюралевой лавке, сжимая одной рукой урну, а другой беспрестанно поправляя очки, пристыдил их, перекликая шум винтов:

– Коллеги, послушайте меня! Не ко времени песни!

Правозащитники сконфуженно притихли. Однако руководитель экспедиции тут же сам нарушил молчание:

– В принципе, друзья, майор прав. В том, что произошло… Ик… я вижу глубокий… ик… сакральный смысл. В древности у первобытных людей существовал ритуал поедания тела погибшего вождя племени с тем, чтобы таким образом усвоить его силу, храбрость, ум наконец…

– Это не майор, это я сказал! – поспешил восстановить авторский приоритет студент. – А вы на меня ругались… Между тем в таком обычае, если хотите, заключается величайший философский смысл. Старое, отжившее, питает своими останками молодое, растущее, перспективное… Круговорот веществ в природе!

– Я вас, юноша, своими останками питать не намерен! – вскинулся обиженно тучный краевед. – Ишь, какой молодой да ранний! Меня многие сожрать пытались, да подавились!

– Я ж… я ж в переносном смысле, – жалко оправдывался студент. – Вы, ветераны, питаете нас, молодых, своими знаниями, опытом. Вот и покойный академик…

– Друзья! Коллеги! – прервал двусмысленную дискуссию Соколовский. – Близится торжественная и скорбная минута прощания…

– Так я, эта… с собой захватил, – извлёк из портфеля бутылку водки и эмалированную кружку юный юрист.

– По этому поводу можно, – печально поджав губы, согласился профессор.

Опять выпили, не закусывая. Пилот в вертолёте, безучастно смотревший перед собой, обернулся вдруг и указал большим пальцем вниз:

– Гиблая падь! Сделаю круг – и домой!

Все припали к иллюминаторам. Под стрекочущей надсадно машиной расстилалась зелёным ковром тайга с редкими проплешинами болот и вздымающимися то тут, то там волнами сопок.

– Опуститесь пониже, пожалуйста! – крикнул Соколовский пилоту. – Мы отдадим нашему другу и учителю наш последний долг…

– Садиться не могу! – проорал в ответ пилот. – Там сплошной бурелом, болота. Зависну на пару минут, а вы дверь осторожнее открывайте, да смотрите не вывалитесь!

Профессор встал, держа перед собой урну. Все пассажиры вертолета тоже поднялись со своих мест, застыли, склонив головы, преисполненные осознанием торжественности момента.

– Друзья! Коллеги! Единомышленники! – с чувством произнёс Соколовский. – Сегодня мы с вами, исполняя волю покойного академика Великанова, который был, не боюсь преувеличения, умом, честью и совестью нашей эпохи, возвращаем его прах земле. Той земле, на которой на его долю выпали безмерные страдания, земле, в которой нашли свой последний приют тысячи его товарищей, ставших жертвой кровавого деспотического режима. Им не удалось дожить до светлого дня свободы. А нам, друзья, удалось. Во многом благодаря их несгибаемой стойкости и героизму, ставших для нас примером мужественной борьбы за правое дело… – Профессор приподнял очки, утёр набежавшие слёзы рукавом. – Почётную обязанность развеять прах Иннокения Наумовича Великанова мы поручаем его ближайшему сподвижнику и ученику Эдуарду Аркадьевичу Марципанову. Пусть будет пухом нашему великому современнику эта суровая и негостеприимная земля Гиблой пади! Прошу вас, Эдуард Аркадьевич!

Соколовский передал урну Марципанову. Тот кивнул с достоинством и благодарностью, принял металлический сосуд, осторожно снял крышку и, повертев её в руках, сунул себе в карман. Потом шагнул к двери, потянул ручку, распахнул резко. В тёплое, обжитое нутро вертолёта с грохотом двигателя ворвался плотный поток спрессованного винтами воздуха, толкнул правозащитника в грудь. Держась левой рукой за дюралевый поручень у дверцы, Эдуард Аркадьевич, подавшись вперёд и преодолевая сопротивление ветра, сыпанул содержимое урны за борт.

Отброшенная назад вихрем воздуха мелкая взвесь соли мгновенно тысячей иголок вонзилась ему в глаза. Взвизгнув от невыносимой рези, Марципанов рефлекторно отпустил поручень и прикрыл руками лицо. Потерял равновесие и ухнул, не успев понять, что с ним случилось, в открытую дверцу. Он летел, беспомощно кувыркаясь в воздухе, навстречу ощетинившейся острыми верхушками сосен земле, которая приближалась стремительно и неотвратимо.

 

Глава четвёртая

 

1

Капитан Фролов был бы плохим опером, если бы поверил до конца в искренность намерений попутчиков искать снежного человека, а не самородное золото. А потому смотрел на них настороженно, ружьё снимал с плеча лишь на привалах, держа поближе к себе, да и телогрейку на груди расстегнул с тем, чтобы можно было мгновенно добраться до пистолета. Перестав разыгрывать роль проводника, милиционер переместился в арьергард и замыкал шествие, одновременно присматривая за писателем и журналистом – вроде как бы конвоировал их.

Зато ловец тайн непознанного Студейкин чувствовал себя в тайге, как рыба в воде. Нет, он не был следопытом-практиком, его опыт путешественника ограничивался несколькими походами по туристским маршрутам края с ватагой таких же беззаботных горожан, с недолгими переходами, ночёвкой в палатке и песнями под гитару возле стреляющего в небо малиновыми искрами костра. Зато теоретических знаний о природе, а особенно о всякого рода аномальных явлениях, у него скопилось хоть отбавляй. И сейчас он рвался вперёд, легко шагал, неся своё тщедушное тело и весомый рюкзак по пружинящему под ногой настилу из рыжей опавшей хвои, и вываливал на попутчиков всё новые и новые факты, подтверждающие существование реликтовых гоминоидов в здешних местах.

– А вот ещё был случай в соседнем, Нерчинском районе. Мне его известный уфолог Ананий Павлович Кузнецов рассказал. А сам он эту историю из первых уст слышал. От пасечника колхоза «Путь Ильича». Тот в восьмидесятые годы, в советские времена ещё, с ульями вдоль реки Устюжанки кочевал. Там в пойме липы тьма, целые леса липовые. Вот пчёлки в период цветения туда за медком и ныряли. Ну, на пасеке жизнь походная – палатка, костерок. Похлёбка в котле да картошечка, в углях печёная. Вот однажды вечером, темнело уже, пасечник, как обычно, в угольки костра догорающего несколько клубней бросил, а сам в палатке прилёг ждать, пока испечётся. Вдруг видит – из чащи леса вроде человек вышел. Роста огромного, в плечах широченный. Идёт как-то странно – вразвалку, косолапо. И руки у него длинные, словно обезьяньи, до колен свисают. И прямо к костру. Тут солнце совсем село, ночь навалилась. При свете угольев рассмотрел пасечник то чудо-юдо. По обличью вроде мужик, только весь голый и волосатый; морда сплошь шерстью заросшая, лоб низкий, нос плоский, как у боксёра, челюсть нижняя тяжёлая, вперёд выдаётся. Прямо неандерталец какой-то! Присел этот нелюдь у костра, и котелок с похлёбкой – цап! Хлебнул, а варево-то горячее, с огня только! Рыкнул он зверем, и посудину отшвырнул. Дед в палатке затаился ни жив ни мёртв. А мужик страхолюдный – к ней. Присел, полог откинул и внутрь смотрит. И глаза у него звериные, красные, в темноте светятся. Разглядел пасечника и зубы оскалил. Да не зубы, а клыки – длинные, острые, как у волка. И зарычал, будто тигр какой. Ну, думает пчеловод, смерть к нему пришла лютая. Да сообразил вдруг: хвать буханку хлеба из вещмешка, и зверюге протянул. Угощайся, говори, мил человек, чем богат, тем и рад. И помогло! Чудище хлеб схватило, жамкнуло клыками кусок, заурчало довольно, и вмиг исчезло, будто его и не было…

– Сказки всё это, – подал голос Фролов. – Если не врёт твой пасечник, бомж к нему в палатку наведался, а тому в темноте и привиделось чёрт-те что! Да и нет никакого снежного человека. А если б и был, его бы давно изловили или подстрелили да науке представили.

Студейкин, уступив место первопроходца Богомолову, приотстал и зачастил рядом с милиционером, едва успевая уворачиваться от норовящих хлестнуть по лицу ветвей густого подлеска.

– Многие, как и вы, ошибочно полагают, что на планете нашей не осталось уже белых пятен, а животный мир досконально изучен. Но это не так! В мире каждый год то там, то здесь обнаруживают новые виды самых разных животных. И не каких-нибудь насекомых или глубоководных моллюсков, а даже приматов! Например, уже в наше время, двадцать лет назад, в высокогорных районах Тибета поймали четыре особи юаньской золотой обезьяны! Долгое время рассказы местных жителей об этом виде человекообразных учёные считали выдумкой, а теперь любой может увидеть их в Пекинском зоопарке.

– Я тоже здесь, в Гиблой пади, золотых обезьян отыскать хочу, – угрюмо отшучивался Фролов. – И по возможности изловить. Только сидеть они будут потом не в зоопарке, а в нашем обезьяннике, милицейском…

Богомолов, не встревая в спор, шагал молча впереди, ориентируясь на угадывающееся справа русло руки, бегущей в попутном направлении на север, туда, где расстилалась бескрайним болотом Гиблая падь, и обдумывал сюжет романа, который он непременно напишет по итогам этого нелёгкого путешествия. Тем более что первая строчка эпохального произведения была уже отточена и готова. «Человек шёл по тайге напрямки, не разбирая дороги…»

А ельник тем временем становился всё гуще. Едва заметная тропка, пробитая таёжным зверьём, исчезла окончательно под толстым слоем гниющих, наверное, не одну сотню лет, хвои и мелких ветвей, обороненных высоченными елями, макушки которых шумели внятно где-то над головой, доставая невидимые здесь облака. То и дело путь перегораживали огромные, в три обхвата, стволы рухнувших от старости деревьев, переплетённых крепкими, как парашютные стропы, щупальцами дикого хмеля, или гигантские, величиною с деревенскую избу, обгорелые пни сражённых молнией дубов-исполинов.

Спотыкаясь о толстые и извитые, словно ползущие по земле чешуйчатые удавы, корни, отплёвываясь от гнуса, стеной стоящего в этой сумрачной глухомани, путники то обходили возведённые природой завалы, то перебирались через них, разрывая одежду и царапая руки об острые сучья, с тем, чтобы через несколько шагов наткнуться на следующие.

– Вот уж где не ступала нога человека, – бормотал остервенело Фролов, – а если и ступала, то обязательно ломалась в конце концов!

– Ноги берегите, – хмуро советовал ему писатель. – Из такого бурелома охромевшему человеку в жизнь не выбраться!

– На себе понесём. Как раненого с поля боя! – отшучивался Студейкин, и милиционер с писателем, глядя на его тщедушную фигурку, скептически хмыкали.

И когда уже совсем не осталось сил и казалось, что стеной стоящая перед путешественниками чаща поглотит их окончательно, растворит в себе, переварит без остатка, вытянув все жизненные соки жалами ненасытного гнуса и корневищами растений, и сгинут люди здесь без следа, когда даже неугомонный Студейкин, охваченный куражом первооткрывателя, сник, вековые сосны проредились вдруг. Стало светлее, начал встречаться тут и там сосновый молодняк, крупнолистный ольховник. А за очередной, обросшей бело-зеленой плесенью и голубым лишайником, валежиной вдруг открылась пронизанная солнечными лучами проплешина – поросшая сытой, изумрудно-зеленой приветливой травкой лесная полянка.

– Наконец-то! Привал! – радостно воскликнул журналист и первым ступил на сулящую безмятежный отдых лужайку.

– Куда?! Стоять, твою мать! – рявкнул на него Фролов.

– Ах, оставьте свой полицейский тон, капитан! – возмущённо обернулся Студейкин. – Вы же не на дежурстве. А мы не преступники…

И тут же провалился в сочную травку по пояс.

– Ох! – выдохнул он изумлённо и растерянно заявил: – Кажется, здесь трясина…

Милиционер схватил за шиворот бросившегося на помощь товарищу Богомолова:

– Я же сказал: стоять! Следопыты хреновы!

Журналист ушёл тем временем в болото по грудь.

– Бра-а-атцы… тону! – удивлённо объявил он.

– Обязательно потонешь, если будет трепыхаться, – безжалостно подтвердил Фролов. – Замри и не дёргайся. Сейчас вытащим.

Капитан споро сбросил ружье и рюкзак, снял с пояса топорик и одним ударом срубил ёлочку-подростка. Ловко тюкая лезвием, очистил от ветвей ствол и протянул его Студейкину.

– Хватай обоими руками! – И крикнул Богомолову: – Помогай мне: раз-два, взяли, раз-два…

Медленно, с чавканьев, с бульканьем зловонных пузырей тело журналиста усилиями попутчиков вытащили из трясины.

– Ух ты… Чуть не утоп… – бормотал смущённо Студейкин, сидя у кромки болота и растерянно оглядывая одежду, покрытую толстой коркой пахнущей сероводородом грязи.

– Говно не тонет, – презрительно сплюнув в его сторону, процедил сквозь зубы Фролов. – Я хоть и не охотник за гоминоидами, а тайгу, оказывается, лучше вас знаю. До Гиблой пади ещё топать и топать. Если в этом болотце, в которое только дурак забредёт, вы едва не сгинули, то там, в непролазных топях, наверняка пропадёте… – А потом, помолчав, добавил с ноткой обречённости в голове: – Ладно, давайте ночевать. Утро вечера мудренее.

 

2

– Дураки вы, а не золотоискатели, – утирая слезящиеся от дыма глаза, сказал милиционер двум сидевшим рядом с костерком приятелям, и принялся с новой силой раздувать плохо горящие от болотной сырости ветки. – И тот, кто вас послал сюда, тоже дураки. Они ни золота, ни вас назад не дождутся…

Студейкин, постиравший одежду и ощутимо дрожащий в накатившей вечерней прохладе в тонком спортивном трико, возразил, клацая зубами:

– Да никакие мы не золотоискатели. И не курьеры. Я вам уже сто раз объяснял. Мы – гоминологи, ищем реликтового гоминоида…

Богомолов помалкивал, лёжа на боку и с тоской посматривая на никак не разгоравшийся костерок и подвешенный над ним котелок с холодной, набранной из впадающего в болото ручья водой.

– А раз так, – оторвался от своего занятия Фролов, наблюдая с удовлетворением, как заплясали в глубине охапки хвороста красные язычки пламени, – то мне, как сотруднику правоохранительных органов, вы вовсе не интересны. А потому с рассветом пойду я своей дорогой, а вы – своей…

– Как?! – встрепенулся отчаянно боявшийся таёжных дебрей писатель. – Вы не можете вот так просто взять и удалиться, бросив на произвол судьбы товарищей!

Милиционер, вскрыв ножом банку тушёнки, вытряхнул содержимое в котелок, сыпанул туда же пару щедрых горстей пшённой крупы и принялся помешивать деревянной ложкой, лениво возражая попутчикам:

– Во-первых, вы мне не товарищи. Во-вторых, к дальним переходам вы явно не приспособлены. В-третьих, ничего противозаконного не совершили и в пригляде моём не нуждаетесь.

– Вы… вы не имеете права! – дрожащим от негодования голосом возразил Богомолов. – В противном случае, если с нами, не дай бог, что случится, вы будете нести за это не только моральную, но и уголовную ответственность!

– Это почему же? – заинтересовался капитан.

– Да потому, – воодушевился, найдя способ удержать милиционера возле себя, Богомолов, – что вы намеренно ввели нас в заблуждение, представившись проводником, завели в таёжную глухомань и бросили на поживу хищникам!

– А я, когда в следующий раз в болоте тонуть буду, записку черкну. Дескать, прошу винить в моей смерти капитана Фролова! – поддакнул серьёзно Студейкин.

– Так потонет записка-то вместе с тобой!

– А я её на веточку наколю. В назидание потомкам. Или следственным органам…

– Ладно, ладно, – со смехом поднял руки над головой капитан. – Сдаюсь. Только, – становясь серьёзным, предупредил он, – отныне слушаться меня беспрекословно во всём. Сказал «Стоять!» – замираете, «Бежать!» – мчитесь что есть духу… А сейчас, гражданин гоминолог, возьми-ка мою телогрейку. А то ещё простынешь, свалишься с температурой…

Приняв рваную телогрейку как знак примирения, Студейкин охотно натянул её на себя и оживленно принялся болтать, обнаруживая незаурядные знания путешественника-теоретика.

– Я ведь специально август и сентябрь для экспедиции выбрал. Летом нас бы гнус здесь кончил. От этой напасти даже дикие животные гибнут. А у человека одна защита – противомоскитная сетка, пропитанная дёгтем, да дымокур. Репелленты от насекомых помогают мало. Гнус укусами тело до язв разъедает. Говорят, даже казнь раньше такая у местных была: разденут человека донага и к дереву привяжут, а к утру его мошкара до костей объест…

– Вот мерзость какая, – поёжился опасливо Богомолов.

– Не скажите! – горячо возразил журналист. – В природе всё взаимосвязано и ничего просто так не бывает! Ведь что такое гнус? Это собирательное название кровососущих насекомых, к которым относятся крупные – такие, как слепень, овод, или мелкие представители этого класса – мошка, мокрец, комар… Они, между прочим, выполняют важнейшую функцию, осуществляя миграцию микроэлементов или вирусов от одних животных к другим. Кроме того, они являются кормовой базой для многих пород птиц, рыб…

– Бросьте вы, – отмахнулся от оседлавшего любимого конька журналиста писатель. – Тоже мне, гринписовец нашёлся. По мне, их травить всеми способами надо… Дустом, или там… дихлофосом.

– Да как… как вы можете так рассуждать! – всплеснул руками Студейкин. – Это мнение обывателя, а не учёного-натуралиста. В природе нет полезных или вредных созданий. Всякая тварь божья имеет своё предназначение, а её существование – смысл, который не всегда доступен для понимания человека. Уж если на то пошло, не насекомые, которые всего лишь питаются кровью, чтобы продолжить свой род, не преследуя при этом, так сказать, личных мотивов, а человек является главным злом на планете! Комар кусает вас не от ярости, злобы. Да и пьёт кровь лишь самка комара, которая обеспечивает таким образом свою способность к воспроизводству потомства. А человек прирежет вас из мести, из озорства, просто потому, что у него настроение плохое, и глазом не моргнёт!

– Эт точно, – со знанием дела подтвердил милиционер. – Другого паразита надо бы прихлопнуть просто как вошь или комара, а мы с ним возимся, права его личности соблюдаем, проявляем гуманность. – Помешав в очередной раз в котелке, он, дуя на ложку, хлебнул и махнул удовлетворённо рукой. – Давай миски, ребята, знатный кулеш получился!

Похлебав жидкой каши, путники, экономя провизию, не слишком сытыми стали обустраиваться на ночлег. Нарубили лапника, сложили его у подножья огромной пихты, раскатали спальные мешки и уже в полной темноте юркнули в них, зябко обхватив себя руками за плечи.

 

3

В ту ночь Богомолов спал плохо. Он долго ворочался на жёстком ложе, ощущая спиной сучья лапника и стылую сырость земли, смотрел с тоской на тёмную, обступившую со всех сторон маленький лагерь тайгу. Костерок мигал в сгустившемся мраке, бился, догорая, словно мотылёк-однодневка. Дунь на него и погаснет, растворится в ночи без следа… Противно гундели, наплевав на то, что исход лета для них – не сезон, самые стойкие и отважные комары, норовили прорваться сквозь накинутую на лицо противомоскитную сетку, и в существовании этих мерзавцев, конечно же, был, если верить Студейкину, недоступный пониманию писателя Богомолова высокий космический смысл…

От спального мешка, застёгнутого до подбородка, у Ивана Михайловича разыгралась клаустрофобия. Ему чудилось, что его, помимо воли, заперли в тесном гробу, заколотили крышку, погрузив в темень могилы, и начали засыпать сверху землей. Он даже слышал, как застучали комья о доски, а когда, отчаянно пытаясь смахнуть крышку гроба прижатыми к туловищу руками, забился в истерике и стянул-таки с себя накомарник, то понял, что над тайгой пошёл тихий осенний дождь. Редкие капли пробивали крону пихты, прикрывшей место ночлега, и падали монотонно, стуча в брезент спального мешка: бум… бум… бум-бум…

Тело писателя ныло от усталости, накопившейся за день, ломило натруженные рюкзаком плечи, ноги при каждом неловком движении сводило судорогой, и он проклял ту минуту, когда в погоне за низкопробным сюжетом, подогреваемый тщеславием и чрезмерным употреблением крепкой кедровки, согласился стать попутчиком экстремала-журналиста, одержимого манией найти реликтового гоминоида в таёжной глуши.

«Какой, к чёрту, снежный человек?! – дрожа от ночного холода, тоскливо соображал Богомолов. – Кого нынче заинтересуют такие истории с бородой? Журнал „Вокруг света“? Да и тот, кажется, писал на эту тему в шестидесятых годах прошлого столетья…»

Сейчас издателям женскую ироническую прозу подавай, изотерику, на худой конец детективы и триллеры. Вот о чём надо книги писать! Взять себе псевдоним, что-нибудь вроде Стеллы Мамашкиной, и строчить по роману в месяц. А первый из этой серии можно начать так: «Следователь по особо важным делам Элеонора Тяпкина шла в туфельках по газонной траве напрямик, не разбирая дороги. По её прекрасному одухотворённому лицу, смывая с длинных ресниц синюю тушь, катились крупные жемчужные слёзы…»

Иван Михайлович всё глубже погружался в сон и уже отчётливо видел эту следовательшу – худощавую, высокую, с длинными стройными ногами, тонкой талией, в кителе с майорскими погонами, вздыбленном на груди, рвущемся из тесноты мундира бюстом. Отважная милиционерша пёрла напролом по тайге с пистолетом в руках, а от неё уходил, злобно оглядываясь, огромный и косматый, абсолютно голый мужик, вооруженный каменным топором…

Проснувшись, писатель попытался ухватить, зафиксировать в памяти ускользающий сюжет будущего произведения. Ведь именно так, во мне, зарождались идеи многих гениальных книг… Однако, увы, не в его голове. Потому что, окончательно придя в себя, он понял, что приснилась ему заурядная ерунда.

Он сорвал с лица противомоскитную сетку, расстегнув «молнию», выбрался из мешка, огляделся.

Низко над землёй стлался утренний туман, струился, возвращаясь в преддверии наступавшего дня, опять в болото.

Стряхивая остатки сна, Богомолов встал, протёр глаза. Намереваясь справить малую нужду, он шагнул было к близлежащим кустикам, но тут же замер остолбенело.

Потому что увидел в десятке шагов от себя давешнего, приснившегося ему, снежного человека. Тот стоял, расположившись спиной к путешественникам, склонившись над кустом и споро орудуя огромными волосатыми ручищами, рвал с ветвей и заталкивал горстями в рот ягоды дикого шиповника.

Несмотря на согбенную позу, гоминоид был высокого роста, с головы до пят покрыт густой бурой шерстью и, судя по утробному урчанию, довольно свиреп.

Задохнувшись от восторга, писатель принялся расталкивать безмятежно спящих попутчиков. Первым проснулся Студейкин, сел, изогнувшись, будто гигантская гусеница, в спальном мешке, из которого торчала только его голова, забормотал заполошно, поправляя на носу очки:

– Кто?! Что?!

– Ч-человек! С-снежный! – тыча пальцем в реликтового гоминоида, свистящим шёпотом сообщил Богомолов. – Где твой фотоаппарат?!

Проснулся и Фролов, и тоже, вылезая из спальника, закрутил тревожно по сторонам всклоченной головой.

Решив, что пробил наконец его час и он может войти в мировую историю как первый исследователь, не только видевший, но и вступивший в контакт с йети, писатель смело шагнул к снежному человеку, окликнул громко:

– Э-э… товарищ! Послушайте… Можно вас на минуточку?

Тот, увлечённый лакомством, подпрыгнул от неожиданности, обернулся стремительно, рявкнул что-то явно недружелюбное на своём реликтовом языке:

– Ур-р-рглаук!

– Простите, не понимаю… – растерянно улыбнулся Богомолов. – Не волнуйтесь. Мы не сделаем вам ничего плохого…

– Медве-е-едь! – заорал вдруг под ухом писателя благим матом Фролов.

– Где? – обеспокоился, озираясь по сторонам, Иван Михайлович.

– А-а-а!!! – в ужасе подхватил Студейкин, мгновенно, словно намыленный, выскользнув из спального мешка. – Спасайтесь! А-а-а-а!

Он стремительно ринулся удирать вслед за улепетывающим в одних носках милиционером, а Богомолов застыл столбом, будто загипнотизированный злобными глазками зверя, который, конечно же, оказался не снежным человеком вовсе, а громадным медведем.

Между тем топтыгин опять взревел и, опустившись уже на четыре мощные, мускулистые лапы, кинулся на писателя! Тот, стряхнув сковавшее его оцепенение, тонко взвизгнув, бросился за товарищами. Он мчался, не разбирая дороги, получая со всех сторон хлёсткие пощечины ветвями, пружинно распрямляющихся вслед за удиравшими сквозь заросли подлеска Фроловым и Студейкиным, и отчётливо ощущал, как содрогается позади земля от тяжелого топота настигавшего его медведя.

Бежавший впереди капитан вдруг остановился, пропустил вперёд ломившегося следом через кусты журналиста. Поравнявшийся с милиционером писатель успел заметить лишь бледное лицо капитана и блеснувший тускло в его руках пистолет – такой маленький, жуто не всамделишный, несопоставимый в сравнении с массивной тушей свирепого зверя.

– Ну, держи, гад! – услышал Богомолов сдавленный голос Фролова, и в тот же миг, споткнувшись о подвернувшуюся некстати под ноги корягу, грохнулся с размаху, обдирая руки и лицо, носом в землю, в прелую хвою.

И сейчас же где-то над его головой сухо защёлкали пистолетные выстрелы: тах-тах-тах-тах…

А за ними наступили покой и умиротворяющая, ватная тишина – от пережитого ужаса писатель лишился чувств.

 

4

Удивительно, но пули, выпущенные из никак не рассчитанного на медвежью охоту пистолета Макарова, укокошили все-таки матёрого зверя.

Капитан, всё ещё трепещущий от пережитого шока журналист, а потом и очнувшийся писатель сначала с опаской, на расстоянии, долго всматривались в застывшую неподвижно в груде валежника тушу. И лишь убедившись, что медведь не подаёт признаков жизни, подошли ближе.

– У-у, какой здоровенный, – уважительно протянул Богомолов и, набравшись мужества, ткнул носком ботинка в мёртвый шерстяной бок. А потом предложил журналисту: – Ты, Александр Яковлевич, фотоаппарат принеси. Надо с таким редким трофеем сфотографироваться.

– Это не охотничий трофей, а жертва, – поджал губы Студейкин. – Милицейского произвола. Убить животное, которое всего лишь защищало свою территорию от непрошеных гостей, – это безнравственно!

– Ишь ты, – обиженно хмыкнул Фролов. Он как раз вынул обойму из пистолета, выщелкнул из неё три оставшихся патрона и с сожалением думал о том, что с учётом запасного магазина у него осталось всего одиннадцать выстрелов. В грозящей встречей с опасным зверем и лихим человеком тайге – совсем немного. – Вот и объяснил бы косолапому, что мы всего лишь мирные путешественники, а не еда. А ты впереди всех удирал – только пятки сверкали.

– Я пытался отойти от зверя на дистанцию, с которой он перестал бы воспринимать меня, как врага, претендующего на его ареал обитания, – горячо возразил журналист. – К вашему сведению, существует масса способов мирно разойтись со зверем. Можно встать на его пути, поднять руки над головой, показав, что ты выше и сильнее, а потом, пятясь, отступить. Можно вступить с ним в переговоры, успокоить плавной, размеренной речью. Или отпугнуть громким криком.

– Что ты и сделал, завопив, как резаный. Без особого, впрочем, успеха, – ядовито заметил милиционер

– На худой конец, – не обращая внимания на издёвку, продолжил Александр Яковлевич, – можно было упасть, притвориться мёртвым. Видя, что противник не представляет больше угрозы, сытый медведь его не тронет.

– А голодный? – полюбопытствовал добродушно писатель.

– Он был сыт! – не слишком убедительно стоял на своём Студейкин. – Сейчас ранняя осень, и медведь как раз нагулял жир перед зимней спячкой!

– Вот и подхарчился бы человечинкой, то есть нами, – гнул своё капитан. – Ему бы после такой жировки только крепче спалось.

– Не ссорьтесь, друзья, – принялся успокаивать их изрядно оголодавший на скудном походном провианте и подножном корме Иван Михайлович. – Мы избежали счастливо страшной опасности. Предлагаю снять со зверя шкуру, раз уж он всё равно убит, разделать тушу, часть мяса съесть, а часть, закоптив на костре, взять в дорогу. Меня угощали медвежатиной. Она восхитительно вкусная!

Богомолов плотоядно облизал губы и громко сглотнул набежавшую рефлекторно слюну. Студейкин с негодованием дёрнул плечами:

– Это отвратительно – пожирать тела убитых животных! И, да будет вам известно, крайне вредно. Перед смертью организм вбрасывает в кровь особые гормоны, которые отравляют мясо…

– Ничего, – буркнул Фролов. – У меня после встречи с этой мохнатой скотиной тоже гормоны, а ещё желудочный сок усиленно вырабатываются. Кишки от голода так и сосёт…

– Не надо ханжества, Александр Яковлевич, – укоризненно покачал головой Иван Михайлович. – Крестьянин испокон веков свою бурёнку любит, лелеет, а как время придёт – ножичком по горлу чик – и в суп! И никаких комплексов по этому поводу, душевных терзаний не испытывает.

– Правильно, – поддакнул Фролов. – Вот что значит писатель – инженер человеческих душ. А ты… – глянул он остро на журналиста.

– Развёл толстовщину. Или достоевщину, – подхватил Богомолов. – А всего-то дел – провизией запастись. Подкрепить силы перед дальним походом. Имеющим, между прочим, тоже благородную, важную, научную цель!

– К тому же, – доставая из чехла длинную обоюдоострую финку, окончательно успокоил совестливого защитника природы капитан, – рассматривайте этот инцидент не как заурядную охоту, а вынужденную самооборону. И я, как представитель закона, абсолютно правомерно применил табельное орудие для защиты граждан от преступных посягательств. И обезвредил злоумышленника, способного нанести вам, друзья, тяжкие телесные повреждения. А то и вовсе сожрать.

Студейкин вздохнул сокрушённо. А потом, глянув на запястье, выругался громко:

– Вот чёрт! Я когда от медведя удирал, компас обо что-то разбил. Стекло напрочь снёс и магнитную стрелку…

 

5

К полудню, разделав медвежью тушу и упаковав куски мяса в рюкзаки, троица готова была пуститься в дальнейший путь. Писатель с величайшим сожалением расстался со шкурой. Он так наглядно представил, как бросил бы её, выделанную, в Доме писателя у камина и на протяжении последующих лет рассказывал, дымя сигареткой, всем любопытствующим историю о том, как, не дрогнув, встретил зверя в тайге, завалил его в честном поединке, практически один на один, если не считать изрядно струхнувших попутчиков… Но сырая шкура оказалась так тяжела, так остро воняла окровавленной шерстью да ещё и при ближайшем рассмотрении кишела блохами, что нести её в неведомую даль не представлялось возможным.

– Километров через пятнадцать к северу, – изучив карту, сказал принявший командование на себя Фролов, – обозначена горная гряда, углубляющаяся в Гиблую падь. Достигнем её и пойдём вдоль подножья скал, чтоб в болото не лезть. К тому же, если там золото добывают, то не в топях же! Доберёмся до горных пород, и, глядишь, старателей нелегальных прихлопнем!

Через четыре часа пути ничего похожего на горы или даже сопки им не попалось. Милиционер с отвращением рассматривал карту:

– Если скорость пешехода составляет шесть километров в час, то мы уже двадцать пять, как минимум, прошагали. А где же, вашу мать, обещанные скалы? Слева – топь, справа – тайга дремучая… Может быть, мы и не на север идём? А очень даже на юг?

– Проще всего ориентироваться в лесу по деревьям, – с лёгкой одышкой, продираясь вслед за капитаном сквозь бурелом, заявил безапелляционно разжалованный в рядовые путешественники Студейкин. Ему явно не терпелось вновь обрести утраченный в глазах товарищей статус бывалого следопыта. – С северной стороны кора на стволе всегда грубее, с большим количеством трещин. В сырую погоду на деревьях хвойных пород вследствие намокания коры образуется тёмная полоса. Так вот, на северной стороне она сохраняется дольше. Зато на южной, лучше прогреваемой солнцем, наблюдаются обильные натёки смолы. С северной у комля гуще растёт мох, лишайник…

Раздражённый его трескотнёй, Фролов хмуро ткнул пальцем в ближайшую сосну:

– Ну-ка, покажи мне, где юг, и где север.

Студейкин, поправив очки, с видом знатока шагнул к стволу:

– Э-э… минуточку… вот! Очень просто. Видите? Мох! Значит, север с этой стороны. Выходит, что мы движемся в правильном направлении.

– А это что?! – указал на противоположную часть ствола капитан.

– Это? – беззаботно пожал плечами журналист. – Тоже мох. Потому что ориентироваться надо по отдельно стоящему дереву, а это, в глубине леса, не так явно демонстрирует нам стороны света. Но если пощупать ствол, то с северной стороны он будет сырее.

Богомолов потрогал осклизлый мох вокруг ствола, сказал, брезгливо вытирая о штанину ладонь:

– Он везде одинаково мокрый. И на ощупь довольно противный. Тем более что ночью дождь моросил… – А потом добавил в отчаянье: – Хренотень все эти ориентиры. Без компаса мы чёрт знает куда забредём!

– Компас, если хотите знать, не проблема! – снисходительно пояснил впавшим в уныние попутчикам журналист. – Его в два счёта можно изготовить из подручных средств!

– Ну-ну, – скептически скривился милиционер.

– Экий вы! – возмутился Студейкин. – Говорю вам – проще простого! Достаточно взять намагниченную с одного конца иголку, булавку… На худой конец, стальную проволочку… Осторожно уложить на поверхность воды, натерев предварительно, чтобы не утонула, жиром…

– Кого? Воду? – усмехнулся Фролов.

– Да булавку же! И тогда, плавая, она укажет намагниченным концом точно на север.

– У тебя булавка есть? – не ожидая от затеи журналиста ничего хорошего, пытал его капитан.

– Есть!

– Намагниченная?

– Э-э… нет, естественно. Но можно использовать для этого магнит…

– Который у тебя в рюкзаке, – подсказал милиционер.

– У меня нет, – пожал плечами журналист.

– У меня, естественно, тоже, – сообщил писатель.

– А вот ещё способ! – озарило неугомонного Студейкина. – Иголку можно намагнитить с помощью индукционной катушки. Наматываем вокруг иглы проволоку, пропускаем постоянный электрический ток…

– Да заткнись ты! – озлобившись, рявкнул на него Фролов. – Кулибин недорезанный! Я и без компаса вижу, что вокруг суше становится. Идём тяжелее, вроде как в горку. А у корней вон той вывороченной сосны осколки камня, щебень виднеется. Думаю, и гряда горная скоро появится. Там и передохнём!

И действительно, через четверть часа бодрой ходьбы лес заметно проредился, сквозь макушки сосен забрезжило солнышко. Неожиданно дорогу путникам перегородил… забор! Серый от старости, покосившийся, с обрывками ржавой колючей проволоки поверху, он, тем не менее, смотрелся здесь, в дебрях дикой тайги, как несокрушимый оплот цивилизации. Тем более что по ту сторону из-за накренившегося ряда длинных трёхметровых досок выступала крытая листами бурого от ржавчины кровельного железа крыша какого-то строения.

– Ух ты… Деревня, что ли? – изумился писатель.

– Вряд ли, – остудил его восторг милиционер. – Может быть, как раз тот прииск, что я ищу… Ну-ка, тихо! – перейдя на шёпот, скомандовал он. И, достав из-за пазухи пистолет, предупредил грозно: – Двигайте потихоньку за мной. И чтобы ни одна веточка под ногою не хрустнула!

 

6

Впрочем, опасения капитана оказались напрасными. Подойдя ближе, путешественники убедились, что человеческого присутствия здесь не ощущалось давно. Судить об этом можно было хотя бы по большим, насчитывающим явно несколько десятилетий, пихтам, проросшим сквозь прорехи в заборе. А вот строения за ним оказались на вид вполне ещё крепкими. Сложенные из толстенных брёвен, срубленных «в лапу», одноэтажные здания имели большие, забранные ржавой решёткой, оконца. Подойдя к ближайшему и найдя входную дверь – широкую, двустворчатую, обитую крест-накрест полосками железа, Фролов прочитал не смытую дождями надпись красной краской на приколоченной сбоку выбеленной временем фанерке: «Бур…»

– Бурильщики, что ли? – предположил Студейкин. – Может быть, это база нефтеразведчиков?

– Это барак усиленного режима, грамотей, – недобро усмехнулся капитан. – В него проштафившихся зеков сажали.

– Лагерь это! – догадался писатель. – С той ещё поры. Сталинской.

Осторожно и скорбно, словно по кладбищу, путники обошли барак за бараком, которых на территории, огороженной не выдержавшим времени и местами упавшим забором, насчитывалось не меньше десятка. На некоторых сохранились таблички – «Бригада №5», «Санчасть», «Пищеблок».

Внутри жилых помещений располагались вдоль стен вполне крепкие, без признаков гниения, нары в два яруса, сложенные из красного кирпича печки, длинные столы с такими же скамьями, рассчитанными на посадку полусотни человек, не меньше. Кое-где под ногами попадались обрывки ватных бушлатов, набитые трухлявой соломой матрацы, обломки деревянных ложек и другие остатки скудного тюремного быта.

– Чувствуется, зеков отсюда вывезли в одночасье, а лагерь бросили, – заявил Фролов после беглого осмотра строений. – Наверное, после амнистий пятидесятых годов. По причине удалённости забрали из оборудования только самое ценное. Вот здесь, где мы находимся, жилая зона была. Где-то поблизости должна быть и промышленная. Видите сторожевую вышку? Одна устояла, другие попадали. Пойдёмте попробуем на неё забраться да окрестности осмотрим…

Хотя территория лагеря и была относительно свободна от леса, тайга медленно, но неотвратимо затягивала некогда отвоёванное у неё людьми пространство сосняком, мелким кустарником и бурьяном. Прорвавшись сквозь него, путешественники добрались до вышки. С сомнением осмотрев подпиравшие её столбы, попробовав рукой крепость ведущих наверх ступенек, Фролов, сбросив рюкзак, осторожно взобрался по ним.

– Ух ты… Красота-то какая! – донеслась до оставшихся внизу.

– Я к вам! – объявил Студейкин, но милиционер охладил его пыл:

– Тут всё сгнило к чёртовой матери! Пол может двоих не выдержать. Оставайся там, где стоишь. А я по сторонам осмотрюсь…

Писатель и журналист устало повалились на пожухлую травку, подложив под головы тяжёлые вещмешки. А через несколько минут, скрипя рассохшимися ступенями деревянной лесенки, к ним присоединился Фролов.

– Ну, и что вы увидели? – поинтересовался Студейкин.

– Деревья… – лениво откинувшись спиной на землю и потягиваясь, ответил капитан. – Зато лагерь как на ладони. Стоит целёхонький. Можно поправить забор, территорию от деревьев очистить и заселять…

– Не дождётесь! – ощетинился журналист. – Кончилось ваше время! Процессы демократии в стране никому не удастся повернуть вспять!

– Это ваше время закончилось, – ухмыльнулся Фролов. – Народ сыт этой демократией по горло. И если завтра начнут всех жуликов, коррупционеров и тунеядцев сажать, нам знаешь сколько лагерей потребуется? Чем новые строить, проще такие вот, законсервированные с прошлых времён, заселить.

– Всех не пересажаете! – горячился Студейкин.

– Зачем же всех? – удивился милиционер. – Миллиона три-четыре, не больше… И для писак-бездельников место найдём…

– Вот! – вскочил возмущённо журналист. – Я всегда подозревал, что в стране существует немало противников либеральных реформ. Недобитых бериевцев, если хотите!

– Берия-то как раз лагеря распустил, – гнул своё милиционер, – а мы их, если потребуется, наполним!

– Кому это, интересно, потребуется?! – всплеснул руками Студейкин.

– Родине, – сурово отрезал Фролов. – Если Россия захочет подняться с колен, освободиться от грязи и мусора…

– Да бросьте вы! – встрял в спор Богомолов и укоризненно обратился к журналисту: – Вы что, не понимаете, Александр Яковлевич, капитан вас подзуживает!

– Ничуть, – пожал плечами Фролов. – Пора навести в государстве порядок.

Богомолов достал примятую пачку сигарет, заглянул внутрь, с сожалением покачал головой, не удовлетворившись увиденным.

– Курево кончается… А я, Александр Яковлевич, как это ни покажется вам странным, мнение товарища Фролова в чём-то и разделяю. Человек, чтобы жить нормально, должен бояться кары небесной или со стороны государства. Помните, у Достоевского: если Бога нет, значит, всё дозволено! И коль большинство населения у нас составляют атеисты-безбожники… Угроза тюрьмы ещё долго будет отвращать некоторых граждан от криминальных деяний.

– Не будет, – хмыкнул милиционер. – Нынешние исправительные колонии больше на санатории похожи. Теперь труд из системы перевоспитания уголовников исключён. Они целыми днями жрут, бездельничают, на шконках валяются. А ещё спортом от скуки занимаются. Мышцы накачивают. Я бы их, дармоедов, в кандалы, приковал цепью к тачке, и пусть вкалывают с утра и до позднего вечера. А из жратвы – баланду из гнилой брюквы. Вот такой каторгой потенциальных преступников напугать ещё можно!

– Я сейчас не об уголовниках говорю, а о политических. Узниках совести, – не отступал Студейкин. – Тех, кого вы за убеждения в лагерях готовы гноить!

– Не за убеждения, а подрыв безопасности государства, – отрезал Фролов. – Ты мне про Достоевского втираешь, а я тебе стишок советский напомню: «Сегодня он танцует джаз, а завтра Родину продаст!» И продавали…

– Рифма неточная, – вклинился в спор Богомолов. – Джаз – продаст… Ужас! Хотя, конечно, сейчас, когда мы с вами, друзья мои, обрели чувство собственного достоинства, ощутили себя по-настоящему свободными, трудно представить, что наши отцы и деды могли терпеть бесчинства сталинского режима, приклонять послушно перед своими палачами колени…

– Ну-ну, – хмыкнул Фролов. – Ты, писатель, давно в милицию нашу не попадал.

Перепалка вдруг как-то разом угасла. В наступившей тишине стало слышно, как зашумел в вышине ветер, стало пасмурно, повеяло холодком и болотной сыростью.

– Всё, хватит трепаться, – на правах старшего скомандовал капитан. – Ночевать будем здесь. Ты, диссидент, – обратился он к журналисту, – пошарь по баракам, сухих дров набери. Ты, труженик пера, настругай медвежатинки – кулеш варить будем. А я пойду воды поищу. Вас посылать опасно – в тайге заплутаетесь или в болоте утопнете! Морока с вами, интеллигенцией. Вот уж действительно – ни украсть, ни покараулить…

 

7

Ночь прошла без приключений. Только впечатлительный журналист-уфолог жаловался на тяжёлые сны, в которых ему являлись бледные призраки узников сталинских лагерей, что объяснялось особой концентрацией негативной энергии в подобных местах.

– На кулеш меньше налегать надо было, – заметил прагматичный Фролов. – Иван Михайлович столько жирного мяса в крупу набухал, что у меня чуть заворот кишок не случился.

– Так жалко же – так и так пропадёт, – оправдывался Богомолов. – Пованивает уже медвежатинка-то. Ее бы присолить покрепче, да нечем. Соли у нас в обрез…

Привычно крякнув, набросили на плечи рюкзаки, и гуськом – милиционер впереди, а разжалованный бузотёр-журналист замыкающим – покинули территорию лагеря.

Обойдя усыпанную мелким щебнем подошву растянувшейся на полкилометра сопки, путники с радостью заметили, что надоевший им лес стал редеть, сосны мельчали, а трава под ногой, пробивая тонкий настил опавшей хвои, наоборот, густела. Ещё через полчаса ходьбы тайга и вовсе проредилась, даже пахнуть стало по-другому – не смолой, разогревшейся на осеннем солнышке, а сыростью, моховыми кочками, тальником и переспелой смородиной. Сосенки пошли и вовсе хилые, не толще руки, с тронутыми желтизной, болезненными иглами. Под ногами зачавкала грязь, закачалась, пружиня, трава.

Шедший впереди Фролов остановился, снял шляпу с вуалью накомарника, утёр ею вспотевший лоб, огляделся по сторонам.

Тихо было вокруг. Открывшееся впервые за много дней переходов под смыкающимися плотно над головой кронами деревьев небо не радовало глаз. Солнце спряталось пугливо за нависшими низко клочкастыми клубящимися тучами. Словно кариозные зубы торчали то тут, то там из сырой земли пни с чёрными дуплами, остовы елей с обломанными верхушками. Заунывно гудела, окутав непрошеных гостей туманным облачком, потерявшая летнюю силу и агрессивность, но всё ещё живая и не менее надоедливая мошкара.

Неожиданно вблизи что-то пронеслось с мягким топотом, плюхнулось оглушительно, распространяя зловоние.

С опаской, пропустив решительного милиционера вперёд, путешественники пошли на неведомый звук. И через несколько шагов увидели торчащую прямо из земли огромную голову какого-то зверя. Глаза животного остекленели мученически. Вокруг морды пузырилась выступившая из-под травы бурая грязь, источающая удушливую вонь.

– Эт… Это верблюд? Откуда он здесь? – указал дрожащей рукой на зверя писатель.

– Лось это, – сочувственно глядя на животное, объяснил милиционер. – Мы его вспугнули, и он со страха в зыбун угодил. Теперь осторожно пойдём – вокруг трясина.

– Может, попробуем вызволить? – не приближаясь к сохатому, предложил Студейкин.

– Бесполезно, – покачал головой Фролов. – Его теперь отсюда даже трактором не вытянуть. – И, помолчав, добавил: – Добро пожаловать в Гиблую падь.

Почва оказалась всё-таки вполне проходима, оконца подёрнутых ряской болот различались отчётливо, а потому, посовещавшись коротко, решили на обед не располагаться, а сколько будет возможным при дневном свете продвинуться вперёд, на север.

– Заночуем, – разъяснял диспозицию Фролов, – а с утречка осмотримся. Если упрёмся в топь – всё, дальше ни шагу. Какие, к чёрту, золотые прииски в трясине? И снежные люди там тоже не водятся. Видели, как лось в зыбун врюхался? Так что повернём назад с чистой совестью. Я начальству доложу, что незаконной добычи золота в этих краях не выявлено, вы книгу о наших приключениях напишете. И приврёте, что этого, как его… гоминоида видели, слышали, вот только сфотографировать не успели…

Изрядно вымотанные, изъеденные гнусом попутчики промолчали угрюмо, что означало согласие с предложением капитана, и двинулись дальше по нездоровой, неприветливой местности.

Хотелось думать, конечно, что идут они строго на север, но приметы, по которым Студейкин намеревался определять стороны света, по-прежнему не работали. Одна сосна показывала более ветвистым боком вроде бы на юг, но другая тоже отдельно стоящая, не менее категорично простирала игольчатые лапы в противоположном направлении – стало быть, на север. Солнце не показывалось, тёмные тучи опустились ещё ниже и будто прикрыли эту гнилую местность драным чёрным матрацем, из которого там и сям торчали клочки серой, волглой от сырости туманной ваты. Даже гнус угомонился, отстал, видимо, не желая обитать в этих проклятых богом краях.

К ночи, выбрав участок почвы посуше, расположились на ночлег. Несмотря на обилие влаги вокруг, открытой, пригодной для питья воды не нашлось. Из фляжек наполнили треть котелка – для чая, а пованивающую медвежатину, чтоб отбить запах, принялись жарить на костре.

– Тут ещё килограмма два мякоти остается, – озабоченно принюхиваясь к содержимому полиэтиленового пакета, бормотал взявший на себя роль шеф-повара Богомолов. – Я её потом в углях запеку. Так она еще, как минимум сутки, продержится. А на обратный путь нам остатков провизии хватит.

Он уже почти освоился с мыслью, что путешествие подошло к логическому концу, обратная дорога домой обещает быть скорой и лёгкой, и не скрывал радости по этому поводу.

Медвежатина, нанизанная на палочки, аппетитно шкворчала, источая аромат и роняя в язычки пламени вспыхивающие жарко капли вытопленного жира.

– А-а… Горячее сырым не бывает, – махнул рукой милиционер, первым схватил импровизированный шампур и принялся есть, обжигаясь, дуя на мясо и облизывая пальцы.

Богомолов тут же присоединился к нему. Студейкин крепился несколько минут, с деланным отвращением посматривая на чавкающих сыто товарищей и потом, улыбаясь скептически, заявил:

– Попробовать разве что… – и жадно впился в предложенный кстати кусок.

Через три четверти часа, утолив голод и запив жирную медвежатину чаем, путники расположились на ночлег, юркнув в уютные, греющие по-домашнему спальные мешки. Небо очистилось, выглянула ослепительно-белая, чужеродная в угрюмом заболоченном пространстве, сияющая луна.

– В принципе, голодная смерть даже при полном отсутствии продуктов питания в ближайшее время нам не грозит, – принялся размышлять вслух Студейкин. – Ведь что есть голод, если рассматривать его с медицинской точки зрения? Всего лишь совокупность дискомфортных ощущений, выражающих физиологическую потребность организма в пище. Например, человек средней упитанности с массой тела семьдесят килограммов имеет около пятнадцати килограммов жировой клетчатки, что составляет примерно сто тридцать пять тысяч килокалорий. Да ещё шесть килограммов мышечного белка, то есть двадцать четыре тысячи килокалорий. Плюс по мелочам – гликоген печени, мышц. А всего выходит сто шестьдесят тысяч килокалорий. Приблизительно сорок процентов этих резервов организм может израсходовать без угрозы своему существованию. Итого в запасе у нас примерно семьдесят тысяч килокалорий…

– И если съесть одного из нас… – серьёзно подхватил Фролов.

– Тьфу! – выругался во тьме журналист. – Ну и шутки у вас, любезный… Фельдфебельские! Я вам как зоолог, бывший ветврач разъясняю, а вы…

– Ладно, продолжайте, – поддержал его Богомолов.

– Так-то. Это, вы думаете, я к чему? А к тому, что человеку для поддержания жизнедеятельности организма в состоянии покоя требуется одна калория на килограмм веса тела в час. Умножив семьдесят калорий на двадцать четыре часа, получаем тысячу семьсот калорий в сутки…

– Ага… Пока толстый сохнет, худой сдохнет! – скептически отозвался милиционер. – Народная мудрость. И если из жировых запасов исходить, то гражданин писатель, как товарищ упитанный, нас всех в случае голода переживёт. С другой стороны, как богатый источник калорий, он может представлять повышенный интерес для голодающих собратьев…

– Что-то мне ваш разговор не нравится, – обиделся Богомолов. – Надо завтра охотой заняться. У нас есть ружья, боеприпасы. Пистолет милицейский в конце концов… Зверя промышлять надо, а не нагнетать ситуацию, живым весом товарищей интересуясь!

– Я ж, наоборот, успокаиваю! А вы меня всё время перебиваете! – возмутился журналист. – Согласно моим расчётам выходит, что среднестатистический человек может обходиться без еды полтора месяца! Но это в идеальных условиях – в тепле, покое. А в лесу, в движении – недели две-три точно! Тут многое от индивидуальных физиологических особенностей зависит. Опыт экстремальных ситуаций показывает, что первыми от голода умирают дети. У них обмен веществ выше. Потом мужчины, за ними – женщины. Дольше всех остаются в живых, не получая пищи, старики. Вот вы, например, товарищ капитан, какого года рождения?

В ответ он услышал лишь тихое посапывание уснувшего милиционера.

– А вы, Иван Михайлович?

Богомолов не ответил и, чтобы прервать неприятный ему разговор, тоже сделал вид, что спит. И даже громко всхрапнул для убедительности.

Студейкин вздохнул разочарованно и, повернувшись поудобнее в спальном мешке, закрыл глаза.

Высоко в чёрных, без звёзд, невидимых с земли ночных небесах тревожно шумел холодный осенний ветер.

 

8

На следующий день, прервав экспедицию, нахлебавшись несолоно, троица пустилась в обратный путь. Впрочем, отшагав несколько километров по однообразно-ржавой, заболоченной густо местности, они не вполне были уверены в правильности избранного направления. Всюду их сопровождал один и тот же пейзаж: почва, покрытая мохнатыми, словно верблюжьи горбы, кочками, чахлые березы с желтой листвой, корявые, в пятнах лишайника, ели, гнилые остовы деревьев… Всё это перемежалось зеркальцами открытой воды, зарослями камыша и осоки.

На одном из привалов, заметив, что Богомолов жуёт припрятанную в кармане горбушку хлеба, Фролов заставил попутчиков вытряхнуть содержимое рюкзаков и произвёл строгую ревизию провианта. Посмотрев на жалкую горку продуктов – три банки перловой каши, кулёчек пшённой крупы, кусок солёного сала с сигаретную пачку величиной и полбуханки чёрного плесневелого хлеба, – он объявил грустно:

– Всё. Обжираловка кончилась. Открываем охотничий промысел. Кто умеет стрелять из ружья?

Стрелять, как вскоре выяснилось, умели все, а вот попадать в цель – только Фролов. К тому же дичи встречалось им на удивление мало. Пару раз вспугнули уток, настолько стремительно скрывшихся из виду, что в них не удалось даже прицелиться. И всё же на исходе дня в котелке, сдабривая булькающий кипяток, оказался подстреленный метким милиционером чирок.

На следующий день путники, по всем прикидкам, должны были уже вновь окунуться в таёжную чащу, однако со всех сторон их по-прежнему окружали всё те же сгнившие от избытка влаги редкие ёлки, шаткие кочки с пучками ржавой травы и подёрнутая ряской трясина.

– Самое страшное в чрезвычайной ситуации – пассивность, покорность судьбе, – вещал хрипло, шатаясь от усталости, Студейкин попутчикам. – Это типичная ошибка неподготовленных путешественников. Человек, не верящий в спасение, часто гибнет, не исчерпав запаса сил, продовольствия…

– Слушай, ты, Дерсу Узала, – может, заткнёшься? – грубо укорачивал его Фролов, но журналист, стиснув губы на некоторое время обиженно, не выдерживал тягостного молчания и опять начинал:

– Статистика утверждает, что девяносто процентов людей, оказавшихся после кораблекрушения на плотах и шлюпках в открытом море, умирают в течение первых трёх суток именно от моральных факторов! Описано множество случаев, когда спасатели обнаруживали такие плавсредства с запасами воды и продовольствия, но… мертвыми телами!

– Тьфу! – сплюнул яростно писатель. – Если вы, Александр Яковлевич, не прекратите своих дурных пророчеств, ваше тело тоже найдут. С изрядным зарядом дроби в болтливой башке!

– Вот-вот, – укоризненно пыхтел Студейкин. – Вы уже впадаете в раздражение, в панику. И в таком состоянии у вас могут запросто начаться зрительные галлюцинации. В пустыне, например, умирающим от жажды путникам чудятся колодцы, а то и реки воды… – Ой! – вскрикнул он испуганно вдруг. – У меня, кажется, галлюцинации уже начались: я вижу впереди дом… огород… лошадь!

Фролов любовно погладил выросший у них на пути плетень, сказал с облегчением:

– Дошли! – и крикнул весело, обращаясь к избе: – Эй, хозяин! Встречай гостей! Мы так проголодались – аж переночевать негде!

Ответом ему был густой лай лохматого кобелька, а потом дверь избушки с грохотом растворилась.

 

9

Хозяином дома оказался здешний егерь – толстенький, с брюшком, невысокого роста, лет шестидесяти, но не по возрасту и комплекции подвижный, улыбчивый да приветливый. И то – поживёшь на отшибе, в такой глухомани, небось каждому гостю рад будешь.

Его круглая, то ли выбритая хорошо, то ли изначально безбородая физиономия лоснилась как масленый блин, подрумяненная свежим, особо полезным для здоровья хвойным воздухом, крупное страусиное яйцо лысины бросало блики в такт гостеприимным поклонам, ахам да охам, которыми он встретил заблудившихся, измождённых от усталости и скудной кормёжки путников.

Звали егеря по-таёжному основательно – Пётр Пименович, а если проще – то Пимыч.

Он проводил их в избу – по-местному заимку, растопил печь. Чмокая голенищем ялового сапога, раскурил самовар на крыльце. Накрыл в горнице стол – поставил тарелку с салом, кольцами лука, чугунок с холодной, загодя отваренной картошкой в мундире, эмалированную миску с сотовым мёдом, напластал широченных, в две ладони, ломтей серого, ноздреватого, умопомрачительно пахнущего хлеба, а в завершение украсил аппетитный натюрморт литровой бутылью прозрачного, словно детская слеза, самогона.

– Вы, робяты, сперва водочки тяпните, – потчевал он и без того истекающих голодной слюной гостей. – Самогоночка вам пустой желудок расправит. А потом вы стенки нутра сальцем смажете, картошечкой сдобрите. А уж под самый конец – медком, чаем. Я знаю, как оно бывает. Сам скока раз по младости в тайге не жрамши блукал. Если сразу с голодухи харчей напороться, можно заворот кишок запросто получить!

Путешественники пили самогон из мутных от старости гранёных стаканов, набивали рты салом и рассыпчатой, плохо очищенной второпях от кожуры картошкой, сочно хрустели луком, приправляя его мёдом, который черпали поочерёдно большой, не помещающейся во рту деревянной ложкой, и были счастливы. Чувствительный, как всякий творческий человек, Богомолов прослезился от переполнявшей его благодарности, а порывистый Студейкин обнял растроганно хозяина за мягкие плечи. Даже сдержанный Фролов, стрельнув у егеря сигарету, расплылся в благодушной улыбке.

Узнав, что идут его новые знакомые от села Острожского, Пимыч всплеснул удивлённо руками:

– Эк вас, робяты, куда занесло! Это ж, почитай, на сотню километров южнее! И то если по прямой чесать. А по нашим буеракам – так все полторы сотни выйдет!

– И куда ж мы таким образом пришли? – полюбопытствовал капитан.

– На сороковой кордон, самый дальний в районе. Тута на скока вёрст ни единой души вокруг!

– А Гиблая падь где? – уточнил Студейкин.

– Да вот она, – улыбаясь приветливо, обвёл рукой окружающее пространство егерь. – Один я тут, как перст, государственные интересы блюду!

– Может, охотники к вам заходят? Или ещё кто-нибудь. Старатели например… Бродяги? – подозрительно прищурившись, проявил свою ментовскую сущность Фролов. – Гости часто бывают?

– Бывают, – охотно согласился Пимыч. – Да тока так редко, что почитай совсем не бывают. Давеча… лет пять уж назад… из леспромхоза начальство какое-то наезжало. На вездеходе. Посмотрели, как я тут обитаю, грамоту почётную за безупречную службу вручили, завалили сохатого и уехали. С тех пор, дай бог памяти… окромя вас и не было никого!

– А вы что ж, один проживаете? – буравя взглядом егеря, допытывался милиционер.

– А што! – беззаботно отозвался хозяин. – У меня лошадка есть, «Буран» – моциклет специальный, по снегу ездить. Два раза в году в райцентр наведываюсь – зарплату да пенсию получить. Харчи беру, припасы для ружьишка, чаю, курева, мучицы мешок, бензина для моциклета. Мне и хватает. Да ещё для Лешего овсеца… Тем и сыты.

– Какого Лешего? – насторожился милиционер.

– Да меринка моего! А кобель, Валетка, – указал егерь на крутившуюся у стола лайку, – с охоты питается. Каку дичь для меня скрадёт – то и полопает! А вы, робяты, извиняйте за любопытство, пошто здесь шландаете? По обличью – так не промысловики вроде…

– Охотники-любители, – опередив товарищей, чтоб не сболтнули лишнего, ответил Фролов. – Пошли по уток, да вот… заплутались.

– Бывает, – сочувственно кивнул Пимыч. – Тайга – дело сурьёзное. Тут недолго и до беды… Ну, а раз обошлось, давайте ещё по стаканчику. Для сугрева и поднятия сил!

Разморенный едой и выпивкой Богомолов вспомнил, что он всё-таки писатель, какой-никакой, а инженер человеческих душ, призванный изучать типажи людские, а потому повернул разговор на лирическую стезю:

– Так вы что ж, Пётр Пименович, один-одинёшенек, без супруги, здесь проживаете?

– Была баба, – отмахнулся хозяин, – да сбежала. Скушно ей, вишь ли, в моей глухомани… И дочурку забрала. А и шут с ними. По хозяйству я и сам, без баб, управлюсь.

– Охотитесь? – подключился к разговору Студейкин.

– Конечно! – радостно согласился егерь. – Нешто без охоты тут проживёшь? Мясца надоть, не без этого. Пушнина опять же… Промышляю по мелочи. Белка, куница, горностай. Бывает, и соболька подстрелю…

– В глаз бьёте? – восхищённый заранее, уточник журналист.

– А то куда ж? Не в задницу ж! – добродушно хохотнул Пимыч. А потом поднялся из-за стола, предложил:

– Вы, робяты, отдыхайте, ешьте да пейте. А завтра я вас на Большую землю сведу. Без меня вам отседа сроду не выбраться. Здесь кругом сплошные болота. Диву даюсь – как живыми до меня добрались?

Сославшись на хозяйственную надобность, егерь вышел из горницы, и в маленькое, грязным стеклом покрытое оконце было видно, как отправился он в сараюшку рубленую и скрылся из глаз, прикрыв за собой дверку.

Фролов, оторвавшись от окна, повернул посерьёзневшее разом лицо к попутчикам:

– Ох, не прост этот лесовик, чую, не прост. Не зря он здесь, в болотах, сидит…

– А по-моему, чудный мужик, – возразил Богомолов. – Естественный во всех проявлениях. О таких, как он, книги надо писать…

– Да погоди ты с книгами! – поморщился с досадой милиционер. – Посоображай лучше, чего ему в этом гиблом месте делать? Здесь от одного гнуса, не говоря уже об одиночестве, с ума сойдёшь. Что, нельзя было заимку подальше от гнилой топи поставить? У них, таёжных егерей, участки в тайге ого-го! На любом целое государство европейское разместиться может. Вот и выбрал бы, где посуше да к людям поближе. Так нет, в самую глухомань, в болото залез…

Вернулся хозяин с охапкой больших шкур – медвежьей, волчьей, лосиной.

– Я вам, робяты, уж извиняйте, на полу постелю. Мех чистый, проветренный. У меня и одеяла найдутся…

Застелив шкурами пространство в углу хаты, он предложил радушно:

– Лягайте. Чать, намаялись-то по дороге…

Фролов с Богомоловым, не раздеваясь, дружно свалились спать. А подзарядившийся калориями Студейкин, благо что вечереть лишь начинало, вышел вслед за егерем по двор. И несмотря на запрет капитана, принялся выспрашивать осторожно:

– А что, Пётр Пименович, не встречали ли вы, часом, в здешних краях кого-нибудь… необычного?

Оглаживающий щёткой смирного каурого меринка егерь оглянулся через плечо удивлённо:

– Зверя, што ль?

– Ну как бы поточнее выразиться… не совсем зверя. А, скажем так, некое существо в человеческом обличье…

– Это вы про лешего? Так я вам прямо скажу: нету его. Бабьи сказки!

– Хороший у вас конёк, – зашёл с другого бока к волнующей его теме журналист. – Упитанный. Это я вам как бывший ветврач ответственно заявляю… Животных я, Пётр Пименович, люблю, прямо-таки обожаю. Изучаю их с научной целью, в газетах про них пишу…

– А чё про него писать? Мерин – он и есть мерин, – стоя спиной к журналисту, не поддержал разговор егерь.

– Я не о домашних животных пишу, – доверительно наклонившись к нему, сообщил Студейкин. – А о неизвестных науке. В некоторых изданиях, рассказывающих о вашем крае, упоминаются странные… существа. – И потом огорошил вопросом: – Вам, Пётр Пименович, снежного человека… ну, вроде неандертальца, в здешних местах не доводилось встречать?

Егерь вдруг приметно вздрогнул, ещё более оборотился к журналисту спиной, скрывая лицо, и быстро-быстро зачастил щёткой по боку меринка: ширк-ширк-ширк… И ответил напряжённо, неискренне:

– Никого, гражданин учёный, я здесь не встречал. Ни диких людей, ни обнаковенных… Говорю же, приезжали лет пять назад из леспромхоза… лося завалили… Так у них лицензия на отстрел была…

Сконфуженный явным нежеланием егеря поддерживать разговор Студейкин пробормотал виновато:

– Что ж… Извините… Я просто так, и чистого научного интереса, полюбопытствовал…

И отошёл, обескураженный переменой, произошедшей со словоохотливым добряком – хозяином заимки.

Выйдя за пределы огорожённого плетнём двора, он принялся бродить вокруг заимки, не удаляясь, впрочем, далее десятка шагов: уже смеркалось, а тайга и болота были совсем рядом. Не ровен час, ещё заблудишься на ночь глядя…

Движимый праздным любопытством, журналист обошёл хозяйственные пристройки – бревенчатый сарайчик, конюшню для меринка, баньку, пару стожков сена, и оказался на задах избы. Здесь, судя по свежевскопанным грядкам, грудам пожухлой картофельной ботвы, у егеря был огород. Он тянулся метров на сто, к самому болоту, которое сейчас парило, клубилось туманом и выглядело в накатившихся сумерках особенно зловещим.

Неожиданно, бросив взгляд под ноги, Студейкин застыл, будто поражённый разрядом молнии. На одной из вскопанных гряд он увидел отчётливый отпечаток человеческой ступни. А рядом – ещё один. Цепочка следов тянулась от болота к избе. Журналиста поразило даже не то, что прошедший здесь человек был бос. А то, что, если перевести отпечатки его полуметровых стоп на размер обуви, то, наверное, выйдет шестидесятый какой-нибудь, никак не меньше!

Поскольку ноги у егеря, как заметил ранее журналист, были вполне нормальные, не более сорок третьего размера, следы принадлежали неизвестному великану, который вышел босиком из болота, подошёл к избушке, а может быть, и вошёл в неё.

Поёжившись, Студейкин отправился в дом. Его вдруг охватил безотчётный страх, даже ужас. Ни словом ни обмолвившись о случившемся ни с хозяином, ни с попутчиками, он лёг на краешек медвежьей шкуры возле Богомолова, сунул под голову какой-то брошенный на пол егерем специально для гостей тюфяк и, несмотря на крайнее смятение от увиденного только что, почти мгновенно уснул.

 

10

Утром Пётр Пименович был опять радушен и хлебосолен. На завтрак он приготовил гостям наваристую похлёбку из дикой утки, вяленую рыбу, миску солёных грибов, приправленных местной духмяной травкой, крепкий чай из пыхтящего паром латунного самовара.

– Я здесь без электричества, телевизоров всяких живу, – ворковал он, потчуя путников. – Даже не знаю, к примеру, кто вместо Путина президентом России стал. Да мне, ваще-то, и один хрен. Я и при Брежневе, и при Ельцине зверя промышлял. Счас даже легше стало – отчётов меньше. А еда… Как при коммунистах с огорода и тайги кормился, так и при нынешних… как их назвать-то?.. демократах, што ли?

– Прекрасно. У вас, можно сказать, полный суверенитет, – согласился Фролов. – Даже если все города погибнут от катаклизма какого-нибудь, вы здесь и не почувствуете… А нам пора и честь знать, – встал он из-за стола. – Провожайте гостей, Пётр Пименович, в цивилизацию окаянную!

Быстро собрав нехитрые пожитки, путешественники, не без сожаления оставив приветливую заимку, вслед за егерем углубились вновь в хмурую, настороженную к чужакам, тайгу.

Рано утром Студейкин, выбрав момент, – будто до ветру, – сбегал за избушку, но следов, обнаруженных давеча, уже не нашёл. Гряды были разрыхлены, и перепачканные землёй грабли валялись тут же. На обратном пути он столкнулся с хозяином.

– А я тут огородиком занимался, – словоохотливо, хотя журналист и не спросил его ни о чём, пояснил егерь. – Озимый лук посадил. Весной, чуть снег сойдёт, у меня вот такое перо вылезет! – показал он, раздвинув руки на метр. – Лук в тайге – первое дело. От цинги, от простуды…

И теперь, бредя за товарищами, Студейкин молчал, соображал замороченно: наяву ли наткнулся он на следы огромных босых человеческих ног или они ему только привиделись?

– Я вас, робяты, на лесосеку выведу, – объяснял попутчикам шагавший бодро впереди с длинным шестом в руках Пётр Пименович. Низкорослый, толстенький, в брезентовой плащ-накидке, шляпе и броднях с отвёрнутыми голенищами, он походил на сказочного Кота в сапогах. – Тут, если напрямки, километров пятнадцать идти, не больше. А по просеке ещё через пару-тройку часов ходьбы вы на грейдер выйдете. Там уже лесовозы ходят. Не так часто, конечно, как троллейбусы в городе, – хохотнул он. – Но пара машин за день обязательно проезжает. На них и до райцентра доберётесь.

Говоря так, егерь шёл шустро, катился колобком сквозь заросли мелколесья, и под ногами едва поспевавших за ним путешественников то и дело хлюпала, проседая, насыщенная влагой земля.

– Тут, робяты, везде болота, – охотно пояснил им Пимыч, прощупывая ловко перед собой почву палкой. – Кладовая солнца, во! Так про наши места при Советах ещё говорили. Торфа здесь видимо-невидимо. А ещё нефти да газа. Тока, как сказывают, добывать пока дорого. Надо сюды через топи дороги мостить…

– Нефть – это хорошо, – кивал Фролов, а потом, будто невзначай, поинтересовался: – А золото есть?

– Золото? – равнодушно переспросил Пётр Пименович. – Есть, наверное. По речкам старатели испокон веков его помаленьку моют. Да я им не интересуюсь. На што мне золото? Ежели тока зубы вставить? Так они у меня, слава те господи, свои, непокупные. Гвоздь, к примеру, али стальную проволоку, как клещами перекушу…

В предвкушении скорого окончания затянувшегося путешествия шагали быстро. Даже упитанный Богомолов не отставал, легко неся не отягощённый провизией рюкзак. Тайга, прежде чем выпустить скитальцев из своих тесных и сумрачных объятий, ещё больше нахмурилась напоследок, напустила тумана, острее запахла камышом и болотной гнилью.

– Щас зыбун минуем и, считай, вы дома! – воодушевлял путешественников егерь, тыча перед собой шестом, и предупреждал заботливо: – Вы только, робяты, за мною след в след ступайте! Здесь место самое гиблое. Шагнёте, не ровен час, в сторону, и ухнете в трясину по самую маковку, как в преисподнюю!

Растительность опять поредела, деревца захирели, вечнозелёная хвоя подёрнулась ржавчиной, в изобилии торчали из топи лишь их окостенелые остовы, которые на фоне чёрного с белыми пятнами кучевых облаков неба, смотрелись особенно зловеще. Пётр Пименович, уже по колено увязая в трясине и по этой причине поддёрнув голенища бродней, шагал уверенно, не забывая, впрочем, щупать перед собою почву шестом.

– Щас посуше будет, – успокаивал он перемазавшуюся с ног до головы болотной грязью, заметно выбившуюся из сил троицу. – Вот здесь по кочкам – скок да скок! И почитай вы уже дома…

– Ты, блин, как Иван Сусанин, – бурчал шагнувший мимо кочки и провалившийся чуть ли не до пояса в зловонную жижу Фролов. – Всё щаскаешь, а мы уже полдня по этому чёртову болоту плутаем!

– И ещё, осмелюсь заметить, – с лёгкой одышкой вставил журналист, – что мимо вот этого сожжённого молнией кедра мы уже проходили.

– Э-э, милай! – обернул к нему приветливое лицо егерь. – Молния – она ж дура! Бьёт по всему, что выпячивается, высовывается выше других. Это как у людей. Возомнил о себе, вознёсся над обчеством, и тебе раз по башке! – И наше вам с кисточкой! Тута деревьев таких тьма.

– Ты, Александр Яковлевич, знающему человеку не мешай, – вступился за проводника Богомолов. – Он, в отличие от тебя, настоящий следопыт, урождённый таёжник. А ты лезешь со своими советами… Тоже мне, Чингачгук – длинный язык…

Студейкин замолчал обиженно, поправив сбившиеся на кончик носа очки, с сомнением посмотрел на одиноко стоявший, могучий некогда, а сейчас угольно-чёрный ствол кедра, и побрёл вслед за товарищами, с чмоканьем выдёргивая ноги из вязкой трясины.

Впрочем, идти опять стало легче – болото словно выдохлось, обмелело, кочки сменил хоть и пружинящий под ногой, но всё-таки крепкий дёрн.

– Ну вот, – с удовлетворением обернулся к попутчикам Пётр Пименович, – почитай, пришли. Давайте передохнём здесь, и на просеку. Может, повезёт, лесовоз попадётся попутный. А нет – так тут и до грейдера рукой подать.

Путники, ощутив впервые за несколько часов ходьбы твёрдую почву под ногами, повеселели, со стоном сбросили рюкзаки, распрямили затёкшие плечи.

– Ну и места у вас, – покачал головой Фролов. – Действительно гиблые. Если бы не ты, Пимыч, нам бы самим сквозь это болото никогда не пробраться.

– Эт точно, – легко согласился проводник. – Я эту тропку сызмальства знаю. Мне её дед показал. Здесь ведь как? Взял чуть в сторону – и поминай как звали. Вот вы, к примеру, могли бы тем же путём назад вернуться?

– Нет, – покачал головой капитан. – Уж больно мудрёно шли. Я сперва дорогу примечал, а потом плюнул на это дело. Деревца, кочки – один и тот же ландшафт, никаких надёжных ориентиров.

– То-то же, – с удовлетворением кивнул егерь. – Чужаку туточки верная гибель. Без меня вам из этих болот живыми не выбраться… Ну, ладно. Вы, робяты, располагайтесь, отдыхайте, а я… до ветру отлучусь. Нужду справить.

Не снимая вещмешка, он юркнул в густые заросли дикой малины.

– Вот ведь… дитя природы, – завистливо посмотрел ему вслед Богомолов. – Старше нас лет на двадцать, а кажется, и не устал совсем. А меня прямо ноги не держат. – И решительно опустившись на траву, вздохнул мечтательно: – Эх, подхарчиться бы…

– Нечем, – покачал головой Студейкин. – Можно было бы, конечно, попросить у Пимыча провианта в дорогу, да неудобно. Мы и так изрядно от его запасов отъели. А он пообещал – к вечеру дома будем.

Фролов молчал угрюмо, курил позаимствованную у хлебосольного хозяина волглую от болотной сырости «Приму». Сизый дымок плыл на неощутимой волне ветерка, сдабривая табачным запахом гнилостное зловоние топи.

– Что-то провожатый наш засиделся, – хмыкнул озабоченный долгим отсутствием егеря журналист.

Он встал, с отвращением стряхнул с джинсов прилипшие к штанинам мокрые стебли болотных растений, постоял, тревожно озираясь вокруг, а потом зашагал в том же направлении, в котором удалился Пётр Пименович. Для Александра Яковлевича наступил решающий момент. Переговорив с егерем наедине, он рассчитывал прояснить ситуацию с человекоподобными следами, обнаруженными вчера возле заимки.

Опасаясь застать провожатого в деликатном положении, Студейкин, ступив в заросли, окликнул негромко: – Пётр Пименович! Вы где? Можно с вами поговорить?

И обведя взглядом открывшееся пространство, сразу же увидел егеря. Тот стоял у самого края болотной топи и, нагнувшись, прилаживал к ногам чудные приспособления – короткие и широкие, вроде лыж, плетёные из лозы. «Мокроступы!» – вспомнил название этой обувки много читавший любознательный журналист.

– Интересная штука, – похвалил егеря Александр Яковлевич. – Это для того, чтобы по болотам ходить?

– Ага, – распрямившись и подняв покрасневшее лицо, глянул недовольно на Студейкина егерь. – По самым непроходимым местам пробраться можно… – Пётр Пименович потопал мокроступами по траве. – Дальше без такой обувки – никуда!

– А… мы как же? – удивился журналист. – У нас такой нету…

– А вам и не надо, – усмехнулся недобро егерь. – Вы уже пришли. Прощевайте, робяты. Вам всё одно пропадать, а мне ещё засветло домой успеть надо.

– К-как… пропадать? – задохнулся от неожиданности Студейкин. – П-почему… пропадать? – А потом озарённо воскликнул: – Вы что, нас одних здесь бросаете?!

– Бросаю, бросаю, – сварливо согласился Пётр Пименович и, ступив на хлюпнувшую податливо поверхность болота, зачапал, высоко задирая ноги в мокроступах при каждом шаге, прочь от островка суши, на котором притулились уставшие путешественники.

– Э-эй! Вы куда? – послышался голос Богомолова.

Он и милиционер подоспели к моменту прощания, и теперь смотрели обескуражено на удалявшегося егеря.

– Мы же не знаем, в какой стороне дорога! – в отчаянье крикнул ему журналист.

– А нету тут никакой дороги, – охотно отозвался Пётр Пименович, не оборачиваясь и живо шлёпая мокроступами по трясине. – Тута на сто вёрст одни болота кругом!

– Стой, сволочь! Стрелять буду! – сорвал с плеча ружьё Фролов.

– Стреляй, милай! Тока патронов у тебя нету, – опять подал голос удаляющийся стремительно егерь.

Капитан переломил ружье, глянул в каналы ствола, потом схватился за патронташ. Там оказались лишь стреляные латунные гильзы. Выругался сквозь зубы:

– Вот чёрт! Точно, украл, гад, патроны! – И, недолго думая, вытащил из-за пазухи пистолет, передёрнул затвор: – Стоять, гнида! Я для тебя пулю найду!

Пётр Пименович оглянулся опасливо и, оценив расстояние, облегчённо махнул рукой:

– Из этой пукалки не дострелишь, начальник! Я тебя, мента, враз раскусил! Не будешь в чужие дела нос совать! Счастливо оставаться, робяты! Из этих болот ещё никто живым не вертался!

И растворился в накатившихся сумерках, только слышались в отдалении в мёртвой тиши слабые шлепки мокроступов.

 

11

– Он что, с ума сошёл? – недоумевал Богомолов. – Интересно, какая муха его укусила?

– Золотая, – процедил сквозь зубы, пряча пистолет, Фролов. А потом, вновь принимая командование на себя, приказал: – Без паники. Пока совсем не стемнело, надо дровишек сухих для костра собрать. И насчёт пропитания побеспокоиться. У вас, товарищ писатель, я так предполагаю, этот гад патроны к ружью тоже стибрил?

Богомолов, ощупав карманы, покаянно кивнул.

– Значит, охота за мной, – продолжил милиционер. – Пуля, конечно, не дробь, но авось какая дичь попадётся! Вы, товарищ писатель, занимайтесь костром. А вы, журналист, обследуйте ту часть, – указал он рукой в сторону, – нашего необитаемого острова. Я пойду в противоположном направлении. Проведём рекогносцировку на местности. Только далеко не удаляйтесь!

Богомолов понуро принялся подбирать валежник. Студейкин, с сомнением посмотрев на пистолет капитана, который тот опять извлёк бережно и заботливо отёр рукавом стёганки, заявил вдруг с воодушевлением:

– К вашему сведению, друзья, именно собирательство, а не охота стало первым, древнейшим, занятием человечества! Прежде чем научиться убивать птиц, доисторические люди собирали яйца из гнёзд…

– Птичьи яйца… В сентябре… Это вы, товарищ следопыт, серьёзно? – с любопытством взглянул на журналиста Фролов.

– Я говорю «например», – взорвался негодованием тот. – Я лучше вас знаю, когда птицы в дикой природе высиживают птенцов! Но я, в отличие от вас, знаю ещё и о том, что в нашей стране насчитывается свыше двух тысяч растений, пригодных в пищу!

– Ага, только крестьянских огородов, судя по заявлению покинувшего нас егеря, ближе сотни километров отсюда не наблюдается, – с сожалением подметил нянчивший охапку веток, показавшихся ему сухими, писатель.

– Имеются в виду дикорастущие, годные к употреблению в пищу растения – кипятился Студейкин. – Например, сосна, которой здесь завались, может снабдить наш стол цветочными почками, молодыми побегами, шишками, витаминным настоем хвои. Чукчи, к вашему сведению, из листьев и молодых веточек ивы готовят одно из любимых блюд, которое заменяет этому народу хлеб. Для его приготовления набивают ивой мешки из тюленьих шкур и оставляют так киснуть в течение всего лета. Поздней осенью перекисшая масса замерзает, её режут ломтями и едят. Съедобны также стебли и корневища камыша…

– Хорошо, хорошо, – согласился, чтоб отвязаться, милиционер. – Грибов каких-нибудь поищи, корешков. Мы тебя заставим их первым поесть. Если хвоста не нарежешь – присоединимся…

Ещё до того, как ночь навалилась на болото, Богомолов услышал, как в отдалении щёлкнул сухо пистолетный выстрел. А ещё через четверть часа вернулся перемазанный грязью Фролов, волоча за длинные лапы мёртвую цаплю.

Писатель с сомнением посмотрел на неаппетитную, воняющую тиной птицу с вытянутой по-змеиному шеей.

– Сожрём, – буркнул капитан. – Мы, судя по всему, на острове. В той стороне, где я был, сплошные болота.

В это время сквозь кусты, запалённо дыша, продрался Студейкин.

– Прошёл метров сто, дальше пути нет – трясина. Вот, с голоду не умрём, – с гордостью вытряхнул он из рюкзака кучку грязных кореньев, зелёных стеблей и листьев.

Костерок трещал, дымил нещадно, сырые дрова горели плохо, но в котелке варилась, задрав красные лапы, цапля, приправленная толстыми, вроде спаржи, стеблями только журналисту известного растения.

Уже в кромешной тьме птицу из кипятка извлекли, разделили по-братски, а потом долго жевали жёсткое, отдающее рыбой и болотом, плохо проваренное мясо. Журналист отважно чавкал ещё и зелёными стеблями, заедал цаплю листьями, и Фролов, скептически глядя на него, изрёк пророчески:

– Пронесёт вас, гражданин следопыт, с этого подножного корма!

Студейкин улыбался упрямо, изображая восхищение вкусом горьких, как хина, стеблей, и шевелил между делом палочкой угольки костерка, в которых запекал ещё и старательно очищенные от грязи коренья.

– И всё-таки я не пойму, почему эта сволочь нас в топь завела и на погибель оставила? – задумчиво глядя на обглоданную дочиста бедренную косточку птицы, вздохнул Богомолов. – Что мы ему такого сделали?

– Вы – ничего, – оскалился, ковыряя в зубах веточкой, милиционер. – А я его, суку, накрыл. Думал, он по мелочи шакалит. Да, видать, дельце у этого егеря широко поставлено, раз он, не терзаясь совестью, нас троих в расход задумал пустить…

– Что за дельце? – напрягся писатель.

– Вот это… – Фролов залез в карман и вытянул оттуда перевязанный тесёмкой холщовый мешочек размером с кулак. – На-ка, глянь!

И бросил писателю. Тот подхватил на лету мешочек и тут же уронил – он оказался неожиданно тяжёл. Торопливо развязав горловину, Богомолов запустил туда пальцы и извлёк горсть коричневого крупнозернистого песка. В свете костра крупинки блеснули жёлтым.

– Золото? – удивлённо догадался писатель.

– Оно самое, мать его, – выругался, сплюнув, капитан. – Это я в избушке егеря, под половицей, нашёл. Ну и прихватил как вещдок. Наверняка, если в этой хате пошарить, ещё много чего интересного отыскать можно.

– Когда ж ты успел обыск у него учинить? – поинтересовался Богомолов.

– Рано утром. Вы дрыхли ещё. Пимыч этот из избы по какой-то нужде вышел. А я ещё раньше приметил: когда мы пришли, у него шкура косули на полу возле кровати лежала. А он нам те, что в сарае были, принёс. А на эту, возле койки, ещё и табурет поставил. Ну, я и приподнял шкурку-то. Доски половые там щелястые, одна короче других. Я её ножичком ковырнул – отошла. Сунул руку и нащупал мешочков несколько. Один, не глядя, взял. Думал, не хватится. А он, гад, видать, сообразил, что к чему. Они, должно быть, у него считаные. Я, честно говоря, лопухнулся. Думал, доведёт он нас до просеки, как обещал, тут я его и повяжу. Доставлю на Большую землю вместе с золотишком, а там уж расколоть, где оно добыто да кем – дело техники. Да он, сволочь, меня раньше раскусил. И принял… превентивные меры.

Студейкин обличающе ткнул в милиционера пальцем:

– Выходит, всё из-за вас!

Его сердито поддержал Богомолов:

– Значит, это вам, капитан, мы обязаны своим нынешним незавидным положением! Болотом вокруг, цаплей вонючей вместо нормальной еды и тем, что жить нам, возможно, осталось день или два и мы помрём на этом богом проклятом острове!

– Ш-ш-ш! – предостерегающе прижал вдруг палец к губам журналист. – Тихо. Кажется, идёт кто-то.

Непроглядная ночь клубилась, сгущаясь вокруг мерцающего света догоравшего костерка. Из болота наползал на островок, стлался по сырой траве зябкий туман. И оттуда, со стороны непролазной трясины, донеслось всё более отчетливо слышное чавканье ног по воде, хруст и шелест сминаемых стеблей камыша.

– Большой зверь, однако, – прошептал писатель, прижимаясь в страхе к милиционеру.

Студейкин выхватил из костра головёшку, помахал ею в воздухе:

– Эй, ты… кто там? Брысь! Пошёл вон! – и, обернувшись к Фролову, лязгнул зубами. – Хорошо, если лось… А вдруг медведь?

Капитан выхватил пистолет, решительно клацнул затвором, процедил сквозь зубы:

– Зверь на костёр не попрёт… Уж не подельники ли это нашего егеря? А то и сам Пимыч пожаловал, чтоб от свидетелей наверняка избавиться… Отойдите от костра! – И Студейкину: – Брось факел! А то первым от них пулю схлопочешь!

Журналист испуганно швырнул головёшку. И в наступившей мгновенно тьме из кустов шагнуло к путешественникам что-то огромное, чёрное.

– Стой! Стрелять буду! Руки в гору! – рявкнул, вскинув пистолет, капитан.

Плохо различимый в ночи человек – высокий, на голову выше любого из путников, – остановился, переминаясь с ноги на ногу, и дышал громко, сопел, не предпринимая, впрочем, попыток напасть.

– Ой! – взвизгнул вдруг, приседая от ужаса на корточки, Студейкин.

Потому что стало видно в тусклом свете костра, что глаза незнакомца горят алым отсветом пламени, а весь он с головы до ног порос густым чёрным мехом.

Существо сделало ещё шаг и, протянув длинную, как у гориллы, и тоже сплошь волосатую лапу, проревело вдруг внятно:

– Хр-р-леп… Са-ха-р-р…

А затем гулко ударило себя по могучей груди, уточнив:

– Мне!

– Из-з-звините… – пролепетал жалко из-за спины милиционера Богомолов. – Н-не п-понял… Чего изволите?

– Хлеба он просит… И сахара… – прошептал скорчившийся на земле журналист.

Капитан застыл незыблемо, недрогнувшей рукой направляя ствол «Макарова» в грудь незваного гостя. А Студейкин, поднимаясь медленно с четверенек и заворожённо глядя на существо, первым сообразил и выдавил хриплым от волнения голосом:

– Человек… снежный… Йети… Да ещё говорящий…

– Хр-р-леп дай! С-с-ахыр-р! – повторил с рыком и подвыванием человекообразный.

– У нас нету… – жалко улыбнувшись, покачал головой писатель и для убедительности развёл руками. – Нету ням-ням! Тю-тю…

– Господи, да при чём здесь ням-ням! – с отчаяньем схватился за голову журналист. – Это же йети! Бигфут! Как вы не понимаете! И мы его нашли! Именно мы! Я был прав! Моя гипотеза подтвердилась! Это же… Это же сенсация мирового значения!

Милиционер скептически осмотрел с ног до головы гостя, хмыкнул пренебрежительно:

– Да бросьте вы! Какой-нибудь дебил местный, в лесу обитающий. Или алкаш. Мы ещё в школе, помнится, проходили про это: волосатый мальчик Андриан Евстихеев… – И, качнув угрожающе стволом пистолета, спросил властно: – Имя, фамилия? Где проживаете?

Костерок, словно осознав важность момента, вспыхнул вдруг ярче, лучше осветив таинственного пришельца.

Внешне он действительно напоминал человека. Вернее, человекообразную обезьяну вроде гориллы, если допустить, что в сибирской тайге могут водиться такие приматы. К тому же обладающие способностью к членораздельной речи.

Росту в нём было далеко за два метра, рослый Богомолов едва доставал ему до плеча. Мощное, с выпирающими буграми мышц, как у культуриста, тело было сплошь покрыто густой, тёмно-коричневой шерстью, заляпанной болотной жижей, и лишь на низком лбу – с белёсым, вроде седины, пятном. Морда существа плоская, с широким приплюснутым носом, вывороченными ноздрями. Кожа чёрная, как у негроида. Из приоткрытой пасти ослепительно поблёскивали клыки – по два на верхней и нижней челюстях. Близко посаженные, будто налитые кровью глаза пристально рассматривали путешественников.

– Ну и рожа… – скривился Фролов, а потом опять обратился к существу: – Ну-ка, отвечай, когда спрашиваю! Откуда сюда пришёл? Дорогу обратную знаешь? Кончай мне тут дурку валять, под гоминоида косить! Щас в наручники закоцаю, сразу заговоришь!

Звероподобный пришелец перевёл взгляд на него, посмотрел внимательно, а потом вдруг объявил:

– Домой! – и, повернувшись резко, зашагал широко в кусты, к болоту.

– Стоять! Твою мать! – рявкнул Фролов, но существо уходило, не оборачиваясь.

– Вы дурак! – взвизгнул Студейкин и замахнулся на милиционера в бессильной ярости. – Бигфут пытался вступить с нами в контакт! Эй! – бросился он за гоминоидом. – Я учёный! Меня зовут Александр Яковлевич! А вас?

Но зверь удалялся, переваливаясь по-медвежьи с боку на бок. В тусклом свете костра видно было, что он, раздвинув осоку, не мешкая ни мгновенья, шагнул в топь и пошёл по ней, не слишком проваливаясь, яко Христос по воде.

– За ним! Быстро! Он знает дорогу через трясину! – нашёлся милиционер и рванул следом.

Он шёл решительно за ночным гостем, утопая по колено в болотной жиже, стараясь не отставать и возбуждённо шепча поспешающим следом Студейкину с Богомоловым:

– Вперёд, не дрейфь! Кем бы ни был этот урод, он обязательно выведет нас на твёрдую землю!

 

Глава пятая

 

1

Сперва Эдуард Аркадьевич решил, что умер. Он не чувствовал своего тела, парил невесомо в пространстве, озарённом тусклым, не иначе как потусторонним, светом. Перед глазами, словно больничной марлей подёрнутыми, за серой пеленой, колыхались неторопливо мутные, безмолвные тени.

«Значит, есть он, загробный мир, – покаянно-радостно сообразил Марципанов, – куда отлетает душа и со смертью бренного тела всё совсем не кончается!» И принялся размышлять напряжённо, взвешивая свою прожитую неровно жизнь, в рай он попал или в ад, а может быть, правы латиняне – сначала в чистилище?

А потом вдруг завоняло резко, противно, запах аммиака шибанул в нос, и он понял с ужасом, что находится, вероятнее всего, в аду!

– Ишь, скукожился от нашатырчика-то, – отчётливо произнёс надтреснутый старческий голос. – Жив, собака!

– Да куда он, падла, денется?! Ты, Трофимыч, одно учти: враг, он завсегда живучий. Я, помнится, одного такого расстреливал. Не поверишь, полдиска ППШ в контру всадил, а он всё дрыгается, копытами перебирает. Пришлось из тэтэшника в голову добивать.

– Эт чё, – охотно подхватил второй. – Мы тоже диверсанта допрашивали. Ломом. Сначала руки ему перешибли, а потом брюхо проткнули, ломом-то. Насадили, как жука на булавку. Так он потом ещё полчаса извивался…

Холодея сердцем, Эдуард Аркадьевич, окончательно очнувшись, слушал этот бредовый диалог, крепко зажмурив веки и понимая отчётливо: да, он в аду. Где расстреливают, добивая выстрелом в голову, контриков, и протыкают ломом насквозь диверсантов…

– Ну-ка, ты, морда шпионская, зенки открой! На меня смотреть! – Марципанова звонко шлёпнули по щеке ладонью.

Он послушно раскрыл глаза, но увидел перед собой всё ту же серую пелену.

– Да ты, Акимыч, повязку ему на морде поправь, – посоветовал сварливо невидимый служитель преисподней. – Она ему на буркалы налезла. Замотали ему башку, а чо бинты-то переводить? Всё равно после допроса в расход!

– Не-е, – ответил Акимыч. – Ноне с людишками туго. Он, как особо опасный элемент, в шахту пойдёт. Пущай поработает на общую пользу. Поэтому ку-клуц-клан предупреждал: при проведении дознания иголки под ногти подследственному не вгонять, руки не портить. Почки тоже не отбивать. И вообще, с унутренними органами побережнее обращаться. Нам рабсила нужна. Это тебе не прежние времена, когда контра дуром в лагерь валила.

– Но по морде-то можно? – с надеждой в голосе полюбопытствовал собеседник.

– Да сколько угодно, Трофимыч! И по мордасам, и поддых. По рёбрам тоже кулаком пройтись в самый раз, или дубинкой резиновой. Вон он какой у нас… мясистенький!

С лица Марципанова сдёрнули наконец бинты, и он, округлив от ужаса глаза, увидел перед собой двух военных весьма преклонного возраста. В диссонанс только что слышанным от них речам морщинистые лица старичков были вполне добродушными. Они с живым интересом уставились на Эдуарда Аркадьевича, нависая с двух сторон над железной койкой, на которой лежал правозащитник.

– Оклемался, соколик? – лучась морщинами, улыбнулся один из них.

Старички были похожи друг на друга, как близнецы. Оба плюгавенькие, с ежиками коротко стриженых седых волос на темени, обряженные в военную форму. Но не в нынешнюю – полевую, камуфляжную и не в повседневную – кители с погонами и брюками навыпуск, а в гимнастерки х/б стародавнего образца, застёгнутые на медные пуговицы под горло, перетянутые в поясе и через плечо портупеями. На погонах у обоих кровянели полоски лычек – сержантские, что ли, Марципанов плохо разбирался в солдатских званиях.

Правозащитник тоже растянул губы в заискивающей улыбке, хотел было подняться с кровати, но, дёрнув руками, обнаружил, что крепко пристёгнут к пружинной сетке наручниками.

От возмущения Эдуард Аркадьевич забыл про страх. Никакой это, конечно, не ад, понял он, осмотревшись мимолётно, а заурядная камера… в отделении милиции, должно быть. А эти старые замухрышки, выжившие из ума и по этой причине нёсшие только что полную чушь, – провинциальные блюстители порядка. Которые даже не представляют себе, с кем они, дураки, связались. Да он всю правозащитную общественность на них натравит, прокуратуру! Да они со службы за такие дела в два счёта вылетят, во главе с начальником райотдела!

– Эт-то что такое?! – вновь обретя уверенность, грозно нахмурился Марципанов. – Ну-ка, освободите меня немедленно! Адвоката ко мне, быстро! Я вам, держимордам, гарантирую серьёзные неприятности!

Старички глянули друг на друга и рассмеялись – заливисто, искренне:

– Их-хи-хи… Не… неприятности, – давясь от смеха, веселился один. – Он… нам… неприятности… Их-хи-хи…

– А мы ему… ха-ха… приятности доставим, – вторил другой. – Сапогом в печень… Ух-ха-ха-ха… Ой, уморил, гад!

– Смеётся тот, кто смеётся последним, – не теряя присутствия духа, назидательно предупредил Эдуард Аркадьевич, хотя сердечко ёкнуло, чуя недоброе.

Судя по окружающей обстановке – маленькой комнатке с оштукатуренными цементными нашлёпками – «под шубу», стенами, малюсеньким окошком, забранным толстой решёткой, столом и единственным табуретом посередине, лампочкой, утопленной в нише над окованной железными полосами дверью со смотровым глазком, его поместили в камеру ИВС – изолятора временного содержания. Подобрали в беспамятстве после падения с вертолёта, приняли за пьяного – и сюда.

– Устрою я вам, негодяи, когда выйду отсюда! – пообещал мучителям Марципанов. – Вы у меня вылетите из органов без пенсии и выходного пособия! Это вам, сатрапы, не тридцать седьмой год!

– Тридцать седьмой? – недоумённо переспросил один из старичков. – А что у нас было в тридцать седьмом году? – обратился он к напарнику.

Тот растерянно пожал плечами:

– Я в тридцать девятом родился… А ты, Акимыч, на годок млачше, стал быть, в сороковом… – А потом, склонившись над правозащитником, посуровел лицом, спросил, пристально глядя в глаза: – С какой целью заброшен? К кому шёл? Явки, пароли, имена связников, быстро! – И вдруг заорал, брызжа слюной и дохнув на Марципанова крепким запахом табака и нечищеных зубов: – Говори, падла! В молчанку играть бесполезно. Предупреждаю, мразь: у меня и не такие раскалывались! Будешь, тварь, по полу ползать и мне сапоги целовать! Кровью умоешься!

Он схватил Эдуарда Аркадьевича за горло. Тот захрипел, забился в судорогах на кровати, лязгая металлом наручников. Старик сдавливал ему шею неожиданно сильно, яростно и всерьёз, перекрыл дыхание, и Марципанов закатил глаза, теряя сознание.

Неожиданная помощь подоспела в лице второго служивого. Сказав: «Да будет тебе!», он отстранил товарища, пошлёпал правозащитника по щекам и, увидя, что тот пришёл в себя, налил из стоящего на столике графина стакан воды, поднёс к губам Эдуарда Аркадьевича:

– На-ка, выпей, милок… – и пока тот пил жадно, захлёбываясь, тёплую воду, чуть солоноватую от слёз, обильно заструившихся вдруг из глаз, толковал сочувственно Марципанову: – Ну зачем же ты так, родной? Сразу в несознанку… угрожать… Ты нас тоже должен понять. Мы люди служивые. У нас приказ допросить тебя по всей строгости и получить интересующие нас сведения – значит, допросим. И всё, что нам нужно, выясним. Но лучше тихо, мирно, без ругани и рукоприкладства. Отпираться попусту бесполезно. Мы знаем, что ты, мил человек, диверсант, заброшенный к нам с вертолёта. Ты не первый и не последний такой. Вражеские лазутчики постоянно пытаются проникнуть за наши рубежи и с земли, и с воздуха. Но у нас граница на крепком замке! И мы тебя, шпиона, обезвредили вовремя. Ничего серьёзного ты натворить пока не успел. А потому, я уверен, суд сочтёт возможным сохранить тебе жизнь. Несмотря на расстрельную статью – за шпионаж, диверсии и вредительство. Если будешь добросовестно сотрудничать со следствием, раскаешься в содеянном, то отделаешься и вовсе пустячным наказанием. Получишь лет пятнадцать каторжных работ. Как наши зеки говорят, такой детский срок на одной ноге простоять можно…

– К-каких каторжных работ? П-почему… на одной ноге? – лязгнув зубами о край стакана, поперхнулся правозащитник. – Вы… вы с ума сошли?

Старик отнял от губ Марципанова стакан, отошёл, покачав с сожалением головой:

– Не хочет по-доброму… Давай ты, Трофимыч.

– Я ж говорю: матёрый вражина! – насупился тот. И, ринувшись к Эдуарду Аркадьевичу, принялся наотмашь хлестать его по щекам: – Колись, тварь! Будешь молчать – устроим допрос третьей степени. Всё равно признаешься! А потом как собаку пристрелим – именем трудового народа!

– Я… я ничего не знаю… – костенея от страха и с ужасом глядя на сатанеющего от ярости старика, лепетал правозащитник. – Я, если б знал, о чём вы, сразу бы всё рассказал… – И чувствуя, что обмочился, добавил, рыдая: – Гражданин начальник…

– Имя! Фамилия! Быстро! – орал, распаляя себя, старик.

– М-марципанов… Эдуард Аркадьевич…

– Он издевается, гад, – обернулся дед к напарнику. – Давай-ка клещи. Начнём зубы по одному выдирать… Задание! К кому шёл! Быстро!

– Н-нет! – подскочил на жёсткой койке правозащитник и забормотал, захлёбываясь слюной и слезами: – З-значит, так… з-задание… Рассыпать, то есть развеять прах академика Великанова. Над лагерем, где он сидел… А там не прах был, в урне, то есть, а соль. Я её с вертолёта сыпал…

– Та-ак, – удовлетворённо кивнул злобный старик, – уже кое-что. – И прикрикнул напарнику, усевшемуся тем временем за стол: – А ты пиши, не зевай!

– Пишу, пишу, – сварливо отозвался тот и, помусоля во рту не иначе как химический карандаш, из тех, канувших в небытие в связи с прогрессом в незапамятные ещё времена, зачиркал им по листку серой бумаги, шевеля губами и диктуя себе: – На допросе диверсант показал… что имел задание рассыпать соль над территорией лагеря… Какую соль?

– Какую соль? – рявкнув, продублировал вопрос второй старик.

– Об-быкновенную… П-поваренную… – чувствуя, что сходит с ума от жуткой нелепости происходящего, заикаясь, уточнил Марципанов.

– Рассыпал соль поваренную с целью совершить химическую диверсию, – с удовлетворением вывел на бумаге, слюнявя беспрестанно карандаш, старик. – А теперь, отравитель, назови сообщников.

– Сообщники! Кто? – рыкнул, нависая над Эдуардом Аркадьевичем, злобный дед.

– Э-э… – заблеял замороченный Марципанов. – С-соколовский, профессор. И этот, как его… студент, короче. Он соль давал. И ещё краевед, Семагин…

– Помедленнее, я же записываю! – упрекнул его старик за столом. – Всё ты, оказывается, знаешь! Но о твоих зарубежных хозяевах мы позже поговорим подробнее. А сейчас: к кому шёл? Кого знаешь в лагере?

– В лагере? – не понимал Марципанов.

– В нашем лагере, – зарычал, хватая его за грудки, злобный дед. – В который десантировался со шпионскими и террористическими целями! К кому ты шёл?

– Ни к кому, – шалея, замотал отчаянно головой Эдуард Аркадьевич. – Богом клянусь! Никого здесь не знаю. – И добавил, выдавив из себя заискивающую улыбку: – А знал бы – обязательно вам рассказал. Как на духу!

– А ты и расскажешь, – многообещающе оскалил жёлтые, прокуренные зубы старик, тот, что писал за столом. А потом обратился к напарнику: – Ладно, Трофимыч. Предлагаю пока закруглиться на этом. Майор приказал нам первичный допрос провести, мы и провели. Пусть теперь за него оперативники берутся.

Трофимыч ещё раз посмотрел на правозащитника, цокнул с сожалением языком.

– Сдается мне, не знает он ни хрена. Чёрная кость, рядовой диверсант, таких вслепую используют. – И замахнулся угрожающе на Эдуарда Аркадьевича: – У-у, шпионская морда! Из-за таких, как вы, мы никак коммунизм не достроим!

Старики, одёрнув гимнастёрки под портупеями, прихватив со стола графин со стаканом и коричневую картонную папочку, где хранились показания допрошенного, вышли из камеры, захлопнув за собой дверь. А через секунду Марципанов услышал, как скрежетнул ржаво замок – его заперли.

 

2

Оставшись в одиночестве, Эдуард Аркадьевич пребывал в полуобморочном состоянии. Последнее, что помнил он из предшествующих беспамятству событий: было падение с вертолёта в зелёную бездну и свист ветра в ушах. И сразу после этого – ужасное пробуждение, повязка на глазах и злобные, пещерные какие-то, нелепые старики, и от этого ещё более страшные в своей нелепости…

Что с ним? Где он?

Марципанов опять оглядел помещение. Типичная камера для одиночного содержания преступников. Присмотревшись, определил, что и стол, и массивный деревянный табурет крепко прихвачены скобами к некрашеному дощатому полу. Кровать, на которой он лежал, была жёсткой, не иначе как с пружинной сеткой, какие и не выпускают теперь. Тощий матрац подозрительно похрустывал при каждом движении тела – соломой он набит, что ли?

Эдуард Аркадьевич осторожно пошевелил конечностями. Ноги свободны, движения в коленях безболезненные. Руки примкнуты за запястья наручниками к лежаку, но тоже вроде целы. А вот спину ломит, и поясницу. Видать, ими он о землю и приложился. Удивительно, что вообще жив остался, не переломал ничего. Вертолёт хотя и завис над деревьями, но всё равно оставался на высоте девятиэтажного дома, не меньше…

Замок в двери – специальный, тюремного типа, открываемый огромным двадцатисантиметровым ключом, он видел такие раньше в следственных изоляторах, – скрежетнул ржаво.

Марципанов напрягся: неужто вернулись эти жуткие старики бериевской выучки? Слава богу, нет. В камеру вошёл строгий и подтянутый, тоже перепоясанный портупеей, молодой человек. На погонах его полушерстяной гимнастёрки алело по одной лычке. Эмблемы в тёмно-синих петлицах тоже ни о чём не говорили – звезда в окружении овала из колосьев пшеницы. У стариков, помнится, петлиц и вовсе не было.

Стремительно шагнув к лежащему правозащитнику, военный пошарил в кармане галифе, извлёк маленький ключик и поочередно отомкнул им наручники.

– Извините, вы не объясните мне, где я, собственно говоря, нахожусь? – попытался получить хоть какую-то информацию Эдуард Аркадьевич, но вошедший пролаял сурово:

– Молчать! Не разговаривать! Встать! Руки назад! Лицом к стене!

Марципанов поспешно подчинился, встал, как велели, упершись лбом в шершавую стену, испуганно подняв плечи: вдруг опять начнут бить по беззащитной, наболевшей спине?

Но его не тронули в этот раз.

– Приступить к раздаче пищи! – рявкнул военный.

Скосив глаза в сторону, Эдуард Аркадьевич увидел, как в камеру, толкая перед собой низкую тележку на колёсиках, вошёл пожилой мужик. Одет он был по-иному: в куртку и штаны, напоминающие пижаму в серую и чёрную вертикальную полоску, в такой же полосатой матерчатой кепке со сломанным ровно посередине козырьком. Слева на груди, на кармане куртки, у него был аккуратно пришит квадрат белой материи с буквой и цифрами.

«Заключённый!» – догадался правозащитник и сразу вспомнил, как зовут в зонах таких зеков из хозобслуги – баландёр!

Заключённый загремел посудой и черпаком, склоняясь над тележкой с солдатскими термосами. Через минуту он управился и поволок прочь из камеры свою дребезжащую повозку.

– Повернись! – скомандовал Марципанову надзиратель.

Эдуард Аркадьевич с готовностью обернулся. Держа руки за спиной, как велели, он вновь обратился было к военному:

– Товарищ… э-э… командир… Будьте любезны…

– Молчать! – гаркнул, багровея лицом, надзиратель. – Тамбовский волк тебе товарищ, морда шпионская! – И, взяв себя в руки, приказал уже спокойно: – Приступить к приёму пищи!

– Обуться можно? – с заискивающей улыбкой спросил Марципанов, неуютно чувствуя себя в носках.

– Валяй! – кивнул тюремщик.

Правозащитник проворно нырнул под кровать, извлёк ботинки – растерзанные, без шнурков, с разрезанной поперёк подошвой, из которой, он знал это давно, у арестантов выдергивали металлическую пластину-супинатор.

Понаблюдав минуту, как нерешительно, горбясь, пристраивается за столом заключённый под стражу, надзиратель вышел из камеры, заперев за собою дверь.

Эдуард Аркадьевич, плохо соображая, тупо обозрел скудно сервированный баландёром стол. В одной алюминиевой миске – какое-то мутное хлёбово. В другой комок склеенных зёрен вроде перловки – каша. Кусок чёрного хлеба. Глиняная кружка с тёмной жидкостью. Деревянная ложка с обгрызенными краями. Всё.

Есть не хотелось. Голова кружилась, к горлу подкатывала тошнота. Марципанов с отвращением помешал грубо выточенной из деревянной чурки ложкой содержимое миски. Напоминает клейстер, которым клеила обои в комнате когда-то давно бабушка. Каша, похоже, была тоже мало съедобна. С любопытством взял хлеб, понюхал. Пахнет кислыми дрожжами. Отщипнул кусочек. Липнет к пальцам, словно оконная замазка. Пожевал. На вкус примерно такой же. Глина в него подмешена, что ли? Или толчёная кора древесная? В любом случае употреблять в пищу это определённо нельзя…

Он отодвинул миски и в задумчивости подпёр подбородок обеими кулаками. Несмотря на очевидную реальность происходящего, казалось, что ему снится страшный и затянувшийся неимоверно сон.

Куда он попал? В сумасшедший дом, где власть захватили буйнопомешанные, одержимые бредовыми идеями сталинизма? А может быть, он на съёмочной площадке какого-то кинофильма из прошлой жизни? По произведениям Солженицына или Шаламова… Вполне вероятно. Сейчас это модная тема – репрессии, ГУЛАГ, невинные жертвы. Ну, конечно, кино! А снимающиеся в нём актёры так увлеклись, вжились в образ, что разыгрывают сцены со случайно попавшим сюда, ни о чём не подозревающим зрителем… «Или нет! – осенило вдруг Марципанова. – Это какая-то телепередача. Реалити-шоу, дурацкий розыгрыш. Над ним поиздеваются вволю, выставляя в нелепом свете, а в конце войдёт телеведущий и сообщит торжественно: улыбнитесь, вас снимают скрытой камерой!» Ну, конечно, как же он сразу не догадался, досадовал на себя Эдуард Аркадьевич, купился на такую примитивную шутку. Вроде говорящей головы на тарелке, которую подсовывают в подобных передачах посетителям ресторана. И всякий раз они визжат в ужасе вместо того, чтобы сообразить спокойно и трезво, что такого всерьёз просто не может быть. Кто подаст вам на блюде отрезанную человеческую голову в точке общепита? Как отчленённая голова может заговорить? Да никак, естественно, ни при каких обстоятельствах! Но мы всё равно иррационально пугаемся, вскрикиваем…

Точно так же и здесь, думал, испытывая огромное облегчение от своей догадки Марципанов. Какой может быть сталинский лагерь в двадцать первом веке? Это же очевидная чушь! Но он поверил, стушевался. Да и как не стушеваться, если перед тем шмякнулся из летящего вертолёта и, по всем прикидкам, должен был расшибиться в лепёшку! Тут не то что в действующий ГУЛАГ – в чёрта поверишь!

«Где, кстати, может быть эта скрытая камера?» – озаботился Эдуард Аркадьевич. – И сам же ответил: да где угодно. При нынешних технологиях объектив размером с горошину не различишь ни в складках цемента под потолком, ни за решёткой окна, ни в нише с электрической лампочкой…

Осознав, что сейчас на него, возможно, смотрят миллионы любопытных глаз телезрителей, Марципанов приосанился, выпрямился за столом, принял независимую позу, насколько это возможно, и даже принялся с кривой ухмылкой барабанить кончиками пальцев по доскам столешницы – я в норме, не сломлен, мол!

В принципе, конечно, здорово придумали эти гады-телевизионщики. В другой ситуации и сам Эдуард Аркадьевич вволю похохотал бы над ошалевшим от неожиданности современником, попавшим в лагерный ад. Правда, розыгрыш относится к разряду жестоких, на грани фола. А если вспомнить удары по лицу, наручники, то, пожалуй, устроителей шоу и засудить можно будет. Стребовав приличную сумму за моральный и физический ущерб. Тем более что в свидетелях недостатка не будет. Речь вести надо, пожалуй, о миллионе долларов. Или евро… Ладно, об этом потом подумаем. А сейчас подыграем пока. Ведь в наше время любая известность, даже скандальная, дорогого стоит. Слава богу, не при сталинизме живём…

В этот момент как раз кстати скрежетнул замок на двери.

Эдуард Аркадьевич физически ощутил, как впился в него, наверняка взяв крупным планом, объектив скрытой камеры. А потому он повернулся лицом к вошедшим, закинул ногу на ногу, скрестил руки на груди, откинулся гордо и, независимо подрагивая носком ботинка, скривил губы в многообещающей злорадной усмешке.

Давешний молодой надзиратель, перешагнув порог, посмотрел на арестанта, на миски с нетронутой баландой и кашей, нахмурился, спросил официальным тоном:

– Та-ак, гражданин заключенный… Почему не приступаем к приёму пищи?

Марципанов представил, как задохнулись сейчас от волнения, взирая на эту сцену, телезрители, заявил с пафосом:

– Я отказываюсь употреблять то дерьмо, которое вы называете пищей!

И величественным жестом смахнул рукой миски со стола на пол.

Он ликовал в душе, понимая, что выглядит сейчас со стороны эффектно – гордым, независимым, неустрашимым…

Надзиратель угрюмо посмотрел на сброшенную посуду, на лужицу баланды, растёкшуюся по полу, и покачал головой:

– Ну-ну… В бараке бы тебя за это придушили… Ну ничо-о… Через пару недель чужую блевотину языком с пола будешь готов слизать, лишь бы с голоду не подохнуть.

– Я… я объявляю голодовку! – вскинулся правозащитник. – Пока мне не пригласят адвоката и не предъявят обвинения!

Надзиратель, с трудом сдерживаясь, предупредил официальным тоном:

– Голодовка является злостным нарушением режима содержания. И наказывается водворением в карцер… Впрочем, – он пристально всмотрелся в Марципанова, – в отношении подследственных, пытающихся путём голодовки уклониться от дачи показаний, может быть применено принудительное кормление! – и вышел.

Эдуард Аркадьевич самодовольно приготовился к тому, что именно сейчас, судя по всему, и наступит кульминация шоу. В эту бутафорскую кутузку войдут наконец его устроители и на их предложение улыбнуться в скрытую камеру, он не будет прыгать от счастья, рыдать от радости и с облегчением хвататься за сердце, а поведёт себя сдержанно, с достоинством, усмехнётся снисходительно на нелепый розыгрыш – дескать, кого напугать вздумали… Ну, право, как дети малые!

Дверь с визгом и скрежетом распахнулась. Но покаянных телевизионщиков за ней не оказалось. В камеру вошли всё те же, уже знакомые ему, садисты-маньяки – Акимыч и Трофимыч, а с ними молодой надзиратель. Стариканы на этот раз почему-то были облачены в белые медицинские халаты, завязанные тесёмками на спине. За ними маячил, топчась, баландёр с цинковым ведром в руках и какими-то гибкими шлангами.

Затянутый в портупею молодой охранник шагнул вперёд.

– Встать! Руки за спину! Отойти к стене! – рявкнул он, рдея щеками, на Марципанова.

Кошмар продолжался. У Акимыча и Трофимыча были постные официальные лица. Зек с ведром лыбился, обнажая огромные жёлто-чёрные зубы, и украдкой, из-за спин надзирателей, демонстрировал правозащитнику ведро и свёрнутые в кольцо трубки.

– Гражданин арестованный, – звенящим от торжественности голосом провозгласил молодой тюремщик, – в соответствии с инструкцией сорок шесть дробь пятнадцать от восьмого февраля пятьдесят первого года к вам будет применена процедура принудительного кормления.

– Я… я протестую! – с негодованием отшатнулся Эдуард Аркадьевич.

– Пр-риступить! – скомандовал надзиратель.

Акимыч и Трофимыч решительно шагнули к правозащитнику. Один ловко, без размаха, ткнул его в солнечное сплетение, второй, когда Марципанов согнулся, по-рыбьи открытым ртом хватая воздух, сноровисто завёл ему руки за спину и защёлкнул на запястьях стальные браслеты. Крепко придерживая Эдуарда Аркадьевича за плечи с двух сторон, стариканы посадили его на табурет спиной к столу. Не перестававший улыбаться баландёр услужливо подал шланг.

Кто-то больно схватил за волосы правозащитника, оттянул его голову назад.

– А-а-а… – завопил было Марципанов, но в этот момент ему в рот вставили какую-то металлическую штуковину. «Кр-р-ак!» – щёлкнула она, и Эдуард Аркадьевич застыл с распахнутыми челюстями.

Тут же один из дедков размотал резиновый шланг и ловко, без усилий, протолкнул конец в глотку Марципанову. На другой конец надели объёмистую воронку.

Зек зачерпнул из ведра полную кружку жидкой бурды и передал деду. Содержимое было тут же перелито в приподнятую над головой правозащитника воронку, а оттуда с клокотанием устремилось в его желудок.

– Ещё кружечку, – потребовал дед. Приняв от баландёра, взболтал жидкость грязным указательным пальцем. – Тепленькая, в самый раз!

Эдуард Аркадьевич протестующе замотал головой, но один из дедков крепче схватил его за волосы и за подбородок:

– Не шали у меня! А то всю лохань выпростаем – из задницы потечёт!

Противно булькнув, содержимое ещё одной кружки перетекло в чрево правозащитника.

– А теперь за папу, ещё глоточек, – веселился дед.

– И за маму!

– И за хозяина!

– Бульк! Бульк! Бульк! – отзывался, надуваясь, словно футбольный мяч, желудок правозащитника.

– Ну будя, пожалуй, – наконец объявил один из дедов. – Теперь, падла, с голоду точно не сдохнет. И допрос третьей степени запросто выдержит!

Зонд, словно ядовитая гадюка, выскользнул из пищевода правозащитника.

– В следующий раз, если жрать откажешься, мы тебя через задницу кормить будем, – сообщил радостно Марципанову, демонстрируя мокрый шланг, жуткий старик. И добавил мстительно: – Через эту же кишку!

С чувством хорошо исполненного долга вся процессия, включая зека с опустевшим ведром, удалилась из камеры. Эдуард Аркадьевич вновь остался один. В животе его мерзко урчала, бурля и переливаясь, баланда.

 

3

На этот раз Марципанов не был прикован к койке и мог свободно ходить по камере. Он и ходил, предаваясь извечному занятию всех арестантов – счёту шагов. Правда, считать-то особенно нечего оказалось – пять в ширину, десять – в длину. Измерить расстояние по диагонали не получалось – мешали кровать и привинченный к полу стол.

Услышав лёгкий шорох за дверью, Эдуард Аркадьевич оглянулся. Сквозь застеклённый смотровой глазок за ним наблюдал надзиратель.

– Я требую адвоката! – без прежнего задора и пафоса сообщил правозащитник глазку.

Глаз в застеколье мигнул и продолжал взирать – недружелюбно и пристально.

– У меня есть право на телефонный звонок! – опять обратился к недреманному оку Марципанов. – И вообще… в туалет хочу.

Глаз исчез, дверь камеры вновь отворилась. В неё молча протиснулся полосатый зек. Он, пыхтя, внёс деревянную лохань на верёвочной ручке, от которой исходил тошнотворный запах аммиака.

– Параша, – буркнул он и, водрузив посудину в углу камеры, торопливо, не глядя на узника, вышел.

Марципанов опять покосился на глазок. Он темнел беспристрастно, и зрачка надзирателя за ним уже не просматривалось.

Конфузясь и старательно повернувшись к нему спиной, правозащитник справил малую нужду в зловонную лохань. Стало чуть легче, и он вновь принялся ходить взад-вперёд, чувствуя, как при каждом шаге урчит и бултыхается в животе тошнотворная баланда.

Эдуард Аркадьевич терялся в догадках. Он не понимал, где находится, день сейчас на дворе или ночь. Не знал, сколько времени пробыл без сознания – часы или сутки и, в конце концов, сомневался, в сознании ли он вообще, в здравом ли уме – слишком чудовищным и нелепым было его пробуждение, а всё происходящее отчётливо напоминало галлюцинации или бред.

А может быть, он и впрямь в бреду? Находится, например, в реанимации, и доктора, борясь за его такую нужную прогрессивной общественности жизнь, вкатили ему дозу обезболивающего наркотика, вследствие чего и чудятся всякие несуразности – камера, тюремщики-упыри… А тема галлюцинаций навеяна известием о пропавшем дедушке, оказавшемся бериевским опричником, полётом над тайгой, местом, где отбывал срок в сталинском лагере Великанов. И никакой мистики – одна гольная химия…

Только вот галлюцинации какие-то… слишком реальные. Челюсти, например, от разжимавшего зубы роторасширителя до сих пор болят, и в желудке какая-то мерзость после принудительного кормления булькает. Опять же – стены камеры, вот они. Шершавые, грязные, с налётом цементной пыли. Как их можно с чистой реанимацией спутать? С прохладным и гладким кафелем, с белоснежным унитазом, в конце концов, вместо удушливо смердящей параши…

А может быть, он провалился в хронологическую дыру? Подобные факты наука не отрицает категорично, а относит пока к разряду необъяснимых. Если кто-то попал в будущее, то почему бы не вернуться в прошлое? В тридцать седьмой год, например… В мире столько всего неизученного!

Но если так, напряжённо размышлял Марципанов, то вполне вероятно, он и впрямь попал в сталинский лагерь, как в фильме… как бишь его?.. А, «Зеркало для героя». Там два наших современника попадаются в сорок шестой год. То, конечно, литературный приём автора. Но здесь-то всё вполне натурально…

Шторка смотрового глазка вновь отодвинулась в сторону, блеснул за стёклышком зрачок надзирателя, и голос из-за двери строго распорядился:

– Отбой по каземату!

А потом заученной скороговоркой проинструктировал:

– После объявления команды «отбой» заключённому запрещается сидеть, ходить, разговаривать, принимать пищу. Естественные надобности разрешается справлять только при крайней нужде. За нарушение распорядка дня налагается дисциплинарное взыскание в виде водворения в карцер на срок до пяти суток. От-бо-о-ой!

Эдуард Аркадьевич послушно подошёл к койке, снял свои поруганные, потерявшие девственную форму ботинки, лёг усталой, изболевшейся спиной поверх суконного одеяла, откинул замороченную голову на хрустнувшую согласно соломенным нутром подушку. Как ни удивительно и трагично было всё произошедшее с ним в последнее время, усталость необоримо брала своё. Он прикрыл глаза рукой от светящей хотя и тускло, но достаточно назойливо, электрической лампочки в нише и провалился в тяжкое забытьё.

Однако спал он совсем недолго. Очнулся от грубого толчка в плечо. По глазам полоснули лучом фонарики, ослепили, так что вошедших он не увидел.

– Встать! Руки назад! – клацнули, туго стянув запястья, стальные браслеты. – На выход – шагом марш! Не оглядываться! По сторонам не смотреть!

Его вывели в скудно освещённый коридор, по сторонам которого тянулись такие же безликие, как и у него, двери камер.

– Вперёд марш! Левое плечо вперёд! Стоять! Лицом к стене! – и больной тычок меж лопаток.

Эдуард Аркадьевич уткнулся носом в пахнущую плесенью и сырой штукатуркой стену и стоял так довольно долго. Где-то за спиной звучали шаги, кто-то решительно топал по дощатому полу коваными сапогами, визжали дверные петли, но каждая его попытка хоть немного осмотреться украдкой, повернуть голову или скосить на сторону глаза пресекалась немедленно и самым решительным образом, сопровождаясь чувствительным ударом – не иначе как длинным металлическим ключом от тюремного замка – в рёбра:

– Не оборачиваться! По сторонам не смотреть!

Когда ноги уже затекли, а от запаха плесени закружилась голова, правозащитника опять повели по коридору и, открыв одну из дверей, втолкнули в комнату.

– Товарищ майор! Заключённый по вашему приказанию доставлен! – доложил конвоир.

В полумраке Марципанов разглядел силуэт сидящего за столом человека. Абажур настольной лампы был вывернут так, что освещал ярко одинокий табурет посередине кабинета.

– Садитесь, – приказал человек безликим, лишённым эмоциональной окраски голосом.

Эдуард Аркадьевич с готовностью сел, щурясь под слепящим светом настольной лампы.

– Имя, фамилия, отчество! – потребовал невидимый собеседник.

– Марципанов Эдуард Аркадьевич.

– В таком случае я Иосиф Виссарионович Сталин, – произнёс сидевший за столом, и в его голосе правозащитник различил явную издёвку. – Ну-ну… Вы, судя по всему, матёрый шпион. Играете в молчанку, объявляете голодовку…

Марципанов собрался с духом и, силясь разглядеть сидящего напротив сквозь пелену навернувшихся на глаза от напряжения слёз, заявил:

– Я не нарушал никаких законов. Требую встречи с прокурором и с адвокатом!

В полумраке чиркнули спичкой. Огонёк высветил бледное лицо собеседника. В зубах он держал длинную папиросу. Именно папиросу – толстую, с примятым посерёдке картонным мундштуком. Пыхнул дымом, тряхнул спичкой, сбивая пламя, и опять утонул во мгле.

– Ваши требования здесь неуместны, – услышал правозащитник. – В эти буржуазные игры мы давно не играем. Зачем нам старорежимные юридические уловки, которые помогли стольким негодяям избежать справедливого возмездия?! Состав преступления очевиден. Вы диверсант, заброшенный на нашу территорию с целью применить против нас химическое орудие массового поражения. Взяты с поличным. Что тут неясного? Тем более что вы и сами этих фактов не отрицаете.

– Я… Всё было не так, – заволновался Марципанов, почувствовав в словах собеседника железную уверенность в своей правоте. – Мы действительно развеивали прах нашего учителя. Я уже объяснял… вашим товарищам. Но поскольку прах мы нечаянно съели…

– Вот он, звериный оскал империализма, – заметил человек из темноты. – Не удивительно, что ваше буржуазное общество докатилось до людоедства!

– Да что вы! Да как вы… не понимаете, – в отчаянье завертелся на жёстком табурете правозащитник. – Это, если выражаться, так сказать, фигурально. И нам пришлось засыпать в погребальную урну соль. Обыкновенную, пищевую. Её я и развеял над лагерем…

– Откуда вы узнали про лагерь? – немедленно перебил его вопросом невидимый собеседник.

– Да не знали мы! – выкрикнул, теряя самообладание, Эдуард Аркадьевич. – Я… я ничего не знаю и не понимаю, – так же внезапно, как и вспылил, сник он. – Где я? Какой сейчас день недели, год?

В ответ из темноты вспыхнул ярко, треща, огонёк папиросы. Человек затянулся глубоко, выдохнул густое облако едкого дыма, ответил размеренно:

– Не валяйте здесь Ваньку. И не пытайтесь изображать сумасшедшего. Вам никто не поверит. Вы полностью вменяемы относительно совершённого преступления и ответите по всей строгости закона.

– К-к-какого закона? – едва не зарыдал от отчаянья правозащитник.

– Нашего, – с непоколебимой уверенностью ответили ему из-за стола. – Советского. Рабоче-крестьянского.

– Господи… – действительно начиная сходить с ума, пролепетал Эдуард Аркадьевич. – Я… Я на вас жалобу с Страсбургский суд подам…

– Никакой ты жалобы никуда не подашь, гнида, – ответил ему равнодушно собеседник и даже зевнул будто в своей темноте. – Потому что утром тебя расстреляют, как диверсанта и шпиона, отказавшегося сотрудничать со следствием. – И бросил, повысив голос, за дверь: – Конвой! Увести!

 

4

Эдуард Аркадьевич давно потерял ориентацию во времени, проведя в полузабытьи, должно быть, несколько часов. И когда его, грубо тряхнув за плечо, вырвали из тревожного сна, сразу понял, что наступило роковое утро.

– Встать! Руки за спину!

В камеру вошло несколько человек, его окружили, быстро обыскали, не забыв потрясти ботинки. Заложили руки назад, сковали наручниками, нахлобучили на голову грубый, душный мешок, раздражающе пахнувший пылью, толкнули в спину:

– Шагом марш!

Эдуард Аркадьевич шёл, не видя куда, на трясущихся ногах, спотыкаясь от слепоты и навалившейся слабости.

Вели его долго, длинными коридорами, сворачивая то вправо, то влево, поднимаясь по ступенькам вверх и спускаясь вниз. Наконец, судя по бодрящей прохладе, он оказался на улице.

Здесь Марципанова остановили, прижали спиной к чему-то округлому, столбу, вероятно, притянули крепко, обмотав грудь и пояс верёвками. Он не видел сквозь толстую ткань мешка ничего вокруг, не понимал даже, светло сейчас на дворе или темно.

Противный голос, выкрикивая каждое слово, объявил:

– По обвинению! В незаконном проникновении! На территорию режимного объекта! С целью шпионажа и диверсии! Гражданин Марципанов Эдуард Аркадьевич! Совещанием особой тройки! Приговаривается к смертной казни! Через расстрел! Приговор привести в исполнение немедленно! Взво-о-од! Товсь!

Раздался дружный клац многих затворов.

– Цельсь!

