Он сидел в последнем ряду, и его почти не было видно за грузным широкоплечим мужчиной — Флоресом, с кафедры политологии, заглянувшим случайно, так он сам сказал, когда мы столкнулись в дверях. «Название у вашей лекции странное, доктор Голдберг, невычислимые функции. Я думал, что математика — это когда вычисляют».
Молодой человек, время от времени выглядывавший из-за плеча Флореса, смотрел на меня так, будто я был его врагом. Однажды — в середине лекции — обратив на него внимание, я не мог оторвать взгляда, и, когда он исчезал за спиной Флореса, мне казалось, что я продолжал его видеть. Странное ощущение, не из приятных, и отвлекало к тому же.
— Теперь вопросы, пожалуйста, — произнес я традиционную фразу, уверенный почему-то, что первым поднимет руку молодой человек в последнем ряду. И спросит, конечно, о том, как относятся к моим идеям коллеги, не считают ли они эти идеи несколько… гм… вздорными, хотя и не противоречащими современной квантовой физике.
Однако молодой человек не проявлял активности, и я скорее механически, чем с ощущением интересной дискуссии, ответил на вопросы студентов.
— Больше вопросов нет? Спасибо за внимание.
Тогда-то, как на аукционе перед третьим ударом молотка аукциониста, поднялась из последнего ряда одинокая рука, и выглянувший из-за плеча Флореса мужчина сумел огорошить меня вопросом, не имевшим никакого отношения ни к невычислимым функциям, ни к инфинитному анализу, ни вообще к математике или физике. Никто вопроса не понял, а многие и не расслышали, поскольку спешили к выходу.
— Скажите, доктор Голдберг, что вы думаете о случае в заливе Морского змея?
Флорес поднялся, на мгновение загородив от меня вопрошавшего, помахал мне рукой и направился к выходу.
Я мог и не отвечать: отведенное мне время закончилось. Но несколько студентов остановились в проходе, обернулись и навострили уши.
Я выключил и закрыл лэптоп, отсоединил кабель проектора, спрятал компьютер в чехол, перебросил через плечо ремень и только после этого поднял взгляд, надеясь, что, не получив ответа, молодой человек покинул аудиторию. Студентом он не был — мне, во всяком случае, в коридорах или аудиториях не попадался, я бы запомнил.
Он стоял в последнем раду, сложив на груди руки, и ждал ответа.
— Простите, — сказал я, — не знаю, о чем вы спрашиваете.
Мне издалека было видно, как он смутился.
— Я иногда путаю… — Говорил он будто сам с собой, но смотрел мне в глаза, и я поймал себя на том, что иду к нему, хотя нужно было мне в другую сторону: к двери, выходившей в южный, а не восточный коридор.
У молодого человека были прямые светлые волосы, расчесанные на косой пробор, чуть удлиненное лицо, нос коротковатый и будто нарисованный. Лет ему я бы дал тридцать два — тридцать пять. Наверно, он много путешествовал (загар, крепкие мышцы, выправка). Может, служил в армии — в общем, принадлежал совсем не к моему кругу людей, физически обычно расслабленных и уделявших внешнему виду не больше времени, чем требовалось, чтобы бодрым шагом пройтись утром от дома до кабинета в одном из зданий Йельского университета.
— …На самом деле, — закончил он фразу, — когда я приблизился на такое расстояние, чтобы можно было говорить, не повышая голоса и не опасаясь, что услышат посторонние, — я имел в виду не Морского змея, а…
Он запнулся.
— Черепаху, — закончил я механически, не подумав, что совершаю самую большую ошибку в жизни. Название это я третий год старался не вспоминать, и то, что сейчас произнес его вслух, означало… Не знаю, что оно означало — слово вырвалось непроизвольно, а точнее, вытянул его из меня взгляд стоявшего напротив человека, удовлетворенно кивнувшего, когда я прикусил себе язык.
— Залив Черепахи, точно. В гавани Брэндфорда. — Он еще раз кивнул и протянул руку, рассматривая меня настороженно-недоверчиво-подозрительным взглядом. — Меня зовут Лев Поляков. Не Полякофф, как здесь принято, с двумя «ф», а с твердым «в». Вы родом из России, доктор? То есть ваши родители?
Что он знал о заливе Черепахи? Почему спрашивал?
— Вы здесь учитесь или работаете? — Я не мог задать более глупого вопроса, но, когда хочешь перевести разговор, вопросы обычно такими и получаются.
Он покачал головой: ни то, мол, ни другое. Он специально приехал на мою лекцию, чтобы задать вопрос, которого я не ждал?
— Я прочитал пару ваших работ, доктор Голдберг, и прошу прощения, почти ничего не понял. — Теперь он смотрел на меня взглядом скорее смущенным, чем недоверчивым.
— Если вы не специалист, — пробормотал я, думая о другом. Что он знал? Почему спросил?
— Не специалист, — согласился он. — Я был бы очень благодарен, доктор Голдберг, если бы вы разъяснили некоторые положения вашей теории, я имею в виду инфинитный анализ квантовой запутанности, а я взамен сообщил бы то, что помню о происшествии в заливе Черепахи. Помню я немного, но все же…
— Может, лучше по-русски? — предложил я.
— Нет-нет. По-английски доверчивее.
Слово показалось мне не очень уместным, но поправлять я Полякова не стал, просто не успел, потому что последовавшее предложение заставило меня подумать о далеко не очевидных, но возможных последствиях нашего знакомства.
— Мы можем поговорить у вас дома, доктор Голдберг. Там нам никто не помешает, поскольку живете вы один.
Этот человек поражал меня все больше! Верно, я жил один, но откуда Поляков мог знать об этом?
Я подумал, что мы слишком долго топчемся на месте — в буквальном и переносном смыслах.
— Вы на машине? — спросил я, и мой визави поднял глаза горе, будто предположение о том, что у него может быть машина, есть преступление против логики и здравого смысла.
— Хорошо, — сказал я, — поговорим у меня.
Он повернулся ко мне спиной и направился к выходу, не беспокоясь о том, что я мог, вообще-то, не последовать за ним, а выйти в другую дверь.
Меня неприятно удивило, что, выйдя из здания, он пошел прямо к моей машине, которую я сегодня пристроил не на парковке, как обычно, а в тени раскидистого вяза у пожарной лестницы.
Похоже, этот человек не случайно оказался на моей лекции. Похоже, он следил за мной. Возможно, не первый день.
Я сел за руль, он молча уселся рядом, пристегнулся и сложил руки на груди.
— Кто вы? — вырвалось у меня, потому что мне на миг показалось, что рядом сидит не молодой мужчина в спортивном костюме, а нематериальная сущность, платоновская идея, тень на стене пещеры.
— Мое имя Лев Поляков. — Он тоже повернулся в кресле и посмотрел мне в глаза. — Обычно называют Лоцманом, такая у меня профессия, но я предпочитаю более правильное русское слово: поводырь.
Он произнес эту фразу по-русски без малейшего акцента, и я тоже перешел на русский — не потому, что так мне было легче, наоборот, по-русски мне тоже приходилось сначала составлять фразу в уме и только потом обращать обдуманное в звуки — слово, действительно, не воробей.
— Поводырь? — повторил я. — Это прозвище?
Он не был похож на лоцмана, какими я их представлял по фильмам и книгам: Мысленно я примерил на него морскую фуражку и отбросил в сторону: не сочеталось. Он был сухопутным человеком, я мог дать голову на отсечение: если и выходил когда-нибудь в море, то на прогулочном катере в гавани Брэндфорда.
— Профессия, — сказал он, — хотя правильнее было бы назвать это образом жизни.
Не люблю ложной многозначительности, а в том, что и — главное — как он говорил, многозначительность переливалась через край, как манная каша, которую мне в детстве варила моя русская бабушка, постоянно забывая выключить газ и спохватываясь, когда каша выползала из кастрюльки и шипением докладывала о том, что уже готова.
* * *
От факультета до моего коттеджа семь минут езды. Машина свернула на Лорел-стрит и остановилась у ворот, открывшихся в ответ на сигнал прибытия. Выключив двигатель, я обнаружил, что мистер Поляков уже стоит у двери и собирается нажать на кнопку звонка — проку от этого не было бы никакого, звонок не работал еще с тех пор, как дверь снабдили идентификатором.
— Не стоит, — сказал я. — Вам она даже не ответит.
— Конечно, — пробормотал он. — Всегда забываю…
Мы вошли в холл, я провел Полякова в гостиную, усадил в кресло, тяжело вздохнувшее от необходимости принять непривычную форму, и сказал:
— Я принесу напитки и легкую закуску, а вы тем временем подумайте над вопросом — собственно, единственным, который меня занимает: почему вы упомянули залив Черепахи?
Поляков промолчал, и я вышел на кухню, где приготовил пару бутербродов с окороком, налил вино (мое любимое «шардонне») едва высоких бокала, раздумывая о том, что в жизни не попадал в более нелепую ситуацию. Почему я пригласил к себе человека, которого никогда, прежде не видел? Почему там же, в аудитории, не потребовал ответа на вопрос о заливе Черепахи? И еще: мне казалось, что Полякова я где-то видел. Или кого-то похожего. Где мы могли встречаться? Точно не в университете. В городе? В полиции? Гадать было бессмысленно — память не выдавала своих секретов сразу.
Когда я вернулся в гостиную, Поляков сидел в той же позе, в какой я его оставил, и даже взгляд, как мне показалось, был направлен в ту же точку. Я поставил на стол поднос и спросил:
— Залив Черепахи — что вы знаете об этом?
Поляков ответил, продолжая разглядывать едва заметное серое пятно на стене:
— Я возвращался после обследования фарватера. Интуитивно… Я вам говорил, что в моей профессии нечего делать без интуиции? Она меня и вывела на мелководье. То, что этот остров назывался заливом Черепахи, я понял потом. Точнее, вспомнил.
Фарватер? На суше? Остров, который называется заливом?
— Простите, — пробормотал он, переведя на меня взгляд. — Я что-то не то сказал?
— Вы не ответили на вопрос.
— Ну как же… Хотя… да. Я не могу ответить точно. В памяти, конечно, все сохранилось, но у памяти поводырей свои особенности, вот почему я хочу, чтобы вы преподали мне основы теории квантовой запутанности и идентичных ветвей, иначе мы не разберемся в том, что важно для нас обоих.
Нанизыванием слова на слово он, кажется, пытался скрыть то ли неуверенность, то ли нежелание отвечать на вопрос.
— Что вы знаете о заливе Черепахи?
— Я же сказал! В тот день я обследовал новый для меня фарватер. Возвращаясь, вышел на мелководье. Это тоже земля, конечно. Идея в том, что явление должно описываться вашими уравнениями и теорией невычислимых функций. Вы мне должны объяснить, что к чему, а не я — вам.
— Залив Черепахи! — вернул я его в русло разговора.
— Да… — Он помедлил. — То, что помню… Я подумал, что могу позволить себе небольшой отдых, прежде чем вернуться домой через Ардейл.
— Ардейл? — Поблизости от Нью-Хейвена не было населенного пункта с таким названием. — Вы можете сказать наконец, что видели? — Я больше не мог сдерживаться.
Он поднял на меня виноватый взгляд.
— Со стороны домиков, похожих на склады, появились двое: мужчина и женщина. Вошли в воду по щиколотку, мужчина подвернул брюки, а женщина была в короткой юбке, она сняла туфли и несла в руке. Мужчина был на голову выше спутницы, рубашка светло-зеленая навыпуск, волосы темные, гладко зачесанные назад, нос немного великоват для его лица…
— Спасибо, — сухо сказал я. — Мне приходилось смотреть на себя в зеркало.
— Ну да… Женщину вы тоже знаете.
Я промолчал.
— Они ссорились и не обращали на меня внимания, — продолжал Поляков.
Ссорились, да. Я впервые вышел из себя, накричал, и она…
— Женщина пошла навстречу волне.
А я стоял, смотрел и еще ничего не понимал. Как и она.
— Я сразу представил, что произойдет. — Поляков отвернулся от меня и смотрел в пустой проем стены, будто видел там, как на белом экране, кадры из старинного немого фильма. — Нужно было уходить, но у меня возникло ощущение, что я на капитанском мостике, корабль несет на камни, а за борт упал человек, его можно спасти, дав полный назад, но тогда корабль почти наверняка выбросит на берег…
О чем он говорил?
— Женщина входила все дальше в воду, волна прямо перед ней поднялась на высоту двухэтажного дома и опрокинула, как куклу… Всё, — виновато произнес он. — Больше не помню.
Сенту так и не нашли. Искали, как мне потом сказали в полиции, весь вечер, а потом с утра и целый день. Ничего. Был шторм, тело унесло в бухту, а оттуда, скорее всего, в океан. Я ничего этого не помнил. Только то, что мы начали ссориться еще по дороге к заливу. Дальше — провал.
— Значит, вы там были.
Он кивнул.
— Куда ж вы делись? — враждебно спросил я.
— Домой, конечно, — глухо проговорил он, и неожиданно его речь опять стала сбивчивой. — Но не уверен, что… Я и Ардейл не помню, потому что перенервничал на берегу. Я ж говорю: память у поводырей профессиональная и на мелководье сбивается. Я потому и хотел, чтобы вы… Собственно, это все.
— Полиция искала свидетелей. Хотя бы одного. Мне сказали, что службу спасения вызвал я, звонок был с моего мобильного, и голос мой, мне дали прослушать. Но я не помню! Вы там были? Не понимаю.
— Я тоже, — буркнул он. — Потому и пришел на лекцию: думал, вы сможете объяснить. Вы занимаетесь инфинитным анализом, невычислимыми процессами…
— Функциями, — поправил я.
— Что? Да… А также квантовой запутанностью, и по классификации многомирий у вас есть работа. Без всего этого, я уже говорил, лоционирование представляет собой не науку, а набор интуитивных практик.
Я никогда не слышал о лоционировании и не знал никого, кроме математиков-модернистов, кого инфинитный анализ интересовал бы в профессиональном смысле, а не как направление, никому, в принципе, не нужное, но чрезвычайно интересное и непонятно-волнующее. На мои лекции ходили не для того, чтобы приобщиться, а чтобы размять мозги — как на представления Войцеховича, извлекавшего корни восьмой степени из пятнадцатизначных чисел и запоминавшего с одного взгляда до семи страниц текста любой сложности и на любом языке.
— Послушайте… Лев, да? Послушайте, Лев, так мы не поймем друг друга. Я не знаю, кто вы, как оказались на берегу залива в тот вечер, не знаю, что такое лоционирование…
— Я к вам и пришел, чтобы вы объяснили — не на пальцах, а математически. Это только вы сможете. На одной интуиции не получится… В общем, тупик, — неожиданно закончил он и посмотрел на часы, висевшие над дверью в кухню.
— Вы торопитесь?
— На мелководье времени всегда больше, чем на островах, это же земля, — сказал он непонятно.
Я пожал плечами.
— Хорошо, — вздохнул Поляков. — Вы не знаете, кто я? Знаете, но не можете вспомнить. Все та же проблема.
Я не стал говорить о своем ощущении. Может, мы действительно встречались?
— Родился я в России, — начал он, глядя поверх моей головы, — в тысяча девятьсот девяносто пятом году.
— О, — заметил я. — Вы на одиннадцать лет старше меня, а выглядите моложе.
Пропустив замечание мимо ушей, он продолжал:
— Жили мы в Москве, и все мои предки до пятого колена — дальше я не заглядывал — коренные москвичи. Учился я в остужевской школе, это марка, верно? Мои способности к лоционированию проявились рано, я еще в школу не ходил, но тогда, конечно, не понимал… Обычно лоцманский талант проявляется годам к шестнадцати у мальчиков, а у девочек чуть раньше — возможно, это связано с особенностями созревания, но толком никто ничего сказать не может. Как-то был урок истории, мы проходили середину двадцатого века, первые звездные сходы, биографию Одена, его поход через пояс Оорта, гибель, и я вдруг явственно увидел… как говорится, перед моим умственным взором возник весь фарватер, и глубину я почувствовал отчетливо, что редко бывает в таком возрасте, я и сказал, что идти надо было через остров Вам-лея, я тогда плохо знал — точнее, вообще не знал — навигационные лоции, понятия не имел, что первый остров Вамлей обнаружил в девятьсот шестьдесят седьмом, через двадцать лет после гибели Одена. Помню, учитель посмотрел на меня с удивлением и сказал: «Лева, останься после уроков, нам нужно серьезно поговорить». Он мне и рассказал о моем призвании. Прежде-то у меня было спонтанно, я не понимал…
— Извините, — прервал я Полякова. — Вы сюжет фантастической истории рассказываете?
Он закрыл рот и улыбнулся внутренне, как это бывает: лицо вдруг озаряется, меняется взгляд, это трудно описать словами, словами вообще много чего описать трудно, а то и невозможно. Понимать понимаешь, знать знаешь, а словами объяснить не можешь. Так я когда-то мучился, пытаясь высказать Сенте все, что чувствовал. Не смог, а сейчас и вспоминать об этом не нужно.
— Я думал, — сказал он, — что в доме физика-теоретика увижу много книг — по специальности, хотя бы.
— У меня была большая бумажная библиотека… то есть, по сравнению с электронной мелочь, конечно, три с половиной тысячи книг. В моей прежней квартире они занимали полторы стены. Пыли было… Постепенно я их раздал в библиотеки, не помню уж, в какие.
— Как все по-разному, — вздохнул Поляков. — Я давно в профессии, но все равно не перестаю удивляться.
— Чему?
— Многообразию идентичных миров. Вам-то это должно быть понятно… или… я неточно выразился… Извините, что отнимаю время… Но, видите ли, у нас нет развитой теории многомирий, и тому, что я умею, невозможно научиться. Я прихожу сюда второй уже раз, и это не случайно. Сначала тот залив. Потом… Перед тем, как пойти на лекцию, я побывал в университетской библиотеке, искал по профессии… Поразительно! — неожиданно воскликнул он. — На дворе двадцать первый век, а у вас ракеты на химическом топливе, единственная станция на спутниковой орбите, вы не были на Марсе, не говорю о дальних планетах! И, в то же время, о многомирии вам известно куда больше, чем нам, я имею в виду теоретические разработки.
Умел же этот человек говорить много, но не сказать ничего, нагнетать интерес, не переходя к сути! Поляков поймал мой раздраженный взгляд и спросил:
— Сами-то вы когда-нибудь были в космосе?
— Нет, конечно. Я физик, а не астронавт. И космический туризм не для меня — слишком дорого.
— Хотя… — добавил я, — в детстве мечтал о космосе. Даже как-то в классе, кажется, девятом, написал… точнее, начал и бросил… рассказ о том, как в далеком будущем герой перемещается от звезды к звезде на велосипеде, педали крутит, и от этого вырабатывается энергия, которая… не знаю… фантазия, в общем.
— Велосипед, — протянул Поляков. — Любопытно. Неужели… — Он не закончил фразу.
— Что? — спросил я.
— Это мне облегчает… — улыбнулся он. — Вы не бывали в космосе. Хотите, покажу?
Вопрос прозвучал неожиданно, и я ответил «Конечно!», не подумав. Мне показалось, что я начал понимать, кто этот человек, и даже относительно его странной профессии кое-что себе уяснил — что-то, чего не смог бы выразить словами. Поляков произнес во время своей сумбурной речи несколько ключевых для меня слов, и я боялся, что догадка окажется верной, и хотел, чтобы она была правильной, и еще неожиданное ощущение прорастало во мне: желание почувствовать такое, чего никогда прежде не чувствовал. Вспомнились слова из старой повести Грина «Бегущая по волнам» — о Несбывшемся, которое приходит внезапно, зовет за собой, и ты идешь на зов, позабыв обо всем на свете.
— Конечно, — повторил я и добавил: — Если я вас правильно понял.
Он поднял брови:
— Иногда я сам понимаю себя неправильно. Такой характер.
— У вас совсем нет ракет? Ни химических, ни ядерных… никаких? — Вопрос я задал прежде, чем успел подумать о том, насколько он бессмыслен.
— В космос на ракетах не летают, — буркнул Поляков.
Кажется, он себя внутренне к чему-то готовил, и мои вопросы ему мешали, но он все-таки ответил. — А в атмосфере да, чтобы оставаться в мире.
Он поднялся и потянулся за сумкой, оставленной рядом с журнальным столиком. С такими заплечными сумками ходят студенты и некоторые преподаватели, разве что цвет был слишком ярким. Поляков что-то в сумке нащупывал, шепча слова, казавшиеся мне знакомыми, но воспроизвести его речь я бы не смог, а смысла не понимал вовсе.
Я тоже поднялся, соображая, нужно ли что-то брать с собой, далеко ли мы собрались, что все это означает и не подвергся ли я гипнозу.
— Мы ненадолго, — сказал Поляков, закрыв сумку и перебросив ремешок через плечо. — Для иллюстрации фарватера. После этого вы втолкуете мне азы инфинитного анализа.
— Фарватер? — переспросил я.
— Линия наименьшего изменения, — объяснил он, ничего не объяснив. — Как тропинка, заросшая травой: никому не видна, только опытному глазу или интуиционисту, то есть лоцману. Поводырю.
— Ничего не понял, — сообщил я.
— Тем не менее, — улыбнулся Поляков, — именно возможности движения в фарватере описывает ваша теория. Сначала каботажное проведение, мелководье, это еще не космос, но…
Он оборвал себя и сказал:
— Поехали.
Совсем как Гагарин. Даже интонации были такими же, как в документальном ролике.
* * *
Никуда мы, конечно, не поехали. Поляков затягивал ремешок на сумке, а я вспомнил, что завтра у меня с утра практические занятия по интуитивистике бесконечности в группе Валло, и хорошо бы вечером смотаться на верхний ярус Проведо, посмотреть представление конкистадоров.
Мысль показалась мне странной, но в то же время естественной. Она была продолжением предыдущей, а предыдущая…
Я будто споткнулся. Ухватился за край стола, потому что… нет, голова не закружилась, я прочно стоял на ногах. Закружились мысли. Память раздвоилась, и я вспомнил, как мы с Поляковым ехали ко мне Домой и как я (в то же самое время, готов поклясться!) проводил Марию-Луизу до ее коттеджа, поцеловал руку, давая понять, что не прочь зайти на чашку кофе, а она покачала головой и скрылась за дверью.
— С непривычки, — сказал Поляков, внимательно за мной наблюдая, — это сильно выбивает из колеи. Учтите — в смысле памяти я вам ничем помочь не могу, я поводырь, а не психолог. Потому и искал вас, чтобы, изучив теоретические основы, научиться делать то, чего ни один поводырь не умеет. С памятью у нас проблемы, и это, с одной стороны, естественно, однако…
С Мери мы поссорились из-за сущего пустяка. Я это понимал, она это понимала, пустяк стал лишь поводом, все к тому шло, и это мы оба понимали тоже.
Мери… Знакомое имя. Мария-Луиза. Аспирантка? Меня она никогда не интересовала. Мы кивали друг другу при встрече, и у меня (у нее тоже, уверен) не было никаких идей относительно того, чтобы встретиться, посидеть в кафе и уж тем более…
Я почувствовал, как краска залила лицо: вспомнил наш уик-энд в Йеллоустонском парке. Поляков едва заметно кивнул и сказал со странной интонацией одновременного огорчения и удовлетворения:
— Вероятности наложения эмоционально окрашенных островов достаточно велики, я всегда их избегаю, но сейчас не стал выбирать внеэмоциональные траектории, чтобы вы ощутили… это не очень приятно, по себе сужу.
Я обошел стол (квадратный, хотя в памяти сохранился и круглый) и направился к окну, занавешенному тонким тюлевым занавесом приятного темно-зеленого цвета (вообще-то мне больше нравились жалюзи, но и занавески я выбирал сам, Мария-Луиза вызвалась помочь, утверждая, что женщина в таких делах разбирается больше, но я вежливо ей отказал, мне всегда хотелось, пока я живу один, все решать и делать самому).
Отодвинул занавеску и увидел то, что ожидал. Чего не ожидал — тоже. Вот засада: обе мысли возникли одновременно, оттолкнулись друг от друга и застыли трехмерными проекциями.
Мария-Луиза снимала коттедж напротив моего вот уже почти полгода, нам обоим так было удобнее. Над дверью. у нее горел светло-зеленый карниз, освещая дорожку и куст сирени, посаженный предыдущим хозяином. Направляясь к Мери, я каждый раз отрывал ветку…
— Воспоминания? — участливо спросил Поляков.
— Да, — коротко сказал я, глядя на синюю дверь коттеджа и надеясь, что сейчас, как это часто бывало, откроется кухонное окно, Мария-Луиза высунется по пояс с телефоном в руке и начнет мне звонить, увидев мой силуэт за занавеской. Как вчера: мне нужно было готовиться к лекции, а Мери хотелось в кино, я не мог разорваться и предложил заказать фильм в мою гостиную, хотя голограмма, заполнившая все пространство, оставив вне поля только мой стол с компьютером, действовала на нервы, а когда айцелот вцепился в горло кротампу…
Я тряхнул головой и вспомнил другое: вчера я действительно провел весь вечер за столом — но один, и готовился не к лекции по геометрии Бермановых пространств, о которой не имел ни малейшего представления, а к сегодняшнему докладу по инфинитному анализу.
— Напрягает, — серьезно сказал Поляков, подойдя ближе, будто собирался подхватить меня, если я по какой-то причине потеряю равновесие и попробую упасть. — И вы видите, то есть вспомнили, верно? Ну… что вы на этом острове не занимаетесь инфинитным анализом и ничем мне помочь не в состоянии.
— Вы уже… То есть…
— Это мелководье, отсюда удобно переходить в более проблематичные ветви, если вы понимаете, что я хочу сказать.
Я сел. Стул выгнул спинку, и мне пришлось откинуться, я не любил эту позу и сел прямо, спинка тоже выпрямилась, но опереться на нее я побоялся, хотя и помнил, что спинка примет любую запрограммированную специально для моей спины форму.
