Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)

Филиппов Александр

В книгу вошли рассказы и повести объединённые одним героем – майором Самохиным, человеком малоизвестной профессии. Он – оперуполномоченный в колонии строгого режима. А ещё – это современная, остросюжетная, яростная проза, уже завоевавшая признание многих читателей.

 

© Александр Филиппов, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

Колобок для кума

Рассказ

Прием заключенных майор Самохин проводил в тесном кабинете на первом этаже колонийской школы. Стояла сумрачная, промозглая осень. Ветхое двухэтажное здание с полутемными классными комнатами, скрипучими полами и расшатанными партами, исцарапанными матерными надписями, будто пропиталось сыростью, было холодным и неуютным.

Пока наломавшиеся за день на производственных объектах зэки подремывали под монотонное бормотание равнодушных учителей, давно отчаявшихся посеять в их душах «разумное, доброе, вечное», старший оперуполномоченный – на зоновском жаргоне «кум» – Самохин собирал от своих стукачей информацию о прожитом колонией дне. Один за другим входили в кабинет заключенные, плотно прикрывали за собой обитую войлоком и облупившимся коричневым дерматином дверь, которая глушила не предназначенные для чужих ушей разговоры.

Майор терпеливо выслушивал сообщения агентуры, в большинстве своем пустяковые, не представлявшие оперативной ценности, – отголоски всяческих внутризоновских разборок, сплетен, – которые тем не менее заносил в толстый, засаленный, похожий на подгоревший пирожок блокнот. Наиболее важные сведения Самохин держал в голове, не записывал, ибо давно уже не доверял ни папкам со строгими грифами «совсекретно», ни приказам и распоряжениям за номером «с двумя нулями», ни стальным сейфам. Даже подшитая и спрятанная за хитроумными запорами, опечатанная в несгораемых шкафах конфиденциальная информация все-таки имела свойство непостижимым образом просачиваться в зону, и сообщивший ее «источник» за откровения с «кумом» мог поплатиться головой.

Вызывая осужденных, поставлявших сведения для оперчасти, Самохин перемежал их зоновскими блатными, «отрицаловкой» и в чем-то проштрафившимися «пахарями-мужиками», так что вычислить, кто и по какому делу побывал на приеме у «кума», было практически невозможно. Выходя, каждый зэк непременно ругал дотошного опера, при этом некоторые бережно придерживали припрятанные за пазухой пачки сигарет, чая – награду за ценное сообщение.

По молодости лет знание чужих секретов будило в Самохине эдакий охотничий азарт, служебное рвение. Сведения об ином, внешне добропорядочном человеке, товарище по работе, обескураживали порой, но со временем это чувство притупилось, и майор уже как должное воспринимал тот факт, что каждого, с кем доводилось ему встречаться в жизни, сопровождает невидимая стороннему глазу тень тайных слабостей, пороков или дурных поступков.

В кабинет бочком, осторожно протиснулся Денисов – пожилой толстый зэк с отечным бабьим лицом, по кличке Фекла, – и примостился на обшарпанном, крепко привинченном к полу табурете.

Когда-то, в другой жизни, Фекла был высоким партийным начальником, но погорел на взятках и схлопотал большой срок. Не выдержав тягот тюремного бытия, опускался все ниже и, наконец, превратился в заурядного зоновского «петуха». Этому, кстати, невольно поспособствовал генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Горбачев. Оказалось, что Фекла в свое время работал с ним в Ставропольском крайкоме партии и при случае любил щегольнуть перед зэками прошлым знакомством. Как-то, в очередной раз услышав восторженные рассказы Феклы о земляке-генсеке, местный «авторитет» по кличке Губа презрительно скривился и веско заклеймил хвастуна:

– Генсек, генсек… А ты, сука, гомосек! – и заржал своей шутке, определив тем самым Фекле нижайшее место в зоновской иерархии.

– Нашего петушиного полку, гражданин майор, как говорится, прибыло! – сообщил с тяжким вздохом Фекла. – Вчера вечером в третьем отряде лаврушник Батона опустил. И куда только администрация смотрит?

Самохин сразу вспомнил Батона – шустрого, встревавшего во всякие дела заключенного по фамилии Булкин. Последняя встреча майора с ним произошла дня три назад, в штрафном изоляторе, куда Булкин угодил за какую-то мелкую провинность. Тогда Самохин остановил дежурного прапорщика-контролера, который намеревался передать в камеру номер колонийской газеты – многотиражки «За честный труд», прозванной зэками «Сучий вестник».

– Заколебал меня этот Батон, товарищ майор! – пояснил прапорщик. – Передай, говорит, из бура газету, там, говорит, материалы пленума обкома партии напечатаны, изучать буду!

В отличие от помещений камерного типа – «бура» – в штрафном изоляторе газет не полагалось. Но у кого поднимется рука отказать осужденному в просьбе разрешить ознакомиться с партийным постановлением?!

– Из какой камеры бура газету передали? – поинтересовался Самохин.

– Из пятой…

– Ага… Мы сегодня туда Бобыря, кента его посадили. Дай-ка мне про этот пленум почитать…

Самохин подошел к окну, внимательно просмотрел газету и вернул прапорщику:

– Можешь отдать, пусть просвещается…

Вечером, незадолго до отбоя, майор опять заявился в ШИЗО.

– Батона когда освобождать будешь? – поинтересовался он у прапорщика.

– Срок его водворения через час заканчивается. Переодену, и пусть чешет в отряд.

– Ну-ка, приведи его ко мне, – приказал Самохин. Через минуту толстенький Батон, плутовато улыбаясь, стоял, заложив руки за спину, перед оперативником.

– Ну что, материалы пленума изучил? – будто между прочим спросил майор.

– А как же, гражданин начальник! – честно, выкатив глаза, вроде даже обиделся на нелепый вопрос Батон. – Очень интересуюсь политикой родной коммунистической партии!

– Тогда расскажи мне, какие решения приняты по организации зимовки скота в нашем районе?

– Э… мнэ-э… – замялся Батон, – я, гражданин майор, в натуре, как собака: все понимаю, а сказать не могу…

– Та-а-к… – подытожил потуги Батона Самохин и крикнул, обращаясь к дежурному контролеру: – Забирай его, отведи в камеру и не выпускай. Я ему еще десять суток добавлю!

– За что, гражданин начальник… – заныл Батон.

– За плохую политподготовку! – отрезал Самохин и ушел, сопровождаемый удивленным взглядом прапорщика. Ибо уж за что, за что, а за незнание материалов какого-то пленума зэков отродясь не наказывали.

Майор не стал тогда пояснять прапорщику, что лично пять минут назад при въезде в жилую зону остановил машину-«хлебовозку» и зашмонал у водителя литр водки. А информацию о готовящемся завозе спиртного вычитал в том самом номере «Сучьего вестника». Бобырь, приятель Батона, договорился с вольнонаемным водителем, передал деньги, но водку получить не смог – неожиданно угодил в «бур». Зная, что Батон освобождается, Бобырь попросил его забрать водку. О том, как это сделать, он подробно написал на странице газеты, наколов буквы иглой.

Рассмотрев бумагу на свет, Самохин без труда прочел указания, изъял водку и теперь в какой-то мере чувствовал свою причастность к тому, что случилось в дальнейшем с шустряком-Батоном. В том, что водка попала в руки оперативника, зэки могли обвинить ни в чем не повинного Булкина. Тем более, что в последний момент, как на грех, Самохин пожалел бедолагу и не стал наказывать дополнительным сроком заключения в штрафной изолятор, невольно тем самым еще более подставив под подозрение зоновской братвы.

– Парню, понимаете, через месяц освобождаться, пятерик уже отсидел, – канючил между тем Фекла, – а этот черт нерусский на зону только поднялся, а уже беспредельничает…

– Да ты толком скажи, что случилось! А то распустил нюни, бормочешь тут… – досадливо поморщился Самохин, злясь не столько на Феклу – что с него, в конце концов, взять, – сколько на свой промах.

– Есть у нас лаврушник в отряде, Джаброев, его откуда-то с Кавказа недавно перегнали. Он вообще непонятно кто по этой жизни, но под блатного шарит, – успокоившись, начал рассказывать Фекла. – Завхоз у нас в отряде, сами знаете, слабак, не может зверье это на место поставить. Зря вы Беса в бур засадили, он бы чучмеку этому хвост быстро прищемил. А теперь без него всякая шваль головы поднимает…

– А с Батоном, тьфу ты, Булкиным этим, что случилось? – нетерпеливо прервал его майор.

– Да я вроде не при делах, знаю только, что этот Джаброев его опустил, ну, в «петухи» перевел. Батон-то против лаврушника не попрет. Джаброев здоровый бычара, карате знает. На работу не выезжает, в отряде все время отирается, «балной», говорит. Ну, вы понимаете, они все такие, эти черножопые. А отрядник и завхоз беспонтовые – ни украсть, ни покараулить…

Самохин вздохнул, закурил сигарету. Действительно, дела в третьем отряде шли все хуже. Начальник отряда, капитан Ахметов, опять запил, на службе появляется по утрам помятый и, покрутившись возле штаба часок-другой, исчезает, не заходя в жилзону. Есть сведения, что деньги на водку берет у заключенных или у их родственников…

– А скажи-ка, Денисов, правда, что начальник отряда у заключенных деньги требует – вроде как взаймы? – поинтересовался майор.

– Ага… взаймы без отдачи! Каждый день с бодуна. Я точно знаю, что вчера у завхоза стольник взял.

– А у того деньги откуда?

– Мамлеев со свидания вынес. Прапора шмонали, да не нашли. Он их в задницу засунул. Так и отдали отряднику говенные… – хихикнул Фекла.

Самохин сделал пометку в блокноте.

– Есть еще что новенького?

– Да вроде все тихо… Эх, гражданин майор. Если подумать, то Ахметова, отрядного нашего, даже жалко! Разве пойдет нормальный человек за те деньги, что вашему брату тюремщику платят, в зону работать? Вы уж извините, что я так откровенно… Но мы с вами вроде одно дело делаем. Вы кум, я стукач, так и боремся с преступностью… хе-хе… Я ведь тоже в свое время едва тюремщиком не стал…

– Aга, тебя нам как раз и не хватало – замполитом, – усмехнулся Самохин.

– А что? Очень даже могло быть! Мне, между прочим, в восьмидесятом году в Ставрополе управление исправительно-трудовых учреждений предлагали возглавить! Я ж тогда вторым секретарем горкома работал. Подумал, подумал – и отказался. Пошел в общепит. На нем и спалился. Теперь вот сижу ни за что…

– Ну да?! – удивился майор. – Я ж твое уголовное дело читал. Хлопнули тебя красиво – с поличным, по последним достижениям криминальной науки, денежки, что ты хапнул, пометили.

– Денежки… Вот именно, что денежки! Через мои руки, гражданин начальник, такие бабки прошли! А эти, с которыми взяли… так, на сигареты, баловство разное…

Самохин вспомнил одну деталь, вычитанную из обвинительного заключения ставропольскому взяточнику. При обыске в кладовой дома оперативники ОБХСС нашли доверху заваленный золотыми изделиями… таз! Обыкновенный таз, в котором хозяйки дома замачивают белье или варят варенье, был наполнен кольцами, серьгами, цепочками… «А куда мне еще это барахло складывать? – пояснил подследственный милиционерам. – Я ж на себя это все не надену! Сплошная безвкусица…»

– Если б не андроповщина, – вздохнул Фекла, – хрен бы меня достали. Ну ничего. Вот посмотрите, гражданин майор, мы еще взлетим… Такие люди, как я, государству скоро понадобятся…

– Ишь, летучий какой… Голландец! – изумился Самохин безмятежной уверенности зэка. – Кому ж ты через десять лет после освобождения нужен?

– Ой, не скажите… Жена приезжала на свиданку, рассказывала… Кое-какие связи остались, я ж никого из своих на следствии не вложил! Так вот, многие в Москве нынче. Перестройка! Говорят, большая амнистия грядет. А потом такие перемены в политике, во всем государстве последуют, что вам и не снилось. Так-то вот… Сигарет подкиньте пачечку, а то до ларька еще неделя, а курево кончилось… – попросил Фекла и старательно запрятал кумовской презент где-то в глубинах своих широченных застиранных штанов.

Заключенный ушел, а Самохин еще какое-то время смотрел ему вслед, видя в окно, как, торопливо переваливаясь с боку на бок, удаляется жалкая и нелепая здесь, в зоне, фигура некогда уважаемого и вальяжного партбосса… Неужто и впрямь взлетит?

Скрипнула дверь, и в кабинет заглянул дневальный при школе – франтоватый даже в зэковской робе любимец здешних престарелых учительниц, их бывший коллега, осужденный за растление малолетних, заключенный Захаров.

– Извините, гражданин майор… – вежливо покашляв, спросил он. – Еще принимать будете? А то там полный коридор педерасни набежало…

– Гони их в шею, – буркнул Самохин. – А мне пришли сюда завхоза третьего отряда. Быстро!

– Одну минуточку, – пообещал шнырь и торопливо скользнул за дверь…

Самохин с привычной обреченностью подумал о том, что сейчас заставит-таки завхоза написать докладную на своего начальника отряда, который, по сути, совершил уголовное преступление, взяв деньги у осужденного. Ему, как взяточнику, светит немалый срок, но… случается подобное сплошь и рядом, сотрудников, пойманных на таких делах, увольняют со службы и даже судят, однако неумолимая житейская практика подсказывала Самохину, что на место уволенных приходят другие, ничем не лучше. Так стоит ли суетиться особо, разоблачая замордованных нервотрепкой и нищенской зарплатой отрядников, когда майор точно знал, какие деньги и за что берут почти поголовно там, наверху…

Размышления Самохина прервал подозрительно быстро обернувшийся дневальный.

– Вас, гражданин начальник, на вахту требуют! – выпалил он, запыхавшись.

– Это тебя, козел, требуют, а меня просят… – вконец разозлился, будто предчувствуя неприятность, Самохин.

Шнырь, сконфузившись и подобострастно хихикая, ретировался, а Самохин, заперев ящики стола на легкий мебельный замочек все равно из вредного любопытства зэки откроют, посмотрят, пощупают пачки чая и сигарет, но ничего из «кумовских» припасов не возьмут, – зашагал на вахту.

Смеркалось. Окрестности колонии затянуло холодной осенней дымкой, а по периметру забора, щедро опутанного блестящей в тумане «егозой» и колючей проволокой, зажглись фонари, бросавшие яркие монетки света на свежевскопанную контрольно-следовую полосу запретной зоны. По усыпанной шлаком от местной котельной и оттого по-зимнему скрипящей дорожке торопливо шныряли припоздавшие с ужина в столовой зэки. Ловко прихватив за рукав одного из них, Самохин равнодушно, больше для порядка, чем из служебного рвения, обыскал обреченно застывшего с поднятыми руками заключенного. Проверил карманы, сдернул с коротко остриженной головы кепку, ощупал подкладку. Не найдя ничего, добродушно шлепнул осужденного по плечу:

– Кончай болтаться по территории, марш в отряд! Еще раз увижу – будешь ночевать в ШИЗО!

Нахлобучив кепку, зэк помчался дальше, а Самохин, вдыхая туманный осенний воздух, постоял, следя за тем, как заключенный торопливо нырнул в калитку локального сектора своего отряда. Зябко поведя плечами, майор запахнул форменный плащ и, пожалев, что не надел шинели – похолодало уже ощутимо, того и гляди, ляжет снег, – зашагал к освещенному огнями кирпичному, отродясь не штукатуренному зданию вахты. Подавив на сигнальную кнопку и услышав ответное жужжание и щелчок электрозамка, потянул на себя тяжелую, обшитую листовым металлом дверь, шагнул внутрь. В узком коридорчике едва не столкнулся с торопившимся на выход дежурным по колонии майором Алексеевым.

– А, вот и кумотдел пожаловал, – поприветствовал дежурный, – пойдем, Андреич, в цех. Там зэк затарился где-то, на съем не вышел. Вторая смена до сих пор– на объекте торчит. Комбат звонил, матерился, щас, кричит, конвой в казармы отправлю, часовых с вышек сниму, и сторожите, мол, своих жуликов сами хоть до утра!

– Да ладно тебе… В первый раз, что ли? – успокоил его Самохин, – подполковник Крымский потому психует, что боится, как бы зэк через основные заграждения не ушел. Тогда на конвой побег повесят. И комбату соответственно втык сделают. А ему это ни к чему. Я слышал, его вроде как на повышение забирают.

– В полк, что ли?

– В дивизию имени Дзержинского! Слыхал про такую? В Подмосковье служить будет. Там внутренних войск много… На случай массовых выступлений трудящихся…

Алексеев нетерпеливо пнул решетчатую дверь, перекрывавшую путь к выходу из жилой зоны.

– Эй, чекист! Уснул, что ли? Открывай, свои…

Часовой КПП, невидимый из-за полумрака в застекленной клетушке, с грохотом выдернул запирающий штырь, и Алексеев первым устремился на выход, бормоча:

– Вот черти нерусские! Я все думаю, чего их, тупых таких, во внутренние войска призывают? А потому что они, в случае чего, нашего брата не пожалеют!

– Ну да… Латышских-то стрелков на всех русаков теперь не хватит… – хмыкнул Самохин, разделяя извечную неприязнь колонийских офицеров к внутренним конвойным войскам.

– Щас я этих прапоров раздолбаю! – широко шагая в своей развевающейся шинели, пригрозил Алексеев. – Совсем контролеры мышей не ловят! Всю смену в каптерках сидят, чай дуют да ландорики хрупают. Вот зэки и разбегаются, как тараканы по щелям!

– А кто… пропал-то? – едва поспевая за дежурным, стремясь сбить одышку, поинтересовался Самохин.

– При пересчете на съеме проверка не сошлась. Одного зэка не хватило. Ну, ты знаешь, как эти прапора считают! У них же образование три класса на двоих, пока пересчитывали, стемнело уже. Теперь по углам ищут. Спит где-нибудь, зэчья морда! Так и не нашли. Подняли тревогу, проверили следовую полосу, периметр – все чисто. Сигнализация тоже не срабатывала. Часовые на вышках ничего не заметили… Да они и не видят ни хрена, чурки эти! Но уйти все равно не должен. На территории он где-то. Найду – убью падлу! Будут знать, суки, как в мою смену прятаться!

– Как фамилия зэка?

– Да забыл я… На языке крутится, съедобная такая… Сухарев… Горбушкин…

– Булкин! – подсказал Самохин, догадываясь.

– Точно! Батон, сука… Найду – урою пидора!

«А вот это уже плохо…» – подумал про себя Самохин. Вряд ли заключенный, которого «опустили» под конец срока, отправится после случившегося беззаботно спать в потаенном местечке…

– Дрянь дело! – подытожил Самохин. – У меня на этого Булкина информация есть. Он сейчас что угодно натворить может.

– Вот блин! – выругался дежурный. – И обязательно в мою смену! А мне завтра с утра корову на прививку вести… Если побег – все дела побоку. Уйду на пенсию к чертовой матери!

– Если побег – тебя на пенсию и так выпрут! Не спрашивая желания! – съехидничал Самохин.

– Тебя тоже. Ты у нас кто? Кум! А кум должен все знать и предотвратить побег еще в стадии замысла! – парировал Алексеев.

– Это точно! – подтвердил Самохин, который уже давно не боялся ни выговоров, ни увольнения. – Уйдем, будем на пару с тобой коров разводить… Я доить научусь, молоко продавать начнем. А зэки пусть хоть перережутся здесь, хоть разбегутся к чертям собачьим! Хватит, навоевались с преступностью! Пущай другие попробуют. А то что-то больно много умников развелось. Все советуют, как этих, оступившихся, правильно перевоспитывать надо…

– Ну да… Все перестраиваются… Мне знакомый рассказывал. Он в пятой колонии, на строгом режиме, служил. Освободился у них один урка – блатной, из ШИЗО не вылезал. А недавно заявляется в составе какой-то комиссии. Депутатом что ли, или хрен их там разберет кем, заделался. И давай зону шерстить! Ну, мой знакомый, он режимником был, не выдержал и говорит козлу этому: жаль, мол, что я тебя, гниду, здесь не сгноил! И что ты думаешь? Вызвали в управление и уволили из органов на хрен. Даже до пенсии год доработать не дали! Ну не суки, а?

Рослый, длинноногий Алексеев, похожий в расстегнутой шинели на памятник Дзержинскому, еще ускорил шаг, вконец загнав Самохина, и весь путь от вахты до производственного объекта, проходивший по гаревой дорожке, окруженной по сторонам густыми рядами ржавой колючей проволоки, майоры промахали за десяток минут. Зэки, которых гоняли по этому проволочному туннелю под конвоем на работу и обратно, тащились обыкновенно не менее получаса.

Добравшись до КПП, отгораживающего цех по изготовлению стройматериалов, Алексеев раздраженно бухнул сапогом в сварную железную дверь. Видимо, издалека приметивший их часовой открыл сразу, и майоры без промедления вошли на территорию промзоны. Цех представлял из себя грязное, закопченное до черноты двухэтажное кирпичное здание, где за высокими, кое-где разбитыми и заделанными фанерой и полиэтиленом окнами визжали станки, тяжело ахали механические молоты. Видимо, воспользовавшись задержкой со съемом, производственники решили продлить рабочий день, наверстывая, как всегда, заваленный план по выпуску продукции.

Чуть дальше от здания цеха, освещенного прожекторами, было совсем темно. Угадывались подсобные постройки – гараж, складские помещения, в отдалении тянулись ряды железнодорожных вагонов, а еще дальше тьма вновь отступала, обрезанная залитой огнями полоской запретной зоны и высоким, черным от сырости, но по-прежнему крепким дощатым забором с вышками и часовыми по углам периметра.

Откуда-то из мрака, посвечивая себе под ноги фонариком, выкатился маленький расторопный прапорщик.

– Товарисч майор! – окликнул он Алексеева и представился: – Прапорщик Тарасэнко! Значит, так. Докладываю. Осужденный Булкин обнаружен мною в бытовке гаража…

А потом, склонившись к дежурному, добавил свистящим шепотом так, что Самохин едва расслышал:

– Вздернулся он, товарищ майор. Висит, то есть…

– Твою мать! – ругнулся сквозь зубы Алексеев. – Вот твари! Повеситься другого времени не найдут – обязательно в мою смену! Веди, показывай…

В бытовку пробирались впотьмах, вслед за прапорщиком, едва различая в прыгающем пятачке света фонарика разъезженную автомобилями и тракторами ухабистую дорогу с подернутыми тонким ледком лужами в колеях. У входа в бытовку пришлось осторожно переступать через поломанные ящики, мотки проволоки, драные зэковские ватники.

– Развели бардак на объекте! Тут, если не повесишься, так ноги переломаешь! – ругался Алексеев.

Прапорщик остановился у распахнутой, держащейся на одной петле двери и сквозь проем осветил дальний угол бытовки.

– Вин вон там…

Заключенный висел, неловко повернув голову. Шея обмотана телефонным кабелем, один конец которого уходил куда-то под потолок. Самохин удивился непропорционально длинной фигуре висевшего, совсем не похожей на толстячка-Булкина. Однако, присмотревшись, понял, что тяжелые, раздолбанные кирзачи почти сползли с ног трупа, будто пытаясь хоть так, независимо от владельца, опереться о землю.

– Вот, значит, как… – неопределенно пробормотал Алексеев и добавил с некоторым облегчением: – Хорошо, что хоть не сбежал…

– Ты его щупал? Может, живой еще? – поинтересовался Самохин у прапорщика.

– На кой хрен он мне сдался! – испуганно отшатнулся Тарасенко. – Начкар лекаря вызвал, нехай он его лапает!

– Ладно, кончай трепаться, – оборвал его Алексеев. – Пойди приведи сюда бригадира… Пусть еще пару человек возьмет. Надо снимать, не до утра ж ему тут висеть…

– Та нехай висит, раз це ему в кайф! – оживился прапорщик, обрадованный тем, что возиться с покойником предстоит другим. – Чем больше их копыта откинет, тем нам охранять меньше!

– Тебя ж, дурака, тогда со службы погонят, если охранять некого станет. А работать ты не умеешь… – не удержавшись, ехидно заметил Самохин.

Прапорщик шмыгнул во тьму, и было видно, как шустро перекатывается по черной стылой земле свет его электрического фонарика.

– Дай закурить! – попросил Алексеев Самохина.

– Ты ж не куришь? – удивился тот, вытаскивая из кармана пачку «Примы».

– Закуришь тут, когда Жучка сдохла… Знаешь такой анекдот?

– Знаю, знаю… – прервал его Самохин. – Ты лучше подумай, куда труп до утра положить.

– А че тут думать? Дело привычное. Оттарабаним на пожарку, там сарай есть.

– А крысы не обглодают?

– Поставлю бесконвойника, пусть гоняет… – Алексеев неумело затянулся сигаретой, кашлянул. – Вот навоз! И как ты их куришь?

– В область-то что докладывать будешь? – поинтересовался Самохин.

– Понятно, что, этот, как его… суицид налицо. Без внешних признаков насилия. А ты расследование начи-най проводить – объяснительные собери, заключение составь… Да сам знаешь, не мне тебя вашим кумовским штучкам учить…

Послышались голоса, подошли несколько заключенных.

– Здрассте, граждане начальники! – поприветствовал рослый, здоровенный бригадир, осужденный Сергеев. – Где жмурик-то? Я носильщиков привел.

– Идите, снимайте… Там провод перерезать надо. Нож есть? – обратился к нему Алексеев.

– Откуда? – весело возмутился зэк. – Ножей не держим, гражданин майор, не положено!

– Ты мне тут не баклань, срезай давай! – прикрикнул на него дежурный.

– Сей момент…

Протиснувшись в дверной проем, бригадир подошел к повешенному.

– Гражданин прапорщик, сюда посветите!

Луч фонаря уперся в тело. Сергеев решительно повернул голову трупа к себе, заглянул в глаза, выпученные от мертвого ужаса.

– Готов, крякнул… Холодный уже!

Потом, пошарив в кармане своего ватника, достал нож, щелкнул выкидным лезвием, полоснул по натянутому проводу и, матюкнувшись, подхватил падающее тело.

– Выноси! – скомандовал Алексеев.

– Эй, быки, чего уставились! – заорал на зэков бригадир.– Я, что ли, в натуре, его тащить буду?! А ну, налетай!

Заключенные подхватили мертвое тело, спотыкаясь и давясь в узком проходе, вынесли наружу.

– Сергеев! – окликнул бригадира Самохин. – Дайка сюда ножичек. Сам же говоришь – не положено.

– Вот так всегда… – вздохнул зэк, – сделаешь доброе дело, а после еще и виноватым окажешься. Чем же я сало резать буду?

– Откусишь… – пренебрежительно махнул рукой, пряча в карман изъятый нож, Самохин. – Вон у тебя пасть-то какая! Прямо людоед, а не советский заключенный…

– Ну вы скажете… Га-га-га! – заржал польщенный шуткой майора бригадир. – Вот вставлю фиксы рандолевые – все девки на воле мои будут!

– Красавец! – одобрительно поддакнул Самохин.

– Куда тащить-то? – нетерпеливо спросил кто-то из нянчивших покойника зэков. – В санчасть?

– На КПП пока, санчасть ему ни к чему. А вот тебе, если базарить много будешь, точно понадобится! – пригрозил Алексеев.

– Ишь, тяжелый какой! – не успокаивался разговорчивый зэк. – Говорят, что в тюрьме кормят плохо. А как нарежет хвоста – так не донесешь… Хоть бы чаю замутку, гражданин оперативник, за труды выдали!

– Во-во, – подхватил шутку Алексеев, – живете здесь, как в пионерском лагере. Жратвы от пуза, дрыхнете, не работаете ни хрена. Шайбы такие наели, что с места не сдвинешь… Тарасенко, дашь им потом пачку чая!

– Откель взять-то его, товарищ майор? Немае… Сам вторяки завариваю… – отозвался шагавший рядом прижимистый прапорщик.

– Давай, не куркулись! – прикрикнул веселый зэк. – А то расскажем гражданину майору, как вы с прапорщиком Чубом нашу дачку зашмонали. С бутылкой водки, чаем и салом! Водку выжрали, салом закусили, а чай в дежурке запарили.

– От врут, от врут, гады бесстыжие! – засуетился прапорщик, от которого, как почуял Самохин, явственно попахивало спиртным. – Ладно, найду я вам, оглоедам, трошки чая на замутку, а врать-то зачем?

Спотыкаясь на колдобинах, с хрустом проваливаясь в примороженные лужи, балагуря и матерясь, зэки, наконец, донесли тело до вахты. Положили у порога на землю. Кто-то заботливо одернул на трупе задравшуюся телогрейку. Сапоги вместе с портянками свалились где-то в пути, и мертвый Булкин бесстрастно светил в зябкой темноте босыми ногами.

Грохнула железная дверь, в промзону вошел колонийский врач, капитан Фролов. Наспех осмотрев труп, махнул рукой:

– Мертв, отправляйте.

Начальник караула, молодой лейтенант, затянутый в портупею, при пистолете, все же вышел из дежурки, чтобы удостовериться лично. В руке он зачем-то сжимал длинный металлический щуп, которым часовые на КПП обыскивают кузова машин с сыпучими грузами – не затаился ли в глубине беглец-заключенный? Опасливо вытянув шею, начкар принялся старательно разглядывать мертвеца.

– Да ты его щупом проткни для верности! – хихикнув, посоветовал прапорщик Тарасенко. – Тада точно не убежит…

– Я вот сейчас тебе, хохол, этот щуп в пузо воткну! – озлился лейтенант и кивнул скопившимся у входа на вахту заключенным-бесконвойникам: – Забирайте!

Тело переложили на обтянутые брезентом носилки и вынесли с территории промзоны.

– Когда заключение о смерти будет? – поинтересовался Самохин у доктора.

– Завтра утречком отправим труп на вскрытие, а там черт знает, сколько протянут. Судмедэксперт один на два района, послезавтра суббота, так что… Петля, странгуляционная борозда на шее – типичное самоповешение. Неожиданностей на вскрытии быть не должно.

– Ты мне пока хоть справочку черкни, – попросил Самохин, – от чего смерть наступила, есть ли на теле синяки, признаки насилия…

– Сделаю! Раз уж поспать не дали – пойду в санчасть, поработаю…

Самохин знал, что предстоящая «работа» будет, скорее всего, заключаться в том, что доктор откроет в процедурном кабинете сейф, достанет вместительный флакон с медицинским спиртом и приложится как следует, закусив для пользы здоровья и смягчения запаха витаминами.

Колонийский врач был ровесником Самохина, засиделся в капитанах, выглядел сонным и равнодушным, но специалистом оставался хорошим, и не раз, только глянув мельком на зэковскую болячку, безошибочно распознавал «мастырку» – членовредительство. Оперативникам приходилось расследовать каждый такой случай, определяя, что за ним стоит – банальная и широко распространенная в зоне попытка, симулируя болезнь, уклониться от работы или более серьезные причины. Например, стремление попасть в «вольную» больницу и совершить оттуда побег…

Оставив майора Алексеева распоряжаться дальнейшей судьбой Батона, Самохин вернулся в жилую зону. Поднявшись на второй этаж вахты, майор застал в кабинете дежурного по колонии инспектора режимной части лейтенанта Николая Смолинского. Склонившись, Колька увлеченно тыкал резиновой дубинкой под стол, откуда приглушенно доносилось:

– Ой, ой, гражданин начальник… Я всю правду написал, ой-ой…

– Это что за гимнастика, Николай? – устало поинтересовался Самохин, усаживаясь на кожаный диван.

– Да вот, Андреич, я, когда узнал, что случилось, решил твоему кумотделу подсобить, – выпрямился, пообернув покрасневшее лицо и поправляя сбившуюся набок фуражку, Смолинский, – попросил дневального третьего отряда объяснительную по поводу самоубийства осужденного Булкина написать. Я ж тебя, козел, попросил? – крикнул, обращаясь под стол, лейтенант.

– Написал? – усмехнулся Самохин.

– Да куда он, падла, денется! – Колька наугад ткнул дубинкой под стол. – Оказывается, Булкина этого в отряде вчера «опустили». Он и вздернулся от огорчения. А кто конкретно «опускал» – дневальный не видел. Спал, говорит! Вылазь, сука, я щас тебя разбужу!

Из-под стола на четвереньках, озираясь опасливо, выполз худой, длинный зэк. Изловчившись, Смолинский ловко, с оттяжкой шлепнул его по спине дубинкой.

– Ой-ой, гражданин начальник… – опять заныл дневальный и шустро, по-собачьи, побежал к Самохину. – Я, гражданин майор, хоть убейте, не видал ничего, а что знал – сразу написал.

– Кончай, Коля, не нервничай зря, – обратился Самохин к режимнику. – Так и до пенсии не доживешь – кондрашка хватит! А ты, шнырь, встань. Руки назад… Вот и стой, пока я почитаю, что ты в объяснительной нацарапал.

Смолинский подал майору криво оторванный тетрадный листок, и Самохин стал читать вслух, с трудом разбирая почерк:

– «Начальнику ИТУ… от дневального третьего отряда осужденного Манькина…» Так, здесь все правильно… «Довожу до вашего сведения, что вчера в отряде… неизвестный осужденный перевел симолически осужденного Булкина в петухи…» Симолически – это как? – удивился Самохин.

– Ну, это значит, символически, я букву «в» пропустил, – смутился зэк.

– Грамотей… – укоризненно покачал головой Самохин и принялся читать дальше: – «После чего ставший пидором… гм… осужденный Булкин сильно переживал и пообещал сделать над собой суецыд…» Все? Нет, так не пойдет, гражданин Манькин. Ты для чего в отряде шнырем поставлен? Чтобы, кроме прочего, за порядком следить. А при тебе осужденного обидели…

– Да не видел я, как дело было, гражданин майор! Так, краем уха слыхал…

– А должен был видеть и слышать! – назидательно поднял палец Самохин. – Иначе на кой хрен ты там нужен? И потому налицо факт неисполнения тобою должностных обязанностей, приведший, между прочим, к тяжким последствиям. И в наказание за это я сейчас отправлю тебя в штрафной изолятор суток эдак на десять. А лейтенант Смолинский по забывчивости… ну, вроде как по невнимательности, сунет тебя, активиста, в камеру отрицаловки. Что они с тобой сделают – сам понимаешь!

– Э-э… – заныл зэк, – это ж, в натуре, не по закону…

– Какой закон? – удивился майор. – Ты проспал конфликт между осужденными, не принял мер, не доложил на вахту или в оперчасть. Оплошал? Что ж, бывает! Вот и старший лейтенант, водворяя тебя в ШИЗО, малость ошибется и не в ту хату кинет…

– Сейчас он у меня все напишет! – замахнулся дубинкой на дневального Смолинский.

– Не спеши, Николай. Выйди, попей с прапорами чайку, – И, дождавшись, пока за режимником захлопнулась дверь, майор обернулся к заключенному, вздохнул устало: – Ну, Манькин, теперь колись…

– Да я, гражданин майор, гадом буду, как на духу… Но и вы меня тоже поймите…

– Да понимаю я, – досадливо поморщился Самохин. – Естественно, все между нами останется.

– В общем, дело так было. Лаврушник это, Джаброев, по кличке Жаба, недавно в зоне. Ну и вроде как к блатным примазывается – Купарю, Бесу, Татарину. А те его особо близко в свою семью не пускают, видать, сомневаются. Может, он там, на Кавказе, красным был, а то и вообще петухом… Жаба пообещал, что малява братве от кавказских воров придет с подтверждением, что в авторитете, мол, он. А пока начал здесь понтоваться. Попросил Бобыря водки достать. Тот с водилой вольным перетер, но дачку получить не успел – его в бур закрыли. Тогда Бобырь Батону, который в этот день освобождался, маляву кинул, где и у кого водку забрать… Вот. А водилу на вахте тормознули и водку зашмонали. Батон из ШИЗО вышел – делов, говорит, не знаю, как менты водилу закнокали. Ну, Джаброев на него и наехал – мол, ты кумовьям сдал! Батон его «зверем» обозвал, а Жаба в ответ Булкина выстегнул одним ударом, и пока тот без сознания валялся, еще и обоссал. А наши тоже, в натуре, овцы, ни одна падла за пацана не впряглась! А я один что сделаю?

– Ну вот, – удовлетворенно вздохнул Самохин, – все ты, оказывается, знаешь, что у вас в отряде творится. Молодец! Только объяснительная твоя не пойдет. Переписать надо. Садись вот сюда, за стол, я тебе продиктую.

Дневальный, неуютно чувствуя себя за столом дежурного по колонии, присел, напряженно глядя на клочок чистой бумаги. Самохин подал ему обгрызанный, чиненый-перечиненый карандаш.

– Пиши как в прошлый раз: начальнику ИТУ, от осужденного… объяснительная… Теперь стоп. Рисуй, как я скажу. Довожу до вашего сведения, что осужденный Булкин в последние дни выглядел э-э… задумчивым, грустным… Правильно?

– Еще какой задумчивый! – горячо подхватил шнырь. – Задумаешься тут, когда пидором сделают…

– Вот… Дальше пиши. Причину своего плохого настроения Булкин не объяснял, но были слухи, что у него какие-то неприятности дома, на воле. Усек? Да это слово не пиши, болван, это я тебя спрашиваю: усек, в чем его задумчивость заключалась? Теперь так рисуй: от осужденных в отряде, не помню, от кого конкретно, я слышал, что Булкин высказывал мысли о самоубийстве. О его настроении я доложил начальнику отряда капитану Ахметову, но никаких мер принято не было. Ты ж докладывал?

– Конечно! – встрепенулся зэк и преданно посмотрел в глаза Самохину. – Отрядник наш, гражданин майор, квасит по-черному, ему что ни скажи – ни хрена не вспомнит!

– Подписывайся. Дату сегодняшнюю поставь. Ну вот и отлично! Ты там посматривай, что в отряде делается. Завхоз ваш освобождается скоро. Потянешь, если я вместо него тебя порекомендую?

– Все ништяк будет, гражданин майор!

– Значит, договорились. О нашей с тобой беседе, естественно, никому.

– Да что я, в натуре, бык, что ли? – негодующе развел руками шнырь и, уже собравшись было уходить, остановился, шепнул: – Да, кстати, забыл совсем. В сушилке отряда, справа, под топчаном, два старых валенка лежат. Вроде просто так, возле батареи отопительной брошены. В каждом из них – брага в полиэтиленовых пакетах заквашена, литра по три. Это вместо водки, которую на вахте изъяли…

– Джаброев об этом знает? – поинтересовался, будто невзначай, майор.

– А как же? Он сахар доставал в столовой…

– Ладно, свободен… – отпустил его Самохин и, старательно пряча в карман обе объяснительных, крикнул в коридор: – Коля! Смолинский! Выпусти его…

И увидел в распахнутую дверь, как лейтенант шлепнул суетливо убегающего зэка палкой ниже спины.

– Ох и любишь ты, Коля, дубинкой махать! – укоризненно покачал головой майор.

– Да я ж, Андреич, шуткую, – миролюбиво пожал плечами режимник, пристраивая палку на манер сабли в специальную петельку на портупее.

– Ты же не прапорщик, а тюремный офицер, – назидательно продолжил Самохин. – А потому должен головой, а не дубинкой работать. Ну что за объяснительную ты с этого шныря выколотил? Это ж нам с тобой готовый выговорешник с занесением в личное дело! За упущения в работе. Ты очередное звание вовремя получить хочешь? Значит, должен понимать, что если зэк повесился в результате притеснений со стороны других осужденных, то это наша с тобой персональная недоработка. Я, опер, должен был вовремя выявить конфликт в отряде. А ты, режимник, виноват в том, что у тебя зэки, вместо того чтобы на досуге книжки умные читать, политинформации слушать, дерутся и обссыкают друг друга. А потом вешаются!

– Это ж, Андреич, зэчня подлючая! – в сердцах воскликнул Смолинский. – Их тут полторы тысячи харь, а нас в данный момент в зоне с ними двое! Не считая часовых на вышках и трех прапоров-контролеров!

– Так-то оно так, – кивнул согласно Самохин. – Но зря нам подставляться тоже ни к чему. Совсем другое дело, если заключенный от тоски по дому руки на себя наложил. Жена изменила, мать прихворнула, дети голодные, а он, подлец, в тюрьме сидит… Всяко бывает! Совесть, наконец, заела…

– Ну это уж ты, Андреич, загнул, насчет совести-то!

– Да предположим, говорю! Нынче все к зэкам добрые, в том числе и прокурор по надзору. Ему насчет больной совести на уши наехать – в самый раз. Такая история у него слезу вышибет. И между прочим, вина за самоубийство ложится уже на начальника отряда. Не поговорил вовремя по душам, не успокоил. Вот пусть Ахметов и выгребает…

– Как-то это… не очень, товарищ майор. Ахметова-то за что подставлять? – смутился Смолинский.

– Есть за что, Коля! – жестко сказал Самохин. – У меня железная информация – повязан он с зэками по самые уши. Но если я эти дела предъявлю, тогда Ахметова сажать надо. Так что пусть лучше за Булкина пострадает…

– Век живи – век учись, товарищ майор! – угрюмо согласился Смолинский.

– Научишься… Ты сколько в органах? Год… Ну, значит, гнилью нашей пока не пропах, еще нос от таких дел воротишь… Всему свое время. Я, брат, двадцать пять годков в этой системе. Недавно вычитал, как называется штука, которая с такими старыми служаками происходит. Профессиональная деформация психики! Во как! И между прочим, неизлечима. Так и помру теперь… деформированным. Ну ладно, это, Коля, все лирика. А палку повесь вон на тот гвоздик. С ней только срок заработаешь и с зэками рядом сядешь. Мы с тобой, если захотим, безо всякой дубины любого урку так уделаем, что он вслед за покойным Булкиным сам, теряя тапочки, побежит… Пойдем-ка в третий отряд, мне там кое с кем потолковать надо.

Была глубокая, по-осеннему темная и беззвездная ночь. По пути к общежитию третьего отряда – самого дальнего в жилой зоне – Самохин поинтересовался вдруг:

– Ты, Николай, в художественной самодеятельности участвовал когда-нибудь?

– В какой самодеятельности? – удивился лейтенант.

– Ну, в драмкружке, например. Постановки разные, сценки перед публикой разыгрывать не приходилось?

– А-а… Было дело, – смущенно признался Смолинский. – В школе, то ли в первом, то ли во втором классе. К новогоднему утреннику сказку «Колобок» ставили. Я Волка изображал…

– Здорово!– восхитился Самохин. – Ты, значит, профессионал! Мы с тобой в отряде сейчас тоже сценку разыграем. Ты опять волком будешь. Только вместо Колобка возьмем Джаброева. И ты на него натурально так наедешь, мол, Джаброев, я тебя съем! Зачем, гад, притеснял осужденного Булкина? Парень из-за этого повесился! А потому, Джаброев, зэчья твоя душа, схаваю я тебя без остатка, сгною в буре, растопчу, проглочу, ну и так далее…

– А ты, Андреич, кого представлять будешь?

– Кумушку-Лису, естественно. Знать мою роль тебе не обязательно. Ты меня слушай, выполняй все, что скажу, и ничему не удивляйся. Договорились?

– Ладно… – с сомнением протянул Смолинский и, вытащив из-за пояса дубинку, показал Самохину: – Вот и пригодилась для роли-то. Какой же тюремный волчара без хорошей палки? – и постучал ею по прутьям калитки локального сектора: – Дежурный! Открывай, мать твою…

Из пристроенной здесь же будочки выскочил ошарашенный, всполошившийся со сна зэк-локальщик и, с перепугу не попадая сразу ключом, принялся отпирать замок калитки. Наконец, справившись, распахнул визгливую дверь, склонился подобострастно:

– Здравия желаю, гражданин начальник.

– Спишь на посту, сучья морда! – набросился на него Смолинский.

– Никак нет, гражданин лейтенант! – отрапортовал вытянувшийся по стойке смирно зэк.

Смолинский поднял палку и, слегка постукивая ее концом по бритой голове заключенного, медленно, с расстановкой произнес:

– Последний раз повторяю, а ты запоминай, долбогреб! Если еще раз проспишь и за полсотни шагов до моего подхода дверь не откроешь, я тебя, суку, велю цепью приковать к тачке, будешь пырять на карьере, пока не загнешься! Ты понял меня, козел?

– Так точно, гражданин начальник, – потупился зэк. – Намек понял, исправлюсь…

– То-то! – уже добродушнее воскликнул Смолинский. – Давай дежурь. И чтоб ни одна крыса за локалку не проскочила!

– Какой базар! – притворно возмутившись, развел руками локалыцик. – В моем секторе братва как за Кремлевской стеной – муха не пролетит!

– Ну ты и артист, Коля! – восхитился Самохин, когда они направились к зданию общежития, где размещался отряд. – Свиреп! Не переигрывай только, а то на пустяки талант свой растратишь.

– А я и не играл, – простодушно признался Смолинский. – Дали бы мне волю – я бы половину наших зэков перестрелял, а половину заковал в кандалы и отправил в карьер, щебенку дробить. А еще лучше – дорогу железную к Северному полюсу тянуть. А то его уже сто лет покоряют – то на лыжах, то на собаках… А мы дорогу проложим! Совсем другое дело. Сел в теплый вагон, пару суток поспал – и на месте. Приехали, вот он, Северный полюс! Покорили…

– Ага, а тебя, пока зэки будут дорогу строить, начальником конвоя туда. Рядом с ними стоять, сопли морозить… – добавил Самохин.

– Нет, Андреич, ну, ты сам посуди. Начнешь приговоры читать – это ж нелюди какие-то! Чего они только на воле не вытворяли… А как сюда попадут – сразу морды скукожат, овцами прикинутся, несчастные такие, узники… мать их… И все вокруг прыгают – администрация, прокурор по надзору, депутаты разные, комиссии наблюдательные: ах, как вас, ребята, кормят? Вошки не беспокоят?.. Не-е-т… В кандалы, кайло в руки – и в шахту!

– Эх, Коля, – вздохнул Самохин, – наши пацаны, все эти убийцы, насильники и воры, в основном заурядные придурки. А самые большие мерзавцы у нас не сидят…

– А где? На особом режиме?

– Бери выше…

– На крытой, что ли?

– Да брось ты! – раздраженно отмахнулся Самохин. – В креслах они сидят. По кабинетам разным… Усек?

– Ну ты, Андреич, и скажешь… – удивился Смолинский.

– Ладно, это я так, к слову. Замнем для ясности… Сейчас, как зайдем в отряд, вызывай в каптерку Джаброева и начинай мелодраму. А я в сторонке посижу послушаю.

У входа в общежитие отряда офицеров приветствовал, стоя навытяжку, давешний дневальный.

Гражданин начальник! – выпучив глаза на Смолинского, зачастил зэк. – В помещении отряда находятся сто двадцать один человек. Пятьдесят на производственном объекте, трое в ШИЗО, один в ПКТ, двое в санчасти…

– Ишь как ты его зашугал, – обращаясь к режимнику, усмехнулся Самохин. – Докладывает, как космонавт после орбитального полета!

Войдя в помещение отряда и чертыхаясь в темноте, офицеры, пробираясь по тесному коридору, натолкнулись на мучимого бессонницей и вышедшего перекурить зэка.

– Дневальный! – прикрикнул Смолинский. – Вот этого куряку заставь утром бычки с территории убирать. Приду – проверю…

– Будет сделано, гражданин лейтенант! – с готовностью отозвался шнырь.

– И лампочку вкрути. Ни хрена не видно…

– Так вчера только вкрутил, гражданин начальник! Стырили, крысы… Ну на кой черт им, козлам, лампочка, – ума не приложу… – пожаловался дневальный. – Куда ее вставлять собираются? В задницу, что ли…

Заскрипела, распахиваясь, дверь в широкий, ярко освещенный коридор, который заканчивался огромным, рассчитанным на двести душ, спальным помещением. Там на двухъярусных койках беспокойно метались во сне заключенные. Тускло горели две дежурные лампы – возле тумбочки дневального и в дальнем конце, где жила «семья» местной «отрицаловки».

Из коридора, устланного вылинявшим, с крупными разноцветными заплатами линолеумом, четыре двери вели в подсобные помещения. Три из них – каптерка, бытовка и сушилка – были распахнуты, четвертая, в «красный уголок», плотно закрыта и даже опечатана с помощью нитки и пластилиновой лепешки с неразборчивым оттиском.

Покосившись на эту дверь, Самохин решил для себя непременно пошарить на досуге в «красном уголке», ибо в таких местах зэки особенно любили прятать не предназначенные для глаз администрации вещи.

– Здравия желаю, товарищ майор! – услышал Самохин. Обернувшись, он увидел завхоза отряда, который, выскочив из каптерки и заправляя на ходу в спортивные штаны черную рубаху, спешил навстречу начальству.

– Ну ты совсем обнаглел, Ананьев, – укоризненно покачал головой Самохин. – Где это ты тут своих товарищей разглядел? Разве мы с лейтенантом на волков тамбовских похожи?

– Никак нет, товарищи офицеры, – по-военному четко и в то же время нахально улыбаясь, показывая рандолевые фиксы, возразил завхоз – бывший армейский прапорщик, досиживающий пятнадцатилетний срок за изнасилование с убийством. – В ноль-ноль часов истек срок моего заключения! Утром освобождаюсь и – адью, товарищи. Как говорится, счастливо оставаться…

Зэк внезапно поперхнулся, покраснел, схватился за низ живота и начал оседать медленно, по-рыбьи хватая ртом воздух. Оказалось, Смолинский ткнул его концом дубинки в пах и, видать, попал точно.

– Я тебе, тварь, товарищем никогда не буду, – яростно зашипел лейтенант.

– Да я… Я ж пошутил, гражданин начальник… Вроде как вольный уже… фактически, то есть… в двенадцать нуль-нуль… – всхлипывая от боли, цедил сквозь зубы завхоз.

– До утра я еще успею кастрировать тебя, чтоб на воле соблазна кидаться на девок не было.

– Да ладно, – вступился за зэка Самохин. – Все-таки, действительно, почти свободный гражданин, а ты его, лейтенант, притесняешь…

– Извините, – сдавленно, держась руками за ушибленное место, пробормотал завхоз. – В натуре, от радости башку переклинило. Пятнашку от звонка до звонка отсидел! Какие там девки! Столько лет никого, кроме пидоров, не видел…

– Бывает, – миролюбиво согласился Самохин. – Тащи сюда за жабры Джаброева вашего…

В каптерке, предназначенной изначально для хранения личных вещей осужденных, было по зоновским меркам уютно. От полов, застланных вязанными неведомым умельцем из цветных лоскутков половичками, до чисто выбеленного потолка, вдоль стен тянулись ряды деревянных, покрытых веселой голубенькой краской стеллажей. На них аккуратно стояли черные вещмешки – «сидоры» с фанерными бирками, на которых фиолетовыми чернилами были написаны фамилии владельцев. В левом углу каптерки помещался топчан, застланный темно-синим байковым одеялом. Стена над ним густо усыпана наклеенными фотографиями полуобнаженных девиц, старательно вырезанных из каких-то журналов. В верхнем углу комнаты с фривольными фотографиями соседствовала иконка в самодельном, расписанном цветными шариковыми ручками окладе. На столе рубиново светилась раскаленными спиралями электроплитка, выточенная из огнеупорного кирпича, на которой булькала кипятком литровая эмалированная кружка с обмотанной шпагатом, чтоб не обжигало пальцы, ручкой.

Смолинский уселся на топчан, брезгливо отодвинув подушку с несвежей наволочкой. Самохин, оглядевшись, выбрал для себя деревянное, покрытое резьбой кресло с высокой спинкой и подлокотниками, выполненными в виде скалящих клыкастые пасти львов.

– Прямо царское! – удовлетворенно опустившись на сиденье, вздохнул майор.

В каптерку ввалился заспанный, здоровенный зэк, одетый с зоновским шиком – спортивные штаны с лампасами, на черной майке кроваво-красными буквами красовалась поперек груди надпись: «СЛОН».

– Смерть легавым от ножа! – расшифровал аббревиатуру Самохин и цокнул языком с одобрением: – Ну, прямо горный орел залетел к нам! Глянь-ка на него, Коля!

Привыкая к свету, осужденный тер здоровенным кулачищем глаза, зевал, недоуменно таращась на офицеров.

– Билат! Я вашу маму играл! – гортанно выкрикнул он, вскидывая горбоносое лицо. – Зачем чилавека будишь?!

Смолинского аж подбросило с топчана.

– Ты что, вконец оборзел, урюк?!

Зэк, наконец, протер глаза, глянул искоса, ухмыльнулся криво.

– А, началнык… А я, в натуре, нэ понял. Думаю, какой бидарас мине спать не дал!

– Ну, извини, дарагой, – подражая кавказцу, мягко сказал Самохин, – сам понимаешь – служба у нас такая. Будь любезен, представься, пожалуйста!

– Ну, Джаброев мой фамилия. Ты, в натуре, нэ знаешь, каково будишь, да-а?

– Статью назови, срок. Как положено отвечать советскому осужденному? – напомнил майор.

– Статья, билат, сто второй, срок дэсять лэт, я иво маму!..

– Ну ты и охамел, чурбан! – не выдержал Смолинский. Он подскочил к Джаброеву, оказавшись едва ли не на голову ниже, но и так – снизу вверх – смотрел на зэка яростно, поигрывая дубинкой. – Руки за голову, мордой к стене, быстро!

– Ты чо, в натуре, началнык… начал было Джаброев, но Смолинский рванул его за плечо, развернул, заломил руку и ткнул лицом в стеллаж. Пнул походя сапогом по щиколотке:

– Расставь ноги! Шире! Так стоять, ишак!

Ошарашенный напором и ловкостью лейтенанта, заключенный застыл с вывернутой за спину рукой. Бугры мышц перекатывались под черной пропотевшей майкой. Обернувшись, Джаброев процедил сквозь зубы:

– Мэнт паганый! Падажды, скоро мы таких, как ты, на куски рэзат будэм. Секим башка дэлат, русский собака!

– Я польская собака, и пока ты меня резать начнешь, я тебе, быдло, рога поотшибаю! – пообещал лейтенант.

Смолинский слегка пошевелил зажатой в крепкий захват рукой зэка.

– Б-би-лат… зашипел тот, едва сдерживаясь от боли.

– Ох и любит это зверье понтоваться! – оскалился в хищной улыбке Смолинский. – А мой отец рассказывал, что, когда он в энкавэдэ служил, они их за ночь, как баранов, в теплушки загнали… У тебя родители в ссылке были, Джаброев?– поинтересовался, слегка ослабляя захват, лейтенант.

– Дэд, атэц был, в Казахстане, – посверкивая глазами, ответил заключенный.

– Тоже, значит, из репрессированных, – обрадовался Смолинский. – Вон какую ты там ряху наел, в ссылке-то…

– Пока мы, дураки, корячились, социализм развитой строили, реки плотинами перегораживали, тоннели в горах пробивали, эта братва на базаре торговала да в своих кишлаках размножалась… – заметил Самохин.

– Зачем вызывал, началнык? Аскарблат, да-а? – возмущенно спросил Джаброев. Было видно, что он уже смирился, нет, не сломался окончательно, но взял себя в руки, притих до поры.

– Что, понял теперь, куда попал? В русской тюрьме сидеть – не то, что у вас на Кавказе мандарины кушать! – удовлетворенно отметил Смолинский. – Сперва в ШИЗО пойдешь. Потом я тебя, суку, в бур загоню месяцев на шесть. Потом еще шесть добавлю. Будешь до конца срока в камере гнить.

– За что, камандир? Я, в натуре, тиха сыжу, нэ трогаю нэ-каво…

– Ты Булкина опустил, а он, дурак, повесился из-за этого. Мне на Булкина, конечно, плевать, но тебя, ишака, я достану!

Пристально наблюдавший за сценой Самохин тихо кашлянул, привлекая внимание лейтенанта. Все вышло так, как задумано. Теперь наступило время вмешаться майору.

Громкий разговор разбудил заключенных, и уже несколько человек скучковались возле каптерки, прислушивались. Среди них Самохин приметил местную «отрицаловку» – Татаринцева по кличке Татарин, Купцова – Купаря.

– Товарищ лейтенант, – подчеркнуто официально, противным скрипучим голосом обратился Самохин к Смолинскому. – Я попрошу вас оставить нас один на один с осужденным Джаброевым. Закройте за собой дверь, пожалуйста.

Недоуменно взглянув на майора, разгоряченный Смолинский отпустил, наконец, руку Джаброева.

– Слушаюсь, товарищ майор! А ты, каратист хренов, плечевой сустав помассируй, пусть в санчасти растирание какое дадут… – И вышел, громко хлопнул дверью. Самохин услышал, как в коридоре лейтенант принялся распекать любопытных:

– А вы чего тут собрались? Не спится? Сейчас пойдем на кухню, будете до утра картошку чистить…

– Садитесь, Джаброев, – указал майор на топчан. Заключенный сел, независимо скрестив на груди руки и положив ногу на ногу.

Покосившись в темное окно, за которым, как показалось, мелькнула чья-то любопытная физиономия, майор достал из внутреннего кармана кителя блокнот, авторучку. Перелистав страницы и найдя чистый листок, принялся рисовать маленький самолетик. Заключенный глядел в потолок, старался своим равнодушным видом выказать как можно больше презрения тюремщику и в то же время ожидал, что все-таки скажет ему пожилой сонный майор, но Самохин продолжал рисовать. Прошло несколько минут. Закончив один самолетик, майор изобразил рядом второй. Затем, подумав немного, начертил на крыльях первого пятиконечные звездочки, другому пририсовал фашистскую свастику. Потом старательно протянул от звездокрылого самолета пунктирную линию – получилось вроде как пулеметная очередь, которая уперлась в хвост со свастикой. Самохин изобразил, как за фашистским истребителем клубится черный дым, а чуть ниже – раскрытый парашют и под ним человечка с растопыренными конечностями.

– Чиво нада, началнык? – не выдержал тягостного молчания Джаброев.

Самохин, собравшись было закрыть блокнот, передумал. И нарисовал еще одного человечка, будто бы стоявшего на земле. В руках у него был то ли автомат, то ли винтовка. От ствола оружия штрихи, изображавшие пули, перечеркнули фигурку спасшегося было на парашюте фашиста.

– Готов! – удовлетворенно подвел итог своему творчеству Самохин и захлопнул блокнот. После чего удивленно глянул на Джаброева: – А ты чего тут расселся? Иди спать.

– Нэ понэмаю! То, билат, поговоры, то иды… – возмутился заключенный, вскакивая.

– Ладно, гуляй отсюда! – прикрикнул на него майор. – Потом поймешь… – И, покидая каптерку следом за Джаброевым, указал на него Смолинскому, который неуклюже топтался в коридоре: – Не трогайте этого осужденного, товарищ лейтенант.

– А я уже команду завхозу дал в ШИЗО его собирать! – изумился Смолинский.

– Эх, молодость… – снисходительно покачал головой Самохин. – Все торопитесь, спешите… Нет, чтобы внимательно во всем разобраться. Так и норовите сгоряча невиновного наказать!

Обернувшись к столпившейся здесь же отрядной «отрицаловке», майор шутливо обратился к одному из местных «авторитетов», Купцову:

– Что-то давненько ты, Купарь, ко мне не захаживал! Пошептались бы…

– А сала шмат за сотрудничество дадите?– притворно обрадовался Купцов. – Или чем там у вас в кумотделе стукачей угощают?

– Да ты ж, поди, сало теперь не ешь… – сокрушенно вздохнул майор.

– Это почему же? На халяву кило без хлеба сожрать могу! – похвастался Купцов, и дружки его загоготали, заискивающе глядя на своего лидера.

– Так ведь небось вера не дозволяет…

– Какая вера? – изумился заключенный. – Была у меня одна Вера – заочница, письма жалостливые писала, аж слезу вышибало! Прямо как в «Калине красной»! Но чтоб сала не есть – про то мы с ней не договаривались…

Зэки опять захохотали, радуясь сообразительности приятеля, не упавшего лицом в грязь перед кумовскими приколами.

– А я думал, Джаброев вас уже всех в свою веру перекрестил, – вздохнул Самохин. – Ну, извиняй, коли ошибся… – Майор тронул за плечо Смолинского: – Пойдемте, товарищ лейтенант, – и, обернувшись, бросил на прощанье Купцову: – А за салом забегай. Продукт-то казенный, сам понимаешь. Вдруг пропадет без надобности? Мне ж за него перед начальством отчитываться…

Под хохот зэков покинув отряд, Самохин и Смолинский отправились на вахту, где их ждал дежурный по колонии майор Алексеев.

– Ну как, Андреич, разобрался? Что в область докладывать будем? – с порога поинтересовался он.

Самохин снял фуражку, пригладил седые, растрепавшиеся волосы.

– В общем, дело так обстоит. Криминала никакого нет. Чистый суицид на почве душевных переживаний. Кто там по управлению сегодня дежурит? Подполковник Кокорин? Ну, это наш парень, старый тюремщик, докапываться шибко не будет. Доложи ему пока так, как я сказал. Мол, оперативники занимаются, проводят расследование по факту самоубийства, если что-то появится – сообщим дополнительно.

– Ну и порядок! – радостно согласился Алексеев. – А то давеча начальнику колонии домой позвонил, а он меня как понес! Надзора, грит, ни хрена нет, вот у вас зэки то вешаются, то через забор прыгают. Опять дежурный наряд виноват! А это, как ты сказал… душевное волнение, дело тонкое. Мы за мыслями зэков следить не обязаны! Так что спасибо тебе, Андреич, отдыхай пока, чайку выпей, а я сейчас на просчет пойду, да столовую проверю – пора завтрак готовить. По коням! – крикнул Алексеев в караульное помещение, и прапорщики-контролеры поднялись, шумно отодвигая деревянные табуретки, загрохотали коваными сапогами по лестнице – начиналась ночная проверка заключенных в жилой зоне.

– Нет, Андреич, зря ты мне этого лаврушника трогать запретил, – подосадовал Смолинскии. – Я бы ему в ШИЗО хребет вправил. Не люблю наглых зэков.

– Горячий ты, Коля, – покачал головой Самохин, – службу тянешь со рвением… Из поляков, что ли? Я думал, хохол…

– Да вроде поляк, – смутясь, пожал плечами Смолинский. – По деду фамилия идет… Да какой я, к черту, поляк! Я их, поляков-то, в кино только и видел. Эти, как их… «Четыре танкиста и собака»!

– А в органы как попал?

– Отец в войсках энкавэде служил. Но я-то не собирался, про колонии знал, что они есть, но интереса не проявлял. А в армию пошел – попал в конвойные части. Перед самым дембелем к замполиту полка вызвали. Он и спрашивает: хочешь, мол, разведчиком стать? Я тоже дурак тот еще, решил, что меня в шпионы вербуют. Встал по стойке смирно и гаркнул – готов служить там, куда Родина пошлет! Так и попал в спецшколу для подготовки начсостава МВД. Потом сюда, в колонию. Хотели начальником отряда поставить, но я сам инспектором режимной части напросился. Не люблю cо сволочью этой по душам шоркать! Другое дело в режиме: встать, сесть, руки назад, вот и весь разговор!

– Я даже удивился, как тебе удалось быка Джаброева скрутить. Здесь ты, конечно, молодец. Но таким, как Джаброев, дубинка твоя за пряник сойдет. Ты ж из него этим героя сделаешь! А вообще-то все нормально получилось. Наехали мы на него, зашугали, а потом он с опером пошептался о чем-то, и его отпустили… Что после этого братва подумает?

– Что? – заинтересовался Смолинский.

– А братва его спросит: о чем это ты, Жаба, с кумом базарил?

– А он?

– А он – ничего. Потому что мы с ним ни о чем не разговаривали!

– Как это? – не понял лейтенант.

– Да вот так. Я молчал, а он в потолок смотрел. И когда кореша с вопросами подкатятся, Джаброев им честно ответит, что ни о чем с опером не говорил. И братва сразу засомневается: как это так? Десять минут сидеть с кумом и молчать? Что, старому майору делать больше не хрен? Уже вся зона знает, почему Батон вздернулся. И будет странно, что мы виновного в этом зэка даже в ШИЗО не закрыли.

Порывистый Смолинский прошел наискось по скрипучим, белесым от частого мытья половицам дежурки:

– А по-моему, что-то перемудриваешь ты, Андреич. Посмеются зэки над нами да спать завалятся. Не буду врать, что мне Булкина жалко… Нет у меня к зэкам жалости! Но справедливость-то должна быть! Нельзя, чтобы эти падали и здесь сухими из воды выходили…

– А вот потому, Коля, – успокоил его Самохин, – ты утром, с подъема, возьмешь двух прапоров из наряда. Пойдете в третий отряд, и в помещении сушилки, под топчаном, из двух старых валенок изымете полиэтиленовые пакеты с брагой. Брагу выльете в унитаз. После этого заберете Купцова и приведете его на вахту. Я к этому времени подготовлю постановление о водворении его в штрафной изолятор. А братва пусть думает. Когда в первый раз водку спалили, на Батона перекосили. А в этот раз кто про брагу настучал? И между прочим, в обоих случаях Джаброев замешан…

Смолинский внимательно посмотрел на Самохина.

– Ну и гнилая же у вас, кумовьев, служба… – удрученно пробормотал лейтенант.