Осознавая весь ужас, неотвратимость происходящего, правозащитник вжал голову в плечи, завыл, задыхаясь в душном нутре мешка:

– А-в-в-а-у-у…

А потом, когда у него кончился воздух в лёгких, он судорожно вздохнул и застыл, вслушиваясь в мёртвую, сжимающую сердце костлявой рукой, тишину. Сейчас, вот сейчас мерзкий голос скомандует: «Пли!» И десятки выстрелов, сливаясь в один продолжительный треск, полыхнут в беззащитное тело Эдуарда Аркадьевича, пронзят его свинцовыми иглами пуль, и он погибнет, так ничего и не поняв в случившемся.

– Взв-о-о-д! От-т-ставить! Оружие на пле-е-чо-о! Кру-у-угом!

«Как – отставить?! Почему – отставить?! На минуту или… навсегда?!» – боясь поверить в удачу, плохо соображал Марципанов.

– Грум-грум-грум! – раздался размеренный топот сапог уходящей расстрельной команды.

С головы Эдуарда Аркадьевича сорвали пыльный мешок, и он задохнулся от чистого, с привкусом хвои, воздуха ослепительно ясного дня и счастливого осознания того, что самое страшное, кажется, миновало. Он дышал и не мог надышаться, словно сквозь толщу воды, из глубины, вдруг прорвался на поверхность.

Мутными от слёз глазами огляделся окрест. Он стоял, привязанный верёвкой к толстенному столбу, врытому посреди хорошо утоптанной, с клочками зелёной травы, площади. Судя по щитам с нарисованными на них вытянувшимися во фрунт фигурами солдат, это был плац для занятий строевой подготовкой. За огородившим плац дощатым забором виднелись крыши каких-то строений. Сквозь распахнутые настежь ворота правозащитник разглядел уходящий взвод с винтовками на плечах, шагавший в ногу по мощёной брёвнами дорожке.

В нескольких шагах от Марципанова стоял высокий и аскетично-худой подполковник. Рядом с ним – чины рангом пониже – майор, капитан и давешние, недоброй памяти, дедки – Акимыч с Трофимычем.

Офицеры были одеты в кители со стоячими воротниками защитного цвета, тёмно-синие галифе, заправленные в сияющие хромовые сапоги, на головах – залихватски заломленные набок фуражки с тёмно-синими околышами.

Подполковник, шагая длинными, как у цапли, плохо гнущимися в коленях ногами, подошёл к узнику, привязанному к столбу, брезгливо оглядел его с головы до ног. Подоспевший сзади майор услужливо подал начальству картонную папочку.

Осмотрев правозащитника, подполковник сказал с сердцем:

– Какое ничтожество… И это ничтожество, этот слизняк собирался покуситься на самое святое… На последний оплот настоящего народовластия… На наш островок свободы, о который уже много лет разбиваются в бессильной ярости волны империалистического океана! Порой, друзья мои, – обратился он к сопровождающей его вохре, – я сам искренне удивляюсь нашему беспредельному терпению, нашей гуманности, проявляемой к подобным подонкам, – с омерзением указал мизинцем подполковник на оплывшего в путах, безумно вращающего красными от недосыпа и слёз глазами правозащитника. – Вот и на этот раз, как это ни противно моим убеждениям, а также святой памяти всех, отдавших жизни за свободу трудового народа… Слушай меня, мразь! – сузив от ненависти глаза, он в упор посмотрел на Эдуарда Аркадьевича, расстреляв его не пулей, так взглядом. – Радуйся! Мы помиловали тебя, сволочь! Мы – не вы, империалисты, усеявшие планету миллиардами безымянных могил пролетариев. Мы не какие-нибудь фашисты. Правда, Акимыч? – обратился он к одному из старичков. И тот, толкавший вчера кишку Марципанову в глотку, вытянул руки по швам, отрапортовал, преданно пожирая глазами начальство:

– Так точно, товарищ подполковник! Они, эти капиталистические гады, наших в застенках пытают, а мы их шпионов принудительно свежими куриными яйцами кормим!

– Вот слушай, подлец! – указал Марципанову на Акимыча подполковник. – Яйцо! Диетическая пища! Но мы его не ребёнку скормили, а тебе, твоей ненасытной утробе, шпионская морда!

Млея от дикой абсурдности происходящего, Эдуард Аркадьевич покаянно кивнул. Главное – расстреливать больше не будут, сообразил он.

– Так вот, – подполковник открыл картонную папочку, вынул из неё трепетавший на лёгком ветерке документ и, дальнозорко отставив на вытянутой руке от глаз, стал читать: – Приказ начальника Особлага о помиловании. Руководствуясь соображениями гуманности, принципами социалистической законности, приказываю: применить к гражданину Марципанову Э. А., осуждённому по статье 58 к смертной казни через расстрел, акт помилования. Заменив исключительную меру наказания каторжными работами на 25 лет с отбыванием срока в особлаге с последующим пожизненным поражением в правах и проживанием после освобождения по концу срока на вечном поселении на режимной территории особого лагеря. Подписал приказ о помиловании сам… – подполковник со значением указал пальцем наверх, – сам хозяин лагеря – полковник Марципанов… Э-э… а ты, твою мать, кто? – округлил он глаза на правозащитника. – Фамилия!

– М-марципанов. Эд-дуард А-а-аркадьевич, – заикаясь, отрекомендовался тот.

– Ничего не понимаю! – покрутил головой подполковник.

– Да что тут понимать, – подоспел ему на выручку майор. – Этот вражина специально присвоил фамилию и имя хозяина. Это вроде того, как наши зеки Ленина и Сталина на груди колют, дескать, мы в вождей стрелять не посмеем. А мы и не стреляем. Надо пустить гада в расход – бьём пулей в лоб. И этому диверсанту номер присвоим. Он через неделю в золотом забое не то что фальшивую фамилию – настоящее имя своё забудет.

Правозащитник, начав кое-что соображать, заволновался, задёргался в плотно спеленавших его верёвках:

– Т-товарищи офицеры… Я действительно Марципанов. У меня… э-э… при аресте паспорт изъяли. Там и фотография, и прописка указаны.

– Да не может быть у этой вражеской морды такой же фамилии, как у хозяина, – горячился майор.

– Это я у тебя должен спросить, может или не может! – побагровев от ярости, набросился на него подполковник. – Ты, майор, дознание проводил, ты обвинительное заключение для тройки готовил, а потом приказ о помиловании Хозяину на подпись носил! Ну ладно он, человек не в пример тебе занятой и не обратил внимания на фамилию арестованного. Но ты-то должен был ему на особые обстоятельства дела указать?! А если бы мы сейчас этого… гм-м-м… гражданина шлёпнули, а потом выяснилось, что фамилия у него – настоящая?!

Переждав, стоя по стойке смирно, майор, всё также держа руки по швам, строевым шагом приблизился к правозащитнику, спросил строго:

– Вы, гражданин Марципанов Э. А., знаете полковника Марципанова Э. С.?

– Ох, дурак, – обречённо вздохнул подполковник.

– Знаю, – признался правозащитник. – Так звали моего дедушку – Эдуард Сергеевич Марципанов.

– Ух ты… – посинев лицом, удушливо выдохнул майор, а потом, рванув на горле тугой воротник, вдруг рухнул, как расстрелянный, на утоптанный плац.

Подполковник склонился над ним, пощупал озабоченно пульс на запястье, почмокал в задумчивости губами, а потом изрёк:

– Обморок. А может, инфаркт! – И распорядился: – Развязать осуждённого!

Пока конвойные освобождали его от пут, Эдуард Аркадьевич и сам находился в полуобморочном состоянии. Оплыв безвольно, растёкшись телом вдоль расстрельного столба, он с полнейшим равнодушием взирал, как снимают с него верёвки, расстёгивают наручники. Потом надзиратели подхватили обмякшего Марципанова под руки, понесли, поддерживая с двух сторон, сначала вон с плаца, затем, нырнув в бревенчатое здание, длинными коридорами вернули наконец в камеру и возложили бережно на хрустнувший соломой тюфяк.

Эдуард Аркадьевич закрыл глаза, отсекая себя от этого страшного, непонятного мира.

А потом вдруг дверь его темницы вновь отворилась, и скрипучий от старости голос произнёс с одышкой:

– Ну, здравствуй, внучек! Наконец-то ты, паршивец эдакий, выбрал время навестить своего родного дедушку…

 

Глава шестая

 

1

Весною 1953 года полковника госбезопасности Эдуарда Сергеевича Марципанова вызвали телефонограммой в Москву. Оставив за себя «на хозяйстве» заместителя начальника лагеря по режиму и оперработе майора Выводёрова, он, прихватив с собой лёгкий фибровый чемоданчик с туалетными принадлежностями и сменой белья, два дня добирался из Гиблой пади до станции – вначале на мотодрезине, стрекотавшей всю ночь по узкоколейке через глухую тайгу, потом несколько часов катером по реке, а затем, выбравшись на ухабистый грейдер, отмахал ещё две сотни километров в кабине попутки, кузов которой был забит бочками с соляркой, освободившимися зеками и пьяными конвойными солдатами.

Ночь он провёл в зале ожидания вокзала крупной узловой станции, где то и дело ловил на себе косые взгляды пассажиров-селян, жавшихся испуганно с узлами по углам, и блатных, развалившихся вольготно на деревянных диванах.

Полковник был одет в щеголеватый мундир, ладно скроенный и пошитый по фигуре тюремным портным, перетянут новой, скрипучей портупеей с кожаной кобурой и пистолетом ТТ на правом боку. О хорошо отпаренные стрелки на синих диагоналевых брюках, несмотря на проделанный путь, обрезаться можно было, а правленые на колодке, с подбитыми для форсу каблуками хромачи сияли антрацитовым блеском благодаря усилиям безногого инвалида – привокзального чистильщика обуви, не пожалевшего для них собственной слюны и ваксы. Специально сшитая на заказ фуражка с тёмно-синим околышем сидела как влитая на аккуратно подстриженных, чуть тронутых сединой волосах молодого начальника лагеря.

Здесь, в таёжном, исконно ссыльном крае, хорошо знали форму НКВД-МГБ. Да и Марципанов, поступивший на службу в органы внутренних дел восемнадцати лет от роду, привык к тому, что его чекистская принадлежность вызывает у окружающих почтение и страх. Однако на этот раз, вырвавшись впервые за несколько месяцев из привычного лагерного быта, он заметил не без удивления и досады, что таких подобострастных и пугливых взглядов стало значительно меньше. Более того, вскоре по прибытии на вокзал к нему подошёл капитан из железнодорожной милиции и, козырнув, попросил шёпотом пройти в пикет:

– От греха подальше, товарищ полковник. Амнистии начались. Бывшие зеки на свободу толпами валят.

– Я сроду от этой сволочи не прятался, – ухмыльнулся презрительно Марципанов и похлопал по кобуре с пистолетом. – С преступным элементом у меня разговор короткий. Пуля в лоб!

– От этих пистолетом не отобьёшься! – вздохнул капитан. – Через четверть часа спецэшелон проследует на Свердловск. С амнистированными.

– Так, может, я на него сяду? – оживился полковник.

– Этот эшелон без остановки пройдёт. А чтоб, не дай бог, не тормознул на станции, мы заградотряд выставляем, – объяснил милиционер. – Вы, я вижу, из лагерной службы… У вас что, ещё не освобождали никого по указу?

– У нас в основном политические, – сказал Марципанов. – А им амнистии не видать.

– Так-то оно так, – согласился капитан. – А только от уголовников сейчас мы, как от фашистов в сорок первом, едва отбиваемся. Навыпускали сволочей… На прошлой неделе на Иртыше пристанционный посёлок поголовно вырезали… Но и мы их стреляем, как бешеных собак… Так что посматривайте вокруг, товарищ полковник. Могут с платформы будто ненароком под поезд столкнуть, а то и в давке, при посадке в вагон, – ножом под рёбра!

Милиционер козырнул, прощаясь, и заспешил куда-то по своим делам.

Марципанов стал прогуливаться по перрону среди разношёрстной, сидящей прямо на земле в обнимку с баулами толпы, держась, впрочем, подальше от промасленных рельсов.

Через несколько минут к зданию вокзала подкатили два грузовика. В кузовах тесно, как патроны в обойме, сидели солдаты. По приказу командира они попрыгали на землю, выстроились цепью, оттеснив штатских, вдоль железнодорожных путей, задёргали затворами автоматов. С кузовов грузовиков в сторону подходящего с истеричным паровозным гудком состава развернули стволы два пулемёта Дегтярёва.

Паровозный гудок стал слышнее. Бойцы взяли автоматы наизготовку, прижав жёлтые приклады к плечу.

Поезд, состоящий из трёх десятков товарных вагонов, вырвался из таёжной чащи и помчался к станции. Грохот колёс, злобное шипение пара заглушали вопли, хохот пассажиров, разбойничий свист и заливистые трели гармошки.

Не снижая скорости, эшелон пронёсся мимо ощетинившегося оружием перрона. Марципанов успел разглядеть, что из распахнутых широко дверей теплушек выглядывают пассажиры в одинаковой чёрной униформе. Несколько самых отчаянных плясали на крыше, подпрыгивая и приседая бесстрашно.

Подбежал, запалённо дыша, давешний милиционер с револьвером в руках.

– Кажись, пронесло, – облегчённо сообщил он, глядя вслед удаляющемуся поезду. – Эту братву, как в вагоны посадят, считают вольными. Конвой снимают – и езжайте куда хотите! А они первым делом свой актив резать начинают. Верите – эшелоны на рельсах от крови буксовали. Ну а потом, самой собой, на станции нападали – пожрать, пограбить. Люди из посёлков от них в тайгу убегали, тем и спасались. Теперь-то остановки таких эшелонов в пути следования запрещены. Но машинист ведь тоже человек! Приставят ему нож к горлу, он и застопорит паровоз, где прикажут…

Так же споро, как появился, заградотряд попрыгал в машины и укатил, видать, до очередного весёлого поезда. А Марципанов, прохаживаясь по перрону, думал о том, что с такими вот летящими на запад на всех парах по просторам Сибири эшелонами, по железнодорожным веткам, пронизывающим, как кровеносные сосуды крепкое до поры тело государства, вытекает капля за каплей, неприметно пока, былая мощь огромной державы.

Сейчас идут уголовники, «бытовики». Это ещё не страшно. Большинство из них в ближайшее время вновь окажется за решёткой. Но вот если на свободу политические повалят… Тогда нынешнее венозное кровотечение, которое легко можно остановить, сменится артериальным. И зафонтанирует так, что никакими жгутами не перетянешь. И обескровленное государство, которому столько лет беззаветно служил Марципанов, умрёт. А вместе с ним и вся жизнь полковника потеряет высокий смысл.

 

2

Тысячесильный паровоз ИС домчал разместившегося в уютном купе Марципанова до Москвы за четверо суток. Вагонный мирок скорого пассажирского поезда, презрительно пролетавшего сквозь полустанки и отсеивавшего безжалостно пассажиров с плебейскими узлами и фанерными чемоданами, сохранял пока в неприкосновенности свой былой лоск и уют. Публика – ответственные работники в костюмах и кителях со звёздами на погонах, запах одеколона и хорошего табака, вышколенные проводники, чай с лимоном, початая бутылка пятизвёздочного коньяку на столике у окна, попутчицы – то строгие до чопорности дамы, то молоденькие, весёлые до беззаботности певуньи и хохотушки… Это был мир людей, поднявшихся над полустанками и теплушками, облечённых доверием власти и одновременно ответственностью перед вышестоящим начальством, мир Марципанова, в котором, если зацепиться за него хорошо, добросовестно играть свою роль по установленным правилам, можно существовать комфортно и счастливо… Но можно, ошибившись, и пропасть в одночасье, когда ночью в дверь твоей квартиры постучат строгие чекисты с ордером на арест…

Столица встретила полковника радостной толчеёй Казанского вокзала, летней жарой, запахом клубничного сиропа, который исходил из расположенных на каждом шагу и фырчащих весело тележек с газированной водой, нескончаемым потоком автомобилей на широких проспектах и суетливо спешащих пешеходов на чисто выметенных тротуарах.

Марципанов любил бывать в Москве. Именно здесь, как нигде, для него раскрывался высокий смысл того, что происходило в таёжных лагерях, в золотых забоях и на лесоповалах, ради чего укладывали сотни тысяч зеков, как шпалы на железной дороге в будущее, в вечную мерзлоту.

И когда он, вначале молодой лейтенант, а затем и полковник, коченел на лютом холоде зимними ночами, при свете тусклой луны, вмёрзшей в подёрнутое инеем звёзд колымское небо, принимал огромные этапы, а потом вёл их под усиленным конвоем тысячными колоннами, разобрав по пятёркам, чтобы легче было считать, в лагерь, оставляя чернеть на обочине головёшки человеческих тел и когда, страдая от гнуса и запаха болотной гнили, отмерял делянки под рубку в тайге, гнал и гнал кубометры леса, сплавлял его по сибирским рекам и дальше, по железной дороге, сюда, на запад, – он знал, что есть на земле волшебный город Москва, в котором построен почти что уже коммунизм и который живёт счастливо и сыто, подпитываясь из несметного количества ручейков, а у истоков одного из них стоит он, Марципанов.

В телефонограмме, пришедшей в краевое УВД, было сказано, что начальника Особлага вызывают на совещание в ГУЛЛП – главное управление лагерей лесной промышленности МВД СССР. Однако заезжать в главк он даже не собирался. Потому что безобидная на первый взгляд приписка в тексте телефонограммы: «Быть готовым к докладу по вопросу корректировки в сторону возможного увеличения годового плана поставок леса хвойных пород», означала на самом деле, по давней договорённости, что полковнику Марципанову надлежало немедленно явиться лично к первому заместителю председателя Сомина СССР, министру внутренних дел товарищу Лаврентию Павловичу Берия.

Такая конспирация обуславливалась тем, что в лагере, возглавляемом Марципановым, велись совершенно секретные работы по осуществлению научного проекта, о котором не знали ни в краевом УВД, ни в управлении лесной промышленности, которому с недавних пор подчинялся Особлаг, ни, как подозревал полковник, вообще кто-либо в Советском Союзе, кроме министра МВД.

В режиме секретности, который сопровождал практически все стороны деятельности ГУЛАГа, не было ничего необыкновенного. До полковника разными путями – и через сотрудников, и через попавших в оперативную разработку зеков, долетали осколки сведений о разного рода «шарашках», обосновавшихся за крепкими и надёжными лагерными заборами, где головастые узники корпели над изобретением ядерного оружия, космических ракет, стратегических бомбардировщиков, новых видов отравляющих веществ, и прочее, прочее… Невзначай выйдя на подобную информацию, Марципанов тут же экранировался от неё, пропускал мимо ушей, руководствуясь многократно подтверждённой лагерной мудростью: меньше знаешь – дольше живёшь.

Ему казалось само собой разумеющимся то, что в разных ведомствах страны велись постоянные засекреченные работы, направленные на укрепление боевой мощи государства. И ГУЛАГ с его строгой дисциплиной, огромными людскими ресурсами и неограниченными материальными и финансовыми возможностями идеально подходил для этих целей.

Например, в Особлаге помимо древесины, объёмы поставок которой включались в Госплан, добывали ещё и золото, но оно уже ни в каких легальных документальных источниках не фиксировалось. Промышляли его в особой зоне, выгороженной из территории остального лагеря, и намытый драгметалл в количествах, известных лишь начальнику лагеря, небольшими партиями в несколько килограммов отправлялся усиленным спецконвоем на Большую землю. Это как бы не существующее, не отражённое ни в каких накладных золото, как дали понять Марципанову, предназначалось для поддержки братских коммунистических и социалистических партий в странах, стонущих под гнётом империализма.

Впрочем, полковник не исключал, что драгметалл оседает в секретных схронах отечественных партийных вождей, но ему было в принципе всё равно. Свою работу он исполнял добросовестно, зеки в золотых забоях не сачковали, выкладывались по полной, и большинство из них уже через два-три месяца покидали шахту на носилках ногами вперёд.

Существовало в Особлаге и ещё одно, совершенно секретное подразделение, все материалы относительно которого хранились в личном сейфе начальника лагеря в папке под грифом с тремя нулями.

Именно создание спецлаборатории послужило поводом для первой встречи Марципанова с Берией.

Произошло это в 1942 году. Тогда майора Марципанова, только что назначенного начальником Особлага, так же в срочном порядке вызвали в осаждённую немцами Москву. Чуть ли не через всю страну, погружённую ночами из-за светомаскировки в особо чёрную, непроглядную мглу, проехал на мчавшихся на фронт эшелонах молодой чекист, гадая, зачем его вызывают в Наркомат внутренних дел. Был страх, конечно: сколько его сослуживцев, войдя вот так же в высокие начальственные кабинеты, выходили из них через чёрный ход, под конвоем, чтобы исчезнуть затем навсегда, истлев в лагерную пыль. Но успокаивала здравая мысль: если бы было что-то у них на него, не тащили бы за тридевять земель своим ходом, повязали бы прямо дома, в Сибири. Хотя… Хотя поручиться ни за что в то время было нельзя.

Прибывшего тогда в прифронтовую столицу майора препроводили в какой-то подземный бункер, вход в который начинался на одной из станций метро. Пройдя в сопровождении молчаливого чекиста сквозь строй часовых, Марципанов переступил порог ярко освещённого кабинета, в котором за огромным столом, крытым зелёным сукном, восседал сам Берия.

– Майор Марципанов по вашему приказанию прибыл! – звенящим от волнения голосом доложил Эдуард Сергеевич.

Не вставая, нарком сверкнул в его сторону круглыми стёклышками очков, сказал, не утруждая себя излишними объяснениями:

– Принято правительственное решение на базе вашего лагеря развернуть спецлабораторию, ведущую научные исследования в рамках крайне важного для СССР биологического проекта. Результаты этой работы могут сыграть огромную роль в повышении обороноспособности государства и боевой мощи Красной Армии, а также в процессе восстановления народного хозяйства после победы над фашистской Германией и её сателлитами. Ваша задача: в кратчайший период подготовить помещения для лаборатории и её сотрудников, принять и смонтировать необходимое оборудование, развернуть работу этого объекта в режиме строгой секретности и абсолютной изоляции от основного контингента заключённых…

Берия говорил неторопливо, веско, с лёгким грузинским акцентом, отчего всё сказанное им казалось Марципанову особенно значимым. Он стоял, вытянув руки по швам, преданно буравил глазами начальство и впитывал, запоминал каждое слово.

– Все инструкции, регламентирующие работу секретного объекта, будут направлены вам фельдъегерской связью после вашего возвращения в лагерь. Докладывать о результатах деятельности спецлаборатории будете лично мне ежеквартально шифрограммой по каналам связи, о которых вас проинформируют дополнительно. По открытым каналам вы, майор, можете получить от меня три приказа. Прочтите, запомните и уничтожьте при мне кодовые фразы, – протянул он Марципанову четвертушку листа бумаги с машинописным текстом. – Первая будет означать, что вы немедленно, отложив все дела, должны явиться лично ко мне для устного доклада и получения распоряжений. Вторая адресуется мне и телеграфируется вами в случае настоятельной необходимости нашей с вами встречи. И третья, последняя. Получив её, вы обязаны уничтожить лабораторию в кратчайший срок, включая всё оборудование, помещения и персонал. Запомнили? – кольнул он майор бликами очков.

Марципанов ещё раз впился глазами в текст, потом доложил:

– Запомнил, товарищ генеральный комиссар!

– Повтори!

Майор, не глядя в листок, чётко, слово в слово, повторил кодовые фразы.

Берия указал на массивную, первозданно-чистую хрустальную пепельницу на краю стола. Марципанов, правильно поняв жест, смял бумажку, положил на донышко пепельницы. Лаврентий Павлович чиркнул спичкой, поджёг. Дождавшись, когда листок догорит, почернеет, размял пепел холёными пальцами и сдул порошок в корзину для бумаг. А потом поднял на Марципанова глаза, посмотрел сквозь линзы очков, будто в оптический прицел, сказал с расстановкой, каждое слово, словно гвоздь, в память подчинённого вбивал:

– Я, майор, про тебя всё знаю. Ты справишься. И станешь Героем Советского Союза. За выполнение особого важного задания партии и правительства…

Берия замолчал, откинулся на спинку мягкого, обшитого чёрной кожей кресла, снял очки и устало прикрыл глаза большим и указательным пальцами правой руки.

А левой ладонью подал неопределённый знак.

– Разрешите идти? – сообразил майор.

– Идите, товарищ полковник, – не отнимая руки от глаз, сказал Берия.

Понимая, что его только что повысили досрочно в звании сразу на две ступени, Марципанов вытянувшись по стойке смирно, взял под козырёк:

– Слушаюсь, товарищ генеральный комиссар! Спасибо, товарищ генеральный комиссар!

– Свободен, – кивнул Берия.

С замирающим от счастья сердцем новоиспечённый полковник прищёлкнул каблуками жарко надраенных сапог и, круто развернувшись, строевым шагом покинул подземный кабинет, выше которого, тем не менее, в эту пору не было инстанций. Разве что кремлёвская резиденция Сталина…

 

3

Три месяца пробыл в тот раз полковник госбезопасности Марципанов в Москве. Завершив все организационные дела, возвращался к месту службы в декабре, в специально сформированном для секретного груза литерном поезде, состоящем из десяти пломбированных вагонов, каждый из которых надёжно охранялся двумя часовыми, топтавшимися в тулупах на задних площадках. В пяти товарных вагонах размещалось оборудование лаборатории, в двух пассажирских ехали её сотрудники и конвой.

Группу из полутора десятков учёных возглавлял академик Чадов, который, не досаждая Марципанову, подолгу совещался о чём-то со своими коллегами, закрывшись в тесном купе. Поскольку ответственности за научную сторону деятельности полковник не нёс, он и не интересовался особо ни самими учёными, ни сутью их исследований.

Были в малом эшелоне ещё и два вагона-зака, безмолвные, с матовыми стёклами, плотно занавешенными шторами изнутри и забранные мелкоячеистой решёткой снаружи. Об их обитателях можно было только догадываться. Часовые, против обыкновения, внутрь вагон-заков никогда не входили. Там заправляли всем два угрюмых, неразговорчивых санитара в белых медицинских халатах.

Раз в сутки они открывали зарешёченные двери вагонов, опускали тяжёлые откидные ступеньки, и, сопя натужно, принимали приготовленные в полевой кухне термоса с горячей пищей – щами, кашей и чаем, лотки с хлебом, сколоченные из фанеры ящики, прикрытые крышкой, заволакивали всё это в таинственное нутро. Однажды один из ящиков упал, и из него по чёрному от паровозной сажи и машинного масла снегу раскатились крупные оранжевые апельсины!

Впрочем, никто из видевших это пассажиров поезда не удивился тому, что таинственных обитателей вагонзаков, оборудованных под перевозку арестованных, кормят в суровую военную годину, когда хлеба хватало не вдоволь, экзотическими плодами.

На фронтах шли тяжёлые бои, но литерный поезд, мчавшийся в глубокий тыл, на восток, безропотно пропускали, уступая пути и пережидая на станциях, военные эшелоны, гружёные так необходимыми в действующей армии танками, зачехлёнными самолётами и живой силой, которая гомонила в натопленных жарко теплушках, предчувствуя, что немногим из них удастся уцелеть в грядущих боях.

На конечную таёжную станцию, где тупиком обрывалась железнодорожная колея, поезд, устало пыхтя, прибыл глухой ночью. Стоял лютый мороз. Куцый состав уже поджидала колонна полуторок, приданных Марципанову для дальнейшего следования распоряжением начальника краевого УНКВД.

Две сотни зеков-доходяг, заранее доставленных на станцию под конвоем, закостеневших в ожидании поезда, под крики и понукание часовых, с трудом перегрузили содержимое состава в кузова машин. К дверям зарешёченных вагонов вплотную подогнали два «воронка»-автозака, в будки которых проскользнули поочерёдно тёмные фигуры, показавшиеся тем, кто их разглядел в неверном свете заиндевевшей луны, огромными и чёрными, как головёшки.

Колонна машин шла всю ночь, ползла гигантской суставчатой змеёй по руслу замёрзшей таёжной реки, где зимой проходила трасса до лагеря. Тихий ход автомобилей соответствовал скорости пешего человека. Потому что накануне снежный путь замело и впереди грузовиков под разноголосый лай конвойных псов маршировали дружно, сминая и притаптывая сугробы, выстроившись по пять человек в ряд и бредя друг за другом, две сотни зеков.

По проторённой обмороженными ногами заключённых дороге под утро секретный груз доставили к лагерю. Здесь спецконвой, сопровождавший лабораторное оборудование в пути следования от Москвы, сдал пост местной вохре.

Поскольку в зоне в живой силе недостатка не было, автомобили разгрузили в считанные минуты, заключённые на руках перенесли тяжёлые ящики и коробки в заранее подготовленные помещения – аккуратно срубленные домики в специально выгороженной от остальной территории лагеря частоколом локальной зоне.

Когда очередь дошла до автозаков, лагерный конвой, привыкший не церемониться с этапируемым спецконтингентом, распахнул дверь, И командир взвода охраны скомандовал:

– На выход! По одному!

Однако первыми из «воронков» спрыгнули на снег не зеки, а приставленные к ним санитары в белых халатах, поверх которых были наброшены армейские полушубки.

– Это вольные! – объяснил Марципанов вохре.

Осмотревшись вокруг и увидев конвой с оружием наизготовку, рычащих на коротком поводке овчарок, один из медиков протестующее замахал руками, крикнул требовательно:

– Немедленно уберите собак, полковник!

Марципанов, после долгого отсутствия оказавшись вновь в привычной обстановке и ощутив себя в прежней роли всевластного хозяина лагеря, недовольно глянул на медика и бросил взводному:

– Продолжайте разгрузку, лейтенант!

Обитателей вагонзака полковник не видел. Знал лишь, что, кроме лабораторного оборудования и персонала, ему надлежало доставить из столицы некие экспериментальные образцы, представлявшие из себя, по его разумению, обыкновенных заключённых, которым то ли привили что-то в порядке опытов, то ли пересадили какие-то органы…

– Вы не понимаете! – бросился к нему санитар, однако его оттолкнули прикладом винтовки, оттеснили в сторону конвоиры.

– На выход! Первый пошёл! – рявкнул лейтенант, положив правую руку на кобуру, в распахнутую дверь автозака.

Из будки показался и спрыгнул на утрамбованный снег первый зек.

– Руки за голову! Садись! – заорал на него взводный.

Огромного роста заключённый, облачённый в чёрную телогрейку, ватные штаны и серые солдатские валенки, топтался растерянно рядом с автозаком, явно не понимая команд. Он сутулился, крутил головой в шапке с завязанными ушами, свесив безвольно вдоль туловища длинные, до колен, руки.

– Эт-то ещё что за хрень? – вглядевшись в него попристальнее в сумрачном свете утра, изумился лейтенант. – Негр, что ли?

Марципанов только сейчас рассмотрел, что физиономия у зека – чёрная, сплошь заросшая густой щетиной.

– Почему заключённый не побрит? – нахмурившись, обратился полковник к стоящим поодаль провожатым.

– Я… Я вам всё объясню, – бросился к начальнику лагеря один из учёных – сотрудников лаборатории. – Это строго конфиденциальная информация. Конвой в данной ситуации совершенно не нужен…

В этот момент из автозака спустился ещё один зек, за ним другой, третий. Все как на подбор гренадёрского роста, сутулые, длиннорукие. И у всех лиц не было видно из-за густой черной растительности.

– А, так это, наверное, попы! – догадался лейтенант. – Ишь, рожи-то отъели на тюремных харчах! Нич-чо, товарищ полковник, мы их тут быстренько подстрижём да побреем. А в золотом забое, как первую норму выработки сделают, сразу с лица сойдут! И господь не поможет…

– Это не заключённые, поймите же, – причитал, заламывая руки, учёный. – Это… объекты научных исследований!

– Да нам один хрен! – весело отозвался лейтенант и принялся дальше считать выходящих из автозака по головам. – Четвёртый пошёл… пятый… всем сесть, вашу мать!

В этот миг конвойный пёс, совсем осатанев от ярости при виде странных заключённых, вырвался из рук собаковода и с хриплым рычанием бросился на одного из арестантов, впился клыками в полу телогрейки. Зек отреагировал неожиданно. Издав громовой рёв, он одной рукой схватил пса за холку, другой – за заднюю лапу, легко поднял и… рывком разорвал почти пополам. Отшвырнул окровавленные куски, ударил гулко себя кулаком в грудь, разинул пасть и опять зарычал:

– У-а-р-р! – обнажив огромные, нечеловеческие клыки.

Остальные черномазые арестанты присоединились к нему, заколотили кулачищами в мощные груди, затопали, завыли, задрав жуткие волосатые хари в небо.

Охрана заклацала затворами, псы лаяли, задыхаясь от злобы. Взводный, выхватив пистолет, прицелился в рычащего великана.

– Не смейте! – подоспевший вовремя академик Чадов бросился к Марципанову, схватил его за руку. – Прекратите это безобразие, полковник! Я… я на вас Лаврентию Павловичу пожалуюсь! Вы можете нанести непоправимый ущерб экспериментам, которым партия и правительство придаёт первостепенное значение!

– Отставить! – гаркнул на конвой Марципанов, а потом заорал на учёного: – Так успокойте своих скотов, а то я сейчас прикажу их перестрелять к чёртовой матери!

Сквозь цепь конвоиров к разбушевавшемуся зеку прорвался один из учёных.

– Маркиз! Успокойся! – бесстрашно повис он на плечах рычащего великана – Нельзя! Фу!

– Ишь, – недобро сощурил глаза полковник. – У него и кликуха такая… контрреволюционная…

– Это… не человек! – жарко задышал ему в ухо клубами пара изо рта Чадов. – Это… сверхсекретный объект. Я вам потом, без посторонних, всё объясню…

– Да уж извольте объяснить, – успокаиваясь, согласился Эдуард Сергеевич. – Я уважаю государственную тайну и в научные дела ваши вмешиваться не собираюсь. Но всё, что касается заключённых, согласовывать впредь со мной!

– Да не заключённые это! – всплеснул руками академик. – Это… мнэ-э… человекообразные существа. О том, что они существуют в природе, не должна знать ни одна живая душа!

– Что ж вы меня раньше-то не предупредили? – выговорил ему строго Марципанов. – На них какие-то документы, личные дела имеются? На каком основании я их на котловое довольствие поставлю? И как мне прикажете их содержать – как зеков, под конвоем, или… э-э… вольнонаёмный персонал?

– Как вольнонаёмный, – торопливо согласился Чадов. – Я их, если угодно… младшими лаборантами оформлю. А сейчас прошу вас быстрее перевести подопытных в тёплое помещение. Они к нашим морозам непривычны. Могут простудиться, погибнуть. И тогда вся ответственность за срыв крайне важного для страны научного эксперимента ляжет на вас, товарищ полковник.

– Вот чёрт! – сплюнул на снег Марципанов и крикнул бойцам вохры: – Лейтенант! Оцепление снять! Конвой увести! Это… не заключённые…

– Это больные! – нашёлся академик. – Товарищи прибыли к нам из дружественных стран Африки! Наши врачи будут их здесь лечить.

Конвойный лейтенант пожал плечами:

– Больные так больные… – А потом скомандовал: – Взво-о-од! Оружие на пле-е-чо! Шагом марш! – и, шагая по скрипящему громко снегу, пробормотал недовольно, жалея погибшего караульного пса: – Подумаешь, негры… Зек – он и в Африке зек. Прикажут – вылечим, прикажут – пристрелим. Нам-то какая хрен разница!

 

4

В ту пору в Особлаге содержалось около четырёх тысяч заключённых. Несмотря на распространившиеся и на пенитенциарную систему законы военного времени, отменившие выходные дни, повысившие норму выработки и позволявшие администрации лагеря расстреливать отказчиков от работы, саботажников, злостных нарушителей режима содержания, жить осужденным стало чуть легче. Прежде всего потому, что новый приток заключённых резко сократился. Уголовников-бытовиков, блатных, как социально близкий рабоче-крестьянской власти элемент эшелонами гнали на фронт, опустошая лагеря. В зонах оставались в основном «политические», осуждённые по 58-й статье, да инвалиды, негодные к военной службе. Так что ковать победу в тылу приходилось малыми силами. А потому Марципанов распорядился беречь людей. И по-прежнему вышибая из них план по добыче золота, лесозаготовкам, кормить стали получше, не разворовывая из котла и без того скудный паёк, не морозя без толку на долгих просчётах, не наказывая жёстко, как прежде, когда за малейшую провинность избивали до смерти или калечили, расходуя тем самым понапрасну человеческий материал.

Полковник сам едва ли не ежедневно появлялся на лагерной кухне, следил за строгим соблюдением нормы закладки продуктов в котёл, контролировал раздачу пищи, чтобы миска с баландой была до краёв наполнена у каждого зека, выполняющего норму выработки, а пайка выданного ему хлеба весила ровно пятьсот положняковых грамм.

Начальник лагеря лично изловил и собственноручно расстрелял хлебореза, «наэкономившего» на порциях две полновесные буханки, которые тот намеревался продать блатным.

Для секретной лаборатории за пределами промзоны выгородили дощатым забором, пустив поверху несколько рядов колючей проволоки, участок тайги размером в пять гектаров. На раскорчёванной от пней площадке ударно, днём и ночью тюкая топорами и визжа пилами, зеки возвели общежитие для учёных, помещение для научных исследований, склады, тёплый барак для волосатых подопытных, вахту с тяжёлыми и крепкими, из бревён-окатышей воротами, расставили по четырём углам периметра вышки для часовых.

Никто из сотрудников лагеря, за исключением полковника Марципанова, не имел доступа на секретную территорию. Даже надзорсостав ограничивался охраной только внешних заграждений лаборатории. Внутри командовал академик Чадов. Еженедельно подавал на имя начальника лагеря заявку, в которой указывал перечень необходимых для жизнедеятельности закрытого объекта продуктов питания, оборудования и которая неукоснительно удовлетворялась в полном объёме. Кое-какую аппаратуру через наркомат внутренних дел выписывали аж из Москвы, из других городов, где располагались военные «номерные» заводы.

Даже когда пожилой академик, пожаловав в кабинет начальника лагеря, попросил предоставить в распоряжение учёных для продолжения эксперимента десять женщин-заключённых детородного возраста, Марципанов, не сморгнув глазом, приказал отобрать и направить в спецлабораторию партию зечек от двадцати до тридцати лет из вновь прибывшего этапа. Война катилась к победоносному завершению, Советская армия отбирала назад оккупированные немцами территории, и в лагеря косяком пошли женщины, осуждённые за связь с врагом.

Академик, тряся седенькой бородкой, уверял Марципанова, что ничего страшного в ходе эксперимента с подопытными заключёнными не произойдет. Полковник равнодушно пожал плечами:

– Как их использовать – ваша забота. Вы мне, главное, если не живыми, то хотя бы мёртвыми их верните. Для списания и актировки. Впрочем, можете только руки отрубить и для отчёта предоставить. Мы по отпечаткам пальцев с личным делом сличим и как умерших спишем…

Академик закашлялся, уткнулся в платок и, замахав руками, выскочил из кабинета. Но женщин, отобранных спецчастью для опытов, чуть позже взял.

Марципанов не без умысла дистанцировался от деятельности лаборатории. Ещё неизвестно, чем эти эксперименты закончатся, и разделять с учёными ответственность за их результат он вовсе не собирался.

С тех пор минуло уже десять лет. Умер академик Чадов. На смену ему из столицы прислали нового руководителя секретных работ. Менялись и другие сотрудники. Двое умерли своей смертью, один повесился, другой, опившись лабораторного спирта, попытался бежать и был застрелен часовым ещё в запретке, на подступах к основному заграждению.

На смену им приезжали новые. Иногда это были честолюбивые молодые учёные-комсомольцы, готовые посвятить жизнь, казавшуюся им по малолетству безбрежной, науке и ради неё добровольно забиравшиеся в таёжную глухомань, все – с вольнодумным блеском в глазах, который, впрочем, скоро гас в тени крепких заборов и стальных решёток на окнах. Другие новички приходили этапом. Это были истощённые на лесоповалах и в золотых забоях матёрые зеки, отбывшие на общих работах по нескольку лет. Кто-то где-то в верхах, перебирая их личные дела, наткнулся на былую принадлежность осуждённых к науке и пристроил туда, где нужнее они были в данный момент стране – в секретную лабораторию.

Эти воспринимали новое место заключения как подарок судьбы.

Марципанову особо запомнился один такой паренёк. Он не был, в отличие от других зеков, прибывших в одном с ним этапе, худ, измождён. По шкодливому выражению глаз полковник безошибочно распознал в новичке стукача.

– Как твоя фамилия, сынок? – спросил его, распределяя в карантине этап, полковник.

– Осуждённый Великанов, – с готовностью вытянулся тот, сжимая в руках узелок с личными вещами, на зоновском жаргоне – сидор.

– Кто по профессии?

– Биолог, химик.

– Готовил взрывчатку для террористических целей, – пояснил начальник оперчасти, присутствовавший при том. – Статья пятьдесят восьмая. Срок – двадцать лет.

– Не-е-е, – добродушно улыбнулся молодой зек. – Я самогон гнал. А маманя его на рынке сбывала. Ну, и милиционерам наливала, чтоб, значит, не замели. А водку я из говна делал. Начерпаю из сортира в бочку, дрожжей добавлю, а как перебродит – в аппарат. Ну, милиционеры про то и прознали. Шибко обиделись, что целый год мою продукцию говённую пили. Напрасно я им растолковывал, что исходный компонент значения не имеет. Главное, что конечный продукт – химический чистый спирт. Нет, припаяли статью и спрятали, – вздохнул парнишка. – А спирт – его из чего угодно гнать можно. Из той же целлюлозы, к примеру. Проще говоря, из опилок. А их здесь, в тайге, полно.

Полковник сообразил, что такой специалист ему самому вполне сгодиться. И не стал направлять шустрячка в лабораторию. Ведь оттуда, вплоть до особого распоряжения Берии, выхода никому не было!

Приспособив юного химика гнать спирт в промзоне для нужд начальника лагеря, Марципанов тем самым, не подозревая, спас будущего академика, гуманиста и совесть нации от бесследного исчезновения как участника секретного проекта.

Через год способный зек заболел, попал в центральную больницу ГУЛАГа, откуда в Особлаг уже не вернулся. Умение гнать спирт из дерьма и опилок, как подозревал полковник, оказалось востребованным и тамошними докторами…

Так неспешно, по заведённому должностными инструкторами порядку, шли дела в Особлаге до марта 1953 года. Даже амнистия, изрядно обезлюдившая ГУЛАГ, хозяйства Марципанова, где содержались в основном политические, не слишком коснулась. И вот теперь этот внезапный вызов в Москву. Лично к товарищу Берия.

 

5

Как было оговорено при первой встрече, полковник, выбрав наугад уличный телефон-автомат, позвонил по заученному ещё тогда номеру, назвал себя и произнёс условленную фразу:

– Здравствуйте. Я привёз посылку – баночку красной икры для вашего папы…

В трубке что-то щёлкнуло, и невыразительный голос предупредил:

– Минуту… – а потом сообщил буднично: – Арбат, дом восемнадцать, вход со двора, квартира двадцать один. Семь часов вечера.

И сигнал отбоя, как многоточие: бип-бип-бип…

Марципанов посмотрел на часы. Времени до встречи оставалось достаточно. Он решил прогуляться по центру Москвы.

Толчея на тротуарах вначале сковывала, а обилие вольных, идущих свободно, без всякого конвоя, людей, даже пугало. Непривычным было то, что встречные не замирали почтительно, не тянулись во фрунт перед полковником в грозной синей фуражке, не замечали будто бы человека, в другом месте и при других обстоятельствах способного одним движением брови стереть любого из них в порошок, превратить в лагерную пыль, в ничто.

Лишь изредка козыряли ему военные, да и те, особенно фронтовики, легко узнаваемые по иконостасу орденов и медалей на кителях и гимнастёрках, отдавали честь походя, небрежным взмахом руки к козырьку, что тоже раздражало изрядно.

«Ну, ладно, герои, погарцуйте, посияйте орденами пока, – скривил губы в усмешке полковник. – Ишь, расчувствовались, победители хреновы… Рано Иосифа Виссарионовича схоронили… Погодите, мы с Лаврентием Палычем ещё научим вас Родину любить. Всех построим по ранжиру и заставим по струнке ходить! Перед нами, бывалоча, генералы да маршалы на брюхе ползали!»

Что-то, и Марципанов остро чувствовал это, изменилось в людях после смерти вождя. Например, отчётливых флюидов ужаса при виде его гэбэшной формы от них он уже не улавливал. Более того, раза два его грубо задели плечом, не посторонившись, в толпе, наступили на сияющий носок хромового сапога, что тоже было немыслимым в прежние времена.

Шестиэтажный дом с облупившейся штукатуркой, с фанерными листами вместо стёкол в некоторых окнах, где была назначена встреча, оказался обыкновенным жилым. В сумрачном, без единого деревца дворе-колодце, тесно зажатым с четырёх сторон мрачными корпусами дореволюционной постройки, гомонила расплодившаяся после возвращения оголодавших в окопах по женской ласке отцов послевоенная голопузая малышня. Вполне мирный, заурядный московский двор. Однако по тому, как мгновенно напрягся при его появлении угрюмый дворник-татарин, до того безразлично шаркавший метлой по растрескавшемуся асфальту, по профессионально оценивающему взгляду, брошенному из-под кустистых бровей на подошедшего к подъезду полковника точильщиком, покрикивающим заунывно: «Точу ножи, ножницы, бритвы пра-а-авлю…», Марципанову стало ясно, что подступы к месту явки надёжно блокированы.

Поднявшись по истёртым тысячами ног ступеням, миновав довольно натурально милующуюся на подоконнике парочку, Эдуард Сергеевич оказался на лестничной площадке второго этажа, заставленной детскими колясками, велосипедами, старыми сундуками и прочей рухлядью. Отыскав нужный номер квартиры, он позвонил в дверь с бронзовой табличкой «Доктор Шлоссберг».

Ему открыли практически сразу – наверное, наблюдали в окно за тем, как он вошёл во двор.

– Полковник Марципанов, – отрекомендовался с порога Эдуард Сергеевич.

Человек в штатском, кавказской внешности, с тонкими усиками на верхней губе, внимательно осмотрел визитёра, кивнул и, шагнув в сторону, предложил коротко:

– Входите.

Полковник прошёл в просторную полутёмную прихожую. Провожатый, маячивший за его спиной проскользнул вперёд и, тихо постучав костяшками пальцев в одну из дверей, тронул за погон гостя:

– Прошу.

И в этой комнате было сумрачно из-за плотно зашторенных окон. Войдя, Марципанов сразу признал сидевшего за столом и, вытянув руки по швам, поприветствовал дрогнувшим от волнения голосом:

– Здравия желаю, товарищ маршал Советского Союза! Прибыл по вашему приказанию.

– Садись, полковник, – сухо предложил Берия, указав на стул напротив. И, не вставая, протянул пухлую вялую ладонь. – Здравствуй.

Марципанов, несмотря на полумрак, заметил, как изменился за те десять лет, что они не виделись, второй человек после Сталина. Постарел, обрюзг, совсем облысел. Сейчас, в штатском костюме, всесильный шеф государственной безопасности больше напоминал пожилого южанина – торговца фруктами на столичном базаре.

– Как дела в вашем хозяйствэ? – с лёгким грузинским акцентом поинтересовался маршал.

– Работаем, Лаврентий Павлович, – осторожно ответил Эдуард Сергеевич. – Плановые задания выполняем. Лаборатория функционирует нормально.

– Нэ нормально! – повысил голос маршал, но, заметив, как дёрнулся визитёр, махнул вяло рукой. – Сиди спакойна! Это к тебе не относится. Видишь, в каких условиях встречаться приходится? В подполье. А ты гаварышь – нармальна! – потом, успокоившись, достал из бокового кармана пиджака смятый клетчатый платок и утёр лоб, лысое темя. – Ладно. Оставим эмоции, – акцент в его произношении снова исчез. – Слушай приказ. – Увидев, что полковник вскочил со стула, поморщился досадливо: – Говорю – сиди. Вернее, присаживайся. Сидят в твоём лагере преступники и враги народа. А мы с тобой не враги, а друзья советского народа. Причём самые лучшие и преданные друзья! Не то что разные там ревизионисты… Так вот. Приказ тебе будет такой. Сегодня же возвращаешься домой. В пути не задерживайся – время дорого. Как вернёшься – лагерь объявишь находящимся на особом положении. Всю охрану – в ружьё, зеков – в бараки. Любые выезды за пределы гарнизона, включая служебные командировки личного состава запрещены. Мотивируешь этот приказ осложнением политической ситуации в стране, попыткой государственного переворота…

– Не может быть! – побледнел Марципанов. – Никто не посмеет…

– Это у тебя в тайге не посмеют, – усмехнулся Берия. – А здесь такие вихри враждебные задувают!

Полковник кивнул и даже позволил себе поддакнуть:

– То-то я смотрю, товарищ маршал Советского Союза, народишко хвост распушил. Фронтовики совсем обнаглели… Опять же амнистия эта… Столько швали из лагерей на волю вырвалось!

– Шваль – это хорошо, – задумчиво подтвердил Берия. – Это я специально так распорядился. Тут, в Политбюро, нашлись такие: дескать, после смерти вождя народу-победителю послабление надо дать. Либералы хреновы. Ну, нате вам послабления. Жрите. Вот он, ваш народ, – из-за колючей проволоки, тупой, злобный, с финкой за голенищем… Ничё-ё-о-о, как начнут здесь, в Москве, уголовники всех подряд резать – быстро по железной руке, по ежовым рукавицам соскучатся! А пока… пока, полковник, в Политбюро ЦК предатели оказались! Заговоры плетут. Всё, что хозяином сделано, разрушить хотят. Компромат собирают. На меня, на других верных ленинцев…

Полковник не выдержал, вскочил-таки со стула, сжал кулаки:

– Не допустим… Только прикажите… В порошок, в лагерную пыль сотрём… Как собак бешеных перестреляем!

– Не кипятись, – растянул губы в недоброй улыбке маршал. – Будет и на нашей улице праздник. В твоей личной преданности делу вождя и партии я не сомневаюсь. Таких, как ты, старых служак, много. Придёт день – на фонарях вражескую мразь вешать по всей Москве будем! На Красной площади башки рубить! Но всему свое время. А сейчас… Я распорядился. Все документы, касающиеся твоего лагеря и спецлаборатории, все личные дела на сотрудников и зеков из архивов изъяты. Нет больше такого лагеря. Тебя нет, людей нет и никогда не было. Понял?

– Не совсем… – замороченно тряхнул головой Марципанов.

– Сейчас, после реформ, в документах сам чёрт не разберётся, – терпеливо объяснил маршал. – Передаём архивы, личные дела из МВД в Минюст, из Минюста – опять в МВД… Кое-что, по моему указанию, убрали совсем, кое-что подчистили, подправили. В итоге всё, что касалось твоего Особлага, любое упоминание о нём – уничтожено. Фамилии охраны и заключённых из всех ведомостей, списков, перечней вымараны. Никто не знает, куда вы делись. Не знают даже, что вы вообще на свете существовали. Теперь понял?

– Понял! – с готовностью кивнул, так и не уразумев, куда клонит шеф, Марципанов.

– Хорошо. В ближайший месяц ты ещё успеешь принять эшелоны с продуктами питания, медикаментами, оборудованием. От меня лично. Это – последние. Потом рассчитывай только на свои силы. На внутренние, так сказать, ресурсы. Любая связь с внешним миром запрещена. Главная твоя задача – обеспечить дальнейшую деятельность спецлаборатории. Любое неповиновение пресекаешь самым беспощадным образом. Всех, отказывающихся подчиняться дисциплине и работать в особых условиях, колеблющихся, ненадёжных – ликвидировать. Под мою ответственность. Сколько у тебя сейчас под охраной?

– Четыре тысячи. Три тысячи мужчин и тысяча женщин. В основном опасные государственные преступники, изменники Родины. Уголовников, рецидивистов человек триста. Ну, это социально близкий нам элемент, с ними проблем не будет.

– Персонал лагеря?

– Вохра, вольнонаёмные, члены семей – с полтысячи наберётся.

– Хорошо, – кивнул удовлетворённо Берия. – А сколько прокормишь, если без помощи извне?

– Половину, пожалуй, потянем. А если подсобное хозяйство расширить – то тысячи три человек обеспечим.

– Остальных – в расход. Все подступы к лагерю замаскировать. Железную дорогу разобрать. Сёла поблизости есть?

– Да нет, там болота одни, товарищ маршал.

– Вот и отлично. Да, постарайся сделать так, чтобы тебя с воздуха не засекли. Я имею в виду постройки.

– Замаскируемся, – уверил Марципанов.

– Ну и добро, – удовлетворённо вздохнул Берия. – Значит, все концы в воду. Вернее, в болото. Спрячься. Затаись. Никаких контактов с внешним миром. Продержись так… э-э… скажем, год. А потом, когда здесь всё уляжется, я тебя не забуду, полковник.

О том, что Берия арестован и расстрелян, Марципанов узнал полгода спустя. И не без основания полагая, что может разделить судьбу маршала, решил ничего не менять в устоявшемся быте секретного лагеря. И продержался так почти шестьдесят лет…

 

6

Полковник, встречаясь с последний раз с маршалом, не знал, что незадолго до внезапной кончины, Сталин пригласил Берия и, кроме прочего, поинтересовался работой секретной лаборатории, спрятанной от глаз и своей, и зарубежной общественности в таёжной глуши.

Правда, разговор этой деликатной темы коснулся не сразу. В начале министр внутренних дел был вынужден присутствовать при разносе, учинённом генералиссимусом Хрущёву.

Когда секретарь Иосифа Виссарионовича Поскрёбышев предложил Берии пройти в кабинет хозяина, то успел шепнуть:

– Он не один. Там Никита Сергеевич.

Маршал открыл дверь и нерешительно застыл у порога.

– Входи, Лаврентий, – кивнул ему Сталин.

Он по обыкновению прогуливался по ковровой дорожке вдоль длинного стола и раздражённо попыхивал трубкой. А посреди кабинета застыл по стойке смирно секретарь ЦК, первый секретарь Московского областного комитета партии Хрущёв.

Берия шагнул на мягкий ворс ковра и остановился поодаль от Никиты Сергеевича, всем своим видом показывая, что даже находиться рядом с этим обладуем и клоуном ему, министру внутренних дел, неприятно.

– Посмотри, Лаврентий, на этого дармоеда! – указал Иосиф Виссарионович мундштуком трубки на провинившегося. Последнее слово генералиссимус выговорил с нарочито-броским кавказским акцентом, отчего оно прозвучало ещё более уничижительно и зловеще – «да-а-р-р-моэд!». – Я поручил ему лично курировать деятельность научно-исследовательского института в Ленинских Горках, который возглавляет академик Трофим Лысенко. Что ты мне обещал, Никита?

Хрущёв, апоплексично-красный, вращал глазами – вверх-вниз, по стенам, не фиксируя взгляд на хозяине кабинета, сопел тяжело, предынфарктно.

– Ты ведь не просто Сталину обещал, Никита, – продолжил между тем генералиссимус грустно. – Ты всему советскому народу в лице его руководителя обещал. Что будет выведена новая порода крупного рогатого скота, дающего молоко с жирностью до тридцати процентов. Разве советский народ, вынесший на своих плечах все тяготы второй мировой войны и одержавший в ней блистательную победу, не заслужил такого качественного продукта питания? Разве израненные на фронтах бойцы доблестной Красной Армии не должны поправлять своё здоровье, кушая свежее молочко? А дети – наше будущее? Ты лишаешь советскую власть будущего, Никита!

При этих словах Берия подобрался и, как снайпер сквозь оптический прицел, глянул уничтожающе на Хрущёва. Преступление против советской власти – это серьёзно… Он вопросительно посмотрел на Сталина: дескать, прикажете увести?

– Подожди, Лаврентий, – правильно расценив намерения маршала, успокоил его генералиссимус. – Это ещё не всё. Наши моряки, бороздящие мировой океан, со всех широт земного шара доставляли в Горки морских коров, тюленей и даже китов. Лысенко спаривал этих животных с нашими коровами. Денег потратили столько, что на них можно было бы три танковых колонны купить. Знаешь, с кем забыли спарить кита, Никита? – грозно топорща усы, посмотрел Иосиф Виссарионович на Хрущёва.

– С кем? – чуть слышно, совсем упавшим голосом выдохнул тот.

– С тобой, Никита! А в итоге такого акта не осталось бы ни кита, ни Никиты! – Сталин развеселился от удавшегося каламбура и с удовольствием повторил: – Ни кита, ни Никиты!

Берия тоже заулыбался, хищно скаля зубы в сторону Хрущёва и позволил себе заметить:

– Это мы быстро оформим, Иосиф Виссарионович! Нам такой эксперимент провести – раз плюнуть. Можем с китом товарища Хрущёва скрестить. А можем – со слоном…

Сталин, став серьёзным, подошёл к своему столу, взял несколько листков бумаги стал читать, дальнозорко отставив от глаз.

– Вот послушай, Лаврентий, какие рекомендации направил академик Лысенко с благословения большевика-ленинца Хрущёва в колхозы Куйбышевской области. Эти, с позволения сказать, коммунисты рекомендуют председателям колхозов для получения жирномолочной породы крупного рогатого скота выпаивать телят жирным молоком с раннего возраста. Эти горе-академики, Лаврентий, утверждают, что гены телят изменятся под воздействием жирного молока и обеспечат в последующем жирномолочность потомства таких животных! В колхозах кормили телят таким жирным молоком. И знаешь, что получили в итоге, Лаврентий? Фигу с маслом они получили!

– Э-э… – проблеял нерешительно Хрущёв.

– Что, Никита? – участливо глянул на него Сталин.

– В опытном хозяйстве Лысенко научный эксперимент завершился успешно. И потомство давало молоко повышенной жирности…

– Ты дурак, Никита! – с отвращением сказал ему Сталин. – Ты веришь разным проходимцам-учёным. А я никому не верю. И когда заинтересовался результатами опытов Лысенко, мне донесли верные люди, что для повышения содержания жира в молоке хитрый Трофим кормил коров шоколадом! Что мы сделаем с этими лгунами, Лаврентий? – повернулся он к Берии. – Давай их, как вредителей, расстреляем!

Хрущёв изменился в лице, пошатнулся, бухнулся на колени.

– Простите, товарищ Сталин! Я… я всё искуплю! Собственной кровью! Слово убеждённого большевика!

Генералиссимус посмотрел на него задумчиво, пыхнул трубкой, а потом, пряча под рыжими усами усмешку, пообещал:

– Прощу, Никита. Если ты мой сапог поцелуешь.

И выставил вперёд ногу в мягком, сшитом на заказ из козьей кожи, потёртом изрядно сапожке.

Хрущёв упал пузом на ворс ковра, елозя, дополз до пахнущего ваксой голенища, чмокнул его громко, взасос. Потом, с всхлипом, ещё раз. И ещё.

Сталин отдёрнул ногу, покачал удручённо головой:

– Тридцать шесть лет советская власть на дворе! А что в человеке изменилось, Лаврентий? – А потом брезгливо бросил Хрущёву: – Говно ты, а не большевик, Никита. Прощаю тебя. Пошёл вон!

Хрущёв на удивление шустро для свой комплекции вскочил, шариком на кривоватых ножках выкатился из кабинета.

Генералиссимус вернулся за стол, сел в жёсткое, обитое чёрное кожей кресло, устало махнул рукой.

– Садись, Лаврентий. Что ты скажешь об этом перерожденце?

– Сегодня же арестую, товарищ Сталин.

– Да ладно, – генералиссимус обессиленно откинулся на спинку кресла. – Пусть поживёт пока. Мало мы их арестовывали, стреляли? Разве они поумнели от этого? Хитрее стали, подлее и беспринципнее… Этого уничтожим – другой на его место придёт, ещё хуже. Хрущёв – дурак, оттого не опасен. Пока мы живы с тобой – не опасен, – добавил он после некоторого раздумья. Потому выбил содержимое трубки в пепельницу, дунул в мундштук, прочищая, продолжил неторопливо: – Знаешь, Лаврентий, я думаю, это хорошо, что многих коммунистов мы пропустили через лагеря. После революции большинство из них расселись по тёплым должностям, зажирели. Они оторвались от народа. А мы их опять погрузили в народ. В самую его гущу, на самое дно. Неволя закаляет человека, делает его умнее, нравственно чище. Все настоящие революционеры прошли через тюрьмы… Ты видел сейчас этого говнюка Хрущёва? Если бы он оказался в камере, его бы там поместили возле параши. А мы эту дешевую шлюху, петуха лагерного секретарём ЦК сделали… Я семь раз ссылался на каторгу. Десятки тюрем и пересылок прошёл. Блатные урки при моём появлении в камере с нар соскакивали, лучшее место уступали. Знали – если что не так, Коба любому глотку перегрызёт. Я шесть раз бежал. Зимой, сотни вёрст по тайге! Кто из нашего Политбюро способен сейчас на такое? Ты? Ворошилов? Может быть, Каганович или Микоян? Никто из вас не способен на такое. Зажрались, отяжелели, мозги салом заросли! Да… Ушли старые политкаторжане, и партия ослабла… Надо нам чаще коммунистов, Лаврентий, сажать. Пусть закаляются…

Берия, поперхнувшись от неожиданности, закашлялся, конфузливо прикрывая губы рукой. Потом, отдышавшись, напомнил сдавленным голосом:

– Я тоже сидел, Иосиф. Помнишь? В Тифлисе… И потом ещё в Кутаиси…

– Знаю, знаю! – поморщился Сталин и, разломав поочерёдно две папиросы «Герцеговина Флор», принялся набивать душистым табаком трубку. – Не о тебе сейчас речь. Я о другом думаю. А надо ли было вообще затевать?

– Что, Иосиф? – участливо склонился в сторону старого партийного товарища Берия.

– Вот это всё, – неопределённо указал генералиссимус в сторону висевшей на стене карты Советского Союза, утыканной сплошь красными флажками, обозначавшими места строительства новых производственных объектов – фабрик, заводов, электростанций. – Без меня наверняка всё развалят, растащат, разворуют. Вы думаете, легко такую дурную страну, как Россия, на доброе дело всю целиком повернуть? Думаете, ваш вождь – самодур, тиран или, как писака один выразился, – людоед? Да просто, стоя во главе Российской империи, нельзя быть другим, – слабым, снисходительным. Думаешь, мне не жалко людей? Ещё как жалко. Но чтобы счастливо было большинство, требуется жертвовать меньшинством…

Берия слушал сосредоточенно, пряча глаза за стёклышками очков, молчал.

– Может быть, чтобы остаться в истории, в памяти людской на тысячелетия и вызывать при этом восхищение у потомков, надо было не Советский Союз построить, а гигантскую пирамиду? Вроде Хеопса? Где-нибудь в центре Сибири! Чтобы человечество пятьдесят веков спустя благоговело перед гением Сталина?

– Только прикажите, товарищ генералиссимус! – вскочил с готовностью Берия.

– Сядь! – гневно сверкнул на него Сталин глазами. – Не делай из меня дурака. И из себя тоже. – Сердито попыхтев трубкой, успокоился, опять настроился на неторопливый лирический лад. – Когда я умру, Лаврентий, людская молва нанесёт много мусора на мою могилу. Но ветер истории развеет его! – легонько пристукнул чубуком трубки по сукну стола. А потом вдруг добавил пророчески: – Я, Лаврентий, скоро умру. Умру сам. Своей смертью. А тебя они расстреляют. Ты недолго после меня проживешь. И знаешь, кто первый бросит в нас камень? Самый ничтожный из них. Лизоблюд, слизняк, шут гороховый Хрущёв. Потому что мы его пожалели. За ним придут другие, ещё более ничтожные, чьих имён мы с тобой даже не знаем сейчас. Они разрушат всё построенное нами. И чернь будет бесноваться на обломках великого советского государства, построенного нами для этой черни, и психология быдла, удовлетворение его животных потребностей и желаний, станет определяющим в нашей несчастной страны. Но мы с тобой этого, слава богу, никогда не увидим… А пока мы живы, – после короткой паузы обратился вдруг совсем другим, деловым, тоном к собеседнику Сталин, – скажи-ка мне, Лаврентий, зачем ты спрятал в тайге каких-то сумасшедших вейсманистов-морганистов и тратишь народные деньги на их дурацкие опыты? Нам что, одного проходимца Лысенко мало?

Не ожидавший такого вопроса Берия мигом встрепенулся, проклиная себя за то, что на минуту-другую расслабился или забыл, с кем дело имеет. И выдал по-военному чётко и твёрдо:

– Я спасаю настоящих учёных, Иосиф Виссарионович. Вы же сами только что убедились, что в научных кругах творится. Аферисты-лысенковцы, оставь я этих людей в Москве, на свободе, их со свету быстро сживут! А там они у меня в безопасности. Их научным изысканиям ничего не мешает.

– А правда ли, что они изыскивают способ, как нам нового, более совершенного человека вывести?

– Правда, Иосиф Виссарионович. – И выдал заранее заготовленное, а потому прозвучавшее особенно убедительно: – Мы не можем ждать милостей от природы, товарищ Сталин. И от идеологического воспитания человека пора с помощью науки переходить к созданию человека с особой, советской, идеологией, человека-труженика, воина, целиком подчинённого интереса общества, полностью лишённого недостатков, присущих обыкновенным людям – лени, корысти, зависти, трусости…

– Ладно, – перебил его Сталин, – это хорошо, что ты о науке заботишься. Нам с тобой недолго осталось. Пора и о душе подумать. Пусть твои учёные работают. Может быть, у них что-то и получится… Может быть, дело действительно не в нас с тобой, а в человеке как особи… Иди, Лаврентий…

Через неделю, 5 марта 1953 года, Сталин умер. Лаврентия Берию арестовали 26 июня и, по слухам, в тот же день расстреляли.

А секретная лаборатория в Особлаге продолжала работать.

 

7

Лагерь, в котором хозяйствовал полковник Марципанов, по причине большой удалённости от населённых пунктов был во многом самодостаточным учреждением. Он и задумывался в середине тридцатых годов таким – особым учреждением, обеспечивающим, как гласила инструкция ГУЛАГа по обустройству мест лишения свободы, наиболее полную изоляцию опасных государственных преступников, исключающую любые контакты спецконтингента с иными лицами, кроме администрации лагеря и вооружённой охраны.

Бесплатный, по сути, за одну скудную кормёжку да худую одёжонку ненормированный труд заключённых делал рентабельным любое, даже самое неэффективное, производство. А потому, кроме добычи золота и леса, в примыкающей к жилым баракам промзоне развернули ещё и столярные, металлообрабатывающие, швейные цехи, ремонтная мастерская. В окрестностях лагеря было организовано большое подсобное хозяйство с конюшней, коровником, свинарником, крольчатником, птичником, пасекой, огородами.

На отвоёванных у тайги делянках выращивали рожь, просо, овёс, кое-какие овощи, способные произрастать в суровом холодном краю, в основном редьку и брюкву, сеяли табак.

В лагере была своя крупорушка, маслобойня, пекарня. Изрядно пополняла запасы продовольствия, по крайней мере, для вохры, тайга. Дичь, рыба, грибы, ягоды, кедровые орехи заготавливались в большом количестве.

В гараже и автомастерской хранилась кое-какая техника – пара колёсных тракторов, гусеничный тягач, бульдозер, три отечественных «ЗИСа», два полученных по лендлизу «Студебеккера», трофейный «Опель», мотоцикл «Харлей Дэвидсон». Впрочем, использовался автотранспорт по причине таёжного бездорожья в основном по зимнику, разве что Хозяин, полковник Марципанов, раскатывал иногда на сверкающем чёрным лаком «Опеле» по территории лагеря и посёлка, вымощенной кое-где бревенчатой гатью, а кое-где – шлаком из котельных печей.

В посёлке, отстоявшем на полкилометра от лагеря, кроме двухэтажного здания штаба и приметного, тоже в два этажа, украшенного витиеватой резьбой дома начальника, насчитывалось с полсотни изб, два длинных барака – казармы. Ещё здесь располагалась электростанция, водокачка, котельная, работавшая на чём угодно – угле, мазуте, дровах, а также баня, школа, медпункт.

Здесь жили семьи сотрудников лагеря и специалисты-вольняшки:мастера, связанные с производством, электрики, связисты, несколько медработников и школьных учителей.

Вся жизнь посёлка со дня его основания подчинялась лагерю. Подрастая, даже дети вольняшек играли в зону: охраняли, конвоировали сверстников, решительно пресекая побеги и по малейшему поводу беспощадно пристреливая из деревянных винтовок и пистолетов тех, кому выпал жребий на этот раз изображать заключённых.

Связь лагеря с внешним миром осуществлялась по узкоколейной железной дороге, по которой лёгкий паровозик-«кукушка» таскал туда-сюда платформы с лесом, оборудованием, привозил в зарешеченных теплушках новые этапы, а ещё сновали юркие, с ручным и бензиновым приводом, дрезины.

До ближайшей станции напрямки было двести вёрст, а по «железке», огибающей привередливо сопки и совсем уж непроходимую топь – все триста пятьдесят, так что путешествие до райцентра Острожск на местном поезде при его нескором ходу занимало едва ли не сутки.

Эту железнодорожную ветку через тайгу и гиблые топи тянули зеки ещё в начале войны. Недостатка в спецконтингенте в ту пору не ощущалось, и Марципанов, тогда ещё капитан, только что назначенный начальником лагеря, не жалел людей. Он лично курировал стройку и, бывало, орал на новичков, которые не сразу понимали, где оказались, и жаловались то на нехватку лесоматериалов, то на худую одёжонку:

– Вас вместо шпал положу! В консервные банки обую, а на работу вы у меня, сволочи, пойдёте! И норму сделаете!

Мёрли от холода и голода, тонули в болотах зеки тысячами, но узкоколейка, причудливо змеясь, доползла-таки до райцентра, куда раньше можно было добраться только по зимнику.

И вот теперь, после приказа Берии, у Марципанова рука не поднялась уничтожить плоды этого колоссального труда. К тому же, как здраво рассудил он, железнодорожная ветка всегда могла пригодиться. А потому он распорядился разобрать пути лишь на протяжении последних пятидесяти километров от райцентра. Далее они скрывались в дремучей тайге, и никто, кроме редких охотников, там рельсов не видел. Зато к этому месту по просекам всё-таки можно было даже летом добраться на высокопроходимом автомобиле. И, перегрузив на таящиеся в чащобе платформы бесценный в условиях тотальной изоляции груз, подпитать по железной дороге существующий автономно, как Робинзон Крузо на необитаемом острове, лагерь.

По возвращении из столицы Марципанов прежде всего избавился от большей части вольнонаёмных. Мотивируя грядущим закрытием лагеря по причине тотальной амнистии, он рассчитал тех, кого могли хватиться на Большой земле. Именно они, отправившись вместе с семьями в другие края, должны были разнести слух, что лагерь расформировывают, а заключённых и вохру рассылают по другим «командировкам» – благо ГУЛАГ большой, хватит места и тем, кому сидеть, и тем, кому охранять.

Освобождаться от лишних заключённых оказалось проще простого. Оставшуюся железнодорожную ветку, проходившую по открытым для обзора с воздуха местам перенесли в самые дебри тайги, в болотистую местность. На то, чтобы насыпать под шпалы гравий – щебёночную подушку – ушло полгода и около тысячи человеческих жизней. Несколько сотен зеков потонули в болотах. Остальные, стоя по грудь в ледяной трясине, попростывали так, что перемёрли в короткий срок, тем самым уменьшив количество подневольных едоков до приемлемых цифр.

Сотрудникам в погонах полковник зачитал секретную директиву, якобы поступившую из МВД, которую сочинил сам. В ней говорилось об очередном обострении классовой борьбы, что вызвало необходимость перехода к несению службы в особых условиях, приближенных к боевым. Директива отменяла все выходные и отпуска для служащих МВД, требовала неукоснительного, под угрозой трибунала, подчинения начальнику лагеря и выражала уверенность, что сотрудники органов внутренних дел проявят такие лучшие, присущие чекистам качества, как стойкость к тяготам и лишениям службы, дисциплинированность, бдительность, веру в идеалы революции и беспощадность к её врагам.

Вохровцы поверили и привычно взяли под козырёк. А если кто-то и усомнился, то проверить уже не мог, – к осени 1953 года всякая связь лагеря с внешним миром оборвалась. К тому же сотрудники НКВД лучше других знали, представляли воочию, как расправляется с контрреволюционерами, саботажниками, вредителями и изменниками советская власть, которую олицетворял здесь, в тайге, Марципанов.

Лаборатория тоже продолжала функционировать. Правда, в силу изоляции лагеря новое оборудование в неё почти не поступало. Тем не менее по нелегальным каналам, начавшим исправно действовать с середине шестидесятых годов, кое-что для учёных в обмен на золото получать удавалось.

Учёные не зря ели ржаной, с примесью сосновой коры, хлеб. Они помогли наладить добычу нефти из таёжных недр, смонтировали установку по её перегонке, обеспечив, таким образом, горючим электростанцию и автотранспорт. Кроме того, разработали и внедрили крайне важный для здешних мест прибор, отпугивающий с помощью ультразвуковых волн насекомых, и комары, гнус и прочая кровососущая сволочь исчезла из лагеря и его окрестностей на много километров вокруг. А ещё зримым итогом их изысканий стал уникальный светомаскировочный щит. Мощные проекторы, установленные на территории зоны и посёлка, сутки напролёт крутили в небе одно и то же кино – изображение бескрайней, без проплешин и островков, тайги. Благодаря этой развернувшейся под облаками проекции лагерь стал абсолютно невидим для пилотов пролетающих над ним самолётов и вертолётов, которые с годами всё чаще бороздили воздушное пространство над Гиблой падью.

Свою семейную проблему полковник решил уже давно, отправив ещё до начала войны супругу с малышом-сыном к родителям в Свердловск. Жена, Ольга, утончённая женщина, преподававшая политэкономию в Уральском политехническом институте, судя по редким и суховатым письмам, не слишком тяготилась разлукой. Жизнь с мужем в таёжном посёлке рядом с лагерем, наглядно демонстрировавшем преимущество социалистического способа производства перед капиталистическим, казалась ей кошмаром. Свет, озаряющий по ночам периметр запретной зоны, лай сторожевых собак, топот караула, грохот каких-то железяк в работающих круглосуточно цехах, угрюмые колонны зеков, под конвоем бредущих через посёлок из дальних забоев или лесных делянок, иногда с трупами умерших товарищей на плечах, лишали её сна и душевного равновесия. И оставшись в большом городе, где и думать не хотелось ни о каких тюрьмах и лагерях, а жизнь казалась безмятежной, оптимистичной и праздничной, да ещё при хорошем денежном довольствии, которое аккуратно высылал ей муж, супруга Марципанова была вполне довольна и счастлива.

Порывая связь с внешним миром, полковник передал жене через верного человека записку. В ней он сообщил, что переводится на другое, секретное, место службы, связанное с выполнением особого задания партии и правительства, и не сможет связаться с семьей длительное время. А надёжный посыльный, округляя глаза и кривя многозначительно губы, сообщил дополнительно свистящим шёпотом Ольге, что выполнять сверхсекретное задание полковник МГБ Маципанов будет в тылу врага, за границей, и наводить о нём справки, в том числе и в официальных инстанциях, не следует.

Супругу это объяснение удовлетворило, а крупные суммы денежных переводов от необозначенного отправителя, приходившие на протяжении ещё многих лет, и вовсе примирили с потерей мужа.

В шестидесятых годах, как прознал с помощью своих лазутчиков Марципанов, она вышла замуж, сын Аркадий вырос, так что идея семьи как бы исчерпала себя и у всех её членов началась иная, независимая друг от друга, жизнь.

Нынешняя, таёжная, длящаяся уже более полувека, вполне устраивала полковника. Наконец-то душа его, тосковавшая по упорядоченности, предсказуемости бытия, успокоилась. Перемены, наступившие в стране после смерти Сталина, не коснулись ни Марципанова, ни устоявшегося раз и навсегда лагерного быта.

Полковник знал довольно много о том, что творилось на Большой земле после развенчания культа личности вождя, имел там свою глубоко законспирированную, верную, хотя и немногочисленную, агентуру вроде старого одиноко живущего на краю болота егеря, и чем разительнее были перемены в стране, тем больше ему хотелось оставаться в подполье. Потому что был он убеждён твёрдо: ничего хорошего ни его самого, ни вверенный ему в подчинение личный состав, ни зеков (даже, вернее, их выросших в лагере потомков) там, на воле, не ждёт.

Единственное, о чём он всё чаще задумывался в последние годы, особенно с тех пор, как ему стукнуло девяносто лет от роду, – так это о том, кому передать дело всей жизни и власть. Ибо хорошо знал из новейшей истории, как обычно ведут себя после кончины хозяина те, кто при жизни трепетал перед ним больше других, благоговел, лизоблюдствовал, а потом оказывался вдруг главным критиком и непримиримым врагом.

К тому же изоляция потаённого и недоступного лагеря становилась всё более призрачной.

Скудела, вырубалась в округе тайга. От полного уничтожения её пока защищали непроходимые болота и бездорожье. На смену редким охотникам-промысловикам, отваживающимся, вопреки суевериям, забредать в Гиблую падь, небольшим геологическим и топографическим партиям, которые легко обнаруживали и нейтрализовывали пикеты ещё на дальних подступах к лагерю, задерживая и пополняя тем самым спецконтингент, стали появляться многочисленные, хорошо экипированные, в том числе и средствами связи, на мощных вездеходах, разведчики недр – нефтяники и газовики.

Однажды вохровцы ликвидировали такую особо нахрапистую партию, что повлекло за собой целое сражение с людскими потерями с обеих сторон. Так почти тут же заявились другие, принялись искать пропавших товарищей, день за днём буравя небо над тайгой вертолётами, посылая спасательные экспедиции, которые лишь чудом пока не наткнулись на притаившийся среди болот Особлаг.

Полковник приказал впредь с подобными разведчиками недр не связываться, следить за ними исподтишка, и если уж давать отпор – то лишь при прямой угрозе их проникновения на территорию режимного объекта.

Марципанов понимал, что долго так продолжаться не может. Земля становилась слишком тесной для человечества, и белых пятен, нехоженых тропок на ней оставалось всё меньше. И всё чаще, особенно в свете последних событий в пореформенной России, его посещала идея как-то легализовать общность людей, населяющих лагерь по обе стороны забора, сохраняя существующее положение вещей, придать ему некую легитимность.

Он внимательно изучал всю доступную для его слабеющего старческого ума литературу по этому поводу, заказывая её доставку по своим каналам с Большой земли. Штудировал типовые уставы закрытых акционерных обществ и муниципальных образований, религиозных и общественных организаций, политических партий, стремясь отыскать приемлемую форму существования в новых условиях для такой уникальной структуры, как Особлаг. И с грустью понимал, что не успевает катастрофически, а поручить это крайне деликатное дело никому из потенциальных преемников нельзя. Слишком ограничены, примитивны, никаким наукам, кроме караульной службы и надзора за заключёнными, сызмальства они не обучены.

И вот теперь вдруг на исходе его догорающей, тускнеющей день ото дня жизни затеплилась, замерцала рубиновым огоньком надежда. Чудесным образом в лагере появился его внук. Настоящий, как говорится, от плоти и крови. Достаточно было сличить фотографии двух Марципановых – молодого и старого. Не такого, конечно, древнего старца, каким стал Эдуард Сергеевич сейчас, а лет сорока пяти от роду. Как раз в этом возрасте пребывал нынче внук. И вполне вероятный преемник, решил про себя, не сказав никому ни слова, его вновь обретённый дед.

 

Глава седьмая

 

1

Конвоир вёл троицу путешественников одному ему известной тропой, изредка подталкивая плетущегося в хвосте писателя стволом винтовки.

– Шире шаг! Не оглядываться! Левое плечо вперёд! И не балуй у меня. Стреляю без предупреждения.

Шедший в авангарде маленькой колонны милиционер молчал угрюмо и озадаченно, подчинялся приказу, послушно сворачивая то вправо, то влево, ориентируясь указаниями конвоира и угадывая путь по едва приметной, обозначенной лишь примятой травой и кое-где сломанными ветвями кустарника, стёжке. Она вилась по тайге, ловко обтекая непроходимые заросли и языки болота, которое здесь было повсюду.

Через час примерно ходьбы среди стволов огромных, упиравшихся макушками в поднебесье сосен стали часто попадаться почерневшие от времени пни с отчётливыми следами спила, исчез густой подлесок, почва стала посуше, и окружающий пейзаж всё больше напоминал уже не таёжные дебри, а не слишком ухоженный, но всё-таки вполне цивилизованный лесной массив в районе ближнего Подмосковья.

А потом внезапно, будто из-под земли, вырос забор – высокий, метра четыре, не меньше, плотно сбитый из толстенных, выбеленных непогодой и высушенных до костяной крепости досок, с рыжей от ржавчины колючей проволокой, натянутой поверх в несколько рядов, и сторожевой вышкой на трёх высоченных столбах, за низкие бортики которой свесился часовой и окликнул с живым интересом:

– Эй, старшина! Опять диверсантов поймал!?

– Да лезут и лезут! – отозвался конвоир. – Будто других троп в тайге нет! И всё, как назло, в мою смену…

– А ты бы их в расход сразу пускал, – весело предложил явно томящийся от скуки часовой с вышки. – Хлопнул бы на месте – и вся недолга! А то таскаешься с ними, ноги бьёшь…

– Устав караульной службы не позволяет, – буркнул конвойный. – Они же сопротивления не оказали, сразу руки в гору… И что за шпионы пошли – аж противно. Ну, чё рты раззявили! – остервенело ткнул он стволом винтовки Богомолова меж лопаток. – Шевелись давай! Пошёл, говорю!

Фролов зашагал, теряясь в догадках, куда привела их извилистая тропа скитаний, но от усталости и голода соображал плохо, а потому шёл обречённо, глядя под ноги – чтоб не споткнуться и не упасть.

Хорошо натоптанная, лысая среди разнотравья дорожка тянулась вдоль забора и вскоре уткнулась в бревенчатую сторожку возле широких деревянных ворот.

– Стой! – скомандовал конвоир. – Сесть на корточки! Руки на затылок! – подойдя к двери сруба, пнул её сапогом. – Эй, на вахте! Принимай этап!

Обессиленная троица, повинуясь охотно приказу, присела в тени у забора. Солнце поднялось высоко, ощутимо парило. Нестерпимо хотелось пить.

– Слышь, командир, – сиплым от жажды голосом обратился Фролов к конвоиру. – Куда это мы попали? Может, на секретный объект какой? По линии министерства обороны? Так объяснял уже: никакие мы не шпионы, а свои, российские граждане. Путешественники. Собирали народный фольклор и заблудились в тайге. У нас и документы имеются… А ты, земляк, с нами как с пленными…

– Отставить разговорчики! – рявкнул на него старшина, а потом, глянув искоса, усмехнулся: – В тундре твой земляк… А попали вы туда, куда надо. У нас тут полно таких… путешественников. – И опять бухнул ногой в дверь: – Открывай, твою мать! Спишь на боевом посту, что ли?!

– Щас иду, иду… Ишь, горячий какой… Служба не Алитет, в горы не уйдёт… – раздался из-за двери сварливый старческий голос.

Звякнула железная щеколда, дверь распахнулась, и на пороге предстал взору арестованных путников довольно дряхлый дед, облачённый в хлопчатобумажную солдатскую гимнастёрку, синюю фуражку с краповым околышем и алой звездой над козырьком, в валенках и автоматом ППШ на плече.

Неодобрительно оглядев задержанных, он отступил в сторону:

– Ну, заходьте, робяты. С прибытием вас. – И, обратившись к конвоиру, поинтересовался: – Иде ж ты их, Паламарчук, словил?

– В секрете, где ж ещё… – раздражённо ответил тот. – Прорывались через рубеж с оружием в руках. Гладкоствольные ружья я там сховал, а вон у того, – кивнул он в сторону Фролова, – пистолет изъял. Этот, косоглазый, у них, видать, за старшого…

– В кумотделе разберутся, – равнодушно засовывая милицейский «макаров» в карман широченных галифе, заметил дед. – А тебе, Паламарчук, опять премия полагается! Это какой нарушитель по счёту, тобой задержанный?

– Да уж на третий десяток перевалило.

– Во-о-от, – вздохнул дед. – В ранешние-то времена за такое звание Героя Советского Союза давали. Как Карацупе.

– Дождёшься от них… – хмыкнул старшина. – Талон на поллитру – и вся награда.

Старик покивал сочувственно.

– Да… В тяжёлое время живём… Кругом одни враги, так их разэдак… Но водочка – это тоже хорошо. Для сугрева. У меня вон все суставы от сырости опухли. Так и ломит, так и ломит, язви их в душу!

Паламарчук закинул винтовку за плечо:

– Ну, ты тут сам управляйся, старый. А мне на пост вертаться пора. Не ровён час ещё какие шпионы пожалуют.

Капитан милиции с недоумением вслушивался в этот диалог и не понимал ничего. Что это за войска такие? Может, лесники? Или охранники частные?

– Я требую объяснений! – прорезался вдруг Студейкин. – По какому праву нас задержали?!

– Не балуй, милок, – посуровев разом, остро глянул на него дед и твёрдой рукой взялся за ложе ППШ, поведя стволом в сторону троицы. – Ещё раз вякнешь – полосну из автомата и всех укокошу. Вологодский конвой шутить не любит… Ну-ка, взяли свои мешки, руки за спину, и марш в зону!

– Так их, Матвеич, – одобрительно хохотнул старшина. – Пусть сразу поймут, куда попали!

Понурясь, измождённые арестанты подхватили рюкзаки и, с трудом поднявшись, прошли под строгим взглядом грозного старка в сторожку.

По другую сторону забора земля была расчищена от деревьев и почти начисто лишена травы. Перед основным дощатым заграждением тянулось ещё одно – из колючей проволоки. Почва между ним и забором была вскопана и тщательно разрыхлена граблями.

«Контрольно-следовая полоса!» – догадался Фролов. Но почему периметр, судя по всему, изнутри охранялся тщательнее, чем снаружи? Неужто это и впрямь исправительная колония, где содержатся заключённые? Но… всё было как-то не так. В зонах капитану приходилось по долгу службы неоднократно бывать. Но нигде он не встречал конвоиров глубокого пенсионного возраста, вооружённых трёхлинейками Мосина или автоматами ППШ! К тому же из полутора десятков существующих в крае пенитенциарных учреждений разных видов режимов в Острожском районе, он знал это точно, не было ни одного.

Вдоль вымощенной деревянными плашками дорожки тянулся ряд зданий, срубленных из брёвен, – одноэтажных, барачного типа.

Окна в них были забраны толстыми стальными решётками, а в некоторых – ещё и металлическими жалюзи. Они не позволяли узникам видеть то, что происходит снаружи.

Впрочем, на пустынном пространстве перед бараками не происходило ничего особенного. Два угрюмых арестанта, облачённых в чёрно-серую полосатую робу, шоркали уныло мётлами по земле, поднимая небольшие облачка пыли. При виде старика-конвоира они прекратили мести, дружно сдёрнули с голов кепки и поприветствовали в разноголосицу:

– Здравия желаю, гражданин начальник!

С жадным любопытством оглядывая новичков, один из зеков, худой, измождённый, спросил вполголоса: – Дядь Вась, откуда этап?

– Откуда надо! – буркнул тот, с трудом шагая в своих огромных валенках, загребая ими пыль. А потом, будто отмякнув, бросил по-свойски: – Диверсанты, туды иху мать. Опять просочились.

– Никакие мы не диверсанты, – опять возмутился Студейкин. – Мы граждане Российской Федерации!

– Во-во, – словоохотливо согласился престарелый охранник. – И я про то же. У нас с вами, гражданами эрэфии, разговор короткий: четвертак срока с использованием на каторжных работах без права переписки. Хоть такая от вас, супостатов, польза!

– Дикость какая-то! – пожал плечами в недоумении журналист.

– Кончай трепаться, – шепнул ему Фролов. – Не провоцируй конвойного. Осмотримся – сообразим, что к чему.

– Водички бы попить, а, гражданин начальник? – обернулся к сопровождавшему старику с автоматом Богомолов. – В глотке всё пересохло!

– Попьёшь, – ковыляя в отдалении и запалённо дыша, пообещал конвоир. – Если раскаетесь в содеянном, пообещаете искупить свою вину… Мы ж не фашисты какие-нибудь. Срок вам, конечно, дадут, двадцать пять лет строгой изоляции – минимум. Но и покормят, и место в бараке определят. А будете отпираться, бухтеть, как вон тот ваш очкарик, – указал он стволом автомата на Студейкина, – тада лоб зелёнкой намажут.

– Какой зелёнкой? Зачем? – забеспокоился журналист.

– Это шутка такая. Тюремная, – тихо пояснил ему капитан милиции. – Означает расстрел.

– Вот чё-е-ерт! – изумился писатель.

А древний конвоир засмеялся хрипло, с одышкой:

– А зелёнка… Эх-кхе-хе… Штоп, значит, мне, исполнителю, целиться было удобно. А ещё… х-хе-хе… для дезинфекции…

– Ну и шуточки у вас, – обиженно поджал губы Студейкин.

Конвоир, пыхтя, догнал троицу и указал пальцем на соседний барак:

– Туда шагай! – А потом добавил ворчливо: – Шуточки…. С тобой, парень, здесь не шуткуют. Я лично таких, как ты, десятка три шлёпнул. Не смотри, что старик. Глаз у меня верный – не промахнусь…

 

2

В освещённом ярко электролампами помещении с аккуратно выведенной надписью на двери «Обыскная» путников встретили сразу несколько тюремщиков.

Вперёд выступил подполковник с красным и злым лицом.

– Граждане задержанные! – зычно объявил он. – Сейчас вы будете подвергнуты личному досмотру. Предлагаю добровольно сдать оружие, деньги, ценные вещи и документы.

Фролов, бросив на пол рюкзак, устало возразил:

– А я, товарищ подполковник, предлагаю вернуть мне служебный пистолет, поскольку разрешение на его ношение имеется.

Капитан сунул руку за пазуху и извлёк оттуда удостоверение личности в обложке вишнёвого цвета.

Старик-конвоир мгновенно навёл на него ствол ППШ.

– Я старший оперуполномоченный УГРО краевого УВД, – протянув корочки подполковнику, заявил милиционер. – Хотелось бы узнать с кем имею дело?

– Ишь, шпионская морда, и ксивой запасся… – услышал он за спиной чей-то недобрый шёпот.

– Эт-то что такое? – побагровел и без того розовощёкий подполковник. – Па-а-чему не изъяли документы у задержанных? – обратился он к старику-конвоиру.

– Дык… Паламарчук, мать его… Карацупа наш… Оружие у них зашмонал, а про бумаги, видать, не допетрил…

– Вот! – не на шутку разбушевался пунцовый от гнева офицер. – Пожалуйста! Я ему о бдительности, о коварстве врага, а он – не допетрил. Это же шпионы! Диверсанты! У них руки по локоть в крови! Он вот сейчас гранату из штанов достанет, хряснет об пол – и привет! Наше вам с кисточкой!

– Послушайте, э-э… любезный! – прервал монолог подполковника вздорный Студейкин. – Что за ерунду, простите за выражение, вы тут несёте?! Мы – учёные, естествоиспытатели, члены научно-исследовательской экспедиции. Никаких законов не нарушали, просто заблудились в тайге…

– Друзья! – примирительно взмахнул руками писатель, шагнув вперёд. – Станишники! – И, обернувшись к спутникам, пояснил озарённо: – Как же я раньше не догадался? Это ж казаки! Я тоже, братцы, казачьего рода! Как говорится, за веру, царя и отечество живота готов не жалеть… Разрешите отрекомендоваться: Богомолов – писатель, прозаик.

Подполковник, застыв от негодования, вращал молча глазами, глядя на наглеца, а потом, придя в себя, заорал, задыхаясь от ярости:

– Да мне по хрену, про заек ты пишешь или про белок! Молчать, сволочь! Мразь! Обыскник!

– Я! – с готовностью выскочил вперёд молоденький парнишка с ефрейторскими лычками.

– Прошмонать всех! Наизнанку вывернуть и выстирать! Чтоб табачной крошки в кармане не завалялось! Изъять всё! Переодеть в робу – и в карантин! Вы… – апоплексично хрипел он, брызгая слюной на задержанных, – вы у меня быстро деревянные бушлаты примерите! Друзей он тут нашёл, гнида белогвардейская… – и вышел, с треском захлопнув за собой дверь.

– Вот влипли… – в недоумении покачал головой Студейкин.

Фролов, прищурив и без того узкие монгольские глаза, молчал, сосредоточенно размышляя.

– Личные вещи к осмотру! – скомандовал между тем ефрейтор и указал на длинный стол, хорошо освещённый направленным светом электроламп. – Сюда вытряхай сидора. – И, ткнув пальцем в Студейкина, приказал: – Раздевайся!

– Я протестую! – завёлся было журналист, но два оставшихся тюремщика уставились на него тяжёлыми, расстрельными взглядами, а дядя Вася любовно огладил потёртый приклад ППШ, посоветовал миролюбиво:

– Давай, сынок, не кобызись. Сполняй то, што начальство велит.

Бледный от унижения, Студейкин вывалил содержимое вещмешка на стол и принялся медленно расстёгивать одежду – вначале грязную, прожжённую на рукаве джинсовую кутку, потом рубашку.

Обыскник в это время ловко перебирал вещи из его рюкзака, рассортировывая их на две стопки. В одну он сложил фотоаппарат, транзисторный приёмник, электрический фонарик, пару запасных батареек, перочинный нож, моток прочной капроновой верёвки, толстый блокнот с путевыми заметками, карту, присовокупив к ним столовую ложку из нержавейки. В другую – пару шерстяных носков, смену белья, полотенце. Бесцеремонно сдёрнув с носа журналиста очки, осмотрел их с некоторым сомнением, и вернул:

– Это можно. – Видя, что тот мешкает с разоблачением, поторопил: – Ремень давай. Брюки скидывай, трусы. – Всё это он положил в первую стопку, пояснив коротко: – гражданское шмотьё не положено. – И, ткнув в грудь Студейкина, приказал: – Крестик сними – предметы культа запрещены.

Милиционер и писатель тоже разделись и стояли, переминаясь неловко с ноги на ногу, прикрывая стыдливо ладонями библейские места, будто футболисты, выстроившие стенку против штрафного удара.

Закончив разбираться с вещами, обыскник отодвинул в сторону три жалких стопки, в которых оказалось только нижнее бельё, носки, мыло и носовые платки.

– Это разрешается взять с собой, – скупо пояснил он. – Остальное изъято по описи как предметы, запрещённые к использованию арестованными. Да, кстати, чуть не забыл. – Он вытащил из разрешённых вещей две пачки туалетного мыла в цветастых обёртках, поднёс к носу, понюхал, расплылся в довольной улыбке: – Ух ты… духан какой.. живут же буржуи… Это тоже нельзя. Вот вам хозяйственное, установленного образца. – И, пошарив где-то в ящиках, стукнул об стол двумя брусками чёрного, хозяйственного, судя по виду, мыла.

– Блокнот с авторучкой верни, командир, – попросил жалобно потерявший в голом виде весь прежний задор журналист.

– Бумага, писчие принадлежности запрещены, – ответил ефрейтор и опять нюхнул мыло.

– Дурдом какой-то, – вздохнул обречённо Студейкин.

Обыскник убрал изъятое мыло в стол и, подойдя поочерёдно к каждому арестованному, приказал:

– Открой рот! Высунь язык! Та-а-к… Ничего не заначили? Теперь повернулись ко мне спиной… Сесть! Встать! Нагнуться! Ягодицы развести!

Окончательно раздавленные унижением, пленники безропотно исполнили все команды.

– Пусто? – словоохотливо поинтересовался конвоир дядя Вася. – И то… Лучше смотри. Зек – он на всё горазд. Иной раз так затарит, что хрен найдёшь. Помню, один фраерок в заднице колоду карт прятал. Уж мы шмонали-шмонали в хате-то…

– Одевайтесь, – не слушая его, обыскник шлёпнул на стол три комплекта полосатой одежды, присовокупив к ним три того же окраса кепки. – Обувка у вас пока своя будет. Да только недолго. Попадёте в бригаду – блатные вмиг отберут…

Карантинный барак, куда привели арестованных, оказался вовсе не мрачным, а на удивление светлым и чистым. Ошкуренные изнутри брёвна стен отливали золотисто-медовым, полы и потолки из толстых тёсаных досок казались тёплыми, струганные двухъярусные нары, абсолютно пустые, пахли сосновой смолой, и если бы не крепкие решётки на окнах, помещение походило бы на элитную сауну. Тем более что у входа в барак располагалась толстобокая белёная печь, которая не топилась сейчас по причине летнего времени.

У порога новичков встречал дюжий зек, обряженный в полосатую робу с матерчатой нашивкой над левым нагрудным карманом, чётко читаемым номером и надписью «Дневальный». Осмотрев с ног до головы вошедших, он указал на нары:

– Занимаете вот эту шконку. Ты, – безошибочно ткнул он пальцем в милиционера, – вот сюда, на нижний ярус. Будешь на время карантина за старшего. Ты и ты, – поочерёдно нацелил он указательный перст с грязным ногтем на писателя и журналиста, – сигайте наверх. Местами меняться не разрешается. Лежать на нарах до команды «отбой» – тоже.

– А сидеть? – поинтересовался Студейкин.

– Сидеть – это пожалуйста, – осклабился в улыбке дневальный. – Сидеть вам теперь, фраера, до конца жизни придётся. А только у нас не сидят, а всё больше работают. – Потом, став серьёзным, указал на длинный стол посреди барака с лавками по обеим сторонам. – Присесть можете вот сюда. Но только на время приёма пищи и ни за что – до отбоя.

– А в другое время? В личное, например? – не отставал журналист.

– Другого времени, тем более личного, у вас не будет, – пообещал дневальный. – Но пока разрешаю. На ночь выдам каждому по матрацу и одеялу. Ужин – в семь вечера. А сейчас давайте мне свои шмотки. Я должен их прошмонать.

– Так нас обыскивали уже! – возмутился Студейкин. – Всё выгребли!

Зек посмотрел задумчиво на его тяжёлые, на толстой подошве, ботинки, перевёл взгляд на кроссовки Богомолова и бродни Фролова.

– Переобуть вас тоже придётся… Открывай сидора. Запрещённые предметы есть?

– Не имеете права! – упрямо поджал губы журналист.

– Вот тебе моё право, шкет! – и поднёс к носу кулак с кривыми татуировками. – Ещё раз вякнешь – все зубы повышибаю!

– Ты, шнырь, не борзей! – строго окоротил его знающий зоновские порядки Фролов. – Не беспредельничай! И потом, – сообразив быстро, что к чему, соврал: – Мы обувку нашу уже вертухаям обещали. Но можем и тебе подогнать. Но не за спасибо, а поменять на что-нибудь.

– Вольная жратва есть, сигареты? – встрепенулся дневальный.

– Откуда! – развёл руками капитан. – Две недели по тайге плутали. Чуть с голода не подохли.

Зек прищурился хитро:

– Тогда так сговоримся: я вам за сапоги, ботинки и вот эти штуки, – жадно глянул он на кроссовки писателя, – пачку махры даю, полбулки хлеба и баланды по лишнему черпаку.

– Не-е-е, – упрямо замотал головой Фролов. – Мне вертухаи в два раза больше сулили. И ещё чая плиту.

– Ха-а! Плиту! – развеселился дневальный. – Да у нас чай на вес золота. Ну, если на замутку жменю дадут – это я поверю ещё… Боты возьмут вольные, а взамен – прикладом по рёбрам. А я – по честному. Мне крысятничать по понятиям не канает!

– Ладно, – согласился милиционер, поняв, что неуставная обувка здесь в особой цене. – Две булки хлеба, три пачки махры. И лишний половник баланды – на всё время пребывания в карантине.

По тому, как радостно закивал зек, бросился пожимать руку, Фролов понял, что всё-таки изрядно продешевил.

– Ну, скидавай башмаки! – жадно заторопил дневальный.

– Жрачку вначале давай, – настоял на своём капитан. – А то мы с голоду тут хвоста нарежем.

Зек остро зыркнул на него, кивнул уважительно:

– А ты, смотрю, даром вольный, а мужик с понятиями… Срок приходилось мотать?

– Приходилось, – скупо бросил Фролов.

– Я пулей! – шнырь метнулся к выходу из барака, где у него, судя по всему, и хранилась заначка. Вернулся через минуту, шмякнул на стол круглую, плоскую, больше напоминающую лепёшку, краюху чёрного хлеба и пачку махорки. От щедрот сыпанул прямо на стол пригоршню соли. – Нате, шамайте! Остальное – гадом буду! – завтра отдам.

Путники разулись, не без сожаления простившись с последними связывающими их с волей вещами. Шнырь тут же собрал обувку и быстро унёс в какое-то ему одному ведомое место.

Фролов указал спутникам на скудно накрытый стол.

– Давайте-ка быстренько всё это оприходуем. Чует моё сердце – надолго без внимания нас не оставят. Вероятнее всего, на допросы потянут. И когда ещё пожрать дадут – неизвестно. Да, и со шнырём этим… поосторожнее, – предупредил, с трудом пережёвывая сухой и безвкусный, как глина, хлеб, милиционер. – Побольше слушайте, а сами меньше болтайте. Если это и впрямь зона – законы здесь волчьи. Умри ты сегодня, а я – завтра.

– Бредятина какая-то, – старательно укладывая свою порцию в карман полосатой куртки, посетовал писатель.

С грохотом вернулся дневальный. Быстро глянув на пустой стол, поинтересовался весело, видимо, довольный выгодной сделкой:

– Всё смели? Правильно! Пока вас на производственный объект не пошлют и рабочую пайку не определят – наголодаетесь…

Он положил перед Фроловым несколько страниц, вырванных из книги. Сам оторвал узкую полоску, сыпанул из стоящей на столе пачки щепоть махры, скрутил, послюнявив, цигарку, предложил:

– Закуривай, пацаны!

Милиционер, соорудив неловкими пальцами самокрутку, прибрал заботливо оставшуюся махорку и бумагу в карман, ткнулся к дневальному:

– Огоньку не найдётся?

– С огоньком у нас здесь напряжёнка, – объяснил словоохотливо шнырь. – В бригаде «катюшами» пользуются. Трут, кресало… Спички у нас в большом дефиците.

– Кин-дза-дза какая-то! – опять изумился Богомолов.

– Но у меня есть! – торжествуя, дневальный извлек из-за пазухи зажигалку. – Во! Бензиновая! – похвастался он. – Категорически запрещено иметь такие заключённым. А мне – можно!

Несколько раз крутанув колёсико, он высек-таки жёлто-красный вонючий огонёк и дал прикурить Фролову.

Капитан, попыхтев махоркой, закатил блаженно глаза:

– Неделю не курил… В голову шибануло, будто водки стакан тяпнул.

– Да бросьте вы о ерунде всякой болтать! – взорвался Студейкин и обратился к шнырю. – Ты объясни наконец, куда мы попали и за что нас тут держат? Кто дал вам право хватать и сажать за решётку ни в чём не повинных людей?!

– Протри шнифты и вокруг оглядись, – посоветовал ему тот. – Попал ты в лагерь. А если не понял ещё – подойди к запретке. И сразу схлопочешь пулю от часового. Вохра здесь особая, стреляет без промаха. Они ж потомственные тюремщики! Сызмальства и до старости на вышках стоят. Мимо них муха незамеченной не пролетит!

– Стоп, земляк! – прервал его Фролов. – Давай-ка всё по порядку. А то я не врубаюсь пока. Так, говоришь, это место, куда мы попали, называется лагерем?

– Да не называется, – поморщился дневальный, – это лагерь и есть. С тех ещё времён остался. Я, дело прошлое, когда сюда восемнадцать лет назад попал, застал зеков, которые ещё в тридцать седьмом сели! Так и мотали здесь срок до самой смерти.

– Не может быть! – возмутился Студейкин. – Уж сколько амнистий прошло! Сталинские репрессии давно осуждены. Всех пострадавших от них реабилитировали. Им государство, как невиновным, даже пенсии выплачивает…

– То у вас, на Большой земле, – заметил шнырь. – Тут, братан, ваши понятия и законы не действуют. Тут Сталин – бог и главный хозяин. Не вздумай при вохре вякнуть что-нибудь против вождя – сразу пристрелят. За контрреволюционную агитацию!

– Ясно в общих чертах, – боясь, что времени на откровенную беседу с разговорчивым зеком остается немного, поторопил его Фролов. – Давай с другого бока зайдем. Я понял, ты здесь уже восемнадцать лет срок мотаешь? За что же тебя осудили? Ты ведь не старый ещё… Небось по малолетке попал?

– В шестнадцать лет. Получил четвертак – как диверсант и вредитель. Короче – шпион.

– А ты и впрямь шпион? – изумился Студейкин.

– Ага. Вроде тебя, – весело кивнул зек. – Я в топографическом техникуме учился. После второго курса нас на практику послали. Съёмку местности проводить, геодезические знаки в тайге расставлять. Я-то на подхвате был. Со мною два старших мужика – топографы. Один вообще с высшим образованием. Ну и забрели в Гиблую падь. Здесь нас чекисты и повязали.

– Чекисты? – удивился писатель.

– Так мы вохру зовём. У них секреты на дальних подступах к лагерю расставлены. Короче, сцапали нас, в зону приволокли и давай крутить: зачем шли, к кому, какое задание? Мы, в натуре, хренеем от этой ботвы, не поймём ничего. А они нам – карты наши топографические, приборы геодезические. Опять же ружьё у нас было – как же в тайге без него? Ну и с учётом этих неопровержимых доказательств приговорили нас к двадцати пяти годам лишения свободы каждого. С тех пор и парюсь здесь. Один мужик, что со мною был, умер уже, другой хорошо устроился – бугром стал.

– То есть, вы хотите сказать, что вас держат здесь без суда и следствия столько лет? – с негодованием воскликнул Студейкин.

– Почему же без суда? – дневальный, поплевав на огонёк цигарки, сунул окурок за ухо. – Суд был. Приговор особой тройки окончательный и обжалованию не подлежит. Да и кому здесь пожалуешься? С волей связи нет. Переписка запрещена. Ни радио, ни телевидения, ни газет… Хотя, с другой стороны, жить можно. Вот в шахте, на лесоповале – там каторга. А здесь, в дневальных, – ништяк. Лишь бы порядок в бараке был. Отсижу свой четвертак – на бесконвойку в посёлок выйду. А там жениться можно, детей завести. Чем не жизнь?

– Это за какие же особые заслуги тебя на такую хлебную должность определили? – прищурился Фролов. – Небось кумовьям в оперчасть стучишь?

– Обязательно, – легко согласился шнырь. – Как же иначе? Я ж активист, красный по масти, обязан с администрацией лагеря сотрудничать. Нас, пришлых, тех, что с воли сюда попали, в актив чаще всего берут. Потомственные-то зеки, ну, которые здесь родились, – тупорылые, ни читать, ни писать не умеют, а только пырять да кайлом махать. Либо блатные, урки то есть. Им с вохрой сотрудничать по понятиям не канает. Так что и вы оботрётесь немного, осмотритесь, тоже в активисты запишетесь. А то придётся тачку катать или в шахте породу рубить. От такой работы быстро загнуться можно.

– Я в актив не пойду! – не без пафоса провозгласил Богомолов. – Я – с народом, как все!

– Ну-ну, – прозорливо хмыкнул дневальный. – Смотри, чтобы тебе в пидорасах, опущенных, не оказаться! Смелый какой…

Фролов помолчал, думая о том, что ему, сотруднику милиции, среди уголовников может прийтись особенно трудно. А потом поинтересовался:

– А про нас что кумовьям докладывать будешь? Что мы и впрямь диверсанты и хотели, к примеру, ваш лагерь взорвать?

– Взорвать? – задумался зек. – А взрывчатка при вас была?

– Не было, – будто сожалея, произнес капитан.

– Тогда теракт не проканает, – покачал головой шнырь. – А давайте я напишу, что вы просто на разведку шли? Чтоб, значит, разузнать всё и своему начальству контрреволюционному доложить. То есть умысла на диверсию не имели. Глядишь, в таком случае стандартной статьёй и четвертаком срока отделаетесь… Я про то в оперчасть напишу, а вы тогда этой версии на допросах придерживайтесь. Мол, разведчики засланные, хотели только место дислокации лагеря разузнать, систему охраны…

– Зачем же мы на себя наговаривать будем? – возмутился журналист.

– А за тем, очкарик, – сурово сказал дневальный, – что чистосердечное признание и раскаяние смягчает вину. А начнёте всё отрицать, отпираться – во-первых, вам морды набьют, а во-вторых, вгорячах, как особо опасных, и шлёпнуть могут.

– То есть, вы хотите сказать – расстрелять?! – не поверил Студейкин.

– Да за милую душу! – подтвердил шнырь.

 

3

Милицейский опыт не подвёл, Фролов угадал правильно. Солнце склонялось к вечеру, и вскоре в карантинный барак заглянул молодой вохровец – строгий, затянутый в портупею.

Перешагнув порог, он поправил сбившуюся набок тёмно-синюю фуражку и обвёл пристальным взглядом сидящих за столом.

– Встать! – рявкнул и вскочил первым, будто пружиной подброшенный шнырь, сорвав с головы кепку и вытянувшись перед вохровцем в струнку. – Гражданин начальник! В карантине содержится этап вновь прибывших заключённых в количестве трёх человек. В настоящее время с ними проводится разъяснительная работа по распорядку дня и правилам поведения осуждённых. Старший по карантинному бараку дневальный Т-730!

Вохровец, на плечах которого Фролов разглядел погоны младшего сержанта, кивнул нелюдимо:

– Давай их в оперчасть по одному – на допрос, – и, остановив тяжёлый взгляд светло-серых глаз, которые при других обстоятельствах могли бы показаться красивыми, на Студейкине, добавил: – Сперва вот этого, очкастого приведи.

И вышел, опять зацепившись фуражкой о низковатую притолоку.

Шнырь не без жалости предложил журналисту:

– Пойдём, парень. Вещи не бери. Здесь рядышком.

Оперчасть располагалась неподалёку, в соседнем бараке. Шагая позади на некотором отдалении от Студейкина, шнырь наставлял его шёпотом:

– Как войдёшь – кепку долой. Доложись: дескать, подследственный такой-то на допрос прибыл. Это им понравится. Говори, что готов к сотрудничеству. В глаза кумовьям не смотри. На вопросы отвечай быстро, как я учил. Со всем соглашайся, раскаивайся. Будешь права качать – они тебе рёбра пересчитают. Да, кстати: про то, что обувку вольную у меня поменяли – молчи. Проболтаешься – от меня по рогам получишь. Понял, интеллигент?

Студейкин, как ни тряслись у него поджилки, молчал независимо, гордо вскинув голову и выпятив вперёд небритый давно, покрытый длинной русой щетиной подбородок. Так и шагнул, заботливо подталкиваемый сзади в спину дневальным, в кабинет оперчасти.

Здесь за широким и длинным столом сидели три офицера. Два подполковника – один давешний, оравший на задержанных в обыскной, красномордый и злой, второй, наоборот, – длинный, бледный, аскетически худой. Оба ближе к пятидесяти по возрасту. Третий – дряхлый, явно за семьдесят, майор – листал тощую картонную папочку. Перед ним стояла чернильница-непроливайка, лежала ручка со стальным пером и какая-то штуковина – пресс-папье, кажется. Журналист все эти писчие принадлежности только по старым фильмам знал.

Ещё двое служак в солдатских гимнастёрках с засученными рукавами, тоже преклонного возраста, стояли поодаль, будто пара сторожевых псов, ожидавших команды «фас».

Все с интересом уставились на вошедшего.

Студейкин остановился посреди кабинета, напротив стола, и огляделся в поисках стула или табурета, не найдя их, переминался с ноги на ногу, стараясь скрыть охватившее его волнение. Он напрочь забыл все наставления дневального, и когда краснорожий подполковник гаркнул: «Шапку долой!», поправил очки на носу и поинтересовался растерянно:

– Это вы мне? Что?

Тут же один из стариков шагнул вперёд и наградил его такой затрещиной, что полосатая кепка – новая, сшитая из жёсткой ткани, будто картонная, – слетела с головы журналиста и покатилась по полу.

– Что? Как… как вы смеете?! – задохнулся от негодования Студейкин.

Гнусный старик, скаля в улыбке пеньки гнилых зубов, попросил вдруг вежливо:

– Ты, гражданин, очёчки сними…

– Кто? Я? – бестолково вертел головой ошарашенный журналист. – Да, пожалуйста….

Он сдёрнул с носа очки и тут же получил сокрушительный удар в левый глаз. Рухнув на пол, Александр Яковлевич краем ускользающего сознания успел удивиться тому, что дряхлый на первый взгляд старичок бьёт на редкость крепко, словно профессиональный боксёр.

Очнулся Студейкин, судя по всему, почти сразу, через пару минут. Его подхватили под руки всё те же два старика, поставили на ноги, повернув лицом к сидевшему невозмутимо за столом начальству. Услышал, когда стих звон в ушах, что худой подполковник отчитывает престарелых вохровцев:

– Ты мне подследственного угробишь, Акимыч! Кто тебе приказывал дух из него вышибать? Нам через час Хозяину о результатах дознания докладывать, а ты бьёшь так, будто убить его хочешь!

– Дык… Хилой он больно, товарищ подполковник. Я легонько ему приложил, для острастки, а он сразу с копыт…

– Нет, ты посмотри на них! —развёл руками офицер-аскет, обращаясь к краснолицему соседу. – Вроде учим их на служебной подготовке, инструкции конспектировать заставляем… А что на практике?! На практике – топорная работа, низкий профессионализм. И это наши ветераны, старая, можно сказать, гвардия! О чём гласит инструкция два-ноль-семь-дробь-четырнадцать от тридцать восьмого года? В ней в пункте пятом параграфа восемь прямо о нашем случае сказано: если источник информации, – указал он пальцем на покачивающегося, не пришедшего ещё в себя окончательно журналиста, – находится в ненадлежащей физической форме, имеет явные признаки заболевания, ослаблен и истощён, в скобках – имеет явные признаки беременности, инвалидности, то четвёртая степень допроса применяется к нему с осторожностью. И по возможности грубое механическое воздействие на мягкие ткани туловища заменяется на тактильные раздражения. В скобках – щипки, уколы, прижигание кожных покровов в наиболее чувствительных зонах тела. А именно: на внутренней поверхности плеч, бёдер, в подмышечных впадинах, в области паха и половых органов… А вы будто не советские чекисты, а какие-нибудь буржуазные, западные заплечных дел мастера-костоломы – бабах по голове! А там, между прочим, у диверсанта мозги. А в мозгах – нужная нам информация о его вражеской деятельности!

– Ладно, продолжим, – нетерпеливым жестом прервал его красномордый подполковник. И вперил взгляд прозрачно-голубых, до белесости, глаз в журналиста. – Ну что, гнида? Будем в молчанку играть? Колись, падла, кто тебя послал, с каким заданием, к кому шёл? Имя, фамилия, быстро!

Студейкин молчал и только вертел замороченно головой, трогал заплывший, слезящийся от боли глаз.

– А между тем те, кто тебя послал, – вкрадчиво вступил в разговор худой подполковник, – находятся сейчас в безопасности. Они посылают таких, как ты, на верную смерть. Вы, диверсанты, – чёрная кость, которой им не жалко пожертвовать ради своих империалистических целей. Скажите, ради чего вы готовы отдать свою единственную и неповторимую жизнь? Ради идеи? Так её у вас, буржуазных наймитов, нет. Ради денег? Смешно. На том свете деньги вам не понадобятся…

– П-почему на том свете? – пролепетал, чувствуя, что происходит что-то невозможное, запредельное для его разума, Студейкин. – Это… это недоразумение!

– Увы, – сочувственно кивнул худой офицер. – Тем не менее мы вынуждены будем вас расстрелять.

– Но почему?!

– Потому что народ должен защищаться от таких, как вы, всеми возможными способами! – разом ожесточившись, отчеканил аскет.

– Нет… погодите! – озарило вдруг журналиста. И действительно – это же так очевидно, как он сразу не догадался! – Послушайте! Произошла чудовищная ошибка, – с жаром заговорил он. – Товарищи! Я всё понял! Вы провалились во временную дыру. Лагерь ведь построен в аномальной зоне, и здесь такой феномен вполне вероятен… Ух, здорово! – не смог скрыть он восторга. – Первый достоверный случай переноса во времени целого объекта со всем населением! Господи, никто не поверит!.. Но мы это всерьёз задокументируем… Спокойно, товарищи! – обратился он к своим палачам. – Вы, главное, не волнуйтесь. Щас… Щас мы во всём разберёмся… Какой нынче, по-вашему, год?

Худой подполковник покачал головой, сказал с укоризной соседу:

– Ну вот, пожалуйста! Предупреждал же – по голове не бить! И нате вам – диверсант с катушек съехал… Я буду вынужден доложить обо всём случившемся лично Хозяину.

– Да послушайте же меня! – взмолился Студейкин. – На планете существует масса геопатогенных зон, где возможны проявления различных аномальных явлений, в том числе и приводящих к смещению временного континуума! Место, где расположен ваш лагерь, судя по всему, одно из них. И вы, так сказать, в полном составе перенеслись… из какого? Тридцать седьмого? Нет…. Погоны тогда не носили…. Из сорок третьего, должно быть… а может быть, пятидесятого года в наше время!

– О чём это он? – скривился красномордый подполковник.

– Господи! Да об этом явлении написано столько литературы! – всплеснул руками журналист. – Ваш случай отличается лишь в масштабах. Исчезали, переносясь в другое время, и возникали там десятки лет спустя, отдельные люди… Описано, когда целая эскадрилья американских бомбардировщиков взлетела с аэродрома во время второй мировой войны, а приземлилась в шестидесятые годы, двадцать лет спустя… Материалы по этому делу, конечно, засекретили, но кое-что просочилось в мировую печать… Товарищи! – воскликнул он с пафосом, водрузив на нос очки. – Я счастлив приветствовать вас в двадцать первом веке! Вы, конечно, не знаете, что ещё в конце пятидесятых годов партия осудила репрессии, развенчала культ личности Сталина. Да, вы – служители преступного режима. Но я вас понимаю. Время было такое. Кто не с нами, тот против нас. Если враг не сдается, его уничтожают, и прочее… Но сегодня мы живём в свободной стране – России, у нас есть избранный всенародно президент, парламент…

– Дай ему ещё раз, чтобы мозги встали на место, – кивнул краснолицый одному из стариков.

От оглушительного удара по затылку в голове журналиста опять загудело, он прикусило язык, а очки слетели с носа и болтались на подбородке, зацепившись одной дужкой за ухо.

– Имя, фамилия, быстро! – буравя его взглядом, прорычал багровый офицер. – Если не ответишь в течение минуты – тебя немедленно расстреляют.

Только теперь до Александра Яковлевича дошло, что эти гости из прошлого действительно могут шлёпнуть его, пустить в расход, как у них говорят, прямо сейчас, и вспомнил наставления умудрённого лагерной жизнью дневального.

– В-ви-виноват, товарищ… господин…

– Гражданин! – подсказал ему худой подполковник.

– Да, гражданин то есть, начальник, – превозмогая головокружение, едва держась на трясущихся ногах, зачастил журналист. – Фамилия моя Студейкин, Александр Яковлевич…

– Когда и кем завербован? – грозно перебил его краснолицый.

– Э-э… я вообще-то с научной целью… сотрудничаю со Всемирной организацией Гринпис…

– Та-ак, уже кое-что, – удовлетворённо кивнул толстый подполковник. – С какого времени?

– Точно не помню… Кажись, с начала девяностых годов…

– С какой целью заслан?

– Э-э… мне-э-э… с разведывательной. Умысла ни на какие теракты, упаси меня господи, не имел. Только посмотреть… пофотографировать… – Студейкин всхлипнул от жалости к себе и абсурдности происходящего. – В содеянном глубоко раскаиваюсь. Прошу простить меня, граждане. Если можно… – добавил он и разрыдался.

– Ну вот, – с удовлетворением заметил худой подполковник. – Я всегда считал, что даже в самом подлом, заклятом враге обязательно таится где-то под слоем грязи, покрывшей его продажную душонку, пусть микроскопическая, но частичка чистого, светлого…

– Я… я больше не буду… – размазывая по щекам слёзы и кровь из разбитого носа, в голос рыдал журналист.

– Ну, хорошо, ну, полноте, – принялся успокаивать его аскетичный офицер. – Возможно, мы сохраним вам жизнь. Вы кто, кстати, по основной, а не шпионской профессии?

– З-зо… з-зо-о-о-олог… – икая и всхлипывая, выдавил из себя Александр Яковлевич. – Окончил сельскохозяйственный институт, ветеринарный факультет.

Оба подполковника переглянулись. Краснолицый повернулся к старенькому майору, который всё это время быстро царапал что-то пером на листах жёлтой, обёрточной будто, бумаги.

– Я думаю, решение тройки будет единодушным, – предложил толстый. – Двадцать пять лет каторжных работ без права переписки с последующим пожизненным поражением в правах и ссылкой на вечное поселение.

Худой подполковник согласно кивнул, а майор, скрипя пером, записал.

– Мы могли бы отправить вас в шахту, на лесоповал или в карьер, тачку катать, – заметил офицер-аскет. – Но с учётом чистосердечного признания и искреннего, как мне кажется, раскаяния… – Он со значительным видом поднял узкий, как отточенный карандаш, указательный палец, – а также принимая во внимание ваше образование, трудиться вы будете в блоке Б…

– Эт… это ч-что? – как ни ужасно чувствовал себя, всё-таки поинтересовался Александр Яковлевич.

– Это по твоей специальности, гнида, – прорычал краснорожий. – И если я хоть раз о тебе услышу что-нибудь эдакое… Режим содержания нарушишь или о побеге даже просто подумаешь, – вот этой рукой, лично, пристрелю!

И он показал Студейкину тяжёлый, покрытый сверкающими на солнце рыжими волосками, кулак.

 

4

Следующим был Богомолов. Увидев, в каком состоянии вернулся журналист, которого привёл, придерживая за плечи, дневальный, писатель побелел лицом.

– Я ж предупреждал, – осуждающе глядя на стонущего, окровавленного Студейкина, напомнил шнырь, – колитесь сразу, сознавайтесь во всём, кайтесь! Так нет. Этот, видать, права качать начал. Ну и нарвался на допрос второй степени.

– А-а… третьей? – заплетающимся от страха языком спросил Богомолов.

– После третьей на носилках приносят. Есть ещё четвёртая, но тех потом сразу в ящик кладут.

– В ящик? Ах, ящик… – сообразил, костенея от ужаса, писатель.

А потому, войдя в кабинет оперчасти и представ перед строгими взорами трибунала, он сразу сдёрнул с головы кепку и, дрожа мелко, полязгивая зубами, отрекомендовался срывающимся голосом:

– Б-богомолов. Иван Михайлович. Ч-член с-союза писателей. П-п-прозаик.

– Опять ты про своих заек! – рявкнул на него сидевший в центре красный от ярости подполковник.

– Это… это жанр такой. П-п-проза… – угодливо зачастил писатель. – Есть ещё п-п-поэзия. А у меня – п-п-проза….

– Гм… значит, стишки пописываем, а между ними диверсиями занимаемся, шпионажем? – вступил в разговор второй подполковник с измождённым лицом.

– Т-так точно, – торопливо кивнул Богомолов. – З-занимаюсь. Ш-ш-шпионажем. И эт-этой… как её… диверсией.

Подполковники удовлетворённо переглянулись. Третий сидевший за столом, дряхлый от старости майор, писал что-то, пришёптывая перепачканными чернилами губами и часто, со стуком, макая перьевую ручку в чернильницу-непроливайку.

– И что ж вы написали, любезный? – участливо поинтересовался худощавый.

– Э-э… – замялся Иван Михайлович. – Я, собственно, пока собираю фактуру… отдельной книги у меня нет… Есть публикации в периодической печати… в коллективном сборнике…

– Фактуру он, падла, собирает, – свирепо выкатил глаза толстый подполковник. – Секретные сведения вынюхивает…

– Я, собственно… – начал было оправдываться Богомолов, но, вспомнив Студейкина, повинно кивнул головой. – Признаюсь, граждане начальники. Искренне раскаиваюсь в содеянном. Готов искупить вину…. – он чуть было не ляпнул «кровью», вовремя прикусил язык, заканючив: – Надеюсь на ваше снисхождение….

– Профессия? – резко перебил его краснолицый.

Иван Михайлович вздрогнул от неожиданности:

– Чья? Моя? Я, это… институт закончил. Педагогический. А потом литературный. Отделение прозы…

– Опять он про свою прозу! Придётся, ха-ха, набить ему рожу! – багровый подполковник захохотал раскатисто своей шутке. – Он нам – прозу, а мы ему – в рожу! Я тоже стих сочинил! Ах-ха-ха-ха!

Богомолов заискивающе улыбнулся.

– Руками делать что умеете? – уточнил вопрос худощавый. – Профессия есть?

– Н-нет, – упавшим голосом признался писатель.

– А лет тебе сколько? – не отставал аскетичный.

– С-сорок… сорок два с половиной, – поправился Иван Михайлович, предчувствуя, что следующий, сорок третий, день рождения справить ему не удастся.

– М-м-мда… – протянул худощавый и сказал краснолицему: – Обрати внимание, Григорий Миронович, на характерную деталь: вражеские разведки чаще всего вербуют таких вот – никчёмных инфантильный лоботрясов. Ему за сорок, а профессии нет. Писатель – а книг не издаёт. Что этому бездельнику остаётся? Чем на хлеб заработать? Да ничем, кроме как пойти в наймиты империализма и вести подрывную деятельность против собственного народа!

Толстомордый презрительно оттопырил мясистую, алую, будто кровью напитанную нижнюю губу:

– Это ты, Кузьма Клавдиевич, как политработник, всё пытаешься в эти вражеские душонки проникнуть, понять, что они такое да как. А по мне с этой шпионской вошью разговор короткий – к ногтю, чтоб одна мокрость от неё осталась! – и рявкнул на Богомолова: – Кто тебя вербовал?! С каким заданием шёл? Отвечай, мразь!

– А-а-а! – в ужасе взвыл Иван Михайлович и вопросил затравленно: – К-кто в-вау-в-вербовал? К-ку-у-да?

– Кто вовлёк в шпионскую деятельность?! Быстро! – грохнул по столу кулаком красномордый.

Богомолов в ужасе вжал голову в плечи, соображая судорожно. Потом догадался:

– Этот завербовал… как его… Студейкин… Он предложил… Пойдём, говорит, в тайгу, в Гиблую падь, и всё там разведаем… или разведываем…

– То есть, к шпионской деятельности тебя приобщил Студейкин?

– Он, гражданин подполковник. Богом клянусь! Я чё? Я ничё. А он грит, пойдём, грит, шпионить! – брызгая слюной, со слезами на глазах каялся Иван Михайлович. – Я ж не хотел! Я домой, назад, собирался вернуться. А они с Фроловым силой меня заставили. Под дулом пистолета, можно сказать. Я ж, гражданин подполковник, не знал, что они диверсанты! – преданно глядя в глаза красномордому, сообщил Богомолов. – Но виноват. Пошёл у них на поводу. По незнанию и слабохарактерности.

Старый майор бойчее заскрипел пером, чаще забрякал ручкой о дно чернильницы.

– А этот, который узкоглазый… Фролов. Он у вас за старшего? – проницательно посмотрел на писателя багроволицый.

– Так точно, – заискивающе кивнул Иван Михайлович. – Он, если хотите знать, вообще милиционер. В капитанском чине. У него и пистолет имелся. С боевыми патронами.

– Ну, этот матёрый вражина, – согласно уже, по-свойски будто кивнул писателю толстый полковник. – Мы с ним позже разберёмся. А теперь скажи-ка мне, про… ха-ха… заек! Раскаиваешься ли ты в содеянном?

– Раскаиваюсь, – торопливо закивал, теребя в руках полосатую кепку, Богомолов. – Чистосердечно признаюсь и прошу снисхождения.

– Что ж, – казалось, подобрев, краснолицый обменялся взглядами с худощавым соседом. – С учетом чистосердечного раскаяния приговариваем вас к двадцати пяти годам каторжных работ. – И, посмотрев пристально на онемевшего, хватающего губами воздух, как после удара кулаком поддых, писателя, добавил: – Возможность искупить свою вину перед народом у вас, гражданин осужденный, вскоре появится. Добросовестные, согласные помогать оперчасти заключённые нам здесь нужны. – И приказал коротко: – Увести!

Когда Иван Михайлович возвращался на чужих будто, непослушных ногах в карантинный барак, дневальный похвалил его шёпотом:

– Молодец. Сразу видно, правильно себя вёл. Ты им, братан, явно понравился.

– Так ведь… на двадцать пять лет ни за что осудили… – со стоном пожаловался Иван Михайлович.

– А здесь меньше никому не дают, – беззаботно ответил шнырь. – Все сидят, и ты отсидишь. Первые пять лет тока трудно. А потом – как по маслу. Привычка!

 

5

– А вот и главаря привели, – несколько минут спустя, с любопытством глядя на Фролова, объявил сослуживцам красномордый подполковник и, грохнув кулаком по столу, рявкнул на вошедшего: – Ты японский шпион? Чанкайшист? Воинское звание, фамилия, с какой целью заслан? Быстро!