— Человек, — медленно произнес я, стараясь не позволить Полякову отвести взгляд: пусть смотрит мне в глаза. — Человек, личность — это, в огромной степени, память.
— Конечно, — кивнул Поляков. — В том и проблема.
— Две памяти в одном мозге, — продолжал я, — прямая дорога к шизофрении.
— Если бы только две, — воздел очи горе Поляков. — Какая-то причинно-следственная связь… именно это обсчитать можете только вы…
— Обсчитать? Боюсь, воспоминания не относятся к вычислимым процессам.
— Совершенно верно! Но ведь вы такими функциями занимаетесь!
— А когда вы перетащите меня в…
— Я никого не перетаскиваю, — быстро произнес Поляков. — Я поводырь, понимаете разницу?
— Ведете за руку…
— Показываю дорогу! Фарватер.
— Неважно. Там, в третьем мире…
— Острове.
— Острове, — повторил я, — мне вспомнится еще и…
— Ах, это…
— Так недолго и рехнуться!
— Я не знаю! Я практик. Интуитивист. И в моей практике ни разу не было такого, чтобы кто-нибудь запомнил хотя бы один остров. Никто и ни разу. Запоминают только конечную точку маршрута. Возможно, это закон природы — вы сможете ответить на этот вопрос. Я — нет. Поводырей учат умениям. Практикам. Как психологи в вашей ветви. То, что у вас называют психологией, — не наука, а набор практик, как у нас лоцманство.
— Хорошо, — пробормотал я. — Поводырь, значит. С одной Земли на другую. В определенном порядке, суть которого вы не знаете, ощущаете интуитивно, просто чувствуете, что с этой Земли…
— Острова.
— С этого острова нужно перебраться на вот этот, а не на соседний, а почему — понятия не имеете, я правильно понял?
Поляков пожал плечами и одновременно кивнул. Получилось довольно смешно, он и сам улыбнулся, поняв, что его ответ — если подобный жест можно назвать ответом — слишком многозначен, чтобы быть засчитанным.
— А вы сами? — я ткнул в Полякова пальцем. — Вы должны помнить каждый остров, иначе не смогли бы быть проводником…
— Поводырем.
— Какая разница? Не смогли бы, верно? И как эти многочисленные острова уживаются в вашей памяти?
Он пожал плечами.
— Это вы тоже должны будете учесть в расчетах.
— Какие расчеты? — буркнул я. — Работать с невычислимыми функциями обычными математическими методами невозможно.
— Это ваши проблемы…
— Вы не ответили на вопрос.
— О моей памяти? Каждый момент времени мне кажется, что память у меня одна, и помню я одну свою жизнь от детских лет до нынешнего мгновения. И все острова, конечно, помню, вы правы, как бы иначе я знал фарватер? Но все это помню я, понимаете? Я. Один.
— Да, — усмехнулся я. — Каждый момент вы помните свою жизнь, но не уверены, что одну и ту же? Одну — да, но ту же?
Он отвел взгляд. Конечно, он думал об этом. Много думал. Умный человек. В огромном архипелаге — бесконечно большом, по сути! — он сумел найти остров, где надеялся получить ответы на свои вопросы.
Я оставил его сидеть за столом и обошел коттедж — даже на крышу поднялся по знакомым ступенькам, через чердак, где было много пыли, хлама и воспоминаний, от наплыва которых мне пришлось остановиться, ухватиться рукой за свисавший с потолка шнур и переждать. Вспомнил, как в первую ночь, только переселившись в новое свое жилище, я всю ночь, вместо того чтобы спать, простоял у открытого окошка (да, вот здесь) и смотрел на звезды, которых не видел несколько лет — в городе мне в голову не приходило любоваться звездным небом, там никогда не гасли огни реклам и фонари у домов, смотреть было не на что. Я смотрел на звезды и размышлял о том, как разобраться с проблемой Мардена-Кошета…
— Понимаю, — сказал я, вернувшись в гостиную и застав Полякова в той же позе, в какой оставил. — Очень странное ощущение: помню функции Кошета так, будто сам…
— Сами, конечно, — буркнул Поляков, не поднимая взгляда.
К этому было трудно привыкнуть. Я вспомнил Янку — мою первую девушку, еще в России, где я жил до отъезда в… Господи, я же из Москвы сразу переехал в Штаты, не было на моем пути Израиля, да и делать мне там было нечего, никто не занимался проблемой, которую я хотел взять в качестве доктората. Мыс Янкой перед моим отъездом оттянулись как сумасшедшие, оба понимали, что увидимся еще, нет проблем, но останемся просто хорошими знакомыми, может, друзьями, а то, что было между нами, не вернется, и не расстояние тому причиной, а наоборот — расстояние только поставит дли-ин-ную точку (именно длинную, и понимайте как хотите).
— Ну что? — будничным тоном спросил Поляков и, наконец, посмотрел мне в глаза. Определял, достаточно я проникся или надо дать мне еще время. — Двигаемся дальше?
— Я… забуду?
— Что? Это тоже мне должны сказать вы, понимаете? Все забывают. Помнят только начальную и конечную точки маршрута. Начальную и конечную. И на каждом острове фарватера они, естественно, как и вы сейчас, помнят начальную и данную промежуточную точки. Не знаю, почему так происходит. И не знаю никого, кто мог бы объяснить. Никого, кроме вас. Инфинитная математика наверняка создана еще в бесконечном множестве ветвей, но я не могу… я всего лишь поводырь и рад тому, что встретил вас. Так мы двигаемся дальше или вы уже поняли, чему именно вам нужно дать математическое обоснование?
Я ухватился за спинку стула — знакомый стул, я каждый день сидел на нем, когда смотрел визор, а когда приходила Мери… но в моем коттедже вообще не было стульев, я люблю плетеные кресла, их у меня пять…
— Вперед, — сказал я и внимательно осмотрел гостиную, стараясь запомнить каждый предмет, хотя запоминать было нечего, я тут жил пять лет, а в этом мире — всю жизнь.
Поляков кивнул и сказал:
— Это второй остров, доктор Голдберг. Второй, а не первый.
— Почему второй? — переспросил я. — Если считать…
Я понял. Сначала это ощутили мои пальцы, а потом дошло и до сознания. Я крепко вцепился в спинку сту… это был не стул и не привычное кресло: сооружение, напоминавшее собранную щепотью ладонь, светло-кремового цвета («мой любимый цвет» — сказал бы ослик Иа). Я никогда…
Ну, как же! Купил я эту качалку в прошлую субботу в торговом центре Кармона — специально ездил забирать, штука уникальная, делается по индивидуальной мерке, Полякову в мое кресло не сесть — вытолкнет.
Часы в форме большого морского штурвала со старинными арабскими цифрами вместо принятых в Европе более поздних обозначений показывали половину десятого, и я не сразу сориентировался — утра или вечера. Вечера, конечно: солнце уже село в западном окне, и засаженное до самого горизонта поле кочерыжечной пшеницы переливалось всеми цветами радуги, я обычно любовался им на закате, ближе к полуночи там смотреть было не на что…
Уолтер! Он должен приехать с минуты на минуту. Может, с Глорией, но, скорее всего, один, что-то у них вчера произошло, и Уолт опять будет плакаться — рассказывать, какую штуку Глория отчебучила, сил его больше нет… сил у него, по-моему, было достаточно и для того, чтобы всякий раз приводить жену в чувство, и для следующего брака, если Глория ему действительно надоест настолько, что придется отвезти ее в центр бракосочетаний, где…
Уолтер? Глория? Я отогнал воспоминание и опустился в кресло, поддерживавшая меня ладонь выгнулась и принялась средним пальцем массировать мне спину между лопатками.
— Как вы это делаете? — спросил я Полякова, стоявшего передо мной в позе Наполеона — без треуголки, конечно, но взгляд, левая нога, выставленная вперед…
— Если б я знал, — вздохнул он. — Призвание. Опыт. Тренировка. Но в какой-то момент понимаешь: достиг предела. Нужно хотя бы понимание. Ощущение сути. Знание. Теория. Профессия становится набором практик, а я хочу большего. Я уже говорил вам, доктор Голдберг: хочу знать, как и почему это происходит. Какая тут физика. И могу ли я, например… Нет, об этом потом… Это третий остров на мелководье. Двинемся в глубину или вернемся?
— Третий? — удивился я.
— Третий, — буркнул он, передернув плечами. — Я ж вам говорил… Нет, вы этого уже не помните, обычная история. Вам кажется, что только что мы были в вашем коттедже на Лорел-стрит.
— Нет, только что мы были здесь же, но вы сказали, что это остров номер два.
Поляков посмотрел на меня со смешанным выражением удивления и восхищения.
— Вы! — воскликнул он. — Вы запомнили? А первый?
Я покачал головой.
— Вы сказали — второй, а теперь говорите — третий.
— И это лишний раз доказывает, — заявил Поляков, что вы тот человек, который мне нужен! Так мы пойдем на глубину или вернемся?
— Если мы вернемся, — сказал я, соображая, как перестроить матрицу движения, чтобы взаимно уничтожались все промежуточные фазовые состояния. Это, конечно, упрощение, модель, но в данном случае, чем проще модель… — Если вернемся, эту ветвь я запомню, или при закольцовывании маршрута память обнулится, как память компьютера, который после команды «стоп» возвращается в исходное состояние, включая состояние памяти?
Поляков посмотрел на меня с уважением. Сесть ему было негде, я не любил принимать гостей, во всяком случае, не здесь, для гостей у меня была квартирка при университете. Он прислонился к простенку между окнами, став очень похожим на горельеф Наполеона, я даже хмыкнул.
— Запомните, естественно, конечную ветвь — цель движения.
— А вы…
— Я — поводырь. Я помню каждый остров, каждую кочку на фарватере. Как иначе я мог бы проводить группы?
— Это десятки, сотни…
— Тысячи и миллионы, — подхватил он.
— А как же… — у меня пересохло в горле, очень хотелось пить, я знал, что в кухне, на столике, у меня стоит — здесь, в этой ветви, а не дома, в Коннектикуте, — початая бутылка сейги, винного напитка, прекрасно утоляющего не только жажду, но и, в определенном смысле, некоторые иные желания, которых у меня, впрочем, сейчас не было и о существовании которых я вспомнил без обычного энтузиазма.
— А как же… — повторил Поляков, наблюдая за моими усилиями разделить две памяти. — Вы хотели спросить: мои способности к навигации ограничиваются только нашей планетой или существует лоцманская космонавтика? Морская? Океанская?
— Не уверен, что хочу услышать ответ сейчас. Если мы отправимся дальше по этому вашему фарватеру, я забуду ваши объяснения, верно?
— Скорее всего. Но вы запомнили второй остров, и, значит, возможно…
— А если вернемся?
— Пожалуй, нам действительно лучше вернуться. В том, что лоцманская навигация реальна, вы убедились, и разговор наш станет более предметным.
— Хорошо. Только…
— Вы хотели бы здесь осмотреться, — улыбнулся Поляков, — чтобы больше запомнить. Пожалуйста, я подожду.
— У меня мобильный телефон, — с сомнением сказал я. — Если я сделаю несколько снимков…
— Хоть миллион. Конечно, они сохранятся после возвращения. Сохраняется любая информация, на любом носителе. Но тоже только в конечной точке маршрута. Это вы должны учесть в уравнениях.
— Уравнений классического типа в инфинитном анализе не существует. Вы хотите сказать, что… Ладно, — перебил я себя. — Обо всем этом — когда вернемся.
Я обошел комнату, притрагиваясь к каждому предмету и стараясь запомнить, хотя и так прекрасно помнил каждую тумбочку, каждый гаджет, кровать под пологом в спальне, огромную микроволновку в кухне, холодильник-шар… и платья Марии-Луизы в стенном шкафу… Я их сегодня утром подобрал с пола и повесил на плечики, уверенный, что они так и провисят, пока я их не суну в мусоропровод, Мери никогда не надевала одно платье дважды. «Терпеть этого не могу, — говорила она. — Как ты носишь один костюм столько времени, у тебя не возникает ощущения, что ты застыл в жизни?» — «Нет, — говорил я, — j жизнь — это вовсе не смена одежды». — «А как же ты отделяешь один день от другого?» — говорила она, и я думал: ведь верно, для нее смена дней и смена одежды — по сути одинаковые в своей бессмысленности процедуры, при ее профессии иначе и быть не могло, а меня это раздражало…
— Осмотрели? — спросил Поляков. Я обернулся: он шел за мной из комнаты в комнату и ставил на место предметы, которые я брал в руки, рассматривал, вспоминая, а класть забывал, просто выпускал, они падали на пол, и что-то, кажется, я даже разбил, но мне об этом не думалось.
— Да, — сказал я. — Странное ощущение: хотел все запомнить на будущее, а вместо этого всплывает прошлое, нити памяти тянутся в обратном направлении…
— Конечно. Давайте сядем и поговорим наконец предметно, потому что на самом деле все гораздо… ээ… хуже, чем… Но сначала: что вы об этом думаете?
Я хотел сказать «Хорошо, давайте вернемся», но прикусил язык — мы уже вернулись, и этот момент прошел мимо моего сознания.
— Хорошо, давайте поговорим. Присядьте.
Я отправился на кухню и сварил кофе. Смолол и сварил в старой кофеварке, которой не пользовался бог знает сколько времени. Хотел спросить Полякова, сколько ему положить сахара, но раздумал: пусть положит сам, сколько захочет. Пока кофеварка возмущенно шипела, а потом фырчала, выдавливая напиток, я приходил в себя, собирая расхристанные мысли и сводя в список вопросы, возникавшие хаотически, но, как я полагал, все же в каком-то интуитивно неосознаваемом порядке. Когда я вернулся в гостиную с подносом, часы над дверью в кухню показывали 17:52, а солнце за окном легло на вершину дерева, росшего через дорогу.
— Вы говорили об астронавтике. Другие планеты? Космос? Или… все-таки только Земля?
Поляков поднялся, подошел к столу, принюхался, запах кофе был замечательный, лучший сорт арабики, большая редкость в наше время сплошного боша. Поморщился, бухнул в чашку три ложки сахара, размешал, отпил глоток, вернулся на диван — все это он проделал медленно: не степенно, а именно медленно.
— Конечно, — сказал он наконец. — Космос. Океан. Терпеть не могу каботаж. Иногда провожу группы к спутникам больших планет. Туристы. Но обычно ко мне обращаются ученые. Астрофизики, в основном. Это не то чтобы сложнее, провести я могу кого и куда угодно, я же чувствую фарватер, как… не знаю… собственное сердце. Но там… да, вакуум, а вблизи от звезд радиация. Много заявок на системы с нейтронными звездами, черные дыры опять же, ядра галактик, квазары… Самое дальнее плавание было — к горизонту.
— Черной дыры?
— Черные дыры тоже, но я говорю о горизонте Вселенной. Шестьсот тридцать два острова на фарватере. Замучился, право слово. Вы хотели бы побывать на горизонте черной дыры?
— Да. — Я ждал этого вопроса, и ответ был у меня готов еще до того, как я мог себе представить, что такой вопрос мне кто-то когда-нибудь задаст.
— Но там невозможно выжить, — добавил я. — Как же…
— Не могли бы вы, — перебил меня Поляков, оттягивая, похоже, момент истины, о котором он знал все, а я ничего, — приготовить еще чашку этого замечательного напитка?
— Пожалуйста, — сказал я, поставил пустые чашки на поднос и пошел на кухню, затылком ощущая буравивший меня взгляд Полякова. Разговор наш принимал все более странный характер, а воспоминания о недавнем путешествии исчезали из памяти, как выветривается сон. Просыпаешься и все прекрасно помнишь, стараешься запомнить все детали сна, но через минуту многое кажется туманным, через три не можешь вспомнить даже важные детали, а через пять понимаешь: да, снился сон, но что именно… не помню, хоть тресни. Дожидаясь, пока зашипит, выпуская напиток, кофеварка, я вспоминал: картина на стене (никогда такой не видел, хотя ощущение было, будто картина очень знакома, я сам ее и вешал, произведение модного примитивиста… как его… Штефан? Шацман?), похожая на надгробие деревянная скамья в коридоре, нарушавшая гармонию, симметрию и выглядевшая несуразно и неуместно, но тем не менее занимавшая свое место, я секунду назад помнил, когда и для какой цели купил этот шкадон… ээ… да, так этот предмет назывался, на распродаже в Хефлинге… Хефлинг? В ближайшей окрестности не было населенного пункта с таким названием, но я там был недели две назад… или месяц… или не был вообще.
Кофеварка выдавила в чашку порцию «замечательного напитка», а я с недоумением и досадой следил, как из памяти вымывалось то, что я хотел запомнить.
Я стоял, крепко вцепившись обеими руками в спинку стула — не упасть боялся, а хотел удержать воспоминание, расплывавшееся, как лужица на плоской поверхности.
Кофеварка выдавила вторую порцию, я едва успел подставить чашку. В нее-то, видимо, и слились остатки того, что я запомнил — какая-то комната, что-то там было…
Я поставил на поднос чашки, придумывая формулировку вопроса, который сейчас задам Полякову. Какой смысл в путешествии куда бы то ни было по фарватеру, если…
— Какой смысл… — начал я, войдя в гостиную, и едва не уронил поднос. Все-таки не уронил, поставил на стол, обошел его и встал над лежавшим на полу телом.
Поводырь, лежал ничком, вцепившись правой рукой в ножку стола. С первого взгляда можно было подумать, что он спит. Со второго…
Это был мертвец.
* * *
Лежал Поляков так, что можно было, наклонившись, заглянуть в его мертвые глаза. Изо рта вытекла тоненькая струйка крови. Но самое очевидное свидетельство смерти — рана в левом боку, небольшое отверстие от пули. Крови почти не было — может, и не должно было быть при такой ране?
О чем я думал? В те первые минуты — ни о чем. Единственная мысль, которую запомнил, — о том, что рану нарисовали, а смерть свою Поляков изображал с неизвестной мне целью, — прожила недолго, а больше мыслей не было. Наверно, я впитывал информацию (это я начал понимать потом, а тогда мне казалось, что я тупо смотрел на тело и по сторонам: ступор и шок).
Через год или больше, а скорее, через минуту — время для меня то сворачивалось клубком и застывало, то прыгало, как кенгуру, пропуская кванты, — я все же пришел в себя или, точнее, взял себя в руки настолько, чтобы совершить необходимые действия и ввести в сознание, будто шприцем, необходимые мысли.
Наклонился и пощупал пульс. Пульса не было. До приезда полиции нельзя было прикасаться ни к телу, ни к предметам вокруг. Это я знал, читал в детективах и видел в кино. Я ни к чему не притронулся, кроме теплого, но безжизненного запястья, поднялся, высматривая то, что должно было лежать рядом с телом. Из чего-то же Поляков себя застрелил! Пистолета не было. Может, выстрелив, он инстинктивно отбросил оружие? Я заглянул под диван и рукой пошарил в пыльной темноте. Пусто.
Может, пистолет лежал под телом? Поляков выстрелил, уронил оружие и упал на него.
Глупо было этим заниматься, но мысль о том, что трогать тело нельзя, столкнувшись с непреодолимым желанием понять случившееся, спряталась в подсознание. Я взял Полякова за плечо и повернул — чтобы затем положить в точности так, как тело лежало. Пистолета не было, и я подумал, что на самом деле не ожидал его увидеть. Внутренним сознанием — если такое существует — я знал, что оружия в комнате нет и искать его бессмысленно.
Не мог он себя убить! Глупая мысль, почему я за нее цеплялся? Не мог он вывернуть руку так, чтобы… Я попробовал сделать это сам (вспомнил мамино требование: «никогда ничего не показывай на себе») и понял то, что уже знал: в Полякова стреляли, и убийца ушел, унеся с собой оружие. И никак иначе.
Вызвать полицию. Скорее. Иначе преступник скроется; наверно, у него машина, и полиции придется объявлять розыск.
Я потянулся к лежавшему на столе телефону и, к счастью, сначала подумал. Думал я плохо, но эта мысль все-таки пришла в голову. Как, черт возьми, преступник, кто бы он ни был, попал в дом? Как вышел? Я прекрасно помнил, что, когда мы с Поляковым вошли, я запер дверь, как делал это всегда. Другого входа в доме нет. Все окна закрыты, потому что работал кондиционер.
Совсем идиотская мысль: убийца пролез через оконце в ванной или туалете. Нет, конечно. Оконца были слишком малы, но и они были закрыты, обе ручки повернуты в состояние «заперто».
И еще: я не слышал выстрела. Правда, я не прислушивался к тому, что происходило в гостиной, был занят приготовлением кофе и собственными мыслями, но выстрел не мог не услышать! Разве что стреляли из пистолета с глушителем.
А Поляков? Стоял и ждал, пока в него выстрелят? Я не слышал крика. Может, убийца подкрался сзади, и Поляков даже не понял, что происходит?
Какая чушь лезла мне в голову!
Но одна здравая мысль меня все-таки посетила. Я понял наконец, что оказался в безвыходном положении.
Звоню в полицию. Приезжают детективы. И что обнаруживают? Труп в запертой комнате. В закупоренном изнутри доме. Гипотетический убийца, по свидетельству самого хозяина, и осмотр покажет, что это так, не мог ни войти, ни выйти. «Скажите-ка, доктор Голдберг, куда вы спрятали оружие? У вас было достаточно времени, чтобы это сделать. Мы, конечно, произведем досмотр, но будет лучше… признание вины смягчает… никто, кроме вас, не мог…»
«Какие проблемы были у вас с убитым? Каков мотив?»
Никакого, но это неважно. Ясно, как божий день: никто, кроме меня, не мог убить этого человека. А оружие я спрятал.
Эта мысль была такой очевидной, что я стал соображать: куда в моем коттедже можно спрятать пистолет так, чтобы его не нашли при самом тщательном обыске?
Никуда.
Если я вызову полицию, то стану первым и единственным подозреваемым. Наедине с убитым в запертом доме. Мотив? У меня нет никакого мо…
Я мысленно прикусил язык.
Поляков определенно знал, что произошло на берегу залива Черепахи. Я привез его к себе, чтобы выяснить неизвестную мне правду. Он был там и тогда. Он — с точки зрения полиции — мог свидетельствовать против меня. «Провал в памяти, доктор Голдберг? Вы очень не хотели, чтобы вам память освежили?»
Я мог открыть двери и окна и сказать, что неизвестный убийца проник в коттедж, когда я готовил на кухне кофе, убил моего гостя (почему?) и скрылся.
«И выстрела вы не слышали?»
Не годится. Преступник оставил бы следы, например, на подоконнике. Современные методы экспертизы позволяют обнаружить микроскопический клочок ткани, след пальца, что угодно, вплоть до капельки пота, по которой можно прочитать ДНК.
Открыт был дом в момент убийства или заперт наглухо, как пресловутые комнаты в романах Джона Диксона Карра, но убить Полякова мог только я.
И если я вызову полицию…
А если не вызову? Что делать с мертвым телом? Вывезти и захоронить? Какие несусветные глупости приходили мне в голову!
Почти сразу, увидев мертвого Полякова, я понял, чем мне придется заняться. Понял, но не допускал в сознание, пока не перебрал все варианты и не убедил себя, что существует лишь одна возможность.
Докопаться самому. Выяснить: почему, как и, главное — кто.
Рассказать копам о своем предположении? Мне не поверят, для них мое заявление станет аргументом против меня.
«Человек из другой ветви многомирия? Придумайте что-нибудь получше, доктор Голдберг!»
Я не слышал выстрела. Никто не мог ни проникнуть в дом, ни покинуть его в те несколько минут, что я провел на кухне.
Поляков был поводырем. Он говорил об интуитивизме как основе лоцманства. Он хотел, чтобы я создал теорию явления.
И его убили. Потому что он пришел ко мне? Потому что хотел узнать, понять, использовать? Кому-то это было не нужно? Смертельно опасно?
Не нужно фантазировать. Я понятия не имел, почему убили Полякова. Не имел ни малейшего представления, как его убили. И кто.
Я опустился на диван и бездумно смотрел перед собой, ожидая, пока меня «отпустит». Время от времени меня била крупная дрожь — внезапно, приступами, с которыми я не мог справиться.
Нужно было сделать кофе — большую чашку; может, тогда удастся привести мысли в порядок.
Я прошел на кухню так, чтобы не видеть тела, и я его не увидел. Выпил кофе за кухонным столом. Дрожи больше не было. Мысли перестали скакать.
Я сказал себе, теперь уже не панически, а разумно-сосредоточенно: «Никто, кроме тебя, не разберется. Полиция навесит убийство на тебя, и ты не докажешь, что не спрятал оружие».
* * *
«Я поводырь, я умею находить пути между мирами, но не знаю, что при этом происходит физически. Вы, доктор Голдберг, умеете рассчитывать квантовые запутанности, которые моим умением управляют. Поэтому я пришел к вам…»
И что? Математика — абстракция. Язык описания.
Да, язык и абстракция. Но мне ли не знать, что математика — не костыль для физики, это вселенная, существовавшая до появления человека. Мир математики будет существовать и после того, как не станет меня, не станет человечества, не станет Солнца, звезд и галактик. Когда во Вселенной не останется ничего, материя схлопнется в черные дыры, а черные дыры испарятся, мир математики не изменится ни на йоту, два плюс два все равно будет равно четырем, а прямая останется кратчайшим расстоянием между двумя точками. Останется и теорема Гёделя о неполноте, сущность, определявшая состояние математической вселенной еще до рождения австрийского математика.
Математическая вселенная столь же реальна, хотя и нематериальна, как реален наш вещный мир, как реальны поляковские острова, как реально тело поводыря на полу в моей гостиной.
Я ничего в этой жизни толком не умел, кроме как обращаться с числами, операторами, математическими знаками и словами, связывавшими эти знаки, числа и операторы в одно невообразимо красивое целое.