– Обыкновенная служба, тюремная, – пожал плечами Самохин. – Ты тоже со временем таким штукам обучишься. Это тебе не дубинкой размахивать. А уж если замахнулся – так бей. Да так шибани, чтоб и дух вон. Был блатняк приворованный по фамилии Джаброев, и нет его. Вот тебе и торжество справедливости!

– Как-то это… Не по правилам… – мотнул головой Смолинский.

– А мы, Коля, зэков сюда, в зону, не звали. Они сами, причем за дело, к нам попадают. Ну а если преступник такую дорожку выбрал, пусть протопает ее по полной программе. И по правилам, которые мы здесь для него устанавливаем. Иначе нам, тюремщикам, грош цена!

Самохин одернул плащ, нахлобучил фуражку, подойдя к мутноватому зеркальцу на стене, поправил лакированный козырек.

– Ладно, пора закругляться. Пойдем, там у контролеров чай должен быть. Я тебя ландориком угощу мятным. Потом вздремнем часок – того и гляди рассветет уже. А утром опять на службу…

 

Побег на рывок

Рассказ

Рейсовый автобус, припоздавший из-за ненастья, подкатил к дощатой будочке автостанции и остановился посреди огромной маслянистой лужи. Майор Самохин не сразу разглядел ее в сумерках, только почувствовал, как ледяная вода мгновенно просочилась в ботинки. Чертыхнувшись, он побрел наугад, горбясь под пронзительным октябрьским ветром с мелкими брызгами дождя.

Кажется, единственная в этом степном поселке улица была по-деревенски широкая, застроенная одноэтажными особнячками, окна которых тускло светились сквозь ветви сырых, облетевших деревьев.

Во дворах, почуяв чужого, забрехали в разноголосицу псы. Дождь перешел в туманную, колючую мглу, пропитал сыростью поношенный форменный плащ Самохина с покоробившимися погонами, тяжелую фуражку. Дождинки сбегались на пластмассовом козырьке в тоненький ручеек, капали на лицо, холодили подбородок и шею.

Майор с благодарностью вспомнил жену, которая в последнюю минуту его торопливых сборов уговорила надеть под форму теплое байковое белье.

– Не лето красное, – бурчала она, неодобрительно глядя, как привычно снаряжается по тревоге Самохин. – Снеговой ветер, северный, а ты фуражечку примеряешь, форсишь все. Сапоги одень яловые, а не ботиночки. Прихватит мороз – напляшешься. Знаю я эти ваши розыски. Кинут в степи, и торчи там неделю не жрамши… Ох-хо-хошеньки… Прямо и не знаю, что тебе из еды с собой захватить…

– У меня в кабинете сухой паек есть, да денег двадцать рублей, не пропаду, – успокоил ее Самохин, на что Валентина, делившая с мужем службу в колонии вот уже третий десяток лет, заметила:

– Вот и будешь где-нибудь посреди поля в засаде свои деньги жевать…

За долгие года и она, и Самохин привыкли к таким внезапным тревогам, ночным подъемам, собираясь без суеты, обреченно, тем более что повод на этот раз был самый серьезный – побег. Из короткого телефонного разговора с дежурным по колонии старший оперуполномоченный майор Самохин узнал кое-какие подробности и легко вспомнил беглеца – осужденного Золотарева. Майор формально был в отпуске, но по сложившейся традиции в таких случаях поднимали всех работников колонии, и Самохин, безропотно подчиняясь звонку, сразу включился в операцию по задержанию побегушника.

Бежал Золотарев дерзко, как серьезные заключенные не уходят, – без подготовки, на рывок. На зоновском жаргоне – «заломил рога». Конвой чуть замешкался при разгрузке фуры с вернувшимися с работы заключенными дневной смены, и Золотарев, пользуясь ранними осенними сумерками, шарахнулся перед самым предзонником в сторону от своей пятерки, нырнул в темноту. Солдаты растерялись, бестолково заклацали затворами автоматов, зэки засвистели, заулюлюкали, и молоденький лейтенант-начкар, вместо того чтобы скомандовать спустить с поводков собак и начать преследование, выхватил пистолет и принялся бабахать вверх, бестолково орать на конвойных солдат, загонять зэков за колючую проволоку предзонника. И упустил время.

Узнав о случившемся, командир отдельного охранного батальона подполковник Крымский, понимая, что этот побег целиком на совести конвоя, вначале поднял по тревоге своих «чекистов», которые до полуночи шерстили колонийский поселок, окрестные огороды и близлежащий райцентр, и только после того, как беглец пропал без следа, доложил о ЧП в область, уведомил о происшедшем прокурора и местное отделение милиции.

Самохин вспомнил, что Золотарев был осужден, кажется, за грабеж. Из семи лет, определенных ему судом, отбыл года три-четыре. По зоновской жизни – не из блатных, но крутился возле «отрицаловки», да и кто из молодых зэков не мечтает на первых порах о карьере воровского авторитета?

При побеге, если не удалось задержать заключенного сразу, по горячим следам, создается оперативный штаб розыска. Специальные группы сотрудников колонии действуют одновременно по нескольким направлениям: выезжают по известным, зафиксированным в личном деле осужденного адресам родственников и близких друзей, работают в зоне, опрашивая приятелей, «колют» их, пытаясь выяснить намерения и место, где предполагал скрываться бежавший. Конвойные войска выставляют блокпосты на железнодорожных вокзалах, автобусных станциях, перекрывают автотрассы, останавливая и досматривая все проезжающие машины. А поскольку дорог в степных краях не считано, таких постов приходится организовывать множество, нередко посреди чистого поля, в глуши, и о том, чтобы регулярно объезжать их, подвозить продовольствие, не может быть и речи. В итоге попавшие на такой блокпост, состоящий, как правило, из прапорщика и двух-трех конвойных солдат, могут, забытые всеми, проторчать на развилке дорог степной глухомани неделю и больше. Дичают без еды, бритья и умывания, в грязных плащ-палатках, с автоматами, сами становятся похожими на разбойников и до смерти пугают невзначай свернувшего на эту проселочную дорогу путника.

По причине отпуска Самохина не стали включать в штаб розыска, а использовали как подвернувшуюся кстати дополнительную силу. Адресок ему достался дохленький, какой-то тетки Золотарева, которую вычислили в оперчасти по единственному письму, полученному беглецом еще год назад и завалявшемуся с тех пор на дне ящика прикроватной тумбочки в отряде.

Накануне у Самохина прихватило сердце, а еще раньше, при прохождении диспансеризации, доктор обнаружил повышенное кровяное давление. И то, сколько было бессонных ночей, нервотрепки да дерганий за время его беспокойной службы! Но жаловаться майор не привык, да и поездка эта в село, где жила золотаревская тетка, расположенное километрах в семидесяти от райцентра, не предвещала особых хлопот. Самохин со счета сбился, сколько раз приходилось бывать ему в таких вот «засадах» по адресам, где могли появиться бежавшие заключенные. В городе-то еще смотря какие родственнички у зэка подвернутся, другие тюремщиков и на порог не пустят, а силой войти в квартиру и дожидаться там, не заявится ли беглец, прав у сотрудников колонии, работавших по розыску, не было. Другое дело в деревне! Там и в дом пригласят, и за стол посадят, и чарку поднесут, посетовав на непутевого, сбившегося с панталыку земляка, которого служилому люду приходится теперь ловить, мотаясь по бездорожью…

А потому Самохин после короткого раздумья оставил в кабинете приготовленный для таких внезапных отъездов «тревожный чемодан», бывший на самом деле раздутым, потерявшим форму портфелем, и, получив в ружейной комнате батальона закрепленный за ним табельный «Макаров», двинулся налегке. Даже запасной магазин к пистолету спрятал в сейф от греха подальше – не ровен час, затеряется где-нибудь, а стрельбу открывать из-за какого-то сопливого, «быковатого» зэка Самохин вовсе не собирался.

И вот теперь он брел впотьмах, шлепая по раскисшей грязи дурацкими ботинками, обутыми, как он боялся себе признаться, только из упрямства, наперекор жене, вместо тяжелых, но удобных в распутицу яловых сапог. А улица тянулась бесконечно, домики на ней измельчали, пошли все больше кособокие, в два оконца мазанки, штакетник сменили плетни, а кое-где просто выбеленные временем жерди. Собаки тоже поутихли, отстали, видимо, на этом конце села охранять им было особенно нечего.

Самохин подошел наугад к светящемуся одиноко окошечку какой-то халупки, не огороженной даже плетнем, и осторожно постучал костяшками озябших пальцев по мутноватому стеклу.

– И хтой-то? – спросил встревоженный голос невидимой из-за пестрой оконной занавески старушки.

– Из милиции! – не вдаваясь в тонкости структуры органов внутренних дел, чтоб не путать бабушку, представился майор. – Мне дом участкового найти надо. Не подскажете?

– Да рядышком он живет, напротив! – Занавеска откинулась, и показалось морщинистое лицо древней старушки, которая щурилась, пытаясь рассмотреть в темноте за окном неведомого собеседника. – А только нет его. В район давеча увезли. Бают, пендицит ему вырезают.

– Давно? – сердито, досадуя на себя, поинтересовался Самохин.

– Ась?

– Вырезают аппендицит давно? – переспросил майор.

– Да вчерась увезли, должно, вырезали уже, слава те Господи…

Самохин крякнул, сдвинув на лоб фуражку, почесал в затылке. Прокол! Днем позвонил в райотдел милиции, спросил, есть ли в этом селе участковый. Ответили, что есть. Но есть он, оказывается, по штату, а фактически находится в больнице, о чем начальство участкового то ли не знало, то ли запамятовало.

– Дуроломы хреновы! – ругнулся Самохин, но от бабушки не отстал: – А… – майор запнулся, вспоминая, как зовут родственницу Золотарева, – Клавдия Петровна Аникушина далеко живет?

– Клавдя-то? В конце улицы, там еще тополь высокий растет. Ишь, зачастили к ней гости-то! Племянник вот давеча пожаловал. Конешно, она поросенка свово зарезала, вот и потянулась родня из городу, за свининкой-то…

Самохин отошел от окна, достал волглую сигарету, раскурил, затянулся глубоко горьким от сырости дымком. «Вот тебе и дохлый адресок!» – подумал он обреченно, зная уже, что не кто иной, как Золотарев, пожаловал навестить престарелую тетушку, и майору предстоит сейчас решать: лезть самому и вязать беглого или метаться по ночному селу, разыскивая телефон, и вызывать из райцентра подмогу.

На мгновение ветер порвал невидимые тучи, выглянула щербатая луна, похожая на сверкнувшую фиксу в черном провале рта, блеснула жирно и склизко, осветив мокрые, окостеневшие горбыли забора, улицу, мертво-серебристую от луж, с траурной бахромой невытоптанной за лето пожухлой и примороженной травы у обочины.

Самохин пошарил за пазухой, достал пистолет, передернул затвор, вгоняя патрон в ствол, щелкнул предохранителем и опустил в правый карман плаща, пожалев мимолетно, что забыл вытряхнуть оттуда вечные табачные крошки, которые непременно налипнут на оружие. Взглянул на часы – двадцать три тридцать. По деревенским меркам – глубокая ночь. Швырнул окурок и, дождавшись, когда рубиновая точка, пшикнув, погасла на мокрой земле, зашагал решительно по чавкающей раскисшей тропинке к приметному, с высоким деревом в палисаднике, бревенчатому домику, в котором светились оба глядящие на улицу окошка. Осторожно ступая, майор стал обходить дом, огороженный ветхим, кое-где поваленным заборчиком, стараясь рассмотреть, что находится в глубине двора. Вот чернеет сарай с копной сена на крыше. Дальше, кажется, садик с несколькими деревцами, огород, прибранный к зиме и угадывающийся по темным квадратам вскопанной земли…

Убедившись, что во дворе нет собаки, Самохин решил для начала заглянуть в сарайчик, чтобы держать под контролем входную дверь дома. Тогда можно будет спокойно, в относительном тепле и уж без ветра и дождя, во всяком случае, дождаться утра и взять Золотарева тепленьким, в постели. Такие дела спозаранку проворачивать надо. Повязать парня, народ кликнуть… Ч-черт! Не взял наручники! «А, ладно, обойдемся подручными средствами…» – решил майор.

Правда, в таком исходе, как связывание, Самохин все-таки сомневался. Золотарев парень рослый, метр восемьдесят, вступать с ним в близкий контакт, крутить руки, рискованно. Здоровые нынче ребята пошли, чай, не на лебеде, не на жмыхе росли… Так что придется давить на психику, деморализовывать, чтобы и мыслей о сопротивлении не возникало…

«А вот он изловчится да и завалит меня!» – подумал вдруг майор, и странно было то, что испугался при этом не за жизнь свою, а за пистолет этот дурацкий, который может попасть в руки зэка. Утрата боевого оружия сама по себе, как говорится, чревата… Но потом, успокоившись, посетовал на излишнюю мнительность и действовать решил так, как задумал: забраться в сарайчик, посидеть, отдышавшись, а там… утро вечера мудреней.

Самохин вернулся к дому, осторожно открыл калитку, вошел во двор. В этот момент где-то поблизости звякнул металл. Майор мгновенно присел, слившись с непроглядной тенью забора. Дверь домика открылась, кто-то, нырнув под притолоку, вышел из сеней – высокий, сильный, заставивший скрипнуть под собой низкое крылечко.

«Вот тебе и адресок… – подумал Самохин. -Точно, Золотарев! Ишь, отъел морду в тюрьме – не свернешь… Сейчас как махнет огородами – не тот у меня возраст, чтобы через плетни скакать! А… шмальну вслед, а там как получится!» – решил Самохин, вынимая из кармана пистолет.

– Вовка! Чтоб не курил у меня на сеновале! – окликнул из дома встревоженный старушечий голос. – Тулуп-то взял? Ишь, что удумал – в сарае спать. Говорю, лягай в горнице!

– Я, баб Клав, по горницам наспался уже на всю жизнь. Не могу – стены давят. Да не волнуйся ты, все нормалек будет! – пообещал Золотарев и зашагал к сараю, волоча под мышкой что-то большое, темное – наверное, тулуп.

Самохин выждал, пока беглый заключенный скроется в ветхом строении, поднялся осторожно, распрямляя затекшие ноги. И как зэки умудряются так-то вот, на корточках, часами сидеть? Сердце опять ощутимо шевельнулось, лягушонком скакнуло под самое горло и шлепнулось, болезненно сжавшись.

«Ну-ну… – успокоил его майор и потер грудь сквозь плащ стиснутым в руке пистолетом, – не шали у меня. Вишь, оружие на боевом взводе!»

Потом, поразмышляв немного, Самохин решил, что с промокшими насквозь ботинками, на пронизывающем, ледянистом к ночи ветру, да еще со скачущим невпопад сердцем до утра в сарайчике, а уж тем более здесь, в тени плетня, ему ни за что не высидеть. Нащупав предохранитель пистолета, опустил его вниз, мягко придерживая большим пальцем, чтоб не щелкнул в тиши, взвел курок и шагнул решительно к дверце сарая. Войдя внутрь и оказавшись в непроглядной тьме, наткнулся вытянутыми руками на приставную лестницу. Посмотрел вверх. Где-то над головой шуршал сеном, устраиваясь на ночь, Золотарев. Сквозь кривые горбыли потолка было видно, как там вспыхнул и погас огонек. Племянник явно пренебрег добрым советом бабки и закурил…

Зная, что очень короткое время Золотарев будет ослеплен пламенем спички, Самохин, не давая ни себе, ни ему передыху, стал подниматься по скрипучей лесенке. «Черт, надо было хоть фуражку снять! – подосадовал на себя запоздало. – Сияю кокардой на весь чердак! Вот он меня сейчас тюкнет по кумполу чем-нибудь, и правильно сделает. Так мне, дураку, и надо…»

– Ты, баб Клав? – окликнул Золотарев сверху и хохотнул примирительно: – Все, не переживай, не курю больше…

Самохин, нащупав край лаза, рывком подтянулся, встал на колени и сразу прямо перед собой увидел ярко озаренное последней жадной затяжкой лицо заключенного. Сказал, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и властно:

– Привет, братан! Я майор Самохин. Если дернешься – пристрелю. Руки за голову, не вставай, повернись спиной ко мне.

Едва различимый во тьме, Золотарев зашуршал, забыл вытащить папиросу изо рта, повернулся неловко. Ориентируясь на огонек цигарки, майор, ступая по мягкому сену, шагнул к заключенному, ткнул его пистолетом в затылок, левой рукой ловко ощупал карманы телогрейки, брюк, выдернул из-за голенища правого сапога длинный тяжелый нож, не разглядывая, швырнул в сторону, приказал:

– Спускайся по лестнице, только без фокусов. Я с тобой в жмурки играть не собираюсь. Прострелю башку, если что не так, понял? – и, чтобы сбить с толку, крикнул: – Лейтенант! Принимай задержанного. Побежит – стреляй без предупреждения!

Схватив Золотарева за воротник телогрейки, толкнул к провалу лаза:

– Давай спускайся. Руки на затылке держи!

– Да как же я, – возмутился, приходя в себя от неожиданности, Золотарев, – обезьяна, что ли, в натуре, без рук по лестницам лазить!

– Будешь бакланить – кубарем полетишь с чердака этого… Вперед! – скомандовал Самохин и опять крикнул воображаемому помощнику, в котором так нуждался сейчас: – Емельянов! Принимай клиента!

Не дожидаясь, пока Золотарев заподозрит неладное в странной молчаливости подручных майора, Самохин почти силой впихнул заключенного в лаз и, придерживая за шиворот, понукал:

– Давай, давай, быстро! – и, не тратя времени, сразу начал спускаться следом, едва не наступая зэку на голову.

Золотарев, видимо, окончательно опомнился, матерился сквозь зубы, но шел послушно, держа руки над головой и нашаривая ногами ступеньки лестницы. Самохин, цепляясь каблуками, торопливо сползал за ним, а когда заключенный замешкался было, почувствовав твердый пол сарая, майор уперся стволом пистолета ему и спину:

– Живее шагай!

Оказавшись во дворе, где было заметно светлее, Самохин прикрикнул, повеселев:

– Ну а теперь веди меня к бабе Клаве чай пить!

После пережитой встряски сердце Самохина колотилось, трепыхалось так, что перехватывало дыхание, и майор открытым ртом хватал туманный воздух, стараясь не хрипеть громко.

Золотарев перед самым крыльцом притормозил вдруг, оглянулся растерянно:

– А где… Ну, бля, наколол, мент!.

Самохин изо всех сил ткнул его пистолетом промеж лопаток, просипел, свирепея:

– Ты, сучонок, если жить хочешь, делай, что говорят. Пошел в дом!

Ощущение удачи, недолгая воля, вскружившие голову молодому зэку, с появлением властного майора-тюремщика оставили беглеца, и Золотарев сник. Ствол пистолета давил в спину с железной уверенностью, и заключенному хватило гонору лишь на то, чтобы остервенело пнуть сапогом дверь.

– Господи! – почти мгновенно отозвался старушечий голос. – Тихо ты, оглашенный! С петель сорвешь! Аль поморозил сопли да в хату надумал вернуться?

Звякнула щеколда, дверь распахнулась. Из-за плеча Золотарева Самохин разглядел бабку – низенькую, в старой, неопределенно-серого цвета шерстяной кофте, длинной, колоколом юбке, в накинутом на плечи платке-«паутинке». Заметив постороннего в форме, старушка осеклась, попятилась:

– Проходите…

Самохин быстро сунул руку с пистолетом в карман, постарался растянуть сведенные холодом губы в улыбку и вроде шутливо толкнул плечом Золотарева:

– Чо руки-то задрал? Чать, не пленный! Входи, да не балуй. А вам, баб Клав, здрассьте… Извиняйте, что припозднились с гостеваньем-то. Ежели не возражаете, мы в горницу пройдем, потолкуем…

– Вам возразишь… – неприязненно сверкнула глазами старушка и, буркнув: – Ноги вытирайте, грязь-то какая на улице! – ушла, не оглядываясь, в дом.

За ней забухал сапогами племянник. Майор, едва не зацепившись рукавом за висящее в сенцах на стене большое цинковое корыто, замешкался было, пытаясь нащупать ногами половую тряпку, но не нашел и, постучав ботинками о половицы, заторопился следом.

Прошли и расселись в чисто прибранной, пустоватой по извечной деревенской бедности комнатке с беленой печкой в переднем углу, квадратным, накрытым скатеркой с вышивкой столом, массивным, старинной работы буфетом, перекочевавшим, возможно, в крестьянский дом из помещичьей усадьбы. За мутноватыми стеклянными створками угадывались стопки чистых тарелок и разнокалиберные граненые рюмки. Возле печки – высокая кровать с непременными никелированными шарами на металлических спинках, в правом углу – икона с лампадкой и множество неразличимых в тусклом свете единственной лампы под матерчатым абажуром фотографий в большой коричневой рамке.

«Черт знает, как так выходит, – подумалось вдруг некстати Самохину, – вроде работает народ, надрывается, а всю жизнь в одной телогрейке ходит, и накоплений – узелок на смерть в сундуке да сто рублей на сберкнижке, только похоронить и поминки справить…»

Золотарев сел на деревянный табурет у окна, Самохин пристроился за столом, осторожно положив на скатерку набухшую от дождя фуражку и с сожалением покосившись на мокрые пятна четких следов, оставленных им на светлом половичке у порога горницы.

– Присаживайтесь, мамаша, – предложил он, но бабка неожиданно встрепенулась и встала перед ним, подбоченясь:

– А ты кто такой, чтоб в моем дому командывать? Может, вначале документ предъявишь? По обличью видать – из лагеря…

– Лагерей, бабуля, у нас давно нет, – миролюбиво возразил ей Самохин. – Теперь колонии, исправительно-трудовые. Исправляем таких, как Вовка ваш, трудом и перевоспитываем…

– Ага… Я, значит, в колхозе всю жизнь, с малолетства, перевоспитываюсь… – ехидно прищурившись, подметила старушка, – так перевоспиталась, что разогнуться не могу. Теперь, значит, этого мальца очередь…

– Ну, малец-то ваш пока не шибко уработался, – решил окоротить оказавшуюся не в меру языкастой бабку майор. – Вон, с каргалинскую версту вымахал, а на хлеб себе зарабатывать честно так и не научился…

– За нечестное он сполна отсидел, – вступилась за племянника бабка. – По молодости с кем не бывает. У нас-то в колхозе мужики, что из судимых, самые грамотные. Их за спасибо вкалывать не заставишь. Все знают – и как наряд закрыть, и какие расценки…

– В том-то и дело, что Вовка ваш положенного не отсидел. Сбежал он.

– А мне сказал – отпустили досрочно… – подозрительно прищурилась на майора старушка.

– Отпустят они! – буркнул угрюмо Золотарев, глядя под ноги на расплывшийся развод грязи из-под тяжелых зэковских кирзачей.

– Конечно отпустим! – пообещал с воодушевлением Самохин. – Вот досидишь чуток, и по концу срока – мотай нa все четыре стороны.

– Мне чуток ваш – семь лет. Да три за побег. Начать да кончить! – вскинулся Золотарев.

– Не горячись, – показал глазами на правую руку в кармане плаща майор. – Как у нас говорят, раньше сядешь – раньше выйдешь!

– Не знаю, как там у вас, – вступилась бабка, – а я Вовку вот с таких годков знаю. Считай, до школы нянчила. Если бы мамаша его беспутная не забрала тогда был бы при мне. Работал, женился б, как все нормальные люди. Изба есть – вон, живи не хочу…

– Да ладно, баб Клав, – отмахнулся Золотарев, – у вас в колхозе тоже как в зоне. Хошь – сей, хошь – куй, получишь известно что. В тюрьме хоть кормят бесплатно.

– Они же, баб Клав, работать-то не привычные, – подражая Золотареву, в тон ему, брюзжа, заметил Самохин. – Другое дело – на халяву попить да пожрать всласть. Я вам по секрету скажу – они и в зоне не слишком-то урабатываются. Кто ящички из реечек сколачивает, кто тапочки, рукавицы шьет. Вашему механизатору или доярке такая сачковая работа и не приснится! Опять же, режим, сон, кормежка трехразовая. У вас, к примеру, в деревне врач есть?

– Откудова… Была фершал, да померла, старенькая совсем. А больше никто не едет…

– Вот! А там на тыщу зэков – пять врачей и медсестер десяток. Чуть кольнет – в санчасть бегут, лечатся… Так что и впрямь, лагерь пионерский…

– Тебе б, гражданин майор, там посидеть, – криво усмехнулся Золотарев.

– Я, парень, в нем уже четвертак отбыл. Вся жизнь в зоне прошла, за решеткой. Домой только спать хожу, и то не во всякую ночь… А уж ты, Золотарев, свой срок железно заслужил, тут ошибками правосудия не отмажешься…

Самохин удовлетворенно вздохнул, торжествующе оглядел все еще растерянного, не решившего до конца, что следует предпринять, Золотарева и смущенную неожиданным оборотом дела, появлением незнакомого майора, спором вот этим бабку. Радуясь, что все проходит пока относительно мирно, Самохин как мог тянул время, забалтывал собеседников, не давая им сосредоточиться, но до утра было еще так далеко!

– Щас вон сколько по радио да по телевизору говорят про ошибки-то, – не согласилась бабка, – я и сама видела, как людей при культуре личности Сталина ни за что хватали! У нас в колхозе перед войной один мужик зашел в сельпо водки купить, а ее не завезли. Он в сердцах и ляпнул, мол, эти, в Кремле которые, всю выжрали! Так спрятали мужика – до сих пор нет!

– А вы, Клавдия Петровна, с другой стороны рассудите, – веско поддержал разговор Самохин, – война приближалась, страна, напрягая все силы, готовилась к схватке с фашизмом. И правильно делала! Ведь еле-еле одолели, такая мощь на нас навалилась! Естественно, что в этот период от народа требовалось сплочение. А у вас в селе вдруг находится, уже простите за выражение, какой-то мудозвон, который из-за того, что ему похмелиться не дали, поносит советскую власть и правительство!

– Но не расстреливать же за это!

– А может, его не расстреливали. Таких-то болтунов, насколько мне известно, потом из лагерей пачками на фронт отправляли, – предположил майор.

– Или в побег ушел, и его чекисты кокнули… – заметил Золотарев, глядя на оттопыренный карман самохинского плаща.

– А ты не бегай! – сварливо парировал майор. – Отпустят – тогда топай, куда душе угодно. А конвой – он и есть конвой. Им, чекистам-то, за побег твой тоже достанется. Так что моли Бога, что я тебя взял. Если бы конвойные задержали – намяли бы ребра, чтоб другим неповадно было.

– Неужто бить будут? – всплеснула руками бабка.

– Не по-человечески… – угрюмо подтвердил Золотарев.

– Вот ведь что творят, а?! – изумилась старушка. – Покалечат парня ни за что ни про что…

Самохин пожал плечами:

– Ну… Вовка ваш тоже… тот еще, фрукт. Людей грабил, одного в живот пырнул. Тяжкие телесные повреждения. Хорошо, доктора спасли потерпевшего. Еще чуток – и стал бы Вовка убийцей. Так что семь лет он не за пустяки получил.

Бабка с укором глянула на племянника:

– Мне-то по-другому писал. Мол, напали хулиганы какие-то, защищался…

– Ага, – подтвердил ехидно Самохин, – студент консерватории на него напал, скрипкой по голове дербалызнул, а Вовка его – ножом в живот… Небось что-то в этом роде бабушке наплел? А, Золотарев? А может, это хорошо? Значит, осталась еще у тебя совесть, стыдно признаться, что со студента шапку снял и портфель вырвал. И пырнул его просто так, чтоб сопротивления не оказал.

– Так вышло, – не глядя на бабку, процедил сквозь зубы Золотарев, – не я его, так он бы меня, в натуре, положил. Он, может, карате знал! Они, говорят, одним ударом убивать могут!

– Если б он каратистом был, то, глядишь, вправил бы тебе мозги, чтоб ты за ум взялся, – уточнил Самохин.

– А на хрена мне ваш ум? – ощетинился Золотарев, – что вы все, умные такие, хорошего придумали? Бери больше – кидай дальше? Таскать – не перетаскать? А сами, значит, по консерваториям на скрипочках пиликать, да еще и нас, дураков, хаять – мол, рылом не вышли искусство понимать, пашите да сейте, в дерьме возитесь, пока мы тут на радость всему миру пиликаем…

– Кто ж тебе, дураку, мешал? Взял бы да тоже на скрипочке выучился играть. Или на виолончели…

– Я, кроме баяна да балалайки, ни одного инструмента живьем не видел, только в кино да по телевизору.

– Какие уж нам… виланчели! – вставила, поджав обиженно губы, бабка. – Я его в школу-то еле-еле собрала, чтоб все как у людей – и брючки новые, и рубашечка белая, и книжки с портфелем.

– А родители что ж? Вроде, не сирота, – поинтересовался майор.

Бабка, видно было, успокоилась окончательно, присела на низенькую скамейку возле печи, открыла дверцу, пошерудила там кочергой.

– Никак не прогорит, окаянная. Уж пора заслонку-то закрыть, весь жар в трубу, а она дымит и дымит… Видать, уголь такой. Так и угореть можно… Родители… Знамо, какие счас родители пошли. Нас-то у папы с мамой восьмеро было, так всех подняли. И революция, и голодуха, а все как-то перебивались. На скрипочках, конечно, не играли, а на балалайке даже я научилась. Частушки, «Светит месяц»… А эти, нонешние, вроде сыты – а все не в радость. Мать его, Верка, самая младшая из нас. Мы-то – кто на скотный двор, кто в кузню, а она уж при советской власти росла, в техникум. Выучилась на свою голову. Соплюхой еще была – целину покорять кинулась. А че ее покорять-то, в соседнем районе степь распахивали, так мало ей, в Казахстан умотала. Потом на какую-то стройку комсомольскую – то ли реку перегораживать, то ли дорогу железную строить. Допрыгалась, что ни мужа, ни семьи к тридцати годам. Родила неведомо от кого. Так нет, чтоб хвост прижать – мне дите подбросила. Мои-то выросли, трое сынов, разъехались кто куда, но все при деле. Дед, муж то есть, погиб, трактор перевернулся на горушке, так его и придавило. А тут Вовка – да пущай, думаю, растет, все веселей, к старости-то. Разве ж я тебя плохому-то учила? – обернулась бабка к понурившемуся племяннику.

Самохин достал из кармана пачку «Примы»:

– Курить-то можно у вас?

– Дымите, чего уж там.

– Вот, передайте сигаретку Вовке. А то я его «Беломор», когда карман проверял, кажись, выкинул…

Курили молча, пуская дым в потолок. Самохин морщился и украдкой потирал давящее нудно сердце, Золотарев затягивался жадно, так что слышно было, как потрескивала тлеющая сигарета в повисшей вдруг тишине.

– И все Верка шалопутная! – продолжила бабка задевшую ее больно тему. – Сама в городе пристроилась, на легких хлебах, и сына туда же. Думала, там манна с небес сыплется! С Петькой-то живут они, аль другого хахаля нашла?

– Да живут вроде… Весной на свиданку приезжали, – неохотно буркнул Золотарев.

– Во-о… Тоже тот еще захребетник! Здоровый мужчина, лет на десять младше Верки-то будет! Грузчиком в магазине работает, получает чуть больше, чем пенсия моя, да еще пьет на что-то! Разбаловала жизнь легкая народ, нет, чтоб как раньше – как потопаешь, так и полопаешь. Помню, в двадцать первом годе такая голодуха была – цельными деревнями вымирали. А ведь работали, хлеб сеяли, не то что нонче – баламутство одно. Теперь еще перестройку какую-то затеяли, все уши прожужжали. Одно недостроили, а уж перестраивать взялись! Тоже небось голодухой закончат!

– Я с голоду помирать не собираюсь! – упрямо шмыгнул носом Золотарев. – Возьму топор и добуду пропитание!

– Ох, Господи! – перекрестилась старушка. – Разве ж я тебя этому учила?

– А что, лучше, когда вы, как овцы, деревнями подыхали и даже не блеяли? Эти-то вон, – он кивнул на майора, – свою пайку всегда имеют…

– Если бы ты знал, какая у нас зарплата, – не болтал бы языком, – покачал головой Самохин.

Золотарев привстал, аккуратно прицелившись, бросил окурок в порожнее ведро из-под угля, покосился на вмиг насторожившегося майора, усмехнулся.

– Не боись, сижу пока, не хочу бабу Клаву расстраивать. Умеете вы, менты, на уши наезжать. Меня вот тоже все стыдили – красть, мол, грешно, и так далее… А сами сейчас кооперативов разных понаоткрывали, денежки лопатой гребут. И те, что нам по душе шаркали, воспитывали, первыми хапать кинулись. Так что нечего тут… заливать! Поймали, посадили – власть ваша, а насчет честности да совести – помолчали бы…

– Так это гласность да демократизация называется! – радостно поддакнул ему Самохин, – а в зонах – гуманизация…

– Вот-вот… – ухмыльнулся Золотарев, – еще немного, и демократы вас, коммуняк, скинут, придут к власти – так мы, майор, с тобой местами-то поменяемся!

– Хрен тебе! – весело возразил Самохин. – Такие, как ты, при любых властях сидеть будут. Ну а мы, естественно, охранять. Съезд-то по телевизору видел? Демократы эти – они ж интеллигенция, чистоплюи. А с вами, дураками, опять нам возиться придется…

В комнате вновь повисла тягостная тишина. Самохин взглянул на часы. Половина первого ночи, самое воровское время. До рассвета бесконечно далеко. Напряжение, вылившееся в балагурство майора, спало, чувство опасности притупилось, сменилось головной болью, пугающим трепетанием сердца, безмерной усталостью и сонливостью.

Баба Клава всхлипнула, утерла глаза кончиком «паутинки»:

– Ну наворотил ты, Вовка, делов. Что ж делать-то будем?

– А че делать? – отозвался Золотарев и кивнул на Самохина: – Сидеть буду, а гражданин майор меня охранять да перевоспитывать…

– Не расстраивайтесь, Клавдия Петровна, – грустно произнес Самохин, – не такие исправлялись. Ты, Вовка, хоть здесь-то не выпендривайся. Я ведь знаю, чего ты в побег ушел. Сам виноват. Намутил в зоне, с корешами поцапался, вот тебе и предъявили… претензии. Все в авторитеты лез! А какой ты, к черту, авторитет? Ни поддержки у тебя от блатных, ни подогрева с воли. Как был колхозником, так им и остался. Вот и отсидел бы свое мужиком, не рыпался никуда, глядишь – через годик на химию вышел или в колонию-поселение перевелся. Какая-никакая, а воля!

– И ты, майор, про колхозника заговорил, – криво усмехнулся Золотарев. – Погоди, узнаете вы у меня, суки, какой я колхозник!

– Не лайся при женщине, пацан! – вспылил Самохин. – За побег тебе срок добавят, пойдешь на строгий режим. А там волчары те еще, так что слушай меня и сопи носом. Если не будешь дурить, я тебе явку с повинной оформлю. Сделаем так: в побег ты ушел после того, как узнал, что тетушка любимая, которая тебя с детства воспитывала, заболела тяжело. С корешами перетрешь, пусть кто-нибудь подтвердит, – мол, земляк какой-то по этапу эту весточку передал. Вот ты в горячах и рванул. Так и на суде скажешь, там нынче к вашему брату подобрели, поверят. Надавишь на слезу… ну, в общем, не мне тебя учить. А я от себя добавлю, что ты сам сдался. Прибежал, увидел, что тетушка оклемалась вроде, и назад собрался, с повинной. Тут я подъехал, и ты меня встретил как родного. Простите, мол, гражданин начальник, нервишки не выдержали, очень уж бабу Клаву люблю, а теперь добровольно сдаюсь и желаю дальше честно досиживать. Усек?

Самохин тяжело встал, подошел к печи и бросил в поддувало давно потухший окурок, покосился на молчащего угрюмо Золотарева, поинтересовался, будто невзначай:

– А что, Клавдия Петровна, телефон-то в селе есть? Ну, «Скорую помощь» вызвать или машину пожарную…

– Да какая нам «Скорая помощь»! Не ездят они сюда, как хошь, так и добирайся. Телефон-то есть, на том краю села, в конторе. Только закрыта она, если Михалыча, бригадира с нашего отделения, разбудить…

– Надо бы разбудить, – стараясь говорить убедительно, предложил майор. – Дело у нас таким образом обстоит. Рассиживаться особо некогда, надо возвращаться. Времени с момента побега пока немного прошло. Я ж говорил, что за это не только зэков, но и нас, сотрудников, наказывают! Так что, если получится, попробуем вообще дело до суда не доводить и факт побега скроем. Бывает такое – спрячется зэк где-нибудь на производственном объекте, его и день ищут, и два. За это, конечно, по головке не погладят, но и не судят. Так что попытаюсь и Вовку таким образом отмазать. Но больно не надежный он у вас парень! И если я его сейчас поведу до конторы по темной улице, боюсь, что он опять от меня рванет. А я, сами понимаетe, человек служилый и обязан буду его подстрелить. А потому, Клавдия Петровна, у меня к вам просьба. Вы, как женщина сознательная и Вовке своему зла не желающая, должны сейчас в контору сходить и позвонить в районное отделение милиции. Так, мол, и так, в доме у меня племянник и майор из колонии, приезжайте немедленно, и объясните, как сюда добраться. Они в курсе дела, поймут, что к чему…

– Дак… как же? – засуетилась бабка. – Может, поужинаете сперва? У меня в чугунке картошка горячая,. сальца порежу…

– Иди, баб Клав, – неожиданно поддакнул майору Золотарев, – чего тянуть-то? Перед смертью не надышишься…

– Ну, до смерти тебе еще далеко, – подбодрил его Самохин, доставая «Приму», но тут же, охнув, схватился за грудь: – Ч-черт!

– Да ты никак хворый? – забеспокоилась старушка, углядев, как передернула лицо майора гримаса боли и невольного испуга из-за вмиг навалившейся слабости и беспомощности.

Пытаясь справиться с непослушным, игривым лягушонком, в которого опять превратилось его сердце, Самохин выдавил из себя, оправдываясь и бодрясь:

– Да уж… поистрепал нервы с такими вот… как Вовка твой… Моторчик-то и прихватывает…

– Счас я тебе каплей дам, от сердца. Хорошие капли, мне давеча доктор прописал, – как рукой сымет!

Старушка шустро полезла в стоящий у кровати шкафчик, достала темный пузырек.

– Вовка, – распорядилась она, – зачерпни кружку воды в сенцах! Счас… двадцать пять капель… как рукой сымет!

Золотарев вскочил, метнулся к выходу.

– К-куда? Сидеть… – выдохнул майор, но боль не отпускала, сдавила, перехватив горло, и оттого его никто не услышал.

Золотарев вернулся через минуту, не глядя на Самохина, поставил перед ним эмалированную кружку с водой.

– Ну, в натуре, везет! – ухмыльнулся он, усаживаясь на прежнее место. – Еще и мент припадочный попался! Смотри, майор, не отбрось копыта, а то мне за тебя – вышка!

– Прикуси язык, Вовка! – строго оборвала его баба Клава, внимательно следя за тем, как падают на дно граненой рюмки мутные капельки лекарства, потом плеснула туда из кружки воды, подала стопку майору: – Вот, глотни и водичкой запей, враз полегчает.

Стукнув зубами о край рюмки, Самохин выцедил настойку с противным больничным привкусом, отхлебнул из кружки ледяной воды, утер губы ладонью, пробормотал, смущаясь:

– Идите, Клавдия Петровна, пора нам. А то пришли, перебаламутили, грязи в дом натащили, теперь вот еще и лазарет устроили…

Неожиданно с улицы послышался нарастающий шум автомобиля. Чувствовалось, что машина мчится на всех газах, подвывая двигателем, елозя колесами по раскисшей дороге, вспарывая зеркала луж и разбрызгивая грязь. По окнам хлестнул свет фар. Автомобиль взревел у дома и встал. Хлопнули дверцы – одна, вторая…

– Кажись, за мной, – всматриваясь в темное окно, усмехнулся грустно Золотарев, никак на подмогу тебе, майор, чекисты пожаловали!

И действительно, скрипнула калитка, потом затопали на крыльце, чем-то в дверь бухнули так, что щеколда звякнула.

– Открывай!

– Господи… – перекрестилась бабка и бросилась в сенцы.

– Точно, чека! Ваши-то менты повежливее будут, все простите да извините… А в итоге один хрен! – ехидно глянул на майора Золотарев.

– Сядь-ка поближе ко мне, парень… – начал было Самохин, но договорить не успел.

В комнату, нагнувшись и едва не сбив с головы фуражку о дверной косяк, ввалился командир конвойного батальона подполковник Крымский. Следом, выставив перед собой ствол автомата, протиснулся солдат внутренних войск.

– А мы вовремя! – забасил Крымский, распахивая бушлат и отряхивая с него дождевые капли. – Молодец, майор! В одиночку такого быка повязал! Как этот пидор, не шибко ерепенился?

– Фильтруй базар, начальник, – бросил в ответ Золотарев, и Самохин видел, что зэк изо всех сил пытается храбриться, выглядеть наглым и независимым, но по лицу его уже расплылась мертвящая бледность, а губы предательски подрагивают.

Комбат, будто только сейчас заметив заключенного, повернулся к нему, шагнул, нависнув над уменьшившимся вдруг, застывшим в своей как бы вольной позе – нога на ногу – Золотаревым.

– Это кто тут у нас обидчивый такой? – вполголоса, вкрадчиво изумился комбат. – А, это ты, сучья морда? – И рявкнул неожиданно так, что вздрогнул даже Самохин: – Встать!

Золотарев попробовал опять усмехнуться, скривил губы, но одновременно втянул голову в плечи, закостенев в своей нелепой в окружении вооруженных людей позе.

– Расчувствовался на воле, – будто извиняясь за него, пояснил Самохину комбат, – придется напомнить, кто в этом доме хозяин…

Крымский коротким, но мощным ударом кулака сшиб заключенного с табурета и, отступив чуть назад, еще на лету, с размаху подцепил сапогом – под дых. Золотарев глухо ударился о стену, обмяк, сполз на пол, безвольно свесив голову. Из разбитых губ побежала алая струйка крови.

– Ой, ой! Что вы делаете! – заголосила, кинувшись к племяннику откуда-то из-за солдатской спины, бабка.

Крымский, оскалившись, скомандовал:

– Хасанов! Выкинь ее на хрен отсюда! – и обернулся к растерявшемуся от стремительности всего происходящего Самохину, сказал уже по-иному, почти весело: – Заждался, поди? А мы вот они! – и указал на Золотарева: – Ты его хорошо прошмонал?

– Да так, по верхам… – пробормотал Самохин, видя, как теснит, выталкивает автоматом всхлипывающую старушку в сени солдат.

Комбат присел перед заключенным, похлопал его ладонью по щеке:

– С ходу вырубился, слабак. Ну-ка, глянем, чем он тут затарился…

Подполковник принялся деловито выворачивать карманы зэка, балагуря при этом весело:

– Ты, майор, только уехал, как ваши опера кентов этого пса раскололи и нам наколку на адресок дали. Ну, я двух чекистов прихватил, и сюда. Пока дом нашли – полдеревни на уши поставил!

Самохин тяжело встал, подошел, склонился над Золотаревым, пощупал пульс.

– Здорово ты его приложил, комбат. Он в общем-то не дергался, так что можно… без этого…

– Да ни хрена ему не сделается, очухается. Это у вас тут мода с побегушниками возиться. А вот когда я в лесах служил – там их мы вообще живьем не брали. И любой зэк знал: ушел в побег – значит, считай себя уже на том свете… Хасанов, дай-ка наручники!

– Бабка! Тута стоять! – прикрикнул солдат на замершую с прижатыми в ужасе к лицу ладонями хозяйку и достал из кармана бушлата стальные наручники: – Пажалста, таварыщ палковник!

Комбат перевернул Золотарева, уложив на пол лицом вниз, задрал рукава стеганки и, заведя руки заключенного за спину, защелкнул браслеты не на запястьях, а высоко, у самых предплечий. Сталь глубоко впилась в кожу.

– Во, порядок! Теперь не вылезет. Давай закурим, майор. Хасанов! Позови Панасенко, – и пояснил Самохину: – Водитель мой, сержантюга! Я его под окнами оставил. Вдруг, думаю, этот козел сквозь стекло ломанется!

Вошел сержант – крепкий, расторопный, с армейским форсом низко сдвинутой пряжкой ремня, перетягивающего новенький бушлат.

– Тащите этого козла в машину! – распорядился комбат.

Солдаты, закинув автоматы за спину, подхватили Золотарева под руки, подняли, повели.

– Не пущу! – бросилась на грудь племянника бабка.

– А вы, гражданка, не противодействуйте! – обхватив за плечи тщедушную старушку, отстранил ее комбат. – За укрывательство беглого преступника мы и привлечь можем… Счас вот прикажу бойцам наручники на вас надеть, и в «воронок», – шутливо пригрозил Крымский.

– Вы… Вы нелюди… – всхлипнула старушка.

– Ага! А вы, значит, люди! – оскалился в улыбке комбат. – Понарожаете всяких уголовников, тварей, а потом про человечность визжите?! Хасанов! Прысни ей «черемухи» в нос, чтоб не мельтешила тут!

– Да ладно вам, – удрученно махнул рукой Самохин, – что вы в самом деле… сцепились… – и, не глядя в глаза, пообещал старушке: – Вы, баб Клав, через денек-другой, если хотите, приезжайте. Или напишите, я прослежу, чтобы Вовка вам ответил. Все нормально будет, не волнуйтесь. А то, что помяли чуток, – без этого не бывает. Сами ж говорили, что пороть его в детстве некому было. Теперь вот… наверстывает.

– Ладно, поехали! – приказал комбат, швыряя на пол окурок и вдавливая его каблуком сапога в светлый половичок. Золотарев уже очнулся и водил по сторонам снулыми, равнодушными ко всему глазами.

Самохина покоробила жестокость, с которой обошелся с Золотаревым конвой. Но одновременно майор испытывал невероятное облегчение. Теперь, когда все так разрешилось, с него спала ответственность за происходящее. Ну а конвой… «Чекисты» во все времена не жаловали побегушников, и Золотарев отделался еще относительно легко. Самохин знал немало случаев, когда при задержании беглых зэков били так, что оставляли калеками на всю жизнь, вымещая на них злобу за грозящие по службе неприятности, нервотрепку, бессонные ночи, долгие поиски, засады… Майора смущало то, что в этот раз такое произошло на глазах у родственницы заключенного. «Чекисты» бесцеремонно и бесстыдно приоткрыли на мгновение для старой колхозницы затемненное доселе окошко в тот мир, в который неискушенному человеку заглядывать не следует. «Так бывает в морге, – думал Самохин, – когда врач производит вскрытие умершего. Все буднично, законно и необходимо, но видеть это родственникам покойного нельзя…»

Заляпанный грязью по самую брезентовую крышу «уазик» комбата приткнулся возле калитки.

– Панасенко, заводи! – приказал Крымский. – Ты, майор, и Хасанов – на заднее сиденье. Жулика – в середину. Грузи!

Неуклюже, с закованными за спиной руками, Золотарев протиснулся в машину. Зажатый с двух сторон Самохиным и «чекистом», он застыл, низко опустив голову. Водитель, пристроив автомат где-то у дверцы, завел двигатель.

– Оружие на предохранитель поставили? – ворчливо осведомился комбат.

– А мы и не снимали! – весело отозвался Панасенко.

– Во, бойцы хреновы! – беззлобно укорил Крымский. – А если б жулик в окно сиганул?

– Та я б его, товарищ подполковник, на штык принял! – не растерялся сержант.

Пошарив рукой под светящейся в полумраке приборной доской, водитель включил радиоприемник. Однообразные, назойливые эстрадные ритмы, которые Самохин терпеть не мог, заколотили, зазвенели, кажется, прямо в мозгу.

– Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал! – игриво, стараясь перекричать шум, продекламировал комбат. – Слышь, Золотарев? Ты как там, живой? Глянь, с каким торжеством в тюрьму возвращаешься! И почетный караул тебе, и оркестр! Дави железку, Панасенко! Поехали!

Подвывая натужно, «уазик» помчался по улице, ухая с размаху в глубокие лужи, кренясь, как корабль в штормовом море, и мутные брызги били в лобовое стекло, размазывались грязно мечущимися суетливо «дворниками», а зачастивший вдруг дождь торопливо смывал мазню, делая стекло прозрачным, но тут подворачивалась очередная лужа, окатывала машину по самую крышу, и все повторялось.

– А я, слышь, майор, до тебя еще успел в райцентр вскочить! – сквозь грохот музыки и вой двигателя кричал Крымский. – Там вечером мои орлы всех ментов местных перебаламутили. Представляешь? Я трех прапоров на развилке дороги у села Тыждысай поставил. Думаю, надо эту глухую трассу блокпостом перекрыть, а то уйдет жулик в Казахстан – ищи его потом по кошарам… Ну, полый день простояли – ни одной машины. А уж как вечереть стало – прет какой-то колхозник на ЗИЛе. Прапора – балбесы этакие, на дорогу выскочили и давай руками махать – стой, мол! А оделись как бичи: кто в бушлате драном, кто в тулупе, холодно же! Водитель с перепугу – объехал их, да по газам. А прапорщик Туровец – мудила тот еще – пистолет достал и давай вслед палить. Я, говорит, по колесам стрелял. Какой хрен по колесам, когда в одном стекле кабины две пулевые пробоины! Ну, водила примчался в деревню ни жив ни мертв. Позвонил в район, в милицию. Так мол и так, банда какая-то на дороге напала. Менты переполошились, стали группу захвата снаряжать, бронежилеты напялили, автоматы похватали. Насобирали войско и уж совсем было настроились прапоров моих мочить, да тут кто-то сообразил, наконец. Вспомнили, что зэк убежал и что внутренние войска дороги блокируют. Вышли на меня, разобрались…

– И что? – поддерживая разговор, вяло поинтересовался Самохин.

– Да что?! Морду набил Туровцу, пистолет отобрал. И блокпост их снимать не буду. Пусть всю ночь на дороге колотятся, если мозгов нет! Чекисты, мать их! Ни украсть, ни покараулить…

Самохин, не слишком прислушиваясь к словам комбата, сонно и равнодушно смотрел в темное боковое окно, то и дело тычась правым плечом в сидящего рядом Золотарева. По тому, как захрустел, защелкал по днищу автомобиля гравий, майор угадал, что выехали за околицу, на грейдер. «Уазик» прибавил скорость, тонко засвистел у самого уха пробившийся в теплое нутро машины сквозь щель в дверце ветерок, и Самохин подставил под эту ледянистую струйку разгоряченный лоб, омыл ею тяжелые, слипшиеся в навалившейся дреме веки. И удивился вдруг про себя, как мало порой нужно человеку, чтобы, ощутив уют и покой, подремывать расслабленно в темноте и тепле рядом с только что повязанным заключенным, с автоматчиками, оружие которых хоть и поставлено на предохранитель, но в тускло блестящем, щедро промасленном казеннике ствола покоится до поры тяжелый золотистый патрон…

– Майор! Подъем! Кончай ночевать, – услышал вдруг Самохин и открыл глаза. Он, видимо, задремал все-таки и теперь чувствовал себя немного ошарашенным, но посвежевшим и отдохнувшим. Да и головная боль отпустила наконец, сердце притихло, и майор, как всякий нормальный человек, не ощущал его вовсе.

– Ну и любите вы, «кумовья», поспать! – веселился комбат. – Если бы не мои «чекисты», у вас бы все жулики давно разбежались. Панасенко! Притормози у тех вон кустиков. Не видишь, что ли? Радиатор кипит!

За окном приметно светало. Небо над горизонтом побелело и напоминало сырую, плохо выжатую гигантскую простыню, накинутую на кроны виднеющейся впереди лесопосадки.

– Километров шестьдесят по такой дороге отмахали, – объяснил обстановку комбат, – все кишки вытрясло, спину не могу разогнуть… Выходи, разомнемся чуток. Торопиться некуда, через час дома будем.

Крымский первым ловко, несмотря на свой высокий рост, выбрался из машины и, отойдя на несколько шагов, отвернувшись, застыл у придорожных кустов.

– Товарищ подполковник, а жулика выводить? – поинтересовался сержант.

– Тащи сюда, пусть оправится. Небось натерпелся со стpaxy, – добродушно разрешил комбат.

– А штаны ему кто снимать будет, я, что ли? – обиженно спросил водитель.

– Нет, я, сержант Панасенко! – рявкнул, не оборачиваясь, Крымский.

– А как же… Придется наручники расстегнуть, – канючил сержант.

– Хасанов, вытащи зэка, сними с него наручники и пристегни одной рукой вон к той скобе, – комбат указал куда-то на заляпанный грязью задок «уазика», – пусть дует под колесо!

– Ну да… а мне потом это колесо менять, руками за него браться! – возмутился водитель.

– Тогда снимай с его штаны! – усмехнулся, застегивая ширинку, комбат.

– Ладно, вылазь из машины, – приказал Панасенко Золотареву. – Хасанов, где у тебя ключи от наручников?

– Стой, твою мать! – вмешался комбат. – Ну куда ты, Хасанов, черт нерусский, с оружием к зэку лезешь! Отдай автомат Панасенко! Во… Теперь прищелкни его вот сюда… Ну-ка? – Подойдя к Золотареву, Крымский проверил надежность наручников и скобы, за которую был пристегнут стальной браслет. – Нормально… Теперь, если побежит, так вместе с машиной, – удовлетворенно заявил он Самохину. – Давай, майор, перекусим, а то жрать хочется – спасу нет! Панасенко! Тащи сюда свою заначку.

Расторопный водитель откинул переднее сиденье, вытащил из углубления под ним объемистый сверток.

– Куда класть-то, товарищ подполковник?

– Давай сюда, на капот. Стакан есть?

Сержант развернул промасленную бумагу, в которой оказались уже напластанные шматки густо посоленного, розоватого на разрезе сала, очищенная крупная луковица, буханка серого солдатского хлеба и бутылка пшеничной водки.

– А тушенку притырил? Ну до чего ты прижимистый хохол! Не жмись, тащи сюда. Дай-ка штык-нож, хлеба нарежу. Да стакан-то протри, он же у тебя в пыли весь! Ну, бестолочь…

Крымский указал Самохину на импровизированный стол, сооруженный на горячем еще, с подсохшей грязью капоте «уазика».

– Присоединяйся, майор. Бойцы, налетай! Ты, Хасанов, сало-то ешь? Правильно, молодец, солдата Аллах простит. Ты ж не для удовольствия, как Панасенко, свинину трескаешь, а для поддержания боеспособности! Водки вам, салабонам, не положено, ну а мы с майором врежем по стаканчику!

Комбат ловко сорвал зубами пробку из серебристой фольги, сплюнул ее в сторону, недрогнувшей рукой налил тяжелой, как ртуть, водки в стакан.

– Давай, майор, заслужил. Я тебя за ликвидацию побега к нагрудному знаку представлю! «За отличную службу в МВД» называется. Красивый такой, там щит и меч изображены.

Самохин взял стакан, кивнул подполковнику, солдатам, – мол, за ваше здоровье, и выпил одним глотком, зажмурившись и суетливо нашаривая хлеб на закуску. Потом, прихватив сала и толстое кольцо луковицы, принялся жевать, морщась от водочной горечи.

– Хорошая водочка, из Москвы! – похвалился комбат, наливая себе. – Экспортный вариант! У меня боец один из столицы родом, хороший чекист. Я ему отпуск дал, так он этой водки приволок – ящик, не меньше. Ешь, Хасанов, ешь, не стесняйся, глянь, какой ты дохлый! Вот, Панасенко, хохол, такой здоровенный, на сале вырос. А дома у тебя свинину едят? – поинтересовался вдруг Крымский. За разговором он как-то незаметно выпил свою порцию водки и теперь одной рукой отправлял кусок хлеба с салом себе в рот, другой заботливо подсовывал бутерброд вконец смутившемуся солдату.

– У нас в Чечне, товарищ полковник, свиней не держат.

– А чего ж вы едите? – весело изумился Крымский.

– Барана едим, этот… козу едим, птица разный… гусь, индюшка… Курица еще, тоже едим…

– А ты чего молчаливый такой, майор? – перекинулся подполковник на Самохина. – Побег ликвидировали, жулика стреножили, так что нормально все будет! Давай еще по одной! Чего грустить-то?

– Да так… Сердце прихватило в самый неподходящий момент. Видать, отслужил свое…

– Сколько выслуги-то намотал?

– Четвертак разменял. У зэков теперь и сроков таких нет…

– А я пятнашку, если с училищем считать. Из них десять лет в лесах. Печора, Мордовия… Не приходилось в лесных колониях служить? Здесь, у вас, конечно, тоже не курорт, а там… Зона и тайга – на сотни верст ни души. Одна железная дорога узкоколейная. И у каждого сотрудника вместо личного автомобиля – дрезина. Поставил на рельсы – и чешешь километров за двести, чтобы пару бутылок водки купить. Во жизнь! Ну, правда, грибы там, ягоды разные, охота… Жить можно! Я сам-то с юга, у меня и фамилия подходящая – Крымский. А там, где тепло, климат хороший, люди кучкуются друг на друге, толпой живут. А в тайге, да и здесь, в степи, – простор!

– Есть где за каждым беглым зэком гоняться, – чтобы поддержать разговор, поддакнул Самохин.

– Я ж говорю, зэки там – звери, строгий да особый режим, тигры полосатые, не то, что эти овцы, – подполковник пренебрежительно махнул рукой в сторону прикованного к машине Золотарева, – работают в лесу, охрана слабая, потому и закон – побегушников живьем не брать. У меня, между прочим, две души на боевом счету. Обоих за раз завалил. Они, козлы, на лесоповале конвоира грохнули, забрали автомат и в лес ушли. Целый месяц мы их в тайге отлавливали. Сутками не спамши, не жрамши, пообморозились. А потом прищучили их километров за триста от зоны возле одной деревушки, куда они подхарчиться забрели. Обложили, как волков. Они было перестрелку затеяли, да где там! В армии-то не служили, урки, палили, как в белый свет, патроны все с перепугу расшмаляли. Ну я и кричу: «Выходи, братва, руки в гору, жизнь гарантирую!». Они вылезли, бредут по пояс в снегу. А я навстречу – с «калашом». Как дал с пятидесяти шагов – не поверишь, жуликов пулями в воздухе подбросило! Насчет гарантии жизней я пошутил, конечно. Закон есть закон… Давай еще по одной!

Совсем рассвело. Степная дорога оставалась пустынной, только холодный ветер гнал низко над землей тяжелые дымные тучи, шевелил пучки соломы на распаханном, начинавшемся сразу за обочиной, поле, шумел верхушками деревьев отдаленной, голой уже почти, лесополосы.

Самохин поежился зябко в непросохшем плаще, поднял воротник, нахлобучил покрепче фуражку. Солдаты, застыв на ветру в кургузых бушлатах, забрались в машину, ковыряли штык-ножом банку с тушеной говядиной. Пристегнутый наручниками Золотарев присел на корточки у заднего колеса, безучастно смотрел в небо, возможно слушая краем уха рассказ комбата. Только Крымский, казалось, вовсе не обращал внимания на промозглый ветер, балагурил, хмельно размахивал руками и полами расстегнутого бушлата, разгорячась, даже рванул верхнюю пуговицу полевого кителя, обнажив мощную жилистую шею.

– Р-романтичная погодка! – повел он рукой вокруг, обращаясь к Самохину. – Люблю, когда буря, шквал какой-нибудь. Здесь, в ваших краях, бураны обожаю! Заносит все к чертовой матери, живешь, как на острове… Эй, Панасенко! Быстро ко мне! – позвал вдруг подполковник и протянул сержанту хлеб, сало. – На, отдай жулику. Эй, ты, как там тебя… Золотарев! Жрать будешь?

Заключенный помотал отрицательно головой.

– Ты что, в натуре, как пленный партизан? Дают – бери, бьют – беги. Мне на твою гордость начхать, просто задержанных кормить положено. Правильно, товарищ майор? – обернулся к Самохину комбат.

– Давай, Золотарев, – поддакнул продрогший Самохин, – жуй быстрей, да поедем. В камере и то теплее, чем здесь, хоть ветра нет.

Сержант подошел к заключенному, протянул еду:

– На, лопай…

Золотарев вдруг резко вскочил, ударил обеими руками «чекиста» в лицо, сбил с ног и, перепрыгнув через обалдевшего от неожиданности бойца, скатился с дороги, помчался на пашню, в сторону лесопосадки.

– Отстегнулся, гад… – пробормотал Панасенко, изумленно таращась вслед, потом шустро поднялся, бросился к сиротливо болтающимся браслетам наручников. – Открыл, товарищ подполковник! Вот, проволока в замке застряла. Ну, зэчья морда! Щас, щас я его поймаю! Хасанов, за мной! – И сержант скакнул с обочины.

– Стоять! – оскалился комбат. – Хасанов, автомат!

– Да подожди ты, – попытался урезонить Крымского Самохин, – чекисты его вмиг догонят! Куда он в открытом поле денется?

– Здесь я командую, майор! Не путайся под ногами. Комбат передернул затвор, вскинул автомат, прижал к плечу.

– Ну, держи, сучонок… От меня два раза не бегают… – свистящим шепотом сказал подполковник, ища в прорезь прицела фигуру беглеца.

Золотарев, рванувший изо всех сил, через два десятка шагов увяз в раскисшей от многодневных дождей пашне. Он почти брел уже, тяжело, как в замедленной киносъемке, переставляя ноги с налипшими на сапоги пудовыми комьями грязи. Земля, черная, жирная, будто притягивала его невидимыми магнитными полюсами вдесятеро сильнее обычного, не отпускала, засасывая. Золотарев, упрямо склонившись вперед, шагал, с чавканьем выдирая кирзачи из этой земли, к чахлым деревцам лесопосадки. Облетевшие, лишь кое-где окрапленные багряно-желтыми листьями, деревья эти не могли укрыть, спрятать его, и оттого отчаянный побег был особенно нелеп в своей безнадежности.

Звонко, оглушая, стрекотнул автомат. Горячая гильза больно ужалила в щеку Самохина. До беглеца было метров тридцать, и майор ясно увидел, как незримые пули стегнули Золотарева по спине, выбив из телогрейки белые комки ваты, толкнули, словно подгоняя, вперед, но увязшие в пашне ноги не смогли сделать последнего шага. Золотарев, надломившись, упал, став невидимым вдруг и слившись с раздавшейся под ним податливо мягкой землей.

– Готов! – процедил сквозь зубы комбат, забрасывая привычным движением автомат за спину. – Видит Бог – не хотел я… Напрасно старушка ждет сына домой… – затянул он вдруг.

– Шлюха у него мать, а не старушка, – зачем-то уточнил Самохин.

– Эх, бойцы, раззявы, – обрушился на солдат Крымский, – следующий раз я, Панасенко, зэка наручниками за яйца твои пристегну! Вперед на пашню! Тащите жмурика сюда. У меня раненых не бывает… – И, обернувшись к Самохину, сказал: – Все, майор, управились. Разлей, там в бутылке, кажись, еще осталось чуток…

 

Мразь тюремная

Рассказ

В конце мая старшего оперуполномоченного Самохина телефонограммой вызвали в областное УВД. Майор всю жизнь прослужил в отдаленных колониях, без постоянного пригляда высокого тюремного начальства привык к некоторой вольности и не любил бывать в управлении. Даже в отутюженной по такому случаю форме, подстриженный зэком-парикмахером, Самохин все равно чувствовал себя замшелым провинциалом на фоне щеголеватых, презрительно-вежливых офицеров, снующих по ковровым дорожкам «центрального аппарата».

Переслужив уже все установленные сроки, майор в последнее время все чаще подумывал о пенсии, но тянул с рапортом, страшась остаться не у дел, без этой опостылевшей, но такой привычной работы. С трудом представлял он, как, проснувшись однажды утром, не пойдет больше знакомой тропинкой по дощатому мостику через овраг, мимо часовых на вышках, злющей, хрипящей от ярости на крепкой цепи конвойной овчарки в предзоннике, не услышит знакомого лязга электрозамка на металлической двери вахты, отгораживающей колонию от остального мира, а останется дома, сможет сколько угодно валяться в постели, читать какие-то книжки, болтать с женой Валентиной о разных пустяках… А может быть, уподобившись своим отставным сослуживцам, примется за огородничество, заведет живность – кур, поросенка…

Но книг майор давно не читал – не попадались как-то интересные, берущие за душу, с женой за долгую совместную жизнь, не даровавшую им детей, переговорили, кажется, обо всем, а при встречах с приятелями-пенсионерами, хваставшими необыкновенными сортами огурцов или клубники, на Самохина нападала неудержимая зевота.

«Мичуринцы хреновы…» – раздраженно думал он о бывших сослуживцах, удивляясь их безмятежному счастью. А ведь они лучше других знали про мир, который затаился покуда, но поднимает уже голову совсем рядом, за надежным до поры колонийским забором. Надежным потому, что тянут лямку старые служаки вроде Самохина. И стоит им отправиться разом на пенсию, как заворочается, забурлит, набирая силу, загнанный в зоны преступный мир, выплеснется за колючую проволоку и стремительно, не сдерживаемый больше никем, зальет улицы городов и поселков…

Так думал Самохин, и мысли эти, тщательно скрываемые от окружающих, позволяли ему чувствовать некий высокий смысл в своей не слишком удачно сложившейся в общем-то жизни.