– Я старший оперуполномоченный уголовного розыска УВД капитан милиции Фролов, – строго осмотрев самозваных тюремщиков, ответил тот. – Предупреждаю, что нахожусь при исполнении служебных обязанностей. Не знаю, в какие игры вы тут играете, но обещаю вам всем вполне реальные неприятности за нарушение наших российских законов. Вам инкриминируется незаконное лишение свободы, ношение огнестрельного, в том числе автоматического, оружия, создание организованной преступной группировки и, вполне вероятно, террористическая и экстремистская деятельность… И за всё это придётся ответить!

Мордастый подполковник кивнул, и на Фролова налетели со всех сторон сразу несколько тюремщиков. Врезали кулаками поддых, по почкам, прошлись твёрдыми резиновыми дубинками по спине и шее, кто-то, изловчившись, нанёс ему сокрушительный удар вонючим сапогом в печень… Милиционер отключился ненадолго, а когда пришёл в себя, услышал:

– Поставьте его на ноги… Ты, гнида вражеская, кончай симулировать. Мы тебя ещё не допрашивали по-настоящему. Вот когда ногти плоскогубцами поотрываем, зубы повыдёргиваем, а потом руки и ноги ломиком перебьём… Вот тогда узнаешь, что значить врать рабоче-крестьянской советской власти. Не таких обламывали…

Мордастый подполковник победно расправил плечи, приказал своим подручным:

– Отпустите его. Он умный, понятливый. Сейчас всё нам расскажет.

Фролова отпустили. Он пошатнулся, но устоял. Сплюнув на пол кровавую слюну, прикрыл и без того узкие монголоидные глаза, кивнул согласно:

– Хорошо. Ваша взяла. А моя карта бита… Меня зовут Бонд. Джеймс Бонд. Я агент английской разведки….

– Это с японской-то рожей? – подозрительно уставился на него толстый подполковник.

– Пластическая операция, – со вздохом признался Фролов. – Чтобы сойти за местного. Якута или эвенка.

– Цель, с которой заброшен на нашу территорию? – ковал железо, пока горячо, подполковник.

– Разведка, сэр! – вытянув руки по швам и качнувшись при этом, сознался Фролов и даже слегка прищёлкнул деревянными каблуками опорок, выданных ему вместо бродней местным шнырём.

– Ну что ж, уже лучше, – удовлетворённо оттопырив нижнюю губу, кивнул краснолицый. – В чём заключалось твоё задание? Какие объекты на территории особлага интересовали? Планировались ли диверсии и теракты?

– Я всё расскажу взамен на обещание сохранить мне жизнь! – заявил милиционер, решив, что с сумасшедшими следует играть по их правилам.

– Обещаю, – важно кивнул подполковник. – Меру наказания вам определит трибунал, но мы обязательно учтём чистосердечное признание и раскаяние.

– О господи… – пробормотал Фролов, а потом кивнул в сторону бойко скрипевшего пером пожилого майора: – Пишите! В задание разведгруппы входило определение точных координат местонахождения лагеря, установление радиомаяков для последующей бомбардировки самолётами ВВС НАТО тухлыми яйцами и гнилыми помидорами…

– Биологическая атака! – в ужасе всплеснул длинными руками худой подполковник.

– Химическая, – со знанием дела поправил его толстый коллега и поторопил допрашиваемого: – Ну, дальше, дальше! Сколько штук яиц?

– Двести пятьдесят тысяч, – брякнул милиционер, – и двадцать тонн помидоров… – А потом, глядя, как строчит, царапая грубую бумагу пером, престарелый майор, не выдержав, хмыкнул: – Вы что? Сумасшедшие? Я в дурдоме?

– Сколько штук яиц? – озабоченно переспросил писарь. – Я не расслышал!

– Ну точно – на всю голову больные! – изумился Фролов. – Шутка это, вы понимаете, болваны? А вот когда сюда СОБР прибудет, мы с вам серьёзно поговорим!

– СОБР – с большой буквы пишется или с маленькой? – уточнил пожилой майор.

– Сводный отряд быстрого реагирования, – охотно подсказал ему милиционер. – Они вас тут в момент всех мордой в землю положат.

– Значит, вслед за бомбардировкой предполагалась ещё и высадка десанта, – удовлетворённо кивнул краснолицый подполковник и обвёл победным взглядом присутствующих. – Вот, товарищи! Видите, какую матёрую вражину мы обезвредили!

Унылый худой подполковник тоже оживился заметно:

– Оч-очень интересно… Давненько нам не попадалась такая крупная рыбина! – и подняв назидательно указательный палец, изрёк: – Я всегда предупреждал, что чем лучше развивается наш Особлаг, чем зримее наши достижения, тем с большим остервенением и злобой враги будут пытаться помешать нам строить светлое будущее. Беснуясь в бессильной ярости, они со свойственными им хитростью и коварством всё чаще будут засылать на наш островок свободы шпионов, диверсантов, убийц. И сейчас, – он вперил перст во Фролова, – один из них стоит перед нами. Этот наймит иностранной разведки обнаружен и изобличён благодаря бдительности и высокой боевой выучке наших чекистов – и офицеров, и рядовых. Этот подонок и мразь решил, что сможет с группой своих приспешников покуситься на светлые завоевания нашего народа…

– Фильтруй базар, шут гороховый, – угрюмо заметил, косясь на подполковника щелочками глаз, Фролов.

– Этот мерзавец вообразил, что сможет помешать нам уверенным шагом идти по пути социализма к коммунизму, в светлое будущее всего человечества, – гнул свое, кипя негодованием, худой подполковник. – Эта козявка, тля, которую мы, чекисты, раздавим вот этим пальцем…

Капитан вдруг рванулся вперёд, схватил пятернёй указующий перст подполковника, крутанул. Палец тюремщика сухо треснул и сломался легко, как карандашик.

– Я ж предупреждал – подбирай, козёл, слова, когда с российским ментом разговариваешь! – не отпуская палец подполковника, прошипел Фролов.

– А-а-а! – орал благим матом тот.

На милиционера навалились все сразу, крепко шандарахнули по затылку. Последнее, что он услышал, теряя сознание, были вопли толстого подполковника:

– В кандалы его! В карцер! Не кормить, не поить! Врача к замполиту!

 

Глава восьмая

 

1

Эдуард Аркадьевич давно не спал так безмятежно и сладко. Его изболевшееся в результате многочисленных ушибов и физического перенапряжения последних дней тело утопало, паря невесомо, где-то в недрах пуховой перины, взбитой и мягкой, которая обволакивала бережно и неощутимо, как пена.

Во сне он сбросил с себя такое же чрезвычайно тёплое, но лёгкое одеяло, и теперь слабый ветерок приоткрытого окна приятно овевал распаренную сном и жаркой постелью обнажённую плоть.

На улице, судя по всему, давно рассвело.

Правозащитник с трудом вынырнул из глубокой перины, скрипнув панцирной сеткой, сел на край кровати, нашарил босыми ногами мягкие войлочные тапочки, отороченные белым заячьим мехом и, поднявшись, подошёл к столику в центре опочивальни.

Мышцы рук, ног, натруженные непривычной нагрузкой, поясница и крестец, которыми он крепко приложился о ветви, а потом и о землю, выпав из вертолёта, болели, ныли при каждом движении, сразу напомнив ему, куда и как он попал.

Эдуард Аркадьевич со стоном опустился на стул у столика, протянув руку, взял открытую пачку «Герцеговины Флор», достал оттуда длинную папиросу, понюхал. Табак, несмотря на долгие годы хранения, буквально благоухал.

Смяв гильзу, Марципанов сунул папиросу в рот, чиркнул заботливо оставленной здесь же кем-то бензиновой зажигалкой, прикурил, пыхнув серым ароматным дымком. Крепковато, конечно, если сравнить с «Кэмелом» или «Мальборо», но тоже весьма и весьма ничего.

Он опять затянулся, взял в руки хрустальный графинчик с местной настойкой-кедровкой, которую успел распробовать ещё вечером, налил себе крохотную рюмочку, выпил одним глотком, чмокнул, смакуя, губами. Божественно! Совсем неплохо, судя по первым впечатлениям, обустроились здесь бериевские последыши!

Расслабленно откинувшись на спинку стула и покуривая, Эдуард Аркадьевич с удовлетворением обвёл взглядом своё новое жилище.

Добротная, не иначе как из векового дуба сработанная, резная мебель. Тяжёлые, монументальные, на века сделанные шифоньер, сервант, зеркало со створками на прикроватной тумбочке – трельяж, кажется, называется, – этажерка с книгами на полочках, у окна письменный стол, покрытый зелёным сукном, длинные стеклянные вазы с бумажными розами кроваво-красного цвета, торчащими из узкой горловины, статуэтки фарфоровые – лихой гармонист на пеньке, женщина с крыльями – балерина, должно быть, солдат с собакой, выточенный из куска дерева… Будто в далёкое-далёкое, самое раннее детство попал…

Дедушкин дом, куда определили на постой Марципанова-младшего, стоял в ряду поселковой улицы, но в самом конце, где тайга, уступив людям ограниченное пространство, смыкалась вновь непримиримо и грозно. В отличие от прочих строений, представлявших из себя простые рубленые избы, дом деда возвышался на три этажа и напоминал сказочный теремок. Радовала взгляд затейливая резьба по наличникам окон, по витым столбам, подпирающим открытую террасу. На первом этаже – холл с камином. Можно было наверняка целого барана на вертеле жарить, стены из полированной карельской березы, на них охотничьи трофеи – головы исполинских лосей с огромными, как крона дерева, рогами, клыкастых кабанов-секачей, волков, скаливших на вошедших белоснежные кинжальные зубы. Высоченный потолок украшала люстра, словно царская корона, истекающая золотым и хрустальным светом. Натёртый воском паркет сиял, будто полированный янтарь.

Апартаменты деда располагались на втором этаже, а внуку он выделил просторную комнату с туалетом и ванной на третьем, куда вела уходящая тугой спиралью вверх деревянная лестница. В другой части дома, выходящей окнами в сад, обитала присматривающая за хозяйством челядь – повара, горничные. Кроме того, у входа в терем Хозяина, на крылечке, всегда топтался часовой – как правило, пожилой, если не дряхлый, вохровец с автоматом ППШ на груди.

Таинственный, всплывший вдруг из полувекового забытья дедушка при первом знакомстве показался довольно кротким, ласковым и очень древним. Причмокивая сухими старческими губами, иногда недослышав, приставляя ладонь к уху, он, вытирая беспрестанно текущие слёзы умиления, долго и подробно расспрашивал внука о бабушке, отце, матери, и Эдуард Аркадьевич, сам едва не плача от переполнявших его родственных чувств, рассказывал незатейливую историю своей семьи.

Бабушка, потеряв с возрастом былую привлекательность, пережила долгую и скучную старость, проведя её в бесконечных склоках со снохой и сыном, которых считала непутёвыми неудачниками, так ничего в жизни и не добившихся. О дедушке вспоминала редко и скупо, непременно подчёркивая всякий раз, что он стал жертвой культа личности и политических репрессий.

– Ушёл однажды на службу и не вернулся, – рассказывала она знакомым и домочадцам. – Забрали, видать. Время было такое. Пропал человек – и не расспрашивай, куда подевался. Благодари бога, что семью не тронули, – и дежурно подносила платочек к сухим глазам.

Отец Марципанова-младшего, стало быть, сын Марципанова-деда, Аркадий, окончил мединститут, но людей не лечил – всю жизнь проработал медстатистом на грошовой зарплате, на ставочку, как говорили в их семье, с девяти до трёх, не перенапрягаясь и не нервничая. Мама, невестка Марципанова-деда, тоже не перетрудилась, обитая в качестве педагога то в доме пионеров, то в нынешние, постсоветские времена, в городском центре внешкольной работы, вела кружок юных натуралистов, но любви к природе родному сыну Эдику так и не привила. Да и сама, кажется, её не особенно жаловала – по крайней мере, всё её общение с ней ограничивалось ближайшим сквером, весьма чахлым, изрядно загаженным и продымлённым автомобильными выхлопами.

Зато, сколько помнил себя Эдуард Аркадьевич, в его семье все бесконечно оздоровлялись – бегали трусцой по утрам, голодали научно, глотали отвары и настойки, ставили себе очистительные клизмы, что, впрочем, не помешало им поочерёдно, тихо и незаметно отойти в иной мир – и бабушке, и папе с мамой, не оставив после себя ни особых богатств, ни иной памяти на земле, кроме Марципанова-младшего…

О своей жизни Эдуард Аркадьевич рассказывал дедушке сдержанно. По его словам выходило, что он, как мог, боролся с режимом – вначале с загнивающе-ревизионистским, советским, хрущёвско-брежневским, потом – тоталитарно-капиталистическим, путинско-медведевским.

– Можно сказать, что я профессиональный революционер, большевик от либерализма, – скромно потупив глаза, отрекомендовался он деду, умолчав, впрочем, о своём правозащитном прошлом и связях с западными неправительственными организациями, что было бы, согласитесь, совсем неуместным на территории сталинского каторжного особлага.

Дед жевал задумчиво бескровными губами, кивал – то ли одобряя, то ли не понимая ничего в политических предпочтениях внука, а потом заключил слабым голосом:

– Ладно, внучек. Поживёшь у меня, осмотришься, а там и сообразим, к какому делу тебя приставить.

– Я… это… домой хочу, – решившись, объявил Марципанов-младший.

– Не торопись. Погости, – покачал головой дед и посоветовал: – Отдыхай пока. Воздух здесь замечательный. Я вон к сотне лет от роду подбираюсь, а всё не надышусь им никак…

От воспоминаний о вчерашнем знакомстве с дедушкой Эдуарда Аркадьевича отвлёк осторожный стук в дверь.

– Войдите!

На пороге появилась молодая женщина, довольно смазливая блондинка, облачённая в строгое, не скрывавшее, впрочем, восхитительных округлостей её тела платье с белым воротником под горлышко и в такой же белоснежный, с кружавчиками, передник, с толстой, словно плетёная булка хала, косой на груди. Она походила бы на школьницу, если бы грудь не вздымалась так чувственно и вызывающе, а губы не пылали бы призывно ярко-алой помадой.

Эдуард Аркадьевич, спохватившись, что предстал перед незнакомкой в одних трусах, заметался было смущённо, но, так и не найдя, чем прикрыться, застыл покорно посреди комнаты. Однако вошедшая вела себя совершенно естественно, будто бы она была палатная медсестра, а он – обыкновенный больной.

– Здравствуйте, товарищ Марципанов, – чопорно опустив блудливо-голубые глаза, поприветствовала она. – Меня зовут Октябрина. Хозяин… то есть товарищ полковник распорядился принести вам одежду. Сегодня торжественный вечер. В вашу честь. Вот, – гостья протянула ему аккуратно сложенную в стопку одежду. – Я сама подбирала. У вас такая… мужественная фигура… Примерьте. Где нужно, я подгоню, потом отутюжу. Здесь ещё рубашка, носки, ну и… нижнее белье. Всё новое, с иголочки.

Марципанов, развернув плечи, выпятив грудь и втянув живот, принял одежду, кивнул благодарно:

– Вот спасибочки… А то я, знаете ли, путешественник. Не при параде…

– Примерьте. Если что-то не подойдёт – позвоните, – указала она холёным наманикюренным пальчиком на старомодный чёрный телефон, стоявший на прикроватной тумбочке. – Спросите Октябрину – вас сразу соединят. Я к вашим услугам в любое время дня и ночи, – словно не чувствуя двусмысленности фразы, сообщила она и вышла, прикрыв за собой дверь.

«А мне здесь всё больше нравится!» – отметил про себя Марципанов и, присев за столик, налил себе ещё рюмочку кедровки и закурил очередную духмяную папироску.

 

2

Аспидно-чёрный, из какого-то плотного материала старомодного покроя пиджак с широкими плечами и лацканами сидел хотя и чуть мешковато, но оказался вполне впору. Даже брюки с просторными на удивление штанинами были нужной длины.

Эдуард Аркадьевич с любопытством созерцал своё отражение в зеркале. Как всё-таки одежда меняет человека! Он будто с плаката пятидесятых годов сошёл. Прямо советский трудовой интеллигент. А то и – бери выше! – ответработник. Развёрнутые, бодро вздёрнутые вверх плечи. Грудь вздымается, словно в глубоком вздохе. Да и может ли быть иначе в стране, где, как известно, особенно вольно дышит воздухом социализма всякий труженик! Ботиночки тупоносые, лакированные – в таких нынче только цыгане ходят, но тоже вполне оптимистичные, сияющие торжественно-празднично…

Марципанов застегнул ворот белоснежной, ломкой от крахмала рубашки, повязал строгий, синего милицейского цвета галстук. Сунув руку в карманы пиджака, в левом обнаружил старательно отутюженный, сложенный вчетверо клетчатый носовой платок, в правом – серебряный портсигар, тяжёлый и плоский. Надавив на кнопочку сбоку, открыл. Внутри, под натянутой резиночкой, теснился ряд папирос. Прочёл с любопытством на картонном мундштуке – «Казбек. Фабрика им. Урицкого. Ленинград». Хмыкнув, извлёк одну антикварную папироску, прикурил. Дым был резкий, непривычно-кисловатый, но, если не затягиваться глубоко, курить можно.

Чувствуя себя не слишком комфортно в тяжёлом, словно доспехи, костюме, тесноватых неразношенных ботинках, Эдуард Аркадьевич подошёл к окну, раздвинул бархатные шторы. Сквозь тюлевую занавеску ему стала видна улица с рядом аккуратных рубленых по одному образцу домиков, с огородами, сарайчиками и баньками на дворах, и толпящимися окрест соснами, готовящимися будто при любом удобном случае перейти в наступление, вернув себе отвоёванное человеком у тайги пространство. По выложенной деревянными плашками мостовой пожилой конвоир в линялой белесой гимнастёрке, зажав под мышкой винтовку, сопровождал двух заключённых, толкавших перед собой вместительную тележку на железных колёсах, гружёную несколькими тяжёлыми мешками. Тележка мелко подпрыгивала на ребристой мостовой, плохо смазанные колёса визжали жалобно, зеки, облачённые в полосатую униформу, не выглядели совсем уж доходягами, не торопились, но управлялись ловко и споро, катили воз без напряга, и во всём этом чувствовался отлаженный уклад устоявшейся жизни, о которой он, Марципанов, пока мало что знает.

Судя по первым впечатлениям, дед, несмотря на дряхлость, правил во вверенном ему ещё в стародавние времена подразделении железной рукой. Это чувствовалось и по посёлку, в котором, с учётом солидного возраста большинства строений, не ощущалось запустения, ветхости. И по тому, как ловко, не растеряв молодцеватости, козыряли при встрече друг другу на улице вохровцы, как торопливо сдёргивали перед ними кепки редкие, спешащие куда-то по неотложным делам, одиночные зеки-бесковойники, из тех, кто вызывает особое доверие администрации лагеря и не уйдёт в побег ни при каких обстоятельствах – так пояснили Эдуарду Аркадьевичу после встречи с дедом, провожая в апартаменты хозяина, Акимыч с Трофимычем, ставшие в одночасье друзьями Марципанова-младшего.

Как это ни дико было представить, но, если верить увиденному, в двадцать первом веке, через шесть десятилетий после смерти вождя и полстолетие, минувших с момента развенчания его культа, на территории современной России, не вполне демократической, по мнению Эдуарда Аркадьевича, но всё-таки свободной в принципе, открывшей границы и для иностранцев, и для своих граждан, вольных катить на все четыре стороны света по своему усмотрению, были бы деньги да желание, на территории этой Российской Федерации, изъезженной вдоль и поперёк, каждый метр которой наверняка просвечен и сфотографирован из холодной космической выси спутниками – и нашими, и чужими, сохранился и даже успешно функционирует самый настоящий лагерь – частица некогда великого и могучего сталинского ГУЛАГа!

А это – мировая сенсация, у истоков которой может стоять он, человек твёрдых демократических убеждений, поборник общечеловеческих ценностей, либерал и правозащитник!

«Этот исторический артефакт, если хотите, даже символичен вполне, – возбуждаясь от раскрывавшихся перед ним перспектив, – думал Эдуард Аркадьевич. – Не зря ведь сторонники либеральных взглядов, активисты правозащитного движения предупреждали мировую общественность: Россия, несмотря на смену политического режима, остаётся по сути тоталитарной страной! Вопреки декларативным заявлениям Путина и Медведева о приверженности к демократическим ценностям, все они являются прямыми потомками и преемниками авторитарной преступной власти, которая, как выяснится теперь благодаря ему, Марципанову, не исчезла совсем, а затаилась до поры, ждёт своего часа и, если прогрессивное сообщество не примет экстренных мер, наверняка дождётся!»

Эдуард Аркадьевич, прикрыв от волнения глаза, воочию увидел себя на трибуне Генеральной ассамблеи ООН или, на худой конец, Страсбургского международного суда, услышал свою речь – обличительную, произнесённую срывающимся от благородного негодования голосом, толпы репортёров, сотни микрофонов и телекамер, своё одухотворённое лицо на экранах телевизоров всех стран, в первых строчках новостей, а то и в неурочных экстренных выпусках с броскими анонсами: Человек, который открыл архипелаг ГУЛАГ! В России ничего не меняется! В застенках сталинского режима! Правозащитник обвиняет! И всё это о нём – Марципанове…

Эдуард Аркадьевич, подойдя к столику, выпил ещё кедровки и в возбуждении зашагал по комнате. Вот он, уникальный и неповторимый, дающийся человеку раз в жизни шанс вырваться из безвестности, стать мировой звездой, сделать головокружительную политическую карьеру! Надо только не суетиться, всё тщательно продумать, разведать, собрать доказательную базу, может быть, если удастся, даже сфотографировать – не совсем же они дикие здесь, должен быть у них фотоаппарат, а уж потом, найдя пути отхода, рвануть отсюда к чёртовой матери, навстречу мировой славе, почёту и уважению…

Взлетев в мечтах на головокружительную высоту, он ещё несколько раз приложился к кедровке, почти опустошив графинчик. Полёт его фантазии прервал некстати негромкий стук в дверь. Эдуард Аркадьевич торопливо отставил рюмку:

– Да-да, пожалуйста…

Это опять была Октябрина. Но как она отличалась от давешней – горничной-старшеклассницы! Перед ним предстала красивая дама в облегающем её фигуру плотно, послушно следуя волнительным выпуклостям тела, платье тёмно-вишнёвого цвета, с глубоким декольте и шарфиком – белым, невесомым, как облако, уютно опустившееся на округлые плечи.

Шагнув за порог, она охнула, замахала руками, разгоняя слоящийся по комнате дым, и притворно-строго попеняла:

– Товарищ Марципанов! Не бережёте вы своё здоровье! У нас тут воздух такой целебный: дышишь и надышаться не можешь! А вы эту дрянь курите… Фи!

– Я… Думаю всё, волнуюсь, – смутился Эдуард Аркадьевич.

– И то верно, – согласилась Октябрина, по-хозяйски распахнув окно настежь. – Столько лет с родным дедушкой не видеться! Я, как узнала, прямо заплакала. Это так трогательно…

– А уж я-то как рад! – подхватил взбодрённый изрядно кедровкой Марципанов. – Это ж прямо наваждение какое-то. Такая удача! Вы даже представить себе не можете, как мне повезло. Этот ваш посёлок.. лагерь… Это ж так интересно!

– Ещё бы! – посуровела вдруг роскошная гостья. – Шпионы так и лезут, разнюхивают, что у нас здесь и как. Но ни один пока не прошёл незамеченным. Кругом одни враги, но мы не просто выживаем, а живём хорошо, с каждым годом всё лучше и веселей! И доказательством тому – сегодняшний приём, организуемый Хозяином. Позвольте препроводить вас на бал!

– Бал?! – приятно изумился Эдуард Аркадьевич.

– Самый настоящий! – вновь став обворожительной, грудным голосом подтвердила Октябрина. – Живём мы изолированно, гостей не привечаем, а тех, кто без спросу приходит, – к стенке ставим или в каталажку сажаем, – хохотнула она. – А тут такой повод! К Хозяину внук приехал! Как же не отметить это событие?

«Приехал – не то слово, – хмыкнул про себя Марципанов. – Прилетел! И шлёпнулся на голову давно потерянного и забытого дедушки. Как говорил по подобным поводам незабвенный наставник и учитель, совесть нации академик Великанов, так, конечно, тоже бывает. Но настолько редко, что практически никогда не бывает!»

– А костюмчик-то на вас как влитой, – отступив на шаг, окинула взглядом Эдуарда Аркадьевича Октябрина. – Я сама выбирала. Только глянула – и сразу определила и рост, и размер. – И подставляя Марципанову кокетливо круглый локоток, добавила многозначительно: – У меня на мужиков глаз острый…

 

3

Торжество, как оказалось, планировалось в расположенном неподалёку клубе, где, кроме прочих мероприятий, проводились ещё и банкеты по случаю свадеб сотрудников, празднования юбилеев и прочее в том же духе. Об этом Эдуарду Аркадьевичу поведала Октябрина, пока они шли с ней под ручку, аккуратно ступая по высланной лиственничными плашками улочке.

Вечерело. Солнце спряталось за макушками сосен, и посёлок погрузился в таинственный полумрак. Кое-где засветились огоньки в окнах домов.

– Интересно, – поддерживая разговор, заметил Марципанов. – Тайга вокруг, а здесь – ни комара, ни гнуса. Чудеса!

– Мы, марксисты-ленинцы, верим только в рукотворные чудеса, – выдала ему Октябрина. – У нас давно, лет тридцать назад… это ещё до моего рождения было, – кокетливо добавила она, с дамской непринуждённостью намекнув на свой возраст, – один зек-умелец сидел. И сконструировал установку… ультра… или инфразвуковую какую-то, я в этом плохо разбираюсь. Но с тех пор за три километра от лагеря ни одной мошки не встретите.

– Да, талантливый народ у нас по зонам сидит, – с сочувствием, забыв, где находится, брякнул Эдуард Аркадьевич.

– И хорошо! И прекрасно! – с жаром подхватила Октябрина. – Если бы этот человек на воле где-нибудь в капиталистическом обществе оставался, разве бы смог раскрыть свой талант, реализовать способности?! Кто бы там озаботился тем, чтобы разная мелкая сволочь кровь трудящихся не пила? А у нас – пожалуйста! Выдвинул рацпредложение, специальная комиссия рассмотрела, признала полезным – работай, внедряй. А тебе за это и пайку дополнительную, и, если нормально себя ведешь, распорядок дня, все режимные требования соблюдаешь – бесконвойка по отбытии половины срока, лет через десять, а после – выход на вольное поселение. Это, считай, свобода полная. Всё по-честному, по справедливости.

– А если… кто-то режимные требования не соблюдает? – как бы невзначай полюбопытствовал Марципанов.

– Ну тогда на него взыскания накладываем дисциплинарные. Карцер, барак усиленного режима, перевод на тяжёлую физическую работу. Некоторых, особо несознательных, к тачке цепями приковывать приходится. А самых неисправимых – в шахту.

– Что за шахта? – удивился бывший правозащитник.

– Т-с-с… – прижала палец к губам Октябрина. – Это служебная тайна. Но вы её, думаю, скоро узнаете…

До Эдуарда Аркадьевича донеслась музыка. Оркестр не слишком складно выводил «Синий платочек», заметно налегая на ударные.

– А вот и наш клуб, – указала на двухэтажное бревенчатое здание с красным флагом, вяло трепыхавшемся над крыльцом, Октябрина. – Весь народ уже в сборе. И Хозяин здесь. Вон его машина стоит.

Действительно, возле клуба, словно смирный конь у коновязи, приткнулся к тесовому забору большой, сверкающий хромом и тускло отливающий чёрным лаком, лимузин. Подойдя ближе, Марципанов с удивлением узнал в нём доисторический, торжественный и громоздкий, как катафалк, «Опель» – явно трофейный, с военных лет. У крыльца клуба толпился народ – офицеры в парадной форме, дамы в экзотических для наших дней нарядах – платьях, расклешенных книзу, в затейливых шляпках, с сумочками, которые вертели в руках, затянутых в белые нитяные перчатки. Такие фасоны Эдуард Аркадьевич видел только в доставшемся ему в наследство от бабушки толстенном томе книги «Домоводство», изданной в 1953 году.

Завидев Марципанова в сопровождении Октябрины, народ расступился. Офицеры, вытянувшись, взяли под козырёк, дамы с готовностью заулыбались, по-щучьи скаля зубы, через один укрытые золотыми коронками.

«То-то же! – не без злорадства подумал правозащитник, улыбаясь ответно и благосклонно кивая. – Давеча шлёпнуть меня хотели, кишку в желудок толкали, а теперь в струнку тянетесь! Нет, есть, конечно, и в тоталитарном способе управления свои преимущества…»

По широкой, покрытой красной ковровой дорожкой лестнице, Эдуард Аркадьевич с Октябриной прошествовали в банкетный зал.

Просторное помещение было залито золотым светом. Сияла солнечными лучами огромная, на сотню, не меньше, лампочек, люстра на потолке, сверкали золотые погоны, звёзды и лычки на парадных кителях приглашённых, золотились серьги, кольца, браслеты и цепочки на дамах, посуда на длинном, человек на сто, не меньше, столе, тарелки, вазы и рюмки, похоже, тоже были из золота. Народ толпился в части зала, свободной от столов. Пол здесь был выстлан хорошо надраенным паркетом тёплого, медового цвета.

Опять грянула музыка – старинный марш кавалеристов Будённого. Оркестр, состоящий из двух десятков музыкантов в полосатой зековской униформе, располагался на балконе, над головами гостей, и наяривал рьяно, старательно дуя в трубы, пронзительно визжа скрипками, бухая тяжело барабанами и звякая медными тарелками так, что закладывало уши.

Внезапно музыка смолкла, и наступила полная, звенящая от напряжения тишина, испугавшая Эдуарда Аркадьевича.

После пережитого ужаса падения, кошмарного пробуждения в камере, имитации расстрела, всё произошедшее с ним впоследствии – счастливое избавление от рук свирепых тюремщиков, встреча с дедушкой, Октябрина, зал вот этот, сияющий золотом, казались Марципанову призрачными, нереальными, следующей фазой сумбурного сна, который вновь может прерваться в любую минуту, и он опять проснётся в страшной полутёмной клетке с вонючей парашей в углу и баландой в глиняной миске на привинченном к полу деревянном столе…

Правозащитник вздрогнул от этих мыслей, плотнее прижался к Октябрине, чувствуя её восхитительно округлый, такой мягкий и тёплый, реальный вполне бок, ощутил себя увереннее, словно пловец в открытом океане, оказавшийся за бортом в ледяных, бушующих яростно волнах и ухватившийся вдруг за подвернувшийся кстати спасательный круг…

Лица собравшихся слились перед взором Эдуарда Аркадьевича в мутные, неразличимо колеблющиеся над сияющими золотом погонами и раритетными нарядами дам пятна, он не знал и не узнавал из них никого и, самое главное, не видел дедушки, словно на балу привидений оказался, как в известном фильме режиссёра Сокурова «Ковчег», довольно тягомотном, впрочем, и так ни разу и недосмотренным до конца…

Он ещё крепче вцепился в локоток Октябрины, так, что она ойкнула тихонько и, склонив голову, прошептала, щекотя локоном потный висок правозащитника:

– Экий вы силач, право слово… Вы мне, товарищ Марципанов, так руку сломаете…

В этот момент на середину зала вышел худой и длинный человек с подполковничьими звёздами на погонах. Правозащитник узнал в нём того, кто командовал его расстрелом. Подполковник поднял руку с забинтованным толсто пальцем и, прищёлкнув каблуками начищенных до зеркального блеска сапог, воскликнул:

– Товарищи офицеры! – и все мундиры в толпе тоже вытянулись по стойке смирно, щёлкнули каблуками, а дамы, казалось, застыли на вдохе: «А-а-ах!» Подполковник обвёл взглядом собравшихся и вдруг указал на стушевавшегося приметного в своём гражданском костюме правозащитника. – Прошу любить и жаловать! Эдуард Аркадьевич Марципанов! Да, да, товарищи! Вы видите перед собой внука нашего глубоко уважаемого начальника лагеря Эдуарда Сергеевича Марципанова! Оркестр, туш!

Музыканты на галёрке врезали «Прощание славянки», присутствующие разразились аплодисментами, а худой подполковник, легко, будто в танце скользя по паркету, подлетел к зардевшемуся конфузливо правозащитнику, опять щёлкнул каблуками и, держа руки по швам, резко склонил голову, так что стала видна бледная лысина на макушке:

– Р-разрешите представиться! Заместитель начальника лагеря по культурно-воспитательной работе подполковник Клямкин Кузьма Клавдиевич. Честь имею! – он протянул Эдуарду Аркадьевичу руку, осторожно, сберегая загипсованный палец, пожал и, ловко крутанувшись, мотнул головой, словно взнузданный конь, крикнул толпе: – А теперь па-а-прашу всех к столу!

Когда он упорхнул, Октябрина склонилась к Марципанову и доверительно прошептала:

– Это наш замполит. Кличка – Ку-клуц-клан. По первым буквам имени, отчества и фамилии. И вообще… он у нас идейный такой. Парторганизацию возглавляет.

– Какой, интересно, партии? – уточнил Эдуард Аркадьевич. – Уж не «Единую ли Россию»?

Октябрина взглянула с недоумением:

– При чём здесь какая-то Россия? ВКП (б). Коммунистическую партию большевиков… Я тоже партийная! – не без гордости заявила она. – И вас, если себя проявите верным ленинцем-сталинцем, примем!

– Ну да… Я перепутал… – промямлил, обещая себе впредь тщательнее следить за языком и так не шутить, правозащитник. – У нас-то там… вначале КПСС была, а потом КП РФ называться стала… И ещё куча партий…

– Ревизионисты, перерожденцы, пособники капитала, – пренебрежительно махнула рукой Октябрина. – Мы, можно сказать, последний оплот большевизма. Искорка, тлеющая под гнетущей планету реакцией. Но из этой искры рано или поздно, как прозорливо замечал Владимир Ильич Ленин, опять возгорится пламя!

– Э-э… да, – вяло поддержал её Марципанов. – Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут наши имена…

– Ты веришь в это, товарищ? – прижавшись к нему на мгновение всем телом, сияя широко раскрытыми глазами, с восторгом спросила Октябрина.

– Да-да… конечно… – торопливо согласился правозащитник, соображая судорожно, что отныне ему нужно носить повсюду с собой блокнот и записывать всё увиденное, а главное – фамилии, имена, должности, звания. Для международного трибунала в Гааге это действительно может стать бесценной доказательной базой. И, просветлев от предвкушения грядущих разоблачений, с пафосом прошептал спутнице: – Я верю, товарищ Октябрина. Ваши имена обязательно запишут на скрижалях истории! А значит, и моё тоже.

– Побыстрее бы, – вздохнула пышнотелая большевичка.

– Я постараюсь сделать всё от меня зависящее, чтобы ускорить этот процесс! – торжественно, нисколько не кривя душой, пообещал Эдуард Аркадьевич.

 

4

Тем временем все приглашённые быстро и организованно, без привычной в подобной ситуации суеты, расселись за длиннющим столом, судя по всему, на заранее определённые по ранжиру места. В торце стола правозащитник наконец-то увидел и дедушку. По правую руку от него восседал Ку-клуц-клан, по левую два стула оставались пустыми. К ним-то и препроводили Эдуарда Аркадьевича с Октябриной.

Лысая голова дедушки, мумифицированная от древности, будто плесенью зеленоватой тронутая, чужеродно торчала из парадного, великоватого для усохшего тела кителя с застёгнутым на морщинистой шее воротником, сверкающими полковничьими погонами, золотыми пуговицами, медалями и орденами во всю грудь и казалась гнилым замшелым пеньком, возвышающимся над сияющим великолепием мундира.

Стол был сервирован прекрасно. Салаты, мясные и рыбные блюда, солёные грибы, строгие бутылки пятизвёздочного армянского коньяка, советского шампанского и забытой уже давно водки «Московская» с пропечатанной на этикетке ценой – два рубля восемьдесят семь копеек, радовали глаз, удивляли разнообразием и возбуждали аппетит.

– Откуда это, дедуль? – склонившись к дедушке и указав на яства, полюбопытствовал внук.

– Наше производство, – гордо заявил тот. – А это, – он взял трясущейся рукой бутылку коньяка, – из старых запасов. Когда резервные склады Главного управления лагерей в пятьдесят третьем ликвидировали, я эшелонами оттуда материальные ценности в свой лагерь свозил. По особому распоряжению Берии! У меня подземные хранилища до сих пор под завязку набиты. Целую армию прокормить можно. И экипировать. Но это – т-с-с-с… военная тайна!

Марципанов-младший кивнул понимающе, стараясь запомнить этот факт, а потом, при удобном случае – записать. Он хотел ещё порасспрашивать деда, например, о том, налажена ли сейчас связь лагеря с внешним миром, но сидевший по другую сторону замполит Клямкин поднялся с места, вытянулся во весь рост, высоко вознесясь над приглашёнными, и постучал загипсованным пальцем о бутылку шампанского.

– Внимание, товарищи…

Оживлённые разговоры мигом утихли.

Обратив внимание на стопку в руках подполковника, Эдуард Аркадьевич посмотрел на лежащий и перед ним прибор. Вилка, ложка, нож были отлиты из того же жёлтого металла. Взял в руки поочерёдно каждый предмет. Тяжёлые.

– Золото, – равнодушно подтвердила его догадку Октябрина.

– Па-а-а-прашу внимания! – продолжил между тем Ку-клуц-клан. – Дорогие друзья! Праздники у нас с вами случаются редко. Полная тягот и лишений служба не оставляет времени на отдых и развлечения. Как говорится, жила бы страна родная, и нету других забот. Но сегодня… – голос его зазвучал громче, словно знаменитый радиодиктор Левитан об очередной победе Красной Армии на фронтах Великой Отечественно сообщал: – Сегодня – особый повод, позволивший всем нам, за исключением тех, кто несёт службу, собраться за этим прекрасным столом. И касается он нашего многоуважаемеого начальника, человека с большой буквы, благодаря которому мы, последние бессменные часовые рабоче-крестьянской власти, вот уже скоро семь десятилетий твёрдо стоим на вверенных нам боевых постах! Я говорю, конечно же, о полковнике Эдуарде Сергеевиче Марципанове!

И первым зааплодировал, повернувшись всем корпусом к дедушке и подобострастно склонившись над ним. Все гости подхватили, захлопали, яростно забили ладонь о ладонь.

– Слава полковнику Марципанову! Хозяину – многая лета! – то и дело доносились выкрики с разных концов стола.

Эдуард Аркадьевич покосился на дедушку. Тот сидел невозмутимый, равнодушный к чествованиям, устало прикрыв коричневатые веки, словно дремал. Однако, посмотрев на него внимательно, правозащитник заметил, что при всём том старый полковник вовсе не спит. Его глаза, спрятанные за прищуренными веками, блестели. Пронзительным, рысьим каким-то взглядом он обводил всех участников застолья, следил за проявлением их чувств, оценивал и запоминал. Уголки его сухих, бескровных губ тронула вдруг лёгкая, приметная лишь вблизи, усмешка. Медленно, превозмогая слабость, дед поднял правую руку, покачал из стороны в сторону раскрытой ладошкой с костистыми, покрытыми тёмной пергаментной кожей, пальцами.

Аплодисменты и крики мгновенно смолкли.

Замполит между тем ловко наполнил рюмки – всё того же волнующе-жёлтого металла, золотые наверняка – дедушке, Эдуарду Аркадьевичу, Октябрине и себе, и уже с коньяком в руке продолжил проникновенно:

– Если вы обратили внимание, друзья, прежде я всегда сидел на подобных мероприятиях по левую руку от полковника Марципанова. И это правильно, товарищи. Где должна быть партия у настоящего коммуниста? Правильно, в сердце. И партбилет мы храним в левом нагрудном кармане, возле сердца. И я, как секретарь нашей парторганизации, всегда старался держаться слева, ближе к сердцу нашего вождя и учителя – полковника Марципанова.

Зал опять взорвался аплодисментами. Клямкин театрально поклонился, подняв рюмку правой рукой, а левую демонстративно прижав к груди.

– Но сегодня, – продолжил он, – сердце нашего старшего товарища и мудрого руководителя, верного ленинца, талантливого ученика товарища Сталина и продолжателя дела товарища Берии принадлежит не только партии. Оно отдано ещё одному человеку – родному внуку. Но партия не обижается на такую конкуренцию. Ведь верно, товарищи?!

За столом засмеялись, опять зааплодировали. Клямкин, явно довольный эффектом, который оказали на присутствующих его слова, опять зазвенев голосом, продолжил речь.

– Сквозь вражеское окружение, через тысячи километров непроходимой тайги, повинуясь зову сердца и крови, внук полковника Марципанова, названный в честь дедушки Эдуардом, пришёл к нам, чтобы плечом к плечу встать рядом с нами на последних рубежах защиты советского социалистического Отечества. Встал, чтобы выполнить данный нам когда-то самим товарищем Берия приказ: ни шагу назад! Победа или смерть!

Правозащитник, встревоженный таким пассажем, втянул рефлекторно голову в плечи. Смерть в качестве альтернативы его не привлекала совсем.

– Мы не отступим, не оставим наш последний окоп! – бушевал замполит. – У нас ещё есть порох в пороховницах! На подходе – свежие силы, которые и олицетворяет внук полковника Марципанова, Марципанов, так сказать, младший. Нам бы ещё только день простоять да ночь продержаться. И я уверен – простоим и продержимся. Ура!

За столом дружно грянули, подхватив:

– Ур-р-ра-а-а!

Замполит поднял руку, требуя тишины.

– А потому первый тост я предлагаю выпить за тех, кто идет нам на смену. За пополнение, так сказать, наших рядов. За молодых бойцов! За Эдуарда Аркадьевича Марципанова-младшего! Налить бокалы! – пламенея взглядом, скомандовал Ку-клуц-клан. – Дамам – шампанского! Офицерам – коньяку! Младшему начсоставу – водки! Ур-ра-а-а!

Захлопали пробки, забулькало в бутылках, все зашумели, задвигались, потянулись друг к другу рюмками и фужерами.

– За Хозяина! За вас! До дна! – крикнул замполит, и Эдуард Аркадьевич, чокнувшись с ним, с дедушкой, с Октябриной, выпил одним глотком из тяжёлой золотой посудины душистую и обжёгшую нёбо, словно напалм, жидкость.

Отдышавшись, закусил коньяк скользким грибком и ещё чем-то заботливо подложенным в его тарелку Октябриной.

– Кушайте, кушайте, – потчевала она. – Небось у вас там, на Большой земле, и в ресторанах такого не подают! Вот студень из кабана, это медвежий окорок. Может, вальдшнепа жареного желаете? Буржуи говорят – царская дичь! А у нас такую пищу простые трудящиеся массы повседневно едят!

– А те, что в зоне? – жуя набитым ртом, поинтересовался правозащитник.

Ответил ему сидевший рядом с Октябриной красномордый подполковник.

– А те, что в зоне, – по нормам положенности питаются. Хлеба серого – четыреста пятьдесят граммов, овощей – семьсот граммов, круп – двести пятьдесят граммов в сутки. А ещё мы им, оглоедам, рыбу даём, баланда варится на мясокостном бульоне… Сплошная обжираловка, иху мать… Но ежели он, гад, норму выработки не выполняет…

– Ах, оставьте, товарищ Иванюта! – капризно прервала его Октябрина. – Кому интересен рацион преступников?

– То-то я и говорю, – мотнул головой багровый то ли от коньяку, то ли от ярости подполковник, – курорт, а не каторга! Старики рассказывают: во время войны зеки дерьмо друг у друга жрали. Во как надо! А руду, золото государству давали!

– Фи, как вы можете – за столом такое нести! – брезгливо отвернулась от него Октябрина и ткнулась игриво плечиком в Эдуарда Аркадьевича. – Товарищ Марципанов! Не забывайте о своих обязанностях! Налейте даме шампанского.

Едва правозащитник наполнил золотой фужер игристым вином, неугомонный замполит опять вскочил с места:

– А теперь, товарищи, попросим высказаться нашего дорогого вождя и бессменного руководителя полковника Марципанова!

Дед не без труда встал, так и не распрямив до конца согбенной годами спины, поднял до уровня груди трясущейся мелко рукой рюмку с коньяком, заговорил негромко, медленно, борясь с одышкой:

– Кхе-хе-кхе… Я прожил долгую жизнь, которая длится без малого уже целый век. Всякого повидал. Трудно жил наш народ, и я вместе с ним горя хлебнул. Но бывали, – возвысил дед голос, – бывали и в моей судьбе счастливые минуты. Первый раз, дорогие товарищи, чувство неописуемого счастья мне довелось испытать в тысяча девятьсот сороковом году, вступая в ряды ВКП (б), при вручении мне партбилета. Второй раз я был счастлив, увидев товарища Сталина на трибуне Мавзолея во время первомайской демонстрации в тысяча девятьсот сорок восьмом году… – Полковник прервался, пошарил рукой в боковом кармане кителя и, достав платок, промокнул прослезившиеся глаза. – И в третий раз счастье охватило меня, когда товарищ Берия лично поручил мне сохранить Особлаг. Как рядовой боец большевистской партии, я добросовестно и честно исполнил свой долг. И в этом вы, дорогие товарищи, оказали мне неоценимую помощь…

В этой части выступление деда было прервано продолжительными и бурными аплодисментами, а Октябрина, вскочив порывисто, крикнула:

– Слава товарищу Марципанову – вдохновителю наших побед!

Старый полковник вяло махнул рукой:

– Довольно славословий, друзья. О том, что мы все эти годы не сидели без дела, свидетельствуют наши дела и свершения. А они, не побоюсь преувеличения, поистине огромные! Во-первых, мы в основном завершили грандиозный научный эксперимент, который поручили провести нам партия, правительство и лично товарищ Берия. По причине его совершенной секретности я не буду вдаваться в подробности даже в этой проверенной и надёжной аудитории. Государственная тайна должна охраняться священно. Скажу лишь, что итоги этого эксперимента работают сейчас на всех нас, практически поддерживают жизнедеятельность лагеря. И второе наше достижение, которое никто у нас не отнимет и которое, скрежеща в бессильной ярости, вынуждены признать даже наши лютые враги, – это построение, пока лишь на территории Особлага, нового общества, являющегося следующим этапом развития всего человечества. Я говорю о режимном коммунизме, товарищи. Режимный коммунизм построен!

Речь полковника опять прервали бурные аплодисменты. Марципанов-младший старался слушать внимательно, но после графинчика кедровки, сдобренной пятизвёздочным коньяком, соображал плохо. А потому, склонившись к Октябрине, перепросил:

– К-какой, прс… пырстите, коммунизм вы прст… пырстроили?

– Режимный, – досадливо повела плечиком та, целиком поглощённая, в отличие от Эдуарда Аркадьевича, выступлением начальника лагеря.

А тот, подобно престарелому актёру, который, выйдя на сцену, оставляет за кулисами свою немощь и хворь, говорил всё увереннее, внятнее, и тяжёлая золотая рюмка не дрожала больше в его руке, а зрители слушали зачарованно:

– Творчески развивая учения великих Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, мы воплотили теорию в практику. Главный принцип нашего общества – каждому по потребностям, от каждого по труду. Трудящийся человек при режимном коммунизме не испытывает нужды ни в чём. У него есть участок работы, за который он отвечает, крыша над головой, постель, трёхразовое, медицинскими нормами обоснованное, питание. У него есть время для сна и для культурного проведения досуга. Всё как при коммунизме, товарищи. Но – с маленьким уточнением. Такой коммунизм требует от всех неуклонного соблюдения дисциплины. А поскольку мы, причём не по нашей вине, существуем в условиях вражеского окружения, – то и контроля. И даже принуждения. Но лишь тех, кто не понимает преимуществ существования в условиях такого передового общества. Таким принуждение только на пользу, друзья!

– Тот, кто не с нами, – тот против нас! – рявкнул, вскочив, красномордый подполковник. – И я их, гадов, давил и буду давить!

– Ур-ра! – воодушевлённо подхватил зал. – Слава полковнику Марципанову!

Дед, удовлетворённо и, как показалось Эдуарду Аркадьевичу, даже умильно оглядев собравшихся, кивнул и продолжил речь:

– Мы с вами свершили большое дело, друзья. И все радости моей жизни, как и ваши, были в основном так или иначе связаны с работой, нашей нелёгкой службой. Но сегодня я счастлив по особенному. И не только потому, что, презрев опасности, не поддавшись вражеской пропаганде, к нам присоединился мой внук. Причём так неожиданно, что кое-кто… кхе-кхе… даже принял его за диверсанта, шпиона… – и он шутливо погрозил пальцем своим заместителям.

При этих словах замполит покаянно прижал руки к груди и поклонился Марципанову-младшему, а мордастый подполковник, бесцеремонно отстранив Октябрину, потрепал как своего по плечу:

– Да ладно… Чего уж там… За одного битого двух небитых дают..

– Но правильно сказал наш товарищ Клямкин, – указал на замполита дед, и тот зарделся довольно, – что факт перехода на нашу сторону моего внука лишний раз подтверждает нашу историческую правоту. Всё передовое человечество, прогрессивная молодёжь с нами, друзья! А то, что вы его за шпиона приняли, – улыбнулся он замполиту, – даже неплохо. Это свидетельствует о вашей бдительности, о готовности каждую минуту пресечь любые вражеские поползновения. Поэтому я предлагаю выпить сейчас не за моего внука Эдика. За него мы ещё выпить успеем… – за столом дружно засмеялись. – Предлагаю выпить за нас. За нашу победу! Ура!

– Ур-р-р-а-а! – раскатисто подхватил зал.

Все задвигались, опять потянулись друг к другу рюмками и фужерами, зазвякало тонко золото. И Марципанов-младший, чокаясь с дедом, отметил не без удивления, что тот ожил будто, помолодел, пергаментные щёчки порозовели, замшелая лысина заблестела. Полковник уколол рысьими глазами внука и сказал вполголоса, растянув в улыбке синие губы и обнажив жёлтые, словно клыки, зубы:

– Смотри не подведи дедушку, сорванец…

Эдуард Аркадьевич послушно кивнул, выпил, и в голове у него закружилось.

Октябрина решительно взяла его опустевшую тарелку и принялась заваливать её снедью, шепча сердито по-свойски:

– Вы, пожалуйста, закусывайте, товарищ внук! А то мы ведь не как буржуи-интеллигенты пьём, глоточками да через соломинку. У нас всё по-честному, по рабоче-крестьянскому. Мы, чекисты, к водке, как к врагам классовым, беспощадны. До полного уничтожения! Так что тостов ещё много будет. Следующий, думаю, придётся вам говорить…

 

5

Дедушкина домоправительница как в воду глядела.

– А теперь, – вытянувшись во весь рост над столом, провозгласил замполит-тамада, – настала пора предоставить слово, так сказать, главному виновнику торжества… – Он многозначительно посмотрел на внука и объявил: – Слово предоставляется Эдуарду Аркадьевичу Марципанову-младшему!

Правозащитник, подогретый спиртным, встал, неловко шатнувшись, и едва не выплеснул коньяк из рюмки, зажатой в правой руке. Ему нередко приходилось участвовать в застольях по разным поводам, с разными людьми, говорить он умел и любил, тем более в такой ситуации, как сейчас, оказавшись в центре внимания. Правда, случай на этот раз выдался особый, прямо дикий какой-то, невообразимый совсем, и участники застолья – будто живые мертвецы, вышедшие из своих позабытых давно всеми могил, но…

«Эх, взять да и врезать им сейчас по первое число, – мелькнула в голове Эдуарда Аркадьевича шальная мысль. – Дескать, сатрапы вы, сталинисты недобитые! И мне, порядочному человеку, не то что за одним с вами столом сидеть – воздухом дышать, и то противно!» Но тут же, руководствуясь исключительно соображениями целесообразности, ради успеха грядущей разоблачительной миссии наступил на горло собственной песне, сказал прочувствованно:

– Уважаемые друзья! Я тоже… э-э… безмерно раз нашей с вами встрече. Надеюсь, что сегодня я наконец обрёл не только своего дедушку, но и… гм-м… родных братьев и сестёр в вашем лице… м-да… Много лет мне довелось прожить во враждебном, чуждом мире, где бал правят деньги – рубли, доллары, евро, и совсем не осталось места светлым идеалам всеобщего равенства, свободы, любви… – И тут же укорил себя мысленно: «Что ты несёшь? Про какие равенства и свободы впариваешь этим дремучим тюремщикам?!» А потому, ловко сменив пластинку, продолжил: – В мире, где всё продаётся и покупается, нет места равенству всех перед законом. Отсутствует социальная справедливость. Кто не работает, тот… гм-м… и ест. Причём есть хорошо, много и вкусно, товарищи. И я рад, что попал наконец туда, где не предали идеалы революции, социализма. Более того, совершили то, что не удалось пока никому в мире, – построили… этот… как его… какой коммунизм? – обернулся он к Октябрине.

– Режимный, – подсказала та.

– Во! Режимный, понимаешь ли, коммунизм. За него и выпьем, друзья!

Сидевшие за столами с энтузиазмом подхватили:

– За коммунизм! Наш, режимный! Ур-ра-а!

– М-молодец, – перегнувшись через Октябрину, потянулся к Эдуарду Аркадьевичу полной рюмкой мордастый подполковник. – Р-разрешите представиться: з-заместитель начальника лагеря по р-режиму и оперативной работе Иванюта Григорий Мир-ронович!

Разомлевший правозащитник, не моргнув глазом, радушно чокнулся с заклятым врагом:

– Рад знакомству. Не тому, конечно, у расстрельного столба, а теперешнему, – заметил Эдуард Аркадьевич.

Подполковник выпил и, навалившись на Октябрину, принялся объяснять:

– Вы, гр-ра-ажданин внук, на меня не обижайтесь. У нас знаете какая оперативная обстановка сейчас? Напряжённая. Сволочи всего мира, взявшись за руки, идут на нас стеной. От шпионов и диверсантов отбоя нет. А на мне знаете какая отс… отстветств-с-венность лежит? Кто, думаете, вражескую агентуру, всяких пр-редателей и саботажников, ведущих подрывную деятельность, выявляет? П-подполковник Иванюта…

– Гришка, отвали, – бесцеремонно отпихнула его от себя Октябрина. – Только капни мне коньяком на новое платье! Я тебя самолично, как вредителя и контрика, шлёпну!

– Ха-ха-ха! – развеселился подполковник и, прижав палец к губам, прошипел так, что ползала услышало:

– Тс-с-с… по секрету скажу: зверь баба! Я её… ха-ха… сам боюсь. Сказала – шлёпну, значит, шлёпнет!

– Да ну вас, – польщённо зарделась Октябрина. – Пустите меня. Пойду освежусь…

Она встала из-за стола, пошла по проходу, а подполковник, глядя ей вслед, цокнул одобрительно языком:

– Хороша с-стерва! Она на тебя, гражданин внук, явно глаз положила!

Он бесцеремонно удрюпался на освободившееся место, обняв дружески Марципанова-младшего за плечи, налил коньяка ему и себе. Опять выпили. Эдуарда Аркадьевича окончательно развезло.

– А к-как у вас обстоят дела с п-правами заключенных под стражу лиц! – строго глянул он на подполковника. – Соответствует ли режим содержания европейским стандартам?

– А то как же! – с гордость отозвался Иванюта. – Всё как положено. К-камеры оборудованы согласно инс… струкциям! На окнах – решётки стальные, двери обиты железными полосами, снабжены замками тюремного типа. Ну и стол, нары, табурет, параша… Всё как в Европе!

– А… а бельё постельное для заключённых хорошо пр-роглаживается? – с хмельной настырностью допытывался правозащитник.

– Белья не положено. Матрас, набитый соломой, тюфяк под голову…

– Н-не порядок! – возмущённо мотнул головой Эдуард Аркадьевич.

– По инструкции так положено. Инструкции, гражданин внук, сполнять строго нужно, – назидал ему подполковник. – Вот ты, к примеру, в камеру как войдёшь? Откроешь дверь, ввалишься, здрасьте вам! А надо – по инструкции! Вначале старший наряда обязан осмотреть помещение камеры в дверной глазок, дать команду заключённым встать, отойти к стене, руки назад. После того, как одно лицо надзирающего состава открывает дверь камеры, второе находится у входа со стороны коридора и осуществляет наблюдение. В случае неповиновения или нападения на надзорный состав…

В этот момент в зале опять бурно зааплодировали. Марципанов-младший, глянув осоловело, увидел, что в дальнем конце стола поднялся пожилой вохровец, один из тех, кто принудительно кормил правозащитника в камере.

– Это наш герой, почётный, можно сказать, конвойник, старшина Купарев. На его боевом счету двадцать пять задержанных побегушников и тридцать два диверсанта, – пояснил Иванюта и крикнул одобрительно: – Давай, Акимыч!

Тот поприветствовал подполковника рюмкой, потом, покашляв, сказал:

– Я, товарищи, врагов всяких видел. Бывает, дашь ему разок по соплям – сразу колется, мать родную готов продать. А этот, – указал он на Эдуарда Аркадьевича, – как попал к нам, сразу видно – крепкий орешек. Стойкий, наш человек. Другой бы тут же про дедушку-то выложил, этот – не-е… Шутки с нами шутил. Вы, говорит, кино тут снимаете… А ещё прокурором грозился. Я так понимаю, это он нас с Трофимычем испытывал. Как, дескать, мы службу несём… Чекистская в парне кровь! За него – до дна!

Дальше Марципанов-младший соображал уже совсем туго. Ещё один тост – и он упал бы физиономией в студень из кабана. Но выручила Октябрина. Неожиданно она появилась посреди зала и объявила громко:

– Танцы! – и, махнув платочком в сторону балкона, скомандовала: – Оркестр! Фокстрот!

 

6

– Ты знаешь, в чём была ошибка основоположников – Маркса, Энгельса, Ленина? – спросил на следующее утро, принимая в своём кабинете внука, полковник Марципанов. – В том, что они, и даже Владимир Ильич, оставались чистыми теоретиками, оторванными от земли. Они планировали построение общества всеобщей справедливости для некоего абстрактного человечества. А человечество, Эдик, состоит из конкретных людей…

Эдуард Аркадьевич, не вполне протрезвевший ещё после вчерашнего, кивал обречённо и, превозмогая головную боль, пытался следить за мыслями деда.

– А Сталин не был теоретиком, – продолжил излагать свои взгляды тот. – Он был практиком. На каторге сидел, неоднократно бежал оттуда. Знал народ досконально, в том числе и в самых низменных его, так сказать, проявлениях. – Чувствовалось, что Марципанов-старший оседлал своего любимого конька. Речь его лилась на этот раз плавно, без одышки. К удивлению внука, он беспрестанно курил «Герцеговину Флор», своим возрастом противореча докторам, предупреждающим о пагубности подобной привычки. – Ещё перед войной мне попался на глаза секретный документ, в котором приводились данные социологических исследований самых широких слоёв населения Советского Союза. И знаешь, что меня поразило больше всего? То, что восемьдесят пять процентов от числа опрошенных относятся к категории ведомых. Они не умеют самостоятельно мыслить, анализировать полученный опыт, делать из него правильные выводы. Они готовы разделить любую идеологию, если им пропагандировать её умело, настойчиво и постоянно. Сегодня они целиком за фашизм, завтра – за социализм, послезавтра – за капитализм. Они – стадо, которому нужен пастух. Или, если угодно, вожак. Вождь.

– А… остальные пятнадцать процентов? – вяло поинтересовался правозащитник.

– О-о-о… – пыхнув дымом, откинулся на спинку кресла дед. – Там народ разный. В основном психопаты, которые знают, что два помноженное на два равняется четырём, но это им кажется невыносимым. Они, между прочим, и делали революцию. Все эти камо, матросы железняки, павки корчагины…. Лихие рубаки, хватавшиеся за шашку или маузер при малейшем намёке на то, что кто-то не разделяет их точку зрения…

– Вы, дедушка, прямо контрреволюционные вещи говорите, – наконец заинтересовался разговором Эдуард Аркадьевич. – Верному ленинцу так рассуждать не положено.

– Я верный сталинец, – закурив очередную папиросу, заметил полковник. – А потому рассуждаю трезво, с практической точки зрения. Другая категория мыслящих как бы самостоятельно – это интеллигенция. Так называемые старые большевики. Вот они действительно были ленинцами. Но – болтуны, краснобаи, неспособные на конкретное дело. У вас, – тонко усмехнулся дед, – в девяносто первом году тоже такие типы к власти пришли. Я газетки-то ваши буржуинские хоть и с большой задержкой, но получаю, почитываю. Ельцин, Собчак, Гавриил Попов, Немцов, Явлинский… Такого наворотили… А кто страну в критической ситуации спас, поднял с колен и, чую, на былые, утраченные, позиции в мире выводит? Не академик-гуманист, не экономист, не производственник… Наш брат – чекист Путин! Сколько разной шушеры, научными степенями увенчанной, во власти болталось? А поставить страну на ноги смог никому неизвестный подполковник госбезопасности… Но он – не Сталин. Остановился на полпути. А Иосиф Виссарионович и психов – пламенных революционеров и интеллигентных болтунов-ленинцев – в тридцать седьмом убрал, чтоб под ногами не путались. И каков результат? Индустриализацию провели, аграрный сектор подняли, войну с фашизмом выиграли, восстановили разрушенное за несколько лет… Весь СССР на сталинском горючем потом ещё тридцать лет ехал. Кончилось оно, и страна развалилась! А всё потому, что нарушили главный принцип: элиту держать в страхе, периодически пропалывать, подрезать, кто слишком высоко головку поднял, вознёсся, а быдлом управлять, как зверьём дрессировщики, – то кнутом, то пряничком…

– И всё-таки… Я, конечно, с уважением отношусь к Иосифу Виссарионовичу, – покривил душой правозащитник, – но что это за геростратов комплекс такой – уничтожать лучших полководцев, деятелей партии, управленцев?

Дед, прищурясь, попыхтел папиросой.

– Я по долгу службы много такого знаю, чего вам, простым обывателям, неведомо. И материалы уголовных дел читал, и лично, так сказать, кое с кем из тех, кого ты лучшими назвал… общался. Так вот, кололись твои отважные полководцы от пары затрещин, рыдали, как бабы, лучших друзей оговаривали, сослуживцев чохом сдавали, плели на них всё подряд – и что было, и чего никогда не было. Расстрельной команде в ноги падали, сапоги вонючие целовали… Жалко было им со сладкой-то жизнью расставаться. А те, кто уцелел, в лагерях в ничто превращались. Воров ублажали. Пятки им чесали, и ещё кое-что. И всё – чтобы выжить. Были, конечно, среди них и такие, кто рубаху на груди рванул – дескать, стреляйте, гады. Но мало. В основном слизняки, пыль лагерная… А деятели партии… Один в женскую одежду любил переодеваться и к секретарю-мужику приставал. Другой верный ленинец на фотографии маленьких девочек онанировал. Третий бриллианты копил, в ножку кровати прятал – думал, никто не найдёт… А ты говоришь – лучшие! Если любого человека взять да последить за ним негласно, покопаться в его связях, пристрастиях и привычках – столько мерзости откроется! Чего ж о худших тогда говорить! Горький, кажется, сказал, что «человек – это звучит гордо»? Врал. Человек – мразь. За всю свою историю, с доисторических времён, он только и делал, что убивал себе подобных, обирал слабых, издевался над теми, кто от него зависел. Я думаю даже, – понизил до шёпота голос дед, – не в общественном строе дело, не в классовом размежевании и, соответственно, в борьбе, а в самом человеке. Но об этом – тс-с-с… Я только тебе говорю, как родному. Даже мои помощники в лагере до мысли такой ещё не созрели…

– А… как же принципы свободы, равенства, братства, которые советская власть проповедовала? И этот, как его… от каждого по способностям, каждому по труду… – вставил внук.

– Да пожалуйста! Да сколько угодно! – усмехнулся дед. – У нас в бараке за тачкой или с кайлом в руках все равны. Насчёт того, что каждому по труду – это ты из социализма взял. А мы у себя в лагере уже коммунизм построили. И даём каждому по потребностям. А какие у человека потребности? В принципе, безграничные. Один жрать в три горла готов, другой людей, к примеру, резать любит, третий имеет потребность целыми днями кверху пузом лежать и ни хрена не делать…

– Так ведь воспитать сознательность в людях нужно сперва, а потом уж коммунизм объявлять, – возразил Эдуард Аркадьевич.

– Семьдесят лет при советской власти воспитывали, – скривился полковник. – С младых, можно сказать, ногтей любовь к социалистической родине прививали. И что? Всё забыли, всё продали за кусок колбасы, сникерсы, возможность порнуху по телевизору посмотреть. Народ целыми деревнями и городами спивается, наркоманов развелось – тьма, этот, как его… СПИД… Ежели подсчитать, то от демократии и свободы вашей людей погибло раз в сто больше, чем от той чистки, которую вы сталинскими репрессиями называете. Да что там репрессии – вся армия Гитлера стране столько урона не нанесла! Я представляю, если бы мы, энкавэдэшники, с нашим… э-э…. подходом и методами за ваших, сегодняшних, тех, кого вы элитой называете, взялись, там бы такие горы дерьма обнаружились… Но увы! Вы, россияне, предпочитаете, как страусы, головы в песок прятать и о неприкосновенности личности, правах человека и прочей твоей дребедени чирикать.

Марципанов-младший опасливо покосился на престарелого родственника:

– А что это вы, дедушка, свободу да демократию моей называете? Я… э-э… не во всём эти западные ценности разделяю…

– Не свисти! – строго окоротил его полковник. – У меня насчёт тебя тоже кое-какие сведения имеются… И не будь ты моим внуком, шлёпнули бы тебя мои чекисты без сожаления. Но! – поднял назидательно указательный палец дед. – Я всё-таки верю в науку, наследственность. И в тебя, как в зеркало, гляжусь. Ты – моё отражение, только пятидесятилетней давности. У меня в ту пору тоже в голове чепухи разной много было. И я тебя не сломать, а переубедить хочу, единомышленником своим сделать. Годы своё берут. Пора и с наследником дела всей жизни определяться…

«Вот те на! – обескураженно сообразил Эдуард Аркадьевич. – Эдак я ещё и начальником сталинского лагеря окажусь!» А вслух произнёс:

– Это, дедушка, обмозговать надо. Осмотреться. Мне, например, не ясна стоящая перед тобой сверхзадача. Да, ты собрал на этом таёжном пятачке интересный… гм-м… коллектив. Но чем он занят? Отчаянно бьётесь за выживание во вражеском, как вы считаете, окружении? Да по большому счёту, уж извините за откровенность, если всё то золотишко собрать, которое я здесь в виде посуды да вот таких безделушек, – кивнул он на вылитый из чистого золота и тяжеленный, должно быть, письменный прибор на столе перед дедом, – видел, тебе и охранникам всю жизнь безбедно просуществовать можно. И не в этой глухомани, а в цивилизации, на Большой земле. А зеков разогнать к чёртовой матери. У вас здесь, как я понял, золотоносное месторождение. Оформим его по всем правилам, создадим закрытое акционерное общество и будем потихоньку разрабатывать. И нам, и государству польза.

Дед пристально посмотрел на внука.

– Вот ты, значит, у меня какой… государственник. А идеологию нашу, режимный коммунизм, который мы во вражеском окружении строили, значит, побоку? Есть у нас сверхзадача. Но она ещё и совершенно секретная. И если я тебе о том секрете поведаю, то назад пути тебе уже никогда не будет. Уж извини, но служба для меня важнее всего, выше, чем родственные привязанности. Не столкуемся, почую, что не стал ты своим, – прикажу в расход пустить, не задумываясь. Не было у меня столько лет внука – и не будет!

Эдуард Аркадьевич побледнел, но желание узнать тщательно охраняемую тайну оказалось так велико, а лавры главного разоблачителя тоталитарного строя на примере России так манили, что он встал из-за приставного столика и, вытянувшись перед дедом по стойке смирно, отрапортовал:

– Готов нести любую ответственность, если разглашу доверенную мне секретную информацию.

– Ну, это другой разговор, молодец, – скупо похвалил его дед. – Завтра своим приказом присвою тебе офицерское звание – и добро пожаловать в наши ряды. А секрет, тщательно оберегаемый уже более шестидесяти лет в нашем лагере, состоит в следующем. Как я убедился, изучая историю, человечество в нынешнем своем состоянии, как биологический вид, не способно создать идеальное, направленное исключительно на цели созидания, сообщество… Вот мы с учёными и решили его подправить. И создали нового человека. Но опыты ещё продолжаются.

 

Глава девятая

 

1

Бабье лето 1930 года было тихим и ласковым. Над молодой советской республикой окончательно развеялись дымные тучи после пожарищ гражданской войны, и осенние небеса над Москвой голубели первозданно и чисто. Отъевшиеся на мирных харчах, приодевшиеся в нэпмановских магазинчиках жители столицы весело шлёпали по тротуарам крепкими подошвами добротной обувки фабрики «Скороход», спеша разойтись с началом рабочего дня по своим учреждениям и конторам.

Из разномастного потока жизнерадостных совслужащих и учащейся молодёжи резко выделялся прохожий, одетый подчёркнуто буржуазно – в добротном шевиотовом костюме-тройке, с мягкой шляпой на голове, с тростью в руках. Будучи не старым ещё, лет сорока, он был как-то не по-советски хмур и озабочен. Искоса, с неодобрением, посматривая на безмятежных москвичей, он шёл целеустремлённо, постукивая в такт по асфальту эбеновой тростью c серебряным набалдашником, словно после каждого шага точку ставил. В левой руке старомодный мужчина держал объёмистый жёлтый портфель из толстой воловьей кожи.

Поравнявшись с парадным подъездом здания Наркомпроса, он остановился и внимательно прочёл табличку на массивных, резного дуба двустворчатых дверях. Потом решительно поднялся по ступеням, отмечая каждую стуком трости. В просторном вестибюле, едва удостоив взглядом шагнувшего из-за стола навстречу ему вахтёра, бросил небрежно:

– Профессор Чадов. К Анатолию Васильевичу. Мне назначено.

Вахтёр, мельком глянув в открытый журнал, кивнул уважительно и взял под козырёк:

– Второй этаж, до конца коридора, направо, приёмная наркома…

Сохраняя недовольное выражение лица, профессор без труда сориентировался в череде кабинетов, из-за дверей которых разносилась пулемётная трескотня пишущих машинок и пистолетное щёлканье костяшек счетов, решительно вошёл в приёмную и в ответ на вопросительный взгляд секретарши, бдительно охранявшей вход к наркому, повторил заклинание:

– Моя фамилия Чадов. Я учёный. Мне назначено.

– Присаживайтесь, э-э… Степан Кузьмич, – сверившись с гроссбухом предложила та вежливо.

Профессор, поджав губы, скептически осмотрел очередь из дюжины посетителей, жавшихся на стульях по стенам приёмной и, игнорируя свободное место, остался стоять, нервно постукивая кончиком щеголеватой трости по навощённому паркету. Только шляпу снял, но не доверил её разлапистой вешалке, а держал в руке, зажав под мышкой толстобрюхий портфель. Потом нырнул свободной рукой под пиджак, извлёк из кармана жилета часы-луковицу на цепочке и, демонстративно щёлкнув крышкой, заявил:

– Я чрезвычайно занятой человек. Нарком назначил мне встречу ровно в девять утра. А уже две минуты десятого.

Секретарша послушно встала из-за стола, скользнула бесшумно за обитую черным дерматином дверь кабинета народного комиссара и, вернувшись через минуту, предложила приветливо:

– Входите, Степан Кузьмич. Анатолий Васильевич ждёт вас. – И, строго посмотрев на взроптавшую глухо очередь, объяснила веско: – Товарищу же назначено!

Профессор шагнул в таинственное нутро кабинета.

Луначарский, широко улыбаясь и привычно поглаживая чеховскую бородку, встал навстречу гостю, вышел из-за просторного стола, протянул руку, крепко пожал.

Несмотря на вполне партийный вид – тёмно-зелёный френч, перепоясанный кожаным ремнём, брюки-галифе, заправленные в козловые сапожки со сдвинутыми гармошкой мягкими голенищами, нарком просвещения походил больше не на пролетарского вождя, а на директора школы, озабоченного помимо успеваемости учеников ещё и многочисленными хозяйственными делами. Указав гостю на стул, он вернулся на своё место и открыл приготовленную загодя папку.

– Товарищ Чадов, – приступил он, перебирая лежащие в картонных корочках документы. – Я внимательно прочёл ваше письмо и пояснительную записку. Начатая вами работа имеет исключительный интерес как с точки зрения собственно науки, так и пропаганды антирелигиозного, естественно-исторического мировоззрения в трудящихся массах. Но… подобными исследованиями у нас уже занимается активно профессор Иванов в Сухумском питомнике. Его опыты по скрещиванию человека и человекообразных обезьян обещают оказаться успешными.

– У профессора Иванова ничего не получится, – безапелляционно заявил Чадов. – Он исходит из абсолютно ложных предпосылок. Межвидовое скрещивание – вчерашний день, мичуринщина!

Нарком, привычный к общению с научным людом, терпеливо и снисходительно покачал головой.

– Не стоит вот так, с порога, отметать всё сделанное профессором Ивановым. Я посетил в своё время его опытно-исследовательскую станцию в заповеднике Аскания Нова. Зрелище, скажу вам, преудивительное. И, позволю себе заметить, не для слабонервных. Вы только представьте: на одной поляне пасутся оленебыки, зеброиды, американские бизоны, которые считались полностью истреблёнными, но воскрешённые научными методами! А гибрид крысы и мыши?

– Пустяки, – отмахнулся Чадов. – Зачем нам помесь мыши и крысы? Чтобы продовольственные запасы советской власти уничтожать? Это всё учёные игры за счёт государства и трудящихся!

Не ожидавший такого поворота разговора, Луначарский стушевался слегка.

– Ну, крысомыши – всего лишь эксперимент… А вот опыты Иванова по искусственному оплодотворению животных могут иметь огромное практическое значение! Профессор уверяет, например, что путём искусственного осеменения сможет вызвать зачатие ребёнка во чреве матери от отца, который к тому времени уже умер! Сколько героев, погибших за святое дело Октябрьской революции, смогли бы оставить нам своё пролетарское потомство, если бы в те годы опыты профессора Иванова были уже завершены? А ведь нас, несомненно, впереди ждут новые классовые бои…

– Понимаю, – нетерпеливо кивнул Чадов. – То, что предлагает Иванов, уже имеет техническое решение. Достаточно, например, создать банк спермы всех руководителей партии и правительства, всех красноармейцев, уходящих в бой, хранить сперматозоиды героев в жидком азоте, и по мере необходимости осеменять женщин-добровольцев, а то и принудительно – жен обывателей. Пусть рожают нам детей, преданных революции! Это дело техники, методики отрабатываются, и Иванов, думаю, с этой задачей вполне справится. Но я, уважаемый Анатолий Васильевич, говорю сейчас о другом. Обещая вывести путём скрещивания человека с обезьяной новую породу людей или, точнее человекообразных особей, Иванов либо искренне заблуждается, либо сознательно вводит в заблуждение партию и правительство. Дело в том, что в своих опытах он совершенно не учитывает роли хромосом. А их набор у человека и обезьяны различен!

– Хромосом? – не понял нового для себя слова нарком.

– Да, именно хромосом! – принялся горячо объяснять Чадов. – Именно их следует рассматривать, как главных носителей факторов наследственности. Хромосомы были открыты ещё в конце девятнадцатого века. Эксперименты доктора наук из Колумбийского университета Томаса Ханта Моргана, проведённые на плодовых мушках дрозофилах, доказали, что…

– Ах, мушки! – усмехнулся нарком. – Это даже не крысы и не мыши! Иванов работает с приматами, млекопитающими, а вы… с мухами!

– Да бог с ними, с мушками! – закипая, перебил его Чадов. – Дело не в них. А в том, что никаких обезьянолюдей, полученных по методу Иванова, в принципе быть не может. Гибридизация возможна только при полном соответствии геномов обоих производителей. Суть моего открытия состоит в том, что я выделил и расшифровал пары хромосом. У человека их 46, а у обезьяны – 48! В норме в соматических клетках человека находится 23 пары хромосом, а в половых клетках – лишь 23 хромосомы. Однако при слиянии сперматозоида мужской особи и яйцеклетки женской количество хромосом удваивает…

– Ближе к сути, к практической, так сказать, стороне вопроса, – нетерпеливо заметил Луначарский.

– А на практике это означает, что половым путём скрестить обезьяну и человека нельзя! С научной точки зрения, – отрезал Чадов.

Нарком вышел из-за стола, в раздражении принялся вышагивать по ковровой дорожке просторного кабинета.

– Я так и знал, так и знал! – нервически теребил он бородку. – Вы, профессор, замкнулись в своей теории, если хотите, схоластике. Это, видите ли, вам наука позволяет, это нет… А наша большевистская коммунистическая партия как раз и стоит на том, чтобы расширять беспредельно границы возможного! Превратить невозможное, в том числе и с научной точки зрения, в возможное – вот в чём настоящий дух большевизма! Меньшевики, пораженцы, объясняли нам, что революцию в царской России в данный момент с точки зрения философской науки совершить невозможно. А мы совершили! Весь мир считал, что голодная, раздетая, плохо вооружённая Красная армия, с точки зрения военной науки не может победить Антанту с её пушками, танками, броненосцами и самолётами, а мы победили! То же и с природой. Мы не можем пассивно ждать от неё милости, подчиняясь каким-то там законам мироздания. И поверьте моему слову, учёные-большевики оседлают природу, перепишут её законы под себя, на благо пролетариата всех стран. Мы создадим новые законы природы – но природы нашей, советской, социалистической! А вы… хромосомы…

Чувствуя, что почва стремительно уходит у него из-под ног, профессор заметил:

– Но с помощью хромосом я как раз и хочу переделать природу, в данном случае – человеческую, по нашему с вами, большевистскому, образцу!

– Вот видите, – уже благосклоннее глянул на него Луначарский. – А то рассуждаете, как старорежимный знахарь! Берите пример с наших трудящихся! Знаете ли вы, что после публикаций в газетах, рассказывающих об опытах Иванова, в обезьяний питомник в Сухуми обратились сотни советских граждан, мужчин и женщин, с просьбой использовать их в опытах по выведению нового человеческого вида? Они предлагали себя для экспериментального спаривания с шимпанзе, орангутангами и гориллами, не требуя платы, а исключительно ради интересов советской науки. Вот что значит высокая пролетарская сознательность революционных масс!

Чадов слушал, упрямо набычившись, пылал тщательно выбритыми щеками, подрагивал возбуждённо ногой, а потом, сопя, расстегнул пузатый портфель. Долго шарил в его нутре, не глядя на наркома. Наконец извлёк пухлый чёрный конверт, в котором хранится обычно фотографическая бумага. Вытряхнул из него толстую пачку снимков.

– Насколько мне известно, результаты опытов профессора Иванова до сих пор нулевые. Он не зафиксировал достоверно ни одного случая зачатия при скрещивании человека и обезьяны. А мой искусственно выведенный гуманоид, обладающий признаками человека и обезьяны, – вот он, – и протянул фотографии Луначарскому.

Тот взял снимки, вернувшись за стол, присел, нацепил на нос очки-колёсики. Стал рассматривать изображения и отшатнулся, поражённый увиденным.

– Что это? – с гримасой отвращения вглядываясь в снимок, который держал на вытянутой руке, опасливо прошептал он.

С фотографии на него пристально, яростно и как бы даже осмысленно смотрела звероподобная морда – с низким по-обезьяньи лбом, пронзительными человеческими глазами, приплюснутым носом и вурдалачьими клыками, выступающими из-под верхней губы.

– Не что, а кто, – торжествуя, заявил Чадов. – Выведенный мною по моей методике, связанной с искусственно вызванными генными мутациями хромосом, обезьяночеловек! Мать – самка гориллы по кличке Соня. Отец – потомственный крестьянин Воронежской губернии Аристарх Прохоров. Полученной после скрещивания спермы Прохорова и яйцеклетки Сони особи полтора года. Рост, достигнутый на этот период, – сто семьдесят сантиметров, вес – восемьдесят килограммов. Растёт мой гибрид намного быстрее гомо сапиенс, достигая, по расчётам, к трём годам от роду не мене двух метров роста и веса до ста пятидесяти килограммов. Обладает огромной физической силой, вынослив, из-за ограниченности интеллекта бесстрашен. В то же время способен усвоить простейшие трудовые и боевые навыки. Может быть с успехом использован как на стройках пятилетки, так и для защиты социалистического отечества… – И, не удержавшись, упрекнул: – А вы говорите – мушки, схоластика…

– И… где этот зверь выведен? В чьей лаборатории? Почему я не знаю? – обретя присутствие духа, засыпал собеседника вопросами Луначарский.

– Теперь знаете, – заметил Чадов, – а потом вздохнул удручённо: – Этот экземпляр, к сожалению, умер. От гриппа. У рабсилов пока очень слабый иммунитет. К тому же они на данном этапе эксперемента не способны к воспроизводству, то есть размножению. Мои исследования по их совершенствованию продолжаются…

– Рабсилы? – переспросил нарком. – Так вы зовёте этих…

– Да, именно так я назвал породу выведенных мною искусственных людей, – с воодушевлением пояснил учёный. – То есть рабочая сила. Между прочим, удобно для расчётов в процессе производства. Одна рабсила, две, три, двадцать или тысяча… По аналогии с лошадиной силой.

– И много у вас… как вы сказали? Раб…

– Рабсилов, —с готовностью напомнил профессор. – Этот, умерший, пока был в единственном экземпляре. Выведен в моей лаборатории экспериментальной генетики при Харьковском мединституте. Развернуть исследовательскую работу в более крупных масштабах не позволяет отсутствие финансирования, необходимого оборудования… Всё, знаете ли, основывается на личном энтузиазме сотрудников… Я, собственно, потому и обратился к вам за поддержкой. Уверен, что мои исследования чрезвычайно важны для республики Советов.

Луначарский кивнул и уже с жадным любопытством, поднося близко к глазам, посмотрел фотографии чудо-гоминоида. Отложив их в сторону, решительно поднял телефонную трубку:

– Лидочка! Быстренько соедини меня с товарищем Ягодой… Жду… Генрих Григорьевич? С пролетарским приветом к вам Луначарский. Тут ко мне товарищ один обратился. Учёный. С оч-чень интересным проектом… Нет, есть уже первые, вполне реальные результаты. Я думаю, это больше по части вашего ведомства…

 

2

Первый заместитель председателя ОГПУ Генрих Григорьевич Ягода был в ту пору фактическим руководителем этого мощного ведомства, обладающего развитой структурой и огромными полномочиями. Его непосредственный начальник, старый большевик Менжинский, часто прибаливал, месяцами не бывал на службе и, по сути, уже ничего не решал.

Всесильный зампред объединённого главного политического управления страны был с людьми суховат, но с теми, кто числился в его друзьях, вполне приветлив и хлебосолен. О пирах, которые он закатывал и на своей квартире, и в секретных резиденциях ОГПУ, шёпотом говорила вся Москва.

Генриха Григорьевич боялись. Особо прозорливые люди догадывались, что за уравновешенной, деловой внешностью сорокалетнего чекиста скрывалось чудовищное честолюбие и коварство, приправленные изрядной жестокостью. Однако те, кто хорошо узнавал его именно с этой, скрытой от большинства, стороны, уже, как правило, не могли никому поведать о своём открытии. Они исчезали – таинственно, бесследно и навсегда.

В тот день Ягода пребывал в скверном расположении духа. Его вывел из равновесия звонок Сталина. Усатый со свойственной ему грубостью, как мальчишку, отчитал чекиста за то, что его подопечные прихватили накануне какого-то задрипанного литератора – писателя или поэта. Пьяницу и болтуна, громко ругавшего в ресторане советскую власть. Выслушав оправдание зампреда ОГПУ, заметившего, между прочим, что все эти бумагомараки по большому счёту контрики, скрытые или явные, Сталин приказал отпустить литератора, сказав, как отрезав:

– Других писателей у меня для вас нет!

И теперь Генрих Григорьевич злобствовал наедине с самим собой в кабинете на Лубянской площади, досадуя на своё бессилие.

«Этого щелкопёра я потом, попозже, всё равно прихлопну, – думал он, распаляя себя. – А вот усатого надо сейчас валить. Этот выскочка, промышлявший в молодости разбоем, слишком много власти сосредоточил в своих руках. Пока он с этими пустобрёхами-уклонистами сцепился, надо против него военных настроить. Чекисты, милиция у него, Ягоды, считай, в кармане. Если ещё и армию подтянуть, то можно разогнать всю эту политическую свору к чёртовой матери, начиная с усатого осетина!»

То, что он станет делать после свержения Сталина, Генрих Григорьевич знал точно. Лично встанет во главе нового государства, которое выстроит по образцу нацистской Германии. Кое-кого из большевиков всё-таки придётся оставить. Рыкова, например, можно избрать секретарём реорганизованной партии. Томский возглавит профсоюзы, из членов которых будут сформированы рабочие батальоны и трудармии. Ну а «любимец партии» краснобай Бухарин, если предоставить ему трибуну, по части пропаганды запросто переплюнет ихнего Геббельса.

«Власть!» – со смаком, едва не поперхнувшись слюной, произнёс про себя Ягода.

Именно власть – наибольшая ценность, перед которой меркнет всё остальное. Чтобы получить власть, годятся все средства: и вооружённый мятеж, и убийства политических противников, и провокации, и диверсии.

«Только не торопись, – в который раз окоротил он себя. – Сейчас такой момент, когда надо действовать крайне осторожно, исподволь. Прозондировать Блюхера, Тухачевского. Ребята они тщеславные, сами метят в Наполеоны, на этом можно сыграть. Ворошилов и Будённый – безнадёжны, рябому осетину в рот смотрят… Сталиным недовольны многие – и в верхах, и в низах. Нужно вплести их всех в единую сеть, а потом, выбрав время, набросить её на усатого, действуя при этом внезапно, быстро и, главное, беспощадно!»

Генрих Григорьевич, выдвинув ящик стола, достал оттуда «Майн кампф» Гитлера. От случайных глаз корешок и обложка книги были скрыты обёрткой, сложенной из газеты «Правда».

В последнее время он буквально зачитывался этим сочинением, остро завидуя Адольфу, который из армейских унтер-офицеров сумел выбиться в лидеры нации. Ягода сам был офицером русской армии, имел строевую выправку, носил тщательно ухоженные, подстриженные усики и не любил вспоминать о своём еврейском происхождении.

– Я интернационалист, – подчёркивал он при каждом удобном случае. – У пролетариата и его авангарда – большевиков – не бывает национальности! Классовая солидарность народа, сплочённого общей идеологией и единой, без уклонов и фракций, партией, мощный экономический и военный потенциал – вот залог процветания любого государства!

При этом единый народ представлялся ему в виде бесконечных, построенных строго по ранжиру, людских колонн, которые, повинуясь безропотно командам вождя, маршируют послушно, чётко печатая шаг, в светлое коммунистическое будущее. Выполняя при этом точно, беспрекословно и в срок любую порученную им работу, а в отведённое время предаваясь отдыху и простым, доступным широким массам, развлечениям…

Досадно, что именно с народом ни Ягоде, ни другим правителям мирового масштаба, как правило, не везло. И не случайно так успешно вознёсся Гитлер, которому достались славящиеся своей исполнительностью, аккуратностью и пунктуальностью немцы. А попробовал бы он также сплотить в едином строю хитрожопеньких евреев, из которых всяк сам себе на уме, или этих безалаберных и мечтательных, не говоря уже о склонности к пьянству, русских!

А что, англичане, французы или, упаси господи, американцы лучше? Хорошо быть вождём, тираном и деспотом где-нибудь в Азии или Китае. Там отдельный человек – ничто, ноль. Он либо не мудрствуя лукаво и ни во что не встревая, в пупок себе глядит, либо подчиняется, следуя общей массе, как муравей… Да и у них, в общем-то, не все идеально. Рознь на уровне каст, племен, религий. И чтоб всех собрать в единый кулак, требуется железная воля правителя.

Все грандиозные планы лучшего обустройства мира, думал Ягода, рушились в конечном итоге потому, что народы никак не хотели сливаться в единую, однородную трудовую массу, объединённую общими помыслами и точно выверенными, научно обоснованными целями своего существования. Люди всё время норовили разбиться на миллионы и миллиарды индивидуумов, каждый из которых – со своим глупым норовом и жалкими, идущими вразрез с остальными целями и представлениями о смысле жизни. Стоит ли удивляться тому хаосу, который с момента зарождения человечества творится на планете, раздираемой войнами, бунтами, голодоморами и эпидемиями?

«А ведь природа любит порядок, – бережно раскрывая „Майн кампф“, размышлял Генрих Григорьевич. – Возьмём, к примеру, муравейник или пчелиный улей. Никакого раздрая, у каждой особи свои, чётко определённые и безупречно исполняемые функции. А в результате – гармония, благодать! Выходит, дело в самой человеческой природе, изначально несовершенной? Когда-нибудь, когда наука достигнет недоступных нам пока знаний, мы или наши потомки непременно улучшим сущность людей, исправим им то, что верующие называют душой. И тогда станет возможным направить всё человечество в единое историческое русло, полезное для развития общества в целом. И сконцентрированная энергия масс будет способна решать любые задачи! Мы освоим океан, превратив в среду обитания его воды и глубины, а потом завоюем и космическое пространство! Заселим планеты и целые галактики. Не хватит людей – воскресим наших мёртвых и поставим в строй. Вот что сможет организованное по новому принципу, лишённое индивидуальных амбиций, мелких, мешающих общему делу страстей, человечество!»

От этих мыслей Ягоду отвлёк телефонный звонок Луначарского, который представил мечтательному чекисту профессора Чадова.

 

3

Прежде чем встретиться с учёным, Генрих Григорьевич навёл о нём справки. Это оказалось одновременно и просто, и нелегко. Просто, потому что профессор Чадов оказался личностью в научных кругах довольно известной. Он уже третий год возглавлял кафедру микробиологии в Харьковском медицинском институте. Коллеги характеризовали его как талантливого экспериментатора, обладающего несносным характером. В то же время глубоко прозондировать связи Чадова, его политические пристрастия в столь короткий, отпущенный им Ягодой срок чекистам не удалось. В какой-то мере о профессоре можно было судить только по самым общим, автобиографическим сведениям, и скудным сообщениям негласных информаторов ОГПУ.

До революции семнадцатого года выходец из семьи мелкого лавочника Степан Кузьмич Чадов – студент Киевского университета. Изучал медицину. В гражданскую войну служил в Красной армии в должности врача бронепоезда. В тот период характеризовался как преданный революции боец, обладающий личным мужеством, не раз хладнокровно оказывавший раненым красногвардейцам медицинскую помощь прямо на поле боя. Сразу после разгрома белогвардейцев продолжил учёбу в Харьковском медицинском институте, остался на кафедре – вначале ассистентом, потом, защитив кандидатскую и докторскую диссертации, стал доцентом, а впоследствии – заведующим кафедрой. В политических партиях не состоял, в порочащих его связях с контрреволюционерами, троцкистами и лищенцами не замечен. Впрочем, с окружающими он вообще держится отчуждённо, холодно. В общении с коллегами вспыльчив, язвителен. Любую критику воспринимает болезненно. Замкнут. О событиях текущей политической жизни в стране и мире публично не высказывается. Общественные мероприятия – политинформации, профсоюзные собрания посещает, однако от выступлений воздерживается. А в ходе одного из коммунистических субботников заметил, что в своей лаборатории провёл бы это время с большей для общества пользой, чем в соответствии с великим почином подметая мусор на улицах. Холост. Сексуальная ориентация соответствует полу. Один-два раза в месяц посещает на её квартире тридцатидевятилетнюю гражданку Соколову В. М., вдову красноармейца, погибшего при штурме перекопа. Любовница политически благонадёжна, с 1927 года является негласным осведомителем ОГПУ (копии донесений прилагаются). Какой-либо информацией о контрреволюционной, троцкистской деятельности профессора Чадова не располагает. Характеризует его как увлечённого своими исследованиями специалиста, педантичного руководителя, скуповатого в быту. Алкоголь не употребляет. Не курит. Как сексуальный партнёр – малоинициативен, достаточно холоден, фантазий в эротических ласках не проявляет. Продолжительность полового акта – от двух до пяти минут. Что касается сути научных исследований, то в соответствии с полученным заданием агент немедленно приступает к сбору материалов на эту тему.

В отношении звероподобного существа, фотоснимки которого профессор Чадов продемонстрировал наркому просвещения Луначарскому, осведомитель сообщила, что действительно в виварии мединститута, а также на кафедре микробиологии содержатся несколько приматов. Проводимые над ними опыты квалифицированно оценить не может в связи с низким образовательным уровнем (окончила четыре класса церковноприходской школы). Было ли среди этих обезьян существо с фотографии, информатор определить затрудняется, так как внешне все обезьяны на одно лицо и отличаются (на взгляд агента) только размерами и цветом шерсти. Часть приматов погибла в ходе опытов, остальные, числом 6 (шесть) особей содержатся в клетках.

Агенту поручено продолжить работу по изучению личности профессора Чадова. Кроме того, для получения органами ОГПУ негласной информации, раскрывающей в полном объёме его научную деятельность, к выполнению данной задачи подключена группа штатных и внештатных сотрудников в количестве 25 человек, включая осведомителей из числа профессорско-преподавательского состава Харьковского медицинского института…

Ягода отложил донесение, помеченное грифом «совсекретно», и удовлетворённо потянулся, разминая плечи и спину, затекшие от долгого сидения за столом – со вкусом, до хруста в суставах.

Нет, что ни говори, а сейчас в его руках власти сосредоточено немало. Ведь, по большому счёту, кто владеет информацией, тот и держит ситуацию под контролем. А уж чего-чего, а информации на любого гражданина республики, включая всю партийную верхушку, у него предостаточно. И делиться ею он ни с кем без особой надобности не собирался.

Что касается харьковского учёного, то Генрих Григорьевич не сомневался: в течение нескольких дней ОГПУ вывернет его наизнанку, узнает даже, каким пальцем в носу он предпочитает ковырять, думая, что никто из посторонних его не видит. Вполне вероятно, выяснится, что учёный – заурядный шарлатан, а то и сумасшедший, искренне заблуждающийся в отношении общественной значимости своей работы. Но чутьё старого чекиста подсказывало: в этом профессоре с его бредовой, на первый взгляд, идеей усовершенствовать человеческую природу, что-то есть. Именно такие, упёртые, не имеющие других интересов и душевных привязанностей, кроме науки, и совершают открытия мировой важности. А потому Ягода решил потратить время на личную встречу.

Когда оперативный автомобиль, замаскированный под городское такси, привёз учёного на заурядную подмосковную дачу, бывшую на самом деле конспиративной квартирой ОГПУ, Генрих Григорьевич, обряженный под беззаботного отпускника-отдыхающего в белый хлопчатобумажный костюм и соломенную шляпу с широкими полями, встретил приветливо гостя у самой калитки.

– Здравствуйте, товарищ профессор, – улыбаясь, сердечно пожал он Чадову руку. – Извините, что принимаю вас в такой вот… э-э… неофициальной обстановке. Всё дела, знаете ли, государственной важности… И вдруг выдалась возможность полдня в огородике покопаться! Зовёт, зовёт меня земля-матушка, как потомственного крестьянина…

И хотя в сытом, надменном чекисте трудно было заподозрить крестьянские корни, профессор согласился серьёзно:

– Ещё академик Павлов утверждал, что лучший отдых – это смена производственной деятельности. Я, например, уверен, что рабочий промышленного предприятия, шахтёр или молотобоец, прекрасно восстановит силы на поле, окучивая картошку или заготавливая сено. Интеллигенту, человеку умственного труда, тем более полезно поработать физически – на разгрузке угля, например.

– Или на лесоповале, – подхватил Ягода шутливо.

– И на лесоповале! – с воодушевлением кивнул Чадов. – На лесосеке – особенно! Свежий воздух, напряжение мышц… Что может быть прекраснее такой созидательной деятельности на благо страны!

– Ну да, – любезно поддерживая под локоток профессора, ворковал, ведя его по песчаной дорожке вглубь дачи, Генрих Григорьевич. – Я с вами абсолютно согласен! Но некоторые на нас, представьте себе, обижаются. Как, например, устроены тюрьмы в Америке или Европе? Правонарушители отбывают наказание в тесных клетках, как звери. Нас, большевиков, царский режим тоже морил в сырых казематах. А как мы поступаем с преступниками? С теми же контрреволюционерами, вредителями, троцкистами? С нашими кровными врагами, можно сказать! А так: устраиваем им лагеря труда и отдыха на природе, в заповедных местах. Печёра.. Соловки… Беломоро-Балтийский канал… Сами названия-то какие! Речка, лес… Так бы, бросив все дела и заботы к чёртовой матери, сам умчался туда – где озёра чистые и бездонные, сосны шумят, а ночи северные, светлые… Поэзия, красота!

Он подвёл гостя к беседке. На столе пыхтел, попахивая дымком и крепким китайским чаем, самовар, в плетёных из соломки вазочках горкой лежали подрумяненные баранки, в хрустальных розетках стекленело крыжовниковое варенье, плавился в лучах солнца янтарный цветочный мёд.

– Присаживайтесь, – радушно предложил он Чадову, пододвинув ближе к гостю глубокое, располагающее к неге и созерцательному покою ивовое кресло.

– Я не голоден, – заупрямился было профессор, но Ягода, умевший быть хлебосольным, легко подавил сопротивление, дружески положив руку профессору на плечо. – Ну те-с, ну те-с, батенька… что за церемонии между своими людьми… единомышленниками, можно сказать? Мы, верные ленинцы, традиций не забываем. Помните, как встречал Ильич ходоков из народа? Война, голод, разруха. А он их чайком, пусть морковным, но всё-таки поил! Иногда даже с сухариками… Сейчас у нас, слава партии, жизнь становится лучше, веселей. И чай мы будем с вами пить китайский, с бараночками да медком. А перед тем предлагаю грузинского коньячку по рюмочке. Между прочим, мне эту бутылочку Иосиф Виссарионович лично презентовал. Как же нам с вами не уважить вождя? Да и мне, старому политкаторжанину, приятно с таким известным учёным, как вы, пообщаться в неформальных условиях…

– Не такой уж я знаменитый, – буркнул Чадов, осторожно опускаясь в хлипкое на вид кресло.

– Будете знаменитым! – пообещал искренне Ягода и, взявшись за пузатенькую бутылку тёмного стекла, до краёв наполнил рюмки. – Народная власть заботится о науке. А мы, чекисты, стоящие на страже завоеваний пролетариата, – тем более!

 

4

Участвуя в своё время в гражданской войне на стороне красных, студент-недоучка Стёпа Чадов не разделял взгляды большевиков. Их противников, белогвардейцев, впрочем, тоже. И революцию, и начавшееся вслед за ней противостояние одной части народа с другой, он считал безумием, вполне соответствующим, тем не менее, человеческой сущности. В таких междоусобицах, сопровождавших всю историю человечества на земле, не было, на его взгляд, правых и виноватых. «Чума на оба ваши дома!» – вслед за Шекспиром хотелось воскликнуть ему, отойти в сторону, дистанцироваться и наблюдать, чья из них в итоге возьмёт, ибо большой принципиальной разницы между сражающимися он не видел. Белые победят ли, красные – всё одно телега государства российского всё так же будет грохотать по ухабам исторического пространства, всё так же одна часть населения будет стремиться оседлать другую, устроив за счёт неё себе лёгкую и безбедную жизнь, а так называемые народные массы продолжат исполнять своё прямое предназначение – в трудах великих добывать хлеб насущный, а под какими символами – орлом ли двуглавым и православным крестом, серпом ли с молотом и красной звездой – неважно. Просто в гражданскую, когда очень хотелось есть, он прибился к матросикам-краснофлотцам, ведшим, как дредноут, бронепоезд по украинским степям. И в вагоне, обшитом толстыми листами стали, в тот период Чадову казалось находиться относительно безопаснее и уж во всяком случае сытнее, чем среди не вовлечённого в конфликт населения, больше других страдавшего от кровавой междоусобицы. Будущий профессор не прогадал. Победили в итоге красные, и участие в войне на их стороне открыло позже бывшему студенту дорогу в мединститут, а затем, как проверенному в боях красноармейцу, преданному стороннику новой власти, – позволило без труда остаться на кафедре и заниматься наукой.

То, что большевики начали осуществлять в РСФСР, показалось далёкому от политики Чадову неожиданно интересным. Они попытались сплотить народные массы и направить их энергию на переустройство старого мира. Впрочем, Степан Кузьмич был уверен в душе, что ничего путного у вождей пролетариата и на этот раз не получится. Ведь они имели дело всё с тем же человеческим материалом – несовершенным, подверженным страстям, болезням и пагубным привычкам.

Пытаясь постичь суть происходящих в стране перемен, он даже засел было за «Капитал» Карла Маркса, но быстро понял, что немецкий еврей, оказавшийся новым пророком коммунистов, повторяет ту же ошибку, что и его предшественник две тысячи лет назад. Уже с помощью экономических, а не как тот – душевных, – заветов, пытается отладить, упорядочить межличностные отношения людей, в принципе, по природе своей, к этому неспособных.

Как биолог и врач, молодой учёный хорошо знал, что с точки зрения эволюции вида представляет из себя человек. Какие нравственные ценности – посредством религии ли, идеологической пропаганды ли – ему ни прививай, он остаётся хищником, стремящимся занять доминирующее положение в своей стае. И управлять такой стаей индивидуумов, каждым из которых движут простейшие рефлексы – питания, продолжения рода, сохранения своей жизни, – может лишь сильный вожак. А уж как он принудит остальных к подчинению, сплотит их для группового выживания как биологического вида – это уже детали. Клыками, дубиной, с помощью репрессивного аппарата – полиции или милиции, общественного мнения… Смысл один: наказать ослушника, заставить сделать то, что требуют интересы стаи – совместно добывать пищу, обустраивать жилище, отражать нападение врагов. В любом случае, рассуждал Чадов, чтобы управлять человечеством, нужен кнут. А будет ли он тоталитарным, когда отступника от предписанных государством правил поведения наказывают плетьми, пулей или тюрьмой, а может быть, либеральным, где за проступок следует отлучение от кормушки, – это уже не суть важно. Главное, что за каждым членом общества нужен глаз да глаз!

Иное дело, если бы труд на общее благо стал естественной, как у муравья или пчелы, потребностью человека! В такой общности сразу отпадает необходимость принуждения индивидуумов, а значит, в надзорных органах и репрессивном аппарате. Если изменить человеческую суть в масштабах планеты, то и в государстве не будет необходимости. И наступит коммунизм, о котором мечтают большевики!

– Вот уж воистину: от каждого по способностям, каждому по потребностям, – излагал профессор свои взгляды Ягоде, который оказался на редкость внимательным слушателем.

Чекист заботливо подлил Чадову, не жалея, уже пятую рюмку великолепного коньяку, и учёный-трезвенник, изрядно захмелев с непривычки, вовсю распустил язык:

– Я вам, товарищ комиссар, откровенно скажу. В том виде, в котором вы, большевики, представляете коммунизм, он не наступит. Ни через десять лет, ни через пятьдесят! Более того, в вашей партийной верхушке проявятся те же хищнические инстинкты, которые уже не раз губили государства и цивилизации. Стремление доминировать выльется в борьбу за власть, сильный подомнёт под себя или вовсе уничтожит более слабого…

Ягода, приятно улыбнувшись, кивнул:

– Ну-ну… На десять лет концентрационных лагерей как минимум вы уже наговорили… – и тут же обезоруженно поднял вверх руки: – Шучу, шучу… Мне ваша точка зрения чрезвычайно интересна. Продолжайте, пожалуйста.

– И продолжу, – упрямо вскинул подбородок профессор. – Все ваши меры воспитательного воздействия – ликвидация неграмотности, организация коллективных форм хозяйствования, воспитание добросовестного отношения к труду каждого члена общества, весь этот комсомол, пионерия, профсоюзы – просто чушь!

– Да неужели? – хмыкнул, искоса посматривая на противника, умный Ягода.

– Есть биологические законы! – стоял на своём Чадов. – Их никакая политэкономия и марксистско-ленинская философия не отменят! Вот увидите. Пройдёт сорок… нет, вероятнее всего, семьдесят лет, и где-нибудь году эдак в восемьдесят седьмом или девяностом народ наплюёт на все завоевания социализма, если ему дадут возможность вкусно жрать, безнаказанно не работать, пьянствовать и смотреть кино с голыми бабами. Человек – скотина и при виде жирного куска мяса у него выделяется желудочный сок. Начинается бурная перистальтика в желудке, а после насыщения наступает непреодолимое желание спать. А при виде голой бабы – эрекция. Вы ему хоть весь курс научного коммунизма вложите в голову, но эти безусловные рефлексы никуда не денутся. Человеческую природу методами внушения преодолеть не удастся!

Чекист, читавший в своё время секретные отчёты о голоде в Крыму и Поволжье, где подробно описывались случаи каннибализма среди местного населения и были приложены соответствующие фотоснимки, может быть, даже лучше Чадова знал, до какой степени озверения может дойти человек. Но вслух возразил:

– Ну почему же? Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…

– А вот это – пожалуйста, – вдруг легко согласился профессор. – В этом я с вами абсолютно солидарен. И поможет нам именно наука, а не эти ваши, – с пренебрежением взмахнул он рукой, – ликбезы, агитпропы, пионеры с дудками, синеблузники-профсоюзники, разные там горлопаны маяковские…

– Всё, довольно, – посуровел Ягода. – Критиковать всё и вся у нас, как известно, умеют. Но мы, большевики, принимаем только конструктивную критику. А злопыхателей остужаем на стройках пятилетки. Вроде Беломорканала. Покатает такой критикан тачку – глядишь, и поймёт, чем отличается голая философия от правды жизни… Теперь мне хотелось бы услышать от вас подкреплённый документально смысл вашего предложения.

Чадов, который вдруг понял, что может в самое ближайшее время поучаствовать не по своей воле в прокладке знаменитого канала, протрезвел разом и, сопя от волнения, полез в свой пузатый портфель. Достал оттуда конверт с фотографиями, которые демонстрировал наркому просвещения, и толстую картонную папку. Развязав на ней тесёмки, вынул стопку отпечатанных на пишущей машинке бумаг, протянул чекисту:

– Суть моих научных изысканий состоит в том, чтобы изменить природу человека. В лабораторных пока условиях мы создаём новый биологический вид, который будет лишён присущих людям недостатков.

Ягода взял фотографии, бесстрастно, в отличие от впечатлительного Луначарского, просмотрел. Затем принялся листать документы в папке. Оторвавшись на минуту, в упор глянул на профессора:

– И сколько лет у вас может уйти на создание нового вида? Нам, коммунистам, на перевоспитание масс потребуется несколько десятилетий. В итоге, я уверен, мы получим конечный продукт – советского человека, который будет полностью соответствовать качествам, необходимым строителю коммунизма. А вам? Сто лет? Пятьсот?

– Тридцать, – твёрдо пообещал Чадов. – Через одно поколение, в шестидесятых годах двадцатого века, партия будет иметь в своём распоряжении миллионы человеческих особей, сплочённых в совершенно новую общность – советский народ. И вы сможете провозгласить окончание строительства коммунизма в одной отдельно взятой стране!

 

5

Суть научного открытия профессора Чадова Ягода понял плохо. Из длинного, изобилующего множеством непонятных терминов объяснения, Генрих Григорьевич уяснил, что связано оно с какими-то хромосомами, органическими кислотами, название которых нормальный человек и выговорить-то не в состоянии, а также микроскопическими участками молекул. Целенаправленно воздействуя на них, можно, оказывается, изменять наследственные признаки всего организма, получая потомство, обладающее рядом заранее заданных качеств.

Конечно, Ягода не был бы настоящим чекистом, если бы сразу и безоговорочно поверил во всё, что наговорил и наобещал ему профессор заштатного института. Но и отвергать его предложение сходу не стал. Чем чёрт не шутит! Расстрелять этого непризнанного гения всегда успеется. А вдруг у него всё-таки что-то получится?! И тогда он, Ягода, окажется родоначальником грандиозного проекта, который в будущем способен изменить мир, придать существованию человечества действительно высокий, вселенский смысл!

Тем более что, поддержав изыскания Чадова, сам Ягода ничем, по большому счёту, не рисковал. Потому что сразу же решил сплавить занятного учёного своему заместителю, любившему копаться в разной чертовщине, – Глебу Бокия, возглавлявшему специальный отдел ОГПУ.

В этой конторе, о существовании которой знали лишь немногие посвящённые, занимались исследованиями и проектами, немыслимыми с точки зрения официальной науки. Там изучали телепатию, экстрасенсорику, спиритизм, пытались наладить связь с потусторонним миром, внеземными цивилизациями, стремились современными методами проникнуть в тайны чёрной и белой магии, расшифровывали древние заклинания и способы колдовства.

Впрочем, даже своим единомышленникам и шефам из политбюро руководство ОГПУ не желало признаваться в увлечении шарлатанством. А потому особо посвящённые в государственные секреты члены партии и правительства знали, что спецотдел Бокия занимается изобретением и разработкой приспособлений, связанных с контрразведкой и шпионажем. По официально утверждённому штату в отделе числились учёные – физики и химики, биологи, шифровальщики и переводчики, инженеры – специалисты в области механики, электричества, связи, астрономы и метеорологи – всего до сотни сотрудников. Неофициально, по совершенно секретному штатному расписанию, проходило ещё примерно столько же. Таких профессий невозможно было отыскать в любом другом ведомстве: астрологи и хироманты, медиумы и гипнотизёры, знахари и шаманы, ворожеи и колдуны…

Бокия, считавший мир огромной информационной системой, из которой посредством определённых технических манипуляций и воздействий на человеческую психику можно извлекать любые сведения, обещал со временем снабжать ОГПУ недоступными для получения иными способами секретами чисто в прикладном плане, а в глобальных масштабах – выйти на постижение тайн мироздания.

Кроме того, спецотдел вёл серьёзные исследования по инвольтированию – нанесению вреда живому объекту на расстоянии – например, путём протыкания его изображения или восковой фигурки иглой.

Ягода, хотя, как всякий материалист, не без скепсиса, но всё-таки с величайшим вниманием с помощью доверенных, лично ему преданных лиц, следил за разработками подручных Бокия. Скорее всего, они закончатся ничем, но… было бы здорово обрести возможность устранить любого противника, пронзив карающим остриём его фотографию! А ведь изображения главного политического конкурента – Сталина теперь на каждом шагу!

Правда, как доносила Ягоде агентура из окружения вождя, видимо, предупреждённый кем-то Иосиф дарил теперь сподвижникам только один и тот же свой снимок. На нём он был запечатлён вполоборота, раскуривающим трубку. Знатоки уверяли, что лично подаренные объектом портреты и фото пригоднее прочих для инвольтирования. Однако именно на этом снимке вождь был наиболее защищён! Самые уязвимые в магическом ритуале части тела – сердце и глаза – были прикрыты, а внешний энергетический контур защищал огонь спички, отчётливо видимый на фотографии.

Ягода, только что расставшийся с Чадовым, которого увезло всё то же такси из ОГПУ, опять скептически хмыкнул. Чёрт знает чем приходится заниматься на этой расстрельной должности! Но если хочешь уцелеть, обставить дело так, чтобы расстреляли не тебя, а других, нужно знать больше них, вникать во всё, что казалось невероятным вчера, а сегодня —уже абсолютно достоверный, доказанный наукой и подкреплённый агентурными сведениями, факт…

А потому скрепя сердце дальновидный Генрих Григорьевич санкционировал в своё время даже экспедиции, которые предприняли люди Бокия на Тибет, где искали таинственную Шамбалу, и на Кольский полуостров, на котором, по уверению некоторых учёных, находилась прародина человечества – Гиперборея, или, по-иному, Арктея. Но ничего путного, имеющего научную ценность, так и не нашли. Сталин, узнав об этих изысканиях, учинил Ягоде разнос, однако спасла чекиста от обвинения в бесцельном разбазаривании народных средств вовремя представленная вниманию вождя папочка. Из собранных в ней сообщений наших заграничных резидентов следовало, что фашисты активно ведут поиски в том же направлении и практически в тех же географических точках. Сталин, ознакомившись с донесениями, попыхтел сердито трубкой:

– Савсем эти буржуазные мистики с ума сошли, понимаешь… Харашо. Работайте. Саветская власть должна иметь… приоритетные достижения везде… Даже в разоблачении такой лженаучной хрэнатени…

Так что, попивая чаёк из разгорячённого самовара, соображал Ягода, в шараге Бокия вполне найдётся место и харьковскому профессору. Пусть Глеб, старый чекист, большевик-ленинец, в своей лаборатории лично проконтролирует изыскания Чадова. Ну а если они закончатся пшиком… Что ж, тогда обманувший доверие партии и органов авантюрист Бокия, погрязший в лженаучных экспериментах, ответит перед народом за потраченные впустую финансовые и человеческие ресурсы!

 

6

Через две недели профессор Чадов переехал в Москву. Ему выделили комнату в старинном купеческом особняке, наспех перепланированном под коммунальные квартиры и населённом плотно, как вокзальный зал ожидания, но жить Степан Кузьмич там не стал. Он лишь повесил на вбитый в белёную стену гвоздик свой парадный костюм-тройку, накинув его на деревянные плечики, и убыл в один из пригородов столицы, где определили место дислокации сразу же засекреченной лаборатории.

Располагалась она в тюрьме. Глухой трехметровый забор из красного прокопчённого кирпича, с рядами колючей проволоки поверху и вышками часовых по углам периметра надёжно укрывал не только унылые бараки, где обитали заключенные, но и цеха промзоны. В одном из производственных корпусов – одноэтажном здании с огромными грязными окнами – и разместилась лаборатория. Её, в свою очередь, отгородили от территории остальной зоны ещё одним деревянным забором, щедро опутанным колючкой и спиралями «егозы», с прочно запертыми воротами и будкой часового – вахтой с ничего не говорящей непосвящённому табличкой при входе: «Локальный участок №5. Вход только по спецпропускам».

Работа под крышей ОГПУ раскрыла перед профессором необычайно широкие возможности. Все поданные им заявки удовлетворялись полностью и в кратчайшие сроки. Вскоре огромное помещение бывшего кузнечного цеха приобрело вполне научный, академический вид. Фанерные и стеклянные перегородки поделили пространство на сектора, лаборатории и кабинеты. Завезли мебель. Стеклянные полки шкафов и металлические, выкрашенные белой эмалью стеллажи заполнились оборудованием – мощными микроскопами, муфельными печами, термостатами, ретортами, банками и пробирками. На столах на огне спиртовок булькали и пузырились в жаропрочных колбах разноцветные жидкости, ядовитый дым от которых улавливала и откачивала вытяжная вентиляция.

В тёмном, хорошо освещённом подвале, переоборудованном под виварий, в просторных клетках сновали беспокойно в предчувствии своей незавидной участи собаки, морские свинки, мыши и крысы. Печалились, просовывая сквозь прутья ладошки за подаянием, человекообразные обезьяны, а по стенам в шкафах из наполненных спиртом и формалином стеклянных банок лупили мёртвые глаза ужасные, не имеющие аналогов в природе, создания: хомячки с крысиными мордами, кошка с собачьими лапами и завёрнутым кверху бубликом хвостом. И даже синюшный поросёнок с мордочкой, до жути напоминающей детское личико.

Штат профессору выделили небольшой, человек пятнадцать. Несколько врачей, ветеринаров, клинических лаборантов и медсестёр. Все – из числа заключённых, осуждённых за преступления, сутью которых Чадов никогда не интересовался. Будучи взятыми с общих работ, переселёнными из бараков, где обитали на нарах целыми бригадами по двести и более человек, оказавшись в чистенькой лаборатории и определённые на жительство здесь же, по двое в кубрике, зеки считали, что им очень повезло и трудились на совесть, не считаясь со временем, тщательно исполняя все указания профессора. Никогда ещё у него не было таких отличных, дисциплинированных и аккуратных помощников!

Когда обустройство лаборатории было в основном завершено, оборудование смонтировано, аппаратура расставлена по местам, в секретный локальный участок пожаловал сам Бокия.

Чадов узнал сразу виденного раньше только на фотографиях легендарного комиссара, бывшего председателя Петрочека, личного друга самого Ленина. По сухому лицу с запавшими щеками, на которых пламенел болезненный румянец, профессор с первого взгляда поставил чекисту диагноз лёгочного туберкулёза.

Впрочем, несмотря на нездоровый вид, держался Глеб Иванович бодро. В сопровождении начальника тюрьмы и ещё небольшой группы каких-то не представившихся военных, накинув на плечи поверх френча белый медицинский халат, он осмотрел помещения лаборатории, приборы, надолго, поджав аристократически-тонкие губы, задержался у стеклянных ёмкостей с диковинными препаратами. Указав на свинку с человеческими чертами мордочки, скептически хмыкнул:

– Про этот фокус, когда одному животному пересаживают голову другого, я и прежде читал…

– Это не фокус, не пересадка! – не смущаясь высоким положением проверяющих, горячился обиженно Чадов. – Это естественный, так сказать, для данной особи орган. Свиночеловек. А получен этот новый биологический вид, не встречающийся в естественной природе, благодаря генной инженерии.

– Так вы… – гм-м… врач или инженер? – уточник комиссар.

– По образованию – врач, – набираясь терпения, разъяснял профессор. – А метод генной инженерии – моё открытие. – И, боясь, что его не будут слушать, принялся взахлёб, торопливо рассказывать: – Любая человеческая клетка, из которых состоит организм, содержит стандартный набор из сорока шести хромосом. А те, в свою очередь, состоят из генов. Вы знаете, что люди, как, впрочем, все животные, обладают тысячами признаков: группой крови, цветом глаз, формой носа, типом волосяного покрова и так далее. Эти наследственные признаки и обусловлены генами. Ген – основная единица наследственности. Гены состоят из дизоксирибонуклеиновой кислоты, или ДНК, в которой записана информация о том, что данная клетка должна делать в организме и когда…

Бокия слушал сосредоточенно, группа военных, явно заскучав, на цыпочках вернулась к экспонатам в банках и стала их изучать, тихо переговариваясь. А профессор продолжал:

– Я понимаю, моё пояснение слишком… э-э… специфично и профессионально, но без него нельзя уяснить сути нашей работы. Так вот, ДНК представляют собой гигантскую молекулу, сложенную спиралевидно из двух нитей, состоящих из нуклеидов, расположенных в определённой последовательности. Разные гены, отвечающие за разные признаки организма, разнятся между собой как числом нуклеидов – от нескольких пар до десятков тысяч, так и последовательностью их расположения. Таким образом кодируется генетическая информация, отвечающая за те или иные признаки живого организма. У брюнета, например, нуклеиды расположены в одной последовательности, у блондина – в другой…

Комиссар терпеливо слушал, кивал, подтверждая, что понимает суть объяснений, а стоявший за его спиной начальник тюрьмы, тоже изображавший внимание к учёному, увидев на полу осколки разбитой пробирки, украдкой ткнул в её сторону пальцем и погрозил Чадову кулаком. Проигнорировав тюремщика, учёный продолжил:

– Да будет вам известно, Глеб Иванович, что мировая наука на сей день рассматривает ген как единую и неделимую единицу наследственности. И только я, уж простите за нескромность, но это, как бы ни злобствовали работающие в той же области знаний микробиологи, состоящие на услужении капитализма, факт, определил, что ген имеет сложную структуру. Более того, ваш покорный слуга расшифровал, какой участок молекул ДНК за какие признаки отвечает. Впрочем, работа эта ещё не закончена, объём исследований по расшифровке генов – огромный. Тем не менее, перенося различные участки генов из хромосом одного существа другому, мне удалось добиться возможности искусственно влиять на наследственные признаки организма. И получать тех удивительных животных, образцы которых представлены в нашем анатомическом музее, – указал он на банки с диковинными экспонатами. – Мыши с генами крыс, поросёнок с набором человеческих генов, – это лишь ничтожно малая часть возможностей, которые открывает моё изобретение!

Бокия кивнул сдержанно:

– Это, конечно, хорошо… А как вы, любезный, мне объясните… так сказать, механизм переноса участка гена? Иголочкой, что ли?

– Ну что вы! – взмахнул руками Чадов. – Там же масштабы микроскопические. Точнее, молекулярные. Методика, по которой осуществляется перенос определённого участка с одного гена на другой – тоже моё открытие. – Он с неприязнью покосился на сопевшего рядом начальника тюрьмы, склонился ближе к наркому, шепнул ему на ухо: – такой перенос я осуществляю, внедряя в определённую точку молекулы ДНК вирус! Но это – ш-ш-ш… открытие мирового масштаба. На Нобелевскую премию вполне тянет. Но, чтобы соблюсти приоритет советской науки в разработке этой проблемы, моё открытие следует хранить как тайну особой государственной важности. Тем самым, отказываясь от публичного признания своих заслуг, я дарю моё открытие советскому народу, партии и правительству. Взамен прошу лишь создать мне все условия, необходимые для проведения дальнейших исследований в этой области.

– Что ж, я думаю, рабоче-крестьянская власть со временем по достоинству оценит ваши научные достижения, – пообещал Бокия, а потом подмигнул хитро: – С конечной целью, так сказать, сверхзадачей эксперимента, я в общих чертах знаком. Правда, некоторые товарищи, – со значением указал он взглядом на потолок, – считают, что, пытаясь создать некую новую породу советских людей, вы не слишком надеетесь на такие качества человеческой личности, как классовая, пролетарская сознательность и солидарность. Не верите в нашу возможность воспитать подлинного строителя коммунизма… А это, как бы вам сказать… не по-большевистски!

Чадов дёрнулся, вскинул гордо голову, произнёс твёрдо:

– А вот здесь я с вами не согласен, товарищ комиссар! Я в действительности больший… э-э… большевик, чем некоторые, – в свою очередь, ткнул он в потолок пальцем. – Они собираются, с заведомо плачевными последствиями, и дальше работать со старым человеческим материалом, а я предлагаю создать новый! И шагать в светлое будущее в монолитном строю новых, совершенных людей, объединённых единой целью и помыслами. Они, – опять кивнул он наверх, – предлагают нам окольный путь, путь разброда и шатаний. А я предлагаю идти к коммунизму прямо, железно печатая шаг, не разномастной толпой, а стройной колонной. Разве это не по-большевистски?

– Занятно, занятно, – удовлетворённо кивнул комиссар. – Как вам здесь, кстати, работается? Если есть пожелания, проблемы, – давайте обсудим их в присутствии местного руководства.

Начальник тюрьмы дёрнулся, вытянул руки по швам, выражая тем самым внимание и готовность к действиям.

– Нормально. Только вышки с часовыми… непривычно как-то.

– Привыкайте, – строго сказал Бокия. – Нам, бывшим политкаторжанам, такая обстановка не в новинку. Тем более что вы и сами, батенька, настаиваете на режиме особой секретности. А надёжнее всего тайны советской республики охраняют тюремные стены и меткие стрелки на вышках. Так что учитесь работать в новых условиях пролетарского государства.

– В принципе, здесь неплохо, – согласился учёный. – Чужих нет, тихо, никто не мешает. Персонал… э-э… мнэ-э… тоже грамотный, работает с душой. Специалисты сюда попадают хорошие.

– Это точно, – подтвердил комиссар. – Обещаю, что недостатка не только в оборудовании, но и в квалифицированных кадрах у вас и впредь не будет.

Попрощавшись, соратник Ленина ушёл в сопровождении безмолвной свиты, а Чадов остался в тюрьме навсегда.

 

Глава десятая

 

1

В полосатой робе, похожей на больничную пижаму, только пошитую из прочной ткани, висевшей на нём свободно, Студейкин сам себе казался особенно худым, слабым и беззащитным. Его левый глаз сощурился и заплыл от багрового кровоподтёка, великоватая кепка съезжала постоянно на уши, а деревянные башмаки гремели при каждом шаге, что делало бывшего журналиста и уфолога похожим на марионетку, которой управляет, дёргая за ниточки, опытный кукловод.

На следующий день после допроса с пристрастием и вынесения приговора, о котором Студейкин без содрогания вспоминать не мог, его перевели в бригаду – длинный бревенчатый барак, огороженный дощатым забором с калиткой. Пространство вокруг барака называлось локальной зоной, или локалкой, чьи пределы покидать заключённым без сопровождения лагерного надзирателя или, на худой конец, бригадира, было строжайше запрещено.

Шнырь из карантина, проводивший Александра Яковлевича к новому месту отсидки, шепнул по пути:

– Повезло тебе, парень. Ты в бригаду хозобслуги попал. Житуха здесь сытная, работа не тяжёлая – столовая, прачечная, баня, уборка территории… Это тебе не карьер с тачкой, не лесоповал и уж тем более не шахта. Держи себя вежливо, права не качай. Главное – с нарядчиком и бригадиром хорошие отношения наладить. Тогда и в зоне будешь, как сыр в масле кататься…

Нарядчиком оказался огромного роста детина с переломанным носом и здоровенными, синими от татуировок ручищами. Он сидел в отгороженной от спального помещения барака комнатушке за сколоченным из некрашеных досок столом. Перед ним лежал ворох дощечек, нанизанных на сыромятный ремешок – плотно, как бусы. Хмуро посмотрев на вошедшего, он достал из ящика чистую дощечку и, послюнявив химический карандаш, вопросил хмуро:

– Номер свой запомнил?

– Щ-561… кажется, – с готовностью ответил, стоя перед ним, как учили, со спрятанными назад руками, Студейкин.

– На воле кем был? – царапая что-то грифелем по доске и высовывая напряжённо синий от анилина язык, допытывался нарядчик.

– Простите… в смысле, по образованию или месту работы?

– Ну, давай по образованию. У тебя на роже, я вижу, институт написан, – предположил зек.

– Так точно, – торопливо кивнул Александр Яковлевич. – Окончил в своё время ветеринарный факультет сельскохозяйственного института.

– Эт вроде зоотехника, што ли? – уточнил нарядчик.

– Вообще-то зоотехник – другая профессия, хотя…

– Ты мне тут мозги не засирай! – рявкнул на него дюжий зек. – Тебе, козлу, конкретный вопрос задали!

– Пусть будет зоотехник, – смиренно согласился Студейкин, предполагая, что ничего выше должности свинаря ему при трудоустройстве в зоне не светит. – А ещё я… если по профессии до… в общем, до того, как сюда попасть, журналистом был. С газетами, журналами, интернет-сайтами разными, знаете ли, сотрудничал. Статьи пописывал, в основном о тайнах непознанного…

– Канпазитор, значит! – грозно свёл брови, посмотрев на него в упор, нарядчик.

Студейкин, в испуге помотал головой, забормотал замороченно:

– Не понял? Вы имеете в виду – композитор? Нет, я музыку не пишу. Статьи. Ну, кореспонденции…

– Те, кто оперу пишут про тайны чужие и дела, кумовьями непознанные, у нас канпонзиторами называются. Стукачами. И ты, сука, выходит из этих?

– Да боже меня упаси… гражданин… э-э… нарядчик. Я порядочный человек, сроду никому ни на кого не стучал… А писать… больше не буду. Честно благородное слово!

– Ну гляди, – покачал головой зек. – А то у нас тех, кто на кумотдел пашет, быстро на перо ставят. Или в курятник отправляют.

– В смысле? – не понял ничего из сказанного Студейкин.

– В смысле в петушатник. Усёк?

И хотя Александр Яковлевич по-прежнему не мог уразуметь, о чём идёт речь, согласился на всякий случай:

– Усёк.

– Лет сколько? Здоровье как? Рукомёсло знаешь какое? Ну, там строгать, по дереву резать или кирпич класть? Ты не печник часом? Нам печники во как нужны! – полоснул себя ребром ладони по горлу нарядчик и продолжил опять, поставив Александра Яковлевича вопросом в тупик: – А по масти кем будешь?

Студейкин в растерянности пожал плечами.

– По этой жизни за кого канать хочешь? – пояснил зек. – За мужика аль за блатного? А может, по козьей тропе потопаешь – в актив?

– А ещё какие масти бывают? – поняв, наконец, о чём идёт речь, начал искать для себя подходящее место в зоновской иерархии Александр Яковлевич.

– А ещё черти и петухи. Опущенные то есть. Ну те, что у нас заместо баб применяются.

Студейкин поёжился, пояснил серьёзно:

– Нет, гражданин нарядчик, сексуальная ориентация у меня правильная. Соответствует полу…

– А кто тебя спросит? – хохотнул, блеснув золотой фиксой зек. А потом, опять нацарапав что-то карандашом, развязал ремешок, вдел его в дырочку на краю дощечки и присовокупил её к остальным: – Ладно, я вижу, ты по этой жизни лох натуральный. А потому мы тебя в мужики и определим. Это те, которые пашут, делают всё, что им велят, ни во что не встревают. Нормальная масть. У нас лагерь сучий, то есть мы, активисты, верх держим. А потому блатным в обиду мужиков-пахарей не даём. Чтоб, значит, пайку отбирать у них и вообще… беспредельничать… Но ты, как мужик, понятия тоже должен блюсти. Не воровать, не крысятничать, не стучать, то есть, кумовьям пацанов не закладывать, в карты не играть… короче, поживёшь – сам разберёшься, что здесь почём… А сейчас я тебя в блок «А» отведу. Тебя начальство лагерное распорядилось туда на работу определить. Жить будет там же, отдельно от братвы, не в бараке… – И добавил, хмыкнув: – повезло тебе, лох. Попал бы в шахту, точно петухом стал! Там таких антилигентов в очёчках, ох, как не любят!