Но я не представлял, как проводить такие расчеты. Тем более что, скорее всего, перемещения между островами описываются невычислимой математикой и инфинитным анализом, поскольку каждый остров располагается в своей вселенной и перемещение происходит на самом деле не в пространстве-времени единственной ветви (это противоречило бы всем известным законам физики, в том числе квантовым), а между ветвями, насколько я понял невнятные объяснения поводыря.
Без инфинитного анализа не обойтись, Поляков прав. Математика всегда описывала не только нашу, но бесконечное разнообразие вселенных во всех разнообразиях многомирия. Но разбираться в основах невычислимой математики мы стали совсем недавно, и наверняка лишь малую (возможно, бесконечно малую) часть этой прекрасной науки можно понять при нашем знании математического аппарата. Я трезво оценивал свои возможности. Я не Дорштейн, получивший Меллеровскую премию за открытие инфинитного анализа. И мне далеко до Волкова, доказавшего первые три теоремы инфинитной математики.
До нынешнего дня я разрабатывал чистую теорию без какой бы то ни было надежды на то, что астрономы найдут моим идеям наблюдательное подтверждение. Сейчас у меня есть результаты прямых, скажем так, экспериментов. Поляков и его путешествия по островам. Более того, Поляков, по его словам, водил группы туристов и даже научные экспедиции. Он говорил о переходах к другим звездам, черным дырам, туманностям…
Понятно, что это были переходы в другие ветви многомирия, в квантовом отношении идентичные начальной. Значит, такое возможно! Оказаться за миллионы световых лет от дома, вблизи от другой звезды, в другой галактике! Без звездолетов, ракет, ускорений, рвущих сухожилия, гигантских запасов топлива и огромных сумм, которые должно тратить человечество, приступая к межзвездным полетам!
До меня только сейчас стало доходить, какие перспективы…
Но думать надо было о другом.
Есть главные вопросы. Я знаю, что поводырь может перемещать не только себя, но и других людей, а также предметы, из одной ветви многомирия в другую. Но только в определенные точки реального пространства-времени, которые Поляков называет островами. Перемещаясь от одного острова (в одной ветви) к другому острову (в другой ветви), поводырь приводит группу к конечной точке маршрута — тоже острову и тоже в какой-то из бесконечного числа реальностей. Но с этого острова начнется путь назад.
Насколько я понял Полякова, конечная точка маршрута — Остров, С Которого Возвращаются, — может находиться сколь угодно далеко от Земли, если рассматривать координаты в нашей реальности. Смысл работы поводыря: перемещаться из одной ветви многомирия в другую, идентичную в пределах квантовой неопределенности. И, судя по рассказам Полякова (да я и на себе испытал!), энергия при этом или не затрачивается вовсе, или — в таких количествах, что законы сохранения не нарушаются. Квантовые нелинейности позволяют, сделать самые общие выводы о том, что ветви могут взаимодействовать друг с другом. Когда предполагалось, что уравнения Шредингера в точности линейны, никакие взаимодействия ветвей не допускались. В принципе, при расчетах взаимодействия двух ветвей (самый простой случай), нужно рассматривать их как единый объект, и тогда законы сохранения будут «работать» в двумирии, а не в каждой из взаимодействующих ветвей.
Вывод первый — а ведь я уже думал об этом, но мне не хватило научной смелости оформить идеи в формулы и числа: в инфинитном анализе многомирий так называемые идентичные ветви на самом деле не полностью идентичны, но в пределах некоторой квантовой неопределенности. Что-то вроде принципа неопределенности Гейзенберга, только применительно не к элементарной частице, а к целой вселенной — и, черт возьми, это тоже очевидно: в рамках инфинитной математики вселенная, ветвь многомирия, по сути является элементарной частицей в бесконечном мироздании. Следовательно, неотличимые *в квантовом смысле миры при более тщательном рассмотрении должны отличаться друг от друга!
Переходил Поляков от одного острова к другому, из одной ветви многомирия к следующей чисто интуитивно, не имея представления если не о физике (в ней он что-то понимал, хотя и немного), то о математике процесса. Точно рассчитать собственные поступки он не мог. Может, в его ветви и компьютеров не было — Поляков ни разу о них не упомянул. В космос они летали (если можно использовать это слово применительно к профессии Полякова) не на ракетах, а способом, который никому из «наших» не приходил в голову хотя бы потому, что многомировая теория квантовой физики только после работ Волкова стала темой многочисленных конференций. До окончательного признания — и тем более до практического использования — было еще ох как далеко…
Вывод второй — матрицы состояния обратимы не только во времени, но и в направлении импульсов. Поляков был поводырем-интуитивистом, а я знал тонкости квантовых переходов, и, если хоть что-то понимал в собственных идеях, мы с Левой (я впервые мысленно назвал поводыря по имени) находились в состоянии квантовой запутанности, и без разницы: жив он был или нет. Кошка Шредингера тоже была то ли живой, то ли мертвой, оба состояния реальны, как сейчас состояние Полякова. Я наблюдал одно, но было и другое.
Возможна ли редукция нашей с Поляковым общей волновой функции? Например, когда наступает трупное окоченение? Вряд ли. В многомирии волновая функция не коллапсирует, редукции нет и, значит, неважно, жив Поляков или мертв, я должен…
Но это он, а не я, должен включить интуицию, пробуждающую его, а не мою способность…
Да, но процесс теоретически обратим, а значит, и реально должны существовать условия…
Терять мне, собственно, было нечего. Мысли прояснились. Сейчас я мог даже без страха посмотреть в мертвые глаза Полякова.
Я помнил, какой была комната перед нашим возвращением. Зафиксировал взгляд на стене, где «там» висел постер с изображением парусника, входившего в гавань, а «здесь» можно было различить почти невидимое серое пятно, происхождение которого никогда меня не интересовало.
Что я почувствовал? Будто тепло потекло поруке от ладони к плечу, но, скорее всего, просто показалось. И еще почудилось, будто стало прохладнее.
Я закрыл глаза — подумал, что надо «погрузиться в себя»: чем меньше информации о внешнем мире, тем лучше. Хорошо бы еще «выключить» слух, осязание и остальные двадцать или сколько у человека чувств и ощущений.
Шестое, а может, семнадцатое чувство подсказало мне, что глаза можно открыть.
Что я ожидал увидеть? Наверно, все то же едва заметное серое пятно на стене. Я хотел одного, но подсознательный страх заставлял меня в то же время желать (куда сильнее!) совсем другого.
Получилось, естественно, третье, и так было всегда. Не помню случая, чтобы сбылось то, чего я сильно хотел. Не помню случая, чтобы сбылось то, чего я всей душой не желал. Всегда я получал то, чего не особенно добивался, но против чего и не возражал.
Серого пятна не было. Постера с изображением парусника не было тоже. Просто белая стена.
Солнце стояло высоко, и потому в комнате было довольно сумрачно, только под окном лежало яркое пятно света.
Получилось?
Немного кружилась голова. Немного дрожали ноги. И еще появился запах. Почти неуловимый запах чужого места — так бывает, когда приезжаешь в город, где ни разу не был, приходишь в гости к людям, которых не знал прежде. Это ощущение никогда меня не обманывало, хотя я обычно не обращал внимания на такие тонкости — запах тель-авивских улиц или американских парков даже при желании не спутаешь с запахом парижских бульваров или московских площадей.
Это был мой дом. И не мой. Взглядом я зацепился за давно знакомые атрибуты: диван, который я купил год назад, коврик с пятнами от давно пролитого кофе, фотографию на стене напротив окна, на которой я был рядом с…
Это была другая фотография. На той, к которой я привык, Юджин Валтер, мой студент, сфотографировал меня с приехавшим на конференцию из России Игорем Мушкатиным, математиком, доказавшим седьмое неравенство Филда. Мы тогда здорово поспорили, Мушкатин доказывал, что склейки ветвей с перемещением материальных тел невозможны, поскольку «вы же сами, доктор Голдберг, придерживаетесь концепции линейности квантовых уравнений!». Да, но я утверждал, что линейность основных уравнений допускает существенную нелинейность приложений, и это качественно меняет подход к проблеме склеек. После двух суток отчаянных дискуссий мы пришли к консенсусу, который сейчас называется в математике «принципом Голдберга-Мушкатина». С помощью этого принципа я собирался решать уравнения перемещения, которые…
На фотографии, висевшей на стене напротив окна, я стоял рядом с человеком, которого не сразу узнал. Мне понадобилась минута, чтобы сопоставить, вспомнить и допустить в сознание: это был сам Волков, лауреат Меллеровской премии, великий математик, которому я на конференции по спиновым аттракторам задал вопрос и получил краткий исчерпывающий ответ. На любые вопросы Волков отвечал кратко и исчерпывающе. После аварии, пролежав в коме почти год и сумев вернуться к профессии, Волков не терпел публичности, мне и в голову не приходило предложить ему сфотографироваться на память.
Я обвел взглядом комнату, отмечая другие отличия. Держась рукой за стены, прошел в кухню, выглядевшую вполне обыденно, взгляд отдохнул на знакомых предметах: даже кофейник, который я поставил на стол, когда готовил Полякову кофе, стоял на том же месте, и еще я заметил горсточку просыпанного сахара, да-да, я его и просыпал.
В шкафчике должен лежать хлеб в полиэтиленовом пакете, а в холодильнике пачка маргарина и болгарская брынза. Мне захотелось съесть бутерброд, и я привычно достал хлеб, масло, баночку с сыром… вот следы ножа, я помнил, что оставил их утром, здесь и сейчас я точно был дома, здесь и сейчас не было ни единого предмета, способного намекнуть, что я…
Кроме запаха.
Чужой запах другого места. Другого города. Другой страны. Другого мира.
Если сейчас позвонят…
В дверь постучали. Три раза. Так стучала Мария-Луиза, я кричал «открыто», потому что всегда заранее отпирал замок перед ее приходом, она это знала, но все равно стучала, предупреждая «я пришла!», она терпеть не могла неожиданностей в жизни и не хотела застать меня врасплох — вдруг я не успел надеть брюки и останусь в неглиже, если она, не предупредив стуком о своем приходе, войдет в гостиную?
— Открыто! — крикнул я, подумав, что на самом деле не знаю, открыта дверь или нет.
Услышал стук каблучков и увидел, как она входит, останавливается на пороге, устремляет на меня обычный свой раздраженно-приветливо-испытующе-притягивающий взгляд и произносит фразу, которую я слышал множество раз и — парадокс! — услышал сейчас впервые, так же как впервые увидел эту женщину, вошедшую из вечности:
— Жарковато сегодня, ты не находишь?
— Здравствуй, — пробормотал я, даже не попытавшись подняться навстречу.
— Ты хотя бы сэндвич мне приготовил? Я прямо с работы, и сегодня было трудное утро. Зато не нужно возвращаться после обеда. Ты рад?
Верно, я обещал ее накормить, а поскольку не умел готовить ничего более существенного, чем сэндвич или яичницу с беконом, то одним из этих блюд ограничивался. И чашкой кофе, конечно. Большой чашкой, стоявшей на второй полке в кухонном шкафчике, где — этого я не мог не помнить! — никогда не стояли чашки, а всегда лежали тарелки, в большинстве одноразовые.
— Сейчас, — пробормотал я.
— Да что с тобой сегодня, Лева? — с тревогой спросила Мария-Луиза.
Лева? Две памяти вели в моем мозгу битву за обладание сознанием, а интуиция, как возница, пытавшийся управиться с двумя конями, несущимися в разные стороны, вовсе не беспокоилась за мой разум.
Большая чашка с зеленым вензелем стояла на своем месте на второй полке, а тарелки — я вспомнил — должны были лежать в нижнем шкафу, мне они сейчас не были нужны, я и не стал проверять. Включил кофейник, сполоснул чашку Марии-Луизы и свою тоже, стоявшую в мойке, достал из ящиков ложечки (привычным движением, хотя и не помнил, чтобы когда-нибудь доставал ложки из ящичков под столешницей, ложечки у меня хранились в высоком стакане на кухонном столе). Сэндвичи — один с беконом, другой (для меня) с сыром — лежали на подносе, завернутые в вощеную бумагу, я их сам утром приготовил и положил под струю влажного воздуха из ионизатора, чтобы хлеб сохранил свежесть.
— Лева, тебе помочь? — крикнула из гостиной Мария-Луиза, и мой голос ответил:
— Спасибо, Мери, я сейчас!
Когда я вернулся в гостиную, Мария-Луиза сидела на диване, поджав под себя ноги и прикрыв колени большим цветастым платком, который я купил ей в позапрошлую субботу.
Я?
Паника выплеснулась волной, я пролил кофе на блюдце, Мария-Луиза подняла на меня удивленный взгляд, но волна схлынула, я вытер лужицу салфеткой и произнес слова, которые возникли сами и сами произнеслись:
— Прости, Мери, я сегодня действительно не в себе, с утра тренировка, а потом бродил по мелководью.
Она понимающе кивнула, но что-то в моем лице или в словах показалось ей странным, или неестественным, или… Я совсем не знал эту женщину и не мог интерпретировать ее взгляд. Ощущение показалось мне нелепым, потому что с Мери мы были знакомы давно, и я прекрасно понимал, о чем она подумала.
— Ты со мной и не со мной, — тихо произнесла Мария-Луиза. — Ты здесь и сейчас, но там и неизвестно когда. Это так?
Она была права и не права. В той ветви, которую я обозначил в памяти как мою, я не был поводырем. В той ветви, которая была моей, Полякова убили. Линия его памяти прервалась, я получил ее завершенной, в отличие от моей собственной, которая еще продолжалась.
Я опустился на стул, но сидеть было жестко, все сейчас казалось мне угловатым, кололо: взгляд Мери, шероховатость сиденья, даже молекулы воздуха, проникая в легкие, кололи их, и мне стало тяжело… нет, скорее, тяжко дышать.
Мери смотрела на меня, обхватив ладонями чашку, и мне казалось, что через ладони уходил из ее взгляда и мыслей гнев и еще какое-то чувство, которое я не успел распознать, потому что оно впиталось фаянсом и оставшимся кофе.
— Это так. Разница в том, что в той, второй, ветви моя память…
Я не представлял, какими словами объяснить.
— Ты знаешь, — сказал я, отбирая в памяти моменты, когда мы говорили об этом, — что мне очень нужно иметь рациональное, физическое объяснение моего умения…
Мери кивнула:
— Угу. Музыку своего таланта ты захотел разъять, как труп.
Жестоко, но она говорила так не впервые, и я пропустил ее слова мимо ушей.
— Я нашел человека на мелководье, долго об этом думал, и всплыло… лицо, имя, место, время… Мы с ним давно запутаны — собственно, он это в какой-то степени я. В тех ветвях, где нет поводырей, а в космос летают на ракетах.
— Его зовут…
— Нет, не Лев Поляков. Другая биография, хотя многое совпадает, это же мелководье.
— Нью-Хейвен?
— Да.
Помолчав, я сказал:
— Его зовут Пол Голдберг. Квантовый физик, изобрел метод расчета склеек идентичных ветвей.
— Ты говорил с ним?
— Конечно, я…
Возглас последовал быстрее, чем я успел закончить фразу.
— Ты не должен был!
— Почему? — удивился я.
— Потому! Зачем тебе теория, ты и без нее прекрасный лоцман, поводырь Божьей милостью. Теория тебе нужна, чтобы вспомнить то, что вспоминать не нужно!
Когда Мария-Луиза сердится, то не выбирает выражений. Она произнесла фразу, которая зацепилась обо что-то в моем изменившимся подсознании и…
Будто молния. Я вспомнил тот переход. Я не мог его вспомнить, пока не наткнулся на вешку. Невозможно вспомнить то, о чем ничего не знаешь. Просто вспомни, говоришь себе. Что? Когда? Не от чего оттолкнуться, не из чего выбрать.
Это было год назад. Мария-Луиза захотела присоединиться к группе планетарных археологов из Манчестерского университета. Хотела увидеть, как я работаю, как веду группу, много чего она тогда сказала, чтобы пойти со мной.
«Хорошо», — согласился я.
Нельзя было этого говорить. Но ведь все тогда было прекрасно. Никаких проблем. Или… Тогда все началось?
Воспоминание раскрылось, как зонтик.
* * *
В группе было трое: двое мужчин и женщина. Мужчин звали Мейдон Лоуделл и Генри Стокер, женщину — Саманта Юришич. Сотрудники отдела малых экзопланет.
«Мы изучаем образование атмосферных вихрей на очень молодых планетах малых радиусов, где атмосфера образовалась на ранней стадии эволюции и еще не успела рассеяться. По идее, в такой атмосфере…»
Я не слушал. Я плохо знал теории формирования небольших планет, теорий таких было штук пятнадцать. Эти трое наверняка придерживались какой-то одной и собиралась добыть если не однозначные доказательства, то убедительные аргументы, чтобы на очередном семинаре выступить с сенсационным (для малого круга специалистов) докладом и (или) опубликовать статью на престижном международном Интернет-портале.
Их интересовал объект Нимейер-3393..На лоцманском жаргоне: Парейра, так звали поводыря, обнаружившего этот остров.
Мария-Луиза явилась, когда я проверял крепления за-, плечных ранцев, куда Лоуделл со Стокером сумели впихнуть довольно громоздкую и массивную аппаратуру. Некоторые приборы я и опознать не смог, видел впервые, научные технологии в наше время развиваются очень быстро, благо есть цель и возможность. В прошлом году астрофизики довольствовались в переходах телескопическими системами Вентера, а эти взяли прибор Кляйнера, последнее слово техники бесконтактных наблюдений, сравнимое с первым телескопом Галилея.
«Мери, — напомнил я, — у тебя в три коллоквиум!»
«Разве мы не успеем вернуться к обеду?» — деланно удивилась она, я и отвечать не стал, спорить с Марией-Луизой, если она что-то решила, бесполезно, а то, что время возвращения я назначил на без четверти двенадцать, она знала.
«Пойдешь налегке?» — только и поинтересовался я, потому что явилась Мария-Луиза без камеры.
«Да», — небрежно ответила она, внимательно оглядев троицу, заканчивавшую приготовления к переходу, и, как я заметил, обратив особое внимание на Сенту, что уже тогда показалось мне странным.
«Они сами будут снимать, — пояснила Мария-Луиза, — и их фотографии все равно будут более профессиональными, чем мои. Так зачем же…»
Она хотела сказать, что изображениями второго сорта коллекцию не украсишь, а лучше, чем профессионалы, ей снять не удастся.
«Не старайтесь запоминать каждый остров на фарватере, — предупредил я, хотя в инструкции это положение было прописано трижды в разных формулировках. — Во-первых, все равно не запомните, а во-вторых, на финише сознание окажется запутанным, и придется потратить важные минуты, чтобы привести мысли в порядок. Готовы?»
Стокер посмотрел на меня изучающим взглядом, будто спрашивал: «А ты сам готов?», кивнул и вцепился обеими руками в поясной ремень. Лоуделл четко ответил «Готов!» и пригнулся, будто собрался прыгать. Мисс Юришич рассеянно смотрела в пространство и тихо произнесла после раздумья: «Я готова, поводырь Поляков». Интонация должна была заставить меня насторожиться, но фраза соответствовала инструкции, и тревожные колокольчики в моей голове не прозвучали.
«Уходим», — сказал я и вызвал в памяти первый остров.
Не знаю, как это происходит. Интуиционизм ничего не объясняет по той простой причине, что никто — ни психологи, ни науковеды — не знает, что такое интуиция и как она работает. Я умел это делать с малых лет. Делал не задумываясь — если начинал задумываться, ничего не получалось.
Как-то в школе — в девятом, кажется, классе — мне попался старый фантастический роман Джека Финнея «Меж двух времен». Я прочитал его, как говорят, на одном дыхании, потому что — единственный случай в художественной литературе — герой романа умел делать то же, что поводыри. То есть почти. А точнее — совсем не. Чисто внешне — похоже. Но Финнею не пришло в голову, что так, как его герой, по одной ветви многомирия переместиться невозможно — нет способа оказаться в собственном прошлом или будущем или в точке пространства вне светового конуса. А вот переместиться на далекий остров в другой ветви — запросто! То есть запросто для меня и других поводырей, которых в списке Гильдии насчитывается сто тридцать шесть. Сто тридцать шесть человек, обеспечивающих космическую экспансию человечества. Сто семнадцать мужчин и девятнадцать женщин.
Грудь распирает от гордости. Но порой подступает такая тоска…
Интуитивистика позволяет побывать в таких далеких и странных мирах, которые даже в лучшие телескопы не всегда поддаются наблюдениям. Но интуитивистика, в то же время, наш кошмар, потому что космос открыт только ста тридцати шести поводырям — и пока не удалось не только подвести теоретическую базу (хотя ясно, что мы имеем дело с квантово-механическими эффектами), но хотя бы определить, зависит ли появление лоцманского таланта, например, от генетической предрасположенности. Физики туманно рассуждают о том, что не обошлось без квантовой запутанности разных ветвей, но это и так понятно!..
Первый остров — банка Ладислава — лежал на расстоянии шестисот световых лет от Солнечной системы. Красота неописуемая. Саманта вскрикнула от восторга, хотя наверняка знала по видео и фотографиям, что здесь увидит. Банка раз двадцать становилась конечным пунктом маршрутов, информации о ней астрофизики накопили вполне достаточно. Конечно, это были разные острова, в идентичных ветвях многомирия, но практически они были неотличимы друг от друга.
«Господи Боже!» — воскликнула Мария-Луиза. Я и сам испытал восторг, в первый раз попав в центр плотной газо-пылевой туманности, освещенной с пяти сторон звездами классов В и К. Будто оказался внутри цветного раствора.
«Спокойно! — сказал я. — Смотрите, но ведь все равно забудете на следующем острове».
«Не понимаю, — пробурчал Стокер, — как получается дышать в пустоте, и тут мощное ультрафиолетовое излучение от голубых гигантов, радиация чудовищная…»
«Боязно?» — спросил я.
Боязно обычно бывало туристам-гуманитариям, их я только до банки Ладислава и водил, чтобы они эту красоту хотя бы запомнили — первый и последний пункт маршрута. Гуманитарии ничего не знали о радиации, о магнитных полях, в десятки раз превышающих земное, о космических лучах, пронизывавших тело. Без поводыря — верная смерть.
Гуманитариям было всего лишь боязно: инстинкт. А эти — специалисты, и им страшно. Восторг скоро сменится ужасом. Красота — безобразием. И первой, как обычно, перепугается Мария-Луиза.
«Лева!»
Как я и думал.
Они восхищались смертельной красотой этой вселенной, я был таким в первые годы, готов был часами наблюдать, как распухает звезда — очень медленно на взгляд наблюдателя, находящегося в десятках световых часов, но на самом деле так быстро, что никакой земной транспорт не смог бы унести прочь попавшего в беду пилота.
Зрелище никогда не надоедало, я помнил все эти острова во всех вариантах, какие видел, и все равно застывал в восхищении, даже когда поджимало время — не как категория перемещения из прошлого в будущее, а как скрытая координата, объединяющая и синхронизующая миры.
Ближе всего был красный сверхгигант. Я назвал его Рыжим Красавцем. Имея видимый размер чуть больше полной луны, он не ослеплял, по его поверхности пробегали волны, создавая быстрые неповторимые рисунки, в которых, будто в кляксах Роршаха, можно было разглядеть собственную суть, понять себя — это ощущение оставалось и после того, как туристы уходили с банки Ладислава. О Красавце они забывали, но ощущение неизбывного счастья, возникшего, как им казалось, непонятно откуда, переходило с ними в другие вселенные, и это тоже было для меня загадкой, которую не могла разрешить наука, один из вопросов, который я хотел задать настоящему специалисту в квантовой физике многомирий, если мне удастся найти такого в каком-нибудь из идентичных миров. Почему самые яркие ощущения все-таки не забываются? Только ощущения. Из-за этого порой случались странные казусы, когда туриста охватывала эйфория там, где, вообще-то, следовало испытывать совсем иные чувства.
Градусах в шестидесяти от Рыжего Красавца висел в небе светло-зеленый серп Окаянной Дамы — третьей планеты в системе, она тут занимала место Земли и выглядела как Земля на первых космических фотографиях с борта «Зонда» — никаких четких линий, все будто в тумане, это придавало планете загадочность, и мне хотелось поглядеть, как Дама выглядит, если опуститься на ее поверхность… Дама не была островом, путь туда мне был заказан.
«Какая красота! — выдохнула Мария-Луиза, схватив меня за руку. — Почему ты никогда не приводил меня сюда?»
Она была на банке Ладислава не меньше десяти раз.
Тут было и еще чем полюбоваться, но это не сразу бросалось в глаза.
«Обернитесь», — сказал я.
В противоположной от Красавца части неба, где отсветы его излучения играли на гранях близких астероидов, выглядевших яркими немигающими звездами, светилось цветное панно — облако плазмы, выброшенное Красавцем несколько тысяч лет назад. Это был, как говорили астрофизики, несимметричный выброс вещества в магнитном поле, и освещенное Красавцем облако являло насыщенную всеми цветами картину, которую я назвал «Райским садом».
«Господи, — пробормотал Лоуделл, — это же Босх!»
Каждый, кто хоть раз видел «Райский сад», уверен был в том, что картину нарисовал разумный создатель, которому не чуждо все человеческое. Нарисовал с помощью плазмы, пыли, двух десятков звезд разных спектральных классов, чье излучение создавало отражения внутри гигантского, размером не меньше двух световых лет, облака, и я понятия не имел, как «Райский сад» выглядел с других ракурсов. Каким он предстанет, если смотреть со стороны, скажем, голубого карлика градусах в сорока от туманности. Возможно, глядя оттуда, можно увидеть лишь бесформенную структуру, а может, взгляду предстанет другая картина того же Босха или Брейгеля?
Однако ни с какого другого ракурса увидеть «Райский сад» я не мог. Там не было острова, и это порой так меня удручало, что хотелось все бросить и стать смотрителем маяка. Водить тех же туристов, только не на край вселенной, куда нет шансов попасть вторично, а на башню, откуда открывался бы вид не на иные галактики, но на бурное море с кораблями, которым я освещал бы путь.