Причина вызова Самохина в управление вскоре прояснилась и оказалась не связанной с осторожными мечтами майора о пенсии. Собирали очередное совещание колонийских оперов, и требовалось быть готовым представить краткий отчет о количестве совершенных в зоне и раскрытых местными «кумовьями» преступлений, указать число изъятых у зэков запрещенных предметов – колюще-режущих заточек, спиртного, наркотиков, денег…

Все эти сведения Самохин, – изрядно, впрочем, приврав, – записал для памяти в толстый засаленный блокнот и ехать решил налегке, тем более что поезд до областного центра шел всего несколько часов, и если отправиться вечером, то рано утром окажешься на месте, еще и останется время перекусить в станционной забегаловке, а уж потом – в управление, «на сходняк», как пренебрежительно окрестили такие совещания у руководства зоновские опера.

Нужно было позаботиться о билете, и майор пришел на железнодорожный вокзал задолго до прибытия поезда. В этот предвечерний час на перроне было пустынно и тихо, лишь на давно не крашенных лавочках подремывали в окружении чемоданов и узлов жители отдаленных от райцентра поселков, дожидаясь то ли поезда, то ли случайной попутки до дому.

Солнышко пригревало совсем по-летнему. Чахлые, не слишком прижившиеся в засушливом степном климате березки бросали на серый растрескавшийся асфальт длинные ажурные тени, в которых суетились, склевывая только им видимые крошки, вездесущие воробьи.

Когда-то, в молодости, Самохин любил малолюдные станции в захолустных городках российской окраины, с их неторопливым, прерывающимся на мгновение лишь с приходом поезда укладом, с грязными вагонами товарного состава, будто навечно забытого на старых, проржавевших и заросших травой запасных путях, разговорчивыми кассиршами в окошечках билетных касс, тихими ресторанчиками, где за столами, застланными несвежими скатертями, скучают, думая о своей женской доле, вокзальные официантки, а залы ожидания гулки и торжественно пусты.

Позже, когда всякая поездка стала означать беспокойство, сложные, а порой и опасные задания, майор перестал испытывать удовольствие от таких путешествий, ибо связаны они были прежде всего либо с розыском бежавших зэков, либо, как сейчас, с вызовом «на ковер» к начальству, от которого добра тоже ждать не приходится…

В этот раз отчего-то Самохин почувствовал вдруг, что к нему вернулось забытое уже ощущение покоя и непонятной радости – то ли при виде неказистого, но чистенького райцентровского вокзальчика, а может, от волнующего ожидания поезда, который примчится, как всегда, внезапно, раскаленный от степного зноя и скорости, наполнит сонную станцию своим жарким дыханием и людским гомоном, и Самохин, оказавшись в вагоне, помчится вместе с торопящимся составом в синеющую от сумерек, остывающую к ночи степь, отрываясь хотя бы на пару дней от забот и привычного, устоявшегося быта…

«Подам рапорт на пенсию. Вот прямо завтра. Зайду в отдел кадров и подам!» – неожиданно для себя решил Самохин. Потом он уедет с Валюшей куда-нибудь далеко, на таком же скором поезде, выберет городок в центре России, чтобы там, упаси Боже, не было никакой тюрьмы, зоны, на прибереженные к старости деньги купит домик, непременно с садиком, яблонями да вишнями, с палисадником и березками под окнами… Не такими чахлыми, изломанными пыльными бурями да зимними метелями, как здесь, на границе с Азией, а настоящими русскими березками, с призрачно светящимися по вечерам стволами и косматыми, нежно стучащими в стекла окон прядями зеленых ветвей…

Купив билет, Самохин оставшиеся полчаса отправился побродить в окрестностях вокзала. На примыкавшей к перрону площади с единственным монументальным строением – зданием райкома партии и непременным памятником Ленину – было пустынно и тихо. Лишь в отдалении, у скверика с реденькими корявыми деревцами, куда назидательно указывал железобетонный Ильич, виднелась квасная бочка и толпящийся возле нее народ. Майор направился туда, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что торгуют не квасом, а пивом, о чем извещала написанная от руки и криво приляпанная на толстый бочковой бок бумажка.

Очередь состояла из десятка мужиков, нянчивших нетерпеливо пустые трехлитровые банки и полиэтиленовые канистры. Со стороны скверика доносились голоса, раскатистый хохот – там, на пожухлой уже от солнцепека травке, расположились отоварившиеся пивом счастливцы.

Самохин, никогда особо не любивший спиртного, тем более если за ним предстояло выстоять длинную очередь, собрался было уйти, но внимание его привлек спор. Две пожилые, увешанные серебряными монистами казашки тянулись с пустой бутылкой к продавщице, священнодействовавшей краном, из которого, повинуясь ее крепкой руке, брызгала пенистая струя. На пути женщин грудью встал здоровенный, лохматый мужик с яростно выкаченными красными глазами.

– Моя толка бутылка нальет, пить хочим! – бормотала одна из казашек, пытаясь протиснуться к продавщице, на что мужик орал, тыча ей в лицо огромный кукиш:

– Вот тебе, карга! Это из-за вас, баб дурных, сухой закон ввели! Вы, сучки, везде жаловались! Была бы водка, я б с утра стакан выпил, в норму пришел – и на работу! А теперь вот весь день тут сижу, не опохмелюсь никак… Пошли отсюда!

Заметив Самохина, указал на него пальцем:

– Вот майора пропущу без очереди, он человек служилый, не то что вы, дуры. А за это, когда в зоне встретимся, он меня замуткой чая угостит!

– Идет! И чаю дам, и шконку воровскую определю, – пообещал добродушно Самохин. – Только разреши этим бабенкам пивка отведать. Ты ж небось уже полбочки опростал!

– Скажешь тоже, командир… Ведра два, не больше… – Мужик довольно похлопал себя по животу и махнул женщинам: – Раз гражданин начальник приказал, налетай, бабы! Киль манда, или как там по-вашенски…

Самохин ушел, удивляясь про себя, как безошибочно узнают в нем бывшие зэки тюремного офицера, впрочем, забывая или не выказывая на свободе обид на прежнее лагерное начальство. Пробовал Самохин представляться в таких ситуациях пожарником, тем более что форма вроде бы одна и та же, но «спецконтингент» мгновенно распознавал в нем зоновского кума…

На перроне в ожидании поезда уже собирался народ. Рядком расположились старушки – торговки с пирожками, семечками, слегка замаскированными, но легко угадывающимися в сумках бутылками водки и местного самогона.

Среди ожидающих поезда Самохин обратил внимание на рослого, подтянутого, в синей парадной форме старшего лейтенанта-десантника. Он, видимо, приезжал домой на побывку, и теперь его провожала пожилая, седовласая, все еще красивая женщина. Отчего-то подумалось, что она наверняка всю жизнь проработала учительницей в этом городке, непременно одна, на скудную зарплату вырастила красавца-сына, доброго и отважного богатыря, и Самохин растрогался от этой своей догадки, представляя, как они с Валей, гордясь и тревожась, провожали бы своего сына, молодого офицера, на опасную, но почетную армейскую службу…

«Хорошо, хоть эта заваруха в Афганистане кончилась», – порадовался в мыслях майор. Армия опять стала мирной, ухоженной и любимой народом. Шел девяносто первый год, бездумная «перестройка» явно выдыхалась, еще немного, и в стране, может быть с помощью таких вот молодых, честных и отважных офицеров, восстановится порядок, и все пойдет по-прежнему, только гораздо лучше…

По радио объявили посадку, народ засуетился, заметался по перрону, подхватив сумки и чемоданы, и Самохин, поддавшись всеобщей веселой панике, тоже оторвался от размышлений, всполошился и зашагал быстро, удивляясь про себя, отчего кому-то пришло в голову нумеровать вагоны с хвоста поезда.

Молодая проводница с уставшим, обветренным лицом, равнодушно взглянув на билет, назвала номер купе, и Самохин, успокоившись сразу, отошел до поры в сторонку, покурил на перроне, а потом нырнул в теплое, слегка пахнущее кожей и угольной пылью, но чистенькое и уютное вагонное нутро. Отыскал свое купе и потянул в сторону мягко откатившуюся дверь. Давешний старший лейтенант возился с окном. Мельком оглянувшись на Самохина, он наконец открыл верхнюю фрамугу, и в купе ворвался легкий остужающий ветерок.

– Здрассьте… Значит, соседями будем! – благодушно сказал Самохин, протискиваясь за столик. – Из отпуска, небось? А теперь куда – на службу?

Самохин вовсе не был балагуром, с незнакомыми людьми сходился неохотно, трудно и, зная за собой эту черту, перебарщивал порой, усиленно изображая этакого веселого рубаху-парня.

Закончив с окном, десантник обернулся, медленно оглядел майора и, промычав неопределенное «м-м… да…» принялся пристраивать на верхнюю полку новенький щеголеватый чемодан.

Молчаливое пренебрежение попутчика больно задело майора. В зоновской жизни, с ее обостренной реакцией на разного рода унижения, обиды, такое отношение к собеседнику расценивалось как оскорбление, прямой вызов и без особой нужды не позволялось ни зэкам, ни сотрудникам. Коль заговорили с тобой душевно, по-человечески, отвечай тем же, а не то… И Самохин не смог сдержаться, сказал резко:

– Что-то армия наша не там, где надо, гордость свою показывает. К вам, товарищ военный, между прочим, старший по званию офицер обращается!

Оторвавшись от своего чемодана, десантник сел, вольготно откинувшись, положил ногу на ногу и, покачивая остроносым лакированным ботинком, произнес внятно, глядя в глаза Самохину:

– Ты для меня, майор, не офицер, и на звание твое тюремное мне наплевать! Зэками будешь командывать!

Только сейчас Самохин понял, что десантник тяжело, агрессивно пьян, но по армейской привычке старается сохранить выправку, лоск, отсюда и неторопливые, лениво-сосредоточенные движения…

– Ишь ты какой… гонористый! – усмехнулся майор. – От тюрьмы грех зарекаться, она, парень, всех принимает, даже десант наш доблестный. Так что ложись-ка от греха подальше спать, это я тебе как… гм… старший товарищ советую!

– А может, в кабак махнем? Я угощаю! – оживился вдруг с пьяной непоследовательностью десантник.

– В стране, товарищ старший лейтенант, сухой закон, и спиртным в поезде не торгуют! – напомнил подчеркнуто-официально Самохин, но сосед, закусив удила, махнул рукой:

– В вагоне-ресторане, если из-под полы, всегда есть! Хлопнем по стаканчику-другому, все веселей ехать-то…

– Спасибо, не пью, – сухо отрезал майор, досадуя на вымученную общительность свою некстати, на попутчика пьяного, который, наверняка, будет куролесить всю ночь. Парень здоровый, такой не скоро угомонится, и отдохнуть в дороге теперь не удастся.

– Ну и хрен с тобой. Тоже мне, в офицеры лезет! Офицер должен пить все, что горит.

Десантник встал, и его качнуло крепко, дернулся поезд, и старший лейтенант едва не упал, успев-таки схватиться за верхнюю полку.

– Внимание… Слушай мою команду… Пошел! – дурашливо, будто десантируясь из самолета, рванул он дверь купе и вывалился в коридор.

Оставшись один, Самохин посмотрел в окно, где мелькали в сгустившихся сумерках редкие огоньки степных селений. Вольный ветерок всплескивал казенные голубенькие занавесочки, но от хорошего настроения, навеянного ожиданием поезда, умиротворенным стуком вагонных колес, не осталось и следа.

В купе стемнело, но Самохин не зажигал света. Пристально и обиженно смотрел он в окно и видел сквозь блестящее холодной пустотой стекло темные на фоне тускнеющего неба лесопосадки, яркие звезды, повисшие над черными кронами деревьев, тут и там приткнувшиеся к железнодорожному пути безымянные разъезды и полустанки, мимо которых поезд мчался с грохотом и свистом, не удостаивая ни селения эти, ни обитающих здесь людей даже мимолетным вниманием и остановкой.

Особенно обидным показалось Самохину то, что и его жизнь в маленьком приколонийском поселке тоже находится на такой вот обочине главной, скоростной магистрали, по которой несется, гремя и ликуя, основной поток человечества, и при этом им, целеустремленным в неведомую светлую даль, никакого дела нет до прозябающих на обочине. И десантный старлей-попутчик тоже из этого, основного потока жизни, не чета ему, старому майору – случайному здесь пассажиру. Десантник молод, здоров, его ждет впереди интересная и уважаемая в народе служба, новые города и красивые женщины, а тюремный майор Самохин через пару дней вернется домой и отправится привычной дорожкой в постылую зону…

А еще вспомнилось вдруг Самохину, как его, выпускника-заочника юридического института, в начале шестидесятых годов пригласили в городской комитет партии и предложили поступать на службу в органы внутренних дел. Второй секретарь горкома, пожилой, седовласый, с модным в те годы среди номенклатуры «политзачесом», вещал Самохину, что система исправительно-трудовых учреждений нуждается в новых кадрах, не запятнавших себя репрессиями в годы культа личности, и что там, в зонах, находятся тоже наши, советские люди и каждый из них может и обязан встать на путь исправления, перевоспитаться, вернуться в ряды полноправных членов общества. А помогут им в этом такие, как Самохин, молодые, грамотные и честные комсомольцы…

Лейтенант Самохин стал начальником отряда численностью около двухсот мужиков с изломанными судьбами, не верящих уже никому и ни во что. Читал им лекции, проводил политинформации и беседы, рассказывал о достижениях родного социалистического государства, а зэки хвастались друг перед другом прежними удачными кражами, дерзкими налетами, ссорились, устраивали разборки с поножовщиной и, чтобы уклониться от «общественно полезного труда», ломали себе руки и рубили топором пальцы…

Взвизгнула дверь купе, и Самохин вздрогнул от неожиданности. Ввалился десантник – огромный, широкоплечий, заполнивший собой сразу едва ли не все пространство.

– Темно… Ч-черт! Ты здесь, майор? Ишь, пришипился… – загремел старлей пьяно. – А я тебе гостей привел… Эй, пацаны, заходи! Я вас вот… с гражданином начальником познакомлю. Да где ж здесь свет включается, твою мать…

Самохин щелкнул выключателем, и в синеватом, неживом свете увидел, что в купе протискиваются два парня. По новеньким черным робам, тяжелым, с металлическими заклепками ботинкам безошибочно опознал зэков, освободившихся только что, даже не переодевшихся еще в вольное.

Десантник торжественно водрузил на середину стола бутылку невероятно дорогого по нынешним временам коньяка, водки, а зэки, один белобрысый, курносый, другой чернявый, с усиками, похоже, кавказец, оба сухие, тщедушные, молодые да верткие, принялись суетливо вытаскивать из карманов молескиновых, зоновского пошива штанов позвякивающие глухо бутылки с вином.

– Гуляй, нищая Россия! – широким жестом указал на заставленный спиртным стол десантник. – Садись, ребята!

– Да мы это… в натуре, насиделись уже, командир! – хихикнул белобрысый.

– Только майора не обижайте, – добродушно попросил старлей, открывая чемодан и извлекая оттуда бумажный сверток. – Он тоже погоны таскает, хоть и по тюремному ведомству…

Самохин тяжело, исподлобья оглядел присевших на вагонный диванчик гостей. Белобрысый ловко свернул пробку с горлышка коньячной бутылки, чернявый, ухмыляясь чему-то, шелестел газетным свертком, вынимая копченую колбасу, и Самохин видел, как порхают над столом, будто два голубя-сизаря, его ловкие татуированные руки карманника.

Старший лейтенант пошарил в кителе, достал нож Из коричневой эбонитовой рукоятки с легким щелчком выскочило обоюдоострое лезвие.

– Держи, Васо, это мой боевой товарищ, нож-стропорез называется. Почикай колбаски. А ты, Петя, разливай коньячок, да не забудь, майору плесни.

– Нам, командир, с красноперыми пить, конечно, западло… Но ради такого случая – твое поступление в академию отметить, да то, что мы от хозяина откинулись наконец, – ладно! Хлопни стопку, начальничек. Авось к братве нашей, что в неволе томится, добрее будешь! – предложил белобрысый.

Самохин встал, неуклюже вылез из-за тесного купейного столика и прохрипел, с трудом выталкивая слова:

– Вы… Ну-ка, быстро хватайте свои бутылки… и за дверь! А ты, старший лейтенант, за каким чертом с шушерой этой связался?

Зэки стушевались, белобрысый принялся растерянно закручивать пробку на коньячной бутылке, а чернявый согнулся над недорезанной колбасой, застыл, подрагивая лезвием ножа, и по-восточному неопределенно – то ли злобно, то ли испуганно – косясь на майора. Старлей вскинулся возмущенно:

– Сидеть! Сидите, ребята… Ах ты… Бериевец хренов… Это тебе не тридцать седьмой год, не напугаешь…

– Остынь! – усмехнулся Самохин. – Ты даже не знаешь, с кем связался! Они ж тебя без штанов и ботинок лакированных оставят, шакалы лагерные.

– Они прежде всего люди! – с пьяным надрывом выдохнул старлей и обнял за плечи потупившихся скорбно и обиженно парней. – А таких, как ты… мразь тюремную… народ скоро будет судить! За все зверства, за то, что вы в лагерях творили… И-эх!

– Ишь, расчувствовался… – хмыкнул Самохин. – Утри сопли-то, так по душе шаркает – смотреть не могу. Того и гляди тоже расплачусь! Интересно, вы в армии все такие чувствительные?

– Армия вам народ в обиду не даст! – пьяно завопил десантник. – И преступному режиму вашему служить не будет!

– Да уж вы наслужите, – горько усмехнулся Самохин. Он уже перестал злиться и смотрел теперь на старшего лейтенанта с грустной, обреченной улыбкой. – И народ под защиту себе ты, офицер, выбрал самый что ни есть подходящий. Они тоже небось невинные жертвы репрессий этого… как ты сказал? Преступного режима!

– А то нет, что ли? – ожил вдруг белобрысый.

– Закрой пасть! – пренебрежительно бросил ему майор, а потом, повернувшись к десантнику, нарочито спокойно, как малому ребенку, предложил: – Ну что ты уперся! Я ж этих отморозков насквозь вижу. Дай мне документы, деньги, я припрячу до утра. Оберут ведь тебя… Небось мать-учительница в дорогу последние собирала…

– П-почему учительница?! – пьяно возмутился старлей.

– А… разве нет? – в свою очередь удивился Самохин, который успел забыть, что это он придумал биографию парня и его мать-учительницу, воспитавшую сына в одинокой бедности.

– Буфетчица она у меня! Во, колбаса дефицитная, сырокопченая, оттуда. Довели страну социализмом своим, разве такую жратву в магазине достанешь? Налетай, пацаны! Выпьем за здоровье моей мамаши, за то, чтоб все тюрьмы позакрывались к чертям и зажили мы, как в цивилизованном мире! А ты иди, иди, гнида тюремная, поищи себе другое место…

– Ну и хрен с тобой, – ругнулся Самохин, – тебе ж, дураку, свои мозги не вставишь… – Майор вышел, в сердцах закрыв за собой визгливую дверь.

По вагонному проходу гулял тугой степной ветер, и явственно чувствовалось, с какой скоростью мчится поезд, а за окнами уже совсем почернело, и казалось, что за пределами светлого и уютного вагона грохочет что-то яростное и злое, раскачивает поезд, подвывая в окна и щели. И было удивительно, как пробивается все-таки стремительный состав сквозь эту грозную черноту к невидимой пока, но непременно стоящей где-то в конце пути приветливой станции…

Самохин, покачиваясь на ходу вместе с вагоном, прошел в тамбур, закурил. Усилившийся грохот колес принес ему странное успокоение после досадной, бессмысленной в этих обстоятельствах перепалки со случайным попутчиком, даже имени которого майор не знал и, видимо, теперь никогда не узнает.

Самохин не сомневался, что застолье десантника с бывшими заключенными, в которых по сиротскому «прикиду» безошибочно угадывалась зоновская голытьба, добром не кончится. Скорее всего, оберут пьяного, вывернут карманы, прихватят часики, деньги, чемодан франтоватый и спрыгнут с поезда на ближайшей станции, радуясь удачно подвернувшемуся «лоху»…

Майор бросил окурок в приспособленную для этих целей консервную банку и отправился к проводнице. Постучался в служебное купе, обратился вежливо:

– Можно вас побеспокоить, гражданочка? Проводница в мятом форменном кителе устало и обреченно посмотрела на пассажира:

– Ну, что там у вас? – А потом, сообразив, вздохнула сочувствующе: – Попутчики-то веселые достались!

– Да… А эти парни, что к соседу моему пристроились, далеко едут?

– Сейчас гляну…

Проводница развернула брезентовый планшет с кармашками для билетов, отыскала нужные.

– До конечной. Но у них другое купе. В принципе, мы можем их пересадить, но попутчик ваш… военный, я не разбираюсь, кто он там по званию… говорит, мол, пусть ребята здесь едут! А мне-то что? Места свободные есть, так что на здоровье. Лишь бы не хулиганили. Если хотите, я вас в другое купе устрою.

– Если можно, пожалуйста. Мне бы вздремнуть не мешало. Я по служебной надобности еду, в командировку… Кстати, наряд милиции поезд сопровождает?

– Не-ет… Ежели что – можем по связи на станцию передать. Ну, когда чепе какое, беспорядки… А вам зачем знать?

– Так, на всякий пожарный случай… Вы все-таки за этими парнями приглядывайте. Не помните, они с вещами в вагон садились?

– Да какие у них вещи? Они ж мне признались, что из лагеря, с зоны то есть, домой добираются. Откуда там вещи… Были у них в руках сумки, ну, вроде мешочка такие…

– «Сидоры»! – подсказал майор.

– Кто? – не поняла проводница.

– Да ладно… В общем, если увидите, что они с чемоданом выходят – поднимайте шум, милицию вызывайте, меня можете разбудить…

– Вы думаете… – Догадавшись, женщина всплеснула руками: – Вот стервецы! Что делают?!

– Да пока не сделали, – успокоил ее майор. – Но вы все-таки присмотрите. Спать не собираетесь?

– Не положено… Одна я нынче в поездке, напарница приболела. А уж теперь и вовсе не усну! А вы идите… вот, в пятое купе. Там всего один пассажир, спокойный такой старичок, тихий, вежливый. За всю поездку только кипяточку попросил, и все. Даже постель не взял – экономит, наверное…

Прихватив стопку предложенного кстати проводницей постельного белья, Самохин отправился в указанное купе. Постучался и, услышав приглушенное «да-да…», шагнул в привычный уже вагонный полумрак.

Благообразный, лысоватый, с коротко подстриженной бородкой пожилой пассажир приветливо взглянул на майора сквозь толстые линзы очков:

– Входите, гражданин начальник, чего стучать-то? Каморка общая, казенная. Я уж и нары верхние откинул – думаю, придет кто, так чтоб не маялся, не шарил в темноте…

– Что-то везет мне сегодня! – буркнул Самохин. – Куда ни ткнись – одни зэки кругом!

– А как же иначе?! – весело встрепенулся старик. – Одна половина России сидит, другая охраняет… Со мной давеча два «чекиста» конвойных на дембель ехали, так что ж теперь? Ссориться, что ли, будем? Там, за колючей проволокой, одна жизнь, здесь другая…

Самохин шлепнул белье на верхнюю полку, снял китель, пристроил на какой-го крючок, расстегнул удушливый галстук, устало присел напротив попутчика, поинтересовался миролюбиво:

– Откуда едешь-то, дед?

– А из Соликамска!

– «Особнячок» небось?

– Есть грех, товарищ майор… Против товарища, надеюсь, не возражаете? У меня соответствующие документики есть, насчет товарища-то…

– Товарищ так товарищ… – усмехнулся Самохин. – Одним товарищем больше в стране, одним меньше – какая разница! Мы с тобой и впрямь товарищи. По несчастью! Я уже четвертак отсидел, а ты?

– Тридцать восемь годков! – не без гордости отрапортовал старик. – От звонка до звонка. Ну, с небольшими перерывами, конечно.

– О пенсии-то не думал? Отдохнуть от трудов… хм… праведных…

– Как же! Вот, еду. Ребята перед освобождением малявку на зону кинули, приезжай, мол, Семеныч, встретим честь по чести, приютим, отогреем. Они ж сейчас как шальные – без понятий живут! Людей ни за понюх табаку режут, стреляют друг друга… Сила есть, крутые все – спасу нет, а как за детьми малыми – глаз да глаз нужен… Вот и подскажу кой-чего, чтоб не беспредельничали, понятия блюли… Эх, времена пошли! Где мои семнадцать лет?

– Да уж… – неопределенно хмыкнул Самохин. – И куда идем-катимся?! Зэки тоже… отмороженные какие-то. И главное, управы ведь на вашу братву нет! Чуть что – сразу защитнички находятся! Я вот попробовал сейчас двух чертей, ну, знаешь, из этих – пальцы веером, сопли пузырем, – в соседнем купе окоротить, так за них десантник вступился! Ну, думаю, и хрен с тобой, выпутывайся как знаешь…

– Это ты прав, майор, – поддакнул сосед. – У меня друган есть, вместе на «крытой» пятерик отмотали. Пришло ему время освобождаться. Ну, собрал он кентов, как водится, проводили, кто водочки выпил, кто ширнулся на прощание. А друган – его Колюней зовут – нам свои планы давай расписывать. Мол, на зону ни ногой больше! Отойду, кричит, от вашего преступного сообщества! На кооператорше какой-нибудь женюсь, буду пивко каждый день попивать и шашлык кушать! Раскатал губы! И что самое интересное, через полгода подогнал весточку: действительно, нашел на воле бабенку приличную, она самогонкой торговала. Устроился, сучонок, как у Христа за пазухой. А еще через полгода глядь – а он вот он, Колюня наш, в полосатом прикиде, обратно с этапом на зону пожаловал. Да еще сроку червонец на горбу приволок!

Ну, мы – что да как, а он рассказывает. Жил – не тужил, и впрямь шашлык каждый день хавал! Бабенка души в нем не чаяла – сурьезный мужик и, как говорится, при всех достоинствах. И вот пошел раз Колюня в шашлычную – дался ему этот шашлык! Ну а там пацаны местные – знаешь, какие они теперь? Слово за слово, обложили Колюню матюгами. А тому, естественно, такое обидное отношение со стороны каких-то сявок не канает! Колюня шашлык докушал, а потом шампур одному, самому борзому, в горло вбил. Чтобы, значит, за базаром следил… В итоге трупак, естественно. Вот тебе и свобода! А что делать?! Положение, как говорится, обязывает…

Самохин, спрятав усмешку, кивнул сочувственно, а потом сообщил попутчику:

– Я, дед, на верхней полке прилягу. Притомился чего-то. Сердечко, опять же, пошаливает…

– Ложись, начальник. У тебя, конешно, служба тоже не медом мазана. Сигаретки не будет? А то поискурился в дороге, а купить негде – ночь!

– Возьми там, в левом кармане кителя… Кстати, денег у меня немного, только командировочные… – застилая свежей простыней комковатый вагонный матрац, предупредил Самохин.

– Обижаешь, начальник, аль мы совсем без понятий?! – возмутился дед.

– Слышал такое слово – рефлекс? Он, брат, сам срабатывает. Еще и подумать не успел, а уже того… Шампуром! – устраиваясь на лавке и засыпая, назидательно пробормотал майор.

– Эт точно! – радостно подтвердил дед и успокоил приветливо: – Спи, майор, я в тамбур покурю, чтоб не дымить здесь.

Самохин уснул почти мгновенно, убаюканный глухим перестуком вагонных колес, будто провалился в темную яму.

Проснулся он внезапно, с каким-то тревожным чувством. С извечным опасением пассажира проспать свою станцию, глянул в окно. Светало. Поезд все так же целеустремленно грохотал по степным просторам, мимо зазеленевших обновленно полей, изрезанных кое-где красными глинистыми оврагами, исполосованных прямыми черными нитями пустынных в этот предутренний час дорог, запятнанных сбившимися в стайку человеческими селениями. Огромный окружающий мир под необъятным, хмурым, будто невыспавшимся еще, небом был несопоставимо велик в сравнении с самонадеянно пробиравшимся сквозь него поездом. Как бы со стороны, из необозримой выси, словно в перевернутый бинокль, Самохин увидел вдруг жалкий, похожий на бойкую гусеницу железнодорожный состав, пыльный вагон и себя в нем, в маленьком и затхлом купе. Поезд уже не казался ему неким средоточием жизни, олицетворением несущегося в неведомую, но непременно светлую даль прогресса, а превратился в то, чем и надлежало быть – горячую от натуги, заляпанную мазутом и копотью машину, испуганно и надрывно торопящуюся пересечь огромные, грозящие непредсказуемостью пустынные пространства…

Самохин встряхнулся, освобождаясь от мутных, беспокойных и мгновенно забытых с пробуждением снов, глянул на нижнюю полку. Попутчик спал полусидя, привалившись спиной к замызганной, без наволочки, подушке. В неясном утреннем свете он уже не казался благообразным старичком. Лицо его, будто впитавшее за много лет холодную серость прокуренных камерных стен, стало мертвенно-бледным, щеки ввалились, а очки, не снятые даже на ночь, были обмотаны на дужках для крепости пестрыми нитками. На спящем красовался темно-синий, из дорогой ткани, но изрядно помятый костюм давно вышедшего из моды покроя. Видимо, долгие годы, с момента ареста, ждал он своего владельца где-нибудь на дне вещмешка в зоновской каптерке…

Майор мягко, стараясь не разбудить попутчика, спустился с полки, закурил, попыхивая сизым дымком в приоткрытое окошко. В дверь постучали, заполошно задергали ручкой. Самохин потянулся было открывать, но запор скрежетнул, и в купе влетела проводница. Прикрыв за собой дверь, женщина оглянулась испуганно и зашептала сбивчиво, хватаясь за сердце:

– Ох, не знаю прямо, что делать-то, куда бежать! Вы, что ли, там побудьте пока, вы ж все-таки в органах служите, хоть и не милиционер… А я к бригадиру слетаю. Пусть наряд вызывает, «Скорую помощь»… Ой, доктор-то, наверное, не нужен, если мертвый уже? Он точно мертвый, не дышит, прямо и не знаю, что делать…

Самохин сразу понял, что с прежними развеселыми попутчиками случилось что-то недоброе.

– Офицер-то, десантник, живой? – встревожено спросил он.

– Да живой. Я ж говорю – сидит, молчит, а рядом этот, ну, из лагеря который. Он, кажись, мертвый…

– Там еще третий был… – напомнил Самохин. От волнения он забыл, что стоит перед женщиной в свободных, «семейных» трусах, в старенькой вылинявшей майке, и, спохватившись, сдернул с полки простыню, прикрылся по пояс.

– Ага! – подтвердила, не обращая внимания на его смущение, проводница. – Белобрысый такой… Убег он! Выскочил за дверь и убег вообще из вагона. А чернявенький, с усиками, лежит… Вы-то ушли, а я им постели занесла. Они уже сильно пьяные были, вас ругали. Где, спрашивают у меня, этот майор красно… пузый, что ли? А, красноперый! Мы, говорят, его из поезда под откос выкинем. И еще про Сталина что-то, про Берию. Ну, я вроде смехом с ними, привыкла на этой работе пьяных-то урезонивать. Тихо, говорю, не шумите, ребята, сошел майор уже. Они долго куролесили, песни пели блатные. Потом вроде затихли, угомонились, думаю, слава те, Господи! А тут тебе, светать уже стало, слышу вдруг – грохот оттуда, крик. Я, видно, задремала, не сразу выскочила, глядь – а навстречу мне этот, белобрысый, чуть с ног не сбил. И в тамбур! Без чемодана… Дверь в ихнее купе нараспашку. Я смотрю – а чернявенький на нижней полке лежит, и кровь у него… на груди. А военный, десантник или шут его там разберет, сидит, на мертвого смотрит. Меня заметил, махнул вот так вот рукой и говорит: «Все, умер!» Ужас! Прямо не знаю, что делать-то…

– Сейчас решим, – пообещал Самохин. – Вы в коридорчике подождите пока, я быстро оденусь, и пойдем посмотрим, что там стряслось.

Проводница вышла, а Самохин стал торопливо натягивать брюки.

– Гражданин начальник… Слышите? Гражданин начальник! – шепнули за спиной. Оглянувшись, Самохин увидел, что старик проснулся и смотрит на него испуганно сквозь линзы очков. – Аль замочили кого?

– Доброе утро, товарищ! – наигранно-бодро приветствовал его Самохин.

Дед рывком сел, пригладил пятерней растрепавшиеся жидкие волосы на макушке, зашептал жалко:

– Да ладно, гражданин майор, какой уж я вам товарищ… Как говорится, тамбовский волк мне друг… Я ж особо опасный рецидивист! Меня ж с ходу, первым загребут! Пятнадцать лет из зоны не вылезал. Телевизора цветного не видел, слышал только, что бывают такие… И на самолете ни разу в жизни не летал! Ребята обещали на Кипр свозить самолетом-то… Щас отвезут в каталажку, мать их! И что ж за судьба такая…

– Не хнычь, старый, раньше времени. Будет у тебя телевизор цветной, и дача в Подмосковье, и на Кипр отвезут… Ваше время идет! Не дрейфь. Главное, сиди и не дергайся, раз не при делах. А то мотанешь еще с перепугу, в бега ударишься, тогда точно припасут – хрен открутишься…

Наскоро одевшись и поправляя на ходу форменный галстук, Самохин вышел к нетерпеливо поджидавшей его проводнице, которая боязливо указала пальцем в просвет приоткрытой двери одного из купе:

– Там они…

Майор шагнул решительно внутрь, огляделся. Справа от него, на нижней полке, раскинув руки и свесив ноги до пола, наискось лежал чернявый. Куртка зоновского пошива была распахнута на груди, и на белой майке, как раз в области сердца, расплылось кровяное пятно. По тому, что в такой неудобной позе, вывернув неестественно голову, не смог бы лежать даже вусмерть пьяный, Самохин понял, что врач здесь действительно не нужен. Разве что судмедэксперт…

Старший лейтенант в мятой парадной рубашке сидел напротив, по детски послушно сложив крупные, жилистые кисти рук на коленях. От щеголеватой военной выправки не осталось и следа. Брюки будто изжеваны, а синий китель с золотыми погонами валялся на истоптанном полу. Только остроносые ботинки десантника сияли по-прежнему странным и вызывающим антрацитовым блеском среди растоптанных окурков, пустых бутылок и обрывков газет.

– Погуляли… – покачав головой, протянул Самохин. – И кто ж этого шустрячка ухайдокал?

Старлей поднял всклокоченную голову, и Самохин увидел, что голубые глаза бравого офицера стали какими-то мутными, почти белесыми.

– А… это ты, майор… – прохрипел десантник и, зябко поведя плечами, опять склонился, всматриваясь в свои нелепо сияющие ботинки. Его мелко трясло.

– Эк тебя колотит-то… – посочувствовал Самохин. Он без всякой надежды попытался нащупать пульс у лежащего, для чего пришлось повернуть холодеющую уже, разрисованную синей татуировкой руку. Прочитал вслух кривыми крупными буквами наколотое на кисти имя: «Васо».

– Как дело-то было? Кто его завалил? – обернулся майор к десантнику.

– Я… стропорезом…

Старший лейтенант глубоко, с всхлипом втянул в себя воздух, выдохнул шумно, заговорил сипло:

– Выпили крепко… Как отключился – не помню… Вдруг проснулся и вижу, что этот… Васо надо мною стоит. Одной рукой стропорез в горло упер, другой бумажник из кармана брюк тянет… Я глаза-то открыл, а он заметил и кольнул лезвием… вот сюда… – Десантник провел по шее ладонью, будто пытаясь потрогать невидимый порез. – А второй шепчет: мочи его и уходим! Ну, я спросонок-то не думая даже, левой рукой нож отбил, перехватил правой, вырвал… И, как учили… Наповал!

– Где нож? – деловито поинтересовался Самохин.

– Здесь где-то должен быть… Да вот он!

Под столом валялся уже знакомый Самохину десантный нож-стропорез.

– Тебя как зовут-то? – запоздало полюбопытствовал Самохин.

– Валера… Валерий Николаевич… – криво усмехнувшись, уточнил десантник.

– Дело дрянь, Валера. Срок тебе горит, и немалый. Попытку ограбления, самооборону ты не докажешь. Весь вагон слышал, как вы вместе водку пили да песни орали. Вот и выходит, Валера, что ты по пьяному делу собутыльника грохнул. А это совсем другая статья! Червонцем усиленного режима пахнет. На особое снисхождение не рассчитывай, получишь на всю катушку!

– Да что ты меня сроками пугаешь? – неожиданно вспылил десантник. – Не об этом сейчас думать надо. Я ведь человека… Господи! Человека убил! – И закрыл руками лицо, закачал головой, подвывая.

– Думать надо, как из этой дохлой ситуации выскочить… Заткнись и слушай меня! – прикрикнул Самохин. Он выглянул в коридор, где уже появились любопытствующие пассажиры, задвинул перед ними дверь купе. – Каждая минута дорога, вот-вот милиция появится. И нечего тут причитать. Если бы ты его не выхлестнул, он бы тебя ножом по горлу… Я-то знаю таких, насмотрелся… Вот, видишь? – Майор старательно наступил подошвой ботинка на рукоятку ножа, пошаркал о линолеум вагонного пола.

– Так… Теперь отпечатков твоих пальцев здесь нет. Затоптал кто-то нечаянно, за это не судят… А дело так было… Выпили вы, ты уснул. Проснулся от крика. Глядь – а эти двое между собою сцепились. Ты хотел было встать, разнять, да не успел. Тот, что убежал… белобрысый! Да, белобрысый, схватил вдруг со стола нож, пырнул усатого в грудь… Васо этого… И деру! А ты, как говорится, не при делах, и что там произошло между ними, из-за чего поссорились – знать не знаешь. Ну как, все понял? На-ка, хлопни стопку, глядишь, полегчает.

Самохин взял со стола недопитую бутылку, плеснул в мутный, захватанный жирными пальцами стакан, протянул десантнику. Тот с отвращением отстранился:

– Не надо… Значит, ты мне, офицеру, предлагаешь человека оговорить?

– Да брось… Для зэка тюрьма дом родной. А добрые люди только спасибо скажут, что преступника за колющую проволоку засадить помог. Он же тебя ограбить, а то и убить хотел!

– А когда его поймают, что я скажу?! – с надрывом воскликнул десантник. – Как я ему в глаза смотреть буду?!

– Да не хрен в его зенки пялиться. У тебя своя жизнь, у него – своя. Он эту дорожку сам выбрал, вот пусть и топает по ней за решетку. Все равно – не сейчас, так потом – убьет кого-нибудь, ограбит или изнасилует и зоной кончит. А тебе там делать нечего… Так что решай, Валера. Другого выхода нет! Даже если этого, белобрысого, задержат, показания на следствии дашь, как я велел. Тебе больше поверят, чем бывшему зэку. Ты ж парень у нас геройский!

Кто-то рванул дверь, и в купе ввалились два милиционера. Впереди шел худощавый молодой лейтенант. Он был подтянут, застегнут на все пуговицы, с черной кожаной папкой под мышкой. За ним пыхтел сержант – пожилой, грузный, в замызганном кителе, с болтающейся спереди, под выпирающим животом, пистолетной кобурой.

– Так… – строго сказал милицейский лейтенант, оглядевшись. – Нам поступило сообщение о происшедшем здесь убийстве.

– Тут еще разбираться надо… – вступился было Самохин.

– Разберемся! – пообещал лейтенант. – Представьтесь, гражданин… – он строго посмотрел на десантника.

– Валерий Николаевич Анохин, гвардии старший лейтенант, воинская часть…

– Вы, гражданин Анохин, признаетесь, что убили этого человека? – прервал его милиционер, указывая на труп.

Десантник обреченно кивнул.

– Да или нет? – настойчиво повторил лейтенант.

– Да… да! – встряхнул головой десантник.

– Ну вот и разобрались. Вы задержаны, гражданин Анохин. Сержант, наручники!

Милиционер буднично, словно за пригоршней семечек, полез в карман брюк, звякнул металлом.

– Руки!

– Что? – непонимающе переспросил старший лейтенант.

– Руки, говорю, дай сюды… – раздраженно прикрикнул сержант.

– Ага… – Десантник вытянул перед собой трясущиеся руки. Милиционер ловко защелкнул на его запястьях стальные браслеты.

– Оце добрэ! – удовлетворенно выдохнул сержант и хлопнул арестованного по плечу: – Не журись, хлопец!

Десантник диковато глянул на развеселившегося вдруг милицейского сержанта, а потом, поднеся близко к лицу, пристально принялся изучать сковавшие его наручники.

Лейтенант повернулся к Самохину:

– У вас удостоверение при себе? Та-ак… Спасибо. Вы, товарищ майор, можете дать пояснения по этому Делу?

– Нет. Я из другого купе, меня проводница попросила зайти… когда обнаружила, что случилось, – неохотно буркнул Самохин.

– Ну, тогда я вас больше не задерживаю. Если вдруг понадобитесь – найдем. Все-таки в одном ведомстве служим! – улыбнулся лейтенант на прощание.

Пробираясь сквозь толпу сгрудившихся в проходе вагона пассажиров с узлами и чемоданами, Самохин бормотал яростно, ни к кому, впрочем, не обращаясь:

– Ну и дураки-и… Господи, какие же вы все дур-р-раки!

Скрежеща и постанывая, поезд подходил к станции…

 

Изолятор

Повесть

 

1

Пятиэтажное здание областного управления внутренних дел приметно отличалось от окружающих построек старой части города, возведенных в конце прошлого века. По задумке архитектора, а возможно, благодаря смекалке нынешних строителей, норовящих сделать все побыстрее да подешевле, с облицовкой фасада главного милицейского дома не мудрили, а оштукатурили так, как принято в тюремных камерах, покрыв стены грубыми цементными нашлепками – «под шубу».

При этом управлению неожиданно повезло. Вопреки традиционной тюремной отделке здание смотрелось величественно, а серая цементная шероховатость рождала ощущение скалистой незыблемости стен. Так и должна была выглядеть отечественная правоохранительная система – тяжело, строго, несокрушимо…

Вот какие мысли вызвал вид родного управления у старшего оперуполномоченного исправительно-трудовой колонии строгого режима майора Самохина. Прежде чем подняться по гранитному крыльцу к затейливым двустворчатым дверям, он остановился отдышаться от ранней, навалившейся в конце мая всерьез, по-летнему жары и укрылся в жиденькой тени молодых тополей, стороживших по обе стороны парадный вход. Майор закурил, стремясь не попадаться на глаза местному начальству, то и дело снующему по ступеням. Хотя всех этих шустрых, удивительно целеустремленных и удачливых в службе управленцев Самохину опасаться не следовало. По крайней мере, сегодня. Потому что его, колонийского опера, ни с того ни с сего затребовал к себе сам начальник УВД, генерал-майор милиции Дымов.

Майор терялся в догадках, пытаясь понять, чем привлек внимание столь недостижимо высокой для рядового тюремщика особы. Хотя некоторые подозрения все же имелись. Когда-то, в незапамятные времена, генерал Дымов был просто Генкой, малолеткой, проживавшим с родителями по соседству от дома Самохиных. В ту пору степенный четырнадцатилетний Вовка Самохин по кличке Пузырь, пристроенный вдовой-матерью в ученики к инвалиду-кустарю, шившему на продажу тапочки, считал себя вполне взрослым самостоятельным человеком. Не таясь, смолил папиросы «Север», учился среди взрослых парней в вечерней школе рабочей молодежи и не слишком обращал внимание на малышню, которая во множестве расплодилась в послевоенное время, с возвращением оголодавших в окопах по женской ласке отцов.

Осталось в памяти, как однажды на пыльной окраинной улице повстречался ему этот Генка Дымов, шестилетний карапуз, кативший по ухабам проезжей дороги велосипедное колесо. Был Генка толстым на удивление по скудным для желудков большинства временам, невероятно важным, будто не колесо дребезжащее, примастряченное к палке, толкал перед собой, перепрыгивая через мутные помойные лужи, а восседал за рулем новенькой «Победы».

Отшвырнув замусоленный «бычок» папиросы, Самохин лениво, не опасаясь ослушания, поманил пальцем возмутительно надменного пацана. И когда тот покорно приблизился, вмазал ему в лоб особый, ошеломляющий, как называли у них на окраине, «заводной» щелбан. Генка заверещал и, волоча за собой драгоценное колесо, помчался в свой двор – жаловаться матери.

И вот сейчас, едва ли не сорок лет спустя, Самохин вздыхал обреченно, вспоминая давний эпизод, и гадал, признает ли бравый генерал в седом, грузном майоре тогдашнего обидчика…

Дымов заступил «на хозяйство» недавно, сменив ушедшего на пенсию прежнего начальника управления. Тот был выходцем из партийных структур, до перехода в органы внутренних дел курировал в обкоме коммунальную сферу области и заметного следа в памяти сотрудников не оставил. Никакого понятия об оперативной работе он не имел и запомнился лишь участившимися при нем политинформациями, доводящими следователей и сыскарей до сонного одурения, да пристальным вниманием к длине волос и своевременной стрижке мужчин-сотрудников, а еще запретом на курение в служебных кабинетах и множеством сияющих чистотой плевательниц на всех этажах, в чем, несомненно, сказывалось его коммунальное прошлое.

То было время, когда опера-«урки» со смеху покатывались, увидев на экранах очередного кинофильма «про милицию» мудрого генерала, разрабатывающего с подчиненными хитроумную операцию по изобличению и задержанию опасных преступников. Бывшие партийные боссы, нацепив под старость милицейские погоны с полковничьими и генеральскими звездами, успешнее всего умели руководить строительством персональных дач и бань с только входящими тогда в моду саунами, гневно потрясая при этом перед сотрудниками сводками происшествий и преступлений за сутки да брошюрками с постановлениями ЦК об искоренении преступности. Так что плевательницы в коридорах УВД для задерганных ментов действительно оказывались не лишними.

Насколько успел узнать Самохин, генерал Дымов был не из таких. Волна «перестройки» вынесла его из начальников одного из райотделов милиции на должность заместителя начальника УВД по уголовному розыску, а чуть позже, после успешного раскрытия нескольких громких преступлений, Дымов возглавил областное управление внутренних дел, сменив ушедшего в отставку последнего из череды банно-прачечных генералов. Прежние начальники УВД посещали подведомственные им исправительно-трудовые учреждения не чаще одного раза в десять лет, в жилзону и режимные корпуса никогда не входили, видели зэков только издалека и в основном интересовались производственным планом.

Дымов примчался на черной генеральской «Волге» через пару недель после своего назначения, прошел во всей жилой зоне, побывал в штрафном изоляторе и помещениях камерного типа, поздоровался с несколькими зэками, которых когда-то «брал» сам, а в конце краткого совещания, проведенного в колонийском штабе, предложил сотрудникам побывать у него на приеме по личным вопросам, поделиться соображениями по совершенствованию тюремного ремесла и перевоспитанию осужденных. На что начальник колонии, подполковник Дмитриев, украдкой показал своим подчиненным здоровенный кулак, и желающих пошептаться наедине с генералом так и не нашлось…

Прячась за бледно-зеленым топольком-акселератом, Самохин докурил сигарету и, одернув китель, решительно зашагал на прием к Дымову. Кабинет генерала располагался на третьем этаже. Предъявив дежурившей в вестибюле дородной милиционерше служебное удостоверение, майор, побоявшись связываться с лифтом, – кто ее знает, эту технику, застрянешь еще, ори потом как дурак на всю «управу», – стал не спеша подниматься по лестнице. Красная ковровая дорожка, торжественная малолюдность чистого, ухоженного учреждения, так не похожего на гремящие коваными сапогами прапоров колонийский штаб и вахту, где пол для крепости выстилали скользким листовым железом, смущали майора. Попадавшиеся навстречу сотрудники – все с папочками под мышкой, бумагами в руках – сновали быстро и совершенно бесшумно, напоминая активные, но недокучливые привидения.

Самохин вспомнил вдруг, что здание управления построили лет десять назад заключенные, не испытывавшие перед этим объектом ни малейшего трепета. И еще года два спустя местная хозяйственная служба время от времени обнаруживала сюрпризы, оставленные ненавистным ментам подневольными строителями. Где-то к батарее центрального отопления вместо трубы приварили и закрасили внешне не отличимый лом. В канализационной системе соорудили секретные заглушки, из-за чего туалеты и подвал периодически заливало нечистотами. В роскошном кабинете одного из замов начальника УВД несколько месяцев после новоселья держался неистребимый запах падали. Пришлось расковырять полы и стены, прежде чем обнаружилась потайная ниша с коварно замурованной зэками дохлой кошкой.

Оглядываясь вокруг, Самохин заметил, что из холлов между этажами исчезли огромные, в тяжелых золоченых рамах картины. На этих полотнах строгие, затянутые в портупею милиционеры с одинаковыми квадратными лицами, присягая, целовали красные знамена, чего в органах внутренних дел, в отличие от армии, никогда не делали, переводили, трогательно держа за руку, детишек через улицы или шагали куда-то целеустремленно в сопровождении подобострастно семенящих рядом народных дружинников.

Странно, но исчезновение клонированных изображений милиционеров со стен УВД, над которыми, бывая здесь, он всякий раз подхихикивал, расстроило майора. Исчез еще один привычный штришок окружающей действительности, и то, что теперь шло на смену, проступало пока едва различимыми контурами нынешнего бытия, тревожило. Словно милиция становилась другой, и ей не нужны уже ни знамена, ни народные дружины, и за руку водить она никого больше не собирается… Вот и генерал ни с того ни с сего вызывает. Возьмет да и перевесит старого служаку, как надоевшие картины в золоченых багетах, куда-нибудь с глаз долой, в запасники каптенармуса…

Слегка запыхавшись, Самохин поднялся на третий этаж и, следуя заботливому указателю на табличке с надписью «Приемная», пошел по сумрачному, без окон, коридору. Кабинет генерала находился в самом конце и угадывался по массивным двустворчатым дверям. Поправив фуражку и проведя пальцами по пуговицам кителя – все ли застегнуты? – майор толкнул дверь. Створки распахнулись мягко, невесомо для своих размеров и толщины. В лицо повеяло прохладой от сонно гудящих кондиционеров. Самохин шагнул в просторную приемную, где из-за тяжелых портьер на окнах, отсекающих майскую жару, царил приятный для глаз успокаивающий полумрак. На мягких, покрытых витиеватой резьбой стульях чинно восседали два милицейских полковника с непременными папками для бумаг. У входа непосредственно в кабинет начальника УВД, за канцелярским столом в окружении множества телефонов и последнего достижения электроники – компьютера, царствовал секретарь.

Самохину понравилось, что это был именно секретарь, мужчина пожилой, одетый «по гражданке» в легкий светлый костюм, а не смазливая девица, каких любило разводить в приемных прежнее руководство.

Секретарь оторвался от бумаг, сдвинул очки на лоб и с легким недоумением уставился на майора. Самохин чувствовал, что, войдя сюда, пересек незримую границу, оказался, как принято выражаться в подобном учреждении, «не на своем уровне».

– Слушаю вас, товарищ майор, – вполголоса, холодно произнес секретарь.

– Да я… – замялся Самохин. – Здравствуйте! Меня к одиннадцати часам приглашали, сегодня.

– А-а… – вспомнив, оживился секретарь. Он открыл журнал, провел пальцем по странице. – Вот… Самохин Владимир Андреевич… майор внутренней службы… старший оперуполномоченный ИТК номер десять… Ждем, ждем!

Краем глаза Самохин заметил, что милицейские полковники, смотревшие до того настороженно-сердито, враз повеселели и тоже изобразили приветливое удивление. Мол, как же так? Заждались уже, а вас, товарищ майор, все нет и нет…

– Присаживайтесь, Владимир Андреевич; – указал на свободный стул секретарь, – Геннадий Иванович освободится через минуту-другую и примет вас. Товарищ майор по неотложному делу, – сообщил секретарь полковникам, и те закивали согласно и озабоченно: понимаем, мол, какие же еще могут быть дела, естественно, неотложные…

Самохин присел на краешек стула, снял и уложил на колени фуражку, торопливо пригладил седые, влажные от пота волосы. Он по-прежнему чувствовал себя скованно от непривычного, вежливо-обходительного обращения, от соседства полковников, которые не иначе как на «Волгах» с мигалками мчались на прием к генералу, боялись опоздать, а теперь вынуждены пропускать вперед неизвестного колонийского майора.

Самохину представилось вдруг, что он служит здесь, в управлении, снует по коврам с легкой папочкой под мышкой, угодливо улыбаясь при встрече таким вот полковникам, а те иногда, под хорошее настроение, хлопают его по плечу, по-свойски угощают сигаретами, и от мыслей этих у Самохина свело судорогой пересохшие губы, а на лице и впрямь появилось что-то вроде вымученной, кривой ухмылки.

Вздрогнув, майор встал и решительно прошел в дальний конец приемной, где на приставном столике стоял тонкостенный графин с водой. Налил до половины стакан и большими глотками, едва не поперхнувшись, выпил. Потом остановился у большого, в человеческий рост, зеркала, вгляделся внимательно в свою грубую, покрасневшую от степного ветра и солнца физиономию, достал расческу, тщательно уложил редкие пегие волосы, шумно дунул на зубчики гребешка, спрятал в карман. Подошел к трехногой никелированной вешалке и пристроил неказистую, видавшую виды защитного цвета фуражку рядом с щеголеватыми, сшитыми по спецзаказу полковничьими. Вернувшись на место, сел уже по-иному, вольготно закинув ногу на ногу и покачивая носком запыленного коричневого ботинка.

– Жарко, – сказал он секретарю.

– Палит как в пекле! – охотно подхватил тот.– Ранняя нынче весна. Говорят, прогноз на урожай неблагоприятный. Как там хлеба в вашем районе? Взошли?

Самохин понятия не имел, взошли ли хлеба в окрестных колхозах, никогда этим особо не интересовался, но сказал значительно:

– Да всходят… помаленьку. Куда ж им деваться-то?

И соседи-полковники опять закивали согласно, – куда ж хлебам-то деваться, действительно, как не всходить?

У Самохина вдруг улучшилось настроение. Он понял, что сейчас, через несколько минут, в его жизни случится что-то важное, необычное и, наверное, приятное. Ведь по пустякам к генералу тюремных майоров не вызывают. И если бы захотели наказать, выгнать из органов за неведомый, но вполне вероятный при непредсказуемой «кумовской» службе прокол, поручили бы сделать это какому-нибудь кадровику, мелкому клерку, а не тащили в срочном порядке к самому начальнику УВД.

«Может, орденом каким наградили – за долгую и безупречную службу, а я и не знаю? – осенило Самохина. – Или нет, не наградили еще, а только представили. А что? Очень даже возможно. Вон в газетах-то без конца печатают, то механизатора, то слесаря, то водилу-шоферюгу, а тюремщики чем хуже? Опять же, „перестройка“. Хотя нет. Начальник колонии ничего не сказал, не намекнул даже. С другой стороны, пока генерал решения не примет, и намекать, наверное, нельзя… А, хрен их разберет! Пусть будет, что будет!» – решил майор и окончательно успокоился.

Чуть слышно вздохнула, открывшись, дверь генеральского кабинета. Оттуда, осторожно затворив ее за собой, появился очередной милицейский полковник.

– Ну как? – поинтересовался у него секретарь.

– Разрешил! – радостно шепнул тот.

– А я что говорил? – улыбнулся секретарь, и Самохин поймал себя на том, что улыбается тоже и кивает удовлетворенно, будто знает, о чем идет речь, и с какого-то бока в этом участвует.

– Проходите, Владимир Андреевич, – пригласил секретарь, и Самохин, так и не стерев с лица улыбку, вошел в кабинет.

Генерал сидел за огромным столом. Глянув на вошедшего, встал и сразу оказался похож на того, прежнего Генку, – низенький, толстый и невероятно важный, только постаревший на сорок лет.

Самохин не слишком ловко вытянул руки по швам и, подобрав живот, доложил:

– Товарищ генерал, старший оперуполномоченный майор внутренней службы Самохин по вашему приказанию прибыл!

– Да ладно тебе, – шагнул навстречу Дымов, – мы ж с тобой старые опера, нам эти строевые прибамбасы ни к чему. Проходи, Владимир Андреевич, садись вот сюда, разговор есть.

Самохин осторожно пожал протянутую генералом руку – мягкую, гладкую, пристально глянул в лицо, отметив про себя, что большая власть будто физически меняет людей, делая их свежее, моложе и ухоженней прочих. Включает в организме особый начальнический ген, что ли?

Подчеркивая неофициальный характер беседы, генерал усадил майора за маленький столик у окна просторного кабинета, с ядовито-зеленой пепельницей из яшмы на столешнице и пачкой американских сигарет «Мальборо». Самохин вздрогнул, неожиданно провалившись в мягкое, низковатое для него кресло, застыл неловко с высоко поднятыми коленями, выкарабкался, смущенно пыхтя, сел прямо и выжидательно уставился на Дымова.

– Да расслабься ты, майор, – усмехнулся тот. – Когда генерал отчитывать собирается, то в кресло сесть не предлагает.

– Неудобно как-то… Словно в самолете… – опасливо потрогал подлокотники Самохин. – Взлетел, а где приземлюсь – кто знает?

– Прилетишь туда, куда надо, – успокоил Дымов и предложил совсем уж по-свойски: – Закуривай, Андреич. Я тоже цигарку с тобой засмолю, за компанию. Все бросить пытаюсь – да где там. То одно, то другое. Не жизнь, а вред один!

– Сплошная нервотрепка, – согласился майор. Постеснявшись доставать свою плебейскую «Приму», он вытянул из предложенной пачки тонкую сигаретку, торопливо ткнулся ее кончиком в подставленный генералом огонек зажигалки.

– Доктора курить запрещают, – пожаловался с усмешкой Дымов. – Инфарктом пугают. Действительно, обидно. Только-только до генерала дослужился, и на тебе – кондрашка!

При этом чувствовалось, что не верит Дымов ни в какие инфаркты и положением своим нынешним наслаждается осознанно, как может ценить выпавшую на его долю удачу побывавший на вторых ролях человек. А с учетом прошлого генерала, начинавшего службу с инспектора уголовного розыска, не приходилось сомневаться, что он вдосталь хлебнул пресловутой «милицейской специфики»…

«Черт знает что такое! – думал, затягиваясь легкой сигареткой, Самохин. – За кого он меня держит? Говорил бы прямо, что нужно…»

Опыт тюремной службы приучил майора к тому, что от такого вот ласкового обхождения и следует ждать самых больших неприятностей…

Самохин пыхнул дымком в сторону, чтобы не попасть ненароком на генерала, и настороженно покосился на приветливого начальника.

– А ведь мы с тобой, Андреич, старые приятели, – увлеченно вил вокруг него петли генерал, – росли-то вместе! Ну, ты меня постарше чуток… Я твое личное дело полистал наскоро. Дорожки у нас параллельные – школа, армия, институт заочный, потом органы славные. Только я по милицейскому ведомству, а ты по тюремному… В угро, где я двадцать лет отпахал, тоже, скажу тебе, не сахар! Правильно нас легавыми кличут, как собак-ищеек. Я и был такой – на ногу легкий, верткий, это уж здесь, в управлении, раздобрел. – Дымов снисходительно похлопал себя по животу. – Да и ты, смотрю, тоже не отощал на тюремных харчах!

– Я теперь больше головой, а не ногами работаю, – пожал плечами Самохин. – Раньше, бывало, всю зону прочешешь, чтобы зэковские штучки разведать. А сейчас только на вахту зайду – и уже знаю, где что творится.

– Правильно, – согласился Дымов, – опыт – великая вещь! И мне нынче беготня не требуется. А все же тянет порой на старое. Давеча выехал на разбойное нападение, тут неподалеку сберкассу бомбанули. Так изматерился весь! Опергруппа ни к черту. Следователь как сомнамбула бродит, сыщики спят на ходу, мышей не ловят, с бодуна, что ли? Собака розыскная – и та зевает. А участкового тамошнего вообще не нашли. Позор! Все умные стали, академии позаканчивали, высшие школы, по каждому преступлению планы грандиозные разрабатывают, версии сложнейшие выдвигают, схемы чертят, в компьютеры пальцы тычут – а раскрываемости нет! По тяжким преступлениям – шестьдесят процентов, это как? Из десяти бандитов, убийц, как минимум, четверо на свободе гуляют, неуловимые, вишь ли… Ну, посмотрел я на эту хренотень и сам, в генеральской форме, по квартирам дома, где сберкасса эта находится, пошел.

И мигом надыбал бабку одну, пошептался с ней, она мне участника разбойного нападения и сдала. Сосед ее по коммуналке с дружками. Три дня пили, потом деньги кончились. Натянули мужики на головы чулки капроновые, спустились на первый этаж, вошли в сберкассу, показали обрез – руки вверх, деньги в сумку! Собрали кое-какую мелочишку и ходу похмеляться. Вот тебе и разбойники! Мы их в пять минут прихватили. А только подозреваю, что, не вмешайся я в это дело, до сих пор бы искали…

Генерал вздохнул, раздавил в пепельнице сигарету.

– И ведь бьют нас, милицию, за плохую раскрываемость, и правильно бьют! – продолжил он в сердцах. – На каждом совещании в обкоме, на сессиях облсовета костерят – а что возразишь? Надо, Андреич, нам так дело поставить, чтобы у сотрудников наших душа на работе горела, глаза блестели, кураж был – вот когда успехи начнутся! И в милиции, и во всей стране. Правильно я говорю?

– Да… уж, – кивнул Самохин, чтоб не молчать.

– Нет, ты мне честно скажи: можно ли в органах служить без энтузиазма, инициативы? – напирал генерал, и Самохин попробовал отшутиться:

– Инициатива у нас, как говорится, наказуема…

– Экий ты осторожный, – досадливо поморщился Дымов, – может, потому только до майора и дослужился?

– Не знаю… Не сложилось как-то, – пробормотал Самохин, который вовсе не собирался рассказывать генералу историю о том, как его несколько лет назад с треском вышибли с должности заместителя начальника колонии по режиму и оперработе, навсегда тем самым перечеркнув карьеру и оставив навечно майором.

– Я, кстати, твою историю знаю, – усмехнулся Дымов. – Тогда начальника колонии и еще кое-кого сажать надо было, а они тебя крайним пустили. Ну ничего. Начатая нашей партией перестройка расставит все по местам. Между прочим, ты как, в областной центр возвращаться не думаешь? – поинтересовался вдруг он. – Все-таки родной город. Небось надоело столько лет в медвежьем углу обитать?

– Волчьем, – поправил Самохин. – Медведи у нас не водятся, зато волков по степным оврагам хватает… Не знаю, товарищ генерал. Привык уже. Да и возвращаться некуда. В родительском домишке давно другие люди живут, а квартиру – кто ж мне ее даст?

– Ну, это мы порешаем, – заявил Дымов, – и на пенсию ты, Андреич, у меня подполковником, как минимум, уйдешь. Дело тебе хочу предложить важное. Справишься – не только звание и квартиру получишь. К правительственной награде представлю! Ты покури пока, я сейчас водички холодненькой принесу, лето не началось, а жара достала уже!

Дымов скрылся за неприметной дверцей в дальнем конце кабинета, где, наверное, находилась комната отдыха с запасами холодной воды, а Самохин решительно потянулся за генеральской сигаретой.

«Ну вот и началось, – кисло подумал он, неумело чиркая занятной зажигалкой, – а то заливает мне про партию да перестройку… Знаем мы эти ответственные партийные поручения, накалывались уже…»

И Самохин вспомнил, как в середине восьмидесятых его, только что назначенного заместителем начальника колонии по POP – режимно-оперативной работе, вызвал к себе полковник Костерин, парторг управления исправительно-трудовых учреждений, и показал жалобу зэка, направленную в комитет партийного контроля при ЦК КПСС. Самохин тогда еще удивился тому, что осужденные умудряются доставать точные адреса поднебесных партийных инстанций, о которых он, майор, понятия не имел, а зэки – надо же, строчат безошибочно, как в деревню дуре-«заочнице». В пространном, написанном бисерным почерком на тетрадных листах письме заключенный, работавший нарядчиком на кирпичном заводе в колонии, где надзирал за режимом и оперативной обстановкой Самохин, рассказывал о неучтенной, изготовленной сверх плана продукции. Краденый кирпич отгружался частным лицам, в том числе и руководителям УВД, список которых дотошный зэк обещал представить ревизорам по первому требованию. Взамен он просил с учетом осознания своей вины перед обществом и помощи в раскрытии крупных хищений социалистической собственности походатайствовать перед судом о досрочном освобождении.

Жалоба в Москву была отправлена нелегально, минуя цензора колонийской спецчасти, и перехвачена уже где-то на главпочтамте областного центра, в котором, видимо, конверты с адресами правительственных инстанции тоже отслеживали.

Костерин попросил Самохина тихо, без лишнего шума, пока дело не дошло до столицы, разобраться в случившемся по своим оперативным каналам и доложить в партком управления для принятия дальнейших мер.

Вернувшись в зону, майор вызвал на беседу сметливого зэка. Тот крутился то так, то эдак, но после пары затрещин раскололся и дал полный расклад: как укрывали от учета сверхплановый кирпич, кто оформлял накладные, номера машин, на которых вывозилась продукция, и даже назвал некоторых получателей, о чем поведали ему болтливые «вольные» шофера. В ту пору персональные дачки строили два заместителя начальника УВД и несколько сошек помельче из тюремного ведомства.