– Я что-то слышал о блатной иерархии, – мялся у порога Студейкин, не решаясь присесть на свободный табурет. – И в кино видел…

– Тут тебе не кино, – буркнул нарядчик. – В хату, к примеру, войдешь, поздоровкайся со всеми вежливо. Но не за руку. По нашим понятиям ещё сперва разобраться надо, кому руку жать. С пидором, к примеру, поздороваешься – сам к курочкам угодишь. Или, в натуре, на жулика нарвёшься. Если ты мужик, то урке с тобой западло ручкаться. Сунешь вору свою клешню для приветствия, а он скажет парням – они тебе её за наглость-то и оттяпают…

Студейкин опасливо втянул голову в плечи, зыркнул по сторонам – нет ли поблизости этих страшных воров и пидоров.

Тем временем нарядчик закончил свои дела, спрятал вязанку фанерных бирок в стол, поднялся во весь огромный рост, кивнул хмуро:

– Бери узелок свой. Пошли.

Он вывел Александра Яковлевича из локального сектора и повёл куда-то вглубь территории лагеря. Студейкин брёл следом по усыпанной скрипучим шлаком дорожке, по одну сторону которой тянулся ряд потемневших от времени бревенчатых бараков, по другую – такой же чёрный от старости дощатый забор в три человеческих роста высотой, с несколькими рядами ржавой колючей проволоки поверху и металлическими шляпками светильников на столбах.

– У тебя, фраерок, кликуха есть? – поинтересовался вдруг нарядчик.

– Н-не знаю, – пожал плечами журналист.

– Надо придумать. А то пацаны какую-нибудь обидную кличку повесят – до конца жизни не отмоешься. Тебя как во дворе звали?

– Э-э… Студнем, – застенчиво признался Александр Яковлевич. – От фамилии – Студейкин, и вообще… Я ж студентом был. Очкарик…

– А чё, нормальная кликуха, – неожиданно согласился нарядчик. – Быть тебе, фраерок, Студнем.

– Спасибо, – приниженно поблагодари его журналист.

– Спасибо, мужик, на сковороде не шкворчит, – нарядчик оглянулся по сторонам. – Ты вот что, Студень. Будешь в лаборатории работать, значит, к спиртику поближе. К медицинскому. Задача твоя такая: из пробирочек по чуть-чуть отливать и по пятницам мне флакончик двухсотграммовый передавать. У меня по пятницам банька. Усёк?

– Ну, я не знаю, получится ли, – замялся Студейкин.

– А не получится, я твою карточку на работу в шахту переброшу. А сюда, на курорт, того занаряжу, кто спирт тырить сумеет. Короче, так. По пятницам к вам уголь завозят. Подойдёшь к возчику и флакончик со спиртом ему сунешь. Скажешь – для Тихого. Это меня Тихий зовут. Усёк?

Александр Яковлевич опасливо покосился на громилу.

– Это у вас фамилия такая? Или кличка?

– Кличка, лох. Фамилий в лагере нет. А Тихий я, потому что утром как гаркну в бригаде: «На развод становись!», так братва с нар кубарем летит. И бегом из барака на плац. А кто задержится – тому пинка под зад. Или кулаком в морду.

Студейкин кивнул, вздохнул обречённо. Потом, не удержавшись, полюбопытствовал:

– А вы… давно здесь? В лагере?

– С рождения, – с гордостью заявил Тихий. – Я, фраерок, из потомственных сук. Потому и активист-нарядчик. Такую должность разной шушере из пришлых не доверят… А вообще в лагере сейчас не жизнь, а лафа! Мне дед рассказывал, как они работали в прежние времена. Осенью в бригаде пятьсот человек было, в четыре яруса на шконках в бараках спали. А к весне в живых всего пятьдесят зеков осталось. Он тогда ещё в актив пошёл. Тем и выжил…

– Так ты… извините, вы никогда и на воле не были? С самого рождения в тюрьме? – изумился Александр Яковлевич.

– А на хрена мне твоя воля сдалась? – весело отозвался Тихий. – Лучше нашего лагеря, фраерок, места на свете нет. У нас тут не жизнь, а малина! Есть еда, работа, крыша над головой. И всё это – по закону. Не то что у вас, на воле. Я о том много рассказов слышал. Бр-р… Ужас! Города огромные, беготня, нервы сплошные, за всё деньги плати, пьянство, преступность… Кошмар! Да и кем бы я там, у вас, мог стать? Работягой простым? Мужиком? А здесь я – на-ряд-чик! – с гордостью произнёс он. – Не-е… Я патриот свово лагеря. Мне твоей говённой свободы даром не надо!

Неожиданно забор кончился воротами со шлагбаумом и будочкой КПП. Нарядчик, поднявшись по скрипнувшим протестующее под его тушей ступеням крыльца, грохнул сапогом в дверь.

– Открывай, гражданин начальник! Человека привёл.

Взвизгнул засов, дверь отворилась, и на пороге возник пожилой, заросший седой щетиной вохровец. Он глянул сердито на Студейкина из-под косматых бровей, потом ткнул заскорузлым, жёлтым от никотина пальцем в грудь новичка.

– Ты, Тихий, как скажешь… Где ты, твою мать, человека увидал? Зека ты мне привёл. Щ-561! А то – человека… – И рявкнул, брызнув слюной, в лицо Александру Яковлевичу: – Статья, срок?! Поч-чему по форме не представляешься, зечья морда?!

– Да ладно тебе, – махнул рукой, успокаивая деда, нарядчик. – Новенький он. Тока што с воли. Учёный, грит… А по статье к нам нынче все по одной попадают – за шпионаж. И срок один – четвертак получают.

– Эт точно, – неожиданно легко успокоился и согласился вохровец. – Раньше всё больше изменники родины шли. Те попроще народ был, и для зоны полезней. Мужики мастеровитые, трудяги. А щас… тьфу! Шпионы одни, телигенты проклятые. Ни украсть, ни покараулить… Мелкий, бесполезный контингент… У-у… – неожиданно замахнулся он на Студейкина. – Так бы и дал тебе по роже очкастой! Вся гадость в мире от вас, башковитых. От вас, тилигентов, везде вред один!

– Ничо, – хохотнул, блеснув золотой фиксой, Тихий. – Здесь не навредит…

Вохровец почесал со скрежетом щетинистый подбородок, отступил в сторону:

– Ну, входи, входи, тилигент. Ты, блин, считай, в рай попал. На лесоповале враз бы загнулся. А здеся, можа, свой четвертак и досидишь.

– А потом? – осторожно протискиваясь мимо него и держа руки с узелком, как учили, за спиной, спросил Александр Яковлевич.

– Потом? Потом, конешно, копыта откинешь. Помрёшь, то есть. Но пользу принести успеешь… Иди, иди, мозгляк. Через меня за сорок лет службы знаешь скока таких в эту дверь вошло? Да тока ни один пока обратно не вышел…

 

2

По другую сторону забора, куда попал Александр Яковлевич в сопровождении всё того же небритого конвоира, располагался довольно чистенький комплекс одноэтажных домиков с цветочными клумбами и даже небольшим фонтанчиком посреди засаженного ёлочками скверика и деревянными, вырезанными с любовью, скамейками для праздного отдыха.

Подведя заключённого к зданию с табличкой у двери «Центральная лаборатория», конвоир надавил на кнопку звонка и сказал, обращаясь к строгому смотровому глазку:

– Открывай. Тилигента тебе привёл.

Дверь распахнулась. Молодой охранник в накинутом на плечи поверх гимнастёрки белом халате осмотрел Студейкина с головы до ног, кивнул одобрительно:

– Очкарик. Значит, наш. Давненько вы нам людей не давали…

– И этот туда же! – разъярился пожилой конвоир. – Люди – мы с тобой. А энто – зек, падла.

– У нас тут учёные, дядь Вась, – усмехнулся молодой охранник. – Все по имени-отчеству друг друга кличут…

– Ага, – кивнул старик. – Знаю я твоих Сидор Пидорычей. Шпионские морды. Сидят тут, не работают ни хрена, цветочки, вишь ты, нюхают, – неодобрительно мотнул он головой в сторону клумбы, а потом поддал в сердцах кулаком в спину Студейкину. – Пшёл вперёд, гнида!

Внутри помещение, куда втолкнули Александра Яковлевича, ничем не напоминало лагерный барак. Скорее больницу. Оштукатуренные белёные стены, череда дверей, ведущих в рабочие кабинеты. В коридоре в межоконных проёмах – деревянные остеклённые шкафы с рядами банок на полках. На каждой посудине наклеена этикетка с каллиграфической надписью чёрной тушью – по латыни. Содержимое напомнило Студейкну кафедру ветеринарии в сельхозинституте – белесые от спирта эмбрионы, трупики животных со слипшейся шерстью, полушария головного мозга, напоминающие ядра грецкого ореха, внутренние органы, препарированные конечности с пучками заполненных синим и красным латексом кровеносных сосудов…

– Пройдёмте к завлабу, – непривычно вежливо предложил Александру Яковлевичу молодой охранник.

На обитой дерматином, замазанном густо белой масляной краской, двери Студейкин прочёл табличку – «Заведующий лабораторией М. У. Дьяков».

Кабинет изнутри тоже вполне соответствовал научному учреждению. Те же застеклённые шкафы по стенам, с плавающими в банках жутковатыми экспонатами, графики и таблицы на листах ватмана, развешанные под потолком, пара сейфов для особо секретной документации. За столом – бледный, лысый, будто сам только что извлечённый из банки с консервирующей жидкостью, субъект в старомодном, с завязками на спине, белом халате, с вышитыми красными нитками на нагрудном кармашке инициалами – «М. У. Д.».

Завлаб оторвался от чтения бумаг, посмотрел на вошедшего и, подняв пухлую, отмытую до безжизненной белизны руку, показал на стул напротив:

– Присаживайтесь, э-э…

– Студейкин Александр Яковлевич, – отрекомендовался успокоенный мирной, совсем не лагерной, обстановкой журналист.

– Не надо, – тихим, слабым голосом, с которым у больных душа отлетает, вздохнул завлаб. – Не надо фамильярности. Никакой вы не Студейкин, а… – он ткнул похожим на варёную сардельку указательным пальцем в бирку на груди вошедшего, – номер Щ-561. Я уже устал бороться в этих стенах с проявлением такого эгоцентризма! – будто пожаловался он собеседнику. – Собственные имя, фамилия как бы невольно толкают человека к индивидуальности. Вот вы, к примеру… как вы сказали ваша фамилия?

– С-с-студейкин, – ошарашено подтвердил журналист.

– Вот, – удовлетворённо кивнул завлаб. – А я Дьяков. А кто-то, скажем, Петров или Сидоров. Разные фамилии делают людей антагонистами. А советская власть подразумевает коллективизм. Вот раньше у большевиков… Никаких фамилий. Только партийные клички – для конспирации. Товарищ Ленин. Товарищ Сталин. Прекрасно!

– Мне тоже кличку в лагере дали. Товарищ Студень! – ляпнул, не подумав, Александр Яковлевич.

Дьяков скривился, как от зубной боли.

– Вы меня не поняли. Товарищество подразумевает стаю. А стая функциональна. Она объединяет особи для конкретных, направленных на выживание данного сообщества организмов, целей. А эти цели иногда могут не совпадать с интересами конкретного индивидуума. Например, на войне. Чтобы колония особей продолжала существовать, в борьбе с врагом может погибнуть до девяноста девяти процентов индивидуумов… Вы следите за моей мыслью? – неожиданно глянул он в упор на Студейкина.

– Д-а-а… Да, конечно! – встрепенулся, изобразив максимум внимания, тот.

– Во-от, – удовлетворённо кивнул завлаб. – Стая не просто функциональна. Она справедлива в высшем понимании смысла этого слова. Стая – это, если хотите, некий созданный самой природой прообраз коммунистического бытия – высшей формы общественных отношений. К которому основная масса человечества, увы, пока только стремится…

Александр Яковлевич задумчиво выпятил губу и покивал скорбно – понятно, мол, как ни жаль, но вы правы, товарищ… А завлаб продолжил:

– В стае более активные особи получают по итогам своей деятельности, охоты например, больше, а менее активные соответственно меньше. От каждого – по способностям, каждому – по труду. Так что принципы социальной справедливости в природе железно соблюдены. А фамилии этот принцип нарушают!

Студейкин в изумлении поднял брови.

– Да, нарушают. Одному, например, досталась красивая фамилия. Зорин там или Благоуханный какой-нибудь. А другому – Дураков. Или, не приведи господи, Шнеерзон. Да он только за свою фамилию всю жизнь может страдать!

Александр Яковлевич опять кивнул озабоченно.

– В связи с вышеизложенным, – в глазах Дьякова замерцали сумасшедшие огоньки, – что может быть справедливее обозначения индивидуума буквами алфавита? Алфавит чёток и постоянен, как явление природы. В нём после А непременно следует Б, но никак не Я или Ю. Вы понимаете, о чём я?

– Э-э… в общих чертах, – чувствуя, что тоже начинает потихоньку сходить с ума, промямлил замороченно Студейкин.

– Те, кто стоял у истоков нашей лаборатории, попали в лагерь ещё в военную пору, получили бирки на грудь с номерами, шедшими под литером А. Я как продолжатель и преемник, прибывший сюда в семидесятые годы, оказался в литере С. Ну а вы, тот, кому, вероятнее всего, придётся завершать наши исследования, находитесь в конце алфавита под литером Щ. Всё чётко, строго научно, математически точно и в высшей степени справедливо!

– А… чем мне предстоит заниматься? – с опаской поинтересовался Студейкин. – К какому делу, так сказать, на благо общества я должен буду приложить руки?

Дьяков, казалось, не менее ошеломлённый вопросом новичка, чем тот его пространными рассуждениями о роли алфавита в межличностных отношениях, запнулся, а потом, словно опамятовавшись, пояснил:

– Вы будете работать в секторе номер три. Деятельность нашей лаборатории носит строго секретный характер. О сути проводимых здесь исследований рассказывать вам пока воздержусь. Скажу лишь, что они имеют прямое отношение к нашему с вами разговору. Но это вы поймёте позднее. А пока распишитесь вот здесь, – он протянул лист бумаги. – Это значит, что инструктаж о соблюдении режима секретности с вами проведён лично мною. Попав в стены нашей лаборатории, вы автоматически стали носителем строгой государственной тайны. За её разглашение наступает уголовная ответственность.

– Строгая? – уже догадываясь, уточнил всё-таки Александр Яковлевич.

– Поскольку за шпионаж вы уже осуждены на максимальный срок, за следующее нарушение закона вас расстреляют.

– Понял, – обречённо кивнул Студейкин и, взяв предложенную завлабом перьевую ручку, макнул её в чернильницу и неумело, царапая бумагу, расписался возле заботливо поставленной под машинописным текстом галочки.

 

3

Поскольку рабочий день давно был в разгаре, Александру Яковлевичу разрешили потратить послеобеденное время на обустройство по новому месту жительства. Его проводили в жилую секцию, пустую в эту пору, ничем не напоминавшую рабочий барак, указали на спальное место. Студейкин насчитал три десятка металлических коек с матрасами, аккуратно застланными белыми простынями и суконными одеялами. В изголовье каждой, словно памятник на могилке, высился плотно сбитый кирпичик подушки в наволочке.

После деревянного топчана с соломенным тюфяком и засаленной дерюгой в карантине ложе показалось царским. Даже тумбочка прикроватная была одна на два спальных места. Судя по тому, что на ней лежали очки с толстыми линзами, томик Байрона, стояла чернильница-непроливайка, журналист предположил, что соседом его окажется не татуированный с головы до пят уголовник, а человек если и не интеллигентный, то хотя бы начитанный.

Опустив свой сиротский узелок на некрашеный, но чисто вымытый дощатый пол, Александр Яковлевич присел было в изнеможении на койку, но тут же подскочил затравленно, услышав привычно-грубое:

– Встать, шантрапа!

Оглянувшись, он увидел седовласого, подтянутого зека в ладно скроенной и подогнанной по размеру арестантской робе.

– Новенький? – с улыбкой, не гармонировавшей с грозным окриком, спросил тот.

– Так точно, – сдёрнув с головы полосатую кепку, как учили, отрапортовался Студейкин. – Номер Щ-561!

– С Большой земли? – усмехнулся зек и протянул руку. – Давай знакомиться. Завхоз этой шарашки Станислав Петрович Олекс. На шконках днём сидеть воспрещается. Только лежать после отбоя. Сидор пока в тумбочку положи. Потом оставишь зубную щётку, письменные принадлежности, остальное мне в каптёрку сдашь.

– Нет у меня вещей. И письменные принадлежности – путевой дневник, авторучки, всё отобрали, – вздохнул Александр Яковлевич. – И зубы чистить нечем. Правда, подозреваю, что при такой кормёжке, как здесь, зубная щётка вовсе не понадобится…

– Голодный? – с пониманием взглянул на него завхоз. – Перекус могу организовать.

– Если можно, – сглотнул конфузливо невольную слюну журналист.

– Пойдём в каптёрку, – предложил хлебосольно хозяин. – У нас, брат, не то что в забое. Это там за пайку друг на друга с кайлом бросаются. Здесь с хавкой полегче. Кирзуху, например, не едят некоторые. Так что у меня в заначке всегда остаётся.

В тесной, но чисто прибранной каптёрке он усадил гостя за стол, поставил перед ним вместительную миску со слипшейся в комок холодной перловой кашей, присовокупив к ней ломоть чёрного хлеба.

– А вообще-то с продуктами здесь напряжёнка, – сказал он, наблюдая, как, стараясь не уронить достоинства, но всё-таки быстро и жадно орудует деревянной ложкой новичок. – Сказываются издержки изоляции во вражеском окружении. И хлеб здесь дрянь – с опилками пополам, и каша – крупа старая, с жуками и ещё какой-то гадостью… Но, увы… Другая еда нам редко перепадает. Иногда, по сезону, грибочки жареные, ягодки таёжные. Жаркое из вивария. Кролики, свинки морские. Иногда крысами и мышами не брезгуем… Экстрим!

Чавкая и смущённо прикрывая набитый кашей рот, Студейкин всё же полюбопытствовал:

– Может быть вы, Станислав… э-э… Петрович, мне растолкуете, что за хрень здесь творится. Я журналист, естествоиспытатель. Искал в тайге снежного человека. Шёл с товарищами, и вот… вляпался. Шпионаж, диверсии, лагерь, срок… Дикость какая-то! Вы тоже с воли сюда? А то мне до вас зек какой-то сумасшедший попался. Говорит, родился в лагере и что он патриот здешней системы…

Завхоз грустно смотрел на новичка, подбадривая:

– Вы ешьте, ешьте… Кстати, как вас по имени-отчеству?

Александр Яковлевич, судорожно сглотнув, отрекомендовался, добавив:

– А вообще-то со мной сейчас инструктаж провели. Завлаб предупредил: обращаться к заключённым только по номерам…

– А, Мудяков, – пренебрежительно махнул рукой завхоз. – У него пунктик на этой почве. Подозреваю, из-за неудачи с собственными инициалами. – Потом глянул сочувственно: – Да… Вы со товарищи в серьёзную передрягу попали. Снежного человека искали? Вот и меня занесла сюда нелёгкая. Лётчик я. На вызов к больному летел. Ну и… навернулся наш «кукурузник» в этих краях. Доктор – насмерть, а меня подобрали, объявили американским шпионом. Дали двадцать пять лет без права переписки. Десять уже отсидел.

– Да вы что! – в ужасе всплеснул руками Студейкин. – Неужто всё это, – указал он на опутанный колючей проволокой забор за окном, – всерьёз?

– Всерьёз и надолго, – подтвердил Олекс. – Эта шарага со сталинских времён сохранилась. Как – точно не знаю, но догадываюсь. Видимо, благодаря строжайшему режиму секретности и твердолобости вохры, чекистов здешних, непоколебимо верящих в то, что они уже в третьем поколении выполняют сверхважное задание партии и правительства.

– И что… вырваться отсюда нельзя?

– Даже думать над этим не советую, – серьёзно сказал завхоз. – Уж в чём в чём, а в тюремном деле эти ребята – профессионалы. У них комар через основные заграждения не пролетит незамеченным. На моей памяти пара – тройка побегов была – с рабочих объектов за территорией лагеря. Так они побегушников за сутки поймали, пристрелили и за ноги вниз головой на обозрение всех зеков повесили. Да и, как говорят потомственные уркаганы, бежать отсюда некуда. Летом болота непроходимые. Зимой – морозы лютые, снега. В худой одежонке, без харчей и ночи не продержишься. Так что одна надежда на то, что рано или поздно эту богадельню власти российские обнаружат, прихлопнут и нас амнистируют… – Олекс задумался, а потом предупредил: – И вот ещё что: ни с кем здесь не откровенничайте. Мы, зеки то есть, все друг на друга стучим. Жизнь заставляет. Но одно дело тебя за мелочёвку сдадут – ну, там лабораторного кролика слопал или из спиртовки чуть-чуть отхлебнул, это нормально, в крайнем случае получишь плюху от надзирателя. А вот если побег замыслишь – точно в забой пойдёшь. Шахта, где золото добывают, – место самое страшное. Оттуда никто не возвращается. Даже вперёд ногами. Там, под землёй, и хоронят…

Студейкин отодвинул опустошённую миску, едва справившись с желанием вылизать её дно, икнул сыто и благодарно.

– Спасибо, Станислав Петрович. Удивительно, как быстро в таких условиях в нас гаснет всё человеческое… Отзывчивость, доброта… – Александр Яковлевич растроганно шмыгнул носом и принялся заполошно поправлять очки, чтобы собеседник не разглядел его слёз. – А вы… вы такой человек…

– Обыкновенный, – пожал плечами завхоз. – Сейчас дам вам тряпку, ведро. Полы хорошенько везде продраете – до вечера ещё далеко. Справитесь – получите от меня щепоть махры на закрутку. Нет – подзатыльник и лишение вечерней пайки. Уж извиняйте, порядок есть порядок. В зоне добреньких не бывает. Каждый зек свою выгоду ищет.

– Да что вы! Я справлюсь! – с энтузиазмом вскочил Студейкин. – Я так вам полы вымою – заблестят!

 

4

Режим секретности в лаборатории соблюдался железно. Утром работников из числа спецконтингента – всего человек сорок, как прикинул Александр Яковлевич, – забирали из жилого барака, тактично именовавшегося здесь общежитием, два хмурых надзирателя и, сверяя номера заключённых по фанерной дощечке, разводили по лабораторным блокам. Там подневольных работников в пятом блоке А, где трудился Студейкин, и ещё троих молчаливых зеков, у входа встречал внутренний надзиратель. Он впускал их в помещение и, гремя ключами, разводил по кабинетам, запирая за их спинами дверь на замок. До конца дня покидать рабочее место запрещалось. Обед, а иногда, по особому распоряжению, и ужин заключённым приносили прямо в лабораторию. Чтобы выйти по нужде, следовало постучать в дверь и, дождавшись всё того же надзирателя, прошествовать с ним во двор, где на задах, между высокими елями, притулилась будочка нужника. Свободно перемещаться по лаборатории могли лишь несколько вольнонаёмных сотрудников во главе с Дьяковым. Он ходил, демонстративно вертя в руках массивный универсальный ключ, подходящий ко всем замкам, и напоминал тем самым врача психиатрической клиники, где все двери, как известно, тоже постоянно держатся на запоре.

Поэтому Студейкин и через несколько дней имел весьма смутное представление о том, в чём заключался смысл его деятельности. В кабинете, где у него был просторный лабораторный стол, с ним соседствовала только одна сотрудница из вольняшек – дама весьма преклонных лет, с копной тронутых сединой кудрей, выбивавшихся непокорно из-под белого чепчика, и с неизменной папироской «Беломор» в сухих, явно незнакомых с помадой губах.

При первом знакомстве она остро глянула поверх очков на вошедшего и поинтересовалась деловито:

– Новенький? Осуждённый или по вольному найму? Хотя что это я… Какой нынче дурак придёт сюда добровольно…

– А раньше что, приходили? – в свою очередь уставился на неё линзами очков Александр Яковлевич.

– Представьте себе! Я, например! – с вызовом отозвалась дама. А потом спросила с надеждой: – Сигареткой не угостите?

Студейкин с сожалением пожал плечами:

– Не курю…

– Ну-ну, – разочарованно кивнула соседка, протянула ему сухую, чистую ладошку с жёлтыми отметинами никотина на пальцах: – Давайте знакомиться. Я – Изольда Валерьевна Извекова. Погоняло у здешней братвы – Старуха Извергиль. Почти по Горькому. Кандидат биологических наук. Собрала материал на три докторских диссертации, но не защитилась. Режим секретности, – указала она на толстые тюремные решётки на окнах, – гостайна и прочее… А то бы быть мне Нобелевским лауреатом, не меньше!

– Вот как? – удивился Александр Яковлевич. – Неужто в этом забытом богом месте такие… разработки ведутся?

Старуха Извергиль гордо вскинула голову:

– Вы даже не представляете себе, насколько серьёзные! Мир содрогнётся, если узнает… Но! – подняла она со значением тонкий указательный пальчик, – как сказал поэт, нам не до ордена, была бы Родина… А вы здесь какими судьбами? – переключилась она на Студейкина.

Тот не сразу нашёлся с ответом. Всё произошедшее с ним за последние три-четыре недели – ничтожный, в общем-то, срок – было настолько невероятным, что с трудом укладывалось в голове. Ещё несколько дней назад он, как истинный естествоиспытатель, брёл по тайге, и тающие его силы поддерживала жажда познания, стремление во что бы то ни стало отыскать реликтового гоминоида, который, он абсолютно уверен был в этом, скрывается в здешних лесах. Потом он увидел йети – воочию, как лицезрел сейчас Изольду Валерьевну, но вместо счастья первооткрывателя, как бы в насмешку, испытал невиданные ранее унижения и позор…

– Снежного человека искал, – вздохнул Александр Яковлевич.

– Нашли? – усмехнулась Старуха Извергиль.

– Вы знаете – нашёл! – грустно подтвердил журналист. – Мировая, можно сказать, сенсация… А я вот здесь, за решеткой, без права переписки. В то время как учёные на всех континентах спорят до хрипоты, существует ли на самом деле йети, – он бродил в окрестностях лагеря, неинтересный здесь никому!

– Ну почему же неинтересный, – пожала плечами дама. – Его наверняка ищут. Опергруппы с собаками. Да только, как правило, не находят. Наши рабсилы ребята послушные, но и прятаться мастера. Уже несколько раз с территории лагеря удирали, и ни разу вохре их задержать не удалось. Ну, ничего. Побродят в тайге, жрать захотят и назад возвращаются. И этот… когда, вы говорите, снежного человека встретили?

– Э-э… неделю примерно назад, – поражённый услышанным, пробормотал Студейкин.

– Ну, значит, скоро заявится. Рабсил – скотина домашняя, далеко от двора не уйдёт…

Александр Яковлевич всё никак не мог осмыслить услышанное.

– Так вы… вы знаете о существовании снежного человека?

Старуха Извергиль вытряхнула из пачки очередную беломорину, смяв особым образом гильзу, сунула папиросу в рот, прикурила от огонька горевшей перед ней спиртовки. Пыхнув дымком, прищурившись, посмотрела на собеседника:

– А вы, мил человек, думаете, мы здесь чем столько лет занимаемся? Только ваш снежный человек – миф, эфемерность, фантазия. А наш гоминоид, или рабсил, – вполне живой. Это новый, по сути, вид человекообразных существ, выведенных искусственным путём. И вам – как вас по батюшке? – ах, да, Александр Яковлевич, очень повезло. Гоняясь за призрачным объектом, плодом воображения разных пьяниц, неврастеников и сумасшедших, вы помимо своей воли стали участником грандиозного эксперимента, который уже более шестидесяти лет осуществляется нашей лабораторией. И ваше имя, я уверена, если вы перестанете ныть и зацикливаться на своём подневольном положении узника, по прошествии времени будет вписано золотыми буквами в историю нового человечества!

– Ух ты… – только и смог выдавить из себя вконец обескураженный журналист.

 

5

Потянулись томительные, однообразные дни. Не понимая общего смысла работы, не будучи вследствие этого нацеленным на конечный результат, Студейкин тем не менее добросовестно выполнял всё порученное ему Старухой Извергиль.

Для начала она повела его в виварий и собственноручно отобрала два десятка белых мышей, поместив их в мелкоячеистую клетку. В задачу Александра Яковлевича входило взвесить каждого грызуна на весах, причём с точностью до сотых долей грамма, затем ввести особям по одной десятой миллилитра сыворотки из пробирки без этикетки. Все этапы своих действий Студейкин обязан был строго фиксировать в лабораторном журнале.

– Пробирка с сывороткой в штативе у тебя на столе, весы аптекарские там же, шприцы в стерилизаторе. Уразумел? – инструктировала Изольда Валерьевна нового сотрудника. – Иглу вводи подкожно, в холку. Сумеешь?

– Не забыл ещё, – брезгливо косясь на снующих в клетку мышей, кивнул Александр Яковлевич. – Только вот… Нет ли другой клетки или ящика, куда я тех мышек, что уже уколол, рассаживать буду? А то все они, заразы, одинаковые, ещё перепутаю.

Старуха Извергиль оторвалась от окуляра микроскопа, в который всматривалась до того одним глазом, пыхнула вонючей папиросой, вздохнула:

– Плохо быть тупым… Я же сказала: инъекции делать с соблюдением стерильности. Место укола обработаешь вначале спиртом, затем зелёнкой, и по зелёному пятнышку отличишь тех животных, что уже привил.

Студейкина покоробило, что им помыкают, как школяром. Он поджал губы обиженно:

– Было бы полезнее для дела, Изольда Валерьевна, если бы вы посвятили меня в смысл нашей работы. Я должен знать, так сказать, свою цель. Тогда и ответственность за конечный результат возрастёт!

Не отрываясь от микроскопа, старуха проскрипела задумчиво:

– Будешь много знать – скоро состаришься. Вернее, применительно к нашим условиям, не состаришься вовсе. Просто не доживёшь. Если напортачишь – тоже. В лучшем случае пойдёшь в шахту кайлом махать, в худшем – расстреляют, как саботажника и вредителя. Так что выполняй все мои указания точно, беспрекословно и в срок. Тогда, хе-хе, может быть здесь, в тюрьме, и состаришься…

Александр Яковлевич, втянув голову в плечи, с омерзением сунул руку в кишащую красноглазыми грызунами клетку, боясь, что те немедленно вопьются в неё своими острыми, чёрт знает чем инфицированными зубками. Но всё обошлось, и он приступил к исполнению нехитрых обязанностей.

Колол, выжидал неделю, ежедневно взвешивая беспокойных и юрких мышей. Аккуратно чётким почерком заносил данные в журнал, что само по себе было непросто. Писали здесь стародавними перьевыми ручками, которые требовалось то и дело макать в стеклянную чернильницу, перо царапало серые, грубые листы. К острию цеплялись микроскопические древесные щепочки, на страницу нередко падали жирные, ничем не выводимые кляксы, и журналист учился пользоваться такими невиданными им прежде приспособлениями, как перочистка и промокательная бумага. И, видимо, преуспел, потому что строгая Извергиль доверила ему две недели спустя более сложную работу – забор крови тончайшей иглой из микроскопических сосудов привитых какой-то дрянью мышей. Потом пробирки центрифугировались, старуха изучала мазки плазмы под микроскопом и, видимо, находя в них что-то интересное, периодически ахала, однажды даже зааплодировала и торопливо, сияя глазами, помчалась демонстрировать предметное стёклышко неизвестным Студейкину коллегам.

Ежедневно пожилая дама дотошно вчитывалась в журнал, который вёл Александр Яковлевич, шевеля губами, сравнивала цифры, прослеживая их динамику, время от времени произнося что-то вроде «так я и думала!» или «ну, конечно, я знала, что ничего путного из этого не получится!». Но о чём она думала, что знала, на что «путное» рассчитывала, Студейкин даже догадываться не мог.

Всё изменилось ещё две недели спустя. В тот день бывший журналист, войдя в лабораторию, натянул на плечи белый халат и только-только взял в руки первую, привыкшую к нему и оттого снулую будто мышь, Изольда Валерьевна, всегда оказывающаяся на рабочем месте раньше его, оторвавшись от микроскопа, произнесла, морщась досадливо:

– Ах, оставьте этих несчастных животных. Серия опытов над ними завершена.

– Как всегда, с неизвестным для меня результатом, – горестно вздохнул Александр Яковлевич.

Старуха Извергиль достала из пачки очередную папиросу, послюнявив жёлтый от никотина палец, подклеила надорвавшуюся бумагу на мундштуке, прикурила и, выпустив густой клуб серого дыма, поинтересовалась вдруг:

– Скажите-ка, любезный, вы ишемией сердца не страдаете часом? Или гипертонической болезнью?

– Н-нет… вроде бы… – растерялся от неожиданности Студейкин. – Я, знаете ли, здоровый образ жизни веду. Не пью, не курю. Спортом занимаюсь. Вернее, занимался, – спохватившись, поправился он. – Туризмом. У меня первый разряд по спортивному ориентированию…

– Об этом помалкивай, – не то в шутку, не то всерьёз посоветовала Извергиль. – Дознаются в кумотделе – на учёт как склонного к побегу поставят. Туристов здесь, брат, не любят.

– Да это всё в прошлом, – жалко улыбнулся, поправив сбившиеся на нос очки, Александр Яковлевич.

Старуха загасила окурок в чашке Петри.

– Спрашиваю, потому что не каждый выдерживает то, с чем столкнуться сейчас и тебе придётся. Некоторые в обморок падают. Вот я и интересуюсь, не отбросишь ли ты копыта от страха?

– Будьте спокойны. Не из пугливых! – гордо расправил щуплые плечи Студейкин.

– Ну, тогда пойдём, любезный, – пригласила старуха, вставая из-за стола, – в нашу святая святых. Испытательный срок ты, можно сказать, прошёл. Я за тебя перед завлабом поручилась. И Мудяков счёл возможным тебя на следующий уровень доверия перевести. Только учти: если при нынешней степени информированности в случае профнепригодности тебя ещё можно было за эти стены вывести и, к примеру, в забой или на лесоповал списать, то теперь, как обладателя сверхсекретных сведений, только к стенке…

– Спасибо на добром слове, – кивнул Александр Яковлевич. – Но любопытство, увы, – моя роковая черта. Оно меня, по большому счёту, уже до тюрьмы довело. А потерявши голову, по волосам, как известно, не плачут. Так что ведите меня, куда угодно. Жажда знаний иссушила мне горло.

 

6

Пройдя длинным коридором мимо безликих дверей с номерами секций и кабинетов, Старуха Извергиль подвела Студейкина к последней – с табличкой «Стерилизационная». Стерильность здесь соблюдалась, по-видимому, настолько строго, что дверь была металлической, снабжённой смотровым глазком. И когда провожатая постучала в неё связкой ключей, распахнулась сразу. На пороге вырос часовой в белом балахоне. Автомат ППШ, висевший у него на груди, делал стража похожим на разведчика-пластуна в зимнем маскхалате.

– Пропуск, – нелюдимо буркнул он и навёл ствол оружия на визитёров.

Старуха Извергиль протянула ему квадратик картона, перечёркнутый жирной красной полосой. Часовой, пристально всмотревшись в него, отступил в сторону:

– Проходи.

Миновав бдительного стража, Студейкин, следуя за Изольдой Валерьевной, оказался сперва в небольшой, заставленной автоклавами, комнатке. В противоположной стене он увидел ещё одну неприметную, выкрашенную сероватой больничной краской дверь. Маячивший за их спиной часовой подошёл к ней и, стукнув костяшками пальцев, сообщил:

– Допуск по форме Б. Открывай.

Скрежетнул и лязгнул мощный засов. Дверь, оказавшаяся с изнанки металлической, может быть, даже бронированной, отворилась тяжело с пневматическим, как в подводной лодке, вздохом. За ней тоже застыл автоматчик в белом мешковатом халате. Он молча кивнул на лестницу позади себя, круто спускавшуюся вниз, в подземелье, скупо освещённую лампочками под матовыми плафонами.

Старуха Извергиль, держась за тонкие стальные перильца, первой стала спускаться, стуча по металлическим ступеням своими мужскими ботинками, и Александр Яковлевич, вдохнув застоявшийся, пахнущий сухой пылью воздух, потопал покорно следом, ощутив вдруг, как трепыхнулось невпопад сердце.

Спускались долго и глубоко, как в преисподнюю. За каждым крутым поворотом лестницы начинался новый марш, уходивший стремительно вниз, всё глубже и глубже. Наконец очередной пролёт закончился тесной площадкой, на которой маячил очередной часовой с автоматом наперевес.

– Ну и охрана здесь у вас… – покачал головой Студейкин.

– Враг не пройдёт, – подтвердил автоматчик.

Он извлёк из кармана огромный ключ и, повернув его в замочной скважине, с видимым трудом потянул на себя закованную в броню дверь. Потом дёрнул вниз рукоятку рубильника на стене. В помещении вспыхнул яркий, режущий глаза после сумрака подземелья, свет, надсадно взвыли какие-то механизмы.

– Вентиляция, – скупо пояснил часовой. – Погодьте чуток, пусть протянет. А то задохнётесь неровен час. Посетители здесь редко бывают.

Старуха Извергиль достала папиросы, поделилась с охранником. Пока они курили, Александр Яковлевич нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

Он не кривил душой, когда признался Изольде Валерьевне в любопытстве. Нынешнее положение подневольного, несмотря на устрашающий приговор, казалось временным, преходящим. Он будто в съёмках телесериала участвовал, где всё разыгрывалось не всерьёз, понарошку. А вот на книгу о приключениях в таёжной глуши он материал здесь наверняка соберёт. Похлеще, чем «Копи царя Соломона». Надо только побольше секретов у этих полоумных тюремщиков и сумасшедших учёных, творящих неизвестно что уже шестьдесят лет в лаборатории, выведать…

Докурив беломорину, Изольда Валерьевна бросила окурок на бетонный пол, решительно растёрла его тяжёлым ботинком и пригласила подшефного:

– Пошли!

Привыкнув к яркому, слепящему свету, Студейкин осмотрелся по сторонам. Он оказался в огромном бункере, напоминающем станцию метрополитена. Те же массивные колонны, подпирающие вырубленный в твёрдой, не иначе как скальной, породе, свод, тот же кафель на стенах, полу и потолке, сияющий белоснежно в жарком пылании электрических ламп, и гулкое, далеко разносящееся в подземном пространстве, эхо шагов.

Однако, присмотревшись внимательно, Александр Яковлевич убедился, что сравнение со станцией метро, пришедшее сперва ему в голову, было ошибочным. Скорее помещение, в котором он очутился, оказалось похожим на гигантскую мертвецкую. Ибо всё пространство бункера – и по стенам, и в середине – было заставлено столами, стеллажами и стеклянными саркофагами. И едва ли не из каждого из них на журналиста смотрели слепо сотни, а может быть, и тысячи человеческих лиц, застывших то в судорожном мёртвом оскале, то в вечном покое и равнодушии. Причём у лиц этих далеко не всегда наличествовало туловище. Множество голов, отчленённых от тела, взирали мутными, подёрнутыми белесоватой плёнкой глазами из стеклянных банок, а ещё при более детальном осмотре ясно становилось, что и головы эти вполне человеческими назвать нельзя было. Некоторые явно принадлежали приматам – покрытые чёрной шерстью, с клыками, торчащими хищно из пасти, другие – и вовсе не поймёшь кому, нетопырям каким-то – бледные, безволосые хари с выпученными мученически глазными яблоками и острыми как у киношных вурдалаков, зубами. Были и такие, что напоминали обликом доисторических гоминоидов – австралопитеков, неандертальцев, только, судя по заспиртованным экспонатам, неведомым образом сохранившихся до наших времён в отличном, первозданном практически состоянии.

– Господи, – оторопело блуждая взором по сторонам, перекрестился Александр Яковлевич. – Да у вас тут музей антропологии… чудеса!

– Мы, учёные, в религиозные бредни, в мистику не верим, – хохотнула прокуренно Извергиль. – Чудеса мы творим, так сказать, собственными руками.

– А… это? – в растерянности указал на чудовищные экспонаты Студейкин.

– А это, любезный вы мой, как раз и есть тот секрет, который вы так жаждали узнать. Вернее, – поправилась Изольда Валерьевна, – пока лишь внешняя, но, признайтесь, довольно впечатляющая сторона нашей научной деятельности… Вас, кстати, не мутит, коллега? А то вы какой-то бледненький…

– Я в полном порядке! – сглотнув подкативший к горлу кислый комок, замотал головой журналист и стиснул зубы так, что нижнюю челюсть судорожно свело.

– То, что вызывает у вас тошноту, – прозорливо заметила Старуха Извергиль, – является свидетельством величайшего научного открытия академика Чадова… Вы, кстати, слышали о нём хоть что-нибудь?

Играя желваками, Студейкин в ответ энергично помотал головой.

– Ну конечно! Как, впрочем, и остальные представители научного мира. Многие из них, не задумываясь, отдали бы свои жизни в обмен на возможность хотя бы одним глазком взглянуть на эти уникальные экспонаты. Но они, увы, вероятнее всего, никогда не узнают даже о факте существования нашего музея. Его видели от силы человек сто, включая охрану, но никто из них никогда не покидал и не покинет территорию лагеря. Таким образом, тайна наших исследований надёжно защищена…

– До каких пор? – быстро спросил, справившись наконец с тошнотой, Александр Яковлевич.

– Пока человечество не признает, что в своём развитии зашло в тупик и не пожелает уступить место на планете новому виду, – буднично, как о чём-то само собой разумеющемся, сообщила старуха.

 

7

В залитом неживым электрическим светом бункере было по-могильному холодно. Заметив, что хилый Студейкин зябко повёл плечами, Изольда Валерьевна взяла стоящую у стены длинную, как бильярдный кий, указку, и предложила:

– Давайте не будем тратить зря время и приступим к осмотру экспозиции. Это поможет вам лучше понять, чем занимаюсь я, мои коллеги, а теперь и вы, уже на протяжении многих лет.

Став похожей на строгого музейного экскурсовода, она подвела Александра Яковлевича к стенду с пожелтевшими от времени фотографиями.

– Вот, извольте ознакомиться с этими материалами. Перед вами профессор Иванов, начавший первым проводить опыты по гибридизации антропоидов. На этих снимках учёный запечатлён во французской Гвинее, куда он был откомандирован в 1926 году Академией наук СССР при содействии Международного Пастеровского института. Опыты в Африке проводились по двум направлениям – как путём искусственного осеменения самок шимпанзе спермой мужчин-пигмеев, так и наоборот – осеменения женщин-туземок спермой самцов обезьян. На этом стенде помещены фотографии как туземцев, так и подопытных приматов-горилл, шимпанзе, орангутангов. Позднее Иванов продолжил свои опыты в Сухумском обезьяньем питомнике. Граждане молодой Советской республики с энтузиазмом и юношеским задором откликнулись на призыв послужить интересам науки. Сотни добровольцев со всех концов нашей необъятной страны съехались на Черноморское побережье с тем, чтобы принять личное участие в захватывающем эксперименте. Вот перед вами фотография гражданина Нодаришвили. Простой пастух, он, когда потребовалось Родине, совершил научный подвиг. Лично, половым путём, что гарантировало чистоту эксперимента, осеменил более пятидесяти самок приматов! Советское правительство по достоинству оценило заслуги выдающегося сына грузинского народа. Он был награжден орденом Трудового Красного Знамени. Подобного участия широких масс в научных исследованиях в капиталистическом обществе даже представить себе нельзя! – с вызовом, держа указку, как винтовку с примкнутым штыком, обернулась к Студейкину Изольда Валерьевна.

– Э-э… м-мда… – в растерянности кивнул Александр Яковлевич, с дрожью примеряя к своей персоне степень беззаветной преданности науке горного пастуха. – Вы правы. Совершенно невозможно представить… Хотя и сейчас ещё у психиатров наверняка наблюдаются больные зоофилией… Надеюсь, вы не собираетесь привлечь меня к научной работе в этом… гм… качестве?

Старуха Извергиль с пренебрежением осмотрела его с головы до ног:

– Где уж вам… Да и эту стадию эксперимента мы давно прошли и отвергли, как совершенно бесперспективную.

Студейкин, громко вздохнув с облегчением, опять изобразил на лице почтительное внимание.

– Тем временем независимо от Иванова своим путём шёл профессор Харьковского медицинского института Чадов, – продолжила между тем Старуха Извергиль. – Он тоже пытался получить гоминоида, скрещивая человека разумного и приматов. Как вы знаете, наши клетки содержат 46 хромосом, тогда как у обезьян их 48. Так вот, воздействуя на хромосомы вначале жёстким рентгеновским излучением, затем некоторыми химическими веществами, Степан Кузьмич добился положительного результата! И хотя первый гибрид оказался нежизнеспособным… – Изольда Валерьевна ткнула указкой во что-то чёрное, мохнатое, плавающее в десятилитровой квадратной банке.

Поправив очки, Александр Яковлевич вгляделся внимательно в маленькое, не более пятидесяти сантиметров, длиннорукое тельце, покрытое густой шерстью, но с безволосым лицом человеческого младенца. Бывший журналист постарался скрыть охватившие его жалость и отвращение.

– Тем не менее у этого существа уже имелись отчетливые признаки гоминоида, – как ни в чём не бывало, продолжила Извергиль. – Отсутствует хвост, нижняя челюсть соответствует человеческой, хотя верхние резцы напоминают клыки. Надбровные дуги сглажены, а вес мозга на четверть выше, чем у обезьян. Одновременно Степан Кузьмич активно работал над расшифровкой генома, догадавшись менять структуру гена с помощью специально культивируемых вирусов. Только за эту работу он уже достоин, как минимум, Нобелевской премии. Но Чадов ставил перед собой более глобальные задачи. Пройдёмте… – Она переместилась к рослому гориллообразному экспонату. – А вот это уже следующий этап опытов. Во втором поколении удалось получить вполне жизнеспособную особь. Гибрид человека и гориллы обладал даже зачатками интеллекта. Он уже был способен выполнять простейшие производственные операции – крутить рукоять лебёдки или динамо-машины, молоть муку ручной мельницей, переносить тяжести или перевозить их с помощью тачки. У последующих поколений эти навыки всё более совершенствовались, а мыслительная деятельность возрастала. Полученные в нашей лаборатории существа уже могли проводить самостоятельно землеройные работы, рубить лес или горную породу в шахте. Они не только усваивали задание и выполняли его, но и оказались способны выражать звуками простейшие мысли…

Студейкин зачарованно переходил следом за Извергиль от одного жутковатого экспоната к другому, всё более убеждаясь, что встреченный им на болоте реликтовый гоминоид таковым, судя по всему, не являлся. Это была сбежавшая из лаборатории особь, выведенная искусственным путём. А значит, прощай, мировая сенсация! Снежного человека отыскать так и не удалось. Однако… разве увиденное в здешнем музее, если удастся придать эти разработки гласности, не произведут фурор в научном сообществе?! Это вам не клонированная овечка Долли!

– И всё-таки я не очень понял про вирусы, – заметил Александр Яковлевич. – Причём здесь они и эти, – не без содрогания кивнул он в сторону очередного звероподобного экспоната за два метра ростом, – чудовища?

– Величие профессора Чадова как раз и заключается в том, что он задолго до официального открытия генов научился направленно воздействовать на них, вызывая необходимые мутации. Генетические мутации постоянно происходят в природе. Это естественный процесс, вполне вписывающийся в теорию Дарвина. Ведь бабочка, обитающая, например, в капусте, вовсе не целенаправленно, волевым усилием, меняет цвет своих крыльев на зеленоватый оттенок, маскируясь таким образом под окружающую среду. Мутации её генов, отвечающие за цвет крыльев, происходили хаотично – под воздействием ультрафиолета, радиации и так далее. Однако выжили лишь те зеленокрылые особи, которые скрывались, сливаясь цветом с листьями капусты. А жёлтокрылых, или, скажем, краснокрылых примечали и склёвывали птицы. Уцелевшие зеленокрылые передали свои свойства следующим поколениям… Вы понимаете, о чём я? – строго глянула Изольда Валерьевна на Студейкина.

– Да-да, конечно, – торопливо подтвердил тот.

– Так вот, следите за моей мыслью, коллега. Мы с вами договорились таким образом, что генетические мутации – естественный природный процесс. Все растения и животные, включая человека, – это генетически модифицированные версии предшественников. Мы же, воздействуя целенаправленно на гены, можем задавать определённые качества для последующих поколений представителей растительного или животного мира…

– А-а, знаю, – в нетерпении перебил её Студейкин. – Только открытие ваше давно устарело. В мире уже существует генномодифицированная соя, кукуруза. Полки супермаркетов завалены консервами, которые медики есть не советуют…

– Узнаю гримасы капитализма, – скорбно кивнула Старуха Извергиль. – Общество потребления! Им бы только брюхо набить. Они любые достижения человеческой мысли переводят в жратву! А между тем, как естественный отбор, так и искусственная селекция базируются на генетической ошибке – мутации, в результате которой организм не просто сохраняет жизнеспособность, но и приобретает новые качества, признаки. Разница лишь в том, что при искусственной селекции мы сами проводим скрещивание, задавая параметры, которые хотим получить в итоге, а в природе это носит случайный характер. С помощью генной инженерии мы либо переделываем ген, воздействуя на него, либо импортируя участки гена от других видов животных, растений. И здесь уж без ложной скромности позвольте отметить заслуги моей персоны…

– В смысле? – угодливо улыбнулся Александр Яковлевич.

– Именно я разработала ещё в конце шестидесятых годов методику переноса участков генов с одного на другой с помощью вирусов. На совершенствование этой методики я потратила ещё около тридцати лет. И теперь выделенный сегмент ДНК мы умеем разрушать в определённых участках, а затем склеивать цепочки ДНК из разных организмов…

– Господи, неужто вы всему этому научились, не выходя из тюрьмы? Кстати, Изольда Валерьевна, позвольте нескромный вопрос: как вы сюда попали? Заниматься генетикой и оказаться в глухой тайге… Неужто, как остальные бедолаги, случайно?

– Ну нет, – усмехнулась Старуха Извергиль и выщелкнула ловко из пачки очередную толстую беломорину. Закурила, сказала, попыхивая в холодном воздухе бункера папиросным дымком. – Я, наверное, единственный человек в лагере, который оказался здесь по собственной воле. Ещё в начале шестидесятых, учась в Харьковском мединституте, увлеклась генетикой. Однажды в институтской библиотеке наткнулась на тоненькую брошюрку, изданную в начале тридцатых годов и излагающую смысл работ профессора Чадова. Меня поразило, как далеко он продвинулся в то время, когда о генах не знали практически ничего, в своих изысканиях. Я заинтересовалась учёным, стала наводить о нём справки. Узнала, что профессор исчез в середине тридцатых годов, по предположению коллег – был репрессирован. Однако позже случайно познакомилась с престарелым доктором, который встречался с Чадовым уже во время войны в Особлаге! И этот доктор под большим секретом поведал мне, что профессор и там продолжал свои опыты. И даже добился огромных успехов! А дальше, в пятидесятые, шестидесятые годы о нём опять ни слуха ни духа… Я предприняла своё собственное расследование. И решила искать концы здесь, в тайге, в Острожском районе. Лагеря, я предполагала, давно уже нет, но, может быть, профессор дожил до амнистии, вышел на поселение? Возможно, до сих пор живёт в таёжной глуши, всеми забытый. А если нет – где-нибудь могли сохранится его бумаги – описание научной работы. Вам, нынешним, не понять, что такое энтузиазм учёного, когда ради открытия ты способен неделю шагать сквозь непроходимые лесные дебри, – уничижительно глянула она на Студейкина.

– А вот и нет, – с гордостью вскинул голову Александр Яковлевич. – Я как раз шагал. Искал снежного человека. А нашёл… сами понимаете что.

– И я нашла, – улыбнулась, вспомнив о давней удаче, Извергиль. – И застала ещё профессора Чадова живым. Это была така удача! Такое счастье!

– Так вы… не заключённая? – удивился Студейкин.

– Почему же… Для порядка и надёжности мне пришили шпионаж, осудили на двадцать пять лет, да только я этот срок давно уже отсидела.

– И можете уйти куда угодно?

– Да меня палкой отсюда не выгонишь! – с негодованием воскликнула Извергиль. – В этой работе весь смысл моей жизни! Изменить природу человека в лучшую сторону… Не скажу, что чувствую себя кем-то вроде Бога… Но его помощником здесь, на земле, – точно!

– Однако эксперименты по селекции человека во всём мире запрещены, – охладил её пафос Студейкин.

– Вот-вот! – с жаром подхватила Изольда Валерьевна. – Сою они, видите ли, улучшить хотят, а человека – нет! Им выгоднее иметь дело с дефективными представителями рода людского! А мы дерзнули изменить природу самого человека. И наши опыты увенчались успехом!

Студейкин не без ехидства и омерзения показал пальцем на косматое чудовище, стоящее во весь рост на деревянном постаменте в стеклянном кубе.

– Вот это вы называете успехом?

Извергиль как-то сразу сникла, сказала упавшим голосом:

– Ну-у… мы продолжаем изыскания. Теперь время кропотливой работы. Нам нужно решить проблемы бесплодия рабсилов, увеличения продолжительности их жизни с нынешних пятнадцати до пятидесяти хотя бы лет, повышения сопротивляемости их организма к некоторым инфекциям…

– Рабсилов? – переспросил озадаченно Александр Яковлевич.

– Да, именно рабсилов, – подтвердила Изольда Валерьевна. – Так мы называем выведенную в нашей лаборатории породу человека разумного, годного к тяжёлому физическому труду, бойца, не ведающего страха и усталости…

– Эти люди… то есть существа… много их удалось… э-э… произвести на свет?

– Тысячи две… – пожала плечами Извергиль. – Можно было бы и пять миллионов. Или миллиардов. Но мощности нашей лаборатории ограниченны. Да нам и этих хватает пока. А если понадобиться, мы за несколько лет развернёмся, поставим на поток и заселим ими всю планету. Это уже дело техники.

 

Глава одиннадцатая

 

1

Из глухого, как бетонный мешок, карцера Фролова забрали ночью. Впрочем, в тот момент он плохо ориентировался во времени суток, потому что в камере его содержали без света. И когда вдруг вспыхнула показавшаяся невероятно яркой утопленная в нише и забранная решёткой лампочка, у капитана милиции налились слезами глаза.

Гремя цепями, он поднялся с цементного пола и шагнул навстречу двум конвоирам, выросшим у порога и скомандовавшим ему кратко:

– Заключённый, с вещами на выход!

Особых вещей у Фролова не было, лишь тощий узелок с парой хлопчатобумажных носков, нательной майкой и ломтём черствого и жёсткого, словно кусок засохшей глины, хлеба, входящего в скудную тюремную пайку.

Капитана вначале долго вели по мрачным, плохо освещённым коридорам, и он вспомнил рассказы ветеранов органов внутренних дел о том, что в прежние времена приговорённого стреляли так: выведут из камеры вроде как на этап, а потом, улучив момент, всадят пулю в затылок. Такое, украдкой, неожиданное для заключённого исполнение приговора к ВМН считалось более гуманным, чем демонстративный расстрел у стены.

Однако выстрела не последовало, и в конце длинного пути милиционер оказался в тёмном дворе, освещённом яркими звёздами на небосводе да фонарями над высоким забором.

Фролов поёжился от ночной прохлады, но конвоиры не дали ему оглядеться как следует. Ткнули стволами автоматов под рёбра:

– Вперёд! Шире шаг! По сторонам не смотреть!

Он шёл по скрипящей шлаком гаревой дорожке мимо череды серых бараков с чёрными провалами неосвещённых окон, запретной зоны, подсвеченной тускло качающимися с лёгким повизгиванием лампами под железными плафонами и обозначенной едва различимыми во мраке нитям колючей проволоки и клубящейся над землёй «путанкой», способной мгновенно стреножить дерзкого беглеца.

Затем, пнув сапогом окованную железом дверь вахты и показав какой-то документ часовому, конвоиры вывели милиционера за ворота лагеря. Здесь к ним присоединился ещё один, с дышащей хрипло овчаркой на коротком поводке. Собака, натасканная на зеков, тут же принялась рычать утробно, скалить на Фролова ослепительно-белые клыки, а конвойные указали на белеющую смутно поодаль между высоких сосен просеку и, разрезав ночную темень лучами карманных фонариков, приказали:

– Вперёд марш! При попытке к бегству стреляем на поражение!

Несмотря на ночную пору и вожделенную близость тайги, где так легко затеряться от погони, капитан и не помышлял о побеге. В ножных кандалах, которые он поддерживал обеими руками у живота, по бурелому далеко не уйдёшь. Да и в том, что суровые, насторожённые конвоиры мигом пресекут попытку к бегству автоматными очередями, сомневаться не приходилось. А тут ещё этот свирепый, похожий светло-серым окрасом на волка, пёс… И потому, позвякивая в такт шагам цепями, Фролов брёл по тропе, подсвеченной фонарями конвоиров, и со скрытой радостью размышлял о том, что в ближайшее время его, вероятнее всего, не убьют. Иначе, не напрягаясь особо, кокнули бы прямо там, в подвальном помещении карцера, а не гнали под усиленной охраной невесть куда сквозь ночную мглу и таёжную чащу.

Молча отшагали, по прикидкам капитана, километра два. Луч фонаря конвоиров бросал пляшущий нервно пятачок света на хорошо притоптанную дорожку. Сосны плотно теснились по сторонам, шумели тревожно где-то в небесной, недоступной тюремщикам, вольной вышине и, будто почуяв свободу, вдали от лагерного забора ожил, загудел противно, повиснув ядовитым облачком у лица, надоедливый гнус.

Неожиданно просека упёрлась в частокол, стеной выросший из темноты. От него навстречу конвою ударил узкий луч карманного фонаря, и хриплый голос рявкнул:

– Стой! Кто идёт?

И грозно клацнул затвор.

– Свои, Петрович. Принимай жулика да кидай его в шахту. А нам обратно пора, смена кончается, – по-свойски откликнулся кто-то из конвоиров за спиной капитана.

– Начальник конвоя – ко мне, остальные – на месте! – нелюдимо предложил невидимый часовой, режа светом подошедших.

Один из конвоиров, досадливо выругавшись, шагнул вперёд, приблизился к обладателю фонаря.

– Ну на, смотри, бюрократ. Это я, сержант Шапырин. Доставил особо опасного государственного преступника. Склонен к побегу и нападению на охрану. Владеет навыками рукопашного боя. Требует усиленного контроля и надзора.

– То-то же, – прорисовался наконец из мглы часовой – службист с винтовкой наизготовку. – А то расслабились, бдительность потеряли. «Петрович», «свои», – передразнил он. – Сами же говорите – зек особо опасный. А если бы он по дороге вас порешил, завладел оружием и сюда – подельников освобождать? А я, старый дурак, ему навстречу с объятиями – свои, дескать! Вот он я, Петрович! Эх, молодёжь, – укорил он, – не нарывались ещё… Ну, давайте своего каторжанина!

Кто-то из конвоиров ощутимо наподдал Фролову прикладом в спину, и капитан, едва устояв, огрызнулся:

– Сам пойду, не толкайся! Если бы не цепи, дал бы я тебе по соплям, чтобы знал, как с арестованным обращаться!

И тут же вспомнил, к стыду, что сам-то он, бывало, с задержанными не церемонился, раздавая им затрещины порой без всякого повода.

– Ишь, какой борзой, – взял его за плечо встречающий, – шагай, куда велят, а то отметелим так, что мало не покажется!

Фролов, подчиняясь, прошёл в скрипнувшую несмазанными петлями калитку и тут же попал под перекрёстный огонь фонарных лучей других тюремщиков.

– Заключённый Ю-150! Кепку долой, когда с тобой лагерное начальство разговаривает!

Фролов, жмурясь от света, гордо повёл головой:

– Да пошёл ты, козёл! Это ты, мразь, с капитаном российской милиции разговариваешь! Так что представься, чтобы я знал, кого потом в камере гноить буду!

И тут же его начали бить – без остервенения, деловито, вполне профессионально и больно, со знанием дела обрабатывая прикладом печень, почки, грудную клетку. Сшибли с ног, перебили дыхание. Фролов упал на четвереньки, прикрыл от ударов голову, сцепив на затылке скованные руки. Но и это не помогло. Кто-то изловчился и достал его сапогом по лицу так, что нижняя челюсть лязгнула о верхнюю, и на губах запузырилась кровавая пена.

– Ну всё, будя, – стараясь унять одышку, приказал старший наряда. – Давненько нам такие ухари не попадались.

– Он целую диверсионную группу возглавлял, – пояснил другой охранник, – вооружённую до зубов. Их старшина Паламарчук задержал. А то бы таких делов натворили…

– А вы как думали? – авторитетно заявил старший. – Правильно замполит учит: враг с каждым годом становится всё изощрённее и коварнее, беспощаднее. У-у-у, – приподнял он за волосы безвольную голову Фролова, – глянь-ка, и морда у него не нашенская!

– Ага… Японский самурай, мать его…, – согласился кто-то из вохровцев.

– Давай водички на него плеснём! А то придётся бездыханного в шахту спускать.

Милиционер очнулся от потока хлынувшей ему на лицо ледяной воды, повёл по сторонам глазами, матюкнулся сквозь разбитые губы. Его подхватили под руки, подняли.

Старший наряда выступил вперёд и, подсвечивая себе фонарём, принялся читать примятую на сгибах бумажку:

– Зе-ка Ю-150! Приговором особой тройки вы осуждены к исключительной мере наказания – расстрелу.

В груди Фролова, там, где располагалось сердце, похолодело. Даже избитые бока перестали болеть. Он вздохнул полной грудью, вздёрнул выше подбородок и скривил распухшие губы в ухмылке. «Всё-таки убьют, сволочи!» – пронеслось в голове.

– Но! – со значением произнёс старший наряда, сделав многообещающую паузу. – Руководствуясь соображением гуманности, приказом начальника Особлага высшая мера наказания – расстрел – заменена вам на бессрочные каторжные работы, которые вы, Ю-150, будете отбывать пожизненно. На весь срок наказания вам запрещено писать и получать письма, а также иные почтовые отправления, как-то: посылки, бандероли. Вы на весь срок наказания лишаетесь права на передачи и отоваривания в ларьке. За время отбытия наказания вам запрещается покидать территорию шахты и подниматься из штольни на поверхность без особого распоряжения начальника лагеря. Самостоятельный, без разрешения, подъём на поверхность будет расцениваться как побег и пресекаться расстрелом на месте. Рабочий день продолжительностью шестнадцать часов регламентируется правилом внутреннего распорядка, а также распоряжением бригадира и нарядчика шахты. Выходные дни на каторжных работах запрещены. Питание, вещевое довольствие осуществляются по пониженной норме. За перевыполнение нормы выработки по указанию бригадира может выдаваться повышенная пайка продуктов питания, за невыполнение – пониженная. Отказ от работы по неуважительной причине расценивается как саботаж и карается расстрелом.

– А если уважительная причина? – презрительно прервал его капитан.

– Уважительная причина невыхода на работу у каторжника только одна – смерть.

– Всё запрещается, запрещается, – опять подначил его Фролов, – а что разрешается?

– Жить, – посветив ему фонарём в лицо, сказал старший наряда. – Пока урки тебя не зарежут. Или рабсилы не сожрут. Или сам не загнёшься…

– Добрые вы, – кивнул милиционер. – Но я всё равно когда-нибудь до вас доберусь.

– Видали мы таких! – развеселился начальник. – А только ни один из них ещё из шахты не вышел. Нам только головы их для отчёта и списания на-гора выдавали. Без туловища, конечно. Туловище для подземных каторжан – законный приварок к пайке. Пусть жрут. Нам без надобности. Мы только головы учитываем – был, да умер. А отчего – нам без разницы!

Как ни храбрился Фролов, а оторопь всё же брала. Но, пока его вели по узкому, выгороженному рядами колючей проволоки коридору, продолжал хорохориться:

– Что ж, я в кандалах норму выработки выполнять буду? – с вызовом спросил он.

– Тебя ещё и к тачке прикуют, породу к драгам возить, – пообещал один из сопровождавших.

– Я ж говорю – добрые вы, господа, – подтвердил беззаботно, хотя у него поджилки от страха тряслись, капитан.

– Господ мы в семнадцатом к стенке ставили. Да всех, вишь, не добили. И ты поживи пока, подолби золотишко на нужды рабоче-крестьянской власти! – охотно откликнулся конвоир.

– Р-разговорчики! – рявкнул старший наряда. – Ишь, взяли моду тары-бары с преступником разводить!

– Дык… интересно же, – виновато оправдался вохровец.

– Ничо интересного. Он, почитай, уже труп. А тебе, чекисту, не хрен его контрреволюционную агитацию слушать!

Фролов замолчал, решив поберечь силы, не тратя их на бессмысленную перебранку с тюремщиками, от которых ничего, кроме тумаков, ждать не приходилось. Да и сил-то не оставалось совсем. В карцере ему на весь день давали ломоть кислого, плохо пропечённого хлеба, щепоть соли и глиняную кружку воды. Тем не менее разговор с вохровцами оказался не совсем бесполезен. Он узнал, например, что будет жить и попадёт в золотодобывающую шахту. Правда, остальное совсем не вдохновляло. В шахте – урки, какие-то рабсилы и, судя по всему, процветает каннибализм…

Небо между тем просветлело, тайга отступила, и капитан разглядел в конце огороженного «колючкой» забора барачного типа строение, а за ним – высокую гору выбранной породы… Террикон – отчего-то вспомнилось ему слово, обозначающее подобные отвалы.

– Ну, гад, посмотри на небушко-то в последний раз, – сказал, несмотря на запрет старшего, словоохотливый конвоир. – Больше ты его до конца своих дней не увидишь.

И Фролов явственно различил в его голосе нотки сочувствия.

 

2

Деревянная клеть, подсвеченная тусклым язычком пламени масляной лампы «летучая мышь», дёргаясь, скрипя и постанывая, рывками проваливалась в могильную темноту ствола шахты, и милиционер с тоской смотрел вверх, где всё уменьшался, превращаясь в точку, будто со дна бездонного колодца видимый квадратик розовеющего рассветного неба.

Хмурый бригадир, крепкий мужик, облачённый в чёрную от грязи, похрустывающую при каждом движении брезентовую робу, с копной слипшихся волос над негроидным от копоти лицом, смолил сосредоточенно цигарку. Она дымила, трещала плохо тлеющим табаком, а «бугор», сверля новичка белками глаз, молчал потаённо.

Фролов, жадно втянув носом горьковатый дымок, сказал, будто между прочим:

– А я слыхал, что в шахтах курить нельзя. Метан может взорваться.

– То на угледобыче, – буркнул бригадир нелюдимо. – А у нас золото. Оно, зараза, не горит и не взрывается.

Сочтя контакт налаженным, капитан милиции попросил, дрогнув невольно от вожделения голосом:

– А чинарик не оставишь дёрнуть? Несколько дней без курева, уши завяли…

Затянувшись напоследок, зек сунул ему окурок:

– На, кури. Но лучше бросай. Здесь с этим делом большие проблемы. Две пачки махры в месяц на пайку. За жменю табака зарезать могут.

– И съесть? – вставил Фролов.

– Съесть? – удивился бригадир.

– Ну, вохровцы говорили, мол, зеки в шахте друг друга едят.

– Пугали, – отмахнулся зек. – Раньше, говорят, такое бывало. А теперь нет. Мы по понятиям живём, по закону, без беспредела. У нас всё по честному. Сумел отобрать силой – хорошо. А крысятничать – ни-ни. По понятиям не канает.

Фролов жадно, в три затяжки, обжигая пальцы, докурил самокрутку. Изголодавшаяся по никотину голова поплыла блаженно.

– Ух ты, как забрало! – благодарно кивнул он бригадиру.

– Учти, в забое курево стрелять не принято. Можно только у друганов-семейников попросить, и то взаймы. Не вернёшь – предъяву получишь…

– Знаю, – согласился капитан. – Знаком с этой жизнью.

– Сидел, што ли? – пристально вгляделся в него бригадир. – Ты ж, я понял, с воли сюда попал?

– С воли. Но там не сидел. Просто… э-э… работал близко по этой линии, – решив не раскрывать пока своё милицейское прошлое, туманно пояснил Фролов.

Прервав приобретший для него опасное направление разговор, капитан принялся с показным интересом крутить головой. По мере спуска, вопреки логике, становилось светлее. Откуда-то снизу поднимались навстречу скрипящей клети тепло и отсветы багрового зарева, словно Фролов с бригадиром в жерло вулкана проваливались. Гремя кандалами, капитан утёр кепкой вспотевший лоб.

– Уф-ф… Прямо преисподняя какая-то… Тепло там у вас?

– Не замёрзнешь, – отозвался скупо зек и, подняв стекло лампы, задул фитилёк.

Уже и без лампы стало светло. Милиционер чётко различал бугристые, вырубленные в неизвестной ему породе стенки шахты, рывками, как на старой киноленте, проплывающие мимо снизу вверх, слышал сквозь повизгивание тросов доносящийся со дна шум – будто там, в глубинах земли, кто-то вздыхал мощно, чавкал и время от времени бил молотом так, что недра подрагивали.

Наконец со скрежетам, всхлипами и стонами, клеть преодолела вертикальную шахту и повисла под куполом огромной, с городской квартал величиной, пещеры, озарённой отблеском… Нет, не пожара, как Фролову сперва показалось, а пламенем множества плавильных печей, кузнечных горнов, костров и огоньков тусклых, тлеющих, словно звёздочки в небе, одиноких фонариков.

Милиционер закашлялся от здешнего воздуха – едкого, насыщенного дымом, копотью, запахом горелого масла, но клеть скользнула ниже, повинуясь движению огромного барабана с намотанным на нём стальным тросом, и через пару минут достигла дна.

Бригадир открыл дверку, кивнул:

– Выходи.

Капитан ступил на твёрдую почву, осмотрелся вокруг. Возле застопоренного барабана он приметил группу местных обитателей. Бородатые, с длинными нечёсаными космами до плеч, в неописуемом рванье, а некоторые и вовсе в чём-то вроде набедренной повязки, они жадно разглядывали новичка, указывали на него пальцем.

– Хорош глазеть, дармоеды! – гаркнул на них бригадир. – Марш по рабочим местам! А то без вечерней пайки оставлю!

Оборванцы торопливо шмыгнули в разные стороны.

– Светло тут у вас. И просторно, – стараясь держаться независимо и скрывая охватившую его панику от увиденного, изрёк Фролов. – Я себе выработку страшнее представлял. Думал, тут в грязи на четвереньках вагонетки толкать придётся…

– И на четвереньках поползаешь, и на брюхе, – пообещал бригадир. – Это у нас главный штрек. Его уже лет шестьдесят обживают. Здесь и промзона, и жилой сектор. А золотоносные породы отсюда выбраны давно. Проходы вслед за жилой на километры тянутся… Эй ты, подь сюда! – неожиданно прихватил он за лохмотья промелькнувшего было мимо каторжанина. – Отведи новенького в кузню. Пусть Фома ему кандалы срубит. А потом в бендюжку ко мне дорогу покажешь. Сделаешь – махорки на закрутку дам. Усёк?

– Так точно, гражданин бугор, – поклонился оборванец и тут же оценивающе осмотрел Фролова. – Ух ты… У тебя и клиф новый, и штанцы… Махнём?

– Я те махну! – рявкнул на него бригадир. – Делай, что велено, и без маклей!

Капитан громыхнул цепями:

– Не боитесь, что я без них сбегу?

– Попробуй, – усмехнулся бугор. – Если только кайлом километровый тоннель в гранитной скале прорубишь… Да и баловство это, а не кандалы. Это мусора считают, что ими каторжного удержать можно. Мы здесь по-своему бакланов стреножим. Колодки на шею и руки. Но предупреждаю. Кипишные да борзые, кто понятий не придерживается, долго не живут.

 

3

Дикого вида, заросший обожжёнными волосами по самые брови, кузнец, посверкивая на новичка рубиновыми огоньками глаз, сноровисто срубил зубилом заклёпки на кандалах. Освободившись от натёрших изрядно запястья и щиколотки оков, Фролов задержался немного в кузне, бережно оглаживая саднившую под браслетами кожу.

Между тем потерявший к нему интерес кузнец выхватил длинными щипцами из гудящего пламени горна раскалённую добела, словно кусочек солнечного вещества, заготовку, шмякнул её на наковальню, а дюжий помощник, выступивший из темноты, принялся бить, плющить болванку тяжёлым молотом, высоко вздымая его над головой и со страшной силой обрушивая на металл, брызжущий снопами ослепительных искр.

Капитан внимательнее всмотрелся в стоящего к нему вполоборота молотобойца. Огромный, за два метра ростом, с могучим торсом, с длинными руками, с узлами мощных, бугрящихся мышц, он походил бы на киношного культуриста или супермена вроде Шварценеггера, если бы не густая, чёрная в отсветах пламени, шерсть, покрывавшая его от макушки до пят. Лицо было тоже антрацитного цвета, с широким приплюснутым носом, а из приоткрытого азартно рта блестели влажно длинные зубы, больше напоминавшие звериные клыки.

Повернувшись к провожатому, милиционер поинтересовался, указав на гиганта:

– Негр, что ли?

– Рабсил, – пренебрежительно махнул тот. – Силы много, а мозга – как у дитя… Слушай, может, у тебя с воли какое шмотьё осталось? Ну, вещички там разные, портсигарчик, к примеру, или лепешок волняцкий? Ты мне подгони, я помогу толкануть. Или обменять – на чай, курево…

– Нету, – с сожалением развёл руками Фролов. – Всё ваши тюремные мусора выгребли. Даже коронки золотой во рту не осталось – сапогом на допросе зуб вышибли…

– Золото нам без надобности, – разочарованно вздохнул зек. – Этого говна здесь навалом. Может, хоть листочек бумаги какой в заначке есть? На закрутку? Нет? Ну, пойдём тогда к бригадиру. Доставлю тебя к нему в целости и сохранности, без кандалов. Может, он мне и вправду чайку замутку или табачку подгонит.

Освободившись от оков, милиционер почувствовал себя увереннее. По крайней мере, теперь он вполне мог дать отпор любому, кто задумает проучить новичка, а здесь таких перцев, судя по то и дело попадавшимся на пути субъектам с отвратительными, исполосованными шрамами, злобными или дегенеративными рожами, было хоть отбавляй. И все они пялились на только что спустившегося сверху товарища по несчастью – ощупывали его жадными взглядами, завидуя, судя по всему, и целой пока, с иголочки, робе, и чистому, не покрытому вековой грязью, лицу, и походке нездешней – решительной, с прямой спиной и поднятой головой. Встречные же держались здесь по-другому: сутулились, передвигались суетливо, бочком, словно ныряя в холодную воду, смотрели всё больше исподлобья да искоса, а в тех, что шли повольнее, мелко ступая, будто верёвочку вили затейливую, держа руки в карманах или на отлёте, развернув пальцы веером, шныряя взглядом по сторонам, капитан безошибочно узнавал блатарей. Все урки во все времена ведут себя одинаково. И вразумить их, заставить уважать себя, можно только одним, веками проверенным, способом – кулаком.

Провожатый хорошо ориентировался в плохо освещённом пространстве душного и смрадного подземелья. Он уверенно вёл Фролова мимо каких-то кривобоких строений, сложенных из дикого камня, с провалами озарённых отсветами факелов, ламп и коптилок окон, громоздких, непонятного назначения, механизмов, с огромными коромыслами рычагов, шестернями величиной со слона, гигантскими колёсами… Всё это вращалось, качалось, скрипело, визжало и ахало. И везде среди сновавших то тут, то там людей капитан примечал возвышающиеся над ними фигуры рабсилов. Именно они толкали, тянули, давили, крутили рукоятки, штурвалы и вороты, заставляли двигаться, работать сложенные в пять этажей высотой производственные конструкции.

– Здорово тут у вас… солидно, как на заводе, – заметил милиционер провожатому. Но тот, явно потеряв к нему интерес как к потенциальному торговому партнёру, отмахнулся скупо:

– Ничего особенного. Вентиляция, транспортёр, водокачка, камнедробилка, преса… Обыкновенная шахта. Ты лучше смотри, чтобы под эти маховики не попасть. А то зазеваешься – и поминай как звали. Разотрёт в порошок. Не сам оступишься, так помогут…

Вскоре он привёл капитана ко входу в небольшой грот, вырубленный в скале. Отодвинув занавеску, заменявшую дверь, крикнул:

– Гражданин бугор! Принимай новичка. В целости и сохранности.

– Давай заходи, – из чуть освещённого пламенем коптилки мрака отозвался бригадир.

Фролов ступил, едва не стукнувшись головой о каменный свод. Следом ткнулся и провожатый:

– Я всё сполнил, как велено. Чаю бы на замуточку…

– Держи, – обозначившись в темноте, сунул что-то ему в руку бригадир, – и проваливай.

Привыкнув к темноте, милиционер разглядел дощатый стол, крепко сколоченную лавку и, пошарив для верности рукой, чтоб не промахнуться, сел, ругнувшись:

– Ни хрена не вижу…. Как вы здесь живёте?

– Приноровишься, – хрипло хохотнул бригадир. – Врежешься пару раз мордой в скалу – начнёшь, как летучая мышь, на расстоянии преграду чуять. Ультразвуком или… хе-хе… энергией мысли направление движения определять.

Вскоре Фролов и впрямь стал видеть лучше. Бригадир поставил на середине столешницы рядом с чадящей слабым огоньком коптилкой, изготовленной из ржавой консервной банки, затейливо вырезанную из камня шкатулку. Открыл тяжёленькую крышку, запустил внутрь пальцы, достал обрывок газеты. Бережно оторвал от него две полоски бумаги, одну протянул гостю. Из той же шкатулки вынул щепотку махорки, сыпанул себе, потом Фролову. Капитан неумело, следя за манипуляциями бывалого зека, свернул вслед за ним цигарку, щедро наслюнявив её. С неодобрением посмотрев на просыпанные крошки табака, бригадир осторожно смахнул их со стола себе в ладонь и стряхнул в шкатулку. Потом, пыхнув, прикурил от коптилки и, выпустив облако дыма, предложил:

– Ну, давай, земеля, колись. Всё о себе расскажи – как на духу. Мужик ты, видать, тёртый, раз в нашу яму попал. Новеньких нынче сюда очень редко кидают. Только неисправимых. Так что поведай мне без утайки, кто ты, что, кем был, как в лагерь попал и за что к нам загремел. Гляжу на тебя – вроде урка, а цигарки вертеть не умеешь. Значит, на зоне, по пересылкам да этапам не парился…

– Мент я, – признался Фролов, жадно втянув в себя едкий махорочный дым. – Опер из уголовного розыска. Звание – капитан.

Бригадир посмотрел на него задумчиво, пожевал губами, сплюнул попавшую на язык табачную крошку:

– Тяжёлый случай. Но молодец, что сознался. Народ в лагере ушлый, всё равно бы дознались. И маляву нам насчёт тебя подогнали бы сверху. С бывшими мусорами, сам понимаешь, у братвы разговор короткий. Слыхал, что с ними на зоне делают?

– Слыхал, – степенно, чувствуя, как блаженно кружится изголодавшаяся по никотину голова, согласился капитан. – А только это ко мне не относится.

– Как это? – удивился бугор.

– А так. По понятиям, на зоне каких ментов жучить надо? Бывших. И, между прочим, правильно. Если мент, призванный стоять на страже закона, сам этот закон нарушил, на преступление пошёл, из корысти например, кто он после этого? Падла последняя! Правильно я понятия толкую?

– Ну-ну, – усмехнулся зек.

– Так вот. А я, парень, как был на государевой службе, при исполнении, так и остался. И в тайгу пошёл, а после сюда попал по служебной надобности. Чтоб, значит, разобраться, что за хрень здесь творится. Что за отморозки, форму напялив, суд вершат, незаконно людей под стражей держат, работать на себя заставляют, золото без лицензии промышляют? Вот и выходит, что никакой я не мусор разжалованный, а вы не зеки, ибо содержитесь здесь не по приговору суда. Больше скажу: вы мне помогать всемерно должны, со мною, ментом, сотрудничать, поскольку цель моя – вас от незаконной неволи освободить, а вохру вашу, наоборот, повязать и привлечь к уголовной ответственности…

– Стал быть, ты вроде агента секретного, – сосредоточенно размышлял бригадир. – Шпион, то есть.

– Это ваши тюремщики, что меня схватили, в кандалы закатали, так считают, – разгорячился милиционер. – Но шпион на чужой территории действует. А я оперативной работой занимаюсь, у нас, в России.

Бригадир опять кивнул, поинтересовался будто бы между прочим:

– Чайку, гражданин начальник, хапнуть по глоточку не желаете? Я пацанам скажу, чтоб замутили…

– Давай, – согласился Фролов. – Только я тебе не гражданин, а товарищ. В настоящий момент – по несчастью.

– То в настоящий, – со значением произнёс зек, а потом, отдёрнув занавеску на двери, крикнул кому-то: – Ну-ка, быстро купчика мне запарь в чифирбаке! – И, обратившись к гостю, продолжил: – А вообще-то я, дело прошлое, и до этой зоны срок отмотал. По бакланке. Молодой был, глупый. Геолог по образованию, техникум горно-металлургический закончил. Попал в партию. Мотался по Забайкалью. Потом, естественно, расчёт. Денег столько выплатили – в жизни не видел. Ну и… гуляй, как говорится, нищая Россия! Так гульнул, что в КПЗ очнулся. Схлопотал три года за драку. Освободился – и опять в партию. В тайге от своих отстал, заблудился – и вот здесь.

– Давно?

– Да уж четвертак, почитай, отсидел ни за что ни про что. Так что, гражданин мент, хорошие ты слова говоришь, правильные. А только признайся честно, ни хрена ты, попав сюда, сделать не сможешь. У тебя связь с волей есть?

– В том-то и дело, что нет, – пригорюнился капитан. – Была бы, я б на своих вмиг вышел. ОМОН, СОБР – всех сюда созвал. Мне бы только весточку в краевое УВД передать… Может, ты по братве пробьёшь? А маляву я тебе нарисую.

– Пробьёшь! – скептически хмыкнул бригадир. – Тут ни этапа, ни транзита отродясь не бывало. Говорю же – как в чёрную дыру мы все провалились. Сюда – пожалуйста, отсюда – шиш.

Откинув занавеску, в пещерку протиснулось косматое, в рванье, существо. В передних конечностях оно несло большую литровую кружку.

– Чай! – произнесло хрипло.

– Давай, и пошёл вон, – принял, обжигаясь, посудину бригадир.

– Рабсил? – с видом знатока спросил, глядя на удалившегося торопливо субъекта, милиционер.

– Да не… шнырь мой.

– Лохмат больно…

– Ничо, поживёшь здесь годик-другой, сам шерстью зарастёшь и мохом покроешься…

– Год не могу, – покачал головой Фролов. – Задание у меня. Мне к своим выбираться надо. Неужто у вас тропочек воровских через запретку не проторено?

Бригадир, поплевав на пальцы, взялся за кружку, разлил чай в посуду поменьше – две пустые консервные банки, подвинул одну ближе к милиционеру. – Хлопни, служивый, купчика, а то у тебя небось все рамсы от увиденного попутались.

– Эт точно! – подтвердил Фролов и, взявшись за горячие бока посудины, принялся отхлебывать мелкими глотками обжигающий и крепкий до вяжущей во рту горечи чай. А потом поинтересовался по-свойски: – Тебя, кстати, как зовут?

– Виктор. А кликуха – Лом. А тебя?

– Никита. А кличка…

– Пусть будет Капитан. В смысле – дальнего плавания. Но и ментовское звание братве придётся раскрыть… Ладно, о том мы с тобой позже потолкуем…

Опять хлебали чай, обжигаясь о тонкое железо консервных банок. Фролов уже увереннее скрутил ещё одну цигарку из предложенного бригадиром табачка. Взбодрённый кофеином, полюбопытствовал живо:

– Ты мне, Виктор, вот что скажи. Что это за лагерь такой? И кто его держит? Сталинисты отмороженные, сектанты? И какого хрена вы все, здоровенные мужики, в их игры играете, пашете на этих самозванцев?

– Ни черта ты не понял, капитан, – принялся растолковывать бригадир. – Зона эта вправду сталинская, с тех ещё, довоенных, времён сохранилась. Не спрашивай как, не знаю. Но в тайге чего только не встретишь. И скиты раскольничьи, и посёлки сектантские, и преступников беглых. Мужики, кто недавно с воли, рассказывают, что в Пермских лесах, например, даже инопланетяне водятся! Так что и лагерь, в принципе, можно в секрете хранить. Вохра здесь потомственная, злая, как псы конвойные. Зеки – тоже уже в третьем, а то и в четвёртом поколении сидят. Ну и пришлого народа, вроде нас с тобой, немало. Я, когда сюда попал, застал ещё зеков, что при Сталине срок получили.

– Чудеса… – чмокнул губами Фролов. – И что ж, так вот вы и сидите безвинно, не протестуя?

– Один кипеш тут на моей памяти был. Я тогда только на зону поднялся. Ну, крутился по молодости возле урок. Не понимал тогда, что они только потомственных настоящими пацанами считают. А мы, которые с воли, для них вечными шнырями остаёмся. Короче, пошёл в отрицаловку – отказ от работы, режим нарушал. Но здешний лагерь – не исправительно-трудовая колония советских времён, где я срок по первоходке мотал. Меня вохра сперва в карцер бросила, потом в «бур» на полгода. А когда я и после этого в отказ пошёл, пустили под дубинал. Били не по-человечески. Потом срок изменили. Вместо четвертака – на пожизненную каторгу. И сюда, в шахту, сбросили. Здесь мои горные знания пригодились, активисты, придурки лагерные, меня пригрели. А как раз там, наверху, какие-то перебои со жратвой начались. Но главное – с чаем и куревом. Неделю в пролёте, вторую… На третью народ бузить начал. Урки мужиков на бунт подбили. Наковали пик, ножей в кузне. Лестницы из чего попало с крючьями на концах сплели. Ну и попёрли наверх. В первых рядах, паровозами, – мужики, за их спинами – блатные. Человек сто. А меня такой же, как я теперь, бугор не пустил. Не суйся, говорит, результат предсказуем. Он зек старый, авторитетный был. С ним даже урки считались, даром что активист – «краснопёрый» по фене. Его по пятьдесят восьмой осудили, как вредителя, при Иосифе Виссарионовиче ещё. Башковитый был мужик. Не гнулся, не гладился… А через несколько часов нам сверху эту сотню назад сбросили. В виде трупов. Один оказался живым ещё. До того, как помереть, успел рассказать, что ни один каторжанин за периметр запретки не прорвался. Всех вохровцы из автоматов и пулемётов посекли. Что-что, а караулить нашего брата эти чекисты умеют…

– И что ж, отсюда наверх никто не выходит?

– Никогда, – мотнул головой бригадир. – Только сюда. Изредка новичков, вроде тебя, присылают. А чаще – новые партии рабсилов. Умерших в дальней штольне хороним.

– Ну и жизнь…

– Лучше такая, чем пуля чекистская, – пожал плечами бугор. И, отставив решительно пустую банку из-под чая, предложил: – Пойдём, с участком работы для тебя определимся. Нашу шахту покажу. Да, кстати, – вспомнил он, – ты должен себе масть по этой жизни выбрать. В блатные лезть с твоим прошлым ментовским бесполезно. В актив пока рано…

– Мужиком буду, – решительно кивнул Фролов.

– Правильно, – согласился бригадир. – Для тебя главное – в первые дни здесь выжить. А потом привыкнешь. У нас, если подумать, здесь неплохо. Лучше, чем наверху. Тепло, морозы не донимают, работа полегче. Ту, что тяжёлая, – породу рубить да вагонетки толкать – рабсилы исполняют… Не-е, жить можно, – подумав немного, убеждённо повторил бригадир.

 

4

Золотишко по окрестным таёжным речкам и ручьям старатели мыли испокон веков, но мощную золотоносную жилу обнаружили, на свою беду, геологи, мотавшие здесь срок ещё в довоенные годы.

Как объяснил мало что смыслящему в геологии Фролову бригадир, месторождение оказалось богатейшим. Оно состояло из нескольких кварцевых жил, веером расходящихся от основного ствола, спускавшегося на глубину до трёх километров. Ширина рудной зоны, содержащей драгоценный металл, достигала полутора километров. Запасы золота – не менее восьмисот тонн.

– Самый крупный самородок, – объяснял бугор, ведя капитана по прорубленной в гранитной скале штольне и подсвечивая себе путь фонарём, – найденный в мире в первозданном виде, хранится в Алмазном фонде, в Москве. Он весит тридцать шесть килограммов. Я его ещё студентом видел. Нашли это чудо природы на Южном Урале, в Миасском районе. Так вот, тот самородок по сравнению с теми, что мы здесь выковыриваем время от времени, – тьфу! Для нас и в сорок килограммов не диво!

Фролов с удивлением явственно различил горделивые нотки в тоне бугра.

– Самый большой самородок в мире, как считается официально, найден в Австралии. Это так называемая плита Халтермана. Она представляла из себя обломок кварцевой жилы весом более двух центнеров. Из него извлекли в общей сложности девяноста два килограмма чистого золота. Ха! Не видели они наших! Шестьсот килограммов, а золота в нём – четыре центнера! Мы из него пахану нашему, вору главному, трон отлили. Как позовут тебя блатные на сходку, прописку давать, сам увидишь.

Фролов поёжился невольно при напоминании о том, что ещё предстоит убедить местных уркаганов сохранить ему жизнь и спросил, чтоб отвлечься:

– А вохра про то не дозналась, не изъяла?

– Хрен им, – отрезал бригадир. – Мы норму положняковую наверх ежемесячно отправляем – слиток килограммовый. Больше можно, да мы не хотим. А меньше нельзя – враз всем в пайку урежут.

– И что ж, за столько лет месторождение не иссякло? – спросил Фролов.

Он шёл, стараясь не отстать от провожатого (не дай бог заблудиться в этом подземелье!), ступал осторожно, то и дело спотыкаясь о неровности того, что служило полом в тоннеле, низко наклонив голову – то там, то сям с потолка сыпалось что-то, капало, а изредка пролетало даже с мягким шуршанием, едва не касаясь лица. «Должно быть, летучие мыши!» – без подсказки сообразил капитан. Тусклый свет лампы плохо разгонял мрак, но всё-таки было видно отчётливо, как сверкают местами неровные стены тоннеля.

– Кварц, – словно догадавшись, пояснил, поднеся лампу ближе к стене, бригадир. – Основная трещина заполнена рудным кварцем, идёт с глубины к поверхности. Ну, будто ствол дерева и ветви на нём. Сейчас мы с тобой по одной из таких веточек с выбранной полностью золотоносной породой проходим. Но за семьдесят, почитай, лет эксплуатации и половины этого чудо-деревца не обобрали. Да и то – добычу ведём, как в каменном веке. Кайлом, молотом. Породу рабсилы рубят, потом на волокушах к дробилке тянут. Размельчают – и на промывку. Пустая порода в отвал идёт, а золотишко в драгах оседает.

– А моете наверху?

– Зачем? Здесь, в шахте, подземная река протекает. У нас, брат, давно всё отлажено. Неписаный договор с вохрой не нами, а, можно сказать, дедами нашими лет пятьдесят назад, с тех пор, как лагерь на нелегальное положение перешёл, заключён. Мы наверх – золото да список оборудования, леса, металла, что нам для работы надобно. Они нам сверху – хавку, жратву то есть, и рабочую силу.

Фролов недоверчиво хмыкнул:

– В ту клеть, на которой мы с тобой сверху спускались, много не влезет.

– А у нас ещё и грузовой ствол есть. Но и он, – глянул искоса бригадир на Фролова, – под строгой охраной.

Капитан вдруг неожиданно для себя чихнул оглушительно и конфузливо утёр нос рукавом.

– Пыль кварцевая, – со знанием дела пояснил бригадир. – К выработке подходим…

Впереди, за крутым поворотом штольни, стали слышны глухие удары, шуршание осыпающейся породы.

– Рабсилы пыряют, – стараясь разогнать лучом фонаря клубящуюся впереди темноту, сказал зек. – Ты их не бойся, но веди себя с ними, как с детьми малыми. Только сильными очень и весом под двести кило. Такое дитя, если разъярится, запросто башку тебе оторвёт, или руку – уж за что вгорячах ухватится. А вообще-то они не злые, даже между собой почти никогда не дерутся. А с людьми и вовсе ласковые. Это у них гипотети… тьфу, генетически заложено. На-ка, – протянул он, пошарив в кармане, капитану корку хлеба. – Подойдёт какой – угостишь.

Фролов, сжав в кулаке чёрствый ломоть, поспешно кивнул. Конечно, угощу! Какой базар! Если они такие добрые и не сразу голову оторвут. Или руку.

За поворотом штольня оказалась освещена несколькими масляными лампами, прикреплёнными к стенкам неровно вырубленного тоннеля, однако видимость была почти нулевой из-за густого облака искрящейся в лучах фонаря, сахарной будто пыли. Милиционер опять громко чихнул.

– Ты рот и нос прикрой рукавом, – посоветовал бригадир и показал наглядно как. – Вообще-то здесь в респираторе надо ходить. Иначе силикоз лёгких гарантирован. Но ничего, мы ненадолго. Дыши пореже и через нос.

– А как же… они… – кашляя и сплёвывая скрипящую на зубах кварцевую пудру, указал Фролов на тёмные фигуры, плохо различимые в белесом тумане. – Или на них эта гадость не действует?

– Действует, ещё как, – подтвердил бригадир. – Больше трёх-четырёх лет ни один здесь не держится. Начинают кровью харкать – и в ящик. А вообще-то они и наверху, говорят, больше десяти лет не живут. Учёные, что их вывели, так задумали. И, между прочим, для государства такие работники выгодны. Никаких пенсий, инвалидностей. Сделал, как говорится, своё дело, и уходи…

– А зеки… тоже здесь не засиживаются?

– По-разному, – пожал плечами бугор. – Человек – тварь живучая. Не то что эти, – пренебрежительно махнул он в сторону рабсилов. – Некоторые из братвы до глубокой старости доживают. А что? Тепло, сухо, работа не шибко тяжёлая. Породу зверьё рубит. Мы здесь, в забое, стараемся как можно реже бывать. Но мне сейчас посмотреть надо, куда жила идёт.

Подсвечивая фонарём, бесцеремонно отстраняя попавшихся на пути зверолюдей, бугор пошёл через молочно-белую пыльную муть, внимательно вглядываясь в стены штольни, которые сужались сбоку, сверху и снизу, хищно скалясь с потолка острыми зубами кварцевых обломков.

Стараясь не снести о них голову, милиционер поспешал, боясь отстать, за бригадиром и, уворачиваясь от очередного шипа, свисающего со свода, с размаху ткнулся физиономией во что-то мягкое, меховое, пахнущее кисло, будто козловый тулуп наизнанку. Обомлев, понял, что это – торс рабсила.

Зверочеловек отступил на шаг, склонился, приблизил морду и, обдав смрадным дыханием, произнёс членораздельно:

– Е-есть! Дай!

Фролов, не сводя с него глаз, с готовностью достал ломоть бригадирского хлеба:

– Вот. Возьми… те. Кушайте на здоровье.

Протянув огромную, покрытую шерстью лапу, рабсил схватил кусок и тут же спровадил в пасть, клацнув зубами так, что на расстоянии слышно было. А потом безмолвно, легко на удивление для своей массивной фигуры, нырнул в темноту.

Спотыкаясь, милиционер догнал бригадира, ухватив его для надёжности за полу брезентовой куртки. Тот, мельком глянув на него, продолжал внимательно изучать неровно вырубленные кайлом стены прохода.

– Тэ-эк… Тут ещё долбать и долбать. Эй! – обернулся он к рабсилам и указал на стену. – Туда руби! Понял? Давай, морда звериная! Тут работать! Тут!

Один из гигантов подошёл, угрюмо свесив голову на грудь, а потом, следуя указанию бригадира, размахнулся, легко, будто пёрышко, поднял тяжелое кайло на длинной деревянной рукояти и обрушил на твёрдый гранитный выступ, отколов от него изрядный кусок.

– Молодец! – похлопал его по могучей лохматой груди бригадир. – Давай работай! – И, обернувшись к милиционеру, предложил: – Пойдём отсюда. А то меня уже кашель душит. Им, зверолюдям, по хрену, а я ещё жить хочу!

На обратном пути он вручил капитану грязный осколок породы.

– Вот, возьми на память. На воле на этот шархан месяц по кабакам шляться можно.

Фролов с недоумением взял грязноватый, неожиданно тяжёлый камешек величиной с куриное яйцо. И только поднеся ближе к глазам, понял, что это необычайно крупный золотой самородок, и именно такие на блатной фене называются «шарханами».

 

5

Вернувшись в свою индивидуальную пещерку, которую называл на зоновский манер каптёркой, бригадир опять напоил Фролова чаем, а потом – какой-то бурдой вроде браги, настоянной, по его словам, на местных, произраставших в шахте, грибах. Шибала в голову эта густая, словно кисель, жидкость вполне ощутимо, и милиционер, решивший не привередничать и крепче подружиться с явно привечавшим его бугром, выхлебал две кружки бурдомаги, а потом долго, заплетающимся языком, рассказывал хлебосольному Лому о том, как нынче обстоят дела на воле.

– Разбередил ты мне душу, – заключил, выслушав его сбивчивое повествование, бригадир. – Вот всегда с вами так, новичками. Вроде привык уже здесь, нравится даже стало – сытно, размеренно живём, без нервотрёпки, не то что там, наверху… А поди ж ты… Тянет на волю-то… Эх, свобода, мать её… Давай ещё по одной! – предложил он и, достав из-под стола объёмистый, едва ли не ведёрный, грубо слепленный глиняный кувшин, опять наполнил до краёв кружки.

В свою очередь, подробно расспросив изрядно захмелевшего новоиспечённого приятеля, Фролов узнал много подробностей о здешнем житье-бытье.

Шахта оказалась вовсе не таким жутким, адовым местом, как живописали её, стращая капитана, конвоиры-вохровцы. Впрочем, как рассказал бригадир, лет тридцать назад, по преданиям, в забое царил настоящий воровской беспредел. Блатные беззастенчиво эксплуатировали мужиков, отбирали у них скудную пайку, интенсивно снижали и без того малочисленное поголовье рабсилов, только начавших поступать в шахту, приспособясь убивать их и употреблять в пищу, что вызывало отвращение у прочего лагерного люда, ибо отчётливо попахивало людоедством. В итоге мужики, подзуживаемые активистами-суками, которых тоже притесняли блатные, взбунтовались, взялись за кайло и в ходе кровавой резни за явным преимуществом перебили две трети урок. Остальные стали считаться «разворованными», поприжали хвосты и принялись трудиться наравне с остальными пахарями.

Однако свято место пусто не бывает. И с годами, постоянно получая пополнение сверху в виде штрафников – нарушителей лагерного режима, блатные восстановили численность, перестали работать, но прежнего беспредела не позволяли себе уже никогда.

Со временем здесь сформировался, как понял Фролов, чем-то напоминавщий конституционную монархию, общественный строй. На престоле царил пахан – вор в законе, ведущий свою родословную ещё от дореволюционных каторжан, чей дед мотал срок на Беломоро-Балтийском канале, а отец при Сталине осваивали Колымский край. Звали этого потомственного законника Веня Золотой, и он верховодил в шахте уже четверть века.

Исполнительную ветвь власти возглавлял нарядчик по кличке Инженер, который отвечал как за производственный процесс – добычу золота, так и выполнял функции мэра подземного городка, ведая обустройством быта его обитателей.

Бригадир Лом считался чистым производственником и в бытовые вопросы не вникал. Он формировал рабочие бригады, давал им задание, контролировал норму выработки.

И Инженер, и Лом назначались лагерной администрацией, однако без негласного одобрения и благословения на должность со стороны царствующей особы – пахана, ни один из них не прожил бы и суток. Были случаи, когда неугодные ворам бригадир и нарядчик оказывались придавленными обломком породы в штольне, попадали в камнедробилку, а то и просто, без затей, натыкались на нож кого-то из блатарей. Расследований подобных несчастных случаев лагерная администрация никогда не проводила, да и наказывать убийцу, если бы его и нашли, строже было некуда. Шахта и так считалась самым страшным, проклятым местом.

Существовал в подземном сообществе и своеобразный орган представительной власти – парламент, который здесь именовали сходом. В него избирались всеобщим открытым голосованием всего населения шахты по десять представителей от урок и мужиков. Рабсилы считались низшим сословием и права голоса не имели.

Всего в шахте обитало около четырёхсот человек. Примерно пятьдесят блатных, которые в соответствии с незыблемыми, неподвластными ревизии во все времена понятиями, не работали, проводя время в праздности за игрой в самодельные карты, шашки и шахматы, да ещё держали при себе три десятка шмар – бабёнок разного возраста, в основном из числа родившихся здесь, в подземелье.

Около двухсот мужиков занимались квалифицированным трудом по поддержанию жизнедеятельности шахты – обслуживали механизмы, ковали и плотничали, плавили золото, мастерили разную утварь, необходимую в нехитром быту каторжан. Причём своё ремесло они передавали детям, насчитывалось которых под сотню. При них тоже были женщины, не более двадцати, по непонятным Фролову причинам невостребованные блатными. Они кашеварили, шили и штопали, обстирывали как мужиков, так и бездельничающих блатных.

А на самых тяжёлых работах, в забое, выламывая кирками золотоносную руду и доставляя глыбы к пасти камнедробилок, вкалывали рабсилы. Их за людей никто не считал и к населению шахты не относил.

Поскольку попадали на подземные работы зеки с верхнего лагеря в основном за серьёзные провинности, то все они, не исключая женщин, обладали довольно буйным нравом и несносным характером. И если бы не строгая организация их жизни в соответствии с веками выработанными в пенитенциарной системе правилами – понятиями, постоянных драк и поножовщины избежать было бы практически невозможно. Впрочем, потасовки вспыхивали то тут, то там постоянно, но даже они регламентировались жёстко: за ножи не хвататься, тяжёлые увечья по возможности не наносить, поверженного противника не добивать, драться исключительно один на один.

Все бытовые и производственные конфликты разбирал сход. Он же решал стратегические вопросы жизнеобеспечения подземного посёлка – распределял поступающие из верхнего мира материальные ценности – продукты питания, одежду, устанавливал размер пайка, наказывал провинившихся.

А ещё сход осуществлял прописку новичков, определяя им ступень в лагерной иерархии.

С теми, кто попадал сюда из верхней зоны, было проще. Они уже имели свою масть и в шахте без долгих разборок отправлялись на подобающее им место – в блатные, к мужикам, активистам или опущенным – петухам.

С новичками, оказавшимися в лагере впервые, с воли, разбирались дольше и тщательнее. Это был в основном бродивший по тайге люд – охотники, геологи, лесорубы, золотоискатели, топографы, путешественники-туристы, жители окрестных деревень, пошедшие в лес по грибы и ягоды да и сгинувшие в чаще. Искали пропавших недолго – всё списывали на болота, нечаянные встречи с медведями и волками да на полноводные сибирские реки, в холодных водах которых канувшего в пучину человека найти не удавалось почти никогда.

Представители лагерной администрации в шахту спускались редко, не чаще одного-двух раз в год, устраивая грандиозные, но всегда безрезультатные шмоны и пересчитывая наличных зеков по головам. Отсутствующих легко списывали в умершие, зная, что других выходов, кроме главной штольни, из забоя на поверхность нет. Но даже если бы заключённым удалось пробиться наверх сквозь несколько десятков метров скалистой шапкой накрывшего месторождение гранита, податься побегушникам всё равно было некуда. Непроходимая чаща, непролазная топь летом, снега и лютые морозы зимой мигом стреножили беглеца.

Интересовалась вохра лишь объёмами добычи золота. Падения их не допускалось, но и на увеличении не настаивали: как подозревал Фролов, из-за ограниченных возможностей сбыта на Большой земле.

По утрам в ствол шахты со скрипом опускалась тяжело нагруженная продуктами питания клеть. Разнообразным меню зеков не баловали, но хлеб из ржаной муки с примесью древесной коры, морковь, брюква, капуста, постное толокняное масло поступали в забой постоянно. К этой пайке два раза в неделю добавлялось мясо – свинина с подхоза из расчёта двадцать пять граммов на человека, комбижир, изредка – солонина, вяленая рыба. Так что жить, пусть впроголодь, всё-таки можно было. Рабсилам сверху спускали что-то вроде комбикорма – специальную смесь, состоящую из муки, круп, сырых овощей. Всё это затем варилось в огромных чанах и выдавалось им раз в день по ведру на зверочеловека.

Кроме того, обитатели подземелья могли разнообразить свой рацион подножным кормом – зажаренными на костерке тушками крыс и летучих мышей, водившихся в изобилии в дальних штольнях, а рабсилы так и вовсе считали эту живность своей законной добычей и, поймав, съедали живьём, только на зубах пищало.

Здешние умельцы занимались и огородничеством, выращивая грибы, – шампиньоны, вёшенки, используя в качестве грунта древесные опилки. Культивировали в шахте и ещё какие-то неизвестные Фролову галлюциногены, вроде бледных поганок. Их запаривали в кружках и после пары глотков у дегустатора напрочь сносило башку, а выпив больше, можно было отравиться насмерть. К счастью, грибы эти встречались редко и употреблялись по особым случаям, и то в основном блатными да находившимися в привилегированном положении активистами.

В подземной реке водилась и рыба – мелкая, безглазая от вечного пребывания в кромешной тьме. Ловили её сетями, но в малых количествах, так что существенной прибавки к пайку она не давала.

В центральном, самом большом, зале пещеры располагалась кухня. Здесь в трёх огромных чугунных котлах вечно булькало, исходя паром, «положняковое» варево – то, что входило в паёк, – жидкая баланда, каши, кипяток с запаренными в нём листьями и ягодами шиповника, ещё какой-то доставленной сверху растительностью – вместо компота и чая.

У котлов, орудуя длинными, вроде лодочных вёсел, черпаками, дежурили кашевары. Пищу зеки получали в собственную посуду – глиняные миски, горшки, и потом рассаживались за общим столом или разбредались по углам, бережно хлебая баланду деревянными ложками и закусывая её пайкой чёрного, клёклого хлеба.

После подробной экскурсии Лом отвёл Фролова к дальнему концу зала, где вдоль стены, на манер строительных лесов, высилось не менее пяти ярусов дощатых настилов, на которые вели деревянные лестницы с хлипкими перильцами.

– Здесь у нас живут мужики и хозобслуга, – пояснил он. – Спальные места занимают по старшинству. Тебе, как новичку, придётся обживать пока самый верхний ярус. Ну, ничего, – усмехнулся он и хлопнул милиционера по плечу, – лет через тридцать до первого дойдёшь. Старику лазать высоко не с руки… – Он принялся сворачивать цигарку, но, заметив жадный взгляд собеседника, протянул ему щепоть табаку. – На, Капитан, завтра я тебя на довольствие поставлю и табаку пайку выдам. За вычетом того, что ты у меня сегодня стрельнул. И запомни: ничего никогда ни у кого здесь не проси. В крайнем случае – меняйся. И то смотри, чтоб не обули, не кинули. В долг не бери – отдавать придётся с процентами. Обходись своим, лучше перетерпи, с тем же куревом. Людям не хами, но и не заискивай. Веди себя нормально, с достоинством. Чужое не бери. Вообще, любые вещи, что тебе попадутся, хоть под ногами будут валяться – не трогай. Не ты бросил – не тебе поднимать. А то предъявят, запишут в крысятники – хана. До конца жизни под нарами в петушатнике кукарекать придётся. Ты новенький, потому здоровайся первым. Спросят – ответь, а так с разговорами, откровеньями к незнакомым не суйся. Помни: меньше знаешь – дольше живёшь. В чужие дела, разборки не встревай. Присмотри себе хорошую семью мужиков, я подскажу со временем, с кем лучше дружить, и тяни срок помаленьку. Сам не задирайся, но и в обиду себя не давай. Пойдёт на тебя кто с голыми руками – ответь. Это вроде боксёрского поединка. Подерётесь сперва, потом, возможно, друганами станете. Ну а с ножом или колом полезут – тут уж мочи в ответ, как придётся. Убьёшь – сход будет решать, по закону ты грохнул его или нет. Так что давай обустраивайся. А вечером на прописку пойдём. На сход.

– Спасибо, конечно, за напутствие, – кивнул Фролов, – но ты мне, Лом, про это мероприятие подробнее расскажи.

Бригадир крикнул куда-то в темноту:

– Эй, шнырь, греби сюда…

Подскочил зек – такой же лохматый и грязный, как остальные.

– Дай этому парню матрац и одеяло. Его шконка на верхнем ярусе будет.

– Новенький, что ли? – остро глянул из-под курчавой шевелюры, закрывавшей глаза, на милиционера шнырь. – У меня тока матрац. Одеяла нету. Все, блин, разодрали, на одёжку пустили.

– Найди! – строго приказал ему бригадир. – И сюда тащи!

– Сей момент! – подобострастно склонился перед ним шнырь и исчез в темноте.

– Ты с ним построже, – посоветовал Лом. – У нас ведь как? Сперва отдай положняковое, потом требуй… А насчёт сходняка… Даже не знаю, честно говоря, как он для тебя, мента, обернётся. Ты уж давай свою соображалку включай. Главное – не ври. Рассказывай всё, как на духу. Сход по справедливости судит. Определит тебе масть, рабочее место… Главное правильную линию поведения выбрать.

– А если… неправильную? – стараясь унять тревогу, будто невзначай поинтересовался Фролов.

– Тогда всё может быть. Бывали и печальные случаи. Один к нам с воли попал. Уркой назвался, из нынешних. Я говорит, там, в большом мире, срок на зоне тянул. Пацаном, отрицаловом, был. И здесь, говорит, смотрящим сяду. О том, дескать, ждите маляву подтверждающую с воли…

– И что? – заинтересовался капитан.

– Наш пахан достал ножик, даёт ему и приказывает: раз ты такой весь из себя блатной, вспори себе брюхо, чтоб кишки вылезли. А потом я тебе иголку с ниткой дам – сам и зашьёшь. А нет – это мои пацаны сделают за тебя. Только зашивать уж, не обессудь, не станут. Ну тот, в натуре, сдрейфил. Бакланом оказался. А пахан говорит: за базар отвечать надо! Бровью повёл – налетели молодые урки на новичка и сделали ему харакири. Он, естественно, хвоста нарезал в страшных мучениях. Так что и ты метлой, языком то есть, здесь поосторожней мети. У нас серьёзные урки сидят, и залётный фраерок их на понт не возьмёт…

Появился шнырь со скаткой плоского невероятно матраца и куска дерюги – одеяла. Прихватив постельные принадлежности подмышку, Фролов принялся осторожно подниматься по шатким ступеням на верхний ярус.

 

6

Преодолев несколько пружинящих под ногами лестничных маршей, милиционер оказался на длинной, сколоченной из толстых досок террасе, над которой нависал угрюмый каменный свод. Пространство вокруг озарялось тусклым пламенем двух масляных светильников, закреплённых на столбах, упиравшихся в скалистый потолок.

Спальные места располагались прямо на полу и определялись по двум десяткам тощих матрацев, вытянувшихся в ряд вдоль всей террасы. Грубо сколоченные деревянные тумбочки возле каждого из них были заставлены нехитрым скарбом подземных узников. Личные вещи лежали на виду, открыто. Видимо, крысятничество здесь действительно было не в чести и строго преследовалось.

Опять заскрипели ступени, и Фролов, оглянувшись, увидел, что вдогонку к нему взбирается шнырь.

– Вот, под голову тюфяк и посуду возьми, – запалено дыша, предложил ему зек. – Миска, кружка, весло деревянное.

– Весло? – удивился капитан.

– Ложка по-нашему. Жрать из чего будешь? – Шнырь указал на свободное место. – Бросай матрац вот сюда. Посуду – в ящик. Да гляди: тырить у соседей ничего не советую…

– Да знаю я… Не из таких, – отмахнулся Фролов.

– Посмотрим, из каких, – со значением произнёс зек. – Приглянулся ты, видать, Лому, а он бугор авторитетный, его даже урки уважают. Вот и я тебе советом помочь хочу. Без спросу ничего не бери. Можно занять у парней – хавки там, курева, – но отдавать придётся вдвойне. Тут с этим строго. Не рассчитался вовремя – за долг руку ломают. В карты тоже не играй. Помни: у тех, кто этим балуется, новичков зазывает, в колоде по восемь тузов. И все козырные. Да только тебе ни одного ни в жисть не достанется. Проиграешься в пух и прах, рассчитаться не сможешь – пальцы отрежут. В лучшем случае.

– А в худшем? – зная уже, каким будет ответ, поинтересовался, чтоб поддержать разговор, милиционер.

– А в худшем – натурой будешь платить. Подворачивать каждому, кто захочет попользоваться. Усёк?

– Усёк. Я в карты и на воле был не любитель играть, а здесь и подавно.

– А ты ни во что не играй, – посоветовал шнырь. – Тут всё на интерес. И шашки, и шахматы, и домино… Зона! Человек человеку – волк!

Где-то рядом послышался тяжкий вздох. Милиционер встревожено оглянулся и увидел неподалёку лежащую на полу фигуру. Человек натянул на себя ветхое одеяло до самого носа, болезненно заострившегося, застыл, закатив глаза в непроглядную черноту потолка.

– Это ты, Дуров? Живой, што ли? – обратился к нему шнырь.

Тот не ответил, продолжая сипло, с хрипом дышать.

– Что с ним? – поинтересовался Фролов.

– Больной, – равнодушно сказал зек. – Ждём, когда кекнется.

– Кек… что? – не понял милиционер.

– Кекнется. Хвост отбросит. Кони двинет. Помрёт, одним словом. Ты особо к нему не лезь – вдруг заразный!

Фролов, игнорируя предупреждение, присел на корточки, вгляделся в лицо больного – желтушное, измождённое.

– В медпункт его надо. К доктору, – обернулся он к дневальному.

Тот пожал плечами:

– Те чё, в натуре, санаторий тут? Есть у нас лепила. Он охотоведом на воле был, ветеринар по образованию. Толковый. Если отрезать или пришить чего – запросто. Посмотрел он его. Всё, говорит, кранты. Медицина бессильна. Был бы снаружи нарыв какой – вскрыл запросто. А в нутро он не лезет. Это уж как бог даст. Короче: ежели крякнет – свистни меня, отволочём жмурика в дальнюю штольню.

– А почему он Дуров? Фамилия такая? – не отставал Фролов.

– Прям фамилия! – вскинулся возмущённо шнырь. – Тут фамилиев нету, одни кликухи. А Дуровым его звали, потому что с рабсилами управлялся лучше всех. Баландёром у них работал – хавчик зверолюдям носил. Ну и… кентовался с ними. Прям, в натуре, дрессировщик, дедушка Дуров.

– А ты-то с воли сюда попал или потомственный? – заинтересовался капитан.

– Конечно, с воли. Откуда бы я про Дурова знал? – обиделся зек. – Потомственные – они ж неграмотные. Книг не читают. Про телевизор только слыхали. Кина им тут не крутят. Темнота, одним словом. Им те, что пограмотнее, романы тискают. Перевирают всё, в натуре! У них граф Монте-Кристо на Лубянке сидел. И оттуда якобы в мешке заместо трупа сдёрнул!

– Умора, – согласился Фролов и поправил на умирающем сбившееся одело.

– Ну, покедова! – попрощался шнырь. – Крякнет болезный – свистни…

Кое-как расстелив на толстых досках, отшлифованных ногами и телами многих предшественников, набитую трухлявой соломой дерюжку, считавшуюся здесь матрацем, капитан опустился на него удовлетворённо, стараясь не думать об обитающих в недрах подстилки насекомых, вытянулся во весь рост и едва не провалился в сон от усталости, как вдруг притихший было умирающий сосед зашептал хрипло, с одышкой:

– Друг, а друг! Давай курнём!

– Нету, – сев на полу, развёл руками Фролов. – Бригадир обещал завтра на довольствие поставить, табаку выдать. Тогда и покурим…

– Да у меня… кх-хе-е, есть… А вот сил цигарку скрутить да от огонька прикурить нету… Пошарь, мил человек, в изголовье. Там кисет с махоркой затарен.

Капитан сунул руку под матрац соседа, нащупал тощий мешочек, достал. Развязав тесёмки, обнаружил в нём горсть табака и обрывок плотной, обёрточной будто, бумаги.

– Мне… экхр-р… кхе… тонюсенькую замастырь. Я пару раз потяну… Больше не могу – кашель душит. А кисет себе оставь. Мне он… кх-ху… ни к чему скоро будет.

Фролов неумело, стараясь не просыпать табак, обильно слюнявя бумагу, свернул две самокрутки, прикурил обе от светильника и, склонившись, протянул одну соседу. Тот взял её дрожащей истощённой рукой, затянулся и тут же зашёлся в долгом кашле. Но потом ожил будто, поинтересовался слабым голосом:

– Новенький, што ли? Откель, из каких краёв будешь?

Капитан, бережно посасывая чинарик, пояснил без подробностей:

– Да тутошний, в принципе. Из города.

– Ну и… кхе-кхе… как там нынче, на воле, в городу-то живут?

– Да по-разному, – милиционер споткнулся, задумавшись, как рассказать в двух словах умирающему о том, что творится сейчас повсеместно в России, а потом спросил сам: – А ты-то, брат, здесь давно?

– Меня… эк-хе… в семьдесят шестом замели. А нонче какой год? Во, вишь ты, как время летит… Но ничё…. Освобожусь скоро. Недолго уже…

Он опять зашёлся в тяжёлом кашле, в груди у него при этом хлюпало и хрипело. Отдышавшись, протянул окурок Фролову:

– На, заначь, потом досмолишь. А у меня табак душа уж не принимает. Чего добру пропадать?

И вновь забухал, заклокотал горлом. Просипел:

– Водички… там, в чифирбаке… кружечку зачерпни.

Капитан, прихватив кружку, прошёл по террасе. Нашёл большую лохань с водой, набрал, отнёс болезному. Тот жадно, большими глотками отпил. Острый кадык ходил по его худой шее вверх-вниз: ульк-ульк… Попив, откинулся на лежанку, обессилено прикрыл глаза.

Задумавшись о своём, Фролов тяжко вздохнул:

– Ну и дела… И бежать, выходит, отсюда нельзя… Во влип, блин, в историю! Ни хрена себе, командировочка… лет на сорок сроком…

Сосед зашевелился, открыл глаза, спросил тихо:

– Тут есть кто ещё?

Милиционер оглянулся по сторонам:

– Да нет, кажись. Одни мы на этом насесте.

– Тада слухай меня, парень. Только… тс-с-с… – Он выпростал из-под укрывшей его ветоши иссохшую руку, прижал тонкий палец к губам. – Хотел для себя приберечь, но, видать, не судьба. Ближе склонись…

Капитан послушно присел, подставил ухо к сухим и бескровным губам умирающего.

– Было дело. Уходили отсюда. Только про это не знает никто. Потому как не люди уходили – рабсилы. А их не ищут и не считают особо. Одним больше, одним меньше. Пропал – мало ли куда? Может, породой завалило, а может, в реку сорвался и сгинул… – Умирающий замолчал обессилено, потом, откашлявшись, продолжил: – Никому не говорил я про то. Тебе скажу. Может… эк-хе-х-хе… пригодится. Рабсилы все, парень, на одно обличье. Никто здесь одного от другого не отличает. Кроме меня… Я, парень, зверьё всегда любил. А эти… и не звери вовсе, а… как дети малые. Приметил одного. Он вроде толковее других оказался. И к людям тянулся. Ко мне. Я его Колькой назвал. Как сынка моего. Там, на воле…

Он опять замолчал, сглотнул комок в горле, и Фролов, боясь, что сосед умрёт прямо сейчас, лишив его надежды на бегство, забеспокоился:

– Может, водички вам… товарищ?

Умирающий мотнул отрицательно головой, продолжил, собравшись с силами:

– Он, Колька-то, приметный. У него белое пятнышко на морде, под левым глазом. Здесь, конешно, грязь, копоть, но, если присмотреться, различить можно. Ну, баловал я его. То корочку хлеба припасу, то каши лишний черпак дам. И он ко мне хорошо относился. Здоровенный такой, силищи необыкновенной, а ласковый. И понятливый. Слов много знал. Мы с ним даже балакали. Ну как с ребёнком трёхлетним. Я ему про волю рассказывал. Он так, бывалоча, и приставал: кажи, грит, каску! Во-от. А однажды пропал он. Гляжу – нет и нет, и на раздачу кормёжки не приходит. Их, рабсилов-то, я ведь кормил. Ну, сгинул и сгинул, думаю. Бывает. Жалко, конешно, но что делать… Они-то, рабсилы, долго не живут… А потом подогнали нам сверху новую партию зверолюдей. И ко мне приставили. Я тут вроде дрессировщика, оттого и кличка у меня – Дуров. А один рабсил – сразу ко мне. Так и ластится. Я глянул внимательно – масть честная! Это ж мой Колька! И пятнышко белое на морде при нём. Ну, я давай потихоньку допытываться у него: как так? Был здесь, а вдруг наверху оказался. Уж кого-кого, а рабсилов сроду никогда отсюда не забирали. Вот… Уф-ф… Дай-ка, парень, водички ещё испить…

Фролов заботливо поднёс к его губам кружку и поинтересовался нетерпеливо:

– Получается, что он из шахты сумел удрать?

– Сумел. Кое-что разобрал я из лепета его. На воле он был. Поблукал в тайге, почитай, месяц, и опять в лагерь явился. Это ж какой-никакой, а дом для него! Они ж, рабсилы, к вольной жизни совсем непривычные. А вохра там, наверху, я так кумекаю, не разобралась, что к чему, и опять его в шахту. Начал я Кольку расспрашивать: дескать, как ты наверх выбрался? Не может объяснить толком. А меня, допытываюсь, выведешь? Он кивает радостно, в грудь себя кулаком бьёт, зубы скалит. Ходить, говорит, лес, дерево много! Видать, тропку какую-то наверх отыскал. Короче, собрался я было рвануть, да вот не ко времени занедужил… Теперь-то уж, чую, всё. Отгулялся вконец.

– А рабсил-то тот… Колька… он здесь? – воспламенился мыслью о побеге Фролов.

– Живой. Даже навестил меня давеча. Гостинец принёс – крысу жареную. Да недожарил, несмышлёныш, на костре-то… Только шерсть опалил. Ну что с него возьмёшь, со зверёныша-то… Ты его в забое найдёшь. Угости чем, подружись. – Он опять замолчал, а потом вздохнул обречённо: – О-ох… устал я… Спасибо тебе, мил человек, за твою заботу. Товарищем меня назвал…. Я бы, уж извиняй, ещё водички испил. Всё нутро горит… полыхает прямо!

Милиционер схватился за кружку, обнаружил, что в ней не осталось воды, и метнулся к лохани. Когда, вернувшись, поднёс её к губам больного, тот был уже мёртв.

Боясь оступиться в темноте и сверзиться с высоты, капитан спустился по лестнице, крикнул дневальному:

– Там этот… Дуров который…. Преставился….

Шнырь, подрёмывающий возле сооружённой из металлической бочки печки-буржуйки с кипящим чайником на конфорке, вздрогнул:

– Вот и освободился кореш… Сейчас народ с работы придёт, снесём на кладбище.

– А как же… администрация лагеря? Им же надо удостовериться в смерти осуждённого?

– Спишут, – пожал плечами дневальный. – В первый раз, што ли? Нарядчик доложит потом. Через месячишко-другой. А для достоверности руку отрубленную предъявит.

– А проверки наличия у вас, что не проводятся? – не отставал, выпытывая подробности здешнего обустройства, Фролов. – Разве вас вохра по головам не считает?

– Считают. Иногда, – сплюнув сквозь зубы, пояснил шнырь. – Бежать отсюда всё равно некуда. План производственный мы выполняем. Сверка наличия заключённых недавно была. Так чего дёргаться? Начальству на жмурика наплевать. Самому Дурову теперь всё равно. А мы, пока его с довольствия не сняли там, наверху, лишнюю пайку на него получать будем.

– Резонно, – согласился милиционер, соображая, что, если навострить лыжи в ближайшие дни, то вохра о том нескоро дознается. Бригадир, конечно, стукануть может насчёт пропажи новичка, но поскольку от побегов здесь, судя по всему отвыкли, то всем проще будет считать, что исчезнувший погиб. А для этого нужно подбросить убедительное доказательство такой версии. Например, одежду на берегу подземной реки: дескать, рыбу ловил да утоп. Тогда, глядишь, и зеки-активисты наверх докладывать не поспешат. А будут максимально долго тянуть, получать и сжирать пайку того, кого считают покойником.

Неожиданно по всему подземелью разнеслись гулкие удары. Словно колокол звонил где-то под каменным куполом мрачной пещеры.

– Шабаш, конец смены, – заметил дневальный. – Слышь, в рельс бьют? Щас народ с работы вернётся. У нас, парень, заведено так: новенький рядом со мной стоит и со всеми здоровается. Если спросят, откуда, мол, земеля, – представишься. Тебе кликуху дать надо.

– Дали уже. Бригадир. Он меня Капитаном назвал.

– Ишь ты… Капитан… дальнего плаванья. Моряк – вся жопа в ракушках! – хмыкнул шнырь.

– Звание у меня такое – капитан, – хмуро пояснил Фролов.

– Так ты из вояк, што ли?

– Вроде того….

Под упругий гул рельса в озарённую алым пламенем пещеру потянулись из штреков тёмные толпы зеков. Их говор сливался с металлическим звоном, напоминал шум разгулявшегося в шторм прибоя, и милиционер невольно поёжился – среди этих угрюмых, теряющих человеческий облик людей, ему, может быть, доведётся провести остаток жизни. И то если повезёт и сходка не решит поставить бывшего мента на ножи.

 

7

Проходившие мимо работяги с интересом косились на новенького, но вопросов не задавали – тюремное бытие приучает к сдержанности. Фролов уже собрался было пристроиться в хвост очереди усталых мужиков, взбиравшиеся в затылок друг к другу на многоярусные террасы, как его хлопнули по плечу:

– Погодь, фраерок!

Капитан обернулся и увидел стриженого наголо зека. Тот оскалился, обнажив два ряда золотых коронок и, растягивая слова, предупредил:

– Будь здесь. Щас тебя на сходняк стребуют.

По обилию золота во рту, на татуированных пальцах рук, в мочках ушей Фролов догадался, что перед ним местный блатной. Капитан порылся в кармане, извлёк подаренный новопреставившимся кисет, развязал тесёмку, предложил урке:

– Угощайся, братан!

– Я тебе не братан, – скривился тот. – Может, ты по этой жизни ваще петух, а туда же – закурить предлагаешь!

– Ну, как хочешь, – пожал плечами Фролов и, уже ловчее свернув цигарку, присмолил её от буржуйки дневального. А потом попенял блатному: – Ты арестант наверняка правильный, с понятиями. Зачем незнакомого человека обижаешь? Был бы я опущенный, разве сунулся к отрицаловке с махрой? Я, конечно, блатного из себя не корчу, но по масти – твёрдый мужик. И не жлоб. А потому, сам закурив, из вежливости и тебе предлагаю. Непривычен в одиночку, под одеялом, пайку сжирать.

Блатной уже по-другому, с любопытством, осмотрел новичка. Засомневался:

– Ох, прикидываю я, в натуре, не простой ты фраерок… И на мужика что-то мало похож… Уж не вохровец ли засланный?

– Во! – показал ему капитан, задрав рукава, растёртые в кровь кандалами запястья. – Я вашим вохровцем таких плюх накидал, что они меня в железо заковали!

– Из вояк он, – подключился к разговору дневальный. – Может, даже и офицер. И погоняло у него Капитан.

– Разберёмся… – хмуро пообещал блатной. – Нам по хрену, кто кем на воле был. Там он, может, и генерал, а в лагере возле параши окажется…

Опять ударили в рельс – теперь не гулко, с оттяжкой, а по-иному, часто-часто – бум-бум-бум-бум…

– Пора. Давай двигай за мной, – высокомерно кивнул Фролову блатной и, не оглядываясь, нырнул в полумрак.

В центре пещеры довольно большое, с хоккейную коробку величиной, пространство оказалось запружено народом. На дощатом помосте, наскоро собранном, как решил милиционер, специально для сходняка, восседали на лавках человек двадцать. По одну сторону, судя по золотозубым улыбкам, урки, по другую – мужики-пахари. В центре высилось огромное, с прямой спинкой, кресло, больше напоминавшее трон, целиком отлитое из золота и украшенное затейливыми узорами, а также крупными камнями. По тому, как играли огнями на их гранях сполохи пламени, Фролов решил, что это – самоцветы, тоже, вероятнее всего, добытые в шахте.

На троне, явно великоватом для его комплекции, примостился довольно тщедушный и блестящий лысиной мужичок, облачённый в прохудившуюся во многих местах матросскую тельняшку. Его тощую шею змеёй обвивала массивная золотая цепь. Из засученных рукавов торчали синие от татуировок руки. В пальцах плюгавый пахан ловко перебирал крупные, аспидно-чёрные зёрна чёток.