«Смотрите, — разрешил я, — у нас есть несколько минут, потом пойдем дальше. Нам нужно пройти восемь островов, и это займет время до обеда».
В туманных пятнах можно было рассмотреть ветвистые деревья, в листве которых прятались искушающие змии, их там расплодилось видимо-невидимо, а Адам с Евой, как ни поворачивай картину (точнее, как сам ни вертись относительно изображения), держались за руки, и, что поразительно, всякий раз плод познания оказывался другим — или другой становилась игра моей фантазии. Яблоком он был очень редко, чаще гранатом или персиком, а еще чаще чем-то мне не известным, что могло произрастать только в раю, ибо на грешной земле растения, созданные для идеальных климатических условий, не выжили бы…
«Неужели это можно забыть?» — спросила Саманта.
«Забудете, — традиционно ответил я. — Не старайтесь запомнить, просто любуйтесь».
Не сохранялись и записи, сделанные на промежуточных островах: магнитные, лазерные, цифровые; аналоговые, какие угодно. Тем не менее почти в каждой группе находились энтузиасты, полагавшие, будто сумели сконструировать прибор — телескоп, счетчик фотонов, ловушку для элементарных частиц, чего только не придумывали, — с помощью которого удастся сохранить если не собственную память, то аппаратную. Записать, запомнить, принести информацию с собой — в голове или на носителях — удавалось только из конечного пункта маршрута.
«В телескоп должна быть видна мелкая структура облака, — ворчливо произнес Лоуделл. — Похоже, структура изображения фрактальна. Странно для межзвездной плазмы, надо будет в следующий раз ограничиться этим островом и вернуться! Другая тема, не наша, но тоже безумно интересно».
Как все, он забудет о своем желании. Когда после возвращения я напоминал кому-нибудь, какое впечатление на него произвел «Райский сад», турист или профессионал-астрофизик рассеянно говорил: «Да? Так красиво? Надо будет, вы правы, господин Поляков… Как-нибудь потом, у меня много работы в галактике Андромеды», или «в системе нейтронных звезд Альциды», или… в общем, у каждого своя была научная задача, каждый помнил только конечную точку маршрута, а меня время от времени подмывало плюнуть на профессиональные обязательства и повернуть назад, рискуя не получить оплаты ни за проводку группы, ни за полученный научный результат.
«Там действительно фрактальная структура, — подтвердил я. — И происхождение «Райского сада» неизвестно».
«Не помню, — заявил Стокер, — ни одной работы на эту тему».
«Нет таких работ, — согласился я. — Готовы? Пойдем дальше».
Я сосредоточился и потому упустил момент. Стокер схватил Доуделла за пояс одной рукой, другой зажал ему рот и наподдал коленом с такой силой, что астрофизик, не ожидавший нападения, выгнулся дугой, не удержал равновесия и начал погружаться в пустоту, выпадая из фарватера так быстро, что я, будучи в состоянии сосредоточенной задумчивости, не успел подхватить бедолагу, хотя находился к нему ближе остальных.
Я навсегда запомнил ужас на его лице. Чистый, беспримесный животный ужас, когда ничего человеческого не остается, одни инстинкты, сознание отключается, подсознание в шоке, интуиции же у Доуделла не было, сделать он ничего не мог и медленно уплывал в пространство, еще две-три секунды, он пересечет границу острова и мгновенно задохнется, его взорвет внутреннее давление.
Тень промелькнула мимо меня, обхватила Доуделла за ноги, он не мог ни сопротивляться, ни помочь, Саманта подтащила его к центру острова, а я уже пришел в себя, сердце колотилось так, что, кроме его ударов, я ничего не слышал, мы принялись бить Доуделла по щекам, его остекленевшие глаза посмотрели на нас осмысленно, он оттолкнул мисс Юришич, будто не она спасла ему жизнь, и обеими руками ухватил мою ладонь.
«Боже, — слова давались ему с трудом. — Что… Что это было?»
Он так и не понял, что его всего лишь попытались убить.
Стокер стоял с независимым, я бы даже сказал — с отрешенным видом. Произошедшее его не касалось. Он закинул за плечи рюкзак с приборами и ждал отправления. Поводырь, вы сказали, пора отправляться, в чем причина задержки?
Железная выдержка.
Я бросил взгляд на «Райский сад», и мне показалось, что плоды на деревьях позеленели — то ли изменился спектр излучения голубого гиганта (глупая мысль — даже если так, свет не мог за секунду пробежать расстояние в пять световых лет), то ли что-то случилось с моим цветовым восприятием, и это было плохо.
Надо бы остаться, допросить каждого, я имел на это право, а если бы даже не имел, я должен был такое право себе присвоить. Что-то происходило между этими людьми на Земле, дома, что-то они скрыли, иначе их не допустили бы к переходу. Стокер пытался убить Доуделла — видимо, думал, что, покинув остров и все позабыв, уйдет и от ответственности.
Не знаю, о чем он думал, но взгляд мой выдержал, высказав все, что хотел, но я ничего из его короткой немой речи не понял, не до того уже было. Я начал ощущать недостаток кислорода. На островах всегда так, это все-таки космос, своего здесь только то, что я, поводырь, мог взять с собой, и замечательно, что каждый остров — возобновление захваченного с собой ресурса, иначе дальше первого не удалось бы продвинуться. Себе я этот феномен объяснил: видимо, так происходило потому, что острова! располагались в разных ветвях многомирия, и каждая! ветвь запутана с исходной, а не только с предыдущей И последующей. Но это объяснение для чайников, у меня самого оставалось множество вопросов, и я их себе не задавал, не зная квантовых уравнений, описывавших фарватер. Кто я? Поводырь, интуитивист…
Ушли мы вовремя.
Остров Шмидта, к счастью, лежал в фарватере более прочно, если применимо такое определение. Иными словами, находился точно на осевой линии, которую я чувствовал так же определенно, как чувствуешь ногой рельс, по которому нужно пройти, не оступившись.
Остров Шмидта, в отличие от банки Ладислава, находился не в пустоте космоса, а на поверхности планеты. Место можно было назвать лесной поляной, окруженной деревьями, протягивавшими серо-стальные ветви к ослепительно красному солнцу, карлику класса М3, записанному в Кембриджском каталоге под номером 33993276. Физическое расстояние от Солнца две тысячи девятьсот тринадцать световых лет — впрочем, я не стал бы утверждать это наверняка, поскольку находились мы сейчас в чужой вселенной, и, в силу принципа неопределенности, расположение острова от его аналога в нашей ветви могло достигать нескольких световых месяцев. Почему-то всякий раз, когда я шел этим маршрутом, на острове Шмидта был почти полдень, и я не знал, результат ли это простой случайности или существовала квантово-механическая системная связь между местным временем и нарушением пространственно-временной связи ветвей.
«Мрачновато», — бросил Стокер, оценив неприглядную красоту деревьев, поляны, глянцево-желтого неба и красного солнца, занимавшего почти четверть небесного купола, отчего смотреть приходилось в одном направлении: чуть повернешься — и начинаешь слепнуть, неприятное и ненужное ощущение.
«Деревья, как вставшие на хвост крокодилы», — произнесла Мария-Луиза фразу, которую говорила всегда, и я ответил так же, как обычно.
«Это, вообще-то, не деревья, милая. Что-то вроде кораллов».
«Да-да, — встрял Лоуделл, чья жизнь минуту назад висела на волоске. Он этого уже не помнил и к Стокеру относился по-прежнему доверительно. — Остров Шмидта, верно? О нем была статья группы Вингера в ноябрьском выпуске «Журнала экзопланетологии».
Была, верно. Прошлогодняя экспедиция Вигнера и его коллег из Стенфордского университета завершила переход на этой поляне — в другой, конечно, ветви, но, в пределах общей неопределенности, исследования, проведенные ими тогда и там, а потом опубликованные, более или менее точно описывали любой вариант острова Шмидта.
Мария-Луиза подошла ко мне, взяла за локоть, как она всегда делала, когда ей чего-то хотелось, и спросила:
«Лева, а в лес прогуляться? Можно?»
В «лес» можно было углубиться метров на пятьдесят, не больше. Размер острова определялся не только моими возможностями как поводыря, но и гравиметрическими параметрами, играли роль расстояние до светила и масса планеты. Я не мог утверждать это определенно, ссылаясь на квантово-механические расчеты, поскольку таких расчетов не существовало, но интуиция и опыт многократного прохождения фарватера в этом направлении позволяли делать некоторые выводы, и я их сделал.
Оказавшись на острове Шмидта, Мария-Луиза обычно снимала рюкзак и куртку, ложилась на траву, которая здесь была удивительно мягкой, ласковой и приятной на ощупь, говорила: «Вы побродите, а я на солнышке…» — и напускала на себя отсутствующий вид. Сейчас ей почему-то захотелось в нелюбимый лес, где, как она себе внушила, водились настоящие маленькие крокодильчики.
«Можно, — ответил я, — только ненадолго и неглубоко, нам еще семь островов…»
«Конечно. Тем более, — добавила она, — этим трем есть о чем поговорить без нас».
Я бросил на Мери подозрительный взгляд: уж не сохранилось ли у нее в памяти что-то о почти случившейся трагедии?
Лоуделл сосредоточенно разглядывал солнце в бинокуляр — изучал спектр и динамику протуберанцев, прекрасно понимая, впрочем, что ни в памяти, ни на дисках информация не сохранится. Стокер рассматривал окрестности, приложив ладонь к глазам козырьком и улыбаясь, будто увидел ангела. Саманта уселась в позе лотоса и, подняв лицо к солнцу, закрыла глаза.
О случившемся они не помнили, но сохранялся неизвестный мне мотив. Что-то происходило между ними. Все трое (я чувствовал, что и Саманта причастна) скрыли некие обстоятельства от навигационной комиссии.
Могло ли быть, что какие-то условия — чисто физические — на банке Ладислава пробудили в Стокере эмоции, которые он дома даже от себя скрывал?
Мария-Луиза тихо произнесла, не желая, чтобы ее услышали трое на поляне:
«Лева, тебе не кажется, что с ними что-то не в порядке?»
«Нет, — спокойно отозвался я, хотя сердце на секунду дало сбой. — Проверенная группа. Что с ними может быть не в порядке?»
«Тебе что-то известно?» — добавил я небрежно.
«Нет… Предчувствие, что ли? Просто… ощущение».
«Ощущение чего?»
«Что мы не вернемся!» — воскликнула она и, испугавшись собственных слов, спрятала лицо у меня на груди.
Я похолодел. Так полагается говорить в подобных случаях. И что-то про липкий страх, который… Свои ощущения я не смог бы описать. Возможно, не знал нужных слов. Возможно, таких слов не существовало. Есть множество ощущений, не описываемых словами.
«Не говори глупостей, — пробормотал я, зная, что сам произношу, возможно, самую большую глупость в жизни. — Все нормально, милая, все хорошо».
Что-то было ненормально. Стокер попытался убить Доуделла. Они этого не помнили, но мотив остался, и представься случай… Значит, нужно сделать все, чтобы случай не представился.
«Мы, пожалуй, слишком задержались здесь, пошли дальше».
Мария-Луиза удивленно на меня посмотрела. «Мы даже до ближайшего дерева не дошли», — сказала она взглядом, но меня это не заботило, я возвращался, ведя Мери за собой, как на поводу: крепко обхватив ладонью ее запястье.
Стокер присел рядом с Самантой и что-то ей втолковывал, обводя руками горизонт: возможно, излагал статью о физических параметрах острова, которую он читал, но и Саманта наверняка была с публикацией знакома, а потому слушала невнимательно, поглядывая в сторону Доуделла, а тот, в свою очередь, поглядывал на эту парочку, делая вид, будто интересуется только собственным блокнотом и записанными там файлами.
Надо было спросить Марию-Луизу, какая мысль пришла ей в голову. Она-то забудет, а я запомню.
«Господа, время истекло, отправляемся».
Вообще-то у нас было еще около получаса в запасе, я пока даже не чувствовал стеснения в груди от недостатка кислорода, но спорить со мной никто, конечно, не стал — с поводырем не спорят. Стокер помог Саманте подняться, проверил крепления рюкзака, а Лоуделл следил за ним с видимым равнодушием. Возможно, нам следовало задержаться — полчаса довольно большой срок — и выяснить… что? Отношения? Подсознательные желания и страхи? Я не знал, какой вопрос задать, полчаса ничего не решат и не дадут никаких ответов.
«Уходим. Внимание, все готовы?»
Мария-Луиза кивнула, Саманта сказала «Да, я готова», Стокер показал большой палец, а Лоуделл сложил на груди руки и бросил последний взгляд на солнце, не будучи теперь защищен стеклами прибора. Я успел подумать: неужели он не боится ослепнуть? Он не боялся, потому что мы были уже на другом острове, в другой ветви многомирия, и только я пока знал, какая красота обрушится на нас в следующую секунду.
Я привел их на остров Мертона.
Это довольно большой камень — километр в длину и триста метров в поперечнике, — обращавшийся по причудливой орбите в системе из восьми звезд, расположенной в глубине газо-пылевой туманности. Я бывал здесь еще во время своих первых переходов, когда бродяжничал по всем, какие удавалось почувствовать, островам, лежавшим довольно часто в ветвях, которые никогда не взаимодействовали и не будут взаимодействовать, потому что их волновые функции были строго ортогональны друг другу, уж эту-то квантовую премудрость я усвоил на третьем курсе на лекциях доцента Забирова. Он так и не принял идею лоцманства, всю жизнь считал ее фрической, а редких в те годы поводырей называл шарлатанами, дурившими не только простой народ, но даже известных, однако подверженных внушению ученых.
Остров Мертона двигался по неустойчивой траектории, переплывая от одной звездной пары к другой, а здесь их было четыре на тесных орбитах. Пара: голубой гигант и звезда главной последовательности солнечного типа. Пара: два зеленых субгиганта примерно одного возраста, почти заполнявшие каждый свою полость Роша. Пара: красный карлик и нейтронная звезда, причем карлик уже потерял почти всю оболочку и находился в состоянии, которое астрофизики называют критическим: еще тысяча-другая лет, и возникнет белый карлик, окруженный планетарной туманностью. Вид с острова станет еще красивее, если это вообще возможно. Да, и еще самая странная пара в системе: довольно старый белый карлик (туманность вокруг него успела рассеяться) обращался вокруг черной дыры, окруженной не очень массивным диском, для человеческого глаза невидимым, но жар от него чувствовался даже на острове — не всегда, впрочем, а в месяцы относительно близкого прохождения.
В разных ветвях зрелище представало немного разным, но для нетренированного взгляда отличие было незаметно, а восторг неофитов всегда одинаков. Я же отмечал — ага, в прошлый раз голубые гиганты отстояли друг от друга на угловое расстояние примерно двух лунных дисков, а сейчас ближний почти скрылся в ослепительном свете дальнего, отчего казалось, что в небе висело солнышко потрясающей вытянутой формы, этакая небесная ладья.
«Боже мой!» — воскликнул Стокер.
Интересное, кстати, наблюдение: туристы, среди которых было много людей верующих, обычно застывали в молчаливом восхищении, а научные работники, будучи в большинстве атеистами, непременно упоминали Бога.
Лоуделл стоял, запрокинув голову, а я внимательно следил за обоими, поскольку они, похоже, потеряли ощущение пространства и могли устроить прыжки на лужайке, что при почти нулевой силе тяжести могло привести к быстрому коллапсу сферы жизни — пришлось бы убраться с острова раньше времени.
На всякий случай я подошел ближе к Стокеру, но он наблюдал за ослепительно невероятным небесным очарованием, будто впервые оказался в Лувре перед «Джокондой». Творение Леонардо, впрочем, не производило на меня впечатления — не потому, что я не любил и не понимал живопись, а по иной причине. Так случилось, что именно в зале, где висела картина, я впервые ощутил… но ничего тогда не понял…
Мама привела меня в Лувр, когда мне было четыре года. В Париже мы оказались проездом из Марселя в Киль, между самолетами было пять часов, и чем же это время занять? Мы бродили по залам, я вертел головой, меня не интересовали дяди в шлемах и кирасах и тети в огромных и неудобных платьях. Зал с «Джокондой» был полон народа, и мне стало не по себе; картину я не видел из-за спин, а мама застыла в изумлении, как сейчас эти трое. Мне захотелось очутиться где-нибудь далеко, но вместе с мамой, конечно. Желание было настолько сильным, что пробудило мою тогда еще подспудную способность: зал исчез, и мы оказались в пустыне среди барханов, под жарким солнцем. Понятия не имею, что это был за остров.
Мама закричала, прижала меня к себе, закрыла мне ладонями глаза, чтобы я не испугался, а мне совсем не было страшно, наоборот, я радовался неожиданному избавлению от толпы, музея и картины, которую даже не видел.
«Что? Что? Господи, господи!» — мама повторяла это снова и снова, и я, уткнувшись ей в грудь, слышал, как билось ее сердце.
Мне было комфортно, но управлять своей способностью я еще не мог. Не представляю, как далеко от дома и в какой ветви мы побывали. Оказавшись опять в толпе, я сразу обратил внимание: это были не японцы, а скорее американцы (уж японцев-то от американцев я и в четыре года мог отличить), а мама, шумно выдохнув и еще крепче ухватив меня за руку («Больно, ма!» — завопил я, и на меня удивленно обернулись), сказала: «Подождем, сейчас они уйдут, и мы посмотрим».
Я думал, мама испугается, возьмет меня на руки, ведь случилось странное, необыкновенное, невозможное, такое, что бывает во сне, но никогда наяву, да еще в толпе страждущих увидеть старую картину. Мама что-то чувствовала, но — это я понял значительно позже — ничего не помнила о нашем мимолетном приключении. Остров был первым и последним, она должна была запомнить, но я еще не умел плыть по фарватеру и выхватил случайное. Возможно, потому пустыню запомнил только я, а не мама, для кого я, сам того не желая, стал первым поводырем.
Мама подвела меня к картине, и я без тени интереса посмотрел на женщину, которая, в свою очередь, внимательно изучала меня, улыбаясь не столько странной, сколько чуть презрительной улыбкой. «Ну что? — будто говорила она. — Ничего не понял?» Ничего, да. Тогда — ничего.
На самолет мы все равно опоздали, пришлось менять билеты на более поздний рейс, и в Киль мы прилетели только поздним утром, когда папа был ванят и не мог нас встретить. В гостиницу добирались на такси, я спал, и мне снилась странная пустыня с голубыми барханами и зеленым слепящим солнцем в оранжевом небе. Сюрреалистический пейзаж, но я не знал тогда такого слова и потому, вспоминая, просто радовался…
Мария-Луиза и Саманта предпочли не отходить от меня. Возможно, это был самый удобный момент, чтобы задать вопрос. Как обычно, положившись на интуицию, я спросил у мисс Юришич:
«Давно вы работаете с Лоуделлом и Стокером?»
«Скоро два года». — Она не удивилась вопросу.
«Как давно они знакомы друг с другом?»
«Не знаю…» — протянула Саманта.
«Они всегда ладили? У. них нормальные отношения? Бытовые, я имею в виду. Впрочем, научные тоже».
«Не люблю слухи…»
Если женщина говорит, что не любит слухи, значит, напичкана слухами по самое горло.
«А почему вы спрашиваете?»
Она все равно забудет сказанное, увиденное и сделанное, как только окажется на следующем острове. У меня не было причин скрывать правду, и я сказал:
«На банке Ладислава Стокер пытался убить Лоуделла, вытолкнув его за пределы статсферы».
«Генри?! — изумление Саманты выглядело неподдельным. — Вы уверены, что Генри? Если бы Мейдон…»
«А что Мейдон? — с любопытством спросила Мери, облегчив мне задачу. — Почему Мейдон?»
«Это все разговоры…» — пробормотала Саманта, и я еле удержался от того, чтобы не крикнуть: «Говорите же, мне нужно знать, что между ними происходит, не хочу начинать разговор заново на следующем острове, да и случай может не представиться».
«Генри когда-то отбил у Мейдона жену. Очень красивая женщина. — Саманта говорила быстро, проглатывая окончания слов, будто чувствовала, что нужно выговориться раньше, чем мне придется дать команду к «отплытию». — Говорят, прекрасная была пара. И вдруг… Ушла к Генри. Он такой… Прекрасный ученый, но как мужчина… В общем, она и его бросила. Я в то время только пришла в институт и оказалась в группе Генри. Он… Они оба замечательные, только… Как бы это сказать…»
Саманта задумалась и продолжила после паузы:
«Прежде они терпеть друг друга не могли, даже на семинарах сидели в разных концах зала. А потом… Вскоре после того, как я пришла в институт… Совместные работы, премия Вехарта на двоих, теория Лоуделла-Стокера. И теперь они хотят получить доказательства…»
«Или наконец свести счеты», — сделал я напрашивавшийся вывод.
Мария-Луиза вскрикнула. Саманта пожала плечами.
Что-то я упустил в нашем коротком разговоре. Я точно знал, что мимо сознания прошло одно или два слова, сказанных Самантой, и эти слова могли поставить точки над i.
«Пора, — сказал я. — Готовьтесь, отправляемся».
Следующим на фарватере был неприметный, неинтересный остров Чугунцева. Смотреть здесь было не на что, но миновать остров без остановки я не мог, и всякий раз оставалось ощущение тоскливого одиночества, даже если я шел с большой группой — последний раз с девятью астробиологами, бессмысленно искавшими признаки разумной жизни в наблюдаемой части вселенных. Разумной или хотя бы сколько-нибудь высокоорганизованной жизни не было нигде, ни в одной из ветвей идентичных вселенных. О межзвездных войнах или мудрых инопланетянах, одаривающих человечество новыми знаниями, давно не писали и не ставили фильмов, а ведь еще в моем детстве эта тема в фантастике была самой востребованной: от зеленого мира «Аватара», помню, в восторг приходили не только дети, но и взрослые.
Я включил надбровный фонарь, почти ничего не осветивший, луч света уперся в густой туман, серый и унылый, депрессивный, насколько вообще мог быть депрессивным туман, в котором не разглядеть кончиков пальцев.
В инфракрасном свете видно было не намного лучше. Стокер и Лоуделл, будто закадычные друзья, присели на валун — чего здесь было в избытке, так это больших камней. Во всех ветвях многомирия остров был вязким, унылым и однообразным. Здесь звуки искажались, голоса расползались, как старая ткань, рвавшаяся, едва ее брали в руки.
Мария-Луиза держалась рядом со мной. Саманта отошла к коллегам, что-то сказала и села на соседний камень.
«Здесь есть что-нибудь более приятное?» — спросила Мария-Луиза.
Я наклонился к ее уху и объяснил:
«Нет. Туман — довольно крепкая кислота, всякий раз химический состав немного разный — от ветви к ветви, я имею в виду. Поэтому не могу сказать, какая именно кислота сейчас. Цвет меняется мало — серый и серый».
«Как же мы…» — Мери прикусила губу, она не любила задавать вопросы, на которые могла ответить сама. Какая разница, была ли на острове атмосфера из чистого кислорода или из углекислого газа? Поводырь создавал собственное жизненное пространство. От тридцати двух до сорока минут мы могли просуществовать на любом острове, находись он хоть в центре, звезды: впрочем, пока я не нашел ни одного острова на фарватере с такими адскими условиями, но представлял, что такое возможно, и первые месяцы, когда ходил на ощупь, эта возможность меня страшно угнетала. Потом перестал о ней думать.
«Почему мы…» — начала Мария-Луиза, но и на этот незаданный вопрос она знала ответ. Почему не покидаем остров сразу? Не можем, милая. Квантовый зазор, принцип неопределенности, ничего не поделаешь. Пространственный зазор — около километра, временной — около получаса. Варьируется в зависимости только от локальной напряженности гравитационного поля, с которым взаимодействует равное земному поле тяжести внутри моей сферы. Природа явления была сугубо квантово-механической, но физики так и не смогли описать ее уравнениями.
В кислотном тумане было плохо видно в любом диапазоне. Может, будь у меня более мощная лампа, я смог бы увидеть вовремя. Может, успел бы что-то предпринять. Не знаю, правда, что именно.
Лоуделл встал, потянулся (так мне показалось) и изо всей силы ударил Стокера по голове чем-то, по-видимому, тяжелым или острым. Стокер повалился, как кукла. Саманта, похоже, была в шоке: так и сидела неподвижно на своем камне. Когда я подбежал — заняло это секунд десять, не больше, — Стокер лежал, раскинув руки и глядя вверх. Сначала я решил, что он умер, но, наклонившись, встретил изумленный, но вовсе не испуганный взгляд. Стокер искренне не понимал, что произошло.
«Жаль, — сказал Доуделл. — Слишком слабо ударил».
«В чем дело? — спросил я. — Вы могли его убить! Если бы он потерял сознание…»
Это было неважно: все, что я сказал, Доуделл забудет, когда мы переместимся на следующий остров.
«Вставайте! — Я протянул Стокеру руку, но он поднялся без моей помощи и закричал:
«Мейдон, ты рехнулся? Я не был с ней в тот день, сто раз это говорил!»
«Ты врал», — возмущенно бросил Доуделл.
«Нет! — неожиданно вступила Саманта, чего не ожидали оба. — Генри никогда не лжет!»
«Ты бы молчала!» — продолжал бушевать Доуделл.
Может, нужно было подождать — кто-нибудь из них непременно сказал бы что-нибудь, из чего можно было бы понять причину конфликта. Но в тот момент причины интересовали меня меньше всего: нужно было уйти, и мы ушли.