Изложив результаты своего расследования в виде докладной, Самохин первый экземпляр вручил Костерину, а второй – начальнику колонии, который и благословил в свое время незаконные поставки полковникам-«мичуринцам». В итоге разразился грандиозный скандал. Сняли всех – генеральских замов, и правдолюбца Костерина, и начальника колонии, а заодно, на всякий случай, Самохина. Даже зэка, виновника переполоха, вместо условно-досрочного освобождения этапировали куда-то к чертям на кулички, в лесные ИТУ… Так что опыт исполнения конфиденциальных просьб руководства у Самохина уже был, и от дружеского внимания генерала ничего хорошего для себя он теперь тоже не ждал.

Вернулся Дымов, поставил на столик пузатую бутылку коньяка, маленькие золоченые рюмки, тяжелые хрустальные бокалы, в которые щедро налил шипучей минеральной воды, и отдельно, на маленьком подносе, – вазочку с фруктами, блюдце с нарезанными тонко лимонными дольками.

«Эк его припекло-то», – думал тоскливо Самохин, глядя, как радушный генерал откупоривает коньяк, разливает по микроскопическим, вмещающим не больше глотка, рюмкам.

– Давай, Андреич, за встречу, – предложил Дымов. – Сколько лет мы не виделись? Тридцать? Нет, сорок! Стареем, брат… Ну, будь здоров. Закусывай лимончиком, не стесняйся.

Самохин поднес к губам рюмочку, не выпил даже, а слизнул коньяк языком, почувствовав ароматную горечь, потянулся к воде и, поперхнувшись от шибанувшего в нёбо газа, медленно выпил до дна. И не без злорадства вспомнил о двух милицейских полковниках, которые маются сейчас, ерзают на стульях в генеральской приемной, пока он, майор, попивает здесь коньячок.

«Дрянь дело… – подытожил первые впечатления от встречи с Дымовым Самохин. – Если уж до коньяка дошло – совсем дрянь. В шпионы он меня вербует, что ли? Сейчас еще сауну с дамочками предложит…»

– Тут, Андреич, такое дело, – приступил, наконец, к главному генерал, – времена, сам видишь, быстро меняются. Нет, я, конечно, не против гласности, этой, как ее… демократизации, да ради бога! И о той поре, когда энкавэдэшники в обкомы ногами двери открывали, не скучаю. Партийный, общественный контроль за всем должен быть, в том числе и за правоохранительными органами. Но, я скажу тебе, достали! На хрен послать некого – одни контролеры вокруг. Сейчас еще депутаты добавились, пресса… Стукачей наших разоблачают, агентура сама колется, к журналистам каяться бежит… Чистоплюи! Давай, я тебе еще коньячка плесну, мне-то работать, а ты вроде как в командировке, – предложил Дымов.

– Да нет, спасибо, я лучше водички, – поскромничал Самохин.

– Так вот, – игнорируя отказ, наполнил рюмку-наперсток генерал, – а тут еще кооперативы эти долбаные пооткрывали, и такое началось! В магазине товар с одного прилавка на другой перекладывают, цену в десять раз поднимают, и никакой спекуляции – бизнес! Ты, может, не знаешь, а нам сверху четкую команду спустили: спекулянтов этих, кооператоров то есть, не трогать! Мол, формируется класс предпринимателей, который прилавки наполнит и страну накормит. Мы и не трогали. А статью в уголовном кодексе, где за спекуляцию срок полагается, между прочим, никто не отменял. Но суды по этим делам оправдательные приговоры лепят, так что нам лучше и не дергаться.

Короче говоря, вышло так, что появились в области ребята богатенькие. Новые веяния, то да се… А на днях пришлось одного такого арестовать. Есть у нас народный депутат, Шпагин, слыхал? Так вот он к самому Михаилу Сергеевичу обратился. Дескать, в городе мафия процветает, словечко новое появилось – коррупция, номенклатура партийно-хозяйственная жирует… Факты какие-то привел – ерунда, конечно, заметочки глупые из газет, но впечатляет. Ну а президент команду министру дал. И нагрянули сюда аж два генерала обэхаэсэсных.

Меня ночью из постели вытащили – давай, говорят, арестовывай Кречетова. Крути как хочешь, но чтоб он сел! И хорошо сел, надолго. Это, брат, политика. Боремся, дескать, с преступностью, невзирая на чины и богатство! Неприкасаемых у нас нет! Короче, хлопнули мы бизнесмена этого, Кречетова. Ты фамилию-то запоминай, пригодится. Арестовали, значит, водворили в следственный изолятор, раскручиваем потихоньку, за ниточки тянем. Коррупция не коррупция, мафия не мафия, а пошуровать есть где. Там партию оргтехники для госучреждения по коммерческой цене толкнул, в другом месте с автомобилями что-то намутил… В общем, есть за что зацепиться, и сидеть он обязательно будет. В суде с кем надо перетолковали, с их стороны понимание тоже есть. Кречетов этот уже всем глаза намозолил. Купил у цыган «кадиллак» белый и по городу раскатывает. Пришли домой к нему с обыском – а у него в квартире, ты не поверишь, на дверях ручки из чистого золота. Ну не наглость, а?

Самохин кивал, понимая, что втравливает его разлюбезный генерал в историю, в которой не только подполковника получить, дай бог капитаном на пенсию вырваться…

– Ты выпей, Андреич, на вот, лимончиком… молодец! Так вот. А на днях получаю я негласную информацию по этому богатею, что ему из следственного изолятора побег готовят! Будто бы целая группа на воле по его вызволению работает, и в самом СИЗО уже кого-то из сотрудников завербовали, и к помощи в подготовке побега склонили. Если это правда и Кречетов даст деру, – такой шум поднимется!

«И генеральство твое накроется», – злорадно добавил про себя Самохин, уже запросто, без стеснения вытаскивая из пачки стремительно тлеющую американскую сигарету.

– Твоя задача, Андреич, заключается в следующем. Нужен мне в СИЗО надежный, преданный человек, старый неподкупный служака, и никого другого, кроме тебя, я в этой роли не вижу. Положение в следственном изоляторе аховое. Опытные тюремщики разбежались – кто на пенсию, кто в другие подразделения. Я уж и переводы запретил – так разве удержишь. Мы сейчас народ со всех подразделений туда загоняем, но сам понимаешь, что это за люди. Хорошего-то сотрудника никто не отдаст! Правда, оперативная часть в изоляторе сильная, раскрываемость высокую тамошние «кумовья» дают, следствию помогают, но… положиться ни на кого из них я тоже не могу. Так что выручай! – Дымов испытующе посмотрел на Самохина.

– Спасибо, конечно, за доверие… Ух, аж во рту пересохло, – сконфузился майор и, схватив тяжелый стакан, принялся глотать теплую уже, противно-солоноватую воду.

Он понимал, что отказывать генералу немыслимо, проще сразу сдать удостоверение личности в отделение кадров и начинать оформляться на пенсию. С другой стороны, грех не выторговать в такой ситуации под конец службы какие-то, пусть минимальные, блага. Вполне законные, между прочим, ибо за все годы работы в колонии ничего, кроме зарплаты да форменной одежды, Самохин не имел, да и не требовал, разве что квартирешку двухкомнатную в приколонийском поселке, выходящую окнами в глухую степь, получил, так и она вроде как служебная….

Моральная сторона предстоящего дела, положение эдакого «засланного казачка», обязанного докладывать обо всем лично начальнику УВД, минуя непосредственное руководство, вовсе не волновала Самохина. Слишком хорошо знал он систему, в которой прослужил столько лет, и понимал, что держится она во многом благодаря тотальному контролю, постоянным гласным и негласным проверкам, сбором и накоплением оперативной информации, где доносительство и слежка считаются не пороком, достойным порицания и презрения, профессиональными качествами, кои всячески следует развивать и совершенствовать. Тем более, что генерал явно имел в виду не заурядное стукачество, а проведение контроперации по пресечению подготовки побега из мест лишения свободы опасного преступника.

– Что будет входить в мою задачу? – поставив бокал и утирая платком губы, буднично поинтересовался Самохин.

Генерал встал, похлопал успокаивающе по плечу дернувшегося было следом Самохина – сиди, мол, – сказал задумчиво:

– Да я и сам пока не знаю определенно Может, информация о побеге – лажа. Но береженого бог бережет. Смотри там по сторонам, примечай, я твоему опыту доверяю. И если почуешь что-то неладное – сразу ко мне. Я тебе номер телефончика для связи дам. Он от прослушивания закрыт, так что сможешь докладывать обстановку без особой опаски. Знаю, по пустякам не побеспокоишь, но и скромничать слишком тоже не нужно. Все-таки престиж УВД, мой, в конце концов, на карту поставлен!

– А как я в следственном изоляторе появлюсь?

– Оформим твой перевод на основании рапорта, как положено. Своему колонийскому начальству так скажешь: дескать, давно мечтал в город вернуться, да все с переводом не получалось. А тут был на совещании в управлении и в коридоре с генералом столкнулся. И надо же – генерал старым знакомым, с детских лет еще, оказался. Бывает ведь так? Ну и порешал в два счета все вопросы…

– И квартирный? – недоверчиво вставил Самохин.

– Естественно, – усмехнулся наивной хитрости майора Дымов, – к этому мы еще вернемся. А сейчас слушай инструкции. Да сиди ты, не вскакивай… Так вот, эту же историю, про дружка-генерала, можешь и начальнику изолятора, подполковнику Сергееву, подбросить. Если поинтересуется. Здесь, в областном центре, не то, что в твоей дыре, много таких служит. Куда ни плюнь, всюду чей-нибудь родственник сидит, особенно на местах тепленьких. Ты вот майор, и паспортисточка какая-нибудь тоже, и зарплату поболее твоей получает. Но это так, к слову. Главное, не переборщи. А то начнешь про другана закадычного в лампасах заливать – от тебя все сослуживцы шарахаться будут. Мол, помог походя, с барского плеча, блажь генеральская, и на том спасибо. Да так оно и есть, верно? Ну-ну, шучу. Мы с тобой еще встретимся… в неофициальной обстановке, по рюмочке выпьем, детство вспомним, окраину нашу бандитскую… Должностенку тебе не шибко престижную дадим, так оно для дела лучше. Инспектор отдела режима и охраны, свой парень, пашет наравне со всеми… С тем поговоришь, с этим, глядишь, картинка-то и прорисуется…

– С оперчастью изолятора в контакт вступать? – уточнил Самохин.

– Нет, в кумотдел местный не суйся, они по своей линии работать будут. Их в этом направлении… озадачат. – Генерал со вздохом вытянул сигарету из пачки, прикурил, неодобрительно глядя на колечки дыма, потом пояснил: – Оперов в изоляторе не любят, не откровенничают с ними, так что пусть тебя с этой службой на новом месте ничто не связывает. Ты – старый служака, которому нужно дотянуть лямку до пенсии – год, другой. Этакий пофигист, все повидавший, с одной мечтой о тихой службе и пенсии. Ну а все блага обещанные – потом, когда мы это дело раскрутим, – пообещал Дымов.

– Да я, товарищ генерал, на особые блага-то и не рассчитываю. Мне бы только с жильем определиться. Тяжело в моем возрасте холостяковать, по общежитиям мотаться. Храплю по ночам, – извиняющимся тоном добавил майор, радуясь про себя своей находчивости. Не каждый на его месте догадался бы вот так, невзначай, ввинтить про квартиру!

– Сейчас и решим, время нас торопит, – кивнул генерал. Он безжалостно раздавил в пепельнице сигарету, прошел по кабинету, сел за рабочий стол, из чего Самохин сделал вывод, что неофициальная часть беседы закончилась.

– Возьми ручку, бумагу, – предложил Дымов, – и напиши пока рапорт на перевод к новому месту службы. Оставишь мне, я дам кадровикам команду, чтоб не манежили, и на следующей неделе включим в приказ по управлению. – Ткнув пальцем в кнопку на телефоне, сказал, не снимая трубки: – С Милохиным соедини… Привет, это Дымов. Что у тебя из жилья есть? Понятно, что ничего, я спрашиваю, что сможешь найти. Сейчас, в крайнем случае завтра. Так… А еще? Вот это подойдет…

Во время разговора генерал смотрел на Самохина, и тот, прислушиваясь напряженно, старательно выводил на бумаге текст рапорта, боялся сбиться, написать не так, но продолжал слушать.

– У тебя какая семья? – громко поинтересовался Дымов, и Самохин ответил торопливо:

– Двое нас, товарищ генерал, – я да жена, – и для убедительности показал два пальца.

– Ну, тогда хватит, – кивнул Дымов и опять сказал в телефон: – Зайдет к тебе майор Самохин. Да, для него. Это потом обсудим. Естественно, вне очереди. Это ж наша тюремная гвардия. Тридцать лет в глуши прослужил, кому ж тогда жилье давать, если не таким!

Генерал отключил телефон, предложил Самохину:

– Сейчас прямо от меня пойдешь к начальнику хозяйственной службы управления полковнику Милохину. Получишь ключи от двухкомнатной квартиры. «Хрущевка», зато почти в центре города, с общественным транспортом мороки не будет. Согласен?

– Еще бы! – засиял майор.

– Рапорт написал? Давай. Так… все правильно. С переездом не затягивай. На будущей неделе выходи на работу в изолятор, вещи пусть жена собирает. Она как у тебя, с пониманием женщина?

– А как же! Спасибо, товарищ генерал, – с чувством сказал Самохин, и Дымов, улыбнувшись, добродушно махнул рукой:

– Да ладно… Действуй, Андреич.

И когда Самохин, вытянув руки по швам, склонил, голову на прощанье, потом повернулся четко, через левое плечо и направился к выходу, окликнул вдруг:

– Майор!

Самохин обернулся.

– Майор, – повторил Дымов, пристально глядя ему в глаза, – смотри, не проколись… Иначе, сам понимаешь…

Самохин кивнул, на этот раз вольно, не по уставу, и вышел из кабинета, прикрыв за собой беззвучную дверь. Он больше не улыбался.

 

2

– Расскажи-ка нам, Чеграш, как ты вчера зэка вешал? – едва сдерживая гнев, поинтересовался вполголоса начальник следственного изолятора подполковник Сергеев.

Минуту-другую он прохаживался неторопливо по залу «красного уголка», где проводился утренний развод на службу, скрипел надраенными до антрацитового блеска хромовыми сапогами, а потом, сорвавшись, рявкнул:

– Вы что там, на продолах, совсем охренели?!

Майор Чеграш, угрюмый, цыганистый, стоял перед разгневанным начальником, усмехался, смотрел в потолок. С полсотни сотрудников, рассевшихся чинно рядами, притихли, боясь нарушить скрежетом старых, расхлябанных стульев яростную тишину.

Самохин, благоразумно пристроившись на последнем ряду, с любопытством стороннего пока человека наблюдал эту сцену. Сегодня он впервые вышел на работу в изолятор, и крики, ругань и разносы с утра напомнили привычные «оперативки» в провинциальной колонии.

– Щас… Я щас все расскажу! – вскочила вдруг с первого ряда худенькая остроносая женщина с погонами старшины на форменном зеленом платье. – Никто, товарищ подполковник, этого козла не вешал. Он сам вздернуться хотел, а пока вешался, всю кровь выпил…

– Молчать! – гаркнул на нее Сергеев, а потом, взяв себя в руки, приказал: – Представьтесь, товарищ старшина, доложите, как положено. Не на базаре!

– Щас… Эта… Дежурный контролер первого поста второго корпуса старшина внутренней службы Квочкина.

– Докладывайте, старшина Квочкина, кто и почему вашу кровь выпил, – обреченно вздохнул Сергеев.

– Короче, товарищ подполковник, дело так было. Этот козел… ой, простите, подследственный Путятин весь день бесился. То прокурора ему подавай, то адвоката. А где я их возьму? Орал, мол, выпустите из клетки! Фашистами обзывался… Я уж и докторов на продол вызывала, а они объясняют: Путятин этот псих, и если его невменяемым признают, то в дурдом переведут, а пока, говорят, терпите. А этот… все орет. Рубашку на себе разорвал, связал из клочков петлю, привязал к верхней шконке, сунул башку и блажит: выпускайте, мол, а то щас повешусь! Я вызвала майора Чеграша, мы с ним в камеру вошли…

– Вдвоем? – прервал ее Сергеев.

– Ну… да. А чо? Их там всего-то шесть человек сидят. Хохочут, падлы, это для них как кино…

– А меры безопасности? – закипая, поинтересовался начальник изолятора. – Я сколько раз предупреждал, чтобы меньше трех сотрудников в камеру не входили.

Чеграш презрительно хмыкнул, глянул искоса на подполковника и вновь принялся изучать потолок.

– Зашли, значит, в камеру, – продолжила старшина, – отобрали у Путятина веревку, предупредили, чтоб не нарушал… А он через полчаса новую петлю сделал и опять орет. Даже сокамерникам надоело. Они ему говорят: ты, черт, или вешайся скорее, или спать ложись.

Квочкина замолчала, сосредоточенно глядя под ноги.

– Ну?! – поторопил ее Сергеев.

Самохина заинтриговала эта история, и он тоже с нетерпением ждал ее завершения.

– Тогда я продолжу, – вздохнул начальник изолятора. Он достал из кармана кителя мятую бумажку, расправил ее и, далеко отведя от глаз, как делают страдающие дальнозоркостью, принялся читать вслух.

– «Прокурору по надзору»… Где это? Вот. «После чего в камеру ворвался какой-то майор и со словами „Да подохни ты, тварь!“ ударил меня резиновой палкой по ногам. Я упал и повис в петле. Что было дальше, не помню. Прошу разобраться и принять меры против процветающего в следственном изоляторе беспредела и беззакония»… Это, между прочим, жалоба на тебя, Чеграш, а написал ее подследственный Путятин!

– Ишь, косит под дурака, а жалобы строчить ума хватает, – ехидно подметил кто-то из сотрудников.

– Он не дурак, а психопат, – ворчливо буркнул толстый седой капитан с медицинскими эмблемами в петлицах, – а это большая разница! У нас половина сотрудников психопаты – и ничего, служат.

– Слышите, что доктор говорит? – указал на капитана Сергеев. – Вас, товарищи офицеры, прежде всего самих на предмет вменяемости освидетельствовать нужно… Ничего, скоро мы этим займемся. К нам в изолятор, наконец, врач-психиатр на работу устраивается.

– Сажают, что ли? По какой статье? – хихикнул кто-то.

Сергеев пристально глянул на шутника – маленького усатого капитана, пояснил строго:

– Офицер он, балбесы. Переводится к нам для дальнейшего прохождения службы.

– Значит, сам псих, – вздохнул веселый, похожий на Бармалея капитан и любовно закрутил вверх кончики роскошных, не по комплекции, будто с чужого лица, усов.

– Так что же дальше случилось, старшина? – допытывался Сергеев.

Та растерянно пожала плечами:

– А чо случилось? Да ничо. Вытащили мы этого… подследственного из петли, по щекам похлопали…

– Дубинкой! – вставил усатый капитан и прыснул смехом в кулак.

– Не-е… сапогом! – кровожадно уточнил кто-то.

– Да прям, скажете! Что мы, звери какие-то? – возмущенно покраснела Квочкина. – Ладошкой легонько, он и очухался. Ну, говорит, и дурные менты попались, так и вправду в ящик сыграешь… И спать лег.

– Вылечили! – подытожил Сергеев и обернулся к невозмутимому майору: – Так получается, Чеграш?

Тот оторвался от созерцания потолка, расправил на поясе туго затянутую портупею, пояснил снисходительно, с едва уловимым акцентом:

– Я, товарищ подполковник, двадцать лет в этой турьме работаю. И еще ни один зэк, который суецыдом грозил, не сдох. По-настоящему те вешаются, кто молчит и никого не предупреждает.

– Ладно, садитесь на место, психологи хреновы, – остывая, предложил Сергеев, – объявляю вам обоим устный выговор!

Все вздохнули удовлетворенно, зашептались, задвигали стульями.

– А сейчас, – продолжил начальник изолятора, – слово для очередной политинформации предоставляется майору Барыбину. Чего загудели? Звереете тут, в тюремных стенах, послушайте хотя бы, что в стране, в мире творится.

Тщедушный, с реденькими прилизанными волосиками неопределенно-сивого цвета замполит изолятора майор Барыбин с достоинством прошествовал к низенькой импровизированной сцене «красного уголка» и устроился за обитым кумачом ящиком-трибуной. Раскрыл тонкую картонную папку, извлек ворох газетных вырезок, обвел притальным взором присутствующих.

– Гудите, товарищи, гудите… А перестройка между тем продолжается, набирает обороты и рано или поздно коснется каждого из вас!

Слова замполита прозвучали осуждающе-грозно. Самохин неуютно поежился на расшатанном стуле и облегченно вздохнул, когда Барыбин водрузил на нос очки, слепо блестящие на щедром солнце за окнами, зарылся в бумажки, забубнил что-то неразборчиво…

Самохин давно научился смиренно, без раздражения высиживать время, отведенное для подобных мероприятий, и отключился привычно, задумался о своем, анализируя первые впечатления от нового места службы.

Судя по тому, как проходил развод, скучать в изоляторе не придется. Вспышки гнева подполковника Сергеева не ввели в заблуждение старого опера. Он безошибочно распознал в начальнике СИЗО человека невредного и отходчивого, только, пожалуй, подрастерявшегося в тюремной неразберихе.

Отправившись в первый день на службу пораньше, чтобы, как заведено, представиться новому начальнику, Самохин в восемь утра не застал Сергеева в кабинете. Зевающий после бессонной ночи пожилой прапорщик на КПП сообщил майору, что подполковник уже с полчаса как ушел в режимные корпуса.

Самохин принялся бродить по этажам пустынного в этот утренний час штаба, рассматривая внутреннее убранство, которое не слишком отличалось от прочих заведений подобного типа. Крашенные в невзрачный серенький цвет стены, коричневый, кое-где в заплатах линолеум на полу, облупившийся дерматин на дверях служебных кабинетов, опечатанных нитками с пластилиновыми нашлепками – от честных людей, пыльные кубки, выцветшие вымпелы, полученные за спортивные достижения много лет назад и с тех пор забытые за мутными стеклами тяжелых учрежденческих шкафов.

Здание штаба изолятора отличало, пожалуй, лишь то, что все окна были забраны массивными, в два пальца толщиной, металлическими решетками, прочно вцементированными в оконные проемы, а по стеклам со стороны, выходящей на режимные корпуса, тянулись тонкие, едва различимые медные проводки тревожной сигнализации. Поднявшись на третий этаж штаба, Самохин глянул во двор, огороженный серым бетонным забором с рядами колючей проволоки, спиралями «егозы», клубками «путанки» и прочими способными стреножить беглеца препятствиями на пути к свободе. По углам забора торчали четыре вышки с невидимыми за темными стеклами обзорных окон часовыми.

Несмотря на щетинисто-грозную наружность, следственный изолятор компактно вписывался в старый квартал города и не слишком бросался в глаза. Похожие бетонные заборы в изобилии высились по кривым переулкам в этой части рабочей окраины, огораживая обосновавшиеся здесь с незапамятных времен заводики, кочегарки и автобазы. Так что случайный прохожий мог и не догадаться, что за учреждение скрывается за высоким забором, лишенным с внешней стороны своей колючей атрибутики, с неприметной беленой будочкой проходной и визгливыми воротами ржаво-красного цвета. Тюрьма стояла на этом месте с конца прошлого века, и к основному трехэтажному корпусу, возведенному из прокопченного теперь временем кирпича, позже пристроили еще два, и весь изолятор напоминал собой гигантскую букву «П» с непонятным Самохину сооружением в центре узкого дворика. Вглядевшись внимательнее в этот ячеистый лабиринт, схожий с пчелиными сотами, с решетчатой крышей, щедро опутанной по тюремному обыкновению «колючкой», майор догадался о его назначении. Так выглядели сверху прогулочные дворики, в которые выводились ежедневно заключенные изолятора для того, чтобы подышать свежим воздухом. По узким железным мосткам, пересекавшим крышу двориков, во время таких прогулок расхаживали контролеры, надзирающие за поведением зэков.

От созерцания внешнего устройства СИЗО Самохина оторвали быстрые шаги, раздавшиеся в пустынных коридорах штаба. Оглянувшись, майор увидел высокого, голубоглазого, чем-то неуловимо напоминавшего большую добрую корову подполковника.

– Вы ко мне? – поинтересовался тот, и Самохин, догадавшись, приложил руку к козырьку:

– Прибыл для дальнейшего прохождения службы…

– Входите, – распахнув дверь кабинета, предложил Начальник изолятора и, в свою очередь, представился: – Сергеев.

Усадив Самохина, подполковник остался стоять, заняв собой едва ли не половину на удивление тесного кабинета.

– Вот, перебрался в эту комнатушку, – не без гордости пояснил он, обведя рукой стандартно-казенную обстановку. – У прежнего руководства такие хоромы были… Я их режимникам уступил, а то ютились здесь вдесятером. Так что извините за тесноту. Так сказать, борьба с привилегиями в тюремном масштабе… Да и некогда нам по кабинетам рассиживаться, на продолах чаще бывать надо. Ваш рапорт о переводе, Владимир Андреевич, я с удовольствием подписал. Такие, как вы, старые тюремные волки, простите за выражение, нам здесь ой как нужны! Так что милости просим… В бытовом плане обустроились? Вот и хорошо. В курс дела подробно вводить вас не буду – некогда. Через пятнадцать минут утренний развод начинается, поприсутствуете, сами сообразите, что к чему. Сегодня осмотритесь, познакомитесь с нашими порядками, а завтра, как говорится, с богом, впрягайтесь. Предупреждаю: тяжело будет. Очень тяжело. Готовы к этому?

– Да я, товарищ подполковник, к легкостям-то и не приучен. Негде было привыкать…

– Такого, как здесь, наверняка не видели. Нехватка личного состава, в том числе рядового и сержантского, более пятидесяти процентов. Вся служивая молодежь за легкими заработками в кооперативы подалась. Остались в основном женщины да капитаны с майорами, которые до пенсии по выслуге лет тянут. Они же, бывает, на продолах дежурят, часовыми на вышки заступают. Нас, в отличие от колоний, внутренние войска не охраняют… И все же комплектуемся помаленьку, хотя народ на работу в тюрьму не торопится. Обратили внимание? Здесь не то, что в корпусах, даже во дворе воздух другой. Входишь с улицы – и через несколько минут вроде как задыхаться начинаешь. Доктора говорят – нехватка кислорода от скученности людской, дыма из камер, черт его знает, от чего еще… Впрочем, все сами увидите. И еще. Трудовых подвигов от вас я не жду. Понимаю: возраст, обстоятельства… Если честно, сколько собираетесь еще поработать?

Самохин, который как-то не задумывался над этим, не устанавливал себе сроков, растерялся несколько, а потом пообещал твердо:

– Пару лет, пожалуй, оттопаю.

– Год, Владимир Андреевич. Продержитесь год – но без поблажек, больничных листов, ну… Вы меня понимаете. За это время мы положение поправим. Укомплектуем штаты личным составом, четко отладим службу и проводим вас на пенсию как полагается – с памятным адресом в красной папочке, с электрическим самоваром в подарок, – улыбнулся Сергеев, – договорились?

– Постараюсь, – кивнул Самохин сосредоточенно. Зазвонил телефон, подполковник снял трубку.

– Разрешите идти? – спросил Самохин. Начальник изолятора кивнул и принялся кричать в телефон:

– Вы когда должны были их этапировать?! Сколько?! Вы с ума сошли! Куда я шестьдесят человек расселю?!

Майор вышел из кабинета и, не зная, где будет проводиться развод, пошел на шум голосов и смех, доносившиеся из конца коридора. Открыв дверь с черной табличкой, на которой траурными золочеными буквами было написано «Красный уголок», Самохин оказался в небольшом зальчике, густо заставленном рядами потертых стульев, с низкой площадкой сцены перед ними, трибуной и нелепо смотрящимся здесь исцарапанным пианино.

Майор чувствовал себя отчужденным пока от собравшихся на развод сотрудников и, кивнув на всякий случай всем сразу, отошел в сторону, держась особняком. А чтобы это не слишком бросалось в глаза, принялся изучать развешанные по стенам плакаты и стенды. Среди них оказались занятные, совсем древние, виденные Самохиным еще на заре службы. На одном из выцветших плакатов изображались солдат и матрос, увлеченно беседующие за столиком в купе поезда и не замечающие, что с верхней полки к их разговору, не иначе как секретному, прислушивается гнусная рожа. Сценку эту венчала назидательная подпись: «Болтун – находка для шпиона».

Внимание Самохина привлек стенд. К фанерному щиту были прикреплены зловещего вида самодельные ножи, заточенные черенки ложек, электроды, обрезки арматуры. Крупные буквы заголовка недвусмысленно предупреждали: «Контролер! Все это изъято из камер и было приготовлено для покушения на твою жизнь!»

…Самохин вздрогнул от грохота отодвигаемых стульев. Задумавшись, он пропустил окончание политинформации и теперь растерянно смотрел, как торопливо расходятся сотрудники по рабочим местам.

– Товарищ майор! Самохин! – окликнули его, и, оглянувшись, он увидел, что зовет его замполит Барыбин. – Виктор Иванович, заместитель начальника по политико-воспитательной работе, по совместительству – секретарь местной партийной организации, – протянул он вялую руку. – Вы член КПСС?

Самохин отрицательно мотнул головой.

– Как же так вышло? – искренне изумился Барыбин.

– Да так… Особо не звали, а я и не напрашивался, – неохотно пояснил майор.

Барыбин искоса, со значением оглядел новичка и поджал губы обиженно:

– Так вот и живем, на трудности не напрашиваемся, а страна катится неведомо куда при нашем равнодушии…

– Угу… – хмуро согласился Самохин. Он терпеть не мог таких, якобы «партийных» пронзительных взглядов – из-под прикрытых скорбно век, все понимающих и оценивающих с недостижимых для непосвященных высот идейных позиций. По этому взгляду, перенятому замполитом не иначе как у большого начальника, отрепетированному затем перед зеркалом, по движениям – порывистым, целеустремленным – Самохин заподозрил в Барыбине бездельника и болтуна. И уже обреченно вздохнул, добавив – И вообще, товарищ парторг, коммунист – это, знаете ли, ум, честь и совесть нашей эпохи. А я… С честью и совестью у нас, тюремщиков, нелады вечные, по части ума тоже…

– Не отдельно взятый коммунист – честь, ум и совесть эпохи, а вся партия в целом! – строго поправил его замполит. – И мы, рядовые коммунисты, стремимся стать ее достойными членами!

– А-а… – виновато протянул Самохин, – насчет членов я не сообразил как-то. У нас, в провинциальных подразделениях, где мне служить доводилось, политподготовка, между нами говоря, здорово хромает. У вас это дело, вижу, на высоте. Так что подтянусь…

Уловив издевку, Барыбин опять прищурился пронзительно, но майор смотрел на него простодушно, словно прямо сейчас готов был начинать «подтягиваться», и замполит, пожав плечами, – черт его знает, этого новичка, скорее всего и впрямь недалекий, простоватый майор из глухой провинции, – перевел разговор на другое:

– Подполковник Сергеев поручил мне по заведенной у нас традиции показать вам следственный изолятор, познакомить с людьми, условиями службы. Для начала зайдем в отдел режима и охраны. Здесь, в штабе, вам выдадут ключ. Без него вы в изоляторе шагу не сделаете. Замки все однотипные, ключ универсальный, ко всем подходит…

– Здорово! – восхитился Самохин и, поймав на себе недоуменный взгляд замполита, пояснил туманно, рискуя навсегда остаться в его глазах полным придурком: – Здорово, говорю, когда чик-чик – и всех одним ключиком!

– Удобно, – согласился Барыбин, видимо сделав окончательный вывод в отношении новичка, и потому разоткровенничался: – Я, когда из кадрового аппарата УВД на повышение сюда перешел, за день так с ключом намаялся, что даже дома дверь в туалет пытался им открывать. Ха-ха!

– Х-ха! – подхихикнул ему Самохин, думая между тем, что с учетом задания генерала дураков из числа руководства изолятора тоже следует держать до поры под подозрением…

Бывший кабинет Сергеева, пожертвованный им режимникам, еще хранил следы начальственной роскоши, о чем напоминали деревянные панели по стенам, импортный, тисненый цветочками линолеум и непременный выполненный из шпона мозаичный портрет Дзержинского под украшенным лепниной потолком. Впрочем, теперь кабинет был заставлен старой колченогой мебелью, громоздкими, выкрашенными коричневой половой краской сейфами и тремя железными, с налетом ржавчины кроватями, застланными колючими солдатскими одеялами. В углу комнаты высилась груда противогазов, рядом стоял фанерный ящик, доверху наполненный наручниками. Возле него на корточках сидел веселый капитан-«Бармалей» с пышными буденовскими усами. Он гремел наручниками, извлекая их поочередно из груды и швыряя обратно.

– Старший инспектор отдела режима и охраны капитан Федорин, – представил его замполит, – сейчас исполняет обязанности зама по режиму. Вместо майора Рубцова, который находится в очередном отпуске. Как дела, товарищ Федорин?

Вблизи капитан, несмотря на устрашающие усы, оказался довольно молодым человеком.

– Вы посмотрите, какую дрянь для тюрьмы выпускают, – не здороваясь, возмущенно выпалил он, поднимаясь и протягивая Самохину пару браслетов, позванивающих жалобно и виновато. – Зэки их рвут как нитки! А иной раз наоборот – открыть невозможно, ножовкой по металлу распиливать приходится. В прошлый раз хохма была. Одного жулика закоцали и в карцер сунули. Браслеты затянули на совесть, зэк аж в штаны наложил. Ну, ручонки-то через полчаса и посинели. Стали снимать – ни в какую! Один ключ попробовали, другой – ни фига! Зэк визжит уже. Я слесаря из хозобслуги вызвал, тот давай пилить. Елозит по металлу, а дело это долгое. Я и пошутил. Мол, время упустили, застой крови, давай доктора, пусть руки поотрубает на хрен ради спасения жизни. Зэк – в слезы, спасите, кричит, граждане начальники, я, кричит, теперь ни одного чужого кармана не коснусь! Он вором-карманником оказался. Умора! – Маленький капитан захохотал искренне, до икоты, хлопая себя по толстым бокам и приседая.

– Ты, Федорин, со своими дурацкими шуточками до инфаркта меня доведешь, – мрачно произнес Барыбин. – Вы представляете? – обратился он к Самохину. – Зимой что отмочил? Пришел на службу – все чин по чину, в шапке, шинели. Влетел на развод, стал раздеваться. Сверху все как положено, китель, рубашка с галстуком, а внизу… кальсоны в сапоги заправлены!

– Да ладно… – надулся, смутившись, капитан.

– Не ладно! – строго прервал его замполит. Я предлагал за эту шутку, позорящую форму сотрудника органов внутренних дел, отдать Федорина под суд офицерской чести! К сожалению, в коллективе поддержки не нашел.

– То не шутка была, – покаянно пояснил Самохину капитан, – я на службу опаздывал, а тут еще дочку в детский сад отводить надо… Ну, собрался по-быстрому, оделся вроде, на улицу выскочил, дочку в охапку, и в троллейбус. А штаны натянуть забыл! Под шинелью-то не видно. Так и заявился. С кем не бывает?

– Ни с кем такого не бывает, Федорин, – назидательно возразил ему Барыбин, – только с тобой!

Самохин слушал серьезно, изо всех сил сжимая губы, чтобы не рассмеяться. Раскаяние маленького капитана вызывало симпатию, и майор поспешил на выручку:

– Не скажите, товарищ парторг, еще как бывает! У нас начальник колонии однажды в женской шапке в зону пришел, – врал напропалую Самохин, – тоже впопыхах по тревоге из дому выскочил, напялил в прихожей на голову то, что под руку попало… Так что бывает!

Барыбин с прежним сомнением глянул на майора и потребовал от Федорина:

– Дай новому инспектору ключ от продолов и камер. Мы сейчас пойдем на территорию, я покажу наше хозяйство, объясню, что к чему.

– А чо тут объяснять? – приветливо глядя на Самохина, удивился капитан. – Сразу видно – мужик с понятием. Дубинку в руки – и вперед, на прогулку. Там людей, как всегда, не хватает.

– А ты чего в штабе ошиваешься? – с укором спросил замполит.

– Инвентаризацию провожу. На весь изолятор пять пар наручников осталось. А новые не выдают, пока негодные не спишем.

– Давно пора! – попенял Барыбин. – Ключ-то дашь?

– Некогда мне списаниями заниматься, – опять обиделся капитан, – я из камер сутками не вылезаю. То зэков прогуливаю, то шмонаю… А ключ сейчас дам, у меня этого добра навалом!

Федорин подошел к старинному, зеленым сукном обитому столу, выдвинул скрипучий ящик, принялся шарить там, гремя железом.

– У вас что, ключи не запираются? – не удержавшись, осторожно поинтересовался Самохин.

– Надо бы, – посетовал капитан, – положено, чтоб сотрудники их под расписку получали, после смены сдавали, да в нашем бардаке разве уследишь? Каждый к своему ключу привыкает и ни за что не отдаст! А заниматься учетом ключей, бухгалтерией этой некому. Да черт с ней! Сроду их никогда не считали, и обходилось…

Федорин наконец достал и протянул майору огромный, сантиметров двадцать в длину, ключ.

– Во, в самый раз. Ко всем замкам подойдет. А если где-то заест, крикнет дежурную с продола, она откроет.

Самохин скептически осмотрел ключ, оставляющий на ладонях следы ржавчины, сказал недоверчиво:

– Ржавый больно…

– Э-э, дня два замками пощелкаете – вот такой станет, – успокоил Федорин. Он нагнулся, пошарил за голенищем сапога, достал оттуда и показал блестящий ослепительно, будто никелированный, ключ.

Из штаба замполит провел Самохина через двор изолятора, заставленный к этому времени множеством «воронков»-автозаков, милицейскими «уазиками», в которых по утрам развозили зэков на следствие да в суды.

– Вход на режимную территорию осуществляется через КПП дежурной части, – пояснил Барыбин и, поднявшись по ступеням низенького крылечка первого тюремного корпуса, надавил кнопку звонка у металлической двери. Щелкнул электрозамок, и замполит пропустил вперед Самохина, бросив кому-то невидимому в зарешеченое окошечко проходной: – Это новый сотрудник, он со мной, – и объяснил майору: – Здесь расположена дежурная часть следственного изолятора. Утром, после развода, будете приходить сюда, получать спецсредства – резиновую палку, «черемуху», знакомиться с оперативной обстановкой на продолах и в камерах. Сегодня дежурит помощник начальника следственного изолятора, сокращенно ДПНСИ, капитан Варавин, я потом вас представлю…

Тюрьма пахла сырым кирпичом и ржавым железом. Того и другого здесь было в избытке. Изнутри следственный изолятор показался Самохину гигантским лабиринтом с бесчисленными переходами, лестницами, пролеты которых тоже перекрыты были мелкоячеистой сеткой «рабица», длинными коридорами. Каждое ответвление их заканчивалось либо решетчатой калиткой либо тяжелыми, сваренными из листового металла дверями, замки на которых действительно не слишком охотно, со скрежетом, но все-таки открывались одним и тем же ключом. А дальше начинался очередной, с рядами камерных дверей продол.

Через несколько минут следующий за Барыбиным Самохин окончательно потерял ориентировку, запутался в многочисленных переходах и только крутил растеряно головой, как школяр на экскурсии в цехах гигантской фабрики или завода, чей производственный цикл невероятно сложен и недоступен пониманию стороннего человека. Даже тщедушный Барыбин на фоне этого неведомого процесса стал казаться выше, значительнее…

Замполит, и впрямь вполне освоившийся с ролью экскурсовода, вещал веско, знакомя майора с окружающей обстановкой:

– Следственный изолятор предназначен для содержания арестованных и находящихся под стражей граждан, которых мы именуем подследственными. После вынесения им приговора подследственные превращаются в осужденных и еще какое-то время находятся в СИЗО до вступления приговора в законную силу. Затем их этапируют в места лишения свободы. Ну, с этим контингентом вы хорошо знакомы… Кроме этого, через изолятор проходят транзитные заключенные, которых этапируют в исправительно-трудовые колонии, в колонии-поселения, на стройки народного хозяйства. Одновременно в этих стенах содержится около трех тысяч человек. Движение большое, кто-то убывает на этап, кто-то приходит, кого-то отправляют на суды, на следственные действия. Поэтому точное число содержащихся подсчитывается два раза в сутки – утром и вечером.

– И сколько человек в год таким образом… перерабатывается? – полюбопытствовал Самохин.

– Около сорока тысяч, – не без гордости ответил замполит, – и каждого из них мы должны принять, оформить необходимую документацию, обыскать, помыть, после осуждения переодеть в одежду установленного по виду режима образца, найти место в камере, выдать постель, а еще кормить, лечить и, естественно, охранять.

– Да уж… Нагрузочка – будь здоров, – посочувствовал Самохин. – И это только в одном следственном изоляторе! А в нашей области таких два, это сколько же по Союзу выходит?

– А я что говорю?! – охотно подхватил замполит. – Колоссальный труд! И не оценит никто. В прошлом году, между прочим, у нас всего пятеро умерло да один повесился. А в годы репрессий, как наши ветераны рассказывают, по утрам из камер покойников выносили и штабелями складывали. Это от болезней умерших, не считая, конечно, расстрелянных.

– Да нет, жить мы стали лучше, это без всяких сомнений, – убежденно поддержал его Самохин. – А тут еще гуманизация исполнения наказания…

– Перестройка! – со значением произнес замполит. – У нас недавно, недели две назад, впервые в истории России выборы президента прошли. Подследственным голосовать разрешили. Я лично с урной по камерам ходил. Так все заключенные – за Ельцина. Сотрудники, между прочим, в большинстве – тоже. Невиданное сплочение и единство!

– И с чего бы это? – засомневался Самохин. – Вы, если не секрет, за кого голосовали?

– За Бориса Николаевича, а вы?

– Я? – замялся Самохин. – Я, честно говоря, с переездом этим… Не прописался еще… Так что без меня выбирали. Только ведь Ельцин, насколько мне известно, против КПСС выступает. А вы – коммунист…

– Ну и что? – поджал губы Барыбин. – Мы – люди служилые. Будет команда партбилеты сдать – сдадим. А Может быть, название партии поменяем.

– Лихо… – удивился Самохин. – А я уж к политзанятиям вашим приготовился. Что ж мы, если не марксизм-ленинизм, конспектировать будем?

– Что потребуется стране, то и законспектируем, – строго сказал Барыбин. – А вот то, что вы от голосования уклонились, – плохо. У нас тоже тут один нашелся… оригинал. За Жириновского агитировал. Пришлось проработать, на комитет вызвать.

Тем временем, спустившись по одной из бесчисленных лестниц, они оказались в подвальном помещении, по сторонам которого тянулись два ряда камер.

– Здесь находятся боксы, где содержатся заключенные, прибывающие в изолятор, – пояснил замполит, – отсюда они идут в обыскную, а затем распределяются по камерам. В другом крыле этого подвала расположен карцер для нарушителей режима.

Барыбин подошел к ближайшей двери, глянул в смотровой глазок, потом, ковырнув ключом замок, распахнул:

– Откуда этап?

Самохин в тусклом свете утопленной в нишу и зарешеченной лампочки увидел просторное помещение, оштукатуренное по здешнему обыкновению «под шубу». Вдоль шероховатых стен тянулись длинные деревянные скамьи. Посреди камеры стоял ржавый бак – параша. На одной из лавок притулились три пожилых зэка в полосатых робах особо опасных рецидивистов.

– Транзитные, на тубзону, командир, – охотно пояснил один, тощий, с лицом серо-землистого цвета, ввалившимися щеками беззубого рта и короткой щетиной седых волос на макушке. Зэк жадно смолил самокрутку, глубоко затягиваясь едким дымом. Досасывая цигарку, спросил безнадежно: – Сигареткой, гражданин майор, не побалуете?

– Так ведь куришь же! – укоризненно покачал головой Барыбин. – К тому же туберкулезник. Вредно. Я вот не курю!

– Жаль! – осклабился зэк и цыкнул в сторону желтой слюной. Его попутчики молча, исподлобья глядели на офицеров.

– На, – протянул Самохин три сигареты, – тебе и корешам.

Зэк шустро вскочил, подбежал к двери, цапнул грязной рукой курево, кивнул благодарно:

– Спасибо, командир, чтоб тебе Бог еще одну звезду на погоны послал! На этапе поискурились, сейчас вот по карманам табачные крошки стрясли… А конвой вологодский попался, ну чистые псы – злые, ничем от них не разживешься…

Барыбин захлопнул бокс, попенял ехидно:

– Эдак вам, товарищ майор, никаких сигарет не хватит, если кому ни попадя раздавать. Здесь такие «стрелки» в каждой камере.

– Да ладно, – добродушно отмахнулся Самохин, – сам лет сорок смолю, знаю, каково без табака оставаться.

– Зайдем в обыскную, – предложил замполит и указал на следующую, в отличие от камерных, простую деревянную дверь.

В обыскной Самохину прежде всего бросился в глаза длинный стол, на котором кучкой лежали вытряхнутые из мешка вещи. Их быстро перебирал, ощупывая и рассматривая, старшина.

Раздетый до трусов владелец жался рядом, зябко охватив себя руками за татуированные плечи. Он озабоченно наблюдал за «шмоном», давая старшине короткие пояснения:

– Да зубной порошок это, командир, чо его нюхать? Я, штоль, совсем двинутый, штоб наркоту банками по этапу возить? «Приму» не ломай, а? Я ж с зоны еду, чо там запрещенного найдешь? Уже пятый раз шмонают. Чистый я, как дитя, только время зря тратите…

– А это что за «колеса»? – мельком глянув на вошедших, допытывался обыскник, пересыпая в руках горсть грязных, с налипшими табачными крошками таблеток.

– Да то ж аспирин, от простуды! – жалобно убеждал зэк, но старшина безжалостно швырнул таблетки в мусорный ящик:

– Не положено!

– Ну, как дела? – бодро поинтересовался замполит, и обыскник, подвинув заключенному кучку вещей, – забирай! – обернулся к Барыбину:

– Шмонаем, товарищ майор. Человек двадцать уже обыскал, еще столько же осталось. Опять тубики в этапе, пока их шмотки перетряхивал, наверняка палочек нахватался. Вы ж молоко нам обещали за вредность. Так до сих пор ни разу не выдали.

– Это мы решим, – пренебрежительно отмахнулся замполит. – Запрещенные предметы изымаете?

– Да так, по мелочи… Бритвенные лезвия, ножички, кипятильники самодельные. Транзитные бузят, не хотят ремни брючные отдавать, говорят, штаны сваливаются. А если, мол, повеситься надумаем, так найдем на чем!

– Положено по инструкции изымать, вот и изымай, – распорядился Барыбин. – А сигареты почему не разламываешь? Заключенным положен табак, вот и кроши, досматривай.

– Инструкции… – обиженно возразил старшина. – По инструкции мне молоко положено – где оно? А сигарет некоторые зэчары-куркули по сто пачек с этапа прут, пока я их переломаю, раскрошу полдня пройдет!

– Ладно, работайте, – холодно бросил Барыбин и пожаловался Самохину, выйдя из обыскной: – Ну что за народ! Тысячу оправданий найдут, лишь бы не выполнять то, что по инструкции надлежит.

– Точно! – поддакнул Самохин. – А с молоком-то как?

– Да будет им молоко! – раздраженно фыркнул замполит. – Они думают, что это так просто! Его ж надо получить, разлить по емкостям, каждому сотруднику выдать. А оно, между прочим, скисает. Да и не нужно им никакого молока. Это так, отговорка. Туберкулез… Профилактика… После службы водки выпьют, вот и вся профилактика! – весело заключил Барыбин, и Самохин опять согласился:

– Вы, товарищ парторг, правы. Водка русского человека от всех напастей спасает, а от туберкулеза тем более.

– Если в меру, конечно, – поспешил уточнить замполит, и Самохину опять осталось лишь согласиться.

Следуя за Барыбиным, Самохин оказался неожиданно, шагнув за очередную дверь, в тесном тюремном дворе между корпусами изолятора, которые выглядели отсюда особенно мрачными и приземистыми.

– Вот это первый корпус, – указывал на здания замполит, – мы с вами только что отсюда вышли, вот это второй, а тот – третий. Пойдемте во второй, там самые оторвяги сидят. Мы ведь не только осужденных, но и подследственных по видам режима, тяжести преступления сортируем. В первом и третьем корпусе мелочовка разная содержится, малолетки, женщины, жулье да хулиганье. А во втором публика серьезная: убийцы, разбойники, неоднократно судимые, рецидивисты особо опасные. С этой братвой ухо востро держать надо, поэтому контролеров сюда стараемся из тех, кто понадежнее, в наряд ставить.

– А… приговоренные к высшей мере тоже здесь?

– «Вышаки»? Нет, этих ребят мы специально подальше от сложного контингента убрали. Они в одном корпусе с малолетками, только на другом этаже. – Заметив недоуменный взгляд Самохина, пояснил: – Там особо оборудованный продол для смертников. Потолки, стены и полы в их камерах железные, окошки малюсенькие, двери, кроме замков, сигнализацией заблокированы, так что не выскочат. Кроме «вышаков», мы на том продоле самых опасных зэков держим. Сейчас Кречетова туда поселили. Слыхали про такого? Бизнесмен, кооператор. Денег нахапал столько, что даже ручки дверные у себя в квартире золотые поставил! Теперь в одиночке парится.

– А там дежурный наряд… надежный? – не удержался Самохин.

– Стараемся таких подбирать. Да где их, надежных-то, взять, – вздохнул замполит. – С кадрами напряженка. Изолятор вроде штрафбата. Сюда что зэков, что сотрудников – на исправление посылают. Вот вас, к примеру, за что?

– Ну, для меня эта служба вроде как для вас, повышение, – усмехнулся Самохин. – В колонию, где я работал, в глухомань, даже на исправление не посылали…

Барыбин показал Самохину комнату, где обосновался старший дежурный по корпусу. Протиснувшись следом и поздоровавшись, майор с удивлением услышал в ответ лениво-томное:

– Приве-е-тик, товарищи офицеры.

Оглядевшись, Самохин увидел сидящую вполоборота за обшарпанным канцелярским столом сияющую, будто солнечный зайчик на мрачной тюремной стене, блондинку. Форменный китель не сходился на ее груди и был расстегнут. В изящно отставленной белокожей, холеной руке с перламутровым маникюром дымилась грубая «Прима». Пепел дама стряхивала в пустую консервную банку.

– Вот. Привел к вам нового сотрудника. Познакомиться, – явно смущаясь, обратился к блондинке Барыбин.

– Оч-чень приятно, – хрипло проворковала дама, протягивая Самохину не занятую сигаретой руку словно для поцелуя, – старшина внутренней службы Эльза Яковлевна Герцег. Не в смысле герцогини, к сожалению, а всего лишь старшая по корпусу в этом гадючнике. Зэки и некоторые несознательные сослуживцы зовут меня Эльзой Кох, оскорбительно намекая на мою национальную принадлежность. А я, к вашему сведению, русская патриотка немецкого происхождения. Хотя менталитет, должно быть, дает себя знать, иначе бы я здесь не работала…

Немного ошарашенный Самохин осторожно пожал пухлую, теплую руку, представился смущенно:

– Владимир Андреевич… майор, то есть, Самохин.

– Эль… товарищ старшина, – утер вспотевший лоб Барыбин, – майор Самохин у нас человек новый. А вы один из самых опытных сотрудников… сотрудниц… В общем, расскажите ему, как ведется покамерный учет заключенных, – наконец стряхнул с себя наваждение и закончил на одном дыхании замполит.

– О-чень приятно, Владимир Андреевич, – с нажимом проворковала старшина, – я вас, как опытный сотрудница… Так, кажется, меня отрекомендовал замполит? Так вот, мой есть оч-ч-ень опытный сотрудница, который может научить вас чему угодно. Но не здесь. А в этом гадючнике оч-очень опытный сотрудница ничему особенному такого симпатичного мужчину, к тому же старшего офицера, научить не может. К сожалению.

Самохин крякнул на манер замполита, нащупал в кармане изрядно помятый носовой платок, утер лицо, сдвинул на затылок фуражку, пошутил неуклюже:

– Если и есть во мне что симпатичного, Эльза Яковлевна, так это душа. Спасибо, что разглядели. Теперь бы еще узнать, как вы зэков по камерам учитываете да считаете, так и помирать не страшно…

– Живите, – вздохнула старшина, – всегда вы так, мужики. Только осчастливишь вас – уже помереть норовите… А зэков считать – проще простого. Вот они, козлы, все здесь.

Она указала на деревянный ящик с ячейками.

– Они у меня по камерам в картотеке разложены. Вот, к примеру, сто пятидесятая хата, – неторопливо, растягивая слова, пояснила старшина. Вытащив из ячейки стопку картонных карточек размером с почтовый конверт, она веером развернула их перед майором. – Считаем. Видите? Двадцать одна карточка. Очко! А на ячейке стоит цифра – двадцать два. Стало быть, в камере, рассчитанной на двадцать два козла, сидит двадцать один. Еще для одного место есть. Поступает с этапа зэк – я его в эту хату селю и карточку сюда кладу. Уходит – карточку вынимаю и передаю в дежурку, ДПНСИ, если совсем выбывает из изолятора, или корпусному в тот корпус, куда его переводят.

– А как вы решаете, кого в какую камеру сажать? Вдруг там подельники окажутся?

– Оч-очень просто. Возьмем вот этого… Ух и рожа, – показала Эльза фотографию, наклеенную на карточке, – видите? Карточка красным карандашом наискось перечеркнута. Это значит – склонный к нападению на конвой, к побегу, вообще опасен. А здесь его данные: Милютин Иван Захарович, арестован по статье сто второй, убийство… Подследственный. А вот написано: содержать отдельно от подельников Цибизова, Рахимова. Мы и содержим отдельно. Все это в дежурной части по личным делам выверяют.

– Могут и ошибиться? – догадался Самохин.

– Запросто! У меня в прошлом году случай был. Привели зэка на корпус. Смотрю – по делу вроде один проходит. Ну, я его в камеру, где свободное место было, и сунула. Не успела дверь закрыть – крик, грохот. Зэки орут: Эльза, трупака забери! Я в кормушку смотрю – а новенький уже кверх воронкой с разбитой башкой лежит. Оказывается, в дежурке подельника указать забыли, в карточку не вписали. А он в аккурат в этой хате сидел. И в ходе следствия у них между собой конфликт вышел, кто-то кого-то сдал. Этот-то в камеру только вошел, а кент бывший его признал, соскочил со шконки и без разговоров чайником ему по башке. А у нас чайники литые, тяжелые, если им дербалызнуть – мало не покажется. Такая вот неприятность.

Старшина вздохнула, потом, перевернув карточку, показала надписи на обороте:

– Здесь взыскания записываются. Вот. Этот переговаривался через окно с другой камерой – лишен ларька, то есть права на закупку продуктов питания, сроком на один месяц. Нецензурно обругал дежурного контролера – пять суток карцера…

– Не вас? – сочувственно поинтересовался Самохин.

– Меня? – удивленно подняла тонкие, ниточкой брови старшая по корпусу.

– Обругал нецензурно – не вас? – в замешательстве уточнил майор.

– Если бы он меня обругал, товарищ начальник, – хладнокровно заявила, укладывая карточки в ячейку, старшина, – я бы ему, козлу, яйца оторвала…

И Самохин понял, почему зэки прозвали ее Эльзой Кох.

 

3

Первый, ознакомительный день так и не сложился для Самохина в четкую картину предстоящего места службы. С утра и до вечера в следственном изоляторе визжали и оглушительно хлопали стальные двери продолов и камер. Усталые, с красными злыми лицами контролеры, поигрывая раздраженно дубинками, вели куда-то бесконечные вереницы заключенных – с вещмешками, скатанными матрацами и налегке, со сцепленными за спиной руками. Сновали облаченные в черную униформу с бирками на груди зэки из хозобслуги, драили швабрами бетонные выщербленные полы, тут и там трещали, ослепляя, электросваркой, наваривая, где только можно, новые пласты железа, волокли по продолам термосы с горячей баландой, катили, дребезжа на все лады, тележки, доверху наполненные пустыми алюминиевыми мисками.

Во дворе изолятора, у входа на КПП, сатанея от ярости, хрипели и рвались с поводков конвойные псы, и хмурые солдаты-«вэвэшники», выставив перед собой стволы автоматов, следили пристально, как суетливо, подгоняемая лаем собак, поочередно ныряет в темное нутро «воронков» партия заключенных, этапируемых в неведомые края, а молоденький лейтенант-начкар, положив правую руку на кобуру с пистолетом, командовал громко и монотонно: «Первый пошел… второй пошел…»

Впрочем, непонятным до поры казался Самохину не только следственный изолятор. Прожив много лет в провинции, он давно отвык от большого города и растерялся, оказавшись в областном центре. С квартирой дело решилось на удивление быстро. Все нажитые майором за три десятка лет службы вещи легко уместились в грузовик, выделенный начальником колонии под перевозку имущества семьи Самохиных. Правда, старье вроде кухонных шкафов, продавленного дивана и шатких стульев решили в город не тащить, раздали по соседям, и все равно вещей получилось как-то до обидного мало.

После переезда жена, Валентина, затеялась на новом месте с ремонтом, освободив Самохина от этого нелюбимого им занятия.

– Давай служи, – без упрека, обреченно вздохнула она после того, как Самохин удовлетворенно заявил, что квартирка чистенькая и никаких побелок-покрасок, по его мнению, вовсе не требует.

То, что Самохина перевели наконец-то в город, как-то извиняло равнодушного к бытовым хлопотам мужа, показывало, что служил он вроде бы не зря, раз уже перед пенсией потребовался начальству на новом месте, и Валентина, безропотно прожившая много лет в маленьком, грязном и неблагоустроенном по-деревенски, продуваемом насквозь злыми степными ветрами колонийском поселке, воспряла теперь, даже помолодела и светилась радостью от перемен к лучшему. Покупала и демонстрировала мужу новые кофточки, платья, туфли, и Самохин, никогда не обращавший особого внимания, во что одета жена, да и сам, по сути, всю жизнь не вылезавший из формы, тоже радовался и притворно-восхищенно цокал языком при виде очередной обновки: – А ты, мать, у меня еще… ничего! И все-таки он чувствовал себя потерянным в этом огромном, переполненном чужими людьми городе. Опасливо вклинивался в безнадежную толчею общественного транспорта, где напирали со всех сторон. Ощущение того, что кто-то незнакомый плотно стоит позади, дышит жарко в затылок, казалось невыносимым для старого тюремщика, привыкшего не подставлять спину коварному «спецконтингенту». И потому майор чаще ходил пешком, выбирая маршрут, пролегающий по малолюдным улочкам и переулкам. Оказываясь в магазинах, вечно заполненных гудящими толпами, Самохин не пытался пробиться к прилавку, нелепо мучился, стесняясь выяснить крайнего в очереди, злился на себя за эту дурацкую, неуместную для пятидесятилетнего мужика застенчивость и чаще всего уходил, оставаясь то без сигарет, то без хлеба.

Как-то, заблудившись в кварталах старого города, он долго не мог отыскать нужной улицы, и, хотя мимо плыл поток деловито спешащих прохожих, респектабельных и надежных, Самохин обратился за помощью к двум парням, сидевшим на корточках в заплеванной тени чахлой акации. Сперва в недоумении они воззрились на подошедшего к ним тюремного майора, а потом с воодушевлением, растопырив татуированные пальцы, принялись показывать дорогу. Эти, побывавшие, по всем приметам, в зоне, пацаны оказались в какой-то мере более близкими майору, чем благопристойные горожане. Парни были понятны ему, он знал, на каком языке следует разговаривать с ними, когда и чего от них ожидать…

Однажды Валентина купила билеты в кино. Самохин не бывал там уже, кажется, лет двадцать. В колонийском поселке кинотеатра не было, обходились телевизором, по которому с треском и рябью транслировали с грехом пополам единственную программу, и новые фильмы майор смотрел спустя несколько лет после выхода на экраны, когда по воскресеньям их крутили в затемненной наспех дырявыми шторами зоновской столовой, да и видел с пятого на десятое, отвлекаясь по делам службы. И в этот раз, не посмев отказать Валентине в такой малости, он, скрепя сердце, отправился в культпоход, даже не поинтересовавшись названием кинофильма. Самым невыносимым оказалось для него пятнадцатиминутное пребывание в фойе кинотеатра, среди праздно ожидающей начала сеанса публики. Самохин то снимал, то нахлобучивал на голову жаркую форменную фуражку, раздраженно отвергая робкие попытки Валентины пригладить его слипшиеся от пота волосы, мялся, не зная, куда девать руки, и попеременно прятал их то в карманы брюк, то кителя, пока жена не вручила ему, отлучившись в туалет, свою дамскую сумочку, с которой майор и вовсе выглядел нелепо. В зале свирепо захотелось курить, а киношная жизнь на экране казалась фальшивой и неинтересной…

Самохин понимал, что его нелюдимость становится уже ненормальной, и не без основания винил в ней долгие годы службы, не оставлявшей времени ни на что, кроме зоны.

Даже в редкие часы досуга она не отпускала, напоминая о себе завыванием системы тревожной сигнализации с поэтическим названием «Ночь», отблесками огней периметра колонийского забора, озаряющими во тьме потолок спальни в квартире Самохина, топотом кованых сапог под окнами и бесцеремонным стуком в дверь посыльных-«чекистов» при объявлении внеурочного вызова на работу…

Теперь он плохо спал по ночам, греша то на летнюю жару, то на нескончаемый уличный шум, доносящийся из распахнутого настежь от духоты окна, то на запах краски после ремонта. Вставал, уходил на кухню, курил, не зажигая света и глядя на странный от неоновых фонарей город. Возбужденно гремя музыкальными аккордами в салонах, проносились мимо дома Самохина блестящие автомобили неведомых марок, цокали каблучками по тротуару припоздавшие девушки непривычной внешности, высокие, длинноногие, обескураживающе красивые, и майор чувствовал себя кем-то вроде инопланетянина, наблюдающего чужую непонятную жизнь и без особой надежды на успех пробующего подладиться под нее, мимикрировать…

В отчужденности своей Самохину вовсе не приходило в голову смотреть на окружающих свысока, тем более обвиняюще, ибо, всю жизнь прослужив в правоохранительных органах, он давно понял относительность разграничения людей на «честных» и «нечестных», оценил зыбкость, размытость границ между этими людскими понятиями, когда народ в массе своей довольно легко, не угрызаясь особо совестью, в зависимости от обстоятельств, плавно перетекал из одной категории в другую, представая поочередно то обидчиком, то потерпевшим. И судить, по мнению майора, кто прав, а кто виноват в той или иной жизненной ситуации, достоверно не мог никто. А потому Самохин просто смотрел вокруг, удивляясь, не понимая многого и смиряясь со своей отстраненностью.

В субботу Самохина не занарядили на службу, и он, непривычный к двум выходным дням подряд, промаялся все утро без дела, расставляя по углам скудную мебель и вбивая в новенькие обои на стенах гвоздики для любимых Валей картин, написанных в разные годы коротавшими срок зэками-художниками, тоскующими все больше по сельским пейзажам, и все эти лесные полянки, деревенские околицы пришлись теперь как нельзя кстати заскучавшему в городских кварталах майору.

А чуть позже, к полудню, жена огорошила, заявив, что вечером ожидает гостей – свою двоюродную сестру с мужем.

– Что ж мы с тобой, отец, живем будто два сыча? – виновато, зная, что Самохин не любит застолий, оправдывалась Валентина. – Гостей у нас не бывает, сами никуда не ходим, не роднимся ни с кем. А я сегодня на базаре Наташку встретила, она с мужем была. Еле узнала – сколько лет не виделись! Ну, разговорились, что да как. Они, когда узнали, что мы теперь здесь живем, прямо вцепились – мол, или вы к нам, или мы к вам. Ну я и решила – вроде как новоселье справить. Скромненько, пельменей наделаю, водочки куплю. Посидим, поболтаем – что плохого-то?

– Да черт с ними, пусть приходят, – буркнул Самохин, но от подготовки праздничного стола устранился напрочь.

Он уединился в кабинете, оборудованном в отгороженном от спаленки закутке, прежде кладовой, главным достоинством которой было узкое, в одно звено, окошко, выходящее на шумный проспект. Послеобеденное солнце, описав крутую кривую над городом, затерялось за высотными домами на противоположной стороне улицы, не так яростно калило асфальт, и в набежавшей тени, стряхнув душную жару с крыльев, заметались, посвистывая, стремительные ласточки, а на тротуаре завистливо чирикали им вслед, довольствуясь малым, вездесущие воробьи.

Самохин устроился за столиком, водрузил на него тощую ученическую тетрадь, приблудную пепельницу каслинского литья, мелкую и тяжелую, приготовил початую пачку «Примы». Отыскал в ящике ручку, закурил первую сигарету и, выдохнув клуб дыма в распахнутое настежь окно, задумался, глядя на трассирующих в поднебесье ласточек.