Что главный подземный вор Веня Золотой, несмотря на хилое телосложение, смертельно опасен, милиционер понял по тому, как тот в полумраке безошибочно вычислил новичка, впился в него тяжёлым взглядом желтоватых глаз, и пока Фролов, направляемый тычками собравшихся, пробирался сквозь толпу, а потом вставал на отведённое для него место у подножья настила, пахан уже наверняка составил себе представление о новом зеке.

Капитан оглядел кучковавшихся вокруг перемазанных грязью и сажей, нестриженых и нечёсаных, обряженных в лохмотья подданных этого подземного самодержца и вскинул голову, стараясь держаться непринуждённо и независимо.

Пахан поднял исписанную синими наколками руку, и гвалт, разносившийся над толпой, стих мгновенно, с коротким выдохом, будто каждому из бубнящих монотонно зеков финский нож всадили под сердце.

Обведя взглядом народ, Веня Золотой остановил взор на Фролове и произнёс тихим, скрипучим голосом в мёртвой тишине:

– Ну, здравствуй, мил человек. Расскажи-ка мне и парням моим, кто ты такой, откуда и зачем к нам пожаловал? Мы здесь все как одна, хе-хе, семья. Можно сказать, сродственники. А какие могут быть от родных секреты? Так что давай колись, ничего не утаивай!

– Какие уж тут секреты от товарищей по неволе… Я капитан милиции. Фамилия моя Фролов. Прибыл на территорию лагеря со специальным заданием.

По толпе пронёсся глухой ропот. «Мент… мусор…» – различил капитан. Но он продолжил невозмутимо.

– Был задержан членами незаконного вооружённого формирования, которые называют себя администрацией лагеря, лишён свободы и брошен в эти вот подземные застенки…

Стоящие вблизи зеки отринули от Фролова, будто от зачумленного, урча по-волчьи, и милиционер краем глаза различил в полумраке блеск мигом извлеченных из-под лохмотьев ножей.

Пахан задумчиво крутанул в руке чётки и бросил коротко сходке:

– Ша! Заглохли все! – а потом обратился к капитану вкрадчиво: – А знаешь ли ты, гражданин легавый, что по нашим понятиям, по воровским, мы тебя прямо здесь и сейчас кокнуть должны? Отправить… хе-хе… милицейского капитана в вечное плаванье!

– Знаю, – кивнул Фролов, – а только понятия ваши, пацаны, сейчас вроде как недействительны.

– Это почему же? – искренне удивился пахан, настроенный, видимо, не сразу валить новичка, а поиграть с ним, как кошка с мышкой, развлечь себя и братву разговором с необычным залётным фраерком.

– Да потому, что и ты, и все парни твои – не зеки. Поскольку находитесь в неволе без приговора суда. А значит, и понятия зоновские на всех здесь присутствующих не распространяются. А на воле, сами знаете, мастей нет. Все мы граждане России…

– Это какой такой России? – притворно изумился пахан. – Не знаю я никакой России! И сидим мы правильно. Нам родная советская власть сроки отмерила. Батяне моему особое совещание тройки четвертак впаяло. Потом добавили. Ну а я, как потомственный зек, по наследству сижу. И дети мои будут сидеть. И внуки. – Веня Золотой повысил голос, а толпа, поддерживая его, заурчала согласно. Пахан ударил себя кулаком с зажатыми в нём чётками в грудь: – Мы – воры! А воры при любой власти будут сидеть. Это наша жизнь, и другой нам не надо!

– Пусть так! – смело шагнул вперёд Фролов, нетерпеливо стряхивая с плеч руки вцепившихся в него с готовностью растерзать зеков. – Я согласен с тобой и считаю, что вор должен сидеть в тюрьме!

Веня Золотой кивнул благосклонно, сделал знак, и его подручные послушно отпустили милиционера. А тот, несмотря на драматичность сложившейся ситуации, усмехнулся невольно. В первый раз он столкнулся с тем, что ставшая классической фраза киногероя Глеба Жеглова нашла полное понимание и поддержку со стороны уголовников.

– Пусть так! – продолжил милиционер. – Но ведь сидеть вор должен за что-то! Домушник – бомбить квартиры, ширмач – по карманам шарить, медвежатник – сейфы вскрывать, майданщик – чемоданы чужие тырить. А вы и воры-то какие-то… потенциальные.

– Ты нам не хами, фраерок! – грозно сдвинул брови пахан, услышав незнакомое слово.

– Ну, я в смысле – гипотетические. То есть преступления не совершили ещё, а срок получили. А вот вохра ваша – наоборот. Самые что ни на есть уголовники! Незаконно лишили свободы большую группу людей – раз! – принялся загибать капитан пальцы. – Создали незарегистрированное в установленном порядке вооружённое формирование – два! Добыча драгметалла без лицензии и его реализация – три! Если все их грехи подсчитать, то вся администрация лагеря должна с вами местами поменяться и на бо-о-ольшие сроки подсесть! – с воодушевлением завершил свою речь Фролов.

Пахан задумчиво пощёлкал тяжёлыми зёрнами чёток.

– Поменяться с вохрой местами? Их, значит, в забой, а нас, уркаганов, на вышки? Ну-ну… Контрреволюционной агитацией занимаешься, а ещё говоришь, что ни за что посадили… Ни за что у нас, брат, не сажают. Каждому, если присмотреться, статью пришить можно… Ну а что, – обернулся он к чинно восседавшим на помосте парламентариям, – народ по этому поводу соображает?

С лавки, на которой сидели блатные, вскочил один – крепкий, на лешака похожий в своём рубище, но с золотой серьгой с конскую подкову величиной в правом ухе.

– А чё тут думать, Веня? Перо в бок мусору, и в речку. Раз он, мать его, капитан, пущай плавает!

И первым заржал своей шутке. В толпе подхватили смех, загоготали вразноголосицу.

– Ша! – рявкнул на них пахан. – Здесь базар за серьёзное дело идёт. Ну а пролетарьят наш что думает? – указал он на представителей мужицкого сословия.

Из их рядов поднялся и выступил вперёд худой и жилистый, длиннобородый, подстриженный и даже причёсанный зек, выглядевший от того благообразно.

– А-а, Профессор… – кивнул ему вор. – Только покороче давай. А то разведешь антимонию… Мы, в натуре, не на партсобрании.

Старик невозмутимо пошарил в своих лохмотьях, извлёк оттуда огромные, вроде мотоциклетных, наверняка самодельные очки с толстенными, словно две лупы в оправе, линзами, и осмотрел с ног до головы Фролова.

– Вот, – обличающее указал он на милиционера грязным перстом, – из-за таких вот, как этот субъект, мы и влачим с вами жалкое существование. Мы, – ткнул он себя пальцем в грудь, – работаем не покладая рук, добываем золото. А что в итоге? А в итоге, граждане арестанты, вместо того, чтобы свободно торговать им, обменивать на хорошее питание, чай, махорку, на робу новую, —тряхнул он рваным рукавом истлевшей рубахи в сторону новичка, – лагерь вынужден тратить львиную долю наших богатств на оборону от поползновений таких вот враждебных сил.

Капитан едва рот не раскрыл от изумления, слушая этого зоновского профессора.

– Вохровцы нам, граждане заключённые, конечно же, не друзья! – продолжил между тем старый зек. – Но, как искренний патриот своей малой родины, я не могу не солидаризироваться с администрацией по некоторым принципиальным, стратегически важным вопросам. Что предлагает нам этот, с позволения сказать, гражданин? Да измену родине – ни больше, ни меньше! Что такое для нас, друзья мои, лагерь? Это место, где родились и выросли не только мы с вами, но наши отцы, матери, дочери и сыновья. Здесь, в этой таёжной земле, похоронены наши деды. В недрах горы, в глубоких штольнях шахты, покоится прах тех, кто осваивал и обживал много лет назад малопригодное тогда для обитания подземелье. Да, многое мне лично, как и всем вам, не нравится в нашем бытие. И вохра у нас порой беспредельничает, и буграми, бывает, не тех назначает. И пайка могла бы быть значительно лучше. Но это не значит, что мы готовы уйти от родных нам могил! Мы любим нашу родину такой, какая она есть. Лагерная жизнь, конечно, несовершенна. Но мы все вместе своим упорным трудом, с помощью мудрых воровских законов, завещанных нам предками, способны добиться от вохры уступок и обустроить лучшим образом наше отечество. И разным там безродным шпионам, диверсантам, идеологическим вредителям, – он опять указал на Фролова, – с этого верного пути нас не сбить! Я всё сказал.

Толпа, помолчав секунду, и, видимо, переварив и осознав сказанное, взорвалась бурей восторга. Зеки орали, свистели, улюлюкали, подбрасывали в воздух что-то бесформенное, служившее им главными уборами, и пламя факелов металось по стенам подземелья и тоже будто аплодировало багровыми сполохами.

С лавки подиума поднялся другой парламентарий, мужик, – плотный, коренастый и почему-то в солдатских валенках. Он протестующе замахал руками толпе, и когда она чуть стихла, крикнул:

– А я не во всём согласен с предыдущим оратором. Да, живём мы, в общем-то, неплохо. Но на чём основано наше относительное благополучие? На беспощадной эксплуатации рабсилов, на импортном продовольствии. Почти девяносто процентов продуктов питания поступает в шахту сверху, извне! А мы обязаны наладить своё производство сельскохозяйственной продукции. И работать должны не только мужики и рабсилы, а все, включая блатных!

– Я ща те рога поотшибаю за такой базар, козёл драный! – подал голос кто-то из урок.

– Опять же, крепёж какой поставляют?! – выскочил из толпы, рванув на груди лохмотья, какой-то зек. – Гниль одна, а не лес! Давеча двух рабсилов пришибло – свод штрека обвалился!

В толпе вновь загомонили – то гневно, то одобрительно. Переждав пару минут, пахан гаркнул повелительно:

– Ша, бродяги! – И, обернувшись к Фролову, вперил в него пронзительный взгляд тигриных глаз.

– Ты слышал, что народ тебе говорит? Люди работать хотят, созидать. Жизнь свою здесь, на своей родине, можно сказать, обустраивать. А ты их куда зовешь? -Потом, помолчав, потеребил задумчиво чётки и, приняв решение, объявил: – Ладно, живи пока, мусорок. А там посмотрим. Пацаны у нас резкие, а предателей родины ненавидят особо. Не исключено, что долго не заживёшься… – Он опять ухмыльнулся недобро. – Но и пайку жрать задарма мы тебе не позволим. Она, пайка-то, тяжким трудом наших мужиков-работяг достаётся. А потому мы тебе занятие щас, подберём… Бригадир! – крикнул он в толпу.

– Здесь! – отозвался откуда-то из полумрака Лом.

– Определи его к делу!

– Поставлю рабсилов кормить, – предложил бугор.

– Идёт, – кивнул Веня Золотой, и величественно махнул татуированной рукой на Фролова. – Будешь, Капитан, у зверолюдей баландёром.

 

Глава двенадцатая

 

1

С рассветом над тайгой потянулись, клубясь, тяжёлые тучи, зарядил дождь, колол холодными иглами лицо и озябшие до окостенения руки. Богомолов, толкая тачку из карьера по вымокшему дощатому настилу вверх, не удержал её в стёртых в кровь ладонях, опрокинул на бок и, поскользнувшись, шмякнулся рядом, перемазавшись с ног до головы в жирной глине.

– Ну, че-ё-ерт! – рявкнул на него бригадир, шустро сбежав по сходням вниз к месту аварии и, размахнувшись, огрел по спине суковатой дубиной. – Встать, падла! Ещё раз опрокинешь – я тебе руки переломаю! Будешь, пидор, зубами тачку тащить! Быстро назад, загрузился по новой! Бегом, бегом, сволочь!

Писатель, елозя коленями по раскисшей жиже, поднялся, с трудом выдирая ноги из липкого глиняного месива, в которую превратился в ненастье склон котлована, из последних сил поволок пустую тачку на помост, снизу напирали, катя привычно и ловко наверх неподъёмную для Богомолова ношу другие тачечники, и разъехаться навстречу с ними на узком дощатом трапе не получалось.

– Бегом, бля! – орал между тем бригадир, норовя достать бедолагу дубьём по натруженному хребту, и Иван Михайлович, схватившись за оглобли тачки, шлёпнулся на задницу, и заскользил по склону на дно карьера, мимо гогочущих немилосердно зеков, тоже с головы до ног перепачканных в глине и напоминавших тем самым каких-то жутких ветхозаветных големов.

Впрочем, справедливости ради, как ни горько ему было сейчас, писатель осознавал, что на смех они право имели. Ибо эти худые и измождённые на вид зеки, не в пример ему, сохранившему округлость лица и животик со времён вольной сытости, управлялись с тачками гораздо ловчее, шустро, бегом почти, вкатывая наполненные до краёв тележки на гребень карьера по мокрым, осклизлым сходням.

Спустившись на вязкое дно котлована, Богомолов склонился над ближайшей лужей и принялся, черпая горстями ледяную, красную от глины воду, промывать заляпанные грязью глаза, но на него опять заорал теперь уже звеньевой, отвечающий за погрузку:

– Ты чего тут чухаешься, козёл?! Марафет наводить надумал? Затаривай тачку, твою мать, пока кровью у меня не умылся!

Плохо видя из-за глины, залепившей глаза, и ещё хуже соображая от усталости, когда, казалось, каждая жилка в теле тряслась, а мышцы не слушались, будто парализованные, Иван Михайлович, плача от боли и отчаяния, взялся содранными до живого мяса ладонями за раскоряченные оглобли ненавистной тачки, увязая единственным колесом, стал толкать её к грузчикам, пластавшим штыковыми лопатами, ковырявшими кирками и ломами непромоченный ещё бок карьера, опять поскользнулся, упал на колени, поднялся, поелозив отсыревшими насквозь башмаками по раскисшей жиже и, заливаясь невидимыми сторонним из-за дождя слезами, кое-как доковылял до места погрузки. И, обессиленный, вновь опустился на четвереньки.

«Пусть лучше убьют!» – равнодушно мелькнула мысль в воспалённом мозгу. Смерть, даже самая мучительная, казалась ему предпочтительнее и скоротечнее этого бесконечного, беспросветного ада, в котором он пребывал уже две недели. Приговор в двадцать пять лет каторжных работ он воспринимал как насмешку. Жить ему оставалось, даже если сегодня, прямо сейчас, не забьёт его своей суковатой дубиной до смерти бригадир, дня два-три от силы. И не важно, что произойдёт раньше – сердце не выдержит и лопнет от напряжения или он сам наложит на себя израненные руки. Верёвку подходящую он уже припас, перевязав ею в поясе сваливающиеся поминутно штаны и место, где можно повеситься незаметно, присмотрел за бараком, на мусорной свалке, чтоб никто не мешал…

Два зека – длинные, похожие на огородные пугала в своих заскорузлых от грязи робах, только еще страшнее – один с выбитым не иначе как в беспощадной драке глазом, другой со сломанным, расплющенным носом, принялись пинать его со злобным хохотом:

– Гли-ка! Телегент на карачках! – ржал первый.

– Встал в позу… привыкай, гнида ученая! – веселился второй. – На тебе, бери больше да тащи дальше…

Они взялись за лопаты и начали наваливать в тачку глину. Но не сухую, рассыпчатую, с обрывистой стены карьера, а сгребали со дна – жидкую, пропитанную водой и ужасно тяжёлую, навалив её так, что с краев стекало.

– Ну-ка, схватил, покатил, быстро, быстро, бегом! – заорали они, закончив погрузку и замахиваясь лопатами на писателя.

«Вот он, твой разлюбезный народ, – думал себе, рыдая от бессильной ярости, Богомолов. – И это о его страданиях болел ты душой! Это для него ты хотел лучшей доли, вслед за классиками-гуманистами русской литературы, коих перечитал великое множество. Это тот самый народ, который ты представлял себе умильно благостным, в лапоточках, бесконечно добрым, богобоязненным и бескорыстным… Тупые скоты! Отвратительные, мерзкие хари! Правильно их помещики по конюшням пороли, палачи ноздри рвали и лбы клеймили! А ещё каппелевцы вешали да будёновцы в капусту рубили! Так им и надо, мерзавцам! И Сталин молодец, знал, как с быдлом этим управиться… А мы интеллигентские сопли льём. Ах, народ-богоносец! Ах, народ всегда прав! Ах, то евреи его с толку сбивают. Есть здесь, в котловане, хоть один еврей? Нету!»

Злость будто придала ему сил. Под улюлюканье зеков он крепче схватился за ручки тачки и принялся толкать ее, неподъёмную, надрывая пупок, пытаясь вкатить на помост. Пусть ему невероятно, смертельно плохо сейчас, но и эти твари узколобые сгниют в этих болотах наверняка вместе с ним. Туда им, тварям таким, и дорога!

Через минуту, зарывшись колесом в жидкую грязь, тяжёлая тачка безнадежно завязла и, как ни старался Богомолов, как ни наваливался на неё, не двигалась с места.

– Эй, милок, – тронули его за плечо.

Иван Михайлович отшатнулся испуганно, ожидая удара.

– Тут не силой – сноровкой надоть, – вполне миролюбиво продолжил между тем незнакомец.

Писатель обернулся затравленно. Перед ним стоял низкорослый, из тех, про кого говорят «метр с кепкой», старичок, макушкой достававший Богомолову едва до плеча. Пришлось даже наклониться, чтобы рассмотреть его лучше.

Пожилой зек производил довольно мирное впечатление. Та же, что и у всех арестантов, нахлобученная по самые мохнатые брови кепка со сломанным посередине козырьком. Из-под козырька торчит нос картошкой, остальная часть лица прячется в окладистой седой бороде. Обращали на себя внимание лишь глаза – пронзительно синие, не старые совсем. Они прямо светились на его неказистой, заросшей и грязной физиономии, будто клочок яркого неба выглядывал из-за сгрудившихся хмуро тяжёлых и седых туч, омрачавших чело каждого узника.

– Так ты, милай, быстро надсадишься и нутро спортишь – грыжу наживёшь или заворот кишок, – участливо попенял дедок Богомолову. – Глянь-ка, вот как надоть…

Он поддёрнул длинные, не по росту, рукава робы и решительно взялся за тачку Ивана Михайловича. Потянул за ручки на себя, потом толкнул вперёд и, удивительно легко выдрав колесо из грязи, умело водрузил тачку на дощатые сходни и без напряжения покатил её наверх по пологому склону, попутно объясняя волочившемуся рядом без сил писателю:

– Ты вона какой гренадёр ростом, не то что я, тебе на этой работе сподручней. Руки в локтях не сгибай, живот не напрягай. Держись за оглобли да иди себе спокойно, вроде как на прогулке. Она, тачка-то, сама перед тобой пойдёт, как миленькая! Не горбись, голову вниз не гни. Ноги вот так ставь, носками наружу. И толкай её, толкай. И-эх, по-о-ошла милая!… Глянь, паря! Она ж сама едет. Как моторная!

Богомолов, подхватив на полпути тачку у старика, встал так, как он научил, и убедился, что катить таким образом действительно легче. И всё-таки, кое как добравшись до самого верха и потом бредя под крикливые понукания бригадира к ненасытной пасти прессовочной машины, заглатывающей без устали глину и выдающей с другого конца агрегата кирпич-сырец, он понимал отчётливо, что через пару дней умрёт от такой непосильной работы. А если не отдохнёт сию же минуту, то это случится прямо сейчас.

В это время часто-часто застучали в подвешенный здесь же на ржавой проволоке рельс, и бригадир заорал хрипло:

– Шабаш, бродяги! Жратву привезли!

Вытряхнув содержимое тачки на транспортёрную ленту, писатель побрёл к бричке, на которой понурая лошадь и такой же снулый вечно, равнодушный ко всему зек-возница привозил на рабочий объект долгожданный обед.

Получив от баландёра миску, наполненную до краёв чуть тёплой кашей, чёрт знает из какого злака сваренной – может, пшеницы дроблёной, а может, овса, – и ломоть чёрного клёклого хлеба, Богомолов осторожно понёс еду к тачке. Опустившись на ненавистное орудие труда, он, стараясь не смотреть на свои покрытые коркой крови и грязи руки, достал из-за голенища тщательно сберегаемую деревянную ложку и, пристроив миску на сдвинутых плотно коленях, принялся хлебать жадно и торопливо, почти не жуя и не чувствуя вкуса.

– Ты милай, кашку-то съешь, а хлеб не кусай, припрячь до поры, – опять услышал он голос давешнего деда.

Научившись за короткое время пребывания в зоне ждать от всех вокруг только самого худшего, Иван Михайлович в ответ склонился над миской опасливо и ломоть хлеба рукой прикрыл – не ровен час отберут!

Старичок присел рядом, прямо на землю, выбрав место посуше, и, косясь на писателя, принялся есть свою пайку каши – неторопливо, аккуратно, не роняя ни капли, всякий раз тщательно облизывая ложку.

– Брюхо – оно, грешным делом, добра не помнит, – поучал он тихим голосом. – Вот сейчас нахлебался, и вроде сыт. А через час-другой, глядь, и опять от голода живот подвело. Будто сроду не жрамши. Особливо на ночь есть хочется – прямо удержу нет. Вот тут-то ты заначенный в обед хлебушек и достанешь! Укроешься с головой на нарах – и ням-ням… Благодать! А сейчас ты его с кашей сглотнёшь – и не заметишь. Еда, паря, в неволе – первое дело. Сыт – значит жив. И слава Богу.

– Сдохну я от этой работы, – обречённо вздохнул Богомолов, но хлеб всё-таки прибрал в пришитый к подкладке фуфайки карман, послушал совета.

– Может, и так, на всё, милай, воля Божья, – смиренно согласился старик. – А может, и пообвыкнешься. Сперва всегда тяжело…

Иван Михайлович старательно выскреб ложкой дно опустевшей миски и, досадуя, что дед мешает своими разговорами расслабиться, предаться на полчаса, отпущенных зекам на обеденный перерыв, целиком чувству покоя и недолгой сытости, спросил:

– Вы что-то хотели, любезный?

Тот улыбнулся в бороду:

– Жалко мне тебя, сынок. Я ж тоже таким поначалу был. Все на меня кричали, били да обижали. А таперича нет. Бывало, Пётр верёвки вьёт, а нонче Пётр через Москву прёт! Таперича Гриб, меня Грибом здесь кличут, нужный всем человек. Кому лапоточки на лето сплести, кому носки связать тёплые али фуфайку, одёжку какую перешить, перелицевать – все ко мне. А я не отказываю. Бог, паря, велел нам трудиться. Вот я и тружусь не покладая рук. Чё ж им пропадать, коли они у меня, слава те господи, проворные да умелые!

– Что ж вы здесь… в грязи, с тачкой, а не лапоточки в бараке плетёте? – равнодушно поинтересовался писатель.

– А больного подменил, – охотно сообщил Гриб – Мне-то уж по возрасту поблажка выходит. Освобождение от тяжёлых работ. Семьдесят пять годков уже свет божий топчу. А тут человек занемог. Нарядчик на него: иди на работу! Ну, я и вступился. А бугор говорит: раз добрый такой, вот тачку за него и катай. Я и катаю неделю. Ну ничего… Парнишка тот на поправку пошёл. И мне перед богом за доброе дело зачтётся…

Иван Михайлович с любопытством покосился на деда. Неужто и здесь есть нормальные, добрые люди? Поинтересовался осторожно:

– Давно вы тут?

– А шут его знает… годков сорок, не меньше. Это меня путь Ильича, язви его в душу, сюда завёл. Был, значится, когда-то передовой скотник колхоза «Путь Ильича» Фёдор Пантелеймонович Грибов. Повезли меня в район, дело прошлое, грамоту получать. Как передовика, стало быть, колхозного строя. Ну, опосля торжественного собрания выпили мы, передовики, конечно, по этому случаю. А на обратном пути я, пьяный-то, и кувыркнулся с подводы на грейдере. С дури-то и заблудился в тайге. Плутал-плутал да на лагерный кордон и нарвался…. То ещё при Брежневе, упокой Господи его душу, случилось. Во как, паря, бывает. А и поделом мне! – неожиданно заключил старик. – Посадили, и правильно сделали. Штоб, значится, впредь не пил, не безобразничал.

– Но это же… несправедливо! – возмутился, подозревая с ужасом, что ему предстоит разделить участь пожизненного сидельца бессрочной каторги, Богомолов. – И незаконно. Даже за преступления сроки дают. Пять лет… ну, я не знаю… десять, в конце концов!

– Совецка власть, мил человек, лучше нашего знает, што законно, што – нет. Всяка власть от Бога. И каждому рабу Божьему воздаётся по делам его. А здесь жить можно! Работа – она везде работа. Што здесь, што в колхозе. В лагере зато соблазнов меньше. В Бога верить здесь администрация запрещает, а я всё одно молюсь. У меня тетрадочка заветная есть. Я туда все молитвы, что люди мне сказывают, записываю… «Живые помощи», «Молитва вора»…. Я ту тетрадочку пуще глаза берегу. Не дай Бог вохра прознает – враз отымет!

– Им что, жалко, что ли? – пожал плечами Иван Михайлович.

– Отправление культа считается злостным нарушением режима, – шепнул Гриб. – А только слово Божье запретить нельзя. Мы, христиане, за веру, как Иисус Христос, завсегда готовы на крест пойти…

Гулко загудел рельс.

– Кончай жрать! – заорал бригадир. – Подъём! Половины нормы дневной ещё не выполнено. Бегом, падлы! В бога-душу-мать!

Писатель встал было, но, охнув, схватился за поясницу.

– И-и… – тонко завыл он, не в силах сдвинуться с места. – Не могу-у-… Господи, помоги.

Гриб, опасливо глянув по сторонам, сунул руку за пазуху, и достал пару шерстяных носков.

– На-ка, паря. Подойди и сунь тихонечко бригадиру.

– А что сказать-то? – не сообразив даже поблагодарить старика, спросил Богомолов.

– А ничё не говори. Он не дурак, чай. Сам поймёт и на лёгкую работу тебя поставит.

Так и вышло. Мельком глянув на подношение, бугор усмехнулся понимающе:

– Гриб, исусик хренов, тебя пожалел…. Ну, ладно. Иди, чёрт, к прессу пока, глину подбирать. Да не сачкуй у меня! А то я тебя эти носки сожрать заставлю. Нестиранные!

 

2

Вечером, в сумраке уже, зеки пошабашили под звон всё того же рельса, но прежде чем строится на просчёт, Ивану Михайловичу пришлось вернуться к своей тачке, очистить её от липкой грязи и сдать лично мастеру – тоже из числа заключённых, но сытому, кругломордому. Придирчиво осмотрев агрегат, крутанув колесо, он презрительно назидал Богомолову:

– Энто, фраерок, струмент сурьёзный, особо ценный. Можно сказать, орудие твоего труда. Тачка лагерная объёмом четверть кубометра. А орудие – оно то же, что оружие у бойца. Ферштейн? И ежели ты, гад, его из строя небрежным образом выведешь, я тебя, шпионская морда, как вредителя и саботажника в кумотдел направлю. А там разговор с такими короткий: за вредительство – к стенке… Найди палочку острую и вот здесь, в щелях, грязь вычисти. Ферштейн?

Сдав тачки, кирки, лопаты и прочий производственный инвентарь, зеки построились на краю карьера, привычно разобравшись по пятёркам.

– Кепки долой! – приказал бригадир.

К выстроившейся колонне подошёл пожилой, прихрамывающий старшина. Фуражечка его с синим энкавэдэшным верхом промокла насквозь от дождя, и по чёрному пластмассовому козырьку скатывались крупные капли. Поправив висевший на правом плече стволом вниз автомат ППШ, он достал из планшета фанерную дощечку с привязанным к ней ниткой огрызком карандаша и, всматриваясь пристально в список, начал перекличку:

– Ю-231!

– Есть, – отозвались в колонне.

– Щ-48!

– Есть!

– Где ты там?! А ну, покажись! Ты весь цел или только голова на палку надета?

– Га-га-га! Ну вы скажете, гражданин начальник!

– Р-р-разговорчики! Ю-85!

– Зде-е-есь!

Пересчитав таким образом всех зеков, по прикидкам Богомолова, человек пятьдесят, старшина скомандовал:

– На-пр-а-во! По пятёркам шагом марш! Первая пятёрка пошла… Вторая пошла…

У хлипких ворот огороженного редкими нитями ржавой колючей проволоки карьера, с внешней стороны колонну встретили остальные конвоиры. Двое автоматчиков расположились по бокам, ещё двое с хрипящими от яростного возбуждения овчарками пристроились в замыкающих. Старшина возглавил шествие, строго предупредив:

– Остановка колонны в пути следования запрещена. Разговоры тоже. Шаг в сторону считается побегом, задержка, топтание на месте, прыжок вверх – провокацией. Конвой открывает огонь на поражение без предупреждения. Внимание! Вперёд… ша-а-гом арш!

Писатель, с трудом волоча ноги в тяжёлой лагерной обувке, мигом набившей ему мозоли, пару раз с непривычки хождения строем наступил на пятки шагавшего впереди крепыша, и тот, слегка повернув голову, просипел злобно:

– Ещё раз, падла, наступишь – я тебе глаза повыковыриваю!

– Извините, – испуганно пробормотал, глядя в его шишковатый, стриженый коротко затылок Иван Михайлович, и тут же услышал окрик конвойного:

– Р-разговорчики! Ща, бля, пасть пулей заткну! – и клацанье передёрнутого затвора.

«Господи, помоги, спаси и помилуй… Дай мне силы выдержать всё это… Господи, заступись, избавь меня от этого ада. Верни меня на свободу, домой, а я тебе, Господи, всю жизнь оставшуюся верой и правдой служить буду…», – в отчаянье, вспомнив наставление Гриба, молился про себя Богомолов, старательно приноравливаясь к размеренному шагу соседей.

Глиняный карьер находился неподалёку от берега неширокой таёжной речушки, впадавшей, как слышал писатель от заключённых, в болото, и располагался примерно в километре от лагеря. Здесь же, на отдалённом объекте, добытую глину прессовали в кирпичи, обжигали в специальной печи. Продукцию грузили на платформу, и вручную толкали по узкоколейной железной дороге в лагерь, используя там для каких-то неизвестных Богомолову нужд.

Узкоколейка тянулась в таёжной чаще, надёжно скрытая от сторонних глаз вековыми соснами и густым, непролазным подлеском, а параллельно ей шла широкая тропа, проторённая, судя по всему, за долгие годы бесчисленными предшественниками писателя, который шагал сейчас по ней в разбитой на пятёрки колонне под строгой вооружённой охраной.

Иван Михайлович закончил только третий рабочий день в лагере, выполняя всякий раз не более трети положенной нормы выработки. Из двухсот тачек, задыхаясь, обливаясь потом, доталкивал до глиномешалки едва ли семьдесят, а потому пайки на ужин – миски каши и ломтя хлеба с мутной бурдой, считающейся здесь чаем, ему и на этот раз, как отстающему, не полагалось.

Достигнув сорокалетия, Богомолов, по сути, нигде никогда не работал и уж тем более не занимался физическим трудом. Даже на даче, единственном для горожанина месте, дающем возможность хоть как-то размять скованные бесконечным просиживанием в конторах мышцы, земли не вскапывал, по той причине, что дачи у него отродясь не было. Из тяжестей ему доводилось переносить лишь сумки с базара, наполненные покупками, сделанными женой, но и эти походы продлились недолго. С женой он вскоре развёлся, потому что семейные хлопоты оказались обременительными и мешали ему исполнять главное своё предназначение – жечь глаголом сердца людей, быть писателем. Занятие литературой требовало от него полной самоотдачи.

О литература! Он любил её бесконечно, трепетно и самозабвенно. Он мог часами – да что там часами – сутками напролёт! – рассуждать о ней, особенно под водочку, с такими же беззаветно преданными писательскому ремеслу друзьями.

В краевом центре их было немного – человек тридцать, пожалуй, единомышленников. Они знали друг друга давным-давно, были примерно одного возраста, от сорока до шестидесяти, кучковались вокруг местного дома писателей, и чужих в свой круг не пускали. Правда, и сами не писали почти – зачем, ведь каждый из них давно застолбил свою тему, свою делянку на ниве словесности, обрёл статус писателя, вступив по публикациям в коллективных сборниках в союз, за долгие годы тусовок на различных презентациях примелькался публике и обойти его при назначении грантов или творческих стипендий казалось теперь верхом неприличия, проявлением неблагодарности со стороны краевой власти и читательской аудитории.

За много лет, проведённых в довольно узком кругу, они успели тихо возненавидеть друг друга, но продолжали держаться вместе, ибо закон природы таков: в стае прокормить себя легче. Они давно притерпелись, притёрлись, как патроны одного калибра в обойме, и немедленно отторгали тех, кто вдруг из этого калибра выпадал – умудрялся, например, выпустить книгу, прорвав блокаду столичных издателей. Выскочку клеймили дружно, взахлёб, объявляя графоманом и конъюнктурщиком, литературным подёнщиком и халтурщиком, посмевшим потрафить невзыскательным вкусам нынешней читающей публики. Ибо давно известно, что настоящих писателей сегодня не издают, отдавая предпочтение создателям низкопробной масскультуры.

Писатели в краевой обойме, как те же патроны, например, бронебойные и трассирующие, подразделялись на урбанистов и почвенников. Богомолов, хотя и был с рождения горожанином, с полным правом примыкал к последним. Это право он заслужил, выстрадал, можно сказать, проведя после окончания пединститута три кошмарных месяца в сельской школе, куда его направили преподавать по распределению. За это полное невзгод время он успел несколько раз истопить печь, однажды съездил по бездорожью на попутном тракторе «Беларусь» в райцентр и хорошо узнал жизнь русской деревни, стал человеком бывалым, много повидавшим на своём веку, прежде чем навсегда вернуться в город. И с тех пор новым знакомым он представлялся: «Богомолов. Бывший сельский учитель, а ныне – писатель…»

С такой богатой биографией его давно заявленный роман «Пуд соли» обещал стать событием в литературе, и это вынуждены были признать все друзья-недруги, собратья по нелёгкому писательскому ремеслу…

От этих воспоминаний у Ивана Михайловича будто сил прибыло. Он бодрее зашагал в колонне под лай конвойных собак, и в голове его привычно стала складываться первая забойная фраза, гениальная в чеканной своей простоте. Фраза ненаписанного пока романа: «Человек шёл по тайге напрямки, не разбирая дороги…»

Ему вспомнились литературные вечера, которые по разнарядке краевого управления культуры проводились то в библиотеках, то на предприятиях города, когда они, писатели, читали свои стихи и рассказы, а немногочисленная, как правило, публика слушала вежливо, аплодировала в конце, и все после таких вечеров оставались довольны. Чиновники тем, что запланированное культмассовое мероприятие состоялось, литераторы – полученным за выступлением гонораром, слушатели – приобщением к чему-то экзотическому, вроде японского театра теней. Столь же непонятному, скучному, но познакомится с чем, раз считаешь себя культурным человеком, обязан…

Иногда такие встречи заканчивались застольем с организаторами в узком кругу, и боже ж мой, что они ели! И бутербродики с красной икрой и маслянистыми шпротинками, под майонезом, и колбаску с ветчинкой, и салатики с яичком да крабами и, конечно же, всё под водочку, а то и коньячок с лимончиком да копчёной курочкой… Не ценил, сукин сын, что имел, не ценил!

Богомолов украдкой смахнул набежавшую невольно слезу.

– Шире шаг! – вернул его к ужасной действительности окрик начальника конвоя. – Не успеете в лагерь до темноты – всех, гады, положу здесь до утра мордой в грязь на дороге!

Зеки припустились резвее, и Иван Михайлович, постанывая при каждом шаге от боли в стёртых до костей, как ему казалось, ступнях, зачастил вслед за всеми, сосредоточив на мучительной ходьбе всё внимание – чтоб не отстать или, упаси боже, не наступить ненароком в очередной раз на пятку злобному крепышу впереди.

 

3

Споро шагая, колонна едва ли не бежала по таёжной просеке, чавкала под множеством ног вспучившаяся от избытка влаги, застланная опавшей хвоей тропа, хрипло бухали лаем где-то за спиной злобные конвойные псы, а вохра всё торопила, покрикивала требовательно:

– Шире шаг! Держать пятёрки! Не отставать, пристрелю!

«Им-то что, – думал тоскливо про конвоиров Иван Михайлович. – Сыты, здоровы. Застоялись за день на постах, пока зеки работали. Вот и торопятся домой, где их небось жёны ждут с ужином, а может, и банька натопленная…»

Больше всего он хотел бы оказаться сейчас в Доме писателей, на своём излюбленном месте, именном, можно сказать, в старом продавленном кресле у камина, – объёмистого, старинного, жарко пышущего широкой огненной пастью, покуривать неторопливо, тщательно стряхивая пепелок с сигаретки в чугунную пепельницу на журнальном столике, журналов-то на котором как раз никогда не бывало, лишь бутылки со стаканами да сигаретные пачки, беседовать неторопливо о судьбах русского народа и путях развития мировой литературы, тайно радуясь, что не только у тебя наблюдается многолетний творческий затык, но и у ближайших друзей – прозаиков и поэтов.

Однако словно в отместку за такое многолетнее благостное существование, та же литература, да пропади она пропадом, и привела, по большому счёту, Богомолова в этот дикий, немыслимый даже в больном воображении, лагерь, бросился на дно мерзкого, осклизлого карьера, всучила неподъёмную тачку с глиной да ещё огрела суковатой дубиной по натруженной спине… Занесла его, дурака, нелёгкая, стать писателем! И пуще того именно литература заставила, терзаемого творческой импотенцией, нереализованными амбициями, тащиться в начале в медвежий угол, в Острожский район, а после и вовсе чёрт-те куда, в таёжные дебри и глухомань. И вот закономерный итог. Новые впечатления он получил, да такие, что на всю жизнь хватит. Тем более что жизни той осталось при таком раскладе дней пять, не больше…

Невероятно, но выросший вдруг из сгустившихся осенних сумерек частокол лагерного забора показался Ивану Михайловичу почти родным, долгожданным. Там тёплый барак, крыша над головой, которая защитит наконец от этого надоевшего, нудного, всю душу выстудившего, промочившего до самых костей дождя, жаркая печка, жёсткие, с рваной дерюгой вместо матраца, но такие удобные и желанные для изломанного работой тела нары.

А ещё там можно будет наконец достать припрятанный за пазухой ломоть хлеба и есть его медленно, отщипывая украдкой, чтоб не видели окружающие, по крошке, сосать, долго валяя во рту, с наслаждением…

Голод… Богомолов испытал его именно здесь, пожалуй, впервые в жизни.

Теперь ему странно было представить, что когда-то он, бывало, даже страдал отсутствием аппетита. Ему и в мысли не приходило, что наступает при недостатке пищи такое состояние, когда пустой желудок сжимается в болезненных судорогах, голова от слабости тупеет и кружится, а слюна уже не наполняет рот при малейшем воспоминании о пище, её вовсе нету, слюны, и язык во рту ощущается чужеродно – сухой, шершавый, распухший…

«Поесть, что ли?..» – так небрежно, походя, думал он в той, другой жизни, о еде, вспоминал о ней лениво и равнодушно, не испытывая настоящего голода. То, что он считал тогда голодом, были всего лишь слабые позывы, импульсы избалованного сытостью желудка, требующего новых вкусовых ощущений. Тем не менее в ту пору, подчинясь им, он вставал по их первому требованию, шёл к холодильнику на кухне своей уютной однокомнатной квартиры, и ел.

О Господи, что он ел! И, главное, как! Кривясь брезгливо и поругивая импортёров, жевал набитую трансгенной соей вперемешку с аргентинской буйволятиной колбасу или водянистые, безжизненно-мягкие куриные окорочка, мазал толстым слоем на белый хлеб фальшивое, с растительным компонентом, сливочное масло… О, дайте ему сейчас эту вредную для здоровья соевую колбасу, эти нашпигованные гормонами и антибиотиками окорочка, это искусственное масло, этот белый, выпеченный по ускоренной технологии, обильно крошащийся хлеб. Как бы он сожрал всё это – в один присест, быстро, чтоб не успели отобрать соседи по бараку, схавал бы вместе с мягкими цыплячьими косточками, полиэтиленовой обёрткой, промасленной великолепно бумагой… Набил бы до отказа, до треска в щеках полный рот и… чавк-чавк-чавк… Гам!

– Стой! – грубая команда погасила его разыгравшуюся фантазию. – Приготовиться к шмону. Расстегнуть куртки, вывернуть карман. Шапки долой!

Колонна встала в выгороженном колючей проволокой предзоннике. У распахнутых настежь ворот лагеря зеков встречали чекисты-обыскники. Богомолов торопливо расстегнул фуфайку, снял с головы мокрую кепку и, подобно другим заключённым, поднял её над головой в правой руке.

Выстроившись в ряд, вохровцы быстро и сноровисто обыскивали каждую пятёрку, пропуская подвергнутых шмону на территории лагеря, а начальник конвоя, наблюдая со стороны, командовал монотонно:

– Первая пошла, вторая пошла…

Когда наступила очередь пятёрки писателя, он вместе с остальными шагнул вперёд. Перед Иваном Михайловичем оказался совсем ещё молодой ефрейтор.

– Шапку давай! – рявкнул он и, взяв головной убор из рук Богомолова, ловко пробежал пальцами по швам, прощупал подкладку. Вернув, буркнул:

– Запрещённые предметы есть?

– Н-нет, – мотнул головой писатель.

Похлопав его обеими руками по бокам, вохровец приказал:

– Снять левый чобот!

Иван Михайлович торопливо разулся, протянув обыскнику обувку и стоя, как цапля, на одной ноге.

– Ты чё мне тут балерину изображаешь! – рявкнул ефрейтор. – Встань как положено!

Богомолов покорно ступил босой ногой в грязь.

С отвращением осмотрев мокрый башмак, вохровец швырнул его писателю:

– Следующий…

– Шестая пошла… – скомандовал начальник конвоя.

Пятёрка Богомолова устремилась в зону, уступая место следующей, и он заковылял торопливо, держа ботинок в руках и шлёпая по лужам разутой ногой.

При шмоне у кого-то из зеков вохровцы нашли и отобрали самодельные карты. Личный номер виновного, считав с бирки, чекист, лизнув грифель химического карандаша, записал в свой блокнот. У другого заключённого изъяли нож – заточенную с обоих краёв пластину железа с намотанной тряпкой взамен рукоятки. Обладателя заточки сразу скрутили, увели куда-то.

– Опять Хорёк в бур загремит, – прокомментировал вполголоса этот инцидент кто-то из зеков рядом с писателем.

– Не-е, он уже второй раз влетает с колюще-режущими, – возразил ему тихо другой. – Теперь наверняка в забой пойдёт. Они с двумя нарушениями режима завсегда в шахту на вечные времена отправляют.

Прошмонав колонну, вохровец впустил её на территорию лагеря. Здесь зеков встретил нарядчик и повёл в барак.

Каждая бригада размещалась в отдельном бараке, отгороженном, в свою очередь, от территории остальной зоны забором из частых рядов колючей проволоки, – локальном секторе. В него вела калитка, запирающаяся на замок, у которой всегда дежурил зек-локальщик с ключом. Он отпер дверь и пропустил бригаду, устремившуюся сразу в тёплый барак.

Вместе со всеми, грохоча по дощатому полу, Богомолов нырнул в душное, смрадное от запаха немытых тел, лежалого тряпья и дурной еды помещение и почувствовал себя почти счастливо.

 

4

Однако счастье длилось недолго. Едва он успел переодеться в закутке сушилки, пристроив ближе к горячему боку печи отсыревшую робу и натянув повседневную униформу, в которой надлежало находится в бараке – полосатые штаны и куртку, делающую всех заключенных похожими на зебр, вставших на дыбы, как его пальцем поманил завхоз – грубый мужик, исписанный татуировками до самых бровей.

– Эй, тилигент, подь сюды, – приказал он.

Богомолов обречённо подошёл, держась за ноющую поясницу.

– Быстро взял метлу, вон там, у порога, – указал завхоз на инструмент пальцем с наколотым на нём синим перстнем, – и марш локалку подметать.

– Так я ж… не ужинал ещё, не отдыхал, гражданин начальник.

– Граждане начальники по ту сторону забора живут, – отрезал завхоз. – Меня можешь просто звать – Лютый. Жрать тебе сегодня не положено – ты норму выработки не сполнил. Вот здесь, хе-хе, и доделаешь. А если в отказ от работы пойдёшь… Видишь этот кулак? – поднёс он к лицу Ивана Михайловича правую руку. – Этим кулаком я рабсила убиваю. Одним ударом. Но тебя, гниду, пожалею. Отобью почки так, что кровью ссать будешь. А потом сам подохнешь.

– Где мести-то? – торопливо поинтересовался, превозмогая себя, писатель, бросившись к чилижному венику, насаженному на длинную деревянную ручку.

Через минуту он уже шаркал метлой по утрамбованной до каменистой плотности земле перед входом в барак. Но мусора попадалось мало – каждая тряпочка в зоне шла в дело, каждый клочок бумаги использовался на раскурку. Только рыжие хвойные иглы да жёлтые листья высоченной, выше барачной крыши, осины усыпали территорию локального сектора. Их и сметал Богомолов в большую волглую кучу. Одновременно, не в силах сдержать себя, он то и дело нырял рукой в потайной карман, отщипывал от заветной, прибережённой с обеда, корочки хлеба малюсенькие кусочки и клал в рот, удивляясь, каким вкусным может быть этот незатейливый, то ли с отрубями, то ли с опилками наполовину смешанный, лагерный продукт.

Совсем стемнело, и одинокий фонарь, висевший на столбе при входе в барак, не мог отвоевать у сумрака большую часть пространства локальной зоны, а потому Иван Михайлович водил по неразличимой почти земле метлой наугад, соображая, может ли он прервать работу по причине ночного времени или следует ожидать особого распоряжения завхоза.

Дверь барака распахнулась с пронзительным визгом и оттуда с клубом пара, вырвавшегося в холодный осенний вечер, выглянул какой-то зек, окликнул, щурясь и вглядываясь в темноту:

– Эй, Гоголь-моголь!

Богомолов огляделся в растерянности. Кроме него, вокруг не было никого.

– Вы… меня?

– Тебя, тебя, – подтвердил зек.

– А почему… Гоголь? – удивился Иван Михайлович.

– Ты у нас, в натуре, писатель? – рассердился на тупость собеседника тот и заключил нелогично: – Значит, Гоголь. Вечера, блин, на хуторе близь Диканьки!

– А-а, в этом смысле… – догадался наконец Богомолов.

– Канай шустрее, тебя завхоз кличет.

В бараке было жарко натоплено, смрадно и душно. Большинство его обитателей, отужинав, завалились на нары и дружно, с хохотом, портили воздух вследствие грубой и малокалорийной лагерной пищи.

У раскалённой печи, обмазанной заботливо глиной и даже побеленной, располагались привилегированные места – не трёхъярусные нары, тянувшиеся по всей длине барака, а одноместные топчаны. Здесь спали суки – нарядчик, завхоз, бригадир, шныри – постоянно отирающиеся в помещении дневальные. Вообще-то именно они должны были следить за чистотой в бараке, убирать прилегающую территорию, но занимались этим в основном черти да петухи, а шныри, как активисты-красноповязочники, находились у завхоза и администрации лагеря на побегушках.

Были в бригаде и урки – человек десять. Они разместились по другую сторону печи, тоже отдельно, и, как успел заметить Иван Михайлович, несмотря на извечный, воровскими понятиями заложенный антагонизм, сосуществовали с лагерными придурками, как называли ещё активистов, вполне мирно.

– А-а, писатель, – встретил озябшего Богомолова, как родного, Лютый. – Ходи к нам. – Садись вот сюда, грейся, – указал он на кучу поленьев у самого жерла огнедышащей печи. – Ты романы умеешь тискать?

– Романы… простите, что? – испуганно переспросил Иван Михайлович, несмело присаживаясь на горячие от печного жара чурбаки.

– Ты чё, совсем тупой, да? – развеселился завхоз. Он лежал на топчане, вокруг него примостилось в разных позах ещё с десяток приближённых обитателей барака. Они заржали угодливо, а кто-то поддакнул: – Да с этой тилигенции ни хрена толку нет. Жрать им тока давай…

– Почему же? – обиделся писатель. – Я просто не понял вашего выражения. Что значит – тискать?

– Рассказывать, козёл! – пояснил ему голос, раздававшийся с нар.

Богомолов оглянулся в ту сторону и увидел, что едва ли не весь барак уставился на него с ожиданием.

– А-а… – с облегчением вздохнул Иван Михайлович. – Да пожалуйста. Что вас интересует? Какой, так сказать, литературный жанр? Современная проза – бытовая, деревенская или детективы, фантастика, приключения? А может быть, классика? «Анна Каренина», к примеру, «Отцы и дети» Тургенева?

– Ты мозги нам не канифоль! – строго осадил его Лютый. – Сказано тебе – романы (это слово он произносил с ударением на первом слоге), значит, тискай нам романы! А то как дам щас по сопатке – вмиг у меня кровью умоешься!

«Вот он, стимул для творчества, – подумал грустно писатель, – по крайней мере, устного. Не вдохновенье, а угроза морду набить…»

– Только слышь, ты, – встрял кто-то из шнырей, – про Монтекристу не надо. Все новички нам Монтекристу этого тискают. Задолбали уже. Да и брехня это всё. Из камеры его, вишь ты, живьём в мешке в море выбросили. Хрен. У нас чека, прежде чем жмурика на кладбище сволочить, завсегда трупаку сперва башку кайлом пробивает. Штоб, значит, наверняка, и никаких воскрешений. А у них там, в романе, чё, вохра дурней нашей? Давай чё-нибудь современное!

Иван Михайлович кивал послушно, а сам соображал судорожно, какую из прочитанных в последнее время книг можно пересказать этим каторжанам – тупым, неграмотным, злобным. «Может быть, „Грибной царь“ Юрия Полякова? Не-е, не поймут, это от них далеко. Или Пелевина? Ой, нет, тем более…» Он с ужасом понял, что не может вспомнить ни одной книги из современной литературы, способной заинтересовать эту читательскую аудиторию. Не Донцову же с Марининой им, в самом деле, рассказывать? И потом, если уж «тискать», то непременно что-нибудь высокохудожественное, доброе, разумное, вечное. И тут писателя осенило.

– А хотите, я вам стихи почитаю? – с воодушевлением предложил он.

– Чё-ё?! – возмутился Лютый. – Ты за кого нас, в натуре, держишь? «Травка зеленеет, солнышко блестит…» Тебе тут чё, пидорасы, штоб такую херню слушать?!

– Да нет, – в отчаянье вскочил Богомолов. – Я вам настоящие стихи прочту. Зоновские. – И начал, боясь, что не разрешат:

Я был назначен бригадиром, А бригадир – и царь, и бог. Я не был мелочным придирой, Но кое-что понять не мог. Ребята вкалывали рьяно, Грузили тачки через край, А я ходил над котлованом, Покрикивал: давай, давай! И может, стал бы я мерзавцем, Когда б один из тех ребят Ко мне по трапу не поднялся, Голубоглаз и угловат…

Иван Михайлович декламировал вначале торопливо, взахлёб, но вскоре, убедившись, что все в бараке замерли и внимательно его слушают, стал читать уже с чувством и выражением:

«Не дешеви!» – сказал он внятно, В мои глаза смотря в упор. И под полой его бушлата Блеснул отточенный топор! Не от угрозы оробел я — Там жизнь всегда на волоске, Когда б у нас дошло до дела — Забурник был в моей руке. Но стало страшно от того мне, Что это был товарищ мой, И я ещё сегодня помню Суровый взгляд его прямой. Друзья мои! В лихие сроки Вы были честными людьми. Спасибо вам за те уроки, Уроки гнева и любви!

Богомолов закончил чтение. В бараке стояла мёртвая тишина. Прошла одна тягостная минута, другая… Вдруг в печи оглушительно выстрелило полено – так, что сноп искр из распахнутой дверцы вылетел. И тут же словно всё взорвалось. Зеки заорали, засвистели, заулюлюкали, даже в ладоши захлопали. А Лютый, вскочив с топчана, подбежал и обнял растроганно писателя:

– Во, в натуре… Это я понимаю…. Это, бля, про нас… Прямо душу всю вынуло… А ещё знаешь такие?

– Конечно, – ликуя про себя, с деланным равнодушием пожал плечами Иван Михайлович. Он благодарил бога за то, что купил в своё время по случаю книгу избранных стихов Анатолия Жигулина, куда вошёл и лагерный цикл. Издали его впервые в перестройку, и никто из нынешних сидельцев этих стихотворений, конечно же, не слыхал.

В оцеплении, не смолкая, Целый день стучат топоры. А у нас работа другая — Мы солдатам палим костры. Стужа – будто Северный полюс, Аж трещит мороз по лесам, Мой напарник – пленный японец Офицер Кумияма-сан…

И опять эти стихи были встречены бурей восторга.

Позже, когда писатель выдохся, Лютый посадил его за стол, поставил перед ним огромную миску, доверху наполненную кашей, дал краюху хлеба и утёр уголки глаз:

– Ну, парень, угодил. Вот тебе и Гоголь-моголь… Стихи что надо. Сам сочинил?

– А то кто же! – с гордостью подтвердил Богомолов и набросился на еду, откусывая огромные куски хлеба и до отказа набивая рот кашей – так что щёки едва не лопались.

 

5

Впервые в жизни писатель узнал, что такое настоящая, всенародная слава. На следующее утро его не занарядили на общие работы, а оставили помогать по хозяйству в бараке. Но делать ему ничего не пришлось. Лютый с подъёма, подбросив ему к положняковой пайке ещё ломоть хлеба и щедрую горсть зелёного, крепчайшего до саднения в горле самосада, вручил химический карандаш и тонкую тетрадь в косую линейку с пожелтевшими от времени страницами. Бумага в лагере ценилась гораздо дороже золота, вся шла на закрутки, большинство зеков за её неимением использовали на курево сухие берёзовые листья, из которых вертели цигарки, и то, что завхоз расщедрился на целую тетрадь – чистую, не исписанную, говорило о чрезвычайной значимости порученного Богомолову дела.

Ему надлежало аккуратно вписать в неё все стихи Жигулина, присвоенные, впрочем, Иваном Михайловичем в силу чрезвычайности обстоятельств.

Вечером он опять читал перед отбоем, выдавая за своё творчество, Николая Рубцова, Евгения Евтушенко, Владимира Высоцкого. С последним едва не вышел конфуз. Оказывается, в лагере его знали.

– Во, прикол! Про этих, коней привередливых, и про подводную лодку я на воле слыхал, – заявил вдруг один грамотей. – Давно, лет тридцать назад ещё.

– Да, все думают, что это – песни Высоцкого, – согласился, нашедшись мигом, Богомолов. – Но стихи – мои. А Владимир Семёнович написал к ним музыку и сам исполнял. Потому народ его и считает автором. Я не возражаю, тем более что самолично подарил их в своё время великому барду!

Выкрутился, но с тех пор к заимствованию у популярных поэтов относился с осторожностью. Тем более что и жигулинской славы хватало ему за глаза.

И началась у Ивана Михайловича относительно сносная, приятная даже в некотором отношении жизнь. Все зеки, включая блатных, здоровались с ним уважительно, без проблем суживали то щепотью табачка, то замуткой чая. На него приходили посмотреть из других бараков. Приносили мятые, бог знает где хранившиеся до того, обрывки бумаги и просили написать на них стихи – про бригадира, кострожогов… За это расплачивались с поэтом-самозванцем коркой хлеба, порцией каши, клочком тряпицы или шпагата – всё в неволе имело свою, несопоставимую с волей, ценность.

Однако такая масляная по зоновским понятиям жизнь длилась у Богомолова недолго. Через три дня после полудня, когда в бараке было пустынно и тихо, а Иван Михайлович, высунув от напряжения синий, перепачканный химическим грифелем язык, выводил карандашом на обратной стороне куска обоев строчки из Евтушенко: «Идут белые снеги, как по нити скользя, жить и жить бы на свете, да наверно нельзя…", вбежал локальщик:

– Эй, Гоголь! Быстро на выход. Тебя начальник кумчасти требует.

Писатель знал уже, что «кумовьями» в лагере зовут оперативников, и то, что его вызывает к себе сам начальник оперчасти, ему не понравилось. На душе стало тревожно и как-то тоскливо.

– Майор Выводёров – мужик спокойный, но хитрый, – шептал Богомолову локальщик, тоже относившийся к поклонникам его плагиаторского таланта. – Он тебя, конечно, вербовать в стукачи начнёт. Но ты не поддавайся. В зоне куморылых не любят. Начнёшь на оперчасть пахать – не посмотрят, что ты поэт, и зарежут где-нибудь за бараком. Если кум давить станет, коси под придурка: дескать, не знаю ничего, не вижу, не слышу. Рад бы помочь, да не могу. Мол, новенький я, братва мне не доверяет, а потому никаких делов ихних я знать не знаю…

Иван Михайлович слушал сосредоточенно, но поджилки у него всё равно тряслись.

Майор Выводёров казался внешне человеком нестрашным, добродушным даже. Его круглая физиономия, блестящая, как бильярдный шар, лысина, улыбка располагали к себе, делая похожим всесильного начальника оперчасти на жизнерадостного полного сил и бодрости пенсионера-общественника.

Он обитал в небольшом кабинете с плотно задёрнутыми белыми занавесками на окнах, обставленном казённой мебелью – тяжёлым письменным столом, платяным шкафом и огромным, в рост человека, несгораемым сейфом с наклеенной бумажкой на дверце, надпись на которой крупными печатными буквами гласила: «При чрезвычайных обстоятельствах эвакуировать в первую очередь».

Писатель содрогнулся, представив, что именно ему, не приведи господи, доведётся вдруг выносить эту неподъёмную даже с виду махину, случись здесь пожар.

– Заключённый Э-115 по вашему приказанию прибыл!

Могло показаться, что начальник оперчасти чрезвычайно обрадовался появлению Ивана Михайловича. Он поднялся суетливо из-за стола и, подрагивая объёмистым брюшком, указал на стул заключённому:

– Садитесь… э-э… гражданин Богомолов.

Вернулся на место сам и, едва ли не с обожанием осмотрев Ивана Михайловича, заключил неопределённо-восторженно:

– Вот вы у нас, значит, какой!

Писатель неуверенно поёрзал на жёстком, привинченном к полу стуле.

– Поэт, – благосклонно глядя на него, продолжил майор. – Я, э-э… – скосил он глаза на лежащую перед ним открытую картонную папку-скоросшиватель, – Иван Михайлович, знаете ли, в молодости тоже грешил стихами. Цветочки-лепесточки, любовь-морковь и прочее в том же духе. Но чтобы эдак… – Он извлёк из папки листок бумаги и, далеко отставив от себя так, что Богомолов разглядел и узнал свой почерк, принялся с чувством декламировать: «В оцеплении, не смолкая, целый день стучат топоры…» Потом, запнувшись, перепрыгнул через несколько строк: – Мне особенно вот это место нравится: «На японца солдат косится, наблюдает из-под руки. Но меня, видать, не боится – мы случайно с ним земляки…» Не подскажете, Иван Михайлович, мне фамилию этого солдата?

– К-какого солдата? – ошарашено переспросил Богомолов.

– Да вот этого, конвоира, земляка вашего – вохровца.

– Из стихотворения? – ещё более изумился Иван Михайлович.

– Конечно, откуда же ещё? – пожал в свою очередь плечами майор. – Это же вы стихотворение написали? И почерк ваш. Вот, мне тут экземплярчик по моим каналам доставили.

Никогда теперь, даже под пыткой, вкусивший литературной славы Богомолов не признался бы в том, что стихотворение принадлежит не ему, а другому автору.

– Писал, несомненно, я, и почерк мой, – согласился он обречённо. – Но стих этот – сюжет и… э-э… солдат – выдумка. Творческий, так сказать, вымысел.

Выводёров разочарованно развёл руками:

– Ну, дорогой стихотворец, так не пойдёт. Я с вами искренен, но и вы давайте уж не юлите. Насколько я понимаю в поэзии, она всегда носит… э-э… очень личный характер. «Если б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда….» Или: «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на Кронштадтский лёд…» В первом случае дамочка, пардон, перепихнулась с мужиком, я так понимаю, и тем на стих вдохновилась. Во втором – поэт сам шашкой рубал врагов революции. А что делает в стихотворении ваш мифический якобы солдат? Пожалуйста. Вот вы пишете: «А потом, чтоб не видел ротный, достаёт полпачки махры, и кладёт на пенёк в сугробе: на, возьми, мужик, закури…» Всё, между прочим, очень конкретно. Налицо вступление конвоира в незаконную связь с осужденным. И я не могу на это никак не отреагировать.

– Да поймите же вы! – писатель от волнения вскочил, но майор, вмиг утратив радушие, рявкнул грубо:

– Сидеть!

– Хорошо, простите. Сижу, – сбивчиво залепетал Иван Михайлович. – Солдат этот – аллегория. Некий… э-э… собирательный образ.

– Ладно, – насупясь, хлопнул пухлой ладонью по столу Выводёров. – Сообщника из числа вохры, я вижу, вы выдавать не намерены. Ну а что скажете насчёт напарника, японского офицера? Это, если не ошибаюсь, тот узкоглазый азиат, который был задержан вместе с вами при попытке проникнуть в лагерь и представился капитаном российской милиции Фроловым?

Иван Михайлович даже вспотел, осознав, в какую историю влип. Признаться в плагиате – прощай, сытая жизнь. Да и зеки, пожалуй, убьют, коли дознаются, что стихи не его…

– Това… простите, гражданин майор…. Японец – тоже абстрактный образ….

– Выдуманный? – оперативник усмехнулся недобро. – Вот, читаю: " Мой напарник – пленный японец офицер Кумияма-сан…» Я скажу вам, что в этом стихотворении выдумка. То, что вы с ним на лесоповале работали. У меня есть справка… так… где она? А, вот. И из неё следует, что заключённый Э-115, то есть Богомолов, занаряжался на глиняный карьер. Стало быть, и предатель, заведшийся в наших рядах, то есть земляк ваш, как означили вы его в своём стихотворении, был в конвое на этом объекте. Что ж, уверен, со временем его личность мы выясним. А вот то, что ваш напарник, японский шпион, тоже там работал в это время – действительно… э-э… творческий полёт фантазии. Потому что в том, кто скрывается под личиной капитана милиции мы, проявив чекистскую бдительность, сразу заподозрили матёрого вражину. И бросили его в шахту. Откуда он на глиняный карьер попасть никак не мог… – Майор удовлетворённо скрестил руки на груди. – Ну что, гражданин Богомолов, или как вас там на самом деле, будем ещё отпираться, в молчанку играть?

– Я… я, право, не знаю, – Иван Михайлович едва не плакал.

– Сейчас узнаешь, – многозначительно пообещал майор и нажал на кнопку селекторной связи на столе. – Ну-ка, Акимыча и Трофимыча ко мне, быстро!

 

6

Удивительно, но и на том свете, где Богомолов оказался вскоре после того, как два злобных старика в гимнастёрках с засученными рукавами молча и сосредоточенно избивали его, пока не убили совсем, писателя встретил ангел с лицом уркагана. Облачённый в традиционные для райских кущей белые одежды, слуга господа щерился в ухмылке, поблёскивая вульгарной золотой фиксой на верхнем клыке. Взмахнув лебедиными крыльями, он поприветствовал новопреставленного с издёвкой:

– Салют, фраерок. С возвращением. А мы уж решили, что ты совсем копыта откинул…

Иван Михайлович ощутил вдруг тупую, нестерпимую головную боль и понял сразу, что никакой перед ним не ангел, а санитар лагерной санчасти в накинутом на плечи белом медицинском халате, и он, Богомолов, не на том свете, а, к сожалению, всё ещё на этом, и не на облачке воздушном невесомо парит, а лежит на железной больничной койке, укрытый до подбородка колючим, пахнущим карболкой и потными ногами предшественника, одеялом.

Виски ломило, в затылке пульсировало, будто нарыв гнойный там назревал, и писатель, выпростав из-под одеяла слабую руку, прикоснулся ко лбу, нащупав толстую марлевую повязку.

– Крепкая у тебя башка, Гоголь, – одобрительно кивнул санитар. – Такой тубарь об неё раскололи в щепки! Когда меня кумовья вызвали, я на тебя посмотрел – думал, кранты. Голова разбита, стены, пол – всё в кровище. И Выводёров орёт на своих: дескать, на хрена вы его укокошили! Он, ты то есть, грит, ещё не всю информацию слил! Но ты молодец. Даром что писатель! Голова у тебя умная, кость крепкая, вот и сдюжил. На этот раз. Но будет и другой. Поэтому, – он склонился, зашептал раненому в ухо, обдав его зловонным дыханием, – не выпендривайся, героя из себя не строй. Здесь не таких обламывали. Я-то знаю, что говорю. Насмотрелся. Тубарем не достали, в следующий раз киркой по жбану приложат – и наше вам с кисточкой! Ты просекаешь, что я тебе говорю?

Богомолов кивнул, и голова взорвалась болью. Он застонал протяжно и жалобно.

– Короче, слухай тогда. Сейчас к тебе кум придёт, разговор продолжит. Не запирайся. Колись по полной. Тогда жив останешься.

– Да я… Так они же бред какой-то несут… Сообщников назвать требуют… которых отродясь не было… – превозмогая себя, пожаловался писатель.

– А ты думаешь, мы тут все не по бредовым обвинениям паримся? – усмехнулся санитар.

И Богомолов понял вдруг, что никакой перед ним не уркаган, а вполне разумный мужик, загремевший сюда, как и он, по абсурдному обвинению, но пообвыкшийся, вписавшийся вполне в лагерное общество, принявший правила игры и неплохо, по здешним понятиям, устроившийся.

Не в силах пошевелить налитою болью головой, Иван Михайлович вместо кивка моргнул согласно: уразумел, мол, спасибо.

Ангел-санитар взмахнул прощально халатом-крыльями и покинул палату, оставив избитого писателя наедине с тяжёлыми, словно расплавленный свинец, мыслями.

Если бы два жутких старика, беспощадно молотя Богомолова мосластыми кулаками по самым чувствительным местам – печени, почкам, паху, – задавали ему вопросы, требовали оговорить себя и приятелей, он бы, наверное, не выдержал и сдался, всё подтвердил и при необходимости подписал. Но били его молча, без остервенения, деловито и профессионально, будто работу исполняли привычную и порядком поднадоевшую. А напоследок оглушили табуретом по голове, чтоб не сведения выпытать, а просто сломать, растоптать, унизить, довести побоями до скотского состояния…

И тем не менее, думал Иван Михайлович, он должен выдержать, сохранить себя в этом аду. Не как индивидуума, личность, а как творца-летописца, свидетеля. Да, он в отрочестве не раз повторял за другими, что в жизни всегда есть место подвигу. И сейчас он может молча, с достоинством, погибнуть в этих застенках. Обидно, конечно, что никто не узнает о том, как стойко он перенёс все страдания и мужественно встретил смерть от рук палачей. Всё это так. Но беда в том, что он не может, не имеет права позволить себе погибнуть! В такой ситуации судьбе Александра Матросова, закрывшего грудью вражескую амбразуру, или Николая Гастелло, направившего свой горящий самолёт на колонну фашистской техники, можно только завидовать! На миру, как говроится, и смерть красна. Они что? Простые парни, которые родились и выросли для того, чтобы исполнять всё предназначенное рядовому гражданину, – трудиться, служить в армии, а в случае войны – защищать Отечество. И, если так сложится, помереть. Выжили бы – стали после войны слесарями, шоферами, плотниками какими-нибудь. Может, со временем и вовсе спились или в тюрьму угодили – мало ли таких случаев! Но он, писатель, не может позволить себе такой роскоши – быть как все. У него – высокое предназначение. Он живёт не для себя, а для всего человечества. Ради высокой цели нередко приходится жертвовать малым. Искать компромиссы…

Выкрашенная грязно-белой краской дверь одноместной палаты отворилась. Вошла женщина – высокая, статная. Медицинский халат, стянутый на талии пояском, лишь подчёркивал её фигуру, которая при других обстоятельствах вызвала бы восхищение Богомолова и живой мужской интерес. Сейчас же он лишь мимолётно определил её профессиональную принадлежность по фонендоскопу на высокой груди и произнёс, превозмогая боль:

– Здравствуйте, доктор…

– Гражданин доктор, – строго поправила его врач. – Как себя чувствуете, больной?

– Плохо… голова прямо раскалывается…

– Ну-ну, – равнодушно кивнула женщина.

Нагнувшись, она взяла Ивана Михайловича за руку, нащупала на запястье пульс, поддёрнув рукав халата, обнажила маленькие дамские часы и принялась считать про себя, шевеля молча губами и смотря в циферблат.

Следом за ней в палату протиснулся молодой офицер с погонами старшего лейтенанта на затянутом портупеей кителе.

– Брадикардия.. – задумчиво произнесла докторша.

– Это… что значит? – встревожено спросил писатель.

– Я не тебе говорю, – бросила на него презрительный взгляд врач и повернулась к вошедшему: – Сотрясение головного мозга. Ничего страшного. Больной адекватен, способен отвечать на вопросы. Можете приступать.

Старший лейтенант вытянулся перед ней по швам, галантно прищёлкнул каблуками:

– Благодарю вас, товарищ майор медицинской службы. Дозвольте ручку поцеловать?

– Валяй, – снисходительно улыбнулась докторша, царственно протянув ему руку с унизанными множеством перстней пальцами. – Только по башке этого доходягу, если хочешь получить от него какие-то сведения, больше не бей. В ящик сыграть может.

– Так точно! – смачно чмокнув её холёную кисть, доложил старший лейтенант.

Докторша, гордо вскинув голову и обозначив точёный, как на древнеримской камее, профиль, вышла. А офицер, пододвинув к себе ногой табурет, сел возле койки Богомолова. Достал из кармана толстый блокнот, перьевую авторучку и, пошелестев страницами, представился:

– Я оперуполномоченный старший лейтенант Пискунов. А вы у нас…

– Богомолов. Иван Михайлович.

– Это пусть вас так папа с мамой зовут, – строго смотря писателю в глаза, проговорил опер. – А для меня вы… – он глянул в блокнот, – заключённый Э-115. У меня и обстоятельства травмы записаны. Упал в бараке во сне, вниз головой с нар. Верно? – испытующе уставился он на Ивана Михайловича.

– Ну… да… в общих чертах, – промямлил тот.

– И майор Выводёров, насколько мне известно, по поводу этого происшествия с вами уже беседовал…

– Э-э… не после, а до того, – уточнил Богомолов.

– Какая разница? – пожал плечами, блеснув звёздами на погонах, старлей. – Главное, что администрация лагеря знает об этом инциденте. Тюремная жизнь особенная. Чаще всего у нас заключённые не по своей воле головы себе разбивают. Но, знаете ли, иногда им это идёт на пользу. Просветление наступает. Особенно у тех, кто с подрывными целями к нам заслан. У иностранных шпионов.

– Я не шпион, – торопливо оправдался Богомолов, но, вспомнив о том, что должен сохранить себя для человечества, ради потомков, поправился: – Не иностранный, то есть. Я гражданин России.

– Россия-ни-и… – презрительно скривив губы, процедил опер. – Развели демократию, идеалы Октября за колбасу заморскую, за жратву продали!

– Я не продавал, – жалко улыбнулся Иван Михайлович. – То есть… не нарочно. Меня обманули, сбили с пути, опутали…

– Кто? – встрепенулся старлей.

– Попутчик. Этот, как его… Японский шпион Фролов. Но это я только теперь узнал, что он японский шпион. А до того, как вы мне глаза раскрыли, считал, что он обыкновенный милиционер. А он мне, шпион то есть, и говорит: пойдём, говорит, в тайгу. Мне, говорит, надо выяснить, кто золото незаконно в Гиблой пади промышляет…

– А вот с этого места подробнее, пожалуйста, – насторожился опер. – Он говорил, откуда про золото знает, про то, что здесь его добыча ведётся?

– Да не-е… У них же всё секретно, у шпионов-то. Особенно японских. Он при оружии шёл. С пистолетом. Ну, и нам не рассказывал ничего, мне и Студейкину то есть, к кому идёт и зачем…

– А второй, Студейкин?

– Этот, гражданин начальник, тоже подозрительный тип. Всё снежного человека искал. А я думаю – врёт. У него и шпионская аппаратура имелась – фотоаппарат, карта, компас…

– Ну-ну, – кивал поощрительно старлей, быстро записывая в блокнот околесицу, что нёс ему перепуганный до смерти Богомолов.

Четверть часа спустя оперативник с удовлетворением захлопнул блокнот:

– Хорошо, Иван Михайлович. Рад, что мы в вас не ошиблись. Мне майор Выводёров так и сказал, посылая к вам на беседу. Мол, чую я, что где-то в глубине души он наш человек! Хотя и писатель.

– Да какой я писатель! – покаянно всхлипнул, утирая рукавом больничной пижамы набежавшие некстати слёзы, Богомолов. – Так, балуюсь иногда…

– Ничего, писатели нам тоже нужны, – снисходительно кивнул старший лейтенант. – Мы здесь, в лагере, можно сказать, последний оплот советской власти отстаиваем. В неравном бою – у нас каждый штык на учёте. Вот и давайте вместе, плечом к плечу, в одном строю утверждать светлые идеи всеобщего равенства и свободы, защищать трудящихся от гнета капитализма! Предлагаю вам, как бывшему чуждому элементу, надеюсь, твёрдо теперь вставшему на путь исправления, искупить свою вину перед обществом добросовестным сотрудничеством с оперчастью!

– Я согласен, – дрогнувшим от волнения голосом воодушевлённо сказал писатель и даже, пересилив слабость, приподнялся с подушки…

Он окрыленно подумал, что после этого разговора у него начнётся другая жизнь. Его наверняка заберут из тоскливого, провонявшего лекарствами лазарета, признают своим и примут в ряды вохры, накормят, переоденут в форму, присвоят специальное звание – сержанта, к примеру, а то и, бери выше, лейтенанта дадут, у него же «верхнее» образование всё-таки, а это не хухры-мухры, офицерский чин полагается. И берегись тогда, бригадир с дубьём! Лейтенант Богомолов тебе, суке, лично именную тачку вручит, самую тяжёлую, объёмом с полкуба, чтоб колесо заржавленное непременно, некрутящееся и некатящееся…

– Согласен выполнить любое ваше задание! – сел, скрипнув пружинами койки, Иван Михайлович.

Старший лейтенант одобрительно посмотрел на него:

– Вы в партии состояли?

– В какой? – брякнул писатель, а потом спохватился: какая же может быть, по понятиям этого чекиста, партия, кроме ВКП (б): – Нет, – с сожалением качнул он травмированной головой. – По возрасту не успел. Перестройка, знаете ли, грянула, всё посыпалось. А вот комсомольцем был.

– Хорошо, – серьёзно кивнул опер. – А раз так, то должны помнить: комсомолец всегда, при любых обстоятельствах, должен оставаться надёжным помощником партии! Бывших комсомольцев, как и коммунистов, не бывает. И вам, комсомолец Богомолов, в этих непростых, прямо скажем, тяжёлых условиях партия поручает задание особой важности. Помните, как в Великую Отечественную войну наши разведчики проникали глубоко в тыл врага, работали в подполье, внедрялись в структуры вермахта и собирали ценную для советского правительства информацию? Вот и вам, Иван Михайлович, предстоит в качестве глубоко законспирированного агента, нашего секретного сотрудника, жить и работать среди заключённых. Вы будете собирать интересующую нас информацию и сообщать нам о процессах, происходящих в бригаде, своевременно сигнализировать о подрывной деятельности отдельных осуждённых, о фактах антисоветской агитации и пропаганды, случаях саботажа, членовредительства, готовящихся побегах и преступлениях…

– Пристукнут они меня, – обречённо понурился писатель, надежды которого вырваться из барачного ада развеялись, как утренний туман над болотом. – Да и работать на карьере я не смогу. И раньше еле управлялся с тачкой, а теперь… – потрогал он демонстративно повязку на голове, – тем более…

– С трудоустройством мы порешаем, – обнадёжил его старший лейтенант. – Жить будете в бараке, а работать – в библиотеке. У нас там как раз вакансия есть. Для писателя. Да, вот ещё. Небольшая формальность. – Он извлёк из блокнота сложенный вдвое листок с машинописным текстом и протянул Богомолов.

– Что это? – щурясь, силился рассмотреть сливающиеся строчки Иван Михайлович. После удара по голове у него помутилось в глазах, да так до сих пор и не прояснилось до конца.

– Соглашение о сотрудничестве с оперчастью. Дело в том, что, как негласный агент, вы будете получать от нас дополнительное вознаграждение – продукты питания, чай, махорку за каждое ценное сообщение. Но, как говорил Ильич, во всяком деле – главное, учёт и контроль. Вот, распишитесь здесь, – вручил он листок Богомолову.

Тот царапнул завитушку рядом с галочкой в нижней части страницы.

– Порядок, – мельком глянув на его подпись, кивнул оперативник и спрятал бумагу в блокнот. Взамен откуда-то из недр карманов галифе он вытащил целую, запечатанную пачку махры. – Вот, возьмите аванс. Табак здесь самая ходовая валюта, что угодно выменять можно. Жду от вас сообщений.

Богомолов взял махорку и, повертев в руках, спрятал за пазуху. А потом неожиданно для себя сказал:

– У меня есть одно сообщение. Заключённый нашей бригады по кличке Гриб религиозный культ отправляет. А тетрадку с молитвами на себе в потайном кармане робы прячет…

– О-о?! – поднял брови «кум». – Этот старый хрен опять за своё? Распространяет, понимаешь, опиум для народа! Молодец! – похлопал он по плечу писателя. – Я же говорю – наш ты человек. Советский!

И вышел.

 

7

После выписки из лазарета Иван Михайлович вскоре понял, что чем оглушительнее слава, тем быстрее она проходит.

За время нахождения в больничке неизвестные, наверняка, впрочем, из числа бывших поклонников, обчистили его «сидор» в каптёрке, где в пору повального увлечения поэзией Богомолова скопилось немало подношений от благодарных слушателей: несколько замуток чая и завёрток махры, мешочек сухарей, пара-тройка кусочков пилёного сахара, нитки, иголки, смена нижнего белья.

Мало того что зеки, ещё вчера рукоплескавшие его творчеству, сделались к нему равнодушными, так ещё и злорадствовали по адресу развенчанного кумира. А бригадир, не приглашавший более писателя посидеть вечерком в тесной компании сук и блатных у печки, даже удивил несказанно, сочинив что-то вроде пародии и выдав её при случае Богомолову с гадкой ухмылкой:

Я был назначен куморылым, Стукач на зоне – царь и бог…

И хотя Иван Михайлович ни на мгновение не забывал, что стихи читал этим людям не свои, а чужие, всё равно было обидно до отчаянных слёз.

Столкнуться с Грибом ему, слава богу, больше не довелось. Из разговоров обитателей барака он узнал, что старика с религиозной литературой замели в БУР на три месяца. Там дед вскоре простудился и умер. Так что с этой стороны для писателя всё сложилось удачно.

Но особенно повезло Богомолову с новой работой.

Оперативник сдержал слово, и сразу же после выписки из стационара Ивана Михайловича стали занаряжать в лагерную библиотеку. Располагалась она на территории жилой зоны, в непосредственной близости к вахте, была отгорожена от остальной территории штакетником, и зеков в неё без особого распоряжения начальника культурно-воспитательной части подполковника Клямкина не пускали.

Заведовал библиотекой заключённый в возрасте хорошо за пятьдесят, желчного вида, иссушенный собственным раздражением, по кличке Культяпый. Прозвищем своим он обязан был, вероятно, правой руке, которая, не слушаясь хозяина, вольно болталась вдоль туловища, а сведённые судорогой пальцы образовывали фигу, которую библиотекарь, не без усилия подняв здоровой рукой парализованную, по малейшему поводу демонстрировал окружающим.

Впрочем, встретил он Богомолова хотя и без радушия, но и неприязни не выказал. Осмотрел головы до ног:

– Писатель? Ну-ну, – и поджал губы скептически.

Странно, но литературу Культяпый, вопреки своей должности, терпеть не мог. Относился к книгам так, словно кладовщик, к примеру, складом лакокрасочных изделий заведующий к банкам с краской. Главным критерием хорошей работы для него являлась сохранность книжного фонда. Но не как кладезя знаний, а как источника вожделенной бумаги на самокрутки, столь дефицитной в лагере.

– Замполиту-то чё, – объяснял он сердито Ивану Михайловичу, – подвалит к нему под хорошее настроение чёрт какой-нибудь или придурок лагерный: дескать, гражданин подполковник, дозвольте библиотеку посетить, давно «Очерки истории ВКП (б)» под редакцией Иосифа Виссарионовича не перечитывал… Ну разве ж чекист-воспитатель в такой просьбе зеку откажет? А тот, падла, только и думает о том, как несколько страниц из книжки на курево вырвать! А то и, если повезёт, да мы с тобой хлебалом прощёлкаем, целый том стибрить! У меня однажды такой шустряк «Цусиму» Новикова-Прибоя спёр. А в ней восемьсот страниц! Так эта сволочь, по листочку торгуя, озолотилась! Одну страничку на замутку чая или горсть табака менял! Пока я эту гниду выследил, он первую половину книги скурил. Новикова, блин, в дым спалили, один прибой остался!

И было понятно, что наплевать ему и на писателя, и на «Цусиму» его, а досадно, что не укараулил, а может быть, что самому не удалось удачно торгануть дефицитной бумагой.

Библиотека была небогатой, тысячи три, не больше, томов, проштампованных печатями ОГПУ и НКВД. Как водится, львиную долю её составляли многотомные сочинения Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, Маоцзэдуна. Фонд художественной литературы и вовсе невелик: Максим Горький, Владимир Маяковский, Константин Паустовский, Борис Полевой. Из экзотики – собрания сочинений Ромена Ролана и почему-то Рабиндраната Тагора, томов тридцать, не меньше.

После всего пережитого – барачного быта с его дикими нравами, каторжной работы в карьере и головоломных бесед в оперчасти – Иван Михайлович в библиотеке почувствовал себя, словно святой после мученической кончины в раю. Он с трепетом перебирал распухшие от пыли и времени тома, любовно ласкал их, протирая тряпочкой, и периодически замирал в экстазе, ощущая в руках солидную тяжесть толстовской «Анны Карениной» или «Угрюм-реки» Шишкова огизовского издания.

А потому прагматичное отношение Культяпого к книгам его коробило.

– Вы, друг мой, совершенно не любите литературу, – в волнении укорял он своего начальника. – Неужели вас абсолютно не волнует осознание того, что в каждом томе, хранящемся на этих полках, сконцентрирован невероятный, огромный объём информации, чувств, мыслей величайших людей всех времён и народов? Да, признаюсь, в своё время, будучи студентом, я филонил на лекциях, посвящённых марксизму-ленинизму, политэкономии, истории КПСС и прочей философии. Но теперь даже Маркса читаю с наслаждением, второй том «Капитала» штудирую. И знаете, ловлю себя на мысли, что всё это мне крайне интересно!

Культяпый, посасывая цигарку, свёрнутую из страниц специально приспособленного под это дело «Последнего из удэге» Александра Фадеева, косился хмуро на восторженного Богомолова и молчал. А потом его прорвало:

– Кладезь мудрости, говорите? «Капитал» Маркса читаете? А возьмите-ка «Историю семьи и государства» Фридриха Энгельса. Это, блин, ваще детектив! Криминальное чтиво! Или «Как нам реорганизовать Рабкрин» Ленина. Мелодрама! Слезу вышибает! За одним «но». На хрена это всем нужно? Как, впрочем, и толстые ваши вкупе с достоевскими и прочей мутотенью!

– Как… как муто… мато… – задохнулся от негодования Богомолов. Он тоже судорожно закурил, но бумагу рвал из «Справочника штукатура-маляра» 1949 года издания, считая, что использовать для этой цели художественную литературу – кощунство. – Великий Толстой для вас – мутотень?! – писатель возмущённо всплеснул руками, рассыпав по столу горящие табачные крошки. – Да вы знаете, что Лев Николаевич переписывал «Анну Каренину» двенадцать раз?! Вы только представьте – от руки, сотни тысяч страниц, миллионы букв! Даже механически это каторжный труд. А он ведь ещё и напряжённо думал!

– Ну и флаг ему в руки, – цинично усмехнулся Культяпый. – Думал он, вишь ты… Индюк тоже думал, да в суп попал!

– Нет, я не могу, – схватился за сердце Иван Михайлович. – Ну, хорошо… Я понимаю… Эти… барачные дикари, которые только о жратве думают да мечтают чифирем до смерти упиться, но вы… человек с высшим образованием…

Культяпый докурил чинарик, раздавил его о дно порожней консервной банки, заменявшей пепельницу, и, перестав скалиться, заговорил серьёзно, косясь на Богомолова недобро из-под кустистых бровей:

– Вот вы, гражданин писатель, здешних барачных дикарей изволили упомянуть. Дескать, они к высокой литературе не восприимчивы. Но этим-то хоть простительно. Их родной дом – тюрьма. А те, что на воле, граждане современной России? Они, по-вашему, классикой зачитываются? Да ничего подобного! Их от телевизора не оторвёшь. И там они отнюдь не информационно-аналитические передачи смотрят, а дрянь какую-нибудь развлекательную. Что там у вас показывают сейчас? «Аншлаг» всё идёт? У-у… быдло, терпеть не могу!

Иван Михайлович в изумлении уставился на гостя:

– Вы… вы народ ненавидите?

– Ненавижу! – решительно подтвердил Культяпый. – А потому и считаю, что это, – кивнул он на книжные полки, – метание бисера ни к чему. Да поймите же вы, инженер человеческих душ, сколько сотен… да что сотен – тысяч лет сеют в народе доброе, разумное, вечное писатели, философы, священники в конце концов… А что произрастает? Колючий чертополох! Угадайте с первого раза, куда больше сбежится народу – на выступление скрипача-виртуоза или на голых актёров, которые начнут прилюдно совокупляться на сцене? На оперного певца или на группу безголосых обкуренных рокеров, разбивающих гитары об головы друг друга? Не-ет, человека, даже образованного, непременно тянет в дикость, в дерьмо. Вот вы говорите – прогресс, – обличающе ткнул он пальцем в Богомолова. И хотя тот ни о каком прогрессе и словом не обмолвился, кивнул замороченно головой. – Прогресс…, – скривился, как от зубной боли, Культяпый. – Я, прежде чем сюда попасть, на этот прогресс насмотрелся. Появились первые видеомагнитофоны в семьях. Что наш народ кинулся переписывать друг у друга да жадно смотреть? Балет «Спартак»? «Андрея Рублёва» Тарковского? Да нет, порнуху. А когда компьютеры распространились, в Интернете знаете какой информации больше всего содержится? Мне один знающий человек сказал: девяносто восемь процентов сайтов – те же порнографические. Эх, мне бы, дураку, раньше это понять…

Иван Михайлович увидел в его глаза всё то же присущее библиотекарю выражение злобно-безысходной тоски.

– Раньше… чего? – осторожно поинтересовался писатель.

– До того, как дурость собственная да вера в разум человека, в его порядочность, меня сюда привели!

И он поведал Богомолову историю своего заточения в лагерь.

Оказывается, Культяпый, в миру Владимир Григорьевич Новичков, был прежде восторженным, непоколебимым, упёртым даже коммунистом. Не изменил он своим убеждениям и после августа 1991 года. Бывший инструктор райкома не сжёг, как другие перевёртыши, партбилета, не клеймил на демократических митингах советскую власть, а вступил во вновь образованную КПРФ и с гордостью носил навешенный на него и соратников либералами ярлык красно-коричневых патриотов.

Когда же в 1996 году подошли президентские выборы, и появилась реальная возможность мирным путём избавить страну от Ельцина, он с жаром включился в избирательную компанию.

Взяв на вооружение хлёсткий слоган «Вместо Борьки пьяного выберем Зюганова», он в составе агитбригады крайкома КПРФ прибыл в Острожский район.

Ельцинская камарилья бросила на избирательную кампанию гаранта своей безопасности и безбедного, сытого существования у всероссийской кормушки миллиарды долларов. Понятно, что у коммунистов таких денег и в помине не было. А потому они избрали менее затратную и более доходчивую пропагандистскую тактику, прозванную политтехнологами «из двери в дверь». Агитбригада КПРФ ездила по деревням, собирала на площадях, где-нибудь возле сельпо митинги, крутила усиленные динамиком песни советских лет, записанные на магнитофон, раздавала листовки и брошюрки с речами Зюганова, газеты «Советская Россия» и местную «Таёжная правда», органом издания которой был краевой комитет компартии.

В глухих деревнях агитаторов встречали не то чтобы негостеприимно, а без особого интереса. Хмурые, заросшие по самые брови седыми бородами лесовики выходили из своих рубленых изб, почёсывались под серыми домоткаными рубахами, молча и тяжело глядя на распинавшихся перед ними коммунистов, а бабы и вовсе не показывались на глаза, посматривая из-за плетней, густо заросших дикой малиной и черёмухой.

Но в одной, стоящей на краю села, на отшибе, избе, агитаторов охотно приветили. Хозяин – огромного роста, могучий мужик пригласил их в горницу, где рядом с божницей, в красном углу, висели портреты Ленина и Сталина, навалил на стол нехитрую, но сытную снедь – яишницу со свиными шкварками на сковороде величиной с автомобильное колесо, тушёную зайчатину, черемшу и клюкву в алюминиевых мисках, а под конец водрузил в центр аппетитного натюрморта огромную бутыль мутноватого самогона.

Коммунисты, коим ничто человеческое не чуждо, нарезались до беспамятства, опустошив четверть, вспоминали пьяно советскую власть, жалели о тех временах, потом уснули беспробудным сном в избе у единомышленника, а проснулись уже в лагере.

– Ну народ-то здесь при чём? – допытывался, сочувственно выслушав Культяпого, Богомолов. – Вас же, можно сказать, однопартиец – коммуняка сдал! Небось ещё и деньги от здешней вохры получил за то, что новых зеков, как рабов, доставил!

– Вы не поняли, – поморщился завбиблиотекой. – Не на лесовика того, что наше желание вернуть нам социализм буквально исполнил. Не на лагерную администрацию я зол. А на долбанный наш народ, за то, что в 1996 году он Ельцина поддержал. Скажите, как можно было после того, что наворотил этот подонок, у власти его оставлять? После развала СССР, расстрела Белого дома в октябре девяносто третьего? А я вам скажу, почему. Потому что россиянам порядки его понравились. Не хочешь работать – не работай. Желаешь воровать – воруй, ничего за это тебе не будет. Живи в своё удовольствие на халяву, ни о чём не думая, ни за что не отвечая… Не-ет, правильно Сталин поступал. И сейчас надо миллионов десять, не меньше, в такие вот, как этот, лагеря загнать. Дать им тачку, кайло в руки, и пусть вкалывают на благо Родины. Глядишь, дурь-то демократическая и повыветрится. И остальная страна в чувство придёт. А то расслабились, сукины дети, на газовых да нефтяных долларах, проедают и пропивают, мать их, богатство национальное, за счёт будущих поколений жируют… Но мне обидно из-за того, что поздно я это понял, большую часть жизни на этих мудаков положил. Всё ждал, когда наконец массы осознают своё высокое предназначение, до коммунизма дозреют… Хер они когда до него дозреют, если их кнутом туда не загнать!

– Ну… насильно мил не будешь, – пожал плечами писатель.

– Ещё как будешь! У нас кого народ уважает и добром и через сотни лет вспоминает? Да тех, кто его порол беспощадно, головы ему рубил, из тачанок расстреливал, в лагерях гноил. Ивана Грозного, Петра Первого, Ленина, Сталина… А убери плеть – и что? Когда председатель колхоза их на работу гнал, стучал кнутовищем в окна – вскакивали как миленькие и пахали за милую душу. И сыты все были, и детей обували-одевали, и по путёвкам оздоровляться в санатории ездили. Убрали председателя с кнутом, и колхозники поспивались все к чёртовой матери! Я, кстати, об этом хозяину здешнему так и сказал, полковнику Марципанову. Правильно, говорю, вы народ в лагерь загнали. Целее будет! Ну, он меня и поставил библиотекарем. А книги я терпеть не могу. От них гуманизмом за версту смердит. А в гуманизме да либерализме и есть настоящее зло!

Входная дверь в библиотеку заскрипела пронзительно. Библиотекари вскочили из-за стола. Культяпый успел убрать дымящуюся банку с окурками.

В помещение, пригнувшись под косяком, вошёл начальник КВЧ подполковник Клямкин.

– Фу, накурили как… Вы мне книжный фонд не спалите! – добродушно попенял он. А потом обратился участливо к Богомолову: – Ну, как, освоились на новом месте?

– Так точно, гражданин начальник! – преданно выкатив глаза, отрапортовал тот.

– Прекрасно, прекрасно… Я, знаете ли, ваши стихи прочёл. Мне… гм… о них доложили. Некоторые, скажу откровенно, за душу берут. «Я сибирского рода, я ел хлеб с черемшой, я плоты… э… мне… там-та-ран-там…. гонял как большой…» Или вот это: «Меж болотных стволов красовался восток огнеликий. Вот наступит сентябрь, и потянутся вновь журавли…» Великолепно!

Но стихи есть стихи. Лирика, понимаешь. А у нас с вами, пропагандистов, есть и более серьёзные, масштабные, прямо скажу, задачи.

Иван Михайлович вскинул брови, подался вперёд и изобразил на лице готовность выполнить любое задание руководства.

– Нам писатели здесь нужны. Жаль, что вы, мастера пера, нынче редко к нам попадаете. Раньше, старики рассказывают, вашего брата чаще сажали. И у нас никаких проблем ни со стенгазетами, ни с многотиражками не было. От желающих за пайку стишок к дате революционной скропать или памятный адрес юбиляру-чекисту сочинить отбоя не был. А нынче… – Он с сожалением махнул рукой. – Ну, да ладно. Воюют не числом, а умением. А вы у нас – во! Талантище! Матёрый, можно сказать, человечище! Короче, надо будет вам к ноябрьским праздникам пьеску написать.

«Приплыл…» – с ужасом пронеслось в голове Богомолова. Но вслух он произнёс, выговаривая слова солидно, весомо, словно в родном Доме писателя с коллегами о нелёгком своём ремесле рассуждал:

– Надо будет подумать… А по тематике о чём эта вещь должна быть?

– Да по нашей тематике. Лагерной, – охотно объяснил подполковник. – У нас же театр здесь свой. И для осуждённых, и для администрации, жителей посёлка спектакли разыгрываем. Да пьесы все старые. Тренёв «Любовь Яровая» да «Свадьба в Малиновке». Надоело всем. Актёры ещё только на сцену выходят, а из зала им уже реплики подают. Пора репертуарчик сменить. Я тут на досуге полистал книжки – ну, Островский там, «Гроза» да «Бесприданница». Старорежимное всё. Неактуальное. А мне нужно, – загорелся глазами он, и чахоточный румянец ярко запылал на его ввалившихся щеках, – что-нибудь эдакое… остросовременное… И чтоб воспитательный момент присутствовал. Одна пьеса, скажем, для заключённых…

– Так вам две нужно? – упавшим голосом уточнил Иван Михайлович.

– Как минимум. Для заключённых и для вохры. Для зеков сюжетец примерно такой. Один осуждённый собирается в побег. А другой его отговаривает. Дескать, что ты на воле, дурак, делать будешь? Зима скоро, а план по заготовке дров бригадой ещё не выполнен. Ну, вы со своей фантазией, я думаю, развернёте, сценки пропишете. А конец должен быть такой. Того, что в побег пошёл, бдительный часовой подстрелил. Приносят его, раненного, в барак. А там все зеки поужинали уже, сидят у тёплой печки и песню поют. Ну, куплетики вы сообразите, а я мелодию подберу. Что-нибудь задушевное. И раненый перед смертью раскаивается, что побегушником стал.

– А вторая? – обречённо вздохнул писатель.

– А вторая для наших чекистов. Для воспитания стойкости боевого духа. Я уже даже название для пьесы придумал – «Бессменный часовой». Я об этой истории когда-то давно в журнале «На боевом посту» прочёл. Это ещё до революции на Западной Украине было. Взорвали, отступая, русские войска продовольственный склад, под землёй расположенный. А часового там забыли. Когда Красная армия в 1939 году в эти места вернулась, вспомнили и про склад. Откопали, а им с порога: «Стой, кто идёт?» Часовой тот двадцать пять лет на посту в подземелье, в полной темноте простоял. Консервами питался, подсолнечным маслом винтовку смазывал. Вот вам пример стойкости для чекиста!

– Да-а, – без энтузиазма протянул писатель. – Сроки только… поджимают.

– Эт точно, – согласился замполит. – До ноябрьских праздников полтора месяца. Да ещё на репетиции хотя бы месячишко надо… Короче, сроку тебе – по неделе на пьесу. Дашь текст мне, я почитаю, поправлю… с идеологической точки зрения. Договорились? Ну, твори, вдохновляйся!

И вышел.

Культяпый тут же свернул толстенную козью ножку, ловко выбил кресалом искру, запыхтел, окутав себя серым облаком дыма. А потом заметил язвительно:

– Вот как с вашим братом – интеллигентом творческим, надо. Поставил по стойке смирно, объявил социальный заказ на произведение той или иной тематики – и вперёд, изволь исполнять. И правильно. А то разбаловались, херню всякую сочиняете, на потребности народа не реагируете… Попробуй-ка теперь пьески не сочинить и в установленные сроки не уложиться!

– И что будет? – со страхом, понимая уже, каким окажется ответ, спросил Богомолов.

– В лучшем случае, если задание замполита не выполнишь, опять на глиняный карьер тачку толкать поёдешь. И будешь пырять там до старости…

– А в худшем? – побледнел писатель.

– А в худшем тебя в первый же день, как стукача кумовского, на объекте прихлопнут. Сунут башкой в формовочную машину, и кирпичей наштампуют. На косточках твоих да крови замешанных.

Иван Михайлович едва в обморок не упал.

– Не дрейфь! – подбодрил его, хлопнув дружески по плечу, Культяпый. – Это там, на воле, при капитализме вашем вы, литераторы, можете годами вдохновения ждать. А здесь сказано – сделано. Пойдём, я тебе стопку писчей бумаги дам да машинку печатную из сейфа достану. Садись за стол и стучи по двенадцать часов в сутки. И чтоб через две недели две пьески было, если жить хочешь!

 

Глава тринадцатая

 

1

Золотисто-зелёным платком окутала озябшую тайгу осень. Эдуард Аркадьевич упивался бездельем.

Дед поселил его при себе, во флигеле в глубине двора. Над тесовой крышей уютного, ладно срубленного из крепкой лиственницы домика нависали две могучие берёзы, переплетаясь в вышине жёлтыми кронами.

По вечерам становилось зябко уже, и Марципанов-младший полюбил топить печь. Молчаливый бесконвойник, облачённый, чтоб отличаться от прочих зеков, в синюю, вроде фабричной спецовки, униформу, приносил объёмистую охапку дров, разжигал огонь, и Эдуард Аркадьевич, не закрывая дверцы, подолгу сидел бездумно перед очагом на низкой табуреточке, изредка подбрасывая в пламя поленья и шевеля угли кочергой.

Всё произошедшее с ним в последнее время настолько походило на сон, что он решил целиком отдаться воле подхвативших и понёсших его в неизвестность событий, никак не стараясь предугадать и изменить своё будущее.

Днём он бродил по посёлку, вполне ухоженному, но всё равно будто осевшему, оплавившемуся от старости. Народа ему попадалось немного – служивые из вохры, затянутые в портупеи, их жёны, как правило, толстые и бесформенные, с глупо-заполошными лицами, старики, все как на подбор, отличавшиеся несмотря на очевидную дряхлость, пронзительным и колючим чекистским взглядом, от которого холодок по спине пробегал. Изредка мелькали спешащие по хозяйственным делам бесконвойники, вышедшие за какие-то особые заслуги перед администрацией из зоны на вечное поселение, – бывшие зеки, измождённые, старые, так и не ставшие на воле полноценными гражданами этой непризнанной таёжной республики и оттого пугливо снимавшие шапки и торопливо кланяющиеся каждому встречному.

Дед не докучал особо внуку, не дёргал по пустякам, несколько раз передав привет и поинтересовавшись, не требуется ли чего, через домоправительницу Октябрину. И когда однажды спозаранку он прислал за Эдуардом Аркадьевичем вестового, пригласив на аудиенцию не домой, а в штаб, бывший правозащитник понял, что разговор состоится серьёзный.

– Ты понимаешь, Эдик, – говорил внуку Марципанов-старший четверть часа спустя, – наша пропаганда никуда не годится. Мы построили общество будущего, но так и не можем доходчиво объяснить его преимущества согражданам из числа спецконтингента. Да, марксизм-ленинизм – мощнейшее идеологическое оружие, позволившее нам на протяжении довольно длительного времени, не изменив своим принципам, выстоять во враждебном окружении. Но учение классиков нуждается в постоянном творческом развитии. А наш главный идеолог, подполковник Клямкин, как заезженная пластинка, уже несколько десятилетий талдычит и зекам и сотрудникам об одном и том же – преимуществах социалистического способа хозяйствования перед капиталистическим, о том, что коллективное владение средствами производства выгоднее, чем частное… Но большинству из наших граждан такие абстрактные понятия, я извиняюсь, до фени!

Дед закашлялся, и Эдуард Аркадьевич услужливо налил ему в стакан воды из графина. Смочив горло, престарелый полковник продолжил:

– На этом, кстати, ваша КПСС погорела…

– Она не моя, – торопливо вставил Марципанов-младший.

– Твоя, твоя, – строго глянул на внука дед. – Расслабились, оппортунисты хреновы, сами и народ распустили. И насчёт тебя у меня разведданные есть, чем ты в перестройку вашу долбаную занимался. Ну, да ладно, надеюсь, извлёк уроки. Так вот, ты, внучек, живой свидетель перемен, произошедших на постсоветском пространстве. Мы здесь не такие дремучие, как тебе наверняка показалось. И радио слушаем, и телепередачи спутниковой тарелкой ловим, и даже прессу периодически почитываем… Не все, конечно, так, как я, информированы – только узкий, избранный круг. Зачем народу мозги засорять? Но ты-то в этом содоме жил! Тебе и карты в руки.

– В смысле…

– В смысле того, что мы хотим с пользой для дела использовать твои пропагандистские навыки. Главный упор в нашей агитации мы должны делать на то, что люди в пореформенной России лишены многих благ, доступных в нашем обществе режимного коммунизма даже преступникам. У нас – свежий воздух, на целебной хвое настоянный, санчасть, где, если что заболит, – вмиг зелёнкой замажут. Во внешнем мире преступность: грабежи, заказные убийства. А в лагере – покой и мирный созидательный труд надёжно защищены от всякого рода посягательств крепким забором и бдительными часовыми, охраняющими наши рубежи. Каждый заключённый уверен в своём завтрашнем дне, гарантирован от неожиданностей и потрясений. Весь быт регламентирован правилами внутреннего распорядка. Наш человек знает, что, проснувшись утром по подъёму, он плотно позавтракает, потом хорошо, с полной отдачей, потрудиться, вечером культурно отдохнёт, прослушает политико-воспитательную лекцию, пообщается с товарищами по бараку, где царит дух коллективизма, ответственности каждого за общее дело. И так из месяца в месяц, из года в год, практически всю жизнь. Это ли не настоящее счастье? К сожалению, не все его ценят…

– Послушайте… э-э… дедушка, – не без внутреннего сопротивления по-родственному обратился к престарелому энкавэдэшнику Эдуард Аркадьевич. – А зачем вам вообще это надо – объявлять всех, кто попадает в лагерь, шпионами, диверсантами… Вы же прекрасно знаете, что это безобидный, шатающийся по делу и без дела по тайге люд?

– Власть должна быть легитимна, – отрезал дед. – Мы не бандиты какие-нибудь с большой дороги. Наоборот, спасаем людей, вырывая их из больного, прогнившего общества. А чтобы они не чувствовали себя без вины виноватыми…. Как говорится, был бы человек, а статься найдётся.

– Но ведь они действительно не виноваты ни в чём!

– Как это не виноваты? – сурово насупил брови полковник. – Все они – изменники социалистического отечества. Каждый из них, не щадя своей жизни, должен был защищать советскую Родину. А они? Предали, струсили, не встали на баррикады в критический момент! Вот и пусть посидят теперь, поразмыслят… Трудом искупят вину. Я тебе больше, внучек, скажу. Если я… ну, не я, конечно, а мои единомышленники, которых, я знаю, ещё много в России, придём к власти в стране, то нам с населением придётся поработать серьёзно. Чтобы эту дурь демократическую выветрить. Свобода личности – это болезнь. Как вирус, который вы все со сквозняком из-за океана подхватили. А вирус простуды как излечивается? Правильно, потогонными средствами. Пропотеет, хе-хе, народ, общественно-полезным трудом занимаясь, глядишь, и выздоровеет!

Старик заметно устал, голос его слабел. Наконец он без сил отвалился на спинку кресла. Дрожащей рукой поднял лежащий перед ним листок:

– Вот, ознакомься. Это мой сегодняшний приказ о присвоении тебе специального звания – капитана внутренней службы с одновременным назначением на должность заместителя начальника КВЧ…

– Кэ-вэ… чего? – не понял Эдуард Аркадьевич.

– Культурно-воспитательной части лагеря, – поморщившись на бестолковость внука, пояснил дед. – Становишься вторым лицом после замполита. А со временем, я надеюсь, будешь и первым.

Марципанов-младший молчал озадаченно, вертя в руках напечатанный на машинке с высохшей лентой и от того бледным, плохо читаемым шрифтом, приказ.

– Стар я, внучек, – вздохнул жалобно дед. – А передать дело всей жизни некому… И вдруг ты! С неба свалился. Я, конечно, убеждённый атеист, но не могу не увидеть в этом факте указующий перст судьбы.

 

2

Быстро, в два дня, Марципанову-младшему пошили форму – повседневную и парадную. Тщательно рассмотрев собственное отражение в большом, в два человеческих роста высотой, зеркале, он неожиданно для себя остался доволен. Куда делся лысоватый интеллигентик с заметным брюшком, оплывшей фигурой и опущенными безвольно плечами? В резной, темной полировки раме – словно фотографический портрет стройного и строгого офицера весьма воинственной наружности. Зелёный китель-френч сидел на нём как влитой, подчёркивая могучую грудь, бугрящуюся мышцами, каких у бывшего правозащитника в естественном, так сказать, обличье и в молодости не бывало. Затянутая на талии портупея подобрала живот, синие, плотной диагонали, галифе и сияющие антрацитным блеском тупоносые хромовые сапоги с высокими каблуками, подбитыми для форса и крепости железными подковками, добавляли Эдуарду Аркадьевичу в росте и скрывали природную кривоватость ног. Сверкали звёздочки на погонах и кокарда в синей энкавэдэшной фуражке с краповым околышем. На правом боку великолепно смотрелась жёлтая, толстой воловьей кожи, кобура с тяжёлым, грозным и безотказным пистолетом ТТ внутри.

Поскрипывая сапогами, бывший правозащитник поворачивался перед зеркалом то так, то эдак.

– Как вам мундирчик-то личит! – подобострастно всплеснул рукам портной-бесконвойник. Он суетился вокруг, то расправляя, то одёргивая складки на кителе, снимая с материи невидимые пушинки. – Прямо сталинский сокол!

Таким обновлённым и явился утром Эдуард Аркадьевич в штаб. Его переполняло незнакомое ранее чувство собственной значимости и превосходства над большинством окружающих. Великое всё-таки изобретение – мундир. Это гражданские штафирки, хоть и одеты пёстро, а все одинаковы. Только намётанный в бутиках глаз способен отличить импортный костюм за пять тысяч долларов от того же покроя, но в китайском исполнении – за две тысячи отечественных рублей. Лишь искушённый человек оценит реальную стоимость камня в золотом перстне или наручных часов в корпусе белого металла на невзрачном кожаном ремешке. Только, пожалуй, персональный автомобиль позволяет на улице отличить важную персону от мелкого клерка из захудалой конторы. Зато форма сразу определяет статус человека и его место в общенародном строю!

Конечно, капитан внутренней службы – не великое звание. Но это смотря где. Например, в избалованной чинами Москве. А в провинции, в военном городке например, – вполне достойное. А уж здесь, в таёжном посёлке, каждый встречный тянулся по струнке, козырял, поравнявшись, и печатал по-строевому шаг – и конвойные солдаты, и сержанты, и младшие офицеры, а уж зеки-бесконвойники или поселенцы и вовсе расстилались, торопливо срывая с головы шапку и кланяясь в пояс:

– Здравия желаю, гражданин капитан!

«Так-то вот!» – не мог прогнать он самодовольной улыбки с чисто выбритого, щедро умытого одеколоном «Красная Москва» лица. И думал снисходительно-лениво: «Я вам не кто-нибудь… Вы у меня, разэдакие, попляшете…»

Подполковник Клямкин встретил Эдуарда Аркадьевич настолько радушно, что у того закралось даже подозрение – уж не замполитов ли он, в самом деле, не при дедушке будь сказано, внебрачный внук?

Кузьма Клавдиевич выскочил из-за стола, обнял порывисто, будучи не в силах сдержать переполнявшие его чувства:

– Орёл! Наша, чекистская косточка! Боец революции! – Мараципанов-младший неловко топтался в его объятиях, не зная, как поступить: облапить руками в ответ – фамильярно, всё-таки непосредственный начальник, старший по званию; стоять истуканом – тоже неуважительно. Наконец он тиснул замполита за локоток:

– Счастлив, товарищ подполковник, что буду служить под вашим руководством!

– Ах, оставьте этот официальный тон, – хлопотал Клямкин, усаживая Эдуарда Аркадьевича в мягкое кресло у низкого столика в углу кабинета и размещаясь напротив. – Вы, слава богу, не к Иванюте с его солдафонскими замашками попали. Это у него личный состав строевым шагом ходит да отдание чести вырабатывает, устав караульной службы зубрит. А мы, политработники, больше с людскими умами да душами дело имеем. А потому и обращение друг с другом у нас неформальное. Человеческое, прямо скажем, общение!

И Эдуард Аркадьевич, слыша эту манеру речи, когда говорящий называет себя во множественном числе, не отделяя от масс, разом вспомнил комсомольскую юность, велеречивость наставников и старших товарищей, которые даже в частных беседах излагали свои мысли так, будто речи на митингах произносили, вселяя в народ бодрость, оптимизм и уверенность в завтрашнем дне. А потому в соответствии с правилами игры, вскочил, встал по стойке смирно, пламенея взором в ответ, провозгласил с пафосом:

– Обещаю… – здесь он будто бы задохнулся от волнения и восторга, – обещаю, товарищ подполковник, что приложу все силы свои, все знания для выполнения ответственных заданий партии и прави… то есть, администрации лагеря. – И, отдав честь, прищёлкнул каблуками сияющих победно сапог.

Его никто не учил этому, как козыряют друг другу военные, он не замечал обычно, а уж прищёлкивание каблуками и вовсе как-то по-старорежимному вышло: дескать, честь имею, господин ротмистр… или хрен его знает как там у них, при царе, подполковник нынешний назывался… Марципанов-младший обеспокоился даже – не переборщил ли с прищёлкиванием-то, но удалось всё, судя по реакции Клямкина, в самый раз.

– Сидите, сидите, – расплылся в улыбке замполит, – я сразу в вас военного человека почуял – ответственного, исполнительного… – Он тоже вольготно раскинулся в мягком, ручной работы, как вся мебель в лагере, кресле, открыл картонную коробку папирос «Казбек», пододвинул ближе к Эдуарду Аркадьевичу массивную мельхиоровую пепельницу. – Угощайтесь.

Правозащитник-расстрига, тосковавший по привычным сигаретам – «Кэмел», «Винстон», «Ява», на худой конец, тем не менее с готовностью запыхтел кислым, потерявшим от долгого хранения крепость, и высохшим, как порох, антикварным табаком.

– У меня с начальником лагеря серьёзный разговор состоялся о том, как нам рациональнее использовать ваши уникальные знания и опыт, – начал подполковник, посасывая тлеющую стремительно, как бикфордов шнур, папиросу. – Действительно, давно пора влить, так сказать, свежую струю в несколько… э-э… подзастоявшееся русло нашей пропагандистской работы. Полковник Марципанов совершенно справедливо и со свойственной ему прозорливостью отметил, к чему привела ревизионистская политика КПСС. К массовому предательству со стороны случайно попавших в партию людей, аппаратчиков. К глубочайшему системному кризису в СССР. Была разграблена общенародная собственность. Возросло социальное расслоение. Миллионы людей поражены алкоголизмом и наркоманией. Стали массовыми преступность и проституция. Появились беспризорные дети, рэкетиры, киллеры, путаны, спекулянты, финансовые мошенники. А ведь в лагере ничего этого нет! И мы должны доходчиво и вместе с тем по-большевистски напористо объяснять людям, что им дал наш режимный коммунизм, построенный благодаря светлому и прозорливому гению полковника Марципанова. Здесь, в глухом таёжном посёлке, этом островке настоящей свободы среди окружающего нас океана империалистических ужасов! – Помолчав и отдышавшись, он уже другим, будничным тоном поинтересовался: – У вас есть какие-нибудь соображения по этому поводу? С чего планируете начать? Хотелось бы озвучить нечто… э-э… злободневное…

– Пожалуйста, – с готовностью кивнул Эдуард Аркадьевич. – Я думал накануне об этом. Как вам такая тема лекции – «Гримасы капитализма в современной России»? Подойдёт для чтения как сотрудникам, так и… спецконтингенту, – не без труда выговорил он последнее слово.

– Великолепно! – воскликнул Клямкин. – Это как раз то, что нужно. Набросайте конспектик выступления минут на сорок, мы его вместе с вами проштудируем, если потребуется, подредактируем, утвердим у полковника Марципанова – и вперёд, в массы!

– А… экспромтом нельзя? – осторожно поинтересовался бывший правозащитник, которому вовсе не улыбалось скрипеть пером, сочиняя сорокаминутный доклад. – Эмоции, знаете ли, ораторские приёмчики, шутки, анекдотики для доходчивости и лучшей усвояемости… усваиваемости… в общем, понятности материала… Всё это сложно втиснуть в рамки написанного заранее текста.

– Нельзя, – с сожалением покачал головой подполковник. – Текст должен обязательно утвердить начальник лагеря. А шутки, анекдоты, эмоции – валяйте. Мы, большевики, за острым словцом в карман не лезем. Ильич, отстаивая интересы пролетариата в выражениях, как известно, не стеснялся. Буржуазных политиков проститутками называл. И вы кройте ревизионистов, оппортунистов, капиталистов и прочую контрреволюционную сволочь в хвост и в гриву хоть матерком! Народу понравится. Наш народ это примет…

 

3

Пришлось Марципанову-младшему вспомнить комсомольскую юность. Два дня, чертыхаясь, он, царапая с непривычки перьевой ручкой бумагу и обильно усеяв её кляксами, перемазавшись трудно смываемыми чернилами, корпел над выступлением. Впрочем, в плане содержания доклада работа продвигалась легко. Чего-чего, а подмечать недостатки и клеймить любую власть он умел. Сложнее было с положительными примерами. Но и здесь правозащитный опыт помог. Он вспомнил многочисленные ответы, которые получал на свои жалобы от федеральной службы исполнения наказаний. И из них следовало, что у заключённых в российских тюрьмах не жизнь, а сплошная масленица. И оставалось лишь соотнести эти тезисы со здешними лагерными порядками.

Замполиту текст выступления понравился, он лишь потребовал чётко обозначить в докладе юмористические пассажи, и Эдуард Аркадьевич расставил по тексту пометки: «далее следует шутка» и «в связи с вышеизложенным позволю себе напомнить такой анекдот».

Ку-клуц-клан собственноручно завизировал напечатанный на пишущей машинке в трёх экземплярах доклад у полковника Марципанова, и первый экземпляр оставил себе, заявив, что тоже выступит с ним при случае.

А ещё через день состоялась первая лекция.

Началась она вечером, когда заключённые вернулись с производственных объектов, переоделись в бараках, поужинали и собрались организованно в лагерном клубе, имеющем около пятисот посадочных мест.

– Ещё сотню в проходах поставим плюс надзиратели из числа вохровцев, – воодушевлённо сообщал Эдуарду Аркадьевичу Клямкин, когда они шли по гаревой дорожке от вахты к месту проведения мероприятия. – Уж чего-чего, а явка на политинформации и на собрания у нас всегда стопроцентная. Гарантирую, как говорится, полный аншлаг.

И хотя Марципанов-младший был опытным оратором, по его спине пробежал холодок. Слишком резким был контраст между прежними его аудиториями и нынешней, состоящей из лагерников.

Смущало и то, что доклад был написан заранее. Прежде правозащитник никогда не обдумывал и тем более не записывал загодя предстоящее выступление. Подходя к трибуне, он обычно не ощущал ничего, кроме звенящей пустоты в голове. Но стоило ему приблизиться к микрофону, почуствовать его прохладу возле губ, как слова, складываясь в гладкие, без запинки, фразы, мгновенно рождались в сознании, речь текла плавно, журчала ручьём, завораживала слушателей.

У входа в клуб дежурили несколько вохровцев и активистов с красными повязками на рукавах. Угрюмый лейтенант-режимник, облачённый по причине вечерней прохлады в кургузый бушлат, шагнул навстречу замполиту, козырнул привычно, доложил чётко:

– Товарищ подполковник! Заключённые первой рабочей смены в количестве пятисот тридцати человек на мероприятие доставлены!

Клямкин важно кивнул и пропустил вперёд Марципанова-младшего:

– Прошу, Эдуард Аркадьевич. Не тушуйтесь. Народ у нас всякими там демократиями не разбалован. В полемику, хе-хе, вступать не приучен…

В клубе зеки сидели плотными рядами на длинных деревянных скамьях. В проходах важно расхаживали надзиратели. Когда Клямкин и Марципанов-внук поднялись на сцену, где стояли накрытый кумачом стол, графин с водой и два стула, один их вохровцев рявкнул:

– Встать! Шапки долой!

Публика с грохотом вскочила и, напугав Эдуарда Аркадьевича, проревела в несколько сотен простуженных глоток:

– Здрав… жел… граж… чальник!

Замполит улыбнулся благосклонно, махнул рукой добродушно, словно извиняясь за неуместную ретивость подчиненного.

– Присаживайтесь, граждане, – сказал он, занимая место за столом и усадив рядом бывшего правозащитника. – Сегодня наша с вами встреча носит… э-э… можно сказать, неформальный характер. Мой новый заместитель капитан Марципанов, – представил он, указав на Эдуарда Аркадьевича, – прошу, как говорится, любить и жаловать… э-э… решил, понимаешь ли, выйти за рамки привычных для вас форм политинформаций. Вы, наверное, обратили внимание на то, что мой заместитель носит ту же фамилию, что и начальник лагеря. И это не случайное совпадение. Капитан Марципанов – внук Хозяина. И по его заданию много лет, внедрившись в среду захвативших власть в советской России предателей трудового народа и социалистического отечества, жил и работал в окружении врагов. Был, как говорится, своим среди чужих. История знает немало примеров беззаветного мужества советских разведчиков. Об их подвигах вы раньше могли прочесть только в книгах. Но сегодня у вас есть редкая возможность воочию встретиться с отважным героем!

Клмякин привстал из-за стола и первым зааплодировал, склонившись в сторону Эдуарда Аркадьевича. Тот едва со стула не упал, услышав этот пассаж. А потом подумал: а почему бы и нет, собственно? Разве не этим он занимался, работая, по сути, против властей, – вначале как демократ первой волны, против советских, потом как либерал – против нынешних… Он поклонился с достоинством послушно хлопающим натруженными ладонями зекам, а замполит между тем продолжил:

– Спасибо, друзья. Пример капитана Марципанова лишь подтверждает старую истину: герои, понимаешь, живут среди нас. Так вот, находясь там, в глубоком подполье, наш разведчик видел звериный оскал империализма, испытал на себе, так сказать, его волчьи клыки. И сейчас мы попросим его поделиться своими впечатлениями о той, прямо скажем, бесчеловечной капиталистической действительности, которой всем нам, к счастью, удалось избежать! Прошу, – указал он Эдуарду Аркадьевичу на стоящую поодаль тумбу, украшенную выпиленным старательно из фанеры и разрисованным аляповато советским гербом.

Подполковник опять захлопал в ладоши, и зал с готовностью откликнулся.

– Не надо оваций! – предостерегающе поднял руку, заняв место за трибуной, капитан Марципанов и выдал экспромтом: – На похоронах, как известно, не аплодируют. А то, что произошло с нашей горячо всеми любимой родиной – СССР, было убийством. Да не простым, а заказным. И я, граждане, товарищи, был свидетелем гибели великой державы. Но в одиночку, увы, не смог ей противостоять…

Эдуард Аркадьевич почувствовал вдруг, что на его глаза навернулись неподдельные слёзы. Он в душе глубоко поблагодарил газету «Советская Россия», которую в своё время почитывал регулярно, изучая аргументы идеологического противника, торопливо раскрыл папку с докладом и шпарил дальше по писаному:

– Я знаю, что все вы только что поужинали. И разносолов на лагерном пищеблоке вам не готовят…

Зал загудел, соглашаясь.

– Да уж не готовят, в натуре! – крикнул кто-то из задних рядов. – Баланда три раза в день!

– Р-р-разговорчики! – гаркнул один из надзирателей. – Заткнул пасть, твою мать!

– Друзья! Не надо так реагировать, – умиротворяюще простёр к залу руки Эдуард Аркадьевич. – Да, меню заключённых достаточно однообразно. Но это добротная, питательная, высококалорийная и натуральная пища! Та же каша крупяная… А вы знаете о том, что крупные буржуа, миллионеры, заботящиеся о своём здоровье, питаются исключительно кашами, да ещё без масла? Они могут себе это позволить. Как и натуральную одежду из хлопчатобумажных, а не синтетических тканей. Именно из хлопка и льна пошиты костюмы всех находящихся в этом зале. Так что западные буржуа даже внешне на вас похожи. Они также худощавы, не страдают избытком веса. Не то что бедные слои населения.

Замполит удовлетворённо кивал, внимательно следя за реакцией зала. Там оживились, зашушукались, слушали с явным интересом. А Марципанов-младший воодушевлённо продолжил:

– То, что для вас, друзья мои, является повседневностью, да и, чего там греха таить, поднадоело изрядно, в капиталистическом мире привилегия лишь очень богатых слоёв населения. А как же живут рядовые трудящиеся? Прямо, со всей откровенностью, вам скажу: плохо живут. Буквально пухнут от дурной, недоброкачественной пищи. Да, на первый взгляд полки магазинов там ломятся от продовольственных товаров. Есть вроде бы всё – хлеб, мясо, молоко. Но это не натуральные продукты, а крайне вредные для здоровья эрзацы. Колбасу, например, делают из бумаги. Вперемешку с консервантами, ароматизаторами и прочей гадостью, вызывающей такие страшные болезни, как рак. С такой фальшивой кормёжки тачку не покатаешь!

Зал грохнул хохотом.

– Эт те, Митря, колбасу из бумаги жрать! – крикнул кто-то из зеков, и неведомый Митря отозвался тут же:

– А те, Сопатый, хлеб из опилок не ндравится?!

– Во-во, в опилках-то самые витамины. А в бумаге – ни скуса, ни пользы! – подхватил другой.

Ему возразили:

– Ишь, гады! Они там бумагу дуром жрут, а у нас, вишь ты, на курево не хватает!

Клямкин сиял и лучился узкой змеиной улыбкой.

Эдуард Аркадьевич понял, что лекция удалась:

– А ну тихо! Ма-ал-чать! – заорал вохровец, но Марципанов-младший погрозил ему пальцем:

– Послушайте… э-э… любезный. Не надо мешать дискуссии. У нас здесь неформальное общение.

Пожилой старшина, зыркнув на капитана недобрым глазом, побагровел от ярости и, таясь от лектора, показал заключённым здоровенный кулак, просипел сдавленно:

– Я вам, бля, опосля покажу неформальное… Так, бля, отформалю, што сидеть не сможете, если хайло своё не заткнёте!

Эдуард Аркадьевич, воспользовавшись незапланированной паузой, отхлебнул тёплой, безвкусной воды из стакана, заботливо поставленного кем-то на полочке с тыла трибуны, смочил пересохшее горло, продолжил с пафосом, стараясь не потерять контакта с аудиторией:

– Вы должны быть благодарны судьбе, граждане заключённые, которая привела вас в эти трудные годы в лагерь. Вы знаете, что в современной России люди буквально мечтают попасть в исправительную колонию? Но не всем это удаётся. Не в силах будучи содержать осуждённых под стражей, государство всеми способами препятствует их попаданию за решётку. Наказания, связанные с лишением свободы, отменены по большинству статей Уголовного кодекса. Даже за убийства там теперь не сажают! Так что вам здесь, скажу откровенно, ещё здорово повезло!

– Я ж говорю – дармоеды! – не выдержав, опять подал голос суровый надзиратель. – Живут как у Христа за пазухой, а ты их ещё и охраняй!

Марципанов-младший благосклонно посмотрел на него:

– Будем справедливы, мой друг. Тот общественно-политический строй, который уже более шестидесяти лет поддерживается здесь, в таёжной глуши, – и есть истинная, а не продекларированная, как при капитализме, свобода. Что толку от свободы передвижения, когда нет денег на поезд или самолёт? И если тебя в любой точке земного шара ждёт голодная смерть? А здесь у каждого из вас есть надёжная крыша над головой, спальное место, отапливаемый в холодное время года барак. Какая свобода у человека при капитализме? – с жаром сам уже веря в то, что говорит, воскликнул бывший правозащитник. – Питаться с помойки? Жить на свалке в картонной коробке? У меня есть справка, – помахал он с трибуны листком бумаги, – это нормы пищевого довольствия, введённые в лагерях наркомом НКВД ещё 21 января 1943 года. Уже тогда правительство страны, администрация лагеря, несмотря на голодную военную пору, проявили отеческую заботу о простых тружениках-заключённых. Эти нормы, насколько мне известно, действуют и сейчас. Так вот, все выполняющие нормы выработки получают хлеба 600 граммов, овощей – 320 граммов, макаронных изделий и круп – 50 граммов, мясопродуктов и рыбы – 45 граммов, жиров – 6 граммов, сахара – 5 граммов, чая – два грамма. А есть ещё соль, специи, витаминные добавки… И всю эту прорву продуктов, заметьте, полагается съесть за сутки! Но это ещё не все. Гуманность, отеческая забота администрации лагеря распространяется и на тех, кто не занят общественно-полезным трудом. А потому отказчики от работы, симулянты, нарушители режима содержания тоже не голодают. Хотя, откровенно скажу, что тем самым администрация нарушает главный ленинский принцип: кто не работает, тот не ест. Едят, да ещё как! Можно сказать, за обе щёки уписывают по 300 граммов ржаного хлеба, 20 граммов круп, 250 граммов овощей, 25 граммов рыбы, 7 граммов соли и три грамма жиров в сутки! Да ещё по кружке кипятка дважды в день! Находящимся в карцере такая куча еды перепадает через сутки, так они и не работают, от сна опухают! Таких социальных гарантий, заявляю вам совершенно ответственно, для населения, как здесь, в нашем лагере, нет ни в одной стране мира! Вы думаете, в Европе или Америке кто-то будет кормить безработного? Разрешит ему жить в бесплатной квартире? Да ни в коем разе! А у нас – пожалуйсто! И это, несомненно, наша с вами общая заслуга, граждане и товарищи! И заключённые, и вохровцы, и вольнонаёмные сотрудники – каждый вносит посильный вклад в процветание нашей непризнанной таёжной республики! Скажу больше, – заговорщически понизил голос Эдуард Аркадьевич, – если бы трудящиеся Америки, Европы или современной России прознали как-нибудь об условиях содержания в нашем лагере и его местонахождении, у нас бы отбоя не было от желающих сюда попасть! И чекистам на вышках пришлось бы, хе-хе… брать на прицел и охранять не внутреннюю, а внешнюю сторону периметра запретной зоны!

Дочитав доклад, капитан Марципанов опять жадно припал к стакану с водой, а замполит, поднявшись из-за стола, первым зааплодировал. Повскивали с мест суки-красноповязочники и тоже захлопали в ладоши с остервенением. К ним присоединились и рядовые зеки. Даже вохровцы вежливо помахивали затянутыми в чёрные печатки лапами.

Первая лекция Эдуарда Аркадьевича окончилась, таким образом, почти триумфально.

 

4

Знакомясь с лагерным бытом, новоиспечённому капитану Марципанову было с чем его сравнивать. По прежней своей правозащитной деятельности он не раз бывал во многих зонах пореформенной России. В составе различных общественных комиссий, контролирующих содержание осуждённых в колониях, он давился от запахов параши, пропитанного потом нижнего белья и густого табачного дыма в переполненных камерах следственных изоляторов, «крытых» – на режиме тюремного типа, где содержались особо опасные преступники, приговорённые к лишению свободы пожизненно, дышал вольготно ароматом роз в локальных секторах исправительных колоний, где целыми днями, обоняя цветочки на ухоженных клумбах, слонялись, маясь от безделья, малолетние и взрослые зеки, принудительный труд для которых с недавних пор был отменён либеральным пенитенциарным законодательством.