Банка Сергеева была, пожалуй, местом, самым популярным среди поводырей. Располагалась она на скрещении множества фарватеров, и потому ее исследовали вдоль и поперек еще на заре лоцманской навигации. Не менее шести раз (среди мне известных случаев) на банку Сергеева одновременно отправлялись по две или три группы из разных исследовательских центров. Мироздание многолико, ветвей реальности в многомирии неисчислимое количество, я прекрасно знал, что даже идентичных миров, в которых можно перемещаться, не нарушая квантовых законов, бесконечное множество. Однако в сознании все равно не укладывалось, что, переходя на исхоженную, казалось бы, вдоль и поперек банку Сергеева, я — и мои попутчики, естественно, — оказывался в мире, где никогда не был, и шанс вернуться на уже посещенный остров практически был равен нулю. На самом деле он отличался от нуля на величину квантовой неопределенности — километр в пространстве, полчаса во времени, — в бесконечном пространстве-времени любой ветви величину пренебрежимо малую.
Любой остров всегда оставался природным оазисом, на который не ступала прежде нога человека. Банка Сергеева поражала наивное воображение тем, что, по идее, там ежедневно должны были встречаться десятки групп, путешествовавших в разные стороны, разные ветви; к разным объектам и с разными целями. Тем не менее, группы, выходившие на банку Сергеева одновременно, друг с другом никогда не встречались.
Если бы не статсфера поводыря, никто тут и секунды не выдержал бы. Сила тяжести — в миллион раз больше, чем на Земле. Температура низкая, как сказал бы любой астроном в долоцманскую эпоху: градусов шестьсот, по Цельсию, всего-то навсего.
Банка Сергеева находилась метрах в семистах над поверхностью белого карлика, в его атмосфере, состоявшей из гелиево-углеродно-железной плазмы. Кошмарный мир, но потрясающе, неописуемо, неподражаемо красивый, особенно если подключить ультрафиолетовые фильтры и обозреватели магнитных полей.
Мои подопечные сразу легли — сработал, видимо, инстинкт, заставлявший тело принимать самую удобную позу, или, как сказал бы физик, занимать положение с минимумом энергии. На моей памяти все, попав на банку Сергеева — впервые или в десятый раз, — ложились на невидимую, но твердую поверхность статсферы, состоявшую, как объяснял профессор Урман из Кембриджа, из сгущений хиггсовских полей. Я так и не понял толком, что это значит и каким образом невидимые, в принципе, поля ощущаются твердыми, будто бетонные.
Стокер и Лоуделл устроились на противоположных краях банки, Саманта посредине, а Мария-Луиза подальше от всех: обнаружила, что и от меня тоже, приползла и, положив голову мне на грудь, стала смотреть в небо.
Я видел это небо сотню раз, фиксировал на камеру, когда банка Сергеева становилась конечной точкой маршрута, рассматривал телескопические изображения и компьютерные динамические модели, но все равно зрелище завораживало.
Небо было темно-оранжевым, и поверхность его — не было ощущения бесконечной глубины, небо выглядело именно поверхностью, чуть вытянутой кверху, ощущение, будто находишься внутри огромного, в сотни километров (но не больше!) яйца — закружилась в танце. Капли звезд самых разных цветов выплясывали что-то ритмическое, ритм ощущался подсознательно и задавался вращением белого карлика, но понимание того, что это всего лишь визуальный, а не физический эффект, мешало восприятию, и всякий раз я совершал над собой усилие, чтобы ничего не понимать, ничего не знать — только смотреть.
Знание мешало наслаждаться ощущением сопричастности к грандиозному, великому, созидающему, невыносимому и, в то же время, притягивающему. Несколько раз я приводил на банку Сергеева группы психологов и психиатров — они пытались разобраться, почему свет обычных, вообще говоря, звезд, производил ни с чем не сравнимый гипнотический эффект, ощущение морального подъема с последующей, как сказали бы индуисты, нирваной. Мартон, астрофизик из Норфолка, утверждал, что на психику действовал не столько вид неба, сколько сочетание зрительных впечатлений с сугубо физическим воздействием на организм приливных сил, которые, хотя и в сильно ослабленном виде, все-таки ощущались, поскольку статсфера взаимодействовала с гравитационным полем белого карлика.
«Господи, господи», — бормотала Мария-Луиза, сжимая мою ладонь. Я знал, чем это закончится, а она, хотя И была здесь десятки раз, ни о чем не догадывалась, экстаз ее был искренним и полным, как и у Стокера с Доуделлом. Удивила Саманта — она подложила рюкзак под голову и смотрела не в небо, а на своих спутников.
Принцип неопределенности в сильном гравитационном поле белого карлика сократил время пребывания до семнадцати минут, прошло уже семь, когда случилось то, чего я подсознательно опасался, но чего не ожидало мое тело, расслабившееся от ощущения беззаботного счастья.
Тем более я не ожидал ничего подобного от Саманты.
Она приподнялась на локте, вытащила из-под головы рюкзак и достала продолговатую штуку размером с кулак, в которой я лишь после того, как все случилось, узнал париаст, аппарат для бурения верхних слоев грунта, стандартное снаряжение исследователей.
Опираясь на локоть, как на штатив, Саманта свободной рукой направила острие аппарата на Стокера и выстрелила. Она не помнила о происходившем, не знала, что Стокер пытался убить Лоуделла, а Лоуделл — Стокера, и потому убийство — два убийства, как я понял три секунды спустя, — было, конечно, обдумано заранее.
Луч рассек Стокера надвое, будто его переехал поезд.
«Нет!»
Кто крикнул? Мария-Луиза? Лоуделл? Я сам? Голос был не мужским, не женским, вообще не человеческим, будто несуществующий бог возопил с близкого нёба.
Париаст хлопнул вторично, и на моих глазах голову Лоуделла отсекло от тела. В воздухе повис, но мгновенно осел и расплылся лужицей красный туман. Я не сразу понял, что это кровь, меня стошнило, Мария-Луиза захлебнулась в крике, объявшем вселенную, а Саманта повернула отверстие париаста в мою сторону и сказала:
«Лоцман Поляков, в чьей голове вы предпочитаете, чтобы я проделала дыру? В вашей или вашей любовницы?»
«Саманта, — произнес я самым спокойным тоном, на какой был способен, — если вы убьете меня, то не вернетесь домой, вы это знаете. А если вы что-то сделаете с Марией-Луизой, то не вернетесь домой по другой причине, и это вы знаете тоже. Поэтому бросьте париаст и позвольте мне решить — вернемся ли мы сейчас или продолжим путь по фарватеру».
«Продолжим», — заявила Саманта, глядя на меня поверх смертоносного аппарата.
Она на то и рассчитывала: убить обоих (мотив у нее наверняка был, хотя я не имел о нем представления), а затем продолжить маршрут. И она, и Мария-Луиза забудут о произошедшем, Саманта откровенно изумится отсутствию спутников, но, разумеется, сразу поймет, что случилось. Мотив свой и домашнюю подготовку она будет помнить, остальное подскажет интуиция. Поводырь, как она надеялась, промолчит о конкретных обстоятельствах или даже возьмет вину на себя.
За годы лоцманства на маршрутах погибли три человека, и причиной стали, как пишут в страховых случаях, «обстоятельства непреодолимой силы». Вины поводырей не было — предвидеть изменение природных условий даже в рамках действия принципа неопределенности невозможно в принципе. От поводыря требовалось достаточно точно описать произошедшее, причем он мог и отказаться (как поступили в свое время Вольфсон и Ляо Син), потому что память поводырю необходима, как сама жизнь. Насилие над-памятью — а любая попытка вспомнить то, что вызывает резко отрицательные эмоции, является, конечно, насилием — аукнется позднее: поводырь начнет ошибаться, у него возникнет страх, отсутствовавший прежде. На карьере можно ставить крест. И на жизни, как произошло с Уризовским, едва ли не самым классным поводырем за всю историю. Не повезло, погиб человек, и Уризовский дал полные показания. Его вины суд не обнаружил, но пробужденное памятью ощущение собственной, пусть и отсутствовавшей, вины было настолько сильным, что через три дня после судебного заседания Уризовский покончил с собой.
Саманта определенно рассчитывала на мое молчание.
И на то, что никто и никогда не сможет объективно выяснить, что произошло. Создать следственную группу и вернуться на банку Сергеева? Принцип неопределенности приведет следователей на аналог банки, куда еще не ступала нога человека — и никаких следов преступления! Потому никто и не расследовал гибель людей во время переходов — бессмысленное занятие.
У меня оставалось несколько секунд, чтобы принять решение. Я кожей чувствовал, как плавилось пространство-время. Да или нет. Вперед — и Саманта забудет, что натворила, сохранив память лишь о мотиве. Назад — и она все запомнит, но ее никто не станет спрашивать. Спрашивать будут мен». Что же: покрыть убийцу, потому что иначе придется пойти на риск — пожертвовать собственной профессией и судьбой? Может быть, жизнью. Ради чего?
«Возвращаемся» — сказал я.
Успел увидеть изумленное выражение на лице Саманты.
* * *
На стене едва заметно тлело темное пятно. Я опустился в кресло и закрыл глаза, чтобы привыкнуть к свету, своей комнате и странным звукам из кухни, которые я принял за детский плач, не сразу поняв, что это стиральная машина, запрограммированная утром, дошла до стадии «выжимка и завершение операции».
— Мери! — позвал я.
Мария-Луиза? Ее не было здесь, в моем мире.
Я вернулся домой, не приблизившись к разгадке убийства поводыря и ничего не узнав о том, что произошло в заливе Черепахи.
Сердце бешено колотилось, как написал бы графоман. Другого сравнения у меня тоже не нашлось: сердце действительно бешено колотилось, и я подумал, что надо проглотить таблетку кардилока из пачки, лежавшей в ящике тумбочки в спальне, но, чтобы туда попасть, я должен был встать, обойти стол и…
Я встал и обошел.
Да. Он там лежал. Мертвый.
Я сварил себе кофе, стараясь ни о чем не думать, пусть впечатления отстоятся, волнение остынет, а квантовые связи, если они все еще существовали между мной и Поляковым, проявят новые воспоминания, которые я смогу вызвать, если волнение не уничтожит достаточно слабые вторичные запутанности.
Сел в кресло, отпил глоток, понял, что не положил дольку лимона, но вставать и опять идти в кухню не хотелось.
Серое пятно на стене показалось мне чуть более ярким, чем всегда, и меня захолодила мысль о том, что, возможно, вернулся я не в свою привычную реальность. Я помнил слова поводыря о принципе неопределенности, я и сам к такому принципу подобрался и не ввел в уравнения, посчитав пока слишком сильным для моих физических конструкций. Я шел поводырем по фарватеру и знал, что каждый остров — это переход в другую ветвь многомирия. Но возвращался поводырь всякий раз домой, а не в чужую и чуждую ветвь.
Я мог быть уверен?
Если сейчас думать об этом, то я запутаюсь: то, что считаю фактами, окажется лишь моей интерпретацией, а реальные факты останутся миражом, туманом, абстракцией…
Я помнил пятно более ярким? Разве я прежде обращал на него особое внимание? Пристально разглядывал? Хотел забелить, позвать мастера, об этом я думал время от времени, но не удосужился даже спросить у соседей, кто в поселке занимается домашним ремонтом.
Если я вернулся в реальность, отличавшуюся от первоначальной на непренебрежимо малую величину, то почему бы здесь не оказаться открытым окнам, незапертым дверям — чему-то, что облегчит если не задачу поиска убийцы, то хотя бы решение проблемы запертой комнаты?
Дверь была заперта изнутри, как я и помнил. Окна были заперты на задвижки, других выходов из коттеджа не было, ни в этой реальности, ни в моей памяти.
Я вернулся домой.
Но теперь знал то, о чем не имел ни малейшего представления несколько часов назад. Космические полеты. Пешком к звездам. Туманности, галактики, край Вселенной. У меня лишь в детстве было ощущение романтики космических путешествий в гигантских металлических коробках-звездолетах, разгоняемых до субсветовых скоростей при помощи ракет — неважно каких: фотонных, атомных, аннигиляционных или, как у Ефремова, анамезонных. В любом случае до ближайшей звезды лететь несколько лет, а чтобы «освоить» хотя бы небольшую часть Галактики, нужны тысячелетия. В восьмом еще классе наступило разочарование, и я перестал читать космическую фантастику. Субсветовые ракеты были более или менее реальным средством передвижения в пространстве, но мне не нравились идеи «кораблей поколений», хотя я с интересом прочитал «Поколение, достигшее цели» Саймака, «Вселенную» Хайнлайна, отлично написанные повести о том, как не надо летать к звездам. Тысячи лет! Зачем улетать, если некуда будет возвращаться? Фильмы и романы о звездных войнах стали мне смешны. Я не понимал странной идеи покорения экзопланет, борьбы за полезные ископаемые или жизненное пространство. Перелистывал страницу за страницей, где бравые космические волки-земляне мочили чужаков-жукеров или, наоборот, гнусные завоеватели-инопланетяне уничтожали человечество, чтобы… что? Пришельцам нужна нефть? У них звездолеты летают на жидком топливе? Ерунда. А в гипер-, супер-, над- и подпространство я не то чтобы не верил — в восьмом классе серьезно увлекся физикой и знал, что подобные идеи противоречат законам природы и придуманы единственно для того, чтобы оправдать главную идею космической фантастики: к звездам на звездолетах!
На орбиту запускали международные космические станции — первую и вторую, после чего пилотируемые полеты прекратились на два десятилетия якобы из-за огромной дороговизны, что было чушью — неделя войны в Африке или Центральной Азии поглощала больше денег, чем все космические проекты целого десятилетия.
На Марс люди так и не полетели, хотя планов было множество — от нелепых, вроде полета колонистов в один конец, до очень тщательно просчитанного, но так и не претворенного в жизнь проекта международной экспедиции.
На первом курсе физического факультета я начал зачитываться работами струнных теоретиков, а затем квантовых физиков, исследовавших возможности многомировых интерпретаций, и думать перестал о детской мечте — отправиться к звездам на велосипеде. Я почему-то был уверен, что если люди когда-нибудь достигнут звезд, то способом, о котором современная наука не имела ни малейшего представления. В воображении я шел к звездам через пространство, как по мелкой заводи, где колыхалась вода, и я видел дно — океан Хиггса, о котором читал в учебниках.
Может, уже тогда я ощущал в себе нечто от квантовой запутанности с Поляковым? Может, уже тогда квантовые процессы связывали меня с этим человеком прочнее, чем родственные отношения, диктуемые общностью генов?
Почему я сейчас подумал об этом? Почему вспомнил?
Может, в памяти моей, впитавшей и память Полякова, содержалась информация о том, кто и почему произвел роковой выстрел? Нужно было успокоиться и вспомнить, стараясь не перепутать информационные потоки из разных ветвей? Сопоставить, выделить…
Я видел — и мог дать показания под присягой, — как Саманта убила своих спутников: Стокера и Лоуделла. Память поводыря стала теперь и моей, но память — штука своеобразная, я и из собственной не всегда мог вытянуть нужные сведения в нужный момент. Я боялся прикоснуться к воспоминаниям Полякова, не знал, что произойдет, если я попытаюсь вспоминать… Обе памяти были перепутаны квантовыми соединениями, но различны ли они физически? Что, если я начну путать собственные воспоминания с…
Квантовая запутанность — мне ли этого не знать — означала, что у запутанных систем общая волновая функция. И значит, я не только доктор Пол Голдберг, преподаватель Йельского университета, я — Лев Поляков, и это я лежу на полу в моем коттедже на Лорел-стрит, и это собственное убийство я должен распутать, пока полицейские не решили, что у меня шизофрения и придуманной болезнью я хочу отмазаться от убийства, которое совершил сам, потому что больше никто совершить его не мог.
Думай, сказал я себе. Хватит рефлексировать.
Саманта убила Стокера и Доуделла, Но прежде Стокер пытался убить Доуделла, а потом Доуделл хотел сделать то же самое со Стокером. Саманта наверняка знала — почему. Возможно, надеялась, что один из них убьет второго. Когда на последнем перед финальным переходом острове оба оказались живы и она поняла, что чужими руками справиться не удастся, то убила сама. Обоих. И была уверена, что поводырь не станет возвращаться, убийство останется только в его — моей! — памяти, а она все забудет, и ни один суд не сможет ее осудить, не имея ни малейшей возможности получить нужные улики — ни прямые, ни косвенные, — поскольку невозможно войти в одну реку дважды, невозможно вернуться на место преступления, потому что принцип неопределенности приведет следственную группу на тот же остров — но в другой реальности…
Что связывало этих троих? Что связывало их с Поляковым? Почему именно тот переход Поляков вспомнил перед смертью? Он знал что-то, чего я пока… то есть уже знал, но не мог вспомнить и тем более понять.
А залив Черепахи? Поляков там был и что-то помнил. Я там был и не помнил ничего. Что он видел и что забыл?
Мне стало холодно. Эта память… Память поводыря. Я мог — по идее — вызвать в своей — его — памяти тот вечер.
Впервые в жизни захотелось выпить. Не выпить, а напиться. Не просто напиться, а привести мозг в состояние, когда неважно, в каком пространстве-времени находишься, и воспоминания не трогают, и смещения реальностей не ощущаются…
Я не мог заставить себя пойти к кухню, достать из шкафа бутылку бренди, оставленную не помню когда не помню кем из гостей.
Я тянул время.
Как я мог знать, осталась у меня прежняя память или изменилась вместе с реальностью? Память Полякова отличалась тем, что он помнил все свои реальности, все острова, на которых побывал, — иначе не был бы поводырем.
Значит, я мог вспомнить вечер на берегу залива. Я помнил, каким он был в памяти Полякова.
Хотел ли я…
Да. Но не сейчас.
У меня путались мысли, но я пришел в себя настолько, чтобы понять: нужно вернуться на маршрут. Поляков знал, кто в него стрелял и почему. Умирая и понимая, что между нами существует квантовая связь, Поляков думал о Стокере и Доуделле, о Саманте и Марии-Луизе. Значит, в том эпизоде заключена разгадка.
Я должен вспомнить, проанализировать… Да, но мог ли я вернуться на те же острова? А как же принцип неопределенности?
Я был не вполне адекватен, что неудивительно. Мне не нужно было физически последовать пройденным маршрутом — только вспомнить, что тогда происходило. Что-то я упустил, что-то, связывавшее тогдашние трагедии с нынешней.
И вечер на берегу залива…
Я положил ладони на подлокотники. Вытянул ноги, закрыл глаза. Возможно, я был еще в своем коттедже на Лорел-стрит, а может, уже где-то. Мне показалось, в воздухе запахло лавандой, духами Марии-Луизы, но я не стал открывать глаза, чтобы убедиться в том, что ее нет в комнате.
Я спрашивал Саманту о ее спутниках. А что я знал о ней самой? Ее файл в моей памяти оказался пуст, и я понимал, что дело не в сведениях, полученных за положенные семь суток до перехода. Причина в моей памяти — я не мог вспомнить ничего о Саманте, кроме ее фигуры, одежды, того, что она говорила, и, конечно, того, что сделала. Даже лица не мог разглядеть…
Мария-Луиза, подумал я. Она, похоже, знала Саманту еще до перехода. Вспомнил: Мери знакомилась с мужчинами, а с Самантой они обнялись, как знакомые.
Если я смогу ее спросить… Как? Какие действия я мог совершить, будучи в запутанном состоянии с поводырем? Только вспоминать?
Однако если проблема в памяти, то почему, вынырнув из воспоминаний, Поляков — не Поляков, лежавший мертвым на ковре, а я — оказался не в комнате с постерами на стенах, а у себя на Лорел-Стрит?
Все вспомненное, связанное с поводырем, и то, что произошло на берегу залива, и Стокер с Лоуделлом, и Саманта, и Мария-Луиза — было элементами пазла. В них, в их сущностях, в их горе и радости мне нужно было искать причину смерти… убийства… поводыря.
Все элементы пазла были перед моими глазами. Почему мне так казалось? Озарениям далеко не всегда можно доверять, тем более в перепутанном состоянии, когда не можешь понять самого себя. Чья интуиция утверждала, что все элементы пазла — вот они, смотри, перемешивай, соединяй? Я не обладал житейской интуицией, часто ошибался в людях, принимал за друзей тех, кого надо было держать на расстоянии, и не слушал советов тех, кто действительно мог стать другом.
Есть знание, которое осознаешь, а есть подсознательное, интуитивное, в нужный момент связывающее видимые элементы пазла. Но истинное знание и, что важнее — понимание, приходят, когда интуиция дает лишь толчок логическому анализу и математической конструкции. Я был в этом уверен с детства, с тех еще пор, когда отец записал меня в математический кружок — группу, как я тогда думал, таких же лентяев, как я, собиравшихся по воскресеньям дома у замечательного человека, учителя Божьей милостью Антона Владимировича Троекурова. Самозабвенно, до одури, до потери связи с реальностью мы решали задачи, которые, по мнению большинства моих сверстников, не имели не только решения, но и смысла по причине неуловимости идеи и вопроса.
Позднее я оценил, осознал и записал в памяти: «Антон Владимирович — учитель Божьей милостью», а когда отец привел меня к нему и посадил за круглый стол с пятью другими мальчишками и одной девчонкой, я видел немного не в своем уме дядечку, разрешавшего понять, осознать и вытащить на белый свет такое во мне, о чем я даже не подозревал (именно разрешавшего, будто знание, понимание и осознание во мне уже существовало, но кто-то почему-то не позволял всем этим пользоваться, а Троекуров позволил, как разрешал вообще все: разговаривать во время занятий, вставать, подсматривать в чужие тетради и ноуты, выходить на балкон подышать и даже курить в его присутствии, о чем он никогда не сообщал родителям).
Антон Владимирович не убедил, не доказал, а как-то незаметно ввел в мое неокрепшее осознание реальности аксиому математичности мира. Природа не говорит с нами на языке математики, природа и есть математика.
Все, что мы видим, чувствуем, строим, изобретаем, открываем и разрушаем, есть не что иное, как отражение математики в наших мозгах, для которых чистые символы неудобопонимаемы и невообразимы.
Что я вспомнил? Кого?
Интуиция поводыря кричала: пазл собран, не пытайся перебирать элементы, чтобы сложить их так, а потом иначе, а потом еще раз, пока они все не сойдутся. Не думай, брось элементы пазла в пространство, они сами соединятся в нужную картину. Не пропусти момент, когда картина возникнет в сознании, сложенная так, что не видно сцепок, склеек и подстановок.
А разум Пола Голдберга, выпестованный сначала Антоном Владимировичем, а потом профессорами в университете и годами работы, сурово требовал интуиции доверять лишь постольку, поскольку она способна вывести на правильный путь. Не больше. А пройти по пути до конца поможет математика — и только она.
Я недолго раздумывал, чтобы увидеть слабость Полякова, его ахиллесову пяту, о которой он сам не подозревал, будучи интуиционистом по природе, призванию и жизненным возможностям.
Я встал и обошел стол. Поводырь посмотрел на меня невидящими глазами, как мне показалось, неодобрительно. Конечно. Я собирался сделать то, что противоречило его жизненным принципам и всему, что он понимал в мире.
Я опустился на колени и попробовал закрыть Полякову глаза. Не получилось. Тело оказалось твердым, как дерево.
«Поверил он алгеброй гармонию, музыку разъял, как труп…»
Почему мне пришли в голову эти слова? Интуиция создает гармонию в мире? Алгебра привносит в мир доказательства?
То, что Пушкин называл алгеброй, давно стало сложнейшей, но удивительно простой, на самом деле, математикой, чье последнее достижение — инфинитный анализ — мне предстояло сейчас использовать, чтобы опровергнуть основной постулат Полякова.
Я провел ладонью по холодному лбу поводыря, прислушался к своим ощущениям: возникло ли в них что-то новое. По идее, не должно бы. Запутанность существует, она не могла стать больше или меньше от прикосновения к телу.
Или могла?
Чтобы ответить, мне нужно было вывести и решить уравнения. Систему Кавнера-Дюморье. В том числе в невычислимых функциях. Кавнер утверждал, что невычислимые функции могут погубить инфинитное направление математики. Ему пытались доказать, что для инфинитного анализа невычислимые функции так же нужны, как для арифметики таблица умножения, которую тоже невозможно упростить.
Невычислимые функции. Если я смогу их обойти… сейчас у меня есть интуиция…
Да?
Я ушел на кухню, захватив лэптоп и десяток листов писчей бумаги из ящика под телевизором. На кухонном столе стояли чашки с выпитым кофе, я отнес их в раковину и пустил воду. Шелест струи не то чтобы успокаивал, но создавал звук, будто занавесом отделивший мое существование от мира, в котором я все еще находился.
Закрыл дверь в гостиную, сел за стол и записал граничные условия для основной реальности. Перечитал. Исправил ошибку. Перечитал опять.
И понял, почему при вроде бы полном наборе элементов пазл не желал составляться, а загадка убийства Полякова оставалась неразгаданной.
Поляков ошибался.
Ошибка была очевидна — для меня. Поляков же не мог ее обнаружить ни при каких обстоятельствах, и в этом состояла разница между им — интуиционистом, и мной — рационально мыслящим физиком, которого озарение посещает в лучшем случае раза два или три в жизни, а многих не посещает вовсе, что не мешает им становиться выдающимися учеными, сделавшими для науки больше, чем иные великие, чьей интуиции они всегда завидовали, хотя вряд ли признались бы в том публично.
Поляков точно знал, что поводырь не может вернуться на остров, где уже бывал, — не позволит многомировый принцип неопределенности, идея, интуитивно принятая физиками его мира.
Из принципа неопределенности Гейзенберга возникла наука наук XX века: квантовая механика, чья точность и надежность поражали воображение. Квантовая физика — рациональнейшая из всех рациональных вершин человеческого гения.
Из принципа неопределенности в мире поводыря возникла базовая идея интуитивистской космонавтики — не науки на самом деле, а самого изощренного из искусств, принятого за науку по недоразумению, если рассматривать этот эпизод истории человечества с моей, сугубо рациональной, точки зрения.
В моем мире научного рационализма были исследования Годдарда, Кибальчича, частично Циолковского, а после первый спутник, «Восток», Гагарин, «Аполлоны», Армстронг, обитаемые орбитальные и автоматические межпланетные станции, а затем долгий откат — нежелание государств тратить огромные суммы на пилотируемые полеты без ясных — прежде всего, экономических — перспектив.