Несколько лет назад Самохин побывал в Подмосковье на курсах переподготовки оперативного состава исправительно-трудовых учреждений МВД. Читавший там лекции отставной кэгэбист учил «кумовьев» анализировать сложные ситуации с помощью оперативных схем. Вспомнив ту науку, майор приступил решительно к составлению плана операции, которой придумал хищное название «Ястреб», написав это слово крупными буквами в верхней части клетчатого, похожего на густо зарешеченное камерное окно тетрадного листа. Чуть ниже и мельче, но так же старательно вывел: «Цели и задачи операции – предотвращение побега заключенного из следственного изолятора». Еще ниже добавил: «Силы и средства». Задумался на мгновение, затянулся сигаретой и пометил, усмехнувшись: «Майор Самохин». Выпустив облачко дыма в окно, обозначил через черточку: «– один».

Следующий пункт плана он озаглавил так: «Предположительные пути и способы побега лиц, содержащихся под стражей в следственном изоляторе». Здесь майор надолго задумался, поймав себя на том, что, едва загасив одну сигарету, потянул из пачки другую. Поморщившись, сунул обратно и стал размышлять, покусывая зубами пластиковый колпачок авторучки.

Способов побега из мест лишения свободы он знал и перевидал на своем веку множество. Однако после поверхностного пока знакомства с устройством следственного изолятора Самохин отверг большинство из них. Например, с помощью автотранспорта – на таран, когда зэки, захватив на территории зоны автомашину, разогнавшись, вышибают ею ворота или забор, прорываясь таким образом на свободу. На режимную территорию СИЗО машины не въезжают, потому исключается и другой способ побега – спрятавшись среди груза в кузове, на крыше фургона или под днищем автомобиля.

Майор исключил из своего списка и такие экзотические способы побега, как попытки стартовать из зоны на дельтаплане или с помощью мини-вертолета, изготовленного на базе бензопилы «Дружба». Среди заключенных встречается немало умельцев-чудиков, которые пытаются обмануть конвой и тюремщиков самыми экстравагантными приемами, ставя перед собой цель любыми путями вырваться за пределы колонии и не очень представляя, что дальше, на свободе, они будут делать, куда подадутся…

Если Кречетов надумает «рвать когти», резонно рассудил Самохин, то сделает это наверняка, максимально рассчитывая на успех, а не для самоутверждения и восторга в глазах зоновской «братвы». А значит, без помпы, стрельбы и беготни по тюремным коридорам и крышам.

Не стал рассматривать майор возможности побега во время проведения следственных действий из зала суда. Там за охрану арестованных отвечала милицейская конвойная служба, и Самохин был уверен, что по приказу генерала за пределами СИЗО Кречетова будут опекать так же плотно, как и в его стенах. А вот обратить внимание на порядок выдачи заключенных из следственного изолятора конвою следовало особо. Внутренние войска забирали зэков этапами, по два-три десятка человек, в определенные дни недели, совпадавшие с расписанием поездов, на которых затем развозили осужденных в места лишения свободы. Зато милиция ныряет в изолятор за подследственными с утра и до вечера. Потому следовало поинтересоваться, возможно ли, хотя бы теоретически, по поддельным документам получить зэка и вывести его с территории СИЗО?

Майор вписал этот пункт в план и опять закурил, рассеянно дунув на спичку.

Нередки побеги из стационаров больниц, куда врачи колоний направляют внезапно и тяжело заболевших зэков. Существуют специальные тюремные больницы, бежать из которых так же сложно, как и из зоны. Но туда заключенных этапируют по разнарядке, когда не требуется экстренного лечения. А вот «остро» заболевший зэк может попасть в обыкновенную городскую больницу, «вольную», где доктора, заботливо хлопоча над арестантом, презрительно косятся на его конвоиров, не пускают их в свои кабинеты, процедурные, и майор знал много случаев, когда заключенные удирали едва ли не с операционного стола. Самохин пометил в плане такой способ побега и решил непременно познакомиться ближе с докторами, работающими в санчасти СИЗО.

И все-таки вероятнее всего Кречетов попытается выбраться из следственного изолятора при помощи кого-то из местных сотрудников. Чтобы принудить тюремщика к такому содействию, его можно подкупить, шантажировать, заставить пойти на сотрудничество угрозами. Тем более, что о чем-то в этом роде и говорил генерал, предлагая майору «присматривать» за сослуживцами.

Побег с перепиливанием оконных решеток, разбором стены камеры, подкопом гораздо меньше подходил для сорокалетнего бизнесмена. Его шансы на успех и вовсе таяли, если вспомнить опутанный колючей проволокой и сигнализацией четырехметровый забор, через который предстоит сигать беглецу. Тем не менее Самохин вписал его в схему. Он еще не видел Кречетова, и вполне вероятно, что при ближайшем рассмотрении тот окажется способным на все ухарем, эдаким суперменом…

В последние годы все чаще встречался еще один, немыслимый в прежние времена, способ вырваться за решетку – побег с захватом заложников. Когда-то в системе МВД действовала негласная установка на безусловное уничтожение решившихся на такой шаг преступников, при этом судьба заложников на ход операции не влияла. Тем более, если в их числе оказывались сотрудники мест лишения свободы. Такие ситуации входили в сферу их профессионального риска, и сохранения жизни в некоторых экстраординарных случаях им никто не гарантировал. Однако с недавних пор органы внутренних дел как-то подрастерялись, начали вступать с террористами в длительные и бессмысленные переговоры, в результате чего захваты заложников участились, превратясь для зэков в смертельно опасную, но все-таки не безнадежную игру.

Год назад подобный случай произошел в колонии, где служил в ту пору Самохин. Два зэка, не сумевшие рассчитаться за карточный проигрыш, решили «выломиться» из колонии и не додумались ни до чего лучшего, чем захватить в заложницы продавщицу ларька на территории жилой зоны. Торговавшую там глупую, скандальную бабенку, которую не раз подлавливали на продаже заключенным товаров за наличные деньги, что было строжайше запрещено, обычно на территории жилзоны сопровождал прапорщик-контролер. Затем продавщица закрывалась изнутри в магазинчике, отоваривала зэков через узкое окошечко, а в конце рабочего дня по внутреннему телефону вновь вызывала с вахты сопровождающего и отправлялась за ворота колонии, домой. Однако в тот день ей приспичило переставить в подсобке какие-то ящики. Возиться самой с ними было лень, и она, открыв дверь магазинчика, попросила подсобить двух крутившихся поблизости зэков, посулив им за труды пачку сигарет. Те как раз ждали такого случая. Оказавшись в ларьке, зэки заперлись на тяжелый, надежный засов и, пригрозив продавщице заточкой, сообщили по телефону на вахту о захвате заложницы. Потребовали легковой автомобиль с полным баком горючего, автомат с патронами и две бутылки водки.

Начальник колонии полковник Дмитриев доложил о случившемся в областное УВД. Оттуда посоветовали начать переговоры, тянуть время и пообещали прислать специально подготовленную команду спецназа, которая должна была прибыть через несколько часов.

Переговорив коротко через окошко ларька с запершимися там зэками, Самохин предложил Дмитриеву справиться своими силами. Террористы, по мнению опера, были людьми несерьезными, «быковатыми». Поэтому майор для начала предложил передать им водку. С помощью колонийского врача, который сперва категорически отказывался «травить заключенных», в бутылки сквозь станеолевые пробки закачали шприцем лошадиную дозу снотворного.

Главным исполнителем сценария освобождения заложницы, опять же с подачи Самохина, назначили молодого оперуполномоченного режимной части старшего лейтенанта Николая Смолинского. Колька переоделся в зэковскую робу с биркой на груди, сунул за пояс под куртку пистолет «Макаров» со взведенным курком, нахлобучил на лоб козырек зоновской кепки-«пидорки» и принялся с дебильным выражением лица шаркать метлой, гоняя пыль по дорожке неподалеку от ларька.

Операцию решили провести молниеносно, не будоража зону. Зэки, свободные от работы, сидели по отрядам, ничего не зная о случившемся, а вблизи места происшествия находился только Самохин и два прапорщика, тоже вооруженные пистолетами для подстраховки. Полковник Дмитриев намеревался руководить освобождением заложницы с вахты, по рации, но батарейки мгновенно сдохли, так что Самохин действовал по собственному усмотрению.

Для выполнений требований террористов Дмитриев пожертвовал свой персональный «уазик», предупредив, что, если с машиной что-то случится, деньги на ее восстановление и ремонт вычтут из жалованья майора. В конвойном батальоне нашелся неисправный автомат, который, показав зэкам издалека, положили в салон подогнанного к выходу из магазинчика «уазика».

В принципе, заключенных можно было взять живыми. Но Самохин решил надолго пресечь подобные эксперименты со стороны зоновской «братвы». И когда из дверей ларька сначала шагнула притихшая, с остекленевшим взором продавщица, а следом, уперев ей в спину заточку, вываливались, нетвердо ступая, обалдевшие от подмешанного в водку люминала зэки, Коля Смолинский зачастил метлой, подбираясь потихоньку к сбившейся тесно троице.

На пороге магазина зэки принялись крутить головами, пытаясь разглядеть несуществующих снайперов. За это время косящий под придурка из хозобслуги старший лейтенант подошел к ним почти вплотную. Отшвырнув метлу, он выхватил пистолет и поочередно расстрелял обоих. Бабенка стояла столбом, на удивление хладнокровно взирая на корчащихся у нее под ногами в агонии террористов. Позже выяснилось, что заключенные радушно угостили заложницу, влив в нее стакан составленного Самохиным и доктором пойла, и в происходящем вокруг продавщица ориентировалась смутно.

Смолинский стрелял хорошо, наповал, так что вмешательства медиков уже не понадобилось. Продавщица – не пострадала, но из магазинчика, придравшись к чему-то, ее уволили, о чем ни сотрудники, ни зэки впоследствии не жалели.

Прокуратура по надзору долго занималась этим делом, оценивая правомерность применения оружия. В конце концов за решительность и мужество, проявленные при освобождении заложника, начальника колонии поощрили приказом по УВД, Кольку Смолинского представили к медали, с малоподходящей для тюремщика формулировкой «За отличие в охране общественного порядка», а Самохину объявили строгий выговор. И между прочим, как считал сам майор, поступили совершенно справедливо. Ибо он, старший оперуполномоченный, действительно проморгал готовящееся преступление, не предотвратил его, как предписывали должностные инструкции, «на стадии замысла», а ведь зоновские «кумовья» существуют как раз для этого…

Самохин вдавил очередную сигарету в наполнившуюся незаметно до краев пепельницу.

– Только потолки побелила! – услышал он голос незаметно подошедшей жены. – Вмиг прокоптишь все своим куревом! А ведь обещал бросить. Говорил: вот исполнится полста лет, и все!

– Бросишь тут… То одно, то другое, – смущенно разгоняя рукой дым, оправдывался Самохин. И вспомнил вдруг, что то же самое говорил, угощая его легкой дорогой сигареткой, генерал.

– Что, и здесь планы строишь, операции разрабатываешь? – проницательно, едва глянув на исписанный листок бумаги, укорила жена. – Хвастался, что работа у тебя теперь легкая, ходи себе туда-сюда по тюрьме и спи на ходу…

Самохин кашлянул, с досадой перевернул листок чистой стороной вверх, сказал неопределенно:

– Тюрьма, мать, она и в Африке тюрьма… Ты лучше дай мне монетку двухкопеечную, позвонить нужно.

– Куда это ты названивать собрался? – удивилась жена и добавила добродушно: – Может, девушку какую на новом месте службы завел?

– Там еще те… мадамы! – усмехнулся, представив на мгновение томную красавицу Эльзу, Самохин. – Их даже особо опасные рецидивисты боятся.

– Так то рецидивисты! А ты у меня еще хоть куда. Красивый, не пьющий, к тому же майор! Любая набросится – не оторвешь!

– Нахвалишь себе на голову, – хмыкнул польщенный Самохин.

– Вначале кинется, а как начнешь в ее квартире курить, так сразу и выпрет, – мстительно закончила Валентина и напомнила, уходя: – Ты особенно-то не любезничай там, по телефону, через полчаса гости должны подойти. Я уже стол накрываю.

Самохин еще раз пробежал глазами свой план и, чтобы завершить его, отметил последним пунктом уж совсем невероятное – вооруженное нападение на следственный изолятор извне с целью вызволения Кречетова. Потом достал из шифоньера и неторопливо натянул хлопчатобумажные нежаркие брюки, веселенькую, в цветочках, рубашку, водрузил на голову старую, но вполне приличную, в мелких дырочках летнюю шляпу и, прихватив приготовленные женой монетки, отправился на улицу. Там, через два дома, находился телефон-автомат. Номер, который дал ему генерал, майор помнил наизусть. Позвонив, Самохин будничным голосом доложил о начале операции «Ястреб».

Вернувшись через четверть часа, Самохин еще в подъезде, сквозь запертую дверь услышал громкие голоса, доносившиеся из его квартиры, сочные чмокающие поцелуи – пожаловали родственники. Настроение, навеянное праздным летним деньком, сразу испортилось. Майор действительно с трудом терпел всяческие застолья с выпивкой, бессвязными, похожими на птичье чириканье разговорами, когда вначале натужно поддерживается веселье не слишком знакомых и дружных между собой людей, переходящее позже в пьяное и еще более фальшивое всеобщее братание.

Сестра Валентины оказалась толстой самодовольной бабой, часто увешанной золотыми цепочками, серьгами и красноглазыми перстнями на розовых пальцах-сосисках. Ее муж, напротив, был плюгавенький курносый мужичонка неопределенного возраста. Он сразу по-свойски стал «тыкать» Самохину, полез целоваться, не замечая, как с негодованием отшатнулся от него майор, дотошно, по-бабьи осмотрел обстановку в квартире, поскреб пальцем новые обои, завел длинный, непонятный для Самохина разговор о побелке, циклевке полов, о ремонте, который тоже, оказывается, сделал недавно в своей квартире. Рассказывал азартно, взахлеб, и майор, поджав губы, терпеливо ждал, когда гость доберется до конца подробнейшего повествования о приобретении за полцены дефицитной кафельной плитки.

Валентина увела сестру на кухню, оставив мужа с юрким и легким, как теннисный мячик, родственником. Тот сообщил, что приходится Самохину двоюродным свояком, и катался по квартире, подпрыгивал, балаболил без устали. И майор был даже доволен этим, потому что, будь свояк посдержаннее, пришлось бы развлекать его беседой, развеивая тягостное молчание, в которое в таких ситуациях норовил погрузиться Самохин.

Потом все чинно расселись за стол, и свояк принялся разливать водку по рюмкам, произнес тост – что-то длинное о родственных отношениях, которые, оказывается, важнее всего на свете, на них мир держится, и что ближе и дороже Володи и Валентины у него до сих пор никого не было, а теперь будет, потому что они нашлись, наконец… И что-то еще в этом роде.

Самохин, ловя на себе тревожные взгляды жены, вымученно растягивал губы в улыбку, поднял рюмку, чокнулся с гостями, выпил, подцепил вилкой горячий пельмень, стал есть, обжигаясь и не глядя по сторонам.

Свояк по-хозяйски налил по второй, потом, без перерыва почти, по третьей. Самохин и поесть-то не успел толком, а родственник уже завел разговоры о том о сем, и надо было слушать его, кивать, а пельмени остывали, и это тоже злило майора.

В довершение ко всему оказалось, что свояка зовут Валентином, и он то и дело шутил по этому поводу, обращаясь к хозяйке:

– Валентина! Положи-ка Валентину салатика. Да не себе, а мне, ха-ха-ха! Спать сегодня будем одинаково. Кто с Валентиной, а кто с Валентином, х-хи!

Самохин крякал досадливо, вытирал рот салфеткой и свирепел.

– Нет, живете вы так себе, не по-людски! – неожиданно веско изрек свояк. – Вот даже рюмки у вас не хрустальные, стеклянные какие-то, дрековские. Ну ничего, это мы исправим. Есть кое-какие связи в магазине хозяйственном. Хрусталь – он нынче в цене. Но достать можно… А у меня этой весной хохма случилась. И смех и грех! Аккурат на Девятое мая. Встал я утром, честь по чести, к праздничку готовимся, естественно. Ну, естественно, пропустил рюмочку. И так у меня на душе хорошо стало! Гуляю по квартире – все чистенько, в комнатах прибрано, вещи разные, мебель красивая, как в музее каком-нибудь! За окном солнышко сияет, на деревьях листочки первые зазеленели, по радио – музыка, по улице ветераны туда-сюда с медальками шныряют – благодать! И тут, откуда ни возьмись, муха. Первая в этом году. Влетела, тварь, и давай по залу жужжать. Здоровенная такая, натуральный бомбовоз. И на мебельную стенку пристроилась. Сначала на полировку, потом гляжу – она, гадина, на сервант, прямо на дверцы стеклянные перебралась. Ну, думаю, щас всю импортную вещь мне загадит! Взял я полотенце, сложил вдвое, прицелился и – бац! Две полки, хрусталем под завязку заставленные, сорвались и хлоп друг на дружку! Посуда – вдребезги. Баба моя, естественно, в крик. Ну, слезы, рыданья, естественно. Натуральная истерика. Еще бы – два ведра битого хрусталя на помойку вынесли. Пробовал я кое-что склеить – да где там! Вид, конечно, уже не тот… Вот ты бы на моем месте после такой беды что сделал? – неожиданно упер он зубцы вилки в грудь Самохина.

Тому аж смешно стало от ярости, которую за короткое знакомство умудрился вызвать в нем этот человек.

– Повесился! – пристально глядя в глаза свояку, серьезно сказал Самохин.

– Во! А я – хоть бы хны. Ну, попереживал немного, естественно, не без того. Но, в отличие от вас, офицерья, я ж рабочий человек!

– Да ну? – удивился майор.

– А то! В моем лице, можно сказать, наглядно воплотился союз пролетариата и колхозного крестьянства. Рос и развивался в деревне. Там и закалку трудовую получил. Теперь вот живу и работаю в городе. И мне убыток этот, если разобраться, – тьфу! Я своей бабе так и сказал, правда, Натаха? Не плачь, говорю, жена, руки у меня есть – заработаем, наверстаем! И точно! Как-нибудь зайдете к нам, посмотрите. Не квартира, а Лувр! э

– Куда там Лувру! Я давеча в Эрмитаже была, – вставила сестра Валентины, – так у нас не хуже. Зайдете?

– Обязательно, – кивнула Валентина, со значением глянув на мужа.

– Угу, – филином отозвался Самохин.

– Щас деньгу зашибить – раз плюнуть, – продолжил неугомонный свояк. – Наш завод, ну, на котором я работаю, раньше чисто оборонный был. Для ракет стратегических что-то там собирали. Секретное все… А на хрена нам, спрашивается, столько ракет? Мне они, к примеру, нужны?

– Тебе – нет, – кивнул Самохин.

– Во-от. А сейчас мы с ребятами знаешь что придумали?

– Что? – насторожился майор.

– Мыльницы делать! Создали кооператив и штампуем из пластмассы. У нас на заводских складах этой пластмассы навалом. Она ведь не простая – стратегическая! То ли несгораемая, то ли пуленепробиваемая… Нынче вся дребедень оборонная побоку – конверсия! Станочек поставили, секунда, и – бздынь -мыльница! Три рубля пятьдесят копеек за штуку.

– И кто же у вас на заводе таким… сообразительным оказался? – поинтересовался Самохин.

– Пролетариат в союзе с научно-технической интеллигенцией! – с гордостью заявил свояк. – Наш генеральный директор даже диплом получил – международный, за переориентацию оборонной промышленности. А все мозги инженерные да золотые руки рабочих. Умеем, когда захотим.

– А когда все в городе мыльницами запасутся – чем займетесь?

– Ну, во-первых, зарубежные рынки освоим. За доллары станем продукцию продавать. Во-вторых, таким макаром не только мыльницы, а что угодно штамповать можно, надо мозгами хорошенько пошевелить…

Свояк опять взялся за бутылку, разлил. Женщины отказались выпить, ушли на кухню. Гость с рюмкой в руках пододвинулся ближе к Самохину:

– У нас теперь на заводе заработки – ого-го! Не у всех, конечно. Только у тех, кто в кооперативе работает. А мы туда любого, с бухты-барахты не возьмем. Шалишь! Это тебе не госпредприятие.

– А как же классовая солидарность? – Самохин, кажется, впервые заинтересовался разговором.

– Эх вы, служивые! Так ведь в этом-то классовая солидарность и заключается! Создали предприятие, работаем дружно, деньгу заколачиваем и чужого к себе не пустим. Хватит, наэксплуатировали нашего брата-пролетария! Рабочий-то человек, он ведь, если разобраться, по-настоящему на себя никогда не работал. То капиталист прибавочную стоимость отбирал, то государство. Вот у тебя, к примеру, какая зарплата?

– Около трехсот.

– Х-ха! У меня тыща – тыща двести спокойно в месяц выходит. Кстати, есть возможность и тебе заработать.

– Ну да? – удивился Самохин. – Мыльницы делать? В подсобники к вам… кооператорам?

– Не-е, там без тебя желающих полно. У тебя и на своем месте – столько возможностей! Правильно говорят – не человек красит место, а место человека!

– По-моему, наоборот говорят… – покачал головой майор.

– Да какая, к черту, разница! Ты ведь в следственном изоляторе работаешь? Валька говорила. Ну вот. Я как услышал, так скумекал сразу. Есть у меня знакомый. У него родственник туда попал, за что – я не вникал. Короче, я с мужиком этим, знакомым своим, перетер – у нас гаражи рядом, кстати, сегодня и свиделись. И он просит родственнику своему записочку в камеру передать. Тыщу рублей обещает. Всего и делов – а штука в кармане!

– Как фамилия мужика? – сухо, больше по привычке «кума», чем из любопытства, спросил Самохин.

– Приятеля мово?

– Да нет, того, который сидит.

– Эта, как его… Кажись, Климов… Да я уточню! Ты, главное, сделай!

– Нет, – мотнул головой Самохин.

– Да тебе что, тысяча рублей не нужна? – изумился свояк.

– Нет.

– Ну ты даешь… Ты ж всю жизнь в сельской местности прожил, вроде как нашенским, деревенским, стал. А у нас оставлять в беде земляков не принято. Нам здесь, в городе, надо кучкой держаться, выручать друг друга. Город, он знаешь какой? Коварный! Разрушает личность. Об этом и в газетах пишут. Мы, сельские, которые от земли, влиянием этим, слава богу, не испорчены. А ты отделяешься… Зря! У меня, например, везде друзья. В торговле – земляк, в медицине – земляк, в милиции – земляк. Теперь еще ты, в изоляторе. Эх, и заживем по-людски! Нам с тобой никакие тюрьмы не страшны! А то ты – хе-хе – из рюмок стеклянных водку пьешь. Стыдоба!

Самохин молча отодвинул рюмку, которую заботливо налил и подсовывал ему свояк, вновь отрицательно качнул головой. Свояк возмущенно всплеснул руками:

– Нет, вы посмотрите на него! Тыща рублей ему не нужна! Вот ведь кость белая! Да мне, пролетарию, за эту тысячу месяц в цеху отстоять надо! А там технология такая, что сырость кругом. К вечеру ноги в резиновых сапогах аж горят, носки от пота хоть выжимай, пальцы преют. Вот как рабочему-то человеку копеечка достается!

Самохин смотрел в тарелку перед собой, и остывшие пельмени показались ему похожими на разопревшие пальцы ног свояка после смены… Майор осторожно положил вилку на стол.

– Говно ты, а не рабочий класс, – сказал он, вставая. А потом добавил, вздохнув: – И весь твой кооперативный пролетариат – говно. Пошел вон.

Чуть позже, когда гости, вздернув возмущенно подбородки и остекленело глядя перед собой, ушли, Валентина сказала мужу:

– Ну что, опять?

– Да нормально все! – удрученно отмахнулся Самохин.

– Что ж нормального-то? – всхлипнула Валентина. – Нормально, когда люди семьями дружат, роднятся между собой…

– Может, и надо бы так, – обреченно пожал плечами Самохин, – но я уже болею от дураков. Видеть их не могу…

 

4

Через неделю Самохин уже не плутал в коридорах и переходах следственного изолятора, лихо щелкал, открывая бесчисленные замки ключом, который и впрямь от частого употребления засиял первозданно-серебристым металлом.

Майора определили в группу режимников, занимающихся проведением прогулок заключенных, обысков, осмотром технического состояния камер. Кроме того, им надлежало осуществлять водворение проштрафившихся зэков в карцер, утихомиривать выходившие из подчинения «хаты» и целые продолы, решительно орудуя при этом резиновыми дубинками, за что они в шутку именовались прочими сотрудниками СИЗО «группой здоровья».

Командовал режимниками хмурый, неразговорчивый майор Чеграш. В отличие от подчиненных, собранных в изолятор из разных подразделений – были тут и проштрафившиеся на прежнем месте службы гаишники, пожарные и даже снятый за какую-то провинность бывший начальник ЛТП, – Чеграш начинал работу в следственном изоляторе еще младшим лейтенантом и к разношерстной команде своей относился равнодушно-презрительно. Словно нехотя, сквозь зубы отдавал приказания, чаще жестами, чем словами, показывал, кому из офицеров где находиться в данный момент, чем заниматься. С заключенными он вовсе не разговаривал, объясняясь с ними с помощью резиновой палки. Манипулировал ею виртуозно, словно регулировщик на перекрестке, давая зэкам четкий сигнал двигаться в ту или иную сторону, стоять, подойти к нему и ловко, с оттяжкой опоясывая по спине провинившихся. От его удара те падали как подкошенные, и потому, зная норов угрюмого цыганистого майора, который улыбался, скаля золотые зубы, только когда хотел наказать, зэки вели себя в его присутствии особенно смирно и предупредительно-вежливо.

На представленного ему Самохина Чеграш посмотрел недовольно, буркнул что-то невразумительное, указал палкой на середину продола – мол, встань там, – и майор понял, что знакомство состоялось, инструктаж закончен и он зачислен в команду.

В трех корпусах следственного изолятора насчитывалось около двухсот пятидесяти камер. Точное число их назвать было сложно, потому что какая-то часть из них постоянно находилась в ремонте и потому была не задействована. Латали, штукатурили и цементировали стены, полы, наваривали дополнительные решетки, укрепляли двери, меняли сантехнику, наращивали «шконки» – металлические кровати – до третьего яруса, увеличивая тем самым количество мест.

На всех обитателей изолятора приходилось сорок прогулочных двориков. Заключенных покамерно загоняли в тесный бетонный квадрат под зарешеченным небом, где они «гуляли», топчась в замкнутом пространстве площадью три на пять метров в течение часа. Таким образом, прогулка всех, содержащихся в СИЗО, за исключением водворенных в карцер и лишенных этого права «вышаков», занимала весь день. В случае заминки какая-то камера могла не успеть «прогуляться», что вызывало справедливые нарекания зэков. Поэтому режимникам приходилось действовать споро, по четкой, годами отработанной схеме.

Офицеры «группы здоровья» входили на продол, где контролер заранее предупреждал заключенных о начале прогулки, выстраивались цепочкой от камеры через коридор до самых прогулочных двориков так, чтобы держать зэков в поле зрения на протяжении всего перехода. Дежурный контролер и один из режимников отпирали камеру, и ее обитатели торопливо, один за другим выскакивали на продол и, держа руки за спиной, шагали шустро, в затылок друг другу, по многочисленным переходам, подгоняемые офицерами, до прогулочных двориков. Там их встречал Чеграш, загонял в бетонную коробку и закрывал на замок. Без промедления вся процедура повторялась со следующей камерой. После окончания отведенного на прогулку времени заключенных тем же путем возвращали на места и начинали «вьпуливать» следующий продол.

Пока зэки «гуляли» под присмотром одного из сотрудников на свежем воздухе, остальные офицеры «группы здоровья» возвращались на продол и начинали обыск и осмотр временно опустевших камер. Проверялась крепость решеток, стен и пола, для чего их простукивали деревянным молотком на длинной рукоятке. Если решетка при ударе дребезжала, это могло свидетельствовать о распиле прутьев. При обнаружении пустот в стене, полу, которые образуются при замаскированном с внешней стороны подкопе, удар молотка извлекал иной, более гулкий звук, чем при встрече с монолитной кирпичной или цементной кладкой. Впрочем, корпуса изолятора были построены давно, неоднократно ремонтировались, решетки, стены и noл дребезжали и ахали вразноголосицу, нередко при ударе молотком от стен и потолков с грохотом отваливались большие куски штукатурки. Тем не менее уже на третий день работы Самохина режимники обнаружили подкоп, который зэки начали вести в дальнем углу камеры, под шконкой. С помощью металлической пластины узники умудрились продолбить цементный пол десятисантиметровой толщины, перепилить утопленные в растворе толстые арматурные прутья и углубиться в землю метра на полтора. Отверстие лаза в полу было замаскировано куском картона и присыпано тонким слоем цементной пыли, а сверху завалено вещмешками-«сидорами». Обитателей камеры перевели в карцер, где оперативники занялись выявлением инициаторов готовящегося побега, а хозобслуга засыпала и щедро залила цементным раствором яму в полу.

Такие подкопы, как выяснил Самохин, велись заключенными все же редко, их обнаруживали не чаще одного в год. А вот сквозные отверстия в стенах между соседними камерами, на местном жаргоне «кабуры», находили ежедневно. Зэки проковыривали дырки в местах стыка кирпичей, кроша с помощью подручных средств слабый то ли изначально, то ли от времени строительный раствор. Через такие отверстия передавали гуляющие по изолятору записки-«малявы», делились с соседями чаем, табаком, всем тем, что требовалось «перегнать», минуя тюремщиков. «Кабуры» тоже маскировали, примазывая снаружи мылом, хлебом, заклеивали бумагой. Найденные режимниками отверстия тут же старательно заделывал пожилой зэк из хозобслуги, который тащился следом за «группой здоровья» со связкой разнокалиберных деревянных колышков и ведром цементного раствора, которыми забивал и замазывал «кабуры».

Одновременно с техническим осмотром проводились ежедневные обыски камер. При этом режимники перетряхивали постели, личные вещи заключенных, стараясь обнаружить и заглянуть во все укромные уголки и щелки, которых на удивление много оказывалось в небольшом и пустоватом на первый взгляд камерном помещении. Впрочем, чаще всего зэки не отличались особой фантазией и хранили запрещенные предметы – деньги, заточки, карты, закрутки анаши в матрацах или подушках – видимо, не доверяли даже соседям по «хате», держа свое добро при себе.

Самохин безропотно шмонал зэковские пожитки, переворачивая и ощупывая засаленные постели, заглядывая в вонючие сапоги, перетряхивая портянки, шаря в пыли и паутине под низкими столами и шконками, и когда вставал, разгибаясь, то у него кружилась голова, звенело в ушах и смрадного воздуха камеры не хватало, чтобы унять сердцебиение и одышку.

В первые дни от многочасовой ходьбы по корпусам у Самохина ныли ноги, но он терпел, не желая выказывать слабости, вполне, впрочем, естественной для его возраста. Постепенно майор приноровился к нагрузке, научился отдыхать в короткие перерывы между обысками, понял, наконец, предназначение кроватей в кабинете режимников. В обеденный перерыв, наскоро перекусив в столовой, где для сотрудников готовили нехитрую, но сытную снедь, Самохин отправлялся в штаб, занимал специально выделенную для него, как старшего по возрасту, койку и задремывал на полчасика под монотонное бульканье электрочайника и разговоры молодых, не нуждавшихся до поры в таком вот лежачем отдыхе сослуживцев.

Первое «боевое крещение» он получил на исходе второй недели службы в СИЗО. В тот день с утра все как-то не ладилось. Два продола, около пятидесяти камер, объявили голодовку и отказались выходить на прогулку. Заключенные требовали улучшения санитарных условий содержания, а главное – продажи чая без ограничений в тюремном ларьке, разрешение на передачу его в любых количествах с воли и выдачу в камеры электрокипятильников, которые беспощадно изымались при обысках из соображений пожарной безопасности. Никакие из этих требований администрация следственного изолятора в одночасье выполнить не могла. По камерам, где объявили голодовку, пошла прокурорская комиссия, а в полдень областное радио уже передавало в эфир сообщение о массовой голодовке в СИЗО и жалостливые всхлипы в микрофон обеспокоенных родственников заключенных, которых корреспондент отловил возле окошка приема передач у входа на КПП изолятора.

В обеденный перерыв, едва Самохин вознамерился пристроиться на отведенную ему койку, в кабинет режимников, грохнув дверью, влетел смуглый горбоносый майор. Из-под залихватски сдвинутой на затылок фуражки выбивался черный, тронутый сединой чуб. Худой и длинный, майор пригнулся, входя, придержал сбившуюся о косяк фуражку, обвел сидящих пронзительным взглядом, расправляя угольно-черные, вздорно топорщащиеся усы.

– Отдыхаете, мать вашу? На неделю оставить нельзя! |А если бы я весь месяц отсутствовал? Развалили бы весь изолятор на хрен! – Он стремительно подошел к Самохину, глянул пытливо, протянул худую жилистую руку. – Новенький? Как фамилия? А я заместитель начальника СИЗО по режиму и охране Рубцов.

От рукопожатия у Самохина, человека не слабого, хрустнули пальцы в суставах. Он понял, что подавить бока на жесткой казенной кровати на этот раз не удастся.

– Федорин! – гремел между тем Рубцов. – Что там за голодовку на шестом продоле затеяли? А, еще и на седьмом… Ты, смотрю, совсем тут мышей не ловишь. Сидишь как добрый Карлсон на крыше. А зэков так обкормили, что они уже жрать не хотят!

Маленький Федорин вскочил и отрапортовал, радостно-преданно глядя в глаза начальству:

– Виноват, товарищ майор! Эти суки требования предъявляют!

– Да-а? – изумился Рубцов. – С каких это пор каторжане требовать, а не просить научились? И чего ж они хотят?

– Винограду… – потупясь, пояснил Федорин.

– Чего-чего?

– Винограду хотят, товарищ майор. – Федорин хихикнул и, зыркнув по сторонам и убедившись, что внимание слушателей привлечено, зачастил скороговоркой: – Короче, анекдот есть такой. В камеру к двум русским «особнякам» ару кинули. Ну, те, значит, и давай его примерять… Ара в крик: «Вах-вах!» Дубак с продола услышал, кормушку открыл, засунул башку в камеру и спрашивает «Чего, козел, разорался?» А «особняки» отвечают: «Да это он, командир, винограду хочет. Привык на родине виноград кушать, а в нашей тюрьме только баланда…» – «Ви-нограду-у ему? – удивился дубак. – Может, ему хрен в задницу предложить?!» – «Да вот мы попробовали сейчас, командир, а он все равно орет – винограду давай!» – закончил Федорин.

– Я вот сейчас тебе, Федорин, такого винограду выдам! – рассвирепел Рубцов, но, видя, что все режимники покатываются от хохота, махнул рукой и уже спокойно поинтересовался у маленького капитана: – Какие меры приняты для прекращения голодовки?

– Начальник изолятора Сергеев по камерам ходил, – пояснил, становясь серьезным, Федорин, – замполит Барыбин, прокурор по надзору… Еще какой-то хрен с управы, капитан, из новеньких, я его не знаю… Ну, наезжали зэкам на уши, разъясняли, почему электророзетки и кипятильники в камерах оборудовать нельзя. Я тоже им во всех хатах объявил, мол, проводка старая, перемкнет – сгорите на хрен! А эти козлы на своем стоят – мол, пока наши требования не удовлетворите, принимать пищу не будем. Сейчас все в кабинете Сергеева собрались, решают, как зэчню успокоить.

– А на продолах кто?

– Барыбин там отирается. Клеит уркам афиши про временные трудности в экономике.

– Ясно! – подытожил Рубцов. – Раз на продолах принимать пищу отказываются, и у вас, товарищи офицеры, обед отменяется. Чеграш! Собирай свою «группу здоровья» и вперед. Теперь ты у меня главным переговорщиком будешь.

На шестом продоле царил унылый беспорядок. На полу посреди коридора стояло несколько термосов с плотно закрытыми, чтоб не остывало, крышками. Рядом, сидя на корточках, скучали зэки-баландеры из хозобслуги. Они курили, переговариваясь лениво между собой, поглядывая на пожилую дежурную-контролершу, которая, открыв форточку-кормушку одной из камер, вразумляла тамошних обитателей:

– Обед принесли, а вы отказываетесь. Как не стыдно? Пропадет ведь – такая прорва еды! На воле-то все по талонам, очереди, а вы продукты зазря переводите…

Увидев офицера, контролерша закрыла форточку, шагнула навстречу, устало доложила Рубцову:

– Не жрут, товарищ майор! А я давеча за тремя килограммами перловки такую очередину в магазине выстояла…

– Разберемся, Петровна, – пообещал Рубцов, – открой-ка нам вот эту хату…

Дежурная отомкнула замок ближайшей камеры, распахнула дверь. Рубцов шагнул внутрь, скомандовал с порога:

– Встать!

Из-за его плеча Самохин видел, как заключенные, одинаково серые в мутном свете тусклой лампочки, зарешеченной в нише под потолком, неторопливо сползали с верхних ярусов коек, жадно докуривали «бычки», выстраивались, позевывая, у длинного, из некрашеных досок стола.

– Ну-ка, шустрее! Чего как не живые? Вы мне тут умирающих от голода не изображайте. Кто дежурный по камере?

Вперед лениво, вразвалку вышел плотный, коренастый зэк. Держа руки за спиной, он набычился, низко склонив стриженную «под ноль» голову, и, разглядывая офицеров исподлобья, ответил настороженно:

– Ну, я…

– Почему не докладываешь? – спокойно спросил Рубцов.

– Чо я, в натуре, сука тебе, командир, чтоб шестерить? За три ходки на зону ни разу не козлил, не дождешься…

– И где ж ты сидел, что к порядку не приучен? – искренне удивился Рубцов. – А вы что? – обратился он к остальным обитателям камеры. – Тоже сплошь приворованные собрались? Почему ванек не вынесли утром?

Рубцов указал на переполненный деревянный ящик для мусора возле грязного унитаза в углу камеры – «ванек». Зэки угрюмо молчали, глядя в пыльный цементный пол.

– Мусор выносить вам по понятиям не канает, а в говне жить – в самый раз?

– Эт-то… началы ик… Пусть козы из хозобслуги парашу выносят… – вступился пожилой, голый по пояс, сплошь исписанный татуировкой зэк. – И еще требования у нас. Штоб, значит, чай без нормы и мутильники в каждой хате…

– Понятно, – кивнул Рубцов. – Чеграш! Возьми дежурного, вот этого… Как фамилия твоя, блатной? Хохлов? Возьми, Чеграш, вот этого Хохлова и брось в петушиную камеру.

– Ты чо, командир, – вскинулся тот, – да я покоцаюсь, вскроюсь…

– Чеграш! – добавил Рубцов. – Если эта падла вскроется, медиков не вызывать. Держать в наручниках. Все, вперед! – И угрожающе добавил вслед зэку: – Ты у меня, пацан, будешь теперь красным, как пожарная машина.

Чеграш дернул заключенного за плечо, толкнул к выходу из камеры и так огрел по спине дубиной, что тот вылетел в дверь, за которой его подхватили тюремщики, надели наручники, увели.

– Больно круто ты, командир, – покачал головой старый зэк, – беспределом попахивает.

– А мне блатных не надо, – усмехнулся Рубцов. – Я здесь самый блатной. И чтоб санитарное состояние камеры оставалось на должном уровне. – Майор со значением поднял палец. – Даже нам, тюремщикам, не западло навести в вашей засранной хате порядок. Так сказать, для примера. Капитан Федорин!

– Я!

– Помоги пацанам, опростай ванек…

– Слушаюсь! – с готовностью выскочив из-за спины Самохина, Федорин козырнул и стремительно шмыгнул в угол. Схватил доверху наполненный «ванек» и мгновенно опрокинул его на середину обеденного стола, похоронив под мусором разложенные там куски сала, хлеба, кружки с чаем и горку дешевых конфет.

– Готово! – доложил капитан, опять козырнув Рубцову.

Тот изумленно оглядел загаженный стол, остолбеневших в растерянности зэков, сказал с сомнением:

– Слушай, Федорин, по-моему, ты куда-то не туда мусор высыпал.

– Разве? – захлопал глазами Федорин. – Я старался…

– Ладно, – великодушно махнул рукой Рубцов, – ошибся – с кем не бывает. Видите, братаны, какая оплошность вышла? – участливо обратился он к заключенным. – Так что в следующий раз вы на сотрудников наших не надейтесь, старайтесь сами мусор выбрасывать. И полы заодно подметите. А то поручу капитану, и он через пожарный рукав, из брандспойта все смоет. И начнет с потолка и шконок. Так что действуйте. Счастливо оставаться, приятного аппетита, – вежливо попрощался майор.

Захлопнув дверь камеры, он не обернулся к офицерам, предложил:

– Пойдемте, орлы, в корпусную, посекретничаем. Петровна, приведи нам Васильева из сто восьмидесятой хаты.

В тесной корпусной режимники кое-как разместились вдоль стен. Самохин остался стоять, наблюдая за Рубцовым.

– Ты, майор, недавно в нашем гадючнике, – неожиданно обратился к нему Рубцов, – о голодовке этой что думаешь?

– Так голодать месяц можно, – пожал плечами Самохин. – В каждой камере горы хлеба, сало, колбаса, курево. Да еще передачи прут. Разве ж это голодовка? Так, понтуются…

– Молодец! – похвалил Рубцов. – Сразу опытного тюремщика видно. А-а, Васильев, старый уркаган! – переключился он на вошедшего в сопровождении контролерши худого, изможденного зэка. Полосатая роба особо опасного рецидивиста болталась на нем свободно, как на вешалке.

– Бить будете, гражданин майор? – деловито поинтересовался зэк. – Предупреждаю, у меня почки больные и голова травмированная. Во, – он постучал себя костяшками пальцев по темени, – слышите звук? Пластина железная! Так что запросто крякнуть могу, потом не отпишетесь…

– Да что ж тебя, Васильев, бить-то, – добродушно посетовал Рубцов. – Проще пристрелить сразу. Ты ж неисправимый вор! В прошлый раз что обещал? Говорил, все, мол, начальник, на пенсию выхожу, в тюрьму больше ни ногой, и вот опять…

– Дак, гражданин майор, в прошлый раз не считается! Я и подсел-то всего на год. Разе ж это срок? Экскурсия ознакомительная…

– И с какой зоной знакомился?

– С восьмеркой, мать ее в душу.

– Как она тебе показалась?

– Хорошая зона. Режимники, правда, вроде вас, злые, с подогревом хреново – перехватывают все с воли – ни водочки тебе, ни таблеток успокоительных… Зато отрядник душевный попался. Все книжечки мне подсовывал разные. Читай, грит, в них вся мудрость человеческая прописана!

– Ну да? – живо заинтересовался Рубцов. – И как ты, помудрел?

– Да не-е… – ощерился зэк. – Когда меня менты брали, так по шарам дали, что очки – вдребезги. А чтоб новые на зоне заказать – денег на лицевом счету не было. Я ж не работал там по инвалидности… Книжечки, конечно, брал, чтоб отрядника не расстраивать, уж больно он по ушам ласково шаркал. Как Христос босиком по душе пробегал. Я еще, грешным делом, подумал: вот бы мне сына такого умного! И книжечки его хранил аккуратно, под подушкой, и кентам своим наказывал: мол, тронет какая падла хоть пальцем, листочек попортит или пятнышко поставит – пасть порву!

– Вот видишь, какой ты, Васильев, сознательный человек, и авторитет среди братвы у тебя есть, а глупостями на старости лет занимаешься, – сокрушенно вздохнул Рубцов. – На хрена голодовку эту замутил?

– А чо сразу на меня-то, гражданин майор? Я, может, здесь и не при делах…

– Не крути! Ты на продоле авторитет имеешь, последнее слово за тобой, – возразил Рубцов. – И голодовка без твоего согласия и благословения начаться не могла. Только зачем она вам нужна – никак не пойму пока.

Зэк почесал в затылке, поддернул спадавшие с впалого живота полосатые штаны.

– Мы ж, гражданин начальник, не баб в камеры для развлечения требуем. Я, к примеру, всю жизнь по зонам и без чая не могу. А чтобы кружечку кипяточка поднять, приходится всякую дрянь жечь – тряпки, вату, газеты. В камере дым, вонь – дышать нечем. Голимый тубик от такой атмосферы! Пора в хаты, как в цивилизованных странах, электророзетки провести, кипятильники раздать или чифирбаки на продолах поставить – для всех желающих…

Рубцов добродушно усмехнулся, провел пальцем по щетинистым, врастопырку, усам.

– Ишь, как ты, братан, губы-то раскатал. Вас и так из тюрьмы не выгонишь – только за ворота выставишь, а вы опять сюда, а если еще и сервис гостиничный… А если серьезно, то сам посуди. Лампочки еле тлеют, проводка старая, на соплях, и если вы кипятильники врубите – замыкание обеспечено. Загоритесь – я ради вас медаль «За отвагу на пожаре» зарабатывать не стану и вас из пылающих камер, рискуя жизнью, вытаскивать не буду. Сидите там взаперти, обугливайтесь… Слыхал, как в Самаре ПКТ сгорело? Шестьдесят блатных – в головешки. Замки в хатах от жара позаклинило, после ломами выковыривали… Но если не понимаете – давайте так, – предложил Рубцов, – голодать – так по-настоящему. Я оба продола перевожу сейчас на карцерный режим. Выгребаем из камер всю жратву, курево, постельные принадлежности. Перетряхиваем все ваши заначки, шмонаем каждого так, чтоб крошки табачной под подкладкой лепеня не завалялось – и в хаты, на голые шконки. Без еды, я знаю, дня три вы продержитесь. А вот без табака к утру завоете. Вам, старым уркаганам, это надо? Не сидится спокойно? Вы что, фраера зеленые, чтоб так понтоваться?

– Да мы чо… – сокрушенно вздохнул Васильев. – Мы ж понимаем… Но если уж откровенно, гражданин майор, последнее слово нынче не за мной. Поавторитетней нашлись. На днях транзит на Кавказ пришел на седьмой продол. А там два вора в законе. Их при шмоне пощипали, наркоту изъяли, вот они и озлились. Маляву кинули – мол, разморозить изолятор пора. А я не какая-нибудь сука, чтоб вам тут стучать, я честно сказал – мол, против. Вы, говорю, уедете, а нам тут еще сидеть да сидеть… Но братва их поддержала, а я против народа не пойду.

– Ладно, Васильев, гуляй до хаты. Федорин, проводи его! – приказал Рубцов и обвел взглядом тюремщиков. – Понятно, откуда мутят? Где у нас этот транзит?

Дежурная контролерша провела пальцем по пластмассовому планшету, где карандашом помечала занятые камеры.

– Вот, в двести десятой. Такие, между прочим, сволочи! Распорядок дня не соблюдают, в окна орут, с другими хатами переговариваются, на замечания не реагируют.

– Щас отреагируют! – мрачно пообещал Рубцов и кивнул режимникам: – Вперед, орлы, в двести десятую хату.

Камера находилась на втором этаже корпуса. «Группа здоровья» поднималась с грохотом, цепляясь каблуками за ступени металлической лестницы. Дежурный контролер седьмого продола – тщедушный белобрысый парнишка из новичков, которого даже в форму не успели переодеть, отчего он щеголял в спортивном костюме и белоснежных, приметных на цементном полу кроссовках, услыхав, загодя открыл решетчатую калитку, впуская режимников на коридор и жалуясь на ходу Рубцову:

– Эти черножопые, товарищ майор, ни хрена не понимают по-нашенски. Только матерятся по-русски. Дразнятся… – по-мальчишески шмыгнув носом, добавил он.

– Эй, малчык! – донеслось из двести десятой камеры. – Хады суда, дарагой! Я тэбя лубыть буду. Сто рублэй дам!

– Они, кажись, обожранные все, – пояснил контролер. – Я в глазок хотел заглянуть, – как дали изнутри железякой, еле успел отскочить. Чуть глаз не выбили.

– Сколько их там? – деловито осведомился Рубцов.

– Сорок два человека.

– А нас… – майор сосчитал, шевеля губами, – семеро. По шесть человек на брата. Многовато. Говоришь, у них железки есть?

– Они стол разломали, уголки железные и доски повытаскивали, вооружились. Если просто зайти – угодим под дубины, – боязливо поежился контролер.

– Не дрейфь, парень. Не забывай – мы с тобой здесь хозяева. Не таких обламывали. – Рубцов снял фуражку, попытался пригладить седой, соль с перцем, чуб. – А-а, хрен с ними, сами напросились. Федорин! Вызывай кинолога с Малышом!

Кахетински выно пиом —

Палтара бутылка!

Русский дэвушка лубом,

Танцуем лезгинка! —

запели нестройным хором в камере.

– Интернационал, – покачал головой Рубцов, – ну ничего. Сейчас у меня эти лаврушники не только споют, но и спляшут. Давай, Федорин, веди Малыша, а мы перекурим пока.

Самохин достал неизменную пачку «Примы», протянул Рубцову:

– Закуривай, майор. Малыш – это кто?

– Собака, – недобро усмехнулся Рубцов, – увидишь – близко не подходи.

Заинтриговав Самохина, Рубцов помял в руках сигарету, но так и не закурил. Потом решительно шагнул к двери камеры, открыл «кормушку»:

– Эй, джигиты! Предлагаю выходить по одному, руки за голову. В случае неподчинения применю служебную собаку!

В проеме форточки появилась физиономия – курчавые волосы всклокочены, смуглое лицо перекошено от ярости.

– Минты бидарасы! Я из тебя и твоей сабак шашлык сделаю и схаваю!

Рубцов коротко, не замахиваясь, ткнул кулаком, зэк по ту сторону взвыл, отлетел с грохотом. Майор захлопнул форточку, и сразу же дверь камеры сотряслась от мощных ударов изнутри.

– Вот ведь тупорылые! – с сожалением заметил Рубцов. – Ну, как хотят, – мое дело предупредить… А вот и Малыш!

Огромный кобель кавказской овчарки легко, по-тигриному ступая, важно поднимался по лестнице на продол, принюхиваясь и потягивая поводок, нетерпеливо косясь на пожилого старшину-кинолога, шедшего рядом. Остановившись поодаль, старшина ласково погладил собаку по густошерстому загривку. Пес тревожно навострил маленькие, коротко обрезанные уши.

– С поводка спускать будем? – поинтересовался кинолог у Рубцова. – Ежели что – под вашу ответственность.

– Естественно, – досадно поморщился Рубцов и, обернувшись к офицерам, предупредил: – Применяем собаку, потом смотрим по обстановке. Следом за псом в камеру не ломитесь.. Малыш по запарке может своих не признать. Дежурный, открывай хату. Старшина, вперед. Малыш, фас!

Кобель одним прыжком маханул в распахнутую дверь и тут же не зарычал даже – заревел от ярости, а зэки загалдели, засвистели вначале, а потом дружно взвыли. Прикрыв дверь камеры, Рубцов крикнул в щель мстительно:

– Эй, генацвале! Что плохо земляка встречаете? Он же с Кавказа родом. Кто там из вас обещал его шашлыком угостить?

– А-а… – вразноголосицу неслось из камеры.

– Вот это я понимаю – лезгинка! – удовлетворенно комментировал, посматривая в приоткрытую дверь, Рубцов. – Танцы народов мира! У двоих Малыш за кавалера, по полу катает, остальные на шконки попрыгали.

– Может, отозвать собаку? – встревожился кинолог. – А то загрызет еще.

– Пусть лучше он их, чем они нас, – рассудительно заметил Федорин.

Рубцов шире распахнул дверь, встал на пороге камеры.

– Ну как вы тут? Познакомились с землячком?

– Началнык! Убери сабак! Сдаемси-и…

Рубцов поманил пальцем кинолога, уступил ему место у входа.

– Малыш! Фу! Ко мне! – приказал тот, потом виновато развел руками: – Увлекся. Пойду оттащу, а то сожрет ведь!

Через минуту старшина вышел, держа на коротком поводке возбужденно рычащего пса. Морда у собаки была в крови, на голове на светло-серой шерсти расплылось темно-коричневое пятно.

– Они его по башке чем-то тяпнули, вот он и осатанел, – извиняясь, пояснил собаковод и, подтянув скалящего клыки пса ближе к себе, предупредил: – Разойдитесь, товарищи, дайте пройти, а то еще укусит кого…

Из камеры по одному, с поднятыми руками, потянулись зэки. По команде Рубцова их рассаживали вдоль коридора на корточки, лицом к стене.

– Федорин! Смотри за ними. Кто дернется – бей по башке, – распоряжался Рубцов. – Самохин, возьми вот этого чучмека, отведи в санчасть. Ему, кажись, Малыш палец откусил. Кто еще покусанный? Что у тебя? Фер-ня, заживет. А ты чего? Ладно, пойдешь в санчасть. Самохин! Этого тоже возьми. Остальные, слушай меня! За допущенное вами злостное неповиновение законным требованиям администрации следственного изолятора… я подчеркиваю, козлы, – законным! – ваша камера в полном составе переводится на карцерное содержание. У вас изымаются личные вещи, продукты питания, табачные изделия. На прогулку ваша камера выводиться не будет. До этапа еще три дня. И если за это время хоть одна падла из вас пикнет – я похороню ее здесь, в России. Остальных отправим на родину. У нас такой швали, как вы, тоже полно. Так что скатертью дорожка…

Потом спросил у Самохина:

– Знаешь, где санчасть? Отведи этих двоих туда… – А потом, достав из-за уха припрятанную сигарету, прикурил и, выпустив облегченно дым в потолок, добавил неожиданно: – Все-таки есть там, в Москве, светлые головы! Кто-то под шумок, пока суд да дело, все это зверье из российских колоний по родным республикам распинывает. А это, между прочим, означает, что Союзу нашему, братскому и нерушимому, скоро конец!

Больше ничего чрезвычайного в этот день не случилось. Двух транзитных воров в законе отделили от этапа, заперли в глухие боксы, после чего голодовка сошла на нет, и к ужину зэки уже весело гремели алюминиевыми чашками, передавая их, дымящиеся горячим варевом, через форточки-кормушки, металась хозобслуга, волоча тяжелые солдатские термосы по продолам, и в изоляторе наступила привычная мирная суета.

После прохладного полумрака режимных корпусов на дворе Самохину показалось особенно жарко и солнечно. Майор так и не смог привыкнуть к сезонному переводу стрелок часов, и световой день теперь задрался так, что уходить со службы казалось совестно – до настоящего вечера оставалась еще прорва времени.

На выходе, у КПП, Самохин столкнулся в Рубцовым.

– Нет, все-таки есть прямая выгода в том, чтобы оставаться в младших чинах, – удовлетворенно заявил тот, пропуская Самохина вперед и захлопывая за собой дверь КПП. – Оттопал свое – и домой, а тут хоть трава не расти!

– Точно! – поддакнул Самохин и не удержался, заметил язвительно: – А вот я, товарищ майор, когда в замах начальника колонии ходил, домой только после отбоя в жилзоне собирался. А здесь, я смотрю, лафа. Шесть часов – и все режимники, опера за ворота…

– Подожди радоваться, – возразил Рубцов, – в прошлом году после побега месяц отсюда не вылезали. Половина сотрудников в розыске, половина на продолах.

От ворот изолятора свернули на ухабистую, заросшую пыльной травой улочку, по которой Самохин любил ходить, избегая шумных проспектов. По сторонам ее тянулись ветхие двухэтажные домики с мутными окнами, щербатыми, проржавевшими насквозь коваными оградками, палисадниками и вековыми, давно переросшими дома ввысь тополями. В ряду скособоченных особнячков выделялся новизной построенный уже в нынешнюю пору из белого силикатного кирпича приземистый, как блиндаж, магазинчик. Из его дверей выползала и змеилась по улице длинная очередь.

Водку дают, – завистливо причмокнул Рубцов, – а у меня талоны дома лежат, все не отоварю никак.

– С собой надо талоны носить, – назидательно укорил Самохин, давно перепоручивший подобные заботы жене.

– Да хоть бы и с собой – некогда мне по очередям выстаивать! – И напомнил мстительно: – В отличие от младших чинов я с работы возвращаюсь, когда все магазины закрыты.

– А сегодня? – примирительно поинтересовался Самохин.

– Сегодня Сергеев ответственный дежурный. Неудобно при нем шустрить. Еще решит, что я начальника подстраховываю…

Изнутри магазинчика, протиснувшись сквозь очередь, выбрался мужичок в драной майке, открывавшей густо разрисованные татуировками грудь и плечи. Улыбаясь счастливо, он держал перед собой, как ребенка, обеими руками бутылку водки и уже скользнул было мимо майоров, но Рубцов скомандовал вдруг властно:

– А ну, стоять!

Мужик замер удивленно, глянул испуганно.

– Ко мне!

Счастливый обладатель водки подошел, погасив улыбку и прижимая бутылку к груди.

– Дай-ка, – потянулся к ней Рубцов. Мужик попятился, помотал головой.

– Кому говорю? Дай сюда-а! – Рубцов схватил бутылку, вырвал, легко оттолкнул раскрытой ладонью трепыхнувшегося протестующе мужика: – Не дергайся, ты… Стоять! Ух… «пшенишна-я», – со вкусом прочел на этиетке майор. Цокнул языком, покосился грозно на мужика: – Почем брал?

– Д-дык, командир, по коммерческой… по четвертной, – с дрожью в голосе ответил тот.

Рубцов пошарил во внутреннем кармане кителя, достал деньги, протянул мужику:

– На, двадцать пять рублей, и пошел вон!

– Дык… эта… – Мужик взял деньги, почесал в затылке. – Ты ж не в зоне, командир, чтоб командовать-то…

– Чего-о? – шагнул к нему Рубцов.

Мужик отступил на шаг, поежился, а потом в отчаянии махнул рукой, развернулся круто и опять нырнул в глубину очереди.

Встретив скептический взгляд Самохина, Рубцов сунул бутылку в карман галифе, сказал, ухмыляясь:

– Я здесь неподалеку живу. Всю шушеру местную наперечет знаю. И этого ханыгу. Он же, гнида, всю жизнь не работает, то сидит, то ворует. Вот и пусть лишний раз в очереди вместо меня постоит. Тем более, что водку он по червонцу берет, они тут с продавцами все повязаны. Так что еще и заработал на мне. Разве не справедливо я поступил?

– Справедливо, справедливо, – успокоил его Самохин.

– А раз так, то предлагаю этот трофей оприходовать. Вон моя скворечня, – кивнул Рубцов на неказистый флигелек поодаль, – зайдем?

– Спасибо, но не могу, – смутился, как всегда бывало, если приходилось отказываться от душевного предложения выпить, Самохин. – Здоровье не позволяет…

– Ну, как хочешь, – сухо попрощался Рубцов и зашагал к ветхому домику с рухнувшим и застрявшим в привядших кустах сирени забором.

Самохин отправился на ближайшую остановку, втиснулся в переполненный троллейбус и забился в угол на задней площадке салона.

Троллейбус плавно катил по улицам оживленного в этот предвечерний час города, и по тенистым тротуарам плыл поток пешеходов, озабоченных своими неведомыми Самохину делами. Пожилая полная женщина, пристроившаяся с тяжелыми сумками на сиденье рядом с майором, говорила попутчице, такой же по-домашнему толстой и рассудительной:

– На даче все посадили… Огурчики, помидорчики… Перец болгарский, баклажаны еще… Лук, редиску едим уже… Картошка в этом году хорошо пошла… Все свое. Жить-то, Господи, можно, лишь бы войны не было…

Самохин вслушивался краем уха в ее умиротворенное бормотание, соглашался про себя – действительно, что еще человеку надо? А в голове назойливо крутилась нелепая, с кавказским акцентом, песенка:

Кахетински вино пием —

Палтара бутилка…

 

5

Пожалуй, лет тридцать не бывал Самохин в этом районе города. Здесь прошло его детство. Дом, в котором родился и вырос – двухэтажный, из красного кирпича, построенный еще до революции забытым теперь купцом, – осел со временем, скривился набок, но по-прежнему приметно торчал среди окраинных, не менее старых и еще более кривобоких лачуг – саманных мазанок и дощатых домишек, чудом стоящих уже вторую сотню лет.

Земля здесь, на окраине города, была глинистая, кирпично-ржавого цвета, и трава почти не росла на ней, лишь кое-где у ветхих заборов да посреди наваленных с незапамятных времен мусорных куч бурели островки пыльного, выгоревшего на солнце бурьяна и вызывающе пламенели мальвы на высоких деревянистых стеблях.

Большинство домишек в этом квартале притулились на покатом склоне огромного, вечного должно быть, оврага, держались друг за дружку, переплетясь щербатыми заборами, опирались кривыми стенами на высоченные, уходящие в небо тополя, которые могучими корнями крепко прихватили овражистые берега, не давая им расползаться вширь и обрушить поселок в озерцо, где с весны до поздней осени стояла зеленоватая, в маслянистых разводах вода. Узкие, извитые улочки окраины поочередно ныряли в это болотце и выбирались на горку уже с другой стороны, соединяясь то шаткими мостками-перемычками, то набросанными на торчащие из мелководья камни трухлявыми, ненадежными досками.

Летними вечерами от озерца, которое называли здесь «банным», веяло гнилью, прелой сыростью камыша Далеко окрест разносилось лягушачье кваканье, и улочки, на которых от роду не было фонарей, погружались во тьму. Так же непрогляден в ночи был и весь поселок. Местные жители то ли экономили электричество, сумерничали, то ли занимались чем-то не предназначенным для посторонних глаз… Впрочем, Самохин поймал себя на том, что впечатления об окружающем окраину мраке вынес из детства, когда электроэнергию действительно экономили, воровали даже, с помощью хитроумных приспособлений нейтрализуя электросчетчики, но сейчас в этом не стало нужды, и вполне вероятно, что поселок сияет по ночам расточительными огнями.

Майор, забредший сюда после службы не поздним еще вечером, и через три десятка лет узнал эти домишки и улочки, вспомнил запах – камышовый, болотистый от стоячей воды на дне оврага, и еще какой-то, только здешнему месту свойственный – сырого гнилого дерева, что ли?

В последние годы и месяцы обостренным чутьем старого опера Самохин понимал, что мир вокруг стремительно меняется, надвигается что-то грозное, способное перевернуть все с ног на голову, и, не имея возможности противостоять грядущему, пытаясь опереться на неизменное, давнее, пришел сюда, в «родовое гнездо», окраинное, ветхое, чудом не сметенное пока растущими бетонными кварталами города. Убогое и нелепое, оно тем не менее виделось ему едва ли не единственным островком прежней, складной и поступательной, жизни, где человек волен был сам выбирать направление – шагать ли упорно наверх или катиться вниз по четко различимым, для каждого понятным ступеням общественного бытия.

Самохин никогда не испытывал ностальгии по детству. Оно вспоминалось ему бесконечной цепью ожиданий – вначале, у маленького совсем, ожидания в темной пустой комнате матери, которая часто задерживалась на работе, отца, который все не возвращался да так и не вернулся с фронта. Позже, уже подростком, юношей, он подгонял время, мечтая: вот вырасту… закончу школу, ремесленное училище… отслужу в армии… И только теперь, много лет спустя, он понял, что торопил жизнь, вместо того чтобы просто жить, а она между тем сложилась так, как сложилась, и другой уже никогда не будет. И не важно теперь, тюрьма ли сделала его таким, каков он есть, или по внутреннему ощущению своему, устройству души, закономерно судьба привела его на работу в тюрьму и, сложись обстоятельства по-иному, он все равно оказался бы в ней – не с той стороны колонийского забора, так с этой…

В этот час в поселке было пустынно, лишь кое-где на лавочках у чахлых палисадников сидели старушки, опирались на клюки, отполированные сухими, как птичьи лапки, руками, смотрели на Самохина тусклыми, отжившими глазами. И во взорах их майор тоже не видел мудрости и понимания происходящего вокруг, потому что бабушки эти, всякого лиха на своем веку хватившие, скорее всего, вовсе не задумывались о собственном предназначении. Работали, рожали и растили детей, утихомиривали мужей-пьяниц, потом хоронили их, провожали сыновей в армию или тюрьму, терпеливо ездили «на свиданку» в зоны и вот теперь, уставшие и равнодушные ко всему, смотрят на закатное солнышко, на улочки с редкими прохожими, и сказать им ему, Самохину, наверное, нечего…

Он вспомнил, что в дальнем конце квартала, на склоне оврага, в зеленом дощатом домике жил когда-то его приятель Федька, юный блатарь и голубятник, главарь местной малолетней шпаны. И сейчас разглядел Самохин издалека, что возле халупки этой, потерявшей приветливо-зеленый цвет, ставшей от времени пепельно-костистой, как избушка на курьих ножках в детских сказках, словно подчеркивая ее убогость, стоит сияющая иномарка, которую любовно драит, натирает, наводя лоск и блеск, здоровенный парняга из нынешних, коротко стриженный, накачанный и грудастый, а рядом, – увидел, подойдя ближе, майор, – на закаменевших от времени бревнышках, некогда смолистых и липких, но так и не сгодившихся отчего-то за столько лет в дело, сидит мужичок в просторных спортивных штанах, в полосатой матросской тельняшке, поверх которой на плечи накинут дорогой замшевый пиджак, в простеньких домашних тапочках и чудной в теплую погоду волосатой кепке на голове.

Мужик поднял указательным пальцем с татуированным перстнем скрывший глаза козырек и, глянув остро, поприветствовал с хрипотцой:

– Ба-а, гляди-ко! Эй, служивый! Сколько лет, сколько зим?! Садись, Пузырь, покалякаем…

Майор сразу признал Федьку, потому что обидной кличкой Пузырь мог звать Самохина только он.

Майор подошел, пожал вялую, синюю от наколок руку, сел рядом на выбеленные дождями и солнцем, похожие на кости доисторического животного бревнышки.