Понятно, что все современные российские тюрьмы, даже самого строгого вида режимов, казались санаториями в сравнении со сталинским лагерем. Однако Эдуард Аркадьевич как-то быстро свыкся с тем, что здешние подневольные обитатели тяжело и много работают, скудно питаются, спят вповалку на деревянных нарах, не имея иных постельных принадлежностей, кроме жёстких, набитых стружкой, хвоей, мхом и ещё какой-то сыпучей дрянью матрацев и тонких, протёртых местами до дыр суконных одеял, из личных вещей владеют лишь грубо вытесанными из чурбаков ложками, глиняными мисками и кружками, роль которых у многих исполняют ржавые консервные банки, да сменной парой ветхих портянок.

– Да, мы живём трудно и бедно, – отчитывал он иной раз по поручению Клямкина какого-нибудь нарушителя дисциплины или отказчика от работы, – но трудности эти носят временный характер. Вражеское окружение не даёт нашему передовому строю развернуться во всей красе, дать каждому по потребностям. Поэтому даём по возможностям, которые у нас крайне ограничены. А ты, любезный, отказываясь от общественно-полезного труда, не выполняя норму выработки, нарушая режим содержания, ещё более ухудшаешь экономическую ситуацию в лагере и играешь на руку нашим врагам! Великий пролетарский писатель Максим Горький сказал: человек – выше сытости! А тебе бы только жрать и ни хрена не делать на пользу общества, коллектива! И так уж вас, заключённых, не перегружают особо. Никаких забот у вас нет! Только маши кайлом да тачку толкай. Нормальная работа, полезная, между прочим, для твоего здоровья. Никакой гиподинамии, ожирения, инфарктов, гипертоний. При капитализме, к твоему сведению, граждане деньги платят за то, чтобы в спортзале на тренажерах позаниматься, имитирующих физический труд. А у вас – пожалте, всё бесплатно! Руками маши, туловищем вращай, ноги тренируй, сколько душе угодно. Так нет, сачкуете, саботируете, работаете из-под палки, а не для собственного удовольствия! И-э-эх, что вы за люди…

Зеки, как убедился вскоре бывший правозащитник, в большинстве своём оказались народом лядащим. Даже лучшие из них, облечённые доверием администрации лагеря, относились к своим обязанностям спустя рукава. То и дело приходилось распекать приставленного для обслуги к нему бесконвойника:

– Ну как ты, бестолочь, давеча сапоги мне начистил?! Голениша намазюкал, я сел, ногу на ногу положил – и пожалте, все колени у галифе ваксой перепачкал! Не-ет, надо тебя отправить тачки на карьере катать.

– Я постираю, гражданин начальник… – бледнел с перепугу зек.

– Да уж постирай. Сделай милость! И отгладь так, чтобы о стрелки обрезаться можно было!

Многое об истории и обустройстве лагеря Марципанов-младший почерпнул из рассказов Клямкина. Замполит плотно опекал молодого сотрудника, откровенно навязываясь в друзья. Частенько они коротали вечера за партией в шахматы. Эдуард Аркадьевич этой игры терпеть не мог, считал пустой тратой времени, ни выигрыш, ни проигрыш его абсолютно не интересовали и оставляли равнодушным. Но ходы он знал и решительно двигал фигуры по клеткам, всякий раз перед тем, как пойти, изображая на лице мучительные раздумья. Тем слаще были для Ку-клуц-клана победы, которые тот одерживал одну за другой. Подполковник относился к шахматам абсолютно серьёзно, но играть, судя по всему, хронически не умел. В противном случае он мог бы, с учётом уровня Марципанова-младшего, ставить ему всякий раз мат в три хода.

В этих длинных и бессмысленных поединках бывший правозащитник видел для себя лишь три несомненных плюса. Во-первых, в ходе сражений противники опустошали один, а то и пару графинчиков кедровки, до которой Эдуард Аркадьевич был большим охотником. Во-вторых, Клямкин, выпив, распускал язык и сообщал много интересного. А в-третьих, надо же было как-то убивать длинные и скучные вечера – без телевидения, Интернета… Была, конечно, ещё Октябрина, но та приходила, таясь, ночами – блюла нравственность, как настоящая комсомолка.

После третьей рюмки настойки подполковник обычно заливался чахоточным румянцем, добрел лицом, сгоняя со щёк жёсткие складки, расстёгивал туго стягивающий шею воротник кителя и, взявшись за шахматную фигуру, произносил что-то вроде:

– А мы вашу блокаду вот этим слоником-то и прорвём… – А потом вздыхал удручённо: – Эх, Эдуард Аркадьевич! Дорогой вы мой товарищ капитан! Если бы вы только знали, что значит всю жизнь провести во вражеском окружении, на боевом, понимаешь, посту… Ни на минуту нельзя расслабиться, утратить чекистскую бдительность.

Марципанов-младший, наобум двигая пешку, кивал сочувственно.

– Вот вы, значит, как… – всерьёз задумывался над его ходом замполит. – Что бы это, понимаешь, значило? Вроде бы подставляете фигуру-то. Просто бери её, как говорится, голыми руками… Но в чём здесь подвох?

– А что ж не расслабиться-то, – исподволь направлял в нужное русло разговор бывший правозащитник. – Вроде все вокруг свои, проверенные давно люди…

– Не скажи-и, – не отрывая взгляда от доски, гнул своё Клямкин. – Сомнения в праведности нашего дела, в правильности выбранного нами раз и навсегда пути проникают и в среду начсостава. Я уж не говорю о спецконтингенте… Да! – вскидывался он и, угрожая длинным кривым пальцем неведомым оппонентам, настаивал на своём: – Проникают! И будут проникать! Нас ещё великий товарищ Сталин учил: чем крепче завоевания советской власти, тем сильнее желание врагов её уничтожить. А уж построенный нами в отдельно взятом регионе коммунизм и вовсе вызывает у империалистов ярость и зубовный скрежет! В своей ненависти к нам они способны на любую подлость, мерзость и провокацию!

– Да ведь как сюда к нам проникнешь? – подначивал его Эдуард Аркадьевич. – Кругом посты, дозоры, секреты…

И наливал щедро, с бугорком, гранёную рюмочку, подвигал ближе к собеседнику тарелку с маринованными грибочками.

– Вы думаете, мы здесь совсем уж изолированы от внешнего мира? – выдавал очередную порцию информации подполковник. – Нет, к сожалению! Я, правда, в категорической форме протестовал в своё время против расширения контактов с Большой землёй. Настаивал на сведении их к минимуму. Но, увы, меня не послушали. Хотя, конечно, есть горькая необходимость в нашем сотрудничестве… Тс-с… – прижал он предостерегающе указательный палец к губам, – это совершенно секретная информация… уже несколько десятилетий мы осуществляем нелегальную связь, используя для нужд лагеря экономический потенциал прилегающих территорий. Мы их считаем своими, но временно захваченными врагом. В окрестных селениях есть наши люди, не предавшие светлых социалистических идеалов. В обмен на золото, добытое в шахте, они приобретают, а затем поставляют нам продукты питания и оборудование, которые мы не в силах производить в таёжных условиях. Это, например, чай, сахар, табак, лекарства, электроприборы, кое-какая бытовая техника. Только самое необходимое, но даже это сопряжено с огромным риском. Золото ведь требуется обменять сперва на деньги, затем закупить товар и малыми партиями, неприметно для чужих глаз, тайными тропами доставить в лагерь…

– Вы прямо как партизаны! – восхищённо удивился Эдуард Аркадьевич.

– Ха-ха! Партизаны! – хмыкнул пренебрежительно Ку-клуц-клан. – Да партизанам наши трудности даже не снились! Сколько их было в отряде? Ну, пятьдесят, пусть сто человек. Засекли в одном месте – перебазировались быстро на другое. А нас более полутора тысяч! И в год нам приходится завозить в лагерь десятки тонн грузов! И так на протяжении шестидесяти лет! Сейчас, кстати, стало работать значительно проще. Теперь на Большой земле не интересуются, например, тем, кто и для кого закупает пятьдесят мешков сахара или дизельную электростанцию. А при советской власти, то есть при власти ревизионистов, всяких там хрущёвых и брежневых, в условиях плановой экономики, мы намучались. Каждое приобретение товара, его доставка – как боевая операция. И свои герои-подпольщики у нас были. Умудрялись под видом снабжения геологических партий перегонять в лагерь целые вагоны продовольствия, оборудования.

– Ух ты! – восторгался Марципанов-младший.

– Да! Был у нас такой отважный разведчик Тихомиров. Он в шестидесятые годы сумел стать заместителем начальника краевого геологоразведочного управления. И несколько лет снабжал всем необходимым наш лагерь, оформляя поставки нам на геологические партии, которые искали в тайге полезные ископаемые. Его разоблачили, судили как расхитителя социалистической собственности в особо крупных размерах и расстреляли! Но он ни слова не сказал о лагере, об оставшихся здесь товарищах. Погиб, можно сказать, за идею!

Эдуард Аркадьевич кивнул скорбно и, взявшись за рюмку, предложил, посуровев лицом:

– Ну, давайте, – за павших героев… не чокаясь…

Выпили, закусили увертывающимися из-под зубчиков вилки грибочками.

– Во-от… – удовлетворённо помахал перед открытым ртом сухощавой ладонью подполковник. – Хорошо пошла!

– А как же иначе? За правое дело пьём, – поддакнул бывший правозащитник.

– Да-а, так вот и бывает, – погрустнел замполит. – Одни, понимаешь, головы за народное счастье кладут, а другие…

Марципанов-внук мигом насторожился.

– А другие… не пр-про-являют должной чикист-ст-с-ской выдержки, – слегка начал заплетаться языком Клямкин. – Н-некоторые сотрудники, причастные к… консер… спирто….тивной деятельности используют её в личных целях. И я, как большевик-ленинец, не поз-зволю! – стукнул он кулаком по столу так, что посуда звякнула.

– И кто, например? – загорелся любопытством Эдуард Аркадьевич.

– Да хотя бы другой зам – Иванюта! Я докладывал полковнику Марципанову… Григорий Миронович, конечно, опытный оперативник и режим держит жёстко, обстановку в лагере контролирует. Но! – поднял со значением указательный палец замполит. – Не избежал, так сказать, чуждых, тлетворных влияний. Например, заказал на Большой земле через нашу агентуру видеомагнитофон. Дескать, для улучшения оперативной деятельности. А сам на нём знаете что смотрит? И не только сам, но кое-кому из личного состава показал?

Эдуард Аркадьевич выгнул брови, изображая повышенное внимание.

– «Эмманюэль»! Фильм такой художественный. Премерзейший! Я его восемь раз посмотрел. Гадость несусветная. Но врага, вы же понимаете, надо знать в лицо… мы должны знакомиться с образцами буржуазной пропаганды. Но противостоять тлетворному влиянию гниющего, смердящего разными эмманюэлями капитализма могут только такие стойкие коммунисты и бдительные чекисты, как я! А потому я убедил полковника Марципанова передать видеомагнитофон и кассеты в распоряжение культурно-воспитательной части. С целью разоблачения приёмов идеологических диверсий противника! Вот только кассет маловато…

– Ничего, я вам списочек подготовлю, закажем на Большой земле целую фильмотеку, – пообещал бывший правозащитник. – Ознакомитесь с вражеской пропагандой во всех, так сказать, жанрах. С терминаторами, агентами 007, с разными гарри поттерами и властелинами колец…

– А растлевающие… кхе… нравственность и коммунистическую мораль, вроде «Эмманюэль»? – с надеждой в голосе хихикнул замполит и облизал жирные от кабаньего шпика губы.

– Да сколько угодно! – с пьяной широтой души развёл руки Эдуард Аркадьевич. – Я вам такие порнухи представлю, по сравнению с ним «Эмманюэль» детской сказкой, вроде «Дюймовочки», покажется!

 

5

Конечно, бывший правозащитник не собирался до конца своих дней коротать век в сталинском лагере, даже в сытной и не слишком беспокойной должности замначальника КВЧ. Хотя и попытки вырваться не форсировал, рассматривая своё пребывание здесь как некую длительную экзотическую командировку, вроде популярной экстремальной телеигры «Единственный выживший», например. Игры, сулящей победителю немалый приз, между прочим. Ведь лишь малая толика золота, добываемая зеками уже более шестидесяти лет, истрачена на поддержание существования лагеря. Остальное, львиная доля, хранится по-прежнему здесь. И, если уж на то пошло, исходя из принципа социальной справедливости, то именно дедушка, как вдохновитель и организатор оазиса сталинизма, именуемого режимным коммунизмом, имеет моральное право на большую часть этого золотого запаса. Или дедушкины наследники…

Бывший правозащитник вникал неторопливо в лагерные порядки и быт, обживался, заводил знакомства и не дремал на совещаниях, как многие сослуживцы, а слушал внимательно, анализировал, запоминал.

Каждые десять дней в красном уголке штаба проводились так называемые декадники. Это была традиция, нерушимо соблюдавшаяся ещё с гулаговских времён. Председательствовал на таких совещаниях полковник Марципанов. Несмотря на очевидную внешнюю дряхлость, он сохранял трезвый ум и ясную память.

Взобравшись на низкую сцену с помощью адъютанта, выполнявшего при нём роль телохранителя, вестового, секретаря и прислуги «за всё», пожилого лейтенанта Подкидышева, старик обессиленно усаживался за покрытый алой скатёркой стол с непременным графином воды и гранёным стаканом в центре, обозревал исподлобья рысьими, всё подмечающими глазами сидевший в зале начсостав и произносил негромко, с одышкой, зная, что его обязательно услышат:

– Начнём. Начальник планово-производственной части, доложите об исполнении производственного задания за декаду.

Начальник ППЧ подполковник Скоробогатов – маленький, плешивый, вечно испуганный, вскакивал торопливо и, держа в дрожащей руке бумажку, принимался заполошно, с подвизгиванием, читать:

– За отчётный период силами спецконтингента заготовлено леса семьдесят пять кубов при плановом задании сто, кирпича-сырца пятьдесят тысяч штук, обжига – тридцать тысяч штук при плане шестьдесят и сорок тысяч соответственно, золота в слитках один килограмм, самородного золота – четыреста пятьдесят семь граммов. Плановое месячное задание по драгметаллу выполнено в полном объеме…

– Чем объясните отставание по лесу и кирпичу? – слабым голосом интересовался полковник.

Производственник при этом всякий раз испуганно втягивал голову в плечи и принимался торопливо, глотая в спешке буквы и слова, оправдываться:

– Отставание, товарищи офицеры, объясняется целым рядом причин. Прежде всего низким выполнением нормы выработки на глиняном карьере и прессах, что, в свою очередь, обусловлено погодными условиями, недостаточной требовательностью со стороны бригадиров, слабым надзором за производственной дисциплиной конвоиров и режимников, неприменение действенных мер воспитательного воздействия в отношении саботажников и отказников от работы…

– Подполковник Иванюта! – обращал на главного режимника пронзительный взор Марципанов-старший.

Тот вставал – крупный, красномордый, негодующий:

– Из трёх случаев отказа от работы два связаны с состоянием здоровья, что подтверждено справкой санчасти. Так что ни о каком саботаже и речи нет! Один заключённый, мотивировавший невыход на объект отсутствием обуви, водворён в карцер. И что, эти три человека сформовали бы недостающие кирпичи?! Бригадиров, кстати, вы, производственники, подбираете. Но мой конвой не будет с дубинами у каждой тачки стоять и бездельников по спинам лупить! У него другие задачи – охрана периметра, предотвращение побегов! А за выполнение нормы выработки, плановых показателей должны следить бригадиры, мастера и начальник участка. Это их вина, что зеки на производственных объектах в носу ковыряют вместо того, чтобы тачки катать!

– Нет, позвольте! – в свою очередь, испуганно округляя глаза, кипятился подполковник Скоробогатов. – Именно от режима в решающей степени зависит производительность труда заключённых! Мои люди уже в шахту боятся спускаться. Там свои законы, свой мир. Пошлю я, к примеру, расчётчика проверить уровень добычи драгметалла, а ему там дадут кайлом по башке – и привет!

– Шахта-то, где, по вашему мнению, режима нет, плановые показатели по золоту всегда выполняет! – орал Иванюта. – Как раз потому, что производственники не вмешиваются!

Полковник Марципанов с видимым усилием постучал по горлышку графина самопишущей перьевой ручкой. Спорщики разом умолкли.

– Одним из важнейших условий воспитания человека новой формации является труд, – вполголоса заговорил Хозяин. – Труд не бессмысленный, как это бывает в эксплуататорском обществе, а созидательный и целеустремленный. Поэтому правильную организацию такого общественно полезного труда надо умело сочетать не только с режимными требованиями, но и с грамотно выстроенной политической работой.

«Ну, дед! Ну, молодец! – с восхищением подумал Эдуард Аркадьевич. – Это ж надо так вывернуть и всех замов носом в их же недостатки ткнуть!»

– А что такое труд созидательный и целеустремленный, товарищи? – продолжил между тем полковник Марципанов. – Созидательный – значит, всем приносящий пользу. Например, кирпич нам требуется для строительства нового помещения штрафного изолятора. Шизо пойдёт во благо всем. Заключённым, которые смогут исправить там недостатки, переосмыслить своё поведение. Администрации лагеря – в старом здании изолятора было только четыре камеры, а в новом – шесть да ещё помещение для дежурного надзирателя… А что такое, товарищи, целеустремлённость труда? Это прежде всего выполнение производственного задания, плана. Заключённый должен отчётливо понимать, что работает на собственное благо, что мы с вами, те, кто в погонах, не просто надсмотрщики, погонялы, а его, не побоюсь этого слова, единомышленники. Каждый из нас на своём трудовом посту создаёт блага для других. А все вместе мы укрепляем режимный коммунизм. Да, принуждение к общественно полезному труду в нашей практике пока присутствует. Но это временное явление, обусловленное суровыми условиями существования во вражеском окружении. Но мы строим лучшую жизнь. И когда каждый из нас осознает в полной мере свою общественную необходимость, когда труд на благо других станет естественной потребностью каждого – мы исключим из наименования нашего общественно-политического строя определение «режимный коммунизм». И будем жить просто при коммунизме – долго и счастливо…

Все сидевшие в красном уголке вскочили в едином порыве, бурно зааплодировали. Полковник Марципанов обвёл присутствующих долгим взглядом, а потом привычно и удовлетворённо махнул рукой:

– Ну, хватит… Пока мы вынуждены применять меры принуждения к тем, для кого общественно-полезный труд не стал естественной потребностью организма, такой же, как, например, пища или воздух. Поэтому поручаю подполковнику Иванюте подготовить проект приказа. За однократный немотивированный отказ от работы заключённый водворяется в карцер на десять суток. За повторный отказ наказывается содержанием в штрафном изоляторе сроком на один месяц. За третий – отдаётся под суд особой тройки и приговаривается к расстрелу. Мотивированным отказ от работы считается только в том случае, если он связан с состоянием здоровья и подтверждён заключением врача. – Дед помолчал, посмотрел пристально на внука и добавил, как показалось Эдуарду Аркадьевичу, уже только для него одного: – Что ж, иногда нам приходиться в интересах большинства жертвовать шкурными интересами меньшинства. Это, товарищи, по-большевистски, по-ленински. Расстреляем пару лодырей, тунеядцев, зато остальные полторы тысячи членов общества станут лучше работать. А значит, и лучше жить.

 

6

На следующий день при входе в штаб Эдуарда Аркадьевича встретил подполковник Иванюта.

– Привет политработникам-балаболкам! – со свойственной настоящим конвойникам хамовитостью обратился он к Марципанову-младшему. – Твой шеф приболел, а поскольку ты у нас Ку-клуц-клана замещаешь, пойдёшь со мной в тройке заседать.

– Э-э… в какой тройке? – растерялся бывший правозащитник.

– Ты вчера на декаднике был? Распоряжение Хозяина слышал? Так чего ж переспрашиваешь? – раздражённо и не слишком внятно разъяснил подполковник. – Команда укреплять режим поступила? Поступила. Должны мы двух жуликов расстрелять? Должны. Вот и пойдём делом займёмся.

– Р-р-расстреливать? – обомлел Эдуард Аркадьевич.

– Экий ты быстрый! – хохотнул Иванюта. – Мы же в правовом государстве живём! Сперва осудим по всей строгости социалистической законности, а уж после шлёпнем.

Отказываться, бывший правозащитник понимал это, бесполезно было, а потому он обречённо пошёл вслед за напористым подполковником.

Тот провёл его по жилзоне к стоящему на отшибе бараку усиленного режима. БУР от остальной территории отделяли два ряда колючей проволоки и высоченный, в три человеческих роста, не меньше, крепкий тесовый забор.

Иванюта нетерпеливо пнул яловым сапогом калитку.

– Иду, иду, не шуми! – послышался с той стороны старческий голос.

В смотровом глазке появилось, моргнув подслеповато, чьё-то недреманное око. Потом лязгнул тяжёлый засов, и древний сгорбившийся под гнётом прожитых лет старшина, распахнув дверь, впустил визитёров, ворча:

– И ходют, и ходют по одному… У меня ноги чё, казённые, кажному бегать да открывать? Чай не мальчик…

– Ладно, не ворчи, дед Тарас, – добродушно и вроде с любовью даже успокоил его подполковник. – Не только ноги у нас – мы с тобой все, целиком, с головы до пят, люди казённые. До гробовой доски на боевом посту!

– Да в гробу я видел ваш пост! – распалился старик. Но Иванюта окоротил его уже строже:

– А ну кончай мне тут контрреволюционные настроения демонстрировать! Ишь, рассопливился, твою мать! Щас пожалею, на пенсию тебя отпущу… Не дождёшься!

– Да я чё! Я, товарищ подполковник, ни чё… Ноги, грю, болят. Ревматизм, язви его в душу, крутит…

Так, полушутливо бранясь, тюремщики вошли в БУР. Там их встретил начальник оперчасти майор Выводёров, несколько надзирателей помоложе деда Тараса, но тоже в преклонных годах.

– У нас тут лучшие, самые опытные чекисты службу несут, – пояснил Марципанову-младшему Иванюта. – Потому как пост этот особо ответственный, а заключённые, что здесь содержатся, – наиболее опасные. Склонные к неповиновению конвою. Я бы, будь моя воля, всех их кончил. Да дедушка твой не даёт. Развёл, понимаешь, либерализм. Поэтому и тянуть с отказчиками не будем. Приговорим да кокнем двоих, пока он не передумал.

Не зная, как реагировать на претензии, высказанные Иванютой в адрес деда, Эдуард Аркадьевич вначале пожал плечами, а потом кивнул – дескать, согласен, чего с ними, в самом деле, миндальничать.

В БУРе было два отделения – шизо и карцер. В штрафном изоляторе режим содержания был несколько мягче. Кормили там через день, заключённым разрешалось оставаться в тёплых фуфайках, а на ночь, с отбоя и до подъёма, откидывали от стен дощатые нары. В карцере еды вовсе не полагалось, даже в самое холодное время года верхней одежды зекам не выдавали, нар не было и спать приходилось на цементном полу. Понятно, что долго в таких условиях человек находиться не мог. А потому штрафным изолятором наказывали не более чем на месяц, максимальный срок пребывания в карцере определялся в десять дней. Впрочем, зимой, как узнал бывший правозащитник, раздетые зеки околевали в карцере уже в первые сутки.

– Наказание должно быть действенным! – объяснял ему Иванюта. – Если через голову не доходит, то через голод и холод обязательно дойдёт.

«Тройка» расположилась в небольшом кабинете рядом с дежуркой надзирателей БУРа.

– Ну что, майор, подобрал кандидатуры для трибунала? – поинтересовался подполковник у начальника оперчасти.

– Вот, Григорий Миронович, троих.

– Так нам шеф на два ВМН лимит определил.

– Ну да, два высшую меру наказания получат, а одного к шахте приговорим, – пояснил Выводёров.

– Согласен, – кивнул Иванюта и предложил: – Садитесь, товарищи. С кого начнём?

Оперативник взял верхнюю из трёх лежащих перед ним тощих картонных папок, бросил стоящим здесь же надзирателям:

– У-120 приведи!

Через пару минут, сопровождавшихся лязгом запоров и визгом окованных полосками стали дверей, вохровцы втолкнули в кабинет испуганного зека неопределенного возраста, нянчившего перед собой распухшую, замотанную грязной тряпкой руку.

– Вот, полюбуйтесь, – указал на него майор, – заключённый У-120, бригада номер четыре. Отказался выходить на работу по состоянию здоровья. Объяснил, что у него правая рука нарывает. При осмотре в санчасти врач установил членовредительство. Мастырка.

– Ну, что можешь сказать в своё оправдание? – грозно сдвинул брови на проштрафившегося Иванюта.

– Дык… гражданин начальник… Не мастырился я. Она, в натуре, сама распухла, рука-то…

– Это ты, я вижу, припух! – грохнул кулаком по столу подполковник. – Знаем, как такие, как ты, от работы косят. Зубной налёт, грязь, дерьмо какое-нибудь под кожу вколол и изображаешь тут хворого. За злостное уклонение от общественно полезного туда предлагаю приговорить заключённого У-120 к высшей мере наказания – расстрелу. Возражения есть? – обвёл он взглядом других членов «тройки».

Марципанов-младший, покосившись на членовредителя, отвернулся со вздохом.

– Возражений нет. Увести! – скомандовал Иванюта надзирателям. – Следующего давай!

Выводёров раскрыл очередное личное дело.

– Заключённый под номером Д-241!

Ввели длинного жилистого зека.

– А-а, Трефовый! – приветствовал его как старого знакомого подполковник. – Ты ж у нас вроде правильный арестант, из потомственных блатных. Как в отказчики от работы попал?

– Так я, Григорий Мироныч, от рождения ничего тяжелее весла, ложки то есть, в руках не держал. Мне ж, сами знаете, работать в падло, по понятиям не канает! – по-свойски, будто радуясь, что свиделся с замом, осклабился зек.

– Так и я про то! – веселился Иванюта. – Что, с нарядчиком не смог перетереть?

– Да не, – отмахнулся блатной. – Я, гражданин начальник, хуже попал. Короче, в карты мне фарт изменил. И я проигрался вчистую, как фраер. И теперь мне либо в петухи, либо под пулю. Другого выхода, в натуре, нет. Братва, раз не рассчитался по долгу, в разворованные перевела.

– И что, под расстрел пойдёшь? – сочувственно поинтересовался подполковник.

– А чё делать-то? Так уж масть легла…

– Ну, ладно, гуляй пока, – кивнул надзирателям Иванюта. – Давай последнего, кто там третий у вас?

Этот заключённый оказался приятной, совсем не блатной наружности. Высокий, светловолосый, голубоглазый, он стоял перед тюремщиками независимо, глядя поверх их голов, сжимая кепку в сильных руках.

– Э-308, из новичков, – отрекомендовал его членам трибунала оперативник.

Иванюта впился в зека пронзительным взглядом.

– Чуял я, парень, что будут с тобой проблемы, – прорычал подполковник. – Без году неделя, как на зону поднялся, и уже права здесь качаешь?!

– Нет, щас прям перед тобой на колени встану, гнида тюремная, – улыбнулся, блеснув зубами, арестант. – Устроили тут цирк на льду. Плевал я на вас и на ваш лагерь. Не запугаете!

– А я не пугаю, – пожал плечами Иванюта. – За категорический отказ от работы наказание у нас одно – пуля в лоб.

– Всех не расстреляете! – гордо вскинулся зек.

– Понадобится – всех в расход пустим, – подтвердил режимник и, оглядев коллег по трибуналу, поинтересовался: – Всё ясно?

А потом махнул рукой вохровцам: – Этого увести!

– Ну, всё, – с облегчением выдохнул начальник оперчасти и, пошарив в кармане кителя, достал пачку сигарет «Кэмел». – Угощайтесь.

– Вражеские куришь? – усмехнулся Иванюта и первый потянулся за сигаретой. – И где ты такие надыбал?

– По оперативным каналам достал, – не без гордости потряс пачкой Выводёров. – Связник с воли принёс…

Марципанов-младший с удовольствием запыхтел сигареткой, ощущая забытый почти запах и вкус американского табака. Подполковник тоже курил с наслаждением, а потом спросил вдруг правозащитника, прищурив правый глаз от едкого дыма:

– А что, товарищ помзамполита, не желаешь ли выступить в роли господа Бога?

– Это как? – поперхнулся от неожиданности Эдуард Аркадьевич.

– Просто. Есть два зека. Один блатной, другой – бузотёр этот, последний. Он из морячков. Занесли его черти в тайгу, а наши и прихватили. Кого скажешь – того и шлёпнем. Тебе решать.

Марципанов-младший заёрзал:

– Да я, честно говоря, не определился ещё… Не разобрался в тонкостях дела…

Иванюта посмотрел ему в глаза – пристально, пронзительно-яростно:

– Ты, капитан, не крути. Погоны надел с четырьмя звёздочками – во всём разбираться должен. – И добавил со скрытой угрозой: – Мы ведь за уклонение от работы, за саботаж не только зеков наказать можем…

– Блондина, – быстро нашёлся Эдуард Аркадьевич. – Этого… последнего, морячка. Мне он кажется неисправимым и наиболее опасным.

Иванюта вдруг рассмеялся заливисто, от души, и хлопнул его по плечу.

– Правильно, молодец. В точку попал. Сразу видно – наш человек, чекистских кровей! – А потом приказал надзирателям: – Первого… мастырщика, и последнего, морячка, в расход. Расстрельную команду сюда! А блатного…

– Д-241, – подсказал опер.

– А блатного – в шахту, – и обернувшись в Марципанову, предложил: – Сейчас пообедаем, а после четырнадцати ноль-ноль приступим к исполнению приговора. Дело привычное. Привяжем жуликов к столбу, пиф-паф, и вся недолга!

 

7

С тех пор Иванюта стал приветливее с Марципановым-младшим, принял его за своего, включил в стаю. Эдуард Аркадьевич, изгнав из памяти тошнотворные подробности первого в своей жизни настоящего расстрела, на котором ему довелось присутствовать, вскоре тоже убедился, что режимник – в сущности неплохой человек. Весёлый, хлебосольный, не такой идейно-занудливый, как Ку-клуц-клан.

Если вольный посёлок бывший правозащитник знал уже хорошо, исходил вдоль и поперёк по шатким, пружинящим под ногой дощатым тротуарам немногочисленные улочки с несколькими десятками рубленых домов, с огородами и палисадниками, коровами и поросятами на заваленных сеном и навозом подворьях, то на некоторые участки режимной зоны требовался особый пропуск, которого у него не было. А присутствие Иванюты открывало доступ на самые секретные объекты, которых оказалось немало в лагере.

Как-то раз он проходил с подполковником мимо неприметной избушки, расположенной на краю посёлка. За невысоким забором высились непонятного назначения сооружения, вроде спутниковых антенн, от которых шёл негромкий, но слышимый явно гул, будто мощные электротрансформаторы работали непрерывно.

– Это пункт связи? – поинтересовался Эдуард Аркадьевич. – Может, от вас по мобильному телефону на Большую землю позвонить можно?

Иванюта не без гордости покосился на гудящий объект.

– А ты, капитан, задумывался когда-нибудь, почему наш лагерь до сих пор не обнаружили?

– Ну… тайга непроходимая, болота… кому охота в эту глухомань лезть…

– Я об аэросъёмке говорю. Самолёты да вертолёты над нами частенько летают. С одного из них, дело прошлое, и ты к нам спланировал. Видел ты, пока в небесах болтался, что-нибудь на земле? Постройки, забор с колючей проволокой, дорогу железную, просеки?

– Н-нет… – растерянно пожал плечами Марципанов-внук. – Мы ещё… Ну, с приятелями моими, песню в вертолёте пели. Про зелёное море тайги. Ничего, кроме деревьев, внизу я не видел.

– Вот, – с удовлетворением кивнул Иванюта. – И никто не увидит. Ни из-под облаков, ни из космоса. Наука! Ты про такую штуку – голографию, слыхал?

– Э-э… в общих чертах.

– Так вот, сидел в нашем лагере один вредитель. Это ещё в прежние времена было, сразу после войны, мне отец рассказывал. Тот вредитель инженером был. И сконструировал, собака, установку для маскировки военных аэродромов с воздуха, чтоб, значит, противник наши самолёты на земле разглядеть сверху и разбомбить не мог. Путём проецирования в небо изображения окрестных пейзажей. Летит, к примеру, фашист, а под ним всё поля пустые или леса. А проплешинку, на которой аэродром, и не видит – её картинка окрестностей, развёрнутая над поверхностью земли, как на экране, скрывает. Причём изображение натуральное, э-э…

– Трёхмерное, – подсказал Эдуард Аркадьевич.

– Ну да. Короче, маскировка. Изобрести-то он изобрёл, да во время демонстрации установки комиссии из наркомата обороны что-то в ней не заладилось. Короче, впаяли ему срок, и сюда. А как пошла вся эта канитель с разоблачением культа личности, дедушка твой, полковник Марципанов, и смекнул, как то изобретение применить, чтобы лагерь наш от взглядов сверху прикрыть. С тех пор все, кто над нами летит, изображение таёжного ландшафта видят. А нас – хрен…

– И что с инженером тем гениальным стало? – полюбопытствовал бывший правозащитник.

– Помер здесь, в лагере, – ответил равнодушно режимник. – Но успел смену себе обучить. Сколько лет гудит прибор без сучка и задоринки… Да, ещё этот зек смог установку от комаров и гнуса изобрести. Она их ультразвуком отпугивает. Врубишь – и через пару часов ни одной козявки на несколько километров в округе. Иначе эти твари у нас бы здесь, на болотах, всю кровь выпили…

С Иванютой было приятно раздавить вечерком бутылочку-другую местной кедровки, или настоящей, доставленной тайными тропами с Большой земли, водки.

– Главное в нашем деле – надзор и контроль, – охотно поучал он Марципанова-младшего основам тюремного ремесла. – Зек, он ведь в отличие от охранника, не только в служебное время, а днём и ночью, двадцать четыре часа в сутки, о побеге из-под стражи думает. Поэтому и фантазии на это дело у нашего спецконтингента неистощимы. Уж чего я только за тридцать лет службы ни повидал! И подкопы, и тараны основных заграждений, и побеги глупые совсем, на рывок. На воздушном шаре улететь зеки пытались, на планере. На вертолёте из бензопилы сконструированном. Однажды катапульту на промзоне смастерили и запулили фраера через забор…

– И как? – весело поинтересовался Эдуард Аркадьевич.

– В сосну врезался, брюхо распорол о сучок. Так и висел, падла, на собственных кишках, пока его чекисты с веток не сняли.

– А удачные побеги были?

– Случались. Хоть и охраняем мы каторжан и на земле, и в небе, и под землей, а всё равно примерно раз в пять лет какой-нибудь жулик, а то и целая группа за периметр прорываются. Чаще всего – на производственных объектах. Там и надзор помягче, и охрана малочисленная, и заграждения похлипче. А на лесоповале так их и вовсе нет. Вот и бегут, суки, заломив рога. Но ни одна падла пока не ушла. Пару раз, бывало, что чуть ли не по месяцу побегушников по тайге отлавливали, но всех, в конце концов, доставали.

– И как за побег наказывают?

– Пулей, – усмехнулся подполковник. – Это старая лагерная традиция, и мы её свято чтим: тех, кто в побег ушёл, живыми не брать. Догнали, кончили на месте, труп в лагерь приволокли, и на три дня в зоне на всеобщее обозрение за ноги, башкой вниз, повесили. Дескать, гляди, братва, просекай, что тебя в случае побега из-под стражи ждёт. И знают ведь, суки, а всё равно нет-нет да и сорвётся кто-то. Тут, кстати, и охраннику несдобровать. За допущенное ротозейство, халатность он местами с зеком запросто поменяться может. Для вохры побег подконвойного – самый страшный служебный проступок.

– Неужто и своих сажаете? – удивился бывший правозащитник.

– А если он разгильдяй, раззява, жулика проспал, – какой он нам свой? Его место в лагере, в зечьем бараке, у самой параши.

Вспомнив рассказ Клямкина о сотруднике, поставлявшем в лагерь продовольствие и оборудование под видом снабжения геологических партий, и расстрелянного, как расхитителя социалистической собственности, Эдуард Аркадьевич заметил:

– Но у вас, Григорий Миронович, насколько мне известно, и герои есть. Из тех, кто на Большой земле, нелегально работает. И не дезертирует, даже при угрозе жизни лагерь не выдаёт!

Иванюта посмотрел на собеседника так, будто тот схохмил неудачно.

– Героизм… Это пусть Ку-клуц-клан о высокой пролетарской сознательности лапшу на уши вам развешивает. А я уверен, что любой поступок, в том числе и геройский, просто так не случается. К подвигу тоже принуждение требуется. Как в войну. Ты в окопе сидишь с гранатой, на тебя – танк. А сзади – пулемёты заградотряда. И что выгоднее бойцу – пасть смертью храбрых или, как трусу и паникёру, под пули своих угодить?

– Ну, бойцу-то, положим, всё равно, – заметил правозащитник. – Мёртвые сраму не имут…

– Зато семье его – не всё равно, – жёстко возразил Иванюта. – Погиб отец, сын или муж как герой или как предатель? И у нас так. Посылаем мы, например, на Большую землю агента. И он знает: если изменит нам, сбежит, местонахождение лагеря выдаст – его родне, что здесь остаётся, крышка. Всех, включая детей или внуков, – в расход.

– Строго, – поёжился Марципанов-младший.

– Суровая необходимость, – возразил подполковник. – Иначе мы бы столько лет во вражеском окружении не продержались.

Эдуард Аркадьевич задумался, закурил кислый «Казбек», а потом, невзначай будто, поинтересовался:

– А меня, к примеру, вы могли бы во вражеский тыл откомандировать? У меня на Большой земле обширные связи, положение вполне легальное. Я способен принести большую пользу для лагеря!

– Да без вопросов, – хохотнул Иванюта, дружески обнимая его за плечо. – Вот женим тебя, капитан, на Октябрине. Чем плоха девка? Огонь! И комсомолка активная. Потом детишки у вас пойдут – один, другой… Как третьего родишь, так и отправим. А то ведь там, на Большой земле, соблазнов много. И ежели чего не так пойдёт… Ну, ты меня понимаешь… Не полковника же Марципанова мне в заложниках здесь иметь! Как его, блин, в случае чего в расход пускать? Он же у нас живой основоположник и памятник!

Эдуард Аркадьевич тоже рассмеялся – деланно, по-собачьи как-то. А про себя с горечью сообразил, что вырваться ему из лагеря будет, пожалуй, намного труднее, чем представлялось до разговора с главным режимником.

 

8

Старый, замшелый от древности, полковник особо не досаждал своим вниманием. Жил дед в роскошном по здешним меркам двухэтажном тереме, увитом затейливой резьбой. На высоком крыльце под узорчатым козырьком днём и ночью топтался часовой с автоматом ППШ на груди, из слухового окна чердака торчал, словно смертоносное жало, ствол пулемёта «Максим» со снаряжённой лентой и недремлющим расчётом, а на дощатой мостовой перед домом стоял, замерев, готовый в любую секунду взреветь мотором, сияющий хромированными бамперами трофейный «опель».

Обычно именно на нём, откинувшись на подушках заднего сиденья, подкатывал Хозяин каждое утро к штабу на час-другой, ковылял, бережно поддерживаемый под руку адъютантом Подкидышевым, в свой кабинет мимо застывших по стойке смирно в коридоре сотрудников. При этом, несмотря на очевидную дряхлость, дед в парадном кителе с золотыми полковничьими погонами и медалями на груди, в сияющих сапогах, умудрялся выглядеть настолько царственно-величаво, что даже Марципанов-внук тянулся перед ним в струнку, держа подрагивающую от напряжения ладонь у лакового козырька фуражки.

На этот раз дед вызвал его в свою домашнюю резиденцию. Не без волнения миновав часового на парадном крыльце, Эдуард Аркадьевич перешагнул порог дома, где его встретил личный телохранитель Хозяина – кряжистый, темнолицый, будто из целого ствола морёного дуба топором вытесанный, седой, вечно хмурый и неразговорчивый лейтенант Подкидышев. Он кивнул нелюдимо гостю и повёл его через просторный холл к лестнице, ведущей на второй этаж.

Эдуард Аркадьевич шагал следом, озираясь украдкой по сторонам и зная теперь наверняка, что всё вокруг него – всерьёз, настоящее, не мог всё-таки избавиться от мысли, будто принимает участие в театральной пьесе из прошлой, известной ему лишь по книгам да кинофильмам, жизни.

Словно подобранные режиссёром, придерживающимся реалистических традиций в искусстве, декорации, воспринимались огромные картины в золочёных багетах, которыми были увешаны стены. На полотнах – изображения Сталина в мундире генералиссимуса, Будённого, Ворошилова, Берии, ещё каких-то партийных и военных деятелей той пор – все как на подбор усатые, в кителях и застёгнутых наглухо под горлом френчах, с орденами и звёздами Героев на груди.

Из неосязаемых почти, ранних самых воспоминаний детства всплывали перед взором Эдуарда Аркадьевича узнаваемые зыбко, как дежавю, предметы сметённого временем быта – шаткие, из бамбуковых веточек собранные, этажерки, раскрытые книгой с зеркальными обложками трельяжи и высоченные, как надгробные памятники, трюмо, слоноподобные шифоньеры и комоды, похожие на кремлёвские башни буфеты с гранёными рюмками и советским фарфором за стеклянными дверцами, просторные и вместительные, будто лимузин, чёрной кожи диваны, патефоны с разинутыми пастями крышек и плоскими языками пластинки, круглые картонные радиорепродукторы, тонкие и длинные, напоминающие бедренную кость динозавра, вазы с торчащими из узкого горлышка пыльными, пахнущими кладбищенским тленом, бумажными розами, и ещё множество вещей из другой эпохи, ни названия, ни предназначения которых бывший правозащитник не знал.

Адъютант проводил Марципанова-младшего в просторную спальную, а сам остался за дверью.

– А-а… Это ты, Эдуард? – услышал он слабый голос.

Дед возлежал на широкой деревянной кровати под тюлевым… балдахином, что ли?.. опершись спиной на взбитые пышно подушки и укрытый по грудь толстым стёганым одеялом. Выпростав из-под него сухую руку с тонкими, как восковые свечи, пальцами, он указал на стульчик у изголовья ложа.

Внук присел чинно, скрипнув новенькой, не обмякшей ещё портупеей и передвинув назад, ближе к пояснице, кобуру с пистолетом – чтоб не мешала.

– Вот какой ты у меня… чекист, – внимательно осмотрев его, вздохнул удовлетворённо старик. – А я, вишь, позиции боевые, кажись, оставляю… – Он сделал попытку сесть выше, но не сумел, сполз сухонькой спиной с подушки. Эдуард Аркадьевич поспешил на помощь, подтянул его за костлявые плечи, усадил поудобнее. Дед кивнул, покашлял хрипло и, отдышавшись, продолжил: – Выстоял я на посту, сколько смог… Ну, как ты у нас? Освоился? Разобрался, что к чему?

– Э-э… в общих чертах, – промямлил бывший правозащитник.

Полковник стрельнул в него из-под отёчных век на удивление пронзительным взглядом.

– Экий ты: э-э да мэ-э… Нет в тебе энергии, молодого задора, куража. Чтоб, значит, как мы в своё время – с шашкой на врага, с гранатой на танк… Какие-то вы все, молодые, рохли!

– Я уже не молод, дедушка, – конфузливо глядя на истёртый туркменский ковёр на полу, заметил внук. – Мне пятый десяток пошёл.

– Хе-хе… кхе… – засмеялся, а потом закашлялся старый полковник. – Ты юноша! Я в твои годы такими делами вертел! У меня под началом три лагпункта было. Десять тыщ зеков, конвойный полк… Мне… сам Сталин звонил, делами интересовался. Берия за руку здоровался! А ты… пятый десяток… Ну ничё, лет через сорок поймёшь, что такое настоящая старость.

Эдуард Аркадьевич кивал покаянно.

– И форма на тебе как влитая сидит, – продолжил дед, – и портупея, и шпалер в кобуре… Любо-дорого посмотреть. На человека, мужика стал похож! А кем ты на воле, на Большой земле был? Пустым местом. В джинсиках, небось, потёртых щеголял, в свитере растянутом. Тьфу, стиляги! Одним словом – интеллигенция. Недаром Ленин вас говном называл. От неё, интеллигенции, всё зло.

– Так революцию-то в основном интеллигенты делали, – несмело возразил Марципанов-младший. – Тот же Ленин – с высшим образованием…

– Ну да, ты ещё народовольцев с толстовцами вспомни! – ожил, зашевелился на кровати полковник. – Ошиблись, господа социалисты. Они ведь как рассуждали? Дадим мужику землю, научим грамоте, гегемона-рабочего совладельцем средств производства сделаем, откроем вместо кабаков избы-читальни и чайные, и вот он, грамотный, благообразный труженик на свободной земле. А что в итоге получили? Массовое воровство, наплевательское отношение к общественно-полезному труду… Нет, внучек. Разочарован я в людях вообще. Их не воспитывать, а принуждать к добру надо. Дубиной. А уж какая то дубина будет – сталинская, социалистическая или либеральная, капиталистическая, не суть важно. Главное – человека в рамки поставить. И наглядно ему показать: вот в этих пределах при условии исполнения таких-то обязанностей, соблюдении таких-то правил тебе будет сытно, комфортно и хорошо. А за нарушение – в лагерь ли, как при Иосифе Виссарионовиче или под забор, на помойку, как при капитализме, – нет, в сущности, разницы… – Старик задохнулся, закашлялся, и внук метнулся к ночному столику, налил ему из графина стакан молока, подал. Дед выпил послушно, мимолётно заметив: – Эх, кедровки бы сейчас рюмку! Но не могу. Желудок не принимает. Видать, отпил уже своё… Ты думаешь, – обратился он к Эдуарду Аркадьевичу, – я деспот, тиран ополоумевший? Который спрятался здесь, в тайге, потому что у него полсотни лет назад крыша съехала? Не-ет, брат. Я, наоборот, умнее многих был. И понимал, чем эта херня – оттепель, разрядка, демократизация – закончится. И у Хрущёва с Брежневым, и у этих, америкосов, и прочей буржуазии. У одних социализм развалился к чертям собачьим, потому что принудиловку, дубину отвергли, а капиталисты в либерализм, в общечеловеческие ценности, тоже доигрались до мирового кризиса, до краха… И ведь что обидно! – вскинулся он, словно испытав прилив энергии, на подушке. – Ведь прав был я! И дожил, дождался, когда у них всё прахом пошло! И тебе завещаю, внук. Погодь чуток, скоро такие лагеря, как наш, в масштабах всего мира понадобятся! А мы – тут как тут со своим опытом и научными разработками… Эх, не успел я, сил не хватило, – прикрыл он устало тяжёлые веки. – Тебе придётся дело всей моей жизни до ума, до последнего конца доводить.

– Мне?! – хотя и ждал в душе чего-то подобного, всё-таки вздрогнул от неожиданности внук.

– Тебе, тебе, – сварливо подтвердил дед. – Больше, как ни крути, как ни маракуй, некому…

 

Глава четырнадцатая

 

1

В первую же ночь, проведённую в шахте, Фролова едва не зарезали. Он и раньше-то, в другой жизни, спал плохо, урывками, маялся от бессонницы, глотал украдкой от жены таблетки снотворного, изъятые им как-то при досмотре у токсикомана. Врачи говорили – стресс, профессиональный недуг милицейского люда, а уж оперсостава – тем более. Вот и в шахте, устроившись на ночлег после бурного, полного новых впечатлений дня, лежал, смежив тяжёлые от недосыпа веки, на комковатой подстилке, прислушиваясь к дружному храпу и бормотаниям намаявшихся за день работяг-мужиков.

Здесь, на верхнем ярусе нар, было тепло, коптилка на столбе едва освещала небольшое пространство у лестницы, ведущей вниз, и капитан сначала услышал, как скрипят протестующее поочерёдно перекладины, а потом разглядел крупную фигуру в лохмотьях, взобравшуюся на помост по-собачьи, на четвереньках.

Сперва он не придал особого значения появлению чужака: мало ли по каким делам блукают зеки, замкнутые в тесном пространстве подземелья на долгие годы? Но потом насторожился, заметив, что ночной гость крадётся, не поднимаясь с колен, вдоль рядов спящих, внимательно вглядываясь в их лица, а в зубах его зажат поблёскивающий тускло нож!

Фролов лежал в самом конце настила, а потому, окончательно прогнав дрёму, успел собраться, сосредоточиться, пристально наблюдая сквозь прищур за приближающимся неумолимо грозным визитёром.

И когда тот, остановившись напротив капитана, взял в правую руку заточку и прыгнул, милиционер нанёс ему ребром ладони удар, целясь в кадык, одновременно отбив лезвие.

Зек рухнул рядом, изумлённо хрюкнув, попытался встать, но Фролов, ловко вскочив первым, крепко захватил голову противника – одной рукой за подбородок, другой прижал затылок и резко крутанул в сторону. Раздался характерный хруст сломанной шеи.

Нападавший всхрапнул, конвульсивно дёрнулся и затих. Никто из спящих по соседству не пошевелился даже. Не то чтобы они не слышали ничего, не видели скоротечной жестокой схватки. Просто наверняка руководствовались старой лагерной мудростью: меньше знаешь, дольше живёшь. Встревать в чужие дела, лично тебя не касающиеся, в зоне не принято.

Поблагодарив мысленно инструктора по рукопашному бою, гонявшего в своё время беспощадно милицейских курсантов до изнеможения и натаскавшего-таки их действовать в подобных ситуациях на автомате, не думая, капитан вынул из тёплой руки трупа заточку, сунул под свой матрац. Потом не без труда перетащил обмякшее безвольно тело на край настила и, поднатужившись, спихнул вниз. Через мгновенье из темноты послышался глухой удар – будто мешок картошки свалился.

Фролов вернулся на своё место и распластался на жёстком ложе. О том, что будет завтра, старался не думать. Если ты не в силах просчитать последствия своего поступка, не ломай понапрасну голову… «По крайней мере, свою, – хмыкнул он в темноте. – Чужую-то уже сломал!»

Остаток ночи провёл в полусне: дремал чутко, вполглаза, как пёс. Но попыток нападения больше не повторилось.

Когда гулкий удар в рельс объявил побудку, встал не слишком бодрым, но всё-таки отдохнувшим. Потянулся вслед за остальными зеками к лестнице, сошёл вниз.

– А у нас ночью один приворованный с верхотуры навернулся, – сообщил ему, как о будничном происшествии, шнырь. – Я уж, грешным делом, подумал, что ты. С новичками это бывает: встал ночью по нужде, забылся, где находишься, шагнул за край – и кранты… А глянул – наш, из блатных.

– И что – жив? – равнодушно поинтересовался милиционер.

– Какой там! Шмякнулся о камни – башка треснула. На глушняк!

– Бывает, – кивнул капитан. Потом спросил: – А где у вас тут умывальник и… все удобства?

Дневальный указал ему на толпу в дальнем конце пещеры:

– Там и сортир, и рожу ополоснуть можно, коль ты у нас чистюля такой.

Уборная представляла из себя ровную, выдолбленную в скале канаву с положенными поперёк шаткими мостками. Зеки без особого смущения устраивались на них в позе орла над гнездом. Справив нужду, уступали место очередникам. По дну траншеи шумел невидимый сверху поток, уносивший нечистоты прочь по подземной реке. Здесь же, в гранитной лохани, стояла вода, сочившаяся беспрестанно по мокрой скалистой стене.

Фролов умылся, побалансировал на мостках, стараясь не комплексовать и не думать о туалетной бумаге.

Никто из окружавших капитана словом не обмолвился о ночном происшествии. Бродя неприкаянно в полумраке пещеры в ожидании завтрака, он поймал на себе несколько кривых взглядов, которые можно было расценить как угрожающие, но, возможно, грязные физиономии обитателей шахты были просто перекошены после глубокого сна.

В углу, занятом блатными, тоже было тихо. Кто-то спал, не обращая внимания на общий подъём, кто-то резался в карты, а кто-то сидел на нарах, перебранивался лениво с соседями и перетряхивал завшивевшее шмотьё.

Завтракали за длинным общим столом в основном одни мужики, занаряженные в рабочую смену. Они чинно и неторопливо хлебали из глиняных мисок деревянными ложками нехитрое варево, предварительно припрятав по лагерной традиции хлебную пайку в глубины лохмотьев, поближе к телу. Урки по давно закрепившейся за ними привилегии подходили к котлам по одному и малыми группами, а потом, игнорируя общую трапезу, карабкались с туесками и кусками хлеба подмышкой к себе на нары.

Фролов, дождавшись очереди, после того, как баландёр шлёпнул ему на дно миски липкий комок овсяной каши, прихватив ломоть с четверть булки, пристроился на свободном месте на лавке за общим столом. Поковыряв ложкой клейкое варево, предложил недоеденное соседу. Тот с готовностью подставил свою посуду, а потом ловко покидал кашу в рот, промычав нечленораздельно то ли благодарность щедрому новичку, то ли угрозу в его адрес.

Ударили в рельс.

– Выходи на развод! – закричали дневальные.

Зеки потянулись из-за стола к центру подземелья, скучковались по бригадам, а милиционеру, не знавшему, куда приткнуться, Лом указал на место рядом с собой:

– Встань тут, я позже тобой займусь…

Когда основная часть каторжан разбрелась по рабочим местам, нарядчик обернулся к Фролову, не без одобрения хмыкнул:

– А ты, оказывается, мусорок резкий. Хряпу голыми руками завалил…

– Делов не знаю, – пожал плечами капитан. – Никакого Хряпу в глаза не видел… Да и потом: с чего на меня братве нападать? Пахан обещал не трогать.

– Одно дело – приговор тебе вынести по понятиям и на ножи поставить. Тут бы ты не отмахнулся – навалятся толпой и запорют. Другое – если Хряпа хотел на тебе в авторитеты подняться. По своей, так сказать, личной инициативе. Тут уж кто кого. И то, что ты его замочил, – правильно. Другие трижды теперь подумают, прежде чем с тобой вязаться. Но и ты хвост не задирай. Лагерная жизнь так устроена, что, если захотят, – всё равно кончат. Не пером в бок, так кайлом по затылку. Так что не зевай, ходи да оглядывайся… Теперь о работе. Будешь баландёром у рабсилов.

– Жратву, что ли, таскать? – уточнил милиционер.

– Таскать они сами будут. У них силы невпроворот. А твоя задача – хлёбово на порции им делить. И следить, чтоб зверьё между собой не дралось и хавку друг у друга не отнимало.

Фролов озабоченно почесал затылок:

– А они как, послушные? Сам же говоришь – силища у них необыкновенная. Как же я с ними справлюсь?

– Ты же человек! А человек – царь животного мира! – хохотнул нарядчик. А потом пояснил: – Представь, что ты укротитель. Тигров или горилл… Как поставишь себя с ними, так и управляться сможешь потом. Надо жестко, решительно, что не так – бей дубьём по башке. У них черепушки крепкие, выдержат. Это ж звери. Боятся – значит, уважают.

– Я уж лучше по системе Дурова, – утёр пот со лба милиционер. – Лаской…

– Ну-ну, – кивнул нарядчик. – Попробуй. А вообще-то не дрейфь! – хлопнул он по плечу Фролова. – Они, рабсилы-то, ребята в основном смирные. Могут стерпеть – и побои, и голод. Опять же пыряют, как бульдозеры. Но иногда в их тупых башках что-то заклинивает – тогда держись! Я видел, как взбесившийся рабсил одному блатному руки повыдёргивал за секунду. А потом голову оторвал, будто редиску из грядки вытащил. Мы его после и кирками, и ломами били-били, всего измахрячили, прежде чем он издох. Так что давай, Дуров, не будь дураком, действуй по обстановке и держи хвост пистолетом!

 

2

Уже в обед на кухню, где в двух огромных котлах тяжело булькало подогреваемое снизу дровяным пламенем малоаппетитное варево – дроблёный овес вперемешку с кусками рубленой брюквы, громыхая разболтанными колёсами тележки, нагруженной парой порожних деревянных чанов литров на двести каждый, притащились три рабсила.

Двое без видимого труда волокли за оглобли воз, третий бережно и торжественно держа перед собой, нёс, как знамя, здоровенный половник на длинной ручке. Из одежды на зверолюдях были лишь просторные брезентовые штаны, покрытые белесоватой кварцевой пылью, поддерживаемые лямками на могучих плечах.

Фролов не без внутренней дрожи обозрел мощных, заросших вонючей шерстью великанов, каждый из которых был выше его на две головы и вдвое поперёк шире. Тем не менее, не выказав робости, шагнул к ним навстречу, приказал, подкрепляя слова жестами (именно так представлялся ему разговор с примитивными созданиями вроде первобытных людей):

– Кати тележку к котлам. Туда кати. Понял? Ты, бери лохань, тащи. Молодец! – не без опаски похлопал он по мускулистой груди того, который, легко сняв лохань, поставил рядом с котлом.

– Е-да… – жадно втянув плоским носом исходящий от похлёбки парок, явственно прорычал великан. Из клыкастой пасти потянулась тонкая струйка тягучей слюны.

– Давай тару, ребята! Жрачка готова. Пальчики оближешь! – радушно предложил похожий в своём рванье на лешака повар и принялся переливать, орудуя черпаком, варево в лохани. – А ты, командир, – обратился он к Фролову, – возьми вон там пять лотков с хлебом. Да булки сочти, чтоб звери не стырили по дороге. По пятьдесят буханок в лотке – итого, значит, двести пятьдесят паек…

Милиционер подошёл к деревянным лоткам с рядами уложенных плотно булок чёрного хлеба. Здесь же крутился замурзанный хлеборез.

– Ты не боись, не обманем, – предупредил он хмуро Фролова, – у нас с этим строго. Сказано выдать по накладной двести пятьдесят порций, столько и дадим. Крысятников на пищеблоке не держат. Ежели повар, к примеру, или я пацанов обманем, обсчитаем или закладку притырим – нас в крутом кипятке сварят.

– Ух ты! – причмокнул губами капитан.

– Были прецеденты, – кивнул хлеборез. – А вот рабсил запросто может украсть. Он же зверь. А зверь божьей благодати лишён.

– Это как? – удивился Фролов.

– А так. Ежели, к примеру, собака жрёт, а у котик попросит у неё кусочек (ну сколько надо тому котику пищи – с напёрсток?), – рыкнет и не даст. А человек по божьей благодати всегда готов поделиться…

– Это ты к чему? – насторожился милиционер.

– К тому, что пару булочек ты мне должен оставить. Для общака. А двум-трём зверям по полпайки дашь. Они ж безмозглые. Схавают и не спросят, почему сегодня порция меньше.

– Эй, ты! – окликнул Фролов одного из рабсилов и указал ему сначала на лотки, потом на телегу. – Туда неси!

– Хле-еп! – радостно выдохнул гигант, подчиняясь.

А капитан посмотрел на хлебореза пристально:

– Так, говоришь, зверьё божьей благодати лишено? Грамотно рассуждаешь. Из попов, что ли?

– Из священнослужителей.

– А как же насчёт заповеди «не укради»? Бога не боишься?

– Мы, брат, в аду. И Бога здесь нет. А значит, и заповеди его не действуют. Это я тебе с полной ответственностью заявляю, как бывший священник.

– Говно ты, а не священник, – оскалился капитан. – И если в животных благодати божьей нет, то в людях-то она в любых условиях должна сохраняться. Это я тебе как человек разумный говорю. А потому плевал я на ваш общак и на тебя лично. И хлеба тебе не дам. Может, рабсилам до человека и далеко, но я зверей с детства обижать не привык. Тем более что у меня в отличие от животных душа имеется.

– Смотри, чтоб не пришлось ей раньше времени с бренным телом расстаться, – пригрозил хлеборез.

– Все помрём, – пожал плечами Фролов. – А на том свете каждому из нас по заслугам воздастся…

Повар-лешак уже закончил разливать баланду по чанам. Рабсилы без понуканий подхватили наполненные до краёв бадьи и водрузили на кузов тележки. Туда же сложили и лотки с хлебом.

– Не стал делиться? – кивнул в сторону хлебореза повар.

– Да пошёл он… – сплюнул капитан.

– Ну и ладно, – повар протянул ему черпак. – На. Главное орудие труда баландёра. Я тоже когда-то с этого начинал. С рабсилами надо, как с детьми, – строго, но справедливо. В забой хавку доставишь, они к тебе с мисками выстроятся. Кто без очереди попрёт – огрей дубиной. Они знают, что нельзя, но иногда не могут с собой совладать – так им жрать хочется. Ты каждому в его посудину строго по черпаку хлёбова плесни. И по булки хлеба выдай. Это их обед. Главное, не обдели никого, а то обидятся. Если подерутся между собой – не дрейфь, лупи палкой обоих. Ты у них за старшего теперь, вроде вожака стаи, – тебе можно. Это как у людей: кто жратву раздаёт, тот и главный.

– Спасибо на добром слове, – искренне поблагодарил повара милиционер.

– Да, чуть не забыл! – крикнул вдогонку тот. – Остатки в чанах вот этим ребятам, носильщикам, – указал он на рабсилов, – отдашь. Это им вроде как премия за труды. Они про то знают, будут ждать. Когда разрешишь – со дна выгребут, со стенок слижут. И мыть не надо!

Тем временем зверолюди привычно впряглись в повозку – двое спереди, один сзади, – и, дождавшись команды Фролова, с грохотом покатили в тёмный туннель. Капитан с черпаком в одной руке и лампой «летучая мышь» с закопчённым стеклом в другой пошёл следом, осторожно ступая и удивляясь, как легко находят во мраке путь рабсилы.

Через пару сотен шагов навстречу стали попадаться вагонетки, доверху нагруженные породой. Их толкали по рельсам согнувшиеся в три погибели зверолюди, которые, учуяв запах пищи, крутили лохматыми мордами и заметно прибавляли ходу – видать, чтобы доставить быстрее груз и заняться едой.

Мрачными туннелями, под сводами которых заполошно проносились летучие мыши, а внизу под ногами то чавкала грязь, то плескалась вода, пищеносы доволокли телегу до высокого и просторного грота. По правую сторону озарённой кострами пещеры тянулись ярусы деревянных нар – лежбище рабсилов, а по левую, тревожно урча, собиралась толпа зверолюдей. Каждый из них прижимал к груди глиняную плошку. Появление телеги они встретили дружным рыком.

Несмотря на темень, Фролов рассмотрел, что рабсилы не были здесь предоставлены сами себе. Управляли толпой несколько зеков-бригадиров со здоровенным дубьём в руках. Один из них подошёл к милиционеру.

– А, это ты у нас новый баландёр, мусорок? – приветствовал он.

– Он самый – буркнул в ответ капитан.

– Давай, начинай кормёжку. Мы тоже пойдём похаваем. Потом вернёмся и погоним зверьё на работу.

Бригадиры, отвоёвывая фонарями пространство у тьмы и подсвечивая свой путь, нырнули в туннель. Фролов остался один на один с тёмной толпой в четыре с лишним сотни нетерпеливо рычащих рабсилов.

Зверолюди-пищеносы растворились во мраке. Не теряя присутствия духа, Фролов, подняв, как знамя, длинный половник, взгромоздился на тележку. Зачерпнул, старательно размешав, слегка остывшее варево и крикнул громко:

– Еда! Подходи по одному!

Он боялся, что рокочущая толпа косматых гигантов бросится враз на него, сметёт и, пожалуй, слопает в один присест вместе с кашей, но вышло по-другому. В сообществе рабсилов, судя по всему, как и в любой звериной стае, существовала своя иерархия. Первыми за пищей потянулись особенно рослые, с подёрнутой сединой шерстью на морде и плечах свирепого вида вожаки. За ними сгрудились, соблюдая очерёдность по какому-то им лишь самим известному ранжиру, особи помоложе и похлипче. Последними, как догадался милиционер по едва заметным грудям, колышущимся под мехом, получали еду самки.

Несмотря на урчание, громкое сопение и угрожающее клацанье клыками, порядок зверолюди соблюдали, и Фролову не пришлось сожалеть о забытой на пищеблоке дубине.

Хлеба и каши хватило всем. Гориллоподобные работяги подходили по одному, протягивая могучими руками глиняную миску. Капитан шлёпал в черпак варева, вручал кус хлеба. Получив свою порцию, зверолюди разбредались по пещере и, опустившись на корточки, не прибегая к помощи ложки, приникали к миске мордой, лакали шумно, цепляли кашу со дня горстями, причмокивая и облизывая волосатые пальцы, чавкая, в три укуса отправляли в пасть хлеб.

Удивительно, но никто из них не словчил, не сунулся с миской в другой раз, не попытался отобрать пищу у соплеменника. Для Фролова все зверюги были на одну морду, он не различал их и запросто мог бы выдать кому-то вторую порцию. Но рабсилы, по-видимому, обманывать не умели.

В конце обеда, когда зверолюди, сложив миски на свои лежанки, разбрелись по рабочим местам, к тележке подошли трое и принялись топтаться поодаль.

Капитан догадался, что это давешние пищеносы.

– Айда, налетай, – указав на лохани, радушно пригласил он. И рабсилы поняли: бросились к чанам и дружно запустили в них руки, сгребая со стенок и дна остатки прилипшей каши.

Следующая раздача пищи полагалась через шесть часов – на ужин. Кормили зверолюдей как служебных собак в милицейском питомнике – дважды в сутки. Кроме того, рабсилы самостоятельно промышляли охотой за крысами и летучими мышами, находили в штольнях съедобные грибы, умудрялись в полной темноте ловить голыми руками рыбу в подземной реке.

Подосадовав, что, волнуясь по поводу новых обязанностей, сам забыл про обед, Фролов отыскал в кармане робы кусок чёрствого хлеба, сжевал, а потом уснул, пригревшись в тепле подземелья под приглушенный стук железа о камень в отдалённых штольнях – рабсилы рубили кирками золотоносную породу, дробили тяжёлыми молотами, грузили в вагонетки и катили на промывочный агрегат – драгу.

 

3

Через несколько дней милиционер вполне освоился с обязанностями баландёра. Рабсилы его слушались, конфликты среди них при раздаче пищи пару раз вспыхивали, но, порычав друг на друга, поскалив клыки и гулко побарабанив себя по груди кулачищами, лохматые чудовища тем и ограничивались, подтвердив свою иерархию в стае и место в очереди за похлёбкой.

Вспомнив рассказ умершего предшественника, Фролов попытался выяснить, кто из рабсилов свободолюбивый, исчезавший непостижимым образом периодически из шахты путешественник Коля. Пищеносы, изрядные, как и прочие троглодиты, долдоны, хотя и не лишённые жутковатого обаяния в звериной своей непосредственности, и вопроса не поняли, когда капитан попытался выяснить личность Коли у них.

Кличек среди рабсилов не существовало, между собой они общались с помощью односложных звуков, больше похожих на рык, но при обращении к людям умели произносить не слишком внятно короткие фразы вроде «дай хлеб», «еда», «каша», «работа», «спать», «ходить»…

Невольно подражая им, Фролов приказывал пищеносам: «Ходить еда!». И те понимали, скалили клыки, радостно урча: «Хлеп… ка-а-ша…»

Впрочем, слов они понимали гораздо больше, чем умели произносить, слушались команд «стоять», «ко мне» и даже более сложных: «Подкати ближе телегу», «Принеси лохань», «Отвали, куда лезешь, я не начал кормёжку!». На вопрос, как тебя зовут, каждый из них отвечал одинаковым рыком: «Р-рабсил!» и стучал кулаком по резонирующей мощно груди.

Капитан долго допытывался у пищеносов, переходя на их обезьяний язык:

– Я – Никита! – бил он себя кулаком по сердцу.

– Кита, – соглашались те, внимательно взирая на него близко посаженными, горящими малиновыми отблесками костров, глазами.

– Ты – рабсил! – тыкал он в меховую грудь собеседника.

– Р-рабсил! – с готовностью подтверждал тот.

– А Коля где? – разводил руками Фролов. – Рабсил Коля кто? – и указывал на толпу зверолюдей, топтавшуюся поодаль в ожидании кормёжки.

– Оля то! – послушно повторяли пищеносы.

– Ну какие же вы тупые! – приходил в отчаянье капитан. – А ещё человекообразные! Человек, бестолочи, – это звучит гордо!

– Чи-ла-век! – радостно тыкали в грудь милиционера рабсилы.

Не раз и не два Фролов, отчаявшись, взывал в толпу зверолюдей:

– Коля! Коля! Ко мне! Еда, хлеб, сахар!

И вот однажды из тёмной массы рабсилов перед кормёжкой выступил гигант. Прижимая глиняную миску к груди, он ответил членораздельно:

– Хлеп, сахар. Коля дай!

Капитан едва черпак не уронил от неожиданности. Потом опамятовался, достал из кармана кусочек припасённого загодя пилёного сахара, протянул, объясняя:

– На, ешь. Стой тут. Потом ещё дам, – и навалил ему с верхом в посудину крупяной каши.

– Па-си-па! – рявкнул тот и мгновенно хрупнул сахаром в крупных зубах.

– Вежливый какой, – удивился милиционер и, указав новообретённому Коле на место подле бачков, крикнул остальным: – Налетай, пещерный народ, в порядке живой очерёдности!

Закончив раздачу пищи, он по-свойски взяв рабсила за плечо, подвёл ближе к костру и первым делом осмотрел его морду. Седая прядь, хотя и замазанная изрядно сажей, оказалась в наличии. Оглядевшись, нет ли поблизости зеков-бригадиров, Фролов сел на обломок скалы. Коля устроился напротив, шлёпнулся задом на землю, охватил длинными руками колени и уставился на нового хозяина преданно, по-собачьи.

Фролов извлёк из-за пазухи ломоть хлеба, протянул зверочеловеку:

– На, ешь.

Тот схватил, понюхал и сунул в пасть, хамкнул со вкусом.

– Ты, Коля, на воле был? Тайга ходил? – приступил к расспросам капитан. – Лес… э-э, деревья, много деревьев видел?

– Идел, – подтвердил, сглотнув угощение, рабсил. – Де-ре-ва многа, ва-да мно-га, е-да мало.

– Болото ходил? Вода, грязь, чавк-чавк! – потоптался на месте, изображая хождение по трясине, милиционер.

– Чав-чав! – оскалился в счастливой улыбке Коля.

Капитан с замиранием сердца понял, что этот рабсил действительно бывал в тайге! И похоже, за пределами лагеря!

– А скажи-ка мне, Коля, э-э… – замялся Фролов, не зная, как при ограниченном словарном запасе зверочеловека объяснить, что от него требуется. – Как ты из шахты выбрался? Отсюда, – обвёл он рукой окружающее пространство, – лес сходить как? – и для наглядности опять потопал, раздвигая воображаемые ветви деревьев.

– Ва-да! – будто бы поняв, изрёк рабсил.

– Да знаю, что болота кругом, вода, – поморщился с досадой милиционер. – Отсюда как ты вышел? Пещера наверх лес ходить как? Бельсмес? Твоя моя понимай?

– Ай! – оскалился рабсил. – Ва-да!

– Тьфу ты, бестолочь! – сплюнул в сердцах Фролов, а потом, взяв зверочеловека за мощный бицепс, заставил встать. – Ходи лес. Покажи дорогу. Пошли.

– Лес! – встрепенулся Коля и задышал, возбуждённо раздувая ноздри. – Во-да.

– Да чёрт с тобой! Пусть вода, – подбодрил его капитан и, оглянувшись опасливо, не наблюдают ли за ним зеки-бригадиры, пробормотал вполголоса: – Веди меня, Сусанин хренов, на свободу, наверх.

– Во-да! Е-да! – восторженно подтвердил Коля и решительно зашагал к ближайшей штольне, враскачку и сутулясь слегка, в слепую абсолютную темноту.

Милиционер, прихватив бросающую в окружающее пространство тусклый лучик света «летучую мышь», поспешил следом, держа для верности гиганта за меховую бугристую от литых мышц руку.

Рабсил, судя по всему, отлично видел во мраке, хорошо ориентировался в лабиринте проходов. Он вёл милиционера уверенно мимо выработок, где долбили кайлом и ломами золотоносную породу зверочеловеки.

Среди них по пятачкам света фонарей можно было угадать зеков-бригадиров и десятников, которые орали хриплыми голосами, сдабривая команды хлёсткой матерщиной:

– Грузи вагонетку! Куда такой ком прёшь, обезьянья морда! Расколи его, твою мать, потом вали! А ты что меньжуешься, выблядок? Хватай лопату, подбирай крошку и сыпь!

Загрузив доверху, с бугорком, рабсилы толкали вагонетку по шатким рельсам, а взамен ей другие зверолюди подкатывали порожнюю. И над всем этим клубилась в воздухе невидимая во мгле, но от того не менее зловредная и едкая пыль, вызывающая не утихающий кашель и бронхоспазм.

Миновав зону активной добычи руды, Коля повёл капитана дальше по пустынным штольням и заброшенным выработкам, где и рельсы давно были сняты, под ногами хлюпали вонючие лужи, а крепёжные столбы подгнили, осклизли и покрылись плесенью от застоявшейся сырости. Огромные, невесть с какого корма разъевшиеся крысы то и дело с мерзким визгом шарахались испуганно из-под ног, а потом, сидя на неровных выступах стен под каменными сводами, провожали непрошеных гостей яростным взглядами горящих во тьме алым огнём глаз.

Рабсил походя, ловко схватил одну из них, заверещавшую злобно, тюкнул головой о стенку и, радостно сверкнув клыками, протянул Фролову:

– Еда!

– Выбрось! – поморщился брезгливо капитан.

– Еда! – возразил Коля и сунул тушку крысы в карман спецовки. – О-гонь. Жа-рить. Хо-ро-шо!

– Тьфу! – с омерзением сплюнул милиционер, задумавшись тем не менее, что, рванув в побег без основательной подготовки, без запасов пищи, рискует со временем разделить кулинарные предпочтения рабсила и добытую им трапезу.

Тёмными переходами, смахивая с лица то липкую, толстую, как рыболовная сеть, многолетнюю паутину, то холодные капли, сочившиеся из-под суровых гранитных сводов, Фролов брёл за зверочеловеком уже не менее часа.

Нырнув вслед за Колей в совсем уж узкий, так, что идти приходилось, скорчившись в три погибели, проход, милиционер услышал вдруг ровный и мощный шум.

– Вода! – известил рабсил и веселее затопал ножищами по усеянному мелким щебнем туннелю.

А через несколько минут, подняв лампу повыше, капитан разглядел, что штольня упёрлась в разлом, на дне которого бурлил, стремительно нёсся, пенясь и задевая острые скальные берега, чёрный поток.

– Вода! Лес! – указал на подземную реку Коля.

Только теперь до Фролова дошло, что именно этим путём попадал наружу вольнолюбивый рабсил! От мысли, что придётся нырнуть в этот мрачный, холодный поток, милиционеру стало не по себе.

Подойдя к самому краю, он осветил русло. Слева, примерно в десятке метров, вода вырывалась из узкой щели в скале и обрушивалась в нишу внизу, образуя неширокое озерцо. Из него, крутанувшись буруном, поток устремлялся вправо и с грохотом нырял под каменистые своды, исчезая из глаз.

Фролов опасливо попятился. Ухнуть в ледяную до ломоты в костях реку, уйти, увлекаемому течением, в недра горы, плыть неизвестно сколь долго без глотка воздуха с тем, чтобы вынырнуть непонятно где? Да и вынырнуть ли вообще? На это он решительно не способен. И рассуждая здраво, если бы существовал этот водный путь на поверхность, на волю, разве не додумались бы воспользоваться им за столько лет досужие в поисках тропок к свободе и изощрённые в побегах зеки? Но ведь рабсил-то на воле бывал! Однако откуда ему, Фролову, об этом известно? Разве можно считать достоверным источником сведений умирающего заключённого и полоумного зверочеловека? Нет, риск слишком велик… И потом, если, что маловероятно, побег вплавь по подземной реке и удастся, разве сможет он выжить без снаряжения, без продуктов питания, в лёгкой драной одежонке каторжанина, блуждая в промозглой осенней тайге?

– Вода! Лес! Ходить! – прервал его отчаянные размышления счастливым возгласом Коля.

И вдруг, схватив правую руку милиционера так крепко, что тот выпустил из пальцев лампу, которая разбилась о камни, мигнув на прощание жалобно, рабсил шагнул с края обрыва вниз. Не успев ахнуть, Фролов полетел следом и, ударившись о поверхность воды, сделал лишь один судорожный вдох, глотнул напоследок воздуха, а затем камнем пошёл ко дну…

Дальнейшее он помнил смутно. Пучина, как и предполагалось, ледяная, тисками холода сдавив грудь, поглотила и подхватила его, понесла в неизвестность.

Объятый ужасом, Фролов почти сразу почувствовал нехватку воздуха. Тысячи микроскопических игл, будто морозные лучики снежинок, впились ему в лёгкие. Неудержимый рефлекс побуждал вдохнуть полной грудью, насытить кровь кислородом, и капитан до хруста стискивал зубы, понимая, что вдох на глубине окажется в его жизни последним.

Он мучительно таращил глаза, но не видел ничего вокруг и даже не мог понять, на поверхности ли находится или погружён в пучину.

Рабсил по-прежнему крепко держал капитана за руку, а тот в панике вцепился намертво в густую шерсть зверочеловека, схватился прочно и не отпустил, теряя сознание…

Наверное, он всё-таки порядком наглотался воды. Потому что, когда очнулся в кромешной тьме, чувствуя под боком надёжную твердь скалы, долго откашливался, дрожа от холода в мокрой одежде, отхаркивался и чихал, дыша тяжело, с бульканьем, и сплёвывая скопившуюся в бронхах жидкость.

Кто-то шевельнулся рядом. По пахнущей остро сырой шерсти опознал Колю. Сказал, стуча зубами, от озноба и страха:

– Ты что же это, гад, делаешь?! Ведь утопить меня мог!

– Вода! Лес! Ходить! – рявкнул восторженно рабсил.

– Какой, нахрен, ходить! – возмутился, едва дыша, Фролов. – Плыл, как говно в проруби… Да постой ты, дай дух перевести!

Но зверочеловек схватил его за рукав промокшей насквозь робы, потянул к бурлящей поодаль реке.

– Ч-чёрт… Стой! Опять?! – вскрикнул капитан, но Коля подхватил его подмышку, понёс, и в следующее мгновение милиционер вновь оказался в воде по пояс, сердце захолонуло, он судорожно вцепился в лохматый загривок спутника и поплыл рядом с ним, увлекаемый быстрым течением. Стараясь держаться выше уровня реки, задрал голову вверх. И тут же получил сильнейший удар по лбу, врезавшись в каменистый свод. Последнее, что он ощутил, – это то, что его опять утянуло под воду, понесло по извилистому и узкому, как жерло трубы, руслу, пробитому рекой за тысячелетия в скальных породах.

 

4

Медленно разжав отёчные веки, Фролов понял, как выглядит потусторонний мир. «Тот свет» оказался не золотисто-ярким, праздничным, а тусклым и умиротворяюще-зелёным. При том его вполне хватало для того, чтобы капитан смог отчётливо разглядеть тех, кто встречал его за порогом бытия.

Не то чтобы милиционер был воинствующим атеистом, но о существовании Бога не задумывался особо. Жизнь крутила, вертела, и в поступках своих он руководствовался в основном целесообразностью, законами да должностными инструкциями, регламентирующими деятельность сотрудников органов внутренних дел, а ещё личным опытом, и уж никак не хрестианскими заповедями. Правда, молился пару раз про себя, оказавшись под обстрелом в очередной командировке в Чечне, но в тот раз пронесло, пули боевиков просвистели мимо, и о Всевышнем он опять надолго забыл. А потому и о загробном мире представления имел самые общие. И они вполне соответствовали увиденному теперь.

Фролов, скосив глаза, обнаружил, что лежит на удивительной мягкой кровати, укрытый по грудь толстым, как облако, тёплым одеялом. Голова и плечи его утопали в податливо-воздушной подушке. Спокойный ровный свет исходил из стен и потолка, которые были будто пропитаны этим зелёным светом, излучали его, окрашивая всё вокруг в изумрудные, приятные глазу тона.

Но больше всего поразило капитана ощущение лёгкости, невесомости. Он словно парил в пространстве, не касаясь перины. Голова была ясной, взор просветлённым, ничего не болело, не ныло, что особенно удивляло на фоне последних его приключений в реке, сопровождавшихся многочисленными ушибами тела и даже утоплением с потерей сознания.

У своего изголовья Фролов разглядел скорбно стоящего старца – низенького, с огромной, до колен, ослепительно-седой бородой, прихваченной посередине и как бы разделённой надвое колечком с крупным изумрудом. Незнакомец был облачён в белые одежды – длинную, до пят, рубаху, перепоясанную широким золотым кушаком, а на голове его красовалась ажурная корона из серебристого металла, усыпанная драгоценными, не иначе, каменьями.

«Апостол какой-нибудь», – без должного почтения предположил капитан, тем не менее соображая усиленно, как следует обращаться к высшему должностному лицу на том свете и где – в аду или в раю, – он находится. «Ваше высочество? Или преосвященство? А может быть, господин Бог? Тьфу ты, обижу апостола ненароком… Закон Божий учить надо было!» – с запоздалым раскаянием подумал милиционер.

– Правильнее всего, по аналогии с вашим, человеческим, миром, называть меня Отец, – произнёс вдруг старец тонким, писклявым даже, если бы не величественные интонации, голосом. – Объясняю тебе, сын мой, сразу, чтобы не было недоразумений впоследствии: я способен читать мысли собеседника, так что… Да-да, просто не думай о своих грехах и постыдных с твоей точки зрения поступках, – улыбнулся он снисходительно в ответ на стайку испуганных воспоминаний, вспорхнувших вдруг из самых потаённых уголков сознания Фролова. – Воспринимай меня… э-э… как доктора. Психиатра, к примеру, или психолога…

– Ну-ну, – оставив тщетную попытку настроиться на чистоту помыслов, раздражённо буркнул капитан. – Знаем мы таких… экстрасенсов! Дурили нашего брата сплошь и рядом… Жулики!

– Телепатов, – вежливо уточнил старец. – Те, которые встречаются в вашем мире, действительно аферисты и жулики. А я – нет. Потому что ваши, человеческие возможности далеко не достигают моих. А я не человек.

– А ты… вы… инопланетянин, что ли? – всё ещё сердился милиционер.

– Увы, землянин, – грустно вздохнул собеседник и устало присел на скамеечку у изголовья кровати. – Самый что ни на есть земной индивид. Вернее даже, подземный. И не на том свете ты, служивый, а на этом. Только вторгся со своим звероподобным приятелем во владения моего народа, в кои входа человеку в обычных обстоятельствах нет. Но у тебя ситуация, как я понимаю, чрезвычайная… Впрочем, что можно ожидать от вашего человеческого мира, от которого я и мои соплеменники удалились в своё время в глубины планеты, подальше от людских глаз?

– Давно? – отчего-то забеспокоился Фролов. – Удалились, я имею в виду…

– Ты имеешь в виду то, что, если я и мне подобные скрываемся здесь, в подземелье, то и тебя вряд ли выпустим, дабы избежать огласки, – огладил бороду старец. – Не волнуйся. У нас есть иные, более… гм-м… гуманные способы сохранять инкогнито на протяжении многих тысячелетий.

– Тысячелетий? – изумился милиционер.

– Если быть максимально точным, то двенадцать тысяч пятьсот пятьдесят шесть лет. С момента начала последнего всемирного потопа.

Фролов замороченно тряхнул головой:

– Хренотень какая-то… Видать, я прилично башкой о скалу приложился…

– Мне понятны твои сомнения, – степенно кивнул таинственный собеседник. – Постараюсь развеять их с течением времени. Торопиться нам некуда. Тебе – тем более. Так что отдыхай пока.

Но милиционер не хотел успокаиваться.

– Э-э… гражданин… как вас там?

– Отче, – растянув губы в улыбке, слегка склонил голову старец.

– Ну да, понял. А скажите-ка, папаша, – подозрительно прищурился Фролов, – мой Коля, рабсил, то есть, где? Он жив?

– Вполне, – кивнул ободряюще незнакомец. – Он к нам уже в третий раз попадает. Преудивительнейшее, между прочим, творение природы! Я пробовал было его классифицировать, но безуспешно. К гомо сапиенсу его отнести нельзя. К неандертальцу – тоже. К кроманьонцам – тем более. Сдаётся мне, что это не божья тварь, а творение рук человеческих. Поест, бывало, и дальше в путь.

– Так вы его отпускали? – встрепенулся капитан. И пригрозил на всякий случай: – Насильственное лишение свободы человека – это незаконно и, знаете ли, чревато…

– Ну, насколько я понимаю, человек здесь только ты, – улыбнулся старец. – И законы вашего племени на мой народ не распространяются. Впрочем, я чувствую твою тревогу. А в ответ на мысли о побеге, нападении на меня… не стоит. Ничего страшного с вами не произойдёт. Просто… объяснить, куда вы со своим звероподобным приятелем попали, так вот, сразу, с налёта, мне не удастся. Наберитесь терпения. Отдохните. Залечите раны и восстановите силы. А тобой, сын мой, займутся сейчас мои… э-э… подданные. Увидимся, – кивнул он благосклонно и вышел.

И сразу же на смену ему в комнату вступили две миниатюрные, будто дюймовочки, женщины. У обеих были перекинуты на грудь заплетённые косы – толстые, длинные, спускавшиеся ниже пояса, на головах громоздилось что-то вроде кокошников, богато расшитых бисером. Стройные тела их облегали сарафаны с расширяющимися книзу колоколом подолами.

Красавицы смотрели на гостя голубыми, до неприятной белесости, словно у варёной рыбы, глазами. В руках каждая держала поднос из серебристого металла, уставленный неведомыми яствами на золотых тарелочках и хрустальными кувшинами с мерцающей внутри жидкостью красного, зелёного и жёлтого цветов.

Из какого-то неприметного уголка девицы извлекли столик на коротких ножках, водрузили его поверх одеяла прямо перед Фроловым, повергнув его тем самым в смятение.

– Да не надо… я встану… – смущённо забормотал капитан, но девушки были непреклонны.

– Лежите! – певуче протянула одна из них, а вторая пожелала, низко склонившись: – Приятной трапезы.

– Угу, – растерянно буркнул милиционер.

Дождавшись, когда женщины, раскланявшись на прощанье, ушли, он скосил глаза на разнообразные блюда, угнездившиеся на столике поверх живота, втянул носом пряный аромат и, почувствовав зверский голод, едва не захлебнулся слюной.

Несмотря на стойкое ощущение, что за ним наблюдают, капитан решил не жеманничать и принялся уплетать содержимое золотых тарелочек. После лагерной баланды все блюда казались восхитительно вкусными. Некоторые он заглатывал не жуя. Одни напоминали по вкусу грибы, другие отдавали йодом, как водоросли, третьи явно состояли из рыбы. Неизвестного происхождения дичь похрустывала на зубах румяной корочкой и тонкими мягкими косточками, а в кувшинчиках оказалось лёгкое, веселящее душу вино с ароматом неведомых Фролову плодов.

Он ощутимо захмелел после обильной пищи, изрядно приправленной алкоголем. Преодолевая головокружение, осторожно опустил столик на пол. Только сейчас он разглядел, что и полы в комнате не простые, а выстланные отполированной до зеркального блеска зелёной плиткой – малахитовой, а может быть, и из яшмы – в камнях милиционер разбирался не очень.

Откинув наконец толстое, вроде как ватное, но одновременно невесомое одеяло, капитан обнаружил конфузливо, что под ним он голый. Сел, набросив на себя покрывало. Под кроватью нашарил ногами комнатные туфли – чудные, с загнутыми носами, вышитые золотой нитью, отделанные нежным мехом внутри. В дальнем конце помещения углядел что-то вроде встроенного шкафчика. Завернувшись в роскошное одеяло, пошёл, волоча за собой по полу, как мантию, края. Потянув за серебряную ручку, распахнул дверцу, за которой на полочке оказалась белая хламида, подобная той, в которой щеголял хозяин здешних апартаментов. К ней прилагались просторные, из тончайшей ткани, шаровары, красный кушак и колпак довольно дурацкого вида – высокий, конусообразный, с помпончиком на макушке.

Решив не выпендриваться и брать то, что дают, Фролов напялил это на себя, включая колпак, и стал походить на героя театрализованного детского утренника – звездочёта. Подумав, что в конце концов эти вызывающе девственной белезны одежды, несмотря на нелепый, средневековый фасон, ничем не хуже кишащей паразитами унизительно-полосатой лагерной робы, гордо вскинув голову и задорно качнув при этом помпоном на острие колпака, принялся исследовать незнакомое помещение.

Сперва внимательно рассмотрел светящиеся стены: они были гладкие, как стекло, и покрыты каким-то твёрдым, вроде лака, фосфорецирующим веществом. Никаких следов электропроводки, розеток, ламп в комнате обнаружить не удалось. Как и микрофонов, объектива видеокамеры.

Путаясь с непривычки ногами в длиннополой хламиде, милиционер подошёл к двери, толкнул – не заперта ли? Но она поддалась легко, распахнулась, обнаружив за собой просторный, тоже залитый успокаивающим зелёным светом зал.

Фролов никогда не бывал во дворцах, впечатления об их роскоши вынес из кинофильмов и они вполне соответствовали тому, что он увидел перед собой: обилие полудрагоценного отделочного камня на стенах, отполированного и приятно холодного на ощупь, ряд витиевато-резных колонн, подпирающих теряющиеся в высоте своды, зеркала, словно серебряные озёра, оправленные в золотые берега-рамы, огромные, в рост человека. Вазы на постаментах, в которых он при желании мог бы вместиться целиком, а вдоль стен – деревянные ларцы, окованные сияющими тускло медными полосами, доверху наполненные огранёнными самоцветами.

Капитан приблизился к одному из сундучков, запустил руку, прихватил горсть камней – от мелких, с горошину, до крупных, с голубиное яйцо – рубиново-красных, жёлтых, синих, прозрачных, словно застывшая слеза, переливающихся всеми цветами радуги. Он не знал их названия, догадывался лишь, что именно так выглядят алмазы, сапфиры, изумруды и рубины. И стоят они, небось, в ювелирных салонах многие тысячи. Да не рублей, а долларов.

«Богатенькая блат-хата», – подумал он про себя, ссыпал камушки назад в ларец и, заложив от греха подальше руки за спину, пошёл по залу, шаркая непривычными, маловатыми для его размера, туфлями.

«Эх, велика Россия, да порядка в ней нет! – размышлял он с тоской. – Чуть свернул со столбовых дорог, забрался в глухомань, и чего только не повылазило! И золотые прииски незаконные, и хранилища сокровищ, как в пещере Али-бабы, и даже концлагеря подпольные! Надо, надо здесь с ребятами из спецназа пошуровать, пошерстить всю эту затаившуюся сволочь – и наземную, и подземную…»

Удивившись безлюдности зала, в котором уместно было бы встретить разодетых роскошно и фланирующих неторопливо придворных вельмож, капитан продолжил обходить диковинные покои, расположенные, судя по отсутствию окон, глубоко под землёй.

Внезапно где-то за колоннадой послышались явно различимые в гулкой тишине помещения шаркающие шаги. Показался давешний старец.

– Вы, я вижу, вполне пришли в себя, сын мой, – по-отечески приветствовал он Фролова.

Тот, вспомнив об умении здешних обитателей то ли читать, то ли угадывать мысли, невольно подумал, что не лишним было бы отыскать местный санузел.

– Отхожее место вон за той дверью, – тут же указал старец.

Капитан хмыкнул и мысленно представил себе лимон – большущий, душистый, с прозеленью на боку. А потом впился в него зубами…

– Не хулиганьте, молодой человек! – явственно сглотнув слюну, обиженно заявил старец.

– Простите, папаша, не удержался, – пожал плечами Фролов и, стараясь погасить усмешку, прошмыгнул в туалет.

Сортир оказался хотя и царским, но старомодным, без современных изысков – овальная дырка в выложенном мраморной плиткой полу. Справив нужду, капитан не обнаружил рукомойника. Но неожиданно в углу туалетной комнаты будто парок заклубился, а потом там же материализовался фонтанчик, бивший из центра мельхиоровой чаши размером со средний тазик, наполнивший её до краёв чистой холодной водой. А рядом, на крючочке, выросшем столь же таинственным образом из стены, – мягкое махровое полотенце.

Сполоснув руки, лицо, вытеревшись насухо, в глубокой задумчивости капитан вновь предстал перед блеклыми очами седобородого.

– А теперь пройдёмся в мой кабинет, – строго предложил тот. – Признаюсь, гости из внешнего мира у меня бывают нечасто. За последние сто лет никого, кроме вашего милого спутника, которого вы именуете рабсилом, и не припомню… Да-да! – предостерегающе поднял он маленькую ладошку. – Я отвечу на некоторые ваши вопросы. А уж вы тоже извольте удовлетворить стариковское любопытство…

 

5

От пола до высоченного куполообразного потолка стены просторного кабинета были заставлены полками с рядами книг. Но что это были за книги! Фролов отродясь, даже в бытность студентом юрфака, не видел таких. Огромные, величиной с объёмистый чемодан, фолианты, переплетённые тёмно-коричневой от времени кожей, с золотыми тиснеными заглавиями на неизвестных языках, буквы которых на корешках, покрытых толстым слоем благородной пыли, явно не имели аналогов в современных алфавитах – ни в латинском, ни в греческом, ни тем более в русском.

– Здесь собрана вся мудрость человечества, неизвестная в вашем, наземном мире, – с гордостью обвёл рукой окружающее пространство старец. – Сотни томов, за каждый из которых любой ваш учёный отдал бы жизнь. Этой библиотеке больше тринадцати тысяч лет. Уже до египтян и шумеров, которых вы считаете прародителями вашей цивилизации, не дошло ни одной из этих книг. Лишь незначительные мелкие осколки сведений, не складывающиеся в единую картину мира, получили они в наследство, как устные, малопонятные им предания глубокой древности… Эти знания, – самодовольно провёл он пальчиком по корешку одной из книг, – никогда не станут достоянием человечества…

– Но почему? – искренне возмутился капитан. – Ведь это преступление – скрывать такую важную информацию от людей! Тем более с юридической точки зрения – эти книги, представляющие особую ценность, как антиквариат, принадлежат государству!

– Мне они принадлежат! – взвился в ярости маленький старец. – Если угодно, на правах личной собственности! Причём с тех пор, когда вашего государства и в помине-то не было… Вот, вот она, человеческая сущность! – горестно всплеснул он руками. – Жадная, звериная, непредсказуемая, ненасытная! Такими и предки ваши были! Увидел, схватил – и в рот. Проглотил – и опять дай! Поймать, убить, сорвать, сожрать – вот цель всей вашей цивилизации!

– Ну-ну вы не очень-то, – обиделся за человечество капитан. – Сами-то, поди, тоже не бедствуете. Притаились, понимаешь, в подземном схроне, золотишком да камешками драгоценными сундуки набили, книжки, представляющие историческую и научную ценность, притырили и на нас, людей, разоряетесь… а вот попроси я вас сейчас документики предъявить, удостоверяющие личность и права собственности на это – в свою очередь указал он пальцем вокруг, – так, поди ж, нету!

Старец разволновался, запыхтел, а потом кивнул на огромный, словно концертный рояль, стол, сработанный из единого куска чёрного мрамора, предложил, усмиряя гнев:

– Присядем.

Капитан опустился в мягкое, качнувшееся под тяжестью тела зыбко кресло напротив. Его, опытного опера, не оставляло ощущение чего-то… искусственного – и в облике, и в поведении старца, и в окружающей обстановке. Будто он стал участником разыгранной мастерски пьесы, в которой ему отведена одна из главных ролей. Но когда и чем закончится спектакль, пока неизвестно…

– Я уже говорил вам, что мы – не люди, – начал между тем старец. – А потому ваши человеческие… э-э… законы применять к нам нелепо, даже… гм… с юридической точки зрения.

– А кто же вы? Привидения, что ли? – с вызовом поинтересовался Фролов. – Или сказочные персонажи вроде гномов?

– Я и мой народ принадлежим к другой, нежели вы, гораздо более древней ветви развития антропоидов. Когда ваши первобытные предки – кроманьонцы воевали за место под солнцем с неандертальцами, мы уже были как биологический вид стары. Имели развитую цивилизацию с письменностью, обширными знаниями по математике, астрономии.

– Небось скажете, что вы из Атлантиды? – скептически хмыкнул милиционер.

– Атланты – это ваше племя. Они дети в сравнении с нами. Мы жили в стране, которую древние греки называли Гипербореей. Или Арктеей. Столица располагалась на горе Меру, в районе современного Северного полюса.

– Вы что, моржи, что ли? Или эти, как их там… алеуты?

Старец покачал головой с грустной улыбкой:

– Увы, молодой человек, тринадцать тысяч лет назад это был цветущий край, с тропическим климатом. Отголоски той прекрасной поры дошли до вас в виде легенд о рае, золотом веке человечества. Но у вас, людей, хищных приматов, никогда не было золотого века! И рая тоже. Никто, кстати, из рая ваших предков не изгонял. По той простой причине, что мы вас, хе-хе, туда особо и не пускали! – неприятно хихикнул в бороду старец. – Наш народ не знал голода, болезней. В Гиперборее не существовало войн, преступности. Развитые телепатические способности с детства приучали нас к чистоте помыслов. До вас дошли десять заповедей, которым у нас следовал каждый ребёнок, но люди их за много тысячелетий так и не сумели освоить! Вы убиваете, крадёте, желаете не только жену ближнего своего, но и осла его… Тьфу! – старик плюнул и брезгливо повёл плечами, а потом, взяв себя в руки, продолжил излагать свой рассказ ровным, с ноткой ностальгии, голосом: – Мы берегли свою землю, сохраняя в неприкосновенности девственные леса и прерии, озёра и реки, животный мир. Мы намеренно не развивали промышленность, обходясь тем, что нам давала естественная природа. Потребляли в пищу лишь столько, сколько было необходимо, строго следя за тем, чтобы восполнить нанесённый урон флоре и фауне. На месте срубленного дерева тут же сажали новое, вместо употреблённого в пищу животного или рыбы разводили втрое особей больше…

– Гринписовцы хреновы, – скривился Фролов. – Знаем мы таких, видели. Червячка, букашку какую-нибудь кусачую пожалеют, а завод норовят закрыть, людей без работы оставить, детей их голодными…

– Это, увы, ваша суть, человеческая, – покачал скорбно головой старец. – Но мы тоже оказались не без греха. Не поняли вашей сущности. И так же, как ко всему живому, отнеслись к людским особям, когда они поднялись с четверенек и начали приобретать человеческий облик. Многие гиперборейцы выступили в роли миссионеров. Отправились к людям, пребывавшим в первобытной дикости, преодолевали моря и реки, горы и пустыни, неся племенам гомо сапиенс свет знаний – обучали пользоваться огнём, учили промышлять охотой зверьё и рыбу, культивировать злаки… И чем же отплатили нам вы, люди?

– Да уж ничем хорошим, должно быть, – вынужден был признать милиционер.

Старец кивнул удовлетворённо, отметил не без фамильярности:

– Вот видишь, ты не хуже меня знаешь своих соплеменников… Мы впустили людей в наши горда. Руководствуясь превратно понятыми принципами гуманизма, цивилизованным отношением к более слабым, убогим и бедным, мы прощали вашим предкам элементы дикости, такие присущие человеку качества, как природную лень, злобность, зависть. Мы ошиблись и поздно поняли свою ошибку! Да, и среди нас были трезвые головы, которые предупреждали, что заигрывание с дикарями, попустительство ни к чему хорошему не приведут. Их прихоти и потребности росли прямо пропорционально нашим уступкам! Ни во что не ставя наши моральные ценности, они понимали их как проявление слабости, бессилия, предоставленную им свободу – как вседозволенность, нашу заботу о них – как чувство страха перед более сильными. Не участвуя в производственных отношениях, люди откровенно паразитировали на нашем обществе, отказываясь разделять с нами не только наши моральные принципы, но и любые тяготы по сохранению и обустройству приютившего их государства, приумножению его благосостояния, охраны внешних рубежей, освоению новых земель и так далее. При этом, пребывая в праздной сытости, безопасности, люди начали плодиться невероятно активно. Не обременённые никакими иными заботами, каждая человеческая пара рожала по пятнадцать и более детёнышей, а наши лекари, заботливо ухаживая за ними, сохраняли практически каждую особь! Не прошло и трёх десятилетий – срок для нас, мирян, живущих в среднем по семьсот – восемьсот лет, подобный мигу, – как наши селения заполнялись толпами ваших соплеменников, слоняющихся бесцельно, галдящих, вечно недовольных жизнью, выпрашивающих подачки, ворующих всё, что подвернётся под руку, бездельников…

Фролов слушал сосредоточенно, а старец, видимо, растрогавшись от горьких воспоминаний, утёр кончиком седой бороды прослезившиеся глаза, и продолжил:

– К тому времени климат на планете стал меняться. Тёплые океанические течения отступали дальше от Арктиды. Упала урожайность сельскохозяйственных культур, хуже стал размножаться домашний скот, растительный и животный мир оскудели. Запасы продовольствия уменьшились. Мы призвали людей помочь нам справиться с трудностями, но чем они ответили? Правильно ты подумал. Бунтами. Считая себя ущёмленными в правах на бесцельное и праздное существование, они, собираясь в толпы, громили торговые лавки, жгли государственные и образовательные учреждения…

Капитан кивнул понимающе, а старец, разволновавшись, схватился за сердце. Потом, отдышавшись, снова взял себя в руки:

– В то время нами правили две царицы – сёстры Медоуса и Василиса. Много веков они пребывали в добром согласии. Но тут разошлись во мнениях. Старшая сестра Медоуса предложила применить к бунтовщикам жёсткие меры принуждения к законопослушанию и общественно-полезному труду. Но Василиса не желала отступать от принципов гуманизма. Она считала, что добро всегда побеждает зло, и призывала вести с людьми разъяснительную работу, называя методы, предлагаемые Медоусой… как это объяснить, чтобы вам понятнее было… фашистскими, вот! Сёстры поссорились. У каждой нашлось немало сторонников. Впервые за всю историю нашего государства вспыхнула междоусобица. Меряне пошли на мерян. Люди выступили, естественно, на стороне Василисы. А поскольку они оставались по природе своей хищниками, безжалостными убийцами, то легко одолели ополчение Медоусы. Старшая сестра бежала из столицы – города Меру. Отголоски той трагедии докатились и до нынешних дней. Люди демонизировали Медоусу, превратив в мифологии в Медузу Горгону. А вот Василису наоборот, облагородили. В преданьях она осталась Премудрой, Прекрасной…

– Надо же! – удивился увлечённый рассказом Фролов. – А вы-то откуда о том знаете? Сами же говорите – восемьсот лет живёте, а прошло с тех пор тринадцать тысячелетий!

– Это записано здесь, – указал старец на книги. – Но вы, люди, повторяю, об этом никогда не прочтёте! И по-прежнему будете считать себя единственными разумными существами на планете и даже претендовать на то, чтобы распространить свои звериные нравы на всю галактику! Слава Богу, что космические пространства вы так и не освоили толком – погрязли в межгосударственной вражде, войнах, напичкали стратосферу военными и шпионски спутниками, того и гляди разнесёте планету в клочья в ходе очередного вооружённого конфликта… Впрочем, чему здесь удивляться? Лично я ничего иного от вашего племени и не ждал…

– Но если вы такие умные, то куда ж вы делись? – не без ехидства полюбопытствовал капитан. – Сидите в подземелье, разглагольствуете, нас осуждаете, а сами? Ушли в подполье вместе с уникальными знаниями. Критиковать легко! Нет чтобы в одной упряжке с человечеством идти, как говорится, через тернии к звёздам!

– Увы, – покачал головой старец. – Нам помешала вселенская катастрофа, предотвратить которую даже наша высокоразвитая цивилизация была бессильна.

Милиционер почитывавший на досуге научно-популярные книжки, догадался сразу:

– Всемирный потоп?

Старец скорбно кивнул:

– Примерно двенадцать с половиной тысяч лет назад по вашему летоисчислению наши учёные-астрономы обнаружили в космосе приближающийся к Земле гигантский астероид. Математические расчёты не оставляли сомнений в неизбежности столкновения. До катастрофы оставалось около месяца. Была начата срочная эвакуация населения из городов в горные местности. Мы вынуждены были бросить почти всё, что удалось скопить нашей цивилизации за многие тысячелетия. Брали с собой лишь самое необходимое – запасы продовольствия, орудия труда, книги. Зная, что столкновение астероида с планетой вызовет цунами небывалой силы, мы позвали с собой и людей. Но ушли с нами лишь единицы. Остальные, абсолютное большинство, не захотели покинуть уютные города. Они бросились грабить торговые лавки, склады, богатые дома мерян, устраивали пьяные оргии по всей стране, игнорируя наши предупреждения. И вот астероид прилетел. Удар о поверхность Земли пришёлся где-то в районе Южной Америки. Океанические волны в несколько километров высотой прокатились по содрогнувшейся суше. В страхе и трепете наблюдали меряне за апокалиптической картиной гибели своей страны с высоких, недоступных воде, горных утёсов. Но самое страшное случилось потом. В результате падения космического тела не только всколыхнулся мировой океан и раскололись материки. Сместилась ось планеты. Страна Меру оказалась вблизи Северного полюса. Тёплые течения изменили свои направления. Гиперборею сковал лютый холод. Спасаясь от стужи, наш народ ушёл в пещеры, всё глубже зарываясь в недра земли…

– А люди?

– Люди? – горько усмехнулся старец. – Ваш брат, хм-м, не пропал. Те, что уцелели, закутались в шкуры и вполне адаптировались в суровых условиях, сражаясь с дикими зверями и добывая себе пропитание охотой и истреблением животного мира. Тем более что от нас люди получили умение добывать огонь, усовершенствованные орудия труда, умение отыскивать руду и плавить металл… Впрочем, в последнем человечество на той стадии развития не слишком-то преуспело. И много тысячелетий мы, меряне, снабжали ваших предков из горных выработок медью, железом, наконечниками для стрел и копий, мечами и доспехами. По сию пору сохранили вы легенды о гномах – кузнецах и рудознатцах, владельцах несметных сокровищ…

– Выходит, гномы – это вы? – поднял в изумлении брови Фролов. – А я, грешным делом, считал, что это сказочные персонажи!

– Не более сказочные, чем ваши египтяне или шумеры, – ворчливо возразил старец. —И лепреконы, шотландские пикты, российская чудь белоглазая, лешие да домовые – это тоже мы.

Капитан вспомнил своего недавнего приятеля-уфолога:

– А снежный человек – тоже из вашей братии?

– Из вашей! – отрезал старец.

Милиционер поёрзал на кресле. Он с тревогой ощущал, что с ним творится что-то не то. Словоохотливый собеседник стал видеться вдруг нечётко, словно через туманную мглу. Окружающая обстановка в кабинете тоже дрожала зыбко, перетекала, как марево, контуры мебели – стол, книжные шкафы – искривлялись, а временами совсем исчезали за белой пеленой – так пропадает изображение на экране телевизора в случае нечёткого сигнала.

Фролов потёр виски, затылок, нащупал здоровенную шишку на темени.

«Вот ведь хрень! – соображал он озабоченно. – Видать, повредил что-то в кумполе…»

– Послушайте, папаша, – начал было он, но в этот миг ровный зелёный свет погас. Оказавшись в полной темноте, капитан вскочил, невольно принял боевую стойку, сжав кулаки, предупредил грозно: – Не балуй, старичок. Не на того нарвался. Я из тебя в случае чего всю душу вытрясу…

Но ответом ему была тишина. А потом Фролов услышал плач – тонкий, детский будто, с жалобными вздохами и всхлипами.

– Не могу больше… силы не те, – донеслось до милиционера. – Сдаюсь, служивый, на твою милость…

Привыкнув глазами к темноте, капитан увидел, что в обстановке кабинета и в облике старца произошли разительные перемены.

– Ух ты… – выдохнул изумлённо, крутя головой, Фролов.

 

6

Он взирал обескураженно на неровные, в острых выступах стены пещеры, на пол, усыпанный щебнем и хрустящими под ногами золой, мелкими косточками каких-то животных. Словно наваждение, исчезли мраморные изразцы, стол и кресла превратились в обломки скалы, а освещалась скудно эта мрачная картина мерцающими по углам гнилушками.

А прямо напротив милиционера на большом чёрном камне восседало полуголое, абсолютно лысое, с мертвенно-бледной кожей, завёрнутое в лохмотья существо, лишь отдалённо напоминающее благообразного старца, с которым беседовал только что. Ростом с шестилетнего ребёнка, существо походило на вставшую на задние лапки ящерку. Смотрящие пристально на капитана глаза были непропорционально велики и не блёкло-голубые, как виделось ранее, а жёлтыми, горящими во тьме, будто кошачьи, нос крючком. Руки длинные, с кривыми когтистыми пальцами.

– Господи, что за чертовщина? – воскликнул Фролов.

– Увы, грустная реальность, мой друг, – скрипучим голосом изрекло существо. Так, наверное, заговорила бы, если б смогла, крыса. – Прошу простить меня за маленькое представление, сеанс гипноза, устроенный давеча от скуки и однообразия моего подземного бытия.

– А где… всё?? – не понимая, в растерянности обвёл руками вокруг милиционер.

– Я же говорю – гипноз, – по-совиному хлопнув жёлтыми глазами, ответило существо и поскребло когтистым пальцем лысый череп, покрытый струпьями грязи. – Признаюсь, проявил слабость. Захотел… как это по-русски… пустить пыль в глаза, предстать перед незнакомцем… мнэ-э… в наилучшем свете. Вполне, между нами говоря, нормальное с точки зрения человека, желание. Вы же тоже квартирку перед приходом гостей прибираете, хотя живёте в обычных обстоятельствах как свиньи…

– Ну-ну! – прикрикнул Фролов. – Говори, да не заговаривайся, образина страхолюдная!

– Да уж, чего-чего, а ужас в сердцах людей вызывать мы умеем, – самодовольно оскалила редкие клыки страхолюдина. – Я же объяснял про врождённые телепатические способности мерян! Но… я уже стар и не могу долго контролировать чужое сознание. Поэтому отпустил твой разум, и ты увидел всё в истинном свете.

Внезапно капитан вспомнил, что старец потчевал его чем-то безумно вкусным, и с омерзением вскричал:

– Чем же ты меня на самом деле кормил, сволочь?!

Существо прикрыло глаза, оставив две жёлтые, как ущербная луна, щели:

– Тебе лучше не знать, любезный… Впрочем, уверяю, что это была вполне безопасная, здоровая и экологически чиста пища. Без разных там гормонов, антибиотиков, пестицидов.

– Тьфу! – в сердцах сплюнул Фролов и брезгливо передёрнулся. – Бр-р-р!

– У каждого свои вкусы, – резонно заметил подземный житель. – Китайцы едят собак и кошек, а французам это кажется отвратительным… В то же время сами французы употребляют в пищу лягушек. Пигмеи в дебрях Амазонки поедают червей и жуков. В прежние времена врачи, чтобы поставить правильный диагноз больному, пробовали на вкус его мочу, гнойное отделяемое из раны…

– Ты заткнёшься, а? – прошипел, сдерживая тошноту, Фролов.

– Вот-вот… Опять у тебя, путник, как у типичного представителя своего племени, эмоциональное начало берёт верх над рациональным мышлением. Гной – это все лишь миллионы погибших в сражении с болезнетворными микробами лейкоцитов…

Капитан стал шарить по земле в поисках увесистого камня.

– Хорошо, хорошо, – торопливо согласилось существо. – Мы отклонились от темы. Скажу откровенно, путник. Мне импонирует твоё бескорыстие. Ты, например, не бросился, как сделало бы большинство людей на твоём месте, набивать драгоценными камнями свои карманы. Хотя в ларцах на самом деле находились лишь жалкие осколки гранита. Да и ларцов никаких, между нами говоря, не существует.

– А женщины? – вспомнил милиционер. – Они мне что, тоже привиделись?

– Мои жена и дочь, – кротко пояснило существо. – Но вряд ли они заинтересуют тебя с точки зрения… э-э… сексуальных партнеров. Я уже говорил, что мы, потомки мерян, живём очень долго. Мне шестьсот лет, жене – пятьсот пятьдесят, дочери – четыреста двадцать. Расплатой за долгожительство стало бесплодие. Дети рождаются лишь у одной пары из тридцати. Нам с женой повезло. Но вот для моей дочери найти жениха – большая проблема. Мы – вымирающий вид. И это тоже грустная реальность подземного бытия.

– Так, значит, других подземных жителей в округе нет?

– На многие тысячи километров вокруг мы – последние представители древнего вида, – пригорюнилось существо. – Реликты, можно сказать. Наши соплеменники есть на Кольском полуострове, в Скандинавии, в Северной Америке… Но это – единичные, так сказать, особи… – Собеседник явственно всхлипнул. – Как это ни прискорбно, но мы ошиблись. Посчитали, уйдя глубоко в недра планеты и прервав все контакты с людьми, что, обладая знаниями, будучи самодостаточными, прекрасно проживём и без вас. Тем временем оставшиеся на поверхности представители человеческой расы сражались с природой и между собой, развивались, а мы… деградировали. Наши книги истлели, приборы вышли из строя, орудия труда изъела ржавчина. Наше существование утратило всякий смысл. Наверное, поэтому даже дети у нас не родятся… Подавив в себе агрессию, любопытство, ненависть и любовь, мы перестали жить… Так что сейчас, путник, ты видишь перед собой лишь жалкие останки могущественного некогда народа…

Фролову стало жалко подземного жителя.

– А для гномика вы совсем неплохо говорите по-русски, – польстил он, чтобы хоть как-то утешить несчастное существо.

– Я могу общаться со всеми народами мира на их языках, – глаза существа опять засветились ярко, как жёлтый предупреждающий знак светофора. – Я считываю с подсознания собеседника весь заложенный там словарный запас и свободно воспроизвожу затем в разговоре. Чем выше его интеллект, тем интереснее, содержательнее наше общение.

– Вот бы мне так, – позавидовал милиционер. – Любые преступления бы раскрывал в пять секунд!

Вспомнив о своём нынешнем положении зека-побегушника, он ощупал придирчиво бывшую на нём одежонку – опять полосатую, лагерную. Куртка и штаны молескиновые на месте. А вот сапоги с ножом за голенищем утопил, пока в воде бултыхался, телогрейку сам догадался сбросить перед вторым заходом в подземную реку. Жалко, в тайге без неё никуда, но тянет, зараза, камнем на дно, намокнув изрядно. Теперь придётся босиком по щебню и стылой земле шагать, да и без ватника в подземелье вдруг стало зябко.

– Вещичками у вас разжиться нельзя ли? – полюбопытствовал он без особой надежды.

– Увы, мой друг, – развёл руками нелюдь, – сами в нищете и убогости пребываем…

Фролов поёжился, прежде чем задать главный вопрос, а потом сказал с деланым равнодушием:

– Ну, батя, мне, в общем-то, пора. Кликни-ка рабсила моего да покажи, как на свет белый выбраться.

Существо затряслось, заклокотало, закашлялось. Капитан не сразу догадался, что это смех.

– Гхе-кхе-хе… А ведь любой человека на моём месте путника вроде тебя наверняка загубил бы! Из вредности, из озорства… Но мы, меряне, гуманнее. А потому забирай своего зверя и проваливай. Дорогу я вам покажу. Только сделаю так, что ты о встрече со мной никогда не вспомнишь. Сотру из твоего мозга память о том, что с тобой в подземелье приключилось…

– Жаль, – искренне вздохнул Фролов. – Ты, папаша, в принципе мне понравился. И шуточки твои с наваждением прикольные, и история твоего народа – грустная, сочувствие вызывает. Вот бы учёным тебя показать!

– Обойдутся кроликами да мышами для опытов, – обиделся старец. – А в судьбе моего народа ничего уникального нет. Закон природы! Одни виды живых существ уступают место другим, вымирают… Вот и вам, людям, чую, недолго осталось. Деградация налицо. А вы, вместо того чтобы жить да каждому дню радоваться, склочничаете, дерётесь, всем недовольны, всего вам мало… Эх, поймёте, что к чему, да поздно будет! Возрыдаете и восплачете как я ныне, по утерянному навсегда, безвозвратно…

 

7

Жмурясь сладострастно от яркого солнца, облившего золотым дождём лесную опушку, Фролов растерянно крутил головой, удивляясь, что не помнит, как здесь оказался. Видать, Коля вынес-таки его, беспамятного, из мрачных глубин на поверхность. Босого, без телогрейки, но живого и, если не считать здоровенной шишки на голове, практически невредимого.

Капитан, привыкнув к ослепительному свету дня, внимательнее осмотрелся вокруг и неподалёку заметил рабсила. Тот сидел на корточках у подножья сопки и старательно обирал алые плоды шиповника с низенького куста.

– Коля! – окликнул его приветливо милиционер.

– Еда! – похвастался тот, отправляя в клыкастую пасть пригоршню ягод и чавкая сыто.

– И куда же мы с тобой дальше пойдём? – вопросил капитан, сокрушённо разглядывая свои босые ноги, сбитые в кровь об острые камни, но видя, что зверочеловек вновь согнулся над кустом увлечённо, махнул безнадёжно рукой. – Ни хрена ты не знаешь, троглодит! Влезу на горку, огляжусь с высоты…

Он принялся карабкаться на покатый склон сопки, хватаясь за пучки угнездившейся в скальной породе травы. Не достигнув макушки, не выдержал, оглянулся. И сразу же разглядел на зелёном ворсе оказавшейся под ним тайги чёткий извилистый шрам грейдера. Километрах в двух, не более.

С бьющимся сердцем, царапая пятки и раздирая в клочья штаны на заднице, торопливо съехал, шурша мелкими камешками, со склона. И крикнул рабсилу:

– Коля! Ко мне!

Тот неохотно оторвался от куста и закосолапил, загребая огромными ступнями пожухлую траву, следом.

Тайга здесь, у автотрассы, перевалив через гряду сопок, будто устала, истощилась, проредилась, стала светлее, постепенно переходя в подлесок.

Мрачные вековые сосны уступили место весёлым берёзам, раскинувшимся вольготно дубам, зарослям дикой черёмухи, шиповника и малины.

Рабсил всё больше отставал, подбирал с земли и грыз на пробу всякий лесной мусор – опавшие жёлуди, шишки, что-то выплёвывал с отвращением, что-то наоборот, совал в рот и жевал, перемалывая мощными челюстями. А когда между стволами деревьев, словно застывшая река, показался прикатанный щебёнкой грейдер, и вовсе пропал из вида, пристроившись к очередному кустику с привядшими ягодами.

Зато Фролов не заплакал едва, ступив грязной ногой на шершавое покрытие с такими родными кляксами мазута и машинного масла, капающего щедро из убитых на бездорожье двигателей большегрузных машин, опустился по-зековски на корточки у обочины и решил, что не сдвинется с места, пока не дождётся нечастого на этой таёжной магистрали транспорта.

Наверное, не менее получаса просидел он так, бездумно пялясь на тусклое уже по-осеннему солнышко, на стайку суетливых галок, промышлявших вблизи дороги, чем бог пошлёт, на травку, прикопчённую автомобильными выхлопами – на этот, как оказалось, милый его сердцу пейзаж, на который раньше и внимания-то сроду не обращал, и которого он лишён был надолго, с момента заточения в шахту.

Наконец из-за поворота, нещадно чадя соляркой, взрёвывая на ухабах, показался мощный лесовоз, волочивший платформу, под завязку гружёную брёвнами.

Капитан вскочил, вышел на середину дороги, замахал руками, словно ветряная мельница:

– Сто-о-ой!

Шумно выдохнув, лесовоз встал.

Фролов, бросившись к нему, срываясь, не сразу взобрался на высокую подножку, распахнул дверцу кабины:

– Шеф! Довези!

Мускулистый водитель в пропитанной потом и машинным маслом футболке бесстрашно воззрился на дикого вида – небритого, одетого в изодранный в клочья полосатый арестантский костюм с номером на груди – мужика, ухмыльнулся снисходительно:

– Куда ж мне тебя везти, парень, в таком прикиде? До первого поста милиции?

– Ага! – счастливо кивнул, забираясь торопливо в тёплое нутро кабины, Фролов. – К ментам, к ним, родимым! Как увидишь первый гибэдэдэшный пост – сразу и тормози.

– Набегался, значит, – догадался шофёр. – И то верно! На зоне вашему брату, конечно, не сладко, а всё же крыша над головой, кормёжка трёхразовая… лучше, чем по тайге не жрамши блукать!

– Эт точно! – радостно согласился капитан. – Дави железку, поехали, тебе за меня, глядишь, и премию дадут!

Водитель покосился обидчиво:

– Я хоть и не блатной, но и ментам в помощники не нанимался. И беглых, как некоторые кержаки в здешних краях, за премии ловить да сдавать властям не буду…

– Да я не о том, парень, – успокоил его Фролов. – Я сам, слышь-ка, из милиции. Сотрудник уголовного розыска. Спецзадание выполнял. А премию тебе за содействие в раскрытии опасного преступления дадут…

– Да не надо мне ничего. Про тебя я тоже знать ничего не желаю – мент ты или, к примеру, зек беглый, – насупился шофёр и всю оставшуюся дорогу молчал.

О рабсиле милиционер вспомнил только тогда, когда возвращаться за ним было решительно поздно.

 

Глава пятнадцатая

 

1

Утром Богомолова, как, впрочем, и остальных обитателей лагеря, отчего-то не разбудили привычным сигналом побудки – ударами молотка о подвешенный на тросе к столбу обрезок стального рельса. Зеки в бараках проснулись по заведённому много лет назад распорядку, сидя на нарах, почёсывались, потягивались, тёрли грязными кулаками глаза и гадали лениво:

– Нарядчик, сука краснопузая, видать, проспал. Щас чека ему подъём с переворотом устроит, а потом и нас на развод пинками погонят…

– Не-е… То побег. Я помню, в семьдесят третьем годе также было… Небось опять кто-то рога заломил, вохра в розыск ушла, вывод на объект отменили, а нас по локалкам сидеть оставили, штоб под ногами не путались.

– Ага, дали б тебе чекисты на нарах чалиться, если бы побег. Они б через то озверели, в барак ворвались, прописали бы нам дубинала, а потом во двор повыгоняли и мордой в землю положили – до полной ликвидации побегушников.

– Точно, когда в восемьдесят шестом Тухлый с Криворотым сдёрнули, вохровцы нас прессовали по полной, пока этих фраеров не словили и вверх ногами на плацу не повесили.

– Не-е, эт Кучерявого с Гочей повесили. А Тухлого и Криворотого собаками затравили, порвали на куски – там и вешать-то нечего было…

Писатель, слушая эти страсти, о которых зеки вспоминали будничным тоном, как о само собой разумеющемся, холодел сердцем и томился неизвестностью, поглядывая в окно.

Прошло около часа, но в лагере оставалось тихо, только промаршировали по центральной дорожке, скрипя мелким гравием, несколько вохровцев с овчарками, дышащими шумно на туго натянутых поводках.

Зеков никто не трогал, на работу не гнал, но и завтрак почему-то не подвезли. А ближе к полудню вдруг ожил, хрипло прокашлялся репродуктор на высоченном столбе посреди плаца жилзоны, вспугнул угнездившихся там воробьёв и заиграл траурную, с души выворачивающую мелодию.

– Видать, кто-то из начальства хвоста нарезал, – догадался один из соседей Богомолова по бараку.

– Ну, теперь точно жрать не дадут, – заметил в сердцах другой. – У них завсегда так. Ежели кто из важных персон копыта отбросит или в правительстве катаклизма какая-нибудь, первейшее дело – хавки нам не давать.

Кто именно умер, писатель узнал очень скоро, гораздо раньше других заключённых.

Скрежетнул замок, дверь барака распахнулась с пронзительным визгом, и на порог ступил Ку-клуц-клан. Вглядываясь в полумрак плохо освещённого помещения и кривясь от тяжёлого духа не вынесенной с подъёма параши у входа, подполковник позвал:

– Э-415! На выход!

– Гоголь, слышь! Тебя гражданин начальник кличет! – продублировали команду с нар.

Богомолов, суетливо подхватив кепку и полосатую фуфайку, метнулся к проходу:

– Здесь я, гражданин подполковник!

– За мной, – кивнул ему тот угрюмо и вышел, пропустив зека вперёд.

Сопровождавший его вохровец опять запер на замок дверь барака.

Вприпрыжку, стараясь не отстать и не решаясь нахлобучить на голову кепку вблизи столь высокой персоны, писатель поспешал следом за шагавшим широко с нелюдимым выражением лица замполитом. Тот привёл Ивана Михайловича в клуб, пригласил в свой кабинет и, усадив за приставной столик, подвинул ближе к литератору чернильницу, ручку и тощую стопку жёлтой писчей бумаги:

– Будем некролог сочинять.

– Кому, позвольте поинтересоваться? – с готовностью схватив бумагу и ручку, преданно глянул ему в глаза Богомолов.

Ещё более посуровев лицом, подполковник произнёс невыразимо-скорбно:

– Огромное, неизбывное горе свалилось на всех нас. Сегодня ночью на девяносто восьмом году жизни скончался начальник лагеря полковник Марципанов Эдуард Сергеевич… – Он смахнул согнутым указательным пальцем скупую мужскую слезу с уголка глаза, но нашёл в себе силы продолжить: – Пиши. Я полагаю начать примерно так. С красной строки: «Дорогие товарищи, друзья! Граждане заключённые. Трудно выразить словами чувство великой скорби, которую переживаем сегодня мы с вами. Не стало Эдуарда Сергеевича Марципанова – великого соратника…

– «Великая скорбь» уже была, и опять – «великий соратник», – несмело возразил писатель.

– Хорошо. Пусть будет «гениального соратника»… э-э…

– Верного ленинца, – подсказал Богомолов.

– Да, верного ленинца, продолжателя дела Сталина, Берии… Ну, давай сам дальше, дерзай, я пока покурю. Пиши так, чтоб слезу вышибало!

Иван Михайлович торопливо кивнул, постучал, сосредотачиваясь, кончиком пера о дно стеклянной чернильницы, а потом взахлёб, озарённо застрочил ручкой по бумаге. Кажется, никогда за всю свою литературную карьеру он не писал так вдохновенно, как сейчас. Нужные слова будто сами рождались в его голове и выливались в строчки – гладко, сбито, чувствительно, почти без помарок.

Через четверть часа Ку-клуц-клан читал вслух с видимым удовлетворением текст, нацарапанный крупным почерком Богомолова:

– Перестало биться горячее сердце самого близкого и родного для всех нас человека. Вся жизнь и деятельность полковника Марципанова являлись вдохновляющим примером большевистской стойкости, верности светлым социалистическим принципам, самоотверженного служения советскому народу, партии и правительству, пролетариату и колхозному крестьянству… – замполит запнулся, достал из кармана синих галифе большой клетчатый платок, промокнул им газа, а потом, погрузив в него нос, шумно, с пузырями, высморкался.

– Ой, не могу… До слёз пробирает! – Успокоившись, принялся с выражением читать дальше: – После смерти величайшего гения всех времён и народов товарища Сталина он более полувека во вражеском окружении победившего в стране оппортунизма и капитализма… Дай-ка ручку, – склонился он над столом и вписал, уточняя: – временно победившего оппортунизма и капитализма… он отстаивал принципы марксизма-ленинизма в новых исторических условиях, явился создателем нового общественно-политического строя – режимного коммунизма, творчески развив учение великого Сталина… э-э… Неутолима боль в наших сердцах, неимоверна тяжесть нашей утраты. Но и под этой тяжестью не согнётся стальная воля чекистов, не поколеблется наше единство и твёрдая решимость довести дело полковника Марципанова до конца, воплотить в жизнь его идеи, за которыми, мы уверены, будущее всего человечества! Молодец! – похвалил он Богомолова. – Сразу видно – хороший писатель. Побольше бы нам таких заключённых – талантливых, исполнительных…

Иван Михайлович, польщённый, зарделся конфузливо.

Ку-клуц-клан, погремев связкой ключей, распахнул тяжёлую дверку сейфа и, кряхтя, извлёк оттуда пишущую машинку «Башкирия», водрузил торжественно на стол.

– Владеешь? Садись, печатай некролог в трёх экземплярах.

И пока Богомолов молотил уверенно указательными пальцами по клавишам, елозил кареткой, подполковник нервно курил папиросу за папиросой, перебирал бесцельно картонные папки на столе, недовольно косясь на окно, из-за которого доносилась траурная музыка, заглушаемая временами тоскливым воем и взлаиванием караульного пса в запретке. Казалось, что кобель тоже оплакивал кончину незабвенного хозяина лагеря, а на самом деле подвывал, потому что и его забыли снять с наступлением дня с поста, отвести в вольер и накормить наваристой кашей с крупными мозговыми костями.

 

2

Богомолов, конечно, не знал, и даже предположить не мог, какие страсти разгорелись накануне ночью у одра почившего в бозе хозяина лагеря.

Едва уснувшего Марципанова-младшего с постели подняла Октябрина.

– Ненасытная ты моя… – пробормотал сонно Эдуард Аркадьевич, отодвигаясь к стене и давая ей на кровати место рядом.

– Вставайте скорее! Кончается! – тормоша его, шипела домоправительница.

– Что кончается? – недоумевал правозащитник.