В мире поводыря идея многомирия и примат интуитивизма привели к появлению людей, способных, подобно Полякову, воспринимать другие ветви, ощущать расположение «островов» на фарватерах. Поводыри умели перемещаться с одного острова на другой, и это не нарушало эйнштейновского принципа постоянства скорости света, поскольку острова находились в разных ветвях многомирия.
Правильно записать граничные условия для задачи — добрая половина решения. И это такое же искусство, как во время съемок удивительного по красоте рассвета найти единственно правильный ракурс и композицию кадра, чтобы захватывало дух от безумной и безнадежной красоты. Именно так — безумной и безнадежной, потому что трезвым разумом, без интуиции, нужную композицию не создашь, и нет надежды повторить уже отснятый кадр, он неизбежно окажется другим, будто и в рамках одной реальности существует свой принцип неопределенности, не позволяющий с идеальной точностью повторить внешние условия и внутренний настрой.
У меня не было времени — шел второй час ночи — долго размышлять над тем, что я написал. Перед глазами мелькали темные мошки, верный признак того, что нужно расслабиться, выспаться, и тогда, возможно, оценив уравнения вместе с граничными условиями и еще какими-то факторами, не пришедшими мне сейчас в голову, обнаружить ошибку и начать все сначала.
И все же я был интуитивно уверен, что уравнения правильны, а решение я знал еще до того, как записал символы на бумаге. Прежде со мной такого не случалось.
Я понял, как вернуться в уже посещенную поводырем реальность. Именно в ту самую, а не в похожую. Принцип неопределенности не препятствовал: поводыри интуитивно приняли квантовую неопределенность как неопровержимый постулат, но я и не стал его опровергать, как Эрмлер десять лет назад ничего не опроверг, но на планковских расстояниях и временах открыл принцип квантового подобия, и лишь тоща стало возможно исследовать меньшие пространственно-временные отрезки.
Принцип неопределенности никуда не делся, но константой, как я понял, был пространственно-временной объем острова, а не отдельно размеры острова и время пребывания, как полагал Поляков. Раздвинув границы пространственной области, я мог точно выбрать момент — и попасть именно на тот остров, где уже был. Правда, в запасе осталось бы гораздо меньше времени, но такова плата за точность.
Как это сложно, малопредсказуемо… и опасно. Мне было страшно. Я пялился на математические значки, знал, что решение правильно, но… боялся.
Не потому, что мог не вернуться. Не потому, что мог оказаться не там и не тогда. Не этот страх заставил меня обхватить плечи руками и почувствовать, как по спине стекает медленная капля пота. Страх был другим. Поняв, что могу сделать то, чего не умел Поляков, я испугался себя. Понял — и это тоже стало озарением, — что моя запутанность с поводырем возникла не вчера и даже не миллион лет назад, когда ни меня, ни Поляковале было ни в каком из бесчисленных миров мультиверса. Запутанность возникла после Большого взрыва, когда из флуктуаций хиггсовского поля образовались первые элементарные частицы, находившиеся в общем квантовом состоянии. Запутаны были электроны в атомах, кварки внутри электронов, а проявилось это четырнадцать миллиардов лет спустя.
Я боялся себя. Подумал, что полиция, исследовав место преступления, окажется права, и что я убийца, хотя совсем не в том житейском и криминальном смысле, как будет казаться следователям.
«Вы убили своего гостя — иначе быть не могло».
Я мог его убить — хотя все произошло совершенно иначе.
Часы пробили два, и я не сразу вспомнил, что в моем доме не было часов с боем. Встав на ватных ногах и пугаясь теперь не столько себя, сколько того, что увижу, я подошел к закрытой двери в гостиную и, прежде всего, внимательно ее осмотрел. Дверь как дверь, она всегда такой была, в отличие от часов, которых никогда не было.
Черт возьми. Я тот, кто есть. Я знаю то, что знаю. Умею то, что умею. И хочу то, чего хочу. Мои решения и поступки полностью осознанны — в отличие от интуитивных поступков Полякова и моих собственных прежних поступков, в основе которых лежали логика и расчет, а интуиции отводилось важное, но очень небольшое и подчиненное место.
Я распахнул дверь с ощущением, будто вырвал из петель. Переступил порог и уставился на большие часы в форме корабельного штурвала, висевшие на стене перед моими глазами. Часы показывали минуту третьего, и секундная стрелка нервически перескакивала с деления на деление. Часы висели здесь с того дня, когда я обустроил этот коттедж, купленный довольно дешево у прежнего владельца, которому нужно было срочно переехать. Кажется, его назначили посланником в Бразилию — впрочем, какая разница?
Дом мне помогала обустраивать Мария-Луиза, мы недавно познакомились и, когда впервые заночевали здесь, стали любовниками: я даже в мыслях не хотел произнести «мужем и женой», она к этому статусу стремилась, а я не то чтобы отвергал такую возможность, но отодвигал ее подальше в будущее, никак не аргументируя свое решение — точнее, нежелание это решение принять. Интуиция. И этим все сказано.
Это был лучший дом во Вселенной. Это был мой дом, и этим все сказано. Мой дом, каким я его помнил. Точнее — каким вспомнил. Теперь.
Странная штука — память. Механизм памяти, как и мозг, как весь человеческий организм, развивался и изменялся по эволюционным законам, и, если люди, не обладавшие даром поводырей, забывали себя в мире, отличавшемся на величину квантовой неопределенности, в этом заключался большой эволюционный смысл: человек, помнивший единственную (нынешнюю!) реальность, имел больше шансов выжить в бесконечно сложном и разнообразном мире ветвящихся вселенных.
В качестве бонуса поводыри получили интуицию, которой не обладал больше никто.
Мы, поводыри, были мутантами, эволюционным нонсенсом, но биологическая история человечества меня мало интересовала.
Я обошел стол, не предполагая увидеть себя мертвым, но опасаясь этого.
Конечно, меня там не было. Я внимательно осмотрел место, где прежде лежало тело — не в этой реальности, конечно, но мне казалось, что какой-то след, что-то странное я все-таки обнаружу.
Ничего.
Я подошел к окну и выглянул в ночную темень. Мне показалось, что где-то очень далеко мерцали слабые огоньки. Город? Конечно: в пяти километрах к юго-востоку располагался французский Монтень, ближайший к моей скале относительно большой городок.
Когда глаза привыкали к темноте, я вышел в ночь и постоял минуту у двери, привыкая уже не к безлунному мраку, а к собственным ощущениям, собственному страху и реакции на страх.
Свежий воздух привел в порядок мысли. Отделил интуицию от знания. Связал знание с умением. Превратил умение в уверенность.
Летний треугольник висел над головой, и, разглядев Альтаир, я вспомнил банку Книдсена — бесхозный астероид, не приписанный ни к одной звезде Галактики. Одно время на него было паломничество космогонистов. Остров слишком медленно двигался относительно местной галактической плоскости, траектория не соответствовала стандартной модели образования планетных систем, но расположение в фарватере оказалось очень удобным — не для ученых, а для поводырей. Добраться до банки Киндсена можно было в один переход. Если смотреть в сторону Альтаира, остров находился в двух градусах к северу, на расстоянии шестнадцати световых лет от Земли.
Я подумал о том, что поводыри отсчитывают расстояния в световых годах, а не в парсеках, как это принято в астрофизике. Так нам было удобнее и понятнее.
В доме переливчато заиграла мелодия, которую я не сразу узнал, и сбила с мысли, которую я не успел додумать. Телефон. Я не любил мобильники — на работе они бесполезны, а дома отвлекали. Для связи мне было достаточно стационарного аппарата, он сейчас и требовал, чтобы я ответил.
Пока я, бросив последний взгляд в небо, возвращался в гостиную, кому-то надоело ждать, и кто-то положил трубку, решив, видимо, что меня нет дома. Мария-Луиза, это был ее номер.
Я потянулся было к трубке, но отдернул руку. Что я скажу? Что я не я? Что с ней говорит не ее любимый Лева, а неизвестный ей Пол Голдберг?
Вспомнил, как позавчера, когда мы вернулись из поездки на Гаваи и бросили вещи посреди прихожей, она крепко обняла меня и, сначала поцеловав, а потом растрепав мне волосы, как она любила, сказала: «Лева, а моим именем ты никакой остров назвать не хочешь?»
Я знал, что когда-нибудь она это спросит, и я отвечу, что поводыри по традиции называют острова именами ученых, исследователей, первооткрывателей.
Мери смотрела мне в глаза, руки ее лежали у меня на плечах, и я не смог объяснить, да и вообще, разве не для того существуют традиции, чтобы их время от времени нарушать?
«Хочу, — ответил я. — Вот только найду подходящий. Это не может быть какой-то камень или пылевое облако…»
«Красивая землеподобная планета», — мечтательно сказала она, и я согласился: красивых землеподобных планет среди известных мне островов было всего две, и существовал очень малый шанс найти еще — слишком мало в космосе планет, похожих на Землю. Самих Земель бесконечно много, а вот похожих…
«Непременно, любимая», — согласился я, и сейчас мне почему-то показалось, что Мери звонила, чтобы узнать, выполнил ли я свое обещание. Она была нетерпелива. Если я позвоню ей, она скажет: «Лева, я загляну к тебе на две минуты», — и я не смогу отказать, а когда она войдет, то поймет…
Не хочу. Сначала должен разобраться сам.
Телефон зазвонил опять.
— Здравствуй, Мери, — сказал я.
Она ответила не сразу — что-то в моем голосе показалось ей незнакомым и, может, пугающим.
— Ты вернулся и не позвонил, — осуждающе сказала она. Мария-Луиза всегда нападала, когда представлялась возможность.
— Я устал. — Это было правдой.
— Но ты пропустил встречу с Хемпсоном, и он на тебя сердит, а когда Чарли сердится, ты знаешь…
Я знал. Вспомнил, как только Мери назвала имя. Хемпсон работал генеральным менеджером в «Япсоне», и мы собирались обсудить пикник на одном из островов — естественно, из самых красивых. Это могло подождать, но я вспомнил и другое: Хемпсон имел какие-то дела со Стокером, это было отмечено в путевом листе, но тогда я с Хемпсоном еще не был знаком, имя его, упомянутое в длинном списке знакомых Стокера (формальность, введенная после того, как однажды близкий знакомый одного из физиков, уходивших на Капрею, потребовал заменить его… не помню по какой причине, но с тех пор в анкете указывали имена не только родственников, но друзей и знакомых), не сказало мне ничего, я его забыл.
И что? Хемпсон мог иметь дела со Стокером и с любым другим физиком, астрономом или даже политическим деятелем — такая у него профессия. Однако воспоминание меня насторожило, придало нашей несостоявшейся встрече новый смысл, пока для меня неясный, но почему-то пугающий.
«Когда Чарли сердится, ты знаешь…»
Это да. Для Хемпсона не существовало преград в достижении цели. Все знали, что пройти он мог и по трупам, но никогда никому (а полиция старалась, это я знал) не удавалось не только найти прямые или косвенные улики, но хоть какую-то материальную связь Хемпсона с человеком, стоявшим у него на пути и внезапно умершим от сердечного приступа или погибшим в автокатастрофе (водитель не справился с управлением на скользком шоссе, какое мог Хемпсон иметь к этому отношение?).
— Ты еще не спишь? — промямлил я. — Поздно уже.
Тут же подумал, что ляпнул глупость — Мария-Луиза была совой, и кому, если не мне, следовало об этом помнить?
— Не сплю, — сухо произнесла Мери, и я понял, что она явится, даже если я скажу, что не желаю ее видеть и между нами все кончено. В последнем случае она примчится еще быстрее.
— Приходи, конечно, — радушно пригласил я, подумав, что смогу задать ей несколько вопросов, которые, возможно, заставят меня вспомнить то, что сам я вспомнить не мог.
А если она не опознает во мне Полякова? Женщины чрезвычайно чувствительны к самым мелким и для мужчины неразличимым деталям. Не об одежде или чертах лица речь. Я мог посмотреть на нее не тем взглядом. Сказать не то слово — да и сказал уже. Не так подать руку, не так поцеловать…
Я думал предоставить Полякову возможность поступать так, как он привык, но понял, что это невозможно. Я был запутан с Поляковым, но он умер — тот Поляков, которого знала Мария-Луиза. Я пользовался его памятью, причем выборочно, вспоминая не то, что хотел (я не знал, что именно мне нужно вспомнить!), а то, что позволяли предлагаемые обстоятельства. Свидание с Марией-Луизой было испытанием, к которому я не считал себя готовым, но и уклониться не мог. Без нее в этой ветви я не сделал бы и десятой доли того, что собирался.
Сказать? Вместе пережить шок и попытаться понять, кто и почему…
Снаружи послышались шаги — быстрые, скорее мужские, чем женские. Конечно, Мери надела свои любимые кроссовки, и свой любимый зеленый свитер, и свою привычную, как сигара во рту у Черчилля, юбку.
Стучать она не стала, а звонок для нее не существовал никогда — она терпеть не могла звонки и в своем коттедже сняла это устройство в первый же день. «Пусть стучат, — сказала она, — а вообще-то у меня не заперто, красть нечего, а если что и украдут, буду только рада». Бессмысленных заявлений Мария-Луиза сделала за время нашего знакомства столько, что хватило бы на толстую книгу. Правда, обычно оказывалось, что бессмысленными ее слова были лишь с моей точки зрения, но это не мешало мне обсуждать и осуждать ее очередное, как я считал, бессмысленное заявление. Вроде такого:
— У тебя пуговица на рубашке, третья сверху, вот-вот оторвется, а ну-ка сними, я пришью.
Сказано это было настолько не к месту, что я без разговоров стянул с себя рубашку.
Постоял, пока Мери ходила в кухню за коробкой, где хранилась домашняя мелочь, были там и иголки с нитками, которые сама Мария-Луиза и положила вскоре после нашего знакомства, сказав, что даже у холостого мужчины должны быть в доме предметы, связанные с женским присутствием. Такие предметы как бы притягивают женщин. Я спросил тогда: зачем мне притягивать других женщин, если одна, самая желанная, уже здесь? Мери удивленно посмотрела на меня и сказала: «Чтобы сравнить несравнимое».
Она принесла коробку, бросила: «Что ты стоишь столбом, привидение увидел?» — села на диван и принялась сосредоточенно пришивать пуговицу, которая, по-моему, держалась вполне крепко. А я мучительно размышлял о физической сути процесса, называемого квантовым запутыванием и проявлением его в человеческом сознании. Для Мери я, вне всякого сомнения, был ее Левой, ее Поляковым, поводырем, я был в его рубашке, но знал, что рубашка — моя, зеленая в полоску, а на Полякове была темно-синяя, гладкая. Сейчас она — я видел — была в руках у Марии-Луизы, хотя твердо помнил, что на мне рубашка была именно зеленой и именно в полоску. Я посмотрел на свои руки — это были мои руки, с родинкой на левом предплечье. Я не знал, была ли такая родинка у Полякова… То есть знал, конечно… Достаточно мне было об этом подумать, и я вспомнил: у меня была родинка, но не на левом предплечье, а на правом, ближе к ладони… В голове застучало, в затылке заломило — видимо, поднялось давление. Я еще только постигал азы наблюдательного проявления квантового запутывания, и это было хотя и удивительно, и неприятно в какой-то мере, и в какой-то мере неправильно по отношению к Марии-Луизе, но тем не менее полностью соответствовало описанию процесса, следовавшему из решений уравнений Вольпитера, тех, что я в первом приближении решил в прошлом году, но не представлял, как эти решения, красивые и неизбежные, можно соотнести с реальной ситуацией. Психология все-таки еще плохо сочеталась с физикой.
Я был собой, конечно. Собой — Голдбергом и собой — Поляковым. И дом мой был здесь, и дом мой был там, и женщину эту я видел впервые, и женщину эту я знал давно, я ее любил, а она любила меня, и мы были вместе, и я вспомнил, как мы были вместе на прошлой неделе, когда Мери сказала: «Лева, а талант поводыря передается детям, как по-твоему?» Я долго смотрел в ее глаза, чтобы понять, сказала ли она это просто так. Мери смотрела на меня с любопытством и, мне показалось, без всякого подтекста. Не желая углубляться в тему, чтобы не услышать то, чего я слышать не хотел, я пробормотал: «Понятия не имею, у поводырей дети еще слишком малы, чтобы…» Я не договорил, потому что Мери думала уже о другом и меня заставила думать о том же, о чем думала сама. Так было всегда, так было и сейчас: она пришивала пуговицу нарочито медленно, нарочито красивыми движениями, знала, что я за ней наблюдаю, и, когда она зубами перекусит нитку, тяжело вздохнет и поднимет на меня взгляд, который я любил больше всего на свете, мне не останется ничего другого, как подойти, забрать у нее рубашку, нитку с иголкой, бросить на пол, сесть рядом, взять ее лицо в ладони…
Мери перекусила нитку, подняла на меня взгляд, и Голдберг во мне отошел так далеко в подсознание, что я решил, будто запутанность распуталась, на какой-то момент испугался этой мысли, но в следующую секунду мыслей не стало вообще, одни ощущения и эмоции: я целовал губы, лоб и щеки, и губы отвечали, и руки Мери обнимали меня, она царапала мне спину своими ноготками, это было так приятно и возбуждающе, что, как это уже бывало, я принялся целовать ее шею, и Поляков, как и Голдберг, исчез из этого мира, из всех миров бесконечных вселенных, я был не я, а мы, и мы не имели имени, потому что еще не родились, и потому что уже исчезли, и потому что будем всегда, а потом, когда вечность, в которую мы провалились, все-таки миновала, я лежал опустошенный и счастливый, смотрел в ее глаза и не мог решить, кто же я на самом деле: Поляков или Голдберг, или Голдберг-Поляков, или Поляков-Голдберг, или я вообще никто, или я — все мужчины всех вселенных, когда-либо любившие и любимые…
— У тебя взгляд Акелы, — пробормотала Мария-Луиза, закрыв глаза и глядя на меня сквозь веки: мне показалось, что так она видела меня таким, каким я и был в эту минуту — метавшимся между двумя личностями и не умевшим понять себя.
Я не был охотником, во всяком случае, не в том смысле, какой придавал этому слову Киплинг. Вспомнил, как первый раз прочитал «Книгу джунглей» — поздно прочитал, в пятом классе. Этой книги не было в домашней библиотеке, я сам ее приобрел на деньги, которые мама дала мне, чтобы я купил в школе бутерброд. Дорога в школу проходила мимо книжного магазина, я вошел и сразу увидел эту книгу: большую, с картинками, денег у меня хватило впритык, сдачу я получил пять копеек и, кажется, потерял, не помню, чтобы я их отдал маме или потратил на что-то еще (да и на что можно было потратить пять копеек?). А книгу читал вечером, вместо того чтобы делать уроки…
Я вспомнил, что «Книгу джунглей» мне прочитала мама, когда я еще не умел читать, — загрузила текст в е-бук и читала по складам, приучая меня запоминать буквы. Картинок, конечно, не было, только текст, картинки я рисовал в воображении, и Акела был у меня не волком, а огромным мужчиной в набедренной повязке и с длинным ножом в руке, это был, скорее всего, взрослый Маугли, таким мне представлялись все, даже Шерхан.
Мери, как всегда, была права: наверняка у меня сейчас был взгляд охотника, потому что я вспомнил еще одно, о чем забыл и сам поводырь, забыл намеренно, я не хотел помнить то, что неприятно, то, что заставляет думать о ненужном, печальном, неправильном. Если бы не вопрос Марии-Луизы, я бы не вспомнил. Вспоминается по ассоциации даже то, что стараешься забыть, — психоаналитики так «вытаскивают» забытые детские обиды и горести, и слова Мери ассоциировались в моем подсознании с банкой Орлина, где я был с группой из пяти человек.
Тогда я повел их дальше, и они забыли все, что происходило. Я тоже хотел забыть и долго потом водил группы по таким окраинным островам, что в памяти все смешалось, и воспоминание о банке Орлина разгладились, как скатерть, если навалить на нее несколько дюжин новых скатертей, новых памятей. Через год мне уже нужно было прикладывать мысленное усилие, чтобы вспомнить произошедшее, через два нужно было приложить мысленное усилие, чтобы вспомнить о том, что я должен приложить мысленное усилие, чтобы…
Через три года меня могла заставить вспомнить лишь случайная ассоциация — почти оторвавшаяся пуговица стала ею.
Я крепче прижал к себе голову Мери и поцеловал ее в краешек губ, она отозвалась, мы лежали обнявшись, она рассматривала меня из-под прикрытых век, что-то она, несомненно, почувствовала, я сейчас был другим. Мне показалось, что ей страшно со мной, эта неправильная мысль мелькнула и пропала. Я боялся сам себя, Мне стало страшно с собой, я подумал, что может не получиться.
Однако теперь я знал, когда и где мне нужно искать недостающий элемент пазла. Элемент, о котором Поляков старался забыть. Элемент, о котором Голдберг не мог знать.
Банка Орлина. Группа: Мария-Луиза, Хемпсон, Лоуделл, Стокер и Саманта. Надо же: вся компания! Как они вместе-то оказались?
Если напрячь память, вспомнить уже рассчитанные коэффициенты в аналогичном, но для другого процесса написанном уравнении Хипнера, то может… и если еще включить интуицию… Собственно, включать ее я не умел ни будучи Голдбергом, ни будучи Поляковым — интуиция не включается и не выключается, она просто есть и дает о себе знать, когда ей вздумается. Если я смог бы интуитивно представить эти числа без вычислений… просто увидеть ответ… да вот же… вот числа… если их подставить, как коэффициенты… да, я могу… то есть мне кажется… нет, уверен… почти… что могу э?о сделать.
И разгадать загадку?
— Родная, — сказал я, будто бросившись в штормовое море, — мне нужно проверить… вернуться на банку Орлина. Подожди здесь, я скоро, полчаса максимум…
Мария-Луиза сложила руки под грудью, она не понимала, что произошло со мной в эти минуты, я будто стал другим, я знал, что это так, а она не знала, только ощущала, что со мной происходит странное, в таком состоянии я не должен уходить в маршрут, и что он имел в виду, сказав «вернуться», вернуться невозможно, почему он это сказал… Все это я читал на ее лице, в мелкой моторике движений, читал так же ясно, как если бы Мери произносила слова вслух. Ей не хотелось остаться одной… нет, не то… она часто была здесь одна, дожидаясь меня, у Мери был свой ключ, она… нет, она боялась не остаться одна, а отпустить меня одного. Почему?
— Странное желание, — сказала она чужим голосом.
Я не стал вдаваться в детали.
— Нужно.
Чтобы у нее было меньше поводов спорить, я поднялся и направился к шкафу, где висела моя рабочая одежда, одежда поводыря, которую я ни разу не надевал. Что, если я не справлюсь с многочисленными кармашками, молниями и принайтованными приборами?
Я надел брюки и куртку, влез в гамаши, нацепил шапку, проверил зацепки, закрутки, руки помнили, я все сделал правильно и повернулся к Мери.
— Я с тобой, — сказала она.
Она была готова. Милая моя, любимая, она всегда шла со мной, если знала, когда я шел, и если у нее было время и возможность меня сопровождать.
— Выбрал момент, — пробормотала она с раздражением. — Что на тебя вдруг нашло, ты можешь объяснить по-человечески?
— Конечно. — Я поправил на ней платье (немного сбилась бретелька) и поцеловал в губы. Крепко. «Будто прощаюсь», — мелькнула мысль, и я согнал ее с лица, пока Мери не заметила.
— Туда и обратно, — сказал я. — Вернемся, и я зацелую тебя, я…
— Ты не ответил: что на тебя вдруг нашло.
Она станет задавать этот вопрос, пока я не отвечу.
— Я же сказал: хочу проверить одну гипотезу.
— Почему именно там и именно сейчас?
Я повернул ее лицо к свету, внимательно — нарочито внимательно — посмотрел ей в глаза и сказал, пожав плечами:
— Для тебя это имеет значение?
— Нет. — Она тоже пожала плечами, высвободилась и перестала смотреть в мою сторону, будто я вышел из комнаты, дома и этого мира. Без нее… Она не хотела идти со мной, впервые за все время. Не хотела, хотя была, в отличие от меня, уверена, что на какой бы из бесконечного числа островов в любой из ветвей многомирия мы ни пришли, это будет остров, где ни я, ни она, и никто из людей никогда не бывал.
— Как хочешь, — сухо произнес я и ушел. В последнюю секунду Мария-Луиза сделала два быстрых шага и оказалась в моей сфере квантовой неопределенности. Меня будто ударили в грудь, но я удержался на ногах и подхватил Мери под локоть. Она оттолкнула мою руку, и мы пришли на банку Орлина, недовольные друг другом.
Удивительное место. Не такое далекое от Солнечной системы, как большинство других островов. Если бы люди развивали практическую космонавтику, как в моем мире, то лет через несколько тысяч, долетев наконец до ближайших звезд — Проксимы, звезды Барнарда, Сириуса, — они наверняка обнаружили бы и эту планету-скитальца, летучего голландца космоса. Может, так и произойдет в каких-то ветвях, и колонисты обоснуются здесь, исследуют всю поверхность планеты, а не только небольшой участок, который был островом, лежавшим в фарватере звездных дорог.
Фарватеры располагались странным образом, как причудливые космические течения. Бывало, и очень часто, что ближайший остров фарватера оказывался в далекой галактике, в то время как конечная цель находилась в какой-нибудь тысяче световых лет от Земли. В моем сознании, в моем видении острова следовали один задругам по прямой линии — прямой в моем мысленном пространстве, — а в реальном космосе (хотя что означал термин «реальный космос», если очередной остров находился в другой ветви, в другой вселенной?), если составить карту, острова будут разбросаны, казалось бы, хаотично, и…
Мысль эта, частично принадлежавшая мне-Голдбергу, а частично мне-Полякову, мелькнула и пропала. Мы не должны были отвлекаться, иначе действительно оказались бы на пустом острове в пределах квантовой неопределенности, и делать нам там было бы решительно нечего.