– Ну ты, Федька, забуре-ел… – восхищенно причмокнул Самохин, – и пиджачок у тебя – класс, и тельняшка. Вылитый моряк – весь зад в ракушках! Слыхал я краем уха, по каким житейским морям ты, брат, скитался!

– Я тоже о куме Самохине по зонам слыхал, – покосившись на майора из-под волосатой фуражки, заявил Федька. – Ох и вредный, говорят, кум, хитрый…

– Да какой же я хитрый? – усмехнулся Самохин. – Был бы похитрей да сообразительней, давно б в генералах ходил! А ты, уркаган, давно здесь обосновался?

– Здесь-то? – Федька махнул на домик. – Да месяца два, как последняя ходка закончилась – и сразу сюда. Тянет на родину.

– Рефлекс! – согласился Самохин. – Вот рыба – и та на нерест идет в те ручейки, где из икры вылупилась… Так и мы к старости… Где сидел-то?

– В последний раз? А везде! Я ж, гражданин начальник, вроде как в авторитете, вот меня ваши коллеги из оперативных соображений в одной зоне боялись долго держать, по всему Союзу пуляли. А освободился уже из Туркмении, есть там крытая зона в песках. Город Мары – слыхал? На, закури, – Федька протянул пачку сигарет.

– «Ке-мел», – по слогам прочитал латинские буквы Самохин и отодвинул пачку. – Ну ее к шутам, баловство одно, а не курево. А вообще-то удивительно как-то. Тюремщик «Приму» дешевую смолит, а зэчара, страдалец-узник – сигареты двадцатирублевые!

– А я все тридцать лет отсидки деньги на воле копил! – хохотнул Федька и сразу стал похож на себя прежнего из невообразимо далекого детства. – И никакой я не узник-страдалец, это пусть тебе мужики быковатые про страдания ноют. А я сидел из-за принципов!

– Это каких же? Неужто, как модно сейчас говорить, из политических?

– Хотел жить такой жизнью – и жил. Надоест – брошу.

– И как? Не надоело? – ткнул его локтем в бок Самохин.

– А тебе?

Самохин растерялся на миг, сдвинул на нос фуражку, поскреб затылок:

– Надоело, наверное… Да другой-то жизни я и не видел! Четвертак уже с вашей братвой мозги канифолю.

– А я – с вашей, – хмыкнул, обнажая золотые фиксы, Федька.

Майор затянулся, пыхнул дымом в сторону машины:

– Твоя, что ли?

– Общая… – туманно пояснил Федька и вдруг хлопнул Самохина по колену: – А не выпить ли нам с тобой, Вовка, по случаю встречи водочки?

– Да я, знаешь, не шибко большой любитель.

– Ну и что? Я тоже. Вот что есть в тюрьме хорошего, так это то, что в ней спиться нельзя. На воле-то мужики вон как от водки сгорают. А в зоне, если и перепадет иной раз, так похмелиться уж нечем… Давай, я угощаю!

– Богатенький ты…

– А то! Я ж всю жизнь воровал! Шучу, конечно. – Федька ловко, как умел только он в их детской шпанистой компании, цыкнул плевком сквозь зубы и сказал с непонятным ожесточением: – Я деньги отродясь не считал, не думал о них.

– Ой, врешь! – подначил майор. – Воровал-то небось из жадности.

– А ты вот всю жизнь в колонийском дерьме провозился, что, за жалованье свое копеечное?

– Я – другое дело, – обиделся Самохин. – Хотя, если подумать… Черт его знает! Сказать, что из идейных соображений преступность давил, – смеяться будешь. Кто сейчас в такую глупость поверит? Да и не такой я твердолобый, чтобы всю жизнь свою на борьбу с мелким жульем положить. Ваш брат уголовник норовит нынче идеологическую базу под свои дела подвести. Мол, с коммунистическим режимом боролись…

– Да ни с кем я не боролся! – отмахнулся Федька, а потом спросил оживленно: – Ты капусту когда-нибудь видел?

– Чего? – удивился Самохин.

– Ну, баксы, доллары… Во, смотри. – Федька сбросил с плеч пиджак, залез во внутренний карман, достал пачку зеленых бумажек, толстую и весомую. – Вишь, сколько у меня этого добра? Тебе надо? На, возьми!

– Ты за кого меня держишь? – насторожился Самохин.

– Да я ж без всякого… Так просто… – смутился Федька. – Какой ты все-таки гнилой мент! Всюду подлянку видишь… Ну и хрен с тобой. Эй, фраерок! – позвал он парня, который любовно полировал хромированное рыло огромной, напоминающей внешностью танк машины.

Бросив тряпку, парень подбежал, встал перед Федькой, заложив руки за спину, и было видно, как под тонкой майкой его перекатываются бугристые мышцы.

– Слушаю, дядь Федь! – рявкнул он, преданно выкатив глаза.

– Во, пехота! – хвастливо заметил Федька и протянул парню перехваченную аптечной резинкой пачку долларов. – На, купи нам в лавочке – здесь рядом, за углом – пару бутылок водки и закусить чего-нибудь. Ну, хлеба, кильки…

– Да вы че, дядь Федь?! На эти баксы я весь лабаз ихний купить могу, вместе с продавщицами.

– Не-е, продавщиц нам с майором не надо… Или как? – игриво хлопнул Самохина по плечу Федька.

– Не надо, – с деланым сожалением подтвердил тот.

– А может, чего покультурнее пожелаете? – предложил парень. – Типа виски, ром, коньяк, джин, консервы всякие. Пацаны специально для вас, дядь Федь, полный багажник затарили, чтоб, значит, никаких проблем с выпивкой и закуской, по первому требованию. Надумаете раскумариться – все есть!

– Цыть! – шутливо прервал его Федька, и Самохин, увидев вблизи глаза приятеля, сразу понял, что тот настоящий «авторитет», возражать которому смертельно опасно. – Я же сказал – водки. С килькой, – повторил Федька.

Парень мгновенно исчез, и в ту же секунду машина, взревев мощно, взметнула крутанувшимися колесами дорожную пыль и помчалась стремительно, будто взлетев над ухабистой улочкой. Самохин снял фуражку, вытер скомканным носовым платком лоб, поинтересовался буднично:

– Ты, Федя, сейчас при какой должности состоишь? Смотрящий аль общак держишь? Эвон как деньгами-то швыряешься!

– Я, Вова, стрелочник…

– Это как же?

– А так. Стрелки развожу… – скупо пояснил приятель. – И деньги свои пуляю. Общак – святое, неприкосновенное. Баксы, говно это – не знаю, сколько там, – должок один старый вернули.

– И сколько? – допытывался майор.

– Да говорю тебе – не считал! – озлился Федька. – Лоха одного в зоне пригрел, из этих, за хозяйственные преступления которые… Сколько, по-твоему, человеческая жизнь стоит?

– Вообще-то говорят, что она бесценна…

– Да брось ты! – отмахнулся Федька.

– Ну, тогда дорого…

– Так вот, много и заплатили. Эти пузаны в зоне черти, тля, а на воле – совсем другое дело. Этот, которого я с ножей снял, в больших чинах нынче. Нашел меня, целоваться полез… Ну и сунул… вот, – вроде смутился даже Федька.

Помолчали, пуская сигаретный дымок по легкому, прохладному вечером от близкой воды ветерку.

– Женой, детьми не обзавелся, конечно, – предположил Самохин, покосившись на приятеля.

– Жен у меня сколько хошь, а дети по матрацам на шконках лагерных размазаны, – криво усмехнулся тот.

– Ну да, ты ж в авторитете, законов придерживаешься… – язвительно заметил майор.

– Я теперь, Пузырь, сам законы для братвы устанавливаю!

– Коронован, что ли?

– Еще десять лет назад, когда нынешняя блатота, про которую в газетах пишут, мелочь из телефонных автоматов тырила. Между прочим, ты, как кум, мог бы и справки обо мне навести…

– Нужен ты больно, – отмахнулся Самохин. – Кавказцы, я слыхал, звание воровское за деньги, как лимузин, покупают.

Федька пристально глянул на приятеля, потом, видимо решив не обижаться, бросил небрежно:

– Ты, майор, тоже можешь себе за бабки генеральскую форму пошить. Но генералом-то не станешь от этого! – мстительно подытожил он.

– Где уж мне, – вздохнул Самохин. – Я, похоже, самый большой неудачник в этом поселке. Один кент в воровские генералы вышел, другой – в милицейские. Дымов, помнишь такого?

– Вон, гляди, гляди, полетели! – прервал его Федька, восхищенно задрав голову и глядя в небо.

Там, в недосягаемой синеве, разноцветными точками кружилась голубиная стая.

– Держат еще… – восторженно шепнул Федька, будто боясь спугнуть, сбить высокий птичий полет. – Мало, конечно, на всю округу два голубятника осталось, а помнишь, сколько их было? В каждом дворе.

– Ага… Голуби мира! Ты у меня карего взял взаймы на развод, да так и не вернул, – укорил Самохин. – А ведь слово давал, клялся!

– Ой-ой-ой, повелся… – презрительно оттопырил губы Федька. – Меня ж тогда в первый раз посадили.

И мать от огорчения всех голубей – в лапшу. Хочешь, дам команду, и тебе сотню карих припрут?

– Нет, – отрезал сердито майор, – ты мне того попробуй вернуть. То ж лучший летун в округе был, теперь таких нет…

Федька обхватил приятеля за плечи, пригорюнился, покачал головой:

– Улетели наши голуби, Вовка… – а потом, возвращаясь вдруг к прерванному разговору, сказал: – А в генералы ты, Самохин, не вылез, потому что ты в душе – тоже урка.

– Ну да? – изумился майор.

– Как бы тебе объяснить? Мент – это служба, карьера. А ты в зоне нашей жизнью жил, по нашим понятиям. Я ж, в отличие от тебя, справочки-то навел, поинтересовался, что за хрен такой, опер Самохин. И мне братва чуть ли не в один голос пропела: справедливый, мол. Ну, думаю, все ясно. Это как на фронте. Один из кожи лезет, выслуживается, приказали вперед – будь сделано, и солдат без счета кладет. Где доложит вовремя, где приврет. А другой тянет лямку, сидит с бойцами в окопе, не высовывается особо. Сказали в атаку – пойдет, но сперва протянет до последнего, обмозгует и пойдет не очертя голову, осторожно… Такие, если не убивали их, капитанами да майорами вечными оставались.

– Много ты про войну-то знаешь, – обескураженно буркнул Самохин, – в кино-то, небось, и то не видел – в камерах телевизоры не ставят пока.

– У меня восемь ходок, дурачок, – снисходительно заметил Федька. – Кого я только там не встречал. И пехотинцев, и летчиков, и рядовых, и майоров вроде тебя. Такого наслушался, что ни в одном кино не покажут.

Опять запылило в дальнем конце улицы, и диковинная машина с гонцом подкатила к домику. Расторопный парнишка за рулем тормознул лихо, выскочил из салона, открыл багажник, достал и разложил на бревнышках припасенную, видать, для таких вот случаев клеенку. Потом принялся таскать и расставлять заботливо бутылки с водкой, банки с соками, консервы, тонко нарезанные заранее ломтики хлеба, пластмассовые тарелочки и стопки, а в центре стола водрузил ворох мелкой рыбешки.

– Во килька! – с гордостью заявил он. – Я из-за нее, дядь Федь, чуть завмага не пристрелил! Дефицит страшный, оказывается!

– Дурень ты. Ни хрена не разбираешься, – попенял добродушно Федька, – это ж хамса!

– Молодой еще, – заступился за парня Самохин, – откуда ему такие тонкости знать?

– Эт точно. Ничего, сядет разок-другой, вмиг научится различать. Нас на особом режиме то килькой, то хамсой лет пятнадцать кормили. Думал тогда – век ее не видать! А на воле вот потянуло вдруг…

– Привычка! – со знанием дела подтвердил Самохин. Федька свернул пробку на пузатой бутылке, разлил в два стаканчика, вопросительно указал парню на третий. Тот мотнул головой отрицательно и удалился, пятясь, принялся вновь полировать свою чудо-машину.

– Спортсмен, – уважительно кивнул в его сторону Федька, – молодец! Не то что мы – и пили в его возрасте, и курили всякую дрянь.

– Этот здоровеньким помрет, – согласился Самохин. – Ваша пехота, поди, как на войне, тоже долго не живет. Здешний пацан?

– Тутошний. Отец алкаш, загнулся давно. Мамаша уборщицей при школе. А парень вон какой – орел! Если б не братва, сидел бы сейчас в полуподвале своем, сопли на кулак мотал да по шабашкам спивался. – Федька протянул стаканчик Самохину. – Давай, майор, за встречу.

Выпили, закусили соленой до горечи хамсой. Солнце почти скрылось за кронами высоких тополей, заквакали, пробуя голос и прочищая горло от болотной воды, самые нетерпеливые лягушки.

Самохин закурил, сказал с усмешкой:

– Я вот подумал сейчас: интересно, может, климат в этом поселке такой, что его обитателей или воровать, или жуликов ловить тянет? Не сидеть, так охранять! Я тебе говорил, что начальник УВД, генерал наш, тоже отсюда?

– Не в поселке, по всей стране климат такой… – мрачно уточнил Федька. – А генерала своего ты мне в друзья не записывай.

– Что так? По понятиям не канает? С кумом водку пьешь, и хоть бы хны, а милицейский генерал ему, видите ли, в кенты не годится!

– Не годится!

– Почему? – заинтересовался Самохин, принимая из рук приятеля очередной стаканчик.

– Потому. Много будешь знать – скоро состаришься… Нет, я могу понять, когда мент – следак, опер из угро или кум вроде тебя, сволочи такие, – землю роют, чтобы нашего брата-уголовника повязать и посадить. Всяко бывает. Бывает, и стрельнут мента по запарке – дело нервное, мы вроде как на равных, он мужик и я мужик – кто кого? – Федька выпил, потянулся за самохинской «Примой», дождался, пока майор, морщась, выцедил свой стаканчик, заботливо пододвинул к нему банку со шпротами, продолжил: – Когда меня брали, руки ломали, в наручники коцали, потом расколоть пытались, зубы сапогом вышибали, я зверел, на куски готов был ментяр полосовать! Но в душе, ты не поверишь, ненавидя, уважал гадов! Понимал, что службу тащат легавые эти не за страх, а за совесть, зарплата у них копеечная, за идею работают, искореняют преступность как могут…

– А ты сознательный… – прищурившись, покачал головой Самохин. – Тебя послушать – мне, старому тюремщику, – одно удовольствие…

– Нет, ты не ехидничай, ты честно скажи, – горячился Федька, – на твоей памяти наша братва хоть одного мента – на воле, в зоне ли – грохнула? Я не алкашей имею в виду, которые с топорами да вилами по пьянке на участковых бросаются, а потом сопли раскаяния по морде размазывают, а серьезных пацанов. Признайся, было так, чтоб не в перестрелке при задержании мента положили, а хладнокровно выследили, подкараулили у дома или по пути с работы и завалили? На тебя хоть один зэк, освободившись, нападал? Это ведь просто, как два пальца обоссать. Вычислить любого мента или жену его, ребенка… Так ведь не было такого! По крайней мере, я не припомню, и ты не вспомнишь…

– Про милицию не скажу, не знаю, а в колонии действительно случаев, когда зэки после освобождения сотрудникам мстили бы, на моей памяти не было…

– Помнишь участкового нашего, дядю Мишу-татарина? Уж как он гонял нас, и с поличным брал на мелком скоке, и сажал. А как напьется, – бывал за ним такой грех, любил за воротник закладывать, – упадет где-нибудь в проулке, кто его домой относил? Мы, шпана местная. И фуражечку форменную, и пистолетик, все в целости и сохранности супруге его, тете Розе, вместе с пьяным мужем доставляли. Потому что понимали, что человек он служивый, к тому же честнее нас, лучше. А генерала твоего… – Федька замолчал, сосредоточенно дымя сигаретой и сплевывая на пыльную травку.

– Ну, что генерала-то? – с профессиональным блеском в глазах давил Самохин.

– А ничего, – пресек его любопытство Федька, – только пьяного Дымова я бы не понес…

Самохин представил на миг, как его друган – старый уголовник в блатной волосатой кепке и морской тельняшке под замшевым пиджаком – несет, переступая матерчатыми тапочками, маленького генерала при полной форме, в брюках с лампасами, и ухмыльнулся.

– Чего лыбишься? – сердито спросил Федька.

– А меня бы понес?

– Тебя понесу, – с готовностью кивнул приятель.

– Ну, тогда давай еще по одной! – беззаботно махнул рукой Самохин, заметно захмелевший, и, потянувшись стаканчиком, плеснул водкой неловко, сказал, торопливо зажевывая выпитое: – Вот ты, Федька, толкуешь: честный мент, нечестный… Тебе с братвой, значит, красть можно, а нашему брату, работнику правоохранительных органов, нельзя? Да и врешь ты все про уголовников благородных. Вон, в соседней области на прошлой неделе прокурора кокнули. На пороге собственной квартиры, м-м-между прочим!

– Значит, на лапу брал! – убежденно заявил Федька.

– Нел-логично! – упрямо мотнул головой майор. – Если брал – чего ж его стрелять-то?

– А потому и стрельнули, что у одних взял, у других нет. Или взял, да обещанного не сделал. Или у одних взял и преступление на других повесил… да мало ли что! Не-е, честных не стреляют, – стоял на своем Федька. – Ты простую вещь просеки. Если мент меня по-честному припас, повязал, доказательства собрал, землю рогами рыл, чтоб в каталажку спрятать, – это одно. Он мне, конечно, по жизни враг, но такой, которого уважать можно. А если мент купленный, если я знаю, что он у кого-то бабки взял и от преступления отмазал, – все, амба. Он уже по мою сторону баррикад и не ровня мне даже, а вроде козла зоновского. И жить будет уже по нашим понятиям, сучонок, и до тех пор только, пока нам не мешает!

– Да… – вздохнул Самохин, затуманившись пьяно, – как тут честным остаться – столько соблазнов! Ты гляди, как народ зажил. Свояк у меня в кооперативе мыльницы штампует и в три раза больше майора эмвэдэшного зарабатывает. Сопляк окраинный, подручный твой, на этой, как ее, ну, как машина-то называется?

– Джип.

– Во, тля, на джипе разъезжает. У нас в изоляторе мужик один сидит – бизне… бизнесмен, так он даже в квартире у себя золотые ручки к дверям приладил. Слыхал про такого?

– Дур-рак! – с сожалением заклеймил Федька.

– К-кто? – с хмельной обидой дернулся Самохин. – Я-а?!

– Бизнесмен твой!

Федька взял за хвостик соленую рыбешку и, широко разинув рот, бросил туда, беспощадно клацнув золотыми зубами.

– Я ведь знаю, насчет кого ты, кумовская морда, пробросы делаешь, – хитро подмигнул он Самохину. – Фамилия того бизнесмена – Кречетов. Так вот, лох он, потому и сидит. И никакой он не крутой, как про то везде говорят. А самый крутой из городской братвы сейчас тоже у вас в изоляторе парится, но про него все помалкивают. Щукин – знаешь такого?

– Нет, – признался майор.

– Вот тот – действительно крутой пацан. Полгорода под его крышей живет. Хотя он и не урка. За счет папаши своего, второго секретаря обкома, держится. А партийные братки раньше всех уже давно общенародную собственность поделили и теперь только ждут, когда капитализм объявят.

– А Кречетов? – перестав прикидываться пьяным, серьезно спросил Самохин. – У него как с поддержкой на воле?

– Да никакой поддержки у него нет на воле, и в зоне не будет. Ты бы меня прямо спросил, а то изображаешь тут… Заикаешься, носом шмыгаешь… Я уж, грешным делом, подумал, не хроник ли ты запойный – эк тебя с трех рюмок-то растащило…

– Привычка кумовская, – смущенно пожал плечами Самохин. – А тебя, Федя, я и впрямь случайно встретил. И Кречетовым просто так, для широты кругозора интересуюсь. Я ведь из деревни недавно, от города отвык давно, расклада здешнего не знаю, ну и… полюбопытствовал.

– Ох и гнилой вы народ, кумовья, – добродушно укорил Федька. – Мне-то что горбатого лепишь? Что можно – и так скажу, чего нельзя – все равно не расколешь. Короче, Кречетов место хорошее в бизнесе застолбил. Телекоммуникации, связь, компьютеры. По нынешним временам – самый цимус. Банк свой основал. Я-то стар, но кое-что почитывал по этим вопросам. В камере времени много… Да и положение обязывает от жизни не отставать – пахан все же какой-никакой. Журнальчики почитываю – «Техника-молодежи», «Наука и жизнь», книжки разные популярные про экономику. Так что ориентируюсь мал-мал. В общем, Кречетов твой многим здесь мешал. А особенно Щукину. И по моим прикидкам, из изолятора он уже не выйдет.

– Сядет?

– Вряд ли… Судам нашим цена известна, но есть там все-таки одна особенность – рот подсудимому открывать пока разрешают. А этого-то Кречетову как раз и не позволят. Так что, скорее всего, уберут его. Загнется в хате – на болезнь спишут или на драку. – Федька открыл другую бутылку, разлил, протянул майору полный стаканчик: – На, выпей, чтоб не придурялся.

Самохин обреченно проглотил водку до дна, подбадривая себя тем, что информация, невзначай полученная от друга детства, ценная, а потому стоит непременной головной боли поутру от выпитого и прочих неприятностей, включая брюзжания жены, разбалованной многолетней мужниной трезвостью.

– Прямо мафия какая-то, – подивился майор. – И что ж, заступиться за миллионера некому? За такие-то деньжищи адвокаты, небось, толпой защищать его сбегутся.

– Как сбегутся, так и разбегутся, стоит Щукину бровью пошевелить. А Кречетов бизнесмен, может быть, и толковый, но в наших делах натуральный лох. Эдакий идеалист от бизнеса. Говорят, у него в офисе лозунг висит. Типа того, что предпринимателю для успеха требуются чистые руки, горячее сердце, холодная голова. Дзержинец хренов! Какой же нынче без нас, уголовников, бизнес? Предлагал я ему свою крышу – отказался, гордец. Вот и выгребает теперь… Хотя по-человечески его жалко. Щукины – что сын, что папаша – гниды те еще! Младший набрал себе отморозков бригаду, каких в зоне у параши держат, развел беспредел. Деньги вышибают всеми способами, утюгами раскаленными людей пытают, детей, жен крадут, шантажируют… Ну ничего, я до них еще доберусь. Из-за отмороженных и серьезные воры, пацаны, страдают. Менты звереют, начинают мочить всех подряд…

– А ты как хотел? – полюбопытствовал Самохин. – Сидеть тут, на бревнышках, поплевывать да голубей в небе считать, а кооператоры, предприниматели тебе, как хану, дань к ногам складывать!

– Да ничего изобретать не нужно, – горячо возразил Федька, все еще дедами нашими заведено. Воровской мир был, есть и будет. Но в нем тоже порядок должен соблюдаться, закон. А воровские законы строже ваших, ментовских. Нарушил – никакой адвокат не спасет, никакая комиссия по помилованию. Сходке, как судье или прокурору, взятку не дашь. Нож под ребра, пуля в сердце – приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

– А ты, Федька, при этом законе главный смотритель, – уточнил майор.

– Если не я с тридцатью годами отсидки за горбом, то кто? – усмехнулся приятель. – Мне ведь для себя уже ничего не надо. Вот домишко этот, что от мамани покойной достался, чая замутка, курево да бутылка водки по праздничкам. На бескорыстии моем авторитет держится…

– Ни хрена себе бескорыстие, – развеселился Самохин, – воруете всю жизнь, людей грабите, и туда же… в бескорыстные…

– Дурачок! – снисходительно пояснил Федька. – Да я отродясь у работяги или старушки копейки не взял. Вот ты заработками этого… свояка, что ли, родственничка своего возмущался. И правда, такой халявы нынче полно, она и раньше была, просто не все про то знали. Ну а мы людишек таких отслеживаем… И капитал нечестно заработанный таким образом перераспределяем. Чтоб некоторым, не в меру шустрым, жизнь медом не казалась. Делиться надо!

Федька опять разлил, подал стопку майору, подсунул заботливо баночку с чем-то вроде ягод, ложечку пластмассовую. Самохин выпил, пожевал ягодки, выплюнул, брезгливо поморщившись:

– Что за гадость?!

– Эх ты, деревня! Это ж маслины греческие! Весь мир ими закусывает, – улыбнулся приятель.

– Ну и дураки. Лучше уж твою хамсу жрать… Складненько у тебя выходит, Федька, только мне-то на уши не наезжай… – вернулся к разговору майор. – А то я вашего брата уголовника не знаю. Если вы нам еще и законы устанавливать начнете – конец света наступит!

– Да в том-то и дело, что законы ваши давно не работают, – разъяснил Федька. – Ты попробуй по суду долг вернуть или ущерб возместить понесенный – наплачешься. А мои братки такие вопросы без волокиты за день-два решают. И по справедливости, между прочим. Как в зоне мужичка-пахаря обижать нельзя, кормильца нашего, так и здесь, на воле. Работяги, предприниматели мелкие, торговцы уличные они ж, как пчелки, по капельке медком золотым наши улья пополняют. Давеча пришел ко мне один такой, жалуется. Так, мол, и так, машинешку старую угнали. А она всей семье кормилица. На дачу съездить, картошку посадить за городом… Короче, дал команду пацанам, нашли, вернули, еще и извинились.

– Здорово! – восхитился Самохин. – А если бы не развалюшку старенькую, а «мерседес» сперли – как? Тоже вернешь?

– А я для начала поинтересуюсь: какими это трудами титаническими ты, мил человек, на такую тачку деньгу заработал? Не слишком ли тебе бабки легко достаются? А раз так – поделимся в пользу бедных, на дела святые, на общак наш воровской, для выручки страдальцев предназначенный…

– Как в обэхаэсэс! – усмехнулся Самохин. – А если я, к примеру, приду к тебе, как простой гражданин советский, и пожалуюсь: обижают меня некие супостаты. Дать бы им по рогам, чтоб не наглели, – поможешь?

– Какой базар?! – великодушно изумился Федька. – Душу из гадов выну!

– Вот. А я, оказывается, наврал и хороших людей оговорил!

– Разберемся!

Самохин глянул ехидно:

– У тебя что, следователи есть, дознаватели?

– Что надо, то и есть, – ощетинился Федька. – Щас прям все тебе, куму, и выложу!

– Почему ж ты тогда Щукиным окорот не дашь, раз всесильный такой? Кишка тонка у твоей справедливой братвы против его отморозков?

– Дойдет и до них очередь, – хмуро пообещал Федька.

– А если они до тебя вперед доберутся?

Федька презрительно сплюнул, поманил пальцем от машины подручного:

– Эй, фраерок! – и, когда тот подскочил с готовностью, скомандовал: – Покажь волыну!

Парень выхватил откуда-то из-за спины огромный пистолет, ловко крутанул в руке и так же молниеносно спрятал.

– Видал? – похвастался Федька, жестом отпуская парня. – Новейшая разработка военно-промышленного комплекса. Такие шпалеры на вооружении спецподразделений стоят. Любой бронежилет – навылет. У тебя-то небось «Макаров» задрипанный?

– Нам на постоянное ношение оружия не выдают, – буркнул Самохин. – Я, ежели что, удостоверением личности твою братву пугать должен… А вот у Щукина такие стволы наверняка тоже есть. Ты ведь, Федька, идеалист. И кончишь, как всякий романтик, плохо. Надоешь пацанам в один прекрасный день своими назиданиями да окоротами, они тебя и уберут. Вот этот телохранитель твой с оловянными глазами и кокнет!

Федька сбросил жаркую волосатую фуру, потер татуированной пятерней только что начавшую обрастать ежиком седины голову, сказал беззаботно:

– А-а… Давай, майор, еще по чуть-чуть дернем! За что? А за Ваньку. Помнишь, Пузырь, Ваньку? Пацанчика маленького, из эвакуированных? Давай его помянем, а?

– Давай, – согласился Самохин, пролив дрогнувшей рукой наполненный всклень стаканчик.

Майор глянул на небо, сгустившееся к ночи до черноты, словно надеялся разглядеть там, среди блистающих звезд, нынешнюю обитель маленького лопоухого Ваньки, горбатенького с малолетства. Да какого малолетства, господи, если лет семи от роду пацаненка этого, эвакуированного с матерью в глубокий и безопасный тыл, уже не стало на свете. И виноваты в этом были Самохин, в ту пору носящий кличку Пузырь, и тогдашний предводитель местной шпаны Федька. Были они чуток постарше того, кого поминали теперь, – десятилетними балбесами. Война недавно окончилась, но жизнь не устоялась еще, ни о каких детских садах и пионерских лагерях на лето в их поселке пацаны слыхом не слыхивали, разве что в кинофильме приторно-сладеньком про Тимура и его команду видали, да и то большинство из них, предчувствуя судьбу свою дальнейшую, симпатизировали вольнолюбивому отрицательному герою… Квакину, что ли?

Те, кому повезло, уезжали в деревни, к уцелевшим на фронте нестарым еще дедам да изработанным бабушкам, остальные проводили лето в городе, торчали с утра до ночи на высоком, обрывистом берегу степной реки, которая весной подступала к поселку, ненадолго превращая тихое болотце в пенистый поток, а потом, отхлынув с жарой, входила в летние, вечные берега, несла на далекий юг свои зеленоватые воды по мягкому песчаному руслу, образуя под глинистой крутизной глубокие, небесной синевы омуты, в которые с верхотуры, сняв трусы, чтоб не унесло течением, сигали окрестные мальчишки.

Купались долго, до мелкой дрожи с клацаньем зубов, шершавых пузырей на коже, и Самохин отчетливо помнил, что больше всего в такие минуты озноба под палящим солнцем хотелось есть. Но есть обыкновенно бывало нечего, в лучшем случае кислые до оскомины яблоки, краденные в саду расположенного неподалеку летного училища. А в тот день Федька исхитрился стырить в магазине тяжелую буханку черного хлеба. Каравай казался невероятно большим, огромным, как обозначающий земной шар школьный глобус, но, когда Федька, важничая и снисходительно поглядывая на ватагу, шлепнул буханку на сухую землю и, достав из-за голенища кирзового сапога, подвернутого для форсу, бандитскую финку, стал пластать хлеб на куски, его оказалось катастрофически мало, если делить на всех. Шустрый Ванька первым протянул грязную ручонку и цапнул горбушку.

– Чур, мне! – закричал он и пояснил бесхитростно: – Я очень горбушки люблю…

– Отрыщ! – гаркнул как на охотничью собаку Федька и ударил по руке с хлебом наборной рукояткой ножа. – Сам ты горбун – горбушка! Хлеб только тем, кто с обрыва нырял!

Ванька по малолетству никогда не бултыхался с крутизны, елозил по пояс во взбаламученной воде у самого берега, а значит, никакой доли от буханки ему вовсе не полагалось. Самохин в этот день тоже не нырял, видать, перекупался накануне, но, чтобы соблюсти справедливость, положил под Федькин пригляд свой ломоть и, быстро стянув трусы, ухнулся ласточкой в воду, всплыл, отфыркиваясь, цепляясь за корни, быстро взобрался на берег, упал на мокрое пузо и, выдохнув удовлетворенно «уф!», впился зубами в душистую хлебную мякоть. Он жевал хлеб и смотрел со злорадством, как подходит горбатенький малец к нависающему над водой краю обрыва, медленно снимает большие, юбкой, трусы и выгоревшую до белизны майку, и под левой лопаткой его отчетливо виден большой, скрививший тельце вперед и вбок, грубый нарост.

Мальчишку еще можно было остановить, дать ему кусочек ворованного хлеба, который не застрял в ту минуту в глотках старших пацанов, а жевался с чавканьем, поскрипывая на зубах налипшими вездесущими у реки песчинками.

Ванька аккуратно положил трусы и майку на маленькую, несытую и поблекшую, несмотря на близость воды, травку на берегу, потом, нелепо взмахнув руками, шагнул с обрыва и тихо исчез, только плеснуло чуть слышно где-то в глубокой промоине. Десяток окраинных мальчишек не смотрели даже в ту сторону, жевали, тупо жмурясь от удовольствия и короткой сытости на белое пустынное солнце в прозрачном небе и о том, что Ванька так и не всплыл, не поспел за своей законной после броска с обрыва горбушкой, вспомнили и спохватились не сразу. Сколько ни ныряли потом, ни шарили в темной глубине руками по скользкой тине, сделать уже ничего было нельзя.

Поздно вечером, костенея от ужаса, Пузырь и Федька пришли в дом, в полуподвале которого жила тетя Нюра, Ванькина мать.

– Ванька ваш утоп, но вещички мы его вот, принесли, так что не беспокойтесь! – выпалил Федька, вручая тете Нюре жалкий, с кулак, сверток с трусиками и майкой, и, уже убегая, молотя что есть силы голыми пятками по утрамбованной глине кривой, погруженной во тьму улочки, они слышали за спиной крик матери, при воспоминании о котором у Самохина до сих пор шевелятся седые волосы под форменной, видавшей всякие виды фуражкой.

– Много я, Вовка, делов наделал, – сказал, наполняя стаканчики, Федька. – Бывало, и приговоры подписывал, на ножи людей ставил… Все было, да быльем поросло. Всему, если подумать, оправданье найду, объясню и по полочкам разложу. Одних сук пописанных на моем счету десятка два, не меньше. А вот в одном оправданья мне нет. В том, что пожалел я тогда кусок хлеба пацанчику-горбунку…

Посидели, покурили в тягостном, безысходном молчании.

– А ты, Самохин, сколько ментят наплодил? – поинтересовался вдруг Федька.

– Нет у меня детей, – неохотно сказал майор. – Была… девчонка. Хорошая такая, сообразительная… Маленькой умерла. В полтора годика.

– Извини, брат, – пригорюнился Федька. – Видно, так на роду ей написано было. А мы вот живем, два старых мерина, мучаемся…

Самохин кивнул Федькиному сочувствию и подумал, что не у дочки его на роду была написана такая короткая, мотыльковая жизнь, а у него. Может быть, за Ваньку того же, мелькнувшего так же вот для того словно, чтобы остаться неизлечимой раной в душах тех, кто не сберег его в этом не прощающем ничего мире.

Майор вспомнил черные октябрьские дни, и даже хмельная муть не пригасила той боли, которую он чувствовал и теперь, четверть века спустя.

Дочка заболела внезапно. Утром у нее начался жар, но детского врача в колонийском поселке не было, а добираться на перекладных по бездорожью в райцентровскую больницу с температурящим ребенком жена не решилась. Подумали, что обойдется как-нибудь, малиновым вареньем да таблетками аспирина попоить, глядишь, и полегчает. Мало ли на детвору сваливается хворей, другие-то вон без конца болеют, и ничего страшного не случается…

Вечером после съема осужденных с объектов недосчитались двух работавших на подсобном хозяйстве бесконвойников. Кто-то видел их вроде бы в соседней деревне, и оперуполномоченный старший лейтенант Самохин, оседлав служебный мотоцикл «Урал», помчался на розыск. Тем временем к ночи девочке стало хуже Валентина бросилась названивать начальнику колонии, но того не оказалось ни в штабе, ни дома. Ответственным дежурным от руководства остался замполит, подполковник Мухин. В ответ на просьбу Валентины выделить машину для отправки ребенка в больницу он принялся терпеливо и веско объяснять, что в связи с пропажей двух заключенных весь автотранспорт колонии, за исключением пожарной машины, задействован в поиске. Пожарную машину предоставить он тоже не может, потому что водителем ее является расконвоированный осужденный, которого нельзя отпускать в поездку, тем более в райцентр, без сопровождения офицера или прапорщика. А их нет, потому что все они задействованы в розыске…

Дочери Самохина пыталась помочь дежурившая в зоне медсестра, но то ли квалификации ей не хватало, то ли болезнь развивалась слишком тяжело и стремительно…

Под утро, когда Самохин отыскал пропавших бесконвойников, всю ночь пропьянствовавших в грязной хате деревенского бобыля, надавал им, в том числе и деду, по шее, и, сцепив зэков за руки наручниками, запихнул в мотоциклетную люльку, привез, не протрезвевших еще, на вахту, то узнал там, что дочь его умерла.

Дальнейшее он помнил плохо. Осталось в памяти, как вошел в кабинет замполита и тот говорил что-то, кивая сочувственно, и даже налил из графина, подал Самохину стакан воды, а старлей врезал ему с правой, и подполковник, перелетев через приставной столик, упал, запутавшись в телефонных проводах, и, барахтаясь там возле проволочной корзины для бумаг, продолжал что-то горячо и убежденно втолковывать ему, Самохину.

Помнил, как приехал в морг районной больнички, куда умершую дочь отправили утром, мгновенно и без проблем выделив машину, и хмельной прозектор, отдавая ему завернутое в голубенькое одеялко тельце, сказал, утешая:

– Хорошая девчонка у тебя, командир, красавица. Я ее вскрывать начал, а она как живая!

Помнил, что на похороны собралось много народу, весь поселок, даже какие-то зэки-бесконвойники с бирками на бушлатах плелись, понурив головы, в толпе, по слякотному, разъезженному грейдеру на районное кладбище, и Самохин не понимал, зачем собрались сейчас все эти люди и какое им до его, Самохина, горя дело…

Федька налил еще, опять выпили, и Самохину стало холодно вдруг. Потянуло промозглым туманом от болотца, совсем стемнело, и приятель, отшвырнув стаканчик, обняв майора за плечи, запел хрипло. Самохин, плотнее запахнув китель, надвинул на лоб фуражку и подхватил, вспоминая слова:

Он обещал мне деньги и жемчуга стакан,

Чтоб я ему разведал завода тайный план…

Федька размахивал длинными татуированными руками, дирижируя, и майор орал невпопад, потому что не пел вот так, на два голоса, много-много лет, с детства, наверное:

Советская малина собралась на совет,

Советская малина врагу сказала «нет»!

И передали субчика войскам энкавэдэ,

С тех пор его по лагерям я не встречал нигде!

Здоровенный парняга-телохранитель бросил наконец полировать машину, направил на бревна зажженные фары, вытащил из несоразмерно маленьких борцовских ушей наушники плейера, чавкал, широко разевая рот, жвачкой и, скрестив на бугристой от мышц груди толстые руки, смотрел недоуменно, как старый вор в законе Федя Чкаловский распевает в обнимку с зоновским майором какую-то не слыханную никогда раньше, непонятно о чем рассказывающую песню…

 

6

– Ну ты вчера хорош был… – сказала Валентина, когда утром Самохин, превозмогая головную боль и матеря в душе Федьку с его хамсой и водкой, собирался на службу. – Хоть помнишь, как приехал-то? Я не спала, в окошко смотрела. Вижу – подкатывает машина шикарная, иностранная, и моего благоверного из нее какой-то бугай высаживает да под ручку в подъезд ведет. Совсем свихнулся на старости лет, так напиваться-то? Небось скажешь, что на оперативном задании был?

– Угу… – хмуро отозвался Самохин.

– Еще одно такое задание, и тебя кондрашка хватит. Всю ночь стонал, зубами скрипел… И этот, который тебя привез, – уж больно рожа у него подозрительная. На сотрудника не похож, вылитый уголовник!

– Сращиваемся с криминалом, мать, – выдохнул Самохин и охнул, наклонившись обуть ботинки: – Вот дурак-то, честное слово! Извини за вчерашнее. Сам не знаю, как вышло. Дружка одного встретил, с детства знакомы. Он тоже… по тюремной части всю жизнь… Водку стали плохую с этим сухим законом делать, что ли?

– Ладно, иди служи, – добродушно сказала Валентина, подавая ему в прихожей фуражку. – Да загляни там в санчасть, давление померяй. Может, таблеток каких дадут. Не мальчик, чать…

В этот день майор, наконец, познакомился с Кречетовым. Он видел его и раньше, ежедневно встречая во время прогулки, но разговаривать с арестованным бизнесменом не доводилось. Содержали коммерсанта на продоле, где располагались камеры смертников.

Ведущий к ним коридор перегораживала решетка, дверь в которую закрывалась на дополнительный висячий замок. Ключ от него хранился у дежурного по изолятору. Таким образом, никто, даже старший по корпусу, не мог без ведома ДПНСИ приблизиться к этим камерам. Кроме того, двери, за которыми содержались приговоренные к высшей мере наказания, были подключены к сигнализации, и при их открывании на продоле начинал трезвонить звонок, а в дежурке, на пульте ДПНСИ, мигала красная лампочка.

Кречетова содержали с меньшими строгостями, но дверь его одиночной камеры тоже запиралась, кроме обычного, «тюремного типа» замка, на дополнительный, навесной, открыть который мог только старший по корпусу. Поэтому Самохин отметил с удовлетворением, что вывести втихаря, пользуясь вечной суетой в изоляторе, бизнесмена из «одиночки» не удастся. По крайней мере, потребуется присутствие корпусного. Или его соучастие…

При обысках ничего запрещенного к использованию в СИЗО в камере Кречетова режимники ни разу не обнаружили. Стены, потолок и полы арестованный не ковырял, вел себя тихо, не пытался наладить контакт с соседними «хатами», с тюремным персоналом был вежлив, при входе в камеру сотрудников неторопливо вставал со шконки, прятал руки за спину, здоровался. Правда, как рассказывал корпусной, в последнее время арестованный жаловался на сердце, может быть, оттого, что много курил. Небольшой металлический столик его «одиночки» был завален пачками дорогих американских сигарет «Кэмел», а в самодельной пепельнице, вылепленной из отвердевшего до каменной плотности хлебного мякиша, горой высились окурки.

Утром Кречетов отказался выходить на прогулку.

– Мне бы к доктору… – равнодушно глядя сквозь Рубцова, сказал заключенный.

Кречетов по обыкновению безучастно стоял посреди камеры, возвышался скалисто-крупный, сильный, и режимники, проводившие обыск, обходили его осторожно, подчеркнуто соблюдая некий сложившийся в отношениях с опальным бизнесменом нейтралитет.

Рубцов, методично переламывающий поштучно уже вторую пачку «Кэмела», с видимым сожалением осмотрел половинки очередной сигареты и, не обнаружив в табаке ничего предосудительного, глянул искоса на Кречетова и спросил притворно-участливо:

– Что с вами стряслось, гражданин подследственный?

– Сердце…

– Наличие сердца еще не является поводом для посещения врача, – официально изрек Рубцов, срывая обертку с третьей пачки «Кэмела».

– Болит, – игнорируя издевку, по-прежнему глядя мимо режимника, терпеливо разъяснил Кречетов, – у меня раньше стенокардию признавали, повышенное артериальное давление. А после ареста, сами понимаете, состояние только ухудшается…

– Еще бы! – усмехнулся Рубцов. – Столько времени не воровать! Другой бы вообще от стыда умер. А этому еще и доктора подавай!

– Если вы лишите меня медицинской помощи, я вынужден буду заявить об этом прокурору по надзору…

– Плевал я на твоего прокурора! – вспылил Рубцов. – Прием в санчасти после обеда. Если не загнешься до того времени – пойдешь.

Самохин вступился за Кречетова:

– Разрешите, товарищ майор, я его, пока обыск идет, свожу.

– Добренький, да-а? – подозрительно глянул на него Рубцов.

– Да как вам сказать… – смутился Самохин, понимая, как выглядит сейчас в глазах режимника, вылезши «поперед батьки в пекло» со своим предложением. Тем не менее, для того чтобы наладить хоть какой-то контакт с Кречетовым, повод был отменный, и майор не собирался его упускать. – Я как раз хотел минут на пятнадцать отпроситься. Сердце, не мальчик уже… Тоже давление кровяное смеряю, а заодно и этого… докторам покажу.

Рубцов досадливо мотнул головой:

– Да иди, ладно. Черт знает что! Одни инвалиды сидят, другие их охраняют!

Медицинская часть следственного изолятора находилась в другом корпусе, и, чтобы попасть туда, требовалось выйти на улицу, пересечь внутренний двор.

Кречетов шагал неторопливо, сцепив крупные, сильные кисти рук за спиной.

– Стоять. Лицом к стене, – завидев впереди сотрудника, тоже конвоирующего заключенного, скомандовал майор, и Кречетов отвернулся, безучастно уставился в стену. Проходивший мимо разбитной, густо усыпанный татуировками зэк, узнав бизнесмена, бросил сквозь зубы:

– Тебя уже по хатам ищут, козел. Придержи метлу, если жить хочешь… – и тут же скукожился, получив удар дубинкой по шее от своего конвоира.

– Пошли, – приказал Кречетову Самохин и спросил с любопытством: – Что это на тебя братки местные окрысились? Ты вроде не урка, по другой части… работал.

– Я тоже так думал, – пожал плечами бизнесмен, – оказалось – по этой… За то и сижу.

Держась на пару шагов позади, майор смотрел ему в спину и пытался угадать, что творится в душе у этого вальяжного, холеного мужика, успевшего вкусить от жизни благ, каких Самохин и вообразить-то не мог. Таким, как Кречетов, в отличие от составляющих большинство населения СИЗО, для которых тюрьма – дом родной, втройне тошнее неволя. Майор оценил своеобразное мужество бизнесмена, с которым держался тот, оказавшись сейчас на самом дне человеческого бытия…

Тюремная больничка занимала отдельный продол и отличалась от прочих коридоров корпуса выкрашенными в белый цвет решетками и дверями палат-камер. Самохин завел Кречетова в специально приспособленный для ожидающих приема врача заключенных пенал, сваренный из тонкого листового железа, тоже выкрашенный белым больничным цветом, захлопнул дверь, запер замок и отправился искать доктора.

Дверь одной из камер была открыта. Придерживающая ее дежурная контролерша с любопытством заглядывала внутрь. Самохин подошел ближе. Врач, толстый, лысый, в накинутом поверх форменного кителя изрядно мятом халате, осматривал больных. Голые по пояс пациенты старательно дышали, подставляя татуированные груди и спины под фонендоскоп, с готовностью демонстрировали доктору нечистые, с коричневым чайным налетом языки и впалые, будто приросшие к позвонкам животы.

– Не, доктор, вы, в натуре, присекайте, от меня ж одна арматура осталась, – канючил особо опасный рецидивист, поддерживая обеими руками норовящие соскользнуть широкие, не по размеру, полосатые штаны. – Чахотка в последней стадии. До зоны не успею доехать – хвоста нарежу. Вы бы меня актировали опять, что ли…

– Нет, ты, Брылев, как маленький! – возмутился доктор и, заметив Самохина, обратился к нему, будто призывая в свидетели: – Вы представляете, товарищ майор, что делает? Я этого вот обормота, Брылева, три месяца назад актировал, как умирающего от туберкулеза. И что вы думаете? Что ты, умирающий Брылев, отчебучил на воле?

– А че? – скривился зэк. – Я, што ль, виноват? Мне участковый подляну подстроил, чтобы «особняка» со своей территории сбагрить…

– Ага! – усмехнулся врач. – Ты, вместо того чтобы спокойно помереть… Исповедоваться, что ли… Грехи замолить… В первый же день напился и соседу бутылкой башку проломил…

– Да че сосед, че сосед, – возмутился зэк. – Я этого соседа по зоне, в натуре, знал. Козел он, а не сосед… Это наши с ним дела, а меня опять сюда, на нары кинули. Че теперь, в тюрьме, что ли, сдыхать?

– Не ты первый, не ты последний, – успокоил его доктор, – похороним по-человечески. Костюмчик полосатый, с новья, выпишем, тапочки кожаные, обрядим, как херувима…

– Ладно, – вздохнул обреченно зэк, – теофедрину назначьте, а то дышать нечем. Или по вене чего… путного. Хоть перед смертью мультики посмотреть…

– Подумаю, – пообещал доктор и, хлопнув добродушно зэка по костлявой спине, распорядился: – Одевайся, бандит. После обеда на рентген пойдешь. Мне даже самому интересно, чем ты живешь? Легких-то не осталось уже… Закрывайте! – махнул он рукой дежурной, покидая камеру, и обернулся к Самохину: – Что хотел, майор?

– Зэка привел показать, жалуется на боли в сердце.

– Что это вы в режимной службе такие добрые стали? Сейчас фельдшера на коридорах обходы делают, сунули бы ему пилюлю какую-нибудь… У меня, может, тоже сердце болит, глядя на этот бардак в стране. Знаешь, как зэки его называют? Всесоюзная послабуха, во! Курю по две пачки в день – а куда денешься? Организм требует.

– Много требует, – ухмыльнулся Самохин, – у меня тоже полторы пачки «Примы» уходит.

– А я и сам вон какой, – обвел пространство вокруг себя, показывая воображаемую толщину, доктор, – сажусь дома пельмени есть – не меньше сотни за раз. Да еще таких. – Рыбацким жестом он отмерил пельмень величиной с ладонь. – Водки тоже – если меньше бутылки на нос, даже за стол не сяду, и не уговаривайте! Пачкаться не хочу! Зато двадцать лет в заразе этой, тут же микробы, как в бульоне, в воздухе кишат, – и ничего Здоров.

– А меня жена укоряет, – поддакнул Самохин, – толстеешь, мол. А толстые долго не живут. Диета и спорт жизнь продляют.

– Да на хрена нам с тобой, майор, старым тюремщикам, такая жизнь! – весело возмутился доктор. – Чем диетами да физзарядками себя мучить, лучше прожить в свое удовольствие, сколько на роду написано, и в ящик. И голову ни себе, ни людям не морочить!

– Хороший вы доктор, правильный! – похвалил собеседника Самохин. – Не то что другие… Только и гундят: это нельзя, это вредно…

– А я, майор, врачам вообще не верю, – то ли в шутку, то ли всерьез заявил доктор, – потому что медицина – это все-таки не наука, а искусство. По науке «особняк», которого я при тебе смотрел, еще полгода назад помереть должен был. А он – на тебе! – живет, скандалит, преступление новое совершил… Ну, где твой болезный?

Самохин отомкнул дверь пенала, поманил пальцем Кречетова. Тот вышел, зажмурившись от яркого после темноты «отстойника» света.

– А-а! Знакомая личность! – удивился доктор. – А я только сегодня про вас, Кречетов, статью в газете прочел.

Интересно, ручки золотые на дверях в квартире – это для красоты, или как?

– Для самоутверждения, – скупо проронил Кречетов.

– Ну-ну, – усмехнулся врач, – кто чем утверждается… Пойдем, дорогой ты наш, бесценный, в приемную, глянем, что там у тебя барахлит…

В кабинете доктор долго слушал Кречетова, поднося стетоскоп к его мощному, но уже безнадежно заплывшему жирком торсу, потом стучал по груди сильными волосатыми пальцами, уложив на кушетку, мял живот, измерял артериальное давление и наконец махнул рукой:

– Одевайся!

– Ну как? – поинтересовался Самохин.

– Жить будет, – и разъяснил, обращаясь к заключенному: – Страшного ничего нет, повышенное давление, потому и сердце болит. Печень чуть увеличена. На воле выпивать часто приходилось? Ну вот… Назначу лекарство, медсестра в камеру будет носить.

– Поможет? – подозрительно глянул на врача Кречетов.

– Вам, гражданин арестованный, – заявил доктор, – может помочь лишь радикальная перемена образа жизни.

– Это если из-под стражи освободят, что ли? – уточнил Кречетов.

– Нет. Когда честную жизнь начнете! – отрезал доктор.

– Пытался… потому и здесь оказался, – вздохнул Кречетов, а потом добавил решительно: – Таблетки я пить не буду!

– Это почему? Тоже… для самоутверждения? – ехидно заметил врач.

– Доктор, не обижайтесь, но лекарства-то не вы раздаете, а медсестры. Иногда, я заметил, и вовсе контролеры по камерам колеса разносят. Так что уверенности, ту ли таблетку мне в кормушку сунут, нет. Подменят – и привет. Будете потом голову ломать, с чего это Кречетов, у которого, по вашему заверению, ничего страшного нет, на тот свет отправился? Нет, лекарства я пить не буду. Пусть те, кто не хочет, чтобы я до суда дожил, еще голову поломают, как меня со света сжить.

– Вот вам, товарищ майор, живой пример, – грустно вздохнул доктор, – того, что не только лишний вес людям жизнь укорачивает… Ладно, нарушу ради вас, Кречетов, служебные инструкции. Вы позволите? – взглянул он на Самохина.

Тот согласно кивнул, и доктор, пошарив на полках шкафчика, протянул Кречетову упаковку каких-то таблеток.

– По одной три раза в день. Если при обыске зашмонают – на меня сошлитесь, я объясню.

– Мне бы тоже… от давления, – застенчиво попросил Самохин, – голова разламывается. Вчера выпил с приятелем…

– Так, может, чего покрепче? – оживился доктор. – Могу спиртику с аскорбинкой и глюкозой мензурочку предложить. Это наш медицинский коктейль – как рукой снимет!

– Да нет, лучше таблетку…

– Ну, как хотите…

Самохин здесь же, в кабинете, проглотил лекарство, запив теплой водой из-под крана, и, пожав на прощанье руку доктора, скомандовал Кречетову:

– Вперед!

Во дворе изолятора, заметив, что заключенный жадно подставляет лицо под ослепительное полуденное солнце, Самохин остановился, достал пачку «Примы», предложил Кречетову:

– Не желаете наших, плебейских?

– Спасибо, с удовольствием. Как говорят, дорог не подарок – внимание…

– Ну, вниманием-то, судя по опасениям, вы, Кречетов, не обделены… Насчет отравления – это серьезно?

Кречетов закурил, выпустил струйку дыма, сказал задумчиво:

– А черт его знает… Я, пока под следствием нахожусь, столько человеческой подлости повидал! Допросы, очные ставки, показания друзей, родственников… Ничему не удивлюсь теперь. Даже тому, что вы вот, товарищ майор, ни с того ни с сего меня вроде как обхаживаете…

– Ты не баба, чтоб тебя обхаживать! – грубо одернул его, переходя на «ты», Самохин, – смотри, чтоб другие… не обхажнули. Или не обиходили. В тюрьме никому веры нет, и правильно. Заметь, я у тебя ни о чем не допытываюсь. Мне на показания твои, как следствие продвигается, – плевать. Я режимник, и главное, что входит в мою задачу, – тебя охранять. А присматриваюсь потому, что мне действительно интересно. Мужик ты вроде толковый и, когда за большими деньгами пошел, должен был сообразить, что просто так они не даются. Вон, в столице уже заказные убийства начались… Не страшно? Неужели деньги дороже жизни? С уголовниками-то мне все ясно. У тех просто. Добыли денег – пожрали, выпили. Много добыли – много пожрали и выпили. Еще больше – сожрали больше и выпили, да еще шлюх своих в ванной с шампанским от грязи отмыли. Ну а вам-то, башковитым, большие деньги зачем? Только не ври, что благотворительностью собираетесь заниматься, сироток да церковки обустраивать…

– Если честно, то про сироток да церкви не думал пока. Не до того как-то было… Вот вы меня сигаретами подкалываете. А я еще два года назад «Беломор» курил в своем НИИ высоких технологий, портвейн по рубль сорок лакал, на большее денег не хватало. А «Кэмел», между прочим, сигареты действительно хорошие, в них этого дерьма, что в «Приме» трещит, не намешано. И «мерседес» удобнее, быстроходнее нашей «Волги». Но дело даже не в этом. Разве не видите, как экономическая ситуация меняется? Капитализм на пороге!

– А вы и рады, – пожал плечами Самохин, – набросились, как стервятники, и давай страну дербанить, пока остальные не расчухались.

– Ну как мне вам объяснить? Не я, так другие придут. Нас в семье шестеро детей было. Отец – фронтовик, раненый с войны вернулся. Пока сыновей да дочерей до ума довел, работал как проклятый. Пятидесяти лет ему не исполнилось – умер. Мать тоже инвалид. Братья – кто шофером, кто слесарем на заводе, сестры тоже свои семьи тянут… Неужто, думаете, я забыл, как народ живет? Это моя земля, мой город. И если не я, то другой сюда обязательно влезет, но уже со стороны. И на таких, как моя мать, как братья мои – работяги, сестры замордованные, начхать ему будет. Урвал свое – и в столицу. А то и вовсе на Канарские острова. Вы, кстати, знаете, кто против меня капает?

– Да мне… к-кхе… – слукавил Самохин, – все равно как-то. Наше дело конвойное…

– Когда увидите, кто на мое место пришел, поздно будет. И страшно, – грустно закончил Кречетов, затаптывая окурок.

– И все-таки, если почуешь чего, шепни, – предложил Самохин, – обещать ничего не могу, но… чем черт не шутит? Ладно, пошли дальше. Возьми руки назад – арестованный все-таки.

Шагая следом за Кречетовым, Самохин думал о том, что, нацеливая на предотвращение гипотетического побега бизнесмена из-под стражи, генерал ничего не сказал о возможном устранении подследственного в стенах СИЗО. Не предполагал такого варианта или… он его тоже устраивал?

Едва переступив порог режимного корпуса, майор столкнулся с Рубцовым.

– Ну как, починили твоего подопечного? – ехидно поинтересовался тот. – А теперь веди его в карцер.

– Зачем? – удивился Самохин.

– Затем, что при обыске камеры подследственного Кречетова был найден напильник!

– Какой напильник?! – вскинулся Кречетов.

– Которым решетки перепиливают. С целью совершения побега, – уточнил Рубцов.

– Да что я вам, гражданин майор, граф Монте-Кристо, что ли? – возмутился бизнесмен.

– Не знаю, может, и не граф, а в карцер на пять суток пойдешь. Встань-ка пока вон туда, лицом к стене, – скомандовал Рубцов и, когда заключенный отошел, пояснил в ответ на изумленный взгляд Самохина. – Ты, майор, его постель шмонал? Вот, а как только вы с зэком в санчасть ушли, в камеру начальник оперчасти капитан Скляр влетел. И сразу к шконке. Пошарил рукой под матрацем и достал напильник, тяжелый такой, трехгранный…

– Да не было там никакого напильника, я же смотрел! – сердито возразил Самохин. – Не мог я такую железяку не заметить.

– Мог – не мог, дело не в этом, – усмехнулся Рубцов, – всяко бывает. Бывает, и не доглядишь чего. А не бывает в нашем изоляторе, товарищ майор, одного. Случаев, когда опера что-то сами при обысках обнаруживали. Им ведь мараться в грязи западло, эту работу они нам, режимникам, предоставляют. А сами, если изымают что-то запрещенное, то по наколке. Ну, если стуканет кто.

– Так ведь Кречетов в камере один, – уже догадываясь, сказал Самохин, – стучать-то на него некому! А значит, не было в хате никакого напильника! Опер его сам подложил!

– Экий ты… фантазер! – подмигнул Рубцов. – Я тебе, майор, один совет дам. В нашей конторе дело так обстоит, что в кумовские заморочки нам встревать не рекомендуется. Там у них сплошные секреты, агентурные разработки, в общем, ребята пашут на раскрываемость. Хотя многое мне в методах их не нравится. А когда служилому человеку что-то не нравится – выход один: сопи носом и не суетись. Я так и делаю, чего и тебе желаю, если до пенсии спокойно дослужить хочешь…

Самохин внимательно посмотрел Рубцову в глаза, сказал, притворно вздохнув:

– Всю жизнь крутился в зоне как белка в колесе. И вдруг на старости лет покой предлагают. Не знаю, сумею ли… Да и вы, товарищ начальник, не похожи на тех, кто молча носом посапывает.

– Да? – Рубцов потрогал свой крючковатый нос, будто желая убедиться, на месте ли то, чем следует терпеливо сопеть, потом расправил черные с проседью усы, хлопнул Самохина по плечу: – Ладно, передай жулика старшему по корпусу и отправляйся на прогулочные дворики. Сейчас будем очередную партию по камерам разводить. А насчет беспокойной службы нашей мы с тобой как-нибудь в другой обстановке потолкуем…

Из-за свирепствовавший после полудня жары прогулка пошла быстрее. Войдя в раскаленные на солнцепеке бетонные дворики, с лужами вонючей мочи, оставленной предшественниками, зэки уже через несколько минут просились назад, в камеры. Чеграш, тоже одуревший от духоты в полушерстяном, перетянутом портупеей кителе, не возражал, и к четырем часам дня прогулка всех обитателей изолятора закончилась. Режимники отправились в штаб, а Самохин задержался, сославшись на какую-то надобность, и, дождавшись, когда за «группой здоровья» захлопнулась дверь КПП, пошел в корпус, где находилась камера Кречетова.

Старшим по корпусу здесь был пожилой прапорщик Изот Силыч. Наибольшие хлопоты ему доставляли камеры, в которых содержались женщины и несовершеннолетние пацаны. Острые на язык зэчки окрестили прапорщика для удобства произношения Изнасилычем. И по коридору то и дело разносились нетерпеливые требования шалеющих в замкнутом пространстве бабенок:

– Изнасилыч! Дай нитку с иголкой! Изнасилыч! Покличь медсестру! Изнасилыч, тебе бабка минет делает? А то, если хочешь, я научу…

Несмотря на зловещую кличку, Изот Силыч был толстеньким, лысым и вполне добродушным стариком. Его затасканный форменный китель лоснился от ветхости, потемневшие звездочки на погонах сделали неразличимым звание корпусного, замызганная фуражка напоминала картуз, какие носят еще кое-где по деревням деды из казачьего сословия. И сам Силыч походил на шустрого пенсионера-колхозника, много повидавшего на веку и потому смотревшего на окружавших со снисходительной улыбкой.

Зэчек, среди которых попадались татуированные с головы до пят, прошедшие огонь и воду оторвы, прапорщик звал «девоньками», «бабоньками», а в присутствии лысого старичка корпусного какая-нибудь Маруха, впервые севшая еще при сталинском режиме, выплевывала из обветренных губ замусоленный чинарик, шмыгала носом и действительно становилась похожей не на проведшую за решеткой три десятка лет каторжанку, а изработавшуюся, света не видевшую из-за скотины, огородов, своры детей и внуков сельскую старушку.

Женские камеры всегда были самыми беспокойными в СИЗО. Оказавшись под арестом, в неволе, женщины будто теряли свое естество и, перешагнув последнюю нравственную грань, становились вовсе невыносимыми, неуправляемыми порой, способными затеять скандал и драку по малейшему поводу, и умение Изнасилыча ладить с ними, успокаивать и смиренно выслушивать бесконечные претензии, оскорбления в адрес тюремщиков от горластых баб было в здешних условиях бесценным качеством.

Самохин застал корпусного в тесной комнатенке, расположенной посередине коридора с женскими камерами. Сбросив китель, старик сидел в мятой форменной рубахе без погон и галстука, расстегнувшись по причине жары до пупа, блаженно жмурясь, прихлебывал из большого фаянсового бокала черный смоляной чай, то и дело утирая блестящую от пота лысину клетчатым носовым платком. Увидев Самохина, прапорщик радушно указал на привинченный к полу табурет.

– Садитесь, товарищ майор, чайку выпейте. В такую духоту чай – первое дело!

– И в холод, – поддакнул Самохин, – и в жару. Универсальный напиток.

– Вот заварочка, в эмалированной кружечке, – потчевал Самохина корпусной, – сливайте до конца, не стесняйтеся… Как говорится, не каждому фраеру «пяточка» достается…

Самохин, сцедив через самодельное ситечко из мелкоячеистой капроновой сетки в желтоватый от времени стакан заварки, добавил кипятка из полуведерного алюминиевого чайника, который приветливо пыхтел на электроплите, пристроенной на широком подоконнике забранного толстой проржавевшей решеткой подслеповатого от многолетней грязи и копоти окна.

– Сразу видно старого конвойника, – удовлетворенно сказал дед, указав на стакан Самохина, – а то некоторые не чай, а мочу какую-то, прости господи, пьют, жиденькой заваркой только подкрашивают. А это – настоящий «купчик». В нем главная сила! Я без малого тридцать пять годков по этим продолам топаю. Все, с кем служить начинал, на пенсию вышли да поумирали уже. И то, воздух здесь, в тюрьме, шибко вредный. Если со стороны присмотришься – из всех корпусов дым валит, в камерах и вовсе не продохнуть, а мы, надзиратели, как раз посередке! Опять же, микробы разные… Потому и не живут долго тюремщики. А меня ничто не берет! Чаю много пью, он всю заразу из организма выбывает… Хочешь конфетку?

– Спасибо, я так, без сладостей привык… Ух! Как портвейн, – глотнув крепкого, вяжущего во рту чая, передернулся Самохин. – Я, Изот Силыч, в органах-то, вроде тебя, тоже третий десяток лет тарабаню. Все по колониям, а в тюремном деле вроде как новичок оказался. Здесь своя специфика, и я многих вещей не знаю. Например, как зэки из камеры в камеру запрещенные предметы перегоняют?

– Да проще простого. Запустил «коня» – и тащи что хочешь.

– «Конь» – это веревка, что ли?

– Ну да. Веревка, нитка толстая, что под рукой есть. Привязал на конец грузик, записку или, к примеру, махорки жменю, выбросил за оконную решетку и спускаешь в ту камеру, что ниже. А там подхватывают.

Самохин вовсе не был таким уж профаном в тюремном деле, просто хотел послушать старого корпусного в подтверждение своих догадок, а потому изобразил на лице сомнение и любопытство:

– Так ведь снаружи решетку еще и металлическая сетка закрывает. Сквозь ячейку-то рука не пройдет!

– А и не надо никуда руки совать. Для этого «удочка» есть.

– «Удочка»? – изумился Самохин.