– Да не что, а кто! Дедушка ваш кончается. Хозяин!

– П-почему кончается? – не мог взять в толк раздражённый неурочной побудкой Марципанов-внук. А потом, сообразив, подскочил разом, едва ли не до потолка взметнув одеяло: – Ка-а-ак?!

– То-то же, – хлопотала возле него, засветив ночник, Октябрина. – Поспешать надо. Щас такое начнётся! – И пока Эдуард Аркадьевич надевал галифе, колючий шерстяной китель с торчащими колом погонами, натягивал, чертыхаясь, узкие в голенищах надраенные с вечера хромовые сапоги, вводила его в курс дела: – Хозяина с вечера особенно прихватило. Лекарь пилюль дал, капель накапал, укол поставил – не отпускает. Задыхается, посинел весь, дед-то… Короче, не жилец…

– Вот горе-то, – не слишком искренне печалился внук.

– Горевать после будем! – жарко шептала ему Октябрина. – Тута, если подумать, расклад вот какой получается… Надо, чтобы полковник Марципанов преемника своего назвать успел. А преемником, как ни крути, внук должен стать. То есть вы.

– Ну… если сочтут достойным… – бормотал смущённо бывший правозащитник.

– Да куда они, на хрен, денутся! – взъярилась домоправительница. – Как Хозяин скажет – так и будет! Главное, Клямкина с Иванютой нейтрализовать. Каждый из их себя преемником видит. Начальником лагеря то есть. И друг друга они через то терпеть не могут. А телохранитель дедушкин, лейтенант Подкидышев, обоих заместителей ненавидит. Он меня всё время предупреждал: будь, дескать, Октябрина, начеку. Эти архаровцы Хозяина и отравить могут. Но нужно благословение дедушки… Штоб, значит, должность вам завещал….

– Легитимность то есть, – подсказал Марципанов-младший и, поймав непонимающий взгляд домоправительницы, махнул рукой. – Ладно, проехали… А народ как реагирует?

– Обслуга вся в слезах. Штабные, кто в курсе, тоже. Для них слово Хозяина – закон. Я и документик соответствующий приготовила. Туточки он, – игриво указала она на свою высокую грудь, – в надёжном месте.

– Документик? – в недоумении поднял голову Эдуард Аркадьевич.

– Завещание. Последняя воля покойного, – опасливо глянув по сторонам, шепнула ему на ухо Октябрина. – Он его давеча подписал, а я и прибрала в надёжное место. Как только, значится, Хозяин преставится, я народ созову да при всех и прочту. Ку-клуц-клан с Иванютой растеряются, не вякнут. А вы быстренько принимайте командование. Тут уж так – кто успел, тот и съел. Кто первый в кресло Хозяина сядет – тот и главный…

И пока шли впотьмах по тропке, путаясь в траве, к дому дедушки, Октябрина, склонившись, наставляла, касаясь тёплыми губами уха Эдуарда Аркадьевича:

– Вы, главное, не зевайте. Как я завещание зачту – сразу распоряжения раздавать начинайте. Ку-клуц-клану – готовить похороны, некролог сочинять, со спецконтингентом разъяснительную работу вести, штоб, значит, не взбаламутились. Иванюте – личный состав по тревоге поднять, усиленный вариант несения службы объявить, дополнительные посты по периметру расставить, караулы удвоить, патрулирование в жилзоне и в посёлке ввести, зеков на работу не выводить, из бараков не выпускать…

Марципанов, торопливо кивая, слушал, запоминал, удивляясь стратегическому мышлению полуграмотной домоправительницы. Чтоб он без этой бабы, впитавшей энкавэдэшные способности с молоком матери, делал?!

– А как начнёте командовать, – учила его Октябрина, – они, Ку-клуц-клан, то есть с Иванютой, как псы хвосты подожмут и сполнять кинутся!

В глубине сада на усадьбе полковника кто-то врубил электрогенератор, и тот замолотил глухо, озарив крыльцо и окна дедова особняка неярким светом от ламп накаливания. Часовой, ежась у парадного входа от ночной прохлады под прорезиненной плащ-накидкой, узнав, пропустил Эдуарда Аркадьевича и Октябрину беспрекословно.

В просторной прихожей, нещадно чадя крепким табаком, топтались, переговариваясь тихо, штабные офицеры, бойцы из личной охраны полковника и домашняя челядь – кухарки, сиделки, горничные. Завидя вошедшего Марципанова-младшего, все как по команде смолкли и повернулись к нему, изобразив на лицах подобающие случаю скорбь и сочувствие.

Торопливо сдёрнув с головы форменную фуражку, Эдуард Аркадьевич озабоченно поприветствовал их кивком на ходу и, скрипя в наступившей тишине сапогами, взошёл по ступеням крутой лестницы на второй этаж, к дедовой опочивальне.

Худой и длинный, как винтовочный ствол с примкнутым штыком, замполит Клямкин в паре с багровым, разгорячённым и опасным, словно граната с выдернутой чекой, подполковником Иванютой, уже стояли, как наиболее приближённые, у смертного одра Хозяина. Над ним хлопотала, навёртывая на худую руку старика манжету тонометра, докторша из санчасти в накинутом небрежно на плечи поверх форменного платья белом халате. У изголовья застыл, сурово буравя взглядом присутствующих, бессменный телохранитель начальника лагеря лейтенант Подкидышев.

Эдуард Аркадьевич нерешительно шагнул к постели умирающего. Дед, будто почуяв его, поднял истончённые, без ресниц, веки. Посмотрел – уже не пристально, по-рысьи, а слепо – в сторону внука, спросил чуть слышно, шелестя высохшими губами:

– Мусор принёс?

Бывший правозащитник, не понимая, в растерянности пожал плечами.

– Бредит, – вполголоса со знанием дела пояснила докторша. – У агональных всегда сознание путается.

Старик застонал неслышно почти, а потом, глядя также перед собой, в никуда, произнёс вдруг явственно:

– Когда я умру… на мою могилу… нанесут много мусора… Но ветер истории… развеет его… Это не я… это Сталин сказал, засранцы…. Всем стоять!

И умолк обессиленно, закрыл глаза, а потом вдруг, сложив руки вдоль туловища, дёрнулся всем телом – будто по стойке смирно вытянулся перед кем-то, поджидавшим его по ту сторону бытия, и умер.

Докторша нагнулась над ним, пошарила фонендоскопом за пазухой Хозяина, распахнув пошире ворот его нижней рубашки, а через минуту, распрямившись, объявила торжественно:

– Полковник Марципанов скончался!

– Преставился… отошёл… – зашептали вокруг.

Подкидышев перекрестился вдруг широко, тронув сложенными неуклюже в щепоть пальцами лоб, погоны и пряжку ремня, а Клямкин с Иванютой застыли в скорбном молчании.

Снизу, тихо ступая по лестнице, подтянулись прочие и замерли у порога, подвывая, хлюпая и сморкаясь. Какая-то женщина зарыдала вдруг в голос.

Неожиданно на середину комнаты выступила Октябрина.

– Плач не плач, – смахнув платочком с уголков глаз невидимые никому слезинки, со вздохом заявила она, – но мы, чекисты, теряя боевых товарищей, не должны замыкаться в скорби. Враги только и ждут от нас проявления слабости, растерянности и паники после постигшей нас тяжёлой, невосполнимой утраты!

Эдуард Аркадьевич покосился украдкой на домоправительницу. Вот ведь шельма! Куёт железо, пока горячо!

– Прямо сейчас, не теряя ни минуты, мы должны создать траурную комиссию, – напористо продолжала между тем Октябрина. – И возложить на неё организацию церемонии похорон. Думаю, никто не станет возражать против того, чтобы возглавил её внук покойного капитан Марципанов.

Бывший правозащитник сразу вспомнил давнюю традицию советских времён – тот, кто руководил похоронами генсека, гарантированно занимал впоследствии этот пост. Вряд ли домоправительница знала об этом, но сметливый ум быстро просчитал варианты развития событий и безошибочно выбрал именно этот!

– Э-э… считаю, что вопрос о создании комиссии по организации похорон следует обсудить на партбюро… – нерешительно проблеял Клямкин.

Его поддержал Иванюта:

– Нужно срочно собрать всех офицеров в штаб, поднять по тревоге личный состав…

– Правильно, подполковник! – вспомнив наставления Октябрины, постарался придать своему голосу стальные нотки Эдуард Аркадьевич. – После общего сбора направьте всех сотрудников лагеря, включая вольнонаёмных, по рабочим местам. Усильте охрану периметра, введите патрулирование жилзоны, срочно выдвиньте дополнительный наряд к шахте. Время не терпит. Выполняйте.

– Е-есть! – машинально приставил ладонь к виску Иванюта, но, спохватившись, что держит фуражку в руках, водрузил её на голову. В глазах его мелькнула тень сомнения. – Только…

– Потом обсудим, – категорично пресек его попытку осмыслить происходящее Марципанов-младший. – А вы, товарищ замполит, – обратился он к Клямкину, – срочно готовьте проект информационного сообщения о постигшей нас утрате для личного состава и спецконтингента. Текст представьте на утверждение мне. Поручите хозяйственной части готовить необходимое к траурной церемонии прощанья – гроб, кумач, венки… Ну это, я думаю, вы знаете. Лейтенант Подкидышев! – обернулся Эдуард Аркадьевич к телохранителю.

– Я!

– Проводите меня в кабинет полковника Марципанова, покажите, где и какие документы лежат. – И обернувшись ко всем присутствующим, добавил веско: – Мы, коммунисты, в беде и в горе должны лучше исполнять свой долг! Ни на мгновенье нельзя терять нити управления лагерем. Каждый из нас в эти трагические минуты должен найти в себе силы оставаться на боевом посту!

Лейтенант Подкидышев вытянул руки по швам синих отутюженных галифе и строевым шагом приблизился к Марципанову-младшему:

– Товарищ капитан! Взвод личной охраны начальника лагеря поступает в ваше полное распоряжение и готов выполнить любой ваш приказ!

Эдуард Аркадьевич, изобразив на лице глубокую озабоченность, кивнул и, обращаясь к окружающим, предложил:

– За работу, товарищи!

 

3

Сентябрь – пожалуй, лучший месяц в тайге. Солнышко не потеряло тепла, просвечивает болотное редколесье насквозь до жёлтой привядшей травы и хвойного настила у подножья елей и кедров, попряталась мошкара и гнус, и такая тишь, умиротворение и покой стоят на сотни километров безлюдного пространства вокруг!

Даже в затерянном в таёжной глухомани лагере, отрезанном от Большой земли непроходимыми зловонными топями, где возилась, ворочалась привычная, негромкая, но всё-таки жизнь, время оцепенело, застопорилось в эти осенние дни, прошедшие под знаком безутешного траура по почившему в бозе Хозяину.

В три дня умельцы из числа заключённых из ствола огромной, высушенной до стального звона лиственницы выдолбили и вырезали, сверяясь со старой фотографией, на которой Марципанов-старший был молод, лих и целеустремлён, бюст полковника. Его установили на гранитном постаменте над могилой, расположенной в центре посёлка, и даже порешили вечный огонь у подножья монумента запалить. Долго спорили, нефть подвести туда для поддержания пламени или природный газ.

– Да что вы голову морочите! – взорвался наконец Иванюта. – Горелки, форсунки… Поставим зека-истопника, он будет круглые сутки поленья в костерок подбрасывать – дров-то у нас навалом, вот вам и вечный огонь.

– Не погаснет? – засомневался кто-то.

– Будет гореть, пока мы хотим! – отрезал подполковник. – Никуда он, падла, не денется!

Похороны начальника лагеря прошли без эксцессов. С учётом возраста Хозяина все его приближённые положа руку на сердце понимали, что день, когда он уйдёт в лучший мир, как говорится, не за горами. От того и скорбь по покойному была тихой, не надрывной, а сотрудники, шедшие в траурной процессии, вздыхали, примиряя себя со случившимся: «Да уж… по-о-ожил…»

Массивный, сработанный на совесть из красного, нетленного и в земле, кедра, отполированный, с медной клёпкой, гроб с телом Хозяина за неимением пушечного лафета везла тройка ладных коней, запряжённых в тачанку, ощетинившуюся пулемётом «максим», что, по замыслу Клямкина, как бы символизировало преданность покойного идеалам революции и далёкой чекистской молодости с сабельными походами по степям Украины, штыковым ударом по мятежному Кронштадту и веерными, из пулемёта в упор, массовыми расстрелами пленных белогвардейцев и контриков после восстановления советской власти в Крыму.

– Товарищи и граждане. В час тяжкого испытания обращаюсь я к вам, друзья мои, – прочувствованно начал, взобравшись на шаткий табурет, установленный у края могилы, капитан Марципанов.

Далее он, поглядывая в заготовленную заранее бумажку, подробно перечислил дедушкины заслуги перед партией и правительством, органами внутренних дел, поклялся сохранить и приумножить то хорошее, что было создано за годы его правления лагерем, и пообещал, не останавливаясь на достигнутом, идти дальше, дальше, дальше!

– Всякая теория, – глубокомысленно вещал притихшей толпе Эдуард Аркадьевич, – тогда чего-нибудь стоит, когда она находится в непрерывном творческом развитии, а её сторонники используют все новейшие достижения человеческой мысли, передовой науки и техники. При жизни Маркса, товарищи, не было танков, а Владимир Ильич Ленин не подозревал даже о существовании атомной бомбы. Значило ли это, что товарищ Сталин не должен был использовать танки и атомные бомбы для защиты завоеваний революции? Нет, конечно. Товарищ Сталин вооружил пролетариат и танками, и бомбами, и много ещё чем, разработанным советскими учёными для отражения империалистического агрессора. К чему это я? – строго посмотрел он на сгрудившуюся у могилы Хозяина толпу.

Женщины, кутаясь в платки, подвывали тихонько, а вохровцы, многие при оружии, напряжённо слушали, сдёрнув фуражки и пилотки, склонив седые, коротко стриженые головы, сурово супили брови, играли напряжённо желваками и роняли скупые мужские слёзы.

– А к тому! – увлекаясь собственным красноречием, смял ненужную бумажку с заготовленной речью в кулаке Эдуард Аркадьевич. – К тому, что наши враги из капиталистического мира непрестанно перевооружаются, в том числе и технически. Я знаю, например, что дедушка…. простите, полковник Марципанов… при жизни интересовался такими новинками, как компьютерные технологии, сотовая связь, волоконная оптика. Здесь мы не должны плестись в хвосте мировой цивилизации, товарищи. Взять у капитализма на вооружение лучшее, что создано им в последние годы, – вот наша наипервейшая задача, друзья. Ту же сотовую связь, электронную почту, Интернет вполне могут использовать наши разведчики, работающие во вражеском окружении. Дадим, как говорится, их же салом да по буржуинским мусалам, товарищи! Гранёный штык трёхлинейки надёжно разит врага, – развивал свою мысль Марципанов-младший, – однако сегодня к лучшему в мире автомату Калашникова примкнут штык-нож. Им можно не только колоть, но и резать, строгать, пилить, перекусывать колючую проволоку… Его можно метнуть в противника, уничтожив его на расстоянии. Но штык-ножа на вооружении у наших чекистов пока нет. Значит ли это, что мы должны выбросить испытанный в классовых боях четырёхгранный штык, товарищи? Нет, конечно. Мы должны перековать его в современное грозное и многофункциональное оружие – штык-нож! Понятно, к чему эта аналогия, друзья? За перековку, товарищи!

Вохра заморочено кивала.

И хотя это не слишком соответствовало обстановке похорон, речь его несколько раз прерывали аплодисментами.

– А энтот… новый Хозяин-то… Говорун! Не то что наши Клямкин да Иванюта, – не без удовольствия уловил в толпе шепоток, закончив выступление, бывший правозащитник. – От наших-то ничего, окромя как растудыть твою мать, и не услышишь! А энтот – умный, видать. Весь в деда…

И позже, на поминках, за длинным, щедро накрытым столом, собравшим едва ли не всех жителей посёлка, за исключением занятых в нарядах вохровцев и поселенцев из числа бывших зеков, Эдуард Аркадьевич оказался за старшего.

Официальное назначение его на должность начальника лагеря состоялось сутки спустя.

Личный состав собрали в клубе, и лейтенант Подкидышев зачитал вслух последнюю волю покойного, которую вохровцы выслушали стоя по стойке смирно.

Клямкин, как типичный политработник, умеющий держать нос по ветру, сразу же публично поддержал мнение старого Хозяина.

– Я счастлив, – сказал он, розовея от радостного волнения впалыми щёчками, – что именно мне выпала честь на первых порах работать с Эдуардом Аркадьевичем. И хотя он числился как бы у меня в подчинении, – подполковник хихикнул и смущённо развёл руками – дескать, случилось же такое недоразумение, – я всегда прислушивался к мнению капитана Марципанова и, скажу откровенно, дорожил им…

А вот Иванюта отмолчался. Только тугой, сдавливающий апоплексическую шею воротник парадного кителя расстегнул.

Впрочем, дебатов после оглашения завещания Марципанова-старшего не открывали. Привычные к дисциплине вохровцы приняли назначение нового хозяина как должное, только штабные шушукались озабоченно – каждому хотелось сохранить и при преемнике тёплое место в кабинете, а не отплясывать от холода на продуваемой всеми ветрами вышке, не морозить сопли в оцеплении по пояс в снегу, охраняя на лесоповале конвойных зеков.

 

4

В дедушкином кабинете Эдуарду Аркадьевичу было тоскливо и неуютно. Попыхивая доставшейся в наследство толстой папиросой «Герцеговина Флор», он ёрзал на жёстком, с прямой неудобной спинкой кресле, морщился недовольно: сидишь, будто аршин проглотил, ни расслабиться, ни вольготно раскинуться…

Скептическим взором осмотрелся по сторонам. Тяжёлая тёмная мебель, портреты Ленина, Сталина, Дзержинского, Берии на стенах. Все глядят на него неприязненно, пролетарским чутьём безошибочно распознавая в новом обитателе кабинета классово-чуждый им элемент… Толстый шерстяной ковёр на полу в коричнево-красных тонах. На столе – массивный, величиной с чемодан, чёрный эбонитовый телефон с оскалом желтовато-белых, словно нечищеные зубы курильщика, клавиш. На полках книжных шкафов – бордовые корешки полных собраний сочинений Ленина и Сталина. Рядом – неприметная дверь в комнату отдыха и конфиденциальных переговоров. Там мягкий, чёрной кожи диван, холодильник «Морозко», бар с бутылками водки, коньяка, наливки… Убогость! Если не принимать в расчёт безделушки, коими щедро уставлен был кабинет – бюстиков козлобородых вождей революции, дурацких макетов танков, самолётов, сторожевых вышек, статуэток идиотического вида гармонистов, каких-то длинноногих барышень с крыльями – балерин, должно быть… Сплошная безвкусица, дедюривщина, как говаривала, бывалоче, бабушка, рассматривая подобные поделки и фарфоровые безделушки. Но эти-то были сработаны здешними умельцами из чистого золота!

Папироса затухла. Марципанов-младший взял стоящую перед ним тяжёлую зажигалку, откинул крышку, вышелкнул вонючий бензиновый огонёк, подкурил. В который раз взвесил задумчиво зажигалку в руке. Граммов сто золота, не меньше. А всего, если прикинуть, то лишь в кабинете этого благородного металла в виде сувениров пуда три! Но это не всё, о-о, оч-чень даже далеко не всё! Как узнал он на днях из хранившихся в дедушкином сейфе в папках под грифом «секретно» документов, запасы золота, намытого на лагерном месторождении, составляют около трех тонн. А есть камешки самоцветные, по рыночной стоимости неоценённые, но, судя по перечню и количеству, на огромную сумму тянущие.

В своё время Эуард Аркадьевич не успел попасть под раздачу общенародной собственности, пробегал по митингам пустопорожним начала девяностых годов, прочистоплюйствовал, остался на бобах, маялся, как голь перекатная, перебиваясь подачками то в партейках-однодневках либерального толка, то в правозащитных, на зарубежные гранты существующих, структурах. Но теперь уж дудки! Теперь-то он своего шанса не упустит!

«Это, если подумать, вопрос принципа даже, высшей справедливости! – убеждал себя Марципанов-внук. – Кто, как не дедушка, добыл, хранил и приумножил здесь, в глухой тайге, такие богатства! А я плоть от плоти его, родная кровинушка, можно сказать, и единственный, как ни крути, наследник… Да и хватит, в конце концов, всякому быдлу, дерипаскам разным да абрамовичам, на общенародном добре наживаться! Есть люди более достойные и интеллигентные, богато внутренне одарённые, как я, например…»

В то же время Эдуард Аркадьевич отчётливо понимал, что это богатство, хранящееся на территории лагеря, не имеет в здешних условиях никакой ценности. А вырваться в одиночку из таёжного заточения немыслимо трудно. Обрести реальную свободу, уйти на Большую землю, прихватив золото, он сможет, если только освободит всех содержащихся в зоне заключённых. Для этого ему требовались единомышленники.

Сторонников из числа вохры в лице той же Октябрины, лейтенанта Подкидышева, в значительной мере – подполковника Клямкина, он уже заимел. Но для того, чтобы осознанно претворять в жизнь задуманные им планы, они явно не годились. Их можно использовать лишь втёмную, не ставя в известность о конечной цели задуманных бывшим правозащитником радикальных реформ всей лагерной системы. Но нужны и другие люди, иного склада, ненавидящие тюрьму, не успевшие к ней привыкнуть, не смирившиеся с неволей и всей душой рвущиеся на свободу.

Среди вохры искать таких было бесполезно.

Эдуард Аркадьевич надавил кнопочку селекторной связи:

– Аделаида Ленинградовна, – пригласил он секретаршу, подосадовав в который раз: угораздило же деда подобрать себе помощницу с таким именем-отчеством! Пока выговоришь язык поломаешь!

Та вошла в кабинет – толстая, домашняя, томная.

– Аделали… – начал было Марципанов-внук, но потом в отчаянье махнул рукой. – Сходите в спецчасть, принесите мне дела заключённых, поступивших в лагерь в нынешнем году.

Через пятнадцать минут на столе перед ним лежало несколько тощих картонных папочек-скоросшивателей. Поблагодарив, избегая называть по имени, секретаршу, он принялся внимательно изучать дела новичков.

Перелистав подшитые документы – протоколы допросов, обысков, приговоров – он сразу же исключил из числа потенциальных сторонников двух охотников-манси, напоровшихся на секрет чекистов, и бабёнку, заплутавшую в тайге, – не шибко грамотные, простоваты, в качестве идеологических диверсантов никак не годятся.

А вот загремевшая в лагерь пару месяцев назад троица – Студейкин, Богомолов, Фролов – сразу привлекла внимание бывшего правозащитника. Кажется, то, что нужно. Уфолог-журналист, писатель… Третий, мент, внушал некоторые сомнения, а потом и вовсе отпал. Из материалов дела следовало, что его, как особо опасного, отправили в шахту. А оттуда, как известно, не возвращаются…

Эдуард Аркадьевич опять включил громкоговорящую связь, приказал обезличенно:

– Клямкина ко мне…

А сам прибрал папочки в ящик стола до поры. Открыл затейливой резьбы шкатулку карельской берёзы, запустив в неё пальцы, достал одну душистую папиросу, примял картонный мундштук, закурил, с удовольствием щёлкнув баснословно дорогой зажигалкой. Эх, пачечку «Кэмела» бы сейчас! Или, на худой конец, «Явы» отечественной. Едкая всё-таки эта «Герцеговина Флор», век бы её не видать!

В дверь кабинета деликатно постучали, и через порог шагнул замполит. Вытянувшись в струнку, он молодцевато доложил:

– Подполковник Клямкин по вашему приказанию прибыл!

Эдуард Аркадьевич добродушно поморщился:

– Да бросьте вы, Кузьма Клавдиевич, эту солдафонщину. Пускай Иванюта с личным составом шагистикой занимается. А мы с вами бойцы другого, не менее важного, идеологического фронта. На нас с вами, если подумать, лежит ответственность за самое сокровенное – за состояние человеческих душ. Как на богах… угощайтесь, – пододвинул он ближе к подполковнику шкатулку с папиросами. – Из дедушкиных запасов…

Клямкин присел за приставной столик, с благоговением закурил, аккуратно стряхивая пепелок в массивную золотую пепельницу.

– Я был на складе, – продолжал между тем капитан Марципанов, – там папирос в резервах для высшего начсостава года на три хватит. А вот с махоркой, самосадом для сотрудников и спецконтингента плохо. Придётся снижать норму выдачи. Чая тоже совсем немного – месяца на три максимум…

– Сокращения пайки допускать нельзя, – покачал головой озабоченно замполит. – Табак и чай – святое. Зекам норму вынь да положь. Иначе взбунтоваться могут. Они лучше без жратвы останутся, стерпят, а без курева осатанеют совсем!

– У нас и со жратвой, к сожалению, тоже проблемы, – вздохнул Эдуард Аркадьевич. – Мука, крупы кончаются. Начальник части интендантского снабжения в хлеб да каши кору толчёную подмешивает, жёлуди молотые, тянет, как может…

– Этому ворюге, ЧИСу, доверять нельзя, – нахмурился Клямкин. – Его ваш дедушка, светлая ему память, дважды расстрелять хотел, да прощал. Вы с ним построже, а то взбунтует нам лагерь!

Марципанов-внук согласился:

– Так-то оно так, и шлёпнуть интенданта, конечно, можно, да проблемы это никак не решит. А впереди – зима.

– Вот-вот, – бодро поддакнул подполковник. – Недолго уже. А по зимничку, как болота подмёрзнут, караван с продовольствием подойдёт. У нас, слава богу, золотишка навалом, а нынче на него на Большой земле что угодно купить можно!

– Не придёт, – с сожалением мотнул головой Эдуард Аркадьевич. – Мне вчера Иванюта доложил: курьер наш, что золото в счёт уплаты за продовольствие нёс, сгинул. Агентура сообщает: поставщики в долг не дают. Там ведь у них, капиталистов проклятых, мировой финансовый кризис!

Замполит нервно раздавил в пепельнице папиросу:

– Сбежал, гад! Я Иванюте давно говорил: агентура его идеологически слабо подкована, находясь во вражеском окружении, легко поддаётся влиянию буржуазных нравов. И вот результат! Надо усилить политработу среди контрразведчиков.

– Иванюта жену агента-курьера арестовал, выясняет, имел ли муж намерение с золотом скрыться.

– Да бесполезно, – в отчаянье махнул рукой Клямкин. – Она могла о намерениях супруга не знать ни черта. Он, например, присмотрел в городе бабёшку одинокую, пристроился под бочок, и живёт теперь там с золотишком нашим припеваючи! Иванюта семью этого гада-предателя, конечно, в расход пустит, но нам-то от этого не легче! Надо срочно следующего курьера снаряжать.

– Не успеем. – Марципанов опять закурил нервно. – Караван лишь по первой пороше, не позднее начала октября, может пробиться. Потом завалит снегом к чёртовой матери… Нет, никак не успеть. Пока курьер дойдёт, найдёт связников, груз оплатит, пока упакуют, довезут – за месяц не обернуться.

– Что же делать? – встревожился замполит.

Эдуард Аркадьевич поднялся из-за стола, указал на неприметную дверь в комнату отдыха:

– Пойдёмте, Кузьма Клавдиевич, посоветуемся…

Там капитан, усадив подполковника на мягкий диван, собственноручно накрыл низенький столик, водрузил на него бутылку армянского коньяка, судя по дате выпуска на этикетке, пятидесятилетней выдержки, тарелочку с тонко нарезанным лимоном – здешним, из теплицы, буженину из медвежатины да кабаний окорок, хлеб спецвыпечки – упаси бог, без примеси желудей и коры. Разлив коньяк по золотым рюмкам, предложил выпить и закусить. Потом, пожевав с удовольствием таёжных деликатесов, приступил к непростому разговору с Клямкиным:

– Ситуация в лагере складывается тяжёлая. Подполковник Иванюта – не гибок, уж простите за откровенность, попросту твердолоб. А мы с вами – не только конвойники, способные лишь хватать да не пущать. Мы – верные ленинцы. А ведь Ильич не боялся смелых, нестандартных решений. Помните, что писал он в работах «О кооперации», «Как нам реорганизовать рабкрин», «Лучше меньше да лучше»?

О чём именно писал Ленин в этих статьях, Эдуард Аркадьевич и сам, конечно, ни черта не помнил, названья работ втемяшились ему в голову в бытность студентом при изучении курса марксизма-ленинизма, но он надеялся, что родившийся и получивший образование в лагерном посёлке Клямкин тем более не поймёт, о чём, собственно, идёт речь.

Расчёт оказался верным. Подполковник важно кивал, но в глазах его бывший правозащитник не уловил ни малейшего проблеска мысли. А потому вдохновенно продолжил, вспоминая мятежную юность и ненавистную кафедру общественных наук:

– Когда костлявая рука голода схватила за горло советскую власть, какой гениальный выход нашёл Ильич? – и глянул строго на Клямкина.

Подполковник стушевался.

– Я…. Э-э…. Больше товарища Сталина читал…. Может, продразвёрстку провести по деревням окрестным? Сформируем отряд стрелков, встанем на лыжи, запряжём лошадей в сани… Есть, конечно, опасность, что таким образом будет раскрыто местонахождение лагеря…

Марципанов налил коньяка, жестом предложил выпить и, скривившись от лимонной кислоты, пробурчал:

– Мелко мыслите, товарищ замполит, не по-ленински. Общение со спецконтингентом привило вам уголовные замашки, уж извините за откровенность. Вызвало профессиональную деформацию личности. Придумали тоже: бандитский налёт на лошадях, стрельба, грабёж… Мы что, махновцы? Да и что вы в нынешней деревне возьмёте? Мешок дроблёнки, бочку квашеной капусты? Нет. В сходной трагической для дела революции ситуации, в условиях разрухи и голода Владимир Ильич Ленин пошёл нестандартным, радикальным путём. Объявил новую экономическую политику – нэп! Не побоялся привлечь к строительству социализма буржуя-частника. Под контролем большевистского государства, конечно.

Клямкин осторожно поставил пустую рюмку на стол:

– Эт… эт что ж, мы тут, в лагере, торговлю откроем? Купцов разведём? – ошалело воззарился он на Эдуарда Аркадьевича.

– Опять вы буквально понимаете, – развёл руками тот. – Ладно, давайте с другого бока зайдём. Вот вы говорите – Иосифа Виссарионовича читали. А что он советовал по поводу того, как надо жить в советской стране?

– Уф-ф… э-э… Честно, наверное? – порозовел от смущения Клямкин.

– Да-а, тяжёлый случай, – укоризненно покачал головой Марципанов. – Не только у агентуры вашей, как я посмотрю, политграмота не на высоте… Товарищ Сталин завещал нам, что в советской стране жить надо лучше, жить надо веселей! А что у нас?

– У нас… э-э… лагерь.

– Да боже ж мой! – Эдуард Аркадьевич опять взялся за бутылку. – Ну и что? Люди везде должны жить интересно, весело. И тогда им любые трудности по барабану! По плечу, то есть… Пе-ре-ме-н, пе-ре-ме-н требуют наши сердца! – нараспев произнёс он.

– Это… тоже Сталин сказал? – зачарованно внимал ему замполит.

– Естественно! Большевики всегда были сильны тем, что не боялись разрушать до основанья старое с тем, чтобы наш, новый мир строить! – Марципанов разгорячился, вскочил, расстегнул тесный воротник душного кителя. – А в своей борьбе за правое дело они всегда опирались на самые широкие массы трудящихся.

– Так у нас трудящиеся-то… зеки, – несмело заметил Клямкин.

– Ничего страшного. Раз трудящиеся – значит, социально близкий нам элемент. И каждого из них можно перековать в нашего с вами сторонника. Перековка – вот наш лозунг сегодня!

– А как же… э-э… режимный коммунизм? – не мог взять в толк подполковник. – Мы уже объявили об окончании построения на отдельно взятой территории самого передового общества на планете. Дедушка ваш объявил.

Эдуард Аркадьевич по-свойски обнял замполита за плечи:

– Эх, Кузьма Клавдиевич, дорогой вы мой человек… Мы с вами не заскорузлые догматики. Мы с вами творчески разовьём учение полковника Марципанова. И верьте мне, вскоре оно завоюет весь мир!

 

5

В клубе жилзоны замполит открыл свой кабинет, запертый на висячий амбарный замок, и, уступив хозяйское место Марципанову, сел скромно за приставной столик, предварительно позвав:

– Эй, Гоголь! Ко мне!

Через мгновение в дверной проём шагнул рослый, сытый зек в чистой робе и, смахнув с головы полосатую кепку, принял положение «руки назад» и доложил громко:

– Гражданин начальник! Заключённый Э-415, статья 58, часть девять-десять, срок 25 лет, по вашему приказанию прибыл!

Клямкин зарделся гордо:

– Вот, товарищ капитан, какой у нас редактор стенгазеты. Орёл! Писатель, поэт. Поднял нашу печать, можно сказать, на уровень крупного общественно-политического издания!

Эдуард Аркадьевич с интересом оглядел вошедшего.

– А звать-то вас как, гражданин? Да вольно, вольно. Я чинопочитания, знаете ли, не люблю.

– Богомолов Иван Михайлович, – потупился литератор конфузливо.

– Вы что, и впрямь писатель? – удивился Марципанов. – А здесь какими судьбами?

Наученный горьким опытом лагерной жизни, Богомолов склонил виновато голову:

– За дело, гражданин начальник. Вредительство, шпионаж… Что касается творчества… У меня на воле много чего напечатано. Рассказы в коллективных сборниках, есть пара-тройка удачных, по мнению критиков, стихотворений… Сейчас работаю… работал, вернее, над большой эпической вещью – романом «Пуд соли».

– Так-так, – удовлетворённый тем, что, кажется, нашёл нужного человека, поддакнул Марципанов.

– Талант! – чувствуя, что угодил начальству, с воодушевлением воскликнул замполит. – А некрологи какие он пишет! Зачитаешься!

– Рад стараться! – рявкнул с готовностью Богомолов, но сообразил, что применительно к некрологам это звучит как-то двусмысленно, и тут же поправился: – Мои способности всегда к вашим услугам!

Эдуард Аркадьевич указал зеку на свободный стул:

– Да вы присаживайтесь, Иван… э-э…

– Михайлович! – угодливо подсказал Клямкин.

Писатель робко примостился на край стула, выкатил преданно глаза на добряка-начальника. Ничего хорошего от такой доброты в лагерных условиях ждать, как правило, не приходилось.

– А я ведь к вам с просьбой, – любезно растянул губы в улыбке капитан.

Сердце у Богомолова ёкнуло: «Ну, теперь точно песец! Сейчас либо в стукачи вербовать начнёт, либо сдать кого-то из братков потребует…»

– Скучно мы живём, гражданин писатель. Рутинно. День за день, нынче как вчера… – выдал с сожалением Марципанов и посмотрел испытующе на сжавшегося под этим взглядом зека.

– Дык… Срок идёт… Мы сидим… – промямлил, не понимая, куда гнёт новый тюремщик, Иван Михайлович.

Капитан полез в карман шинели, вынул пачку диковинных папирос, вытряхнул две на ладонь, одну протянул Богомолову:

– Угощайтесь… Так вот я и подумал: а почему лагерная жизнь должна быть непременно скучной и однообразной?

Иван Михайлович на всякий случай пожал плечами: а чёрт его знает, мол…

– Конечно, наказание есть наказание, тем более заслуженное, – слегка покривив душой, продолжил Эдуард Аркадьевич. – Но, как мы знаем, человек всегда остаётся человеком. Даже в неволе. К тому же мы должны не только карать оступившихся, но и перевоспитывать! Мне Кузьма Клавдиевич рассказал, что поручал вам написать пьеску…

– Я работаю, – встрепенулся Богомолов, – уже есть замысел… в общих чертах.

– Оставьте, – пренебрежительно махнул рукой капитан. – Я в курсе, о чём замыслена эта пьеса. Нам нужно что-нибудь другое, эдакое… Помните? Фильм «Покаяние». Какая дорога приведёт к храму…

Иван Михайлович поёжился в ужасе. Этот добрый начальник своими идеями и сюжетами его, пожалуй, под расстрел подведёт!

– Нужно сломать стереотипы, сложившиеся десятилетиями лагерные традиции, – развивал свою мысль Марципанов. – Должны же мы с чего-то начать!

– Э-э… – подал голос писатель, опасливо покосившись на Клямкина.

Эдуард Аркадьевич правильно понял. Он сдвинул брови сурово: зек есть зек, и миндальничать с ним не следует!

– Считайте это моим социальным заказом. Срок исполнения – неделя. Работу буду принимать лично. И не общий замысел, а развёрнутый сюжет с диалогами… как их там… сценами…

– Сколько актов должно быть в пьесе? – поняв, что либеральная часть беседы закончилась, вскочил и спрятал за спиной руки, Богомолов.

– Хотя бы один. – И подбодрил, подмигнув неожиданно: – Не бойтесь включать фантазию. Чем смелее, тем лучше. – Потом повернулся к замполиту: – Этот свободен. Давайте следующего.

– Студейкина! – рявкнул Клямкин.

Иван Михайлович пулей выскочил из кабинета, у порога столкнувшись с Александром Яковлевичем. Едва кивнув старому знакомому, писатель помчался в библиотеку, на ходу бормоча:

– Человек шёл по тайге напрямки, без дороги. Нет, два человека. Вернее, два беглых зека. Блатных. Чёрт… Смелее, смелее надо… Один зек был блатной, а другой – пидорас…

 

6

Студейкин произвёл на Эдуарда Аркадьевича самое благоприятное впечатление. Держался с хозяином зек-новичок скромно, но не пугливо, – с достоинством. Сверлил вопросительно его линзами круглых очков, одёргивая белый медицинский халат под полосатым ватником. Представился вольнодумно:

– Здравствуйте, гражданин начальник. Заключённый Щ-561. Чем, извините, обязан?

Марципанова, уже привыкшего к чинопочитанию, это слегка покоробило. Однако он быстро нашёлся, улыбнулся приветливо:

– А мы ведь разобрались, Александр Яковлевич, с вашим делом.

– Наконец-то! – вздохнул с облегчением Студейкин. И тут же продемонстрировал свой норов, забывшись: – Могли бы и раньше одуматься! Я трижды посылал жалобу на имя начальника лагеря, дважды писал прокурору! И без ответа. Между тем здесь, да будет вам известно, творится чёрт знает что! Людей хватают, сажают без суда и следствия, бьют, приговаривают к каким-то немыслимым срокам… Фашизм какой-то!

– Ты, мразь, говори, да не заговаривайся! – побелев от гнева, прикрикнул Клямкин.

– Да полноте вам, Кузьма Клавдиевич, полноте, – миролюбиво попенял ему Эдуард Аркадьевич. – Гражданин Студейкин имеет право высказать своё мнение. Его возмущение понять, в общем-то, можно… И мы с вами, товарищ замполит, должны прислушиваться к голосу трудовой интеллигенции… Помните? Я, может быть, и не разделяю вашу точку зрения, но готов жизнь отдать за то, чтобы вы смогли её высказать… – с чувством продекламировал он.

– Цитата из Сталина? – с уважением уточнил замполит.

– Ленина, – не рискнув вкладывать в уста Иосифа Виссарионыча столь кощунственный пассаж, отмахнулся бывший правозащитник. – Как, кстати, проходит наш научный эксперимент? – обратился он участливо к Александру Яковлевичу.

Студейкин обиженно вскинул подбородок:

– Как и всё у нас в России: грубо говоря – через задницу! На том допотопном оборудовании, на котором работают здесь учёные, вообще удивительно, что мы кое-чего достигли. Центрифуга вместо пятисот оборотов в минуту даёт от силы четыреста, – начал он загибать пальцы, – анализатор форменных элементов крови вообще вышел из строя. В лаборатории один компьютер на всех, да и тот не подключен к Интернету. Микроскоп дышит на ладан…

– Сдаюсь! – смеясь, поднял обе руки Марципанов. А потом, став серьёзным, нахмурился, обозначив между бровями глубокую складку. – Задолжали, крепко мы задолжали нашей науке, Кузьма Клавдиевич, – и посмотрел с укоризной на замполита.

– А с ошибкой-то в отношении меня как? – нажимал Студейкин. – Освободите когда?

Эдуард Аркадьевич поморщился озабоченно:

– С этим не так просто. Суд, хотя вы этот факт и отрицаете, всё-таки был, и приговор вынесен по закону…

– Какому закону?! – опять вспылил журналист. – Вашему?

– По закону Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, который действует на данной территории, – разъяснил Марципанов. – Как и почему так исторически сложилось – отдельный вопрос. Давайте не будем пока дискутировать по этому поводу. Нравится такое положение лично нам с вами, нет – но это свершившийся факт.

– Да отменены все эти законы к чёртовой матери с падением советской власти! – взвился Александр Яковлевич.

– Ну почему все? – поднял брови Эдуард Аркадьевич. – Известны… э-э… прецеденты. Крым, например, оставили в составе Украины, хотя ни Хрущёва, ни КПСС, генеральным секретарём которой он был, уже давно нет. Так что это вопрос весьма спорный с правовой точки зрения… Да я сейчас не о том, – заметив, что Студейкин собирается вновь ввязаться в полемику, предвосхитил его Марципанов. – Сидеть вам недолго осталось. Это я обещаю. Другой вопрос – как сидеть. Скучно, рутинно или… весело?

– Весело? – моргнул растерянно журналист. – Вы считаете, что в тюрьме может быть…. весело?

– А почему нет? – в свою очередь изумился Эдуард Аркадьевич. – В вашем личном деле я вычитал, что вы не только журналист, уфолог и криптозоолог, исследователь непознанного, но и талантливый бард, председатель краевого клуба авторской песни…

– Ну уж… – зарделся, потупив смущённо взгляд, Александр Яковлевич.

– Я даже кое-что помню из вашего, – обрадовавшись, что нащупал слабую струнку в душе собеседника, развивал успех Марципанов. – Вот эту: в небе самолётик, а внутри пилотик над тайгой летит… И ещё…. Что-то там про звездопад… А-а-а… Звёзды сыпятся, как листья, прямо в тихий лунный сад… э-э… мнэ-э… Я ни в чём перед тобой не виноват, ла-ла-ла… Здорово!

Студейкин, глядя в потолок, теребил смущённо в руках полосатую кепку. Клямкин хмурился, не слишком понимая, о чём идёт речь, и куда клонит начальник лагеря.

– А потому вам, Александр Яковлевич, и карты в руки. Туристические, – продолжил обольщать барда Эдуард Аркадьевич. – Вы наверняка обращали внимание на то, какие песни здесь заключённые в бараках поют? «Гоп со смыком», «Мурка», «Сорок лет я не женился, пальцы веером носил»… Ужас! Безвкусица! А ведь как говорил Владимир Ильич Ленин, – обернулся к замполиту капитан Марципанов, – важнейшим из искусств для нас является песня!

Не смевший возражать вождю мирового пролетариата, Клямкин замороченно кивнул.

– Это он про кино так говорил! – не преминул дерзко поправить начальство Студейкин.

– Да, вначале про кино, – стал выкручиваться из неприятной ситуации Эдуард Аркадьевич. – А потом и про песни!

– И где это вы такое высказывание прочли? – прищурился обличающе журналист.

– В шестьдесят пятом томе… или шестьдесят шестом…

– У него полное собрание сочинение – пятьдесят пять томов, – язвительно заметил Студейкин.

– Это вы про старые собрания сочинений Ленина говорите, – полыхая внутри себя от ярости на уфолога-правдолюба, вынужден был оправдываться Марципанов. – А есть новое издание, самое полное… – А сам подумал: «Вот сволочь, достал своим Лениным! Таких гадов и впрямь надо в лагерях гноить» И вслух: – Впрочем, это не важно. Важно, что народ наш должен петь не блатной шансон, а прекрасные чистые песни. Помните, как у Окуджавы? «Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!»

– А вот это противоречит принципу разобщения спецконтингента… – скрипучим голосом вставил вдруг Клямкин.

Эдуард Аркадьевич заиграл желваками. Он поднялся во весь рост и пророкотал хорошо поставленным командирским голосом:

– Отставить р-разговоры!

Замполита как ветром сдуло со стула. Он вытянулся по стойке смирно. Студейкин тоже застыл с раскрытым было ртом.

– Слушай приказ! – грохнул кулаком по столу Марципанов. – Немедленно приступить к созданию лагерной художественной самодеятельности. Руководитель – осужденный Студейкин. Замполиту подполковнику Клямкину выделить помещение для репетиций, обеспечить музыкальными инструментами спецконтингент. Предложения по репертуару представить мне в письменном виде завтра. Первый концерт – через неделю. Ясно?

– Так точно! – в один голос выдохнули Клямкин и Студейкин.

Эдуард Аркадьевич глянул на них сурово:

– То-то же! – а потом скривил губы досадливо. – Распустились совсем! Расслабились! Простейшие демократические преобразования не можем произвести. Сталина на вас нет!

 

7

На следующий день заключённым на треть снизили нормы выдачи табака, чая, а сахар – кусочек пилёного – полагался отныне только тем, кто перевыполнил норму выработки. Лагерь глухо зароптал. Агентура завалила оперчасть сообщениями об антисоветских высказываниях как отдельных зеков, так и прозвучавших в ходе бесед целых групп осуждённых.

Подполковник Иванюта – большой, грузный, едва втиснувший живот в пространство между стулом и приставным столиком в кабинете Эдуарда Аркадьевича, дыша свежим перегаром, читал ему выдержки, перебирая листочки в папке с надписью на обложке «сов. секретно»:

– Из третьей бригады источник доносит. Вечером после отбоя заключённые К-47, М-12 и Ю-52, лёжа на нарах, ругали советскую власть, говоря, что у неё вечные трудности, жрать всегда нечего, а вкалывать заставляют по полной программе. В первой бригаде заключённый Ш-980, получив урезанную порцию махорки, швырнул её в лицо ларёчнику, крича, что в следующий раз бросит её в бесстыжие глаза начальника лагеря. В той же бригаде на ужине зеки возмущались тем, что каша жидкая, и пообещали, что кинут в котёл повара для навара. Кроме того, в оперчасть обратился заключённый К-89, заявивший, что блатные договорились между собой убить его на рабочем объекте – лесозаготовках, и съесть, а вохре сообщить, что пропавший ушёл в побег. Нами были приняты меры оперативного реагирования по изоляции допустивших антисоветскую агитацию и пропаганду заключённых в бараке усиленного режима, в карцере, однако протестные настроения среди спецконтингента растут…

– И будут расти! – отрезал Марципанов. – Что ж вы хотите? Заключённые абсолютно правы. Норму выработки оставили прежней. Как там у нас говорят? Сначала дай положняковое, потом требуй. Гибче надо быть, товарищ подполковник! Работать с учётом складывающихся реалий!

– Им только слабину дай – на шею влезут, – буркнул Иванюта. – Так и до бунта недалеко.

– До бунта мы их доведём, если кормить перестанем. На сколько дней у нас продовольствия осталось? На месяц, на два? А между тем именно вы, как заместитель начальника по оперработе, отвечаете за снабжение лагеря всем необходимым через агентурную сеть на Большой земле. И эта работа провалена! А ваши сотрудники бегают по бригадам и собирают всякую дрянь, сведения, не представляющие никакого интереса. Советскую власть, вишь ты, зеки ругают… Так другой-то над ними власти и нет! А чем вы им через пару месяцев, когда жратва кончится, глотки заткнёте?

– Пулей, если потребуется! – упрямо гнул своё подполковник.

Эдуард Аркадьевич встал, вышел из-за стола, зашагал по кабинету из угла в угол, нервно пыхтя дедовой папиросой.

– Да поймите вы, с помощью штыков можно захватить или удержать власть, но усидеть на их острие крайне затруднительно! – в сердцах пытался он вразумить Иванюту.

Тот – красный, набычившийся – молчал.

– Можно, конечно, перестрелять весь спецконтингент, что вы наверняка с удовольствием готовы исполнить! – напирал Марципанов. – А сотрудники лагеря, их жёны, дети? Их тоже в расход? Всё равно ведь голодной смертью умрут. Не лето красное впереди, а сибирские морозы, зима…

– Что ж делать-то? – подал голос наконец подполковник.

Эдуард Аркадьевич затушил в золотой пепельнице папиросу, вернулся на своё место за столом, успокоился. Спросил буднично:

– Вы такое слово – хозрасчёт, слышали?

Иванюта в недоумении поднял на него свои водянистые, в красных прожилках глаза:

– Что за хрень?

– Экий вы… – поморщился Марципанов. – Как бы это вам доступным языком объяснить… Содержание человека под стражей – удовольствием дорогое. Надо его кормить, одевать, охранять… Да и труд подневольный – малопроизводительный…

Иванюта оскалился злобно:

– Правильно, развели демократию… Мне отец рассказывал: в сорок первом году один зек посрёт, другой тут же за ним подъест. Так, хе-хе, двоих одной пайкой кормили…

– Господи! – схватился за сердце Эдуард Аркадьевич. – Оставьте вы свои зверские шутки!

– Это не шутки, – хмыкнул подполковник. – Я папане верю… Раз говорил – значит, так оно и бывало.

– Ну хорошо. Ну пусть, – взял себя в руки Марципанов. – Но тогда, насколько я помню, этапы к вам косяком шли. Было… э-э… постоянное пополнение расходного человеческого материала. А сейчас? Пять-шесть человек за год? Переморите всех, а кто лагерь содержать будет при такой… э-э… демографии? А может быть, проще по-другому быт заключённых организовать, производственные отношения? Заинтересовать их в конечном результате труда? Перевести, например, часть на вольное поселение – пусть сами себя кормят, обувают и одевают.

– А р-режим?! – взревел Иванюта. – Конвойных зеков – и на свободу?!

– Да куда они, на хрен, денутся! – взорвался, в свою очередь, Эдуард Аркадьевич. – Кругом топи непроходимые! Ну, считайте их, что ли, в посёлке по вечерам, контролируйте. А они пусть сами себе харч промышляют – огородничеством, этим… как его… животноводством. У вас же в поселке и свиньи есть, и коровы, и куры…

Иванюта сопел яростно, потом, похоже, начал сдаваться:

– А охранять этих… вольнопоселенцев… кто будет? По головам считать, проверять наличие? У меня людей не хватает, в наряды некого посылать. В жилзоне по периметру из четырёх вышек только две закрыты! А это прямое нарушение устава караульной службы.

Эдуард Аркадьевич укоризненно покачал головой:

– Плохо мы историю знаем, совсем не перенимаем опыт предшественников… Папа вам о таком явлении, как самоокарауливание, не рассказывал? Зря, между прочим. Очень распространено было в ГУЛАГе. Из числа самых надёжных заключённых комплектовались подразделения самоохраны. Службу они, кстати, несли лучше штатных сотрудников. Потому что за предотвращённый побег им полагалась воля, а за тот, который они допускали, прошляпивали, – расстрел.

Иванюта вынужден был согласиться:

– Над этим подумать можно. Сейчас вспоминаю – действительно, о чём-то таком отец мне рассказывал…

– Вот и думайте, – завершил, не церемонясь с ним, разговор Марципанов. – Завтра доложите свои предложения. Готовьте список перевода на вольное поселение пока… э-э… ну, скажем, десяти процентов спецконтингента. И по взводу самоохраны определитесь. В количестве примерно тридцати человек.

А про себя подумал: «Ну почему, почему в России даже добрые дела приходится продавливать вот так-то, со скандалами, угрозами, с кровью? Не-ет, Иванюту надо убирать. Это враг. Верный сталинист-бериевец!»

 

8

…Двое шли по тайге, ломились сквозь бурелом напрямик, без дороги. Организатором побега стал зек из блатных по кличке Клиф. Чтобы не пропасть с голодухи, плутая в глухомани, вдалеке от людских жилищ, он прихватил с собою мясные консервы. В качестве таковых выступал второй заключённый – безобидный и ласковый зоновский пидорас Мотя. Мотиного мяса должно было хватить на весь неблизкий путь беглеца.

Мотя не сразу догадался об ожидавшей его грустной участи, которая наступит через недельку-другую, когда закончатся сухари в тощем сидоре Клифа, но шёл за блатным безропотно, как и надлежит каждому, кто попал в низшую касту зоновской иерархии – опущенных, пидоров, петухов.

Сперва Мотя, опьяненный вольным таёжным воздухом, приставал к попутчику, вопрошая с надеждой:

– Скажите, а эта дорога приведёт нас к свободе?

Клиф с Мотей не разговаривал. По понятиям, педераст – хуже скотины, прикасаться к нему нельзя – сам зачуханишься. Впрочем, существовало одно исключение – когда опущенный использовался для сексуальных утех. Задумав побег, Клиф решил, что другим исключением может стать и употребление петуха в пищу. По этому поводу он специально проконсультировался у старых уркаганов – хранителей воровского закона и блатной этики. Те, поразмыслив немного, согласились: за руку здороваться, общаться вообще с пидором нельзя, а жрать его – можно.

Так и шли эти двое с тех пор, как нырнули под прорытый лаз под «запреткой» – молча, сосредоточенно думая каждый о своём, прислушиваясь, не донесётся ли лай овчарок оперативно-розыскных групп, преследовавших побегушников по пятам.

А на исходе второй недели, когда на самом дне сидора Клифа перекатывалось с шорохом не более горсти сухарей, с блатным произошла неприятность. Шагнув первым на приветливую полянку, он по грудь провалился в прикрытую ряской трясину…

Для этого эффекта на клубной сцене пришлось прорубить дырку в полу. В неё и рухнул решительно заключённый, изображавший Клифа так, что приколоченные к помосту гвоздями ёлочки и берёзки, имитирующие таёжные заросли, затряслись.

Зал, до отказа набитый зеками, взвыл от восторга.

Самодеятельный артист довольно натурально играл человека, попавшего в болото, немелодично орал, хватаясь руками за доски сцены, присыпанные для пущего эффекта опавшей хвоей и осенней листвой.

Богомолов, как автор пьесы, сидевший на первом ряду, тревожно закрутил головой, озираясь по сторонам. Сейчас начнётся самое главное. Не побьют ли его и режиссёра-постановщика Студейкина, а заодно и артистов, зрители? Успокаивало то, что начальник лагеря Марципанов, замполит Клямкин восседали чуть поодаль, а в проходах зала ходили вохровцы, поигрывая дубинками.

Между тем действие на сцене развивалось своим чередом. Педераст Мотя метался вокруг утопающего, заламывал руки, изображая смятение души. С одной стороны – погибал его будущий убийца, с другой – человек всё-таки… По этому поводу, обернувшись к зрителям, Мотя закатил трёхминутный монолог, над которым накануне изрядно пришлось попотеть Богомолову:

– Он гибнет, гибнет… И радоваться бы мне, да не могу… Ведь если утонет он, мой истязатель, насильник, а я не окажу ему помощи, то не пропаду ли в адовой пучине и я вместе с ним? Не ввергнется ли во тьму, в бездну болотной топи, и то человеческое, что осталось ещё во мне? И кем стану я, уцелев? Как смогу жить с этим?

Наконец Мотя принял решение. Он бросился к попутчику, рухнул животом на усыпанную листьями сцену, протянул Клифу руку:

– Хватайся, я тебя спасу, вытащу!

Но тут засомневался уже блатной. Пожать руку опущенного – значит самому превратиться в петуха!

И он в свою очередь разразился речью, вывернув неестественно голову в сторону зала.

– Пидорас?.. Зато живой… Нет, это не для меня. Лучше умереть лютой смертью, канув в болотную трясину, но не поступиться принципами. Не мною писаны воровские законы, не мне их нарушать. Да все пацаны, что в полосатом прикиде схоронены, в гробах перевернуться, если я нарушу блатные традиции!

Зрители, вскакивая с мест, живо переживали происходящее на сцене.

– Правильно! – орали одни. – Тони, братан!

– Дурак! – вопили другие. – Схвати пидора за руку, вылези, потом грохни его. Вы ж только вдвоём в тайге, никто не узнает, что ты зачуханился!

– А я сам? – с пафосом воскликнул, полемизируя с публикой, Клиф. – Да я же до скончания дней буду чувствовать себя петухом! Лучше пропасть, сгинуть бесследно!

Но тут уже пидорас Мотя воспылал негодованием:

– Вор… Опущенный… Господи, какие мерзкие, гадкие условности! Но как живучи они, если, придерживаясь этих эфемерных понятий, человек готов принять смерть!

Богомолов покосился на Марципанова. Тот сидел, положа ногу на ногу, и одобрительно покачивал надраенным до блеска носком хромового сапога. Пьеса ему явно нравилась.

Наконец под восторженные крики зрителей Мотя выволок из дыры в полу Клифа. И вот они, обнявшись, положив друг другу руки на плечи, вместе идут по тайге, а блатной, достав из вещмешка последние сухари, щедро поделился ими с опущенным…

Перед тем, как скрыться за кулисами, Мотя обернулся к залу и с пафосом провозгласил:

– Наконец-то мы вышли на дорогу, которая непременно приведёт нас к свободе!

А потом, когда рывками, повизгивая ржавым тросом, закрылся занавес, на сцену вышел с гитарой через плечо Студейкин, а за его спиной выстроились в ряд все участники спектакля.

– Изгиб гитары жёлтой ты обнимешь нежно, – извлёк первый аккорд Александр Яковлевич, и актёры подхватили с энтузиазмом: – Струна осколком эха рванёт тугую высь…

– Все вместе, разом! – вскочил со своего места Богомолов, обращаясь к зрителям. И те рявкнули воодушевлённо, поднявшись со скамеек:

– Качнётся купол неба – большой и звёздно-снежный. Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!

Представление для заключённых закончилось триумфом авторов и актёров. И долго ещё в лагерной тиши то там, то сям раздавалось хрипло-задушевное: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».

 

9

Жизнь лагеря, почти семь десятилетий кряду катившуюся по наезженной, подневольным кайлом и лопатами проложенной колее, вынесло вдруг на целину, бездорожье и поволокло по колдобинам, швыряя из стороны в сторону на кочках и ямах.

Марципанов-младший, бледный от страха и беспрестанно подкатывающих приступов тошноты, крепко сжимал, тем не менее, руль пошедшего вразнос механизма, управлял им, как мог, не имея возможности затормозить, сбавить скорость, ибо понимал, что терять ему всё равно нечего. Оставаться на месте – значит, наверняка пропасть, сгнить в лагерном болоте заживо, а то и пасть жертвой интриг кого-то рвущегося к власти – того же Иванюты, к примеру. А так, летя сломя голову, глядишь, куда-то кривая и выведет.

Хватив для храбрости стакан крепкой «кедровки», уняв дрожь в коленях, Эдуард Аркадьевич в сопровождении лейтенанта Подкидышева зашагал в поселковый клуб, где через четверть часа должно было состояться офицерское собрание, на которое пригласили весь личный состав лагерной вохры.

Ничего подобного раньше здесь не было. Собирали, конечно, всех сотрудников на праздничные вечера 1 мая и 7 ноября, торжественная часть сопровождалась докладом хозяина, перечислением достижений и награждением отличившихся, но никакой дискуссии по этому поводу, само собой, не предполагалось.

Марципанов-младший, став хозяином лагеря, решился на невиданный шаг. Мотивируя хорошо известным его подчинённым сталинским тезисом о возрастании активности вражеского окружения одновременно с успехами режимного коммунизма на вверенной им территории, Эдуард Аркадьевич приказал собраться всем, кто носит погоны. С тем, чтобы совместно выработать меры защиты от новых угроз.

Накануне собрания он плохо спал. Ему снились кошмары – кадры фильма «Ленин в Октябре» Михаила Ромма, злобные Акимыч с Трофимычем, тачка, наполненная до краёв золотыми самородками, и он сам – прикованный цепью к этой тачке…

«Шлёпнут меня, как контрика, – тоскливо думал бывший правозащитник, косясь на лейтенанта Подкидышева, – какой-нибудь психопат-вохровец выхватит из кобуры пистолет – и на вскидку, не целясь, в лоб. И телохранитель хрен защитит. А может быть, сам телохранитель как раз и пристрелит…»

– И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной….

– Что? – спросил у Эдуарда Аркадьевича Подкидышев.

Тот недоуменно глянул на телохранителя, и лишь потом понял, что невзначай вслух пропел строчку из Окуджавы.

– Ничего, – подавлено сказал капитан Марципанов, – это я так…

Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, но задрал голову и принялся смотреть в тёмное, снеговое уже, небо. Вдохнул полной грудью морозный воздух поздней таёжной осени, пахнущий перепрелой хвоей и павшим листом, но опять вздрогнул, вспомнив, что именно так ведут себя перед расстрелом приговорённые – в книгах, конечно, здесь, в лагере, им ничего такого не позволяется – нахлобучат на голову грязный мешок из дерюги, провонявший пылью, привяжут к столбу – и бабах! Никакого тебе неба, лесных ароматов, последнего вдоха…

Ещё на подступах к клубу он увидел суровых бойцов комендантского взвода в полной боевой готовности, в касках, с автоматами ППШ на груди, выстроившихся в шеренгу при входе и не пропускающих внутрь офицеров и вохровцев с оружием. Изъятые винтовки они ставили в пирамиду, а пистолеты клали в железный ящик.

У Марципанова отлегло от сердца. Он с готовностью расстегнул кобуру и протянул часовым свой тяжёлый ТТ.

– Смир-р-р-на! – заорал истерично кто-то, завидев начальника лагеря, но Эдуард Аркадьевич благосклонно бросил:

– Вольно, вольно, товарищи! Как настроение? Боевое? То-то же! Враг не пройдёт!

И прошествовал важно в клуб, отметив мимолётно, что и с внутренней стороны помещения у входа застыли два автоматчика, отрешённо глядящие поверх голов собравшихся в зале.

«Молодец, Подкидышев, – подумал с удовлетворением Марципанов. – Надо будет после собрания его своим заместителем по режиму и оперработе назначить. А Иванюту – в шею».

В актовом зале на триста мест яблоку негде было упасть. Все кресла, обитые когда-то, в лучшие времена, красным бархатом, вытершимся до серых проплешин, были заняты. Люди стояли, сидели на извлечённых из запасников табуретах и лавках в проходах, жались по стенам, украшенным картинами местных художников. На полотнах изображались часовые на вышках, вохровцы, стреляющие в побегушников, таёжные пейзажи и портреты пролетарских вождей. Крепко пахло махоркой, одеколоном «Красная Москва», сапожным кремом и нестираными портянками.

Кто-то подал зычно команду.

– Встать! Смир-р-на!

Эдуард Аркадьевич, сняв синюю фуражку, кивнул:

– Товарищи офицеры… Прошу садиться.

Загремели откидные сиденья кресел, в зале засверкало от эмблем в петлицах и звёзд на погонах.

Марципанов скромно занял специально для него оставленное свободным крайнее место во втором ряду и, сидя вполоборота, принялся украдкой рассматривать собравшихся.

Здесь были и молодые, и совсем старые, едва ли не дряхлые, нелепо выглядевшие в солдатской форме, словно ветераны второй мировой, пришедшие на последний парад, вохровцы. Форма тоже была разномастной: кто-то вырядился в синие гимнастёрки образца тридцатых годов, кто-то в белёсовато-песочные, с медными пуговицами, какие носили в сороковых. Офицеры щеголяли в защитного цвета кителях и тёмно-синих галифе.

Глядя на них, Эдуард Аркадьевич в который раз подумал о том, что дед, конечно, был незаурядной личностью. Шесть десятилетий держать здесь, в тайге, полторы тысячи мужиков по обе стороны лагерного забора, управлять ими железной рукой, полностью подчинив своей воле, – на такое способен далеко не каждый.

«Не-ет, мы, Марципановы, народ особого склада, – размышлял с гордостью бывший правозащитник. – Способны вести за собой массы. Аум сёнрикё с её лидером Асахарой в сравнении с нами отдыхают. Куда им, ничтожным и глупым сектантам. У нас – идеология, размах! Вот что значит наследственность…»

Как договорились заранее, место в президиуме за столом, покрытым зелёной скатертью, занял Клямкин. Он сидел, неестественно выпрямившись, будто спинной сухоткой страдал, и бесстрастно взирал на рассаживающихся шумно по местам вохровцев. Из-за кулис, пригибаясь от подобострастия, выскочил облачённый в синюю униформу бесконвойник и водрузил в центр стола пузатый графин с водой и два гранёных стакана.

Краем глаза Эдуард Аркадьевич заметил, что в зал вошёл Иванюта – красномордый, сердитый. Не глядя по сторонам, прошёл в первый ряд, где ему заботливо придержал место кто-то из подчинённых.

Только сейчас Марципанов обратил внимание на то, что публика в зале стихийно разделилась на две примерно равные части. По правую сторону от центрального прохода, если смотреть из президиума, оказались в основном старые конвойники – кряжистые, седые или лысоватые мужики с грубыми обветренными на постах лицами. Слева разместились вохровцы помоложе. Вертелись, шептались, то и дело прыскали смехом в кулак.

Наконец зал наполнился до отказа. Возвышавшийся на сцене Клямкин вопросительно посмотрел на Марципанов. Тот кивнул утвердительно. Замполит постучал карандашом по тонкому горлышку графина:

– Начинаем, товарищи… Прошу тишины!

Потом, откашлявшись, заявил:

– Наше сегодняшнее собрание… э-э… несколько необычно по форме. Оно не партийное и даже не производственное, хотя говорить мы будем… э-э… о важных проблемах, и о производственных в том числе. Мы назвали наше сегодняшнее мероприятие офицерским собранием, хотя на нём с правом голоса присутствует и рядовой, и сержантский состав. Для ведения собрания нам необходимо избрать рабочий президиум. Предлагаю ввести в его состав трёх человек. Кто «за» – прошу голосовать.

Накануне Эдуарду Аркадьевичу пришлось долго и терпеливо учить замполита основам демократии, изрядно подзабытой лагерным руководством. И вот поди ж ты – забыл-таки Клямкин поинтересоваться, нет ли других предложений по количественному составу президиума.

Тем временем вохровцы привычно и равнодушно взметнули вверх руки.

– Теперь персонально, – покосившись на лежащий перед ним листок бумаги, строго сообщил замполит. – Предлагаю избрать в президиум начальника особлага капитана Марципанова, заместителя по политико-воспитательной работе подполковника Клямкина и…

Эдуард Аркадьевич исподтишка не без злорадства наблюдал, как с готовностью дёрнулся Иванюта – он, как зам по режиму и оперработе, традиционно входил в триумвират высшего лагерного начальства. Но не на этот раз.

– И… – сделав невольную паузу, продолжил Клямкин, – старшину Паламарчука, нашего прославленного следопыта!

В зале загудели оживлённо: виданное ли дело – старшину в президиум?

– Как будем голосовать – поимённо или списком? – обратился к залу развивающий успех Ку-клукс-клан.

– Списком! – крикнула подученная заранее Октябрина.

– Кто за то, чтобы голосовать списком? Против? Воздержался? Единогласно! – объявил Клямкин.

Иванюта застыл, набычившись, в кресле, кровянил замполита исподлобья белками глаз. Потом шепнул что-то сидевшему рядом седому капитану Конорушкину. Тот вскочил, крикнул в сторону сцены:

– Предлагаю в президиум подполковника Иванюту!

– Хорошо, – вспомнив наставления Марципанова, легко согласился Клямкин. – Но мы уже определили состав президиума в количестве трёх человек. Но сперва, в порядке поступления, проголосуем за первое предложение. Кто за то, чтобы в президиум вошли Марципанов, Клямкин, Паламарчук, прошу поднять руки! Против? Воздержался? Единогласно. Увы, – улыбнулся он со сцены, – президиум избран. Таким образом, предложение капитана Конорушкина отпадает…

Иванюта сидел как оплёванный, потел и багровел яростно.

– Прошу избранный состав занять места! – объявил замполит и первым встал навстречу неторопливо шествующему к столу Марципанову, захлопал в ладоши.

Зал вскочил с грохотом и тоже зааплодировал дружно.

Так Эдуард Аркадьевич и взошёл на сцену, словно актёр – любимец публики.

По-отечески усадив сперва на стул зардевшегося от смущения Паламарчука, беспрестанно плевавшего на ладонь и пытавшегося пригладить ею вздыбленный чуб, Марципанов сам остался стоять и провозгласил громко:

– Слово, таким образом, предоставляется мне. Думаю, возражений со стороны президиума по этому поводу не последует? – и растянул губы в добродушной улыбке.

Замполит замахал заполошно руками, застучал карандашом о графин:

– Конечно, конечно… Прошу тишины! Слово для основного доклада предоставляется начальнику особлага нашему дорогому товарищу Марципанову Эдуарду Аркадьевичу.

Тот благодарно прижал к сердцу руку, кивнул:

– Спасибо. – А потом, повернувшись к залу, начал проникновенно: – Товарищи, сослуживцы, дорогие друзья! В этот нелёгкий для нашего общего дела час решил обратиться я к вам за советом и помощью…

Зал затих, затаил дыхание, внимал напряжённо. А бывший правозащитник продолжил с воодушевлением:

– Партия, большевики, как вы знаете, в трудные времена всегда искали опору в массах. И сегодня я буду предельно откровенен с вами. Наше коммунистическое отечество, завещанное нам отцами и дедами, в опасности! Костлявая рука голода всё крепче сжимает горло… э-э… – запнулся он, подыскивая слова, и продолжил, не найдя, с надрывом: – чтобы уничтожить наши завоевания. Продуктов питания на складах осталось от силы на месяц-полтора…

В зале загудели возбуждённо, зашептались.

– Я не буду вдаваться сейчас в причины этого, называть виновных, – с трагическими нотками в голосе продолжил Эдуард Аркадьевич.

– А почему нет? Назовите! А мы в глаза этим людям посмотрим! – выкрикнула с места, следуя ранее разработанному сценарию, Октябрина.

Марципанов сделал вид, что раздосадован такой просьбой:

– Я, знаете ли, не сторонник жёстких мер, и не принадлежу к тем, кто беспощаден к чужим ошибкам… Хотя, конечно, ошибка ошибке рознь. Бывают и непростительные… Подполковник Иванюта! Встаньте, объясните собранию, почему не выполнен мой приказ и продовольствие не поступило в лагерь в установленные сроки? Давайте, не стесняйтесь. От этой аудитории у нас с вами секретов быть не должно. Куда подевался курьер с грузом золота? Почему не были разработаны запасные, страховочные в случае провала, варианты снабжения лагеря? Скажите об этом сослуживцам честно и откровенно. Что мы намерены делать, когда их жены и дети, они сами начнут умирать с голоду? Как вы собираетесь успокоить спецконтингент, который находится сейчас на грани бунта и восстания?

Иванюта вскочил, сопя яростно:

– Это… это я виноват?! Да это ты… вы… с дедом твоим…. Развели, понимаешь, демократию, распустили личный состав…. Зеки – и те оборзели…

– Вот видите! – укоризненно покачал головой, указывая на него пальцем, Эдуард Аркадьевич. – Вот как мы воспринимаем дружескую, товарищескую критику! Я знаю, друзья, – обратился Марципанов уже ко всему залу, – что слово «демократия» у нас не в чести, что мы с вами, прямо скажем, не любим эту самую демократию! И в то же время совершенно естественно, по уставу, обращаемся друг к другу: товарищ. А что, товарищ для нас – это тот, которым только помыкают, командуют, кому затыкают рот и не дают слова сказать? Нет. Товарищ – это друг. А с другом и поспорить, и посоветоваться можно! Вот как понимаю я слово «товарищ». Вот как понимаю я, друзья мои, демократию, – он победно оглядел зал. – Надо различать их демократию, буржуазную, упадническую и продажную. И нашу, коммунистическую, большевистскую демократию. Крепкую, сплочённую, основанную на взаимовыручке и пролетарском сознании масс. Конечно, – пренебрежительно махнул он рукой в сторону опального подполковника, – иванютам разного рода хотелось бы, чтобы мы тянулись перед ними по стойке смирно, маршировали под их команды, не думая и не размышляя, не смея критиковать. Но демократия – это власть народа, нас с вами, товарищи, а не одного Иванюты! Тем более что один человек может и ошибиться. Крупно ошибиться, товарищи. Так, что поставит под угрозу дело всей нашей с вами жизни! – добил он подполковника.

Таким образом, разгром оппозиции оказался прилюдным и полным. Багровый, задыхающийся от злости Иванюта с грохотом поднялся и вышел из зала. Возможно, были среди вохровцев и сочувствующие ему, и даже наверняка, но большинство усмехались злорадно, радуясь, что нещадно гонявший их по делу и без дела службист низложен.

– Ну что ж. Те, кому с нами не по пути, – пусть уходят! – прокомментировал со сцены случившееся Марципанов. – Ну а нам с вами, товарищи, следует жить дальше. А посему предлагаю вспомнить старый большевистский лозунг: «Вся власть советам». Зачем я всех вас пригласил в этот зал? За советом. А советы состоят, как известно, из депутатов. Понятно, что все мы, как говорится, чохом депутатами быть не можем. Нам надо выбрать самых достойных, тех, кому мы с вами доверяем, как самому себе. Мы тут посоветовались… Слово для предложения по персональному составу депутатов из числа сотрудников особлага я предоставляю своему заместителю подполковнику Клямкину. Прошу вас, Кузьма Клавдиевич. Огласите список…

Так в лагере проклюнулись первые ростки демократии.

 

Глава шестнадцатая

 

1

Расконвоированного Богомолова с благословения Мацрипанова назначили редактором лагерной многотиражной газеты. Старое название «За честный труд» поменяли на более соответствующее духу времени – «К новой жизни».

Почти всю её Иван Михайлович заполнял собственными материалами. Перемена в образе жизни – он теперь мог покидать пределы охраняемой территории, бродить по посёлку и даже ненадолго забредать в сумрачную, застывшую в суровом предзимье тайгу, – самым благотворным образом сказалась на творчестве. Если не литературном, то хотя бы публицистическом. Ночи напролёт он трещал пишущей машинкой в помещении библиотеки, а утром с кипой листов, заполненных напечатанными через один интервал из-за экономии бумаги текстами, нёсся в типографию. Располагалась она за пределами зоны, в глубоко и криво осевшем в земле срубе. Управлялся там старый зек-поселенец из бывших полиграфистов. В его распоряжении была касса со шрифтами для ручного набора и машина, которая печатала, хлопая чугунной пастью, сначала одну сторону двухполосной газетки, потом вторую.

Неожиданно издание, предназначенное для заключённых, стало пользоваться успехом и у вохровцев. Газету буквально рвали из рук, взахлёб читая статьи Богомолова, которые выдавала его тарахтящая, как крупнокалиберный пулемёт, пишущая машинка. Например, «Конвой устал, кто придёт на смену?», где поднимались вопросы самоохраны и самоокарауливания, «Двести тачек – не самоцель», в которой критиковались качество кирпича, рукоприкладство бригадиров, завышение норм выработки, «Лес рубим – куда щепки летят?», затрагивающую вопросы экологии, и даже «Однополая любовь: патология или норма?».

– О сексе почаще пиши, – одобрительно кивал, просматривая очередной номер многотиражки, капитан Марципанов. – Народ здесь кондовый, заскорузлый, надо его маленько расшевелить. Да и популярность издания, поднимающего такие темы, среди населения, как правило, выше. Для перестройки сознания толика желтизны нам не помешает.

И Богомолов, смоля «козью ножку» и сплёвывая налипшие на язык горькие табачные крошки, выколачивал из клавиатуры очередной опус.

«Много лет мы закрывали стыдливо глаза на эту проблему, считая, что секс – это что-то глубоко интимное, постыдное и запретное. Это заблуждение с одной стороны провоцировало заключённых на половые преступления, с другой – снижало норму выработки, нанося прямой ущерб народно-хозяйственному комплексу лагеря, способствовало браку в изделиях. Ибо только гармонично развитая, удовлетворённая и в сексуальном плане личность способна эффективно трудиться на благо общества. В этой связи возникает вопрос: должно это самое общество сохранять негативное отношение к так называемым опущенным, петухам, держать их на положении изгоев? Ведь педерасты в лагере выполняют чрезвычайно важную функцию, снижают психологическую напряженность осуждённых и повышают производительность их труда…»

Капитан Марципанов не только прочитывал каждый номер газеты, но и сам периодически выступал, публикуя на её страницах пространные статьи: «Новым вызовам эпохи – новое мышление», «Коммунизм – это демократия в квадрате», «Что жить нам мешает?» и тому подобное.

В клубе жилзоны вовсю шла репетиция новой пьесы Ивана Богомолова «Дальше – больше». В ней заключённый из числа потомственных блатных влюблялся в дочь вохровца, вступал в ряды самоохраны и, отказавшись от уголовных традиций, становился начальником караула. Несмотря на козни ретрограда – замначальника лагеря по режиму и оперработе, в котором легко угадывался подполковник Иванюта, бывший зек получал в конце концов погоны лейтенанта, которые ему вручал сам Хозяин.

Студейкин с актёрами бился над заключительной сценой последнего акта.

– Читай, что здесь написано! – тыкал он под нос шнырю, игравшему роль потомственного блатного, мятые листы с текстом пьесы. – Здесь написано: он обнял заключённого за плечи, и на душе у того просветлело. Просветлело, понимаешь? А ты его хватаешь, как будто в карцер сейчас поволочёшь! – И, оборачиваясь к «просветлённому», орал: – И ты тоже совсем без мозгов! Смори вдаль, изображай одухотворённость, радость, надежду… А не косоёбь рожу, тьфу!

– Да я, в натуре, и так этого козла, как пидора, мацаю, – оправдывался шнырь. – Что ж, мне его за то, что он по козьей тропе пошёл, активистом стал, целовать, что ли? Да и не поверят пацаны в то, что блатной в самоохрану подался. Его бы в первую же ночь на ножи поставили!

– Это театр! – горячился Студейкин. – Игра. Но как в жизни. Вы должны себя вести на сцене естественно. Покажите мне настоящую жизнь!

– Да в жизни, если б я лейтенантом был, разве ж я, гражданин режиссёр, стал бы каждую падлу за плечи обнимать? Р-руки назад, гнида! В землю смотреть! – рявкнул он на партнёра и с гордостью воззрился на Студейкина. – Вот как с ними… нами то есть, в натуре, по жизни бывает!

Студейкин, войдя в режиссёрский раж, спорил, заламывая в отчаянье руки, бросался изображать то один персонаж пьесы, то другой, а закончив репетицию, на которую, как правило, собирался полный зал свободных от работы зеков, брался за гитару, и сотни прокуренных глоток подхватывали хрипло полюбившиеся особенно строки:

– Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!..

Вообще, жизнь в лагере менялась стремительно. По приказу Марципанова, отменили локальные сектора в жилзоне, убрали загородки между бараками и бригадами и, самое главное, открыли постоянный проход между женским и мужским отделениями.

На женской половине по причине малочисленности обитавших там зечек начали вспыхивать то и дело драки и поножовщина. Патрули, набранные в основном из активистов и мужиков, едва успевали разнимать конфликтующих, решительно при этом орудуя выданными им в качестве оружия дубинками, напоминающими бейсбольные биты.

Была создана рота самоохраны, укомплектованная в основном суками и лагерными придурками. Они заступали в караул наравне с вохровцами, несли службу на вышках и в оцеплении на лесоповале. Их переодели в гимнастёрки без погон, выдали ватники защитного цвета, красные повязки на рукава и старые однозарядные берданки времён русско-турецкой войны, чудом сохранившиеся на оружейном складе.

И зеки, и чекисты тут же окрестили самоохранников полицаями, те тоже не оставались в долгу, дружно ненавидели как бывших товарищей по несчастью, так и вохровцев. И, несмотря на пьянство, слабую дисциплину, службу несли рьяно, в первые же дни укокошив двух человек, якобы за попытку бежать из-под стражи. Хотя, как доносила в оперчасть агентура, самоохранники сами спровоцировали побегушников, пообещав пропустить их за вознаграждение через запретку. В итоге и мзду получили, и премию от начальства, и побега не допустили.

– Ничего, – успокаивал Клямкина, которому после низложения Иванюты приходилось вникать и в оперативные дела, Марципанов, – таким образом мы воспитываем новый тип сотрудника, не отягощённого устаревшими стереотипами мышления, преданного нашему делу.

Запасы продовольствия таяли на глазах. В тайгу отрядили несколько охотничьих бригад – промышлять зверя. Чтобы уменьшить количество едоков, Марципанов приказал перевести на вольное поселение ещё сотню зеков. Те разбрелись по посёлку, пригрелись по хатам у одиноких бабёнок из вольных, пьянствовали, воровали, но есть уже не просили.

В поселковом клубе с утра до вечера ежедневно заседал постоянно действующий совет лагерных депутатов, состоящий из представителей вохровцев и вольнонаёмного персонала.

– Организация среди спецконтингента экологического движения «Кедр» идёт успешно, – докладывал замполит Клямкин. – Вовлечение заключённых в общественную жизнь позволило перенаправить их энергию в созидательное русло. Правда, есть и издержки. Четвёртая бригада отказалась рубить строевой лес, а мастера пилорамы на лесопилки нашли сегодня утром повешенным с надписью на груди «Губитель природы».

– Не надо бояться издержек, – убеждённо успокаивал депутатов капитан Марципанов. – Нас не испугают сложности переходного периода. Мы, большевики, всегда отличались решительностью. Надо сломать старый общественный уклад – значит, сломаем, не считаясь с жертвами. И здесь роль народных избранников, представителей масс, ваша, товарищи, необычайно важна!

– Эт точно, – степенно кивая, поддерживал его депутат Акимыч, а неразлучный с ним Трофимыч, тоже делегированный вохрой в совет, подхватывал:

– Опять же насчёт контроля. В прошлый раз мы с Акимычем пошли по вашему поручению продсклад ревизовать. Ну, как возится, раздавили там бутылочку на двоих. А закусить-то и нечем! Завскладом, вольнонаёмный Штыров, огурец нам солёный поднёс. Да ещё с плесенью. Нет чтобы, к примеру, тушёнки. Да и водка у него разведённая, совсем незабористая. Предлагаю его, как вредителя и воровскую морду, расстрелять. А завскладом поставить Акимыча. Он-то нас, народных избранников, завсегда встретит за милую душу. И водочки хорошей найдёт, и закусить чем. Уж чего-чего, а сальца или, к примеру, окорочок медвежий в любой час спроворит…

Как-то так само собой получилось, что демократические перемены совсем не коснулись рабсилов. В совет депутатов их никто не выбирал, в общественные движения по причине скудоумия не вовлекали. Они по-прежнему ломили на самых тяжёлых работах за лохань похлёбки и о наступивших преобразованиях в лагерном жизнеустройстве даже не подозревали. В шахте тоже решили пока все оставить по-прежнему: добыча золота должна была идти своим чередом.

Впрочем, не всем новая жизнь, получившая официальное название перековки, а зеками прозванная марципановской послабухой, пришлась по вкусу. И тёмной ночью на исходе октября в лагере разразился первый и последний политический кризис.

 

2

В самый глухой предутренний час Марципанова растолкал, грубо вытряхнув из сладких тенет сна, Подкидышев. Телохранитель, произведённый новым Хозяином из лейтенантов сразу в майоры с перспективой занять место Иванюты, хорошо понимал, кому обязан своим возвышением. А потому в ответ на заполошное: «Кто? Что?» зашептал жарко:

– Мятеж, товарищ капитан! Иванюта захватил штаб. Мой караул разоружён. Сейчас они выдвигаются к вашему дому…

– Сколько у них людей? – сбрасывая вместе с одеялом сонную одурь, спросил Эдуард Аркадьевич.

– Человек пятьдесят. Те, кто стоял в караулах сегодня. С жилзоны, с шахты… Там в основном старая гвардия, ветераны, вот Иванюта и сумел их взбаламутить, на свою сторону перетащить…

– А на нашей стороне сколько?

– Не густо пока. Я комендантский взвод по тревоге поднял, они вокруг дома рассредоточились. На крыше пулемётчик. Всего два десятка штыков. Оборону держать сможем. Но, боюсь, Иванюта из посёлка подкрепление получит. Он, я видел, в ярости с пистолетом в руках бегает, орёт: «Смерть предателям и контрреволюционерам! Отберём власть у шпиона капиталистов Марципанова-младшего!» Что делать будем, товарищ капитан? Они нас гранатами закидают и сожгут к чёртовой матери…

– А наши сторонники? Верные нам бойцы? – с надеждой, одеваясь судорожно, допытывался Эдуард Аркадьевич. Непослушные пальцы путались в петлях и пуговицах мундира, а ремень портупеи никак не пролезал под погон кителя.

– Сторонники у тех, у кого сила, – рассудительно изрёк Подкидышев. – А если мы будем здесь в глухой обороне сидеть, хрен кто нам на помощь придёт. Иванюту народ боится. Не любят, конечно, многие, и радовались, когда вы его с должности сняли. Но сейчас, увидев, что его берёт, мигом к нему перекинутся!

– А депутаты?

– Те первые и перебегут. Но ни вас, ни меня Иванюта точно не пощадит. Приговорит, как врагов народа, до конца дней тачку на карьере катать. А скорее всего, кокнет сейчас, прямо здесь, как сопротивлявшихся аресту.

Будто подтверждая его слова, где-то в отдалении щёлкнул сухо пистолетный выстрел, потом забабахали винтовки, а из палисадника под окнами частым кашлем зашлись автоматы бойцов комендантского взвода.

– Началось! – в отчаянье прохрипел Подкидышев, выхватывая из кобуры тяжёлый ТТ и передёргивая с лязгом затвор.

В этот миг Марципанова осенило.

– Слушай, если караул с жилзоны с Иванютой мой дом штурмуют, то кто ж тогда периметр охраняет, на вышках стоит?

– Стрелки из самоохраны.

– Превосходно! Дай команду своим бойцам держать оборону здесь. А мы с тобой – в мой автомобиль, и в лагерь! Уж там-то все мои сторонники наверняка. Быстро в гараж, заводи мотор!

– Есть! – козырнул Подкидышев и метнулся из спальни.

Эдуард Аркадьевич задержался, потрогал опасливо кобуру с пистолетом на правом боку, но оружие доставать не стал. Вместо этого он взял с прикроватного столика початую бутылку дедова коньяку, налил половину стакана и медленно, с трудом глотая, выпил до дна. Прихватил колёсико резаного лимона, бросил в рот и, кривясь от кислого привкуса, поспешил вслед за телохранителем.

В гараж можно было попасть прямо из дома через дверь на первом этаже. Спускаясь по лестнице, Марципанов успокоил полуодетую, переполошившуюся челядь:

– Спокойствие! Всё будет хорошо! – понимая, что хорошо так, как прежде, для всех этих потомков недобитых бериевцев не будет уже никогда.

Внезапно погас, будто умер, сражённый пулей, электрический свет. Натыкаясь впотьмах на кого-то и чертыхаясь, Эдуард Аркадьевич наощупь брёл к двери в гараж. Где-то за стеной рванула граната, а из слухового окна чердака залаял злобно на подступавших из тьмы крупнокалиберный пулемёт. Опят забухали отрывисто винтовки, застучали звонко автоматные очереди. Под градом пуль посыпались оконные стёкла. Невидимая челядь взвыла, заметалась по комнатам. Со стен, посечённые свинцом, с грохотом валились картины в массивных багетах, разлетались вдребезги вазы и зеркала, сыпался градом битый хрусталь с огромной люстры под потолком.

– Товарищ капитан! – услышал подрастерявшийся в этом хаосе Марципанов голос Подкидышева, а потом и увидел его. Тот сигналил ему фонариком. – Сюда, сюда! Электростанцию, видать, захватили, сволочи, по всему посёлку свет отрубили…

В гараже Эдуард Аркадьевич бросился открывать створки ворот, а телохранитель сел за руль, взревев двигателем антикварного автомобиля. Дед, наверное, в гробу перевернулся от того, как резво его любимец вылетел из стойла, снёс никелированным рылом звено штакетника так, что рейки веером во все стороны разлетелись, и, подгоняемый зачастившей стрельбой вслед, помчался, прыгая и скрипя рессорами по бревенчатой мостовой в направлении к лагерю.

– Р-р-рули к вахте! – лязгая зубами от страха и тряски, приказал Марципанов.

Подкидышев, проделывавший прежде с дедом этот путь тысячи, наверное, раз, не включая фар, уверенно крутил баранку.

Погружённый в непривычную тьму лагерный забор, частоколом опутанных колючей проволокой бревён, возник неожиданно впереди. Чёрное небо над ним озарялось редкими сполохами сигнальных ракет – это самоохрана постреливала из пистолетов-ракетниц, подсвечивая то красными, то зелёными, то белыми ослепительными огнями пространство запретной зоны.

– Вот гады! – ругнулся Подкидышев, давя на тормоза. – Демаскируют лагерь к чёртовой матери! Есть же запасной генератор на эти случаи! Нет, палят и палят, на сто вёрст вокруг тайгу переполошили.

Марципанову представилось вдруг некстати, как смотрят сейчас на эти разноцветные огни в глухих безлюдных местах какие-нибудь туристы-экстремалы, забредшие сюда невзначай, и наверняка склоняются к версии инопланетного происхождения этих загадочно парящих в небе, светящихся объектов…

Из караульного помещения, заслышав шум автомобиля, вышел самоохранник. Зековскую робу он сменил на мешковатую гимнастёрку без погон, но выглядел всё равно каторжанином. Пилотка без красной звёздочки (ни звёзды, ни воинские знаки различия самоохране не полагались) сидела поперёк его лысой башки. Пряжка ремня болталась на уровне ширинки. На плече, прикладом вверх, держа за ствол, он нёс, как дубину, однозарядную берданку. Неторопливо, вразвалочку, подошёл к машине, склонился к лобовому стеклу:

– Гы! Хто, блин, такие?

Подкидышев, хлопнув дверцей, встал перед ним:

– Начальник лагеря прибыл, твою мать! Как службу несёшь, недоумок?!

– А чё её, гы-гы, нести-то? – осклабился зек. – Пущай, блин, лежит. Не я клал, не мне поднимать… А охранять велено тех, кто по ту сторону забора. А про энту, где вы, ничё не сказано…

– Начкар где? – наседал на него телохранитель.

– А я, в натуре, знаю? Он с чекистами в посёлок подался. Вон, слышь, стрельба. Воюет с кем-то…

– А ты что ж? – полюбопытствовал, выбравшись из машины, Марципанов.

– Да нам, командир, ваши разборки без разницы. Велели забор сторожить – вот мы с пацанами и сторожим. Муха, бля, не проскочит!

– Молодцы! – похвалил Эдуард Аркадьевич. – А в лагерь меня пропустите?

– Дык… – зек поскрёб в задумчивости лысину под пилоткой. – Чё ж не пропустить-то? Валяй. У нас же, блин, система ниппель. Туда дуй, а оттуда…

– Открывай калитку, воин! Треплешься здесь! – прикрикнул на него раздражённо Подкидышев.

Зек, волоча берданку, вернулся на вахту, сел в свою сторожку и выдернул с грохотом запирающий входную дверь стальной штырь.

– Проходьте!

– Останься здесь! – приказал Марципанов телохранителю. – Один я с ними лучше договорюсь.

 

3

Жилзона в этот час не спала. Погружённый в непривычную тьму из-за отсутствия электричества лагерь роптал глухо. Толпа зеков, белея призрачно во мраке полосатыми бушлатами, кучковалась у бараков. Головы всех были повёрнуты в сторону посёлка, откуда неслась частая пальба и уже поднималось зарево первых пожаров.

Эдуард Аркадьевич быстрым шагом прошёл на плац, где обычно проводились общие построения заключённых, поднялся по крутой металлической лестнице на помост в центре. Выпитый второпях коньяк ударил в голову, и капитан, выхватив из кобуры пистолет, трижды выстрелил вверх, привлекая к себе внимание, крикнул:

– Граждане осуждённые! Я начальник лагеря Марципанов! Прошу подойти ко мне!

Зеки загудели, стадом потревоженных зебр качнулись к плацу. С внешней стороны забора самоохрана как раз запустила в небо очередную ракету, которая со змеиным шипением осветила зелёным пламенем Эдуарда Аркадьевича, бесстрашно стоящего в одиночестве перед надвигающейся на него толпой заключённых.

– Ба-а! Какие люди, и без охраны! – визгливо поприветствовал его кто-то.

Марципанов сунул пистолет в кобуру и звенящим от напряжения голосом продолжил с пафосом:

– Я, капитан Марципанов, пришёл дать вам волю!

Толпа молчала угрюмо и настороженно, никак не реагируя на сказанное.

– Вы, наверное, не поняли, друзья мои! – в отчаянье крикнул он, тушуясь перед тысячей насупленных, перекошенных, особо зловещих в загробном свете падающей ракеты физиономий каторжан. – Сегодня вечером я подписал указ о всеобщей амнистии всех заключённых лагеря! Вы свободны, друзья мои! Особлаг закрыт! Он больше не существует!

И опять плац ответил ему дружным молчанием. Прошла минута, нестерпимо длинная, за которую Эдуард Аркадьевич успел сперва пропотеть в своём шерстяном кителе, а потом замёрзнуть до дрожи на ледянистом октябрьском ветерке… И вдруг из толпы грянуло пушечным залпом, разрывая сумрак, так, что ракета погасла испуганно:

– Ур-р-ра-а-а-а!!!

Утерев лоб в холодной испарине, Марципанов нетерпеливо пережидал момент бурного ликования. Когда ор начал чуть-чуть стихать, а подброшенные высоко вверх полосатые кепки и шапки шлёпнулись на шишковатые, выскобленные до порезов и шрамов тупыми бритвами лысины заключённых, он продолжил надрывно:

– Но нашлись те, кто стремится не допустить этого, кто желал бы вечно содержать за колючей проволокой безвинных людей. И сейчас группа вооружённых мятежников, возглавляемая бериевским опричником, снятым мною с должности подполковником Иванютой, захватила штаб администрации лагеря. Они хотят уничтожить и мой приказ о всеобщей амнистии, и меня лично, а вас опять загнать в бараки, на лесоповал, в шахту, навечно приковать к тачке. Не бывать этому!

Толпа яростно взвыла:

– Смерть чекистам! Смерть Иванюте! Бей актив, режь сук!

– На волю! За ворота! – надрывая голосовые связки, вопил Марципанов, и, выхватив пистолет, указывал им на вахту. – Раздавим красно-коричневую гадину! Канделябрами её, канделябрами! За свободу! За общечеловеческие ценности! Вперёд!

Чёрно-полосатая толпа с рычанием колыхнулась, подхватила на руки молодцевато спрыгнувшего с помоста Эдуарда Аркадьевича, вознесла над собой и лавой устремилась к воротам, ударилась мощно о крепкие брёвна:

– Открывай, с-сука!

С вышки свесился, уронив с головы пилотку, часовой из самоохраны:

– Куды прёшься? Стрелять буду!

– Я те стрельну, падла! – ощетинилась злобно толпа. – Щас, сука, с вышки, как грушу, стрясём и порвём на портянки.

– Открыть ворота! – гремел, возвышаясь над осатанелой массой, Марципанов. – Я, начальник лагеря, вам приказываю! Объявляю самоохрану распущенной! Вы, бойцы, тоже свободны! – А сам подумал с восторгом, что ради таких вот мгновений наивысшего счастья и напряжения и стоило ему жить!

Завизжала ручная лебёдка, ржавые троса сдвинули, поволокли в сторону тяжёлые створки ворот. Плывущий на плечах толпы Эдуард Аркадьевич успел заметить, как метнулся было прочь ожидавший его по ту сторону Подкидышев, но его схватили одновременно десятки рук и принялись бить с надсадным уханьем, свирепо и беспощадно – насмерть.

Бурлящим, ревущим грозно и свистящим пронзительно потоком сотни вырвавшихся за пределы лагеря зеков устремились к посёлку, где стихала, потрескивая сухо, ружейная пальба, зато разгорался жаркий, всеохватный пожар.

 

4

Дальнейшее Марципанову помнилось, как в тумане. Огромная и остервенелая толпа, словно цунами, ударилась о посёлок. Одновременно с разных сторон раздался грохот вышибленных дверей, звон разбитых окон, вой баб и плачь ребятишек. Гигантским костром полыхающий дом деда освещал дикую картину разгрома. Вновь поднялась заполошная пальба. Из нескольких домов по накатывающей волне заключённых кинжальным огнём били пулемёты, автоматы, часто плевались свинцом трёхлинейки. Алые иглы трассеров пронзали щетинистый клубок из тысячи человеческих тел. Немало сметенных пулями зеков покатилось кубарем в заледеневшую траву на обочинах улицы, попадали, раскинув руки, среди куч картофельной ботвы в огородах, повисло в набухших кровью бушлатах на плетнях и заборах, но взяли-таки, задавили массой, разлились гудронными ручейками по проулками и задним дворам. Ворвались в штаб, и вот уже из окон вместе с рамами с треском вылетели, шлёпнувшись оземь, несколько бездыханных чекистов.

Марципанов, стремясь перекричать дружный ор и треск стрельбы, метался возле штаба, призывая каторжан остановиться, прекратить безумное истребление, но сорвал голос до комариного писка, который оказался неразличимым уже в мощном гуле тёмного облака гнуса, облепившего жадно со всех сторон обречённый посёлок. А после того, как у его лица несколько раз угрожающе свистнули пули, и вовсе отошёл в сторонку, забился в заросли чилиги, чтоб не мельтешить и не угодить вгорячах под выстрел, затаился там, трясясь мелко в своём легковатом для ночной стужи френче.

Отсюда и выволокла его спустя час пара крепких лагерников, отвесив несколько звонких затрещин.

– Ишь, затаился, ментяра поганый…

– Я капитан Марципанов! – попытался придать своему лицу независимое выражение Эдуард Аркадьевич. – Это же я вас освободил! Вы что, меня не узнали?

Урки, явно из потомственных блатарей, с трофейными автоматами на плечах, бесцеремонно толкнули его в направлении к штабу:

– Давай топай. Отведём к Резаному, там разберёмся…

Стрельба стихала. По всему посёлку, освещённому сполохами то здесь, то там полыхающих изб, как в развороченном муравейнике, копошились, хаотично передвигаясь, сотни людей. Одни волокли объёмистые узлы – то ли с добычей, то ли спасая остатки добра, кого-то куда-то, как Марципанова, вели под конвоем, кого-то кончали у ближайшей стены, провожая в последний путь сухим треском выстрелов из захваченных у конвоя винтовок.

Здание штаба, хотя и изрядно разгромленное, оставалось всё-таки целым, не горело, по крайней мере. Чихнув, заработал с подвыванием аварийный электрогенератор, лампочки засветились вполнакала, но и при тусклом агонирующем свете Эдуард Аркадьевич, подпираемый автоматным стволом в спину, проходя длинным коридором, мог оценить масштабы развернувшегося здесь сражения.

Пол густо усыпан стреляными гильзами, осколками стекла, обломками мебели, обрывками бумаг, повсюду разбросаны тела убитых – зеков в полосатых робах, вохровцев в защитного цвета гимнастёрках, офицеров в иссечённых пулями зелёных кителях и в синих, с бурыми пятнами, галифе. И удушливый запах пороховой гари, крови…

Марципанова провели в бывший дедушкин, а с недавних пор его собственный, кабинет. За просторным «хозяйским» столом вольготно расположился уркаган, коронованный, как шептались в зоне, ещё старыми, правильными, ворами с дореволюционным стажем, по кличке Резаный.

– А, командир! – обнажил он в оскале золотые фиксы, перемежающиеся чёрными от налёта чифиря и табака зубами. – Заходи смелей, это ж всё же твоя бывшая хата! Я здесь пошарить ещё не успел, так что колись, где тут у тебя выпивка и жрачка заначены?

Эдуард Аркадьевич, ожидавший, что чествовать его будут благодарно, словно царя-освободителя, как минимум, скис от такого пренебрежительного, хамского даже, приёма.

– Я, право, не знаю… – вспыхнул пунцово он, – стоит ли в такой судьбоносный час о еде и выпивке думать… Мы с вами сообща, в одной, так сказать, спасательной команде должны сейчас взять в свои руки власть, навести элементарный порядок…

– Не парься, – оборвал бесцеремонно его уркаган. – То теперь не твоя, а моя забота.

– То есть, вы хотите сказать…

– Что я хотел, то и, в натуре, сказал, – зверем глянул на бывшего Хозяина уголовник. – В последний раз, как для тупого совсем, повторяю: пожрать дай и выпить. А то сам найду – плохо будет.

– Да господи…. Да конечно… – втянув голову в плечи, залепетал Марципанов. – Извольте в комнату отдыха пройти… Там.. гм-м… всё приготовлено.

– Пойдём похаваем, потом потолкуем, – приказал Резаный и зыркнул в сторону блатарей с автоматами. – Стоять здесь, никого не пускать. Полезут – шмаляйте без предупреждения. Мы им, блин, не вохра, мы блин, присягу не принимали…

У входа в комнату отдыха вор замешкался, отступил в сторону, ощерил золотые клыки, изображая галантность:

– Просю…

Раскрыв холодильник, Марципанов принялся расставлять на низком столике бывшие там припасы – бутылку коньяку, медвежий окорок, солёные грибы, копчёное сало.

Резаный, не сумев побороть любопытства, подошёл к холодильнику, ощупал продукты внутри, ковырнул ногтем иней в морозилке:

– Во, блин, снег… Занятный шкапчик…

Эдуард Аркадьевич сообразил, что рождённый на каторге первый раз в жизни видит холодильник!

Он, как мог, наскоро объяснил уракагану принцип действия морозильного агрегата. Вор хмуро покачал головой:

– Вот, значит, как чека устроилась… Водка у них, блин, всегда холодная… Ну, ничё, теперь это всё наше будет. Кто был никем, тот, в натуре, станет всем…

Марципанов подобострастно хихикнул.

Резаный без приглашения шмякнулся в мягкое, охнувшее податливо под ним кожаное кресло, жадно оглядел стол:

– Мировая жрачка. Неплохо вам, чекистам, на костях наших живётся-пируется. – Ткнул грязными, в синей татуировке пальцами в мелкие коньячные рюмки: – А это убери. Давай тару побольше. Я тебе чё, в натуре, фраер, – из напёрстков лакать? Вон те стаканы сойдут…

Эдуард Аркадьевич послушно взял из буфета две хрустальные вазы, предназначенные для цветов, налил в каждую до половины коньяк.

– Мне с тобой, краснопёрый, по понятиям чокаться не канает. Так что давай так, вприглядку… Ну, за свободу! – и опрокинул в вызолоченную пасть – до дна.

Капитан отхлебнул неловко через толстый хрустальный край, подцепил вилкой грибок. Резаный жрал, сгребая с тарелок руками всё подряд и сваливая горстями в бездонный рот.

– Уф-ф-ф… – наконец отвалился он, рыгнув сыто. – Мировой закусон. А теперь давай, чекист, покалякаем. Я так понимаю, что власть в посёлке и в лагере моя теперь. Вохровцев мои парня частью кончили, частью повязали. Щас жмуриков – и ваших, и наших – в одну кучу стаскивают. Похороним, блин, всех в одной братской могиле…

– Конечно, конечно! – встрял Эдуард Аркадьевич. – Есть в этом, если хотите, глубокий, объединяющий нас в единое гражданское общество, примиряющий смысл…

– Не трандычи, – строго посмотрел на него уркаган. – С тобой-то мне что делать? Сунуть к твоим кентам-чекистам, которых мы по баракам закрыли – так они тебя небось придавят вмиг, как гниду. При себе оставить? А на хрена ты мне, прямо скажем, сдался?

Марципанов заелозил в кресле, достал из кармана кителя пачку «Герцеговины Флор», открыл, протянул собеседнику:

– Угощайтесь…

Тот хапнул всю коробку, сунул небрежно в нутро полосатого бушлата, вытряхнув предварительно две папироски на стол. Эдуард Аркадьевич высек огонёк из золотой зажигалки, предложил Резаному. Тот отмахнулся с негодованием.

– А… ну да… Тоже… э-э… не канает, – догадался Эдуард Аркадьевич. Прикурил и пообещал вкрадчиво: – Я вам…. э-э… не знаю, как вас по имени-отчеству, пригожусь…

Вор пыхнул папироской:

– Ишь какой духмяный-то табачок… Филдиперсовый! – А потом тяжело посмотрел на капитана сквозь клубы серого дыма. – Нет у меня ни имени, ни отчества, начальничек. Только кликуха – Резаный. Меня мамка ножом по морде полоснула. Спала пьяная, а я её разбудил – жрать хотел. Малой был, трёхлетка… Потом на ножах дрался бессчётно, искромсанный весь, но там, на тулове, – наплевать, под рубахой не видать. А родная маманя физию мне попортила. Через то я, как подрос, отплатил ей. Нос откусил. Так и дожила век, ха-ха, безносая… А с тобой я, чекист, базар веду, чтобы договор заключить. Мы тебе жизнь дарим, а ты мне с пацанами дорогу из лагеря на Большую землю покажешь. Я ж тоже о тебе кое-какие справки навёл. Ты ведь фраерок-то не тутошний, пришлый. Вот вместе с тобой к тебе домой через тайгу и потопаем…

Эдуард Аркадьевич ужом завился у стола, схватил бутылку, разлил с бульканьем по вазам.

– Извольте, господин Резаный. Хороший коньячок. Полста лет выдержки! На воле нынче такого ни за какие деньги не достанешь. Безобразия, я вам честно скажу, сейчас на Большой земле творятся. Не по понятиям живут… Водку, и ту подделывают… Но менты лютуют. Хватают кого ни попадя. И отсюда, уж поверьте моему опыту, всем скопом прорываться нельзя.

– А есть ли у тебя, фраерок, адресочки на воле, где перекантоваться можно было бы какое-то время, ксивы верные выправить, осмотреться, прикид цивильный купить? – Резаный достал «Герцеговину Флор», бросил щедро пачку на стол.

– Да без вопросов. Были бы бабки. Сейчас не советская власть. Всё покупается и продаётся, – растолковывал Марципанов.

Уркаган отхлебнул коньяка из вазы, поморщился:

– Чтоб я так всегда жил… Так, говоришь, малой кодлой выходить надо?

– Конечно, – подхватил воодушевлённо Эдуард Аркадьевич, закуривая ещё одну папиросу и склонившись к вору, зашептал доверительно: – Представьте, что будет, если целая орава зеков, многие из которых воли в глаза ни разу в жизни не видели, из тайги выломится? Нынче не пятьдесят третий год. Менты вмиг их вычислят, всех переловят, и уже в свои, российские, зоны посадят. Да и зачем нам, э-э… господин Резаный, всех за собой тащить? Свобода, она, знаете ли, не для каждого. Выйдем, так сказать, ограниченным кругом. Соберёмся не торопясь, золотишком со складов затаримся и пойдём с божьей помощью. Только… – вспомнив, с кем имеет дело, постращал он на всякий случай, – без меня вам никак не обойтись. Вмиг спалитесь, не зная… э-э… местной специфики. Вас первый же милицейский патруль повяжет. А со мной проскочите, как по маслу. И золотишко… Его же реализовать через верных людей нужно. В скупку со слитком-то не заявишься. Быстро вычислят – не правоохранительные органы, так бандиты… И ещё… – понизил он голос до свистящего шёпота: – Зачем же нам резать курицу, золотые яйца несущую? – и замолчал многозначительно.

– Об чём ты? – не понял Резаный.

– А вот о чём, – жарко задышал ему в ухо Марципанов. – Дело здесь, в лагере, хорошо отлажено. Если… э-э… не всех зеков распустить, часть тут оставить да приставить к ним верных людишек для надзора… можно много лет ещё золотишко из шахты ковырять да на Большой земле продавать! Выгодный, между прочим, бизнес!

Уракаган, почёсывая стриженый затылок, задумчиво посмотрел на капитана.

– Интересный базар ведёшь, начальник… Я над этим делом ещё покумекаю. Хотя, правда твоя: на фиг мужикам свобода? Им по понятиям чёрными пахарями надлежит быть. Вот пусть и пашут. Их обратно в бараки загоним. Вохру, что уцелела, – туда же. Пусть, в натуре, искупают вину перед правильными арестантами честным трудом. Тех, кто в шахте, мы и не выпускали пока. У них там Веня Золотой главшпанит. Пущай сидит, я его на волю отпускать не подписывался… А ты не боись, – вдруг хлопнул он по-свойски Марципанова по плечу. – Кстати, может, у тебя кенты среди вохровцев есть? Так ты попроси – я распоряжусь, чтоб освободили…

Эдуард Аркадьевич подумал мимолётно об Октябрине, Клямкине, Подкидышеве, если тот уцелел… И равнодушно махнул рукой:

– Да нет… Чёрт с ними. Делайте, что хотите.

Резаный глянул на него остро, хмыкнул неопределённо:

– Ну-ну… – а потом предложил. – Ладно, ты здесь затарься пока. Будешь у меня… г-гы.. тайным советником. А я пойду, покомандую малость. Безвластие, беспредел – это, фраерок, тоже плохо.

 

5

В ночь, когда вспыхнул мятеж, Богомолов оставался в посёлке. Освободив писателя досрочно, Марципанов определил его на жительство в типографию, располагавшуюся в избушке о четырёх оконцах на задах штаба. Работавший здесь поселенец – печатник, наборщик и верстальщик в одном лице – пристроился под бочок к местной вдовушке, ночевал там, так что с вечера до утра Иван Михайлович оставался полноправным хозяином помещения.

В комнате побольше размещалась печатная машина, верстальный стол, кассы со шрифтами, хранились рулоны газетной бумаги, судя по штампам, выпущенной Пермским целлюлозно-бумажным комбинатом ещё в 1947 году.

В маленькой комнатушке стоял деревянный топчан с матрацем, набитым обрезками всё той же бумаги, комковатый и жёсткий, небольшой, грубо сколоченный стол, табурет и шкаф, в котором хранилось несколько книг и картонных папок с рукописями, а также подшивки газет.

Среди книг оказалась одна, весьма полезная для писателя, не слишком разбиравшегося в типографском деле, – «Оформление и производство газеты» под редакцией доцента Б. А. Вяземского, изданная в Москве в 1952 году. Из неё-то Богомолов и узнал, что представляет из себя ручной набор, какие бывают шрифты, что такое вёрстка, процесс печатания.

Машина, стоящая в редакции, называлась тигельной. Иван Михайлович быстро научился валиком наносить краску на тигель, в который закладывалась наборная форма, затем совать туда нарезанные заранее листы бумаги, давить на педаль, и машина, хлопнув стальной пастью, печатала одну сторону газеты. Чтобы получить оттиск на второй стороне, требовалось повторить всю процедуру, перевернув лист бумаги. Производительность была невысокой – 600 оттисков в час, но для лагерной газетки, выходившей тиражом триста экземпляров, вполне хватало.

Несколько раз в типографию приходил обретший свободу по амнистии, но по-прежнему живший в библиотеке Культяпый, пил с писателем чай, угрюмо пророчествовал:

– Думаете, вы с Марципановым доброе дело делаете, дав карторжанам волю? Да не будет из этого толку! Начнут пить, резать друг друга, ханыжничать… Уж лучше б под конвоем держали. Для его же, народа, пользы…

Работа оказалась без напряга, кормёжка сносной, а собственный кабинет после барачной толчеи и вони и вовсе чудился царским подарком судьбы.

– Красота! – садясь по вечерам за стол и оглаживая любовно его бока, тихо радовался Богомолов. Он смотрел в окошко, за которым виднелся ствол вековой, скрипящей по ночам убаюкивающе-жалобно сосны, и говорил сам себе: – Что ещё надо для полного творческого счастья писателю? Возьмусь, честное слово, завтра же возьмусь за роман!

И взялся бы, но тут, как назло, бабахнуло, мигом перевернув весь его нехитрый, только-только устоявшийся быт.

Проснувшись среди ночи от ураганной стрельбы под звон разлетевшегося вдребезги оконного стекла, свист шальных пуль, смачно впивающихся в бревенчатые стены флигеля, Иван Михайлович с поразительной для сугубо штатского, отродясь не нюхавшего пороху человека, расторопностью и предусмотрительностью, мгновенно нырнул под топчан. Где и пребывал довольно долгое время, уткнувшись носом в свои пыльные, крепко пахнущие портянками и гуталином кирзовые сапоги.

Сперва он не понимал, что происходит. Теплилась надежда, что это официальные российские власти наконец добрались-таки до затаившегося в дебрях тайги нелегального островка сталинизма и теперь наводят здесь конституционный порядок с помощью ОМОНа или СОБРа. Но когда на соседний штаб с рёвом накатила толпа, по густому, отборному мату, по жаргонным лагерным словечкам понял, что это вырвались на свободу каторжане, которые кончают сейчас вохровцев – своих извечных врагов.

Кто-то пинком вышиб дверь флигелька, прошёл, хрустя битым стеклом, по типографии, заглянул в закуток Богомолова. Не прельстившись спартанской обстановкой, вышел, тяжело волоча ноги в деревянных опорках:

– Тут чека нету. Айда в штаб, подхарчиться поищем!

Поняв, что власть в посёлке радикально переменилась, Иван Михайлович, не дожидаясь, когда его извлекут на свет озверелые лагерники и шлёпнут по запарке, как пособника чекистов, шустро выбрался из-под топчана, на четвереньках добрался до шкафа, отыскал там полосатую робу, торопливо натянул на себя. А потом принялся соображать судорожно: примут ли его взбунтовавшиеся зеки за своего или кончат, признав сукой-активистом?

За окном вставал багровый рассвет – где-то в посёлке полыхали дома. Стрельба стала стихать. Из штаба доносились крики, хриплый мат – уголовники наводили свои порядки.

Богомолов натянул сапоги, нахлобучил полосатую кепку и осторожно вышел из домика. Вокруг штаба кучковались зеки. Многие были вооружены автоматами, винтовками. Некоторые нянчили в руках узлы с трофейным добром. Несколько блатных, с форсом шлёпнув донышком бутылки о голенище сапога и выбив пробку, пили водку, отхлёбывая поочерёдно из горлышка.

По улице под конвоем зеков шла избитая, истерзанная толпа вохровцев в изодранных гимнастёрках, вольняшек в синих спецовках, и писатель подумал, что если бы не догадался переодеться вовремя, то тоже плёлся бы в этой скорбной процессии.

– Эй, Гоголь! – неожиданно окликнул его один из конвоиров. – Подь сюды!

Иван Михайлович испуганно подошёл.

– А я слыхал, тебя вроде освободили? – конвоир из блатных с револьвером в руке, с торчащей из-за голенища сапога наборной рукояткой финки, прищурясь, оглядел Богомолова.

– Дык… Хотели вроде бы… – сбивчиво пояснил писатель.

– Ну ладно, мы сами себя освободили! – блеснул фиксами в ухмылке блатной. – Подмени-ка меня, братан. Энтих краснопёрых козлов Резаный велел в лагерь отогнать и в барках закрыть. Пущай вместо нас на нарах попарятся. А мне недосуг. Надо по хатам пройтись, чтоб ни одного краснопогонника на воле не осталось.

– Так я ж не при оружии… – попытался отбрехаться вяло Иван Михайлович. На что урка вытащил из-за голенища нож, протянул ему рукояткой вперёд.

– На. Попытается который бежать – режь беспощадно. Да куда они, суки, денутся? Теперь здесь везде наша власть!

Богомолов, взяв финку, побрёл с ней наперевес, пристроившись сборку колонны. Ему всё казалось, что сейчас кто-нибудь из уркаганов опознает в нём активиста – пособника лагерной администрации, втолкнёт в строй пленных, а то и вовсе прибьёт, но блатные не обращали на конвойных внимания, бродили по посёлку, собирая по хатам шмотьё, закуску и выпивку, а вохровцев сопровождали, судя по всему, обретшие негаданную свободу лагерные пахари-мужики.

Иван Михайлович старался не смотреть в сторону тех, кого охранял теперь, неожиданно для себя поменявшись с ними местами. Ни мстительной радости, ни злости к этим людям, ещё недавно, когда катал, надрываясь, тачку в карьере, казавшихся ему богами, вольными распорядиться его жизнью и смертью, писатель уже не испытывал. Многие из них были сильно избиты, перепачканы кровью. Некоторым помогали идти товарищи. А какой-то лагерный чёрт с длинной суковатой дубиной и с обезумевшим взглядом скакал вокруг колонны, норовя стукнуть пленных и вопя:

– А вы меня как? А таперича я вас так! Ох, попью вашей чекистской кровушки, ох, попью!

Миновав посёлок, по вырубленной в тайге дороге подошли к лагерным воротам. Там колонну встретили расхристанные вояки из самоохраны с берданками наизготовку.

– Я ж говорил, пацаны, без работы и пайки мы не останемся! – радостно поприветствовал новых каторжан один из них. – Раз есть тюрьма, найдётся и кому в ней сидеть!

Ворота жилзоны распахнулись со скрежетом. С шутками и прибаутками вохровцев загнали туда.

Богомолов собрался было навостриться в посёлок, но один из самоохранников грубо прихватил его за плечо:

– К-куда, твою мать?!

– Дак в посёлок, – пояснил, пытаясь освободиться, Иван Михайлович.

– Стоять! – рявкнул стрелок, наводя на него тронутый ржавчиной ствол берданки. – Ты у нас кто по этой жизни? Мужик! А всех мужиков велено опять за колючку загнать. Нагулялись – и хватит!

– А… как же свобода? – обескуражено лопотал, опасливо косясь на берданку, писатель.

– Свобода – это, фраерок, не для тебя, – ощерился самоохранник. – Свобода для тех, кто мастью козырной вышел. А твоё мужичье дело – брать больше да кидать дальше. Усёк?

– Усёк, – понурился Богомолов и бросил финку на землю.

Вместе с ещё несколькими бедолагами в полосатых робах, тоже оказавшихся мужиками по масти, писателя прикладами затолкали в жилзону. Ворота, заскрипев ржаво, закрылись у них за спинами, вновь отсекая от вольного мира.

 

6

Так случилось, что Студейкин не участвовал в лагерной революции. Будучи формально амнистированным, он продолжал обитать в режимном бараке локальной зоны, где располагалась спецлаборатория. Дело в том, что в результате многолетней селекции контингент подневольных работников секретного блока оказался в целом более приемлемым для Александра Яковлевича, чем прочие зеки, да и жители посёлка, а кормёжка здесь традиционно была лучше той, что давали в общей столовой, бытовые условия – комфортнее.

Когда вспыхнул ночной мятеж, вышколенная вохра осталась верной присяге. Чекисты наглухо закрыли все входы в спецблок, заняли круговую оборону на вышках, втащив туда два пулемёта Дегтярёва, и простреливали пространство запретной зоны, не разрешая приблизиться к ней никому, кроме начальника лагеря. А поскольку капитан Марципанов так и не появился, секретная лаборатория осталась на какое-то время единственной территорией лагеря, где сохранялся прежний, десятилетиями устоявшийся, порядок.

Ураганная стрельба, пожары в посёлке разбередили души заключённых спецблока, но суровые вохровцы мгновенно пресекали все вольнодумные разговоры, усиленно патрулируя локальный сектор, жилой барак, производственные и складские помещения.

Старуха Извергиль, со временем несколько смягчившая своё отношение к Александру Яковлевичу, нисколько не тяготилась неопределённостью своего положения.

– Я, голубчик, нашими чекистами даже горжусь! – откровенничала она со Студейкиным. – Профессионалы высочайшего класса. Надёжные, невозмутимые. Пусть хоть всемирный потоп – они свой пост не бросят. Вот у кого и вы, молодые учёные, должны учиться мужеству, стойкости, верности своим идеалам.

– Ну, вы уж совсем… Нашли кого в пример ставить – тюремщиков! – недоумевал Александр Яковлевич.

– Я говорю о профессионализме вообще, не применительно к конкретной деятельности! – горячилась Извергиль. – А изоляция, тюремный режим, если хотите, науке только на пользу! Отрешившись от внешнего мира, от всего, что отвлекает от главного, учёный в таких условиях все силы отдаёт науке. Будь моя воля, я возродила бы повсеместно «шарашки», где собирала бы самые выдающиеся умы современности!

– А я считаю, что в неволе человек не способен на творчество, – стоял на своём Студейкин.

Изольда Валерьевна, картинно хватаясь за сердце, пыхтела папиросой, в волнении стряхивая пепел мимо чашки Петри.

– Посмотрите вокруг! Именно здесь, в дебрях тайги, оторванные от благ цивилизации, от передовых достижений науки, наконец на примитивном оборудовании, подневольные, как вы выразились, учёные совершили открытие мирового значения! Почему? Да потому, что им не мешали! А дух – он свободен, несмотря на оковы, заборы, тюремные решётки… Я всегда знала, что вы не учёный, – обличающе тыкала она в сторону Александра Яковлевича дымящимся окурком. – Скорее, популяризатор, эдакий графоман от науки. Вам не дано получать наслаждение от самого творческого процесса! Подумайте: то, что мы делаем здесь, в тайге, не умеет никто в мире! Ни один из научно-исследовательских институтов Европы, США, Японии, Китая не продвинулся в разработке межвидового скрещивания так далеко, как мы. Они отстали от нас на десятки лет! Вот вам итог свободы личности, демократии… Осознание этого факта наполняет меня чувством гордости за нашу науку!

– Ну откуда вам известно, что на Западе так уж отстали, – пренебрежительно махнул рукой Студейкин. – Ни газет, ни журналов вы здесь не читаете. Может быть, то, над чем корпит коллектив нашей лаборатории, там, в большом мире, уже открыто и переоткрыто?

– А Интернет? – вскинулась Извергиль, но, поняв, что сболтнула лишнего, прикусила язык.

Александра Яковлевича как будто кипятком ошпарило:

– У вас есть доступ в Интернет?! Что ж вы молчите!

– Тс-с… ради бога, – старуха оглянулась тревожно по сторонам, прижав указательный палец к губам. – Я не должна была этого вам говорить… Это совершеннейшая тайна, голубчик. Надеюсь на вашу порядочность…

– Конечно, конечно, – краснея, поспешил заверить её Студейкин, но, не удержавшись, причмокнул губами. – Надо же! Кто бы мог подумать…

Мучимый стыдом за свою несдержанность, он тем не менее в тот же вечер поделился этим секретом с завхозом Олексом.

– Вы представляете?! – возбуждёно шептал он Станиславу Петровичу в тесной каптёрке, попивая огненный чай-купчик со слипшимися в комок ландориками. – Если добраться до компьютера, можно послать по «мылу» сообщение о нашем лагере с указанием точных координат его местонахождения! И весь этот кошмар закончится в одночасье!

Олекс, прихватив тряпочкой раскалённую ручку алюминиевой кружки, заменяющей заварной чайник, долил дегтярно-тёмной жидкости себе и гостю, заметил задумчиво:

– А что это, уважаемый Александр Яковлевич, нам с вами даст? Так сказать, персонально? Лагерь и так со дня на день прикажет должно жить… Я через вохровцев узнал: блатные в нём и в посёлке власть захватили. Теперь мигом всё сожрут, выпьют, передерутся, а как подморозит болота – разбредутся, кто куда. А вот нам с вами самое время и о себе, грешным делом, подумать…

– Да, выбраться отсюда будет непросто, – согласился Студейкин. – Зимой, по тайге… Надо запастись одёжонкой, продуктов питания в дорогу собрать.

– Но не с пустыми же руками на Большую землю прикажете возвращаться? – Олекс положил в рот конфету, облизал сладкие пальцы, шумно отхлебнул из кружки, почмокал задумчиво. – Я, например, здесь почти десять лет ни за что ни про что отсидел. Вы, коллега, хотя и новичок, тоже вправе рассчитывать… э-э… на некоторую материальную компенсацию. За перенесённые моральные и физические страдания, так сказать.

Студейкин вначале не понял, куда клонит многомудрый завхоз, а потом сообразил, подхватил радостно:

– Вы совершенно правы! Возьмём с собой рабсила и предъявим его мировой научной общественности!

Станислав Петрович кивнул сдержанно:

– В правильном направлении мыслите. Но живого рабсила через тайгу волочить – слишком хлопотно. А вот если скачать с компьютера на дискеточку результаты работы лаборатории, все её, так сказать, научные изыскания…

– И опубликовать потом как сенсацию! – с воодушевлением воскликнул Александр Яковлевич. – Сделать эти секретные разработки достоянием всего человечества! Этот наш благородный шаг наверняка по достоинству оценят в самых широких научных кругах!

Олекс внимательно посмотрел в глаза собеседнику, потом улыбнулся вежливо:

– Экий вы, батенька… Благородно, конечно. Однако эти научные, как вы изволили выразиться, круги быстро смекнут, что рядом с эпохальным открытием нас с вами, увы, не стояло… Так что ни лавров, ни денег наверняка не дадут. И столько претерпев здесь, мы с вами останемся в итоге на обретённой вновь воле, извините за выражение, с голой жопой.

Студейкин удручённо пожал плечами:

– Такова судьба каждого порядочного человека… Нет пророка в своём Отечестве… А у вас что, другие варианты имеются?

Олекс, отставив кружку, склонился к собеседнику:

– Имеются. Я, например, предлагаю дискетку с материалами разработок лаборатории знающим людям продать.

– Как-то это… не интеллигентно звучит, – поморщился Александр Яковлевич. – Да и таких людей, кто это научное открытие оценит, а главное, за него заплатит, ещё отыскать надо! Вы их, случайно, не знаете?

В глазах Станислава Петровича вспыхнул вдруг нездешний какой-то, не зековский совсем, холодный, как сталь клинка, огонёк.

– Случайно знаю, – буднично произнёс он.

– Откуда? – изумился Студейкин.

– Ну как же… – пожал плечами тот, – я же за шпионаж срок отбываю.

– А-а… – разочарованно протянул Александр Яковлевич. – Мы все тут сплошь изменники Родины, вредители да шпионы…

– Но я настоящий шпион, – сверкнул белозубой улыбкой Олекс. – Правда, промышленный…

– Не может быть?! – округлив глаза, изумился Студейкин, поняв вдруг, что это – чистая правда.

– Может, может, – снисходительно потрепал его по плечу завхоз. – Кино про Джемса Бонда смотрели? Только он за военными секретами охотился, а я – за производственными и научными.

Александр Яковлевич от волнения хватил через край горячего чая, обжёг нёбо, поперхнулся, закашлялся. Олекс добродушно похлопал его меж лопаток.

– Чего вы так удивляетесь? Обычное дело в цивилизованном мире.

– А вы… эк-хе-хе… из какой страны? – охрипшим голосом просипел Студейкин.

– Ну, скажем так… из англоязычной. Вам, в общем-то, это знать ни к чему. Существует некая… э-э… транснациональная корпорация, которой стало известно, что где-то на территории России функционирует объект, на котором ведутся научные исследования по интересующей корпорацию тематике. Кое-какие наводки, где искать этот объект, у меня были. И я, прибыв в Россию, его нашёл. Но по известным вам причинам ни сведений о характере научных разработок, ведущихся в здешней лаборатории, получить так и не смог, ни вернуться восвояси не сумел, оказавшись под стражей. А ведь то, чем занимаются здесь учёные, действительно представляет огромный научный и коммерческий интерес. И если вы мне поможете получить эти сведения… уверен, корпорация не поскупится и заплатит за них приличную сумму.

Студейкин залился румянцем:

– Но ведь это же будет изменой Родине с моей стороны!

Олекс засмеялся раскатисто, искренне:

– Ох, не могу… Это вы от здешних обитателей переняли такую пещерную риторику времён холодной войны? Мир изменился, дорогой Александр Яковлевич. Он стал открытым. И разработки здешней лаборатории не имеют никакого отношения к военно-промышленному комплексу и обороне. Вы что, тупоголовых рабсилов в современных вооружённых силах использовать собираетесь?

– А зачем же тогда эти сведения потребовались вашей корпорации? – хитро прищурился Студейкин.

– Господи! – всплеснул руками Олекс. – А то вы наших буржуев не знаете! Ну, втемяшилось им в голову – искусственно выведенного человека получить! А денег – как у дурака махорки. И заплатить они мне пообещали, если я им эти сведения раздобуду, три миллиона. Сейчас, десять лет спустя, с учётом инфляции, моих… э-э… суточных за этот срок – миллионов пять, не меньше.

– Рублей?! – схватился за голову Александр Яковлевич.

Завхоз снисходительно усмехнулся:

– Долларов, голубчик вы мой, конечно же, долларов. Причём учтите: это минимальная, на мой взгляд, цена. Вообще-то я рассчитываю получить процентов на тридцать больше.

– Ух ты! – с шумом выдохнул поражённый колоссальной суммой Студейкин. А потом словно в воду ледяную нырнул: – Согласен.

– Ну вот и хорошо, – видя душевные терзания собеседника, успокоил его Олекс. – Да не переживайте вы так! Никакой измены Родине в вашем поступке не будет. А если бы, между нами говоря, и была? Чем вы ей, вашей Родине, так уж обязаны? Тем, что всю жизнь, как всякий интеллигентный человек, провели в нищете? Да ещё угодили сюда, в сталинский лагерь! Ах, кто-то может утверждать, что вины Родины в этом нет! – патетически простёр над головой руки Станислав Петрович. – Ну, не скажите! Ведь это только в такой стране, как Россия, с её дикими пространствами, бездорожьем, известным разгильдяйством её властей и безалаберностью местного населения могли потерять целый концлагерь вместе с зеками и вооружённой охраной! И более того – не обнаружить затем его на протяжении шестидесяти лет! Вы говорите, что здесь, в Гиблой пади аномальную зону искали? Да вся ваша чёртова Россия – сплошная аномальная зона! И перед этой страной вы, друг мой, чувствуете себя виноватым?!