Мне знаком был пейзаж, я много раз здесь бывал, а я впервые видел устремленные в зенит скалы, будто зубы гигантских животных, — белые, отполированные временем, почти касавшиеся друг друга в далекой голубой высоте.
Небо на банке Орлина было ярко-голубым, как на Земле в солнечный полдень, только здесь не было ни Солнца и никакой другой звезды. С космогонией у астрофизиков не было проблем, но яркое небо смущало. Я проводил на остров две экспедиции из Франкфурта — туда и обратно, конечно, иначе ничего из записанного и увиденного не сохранилось бы в памяти ни людей, ни аппаратуры.
Феномен голубизны объяснили свечением микроорганизмов, плававших в атмосфере на высоте двух десятков километров. Откуда, однако, они черпали энергию? Месяца, кажется, два этот вопрос занимал чуть ли не всех астрофизиков, изучавших бессолнечные планеты. Среди гипотез была даже такая: поскольку речь шла об острове, энергия могла поступать из другой реальности, запутанной с нашей. Будь это так, оказался бы наконец надежно опровергнут закон сохранения энергии в одной, отдельно взятой, ветви. Энергия, безусловно, сохраняется; закон, открытый Майером, который и физиком-то не был, действует всегда и везде, но — в рамках системы ветвей, в рамках многомирия, а не единственного, пусть и кажущегося физически замкнутым пространства-времени.
Гипотеза, однако, просуществовала недолго. Оказалось, что энергия поступала из недр планеты, от ее все еще раскаленного и замагниченного ядра: радость для планетологов, получивших возможность изучить эволюцию ядер землеподобных планет в отсутствие центрального светила. В детали я не вдавался, невозможно знать и помнить физику каждого острова, каждой банки на многочисленных фарватерах — это и не нужно, вредно даже, поскольку, как выяснилось, разрушало интуицию. Углубившись в физику явления, поводырь хуже чувствовал место, хуже воспринимал путь. К сожалению, пока это стало понятно, несколько поводырей лишились своего уникального таланта. В том числе Омира Гехт. Интуиция у нее была потрясающей, ей удавалось находить самые короткие и самые эффектные маршруты. Но Омира была по образованию физиком-теоретиком: научная любознательность сыграла для нее дурную роль.
— Зачем мы здесь? — спросила Мария-Луиза. Она держала меня за локоть, хотя могла уже и отпустить. Я чувствовал, что наш пузырь перекрыл второй, созданный чуть раньше, — эффект, с которым прежде не сталкивался, да и не мог, пока был уверен в справедливости закона квантовых неопределенностей. Никогда прежде я не приходил и не мог прийти на остров, где находился другой поводырь с группой. Не другой, однако, и я это понял быстрее, чем Мария-Луиза. Увидел и увлек Мери за большой куст сине-зеленого цвета, похожий на огромного ежа.
— Что такое? — Она раздраженно вырвала наконец свою руку из моей, хотела еще раз, более настойчиво, спросить, какого черта я притащил ее на этот остров, но наконец увидела то, что и я. Охнула, зажала себе рот ладонью и пригнулась, чтобы остаться незамеченной, в то время как я стоял столбом. Я хотел все видеть и слышать, и, в отличие от Марии-Луизы, был уверен, что никто не обратит на нас внимания. Не потому, что это запрещал какой-то из физических законов. Просто они были так заняты своими проблемами, что не увидели даже, как изменился цвет неба: в зените возник яркий зеленый круг, будто нашлепка.
Я подумал, что это явление связано с тем, что мы с Мери пришли на остров, где уже были. Более того, если я правильно рассчитал, то и во времени мы пришли в идентичный момент, не просто близкий, но полностью идентичный — человеку трудно осознать, что в бесконечном числе бесконечного числа разных многомирий существует бесконечное (менее мощное, но тоже бесконечное) число абсолютно идентичных ветвей, где наши абсолютно идентичные копии совершают абсолютно те же поступки, абсолютно так же ошибаются и… что? Я удержал мысль, не позволил ей стать осознанной, но все же ухватил кончик… начало… Презумпция невиновности. Даже если речь идет о тебе самом.
Мария-Луиза наконец услышала то, что услышал я сразу после прибытия.
— Здесь кто-то есть? — Она привыкла к тому, что на островах никогда никого не бывает.
— Тихо, родная, — прошептал я. Между ветвями куста мы прекрасно видели поляну и все, что на ней происходило. Куст был не растением, а кристаллическим образованием с острыми гранями, коснувшись которых можно было порезаться.
Лагерь был разбит по всем правилам техники безопасности. Естественно: я никогда не пренебрегал мелочами. Походные рюкзаки лежали полукругом в правильном порядке, а путники расположились в центре, пережидая время, прежде чем отправиться дальше. Или вернуться.
— Это же… — пробормотала Мария-Луиза. Она смотрела на высокую молодую женщину, стоявшую рядом с мужчиной, в чьих черных волосах пробивалась седина.
— Это ты… — прошептала Мария-Луиза, и я кивнул.
— А это… — охнула она и больше не отводила взгляда от себя, какой была три года назад. В другой ветви неизвестно какого многомирия — но абсолютно идентичной той, что мы с Мери полагали нашей.
Вспоминал я одновременно с тем, как на поляне произносились слова и совершались действия. Странное ощущение: будто реальности двумя лентами двигались из будущего в прошлое — одна на поляне перед глазами, другая в пробуждавшейся памяти. Я подумал: что произойдет, если я закрою глаза и уши? Память продолжит разматываться или мне нужна подсказка? Я не стал экспериментировать, держал Мери за руку и смотрел. Смотрел и слушал. Слушал и вспоминал.
Мы с Мери — те, другие — стояли немного в стороне от четверки, а они говорили, перебивая друг друга, мне с трудом удавалось улавливать и распределять в памяти фразы, соотносить с теми, что я вспоминал и в своих воспоминаниях не мог угнаться за реальностью событий, всякий раз не предвидя очередную фразу, а вспоминая ее после того, как она оказывалась произнесенной.
Мария-Луиза испытывала нечто подобное, но, в отличие от меня, порывалась вмешаться, не понимая, что это бессмысленно — в этой ветви все пойдет иначе, но в нашей-то ничего не изменится. Пусть разбираются, а я посмотрю, послушаю, сопоставлю и, возможно, разберусь, кто и зачем выстрелил из париаста в меня… в Полякова…
Это я уже понял. Стреляли не из обычного оружия — потому и крови было так мало. И пулю эксперты не найдут. Не найдут и гильзы, что лишь усилит их подозрения в мой адрес. Мало того, что гостя убил, так еще и гильзу спрятал, и оружие.
Я заставил себя не думать ни о чем, оставаться только наблюдателем.
Хемпсон: «И ты говоришь, Саманта, что ни один из них…»
Саманта: «Нет!» (Она отошла на шаг от Хемпсона, наткнулась спиной на Стокера, тот поддержал ее за плечи, но она и его оттолкнула.)
Стокер (миролюбиво): «Послушайте, Хемпсон, здесь не лучшее место для выяснения отношений».
Хемпсон (тыча в Стокера пальцем): «Нужно, черт возьми, разобраться в этом идиотском клубке! Здесь нас не увидят и не услышат».
Лоуделл (пожимая плечами): «Ну-ну. Вы все запоминаете, лоцман?»
Похоже, он презирал мою профессию. Лоцман, да. Поводырь. А вы слепцы, которых я веду по самым интересным, красивым, потрясающим, страшным, отвратительным, невероятным местам Вселенной. Всех вселенных. Поводырь, да. Всего лишь. Что бы вы, слепцы, делали в науке без таких, как я? Строили ракеты, чтобы подняться хотя бы на околоземную орбиту? Тратили миллиарды, чтобы сконструировать аппарат, способный привезти камень с Луны?
Молчу. Оба мы молчим. Вспоминаю: больше всего мне в тот момент хотелось заехать кулаком по самодовольной физиономии Стокера, которого…
Это из другой памяти. Не нужно сейчас.
Я — тот, что стоял, обняв Марию-Луизу за плечи, перед этой четверкой, — сказал спокойно, подбирая слова:
«Хемпсон, вы записались в поход именно в этой компании, чтобы без помех выяснить личные отношения?»
Хемпсон (насмешливо): «Разумеется. Кстати, сколько у нас времени? По стартовым данным — сорок три минуты? Прошло уже двенадцать, а мы еще даже не…»
Саманта: «Прекрати! Прекрати, Чарли! Я не хочу…»
Хемпсон: «Тебя не спрашивают, малышка».
Саманта: «Терпеть не могу, когда меня называют…»
Я: «Да-да, Хемпсон, вежливее, пожалуйста».
Хемпсон: «Ах! Ох! Хорошо, любимая, я продолжу».
При слове «любимая» Стокер и Лоуделл сделали шаг в сторону Хемпсона, но переглянулись и остановились.
Хемпсон: «Неприятно?»
Лоуделл: «Черт возьми, вы могли бы не…»
Хемпсон: «Не мог. Малыш… Саманта моя жена, в конце-то концов. Что? Не знали?»
Оба действительно не знали этого. Я тоже, кстати.
С госпожой Юришич мы познакомились за неделю до перехода, но сейчас мне показалось… Я был знаком с ней раньше? Где-то когда-то встречались, пересекались, общались… Где и когда? Несколько дней я жил с этим ощущением, пытался вспомнить и даже, мне казалось… нет. Скорее всего, то была другая женщина. Память поводыря избирательна, профессиональна: я помнил мельчайшие детали каждого острова, но людей…
Не вспомнил.
Стокер и Лоуделл шагнули к Хемпсону, Саманта встала между ними, Мария-Луиза (обе!) ухватили меня за локоть, потому что и меня (обоих!) неудержимо потянуло совершить рукоприкладство.
Саманта: «Мейдон… Генри… Прекратите!»
Хемпсон: «Послушайте, господа. Мы отсюда не выберемся без поводыря. У вас есть желание остаться?»
«Остаться без поводыря вы тоже не сможете», — сказал я.
Хемпсон: «Я о том и говорю. Шар… как это на вашем профессиональном жаргоне?»
«Сфера квантовой неопределенности».
«Да-да. Нечем станет дышать через полчаса».
«Может, вернемся, и отношения вы будете выяснять дома?» — услышал я свой голос.
«Да-да. Дома, говорите?»
Хемпсон отошел на шаг.
«Скажите… мм… Лев, да? Скажите, Лев, возвращение обратно… то есть домой… Вы опытный поводырь и можете… Сформулирую так. Вы можете вернуть меня в ветвь, находящуюся внутри квантовой вашей неопределенности, но не в ту, которую мы называем домом?»
Я еще не понимал, чего он на самом деле хочет, хотя и вспомнил свое ощущение в тот момент: ноги у меня потяжелели, в висках застучали молоточки:
«Вы хотите сказать: отправиться на остров с параметрами…»
«Не на остров! Зачем мне остров, где можно остаться на полчаса? Возвращение. Домой. Навсегда. Но не в точности на. А в пределах».
Я уже понял, вспомнил, крепко обнял Марию-Луизу: она наверняка тоже вспомнила:
«Нет. Не могу».
«Можете, Лев».
«Теоретически», — пробормотал я так тихо, что даже Хемпсон вряд ли расслышал — но я услышал, точнее — вспомнил.
«Да какая теория? Нет такой теории. Будь у вас, поводырей, теория, с вами так не носились бы. Будь у вас теория, я бы и сам… Интуиция, ничего больше. Поэтому без вас, поводырей, никак. Так вот, интуиция… Вы можете вернуть меня домой, но не… а в пределах?»
Я вспомнил собственные мысли в тот момент. Я мог увести их на следующий остров: банку Певзнера, пустое пространство в двух световых годах от границы туманности «Конская голова», там обычно никто не задерживается, но банка эта находилась на перекрестье одиннадцати фарватеров, и можно было выбрать, что делать дальше, там эта компания забудет обо всем, произошедшем здесь… но Хемпсон не забудет своей цели, он просто начнет все заново.
Вернуться? И пусть они разбираются дома.
Похоже, Хемпсон понимал мои мысли и сомнения лучше меня самого. Я увидел в его руке париаст, направленный мне в грудь. Мне — тому, что стоял в центре группы, но ощущения у меня и сейчас были такими, будто лазерный прицел коснулся моей кожи.
«Оставьте, Хемпсон! — крикнул я. — Это еще что за глупости?»
Я не мог памятью опередить события, память разворачивалась, как свернутый туго ковер. Ужасное ощущение.
Мне показалось, что Мери готова броситься вперед, я зажал ей рот ладонью, а другой рукой обнял, будто собирался поцеловать, я так бы и поступил, это самый верный способ лишить Мери способности двигаться, но тогда я смог бы видеть только ее глаза и забыл бы то, что уже вспомнил…
Пока внимание Хемпсона было приковано к моей персоне, Лоуделл сделал спринтерский рывок, ухватил менеджера за локоть, отобрал аппарат, отошел на несколько шагов и крикнул что-то… я тогда не разобрал, и сейчас тоже.
Хемпсон смотрел, набычившись, он еще не понял, что план не удался. Стокер обнял Саманту, а тот я, другой, на поляне, и та, другая, Мария-Луиза тоже стояли, обнявшись, ну прямо любовная сцена из затасканной мелодрамы.
Лоуделл: «Извините, Хемпсон, но я бы хотел вернуться домой, а не куда-то».
Хемпсон: «Бросьте париаст, Лоуделл, вы ничего не понимаете».
Стокер: «Чего тут не понимать? Вы что-то натворили дома и хотите уйти от суда в любую ветвь в пределах квантовой неопределенности от начальной. Заодно и с нами расправитесь, верно? С любовниками жены. Давно хотели?»
Лоуделл: «Он что, дурак? Не мог же он…»
Стокер: «Он не дурак в своем деле. Но по поводу своей идеи не консультировался со специалистом. Верно, Хемпсон?»
Тот молчал, я видел его затылок и не знал, какое выражение у него на лице… впрочем, знал, конечно, вспомнил, как стоял чуть в отдалении от этой симпатичной группы, обнимая Марию-Луизу, прикрывая ее собой от возможного выстрела этого идиота. Я видел его лицо: Хемпсон даже сейчас не сомневался в том, что все получится. Он ни с кем не консультировался, боялся: физик, разбирающийся в проблеме, передаст разговор в любую из контрольных комиссий, а те сообщат Гильдии поводырей. Физики, для которых походы часть работы и в значительной степени смысл жизни, не станут прибегать к запугиванию поводырей, любой ученый понимает, как глупо то, что хотел сделать Хемпсон.
«Если вы не поняли, — тихо произнес я, продолжая прикрывать собой Марию-Луизу, — я объясню. Я не могу вернуться домой в пределы квантовой неопределенности. Любой другой мир, кроме нашего, содержит нас самих. Кроме принципа квантовой неопределенности, есть квантовый запрет. Островов бесконечно много даже в идентичных мирах. Начальный мир — один, только туда мы можем вернуться».
Хемпсон наверняка прочитал не одну работу по квантовому многомирию, скорее всего, популярную, а в популярной литературе вопросы фермионной сути ветвей не обсуждаются, это вещь интуитивная, она ясна любому поводырю и физику, обладающему научной интуицией, но широким, как говорится, массам, к которым принадлежал Хемпсон, эта идея была не по зубам, он о ней и не слышал.
«Чепуха» — буркнул он, прикидывая, похоже, как добраться до Лоуделла. Соображать он сейчас не был способен, зациклился на своей идее и ничего больше не воспринимал.
В следующую секунду Хемпсон сделал то, чего ни я, тот, что на поляне, и никто другой от него не ожидал. Он засмеялся. Сначала тихо, потом громче и, наконец, во весь голос. Лоуделл опустил париаст, Стокер и Саманта переглянулись. Я, тот, что на поляне, посмотрел мне в глаза… То есть перевел взгляд на нейтральный предмет — куст кристаллического папоротника, не было у меня никакой идеи о том, что за кустом стоял я и наблюдал за своими действиями, вспоминая их буквально по квантам, но ощущение у меня было такое, будто я смотрел на себя.
Я отвел взгляд, Мария-Луиза, расслабленно повисла на моей руке.
«Ты, — произнес Хемпсон, и я услышал в его голосе удовольствие. Удовольствие разоблачения, удовольствие прокурора, зачитывающего обвинительное заключение, — изменяла мне с первого нашего дня, верно, девочка?»
Он указал пальцем в пространство между мной и Стокером.
«Вот с этим. И с этим тоже».
С обоими?
И тогда я вспомнил. А я, тот, что на поляне, и вспоминать не должен был, тот я знал, что происходило и о чем говорил Хемпсон. Но если я знал, то почему допустил, чтобы Хемпсон выбрал меня в качестве поводыря, а собственную жену и ее любовников в качестве?..
В чем проблема поводырёй? В чем проблема у всех, кто когда-либо ходил с поводырем в поход? В чем проблема квантовой запутанности и квантовой неопределенности? Сугубо физическая проблема.
Я вспомнил все.
Мне нечего было больше здесь делать. Я не хотел быть поводырем, я хотел стать собой, Полом Голдбергом, но если я так думал, значит, я уже он… то есть я, но квантовая запутанность не исчезла, и я сделал то, что сделал бы на моем месте Поляков, то есть я… моя память… какая разница…
Вернулся домой.
* * *
Я сидел в своем любимом кресле, Мария-Луиза — на кончике дивана, мы смотрели друг другу в глаза, она сказала «Да», и я сказал «Как же так?», она сказала «Всякое бывает в жизни», и я сказал «Люблю тебя», а она отвела взгляд, и я понял, что она не может ответить «Люблю», потому что не меня любила, а Леву, тело которого лежало с противоположной стороны стола. Я его не видел, а Мария-Луиза со своего места на диване не могла не увидеть. Ее глаза округлились, в них заплескался ужас, непонимание непостижимого, она сползла с дивана на пол, ноги ее не держали.
Я посмотрел на пятно на стене. Перевел взгляд на фонарь за окном. Неподалеку от коттеджа, на Лорел-стрит, просигналила машина. Кому не спалось в третьем часу ночи?
— Боже мой… что же это… — бормотала Мери. Она стояла на коленях над телом Полякова, еще не верила, что его убили, хотя и видела кровавое пятнышко на рубашке. Она не понимала, а я знал, что Полякова убили лазерным импульсом из париаста, аппарата, пригодного для использования на островах фарватера и бесполезного на Земле, где механизм пуска блокируется множеством радиопомех — сигнал любой радио- или телестанции, а их достаточно на любых частотах, отключал рабочий канал.
— Господи, — пробормотала Мери, прикоснувшись наконец к телу. Вздрогнула, обернулась, посмотрела на меня, но не увидела, ей было плохо сейчас, ужасно, у Полякова еще не прошло трупное окоченение, оно пройдет к утру, и полицейский врач по этому признаку сможет установить время убийства. Если он спросит у меня, я смогу сказать: Привести полицию на место убийства и показать, как все произошло. Теперь я это умел и полагал, что моя благоприобретенная способность останется на всю жизнь, потому что квантовая запутанность с этим человеком, поводырем, никуда не денется.
Я опустился на колени рядом с Мери, обнял ее за плечи, поцеловал в глаза, в лоб, нашел губы — холодные, испуганные, она обняла меня, и мы сейчас были вместе, как в те месяцы, которые я помнил.
Она думает, что виновата.
— Нет, — прошептал я ей в ухо, — все не так, родная.
— А как? — то ли прошептала, то ли подумала она. И произнесла слова, которые я ожидал услышать. Слова правды, как она ее поняла. Как помнила.
Что же это такое: память в мире, где поводырь ведет людей, будто слепцов? Что это такое — память человека в запутанном состоянии?
— Я убила его, — сказала Мария-Луиза, и я почувствовал, как она дрожит, как ей сейчас страшно. Она еще не разобралась в ворохе своих памятей, а я все разложил, собрал пазл и смог с чистой совестью сказать ей:
— Нет, любимая, ты не убивала его. Нет.
Она легко приняла мои слова, ей всегда недоставало смелости принимать трудности, а счастливые моменты она впитывала мгновенно. «Это не ты разбила мамину вазу». — «Конечно, не я!» И после минутного замешательства — вопрос: «Кто же тогда?» Страх наказания прошел, и остался интерес: кто? Если не я?
— Кто? — спросила она так громко, что у меня зазвенело в ухе, и я отстранился.
— Ты так и не поняла? — бросил я раздраженно.
Меня не злило ее непонимание, она не связала концы с концами, помнила часть целого, все помнят часть, обычно очень малую, потому что вселенных бесконечно много, а память… Да-да, памятей тоже бесконечное количество. Единственную выбирает интуиция. Интуиция, которой не обладал никто, кроме поводырей.
— Я люблю тебя. — Я приподнял ей лицо ладонями и поцеловал в губы. Она ответила не сразу, не поняла, как можно целоваться рядом с телом человека, который…
Который… что?
Я целовал ее в лоб, в щеки, опять в губы и в подбородок, оттягивая момент истины.
— Кто? — повторила она, не глядя мне в глаза.
Начала понимать?
— Я нашел его мертвым в этой своей гостиной, — произнес я голосом судебного пристава, зачитывающего обвинительное заключение, — спустя несколько минут после того, как вышел на кухню. Подумал, что кто-то в мое отсутствие выстрелил в него из пистолета. Я понятия не имел тогда о лазерном…
— Кто? — переспросила Мери, глядя не на меня, а на мое мертвое тело.
— Подумай! — Я все-таки сорвался на крик, и Мери подняла на меня испуганный взгляд. Испуганный — не осуждающий. — Кто мог убить поводыря и вернуться с его телом в свою Вселенную? Только другой поводырь, это очевидно!
— Ты… не…
— Да. Ты со мной только что была на банке Орлина. Ты видела и вспомнила.
Она закрыла глаза, прижалась ко мне, задумалась. Складывала элементы пазла?
И задала единственный разумный вопрос:
— Почему ты принес его сюда? Мог оставить…
— Нет, — оборвал я резко, чтобы она поняла: не мог я его оставить на острове:
— Почему сюда? Почему не домой?
— Куда ж еще? У нас с ним два дома, но он умер, и только мой дом… У меня не было выбора.
Она долго молчала.
— Ничего не понимаю. Почему… за что…
Я поднял Марию-Луизу, усадил на диван, она прижала колени к подбородку и стала похожа на пугливого цыпленка.
— Говори же…
— Саманта.
Имя произнесено.
— Ненавижу, — сообщила Мария-Луиза и отодвинулась на край дивана. Я протянул руку и погладил ее по волосам, вспомнив, что сам посоветовал постричься коротко, а она иногда прислушивалась к моим советам. Моим? Да, а чьим же?
— Вспомнила?
Мери коротко кивнула, взяла меня за руку и прижала ладонь к губам. У нее были сухие горячие губы, они были такими, когда я поцеловал ее впервые на вечеринке ведоме профессора Хоувела. Я тогда работал с физиками в Йельском университете, а Мария-Луиза перешла на четвертый курс английской филологии. На вечеринку ее привел Хемпсон, он строил новый университетский корпус и потому был вхож в профессорские дома, всюду совал свой нос, искал, как мне казалось, выгоду, хотя на самом деле был просто любопытен. Сложись все иначе, из него получился бы хороший физик, но в физике он не разбирался, а на вечеринку пришел со знакомой студенткой… она тогда… неважно. Я не знал, кем была в то время для него Мария-Луиза, от которой я не мог оторвать взгляда.
Мы танцевали. Пили вино. Разговаривали. О чем? Это не имело никакого значения и не играло никакой роли, потому что на самом деле мы в тот вечер изучали друг друга — взгляды, жесты, интонации, поведение… Хемпсон исчез, потом я узнал, что у него был деловой разговор с одним из гостей. Как бы то ни было, он оставил Марию-Луизу одну, и мы этот шанс использовали на полную катушку.
Губы у Марии-Луизы были сухими и горячими.
И уехали мы с вечеринки вдвоем, так и не найдя Хемпсона (а разве мы искали?) среди гостей.
Тогда все и началось. Я готовил поход — нужно было провести группу физиков к ядру квазара ЗС558, сложный маршрут, семнадцать островов, больше суток перехода только в одном направлении. Я плохо знал фарватер, нужно было самому сначала пройти весь маршрут. С Марией-Луизой встречались урывками, на несколько минут: «Как ты, а ты, у тебя все в порядке, да, а у тебя», беглые поцелуи и четкое осознание того, что, когда я вернусь из похода, все у нас будет замечательно.
Ну, как же.
Хемпсон явился ко мне за день до выхода на маршрут и недвусмысленно пригрозил: если я не оставлю в покое его девушку, он испортит мне карьеру, а если я окажусь неуступчив, то и жизнь — для него это пара пустяков.
Мне не приходилось сталкиваться с такими людьми. Казалось, по меньшей мере, странным: если женщина не хочет быть с тобой (а Мери определенно не хотела, отношения их продолжались два года и закончились, о чем Хемпсону было сказано вполне определенно), то нет такой силы, чтобы ее вернуть.
Я выставил Хемпсона за дверь, он посмотрел на меня с сожалением и уехал на своем «Лендровере», известном всему Нью-Хейвену: это была единственная в то время в городе машина с воздушными двигателями.
Я провел экспедицию, потом еще одну в том же направлении — астрофизикам, естественно, понадобилось повторить наблюдения коллег. С Марией-Луизой мы встречались почти ежедневно, одно время жили вместе, но разъехались — не потому, что угасли чувства, напротив, мне казалось, что мы привязывались друг к другу все сильнее, но в быту нам было…
Да, я кривил душой, внушил себе, что так будет лучше, а на самом деле между нами уже тогда пробежала черная кошка… или другой зверь, невидимый. Я придумал причину и повод, но мы все равно почти каждую ночь проводили вместе, и все выходные, и каждый праздник.