– Ну, палка такая длинная, с палец толщиной. Ее из газет, которые в камеры выдают, скручивают. Мало одной газеты – две, три составляют, «удочка» длиною метра в три получается. А уж ее-то сквозь решетку и сетку сподручнее запустить и зацепить «коня» крючком, что на конце «удочки» закреплен. Ежели «дачку» надо в соседнюю хату передать, то «коня» «удочкой» набок сдвигают, и уж те подхватывают.

– А ежели предмет большой – заточка, например, пакет чая или… напильник? Его-то в ячейку сетки не пропихнешь! – засомневался Самохин.

– Тогда «коня» в унитаз, через канализацию, пускать надо. Но тут сложнее, он только по стоку воды в трубе пойти может. Зато потом эту нитку вверх-вниз по этажам гоняют.

– А вот, к примеру, в сто тридцать вторую камеру как мог напильник попасть?

– К этому, как его… бензисмену, что ли? Если от соседей, то через канализацию «вышаки» или бабенки мои подогнать могли. Снизу – малолетки. А только ерунда это все. Кречетов мужик сурьезный. Да и шум, если напильником решетку пилить, такой пойдет – на вышке и то услышат. За все время, что здесь работаю, таких дураков не находилось. Бывало, пережигали решетку, из окна выдирали даже…

– Выдирали? – искренне изумился Самохин.

– Да проще простого! – пренебрежительно махнул рукой прапорщик. – Привязывает к «решке» простыню, скручивает в жгут, а потом, сколько есть в камере человек, берутся и разом дергают. Если человек двадцать навалится – никакая решетка не выдержит, вылетит как миленькая! Да только Кречетов не из таких. Он, если хотишь мое мнение знать, вовсе бежать не намерен. Я побегушников-то нутром чую. У них глазки по сторонам так и зыркают, так и норовят куда-нибудь сквозануть. А этот – увалень. По-моему, если с его окон решетку совсем снять, он и тогда не побежит. Пацаны, шпана разная – другое дело. Те готовы любую щелку найти, чтоб в нее просочиться. У меня года три назад в сто двадцать первой камере потолок ночью обвалился. Здание-то старое, сыпется все! В хате человек пятнадцать сидело. И только два дурачка на крышу вылезли, побегали-побегали, спуститься на землю не смогли и вернулись.

– Ну да, что им на воле-то делать? – поддакнул Самохин. – Тут и кормежка, и отдых… Никаких забот! Лучше, чем в зоне. В колонии-то работать все-таки заставляют.

– Да нет, – возразил корпусной, – изолятор они не любят. Им камера на психику давит. Ежели, к примеру, в хате народу много – передерутся все, перелаются. А когда в «одиночку» запрешь – напротив, воют от тоски по-волчьи. Не могут, видать, наедине с мыслями своими оставаться. А я, помнится, когда в коммуналке жил, еще дочь да зять, да внук малой, бабка моя, естественно, и все на двенадцати метрах ютились… Так не поверите, в другой раз лежу дома, вокруг шум, гвалт, мечтаю: эх, закрыли бы меня в одиночную камеру годика на два, вот отоспался бы!

Поблагодарив прапорщика за чай, Самохин спустился этажом ниже, где размещались камеры для несовершеннолетних. Не обнаружив на продоле дежурного контролера, майор открыл дверь с табличкой «Комната ПВР» и оказался в кабинете, предназначенном для проведения политико-воспитательной работы с подростками. Около трех десятков «малолеток», одетых в мешковатые арестантские робы, чинно восседали на длинных деревянных скамьях перед черно-белым, с вывернутыми потрохами, но еще чудом работающим телевизором. Некоторые обернулись на скрип двери, закрутили стриженными «под ноль» головами, косясь на Самохина. Присматривающий за ними «батек» – взрослый зэк – стоял, привалившись к стене, позевывая лениво, и ловко перебирал пальцами самодельные четки – предмет, позволяющий карточным шулерам и карманным ворам даже в местах лишения свободы не терять квалификации, постоянно тренируя руки. Заметив майора, «батек» неуловимым движением спровадил четки в карман и отрапортовал громко:

– Гражданин начальник! Несовершеннолетние из камер сорок один, сорок два, сорок три заняты на просмотре фильма. Доложил дневальный осужденный Попов, статья двести шестая, часть первая, два года лишения свободы.

– Молодец, – похвалил Самохин, – хорошо докладываешь. Где научился?

– На малолетке сидел, гражданин начальник, там наблатыкался.

– А что за фильм смотрите?

– Клевая картина! «Место встречи изменить нельзя» называется.

– Ну и как, нравится пацанам?

– Я над ними, в натуре, угораю, гражданин начальник, – хихикнул «батек». – В камере все под блатных канают, а в фильме за ментов переживают, – не дай бог, урки Шарапова грохнут!

Мальчишки досадливо зашикали, и Самохин, кивнув им, извиняясь, зашептал:

– А где воспитательница?

– В рабочей камере, последняя по коридору, направо, – указал «батек», и майор, осторожно прикрыв за собой дверь, отправился туда.

Рабочую камеру он отыскал по стрекотанию швейных машинок. Дверь оказалась незапертой. У порога стояла высокая майорша – воспитатель несовершеннолетних Любовь Ивановна Панарина.

– Вы ко мне? – поинтересовалась она при виде Самохина. – Сейчас освобожусь. Эй, Звонарев! Еще одно изделие запорешь – лишу ларька или заставлю на всем продоле полы мыть!

Десяток пацанов, склонившись над швейными машинками, увлеченно, высунув от напряжения розовые языки, вели кривые строчки по кускам голубого брезента, а один, по-видимому тот самый Звонарев, смотрел обиженно в потолок и ковырял пальцем в носу.

– Они у меня здесь рукавицы рабочие шьют, – пояснила Панарина, – трудовое перевоспитание получают. В итоге – горе одно, девяносто процентов брака. Учить-то их некогда особо. Три-четыре месяца под следствием, потом на зону отправляем. Так, баловство одно, а не работа, лишь бы занять чем-нибудь, чтоб от скуки в камерах не бесились. А этот змей, Звонарев, вот нам чего настрочил!

Майорша показала рукавицу, у которой, в отличие от обычных, с большим пальцем, имелся еще и оттопыренный криво мизинец. В итоге варежка демонстрировала жест, которым пьяницы обозначают выпивку.

– С юмором парнишка! – снисходительно улыбнулся Самохин.

– Еще какой шутник! – грустно согласилась Панарина. – Не знаю уже, в какую камеру поселить – со всеми перессорился, передрался. Он, если можно так сказать, потомственный вор. У него дед сидел, отец, все дядья, братья… А ежели глубже копнуть – так и предки наверняка окажутся каторжанами. Династия! За такими, как он, глаз да глаз нужен. У меня два года назад похожий пацанчик сокамерника заточенным черенком алюминиевой ложки зарезал. Чикнул по горлу – и привет. Меня за это ЧП с должности хотели снять. И сняли бы, если б нашелся дурак на мое место! Так нет желающих! Вот и кручусь. Хорошо, «батьки» помогают.

– Тот парень, что в комнате ПВР сейчас начальствует, вроде ничего, шустрый, – похвалил Самохин. – Сидят без вас там тихонечко, телевизор смотрят. Прямо пионеры, а не малолетние преступники.

– Когда есть кому за ними приглядывать, – согласилась майорша. – Беда, что на все камеры «батьков» не хватает. Туда же не всякого взрослого зэка поселишь. Другой такому пацанов научит! А бывает, что, наоборот, мальчишки его обидят.

– И как же вы помощников подбираете?

– Да как придется. Кого начальство присоветует, кого сама присмотрю. Троих наших, ну, сотрудников бывших, посадили, так их взяла.

– А наши-то за что здесь?

– Да кто за что. Доктор с третьей колонии, капитан, с анашой спалился. Нес в зону, а «кумовья» его хлопнули. Осудили уже, пять лет дали. Завтра этапом в Иркутск, на спецзону, отправляем. Был еще гаишник один, старшина, так я его сама выгнала. Этого мне начальник изолятора подсудобил. Старшина гаишник за развращение падчерицы сел. Его ж в общую хату нельзя! Мало того что бывший мент, так еще и по такой статье! Сразу башку оторвут. Я сдуру-то и согласилась в «батьки» взять. А недавно узнала, он и к мальчишкам моим приставать начал. Ну не сволочь, а? Ах, думаю, тварь ты такая! Ишь, какой маньяк сексуальный нашелся! И велела его перевести в камеру, где арестованные солдаты срочной службы сидят – за воинские преступления, дезертиры. Вот теперь, думаю, трахайся сколько влезет. Там половина хаты – стройбатовцы, судимые раньше. Они этого старшину ментовского быстро для своих нужд приспособят! Так что из бывших сотрудников у меня теперь только участковый милиционер, старший лейтенант остался. Вот его жалко. Хороший мужик, из сельского района.

– А его за что?

– Прокуратура постаралась. Неправомерное применение оружия шьют. Задерживал двух жуликов и одного укокошил.

– Ух ты, – изумился Самохин, – а из какого района?

– Да из Советского, недалеко здесь…

– Так я ж там почти всех знаю! – соврал Самохин. – Поговорить с ним можно? Обещаю тайну следствия не нарушать!

– Да разговаривайте, пожалуйста! Какая тайна? За него полрайона ходатайствует, статья в газете в его защиту была. А прокурор уперся – и все. Хоть бы под подписку мужика выпустили – так нет! Закрыли в СИЗО – и ни в какую!

– Прокуроры нос по ветру всегда держат, – согласился Самохин, – первыми чуют, куда дуть начинает. Сейчас хвастают друг перед другом, кто больше обвинений снял, под оправдание жулика подвел. Уже не поймешь, где прокурор, где адвокат…

Закончив просмотр фильма, из комнаты ПВР потянулись малолетки. Они шли гуськом, в угрюмо-серой униформе, заложив руки назад и глядя друг другу в коротко стриженные щетинистые затылки, с подростковой угловатостью наступая на ноги впереди идущим и цепляясь за выбоины в цементном полу носами своей немыслимой обувки – тяжелые, осевшие вислоухо голенищами кирзачи перемежались раздолбанными, потерявшими форму кроссовками и чмокающими при ходьбе шлепанцами на босу ногу. Шагавший чуть в стороне «батек» все так же невозмутимо крутил в пальцах черные зерна четок, покрикивая на ходу:

– Четыре – один хата пошла… Ты че, козел, спотыкаешься? Руки назад возьми!

Пацаны торопливо, один за другим ныряли в камерный полумрак, и «батек», шевеля губами, просчитывал их по головам, с грохотом захлопывал тяжелую дверь и запирал на засов.

Майорша пригласила Самохина подождать в кабинете и отправилась за бывшим участковым. Когда тот через минуту-другую вошел, Самохин едва не присвистнул от удивления. Арестованный милиционер оказался огромного, за два метра, роста. Его плечи не вписались в дверной проем, и оттого он протиснулся боком, пригнувшись под низковатым для него косяком.

– Подследственный Ватлин… вызывали? – пробасил он.

– Вы тут без меня потолкуйте, а я пойду гляну по камерам, как там мальчишки мои – не хулиганят? – сказала Панарина и ушла.

– Садитесь, – приветливо пригласил Самохин. – У нас в колонии прапорщик был, габаритами на вас смахивал. Бывало, зэки в ШИЗО расшумятся что-нибудь, так он кормушку в камеру откроет, сунет голову туда и предупреждает: заткнитесь, мол, а то сейчас я к вам весь зайду…

– Чего вызывали-то? – игнорируя шутливый тон, хмуро осведомился Ватлин. – Небось опять в стукачи вербовать будете? Думаете, если бывший мент, так обязательно на оперчасть пахать должен? Не дождетесь!

– Вербовать? С какой стати? – искренне удивился Самохин. – Я, между прочим, из отдела режима и охраны, агентура – не по моей линии. Мы все больше по-простому, дубинкой работаем…

– А-а… – примирительно вздохнул Ватлин. Отставив шаткий «венский» стульчик, он подвинул к себе прочный деревянный табурет, сел осторожно. – В прошлый раз приходил один… вербовщик. Угрожать начал. Я, грит, тебя, мента, ежели заупрямишься, в общую хату кину, к уголовникам! Напугал… Кидали уже… Случайно, корпусной перепутал…

– Ну и что? – заинтересовался Самохин.

– Да ничего. Спросили у меня в хате мужики, кто и за что, а потом объяснили. Мол, с ними сидеть мне по жизни не канает. Постучали в дверь, вызвали корпусного, облаяли его, потребовали, чтоб меня в спецхату перевели, для этих, как ее… красных! С тем и расстались. Да я и не боюсь. В случае чего еще не известно, кто бы первым из камеры выломился…

– А за что вас… сюда? – спросил майор.

– За дурость мою, – сокрушенно вздохнул Ватлин. – Приехали в село два архаровца с города. И на выпасе внаглую, средь бела дня, быка пристрелили. Бык-то племенной, его ж и есть-то нельзя – мясо жесткое, не прожуешь. Пастуха ружьем шуганули. Ну, тот в деревню, за помощью. Меня нашли, я на мотоцикл и туда. А эти уж тушу разделывают, шкуру снимают. Я-то вначале с ними вроде по-хорошему, мол, мужики, что за дела, вы знаете, сколько этот бык стоит? Пройдемте, говорю, разбираться будем… А они, видать, из блатных, не больно-то напугались. Один ружье схватил, другой нож – и на меня. А я без оружия! Сроду не носил. Ну его к лешему, еще потеряется…

– А как же… неправомерное применение оружия? – удивился Самохин.

– Так, наверное, про ихнее оружие речь. Тот, который с ружьем, стрельнуть успел, у меня аж фуражку с головы жаканом снесло. Ну, я ствол-то у него вырвал… И такая меня, товарищ майор, злость разобрала! Ах вы, думаю, гады, захребетники, не пашете, не сеете, как волки поганые по околицам рыщете, поживу ищете! И на меня же еще руку поднимать?! Короче, так разобрало, что я ружьем ихним махнул два раза… прикладом-то…

– Ну и… – подался вперед майор.

– Да одному-то вроде ниче, руку тока перешиб… А другому по башке досталось… Наповал…

Ватлин тяжело вздохнул, пошарил в кармане тесного, с чужого плеча пиджачка, достал обрывок газеты, горсть махорки, поинтересовался:

– Курить-то здесь можно?

– Вон, пепельница стоит, значит, дымят. Давай моих, а то ты со своей самокруткой – пока провозишься… – предложил Самохин, протягивая сигареты.

– Да приноровился уже, – пряча в карман махорку и беря самохинскую сигарету, смущенно улыбнулся Ватлин. – Махорку-то нынче не только в тюрьме, а и в деревне курят. Сигарет да папирос нет. В посевную механизаторам председатель по пачке «Примы» перед работой самолично выдавал. Так что к махре да самосаду мы привычные…

Самохин вытряхнул из пачки горсть сигарет, протянул бывшему участковому:

– Угощайтесь, у меня в заначке еще есть. Вы не подумайте, я без гнилых заходов… Если хотите, можете не отвечать. Но для меня это действительно важно. Скажите, пацаны «коней» через канализацию протягивают?

– А как же! Постигают ремесло тюремное. Да я, как «батек», и не препятствую. Они и передают-то разную ерунду – чай, махорку. Так, из баловства больше, чем по надобности. В прошлый раз мои сала шмат в полиэтилен завернутый из унитаза вытащили – с соседней хаты гостинец прислали. И ничего, слопали! Я уж им говорю: ну чего ерундой-то занимаетесь! Сказали бы мне, я попросил Панарину, она бы и так вам это сало передала. Что ей, жалко, что ли? Так нет, интереснее «конем» через дерьмо протащить! Пацаны, что с них взять?

– А… Железяки они таким образом не перегоняли? Напильник, например, на второй этаж не могли передать?

– Не-ет, это бы я пресек. Железяка – дело сурьезное. Они ж вроде и дети, а есть среди них злобные, как хорьки, перережутся еще… Нет, с этим я строго.

– Значит, напильники точно не прогоняли?

– Точно, – кивнул Ватлин.

– Ну спасибо вам, товарищ старший лейтенант… Может, сослуживцам передать что? Родственникам?

– Да нет, не надо ничего, ребята с райотдела уж и в областное УВД письмо коллективное писали, и в генеральную прокуратуру – все без толку. Там, говорят, тоже план по сотрудникам-нарушителям соцзаконности есть. Уже везде отчитались, что выявили в собственных рядах… преступника. Начальник райотдела у нас порядочный. Мужики, рассказывают, в колхозе сбросились, председатель помог, адвоката хорошего мне наняли. Тот обещал убийство в превышение мер необходимой самообороны переквалифицировать…

– Ну, счастливо вам, до свидания, – попрощался Самохин.

– Да ничего, выдюжу, – улыбнулся Ватлин, – поделом мне – сам виноват.

Теперь Самохин не сомневался, что напильник Кречетову подбросили местные «кумовья».

 

7

После шести вечера, когда большинство сотрудников, закончив рабочий день, покинули следственный изолятор, Самохин остался дежурить в ночь. Дневная беготня, лязг замков и грохот металлических дверей затихли, и наступила странная тишина, от которой майор успел отвыкнуть в шумном, не знающем перерывов на сон, большом городе. Нет, областной центр продолжал суетливую жизнь, в часы пик его узкие, рассчитанные когда-то не иначе как на проезд телег улочки в старых кварталах плотно забивал автомобильный поток, машины подвывали, клаксонили истерично и требовательно, окутывая обочины и тротуары сизым удушливым дымом, но здесь, в огороженном пространстве изолятора, звуки с окрестных улиц гасли, наткнувшись на бетонные стены.

Предзакатное солнце уже не палило неистово, как в полдень, светило румяно и ласково, скатившись устало с зенита на прокаленные жестяные крыши близлежащих домов, выкрасило рыжие тюремные стены в непривычные бледно-розовые умиротворяющие тона.

Опустел дворик между режимными корпусами, и по нему вяло шаркали метлами два пожилых зэка из хозобслуги. Еще один, волоча мокрый блестящий шланг, смывал упругой струей дневной мусор, оставляя за собой обновленный, темный от влаги асфальт. Старшина-кинолог провел угрюмого Малыша – на ночь пес заступал на караульную службу и охранял периметр изолятора, вольно бегая по узкой полосе запретной зоны.

Самохин прошел через пустынные коридоры корпусов, где одиноко маячили фигурки женщин-контролеров. В период затишья после ужина, когда хозобслуга убирала с продолов бачки и термосы, накормив обитателей камер, дежурные тоже могли расслабиться, поправить перед зеркальцами, которые непременно носили с собой в карманах кителя, растрепавшиеся волосы, подкрасить губы, а потом не торопясь заполнить постовые ведомости, готовясь к сдаче дежурства контролерам заступающей ночной смены.

Самохин жалел этих женщин, казавшихся в такие минуты особенно беззащитными. Остро чувствовалась их изначальная несовместимость с тюрьмой, и сердце майора болезненно сжималось всякий раз, когда в застоявшейся табачной вони продолов он различал вдруг легкое облачко тонкого аромата духов, оставленное прошедшей здесь усталой «дубачкой»…

В ежедневной беготне Самохину до сих пор ни разу толком не удалось побывать на КПП, в кабинете дежурного помощника начальника следственного изолятора – ДПНСИ. Обычно группа прогулки выходила сюда по утрам сразу после развода, получала спецсредства – резиновые палки, баллончики со слезоточивым газом «черемухой» – и спешила, не задерживаясь, на продолы. Лишь вечером, закончив дела, сотрудники мельком появлялись здесь вновь, чтобы сдать режимные причиндалы.

Помещение дежурной части располагалось на первом этаже главного корпуса, и пройти на территорию изолятора, во внутренний дворик, можно было только минуя КПП. Контролеров не хватало, а потому пропуск в режимные корпуса осуществляли ДПНСИ или его помощник, предварительно взглянув на протянутые в окошечко документы входящих. Своих сотрудников знали в лицо, проверяя удостоверения лишь у следователей, адвокатов, экспертов, которые проходили через КПП для встречи с заключенными в специально отведенных для этого следственных кабинетах.

Еще одно КПП, первое, представляло из себя тесную беленую будочку у больших железных ворот, через которые во внешний двор СИЗО въезжали автозаки с этапами и хозяйственный транспорт. Отсюда, не входя на строго охраняемую режимную территорию, можно было попасть в здание штаба. С этого, наружного КПП часового на ночь и вовсе снимали по причине все той же нехватки дежурных контролеров.

Вот и в этот раз на вахте оставалась только помощница ДПНСИ – миловидная девица лет двадцати в такой коротенькой форменной юбчонке, что Самохину даже показалось сперва, что ниже кителя с погонами младшего сержанта на ней вовсе ничего не надето. Майор отметил про себя, что, если бы сейчас кто-то из заключенных сумел выбраться за пределы камеры и ворваться на КПП, девицу можно было взять голыми руками.

– Не страшно здесь одной оставаться? – поинтересовался, входя в беззаботно открытую настежь дверь дежурки, Самохин. – Вдруг нападет кто?

Девчонка скептически хмыкнула, поджала ярко накрашенные губы:

– Я еще за версту слышала, как вы идете, дверями хлопаете. Только не думала, что на меня напасть собираетесь. Хотя… где уж вам! – ехидно оглядела майора с головы до ног юная контролерша.

Самохин, смутившись, поторопился перевести разговор на иное:

– А где ДПНСИ?

– Он и майор Рубцов на шестой коридор пошли. Там в камере канализация забилась, из унитаза течет, пришлось зэков выводить, сантехника из хозобслуги вызывать.

Самохин глянул на висевший здесь же график дежурств сотрудников, спросил удивленно:

– А разве Рубцов дежурит сегодня? Здесь его фамилия не указана.

– Да он все время дежурит, – фыркнула девица и пояснила словоохотливо: – От него в прошлом году жена ушла и ребенка забрала. Делать ему нечего! Живет рядом, вот и крутится здесь сутками. Надоел – спасу нет.

За воротами следственного изолятора послышался протяжный, требовательный автомобильный гудок.

– Ой, товарищ майор, вы здесь побудьте пока, я побегу, машину на территорию пропущу, – засуетилась дежурная, – наверняка Щукина привезли!

– Щукина? – насторожился Самохин.

– Да вы что, не знаете его, что ли? Весь город об этом только и говорит. Неделю назад сына второго секретаря обкома арестовали и к нам посадили. За это, как его… за рэкет! А сегодня утром сынка-Щукина милицейский наряд забрал для проведения следственных действий. Нам смену сдавать пора, а его все нет. Уж из дальних районов и то подъехали.

Девица выпорхнула из-за пульта.

– Ой, вот на эту кнопочку нажмите! – попросила она на бегу.

После секундного замешательства Самохин ткнул пальцем в указанную кнопку на пульте, щелкнул электрозамок, и сержант выскочила из дежурки. Майор видел в окно, как она легко, едва касаясь земли, пересекла внешний дворик и скрылась в будочке КПП. Через мгновение металлические ворота СИЗО дернулись, поползли в сторону со скрежетом и визгом, и на территорию въехал желто-синий милицейский «уазик».

Самохина отвлек зуммер телефона, вмонтированного в пульт. Оглядев ряды лампочек, майор нашел одну, мигающую тревожным красным огоньком, нажал кнопку под ней, взял телефонную трубку, осторожно поднес к уху.

– Ленка! Самойлова! – позвал оттуда незнакомый голос. – Ты этого старого хрена, майора Самохина, не видала? Весь изолятор обошли – найти не можем!

– Старый хрен Самохин слушает вас, – сердито доложил майор.

– А-а… Черт! – запнулся голос на том конце провода, но тут же продолжал с прежним напором: – Говорит дежурный по изолятору капитан Варавин. Как обстановка?

– Нормальная, – ответил Самохин, – ваша помощница пошла, вернее, полетела ворота открывать. Там вроде зэка привезли… Забыл, как его фамилия…

– А, Щукина! Встречайте сами. Мы с Рубцовым сейчас тут закончим дела и тоже подойдем. Без нас арестованного у ментов не принимайте. С этим Щукиным надо повнимательнее быть!

– Слушаюсь! – бодро сказал Самохин и бережно положил трубку в специальную нишу.

Тут же, будто дождавшись нетерпеливо этого момента, телефон вновь ожил, засвиристел нудно, как бормашина, и на пульте замигала другая красная лампочка. На этот раз майор уже решительнее нажал нужную кнопку и представился предупредительно:

– Майор Самохин слушает!

– Здравия желаю, – приветствовали его в ответ, – это старшина Ивасюта, обыскник. Я тут заодно за карцером присматриваю. Похоже, у одного каторжанина крыша поехала. Он от нар металлический уголок умудрился оторвать и громит все. Башку сокамернику разбил. Я травмированного вытащил, сейчас медсестру вызову, пусть перевяжет. А к этому психу подойти не могу. Он железякой размахивает, как Илья Муромец. Если зацепит – мало не покажется!

– Подожди пару минут, старшина. Сейчас ДПНСИ подойдет, разберемся, – пообещал Самохин, – я здесь один в дежурке пока, как привязанный…

– Да я-то подожду, – весело ответил обыскник, – камеру жалко. Этот дурак разбабахает все внутри, потом ремонтировать придется. Унитаз он, кажись, уже расгокал… Хорошо, что сокамерник психа, Кречетов, мужик здоровый, отмахнулся. А так убил бы на хрен, а мне отвечай – не досмотрел, мол.

– Что же не смотрел-то, действительно? – укорил майор.

– Да некогда! В карцере контролера нет, людей же не хватает, сами знаете. А мне говорят, ты там рядом, вот и посматривай. А когда посматривать? Только закончил один этап шмонить – следующий гонят.

– А этому… Кречетову сильно досталось?

– Да нет, вскользь. Шишак набил, крови немножко. Медсестра придет перевяжет. Я только не пойму, зачем его кумовья к такому придурку в хату сунули. Свободные камеры в карцере есть. Вы не будете возражать, если я Кречетова пока в пустую клетку закрою?

– Действуй, старшина, – распорядился Самохин, – а мы сейчас подойдем…

Вновь зазвенело – на этот раз пронзительно, звонко. Майор безошибочно щелкнул электрозамком входной двери, и в дежурку влетела помощница ДПНСИ.

– Ну как, освоились? – поинтересовалась она.

– Рулю помаленьку. У вас, Лена, как в Кремле – звонки не стихают… Встретили опоздавших?

– Да вон они, гляньте в окно. Умора! Менты с жуликом прощаются как с родным.

Сквозь зарешеченное окно дежурки Самохин отчетливо видел дворик, «уазик» возле крыльца. У машины, пьяно покачиваясь, обнимались милицейский подполковник и высокий, коротко стриженный парень в спортивном костюме. Рядом застыли два дюжих сержанта, каждый из которых с видимым усилием, кренясь на бок, держал по огромной туго набитой сумке.

– Второй раз этого Щукина вроде как на допрос в райотдел вывозят и второй раз пьяным возвращают, – презрительно поджала губы дежурная.

– А разве так можно? – удивился Самохин, еще не до конца изучивший местные порядки.

– Бывает… иногда, – повела плечами девица, – из районов, после суда, зэков поддатых привозят. Ну, там понятно – деревня, все свои. Родственники набегут, разрыдаются, милиционеры тоже местные, неудобно отказать. Ну и, бывает, нальют арестованному стаканчик-другой. А мы здесь, если запах учуем, их в карцер закрываем до протрезвения. Но этот на-а-глый. А менты-то, менты! Вот суки продажные! – ругнулась в сердцах дежурная.

Щукин распрощался наконец с подполковником, пожал ему руку, похлопал по плечу, показав большой палец – мол все было здорово! – и, улыбаясь с пьяным самодовольством, направился к двери КПП, сопровождаемый милиционерами, которые волокли тяжелые сумки.

– Тук-тук! Кто в теремочке живет? – заорал Щукин, барабаня по двери кулаком. – Открывайте, крысы тюремные! Узник вернулся в свою темницу!

– Гнида какая, а?! – возмутилась сержант. – В прошлый раз ответственным дежурным от руководства замполит Барыбин был. Видел, что Щукин пьяный, но не стал шум поднимать, велел в общую камеру вести. И передачу, которую тот с собой приволок, пропустил. Так теперь этот Щукин вконец оборзел!

С топотом, громыхнув железной дверью, со стороны режимного корпуса в дежурку вошли майор Рубцов и ДПНСИ капитан Варавин.

– Это кто там в тюрьму так настойчиво ломится? – поинтересовался Рубцов.

– Да Щукин по камере соскучился. Пьяный, – уточнила Ленка.

– А ну, впусти. Варавин, встречай сынка обкомовского! – распорядился Рубцов.

– Встретим… – пообещал худой, сутулый Варавин, снимая с гвоздика на стене резиновую палку. – Ленка, дай-ка наручники.

Помощница открыла электрозамок, и на пороге дежурки появился Щукин. Все так же улыбаясь, он достал из кармана и сунул в рот необычную, зеленого цвета длинную сигарету, прикурил, щелкнув золотистой зажигалкой, глубоко затянулся и, блаженно жмурясь, выпустил дым в сторону стоящего на пути Рубцова. Потом открыл блеклые, навыкате, глаза, хлопнул белесыми ресницами и, узнавая будто, помахал беззаботно сигаретой майору:

– Прив-в-вет родной тюрьме! Эти, – небрежно указал большим пальцем за спину на милиционеров, – со мной. Мамаша-хлопотунья столько припасов сыночку в казенный дом собрала, что не знаю, как до камеры дотащить. Поможешь, майор? Или пусть менты корячатся…

Вошедшие следом за ним на КПП милиционеры, отдуваясь, опустили сумки и теперь топтались нерешительно.

– Передачи заключенным принимаются ежедневно с девяти утра до пяти вечера, весом не более пяти килограммов, – официальным голосом, пряча за спиной резиновую дубинку, сообщил Рубцов.

– Да ладно, командир, брось выпендриваться. Знаешь ведь, с кем дело имеешь. Скажу, кому надо, сам будешь мне в камеру жратву таскать. А если потребую, так и бабу приведешь…

Рубцов, глядя мимо Щукина, сказал милиционерам презрительно:

– Ну-ка, ментяры, волоките эти баулы назад.

– Нам, товарищ майор, подполковник приказал. Вон он, во дворе стоит, с ним и разбирайтесь. А мы люди маленькие, – утирая лоб, устало возразил один из сержантов.

– Кончай понтоваться, командир! А то сам эти сумки потащишь! – встрял Щукин.

Рубцов шагнул к зэку, положил руку на его плечо, повернул спиной к себе.

– Ты че, командир? – изумился тот, подчиняясь невольно.

Понимая, что произойдет сейчас, Варавин и Самохин подошли ближе, но их помощи не потребовалось. В тесном пространстве коридорчика КПП, где и размахнуться-то как следует негде, Рубцов резко, с оттяжкой перепоясал Щукина дубинкой. Тот, охнув, осел, выпучив глаза, схватился за поясницу. Майор пнул его сапогом под ребра, перекатил, лежащего, на живот. Подскочивший кстати Варавин завернул Щукину руки за спину, защелкнул наручники. Потом, в свою очередь, огрел по спине дубинкой – раз, другой, третий…

– Хватит, – мотнул головой Рубцов, – а то гляди сколько пыли из него выбил. Дышать нечем.

– Да это он со страху обхезался, – широко улыбался Варавин, – ишь, фраер, под блатного канает, а сам от первого же дубинала в штаны наложил! Ф-фу!

– Конечно, товарищи милиционеры перекормили парня, вот его и пронесло, – поддакнул Рубцов. – Так, сержантюги? Тоже небось обкомовские спецпайки у Щукиных жрали?

– Мы… я… я сейчас подполковника позову, – пролепетал один из милиционеров и кинулся во двор, захлопнув за собой дверь. Второй метнулся было следом, yо электрозамок уже надежно защелкнулся, и сержант заметался, то пытаясь открыть дверь, то хватаясь за ручки неподъемных сумок.

– Ленка, открой ему, пусть выметается. Да баулы не забудь, зэчий холуй! – прикрикнул Варавин.

Милиционер суетливо поволок сумки в открывшуюся наконец перед ним дверь.

– Все, майор, ты – покойник, – сдавленно прохрипел с пола Щукин, – узнаю твою фамилию, на воле из-под земли достану…

– Ты глянь-ка, очухался! – весело изумился Рубцов. Он подошел к поверженному, наступил ему сапогом на спину: – Фамилия моя – Рубцов. А насчет воли… Ты мне там тоже не попадайся – убью!

На КПП со двора решительно вошел милицейский подполковник.

– Эт-то что такое?! – гневно воскликнул он, разглядев происходящее в дежурке.

– Представьтесь, пожалуйста, – не снимая ноги со спины Щукина, встретил его Рубцов.

– Я заместитель начальника городского УВД подполковник Жирноклеев. Что здесь происходит?

– Да вот, пьяного подследственного, которого вы нам в таком виде доставили, в чувство приводим, – добродушно объяснил Рубцов.

– Вы… Вы что, не знаете, кто это такой?! Да он вас… да его отец…

Рубцов наконец убрал ногу с Щукина, подошел, поигрывая дубинкой, к подполковнику:

– Предъявите удостоверение.

– Зачем? – насторожился тот.

– А может, вы, гражданин, и не милиционер вовсе, а просто урка переодетый? – озабоченно объяснил майор. – Давайте показывайте…

Стушевавшись, подполковник полез во внутренний карман кителя, достал удостоверение. Рубцов расторопно выхватил его из рук милиционера, открыл корочки, прочел громко:

– Жирноклеев Иван Прохорович… Вроде все точно. Но проверить на всякий случай не мешает, – сказал майор, пряча удостоверение в свой карман.

– Т-ты что делаешь? – остолбенел подполковник. – Да тебе, майор, служить до утра осталось!

– Посмотрим… – равнодушно пожал плечами Рубцов и повернулся к Варавину: – Капитан, закрой этого гражданина в бокс до выяснения личности. Потом позвони в УВД, скажи, что возле нашего СИЗО какой-то пьяный мент с погонами подполковника ошивался, пытался вступить с заключенными в незаконную связь. Пусть приедут, разберутся. А то мы что-то засомневались, неужто замначальника УВД города на такое способен?

– Не имеешь права! – крикнул милиционер и шарахнулся к двери, но здесь его перехватил Самохин. Взял вежливо под руку, а когда подполковник попытался вырваться, незаметно выкрутил ему кисть руки, подтолкнул легонько вперед, предложил тихо:

– Пройдемте, гражданин.

– Может, вместе с Щукиным его закроем? До вытрезвления и выяснения личности? – поинтересовался Варавин.

– Да нет, Щукина сразу в карцер. А этого в бокс, который возле обыскной, – распорядился Рубцов и пояснил для подполковника: – Там вам, гражданин, удобно будет. Маленький такой боксик, уютный. Пенальчик бетонный. В нем только в вертикальном положении находиться можно. Зато не упадете, не ушибетесь, пьяненький-то… Мы некоторых, которые буянят, вверх ногами туда ставим. Кровь к голове приливает, быстрее трезвеют…

– Ну ладно, майор, ну, кончай, отпусти, – жалобно заныл подполковник. – Ну, виноват, сам знаю. Служба такая! Мне приказали – я сделал. Завез после допроса Щукина к родителям, к папе с мамой. Второй секретарь обкома все-таки, как откажешь? Пришлось посидеть, выпить, передачу эту взять. Альберт Николаевич, ну, отец Щукина, говорит, мол, все равно сына скоро из-под стражи освободят, недоразумение вышло. Генерал, между нами, тоже следователям команду дал: как, говорит, это дело раскрутили, так теперь и закручивайте…

– Ладно! – сжалился Рубцов. – Отпусти его, Самохин. Идите, товарищ подполковник, служите.

– Вот спасибо, майор! – оживился милиционер. – Правильно! Чего нам ссориться? Одно дело делаем.

– Да дела-то мы с вами, товарищ Жирноклеев, делаем разные, – усмехнулся Рубцов и, когда подполковник, не оборачиваясь, пулей вылетел из дежурки, приказал: – Ленка! Открой им ворота, пусть выкатываются. И, глядя в окно на торопливо взвывший двигателем «уазик», добавил: – Судя по тому, как наша доблестная милиция службу несет, скоро в изоляторе только работяги да колхозники сидеть будут.

– Как во всем цивилизованном мире, – поддакнул Самохин, а потом вспомнил: – Тьфу, черт! Заморочил голову с этим Щукиным… Там в карцере зэк взбесился, обыскник звонил.

– А вот мы туда и пойдем сейчас, – пообещал Рубцов и прихватил за шиворот Щукина: – Вставай, засранец. Нам таких, как ты, таскать западло. Да радуйся, что в карцер сажаю. А то могу кинуть, обосранного, в общую хату. Вот братва повеселится!

В карцер из дежурки вела крутая металлическая лестница. Спускались гуськом. Первым шел ДПНСИ Варавин, за ним, придерживаемый сзади Рубцовым за воротник, брел, заплетаясь ногами, Щукин. Замыкал шествие Самохин. В подвале, где размещался карцер, пахло затхлым и сырым подземельем. По сторонам короткого коридора располагалось по три камеры. Дверь в одну из них оказалась распахнутой. За ней, цельнометаллической, находилась другая, решетчатая, сваренная из толстых железных прутьев. Помещение камеры было тесным, без окон. Сумрачное, оштукатуренное «под шубу» пространство тускло освещала утопленная в нише под потолком и тоже забранная частой решеткой электролампочка. Дощатые, окантованные металлическим «уголком» нары были подняты к стене и закреплены специальным штырем, фиксировавшим их в таком положении со стороны коридора. В дальнем углу камеры белел до половины вцементированный в пол унитаз.

Варавин открыл ключом решетчатую дверь, распахнул, и Рубцов толкнул Щукина в мрачное нутро камеры.

– Здесь ты будешь трезветь суток пять, а потом посмотрим.

– А наручники? – жалобно спросил Щукин.

– К утру, если тихо будешь себя вести, снимем, – великодушно пообещал Рубцов, захлопывая обе двери.

Подоспел запыхавшийся обыскник.

– Ты где шляешься? – грубо встретил его Рубцов.

– Где-где… Кречетова, ну, которому псих башку разбил, в санчасть отвел.

– А что медичка по поводу сумасшедшего сказала? – поинтересовался Варавин. – Если зэк дуркует – это по их части…

– Она грит, что к психованному в камеру не пойдет. Закоцайте, грит, его сперва в наручники или рубашку смирительную наденьте! Тогда она ему укол успокоительный сделает.

– Укол… – усмехнулся Варавин, – ей самой укол нужен… успокоительный. Баба незамужняя… Ты бы, старшина, уколол ее пару раз, глядишь, посговорчивее станет. А то что ни спросишь, не знает ничего. Один ответ – вызывайте врача или в городскую больницу зэка везите. А тюремные медики на что?

– Ага… – шмыгнул носом обыскник, – мне, значит, бабу сорокалетнюю, а себе Ленку… То-то она у тебя после уколов такая сговорчивая!

– Кончай трепаться, бабники, – поморщился Рубцов, – сейчас я предоставлю вам возможность мужскую доблесть проявить. Где псих-то? Показывайте!

Обыскник опасливо указал на дверь соседней камеры:

– Там он, в четвертой хате. Что-то притих, а счас только долбил железякой.

Будто в ответ на слова старшины раздался грохот. Дверь камеры вздрогнула от мощного удара изнутри.

– Открывай! – скомандовал Рубцов.

– Не выскочит? – поостерегся Самохин.

– Да не-ет… Если, конечно, внутреннюю решетку не снес, – неуверенно предположил Варавин.

– Щас гляну! – Обыскник осторожно сдвинул в сторону задвижку, прикрывавшую снаружи смотровой глазок, не застекленный, как в обычных камерах, а закрытый металлической пластиной с мелкими отверстиями, чтобы обитатель камеры не смог изнутри повредить глаз надзирающего.

– А ну, козел, отойди от двери! – сказал, обращаясь к тому, кто был с той стороны, старшина и, обернувшись к Рубцову, посетовал: – Ни хрена не вижу! А, ладно. Была не была! Открываю.

Он щелкнул ключом, приоткрыл тяжелую дверь на ширину ладони и тут же отпрянул, а в камере опять оглушительно грохнуло.

– Эй, командир! – раздался голос из соседней хаты в конце коридора. – Успокойте вы этого долбака! Заколебал уже своим стуком! Спать мешает!

– Спать будешь после того, как отбой объявим, – крикнул в ответ Рубцов. – Это ж карцер, а не санаторий!

– А если не санаторий, то и нечего здесь психов держать! – парировал зэк, видимо, обрадовавшийся возможности поболтать в своей «одиночке». – А то, слышь, командир, выпусти меня, я этого дурака вмиг успокою!

Обыскник, решившись, шире распахнул дверь, и Самохин увидел, что внутренняя решетка цела. За ней стоял огромный, растрепанный мужик, похожий на мельника из-за слоя белесой цементной пыли, запорошившей его разорванную, висящую клочками одежду. Безумный взгляд яростно буравил тюремщиков. В руках сумасшедший держал полутораметровый кусок металлического «уголка», вывернутый невероятным усилием из окантовки дощатых нар.

– Почему нары не закрыты? – сердито поинтересовался Рубцов.

– Да потому что он не нарушитель режима, а псих-больной! – в сердцах оправдывался обыскник. – А раз так – нары на день положено оставлять, пусть отдыхает. Вот он и отдохнул. Выломал железяку – теперь поди отыми!

– Слушай, старшина, – вступил в разговор Самохин, – выходит, этот мужик не здесь, в карцере, а раньше сдвинулся?

– Ну да! У него в общей камере башню заклинило. Ну, в карцер и сунули, вроде как для изоляции. А здесь, видать, крыша у бедолаги совсем потекла…

– Тогда объясни мне, – допытывался Самохин, – как случилось, что нормального заключенного к заведомо сумасшедшему, да еще такому буйному, посадили?

– Черт знает, – смутился старшина, – по запарке, наверное. У нас же как? Привели зэка с корпуса, сунули обыскнику постановление о водворении в карцер, тот и закрыл в первую попавшуюся хату.

– Так ведь Кречетова только сегодня перед обедом в карцер водворили! – догадался Самохин. – Значит, ты и сажал!

– Н-нет… – растерялся старшина, – я не сажал его… Постановление о водворении мне передавали, это точно. А кто сажал Кречетова к этому психу – не видел…

– Я сажал, – признался Варавин и в ответ на недоуменные взгляды пояснил смущенно: – Действительно, по запарке. Когда корпусной Изнасилыч Кречетова привел, обыскник этап шмонал. Я один был в дежурке. Ну, Ленка еще. Я ей и говорю, отведи, мол, этого орла в карцер и закрой в любую свободную хату. А тут откуда ни возьмись – начальник оперчасти, капитан Скляр. И приказывает Ленке: не в любую, а в четвертую. А потом, когда та зэка увела, подмигнул мне и шепчет: там, дескать, человечек есть, который за Кречетовым присмотрит. Вот и присмотрел…

– Тоже мне, подкуменок нашелся! – взорвался вдруг Рубцов. – Скляр, видите ли, ему велел! Да кто он такой? Ты ж за все отвечаешь! И если бы псих Кречетова укокошил, с тебя бы спросили… Скляр… Он свои кумовские макли наводит, а ты, как баран, слушаешься!

– Виноват, товарищ майор, – понурился Варавин, – но с Кречетовым вроде обошлось, а с этим-то что делать?

– А что делать? – развеселился вдруг Рубцов. – Тащить дурака из камеры надо!

– Да-а… А кто к нему полезет? – поежился Варавин.

– Ты, естественно, – сделав строгое лицо, сказал Рубцов, – кто у нас ДПНСИ? Иди в ружейную комнату, экипируйся. Каску надень, бронежилет… Можешь еще щит прихватить. Ворвешься в камеру, отвлечешь психа на себя. Он, конечно, успеет тебя разок этой железякой по башке оховячить, но тут мы с Самохиным подоспеем и его скрутим!

Варавин скривился обиженно:

– Издеваетесь, да? Этот бугай мне башку вместе с каской с плеч снесет!

– Да не дрейфь! – беззаботно махнул рукой Рубцов. – Авось увернешься! Или щитом прикроешься… Хотя есть и другой выход, – продолжил он и, видя вспыхнувшую на лице Варавина надежду, развил мысль: – Можешь отстрелять его через решетку. Дай Ленке команду, пусть возьмет автомат и бабахнет! Не промахнется – в упор-то!..

– Вам смешно, – утер носовым платком вспотевший лоб Варавин и, задумчиво оглядев зэка, предложил: – Разве что газом его травануть? Кинуть в хату баллончик «черемухи» и повязать, пока чихает.

– Не выйдет, – назидательно возразил Рубцов, – на психов слезоточивый газ не действует, инструкции по применению надо внимательнее читать, товарищ капитан! К тому же после «черемухи» он так рассвирепеет, что его действительно только пулей и успокоишь… Эй, псих! – обратился к зэку Рубцов. – Тебе чего надо-то»?

– А-а-а! – заорал в ответ дурным голосом до того притихший было мужик и опять обрушил на решетку свое увесистое оружие.

– Во гад! И в переговоры не вступает! – почесал затылок Варавин. – Что ж делать-то?

– Давайте перекурим вначале, обмозгуем. Торопиться некуда, – сказал Самохин.

Он достал пачку «Примы», размял пальцами упругую сигарету, поднес к губам. Потом нашарил спички, прикурил. Делая все это бездумно, машинально, как всякий заядлый курильщик, майор вдруг обратил внимание на то, что сумасшедший пристально наблюдает за ним, замерев и опустив тяжелую железяку. Нарочито медленно Самохин глубоко затянулся, выпустил в сторону зэка клуб дыма и, театрально откинув руку, сбил щелчком пепельную колбаску с кончика сигареты. Зэк жадно наблюдал за ним, по-собачьи сопровождая взглядом и поворотом головы каждое движение курящего. Самохин полез в карман кителя, опять достал пачку и, будто между прочим, протянул сумасшедшему:

– Хочешь? – и увидел, как мужик сглотнул слюну, не отрывая взгляда от сигарет. – Бери, не стесняйся, – добродушно предложил Самохин и, вытряхнув одну сигаретку, поднес к решетке.

Безумец, забыв о своем оружии, шагнул навстречу, протянул руку.

– Э, нет, – сказал Самохин, – так не пойдет. Давай меняться. Ты мне сначала это, – и указал на железку в руке мужика.

Тот остановился нерешительно, переводя взгляд с металлического «уголка» на сигарету, словно прикидывая равноценность предстоящего обмена.

– Ну, давай, – поторопил его Самохин, – хорошая «Прима», саратовская. Ты только дым нюхни. Чуешь? – И Самохин опять пыхнул в сторону сумасшедшего клубом дыма.

Поняв, что происходит, Рубцов и Варавин замерли. Наконец, хрустя фаянсовыми осколками вдребезги разнесенного им унитаза, зэк подошел вплотную к решетчатой двери и протянул сквозь нее Самохину один конец «уголка». Майор взялся за него, попытался вытянуть на свою сторону, но сумасшедший крепко держал конец железки.

– Ишь, дурак-то дурак, а не обманешь! – не выдержав, громко шепнул обыскник.

– Да кто ж его обманывает? – возмутился Самохин. – Да я отродясь никого не обманывал! Ну, на сигарету-то, бери! Кури на здоровье!

Мужик жадно схватил сигарету, отпустил железку. Ликуя, Самохин мгновенно вытянул ее из камеры, бросил на пол. Достав спички, поднес огонек к решетке, дал прикурить сумасшедшему.

– Ну, ты молодец, майор! – восхитился Рубцов. – С тебя, Варавин, пузырь! Поставишь магарыч Самохину. Он, можно сказать, твою жизнь спас!

– Может, он еще подскажет, куда этого психа девать? – ревниво поинтересовался Варавин.

– Вот так всегда! – весело подметил Самохин. – Начнешь делать добрые дела – и нет им конца.

– А давайте придурка в «глушилку» сунем? Подходящее помещение! – предложил обыскник.

– Точно! – радостно хлопнул себя по лбу Рубцов.

– Что за «глушилка» такая? – удивился Самохин.

– Да есть тут, в карцере, одна хата, – понизив голос, пояснил Рубцов, – мы ее специально так оборудовали, чтоб из нее звуки наружу не доносились. Окна там нет, стены войлоком обшиты, дверь тоже обита. Кричи из нее сколько угодно – никто не услышит. И психу там хорошо будет. Железок нет, вздумает головой о стену биться – не расшибется об войлок-то…

– А к чему хата такая?

– Да мало ли… Бывает, придет в СИЗО этапом «авторитет» какой-нибудь, вор в законе – и давай мутить, указания по камерам рассылать. Ну, мы его в «глушилке» изолируем. Или если арестовали кого по важному делу и братва в изоляторе о его задержаний знать не должна – тоже сюда. Мы, кстати, Кречетова в ней два дня продержали, только потом в корпус перевели. Бизнесмен он заметный, богатенький, опасались, что народ будоражить начнет. А он ничего, тихо сидит…

«Глушилка» располагалась здесь же, в карцере, и выделялась тем, что на ее дверь со стороны коридора был прибит старый матрац. Полы в ней действительно были выстланы толстой резиной, стены, потолок и дверь изнутри – войлоком.

– Сейчас я психа сюда провожу, только вы отойдите подальше, чтоб не раздражать мужика, – предложил Самохин.

Сумасшедший покорно проследовал за майором в новую камеру, за что был вознагражден еще одной сигаретой.

– Вот видите, – удовлетворенно заявил Самохин, когда старшина-обыскник с облегчением захлопнул за больным дверь «гпушилки», – доброта всегда побеждает!

– Так то если с сумасшедшими дело иметь, – покачал головой Рубцов, – а у нас все больше здоровые, сознательные урки! – и, вздохнув обреченно, добавил: – Такие сволочи!

 

8

Ночь стремительно опускалась на изолятор. Остывающее солнце кануло за высокие тюремные стены, и, хотя на прилегающих улицах еще долго полыхала вечерняя заря, сменяясь незаметно мерцанием рекламы, огнями светофоров, заревом от деловито урчащего по дорогам потока припоздавших машин, в режимном дворе СИЗО царил колодезный сумрак. Обитатели изолятора укладывались по жестким двухъярусным «шконкам», взбивали старые, с комками свалявшейся ваты матрацы, дожевывали серый, липкий хлеб, затягивались напоследок сухо потрескивающей махоркой, дописывали в тусклом свете горящих круглосуточно лампочек слезливые жалобы и «помиловки», а дежурные контролерши, заглядывая в смотровые глазки, стучали по форточкам-«кормушкам» тяжелыми тюремными ключами, поторапливая:

– Ну-ка, братва, чего засиделись? Отбой!

Самохин и Рубцов расположились в тесной комнатушке столовой, где готовили пищу для заключенных, а по вечерам накрывали скудный ужин для сотрудников дежурного наряда.

– Что делается-то, а, граждане начальники? – сокрушался, ставя перед ними тарелки, повар из хозобслуги, длинный, за два метра, и невероятно худой для его сытной должности зэк. – Глядите, до чего эта гуманизация дошла! Нормы питания такие установили, аж готовить противно! Черпак от мяса в котле не проворачивается, честное слово! Был бы я вольный – украл половину, и не заметил бы никто. А на воле, говорят, все по талонам, мяса килограмм на человека в месяц приходится…

– Правильно подмечено, – согласился Самохин, – все у нас в стране шиворот-навыворот делается. Людям жрать нечего, а правительство, президент наш долбаный первым делом преступников утешать да закармливать кинулись…

– Не будет никакого толку от этой гуманизации, – убежденно заявил словоохотливый повар.– Человек должен тюрьмы бояться. Я в первый раз тридцать лет назад сел. Вот тогда режим в зоне был – жуть! Пахали на карьере как проклятые, а как есть – так сквозь баланду дно миски разглядеть можно. Весло, ну, ложка то есть, вроде и ни к чему. Хлебнул через край, поймал зубами крупинку – и отвали. Считай, что сыт. Я тогда пять лет отбухал на усиленном режиме, а как освободился – стал желудком страдать. Не мог к вольным харчам привыкнуть. От мяса понос открывался, не к столу будь сказано. Зато вся дурь блатная из головы повыветрилась. Понял, что еще одного срока на зоне не выдержу – хвост отброшу. Зарекся – и все. Тридцать лет в зону – ни ногой. Бывало, выпью с мужиками после работы, ну те и давай блатоваться или драку какую затевать, я сразу – в сторону. Отвяньте, говорю, ребята, я в эти игры не играю. На всю жизнь насиделся… А нонешних-то при такой кормежке, при гуманизации вашей из тюрьмы палкой не выгонишь! Другой бич, теплотрассник, три года горячего не хлебал, простыни белой не видывал, а здесь, в тюрьме, губу оттопыривает – то ему не так, это…

– А ты-то чего худой такой? – поинтересовался Самохин, вяло ковыряя вилкой кусок пережаренного мяса, щедро приправленного в соответствии с тюремными вкусами подгоревшим луком.

– Да я, гражданин майор, как язвой желудка занедужил, смотреть на это варево не хочу. Даже профессию сменил, ушел в монтажники. А после того как опять подзалетел, срок заработал, пришлось поварское ремесло вспомнить.

– Выходит, не уберегся все-таки от тюрьмы? – усиленно работая челюстями, пробубнил Рубцов.

– Дык, не так, так эдак! За бабу свою сел.

– Жену, что ли? – понимающе уточнил Рубцов.

– Ну! Дура, она и есть дура! Схлопотал по ее жалобе два года. Хорошо, хоть старую судимость погасили, а то трубил бы сейчас на строгом режиме… Теперь, дура, бегает, передачки мне диетические и лекарства дефицитные от язвы носит.

– Помирились? – усмехнулся Рубцов.

– Да куда ж денешься-то, – сокрушенно вздохнул зэк и почесал седой ежик волос под несвежим, сбившимся на бок поварским колпаком. – Может, и не ее вина, а судьба такая. Говорят же, мол, кто тюремной баланды раз в жизни отведал, будет хлебать ее до старости… Я уж думал, как пятьдесят годков стукнуло, что проскочил… Так нет, видать, тюрьму на сраной козе не объедешь…

– Все относительно, – веско сказал Рубцов, евший сосредоточенно и с видимым удовольствием, – зато у нас в изоляторе повар хороший появился.

Взглянув на него с легким недоумением, Самохин вспомнил вдруг, что майор – мужик разведенный, разносолы дома ему готовить, поди, некому, и этот ужин, возможно, действительно кажется Рубцову вкусным…

– Особенно лука повар не жалеет, – заметил Самохин, – витаминизирует всю тюрьму…

– Лук в нашем ремесле – первое дело. Он режим укрепляет! – изрек Рубцов.

– Каким образом? – поднял брови Самохин.

– А… – усмехнулся майор, – это проверенный метод борьбы с голодовками. Меня ему старые тюремщики научили. Если зэки на продоле голодовку держат и снимать не соглашаются – надо им аппетит раздраконить. И тогда я приказываю поставить в коридоре пару электроплиток, на них – сковороды, здесь в столовой есть такие, большие, чугунные. Наливаем в них подсолнечное масло, затем нашинкованный лук, и начинаем жарить…

– И… что?

– Не знаю, кто первым до этого додумался, но запах жареного лука голодного человека с ума сводит. Жрать хочется нестерпимо. Никакой баландой, кашей аппетит так не нагонишь… Ну, не выдерживают голодающие и начинают принимать пищу.

– Здорово, – помотал головой Самохин, – вот уж действительно – век живи, век учись. Я, например, про такой прикол раньше не слышал.

– Ты, Андрейч, еще много чего из наших дел наверняка не знаешь, – по-свойски уже, подобрев после ужина, сказал Рубцов, когда они, поблагодарив изможденного повара, вышли из жаркой столовой в сумрак режимного дворика. – Нам с тобой сегодня еще одно мероприятие предстоит. – И, глянув по сторонам, шепнул: – В два часа ночи «вышака» отправлять будем.

– Куда?

– Куда-куда, – усмехнулся Рубцов, – куда, по-твоему, приговоренных к высшей мере отправляют? На разборки к господу богу!

Самохин досадливо поморщился:

– Да я не такой уж наивный в тюремном деле, товарищ начальник. Стреляют их где, спрашиваю.

– А вот это, Андрейч, большая государственная тайна! Но зэки ее, естественно, знают, потому и тебе рассказать можно. В соседней области есть исполнительная тюрьма. Исполнительной она называется потому, что там приговоры к ВМН в исполнение приводят. Знаешь, что ВМН означает?

– Знаю. Высшая мера…

– Высшая! – со значением повторил Рубцов. – Вот в этой тюрьме и отстреливают в присутствии доктора и прокурора. Потом тело – в мешок с хлорной известью, чтоб, значит, и костей не осталось после приговоренного. Хоронят втихаря, на общем кладбище, но без памятника и указания фамилии… Стреляет прапор один, я с ним знаком, бывал в тех краях… Нормальный, между прочим, мужик, без всяких этих… комплексов. А что? Всего и делов-то – щелкнул тварь пулей в лоб, и отдыхай, жди, пока следующего привезут. Нам бы на старости лет работенку такую сачковую, да, майор?

– Гм… К-кхе… – закашлялся Самохин и украдкой покосился на Рубцова. Тот не шутил вроде, говорил серьезно.

– А пока наша с тобой задача, – продолжил майор, – обеспечить, чтоб нашего «вышака» доставили к месту главного действия в целости и сохранности. Разнарядка на этапирование в спецчасть пришла. Естественно, под грифом «секретно». Но зэки, как звери, загодя свой конец чуют. Тем более, что за приговоренными к ВМН отдельный, усиленный конвой внутренних войск приезжает. Зэки тоже не дураки. Если ночью в камеру «чекисты» пришли – значит, все кончено, последняя помиловка отклонена, пора лоб зеленкой мазать. Бывает, крик поднимают, истерику закатывают, а то и в драку кидаются. Мы, конечно, «вышака» в любом случае отправим, но изолятор могут перебаламутить. Поэтому действовать предстоит быстро, четко, по заранее отработанной схеме. Я Варавина домой не отпустил пока. Его дежурный наряд сменился уже, а он задержится. Поможет «вышака» отправить – и пусть мотает к жене и детям… Рубцов посмотрел на часы:

– В час ночи у нас этап в Среднюю Азию. Конвой подгонит автозаки где-то к половине первого. Пока погрузим, отвезем к поезду, за «вышаком» приедут. Тебе эта суета ни к чему, поэтому ты, Андрейч, пока часовым на вышку заступишь. Там сейчас корпусной, старшина Иванов сидит. Ты его подменишь, он поможет этап собрать, от него здесь проку больше будет. Людей-то не хватает, каждый штык на счету! А к отправке «вышака» мы тебя сменим. Так что подежуришь пару часов, отдохнешь в тишине на верхотуре… С автоматом-то обращаться умеешь?

– Разберусь, – скупо пообещал Самохин.

– Ну, инструктировать такого старого служаку, как ты, тоже долго не надо. Увидишь зэка в запретной зоне или на заборе – мочи без предупреждения. По инструкции при ночных побегах с преодолением основных заграждений предупредительных выстрелов делать не надо, огонь открывать сразу на поражение. Если заметишь зэков на территории изолятора, на крыше или увидишь, что в окно из камеры вылезает – звони в дежурку, докладывай ДПНСИ. Не перепутай только, хозобслугу за побегушников не прими…

– А что, разве зэки из хозобслуги ночью по территории СИЗО болтаются?

– Бывает. В режимном дворике у нас два «слухача» дежурят. Слушают, что зэки друг другу из камер кричат, записывают в блокнот и утром в оперчасть докладывают. Сантехники могут работать, электрики. Но, понятное дело, в запретку они не полезут. Пойдем, я тебя отведу на пост, со старшиной, дядей Лешей Ивановым познакомлю. Говнюк он, между нами говоря, редкостный!

Из-за нехватки тюремного персонала часовые на ночь выставлялись только на двух вышках из четырех, в светлое время суток обходились вовсе без внешней охраны, полагаясь на сигнализацию и благоразумие зэков, у которых обычно хватало ума не ломиться на волю средь бела дня.

В отличие от подобных сооружений в колониях, где вышки были специально открыты всем ветрам, чтоб часовые-солдаты не спали, маячили на тесном пятачке, четко видимые издалека, с КПП, в следственном изоляторе вышки построили капитально, из кирпича, со смотровыми, застекленными от непогоды окнами, позволявшими обозревать примыкавший забор, запретную зону передними и режимные корпуса СИЗО.

Рубцов распахнул неприметную калитку и провел Самохина через вспаханную полосу «запретки» на узенькую, посыпанную шлаком тропинку, идущую вдоль забора к вышке. По другую сторону тропки тянулись ряды густо переплетенной, ржавой колючей проволоки.

– Главное – на будущее – калитками не ошибись, – пояснил Рубцов, – рядом еще одна дверь, так она тебя выведет прямиком в пасть к Малышу. Он тут рядышком по специально огороженной дорожке бегает. И на охраняемой территории не только зэков, но и сотрудников не признает.

– А до нас через колючую проволоку не доберется? – опасливо покосился на «запретку» Самохин.

– Не-ет, сюда он не сунется. Малыш два года назад за кошкой погнался и в «егозе» запутался. Изрезался сильно, мы с кинологом его как драный тулуп зашивали. Думали, списать придется. Но ничего, оклемался, еще злее прежнего стал. А вот к «егозе», колючей проволоке, близко теперь не подходит. Малыш, а Малыш? Ты где? А, вот он, умница моя! Не лает по пустякам, приметил нас и молча крадется.

Самохин посмотрел туда, куда указал Рубцов, и увидел, что по другую сторону колючей проволоки, шумно принюхиваясь, идет огромный «кавказец».

– Держи, Малыш! Гляди, какую я тебе косточку принес! – любовно проворковал Рубцов. Вынул из бокового кармана кителя бумажный сверток, развернул, достал увесистую кость с лохмотьями мяса и швырнул псу. Тот осторожно ткнулся носом в подарок, взял в зубы, отстал, и вскоре из ночной тиши донеслось мощное хрупанье.

– Нельзя, конечно, караульного пса на посту подкармливать, – вздохнул Рубцов, – но кто ж его, кроме меня, пожалеет? От нас, псов конвойных, и порядочные люди, и собаки шарахаются…

– Да ладно тебе, майор, прибедняться, – возразил Самохин, – я иной раз работой своей даже горжусь. Потому что знаю – мало найдется людей, которые выдержали бы на нашем месте столько лет, не сломались, не скурвились…

– Ох, боюсь, что и сломались мы, Андреич, и скурвились… Я ж про должность исполнителя, про то, что готов таким делом заняться, сперва не подумав ляпнул. А потом понял – искренне сказал! Мне человека ухлопать сейчас – как высморкаться. И по ночам сниться не будет… Разве это нормально?

– Ну, во-первых, не каждого человека ты ухлопать готов, а только приговоренного судом. А во-вторых, мы же профессионалы! Видишь? – указал пальцем Самохин в темное, затянутое кое-где непроглядными тучами небо с редкими кристаллами холодных звезд. – Гудят!

– Кто? – удивился Рубцов.

– Не кто, а что. Электропровода! Напряжение по ним проходит страшное. А вон там, на столбах, изоляторы фарфоровые. Ток вокруг них такой силы, что металл расплавить может. А им хоть бы хны! Беленькие, чистенькие, блестят…

– Так то ж фарфор, диэлектрик. А мы живые… – вздохнул Рубцов.

– Стой, кто идет?! – раздался сверху, будто со звездных небес, голос часового на вышке.

– Кто-кто, – сварливо передразнил Рубцов, – хрен в кожаном пальто! Давай спускайся, пойдешь этап собирать во втором корпусе. Автомат оставь, тебя майор Самохин подменит.

– Вот бардак! – досадливо ругнулся часовой наверху, потом заскрипела деревянная лестница и темная фигура принялась осторожно спускаться, бормоча: – И када этот бардак закончится? То лезь на вышку, то слазь. А я, может, не могу на корпусах находиться, у меня, может, от махорочного дыма уже все нутро прокоптилось! Эта, как ее… астма!

– Вот жлоб! – шепнул Рубцов. – Сколько я его помню, лет двадцать уже на вышке этой сидит! Пригрелся здесь, к зэкам в камеры палкой не загонишь… Давай, Иванов, разомнись маленько! – крикнул он часовому, и тот грузно, мешком свалился с верхней ступеньки, придержал на голове форменную фуражку, ткнул что-то тяжелое в руки Самохину.

– Вот, подсумок с магазином запасным. Автомат на вышке, как влезете – справа, в кульке семечки – угощайтесь, – хмуро буркнул старшина, смирившись с необходимостью отправиться в прокуренные, душные корпуса.

– Спасибо, – поблагодарил Самохин и, прихватив подсумок на жестком солдатском ремне, неуклюже полез на вышку.

– Заберешься наверх – там телефон. Позвони ДПНСИ, что пост принял, – напутствовал его Рубцов.

– Как звонить-то? – обернулся Самохин.

– Просто сними трубку и жди, когда ответят. Да, еще… Учти, что все телефонные переговоры с вышкой на магнитофонную ленту записываются. Так что не болтай лишнего, а главное – не матерись. Сергеев страсть как не любит, обижается прямо. Он эту штуку с магнитофоном сам в обиход ввел, прослушивает регулярно, а там иной раз так матом обложат!