Александр Яковлевич кивал согласно, но на душе у него кошки скребли.

 

7

Резаный, как вор старой закалки, не чуждый благородства, сдержал своё слово: Марципанова блатные не тронули.

Сам пахан занял дедушкин кабинет в штабе, там же и спал, а Эдуарда Аркадьевича определил на жительство в баньку неподалёку.

– Ты, гражданин начальник, там обитать пока будешь, – предупредил он бывшего правозащитника. – Помещенье хорошее, тёплое. Мы тебе туда шконку поставим, стол, тубарь. Печка там, само собой, есть. Будешь, в натуре, как Ленин в Разливе. Тезисы, хе-хе, для моих выступлений писать.

В посёлке вольготно разместились урки, загнав чекистов вместе с семьями и поселенцев-вольняшек за колючую проволоку, в лагерь. Туда же спровадили мужиков-пахарей и сук-активистов. Последних вгорячах собрались было, по давней зоновской традиции, кончить на месте, да одумались вовремя, успев замочить лишь несколько человек: кто-то ведь должен организовывать лагерный быт, следить за порядком да принуждать мужиков к работе!

Оставили и самоохрану, приставив к ней для присмотра несколько блатарей. И вскоре жизнь за колючей проволокой пошла своим чередом. Шахта выдавала на-гора слитки золота, конвой гонял заключённых на лесоповал, правда, чекистов держали пока взаперти по баракам – работы на режимной территории почти не было, а выводить на объекты бывшую вохру самоохрана всё-таки не решалась.

Марципанов охотно спрятался в баньке. Вечно пьяных вооружённых урок он опасался, а потому без особой нужды носа на улицу не высовывал. Тем более что там то и дело вспыхивали драки с поножовщиной и стрельбой.

Обретшие свободу зеки проводили время в обжорстве. Запасы продовольствия на складах таяли быстро. Все коровы, овцы и свиньи, птица на подхозе и на подворьях селян были перерезаны в течение нескольких дней. Прямо напротив штаба, на огромном костре, круглые сутки жарились на вертеле целые туши скотины. Блатные отрезали от них куски мяса и жрали, запивая водкой, коньяком и винами, извлечёнными из личных дедушкиных запасов. Зечки-бабёшки обживали доставшиеся от изгнанных вохровцев дома, ссорились с сожителями, орали визгливо на прижитых ещё в лагере детей – вечно голодных, в соплях и заедах, но невероятно бойких, пронырливых и вороватых.

Марципанов понимал отчётливо, что дни лагеря сочтены. Стоял конец октября – суровая пора предзимья в этих краях. То и дело моросил мелкий холодный дождь, перемежаясь с мокрым снегом и ледянистой крупой, засыпающей стылую, каменной плотности землю. Пожухла трава, порыжела, а вкрапленные в разнолесье тайги берёзы, осины и вековые дубы потеряли последнюю листву, замерли враскорячку, напоминая голыми сучьями скелеты давно вымерших доисторических динозавров. Того и гляди выпадет настоящий снег, завалит всё в округе сугробами по пояс взрослому человеку и тогда из посёлка вовсе не выбраться – разве что на охотничьих разлапистых лыжах… Но пройти сотни километров по заметённому бурелому с тёмными, смертельно опасными окнами незамерзшей трясины, в лютую стужу, со скудными запасами пищи, которую придётся тащить на закорках – на такое способен далеко не каждый. И он, Марципанов, уж точно не из их числа.

«И чего Резаный тянет? – с тоскливой злобой размышлял Эдуард Аркадьевич, сидя в натопленной жаркой баньке у камелька. – Самое время сейчас сниматься, пока земля проморженная и топь проходима. Урка тупорылый! Дорвался до выпивки и харчей, а когда припасы закончатся, поздно будет. Передохнем здесь с голоду к чёртовой матери!»

Он уже не думал о золоте, которое намеревался переправить на Большую землю, – ноги бы унести. С тоской вспоминалась прежняя городская жизнь, правозащитная деятельность – пусть не слишком щедро оплачивается, но не пыльная, не докучающая особо. Сейчас как раз осень – время получения грантов. Фондов зарубежных, пекущихся о правах человека в России, полно. На хлеб с маслом и даже с икоркой стипендии Эдуарду Аркадьевичу хватает. А если ещё историю со здешним лагерем придать гласности… Сталинизм в современной России! Это вам не инсинуации какой-нибудь Новодворской, а наглядный пример незыблемости тоталитарных традиций в этой стране!

Он топил смоляными дровами печурку в баньке, шевелил кочергой рубиновые угольки и с тревогой думал о том, сдержит ли Резаный слово, возьмёт ли его с собой, если вообще решиться на поход из лагеря, к Большой земле? А то чиркнет финкой по горлу – и вся недолга…

В один из таких томительных своей безысходностью вечеров заявился в баньку посыльный зек, обряженный, впрочем, уже в трофейный полушубок и того же происхождения чекистские хромачи, приказал, сверкнув золотыми фиксами:

– Ты это, начальник, слышь?.. Короче, пошли со мной. Там тебя пахан кличет!

Через несколько минут Эдуард Аркадьевич вошёл в кабинет, некогда дедушкин, а теперь занятый Резаным. Тот сидел, развалясь, за письменным столом, забуревший, лоснящийся от сытости, обряженный в новую матросскую тельняшку и толстую душегрейку-безрукавку на волчьем меху, в тёмно-синих галифе и в белоснежных бурках. По одну руку от пахана дымилась кружка со свежезапаренным чифирём, по другую стояла початая бутылка коньяку и хрустальная ваза для цветов, выполняющая роль стакана.

Марципанов до сих пор ходивший в драном грязном кителе со споротыми погонами и в диковатого вида раздолбанных башмаках зековского образца, так как щеголеватые хромовые сапоги урки сняли с него в первый же день, чувствовал себя кем-то вроде военнопленного во вражеском окружении.

– А-а, командир! Тебя-то мне и надо! – приветствовал его Резаный. – Садись, не стесняйся. Вот, закуривай, – и подвинул ближе к нему пачку дедушкиных папирос «Герцеговина Флор». – Говно, а не курево. «Беломор» лучше. У меня дед, дело прошлое, на Беломоро-Балтийском канале срок тянул. Там, говорили, и копыта откинул. Знатные папиросы. А нету! Кончились. На складе только самосад и махорка, да и то немного осталось…

Эдуард Аркадьевич сел, взял папиросу, покосился, облизнувшись, на коньяк. Чиркнул золотой зажигалкой, небрежно поданной паханом, и сказал с лёгким раздражением:

– Уходить надо. Зима на носу. Припасы кончаются.

Резаный пыхнул сладковатым дымком, с неодобрением посмотрел на папиросу:

– Может, с махоркой этот табак перемешать? А то никакой крепости, один запах… – Потом перевёл взгляд на Марципанова. – А насчёт того, чтобы уходить… Я, командир, вот что решил. Никуда не пойду. Мне и здесь, в натуре, неплохо.

– А как же… зима… золото? – прошелестел губами обескураженный Эдуард Аркадьевич.

Резаный ощерился, обнажив зубы, теперь сплошь забранные в золотые коронки. Потом, склонившись ближе, сказал вполголоса:

– Про то мы с тобой и перетрём сейчас… Чифирчику хапнешь? Нет? Тогда коньячка? Пей, не стесняйся. Я все ящики со складов сюда, в кабинет, перетащил. Для серьёзных пацанов, гы-гы, вроде нас с тобой. – Он щедро набулькал полную вазу: – На, жахни.

Эдуард Аркадьевич ломаться не стал, ахнул посудину на одном дыхании, утёр губы ладонью:

– Крепкий, ч-чёрт!

– Во-о, зато базар теперь душевней пойдёт, – кивнул пахан, одобряя. А потом продолжил, понизив голос: – Я, командир, насчёт ухода вот как кумекаю. Чё мне там, в натуре, на твоей Большой земле делать? Здесь – моя власть. Что хочу, то и ворочу. Опять же золотой запасец имеется, людишки все под рукой… Как король, блин, на именинах…

– С золотишком-то и на Большой земле можно себе не жизнь, а вечный праздник устроить, – осторожно заметил Марципанов.

– Или вечный покой! – хохотнул Резаный. – Места у вас там незнакомые мне. А я, хотя человек и рисковый, но арестант здравый. Рано мне на Большую землю идти. Осмотреться надо сперва, разведку там провести…

– Я готов! – загорелся надеждой правозащитник. – Всё разведаю, вернусь и доложу в лучшем виде!

Пахан покосился на него, хмыкнул:

– Шустрый какой. Видел я таких шустряков…

– Прошу мне поверить! – горячился Эдуард Аркадьевич. – Я слово своё сдержу. Мамой клянусь.

– Если б я всем на слово верил, то давно бы в ящик сыграл, – хмуро прервал его Резаный. – Одного я тебя, конечно, не отпущу. Во-первых, потому что один не дойдёшь, заблудишься. А во-вторых, если вдруг даже и дойдёшь – хрен вернёшься. Меня мамка в детстве хотя и ножом по харе полоснула, но головой об пол не била. Так что соображаю покедова… А потому подберу я тебе парней человек пять-шесть, из самых верных своих кентов. С ними и двинешься. Заряжу вас золотом – сколько унести сможете. На Большой земле ты моих пацанов приветишь, легализуешь, ксивы им выправишь верные, с правильными людьми из блатного мира сведёшь. А дальше уж их забота. Закупят жратвы и организуют её доставку.

– А я?

– А ты в городе останешься. Полномочным моим представителем на Большой земле. Будешь гонцов от меня со ржавьём встречать, сам без навара тоже, естественно, не останешься. Если всё ништяк пойдёт, глядишь, и я подгребу. Ну, а ежели что не так… Учти: под землёй достану и выпотрошу.

– Учту, – замороченно кивнул Эдуард Аркадьевич.

– То-то же. Тебя мои парни, в случае чего, на запчасти вмиг разберут и по горшкам разложат. Печень – в один, сердце – в другой, мозги – в третий…

– Да я… Да ни в жизнь…

– Ладно, ладно, – махнул на него рукой Резаный. – Иди, готовься к походу. А завтра я к тебе корешков своих подгоню. Научишь их, как на воле себя вести, какой прикид одеть, как базар с народом вести… Они ж, в натуре, всю жизнь в тюрьме, понятий ваших не просекают….

– Это не проблема! – светясь счастьем от осознания возможности скорой встречи с домом, вскочил Марципанов. – На воле сейчас бывших зеков полно, по телеку – сплошной блатняк, криминал. Так что ни повадками, ни базаром твои урки особо среди прочего люда не выделятся. Хотя подучить, конечно, малость придётся…

А про себя окрылённо решил: «Мне бы до города только добраться. Там я кентов твоих первым встречным ментам заложу. Только золотишко вначале из них повытрясу. И хрен вы меня потом найдёте! С деньгами-то, известно, мне и сам чёрт не брат!»

 

Глава семнадцатая

 

1

При въезде в краевой центр на стационарном посту ГИБДД лесовоз тормознули. Лениво козырнув, милицейский сержант – в бронежилете, с автоматом АКСУ на груди, поднявшись на подножку, привычным движением распахнул дверцу кабины. И застыл с открытым от удивления ртом, уставясь на странного пассажира в полосатой изодранной в клочья униформе.

– Эт-то что ещё за клоун?

– Да зек беглый, – словоохотливо пояснил водитель. – Добровольно сдаваться едет.

Милиционера будто ветром с подножки сдуло. Отпрыгнув, он передёрнул затвор, повёл стволом в сторону Фролова:

– А ну, выходи! Руки за голову!

Капитан, по опыту зная, что пускаться в объяснения в такой ситуации бесполезно, подчинился безропотно. Благодарно кивнув на прощание водителю, вылез из кабины и послушно сложил на затылке обе руки.

– Шагай к посту! – приказал сержант, держа его под прицелом.

Фролов пошёл, нетвёрдо ступая затёкшими от длительной езды в кабине ногами.

– Садись! – доведя арестанта до стен застеклённой будки поста, скомандовал милиционер, а сам позвал в распахнутое окошко напарника.

– Побегушника поймал! Звони в УВД, пусть опергруппу пришлют! – А потом обратился к задержанному, продолжая держать его на мушке: – Ну и откуда ты сдёрнул, мужик? Из какой колонии?

– Из лагеря. В тайге, – глядя себе под ноги, буркнул, не вдаваясь в подробности, капитан.

Сержант оказался дотошным службистом:

– Знаю, что из тайги. Ты мне номер зоны скажи. У нас пятнадцать колоний в крае. Надо им тоже сообщить. Странно только, что у нас ориентировки из УФСИН по побегушнику не было. Обычно они, если побег, сразу сообщают, перекрывают автотрассы, вокзалы, на дорогах посты выставляют. А сейчас тихо. Может, они тебя ещё не хватились? Или ты вообще не у нас сидел, а в соседней области?

Фролов молчал, понимая, что объяснить всё случившееся с ним в двух словах будет весьма затруднительно. А милиционер вдруг засомневался:

– И роба на тебе какая-то странная. Полосатики только на пожизненном режиме, а оттуда ещё никто не сбегал… Да и полоски у них на одежде поперёк идут, а не вдоль. Ты, часом, не из больницы в пижаме драпанул? Психиатрической? Может, тебе доктора вызвать?

Капитан упрямо тряхнул головой:

– Говорю же – из лагеря. Только не нынешнего, а сталинского ещё… О нём здесь не знает никто…

Милиционер озарённо кивнул:

– Ну теперь ясно… – И крикнул напарнику: – «Скорую помощь» тоже вызывай! Психиатрическую бригаду!

Фролов обречённо вздохнул. А потом пояснил сержанту:

– Я вообще-то капитан милиции. На спецзадании был. Но документов у меня, естественно, нету. Психиатров не надо. Лучше полковнику Титаренко из УГРО про меня сообщи. И сигареткой угости, не жадничай.

– Щас генерал к тебе приедет. В белом халате, – пообещал милиционер. Но сигарету всё-таки дал, не подходя близко, бросив её на землю перед задержанным.

Фролов усмехнулся горько:

– И зажигалку кидай. Я человек не гордый. Такого, брат, насмотрелся… Крыс и лягушек жрал. Так что мне не в лом и окурок с пола поднять. А за сигаретку спасибо…

От первой же затяжки у него закружилась блаженно голова и зашумело в ушах. Сидя на корточках и покуривая, увидел краем глаза, как подкатил к посту милицейский «Форд». Из него вышел знакомый старший лейтенант из дежурной части. Фамилии его капитан вспомнить не мог, зато он, присмотревшись, узнал Фролова:

– Никита?! Ни хрена себе! Ну и видок у тебя… Откуда ты взялся?

– Звони полковнику Титаренко. Он в курсе.

– Ну дела…. – покачал головой старлей и бросил сержанту: – Да наш это человек, опер из уголовного розыска. Так что кончай его автоматом пугать. А то стрельнёшь ещё ненароком! – И, достав мобильник, принялся названивать в УВД.

Через пять минут капитан уже расположился на заднем сиденье милицейского «Форда» и закрыл в изнеможении глаза.

– Сейчас куда? В управление? – поинтересовался старлей.

– Домой, – выдохнул Фролов. – Надо же переодеться, грязь с себя смыть. Оклемаюсь чуток, утром начальству сам доложу. Главное, что задание я выполнил…

Сидевший впереди, рядом с водителем, старший лейтенант сочувственно посматривал на отражение измождённого оперативника в зеркале заднего вида. Ничего себе, задание! Так измахрячило мужика, что сам на себя не похож!

 

2

– Чёрт знает что! – выслушав доклад полковника Титаренко, поджал губы генерал Березин. – Лагерь… сталинисты… бред какой-то. Может, этот ваш… как его?..

– Капитан Фролов!

– Во-во, Фролов… пропьянствовал эти два месяца в какой-нибудь деревушке с тунгусами, допился до белой горячки?..

– Никак нет! – твёрдо вступился за своего сотрудника начальник УГРО. – За него я ручаюсь. Прирождённый опер, опытный, добросовестный. Хотя поверить в то, что он изложил в своём рапорте, согласен, трудно. А вот курьер, которого с золотыми слитками здесь, в краевом центре, в июле убили – реальность!

– Где рапорт Фролова?

Полковник с готовностью протянул генералу стопку исписанных густо листочков.

– Опять от руки! – поморщился начальник УВД. – Каменный век! Есть же требования, предъявляемые при осуществлении делопроизводства. Ну почему не набрать на компьютере текст? Я что, должен сейчас всё бросить и его каракули полдня разбирать?

– Виноват, товарищ генерал! – хмуро набычился Титаренко. – Капитан Фролов, едва вернувшись с задания, всю ночь дома рапорт писал. А утром – ко мне с докладом. Я ознакомился – и сразу к вам… Не успели.

Березин швырнул небрежно рапорт назад полковнику:

– Заберите, оформите, как положено, – в виде отпечатанного документа. И впредь не суйтесь ко мне с подобными… филькиными грамотами!

Начальник УГРО привстал, закипая. Лицо его пошло крупными пятнами:

– А это и есть оперативный документ! Первостепенной государственной важности! Речь идёт о… я даже затрудняюсь определить юридически… об активно действующем на территории края организованном преступном вооружённом формировании, захватившим… занимающимся похищением людей! И ведущем добычу золота в промышленных масштабах – опять же в обход закона! А вы – филькина грамота…

Березин почувствовал, что перегнул палку, изобразил на лице озабоченность:

– Не надо меня учить, что важно, а что нет, товарищ полковник. Хотя я… э-э… признаю, что выразился не точно. Я имел в виду, что мы должны особо тщательно задокументировать всё по этому делу. Шутка ли – незаконная вооружённая группировка! Прогремим на всю страну! А вы, спросит меня руководство, товарищ генерал милиции, куда смотрели? Поэтому я сейчас вас спрашиваю: куда вы смотрели, полковник?

– Так мы ж эту группировку и выявили…

– Почему только сейчас? Так поздно? Сколько, напомните, этот лагерь, если верить вашему оперу, существовал, золото добывал да граждан российских похищал, незаконно удерживал? То-то! И сказать нечего! А потому оформите все документы по этому делу, как положено. Под грифом «совершенно секретно». И никому ни слова. Оперу своему… Фролову, прикажите, чтоб не болтал.

– А прокуратура? Мы же обязаны её проинформировать.

– Я сказал – никому. Мне надо подумать и принять решение по этому делу – кому доложить и в какой форме. Свободны. Работайте, – начальник УВД махнул рукой, отпуская полковника.

Глядя вслед подчинённому, генерал поморщился негодующе: опять вырядился в гражданский костюм, затрапезный, производства местной швейной фабрики. А ещё начальник ведущего подразделения! Плебей. Отрастил живот, воняет табаком, как урна в курилке. Небось дома разгуливает в китайском спортивном костюме, выпятив голое пузо. Никакой выправки, подтянутости, тьфу! На пенсию в шею надо гнать всю эту старую гвардию! И вздохнул вслух:

– Господи, с кем работать приходится!

Посидел за столом, устало прикрыв глаза. Подумал озарённо: может, должность себе поприличнее подыскать? Например, начальника управления Федеральной регистрационной службы. Непыльно, без нервотрёпки, денежно. Или, наплевав на всё, в депутаты Госдумы податься. Что, Сохатый не найдёт денег, чтобы место проходное в списке партейки хоть какой-то купить? В какой – без разницы, лишь бы зарплату платили… Телекамеры, журналисты с микрофонами, интервью: по поводу последних предложений президента я думаю так… А вот решение правительства по этому вопросу считаю несвоевременным… Переговорить, что ли, с Сохатым? Но, увы. Об этом лучше не заикаться пока. Не для того Переяславский его в начальники УВД протащил, генералом сделал, чтобы он подвёл в самый нужный момент, в кусты метнулся. А для того, чтобы он, Щуплый, старый кореш, милицейскую поддержку ему на краевом уровне обеспечил. А депутаты прикормленные, с потрохами купленные, у Сохатого и без него есть – и в Госдуме, и в Законодательном собрании региона, и в горсовете. И вакансий там пока не предвидится. Разве что конкуренты по бизнесу вдруг отстреляют кого…

«А может, сдать Сохатого с потрохами? – сверкнула вдруг в голове крамольная мысль. – Отличиться на фронте борьбы с коррупцией? Глядишь, и в министерстве отметят. А то и в самом Кремле. Дескать, вот начальник УВД, рыцарь правопорядка, не побоялся и первого вице-губернатора повязал!»

Березина передёрнуло. Он даже оглянулся тревожно – не подслушал ли кто его мысли. Такой номер с Сохатым никак не пройдёт. Были, конечно, те, кто пытался местного олигарха Переяславского на крючок подцепить, да все вышли. Царствие им, как говорится, небесное. Нового краевого прокурора прислали – здоровый мужик, кровь с молоком, по утрам десять километров трусцой пробегал, а как начал под первого зама губернатора копать – и на тебе. Инфаркт миокарда, скоропостижная смерть. И главное, непонятно с чего. Может, выпил не то да не тем закусил – вот в артерии тромб, не приведи господи никому, и застрял. Но криминальной подоплёки в кончине прокурора установлено не было. Как и в автомобильной аварии, унёсшей жизнь начальника управления антимонопольной службы. Только-только начал он шерстить автозаправки да завод нефтеперерабатывающий, принадлежащий Артуру Семёновичу Переяславскому, на предмет завышения цен на бензин и дизтопливо для селян в период посевной – и на тебе. Заурядное ДТП, а ретивый чиновник – в лепёшку… И это не считая более мелкой рыбёшки, всплывшей кверху брюхом в мутной воде, взбаламученной в ходе попыток ухватить за жабры крупную рыбину – олигарха… И генерал Березин, если ещё раз хотя бы подумает эдак же, наверняка в мгновение ока пополнит собой скорбный краевой мартиролог безвременно почивших в бозе…

Он потянулся к трубке телефона, набрал номер, дождался гудка, осведомился вежливо:

– Артур Семёныч? Березин. Есть новости. Так я подъеду? Хорошо. Через час.

 

3

Удивительно, но Сохатый отнёсся к истории похождений опера в тайге, наскоро пересказанной генералом и самому начальнику УВД опять показавшейся в этом пересказе абсурдной, нелепой выдумкой, крайне серьёзно.

Выслушав один раз, он велел повторить, уже в более полном варианте, и живо интересовался деталями. Березин даже пожалел, что не прихватил с собой рапорт Фролова – чёрт бы с ним, что от руки, зато там наверняка содержалось больше подробностей.

– Тэ-ек, – подытожил услышанное Переяславский, – а ведь это многое проясняет! Ты знаешь, как добывают золото?

– Ну-ну… в общих чертах, – замялся тот. – В руслах рек вроде бы, на берегах намывают…

– Не густо, – усмехнулся Сохатый. – Пойдём-ка присядем.

Разговаривали они, прогуливаясь по усыпанной примёрзлой листвой аллеи обширного ухоженного сада, разбитого вокруг трёхэтажного особняка – резиденции вице-губернатора. Тот указал на деревянную, увитую завядшим от холодов плющом беседку в дальнем конце аллеи. А когда сели на сухие, заботливо застеленные мягкими подушечками скамьи, Переяславский продолжил:

– Действительно, золотой песок моют на реках. А задумывался ли ты над тем, откуда драгметалл туда попадает?

– Ч-чёрт его знает, – растерянно пожал плечами Березин. – Из земли… То есть, я имею в виду, из почвы…

– Из пород скальных, которые водой размываются, в реки золото попадает. Так вот, малограмотный друг мой, золота довольно много на планете, но оно рассеяно повсюду по земной коре. И даже в воде. Например, в одном кубическом километре морской воды его содержатся целых пять тонн! Золото находится в гранитах, в кварцевых жилах, где образуются большие скопления этого металла. А при разрушении гранитов и кварцевых жил золотые крупинки попадают в россыпи, отлагаются в песках. И то, что находят и намывают оттуда старатели, – всего лишь крохи с барского стола настоящих богатейших месторождений. А вот их-то как раз известно немного. И, судя по всему, твой опер наткнулся в Гиблой пади именно на такое.

– Ну хорошо, в это я могу поверить, – согласился генерал. – Но лагерь, оставшийся ещё со сталинских времён… Гораздо более вероятно, что месторождение с давних пор, допускаю, оседлала какая-то нелегальная артель, выковыривает золотишко… из гранитов, ты говоришь? – и сбывает партиями здесь, на Большой земле. И порядки в той артели, вполне возможно, царят действительно лагерные. Может быть, и подневольный труд там используют – мало ли знаем мы случаев современного рабства? Заманивают мужичков под обещание крупных заработков в тайгу, а потом держат насильно и не платят им ни хрена. Обычное дело! Нам остаётся добраться до тех, кто всё это организовал, взять с поличным, и прихлопнуть эту незаконную лавочку. В чём проблема?

Сохатый покачал головой укоризненно:

– Нет, не дорабатывают ещё наши органы! Вы, товарищи милиционеры, заформализированы, забюрократизированы, а потому часто бьёте по хвостам, видите только то, что на поверхности лежит и всем доступно! А вот мы, капиталисты, в отличие от вас, государевых слуг на твёрдом жалованье, порасторопнее будем. Ведь у нас, буржуев, – как потопаешь, так и полопаешь. Так вот, по моим сведениям, золотишко то не артель добывает, а серьёзная промышленная структура. Знаешь, сколько драгметалла они только сюда, в краевой центр, за год перегоняют? От пятидесяти до ста кило! А что взамен берут? Не деньги даже – жратву, оборудование, ткани – причём вагонами. Чая, например, тонну. Сахара – девять тонн. Сколько, по-твоему, чая с сахаром артель может за год выпить?

Березин потёр лоб недоверчиво:

– Да уж, масштабы… Но если ты, Артур Семёнович, про то знаешь, что ж сам-то не занялся этими… подпольщиками? У тебя и разведка, и пехота своя есть, причём ещё неизвестно, какая структура сильнее – твоя, частная, или моя, милицейская…

– Хороший вопрос, Щуплый. И я такую задачу перед своим ЧОПом поставил. Ещё несколько лет назад. А только не вышло у них ни хрена. Вычислили они, кто здесь, в краевом центре, золотишко то принимает, а потом на него закупки товара осуществляет. Взяли того мужичка. Уж и так, и эдак его обрабатывали… профессионалы, ты ж знаешь. А он молчал, как партизан. Так, ничего не сказав, и помер. От острой сердечной недостаточности. Но получателей груза, на нелегальное золотишко закупленного, ребята мои отследить смогли. Вагон с товаром – ширпотребом, хренотенью разной – до Острожского района дошёл. Там его в соответствии с документами для буровиков из нефтеразведки, на узкоколейку перегнали. И ещё сотню километров по тайге волокли. А потом рельсы кончились. И машинист, как ему в маршрутном листе предписывалось, этот вагон там оставил. Дескать, геологи подъедут попозже и сами всё выгрузят. А порожний вагон можно через недельку забрать. Чужих в той глухомани таёжной нет, доставка проплачена, а железнодорожникам какая разница? Сделали, как велели. Ну, мои орлы там засаду организовали. Дело поздней осенью было, подмораживало уже. Ждём день, другой – тишина. Никто на связь не выходит. Послали туда подкрепление. И что они, по-твоему, обнаружили?

– Что? – подался к собеседнику генерал.

– Вагон пустой и вокруг – ни души. И чоповцы мои, два человека, что наблюдение вели, с тех пор как в воду канули. И то, что твой опер доложил, теперь многое объясняет…

– А местные жители что говорят? Может, видели чего или слышали?

– Да нет там никаких местных жителей, – сжал кулаки Сохатый. – Официально нет. А теперь, выходит, что есть. И в немалом числе…

Он замолчал, задумался, устремил взгляд, пронизывающий пространство, туда, где за сотни километров отсюда, в тайге, скрывается неизвестный лагерь, а главное – богатейшее месторождение золота…

А минуту спустя, будто очнувшись, приказал генералу:

– Ты вот что. Заставь этого своего опера подробный отчёт составить. С приложением топографических карт. И чтоб обязательно свои соображения изложил насчёт численности этих бериевцев недобитых, их вооружения, боеспособности…

– Экспедицию будешь снаряжать? – понимающе хмыкнул Березин.

– Обязательно, – подтвердил Переяславский. – Вместе с тобой пойдём. Ты – законность на той территории восстанавливать, я – месторождение изучать.

– А как же… непролазные топи?

– А мы в них и не полезем. Вертолёты на что?

– Понял, – с готовностью кивнул генерал. – Прикажете отряд быстрого реагирования подключить?

– На хрена нам он? – в недоумении поднял брови Сохатый. – Своими силами обойдусь. Неужто мои чоповцы, все сплошь в горячих точках обстрелянные, которым я по пять тысяч долларов в месяц плачу, каких-то энкавэдэшников замшелых не сделают? Да и огласка лишняя нам не нужна, внимание прессы, общественности… Не знал никто про это месторождение столько лет, пусть и дальше не знает. А ты… – задумчиво посмотрел он на Березина, – опера того, что там побывал, с собой возьми. Пусть нас проводит.

– А как же… огласка? – поинтересовался генерал. – Вдруг этот Фролов потом, после операции, язык распустит?

Переяславский небрежно махнул рукой:

– Да не думай ты сейчас о таких мелочах. Нам главное на месторождение выйти. А там сориентируемся и определимся – и по запасам золота, и по его разработке, и по свидетелям…

 

4

Вице-губернатор края Артур Семёнович Переяславский никогда не действовал наугад. Он всегда считал, что деньги трудом следует зарабатывать. А большие деньги – это большой труд, причём постоянный круглосуточный, не оставляющий времени ни на полноценный отдых, ни на увлечения и глубокие душевные привязанности.

Вот и предстоящую операцию в Гиблой пади он разрабатывал долго и тщательно.

Получив от Березина ксерокопию рапорта капитана Фролова – толстенькую пачку в полсотни написанных от руки страниц, – он не скривился, подобно генералу, а скрупулёзно прочёл, да не один раз, делая пометки жёлтым маркером в особо важных и интересных местах. А потом приказал своей службе безопасности провести разведку предполагаемого места высадки.

Попытки сфотографировать с воздуха этот участок тайги не увенчались успехом. Болотистая, заросшая хвойными деревьями местность, протянувшаяся на две сотни километров с севера на юг и на полторы сотни с запада на восток, выглядела с воздуха дикой и абсолютно необитаемой. На увеличенных снимках отчётливо просматривались чахлые деревца, перемежающиеся озерцами и лужами чистой воды, утыканной болотными кочками, словно трясина затянула здесь целый верблюжий караван, заросли камыша и ещё какой-то растительности.

Пришлось по своим каналам раздобыть распечатки фотографий со спутника. И вот здесь-то, когда головастые специалисты просканировали изображение глухой тайги, обработали его и пропустили через компьютерные программы, рапорт Фролова получил вполне наглядное подтверждение.

В самом центре Гиблой пади, там, где окрестные болота отступили чуток, а сквозь море загустевшей тайги прорезались, словно необитаемые острова, вершины сопок, съёмка в инфракрасном диапазоне отчётливо зафиксировала несколько крупных, километров в пять-шесть, проплешин в лесном массиве, и на этих участках удалось различить очертания строений – предположительно жилых зданий и производственных корпусов.

– Есть! – хлопнув раскрытой хищно ладонью по чёрно-белым, с мутным изображением фотографиям, удовлетворённо воскликнул Сохатый. И полюбопытствовал у доставившего снимки специалиста по космическим съемкам: – Что ж раньше-то этих тихушников обнаружить не смогли?

Специалист пояснил доверительно, что неизвестный посёлок и прилегающая к нему территория, словно гигантской камуфляжной сеткой, были затянуты спроецированным над поверхностью в небо голографическим изображением всё той же бескрайней и монотонной тайги.

– Интересное кино получается, – заметил он увлечённо. – Подобных технологий проецирования голографических рисунков в огромных многокилометровых масштабах с целью маскировки в научных источниках, в том числе и военных, ещё не описано.

– Вот и разгадка всех инопланетных чудес, – хмыкнув, сказал Переяславский Березину, когда они остались наедине. – А то мне мои ребята, изучая район, справочку по работам уфологов и ловцов прочей чертовщины составили. Так вот, у них Гиблая падь давно считается аномальной зоной, вроде Бермудского треугольника. Те, кто забредал туда, огни видели блуждающие, людей необычных каких-то… Но, самое главное, народ там пропадает частенько…

– Так сам же говоришь – болота, – пожал плечами Березин. – Долго ли в трясине сгинуть?

Сохатый достал отпечатанную на нескольких страничках справку.

– Вот, товарищ генерал, послушай. У милиции руки не дошли, а мои ребята случаи пропажи людей в Острожском районе за последние двадцать пять лет изучили и проанализировали. И вскрылась ошеломляющая статистика. Сколько, ты думаешь, за этот период там сгинуло?

– Ну… много, наверное.

– У меня точные сведения. – Вице-губернатор ткнул в листок холёным наманикюренным пальцем. – За этот период в соседнем Покровском районе пропало без вести двадцать семь человек, в Нижнекаменском ушли в тайгу и не вернулись двадцать четыре, а в Острожском – двести сорок шесть! Только в этом году там кануло без следа уже девять!

– Надо же! А мне никто не докладывал, – удивился Березин.

– Да их никто и не искал, – заметил Переяславский. – Вернее, в розыск объявили только семь человек – местных жителей. Но списали их исчезновение на коварство болот. Остальные пропавшие – пьянь, шантрапа без роду без племени, сезонные рабочие, лесозаготовители, шишкобои из числа бродяг. Вот тебе и постоянное пополнение лагерного контингента, о чём Фролов пишет! Ещё сотни две человек, пропажи которых и вовсе никто не заметил, не зафиксировал, – заезжие охотники, бомжи – наверняка попали туда же за четверть века. Или вот ещё: устные свидетельства неких промысловиков, которые уфологи в 1987, 1993 и недавно совсем, в 2009 годах записали. И в них – внимание! – зафиксирован некий поезд-призрак, который пёр два-три товарных вагона прямо через болотную топь. Тащил их паровоз-«кукушка», не гудел, пыхтел только тихонечко да на стыках рельсов постукивал… Но, поскольку мы с тобой в мистику, привидения разные, в том числе и принимающие вид железнодорожного состава, не верим, остаётся предполагать, что поезд – тот самый, что мои чоповцы несколько лет назад в тайге проморгали. А в милицейских архивах обнаружены сведения…

– Ты и до них добрался? – ревниво спросил генерал.

– Мы же, в отличие от ментов, профессионально работаем! – с подначкой хохотнул Сохатый. – Так вот, в твоём ведомстве обнаружено закрытое уголовное дело по факту нападения на поисковую группу чоповцев нефтяной компании неустановленных вооружённых лиц! Сотрудники ЧОПа в количестве пяти человек вели розыск пропавшей бригады буровиков из нефтеразведки. И вдруг наткнулись на группу неизвестных, открывших по ним огонь из автоматического оружия! Около получаса шёл бой, один частный охранник был тяжело ранен и позже скончался в больнице. Нападавшие скрылись так же внезапно, как и появились…

– Да мало ли по тайге бандюганов шастает! – в сердцах воскликнул Березин. – Сейчас и автомат не проблема.

– Но чоповцы утверждают, что нападавшие на них люди, минимум трое, были одеты в военную форму устаревшего образца! – выложил последний козырь Переяславский. – Но твои менты-тетери ничего, естественно, на месте преступления не нашли, и дело то аккуратно прикрыли.

– Чёрт знает что! – ругнулся генерал.

– Чёрт знает наверняка, – согласился Сохатый. – Но и мы с тобой теперь о многом догадываемся!

 

5

После затяжной командировки Фролову предоставили десятидневный отпуск, но толком отдохнуть так и не дали. Три первых дня дёргали в управление, заставляли вспоминать всё новые и новые подробности его приключений, которые тщательно фиксировали на бумаге. Его даже свозили в музей УВД, где предъявили для опознания мундиры сотрудников НКВД-МГБ тридцатых – пятидесятых годов и образцы их табельного оружия.

Капитан без труда узнал синие галифе, тёмно-зелёные кители со стоячим воротником и фуражки – с тёмно-синим у МГБ верхом и краповым околышем. Именно в такой форме, с погонами, введёнными в 1943 году, и щеголяла вохра в таёжном лагере.

Беседовал с Фроловым, уточняя детали, всегда один и тот же человек в штатском, которого генерал Березин отрекомендовал как сотрудника Следственного комитета при краевой прокуратуре – высокий, крепкий блондин лет сорока с прозрачно-голубыми, заледеневшими будто, глазами. Капитана, правда, насторожило, что прокурор носил скрытно под пиджаком пистолет – ребята из этого ведомства только в телесериалах с оружием бегают, а в реальной жизни всё больше с авторучкой да клавиатурой компьютера дело имеют, но Следственный комитет – структура новая, и кто знает, что у них там за порядки?

Разговоры с прокурором напоминали больше допрос – вежливый, тактичный, но чрезвычайно въедливый, изматывающий душу, сеющий в ней смутное беспокойство.

С кем бы то ни было ещё делиться информацией о пережитом и увиденном в ходе таёжной эпопеи Фролову категорически воспрещалось. Даже полковника Титаренко отодвинули от этого дела. Шеф оперативников ходил злой, раздражённый, но на капитана смотрел с сочувствием.

На исходе восьмого дня краткосрочного отпуска Фролову передали приказ начальника УВД: экипироваться для дальней командировки, взять с собой личное оружие, смену белья, продукты питания на одни сутки. Форма одежды – гражданская, походная. Все дальнейшие инструкции – по прибытии на место.

Жена, привычная к скорым сборам и долгим отлучкам супруга, безропотно приготовила ему шерстяной свитер, джинсы, тёплую куртку на синтепоне и вязаную шапочку с надписью русскими буквами «Адидас».

Всё это к назначенному часу капитан безропотно напялил на себя, присовокупив рюкзак с запасными портами и сухпаем, натянул удобные на ноге унты на собачьем меху и, чмокнув жену в щёку, вышел из подъезда своей крупнопанельной пятиэтажки на улицу.

Точно в назначенный час подкатил джип. Со стороны переднего пассажирского кресла опустилось боковое стекло. Блеснул колко льдинками глаз давешний прокурорский следователь:

– Капитан Фролов! Здравствуйте. Садитесь.

Устроившись на заднем кресле, милиционер втиснул под ноги рюкзак и расстегнул, чтобы не запариться в тёплой машине, куртку.

За окошком ещё не рассвело. По пустынному в ранний утренний час шоссе ветер гнал волнами позёмку. Через четверть часа езды джип свернул с городской магистрали на неприметную просёлочную дорогу и ещё долго скакал по ухабам, пока не вырулил на скрытую грядой сосен вертолётную площадку, щедро залитую огнями прожекторов.

Здесь уже притулилось с десяток легковых автомобилей, несколько микроавтобусов, а в центре площадки высились, раскинув лопасти, три толстопузых, похожих на гигантских вислоухих кроликов, вертолёта. Возле них выстроилось с полсотни одетых в бело-коричневый камуфляж бойцов.

Намётанным глазом Фролов сразу заметил, что экипированы они серьёзно. Увешаны автоматами с оптическим прицелом, подсумками с боезапасом, средствами связи. Определённо спецназ. Но, судя по незнакомым лицам, явно не милицейский.

Поодаль стояли трое, и среди них – начальник УВД Березин. Выйдя из машины, следователь прокуратуры кивнул в их сторону, и капитан, волоча рюкзак, направился к троице, бывшей здесь явно за командиров.

– Товарищ генерал, капитан Фролов… – шагнув к руководству, начал было докладывать он по всей форме, но Березин только поморщился досадливо:

– Оставьте эти формальности, капитан. Держитесь рядом, со мной полетите…

– По машинам! – раздалась команда, и бойцы, позвякивая снаряжением, трусцой побежали грузиться в вертолёт.

– А вы – со мной! – властно приказал высокий горбоносый начальник в камуфляже, и Фролов не без удивления узнал в нём вице-губернатора края Переяславского. Видно было, что именно он руководит операцией.

«Во что же я влип?» – с тревогой подумал капитан. Но времени выяснять что-либо не осталось совсем. Березин с Переяславским уже пошли к флагманской машине, холодноглазый прокурор («Да имеет ли он вообще отношение к прокуратуре?» – засомневался теперь милиционер.) прошествовал следом, пришлось поспешить и Фролову, прихватив свой тощий рюкзак.

Неловко забравшись по дюралевой лестнице, он, с трудом ориентируясь в полумраке, приткнулся на свободное место, зажатый с двух сторон угрюмыми, остро пахнущими ружейным маслом и пороховой гарью, бойцами.

Вертолёт взвыл двигателем, лопасти заухали, набирая обороты, потом зарокотали надсадно, и Фролов почувствовал, как, качнувшись, машина оторвалась от земли, устремилась ввысь, унося его в своём чреве в таёжное поднебесье, туда, в лагерный ад, куда капитану возвращаться никак не хотелось.

 

6

Бывший майор-спецназовец, а ныне старший инспектор оперативного отдела частного охранного предприятия «Цезарь», подчинявшегося лично Переяславскому, Игорь Беляев, десантировался в Гиблую падь за два дня до подхода основных сил.

Опыт войскового разведчика, полученный в горных районах Чечни, пригодился и в мирной жизни. С очень существенной, правда, разницей: те деньги, которые платило государство офицеру за полугодовую опасную командировку в горячую точку, в ЧОПе Переяславского он получал за месяц. За нынешнюю вылазку ему обещали по три тысячи долларов в сутки. Крутые бабки, считай, у него в кармане. Зря его пугали при инструктаже. Здешние аборигены по сравнению с чеченскими боевиками – натуральные лохи. Второй день ползает он вокруг этой непонятной, спрятанной в непролазной тайге, конторы, а серьёзной охраны так и не встретил. И не то что серьёзной – вообще никакой. А стращали – здесь, дескать, службу несут профессионалы высокого класса…

Он опустился на парашюте ночью, километра за три от обозначенного на карте местонахождения изучаемого объекта. Приземлился удачно, запутавшись куполом в верхушке не слишком высокой сосны. Сломал несколько сучьев, ободрал о них бока, распоров комбинезон, но всё могло сложиться гораздо хуже. Ночной прыжок на тайгу, вслепую… Поболтавшись над невидимой землёй, рисковать не стал. Раскачавшись маятником на стропах, дотянулся до ветвей, добрался по ним до ствола и только потом, щёлкнув ножом, освободился от парашюта.

Осторожно, держа на боевом взводе с включенным лазерным прицелом автоматическую снайперскую винтовку «Винторез» с глушителем, спустился к основанию дерева. Почувствовав под ногами твёрдую землю, упал мгновенно ничком, напряжённо вслушиваясь в ночной шум тайги.

Выждав так, замерев, полчаса и не услышав ничего, кроме шороха ветра в кронах сосен над головой, позволил себе чуть расслабиться. Включил подствольный фонарик, обвёл тонким лучом пространство вокруг. Как и предупреждали – болото. Подмёрзшее, но опасное, с крытыми снежком полыньями. Но это не страшно. Не пуля снайпера, в конце концов. Не так фатально. Учили его в своё время по трясине ходить. Но лучше днём, а не ночью. Наряду с умением стрелять без промаха, совершать многочасовые марш-броски с полной боевой выкладкой, нейтрализовывать бесшумно противника, действуя ножом и удавкой, маскироваться и ориентироваться на местности, натренировали его в разведшколе и терпеливости, стремлению не суетиться попусту, а расслабляться и отдыхать, когда подворачивается такая возможность. А потому он, достав из рюкзака непромокаемый плащ, завернулся в него, лёг на сухое, подмороженное место, и уснул до утра, обхватив себя за плечи руками, поджав к животу колени, чтобы сохранить тепло стылой октябрьской ночью.

Утром, продрогнув изрядно, майор плотно перекусил, достав из компактного рюкзака бутерброд со свиным шпиком, заел двумя батончиками «Марса», запил обеззараженной с помощью бактерицидной таблетки болотной водой и, срубив ножом крепкую двухметровую жердь, отправился в путь.

Несколько раз, проломив неверный ещё лед, он ухал в трясину по пояс, но через час такой мучительной, с кочки на кочку, ходьбы, выбрался на твёрдую почву. Тайга здесь стояла стеной. Было тихо. На земле, присыпанной первой порошей, отчётливо читались следы зайца, белки и тетерева, а вот человеческих, слава богу, не просматривалось.

Укрывшись за огромной пихтой, рухнувшей так, что вывороченные корни размером с избу надёжно скрывали от нечаянных взоров, майор вновь устроил привал. Подсушил на жарком, бездымном почти костерке нижнее бельё и берцы, сменил шерстяные носки. Потом долго разглядывал в бинокль опушку леса, стремясь вычислить затаившийся в буреломе секрет. Однако никаких признаков такового не обнаружил. Сориентировавшись по карте и компасу, осторожно пошёл по тайге, ступая так, чтоб ни одна ветка не хрустнула.

Его предупреждали, что на дальних рубежах километрах в двух от объекта могут быть замаскированные посты. Он даже нашёл один такой – определил по едва видимой под снежком, но утоптанной плотно тропинке, и место, где хоронился боец, вычислил – под елью обнаружил окопчик, закамуфлированный свежесрубленным лапником, а в нём – следы долгого пребывания тех, кто сидел в «секрете» – окурки «козьих ножек», старый погон, пару стреляных, тронутых от времени зеленью, гильз от винтовки Мосина калибра 7,62. При этом очевидно было, что пустовал окопчик недели две-три, не меньше. Слой снега на дне лежал прочно и не отличался толщиной от пороши вокруг – видно было, что его давно не топтали.

С интересом рассмотрев погон – от гимнастёрки старого образца, с красными сержантскими лычками, майор хмыкнул многозначительно и пошёл, ориентируясь на тропку, но не по ней самой, а метрах в десяти стороной – ещё наткнёшься на приготовленную для непрошеных визитёров растяжку, а то и столкнёшься лоб в лоб с обладателями допотопных погон.

Ещё через час ходьбы тайга начала потихоньку редеть. Майор двигался здесь особенно осторожно, подолгу застывая на месте, прислушиваясь и вглядываясь в заросли мелколесья. И вдруг тайга кончилась, обрезанная будто ржавой колючей проволокой, натянутой между почерневших от времени столбов.

За этой изгородью, впрочем, довольно хлипкой, просматривался глубокий котлован, вырытый в глиняной почве, несколько дощатых складских строений и громоздкие механизмы, в которых разведчик узнал ленточный транспортёр, пресс и печь для обжига. Несколько сломанных тачек, которыми возили глину, окончательно убедили его, что перед ним глиняный карьер с участком по производству кирпича. А это значило, что дела здесь ведутся с размахом. Кирпич в тайге, где полно леса, – роскошь которую могут позволить себе немногие. Например, те, кто обосновался здесь, судя по размерам котлована, давно, и обладает большими человеческими ресурсами. Впрочем, если присмотреться внимательнее, то и здесь видны отчётливые следы запустения. Лебёдка и тросы подёрнулись ржавчиной, печь остыла и заметена снегом, следов человека не видно…

Без труда проскользнув между рядами «колючки», майор подошёл к карьеру, заглянул в его разверстую пасть. Довольно глубокий. Один склон более пологий, по нему проложены деревянные трапы.

Обойдя котлован вокруг, обнаружил просеку с уложенными на ней железнодорожными путями. Потрогал пальцем рельс – и на нём рыжий налёт. Давненько здесь не проходили платформы с грузами.

Переместив с плеча на грудь «Винторез», разведчик зашагал по железнодорожной колее. Просека привела его к очередному забору – частоколу из плотно сбитых, заострённых сверху брёвен, увитых пружинами коварной «егозы», с вскопанной, взрыхлённой граблями, а сейчас чуть присыпанной снегом контрольно-следовой полосой у подножья.

«Режимная зона!» – догадался майор.

Сломав с ближайшей сосенки-подростка ветку, он осторожно отступил в лес, грубо, но всё-таки заметая за собой предательские следы, особо заметные по первой пороше. Углубившись в чащу, сел на поваленный ствол, стал обозревать в бинокль видимый отсюда участок забора, вслушиваться напряжёно, пытаясь определить, что за жизнь протекает за ним.

Неожиданной лёгкий, неощутимый почти ветерок донёс откуда-то слева музыку. Развернувшись в ту сторону и приложив ладони к ушам, разведчик замер. И отчётливо различил слова песни. Кто-то выводил бодро под маршевую мелодию:

– Русский с китайцем братья навек. Крепнет единство народов и рас. Плечи расправил простой человек, С песней шагает простой человек, Сталин и Мао слушают нас. Москва – Пекин. Москва – Пекин! Идут, идут вперёд народы. За светлый путь, за прочный мир, Под знаменем свободы…

По характерному похрипыванию догадался, что голосит репродуктор.

Надеясь, что камуфляжный комбинезон маскирует его в зарослях смешанного леса, майор направился туда, откуда лилась песня, ни разу не слышанная им ранее. И вскоре увидел посёлок, состоящий из нескольких десятков изб, расположившихся вдоль улочки, вымощенной деревянными плашками.

Выбрав ель повыше, он ловко вскарабкался по гладкому у комля стволу, затем по сучьям поднялся к самой макушке и опять поднёс бинокль к глазам.

Отправляя майора на разведку в тайгу, ему, в общем-то, объяснили, с чем придётся столкнуться. И сейчас, обозревая с верхотуры окрестности, он хорошо разглядел и лагерь, и посёлок. Последний выглядел довольно жалко. То там, то здесь чернели остовы сгоревших изб, а уцелевшие печки с высокими трубами стояли, как скорбные обелиски над порушенными очагами. По улицам прохаживались вооружённые люди неизвестной принадлежности, в гражданской одежде, напоминающие партизан. В центре села, у двухэтажного здания, явно административного, на высоком столбе немелодично, с прокуренным сипом, орал репродуктор. Теперь он наяривал с бодрой самоуверенностью:

– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…

В одной избе шла гулянка. Из распахнутых окон доносились переливы гармошки, а у крыльца плясали с повизгиванием, широко расставляя руки и взбрыкивая нелепо ногами, несколько мужиков и баб.

А вот лагерь, наоборот, был подозрительно тих и пуст. На деревянных вышках маячили часовые с винтовками на плечах, а в жилой зоне людей не просматривалось. Хотя нет, вот появились двое, пронесли, держа каждый со своей стороны за ручки, большой и, судя по перекосившимся фигурам, тяжёлый чан.

Майор аж головой встряхнул, сообразив, что в увиденной им сцене было неправильным.

Под тяжестью ноши скособочились двое, облачённые в военную форму старого образца, в расхристанных гимнастёрках без ремней и погон, а сопровождал их, шагая вольготно сзади, заложив руки в карманы, зек в полосатой робе.

Он опять посмотрел на посёлок. Скользнув окулярами по остову печи, указывающему пальцем трубы в мрачное снеговое небо, остановился на двухэтажном здании, где наметилось какое-то оживление. Двери его распахнулись, и несколько вооружённых автоматами ППШ людей в штатском вытолкнули вперёд военного в форме, с лейтенантскими погонами, босого, со связанными назад руками. Под гогот и свист два конвоира повели его по тропинке в сторону леса.

Разведчик расторопно спустился по стволу, мягко спрыгнул на землю и побежал, огибая груды валежника, наперерез. Для того, чтобы окончательно прояснить обстановку, ему нужно было взять «языка».

Стремительно перепрыгивая через пни и поваленные стволы, он, не таясь почти, пронёсся по редколесью и рухнул в гуще приморженного репейника, который в отместку осыпал майора дождём сухих колючек. Вскоре донеслись голоса конвоиров:

– Во как, чекист, мы с тобой местами-то поменялись! Я тебя, кумовская морда, уже давно приметил. Скока ты, сука, правильных пацанов в карцере да буре сгноил. И здесь затарился – думал, не сыщем? Ну, держи, гад, от меня свинцовый подарок!

Раздался лязг затвора.

Второй конвоир остудил пыл напарника, заметив лениво:

– Погодь, Змей. Давай до овражка его доведём, там и стрельнём. А то будет здесь валяться… Мы ж с тобой могилку копать не станем ему! Ежели здесь кончить, Резаный заругается, что на территории мусорим. И заставит нас с тобой жмурика в овраг волочить.

– Сам дойдёт! – согласился первый. – Буду я ещё эту конвойную собаку на себе таскать!

Разведчик увидел троих, шедших неторопливо по едва присыпанной первым снежком тропе. Впереди – молодой, в изодранной гимнастёрке, с кровоподтёками на лице, испуганный, с руками, туго скрученными за спиной верёвкой. За ним, переговариваясь и покуривая, брели двое. Один – в полосатых, будто пижамных штанах и в чёрном ватнике, великоватом ему, явно с чужого плеча. Другой – в полушубке нараспашку, из-под которого виднелась драная матросская тельняшка, в синих офицерских галифе и щеголеватых, с подвёрнутыми голенищами, хромовых сапогах. У обоих на плечах стволами вниз болтались автоматы ППШ.

Пропустив расстрельную команду вперёд, майор покинул укрытие и осторожно, подлаживаясь под их медленный шаг, двинулся следом. Через пару минут, посчитав, что процессия на достаточное расстояние удалилась от посёлка, он вскинул «Винторез», совместил красную точку лазерного прицела с бритым затылком конвойного слева.

– Пф-ф! – пшикнула снабжённая глушителем автоматическая винтовка, и жертва, словно получив крепкую затрещину, молча кувыркнулась с тропинки в кусты.

– Ты чё, Змей, на ровном месте спотыкаешься? – хохотнул приятель и шагнул к упавшему. А потом, почуя неладное, обернулся резко.

– Пф-ф! – плюнул ему в лицо «Винторез», и второй конвоир мешком рухнул на поверженного товарища.

Связанный лейтенант застыл, взирая озадаченно на сражённых врагов. А увидев вооружённого человек в камуфляже, со странным оружием, изумился ещё больше.

– Туда, быстро! – указал ему стволом винтовки на обочину тропы разведчик. – И ни звука, а то пристрелю!

Кивнув послушно, лейтенант шмыгнул в кусты и, обернувшись к спасителю, поблагодарил с чувством:

– Вот спасибо, товарищ… Ещё немного – и кранты. Шлёпнули бы они меня.

Майор, не торопясь освободить от пут пленника, предложил:

– Садись, служивый, вот сюда, покалякаем.

Тот неловко притулился на ствол поваленной сосны. Разведчик присел напротив, приспособив гниловатый пенёк, приказал жёстко:

– Ну-ка, расскажи мне быстро, кто ты и что за дела у вас тут творятся?

Лейтенант многозначительно повёл перетянутыми верёвкой плечами, но, не дождавшись реакции, обречённо вздохнул:

– Я оперуполномоченный, лейтенант, фамилия моя Прохоров. Две недели назад заключённые взбунтовались, нас, охрану, кого убили, кого вместо себя в бараки загнали. А я в погребе у матери прятался. Да вот нашли… Было бы оружие при себе – никогда бы живым им не дался… А вы, товарищ, не знаю вашего звания, кто будете? Неужто с Большой земли?

Игнорируя вопрос, освободитель смотрел на лейтенанта с интересом, как на диковину. Потом приказал:

– Ты вот что, парень, давай-ка всё по порядку. А то не понял я ни хрена. Какие зеки, что здесь за лагерь? Кто вы вообще такие?

Терпеливо выслушав сбивчивый рассказ пленного и кое-что уточнив, разведчик присвистнул озадаченно:

– Ну и дела-а… Сроду бы не поверил, если бы сам не увидел…

Лейтенант, продрогший в одной гимнастерке, босой, поёрзал на промёрзшем стволе, спросил с надеждой:

– Вы меня отпустите?

– Нет, ну надо же! – всё ещё изумлялся майор. – Лагерь! Сталинский! В наши дни! – А потом посмотрел на пленного с сожалением. – Отпустить тебя, парень, я не могу. – Точка лазерного прицела подрагивала мелко меж кустистых бровей лейтенанта, и разведчик вспомнил некстати, как называется у индусов нарисованный в этом месте, на лбу, красный знак – тика. – Ты извини, – сочувственно покачал головой майор, – как говорится, ничего личного. Служба!

«Винторез» опять отрывисто фыркнул. Связанный упал за ствол сосны, и его босые ноги торчали нелепо вверх, смутно белея растопыренными пальцами в сгустившихся сумерках.

 

Глава восемнадцатая

 

1

Марципанов как раз докладывал Резаному план переброски группы урок с грузом золота на Большую землю, когда за окнами послышался вдруг нарастающий стрекот вертолётов, захлопали выстрелы.

В кабинет, распахнув с размаху дверь, ворвался зек и, рванув на груди телогрейку, завопил истерично:

– Атас, пацаны! Кажись, менты на каких-то вентиляторах прилетели! С неба, суки, по верёвкам на посёлок сигают!

Резаный, до того по-хозяйски восседавший за столом начальника лагеря, подскочил, заорал на вошедшего:

– Ты чего, чмырь, мне тут лепишь? Какие менты? Какие, в натуре, вентиляторы?

– Вертолёты! – замирая от восторга, подсказал зекам, ни разу не видевшим ранее винтокрылых машин, Эдуард Аркадьевич. Душа его пела: свершилось! Долгожданный час свободы настал!

– Доложи как положено, козёл! – крикнул, брызжа слюной, воровской пахан.

– А я почём знаю, в натуре?! – рвал телогрейку, обнажая голую татуированную грудь, посыльный. – Мне пацаны грят: глянь, чекисты с вентиляторов на сосны валятся! Ну, с этих… У них винт сверху, падла, крутится, а эти… пятнистые, рожи размалёванные, по верёвкам спускаются и пацанов из стволов мочат очередями. Атас, короче, спасайся, кто может!

– А-а! – взвыл Резаный, выхватил из-за голенища сапога обоюдоострую финку и, сжимая её в руках, бросился из кабинета. – Всех запорю, падлы! Урки, ко мне! Вали ментов!

Марципанов хотел было шмыгнуть в комнату отдыха и отсидеться там, пока заваруха не кончится, но любопытство пересилило, и он поспешил вслед за паханом.

Выскочив на крыльцо штаба, он едва не угодил под перекрёстный огонь. Ополоумевшие от страха и неожиданности, блатные метались по улице, прятались за плетнями, пуская длинные, не прицельные очереди из ППШ куда-то вверх, палили в белый свет, как в копеечку, и падали, падали один за другим, умирали, взбрыкнув коротко, сражённые невидимыми нападающими. Эдуард Аркадьевич присел, услышав вдруг, как жужжат вокруг него смертоносные раскалённые пчёлки.

– Все ко мне! – орал, стоя на крыльце во весь рост рядом с ним, Резаный, размахивая бессмысленной в этой ситуации финкой. – Пацаны! Урки! Не дрейфь! Вали сук!

Сразу же несколько злых насекомых впились в него, пробив полосатую тельняшку и разукрасив её кровавыми розочками.

– Ах, твою мать! – шатнувшись, удивлённо взглянул на них воровской пахан, и вдруг рухнул, с деревянным стуком ударившись головой о доски крыльца.

Марципанов спрыгнул на землю, где пули свистели не так плотно и густо, сел на корточки, поднял руки вверх и застыл в этой позе абсолютной покорности.

Через мгновение он увидел наконец нападавших. Обряженные в пёстрые, бело-коричневые, камуфляжные комбинезоны, бойцы в бронежилетах и касках надвигались стремительно, казалось, со всех сторон, показываясь лишь на секунду, стреляя и вновь растворяясь, сливаясь с окружающей местностью. Их короткие автоматы с набалдашниками глушителей на конце ствола то и дело вспыхивали бесшумно яростными огоньками, разя без промаха всякого, оказавшегося на мушке: фр-р-р, фр-р-р…

И после каждого выстрела зеки летели кубарем и затихали навсегда, прижавшись к белой от снега, промёрзшей земле.

Один из бойцов, возникнув ниоткуда в десятке шагов от Эдуарда Аркадьевича, среагировал мгновенно, полоснув по нему раскалённым докрасна игольчатым лучом лазерного прицела.

– Я свой! Я сдаюсь! Я заложник! – заверещал тот. – Не стреляйте! – и зарыдал в отчаянье. – П-п-а-жа-а-луй-ста-а-а… – Он вглядывался в перечёркнутое полосками белой и чёрной краски лицо бойца, который не стрелял, но смотрел на него настороженно. Потом поднял автомат…

– У меня важные сведения! Доставьте меня к своему начальнику! – в отчаянье, понимая, что наступает последний миг в его жизни, заверещал Эдуард Аркадьевич.

Раз! Махнув ловко, огрел прикладом правозащитника по затылку боец. В голове Марципанова будто петарда взорвалась. И всё-таки на грани ускользающего в черноту сознания он понял, что его не убили, а лишь нейтрализовали на всякий случай, и он будет жить!

А потому и рухнул без чувств со счастливой улыбкой на обескровленных от страха губах.

 

2

Зависнув в брюхе оглушительно стрекочущего вертолёта над местом десантирования, Фролов со злорадством предвкушал, как вмиг повяжут натасканные спецназовцы кондовую, допотопную вохру. Подавив сопротивление, уложат сталинских последышей мордой в грязь, закуют в наручники, а потом отдадут под суд – тупых, дремучих, озлобленных, не понимающих искренне, какому идолу служили они столько лет, чего натворили и в чём их вина. И – по этапу, в наши уже, современные российские тюрьмы… Хотя, если подумать, то и судить рядовых тюремщиков как бы и не за что. По ним, скорее, психушка плачет. Это ж представить – не только зеков, но и себя на всю жизнь в зону в дебрях глухой тайги заточить! Их, в общем-то, и пожалеть даже можно. Ибо не ведали, что творили…

Однако когда рослый боец, застегнув на Фролове широкий пояс с закреплённым фалом, под грохот двигателя вытолкал из вертолёта капитана и тот стремительно скользнул к земле, ткнулся в неё ногами, отбив пятки, а потом, ошарашенный слегка, огляделся вокруг, то увиденное напомнило милиционеру скорее карательную экспедицию, чем освободительную миссию, восстанавливающую закон и конституционный порядок.

Пленных спецназ не брал. Чоповцы чётко и размеренно, словно на учениях, отстреливали противника, не неся от его хаотичного сопротивления ни малейших потерь. К тому же, как с удивлением обнаружил капитан, дело им пришлось иметь вовсе не с лагерной вохрой, а с необученными, мечущимися гурьбой под огнём, словно овечья отара, вооружёнными заключёнными.

В гущу боя Фролов не лез, рассудив, что эта война – не его, держался в арьергарде, и хотя достал пистолет, так и не выстрелил ни разу, посматривая на генерала Березина, который бесстрастно взирал на побоище в бинокль, стоя рядом с Переяславским на развёрнутом полевом НП со связистами, какими-то компьютерщиками с ноутбуками и прочим штабным народом. От них капитан и узнал о том, что власть в посёлке захватили уголовники, а вохровцы, способные оказать хоть какое-то сопротивление чоповцам, сами находятся теперь за решёткой.

С лагерной самоохраной нападавшие тоже покончили в мгновение ока. Перещёлкали так ничего и не понявших часовых на вышках, а затем уложили несколькими автоматными очередями тех, кто выскочил толпой из караульного помещения вахты.

Не прошло и часа, как сражение, похожее более на истребление стада бизонов первыми американскими переселенцами, было закончено. Фролов, которого Березин держал при себе, ходил вслед за ним и Переяславским по посёлку, перешагивая через тела убитых, густо усыпавших дощатые тротуары. Начальник УВД, явно не привыкший к такому количеству трупов, собранных вместе, был бледен лицом и прикрывал нос платком, пытаясь таким образом нейтрализовать тошнотворный запах крови. А вот вице-губернатор держался невозмутимо и сдержанно кивал, принимая доклады своих подчинённых.

– Помещение штаба зачищено. Проведено обследование саперами. Закладок взрывных устройств, мин не обнаружено…

– Огневая группа взяла под контроль периметр лагеря…

– Найдены склады с продовольствием, оружием и боеприпасами…

Переяславский, как заправский военачальник, поднеся рацию к губам, отдавал приказания:

– Группе Б блокировать периметр лагеря, взять его под охрану. Попытки побега или группового прорыва со стороны заключённых пресекать огнём на поражение. Группе А произвести зачистку всего посёлка. Малейшее сопротивление подавлять самым решительным и беспощадным образом. Тех, кто обнаружен с оружием в руках, в плен не брать. Особое внимание – на возможные места укрытия противника: погреба, чердаки, надворные постройки, бани… Группе В подойти ко мне… – Он, казалось, впервые заметил Фролова: – А, вот и ты, капитан, кстати… Возьмёшь моих бойцов, покажешь дорогу на шахту.

– У меня здесь свой начальник имеется, – с неприязнью отозвался милиционер. – Вот пусть он мне и прикажет. А заодно объяснит, как все происходящее соотносится с российским законодательством.

Переяславский с весёлым удивлением посмотрел на Фролова:

– Вот ты какой, капитан… Майором стать хочешь? Подполковником?

– Ни за деньги, ни за звёздочки на погонах не продаюсь, – отрезал Фролов.

– Ну, гляди… Ты человек взрослый, сам всё понимать должен. Так что решай: или – или…

Капитан покосился на Березина. Генерал стоял, прикрывая лицо платочком, и делал вид, что всё происходящее его не касается.

– Да пошли вы! – сказал Фролов и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Однако через мгновенье кто-то крепко взял его за плечо. Он оглянулся. Позади стоял давешний холодноглазый прокурор, или кто он там был на самом деле?

– Не торопись, парень, – строго посоветовал он капитану. – Приказано тебе было в шахту нас отвести. Вот и веди… – и он многозначительно положил руку на деревянную кобуру тяжёлого армейского пистолета Стечкина, висящего на ремне поверх гражданской меховой куртки. – И оружие дай-ка сюда. Раз не хотел по-хорошему…

Фролов протянул ему свой Макаров, махнул рукой в сторону леса:

– Нам туда.

И повёл группу из десятка чоповцев во главе с ледянистоглазым к шахте.

И здесь всё было кончено в пять минут. Трое самоохранников при виде суровых бойцов побросали берданки, с готовностью подняли руки, но были убиты на месте. Бегло исследовав окрестности, чоповцы достали сигареты, закурили, явно довольные проделанной работой.

Командовавший операцией лжепрокурор осторожно заглянул в штольню. Оттуда не доносилось ни звука.

– Эй, капитан! – по-свойски окликнул он Фролова. – Сколько, ты говорил, там гавриков?

– Людей – человек четыреста да рабсилов сотни две… Вы что, их тоже в расход всех пустите?

– Зачем? – весело изумился тот. – Здесь ведь, я слыхал, золотишка не меряно. Вот пусть и выдают на-гора, как раньше.

Остальные бойцы, приблизившись к стволу шахты, пытались разглядеть, что творится там, в глубине.

– Не видно ни хрена, – посетовал один из них. – Может, гранату бросить? Мигом зашебуршатся.

– Не надо, – остановил его холодноглазый, потом ткнул в трёх бойцов. – Ты, ты и ты. Останетесь здесь для охраны. Никого не впускать и не выпускать… Да, кстати, капитан. Спасибо тебе за помощь, – обернулся он к милиционеру.

– Угу, – хмуро буркнул Фролов. – Так я пойду?

– Нет, погодь, – улыбнулся ему лжепрокурор. – У меня насчёт тебя особое распоряжение есть.

Вытянув из кобуры тяжёлый пистолет, он дважды выстрелил капитану в грудь. А потом приказал подчинённым:

– Бросьте в шахту его. Чтоб и следа не осталось.

 

3

Охрана спецблока, в котором располагалась секретная лаборатория, выдержала почти часовой бой с неведомо откуда взявшимся, хорошо вооружённым и обученным противником, прежде чем полегла дружно – кто на вышках, рядом с раскалёнными от долгой стрельбы пулемётами, кто во дворе, а кто – и в здании самой лаборатории, среди осколков разбитых банок с анатомическими препаратами, в лужах пахнущих остро формалина и спирта.

Александр Яковлевич вместе с остальными сотрудниками пересидел это жуткое время в подвале. В конце концов, туда, держа наизготовку автомат непривычной конструкции, заглянул боец, облачённый в камуфляж. Увидев гражданских, он приказал им не высовываться, и опять исчез, оставив всех в недоумении: кто напал на лагерь в этот раз и чего стоит ждать от этой новой напасти его обитателям?

Выждав ещё пару часов и убедившись, что бой затих, сотрудники лаборатории выбрались из подвала и, охая и причитая, принялись, для начала убрав трупы убитых вохровцев, восстанавливать хоть какой-то порядок.

Всё случившееся вселило в Александра Яковлевича лихорадочную уверенность в том, что дни его заточения сочтены. В заглянувшем в подвал бойце он сразу опознал спецназовца с Большой земли.

Не важно, какому ведомству – милиции, ФСБ, армии – тот принадлежал. Главное – лагерь обнаружили представители федеральных властей и скоро всех, незаконно удерживаемых в неволе, отпустят на свободу. В этом Студейкин был абсолютно уверен.

– Вы – не учёный, а заурядный обыватель, более того – мещанин! – обличала его, видя радость на лице коллеги, Старух Извергиль. – Вы готовы бросить научную работу ради призрачной свободы. Бездельничать, жрать, пить, танцевать буги-вуги – вот ваши истинные цели в жизни. Что ж, мотайте на все четыре стороны! Обойдёмся без вас. Закончим эпохальный труд, начатый нашими предшественниками семьдесят лет назад во имя всего человечества.

– Да плевать человечеству на ваши псевдонаучные потуги! – свирепел Александр Яковлевич. – Вашему основоположнику Чадову надо было в своё время «Собачье сердце» Булгакова прочитать. Там профессор Преображенский тоже искусственным путём из собаки человека вывел. А потом понял, что любая баба нарожает обычных людей безо всякой науки сколько угодно!

– Преображенский? Не знаю такого. Человека из собаки? Какая нелепость! – недоумевала Извергиль.

Она достала из кармана кисет и бережно, стараясь не просыпать ни крошки табака, сворачивала самокрутку.

Впрочем, махнув рукой на Студейкина, как на учёного, как человека Александра Яковлевича она признавала.

И как-то попросила, конфузясь:

– У вас… э-э… любезный, я знаю, есть хорошие связи со спецконтингентом. С куревом беда: папирос нет, махорка кончается… У меня есть сэкономленные двести миллилитров чистого медицинского спирта. Нельзя ли обменять его в жилых бараках, скажем, пачки на три махры?

– Вот-вот! – мстительно попрекнул её Студейкин. – Когда дело касается вашей персональной пагубной привычки, принципиальность долой? Можно и казённым спиртиком торгануть? А у меня, к вашему сведению, тоже есть вредное пристрастие – к свободе! И я на неё с удовольствием все ваши научные изыскания при первой же возможности променяю!

Старуха Извергиль, понятное дело, не уловила глубоко потаённого смысла сказанного, который заключался в том, что, мучимый сомнениями нравственного порядка, Александра Яковлевич решился-таки скопировать файлы секретных разработок лаборатории для всамделишного иностранного шпиона – завхоза жилого барака Олекса.

Несмотря на неопределённость положения, в котором оказался лагерь, научная работа в спецблоке шла своим чередом. Чужие сюда и при отсутствии охраны не совались особо, завлаб Мудяков умудрялся обеспечивать сотрудников и рабсилов сносным вполне питанием, так что Студейкин после традиционной пикировки с Изольдой Валерьевной принимался за привычное дело: брал двумя пальцами белую мышку из клетки и отбирал у неё очередную порцию крови для анализа.

Поглаживая смирного грызуна по шелковистой шёрстке, он подумал вдруг, что и сам давно является кем-то вроде подопытного лабораторного животного, от которого, в сущности, ничего не зависит. Кто-то, руководствуясь своими, непостижимыми для него, Студейкина, целями держит его в этой жизни, и не только здесь, в лагере, а вообще, словно в виварии. Захочет – накормит, не захочет – уморит голодом. Или незаметно привьёт какую-нибудь гадость, заразу, идеологическую например, и будет наблюдать, как он на эту инфекцию отреагирует – выживет, выздоровеет или отбросит безвольно длинный беленький хвостик… Нет, довольно! Он не лабораторный зверёк и тоже может с помощью денег, обещанных Олексом, стать одним из хозяев жизни, тех, кто знает, во имя чего томятся в клетках в ожидании своего часа миллиарды подопытных особей и кто властен по-настоящему над ними, решая, умереть им сейчас или существовать дальше…

Вечером он пришёл в лабораторию и покаянно выложил перед Старухой Извергиль три пачки махорки, присовокупив к ней коробку папирос «Казбек».

– У бывших вохровцев выменял. Они за ваш спирт могли бы и больше дать, да у самих с куревом туго… – А потом, пряча глаза, признался. – Вы меня убедили. Действительно, чем, как не способностью к осмысленному труду, отличается человек от животного? Останусь я сегодня в ночь. Уж лучше поработаю здесь, чем в бараке без дела кверху пузом валяться…

При этом под полой полосатой куртки он прятал воровской инструмент – кривую «фомку», которую раздобыл где-то и вручил ему Олекс.

– Сейчас, пока такая неразбериха в лагере, самое время дверь в компьютерную подломить! – напутствовал он Студейкина. – Главное, чтобы не догадались, что вора информация в компьютере интересовала. Стибри что-нибудь привлекательное для обыкновенного зека. И когда утром взлом обнаружат, никто особо не удивится. При нынешнем бардаке и таком количестве потомственных жуликов в жилзоне на тебя никто не подумает…

Александру Яковлевичу едва удалось пересидеть Извергиль. После того как два десятка сотрудников лаборатории во главе с Мудяковым покинули спецблок, старуха, назначив ночным сторожем по причине отсутствия чекистской охраны Студейкина, часов до двух ночи зависала над микроскопом, чадила нещадно трескучей махрой.

– Нет, что ни говорите, а Нобелевская премия мне обеспечена, – наконец встав из-за стола и устало потягиваясь, заявила она. – У трёх последних поколений рабсилов устойчиво фиксируется сорок шесть хромосом. Вы понимаете, что это значит?

– Э-э… смутно, – борясь со сном и злясь на засидевшуюся энтузиастку науки, раздражённо буркнул Александр Яковлевич.

– Это означается, что теперь они способны давать потомство! – воскликнула та. – Таким образом, наш эксперимент, начатый ещё в конце двадцатых годов, завершился триумфальной победой! Остались чисто технические детали: подождать пять-шесть лет, пока последнее поколение рабсилов достигнет половой зрелости, спарить мужские и женские особи. А ещё через год мы сможем наконец получить полноценного, способного не только к труду, но и самовоспроизводству искусственно созданного гоминоида!

Студейкин, как ни тяготила его предстоящая операции – кража со взломом, не выдержал, вступил-таки в полемику:

– Но кто оценит ваш титанический труд и научный подвиг? Ещё неизвестно, удастся ли нам вообще освободиться из лагеря! А вы… уж простите, с лёгкостью рассуждаете: шесть лет, ещё годок… Наше с вами будущее абсолютно не предсказуемо! Мы – и от этого факта никуда не уйти! – в тюрьме, за решёткой!

Извергиль жёлтыми от никотина пальцами свернула очередную цигарку, прикурила от спиртовки, с лёгким сожалением глянула на оппонента:

– В неволе всего лишь наша телесная оболочка, любезный. А мысль способна свободно путешествовать в пространстве и времени! И в этом смысле…

«Вот стерва, – не слушая её, кипел Александр Яковлевич, – наклюкалась чифиря, возбудилась никотином, вот её и растащило на философию… Скорее бы угомонилась, старая. Олекс небось заждался…»

– Ну что ж, плодотворной вам работы, – донеслось до него наконец. – Оставайтесь, да закройте дверь за мной на засов. А то здешние уркаганы совсем распоясались. Бродят где ни попадя, шарят… Дождались, называется… Не тюрьма, а проходной двор какой-то!

Выждав после ухода старой энтузиастки ещё четверть часа, Александр Яковлевич извлёк из-под халата фомку и, стараясь не скрипеть половцами, что было излишней предосторожностью в абсолютно пустом помещении, отправился в кабинет Мудякова.

С дверью он справился на удивление легко, как будто всю жизнь только и занимался тем, что замки взламывал. Просунув плоский конец гвоздодёра в щель дверного проёма там, где, по его расчётам, находился язычок замка, он нажал чуть-чуть. Деревянный косяк хрупнул, и дверь распахнулась. Не зажигая света, он ловко обогнул стол, сдвинул висящие на стене листы ватмана с диаграммами и таблицами, нашарил за ними ещё одну, потайную, дверь – металлическую, запертую на кодовый замок. Но и такой запор не проблема, если к нему подойти умеючи!

Александр Яковлевич извлёк из кармана зажигалку, нетерпеливо крутанул колёсико, высекая искру – раз, другой, третий… Наконец фитилёк, пованивая бензином, вспыхнул желтовато-синим вымученным огоньком. Поднеся его к панели замка, Студейкин уверенно набрал цифры – 2324. Замок послушно щёлкнул, открывшись.

Этот код – количество пар хромосом у человека и обезьяны – Александр Яковлевич узнал случайно. Давно прицеливаясь к компьютеру, он старался почаще бывать в кабинете завлаба – и по делу, и без дела, ссылаясь на какую-либо мелкую надобность. И углядел-таки потайную дверь, откуда выпорхнула однажды при нём Извергиль. Не заметив с налёту постороннего, она ляпнула:

– Я на прежний код заперла, Матвей Ульянович. Генетический…

И сейчас, входя в секретную комнату, Студейкин откровенно гордился собой, искренне сожалея, что не может похвастать ни перед кем, какой он сообразительный – вмиг вычислил заветные цифры, сверившись со справочником по генотипу человекообразных.

Окошек в этом помещении не было, а потому, не опасаясь быть замеченным с улицы, Александр Яковлевич нашарил на стене выключатель, зажёг свет.

Компьютер оказался довольно стареньким, с громоздким монитором. Приведя его в рабочее состояние под лёгкое жужжание процессора, журналист набрал пароль, после чего получил доступ к содержимому.

Пароль он разведал тоже довольно просто. Зная, что Извергиль периодически работает на компьютере, причём ходит в заветную комнату с одной и той же толстой тетрадкой, Студейкин как-то, улучшив момент, полистал её, без труда обнаружив на внутренней обложке аккуратно выведенные карандашом заветные латинские буквы.

Усевшись поудобнее перед мерцающим дисплеем, бегло просмотрел название папок, которых насчитал не меньше десятка. Решив не рисковать, скопировал их все, позаимствовав дискету из целой упаковки новых, лежащих на полочке. Эта процедура заняла у него полчаса. Закончив, Александр Яковлевич бережно спрятал дискету за пазуху, отключил компьютер, погасил свет и, осторожно щёлкнув кодовым замком, покинул секретную комнату. Демонстративно выдвинув ящики из письменного стола Мудякова, взял оттуда горсть цветных карандашей, пачку чистой бумаги, имитируя кражу. Потом, тщательно заперев лабораторию, вернулся в жилой барак.

Олекс не спал. Студейкин вошёл к нему в каптёрку и похлопал себя по груди, где хранилась дискета.

– Я своё слово сдержал! – с бесшабашностью отринувшего любые нравственные принципы человека, заявил он. – Теперь, Станислав Петрович, дело за вами.

Американец вскочил радостно:

– Господи, Александр Яковлевич, я так за вас волновался…

– А, ерунда… Раз плюнуть. Так как же с расчётом? – чувствуя себя новым человеком – деловым, решительным, жёстким, допытывался настойчиво журналист.

– Да без вопросов! – захлопотал вокруг него радостный шпион. – Как только приедем в Штаты, так сразу…

– Но учтите: без денег я вам дискету, естественно, не отдам!

– Да господи ж боже мой! – взмолился Олекс. – Да я и сам ни в жизнь её не возьму! Мы, шпионы, люди порядочные. Сказал «три миллиона баксов» – значит, будет вам три.

– Пять! – жёстко напомнил Александр Яковлевич.

– Ах, да, конечно же, пять! – всполошился Станислав Петрович. – И гражданство Америки, самой собой.

Студейкин, ощущая себя победителем, уселся по-хозяйски за стол:

– Чайку бы… всю ночь глаз не сомкнул…

– Конечно, конечно, – суетился Олекс. – Вот сальца кусочек отведайте, с хлебушком. Сейчас кипяточек подниму, чифирнём за милую душу…

Александр Яковлевич жевал с удовольствием, кивал благостно:

– Так, хорошо… И когда мы, Станислав Петрович, отсюда тронемся?

– Да через три дня и пойдём. Я харчишек на дорогу заначу, есть у меня карта, знающим человеком от руки нарисованная, компас – я его сам сделал. Золотишка у ребят набрал килограммчик-другой, на первое время, пока до явки дойдём, перебиться заместо денег… Недолго уже. Если я десять лет здесь отбабахал, так три дня тем более пережду.

Разомлев от еды и чая, Студейкин отправился спать в свой кубрик, придерживая бережно на груди гарантирующую ему персональное светлое будущее дискету. Уронив голову на тюфяк, покрытый наволочкой, не стираной давно по причине революционных событий в лагере, не раздевшись даже, он уснул глубоким, удовлетворённым сном человека, хорошо сделавшего трудную и малоприятную работу.

А когда проснулся ближе к полудню и охваченный предчувствием близких и радостных перемен, схватился первым делом за потайной карман куртки, дискеты в нём уже не было. Как и Олекса, которого журналист искал тщетно вначале в бараке, потом на территории спецблока и всего лагеря.

Шпион исчез бесследно, прихватив с собой вожделенный трофей. И вышло так, что Александр Яковлевич продал Родину задарма.

 

4

Очнулся Марципанов от нестерпимой головной боли. Она пульсировала в затылке, висках так, что глаза открыть невозможно было. А по накатившей тошноте он окончательно понял, что жив, но сотрясение мозга ему сердобольный спецназовец обеспечил.

Его-то и увидел Эдуард Аркадьевич сразу, как только решился разлепить тяжёлые налитые свинцом веки. Вернее, разглядел сперва шнурованные берцы и ствол автомата с глушителем, направленный правозащитнику прямо в лицо.

Марципанов застонал жалобно и попытался сесть.

– Лежать! – последовала короткая, как выстрел, команда.

Он мгновенно прижался затылком к земле и даже послушно закрыл глаза.

– О-о… кажись, эту личность я знаю! – послышался вдруг знакомый голос со стороны. – Не стреляй, пусть присядет. Я на него посмотрю. Интересно, как он-то сюда попал?

Эдуард Аркадьевич встрепенулся, сел и задохнулся от радости, узнав Переяславского, вице-губернатора и мецената, облачённого отчего-то в боевой камуфляжный костюм.

– А-а-рту-у-ур Семё-о-ны-ыч.. – с трудом шевеля пересохшими губами, прошептал правозащитник. – Я… вам такое р-а-а-аска-а-ажу…

Переяславски задумчиво и молча взирал на поверженного Марципанова. А потом, приняв решение, кивнул бойцу:

– Отведи его в безопасное место. Он мне понадобится… – и ушёл, твёрдо шагая и отрывисто бросая в микрофон рации: – Группа «Б», доложить обстановку…

– Артур Семёныч… родной… – шептал ему вслед Марципанов, чувствуя, как бегут по щекам благодарные, не стыдные после стольких мытарств и страданий, слёзы.

– Встать! – всё ещё не отводя ствола от правозащитника, приказал боец. И когда Эдуард Аркадьевич, охнув и схватившись руками за голову, поднялся, бесцеремонно ткнул его прикладом в спину. – Шагай прямо. Не оглядываться!

«Господи! – думал с тоской, едва передвигая ноги, Марципанов. – Да когда ж это кончится?! Опять конвой, стрельба, неопределенность…»

Он надеялся, что Переяславский, с которым в начале девяностых, в бытность того комсомольцем-расстригой, возглавлявшим в перестроечные времена крайком ВЛКСМ, а после ставшим начинающим бизнесменом, немало было говорено при встречах демократической общественности первой волны, море спирта «Ройяль» и фальшивого коньяка «Наполеон» выпито, если не с объятьями к правозащитнику кинется, то хотя бы отнесётся к нему радушно, с участием. И вдруг этот жёсткий, неприязненный взгляд, боевая одежда, спецназовец хренов, тычущий то и дело оружием Эдуарду Аркадьевичу в поясницу… И много, слишком много трупов вокруг. А вот и Резаный, нашпигованный пулями, распластался в залитой кровью дурацкой тельняшке на крыльце, в окружении своей свиты из мёртвых блатных… Тоже мне, капитан потонувшего корабля!

«Золото! – озарило вдруг Марципанова. – Вот что привело вице-губернатора и олигарха в Гиблую падь».

Странно, однако: сообразив это, избитый, униженный, бывший только что на волосок от смерти правозащитник ощутил острый укол неприязни. Золото им, видишь ли, понадобилось! Но ведь это, по сути, его, Марципанова, золото! Дедушкино-то уж точно, по крайней мере. А он, Эдуард Аркадьевич, прямой и единственный, между прочим, наследник! А эти… пришли, понимаешь, на всё готовенькое…

Его ввели опять в разгромленный штаб, в окнах которого на этот раз не осталось ни одного целого стекла, а стены внутри помещений были окроплены густо следами пуль и брызгами крови. В коридоре то тут, то там в позе спящих безмятежно на фоне царящего всюду хаоса раскинулись убитые зеки.

Боец взял правозащитника за плечо, толкнул в распахнутый настежь дверной проём кабинета спецчасти, усыпанного расбросанными по полу делами осуждённых в тощих картонных папках, скомандовал отрывисто:

– Сесть на корточки! Лицом к стене! Руки на затылок! Дёрнешься – пристрелю.

Марципанов присел, как приказали, и упёрся взглядом в стену, выкрашенную тёмно-синей, холодного казарменного оттенка, краской. Голова раскалывалась от боли, хотелось лечь, но по вновь обретённому лагерному опыту он знал, что с конвоем лучше не спорить.

Ему показалось, что просидел он так мучительно долго, хотя вряд ли более получаса, когда в коридоре послышался топот, хруст битого стекла под ногами, и всё тот же знакомый голос Переяславского окликнул на этот раз вполне дружески:

– Эдуард Аркадьевич! Да полноте вам! Что вы, в самом деле, как пленный! – И, укоризненно, бойцу: – Я ведь велел тебе за этим товарищем для обеспечения его же безопасности присмотреть! А ты ведёшь себя, как чилийская хунта!

Марципанов с жалкой улыбкой поднялся неловко на затёкших ногах, обернулся и зажмурил в отчаянье полные слёз глаза:

– Артур Семёныч… Я так счастлив… Я… я столько перестрадал…

Вице-губернатор дружески обнял его за плечи:

– Ну всё, всё позади, мой друг… А на Большой земле вас, знаете ли, уже схоронили. Да. Заочно, конечно. Коллеги ваши рассказали, как вы из вертолёта… того… Несчастный случай при исполнении гражданского долга! И хоронили вас… в смысле пустой гроб, символически… со всеми подобающими почестями. Я, между прочим, на панихиде выступал с речью. Говорил о ваших заслугах в построении новой, демократической, России. В краеведческом музее экспозицию, посвящённую вашей жизни и деятельности, готовят… Да-с! И вдруг – счастливая встреча! Чудесное воскрешение. Рад, искренне рад!

А Эдуард Аркадьевич рыдал уже в голос. И как же, как же было не плакать, не жалеть себя! Ведь его память вон, в музее увековечили, в назидание потомкам, а здесь… как с собакой… и-и-и… – всхлипывал он.

Преяславский протянул ему плоскую серебряную фляжку:

– Нате-ка, приложитесь как следует. Мигом в себя придёте. Отличный вискарь!

Стукнувшись зубами о горлышко, правозащитник трясущимися руками поднёс фляжку ко рту, выпил в три больших, обжигающих нёбо глотка. И впрямь полегчало. Конфузливо утёр губы рукавом грязного, изодранного в клочья кителя, вернул с благодарностью:

– Ох-х… Забытый, божественный вкус. Будто заново на свет народился. Мне вам, Артур Семёныч, столько всего рассказать надо!

– Непременно расскажете, а я вас послушаю с большим интересом, – пообещал вице-губернатор. – Очень меня, понимаете ли, место это заповедное интересует сейчас.

 

5

Через два дня Марципанов окончательно воспрял духом. За это время он имел несколько длительных встреч с Переяславским, на которых с дотошностью вспоминая малейшие подробности, посвятил его в историю лагеря, рассказал о роли дедушки в его уникальной сохранности до наших дней, не забыв упомянуть и о собственных заслугах, приведших вначале к гуманизации, а потом и к окончательному краху последнего оплота сталинизма.

– Увы, революция, как известно, пожирает своих детей – смущёно улыбнулся он в конце повествования и осторожно пощупал огромную, с корочкой присохшей крови, шишку на затылке.

В свою очередь, Эдуард Аркадьевич узнал о последних событиях, произошедших на Большой земле за время его отсутствия и, главное, о мировом финансовом кризисе, всё не кончающемся никак, обрушившем акции, валюту и прочие бумажные ценности и заставившем человечество вспомнить о ценностях вечных, непреходящих. О золоте, например.

Таким образом уникальное месторождение Гиблой пади приобретало особую важность.

Вертолёты теперь прилетали сюда ежедневно, подвозя всё новых чоповцев, каких-то молчаливых специалистов в безликих корпоративных комбинезонах, ящики с оборудованием.

Места на сторожевых вышках по периметру лагеря, откуда никто и не думал выпускать заключённых, заняли хорошо экипированные средствами связи, приборами ночного видения, стрелковым оружием с лазерными прицелами бойцы частного охранного подразделения.

Расторопные техники смонтировали новую электростанцию, протянули по посёлку телефонный кабель, возвели несколько модулей для хранения имущества, одновременно ремонтируя жилые дома и помещения штаба.

Все эти горячие, полные забот, деньки Переяславский находился в Гиблой пади. Привезённые им с собой специалисты горнорудного дела пока не спускались в шахту – там ещё роптали глухо остававшиеся под землёй в неведении о переменах здесь, наверху, зеки и рабсилы. Но, по предварительным оценкам, месторождение золота было богатейшим…

– Даже если эти отвалы промыть, – объяснял вице-губернатору пожилой геолог, указывая на горы породы у штрека, – не одну тонну драгметалла получить можно. Они ж золото варварски добывали. Выбирали, по сути, только самородки, да и то не все. Я здесь час походил – три шархана подобрал. Буквально под ногами валяются, – и, разжав кулак, продемонстрировал бугристые кусочки золота размером с крупную горошину каждый.

А на третий день Эдуард Аркадьевич самолично препроводил Переяславского в святая святых – спецхранилище, в прежние времена бывшее под надёжной охраной вооружённых чекистов, а сейчас торчащее неприметно над поверхностью земли, словно заброшенный, залитый бетоном ДОТ с порыжевшей от ржавчины бронированной дверью при входе.

Здесь, под землёй, в просторном помещении, напоминавшем огромный сейф, на деревянных полках вдоль обшитых металлом стен хранились аккуратно сложенные штабелями килограммовые слитки золота. Быстро сосчитав тяжёлые бруски на одном стеллаже, вице-губернатор присвистнул: тонн пять, не меньше… Вот оно, блин, золото партии…

Марципанов смотрел победителем:

– Это ж, Артур Семёныч, мировая сенсация! Найдут какой-нибудь задрипанный горшок с монетами, и то сколько шума. А здесь, можно сказать, Клондайк. Или копи царя Соломона… Диссертацию напишу! – мечтательно заявил правозащитник. – Докторскую. Пороюсь в здешних архивах, подберу материал, и по возвращении на Большую землю засяду. Я уже и название придумал: «Национальные традиции российского государственного террора». В смысле, общественно-политический строй меняется, идеология, а методы управления страной остаются всё те же. Здорово?

– Угу… – кажется, не слушая его и обозревая задумчиво представшее перед ним сокровище, буркнул Переяславский.

Эдуард Аркадьевич притих, помолчал, а потом, решившись, приступил к самому главному, окликнул:

– Артур Семёныч, а, Артур Семёныч… Я… э-э… хотел бы с просьбой к вам обратиться.

– Да? – рассеянно взглянул на него тот, зачарованный обилием слитков.

– Э-э… – мялся правозащитник, – могу ли я, ну, скажем, рассчитывать на некоторую материальную компенсацию за перенесённые здесь… м-м… нравственные и физические страдания в виде какой-то части вот этого? – несмелым жестом показал он на полки.

В глазах Переяславского вспыхнуло что-то, обеспокоившее Марципанова.

– Я, собственно, на много и не рассчитываю, – поспешно добавил он, но вице-губернатор пригасил взгляд, кивнул равнодушно:

– Да без вопросов. Забирай, сколько унесёшь…

Эдуард Аркадьевич как наследник рассчитывавший процентов на двадцать пять – тридцать хранившегося здесь золотого запаса, сник, но потом спохватился и, сообразив, что другого шанса попасть в эту комнату-сейф у него не будет, а синица в руках всё-таки предпочтительнее журавля в небе, бросился к полкам и принялся рассовывать килограммовые бруски в карманы затрапезной телогрейки, кителя, галифе, которые до колен едва не сползи под тяжестью золота. В последний момент успел прихватить ещё два, бросил за пазуху и вздрогнул, почувствовав, как холодный металл заледенил бьющееся отчаянно сердце.

– Закрыть, опечатать, поставить двух часовых, ни одного человека близко сюда не подпускать! – скомандовал вице-губернатор сопровождавшему их чоповцу и обернулся к Марципанову, бросил, нетерпеливо поморщившись: – Ну хватит, а то надорвётесь…

Не удержавшись, уже на выходе, правозащитник цапнул ещё брусок, спрятал в рукаве и поспешил вслед за покинувшим хранилище Переяславским. Однако чоповец бесцеремонно схватил его за руку:

– Сказали «хватит» – значит, хватит!

И отобрал слиток, швырнув золото обратно на полку.

К удивлению Эдуарда Аркадьевича, вице-губернатор живо заинтересовался и секретной лабораторией, а также всем, что было связано с происхождением и воспроизводством рабсилов.

В сопровождении правозащитника и настороженных телохранителей он долго ходил по спецблоку, рассматривал в местном музее жуткие экспонаты в натуральную величину – в банках и в стеклянных витринах, дотошно расспрашивал о сути научных исследований ведущих сотрудников – завлаба Матвея Ульяновича и шуструю старушку Изольду Валерьевну, а в конце экскурсии даже угостил конфетами очаровательных в своей непосредственности детёнышей-рабсилов.

– Прикроем к чёртовой матери эту фашистскую шарашку! – негодовал Марципанов. – Судить надо всех причастных к этим бесчеловечным экспериментам в международном трибунале в Гааге! А я выступлю там главным свидетелем обвинения.

Переяславский слушал рассеянно, пребывая в глубокой задумчивости, кивал неопределённо:

– Разберёмся…

А ещё несколько дней спустя состоялось знаменательное событие – встреча вице-губернатора с обитателями лагеря, обозначенная протокольно как сход жителей таёжного посёлка.

Накануне зеков и пленённых вохровцев хорошо покормили невиданными здесь ранее деликатесами – колбасой, сыром, мягким и белым, как вата, хлебом, раздали каждому по пачке индийского чая, блоку сигарет «Прима», по банке мясных и рыбных консервов, а также – и это стало главным символом другой жизни, наступающей отныне в посёлке, – по чекушке водки.

Целый день в жилзоне дымила баня, куда пускали всех желающих, выдавая при этом каждому кусок душистого мыла, вафельное полотенце и смену белья. В столовой кипели котлы со щами и кашей, щедро сдобренные говядиной и свининой, а из репродуктора неслись песни, неслыханные здесь ранее, – Пугачевой, Киркорова, ещё каких-то исполнителей, сопровождаемые дикими музыкальными ритмами.

Переяславский улыбался удовлетворённо, поучая ходившую за ним хвостом свиту, в которой состоял теперь и бывший правозащитник:

– Путь к сердцу народа лежит через желудок!

По причине ясной, хотя и с лёгким морозцем, погоды, всех обитателей лагеря построили на плацу. При этом они стихийно размежевались на две колонны. В одной оказались исконные зеки и зечки, в другой, гораздо меньшей, – бывшие вохровцы с домочадцами. Дети хныкали, бабы ругались, чекисты в изодранных мундирах глухо роптали. А вот зековская колонна стояла молча, привычно и монолитно.

Переяславский предстал перед ними в цивильной одежде – простой, без изысков, куртке на меху, вязаной шапочке на голове и в собачьих унтах. Теперь он походил не на главнокомандующего небольшого, но чрезвычайно боеспособного войска, а на усталого, умудрённого жизнью начальника геологической партии, например. В руках вице-губернатор сжимал ярко-красный мегафон японского производства. Поднеся его к губам, он обратился к собравшимся:

– Дорогие друзья, безвинные узники и те, кто долгие годы был вынужден охранять вас. К вам обращаюсь я, друзья мои. И прежде всего объявляю, что отныне вы все – равноправные граждане свободной России!

Он прервался, ожидая аплодисментов, свита подобострастно захлопала, но плац молчал насторженно. Переяславский продолжил: – В том, что случилось с вами, ничьей вины нет. Вернее, виновные есть, но они давно на том свете. А мы с вами, друзья, на этом. И нам надо жить дальше, не делясь на красных и белых, своих и чужих, растить детей и внуков, обустраивать нашу Родину – и большую, и малую, как социально ответственное, демократическое государство…

– Домой-то когда отпустите? – прервал его вдруг кто-то из колонны вохровцев. – А то закрыли нас вместе с поганой зечнёй, а теперь тары-бары разводите!

– Я понимаю ваше нетерпение, друзья, – развернул в ту сторону мегафон вице-губернатор. – Но попрошу для начала исключить из лексикона эти отвратительные слова – зеки, вохра, чекисты… Повторяю: теперь вы равны и свободны… Что касается дома… К сожалению, он есть далеко не у каждого, стоящего здесь сейчас. Как нет у вас и документов, удостоверяющих личность, которые действуют на территории современной России. Мы не можем просто раскрыть ворота и отправить на все четыре стороны бывших заключённых. Куда вы пойдёте в зимнюю стужу? В тайгу? Эвакуировать вас на Большую землю одномоментно, всем скопом, тоже пока невозможно. Где вы будете там жить? Без документов, без денег… Бичевать по вокзалам и подъездам? Как представитель государственной власти, я не могу пока допустить этого. Так что не всё так просто, друзья. Со дня на день ударят свирепые морозы, заметут метели. Нам надо срочно обустроить свой быт, создать запасы продовольствия. И без вашей помощи нам, конечно, не обойтись. Поэтому с каждым из вас будет заключён трудовой договор, в соответствии с которым вы получите свой участок работы, вам будет выплачиваться денежное вознаграждение. Всё по закону. На заработанные деньги вы сможете приобретать продукты питания, арендовать жильё, оплачивать коммунальные услуги…

– Эт… эт чё, ещё и за барак придётся платить? – удивился кто-то из бывших зеков.

– А как же! – воскликнул Переяславский. – Вы – свободные граждане, получающие за свой труд зарплату. И в состоянии оплачивать, как это делается во всём цивилизованном мире, своё пропитание и жильё. А государство возьмёт на себя обеспечение посёлка продовольствием, создаст рабочие места для вас. И конечно, на этот переходный период мы вынуждены будем особое внимание уделять охране общественного порядка, чтобы вы могли спокойно жить и трудиться. А потому наши сотрудники продолжат патрулирование территории лагеря, часовых с вышек мы тоже до поры до времени не будем снимать. Ещё раз, друзья мои, поздравляю всех с долгожданной свободой. Можете пока разойтись по баракам…

 

6

Уром следующего дня Богомолова, спавшего на своём привычном месте в бараке, разбудил шнырь-дневальный:

– Эй, Гоголь, хорош дрыхнуть! Поднимайся, тебя на вахту кличут!

Иван Михайлович, истомившийся в тюремных застенках, собрался быстро. Заправил постель на нарах – теперь у него, как и у других обитателей барака, были выданные новыми властями поролоновый матрац с простынёй, толстое суконное одеяло, синтепоновая подушка с чистой наволочкой. Ополоснув под умывальником лицо, накинул старую зековскую одежонку и помчался на вахту, где его ожидали, он был в этом уверен, хорошие известия.

«Как только освободят, – думал он на бегу лихорадочно, – оклемаюсь чуть-чуть, и за работу. Роман уже написан почти в уме, прямо свербит, прорываясь наружу. Надо только сесть за компьютер и настучать на клавиатуре то, что произошло за последние месяцы. И мировой бестселлер готов!»

Часовой в чёрной униформе, с помповым ружьём на плече, указал Богомолову на кабинет, где раньше принимали кумовья, а нынче красовалась табличка «Отдел кадров». За дверью Иван Михайлович увидел обшарпанный стол, за которым восседал улыбчивый молодой человек.

Писатель, шагнув за порог, потянулся было привычно к шапке, но, вспомнив о том, что теперь этот лагерный кошмар кончился и он опять вольный человек, полноправный член общества, сел без приглашения ближе к столу, произнёс приветливо:

– Богомолова вызывали?

Молодой человек, явно нездешний, наверняка доставленный сюда вертолётом, в строгом тёмно-синем костюме-тройке, при галстуке, растянул губы в ответ:

– Не вызывали… э-э… – покосился в бумаги перед собой, – Иван Михайлович, а приглашали.

– Точно! – радостно согласился писатель. – Приходится, знаете ли, выдавливать из себя по капле раба… Когда я могу отправиться на Большую землю? У меня обширные творческие планы. Хотелось бы поскорее.

Кадровик улыбнулся ещё шире, демонстрируя, казалось, все тридцать два зуба – ровные, белоснежные, ухоженные.

– С этим, Иван Михайлович, не всё так просто. Вы знаете, сколько стоит аренда вертолёта? Тридцать тысяч долларов, и это только в один конец. А посадочных мест в нём двадцать три. Таким образом, стоимость билета до краевого центра из Гиблой пади составляет… – он опять заглянул в бумажку, – тысяча пятьсот долларов или, по нынешнему курсу, сорок пять тысяч рублей. У вас есть эти деньги?

– Здесь нет, – пожал плечами писатель. – но вы меня только до дома доставьте. Там я перезайму и сразу же рассчитаюсь.

– Нисколько в этом не сомневаюсь, – согласился кадровик. – Но и вы нас поймите правильно. В условиях мирового финансового кризиса стоимость кредитов резко возросла. Мы могли бы ссудить вам эту сумму через наш Переяслав-банк… э-э… – опять взгляд в шпаргалку, – под сорок процентов годовых. Таким образом… – пробежал он холёными пальцами по микрокалькулятору, – вы будете должны нашей компании, по грубым подсчётам, сто тысяч рублей. Естественно, без залога такую сумму мы выдать не можем.

Богомолов замороченно потряс головой:

– Что же мне делать?

– Подписать типовой контракт с нашей компанией, – проникновенно предложил молодой человек. – В соответствии с ним мы трудоустраиваем вас здесь, в Гиблой пади, на оговорённый соглашением срок, со сдельно-премиальной оплатой труда, предоставляем вам место в общежитии. И вы зарабатываете себе средства на билет до Большой земли. Всё чётко, цивилизованно, согласно трудовому кодексу.

Иван Михайлович, которому вовсе не хотелось торчать в этой опостылевшей таёжной глуши, поморщился недовольно:

– И на какой срок вы предлагаете заключить мне с вами контракт?

– На три года.

– Что?! – с негодованием вскочил Богомолов.

– Но вы можете его продлить. Скажем, ещё на пять лет, – будто не поняв причин возмущения собеседника, попытался успокоить его кадровик. И протянул писателю лист бумаги. – Вот бланк типового договора. Подпишите там, где галочка, вот и всё.

– Всё? Всё?! – в ярости схватился за край стола с явным намерением опрокинуть его Иван Михайлович. – Да ты… Ты знаешь, чернильная твоя душа, что значит прожить здесь день, месяц… Три года?! На, выкуси! – и он ткнул в улыбчивую физиономию клерка трудовой кукиш с грязным, обгрызанным за неимением ножниц, ногтём на большом пальце.

Кадровик отшатнулся, торопливо нажал на кнопку селекторной связи:

– Охрана! У нас проблемы!

Через минуту дверь в кабинет распахнулась. На пороге возникли два чоповца, разительно, впрочем, отличавшиеся от виденных Богомоловым ранее. Те были молодые да рослые, а эти – на удивление маленькие, старые. Чёрные мундиры сидели на них мешковато, рукава были засучены до локтей. А лица – подозрительно, до головоломной боли знакомые…

– Энтот? – указал пальцем на писателя один из них.

Кадровик утвердительно склонил голову.

– Берём его, Акимыч! – скомандовал престарелый охранник и ловко завернул Ивану Михайловичу руку за спину.

– Давай, Трофимыч! – подскочил второй и, саданув кулаком поддых Богомолову, схватил его за вторую руку.

Вдвоём они выволокли беззвучно ловящего губами воздух литератора в коридор, завели в соседний кабинет. Там за столом восседал крупный красномордый чоповец.

– Вот, товарищ подполковник, ещё один отказчик от работы. Права качать вздумал.

Красномордый взорвался:

– Тамбовский волк тебе товарищ подполковник! Сколько раз, Акимыч, можно говорить? Никаких товарищей! Никаких подполковников! Мы – сотрудники частного охранного предприятия!

– Слушаюсь, тов… тьфу! – сбился опять старик. И в сердцах саданул кулаком по печени Богомолова. – А с этим-то что делать?

– Как что? – оскалился краснорожий. – Ввалите ему хорошенько, пока контракт не подпишет. В первый раз, что ли?

Через четверть часа Иван Михайлович, хлюпая разбитым в кровь носом, подписал все бумаги, которые подсунул ему вновь ставший улыбчивым кадровик.

А на следующий день отправился знакомой тропой на тот же глиняный карьер, где и начинал свою трудовую деятельность в лагере.

Конвоя не было. Мужики тащились, поскрипывая снегом, засыпавшим землю до колен.

На краю котлована их встретил старый знакомый писателя – бригадир.

– Здорово, орлы! Чё грустные? Радоваться надо. У нас не жисть нынче, а разлюли-малина! Жрачки от пуза, по ночам по видику в бараке порнуху крутят. Эт вам не при коммуняках на голодном подсосе вкалывать. И транспортёр гляньте какой смонтировали. Теперь никаких тачек не надо. Бери лопату, кидай глину на ленту. А пока летит – отдыхай. Но кто будет сачковать, получит от меня в морду. Айда, вперёд, ударники капиталистического труда! Родине ваш кирпич позарез нужен!

…Студейкину повезло больше. Ещё до вызова на вахту, до подписания контракта, он встретил невзначай Старуху Извергиль. После кражи дискеты из лаборатории он не появлялся там – совесть не позволяла. Однако по реакции Изольды Валерьевны, вполне дружеской, он понял, что его никто ни в чём не подозревает. А о том, что их разработки уплыли за океан ни Извергиль, ни Мудяков, конечно же, ничего и не знают.

– Александр Яковлевич, голубчик! – как родного приветствовала его энтузиастка науки. – Куда вы запропастились? Я уж хотела за вами послать. У нас столько новостей! А главное – непочатый край работы…

– Что, не прикрыли вашу шарашку новые хозяева? – не слишком приветливо буркнул бывший уфолог.

– Да вы что! – всплеснула руками Изольда Валерьевна. – Совсем наоборот! Перед нами такие горизонты открылись! И теперь наши исследования выходят на совершенно другой уровень. Если б вы видели, какое суперсовременное оборудование нам завезли! Электронные микроскопы, компьютерные томографы, а какие реактивы! И главное, литература научная, самая передовая. Новейшие переводы с английского, немецкого, французского, японского и китайского. Я ночи напролёт читаю. Это… это такое наслаждение! Такое счастье! – И, склонившись к уху Александра Яковлевича, зашептала ему страстно: – Переяславский – просто душка! Теперь мы будем заниматься трансплантологией. Органы рабсилов идеально подходят для пересадки человеку. Более того, взяв образцы генов больного, нуждающегося, например, в донорском сердце, почке, лёгких, печени… да практически любом органе, мы можем в короткий срок – скажем, за полгода, – вырастить рабсила, то есть донора, идеально совместимого с реципиентом! Перед нами открываются безграничные возможности. Артур Семёнович собирается развернуть на базе нашей лаборатории целую клинику! Пойдёмте к нам. Вакансии пока есть. А я похлопочу за вас перед Мудяковым… Ну не на лесоповале же, в самом деле, вам вкалывать!

Студейкин согласился. Распрощавшись со Старухой Извергиль, он зашёл в открытый недавно на территории жилзоны магазинчик, под запись, в долг, приобрёл там бутылку водки и впервые в жизни в одиночку напился.

…А в это время в бараке, поудобнее устроившись на покрашенных заново в весёленький цвет нарах, писатель достал из-под подушки купленный всё в том же магазинчике блокнот, шариковую ручку. Открыл и решительно вывел на первой странице: «Иван Богомолов. Пуд соли. Роман».

И начал в который раз: «Человек шёл по тайге напрямки, не разбирая дороги….». На этом месте споткнулся привычно. Но через мгновение продолжил уверенно: «… Он стороной обходил редкие здесь автострады и железнодорожные магистрали, пёр напролом, спрямляя извилистые цивилизованные и комфортные для длительного путешествия пути…».

Иван Михайлович писал и писал, скользил авторучкой по страницам блокнота, выводил строчку за строчкой, не обращая внимания ни на шум от включенного на полную мощь видиомагнитофона, ни на драку, разгорающуюся между соседями по бараку.

Потому что теперь он точно знал, куда и зачем шёл человек…

 

7

Выпал снег, завалил сугробами тропы в тайге, замёл в посёлке дома по самые крыши, прикрыл болота, а лютые морозы сковали трясину.

В эти дни Марципанов затосковал отчаянно и засобирался домой.

Дождавшись очередного приезда Переяславского, который частенько наведывался в Гиблую падь, жил здесь по два-три дня, лично следя, как разворачивается промышленная добыча золота, Эдуард Аркадьевич прорвался к нему сквозь кольцо телохранителей и специалистов горного дела, взмолился приниженно:

– Артур Семёныч! Драгоценный наш избавитель! Помогите. Совсем одичал я в этой тайге. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы меня на Большую землю отправили!

Вице-губернатор недоумённо воззарился на просителя, а потом, признав не без труда в заросшем клочкастой бородой, обряженном в старый тулуп и линялую шапку до бровей, правозащитника, усмехнулся:

– Что ж это вы… э-э… Эдуард Аркадьевич, в самый ответственный момент бросать нас надумали? Мы здесь такие дела разворачиваем…

– Устал. По дому соскучился, – потупив взор, признался Марципанов.

– Жаль, – потеряв к нему интерес, отвернулся Переяславский и бросил кому-то из свиты: – Завтра возьмите его на борт.

Подобострастно кивая, Эдуард Аркадьевич отошёл в сторону, загребая снег солдатскими валенками, жёсткими и негнущимися, словно фанерные.

Он по-прежнему обитал в низенькой, такой, что ходить там было можно лишь согнувшись в три погибели, баньке, с маленьким, подёрнутым толстым слоем изморози, оконцем, печуркой и лежаком в парилке, который служил ему кроватью.

В посёлке наладили электричество, но в кособокую баньку провода перекинуть не удосужились, и правозащитник жёг стеариновую свечу, а когда топил печь, пламени из открытой дверцы хватало для скудного освещения его убогого и тесного, как собачья конура, жилища.

Теперь, когда до вожделенной свободы оставалась, по сути, лишь одна ночь, такое существование показалось Марципанову совершенно невыносимым.

Не радовала его даже становящаяся всё более цивилизованной жизнь в посёлке. Здесь всё чаще можно было встретить приезжих с Большой земли – рабочих, специалистов. Тесного общения с ними, правда, не получалось. Чужаки были неразговорчивы, замкнуты. Видел он их разве что в столовой для персонала, питаться в которой ему разрешили по особому распоряжению вице-губернатора, снабдив талонами на завтраки, обеды и ужины. Лагерников – ни бывших зеков, ни вохровцев – сюда не пускали. Кормили их в жилзоне, где они продолжали обитать в бараках, переименованных в общежития, и откуда уже без конвоя не строем, а гурьбой, расходились утром по рабочим объектам.

Из разговоров посетителей за столиками Эдуард Аркадьевич, хлебая столовский суп и ковыряя вилкой чуть тёплые котлеты, прислушиваясь внимательно, уразумел, что Переяславский обосновался здесь всерьёз и надолго. Он откупил у государства якобы для организации торфодобычи и лесоразработок этот участок тайги, сохранив в тайне существование здесь лагеря и, главное, золотоносного месторождения. Со всех привлекаемых специалистов корпорация, получившая право на работу в Гиблой пади, брала подписку о неразглашении сведений о месте и характере их деятельности, мотивируя этот запрет коммерческой тайной и оплачивая щедро молчание. По той же причине почтовые отправления из Гиблой пади были воспрещены, телефонная и иная связь с Большой землёй тоже отсутствовала.

Эдуард Аркадьевич прихватил однажды со столика оставленный кем-то свежий номер краевой газеты «Сибирский рабочий», где наткнулся на крайне заинтересовавшую его заметку с фотографией Переяславского.

Озаглавлена она была без затей: «Вторая жизнь лесного посёлка». В ней в восторженных тонах рассказывалось о приходе инвесторов в лице нефтедобывающей корпорации «Бурсиб» в дебри тайги, где располагался забытый богом и властями края посёлок, в котором прозябали много лет лишённые работы и смысла существования люди. А теперь здесь не только разворачивается мощное и современное торфодобывающее и деревообрабатывающее производство, но и развивается социальная инфраструктура – открыты магазины, столовая, парикмахерская, школа, медпункт, в ближайших планах – строительство детского сада, библиотеки.

Таким образом, сообразил Марципанов, хитрый вице-губернатор, являющийся фактическим владельцем корпорации, легализовал посёлок, вывел его из подполья, сделавшись, по сути, единственным и полноправным хозяином Гиблой пади, с учётом её отдалённости и труднодоступности.

В этой связи Эдуарда Аркадьевича немного беспокоила реакция Переяславского на грядущие сообщения правозащитника об истории лагеря и (без этого, конечно, не обойтись) о существовании в Гиблой пади богатейшего месторождения золота. Но что ему, Марципанову, по большому счёту, за дело до какого-то мелкого вице-губернатора, провинциального богатея, когда речь идёт о сенсации планетарного масштаба?! Как только эта новость распространится в мировых средствах массовой информации, Эдуард Аркадьевич мгновенно поднимется на такую космическую высоту, до которой Переяславскому ни в жизнь будет не дотянуться. Более того, этот дремучий сибирский предприниматель, которого в приличных домах Европы и принимать-то откажутся, почтёт за честь, если он, широкоизвестный во всех странах мира, герой правозащитного движения Эдуард Марципанов, соизволит обратить на него хоть какое-то внимание! Только выбраться бы сейчас из этого проклятого места…

К отъезду Марципанов начал готовиться загодя, хотя и собирать-то в дорогу ему было особо нечего. Самое ценное хранилось в укромном уголке баньки, под топчаном. Туда, отодрав две подгнившие от сырости половицы, он сунул брезентовый вещмешок. В нём звякнули глухо слитки.

Вытащив мешок и не без удовлетворённого напряжения водрузив его на топчан, Эдуард Аркадьевича развязал тесёмку на горловине и пересчитал (в который уже раз!) тяжёлые, приятно холодящие руку бруски. Десять штук. Стало быть, десять килограммов чистейшего золота. А ещё – массивный золотой портсигар, украшенный крупными изумрудами и бриллиантом в центре крышки. Марципанов не знал, на сколько каратов потянет камень. На много, наверное. Бриллиант был с ноготь на мизинце величиной.

Правозащитник нашёл эту дорогую вещицу в дедушкином сейфе. Завёрнут портсигар был в пожелтевший номер газеты «Правда» за 1937 год. На внутренней стороне крышки было выгравировано: «С революционной любовью эту буржуйскую цацку Бене от Эсфирь. 1918 год.». Эдуард Аркадьевич усмехнулся с чувством превосходства, подумав, что сгинул наверняка этот Беня в здешних болотах, а вслед за ним, вполне вероятно, и Эсфирь по этапу пошла. А вот он, Марципанов, выжил. И завтра отправится домой.

Он бросил портсигар, предварительно завернув старательно всё в ту же, ломкую от старости, страницу «Правды», в мешок и надёжно завязал тесёмку. Жаль, что не удалось прихватить другие безделушки из дедушкиного кабинета. Все эти дурацкие пепельницы, чернильницы, макеты пушек и танков не имели никакой художественной ценности. Зато обладали несомненной ценностью материальной, ибо были выплавлены, кованы и склёпаны лагерными умельцами из чистого золота.

Но и того, что перекатывается глухо в его мешке, хватит с лихвой на безбедную жизнь!

Всю ночь перед отлётом он глаз не смыкал. Опять развязал мешок, переложив слитки, чтоб не гремели, грязным бельём, носками, портянками, предвкушая, как с омерзением выбросит это шмотьё, оказавшись дома, в мусоросборник.

Сверху прикрыл драгоценное содержимое вещмешка чистым и новым комплектом полосатой зековской робы, прихваченной на складе загодя, ещё при жизни деда. Представил, как продемонстрирует этот зловещий костюмчик зарубежным журналистам, а возможно, и сфотографируется в полосатой зековской униформе, увековечив себя – последнюю жертву сталинского режима. Солженицын, и тот отдыхает!

Затем Эдуард Аркадьевич принялся мечтать о том, как войдёт в осиротевшую без него квартиру, где уже много лет проживал в одиночестве. Ключей, конечно, ни от входной двери, ни от подъезда у него не сохранилось – изъяли, черти такие, в первый день пребывания в лагере, а потом он забыл о них, не до того было, но это ерунда. У соседки есть дубликат, а в подъезд и вовсе попасть не проблема – кто только в их девятиэтажку в течение дня не шастает! Видок у него, конечно, тот ещё, сейчас и бомжи с помоек одеваются лучше, пожалуй, но это мелочи. Попасть в квартиру, помыться, переодеться – и он в полном порядке, нормальный, так сказать, член общества…

Интересно, а холодильник все так же молотит на кухне? А в шкафчике, надо полагать, сохранилась бутылка коллекционного коньяка, прихваченная им со стола на одном из банкетов два года назад. Непременно откупорит и выпьет. За счастливое возвращение, за подвернувшуюся наконец удачу…

Ещё не рассвело, когда Марципанов, с натугой волоча вещмешок, отправился на вертолётную площадку. Ночью мороз ударил под тридцать градусов, слезу вышибал, снег на расчищенной дорожке визжал под ногами, и Эдуард Аркадьевич шагал, шустро перебирая нелепыми валенками, словно на ходулях, а увидев освещённый вертолёт, почти побежал, пыхтя и рискуя застудить горло.

Полчаса проторчав на морозе в одиночестве, он с облегчением увидел наконец, что к площадке приближается большая группа людей. Среди них выделялся ростом Переяславский.

– Я здесь! – еле шевеля озябшими губами, прошептал Марципанов и двинулся на негнущихся в коленях ногах им навстречу, но на него не обратили внимания.

Через несколько минут невидимый в тёмной кабине лётчик врубил двигатель, и лопасти вертолёта ожили, завертелись со свистом, вздувая вихрь снега, обдавая ледяным потоком воздуха онемевшие щёки.

Прикрывая лица меховыми воротниками, вице-губернатор со свитой принялись взбираться по выдвинутой заботливо бортмехаником лесенке в тёплое нутро вертолёта.

Эдуарду Аркадьевичу почудилось с ужасом, что про него забыли, что его не возьмут. Ковыляя с трудом в своих деревянных валенках, он занял место в хвосте очереди на трап, и когда настала его пора, полез, цепляясь руками, едва ли не зубами, за обжигающую холодом лесенку, с надсадным хрипом волоча за собой ставший вдруг неподъёмным мешок, кое-как, на коленях, вполз в вертолёт, плохо видя в полумраке, нашёл свободное место, сел на него неловко, пихнув под ноги громыхнувшую-таки предательски слитками тяжёлую кладь.

Дрожа от холода и возбуждения, Марципанов сжался в комок, опасаясь, что его прогонят в последний момент, его место понадобится внезапно для кого-то более важного и значимого, а он останется в этой постылой, промороженной, заваленной сугробами, погружённой в вечный сумрак тайге…

Двигатель винтокрылой машины завизжал пронзительнее, она дрогнула ощутимо и, оторвавшись от земли, взмыла вверх, разорвав лопастями ненастные, грозящие снегопадом тучи.

Через четверть часа полёта Эдуард Аркадьевич ожил, расслабился, согрелся, расстегнул зипун, поудобнее уселся на жёстком откидном кресле и огляделся вокруг. Переяславский в окружении свиты расположился ближе к кабине пилотов, за столом, на мягком диване. Один из его помощников расстегнул объёмистую сумку, извлёк из неё пузатый термос литра на три, несколько бутылок виски, коньяка, водки, нарезку ветчины, колбасы, красной рыбы, пластиковую посуду и принялся сервировать стол. По салону поплыл запах кофе, копчёностей, коньяка. Правозащитник сглотнул голодную слюну.

К столу его не позвали. Свита вице-губернатора пила, закусывала, хохотала над плохо слышными Эдуарду Аркадьевичу из-за грохота двигателя шутками.

Не участвовали в общем веселье, кроме Марципанова, лишь трое телохранителей Переяславского. Они сидели рядом с правозащитником и глядели отрешённо в пространство перед собой.

Эдуард Аркадьевич скривил губы в горькой усмешке. Вот так всегда и бывает. Его, главного героя, можно сказать, последних событий, развернувшихся в Гиблой пади, проигнорировали, приравняли к тупым безмозглым быкам! Да если бы ни он, Марципанов, Переяславский с целой армией своих чоповцев не одолел бы лагерных вохровцев. Чекисты бы до последнего патрона бились, себя гранатами подрывали, как герои-панфиловцы, вместе с врагом, но не уступили бы ни пяди болотной земли! А эти… Припёрлись на всё готовенькое, на все богатства, по праву принадлежащие ему, Марципанову, лапы наложили… Олигархи проклятые!

«Ну ничего, – мстительно думал он, придерживая между ног нагруженный слитками вещмешок, – дайте мне только до краевого центра добраться. Там я такой тарарам подниму! Всех наших подключу – профессора Соколовского, краеведа Семагина… Они, кстати, меня погибшим считают. А тут я – вот он! Да ещё с такой информацией. Не для того мы, истинные поборники демократических ценностей, с тоталитарными режимами воевали, чтобы всякое хамло наши победы на пользу свою оборачивало!»

Будто услыхав его мысли, раскрасневшийся от спиртного и хорошей еды Переяславский окликнул вдруг:

– Эй, как тебя… Эдик! Ну-ка, иди ко мне!

«Ишь, как собаку зовёт! – возмутился витавший в мстительных мыслях Марципанов. – Не знает, быдло, с кем разговаривает!»

И отвернулся гордо, будто не слыша. Его тут же лапнули за плечо.

– Ты чё, в натуре, офонарел совсем? – грубо рявкнул, нависнув над ним с пластиковым стаканом в руке, громила из вице-губернаторской свиты. – На, пей, пока дают, на халяву!

Эдуард Аркадьевич вскинулся гордо, заявил дрожащим от негодования голосом.

– Из чужой посуды не пью. И в подачках ничьих не нуждаюсь.

– Ни хрена себе… Ты слышь, Семёныч, чё эта шелупонь щас вякнула? – в растерянности обернулся громила к Переяславскому. – Ему, вишь, после нормального пацана из стопарика пить западло! Тока што у параши валялся, а щас, бля, права качает.

– Это у него от воли рамсы попутались и голос прорезался, – авторитетно заключил сидевший рядом с вице-губернатором огромный и жирный, словно борец сумо, парняга. – Я, дело прошлое, когда по первой ходке срок отмотал, откинулся, тоже плохо соображал. У меня на воле сразу башню заклинило. Но старшим, пацаны, не грубил. Не-ет, не грубил. Не отталкивал, гадом буду, руку дающую!

Переяславский привстал и смотрел на Марципанова хмельными, шалыми глазами.

– Может быть, тебе, Эдик, с нами компанию водить западло? Одним с нами воздухом дышать противно? —сказал он вдруг не сулящим ничего доброго тоном.

Правозащитник, трезвея и отходя от куража, сыгравшего с ним злую шутку в мечтах, вдруг с ужасом понял, что совершил только что самую страшную, самую непоправимую в своей жизни ошибку.

– Точно! – хохотнул нависший над Марципановым крепыш и вылил на голову правозащитника отвергнутую тем стопку водки. – Пущай, в натуре, без нас полетает!

Все захохотали, тряся животами, а Переяславский, щёлкнув пальцами, подозвал одного из телохранителей и что-то сказал ему в ухо.

Эдуарда Аркадьевича подхватили под руки, подтащили на негнущихся, окостеневших ногах к выходу, распахнули настежь люк вертолёта.

Внутрь салона ворвался ужасающий грохот винтов, ледяной ветер и колкий, как иглы, снег.

Марципанов и охнуть не успел, как его вытолкнули, преодолевая упругое сопротивление воздуха, наружу, в чёрную бездну…

Он умер практически мгновенно, от несовместимого с жизнью страха и холода, от ясного осознания того, что ждёт его внизу, в конце полёта сквозь морозную заиндевелую мглу.

 

Эпилог

Из романа Ивана Богомолова «Пуд соли», номинированного на литературную премию «Национальный бестселлер».

Человек шёл по тайге напрямки, не разбирая дороги. Он стороной обходил редкие здесь автотрассы и железнодорожные магистрали, города и посёлки, пёр напролом, спрямляя извилистые, цивилизованные и комфортные для дальних странствий пути.

Его давно нечищеные, порыжевшие от пыли и грязи, стоптанные вкривь и вкось кирзовые сапоги набухали от росы утром и просыхали, покрываясь паутиной трещин, к жаркому полудню, волглые от пота портянки хорошо провеивались в короткие минуты привала на вольном ветерке, телогрейка, в которой он спал, выгорела до пепельной белизны от летнего солнца, молескиновые штаны прохудились на обоих коленях, и всё-таки он чувствовал себя легко, шагая бездумно, не уставая почти и упиваясь свободой.

В первые день-два он ещё прислушивался тревожно, не раздастся ли за спиной яростный лай конвойных собак, оглядывался часто, боясь обнаружить погоню, но вокруг него стояла тишина, которая наступает лишь там, где нет ни одного человека на многие километры вокруг.

Вскоре он успокоился и начал жить просто, как птица, не озабочиваясь ничем, сливаясь с природой. Пил речную и родниковую воду, а то, случалось, и озёрную, да и просто из лужи, и никакая холера его не брала. Питался тем, что под руки и под ноги попадалось – ягодами, грибами, не успевшей вовремя увернуться от него живностью – белками, сусликами, бурундуками, так что голод его не мучил. Присутствовало лишь непривычное ощущение безграничной свободы, полёта, и временами казалось, что он парит, не касаясь земли…

Так продолжалось неделю. Потом небо заволокли тяжёлые, дымные тучи, зарядили затяжные дожди, которые вымочили худую одёжонку до нитки, опустили на землю стылые, до костей пробирающие холодом туманы. Злобным крысёнышем зашебуршился голодный желудок. Сапоги, пропитавшись влагой, стали неподъёмными, чавкали при ходьбе, сырые портянки сбивались в комок, тёрли нещадно, до крови, ноги. Мокрая телогрейка воняла прокисшей ватой, давила камнем на плечи, но подсушиться ему было негде.

Он едва шёл уже, тащился из последних сил, с трудом преодолевая буреломы, скользя и падая на раскисшей глине овражных склонов.

Неожиданно, когда казалось, что конца не будет этому нелёгкому, на удачу, без надёжных ориентиров, пути, он увидел перед собой высокий дощатый забор с рядами колючей проволоки поверху, трёхногую сторожевую вышку, караульное помещение вахты с обитой железом дверью.

Сперва он испугался, поняв, что кривая дорожка привела его туда же, откуда он недавно ушёл. Но потом, поразмыслив чуток, шагнул к двери и замолотил в неё кулаком.

Щёлкнул замок, дверь распахнулась, и на пороге возник охранник. Он хмуро оглядел беглеца, спросил равнодушно:

– Ну что, нагулялся?

– Виноват, гражданин начальник, – смиренно потупился человек.

– Айда заходи, – охранник отступил в сторону, – будь как дома…

Его побили, конечно, – без этого нельзя, порядок есть порядок, но без остервенения, не слишком сильно. Потом водворили в карцер – пусть холодный и тёмный, но всё-таки надёжно защищающий от дождей и ветров.

Баландёр из хозобслуги, гремя бачками, набуробил ему черпаком полную, до краёв, миску тёплой похлёбки, всучил изрядный ломоть ржаного, пахучего до головокружения хлеба, кружку горячего чая и предупредил вежливо:

– На второе – перловка на свином сале.

А когда добряк надзиратель отомкнул от стены и опустил нары в камере, человек, постанывая от сытости и удовольствия, растянулся на досках.

– Хорошо-то как, господи! – пробормотал он вслух, проваливаясь в сладкий сон.

Но до того, как уснуть, успел подумать умиротворённо: где ещё найдёт он такую бездумную, не отягощённую заботами благодать, когда от тебя требуется лишь самая малость – подчиняться кем-то установленному порядку, – как не здесь, в тюрьме? Да нигде, – решил человек и задышал глубоко, безмятежно и счастливо.

Ссылки

[1] Стихотворение Е. Евтушенко.

[2] Стихотворение Н. Рубцова.

Содержание