Тогда и появилась…
— Саманта, — произнесла Мария-Луиза и сжала мне ладонь. Вспомнила, да.
И я вспомнил наконец тот вечер на каменистой косе на берегу залива Черепахи в гавани Брэндфорда. Я… кто?
* * *
Ее звали Сентой, потому что отец был большим любителем Вагнера. Однажды она затащила меня в Мет, когда мы были в Нью-Йорке на Рождество, там давали «Тристана», и я едва высидел, пытаясь вслушаться в тягучие, совсем не громкие, как я ожидал, а очень тихие звуки, это, объяснила Сента, томление духа и приближение смерти. Нет, не мое.
Сента была астрофизиком, и в первое время я не думал, что между нами могут быть какие-то отношения, кроме научных. Она рассказала на семинаре о результатах наблюдений очень короткопериодической системы двух пульсаров, это был мощный источник гравитационных волн — правда, не в нашей Галактике, а в М 31. Пульсарная пара должна была погибнуть, образовав черную дыру спустя, по расчетам Сенты, полтора года после того семинара.
Расчет был неправильным, я ей так и сказал после доклада. Она не учла квантовые гравитационные эффекты, полагая (как многие), что теория развита недостаточно, чтобы привлечь ее для расчетов слияния нейтронных звезд.
Я ее переубедил. Переубедил так основательно, что статью Сента отправила не в журнал, а в корзину. Я сделал для нее расчет с привлечением инфинитного анализа, и работу мы написали вместе, когда стали любовниками.
И опять на моем пути возник Хемпсон. То есть не опять, конечно. Мы с Поляковым находились в перепутанном состоянии, жили в мирах, находившихся в пределах квантовой неопределенности — наши судьбы так или иначе были похожи, и то, что до поры до времени мы об этом не подозревали, было естественно и присуще бесконечному числу ветвей даже в пределах одного типа многомирия, не говоря о бесконечном их разнообразии.
Хемпсон что-то строил в университетском городке. Я не знал — что и не интересовался. Не заинтересовался даже тогда, когда Сента сказала, что познакомилась с приятным человеком, главным менеджером строительной компании, он пригласил ее на банкет по случаю… по какому же случаю? Я не знал и не хотел знать, я занимался наукой и любил Сенту, этого было достаточно если не для счастья, то для нормального, ничем не замутненного душевного состояния.
Так мне казалось до того вечера на берегу залива Черепахи. Не я предложил поездку — Сента захотела полюбоваться закатом. Я сказал, что на берегу лучше смотреть восход, когда солнце встает из воды, а закатывается оно за прибрежными строениями, но спорить с Сентой я не умел и не собирался. Закат так закат.
Поехали. И по дороге начали ссориться. Что-то я сказал о Хемпсоне, что-то Сента ответила, что-то я сказал о разговорах, которые бродят по факультету, Сента рассерженно заявила, что я пристрастен…
Я на нее накричал. В первый и в последний раз. Потом, на берегу, просил прощения, говорил о любви…
Увидел ли я тогда этого человека? Будто тень мелькнула перед глазами…
* * *
Я возвращался из тренировочного перехода, и черт меня дернул… хотя при чем здесь черт… Интуиция.
Двое стояли у кромки воды, босиком, волны лизали им ноги… Мужчина и женщина. На песчаный берег набегали волны, три одноэтажных строения на берегу смотрели темными глазницами окон, а на западе видны были высотки, окраина большого города. Там заходило солнце.
Двое стояли у кромки воды и смотрели не на закат, они смотрели друг на друга, и я видел в их глазах…
— Мария-Луиза! — Я не смог сдержать возгласа, но они не расслышали или не обратили внимания на внезапно возникшую фигуру, темную в вечернем сумраке, будто демон (почему этот образ промелькнул в моем сознании?).
— Сента, — пробормотал мужчина, показавшийся мне знакомым, будто когда-то где-то я его видел и даже, возможно, хорошо знал, но множество пройденных островов, лет и состояний забыли сами себя, и я не мог его узнать, разве что почувствовать, что этот человек мне чужд и близок одновременно, далекий и родной, он показался мне опасным, он отнимал у меня ту, которая…
— Я люблю тебя, — он произнес это так тихо, что женщина, скорее всего, не расслышала, а я услышал, возможно, не слова, а мысли, такое со мной бывало, и я не находил этому объяснения, впрочем, и не искал. Иногда боялся объяснений, они могли войти в противоречие с интуицией, чего я хотел меньше всего.
— Я люблю тебя. Почему ты так поступаешь со мной?
Ревность? Мне всегда — прежде! — казалось, что я не знал этого чувства. Мне казалось, что я не ревновал Марию-Луизу, но в тот момент происходило нечто такое, чего со мной не случалось прежде, чего я не понимал, боялся понимать, и все, что сделал, — сделал интуитивно, как-поступил бы любой, проснувшийся в горящем доме, когда начала проваливаться крыша и нужно спасти самое дорогое, единственное… хватаешь любимого человека и вместе выпрыгиваешь в окно — в темноту, в неизвестность.
Я не думал тогда, действовал интуитивно — спасал я, в конце концов, себя, разве нет?
Я не знал, как воспринял случившееся тот я, что остался на берегу. А тот, оставшийся, ничего никогда не поймет и останется пребывать в уверенности, что на его глазах женщину смыло волной… будто бы смыло…
Я не думал в тот момент, не выбирал, просто взял женщину за руку и ушел на ближайший остров.
Мы стояли посреди макового поля. Вдали — мы не смогли бы до него добежать, он находился вне сферы неопределенности — шумел дубовый лес, и стрекозы летали вокруг, наполняя мир легким звоном. Я знал, что маки совсем не маки, дубы лишь отдаленно напоминали земные, а стрекозы и вовсе были не живыми. Когда исследователи, которых я привел на этот остров, поймали и препарировали пару стрекоз, крылышки оказались тончайшими лепестками местной породы, отрывавшимися от оснований где-то в горах, невидимых за горизонтом, и ветер носил их, воздушные потоки способны были перенести «стрекоз» на другие континенты, если, конечно, другие континенты существовали на этой планете.
— Мери, — сказал я и обнял женщину, а она отстранилась и прильнула ко мне. Как это было возможно одновременно, я не знаю, но она это сделала — отстранилась и прильнула.
— Что с тобой, милый? Почему ты назвал меня Мери? Ты… у тебя есть…
Она откинула голову и посмотрела мне в глаза — я понял этот взгляд и понял наконец, что произошло на самом деле. Сердце упало, в груди возникла дыра, стало трудно дышать, мелькнула даже мысль, что сфера неопределенности сколлапсировала внезапно и безнадежно, и сейчас мы задохнемся, потому что, несмотря на всю красоту природы, воздух здесь был непригоден для дыхания, биологической жизни на острове никогда не было.
— Прости… — пробормотал я. И добавил: — Простите, Сента…
Она прикоснулась пальцами к моим щекам, провела, будто слепая, по подбородку, подняла взгляд и посмотрела на солнце, которое почему-то не слепило, оно было ласковым и пыталось ее утешить, а я не мог, я уже понимал, что произошло, и понимал, что не смогу вернуться с ней в ее мир, это был не мой мир, и, значит, я больше не мог туда попасть, только в какой-то другой в пределах неопределенности.
— Простите…
— Ты не…
Она хотела произнести имя, но медлила, что-то в ее подсознании боролось с мыслью, что-то в ее подсознании победило, и она сказала:
— Вы не Пол. Но как вы на него похожи!
Похож, да. Как два атома водорода.
— Мое имя Лев. Поляков. Прости, я принял тебя за Мери…
— Где мы? — перебила она, продолжая, не щурясь, разглядывать солнце, будто в глазах у нее были темные линзы. — Как мы сюда попали?
Я хотел, чтобы ответ ей подсказала интуиция. Интуиция всегда подсказывает правильные ответы.
— Это не Земля.
Правильный вывод, но из легких. Дальше будет хуже, и я еще не представлял, во что обернется мой спонтанный поступок. Меня впервые подвела интуиция? Нет, я по-прежнему был уверен: подсознание подсказало верное решение, только понять его, осмыслить, сделать разумные выводы я пока не мог.
— Сента, — сказал я, попытавшись взять женщину за руку, она отшатнулась, но не с испугом, как я мог ожидать, а скорее из-за того, что жест мой оказался для нее неожиданным.
Очень осторожно, будто хрупкий дюаров сосуд, я привлек ее к себе. Она не сопротивлялась. Что происходило в ее сознании, какие мысли сменяли одна другую, какие идеи возникали и исчезали, будто виртуальные частицы рождались и умирали в океане вакуума? Сента… Она позволила обнять себя, я знал, что ей хорошо и спокойно в моих объятиях, я приподнял ее подбородок и посмотрел в глаза, Она не отвела взгляда и, видимо, уже обдуманно и приняв для себя решение, сказала:
— Я давно хотела… Мне было плохо в том мире. С детства. Мне снились сны, когда я была маленькая. Я летала. Ты скажешь: что в этом такого, все летают. Да, но я летала не по воздуху, как остальные дети. Я не раскидывала руки крыльями, наоборот, крепко прижимала к телу и улетала, как… нет, не как ракета, ракета ни разу не пришла мне в голову… почему-то мне казалось, что я игла, и я летела, как игла, в черном пространстве, и мне было хорошо, ты не представляешь, как хорошо мне было… Я попадала на какие-то планеты, вроде этой, мне даже кажется, что я была здесь однажды, а может, не один раз… Ты, наверно, поразился, что я не закатила истерику? Но я просто узнала… я была… И даже иногда днем, не только во сне… В школе, потом в колледже… на работе… я будто взрывалась… не знаю, как объяснить словами… и оказывалась на… помню туманную планету, тяжелую, солнце едва светило сквозь туман, но очень жгло, солнце синее и рядом поменьше, красное…
— Банка Парапсаны, — пробормотал я.
На фарватере, ведущем в сторону сверхскопления галактик в Деве.
— У меня не было друзей, девочек я не любила, мне не нравились куклы, они были неживые, а люди… многие тоже казались мне неживыми… не могу объяснить… Ты слушаешь меня? — перебила она себя. — Ты решил, что я сумасшедшая?
— Нет, — пробормотал я. — Ты… Мы с тобой одной крови: ты и я. Только ты родилась не в том мире. То есть… В своем, конечно, но… Ты поймешь. Я не смогу вернуть тебя Полу. Принцип неопределенности… — сказал я, поцеловав ее в сухие горячие губы.
— Но ты и так со мной, — сказала она, улыбнувшись так, что я не смог не поцеловать ее, я целовал ее губы, уже совсем не сухие, я целовал ее щеки, глаза, зарылся носом в ее волосы и целовал их запах; не знаю, как это получалось, но ощущение было именно таким, и я понимал, что эта женщина — моя половинка в бесконечном квантовом мире. Мне не было хорошо с ней, я просто без нее не мог.
А Мария-Луиза?
— Ты со мной, — сказал я, — но мы пока не вместе.
— Я с тобой, — сказала она, — и мы — одно. Ты сказал, что не сможешь вернуть меня туда, на берег залива…
Она запнулась…
— Нет, любимая. Нам нужно уходить отсюда. Это не наш мир. Это — остров на пути к другим островам и континентам по Вселенной. Во всех вселенных. Мы не можем быть здесь долго, нужно вернуться… домой.
— Домой, — повторила она и посмотрела на меня с сомнением.
Которое я не мог развеять.
— Любимая, — сказал я, — вернуться мы можем только в мой мир. Вдвоем. Если ты будешь пассивным участником, как те ученые, которых я каждый день вожу по маршрутам.
— Но ты… У тебя…
— Да, — признался я, — у меня есть люби… — я вовремя остановился, поняв, насколько все осложнится, когда…
— У тебя есть женщина, — сказала она с искренним интересом, я не мог ошибиться в ее эмоции, но в глазах увидел грусть, недоверие… страдание.
— Ее зовут…
— Погоди, попробую догадаться, я… чувствую тебя. Мне кажется, я могу читать твои мысли, но это, видимо, не так.
— Мысли — нет. Но эмоции и, может, чуть больше…
— Не рассказывай, чего я пока все равно не пойму. Пол пытался проповедовать свои квантовые теории, но для меня это как проповеди в церкви… Ее зовут Мария-Луиза?
Я привык удивляться. Без удивления интуиция была бы наполовину слепа. Но это…
— Да.
— Жена?
— Нет… Пока нет.
— Пора уходить, — добавил я.
— К тебе? — Она прижалась ко мне всем телом, она целовала мои щеки, глаза, а я думал о том, что сразу после возвращения нужно будет отправиться в бюро иммиграции и легализовать ее появление. В конце концов, это не первый случай: восемь лет назад Дюплесси, один из лучших поводырей, водивший группы к массивным черным дырам, вернулся с женщиной, ставшей впоследствии его женой. Ее звали… да, Катрин. Наверняка были и другие. Все подобные случаи держались в строгой тайне, личная жизнь поводырей неприкосновенна, никто ничего…
— Уходим.
Стало трудно дышать, возник неприятный запах, ноги будто прилипли к почве.
И мы вернулись.
* * *
«Теперь, — сказала взглядом Мария-Луиза, — ты действительно вспомнил все. И больше вспомнить не сможешь, потому что он умер и память его коллапсировала».
— Теперь ты хотя бы перестанешь обвинять себя, — сказала Мария-Луиза.
— Зачем? — спросил я, и вид у меня, видимо, был довольно глупым, потому что Мери улыбнулась. Улыбка получилась грустная, печальная, скорее даже трагическая, но все же это была улыбка.
— Я любила его… тебя. — Говорила она так тихо, что, скорее всего, и не говорила вообще, губы ее не шевелились. То ли я слышал мысли, то ли просто догадывался, что она собиралась сказать, но так и не нашла в себе силы произнести вслух.
Да-да, я знаю, нетерпеливо думал я. Любила. Его или меня, неважно.
А потом появилась Саманта. Странно похожая и абсолютно другая. Женщина, возникшая ниоткуда. Астрофизик — в отличие от Мери. Умная, в отличие от Мери, считавшей себя если не дурочкой, то обычной женщиной, каких много.
— Ты говорила с ним о… — бормочу я. Я должен был, наверно, это помнить, я мог вспомнить, погрузившись в собственную память и отловив плававшие в ней клочья воспоминаний Полякова, отмиравшие и ускользавшие от моего восприятия. Я догадывался, и поляковская интуиция, ставшая моей навсегда (мне хотелось так думать), подсказывала, что это так: моя запутанная память освобождалась от чужих воспоминаний по мере того, как проходило трупное окоченение у моего… я мог бы назвать его братом… близнецом?
К утру я, скорее всего, забуду то, что помнил сейчас.
— Я говорила с ним! — Мария-Луиза посмотрела на меня чуть ли не с ненавистью. Или мне так показалось? — Конечно! Кто эта женщина? Откуда взялась? Я подняла документы — у меня есть возможности, знакомые… Этой женщины не было в базе данных, даже в полиции. Я…
— Ты могла испортить ей жизнь, — вздохнул я. — Если бы…
— Заявила в полицию? — хмыкнула Мария-Луиза. — Милый, конечно, я это сделала.
— Ты…
— И что? Она не совершала ничего противозаконного. В полиции тоже подняли архивы, ничего не обнаружили, и что они могли сделать? У нее были правильно оформленные документы, а о том, что эта женщина… О, Гильдия поводырей, как оказалось, не в первый раз имела дело с подобными случаями, у вас есть отдел регистрации… Люди появлялись и раньше, я этим не интересовалась, но каждый год сотни людей появляются ниоткуда — одни ничего о себе не знают, не помнят, другие рассказывают истории, которые не могли произойти на самом деле, говорят на языках, которые никто не понимает… Они, по идее…
— Поводыри, — подхватил я, — из миров, где никто не подозревает о такой способности человеческого сознания!
Мария-Луиза кивнула.
— Мне известно о подобных случаях, — сообщил я. — Недавно в новостях показывали мужчину средних лет, его нашли на обочине шоссе в Португалии, он шел как помешанный и, когда проезжавший водитель спросил, не нужна ли помощь, ответил на непонятном языке, который впоследствии распознали как норвежский. Он знал свое имя, адрес, но по этому адресу никогда не жил человек с таким именем.
Мария-Луиза не слушала, и я замолчал.
— Я не могла с этим смириться! Это плохая женщина!.. Прости, — добавила она, увидев мое лицо.
Сента… Саманта.
— Она…
— Знаю, — мрачно сказал я. Мне ли не знать мою Сенту, ее характер: она легко знакомилась, легко заводила ничего не значившие связи, в нее легко влюблялись, я это знал, меня это не заботило, я даже не ревновал. Ревность — это страх потерять, а если потерять не боишься, то ревности нет, даже если все мужчины мира смотрят на нее, болтают глупости, ссорятся из-за нее. Хотя… Если быть честным с собой, то, конечно, я ревновал, да, но никогда не показывал виду, понимая, что Сенту не изменить, а любила она только меня.
— Стокер, Лоуделл, — перечисляла Мария-Луиза, — наконец, Хемпсон. Безнадежная любовь, да. Культурные люди, они вели себя пристойно, но я знала, что каждый только и думал, как избавиться от соперников.
Она протянула руку и коснулась моей ладони, я отодвинулся и едва не упал с дивана, Мери рассмеялась. Смешно, конечно, я выглядел идиотом, я переставил элементы пазла, и опять мне показалось, что окончательная картина у меня перед глазами.
Я переставил кресло и сел так, чтобы видеть тело Полякова. Я смотрел на него без страха, без удивления, вообще без эмоций.
Бедная Сента. Саманта.
Она оказалась в своей стихии. В те годы я ее подавлял, при мне она не могла, не позволяла себе…
Она меня любила, а Поляков любил ее, а Мария-Луиза любила Полякова…
— Ты очень страдала… — пробормотал я. Фраза была такой банально-нарочито-неприятной, что я ее не закончил. Ждал, когда Мери…
В полиции это называют чистосердечным признанием.
— Я не хотела. — Мария-Луиза смотрела на едва заметное пятно на стене, будто видела его впервые. Впрочем, конечно…
— Там раньше, наверно, висела картина.
Старые картины ее не интересовали.
— Я не хотела, правда!
Я не мог прочитать ее мысли, мне недоступна была ее память. Иными словами: мы с Мери не были запутаны друг с другом. Чтобы понять это, не нужно знать квантовую физику, не нужно даже знать законы Ньютона и можно не уметь читать.
Глядя на бледное лицо Марии-Луизы, я думал не о том, что эта женщина убила человека, а о том, что если мне повезет выбраться из этой передряги, то всю оставшуюся жизнь я потрачу, чтобы составить и решить уравнения квантовой запутанности для больших систем. Для таких больших систем, как люди. Это будет наука о любви и взаимной привязанности. Новое направление в квантовой физике, самое сложное в природе. Слишком сложная математика, слишком сложные системы, но я знал, чем займусь, если…
Любовь не химия, а квантовая физика, это ясно.
— Ты поводырь, — грустно сказал я. — Мне нужно было понять раньше. Вспомнить.
— Саманта. Сента…
— Они… она тоже.
— Как все запутано, — пробормотала Мария-Луиза. Она не представляла, насколько верно ее утверждение.
* * *
Я вышел на кухню, оставив Марию-Луизу наедине с ее любимым поводырем. Она растеряна, ей страшно, она любила человека, которого убила. По ее словам, не желая этого. Я хотел, чтобы она рассказала, как это произошло, но знал, что не стану ее спрашивать, не задам ей больше ни одного вопроса.
Память Полякова ускользала, слишком много времени прошло после его смерти. Но я вспомнил.
Хемпсон направил париаст на Полякова, он готов был убить…
Но убил не он.
Поводырь смотрит на Саманту влюбленным взглядом. Всегда так смотрел. Он все ей прощал, он привел ее в этот мир оттуда, где был ее дом.
Мария-Луиза подходит к Лоуделлу и отбирает париаст. Тот и не думает сопротивляться. Мария-Луиза поднимает аппарат и направляет на Саманту.
Это было бы логично. Но убила Мери Полякова. И не на острове — понимала, что, если убьет поводыря, вся группа погибнет.
Мария-Луиза дождалась возвращения и явилась к Полякову. Сюда.
Кофейник закипает, из носика тянется в чашку густая, изумительно пахнущая темная жидкость. Сахар не кладу — Мери не любит с сахаром. Нарезаю лимон, раскладываю ломтики на блюдце. Я все делаю медленно, прислушиваюсь — дверь плотно прикрыта, и я не слышу из гостиной никаких звуков. Надеюсь, что…
Если, конечно, Мери поняла мою уловку. И если все еще любит его. Квантовая запутанность не бывает односторонней. Только взаимной — физически это также понятно, как то, что от перемены мест сомножителей произведение измениться не может.
Как-то Сента сказала (мы бродили по университетскому парку и целовались, это были первые дни нашего знакомства): «Не бывает любви несчастной. Невозможно любить и не быть любимой. Любовь — чувство взаимное. Иначе это лишь желание…»
Она была права, но я только сейчас понимаю — насколько.
В гостиной тишина.
Кладу на поднос блюдце с дольками лимона и сахарницу. Ставлю чашку. Одну.
Дверь в гостиную открываю плечом — как несколько часов назад.
От двери мне не видно тела Полякова — как тогда. Подхожу к столу и ставлю поднос.
— Что ж, — произношу вслух, — ты рассудила правильно, Мария-Луиза.
Ее нет в комнате, нет в доме, нет в этой ветви бесконечного мироздания. Подхожу к телу, наклоняюсь, касаюсь пальцами руки поводыря. Пытаюсь пробиться к его памяти и не чувствую ничего. Совсем. Если бы Мария-Луиза помедлила еще минуту, она не смогла бы вернуться туда, где…
Скорее всего, думаю я, она и не смогла вернуться туда, где Сента. Квантовая запутанность, скорее всего, коллапсирует со смертью носителя. Я представляю, как это происходит, я даже могу это, в принципе, описать в невычислимых функциях.
Я не знаю, где она сейчас. Надеюсь, что в том из бесконечного числа миров, где ей не грозит полицейское расследование.
Сажусь за стол, беру с подноса чашку и делаю глоток. Замечательный кофе. Давно у меня не получалось сварить кофе так, чтобы запах и вкус находились в полной гармонии.
Часы над дверью показывают шесть часов двенадцать минут. Светает. Рассвет, как обычно, серый, невзрачный, я вижу, как раскачиваются деревья на улице. Ветер. По утрам здесь всегда ветер, часам к девяти он стихает, будто сопровождает часы пик, подгоняя людей, спешащих на работу. Лекции у меня начинаются в десять, и, когда стихает ветер, я начинаю собираться.
Перевожу взгляд на тело, по-прежнему лежащее между столом и окном. Ничего с тех пор не изменилось. Убитый в запертой комнате, и там же главный подозреваемый. Интересно, думаю я, как быстро полицейские догадаются, что выстрел был сделан с помощью лазера.
Ничего не изменилось с вечера, кроме того обстоятельства, что теперь я знаю, кто убил Полякова и почему.
И еще я знаю, что произошло в заливе Черепахи.
Я хочу быть с Сентой, вот что я понял. Никогда не мог примириться с версией, которую выдвинула полиция, хотя других версий у меня не было и быть не могло.
Ничего не изменилось с вечера. Кроме меня. Смотрю на мертвого Полякова и говорю себе: «Я поводырь».
Я всегда им был. Эта способность врожденная. Возможно, потому я и выбрал профессию, не подозревая, что моя любовь к математике и квантовой физике задана генетически.
Поводырь умер, да здравствует поводырь, думаю я.
Сента ждет меня, это очевидно, все ее поведение доказывает это. Или мне хочется так думать?
Парадокс: сейчас я не только обладаю интуицией Полякова, но умею гораздо больше него. Он знал, что закон квантовой неопределенности — фундаментальный закон мироздания, а я знаю, как этот закон обойти, и могу рассчитать переход в любую точно заданную ветвь многомирия. Проблема в том, чтобы определить нужную точку в бесконечном числе миров — проблема бесконечно более сложная, чем поиск иголки в стоге сена.
Но я могу перебирать… могу переходить с острова на остров и возвращаться всякий раз в тот мир, где, по моим расчетам, должна быть Сента.
Мы сразу узнаем друг друга. Заглянем друг другу в глаза, и она скажет:
«Пол, как долго я тебя ждала!»
Я уверен, что будет так, потому что не может быть иначе.
Обвожу комнату взглядом. Мне не нужно ее запоминать, я прекрасно помню — и эту комнату, и множество других, таких же и не таких.
«Прости, — говорю я Полякову. — Не могу взять тебя с собой, ты умер, и мы больше не связаны даже общей памятью. Полицию, скорее всего, вызовут коллеги, потому что доктор Голдберг не придет на лекцию и не будет отвечать на звонки».
Я понимаю, что тяну время. Пугаю самого себя, самого себя убеждаю, что найти Сенту — бесконечно сложная задача. Я поводырь, надо с этим свыкнуться. Я могу пройти по островам фарватера до того мира, где меня ждет Сента.
В первый раз одному всегда трудно — как выйти к придирчивой аудитории и прочитать доклад о никому еще не известной теории.
Прислушиваюсь к себе. Первый остров на моем пути домой — банка Гаупперса. Три миллиона двести тридцать тысяч световых лет. Между двумя спиральными галактиками, которые даже не имеют каталожных номеров. Далеко… Но интуиция говорит: этот остров — первый на фарватере по дороге домой.
Допиваю кофе. Уношу поднос на кухню и ставлю чашки в мойку. Отпечатки пальцев? Пусть остаются.
В прихожей надеваю куртку и, подумав, — вязаную шапочку. На островах это неважно, а дома может быть холодно.
И я всегда смогу вернуться. Если захочу. Здесь меня будут считать преступником, убившим неизвестного и сумевшим скрыться из запертой комнаты.
Может быть, я захочу дать показания. Когда кто-нибудь сможет понять.
Пора.