– Понятно, – кивнул в темноте Самохин, стараясь не промахнуться ногой мимо ступенек лестницы и судорожно хватаясь правой рукой за шаткое перильце, – чем с магнитофонами мудрить, лучше бы лестницу укрепили. Навернешься – костей не соберешь…

– Точно! – мстительно подтвердил низвергнутый с вышки старшина. – Тут умеючи надо, со сноровкой! А они пускают новичков разных, так и до беды недалеко. А опытных-то сотрудников, опять же, на корпуса…

– Пошли, опытный… – донеслось до Самохина снизу. – Сейчас будешь с шестого коридора строгий режим собирать. Смотри, чтоб каждый постельное белье сдал…

Вышка оказалась неожиданно обжитой и уютной. Забравшись в нее через люк в полу, Самохин захлопнул крышку. Темное нутро строения пахло табаком, кожей, ружейной смазкой. Справа на стене висел автомат с присоединенным магазином. Посредине помещался высокий табурет, застеленный для мягкости свернутым бушлатом. Когда глаза привыкли к полумраку, майор разглядел на полу добротный электрообогреватель, отключенный по причине летнего времени. Застекленные створки окон были распахнуты настежь, и ночной ветерок приятно холодил разомлевшего от дневной жары и беготни Самохина. На узеньком подоконнике разглядел стеклянную банку с опущенным в нее кипятильником, объемистый кулек и, вспомнив старшину, догадался – «семечки»!

Взгромоздившись на табурет, майор посмотрел в окно. Прямо под собой, совсем рядом, он увидел бетонный забор изолятора, по гребню которого тянулся ряд штырей, увенчанных яркими фонарями, шли нити блестящей от света колючей проволоки. Тонкие, едва заметные жилки сигнализации и густые спирали плоских лент «егозы» опасно сияли острыми, как бритвы, краями.

Перелезть через этот высоченный забор, снизу доверху ощетинившийся колющими, цепляющими, режущими шипами, даже не торопясь, используя альпинистское снаряжение, металлические кусачки, – и то казалось немыслимым. Более того, Самохин знал, что и под землей забор еще углубляется на несколько метров, а у основания его в почву погружены неприметные снаружи стальные стержни-датчики, реагирующие на сотрясение почвы и сигнализирующие о любой попытке подкопа.

Тем не менее из изолятора все же изредка, но сбегали – и перебираясь через забор, и прорывая многометровые тоннели-подкопы. И тогда оказывалось, что часовой на вышке беспробудно спал, сигнализация, чутко реагирующая на голубей и бродячих кошек, отчего-то не срабатывала и бетонная преграда забора оказывалась не такой уж непреодолимой и форсировалась без особых ухищрений, с помощью голых рук и невероятного стремления к воле… Но чаще всего побегу способствовало то, что в круговерти дел у тюремщиков от усталости «замыливались глаза». И тогда дежурный на КПП равнодушно выпускал за пределы следственного изолятора заключенного, а часовой на вышке тупо, будто загипнотизированный, взирал на отчаянно карабкающегося на забор беглеца, забывая подать сигнал тревоги и схватиться за автомат…

Самохин встрепенулся, отогнал от себя череду вялотекущих мыслей – так и заснуть недолго! – и стал пристально вглядываться в озаренную неживым синеватым светом неоновых фонарей полосу запретной зоны под вышкой. Ему вдруг почудилось там какое-то движение… Присмотревшись, майор узнал Малыша. Лохматый пес развалился на земле, вытянув лапы, и разглядывал что– то одному ему ведомое в сгустившемся у подножия забора мраке.

Самохин едва слышно свистнул. Пес мгновенно вскочил, настороженно уставился на вышку, откуда донесся звук, сощурился под ослепляющим, бившим сверху в упор прожектором, зарычал.

– Молодец, – удовлетворенно похвалил его Самохин, – давай сторожи!

Пес постоял, потянулся всем телом, зевнул и неторопливо затрусил по комковатой земле в противоположный конец контрольно-следовой полосы, подальше от беспокойного соседа на вышке.

Майор поерзал, удобнее устраиваясь на табурете, достал сигареты, пошарил пальцем в глубине стремительно пустеющей пачки, вздохнул обреченно и закурил, старательно пуская сиреневый в свете неоновых фонарей дым в окошко. Потом осторожно снял с гвоздя автомат, положил на колени, потрогал маслянистый затвор, флажок предохранителя, спусковой крючок. Глядя на неприступный, мерцающий в потустороннем свете люминесцентных ламп, опутавших его проводами и колючками, забор, Самохин представил вдруг, что вот сейчас откуда-то от темных стен изолятора метнутся к нему две-три сгорбленные фигурки неведомо как выбравшихся из камеры зэков. Он не сможет, да и не захочет разглядеть их лица. Отсюда, с вышки, они покажутся не людьми даже, а призрачными тенями, которые, помогая и подсаживая друг друга, примутся карабкаться на забор, и он, Самохин, вздрогнув от неожиданности, поднимет автомат, передернет тугой затвор, вгоняя патрон в ствол, прицелится старательно и, задохнувшись на миг от волнения и азарта, плавно, как учили, нажмет на спуск. Майор стрелял редко, а из «Калашникова», дай бог памяти, в последний раз года три назад, но не промахнется наверняка – где тут промахиваться, когда до самого дальнего конца забора меньше сотни метров…

Самохин вспомнил, как у него на глазах командир конвойного батальона застрелил зэка-побегушника по фамилии… ну да, Золотарев, точно, Золотарева застрелил, которого Самохин знал, незадолго до случившегося разговаривал с ним, задерживал его, дурака такого, после первого побега, и все обошлось вначале без стрельбы, и потому поступок лихого комбата поразил тогда майора бессмысленной жестокостью. Тем более, что бойцы-«чекисты» могли без особого труда изловить ринувшегося в чистое поле под прицелом автомата зэка… И вот сейчас Самохин поймал себя на том, что тоже готов схватиться за оружие, целиться старательно, чтоб наверняка, и на мушке перед ним в этот миг будут маячить не люди со своими судьбами, радостями, печалями, хорошими и дурными поступками, которых у каждого в жизни хоть отбавляй, и побег из-под стражи – еще не самый страшный из них; нет, глядя отсюда, с вышки, в прорезь прицела, майор будет видеть не человека, а только четко различимую, как в тире, мишень…

Самохин докурил сигарету, щелчком послал окурок в окно, посмотрел, как рубиновая точка канула где-то в скудной траве за границей запретки, а чуткий Малыш большими прыжками метнулся на шорох, принюхался подозрительно к сигаретному дыму и улегся неподалеку, видимо решив не доверять охрану этого участка забора подозрительно-беспокойному часовому.

Пронзительно зазвонил телефон, и Самохин, подняв трубку, узнал голос Рубцова.

– Ты чего не доложил-то, что пост принял?

– Да… забыл! – смутился майор.

– Ну ладно, бывает. Как отдохнул? Пофилософствовал небось, на звезды глядя?

– Я бдил! – помня, что телефонные разговоры записываются, коротко ответил Самохин.

– Одно другому не мешает. Но лафа твоя, Андреич, кончилась. Этот этап спихнули, сейчас тебя старшина Иванов сменит, а ты подходи сюда, в дежурку. Ну, бывай. Да гляди, не пульни в старшину, он уже к тебе направляется.

Самохин повесил автомат на прежнее место и стал ждать смены.

Спустившись с вышки под ворчание сменщика, он действительно почувствовал себя отдохнувшим и бодро зашагал на КПП.

В комнате ДПНСИ было накурено и тесно. Кроме Варавина и Рубцова, здесь находилась только что заступившая на дежурство смена майора Жихарева и несколько солдат-«чекистов» во главе с крепким, затянутым в портупею капитаном внутренних войск. Все были сосредоточены и суровы.

Рубцов по-военному четко изложил план действий по изъятию из камеры приговоренного к высшей мере по фамилии Жуков.

– Диспозиция такая, – мельком глянув на вошедшего Самохина, продолжил Рубцов: – Выдвигаемся в корпус ровно в два ноль-ноль. Передвигаться тихо, сапогами не греметь, дверями не хлопать. Работаем аккуратно, молча, как в разведке. Жихарев отключает сигнализацию у «вышаков», чтобы, когда камеру откроем, трезвон на весь изолятор не поднимать. Входим быстро, без толкотни. Первыми идем мы с капитаном… – Рубцов глянул на командира «чекистов».

– Сиверцев, – напомнил тот.

– Да, мы с начальником конвоя капитаном Сиверцевым. За нами Самохин с Варавиным. Жихарев и солдаты – в коридоре, на стреме. Я даю команду «вышаку» собирать вещи. Если он отказывается, начинает орать, буйствовать, в общем, не повиноваться, мы с Самохиным берем его на болевой прием, придушиваем слегка… Чтоб заткнулся. Капитан Сиверцев надевает ему наручники, а Варавин пихает в пасть кляп. Есть кляп? – строго посмотрел на ДПНСИ Рубцов.

Тот молча показал свернутое в тугой валик замызганное вафельное полотенце.

– Наручники, как всегда, свои взяли? – обернулся Рубцов к Сиверцеву.

– А как же! Наши, конвойные. Вашими только блох, а не зэков, стреноживать. То рвутся, то гнутся…

Капитан вынул из кармана, тряхнул, звякнув, ослепительно-белыми, будто из никелированного металла, наручниками.

– Легированная сталь! Конверсия, – со значением сказал он и бережно спрятал сияющие браслеты в карман галифе. – Сам бы носил вместо украшения…

– Ну, с богом, – скомандовал Рубцов и тронулся первым.

– Ты бы еще перекрестился, товарищ майор, – язвительно заметил начальник конвоя, – ишь, религиозный какой! Поддержки у бога просит, чтобы зэка на расстрел сподручнее спровадить!

– На все его воля… – лицемерно закатив глаза, вступился за своего начальника Варавин, а Рубцов, сверкнув глазами, шикнул на них:

– А ну, кончайте болтать, богословы хреновы! Ты, Варавин, когда кляп будешь пихать, старайся, чтобы зэк тебе палец не откусил. Или нос. Я это имел в виду, а вы… комментируете!

Все потянулись к выходу из дежурки. Самохин обратил внимание на то, что не только начальник конвоя, но и его бойцы были вооружены. У каждого на поясе висела кобура с «Макаровым», а капитан Сиверцев красовался с мощным, способным к автоматической стрельбе армейским пистолетом Стечкина в деревянной кобуре-прикладе.

В следственном изоляторе содержалось девять человек, приговоренных к высшей мере наказания. Как узнал Самохин, обычно с момента вынесения приговора до его исполнения проходило от полутора до двух лет. «Вышаков» размещали в тесных, обшитых изнутри листовым железом, похожих на гробы одиночных камерах. Всю обстановку их составляла железная, вцементированная ножками в пол койка, приваренные к металлической стене столик и скамья, сделанные из кровельного, покрашенного в веселенький голубой цвет железа. Деревянной в камере была только легкая прикроватная тумбочка, в которой заключенный хранил письменные принадлежности, махорку, запасную пару нательного белья да сиротское, размером с носовой платок холщовое полотенце.

Некоторым «вышакам» в конце концов все же приходило помилование, другим в этом отказывали, и они обреченно дожидались в железных камерах-склепах, когда за ними, непременно ночью, придет суровый спецконвой для сопровождения на последний в жизни этап…

Самохина в первое время удивляло подчеркнуто-вежливое отношение тюремщиков к «вышакам». Издерганные и злые контролеры, «режимники», способные не задумываясь огреть дубиной подвернувшегося некстати под горячую руку зэка, становились терпимее и вежливее при общении с приговоренным к исключительной мере наказания. Позднее майор понял, что осужденный на расстрел воспринимается окружающими как человек, уже искупивший в какой-то мере свою вину, готовящийся заплатить за нее собственной жизнью и стоящий одной ногой за гранью, разделяющей этот и тот, неведомый никому свет… И наоборот, Самохин был свидетелем того, как после получения извещения о помиловании «режимники» беспощадно в кровь избили шумно обрадовавшегося такому исходу «вышака» и в дальнейшем, переведя его в обычную камеру, не упускали случая походя, безо всякого повода, от души угостить «дубиналом».

При общении с заключенными-смертниками сотрудникам предписывалось соблюдать повышенные меры безопасности. На прогулки «вышаков» не водили, но оставались неизбежными походы их в тюремную баню, санчасть, на свидание с родственниками. Всего этого приговоренные к высшей мере не лишались до перевода в «исполнительную тюрьму».

Из камеры «вышаков» разрешалось выводить только закованными в наручники, в сопровождении трех-четырех сотрудников. При огромном недокомплекте штатов СИЗО соблюдение этих правил доставляло тюремщикам много хлопот, и не раз кто-нибудь из них бросал в сердцах «вышаку»: «Да когда же вам, паразитам, лоб зеленкой намажут?! Сил нет, как надоело нянчиться с вашей братвой!» – «Да уж скорее бы, командир, – смиренно и понимающе кивал приговоренный, разве ж это жизнь?»

И вот теперь для одного из них, Жукова, счет времени оставшегося бытия пошел на часы. Самохин вспомнил, что приговорен к расстрелу этот неказистый, в свои тридцать с лишним лет похожий на подростка мужичок за изнасилование и убийство двенадцатилетней девочки. Рассказывали, что во время суда отец погибшего ребенка бросился на убийцу с ножом, едва не зарезал, лишь конвой и спас насильника, обезоружив обезумевшего от горя и жажды мести отца.

«И вот теперь, – думал Самохин, шагая размеренно следом за молчаливыми, наряженными в новое хэбэ, как на смотру, солдатами спецконвоя, – эту месть предстоит осуществлять другим и в какой-то мере ему, Самохину. Усталые, не выспавшиеся тюремщики, не испытывающие особой личной ненависти к преступнику, повидавшие и попривыкшие ко всякому, угрюмые майоры и капитаны шли, стараясь не греметь сапогами, вели за собой, будто натаскивая, молодых, розовощеких солдат-«чекистов» по крутым, выщербленным лестницам изолятора, поднимались все выше и выше, чтобы затем, взяв под руки убийцу, ставшего за прошедшие с момента преступления годы уже равнодушным к неминуемой расплате, увести его, закованного в особо крепкие, «конверсионные» наручники, из камеры и, спускаясь на обратном пути все ниже и ниже, коридорами и подземными переходами, подвести к глухой бетонной стене, у которой тоже равнодушный и привычный к своей работе прапорщик навскидку, не целясь, пошлет из хорошо пристрелянного пистолета пулю в поникшую голову приговоренного. Миссию, в исполнении которой государство отказало отцу погибшей, должны взять на себя сотрудники изолятора. Сопроводить «вышака» на расстрел, равнодушно, буднично укокошить в соответствии с решением суда и служебными инструкциями – и продолжать жить дальше…

Задумавшись, Самохин ткнулся в спины остановившихся неожиданно впереди «чекистов». Пришли. Перед камерой, где содержался Жуков, расположились так, как наметил Рубцов. Майор достал из-за голенища сапога ключ, аккуратно, стараясь не лязгать металлом, вставил в замочную скважину, повернул. В тишине продола язычок замка оглушительно щелкнул. Рубцов резко потянул стальную дверь на себя, и она тоже пронзительно и ржаво заскрежетала петлями.

– За кем, братаны? – спросил тревожно приглушенный и гулкий, как из колодца, голос «вышака» в соседней камере.

– Кажись, за Витьком! Жуковым! – ответили ему с другого конца продола.

Когда дверь распахнулась, Жуков, облаченный в полосатую робу смертника, вскочил с кровати, заученным жестом заложил руки за спину и шагнул к стене, в сторону от стремительно вошедших в камеру офицеров.

– Здравия желаю, граждане начальники! – внятно произнес он, понуро глядя в цементный пол.

– Не спишь? – добродушно поинтересовался Рубцов, подойдя вплотную к «вышаку» и беря его за плечо, а потом добавил вполголоса: – Пора. Собирайся.

– Да я уж того… готов, – пожал плечами Жуков, оглядев обступивших его со всех сторон тюремщиков. – Как чуял, что вы сегодня придете.

– Руки давай. Вытяни вперед… Вот так! – скомандовал Сиверцев и ловко защелкнул на худых, непропорционально длинных руках заключенного сияющие стальные браслеты.

– Не дергайся, не ори, и все будет путем! – предупредил вполголоса Рубцов и ободряюще хлопнул Жукова по плечу. – Где твои шмотки?

Заключенный мотнул головой в сторону кровати. Там на полу стоял тощий вещевой мешок, завязанный у горловины на бантик черной тесемкой.

– Забирай, – разрешил Рубцов, и Жуков поднял скованными руками скорбный свой узелок, прижал к груди.

– Все? – деловито поинтересовался майор.

– Зубную щетку, вон там, на раковине забыл… – шепнул зэк.

– Кариес тебе не грозит, обойдешься, – съехидничал Варавин и тут же осекся, натолкнувшись на гневный взгляд Рубцова.

– На, забирай, – сказал майор, подавая зэку зубную щетку. – Куда тебе ее положить? Давай помогу…

Рубцов взял из рук Жукова мешок, размотал тесемку на горловине, бросил туда Щетку, опять ловко завязал, вернул «сидор» заключенному.

– Теперь все?

– Книги еще, гражданин майор. Казенные. На столике вон лежат. Проследите, чтоб утром в библиотеку отнесли. А то притырит еще кто-нибудь, а библиотекарша на меня подумает. Неудобно получится…

– Книги я сдам, – пообещал Рубцов. – Все, выходим. Ты, Жуков, будь мужиком, не шуми, не прощайся ни с кем. Не положено!

– Да я ж понимаю, – шмыгнул носом «вышак», – с кем прощаться-то? С кентами, что на этом продоле сидят, так и так скоро свидимся… На том свете.

Из камеры вышли чинно. Рубцов и Самохин придерживали с двух сторон Жукова за скованные руки, впереди шли Варавин и Сиверцев, сзади в затылок дышали молчаливые сосредоточенные солдаты. Спустились в подвал, где конвой, уже принявший на себя ответственность за «вышака», приступил к обыску.

С Жукова сняли наручники, раздели догола, после, чего «чекисты» тщательно прощупали все швы полосатой робы, вывернули карманы, вытряхнули на стол содержимое вещмешка. Капитан Сиверцев осмотрел каждую бывшую там вещь, кое-что брезгливо отбросил в сторону. Самохин разглядел, что среди предметов, которые отверг начальник конвоя, оказались новые домашние тапочки, потрепанный блокнот, пара школьных тетрадей, авторучка, несколько запасных стержней с разноцветной пастой, картонная баночка зубного порошка и зубная щетка, та самая, которую разрешил прихватить Рубцов. Туда же последовал снятый с шеи приговоренного нательный крестик.

– Не положено, – коротко произнес Сиверцев и небрежно смахнул горку вещей со стола в мусорный бак

– Что ж крестик-то? – сердобольно заметил пристально наблюдавший за обыском Самохин. – Пусть бы уж оставался. Сейчас религиозную атрибутику разрешили…

Начальник конвоя скептически посмотрел на майора, объяснил снисходительно:

– Один такой паренек на этапе крестик свой заточил как бритву и «чекиста» по сонной артерии им чиркнул. Солдат от кровотечения умер. Вот вам и атрибутика! А это – можно, – указал на оставшееся капитан.

На столе жалкой стопочкой лежали застиранные синие когда-то, а теперь белесые от едкого хозяйственного мыла трусы, вылинявшая майка, пара носок, кисет с махоркой, которую один из солдат предварительно рассыпал на листе бумаги и внимательно осмотрел по крупицам, коробка спичек и несколько газетных обрывков – на самокрутки.

– Иди ко мне! – скомандовал смертнику капитан. – Руки вверх! Так, открой рот. Повернись. Присядь. Нагнись. Порядок. Одевайся!

На Жукове опять защелкнули наручники, заведя на этот раз руки назад, за спину, сунули ему в кулак совсем уж отощавший узелок и повели наверх, в кабинет ДПНСИ. Там капитан расписался в какой-то бумажке, принял от Рубцова и передал на хранение одному из конвойных «чекистов» запечатанный сургучом пакет – личное дело приговоренного к высшей мере наказания.

Когда Жукова погрузили в темное нутро «воронка»-автозака и спецконвой под визг открываемых ворот КПП выехал за переделы изолятора, Самохин вспомнил вдруг, что привлекло его внимание в коридоре, когда выводили смертника. Расположенная на этом же продоле камера, где сидел Кречетов, была пуста. Догадаться об этом можно было по тому, что двери временно пустующих камер всегда держали открытыми, чтобы не путаться при подсчете свободных мест.

– Слушай, а где этот… ну, бизнесмен из сто четырнадцатой хаты? В санчасть положили, что ли? – осторожно поинтересовался майор у Рубцова.

– Зачем в санчасть? – удивился тот. – У него ранка небольшая, ссадина да шишка на голове. Йодом прижгли, и все…

– Так в камере-то его нет!

– А-а… – замялся Рубцов, – ты, наверное, на вышке сидел, когда Сергеев позволил. Я доложил ему о случившемся. И начальник СИЗО дал команду перевести Кречетова в двухсотую камеру. Я так подозреваю, что с подачи опера нашего, Скляра. Он лично за этой хатой присматривает.

– А Кречетова-то туда зачем? – допытывался Самохин.

– За надом! – раздраженно буркнул Рубцов. – Ты ж бывший «кум», понимать должен! В оперативную разработку его взяли…

Двухсотая камера были знаменитой на весь изолятор «пресс-хатой».

 

9

Самохин так и не сдружился с местными «кумовьями». В отличие от колонийских опера в следственном изоляторе выглядели вальяжными, преисполненными чувства собственной значимости. Свысока посматривали на прочих сотрудников, а когда их изредка направляли в помощь задерганным, замурзанным от постоянных «шмонов» режимникам для проведения прогулок, обысков, подчеркнуто сачковали, боясь замарать камерной грязью отутюженные рубашки и брюки, выказывая брезгливость и презрение к черновой тюремной работе. И, потоптавшись с полчаса рядом с «группой здоровья», неизменно исчезали, сославшись на неотложные сверхсекретные дела. Когда на утреннем разводе кто-нибудь из режимников возмущался, жалуясь на «белую кость» начальнику следственного изолятора, Сергеев лишь разводил руками, озабоченно бормоча что-то про особые задачи оперативников, а Рубцов кривился, демонстративно сторонясь «кумовьев»-чистоплюев.

Вскоре Самохин понял, что такое, особняком, положение местной оперчасти исходило из отличных от колонийских «кумотделов» задач, стоящих перед их коллегами здесь, в СИЗО. Зэки приходили в места лишения свободы, будучи уже осужденными за совершенное преступление, и администрации исправительно-трудового учреждения оставалось только следить, чтобы они «как положено» отсидели определенный им срок. В следственном изоляторе сотрудники оперчасти обязаны были, кроме прочего, способствовать раскрытию преступления, помогать расследованию, что в корне меняло отношение к заключенным. Это и обусловливало обилие «стукачей», «подсадных уток» в СИЗО, а также существование «пресс-хат» – камер, где с помощью специально подобранных зэков ломали и «кололи» подследственных, выбивая из них нужные для суда показания по уголовному делу.

Опера СИЗО и сами порой брались за эту работу, часами, попеременно, допрашивая того или иного арестованного, и в случае успеха получали от руководства денежные премии, награды и внеочередные звания.

В следственном изоляторе, где дубинка гуляла испокон веков и озлобленные режимники щедро, налево и направо, раздавали шлепки зэками, оперативников, занимавшихся вроде бы на первый взгляд тем же, откровенно не любили. Потому что режимники наказывали все-таки за конкретный проступок, совершенный уже здесь, в стенах изолятора. Нарушая правила содержания, заключенные сознавали грозящие им за это неприятности, были готовы к ним, а потому жалоб на жестокое обращение тюремщиков в адрес прокурора обычно в таких случаях не поступало.

К тому же, демонстрируя служебное рвение, контролеры и сотрудники режимной части не преследовали личной корысти, «тащили службу», в то время как опера, «коловшие», добывая доказательства и признание вины, подследственных, поощрялись в случае успехов вышестоящим руководством. При этом «кумовья» руками своих агентов совершали порой вовсе не допустимые с точки зрения тюремной морали вещи: «опускали» заключенных, истязали, что в местах лишения свободы расценивалось как «беспредел».

Возня, затеянная оперативниками вокруг Кречетова, насторожила Самохина. Вполне вероятно, решил он, что насели на арестованного бизнесмена с благословения генерала. Майору вспомнилось заявление начальника УВД в отношении Кречетова: «Сидеть он обязательно будет!» Самохин, всю жизнь прослуживший в органах внутренних дел, отчетливо сознавал, что «колоть» подозреваемых будут всегда. На этом, по большому счету, и держалась раскрываемость основной массы преступлений, когда после нескольких затрещин задержанный, шмыгая окровавленным носом, давал полный расклад совершенного им преступления, называл сообщников, рассказывал о прежних делах.

Конечно, были и ошибки, но чаще всего подозреваемый был действительно виноват, и добытые таким путем показания ускоряли следствие, облегчая жизнь работавшим по этому делу сотрудникам милиции, операм и «следакам». Другое дело, что в последнее время уголовные дела, построенные на чистосердечном признании подозреваемых, все чаще рассыпались в судах, ибо ловкие адвокаты умело использовали недостаточную базу доказательств, полученных с помощью кулачных методов расследования. Тем не менее в некоторых милицейских службах, например в уголовном розыске, где задачей оперативников прежде всего является задержание преступников по горячим следам, выбитые таким манером сведения о том, где скрываются подельники, в каком месте спрятано краденое или труп убитого, по-прежнему остаются бесценными. Главное – схватить подозреваемого, заковать в наручники, «закрыть» в камеру, а там пусть ушлые следователи ломают голову, как «сшить» дело, оформить бумаги для успешного прохождения в суде.

Однако методы, которые Самохин считал в какой-то мере оправданными в отношении заурядных уголовников, теряют смысл в случае применения их при расследовании крупных финансовых преступлений, к которым относилось и дело Кречетова. А то, что бизнесмена закрыли в одной камере с буйнопомешанным, и вовсе смахивало на попытку устранения подозреваемого. Теперь еще и «пресс-хата»… Вполне вероятно, что местные оперативники ведут какую-то свою игру, не санкционированную генералом Дымовым. Спросить об этом у начальника УВД Самохин не решался, да и правды услышать не надеялся. К тому же доказательств того, что кто-то пытается убрать Кречетова, нет. Оставалось выяснить у самого бизнесмена, какие сведения интересуют тех, кто запер его в «пресс-хату».

Порядки в следственном изоляторе были таковы, что Самохин не мог, да и не имел права общаться по своему желанию с заключенными, тем более вести с ними откровенные, не предназначенные для чужих ушей беседы. В камеры он входил только при проведении прогулок, обысков. Отдельных зэков периодически выводили на допросы, на прием к врачу в санчасть, для чего оформлялось специальное требование, где указывалась фамилия арестованного, номер камеры, в которой он содержался, а также кем, куда и с какой целью доставляется подследственный в пределах СИЗО. Документ этот подписывался ДПНСИ, и «выводной» сотрудник, забиравший зэка из камеры, вручал требование дежурному контролеру, надзиравшему за продолом. Правило это соблюдалось не слишком строго, и, в принципе, любой сотрудник мог, сославшись на срочность, без всякого документа сводить заключенного в санчасть или к оперу, но демонстрировать таким образом повышенный интерес к персоне Кречетова майор не хотел.

Тем более на глазах у набитой кумовскими стукачами «пресс-хаты».

С утра, во время прогулки, Самохин решил поближе познакомиться с обитателями двухсотой камеры. Располагалась она во втором корпусе, где в основном содержались арестованные по подозрению в тяжких преступлениях, и внешне ничем не отличалась от прочих. Та же металлическая, со смотровым глазком и «форточкой» дверь, покрашенная, как и все на этом продоле, в болотно-зеленый цвет. И все-таки казалось, что веет от камеры чем-то зловещим, особой тюремной безысходностью, а в намалеванной белой краской цифре «200», номере камеры, нули выглядели как две пустые, смотрящие в никуда глазницы черепа…

Оглядев дверь, Самохин усмехнулся скептически собственному не в меру разыгравшемуся воображению. Дежурная контролерша-пигалица из тех, про которых говорят «метр с кепкой», правда, вместо кепки на голове строгой малышки ловко сидела форменная пилотка, с видимым усилием потянула на себя тяжелую дверь и, грозно хмурясь, скомандовала тонким голоском:

– Пр-р-риготовились на прогулку!

Самохин осторожно отодвинул пигалицу плечом и шагнул внутрь камеры:

– Привет, ребята!

Шестеро обитателей «пресс-хаты» послушно выстроились вдоль стены, предупредительно заложив руки за спину, а один, здоровенный, на голову выше Самохина, шагнув навстречу, отбарабанил заученно:

– Гражданин майор! В камере шесть человек. Претензий к администрации, жалоб и заявлений не имеем. Готовы к проведению прогулки. Доложил дежурный по камере осужденный Быков!

– Молодец, – похвалил его Самохин, – четко рапортуешь! Ну-ка, дай-ка я гляну, как вы тут устроились… Та-а-к… Чистенько, постели заправлены… Обувь из-под шконок вытащите и вот здесь поставьте. А то шмонать будем – все переворошим. Вдруг подкоп ведете?

– Да чо мы, гражданин майор, совсем без ума? – осклабился дежурный по камере. – Чтоб из такой хаты ломиться? Да вы гляньте, сколько у нас жратвы тут, курева! На воле в магазине столько не найдешь…

– Правильно мыслишь, – согласился Самохин, цепко всматриваясь в лицо зэка, – небось, давно сидишь?

– Пятнашку добиваю…

– Ну и сиди дальше, – умиротворенно кивнул майор, – здесь-то оно действительно… спокойнее! А на воле – суета, голодуха… Баб только нет в тюрьме, а так – сам бы сел рядом с вами, отдыхал, да служить надо…

– Насчет баб тоже решить можно! – поддавшись на шутку простоватого майора, разоткровенничался один из обитателей камеры, по внешности – татарчонок. – У нас вот Симка есть! Красавец!

Он потрепал за шею стоящего в одном ряду с ним и все-таки чуть поодаль худого, симпатичного парнишку в очках. Тот затравленно глянул на майора и опустил глаза.

– Раз все у вас в ажуре – выбегай по одному на прогулку! -посторонившись, добродушно разрешил Самохин, и зэки цепочкой, шаркая тапочками, шустро засеменили по продолу в сторону прогулочных двориков.

Проводив их взглядом, Самохин обернулся к маленькой контролерше, которую окрестил про себя «Дюймовочкой», и поинтересовался как бы между прочим:

– А почему в одной камере осужденные содержатся вместе с подследственными? Ведь это строго запрещено!

Та пожала плечиками:

– ДПНСИ распорядился. А вообще-то здесь оперативники решают, кого и с кем посадить.

– А как в этой камере обстановка? Шума, драк не слыхать? – не отставал Самохин.

«Дюймовочка» посмотрела на майора с легким недоумением:

– Это ж пресс-хата, вы что, не знаете? Так-то вроде все тихо, а потом некоторых отсюда на носилках выносят…

– А разве вы, товарищ… – Самохин бросил взгляд на погоны контролерши, – сержант, не обязаны следить за порядком в камерах? – и добавил назидательно, так, что самому себе стал противен: – Ответственность за все, что случится за время дежурства, ложится персонально на вас!

– Только не за двухсотую камеру! – обиженно возразила «Дюймовочка». – Меня начальник оперчасти проинструктировал. И велел, в случае чего, ну, ЧП какого-нибудь, его или «кумовьев» вызывать и самой носа сюда не совать. А мне и не больно надо! – фыркнула контролерша. – По приказу я должна за десятью камерами во время дежурства надзирать, а у меня их на продоле сорок!

– Да ладно, дочка, не обижайся, – осторожно похлопал ее по плечу Самохин, – это я по привычке к тебе придираюсь. Знаешь, какими мы, тюремщики, вредными да скандальными к старости становимся? Иной раз сам себе не рад, а ничего не поделаешь – привычка. Профессиональная деформация! И ты тоже работенку себе выбрала… не подарок! Тебе б в артистки пойти, что ли. Вон ты какая… хорошенькая. В институте небось учишься? В юридическом?

– Сына кормлю! – сухо ответила «Дюймовочка» и, решительно захлопнув дверь опустевшей камеры, прошествовала танцующей походкой маленькой манекенщицы к следующей.

Самохин в который уже раз испытывал чувство стыда, будто его вина была в том, что эти девчонки вынуждены зарабатывать себе кусок хлеба тюремной службой, видеть и знать то, что и мужику иному не под силу…

И все-таки майор сделал для себя в то утро неожиданное и важное открытие. В «пресс-хате» он без труда вычислил отморозков, работающих на оперчасть. Эти «куморылые» зэки отличались сытой самоуверенностью, некоторой снисходительностью даже по отношению к нему, незнакомому им простодыре майору, и четко контрастировали со своими жертвами – подрастерявшим вальяжность, пришибленным будто Кречетовым и белобрысым, с пухлыми как у девицы губами пацанчиком – Симкой. А главной удачей было то, что в докладывавшем ему так лихо зэке – дежурном по камере – Самохин узнал Быка, приворованного когда-то, но ссучившегося в середине срока из-за своей патологической трусости.

Лет десять назад осужденный Быков пришел в колонию, где работал Самохин. На воле огромный, физически очень сильный и в той же степени наглый парень входил в банду, прогремевшую в начале восьмидесятых годов на всю область и даже страну серией дерзких налетов и убийств. Главаря группировки и нескольких его ближайших подручных расстреляли, остальные «братки» подсели плотно, на десять-пятнадцать лет строгого и усиленного режима каждый. В колониях по особому распоряжению из УВД, разумеется сделанному в устной форме, вновь прибывших бандитов взяли под особый контроль, поставили на самые тяжелые работы, а в случае отказа от них «щемили» на всю катушку, щедро отмеряя максимальные сроки водворения в штрафной изолятор и помещения камерного типа.

Впрягшийся было в тачку на кирпичном заводе Быков через полгода спекся и записался в СПП – колонийскую общественную организацию под мудреным официальным названием «Секция профилактики правонарушений», проще говоря – стал «активистом», «козлом». Бывшие дружки не простили предательства и попытались его убить. Самохин был на вахте, когда вечером, незадолго до отбоя, туда вошел Быков. Ни слова не говоря, он повернулся спиной и продемонстрировал майору торчащую под правой лопаткой обмотанную синей изолентой рукоятку заточенного электрода. Потом, расстегнув трясущейся рукой черную куртку, показал острое окровавленное жало, выглянувшее из груди. После чего рухнул на истоптанный сапогами пол, потеряв сознание.

Кряхтя от натуги и матерясь, Самохин вытащил просадившую «активиста» насквозь заточку, вызвал колонийского врача. Бык выжил, однако вскоре его по специальной разнарядке, выхлопотанной в управлении Самохиным, отправили в другую зону, подальше от вынесших смертный приговор «активисту» подельников.

Оперативного интереса Быков уже не представлял, так как, будучи отвергнут блатными, не мог информировать «кумовьев» о тайных делах и помыслах «отрицаловки», а для того, чтобы за пачку сигарет или чая доносить в оперчасть зоновские слухи и сплетни, стукачей всегда находилось с избытком. В конце концов Быкова отправили в Верхне-Камскую тюрьму, где он год или полтора проработал в хозобслуге. И сейчас именно этот период, в чем абсолютно был уверен Самохин, пытается забыть, вычеркнуть из своей жизни Бык. Прошлый его грех братвою давно забыт, многие, подобно ему, сами, не выдержав тягот лагерной жизни, пошли по «козьей тропе», и с этой стороны «активисту» Быкову опасность не угрожала. А вот если Самохин припомнит ему полтора года Верхне-Камской тюрьмы, Бык непременно испугается до икоты, в ногах будет валяться, пойдет на все, чтобы сохранить дела того времени в глубокой тайне…

А узнал самый большой секрет «активиста» майор случайно, по извечной, многими годами выработанной привычке запоминать, анализировать и приберегать в памяти любую, порой даже самую пустяковую и никчемную на первый взгляд информацию.

Несколько лет назад Самохина послали на учебу в Подмосковье, где находился институт усовершенствования квалификации тюремных работников. Там, вечеряя за рюмкой водки, Самохин близко сошелся с коллегой-опером, капитаном из Верхне-Камской тюрьмы. Располагалась «крытая» в небольшом, окруженном со всех сторон тайгой райцентре и считалась у зэков самым страшным в Союзе местом. Тюрьма специализировалась на «разворовывании» уголовных авторитетов. Там ломали, «ссучивали» даже «воров-законников». Эту единственную в своем роде тюрьму опекал генерал-лейтенант, начальник управления лесных исправительно-трудовых учреждений таежного края. Генерал пообещал министру внутренних дел с помощью жесточайшего режима содержания искоренить поднимавшую голову уже в середине восьмидесятых годов организованную преступность, возрождавшиеся по зонам воровские традиции да и самих, немногочисленных еще в ту пору, воров в законе.

Со всех зон Союза сюда стали сгонять наиболее стойкую, неисправимую «отрицаловку». Перевоспитание начиналось сразу с этапа, за порогом вахты. Прибывших зэков после поголовного шмона переодевали в полосатую робу, что не позволяло хоть как-то исхитриться и пронести на режимную территорию запрещенные предметы. Потом загоняли в прогулочные дворики, укладывали вниз лицом на бетонный пол и долго, часами, зачитывали правила поведения осужденных в местах лишения свободы. Любого, кто осмеливался поднять голову, пошевелиться, били дубинками. При этом объявлялось, что в камеру пойдет только тот, кто в письменном виде отречется от воровских традиций и вступит в ряды СПП – «актив».

Некоторые ломались уже на этом этапе и брели, опустив головы, в камеру, где у них начиналась относительно сытая жизнь зоновских «мужиков»-работяг. Других закрывали в «отстойники», месяцами морили на карцерном режиме, одновременно суля всяческие льготы и послабления в случае отказа от прежних воровских принципов. Наиболее стойких, отказавшихся «встать на путь исправления», волокли по «пресс-хатам», где за их «перевоспитание» принимались уже местные «активисты». На упрямца наваливались гурьбой, накидывали на шею удавку, насиловали – «опускали».

В числе других неисправимых зэков в спецтюрьму этапировали и легендарного вора в законе Витю Алмаза. Сидел он по зонам безвылазно с довоенных еще времен, имел непререкаемый авторитет не только в преступном мире, но и среди тюремщиков, и «разворовать» его, заставить подписаться под отказом от воровских традиций, было мечтой генерала и в случае успеха явилось бы триумфом новых подходов в методах исправления и перевоспитания осужденных. Кончилась эта история тем, что старого, больного чахоткой в последней стадии Витю Алмаза до смерти забили два активиста-«отморозка» в «пресс-хате». Одним из них и был встреченный теперь Самохиным в следственном изоляторе Бык.

Алмаза местная администрация «списала» как скончавшегося от неизлечимого туберкулеза, а расправившихся с ним «активистов» срочно перебросили в целях личной безопасности в другие зоны. Напарника Быка зэки все-таки вскоре вычислили и отомстили – вспороли живот и повесили на собственных кишках. А вот об участии Быка в убийстве легендарного «законника» знал только опер, который за дружеским застольем рассказал Самохину эту историю, неосторожно упомянув кличку одного из убийц -«отморозков». И когда, помотавшись по разным колониям, Бык вернулся в зону, где начинал отбывать срок, майор сопоставил сведения, полученные от Верхне-Камского «кума», и легко расколол Быка. Размазывая по толстой морде слезы и сопли, «активист» бухнулся на колени перед Самохиным, порывался целовать его пыльные, пропитанные вонючей ваксой яловые сапоги и умолял хранить в тайне страшное преступление, не имевшее сроков давности в воровском мире.

Брезгливо перешагнув через расплывшегося по полу жирной лепешкой Быка, Самохин ушел, не сказав ни слова. И вот теперь, при новой встрече, у майора появилась возможность напомнить «активисту» про старый должок…

Переговорить коротко с Кречетовым удалось в те минуты, когда Самохин конвоировал обитателей двухсотой камеры из прогулочных двориков. Изображая ревностного служаку, майор придрался на глазах у остальных зэков к бизнесмену за то, что тот не держал, как положено, руки за спиной, а, забывшись, размахивал ими при ходьбе. Самохин грубо выдернул его из цепочки, рявкнул яростно:

– К-как ходишь, твою мать?! Лицом к стене! Руки на затылок! Стоять! – и принялся обыскивать, тщательно обшаривая карманы пиджака, рубашки, брюк.

– Отвечай быстро, – вполголоса, когда сокамерники Кречетова удалились на недосягаемое для шепота расстояние, сказал Самохин, – что требуют от тебя в «пресс-хате»? Какие показания?

– Хотят, чтобы я назвал подельниками людей, не имеющих к этому отношения, – безучастно глядя в потолок, пробормотал Кречетов.

– Бьют?

– Пока нет, но грозятся. Насилуют при мне этого пацанчика… очкарика, и обещают, что со мною то же случится.

– Кому ты должен дать показания?

– Вообще-то следователю. Но написать можно в камере и передать кумовьям. Мне под это дело стопку бумаги и авторучку выдали. Местный опер, не знаю фамилию, мордастый такой, в звании капитана, предупредил, что через пару дней меня следак на допрос дернет. И если я ему соответствующие бумаги не представлю, опять откажусь, мною займутся вплотную.

– А что ж адвокаты твои? – удивился Самохин. – Найми самых лучших! Деньги-то небось найдешь!

– Так все, и лучшие и не лучшие, отказались. Оставался один дедок – из фронтовиков, честный. Меня, говорит, не запугают! А его и не пугают, потому что oт него для меня вреда больше, чем пользы. Склеротик, забывает все, путается…

– А пацанчик этот, которого… прессуют, он-то с какого бока в эту хату залетел?

– Да ни с какого! Так, мелкий бакланчик, хулиган. Его, по-моему, и мордуют лишь для того, чтобы на меня надавить, запугать.

– И как ты? Держишься? – заканчивая шмон, полюбопытствовал майор.

– Я все по закону делал! – в сердцах, почти вслух, ответил Кречетов. – Бизнес есть бизнес! Купил дешевле – продал дороже, как же иначе? Разве это преступление? Кстати, ты вообще-то кто такой, майор? Добрый дядя? С какой стати я должен тебе доверять?

– А ты и не доверяй, – усмехнулся Самохин. – Ладно, пошли в камеру.

– Вы, может, из КГБ? – с надеждой в голосе поинтересовался Кречетов.

Не ответив, Самохин подтолкнул его в спину, а когда приблизились к двери двухсотой, сказал громко:

– В следующий раз лишу ларька или в карцер отправлю!

– Извини, командир, случайно вышло, – тоже нарочито громко, для убедительности развел руками Кречетов. – Больше не повторится…

Маленькая контролерша, оставив дверь камеры приоткрытой, поторопила Кречетова:

– Давай заходи, разизвинялся тут…

Самохин, будто невзначай, сунулся в камеру вслед за нырнувшим туда бизнесменом и, встретившись взглядом с подобострастно вытянувшимся у входа Быком, изумился:

– Ба-а! Никак, знакомый?! Ты че, Быков, опять подсел?

Зыркнув по сторонам, Бык опустил голову, ответил сконфуженно:

– Да я, гражданин начальник, в натуре, и не выходил еще…

– Ай-яй-яй… – укоризненно покивал Самохин. – Это ж сколько лет человека в тюрьме морят? А ведь ты, можно сказать, образцовый заключенный, активист! Непорядок… Иди-ка сюда, расскажи, почему так случилось, а я что-нибудь насчет условно-досрочного освобождения присоветую… Помнишь, я тебе в зоне обещал – мол, какие вопросы будут – не стесняйся, обращайся прямо ко мне. Помнишь? Чем смогу – помогу. У меня слово – алмаз! – И, увидев, как вздрогнул Бык, закончил миролюбиво: – Мы своих активистов, надежных помощников администрации, всюду поддерживать должны. И всегда о них помнить, правильно, Быков?

Выводя зэка в коридор, Самохин оглянулся по сторонам. Контролерша-«Дюймовочка» принимала следующую камеру, вернувшуюся с прогулки, и не смотрела в их сторону.

– Разговор у нас будет короткий, – помрачнев, тихо объяснил Самохин. – Если что с бизнесменом, сокамерником твоим, плохого случится – ты крайним пойдешь! Усек? Мое слово – алмаз, ты знаешь…

Бык сжался, кивнул согласно:

– Все ништяк будет, гражданин майор…

– И чтобы без лишнего базара с кумовьями… Сболтнешь – сам знаешь, сколько тебе тогда жить останется.

– Понял, гражданин майор…

– Ну все, топай в хату, – распорядился Самохин и, заглянув в камеру, крикнул вслед: – Как помиловку напишешь – мне отдай. Я посмотрю, подредактирую и пущу по инстанциям!

Майор захлопнул дверь, щелкнул замком и направился в корпусную, чтобы по картотеке ближе познакомиться с обитателями «пресс-хаты».

В тесной прокуренной комнатушке царила белокурая Эльза с неизменной «Примой» в наманикюренных пальцах.

– Доброе утро, – вежливо поздоровался Самохин, – мне бы на карточки двухсотой камеры взглянуть. Хочу подследственному Кречетову замечание за нарушение режима во время прогулки вписать.

– Их перестрелять всех надо, козлов, а не замечания им объявлять, – лениво затягиваясь сигаретой и пуская колечки дыма в закопченный потолок, посоветовала старшая по корпусу. – Берите, вот они, карточки-то, в ящике…

Опасливо протиснувшись мимо пышнотелой дамы, майор отыскал в ящике ячейку под цифрой «200», достал стопку карточек с фотографиями, просмотрел медленно, не сразу узнавая на блеклых, сделанных уже здесь, в изоляторе, тюремным фотографом снимках физиономии обитателей «пресс-хаты». Отыскал и запомнил данные паренька-очкарика: Бушмакин Эдуард Николаевич, 1973 года рождения, привлекается по статье 206, часть первая, подследственный… Так, хулиганство… Повертев в руках карточку Кречетова и заметив, что Эльза отвлеклась, разговаривая с кем-то по телефону, Самохин, так и не написав ничего на обороте, в графе взысканий, сунул карточку в общую стопку и аккуратно уложил на место. Потом, кивнув на прощанье старшей по корпусу, вышел, прикрыл за собой дверь и поспешил на прогулочные дворики. Сослуживцы наверняка хватились запропастившегося куда-то майора, а Самохину вовсе не хотелось под конец срока службы заработать репутацию сачка и ловчилы, уклоняющегося от муторных тюремных обязанностей…

В конце рабочего дня майор выкроил минутку и забежал в штаб. За два месяца службы ему редко удавалось бывать здесь. Сергеев не вызывал, а проявлять инициативу и лезть на глаза начальству Самохин не привык, да и повода не было. Однако в этот раз он все-таки решился заглянуть к начальнику СИЗО, переговорить о том, что творится в «пресс-хате». При этом, для того чтобы не выказать свою заинтересованность в судьбе Кречетова, майор намеревался использовать сведения о притеснении там симпатичного, интеллигентного вида паренька – Бушмакина.

В приемной начальника СИЗО никого не было, и Самохин, застегнув для порядка китель и поправив перед зеркалом фуражку, несмело стукнул по двери костяшками пальцев. Толстый слой дерматиновой обивки приглушил звук, и майор толкнул дверь, несмело заглянув внутрь кабинета:

– Разрешите?

– Входи, Андреич, – поднялся навстречу из-за стола Сергеев. – Что так робко?

– Здравия желаю, – запоздало козырнул майор, неловко махнув ладонью у виска, – думал, вдруг вы, товарищ подполковник, заняты шибко…

– Чем же мне заниматься, как не делами тюремными? – крепко пожимая руку Самохина, сказал Сергеев. – И ты, наверное, по этому же поводу… Проходи, садись.

– Да я в общем-то на минутку, – замялся Самохин, – как бы это поточнее сказать… Проконсультироваться!

– Валяй! – великодушно разрешил подполковник. Самохин снял фуражку, бережно уложил ее на приставной столик и, кашлянув смущенно, заговорил:

– Я, конечно, порядки здешние пока не изучил досконально, ко многому приноравливаться приходится… Колония, зона – это одно, а следственный изолятор – совсем другое. Есть, как говорится, своя специфика. Пока освоишься, разберешься…

– Не финти, – грубовато прервал его Сергеев. – Что ты мне кружева словесные плетешь! Прямо выкладывай, что случилось.

– По поводу «пресс-хаты» я. Там, знаете ли, парнишка есть. Его, как мне стало известно, притесняют сокамерники. Ну мы, режимники, такие дела тоже пресекать должны… А мне говорят, что в дела этой хаты лучше не лезть, там, мол, оперативники всем заправляют…

– А ты вроде сам в «кумовьях» не служил, – помрачнев, криво усмехнулся Сергеев, – что ж удивляешься-то?

– Да ведь смотря как служить, – многозначительно подметил Самохин. – Ежели ЧП какое случится – кто будет отвечать? Ну, к примеру, если в двухсотой камере шакалы лагерные мальчишку замучают? Шуму не оберешься, а главный спрос в любом случае с вас, как с начальника изолятора будет…

Сергеев встал, прошелся по кабинету, взглянул на майора неодобрительно, видимо, хотел сказать что-то резкое да сдержался, опять сел за стол. Выдвинул ящик, пошарил там, бросил на зеленое сукно столешницы пачку сигарет «Стюардесса», буркнул хмуро:

– Закуривай…

Самохин, который терпеть не мог болгарских сигарет – кашлял от них не переставая, надсадно, – тем не менее потянулся к пачке. Сергеев чиркнул зажигалкой, ткнул огонек Самохину, прикурил сам. Потом вдруг потер виски, сказал горько:

– Ну, не мое это дело, Андреич, тюрьмой руководить! Никак я к мерзости здешней привыкнуть не могу. К дубинкам этим вашим, «пресс-хатам»… И за каким чертом на должность такую поганую согласился?

Самохин вздохнул сочувственно, поинтересовался:

– А раньше-то где служили?

– Начальником спецкомендатуры. У меня, майор, лучшая в области, а может быть и в стране, спецкомендатура была! Зэки-«химики» все как на подбор – мужики серьезные. Представляешь? Водителем персональной машины моей директор мясокомбината работал! Бывший, конечно. Мы, между прочим, с ним и сейчас дружим, на охоту да на рыбалку ездим, семьями встречаемся. Он теперь автобазой заведует. Вот ведь – человек! А здесь – что зэки, что сотрудники – зверье, того и гляди перережут или палками позабивают друг друга!

Самохин понимал, что начальник изолятора за те дни, которые они не встречались, спекся, раскис, и работать ему остается недолго. Удивляться этому не приходилось. По статистике руководители СИЗО менялись почти ежегодно. Редко кому из них удавалось перевалить этот срок. Снимали тюремное начальство за допущенные чрезвычайные происшествия, побеги, или сами они, поняв, куда попали, уходили, не боясь понижения, на другую работу…

– Уж как меня сюда уговаривали, как обхаживали! – высказывал давно накипевшее Сергеев. – Полковничье звание сулили! Да отсюда дай бог майором вырваться!

Самохин молчал, слушал Сергеева и жалел его. Он уже не раз замечал, что такие вот красивые, породистые, гренадерского роста мужики оказываются часто на поверку слабыми и не в меру чувствительными. Но мог ли он осуждать за это Сергеева? За то, что человек так и не втянулся в жестокое тюремное ремесло, не уподобился ему, Самохину, который теперь и сам уж не знает, в кого превратился, проведя три десятка лет за колючей проволокой…

– Вот ты говоришь – «пресс-хата», – продолжил, жадно затягиваясь сигаретой, подполковник. – Думаешь, я не знаю, что там творится? Знаю! Но прокуратура по надзору глаза на это дело прикрывает – им тоже раскрываемость нужна, они ж расследования по убийствам ведут! И генерал звонит, каждый раз оперативников хвалит. Ни хрена, говорит, у вас во всем изоляторе никто не работает, кроме «кумовьев». А потому я тоже махнул рукой – раскрываемость так раскрываемость, черт с ней. У меня сейчас одна забота – чтоб зэки не разбежались…

– М-м-да… – сочувственно вздохнул Самохин, – так-то оно так… Но давайте хоть одного парнишку спасем, вытащим из этой молотилки кровавой!

Майор уже раскусил Сергеева и теперь специально «давил на слезу», рассчитывая пронять, заставить прислушаться к своей просьбе.

– Я уж не знаю, чего там раскрывать-то, – продолжил он. – Пацанчик этот – обыкновенный «баклан», хулиган то есть.

– Так что ж теперь? – раздраженно спросил Сергеев. – На волю его отпустить, что ли?

– Да нет, зачем же, – заторопился майор, – просто позвоните ДПНСИ и распорядитесь, пусть в другую камеру переведет, в нормальную.

– Ох, Скляр недоволен будет, – засомневался Сергеев.

– Ну и плевать! – разозлился вдруг Самохин уже на этого здоровенного мужика, чья доброта и мягкотелость в данный момент боком выходила попавшему под молотки «отморозков» мальчишке. – Вы ж начальник изолятора! Скажите ему… Скажите, что у вас тоже кое-какие оперативные соображения появились! Скляр и заткнется!

– Точно! – оживился Сергеев. – Так и сделаем!

– Звоните… – настырно предложил майор, с ненавистью раздавливая в пепельнице окурок ядовитой «стюардессы», от которой нестерпимо першило в горле, – прямо сейчас.

Вздохнув, подполковник взял трубку, ткнул кнопку на пульте большого, начальнического телефона, приказал коротко. Потом посмотрел на Самохина почти враждебно:

– Все?

– Все! – подтвердил Самохин.

Он встал, кивнул на прощанье Сергееву и вышел из кабинета, намеренно сунув фуражку под мышку. Козырять подполковнику больше не хотелось, а к пустой голове, как известно, руку не прикладывают…

Спустившись на первый этаж, Самохин заглянул в спецчасть и попросил толстую майоршу, тамошнюю начальницу:

– У меня к вам, если позволите, просьба… личного характера. Есть у меня друг детства, Коля Бушмакин. Мы с ним в молодости не разлей вода были. А лет десять назад связь потеряли, по разным городам разъехались. И вот я узнал случайно, что у нас заключенный с такой фамилией редкой есть. Думаю, не сын ли? Парень молодой, и отчество совпадает – Николаевич. У него-то спрашивать, сами понимаете, неудобно. Может, глянете по личному делу про его отца и где он проживает? Надеюсь, не затруднит?

– Да чего уж, – снисходительно откликнулась на просьбу робкого новичка майора начальник спецчасти, – сейчас глянем. Эй, девочки, найдите-ка мне дело…

– Бушмакин, Эдуард Николаевич, – услужливо подсказал Самохин.

Через минуту-другую майорша, держа перед собой тощую папочку, продиктовала Самохину:

– Отец – Бушмакин Николай Артурович, мать Эльвира Петровна, тоже, соответственно, Бушмакина. Проживают на улице Энтузиастов, тридцать четыре, квартира пятнадцать, – и поинтересовалась с женским любопытством: – Они?

– Н-нет, – с сожалением причмокнул губами майор, – моего друга по отчеству Семенычем звали… Жаль! И главное, фамилия редкая, совпадает – а не тот!

– А здесь и телефон домашний указан, – участливо сообщила майорша. – Вы позвоните все-таки, на всякий случай. Вдруг отчество ошибочно записали? Или родственник близкий окажется, адресок друга вашего подскажет.

– Точно! – хлопнул себя по лбу Самохин и, записав адрес и номер телефона в толстый засаленный блокнот, удалился, поблагодарив на прощанье отзывчивую начальницу.

Самохин решил непременно встретиться с родителями юного Бушмакина, с тем чтобы попытаться через них выяснить, с какой целью мальчишку, арестованного за пустяковое преступление, содержат в «пресс-хате». Места там особые, номерные, и занимать их кем-то просто так, ради сексуальных утех «отморозков» – непозволительная роскошь для оперчасти. Возможно, разгадка таилась во втором преступлении, совершенном Бушмакиным и не указанном в камерной карточке. На корочке личного дела, которое держала в руках начальник спецчасти, Самохин углядел, что, кроме хулиганства, «очкарика» обвиняли еще в одном преступлении – поджоге…

Этот день в изоляторе выдался относительно спокойным, и с работы сотрудники выходили дружно, что случалось нечасто, всегда находились какие-то неотложные, сверхурочные дела. Дверь КПП беспрестанно лязгала, выпуская на залитые августовским солнцем улицы группы усталых людей, в которых неискушенные прохожие вряд ли смогли бы опознать сменивших форму на цивильную, чаще всего затрапезную одежду тюремщиков.

Самохин был одним из немногих сотрудников, кто не переодевался после службы, словно нес крест, предназначенный ему судьбой и майорским званием. Привыкнув к косым взглядам, которые ловил на себе порой из толпы прохожих, Самохин, может быть, даже рисовался немного. Мол, вот он я, служу и буду служить, а вы, если сумеете, тоже попробуйте…

Избегая городского шума, майор привычно свернул на тенистую аллейку скверика, тянувшегося вдоль центральной улицы, и пошел не спеша. Тюрьма отпускала его, постепенно отступала зябкость от сырого кирпича и ржавого железа, и майор, расстегнув китель, будто впитывал в себя, впуская ближе к душе теплый воздух другой, вольной и светлой жизни, царящей за пределами бессонной ограды и зарешеченных корпусов.

– Самохин! – услышал он вдруг за спиной и оглянулся. Его догонял капитан Скляр. Был он молод, подвижен пока, но уже предсказуемо толстел, и брюшко подрагивало под форменной рубашкой при быстрой ходьбе. Пронзительно-голубые, чуть навыкате бараньи какие-то глаза капитана смотрели на Самохина нагло и требовательно.

– Разговор есть! – чуть запыхавшись, пояснил в ответ на легкое удивление майора Скляр и, поравнявшись, спросил резко: – Вы, настолько мне известно, бывший оперативник?

– Угу… – кивнул Самохин, продолжая шагать широко, не заботясь, поспевает ли за ним непрошеный попутчик, и досадуя, что привычной неторопливой прогулки по скверику, позволявшей после работы настроиться на тихий домашний вечер, уже не получится.

– А раз так, – пыхтя, наседал Скляр, – как бывший опер, должен понимать, что любопытство в некоторых делах… кое-кому не нравится!

– Кому, например? – угрюмо осведомился Самохин.

– Мне! Предупреждаю, майор. Кончай возле двухсотой камеры круги нарезать!

– А то что? – хмыкнул Самохин.

– Да то! Не знаю, за какую провинность тебя из оперов выперли и к нам в изолятор перевели, но узнаю. И сделаю так, что долго ты здесь не проработаешь!

Самохин остановился, посмотрел на взволнованного, порозовевшего от быстрой ходьбы капитана, посоветовал тихо:

– Ты бы, пацан, спортом, что ли, занялся. Или выводным на корпусах поработал. А то ходишь – руки в брюки, вот тебя испарина-то и прошибает. А опер на ноги легким должен быть!

– Не твое дело! – взвился Скляр.

– Да не кипятись, я ж объясняю, сопи носом и слушай. Если ты, сопляк, ко мне по служебной надобности обращаешься, то веди себя по уставу. Мол, здравия желаю, товарищ майор, разрешите обратиться… ну и так далее. А если по-простому хочешь, как мужик с мужиком – повежливее будь. Иначе получишь по морде…

Скляр стушевался, оглянулся по сторонам, отступил на шаг.

– Ну, глядите, товарищ майор. Предупредил я вас!

– Вот, уже лучше, – одобрительно кивнул Самохин. – Теперь идите, капитан, я вас не задерживаю!

Скляр, покраснев еще больше, повернулся круто и затрусил, подрагивая животиком, в обратном направлении. Майор посмотрел ему вслед, нашарил в кармане сигареты, закурил, ругая себя за то, что опять опорожнил до конца рабочего дня пачку, дымил как чумной, а ведь надо бы поберечься, сердце то и дело прихватывает…

Затянулся разок, другой и пошел своей дорогой, решив непременно навестить завтра родителей Эдика Бушмакина. Самохин чувствовал, что в истории с заключением в «пресс-хату» хулигана-очкарика было что-то не так… И признавался, досадуя на себя, что влезает в это дело не столько из надобности, сколько из «кумовской», выработанной многолетней службой въедливости и привычки…

 

10

Выходные, выпадавшие по графику службы в будние дни, Самохин ценил больше, чем приходящиеся на праздники или субботу и воскресенье. После трудовой недели горожане отдыхали все скопом, и уже с утра в центре города начинали грохотать машины, по душным от сухой августовской жары улицам тянулись толпы покупателей к расположенному неподалеку колхозному рынку. К вечеру, когда проспекты плотно окутывал сизоватый туман автомобильных выхлопов, тротуары заполняла праздношатающаяся, галдящая беспокойно публика, а уже к ночи, особенно темной и беззвездной из-за смога, заслоняющего над городом небеса, по улицам с ревом устремлялся поток дребезжащих, беспощадно чадящих машин-колымаг: старых «Жигулей», проржавленных «Запорожцев», дребезжащих «Москвичей» и тяжелых, оставшихся от другой жизни, будто из чугуна отлитых «Побед» – это пенсионеры возвращались с дачных участков.

Иное дело, когда выходной приходится на будние дни. Можно проснуться чуть позже обычного, к тому времени, когда основная масса трудового и служилого люда уже схлынула, рассредоточившись по рабочим местам, опустели тротуары, а троллейбусы, остывая после нагрузки, выпавшей на их долю в часы пик, терпеливо поджидают на остановках каждого припоздавшего пассажира…

Проснувшись, Самохин вышел на кухню в просторных «семейных» трусах, не оклемавшись толком от сна, поставил на огонек газовой плиты чайник, размял и закурил первую в это утро сигарету. Валентина уже ушла, и некому было привычно попенять ему за дурную, но безнадежно затянувшую за сорок лет привычку начинать день с табака и кружки черного как деготь чая-«купчика».

Неожиданно для Самохина жена устроилась на работу в школу – преподавателем в младших классах, и теперь, за много лет соскучившись по оставленной когда-то профессии педагога, убегала из дому спозаранку, готовила класс к началу нового учебного года и даже помолодела будто, по-девчоночьи волнуясь перед скорой встречей с учениками.

Выпив чаю, Самохин облачился в не слишком привычную для себя «гражданку» – светлые хлопчатобумажные, прохладные в жаркую погоду брюки, пеструю рубашку с отложным воротником, новые, не разношенные толком сандалеты. С огорчением глянул на свое отражение в зеркале, на приметно выпирающий живот и, пригладив редкие седые волосы, вышел из дому.

Утро было погожее, ласковое, не замутненное пока пылью и гарью. На растрескавшемся асфальте двора у подъезда гулко и страстно ворковали голуби, и приблудная кошка, словно поддавшись всеобщему умиротворению, лежала на теплых ступенях низенького крылечка, кося на расчувствовавшихся от сытости и теплыни сизарей зеленым пронзительным глазом.

Самохин направился к уличному таксофону и, опустив прощально звякнувшую монетку, набрал номер квартирного телефона Бушмакиных. После нескольких длинных гудков трубку на том конце провода сняли, и женский голос произнес буднично, без выражения:

– Слушаю вас…

Всегда терявшийся при телефонных разговорах с невидимым собеседником, Самохин спросил, запнувшись:

– Это… э… квартира Бушмакиных? Мне бы Николая… э-э… Артуровича.

– По какому вопросу? – деловито, словно секретарша, осведомилась женщина.

– Да как вам объяснить… понимаете, я… э-э…

– Понимаю! – неожиданно пришла на помощь собеседница, смягчившись сразу. – Вы пациент?

– Да, – торопливо согласился Самохин и даже кивнул головой, что было совсем ни к чему в телефонном разговоре.

– Николай Артурович сможет принять вас в своем рабочем кабинете сегодня с десяти утра до часу дня.

– Спасибо. А… где его кабинет? – запоздало поинтересовался майор.

– В кожвендиспансере, конечно, – с легким удивлением ответила женщина и положила трубку.

Самохин вспомнил, что упомянутый в разговоре диспансер, кажется, находится неподалеку, в двух кварталах, и до обозначенного времени приема можно пройтись не торопясь, не связываясь с не слишком надежным общественным транспортом.

Майор выбрал маршрут по тихим улочкам, мимо состарившихся преждевременно пятиэтажных кирпичных хрущевок. Построенные лет тридцать назад, они ветшали стремительно, по стенам шли трещины, осыпалась штукатурка, но дворики успели зарасти могучими, будто вековыми, тополями и кленами, отчего выглядели уютно и тихо.

Кожвендиспансер располагался в приземистом двухэтажном здании дореволюционной постройки. Поднявшись на невысокое крылечко, Самохин решительно потянул на себя бронзовую витую ручку, но, шагнув внутрь помещения, замешкался у порога и, помня о специфике больных этого учреждения, украдкой вытер носовым платком ладонь, касавшуюся ручки.

В темноватом вестибюле он подошел к окошечку регистратуры и поинтересовался у пожилой медсестры:

– К доктору Бушмакину как попасть?

– Вы по записи или по частной договоренности? – равнодушно осведомилась регистраторша.

– По частной, – соврал майор.

– Девятый кабинет, второй этаж.

Самохин поднялся по узкой лестнице с мелкими, задирающимися ступеньками на второй этаж, отыскал дверь кабинета с цифрой «9» и табличкой, гласящей: «Без приглашения не входить», – устроился на жестком, обтянутом дерматином стуле. И здесь царил успокаивающий полумрак. Свет проникал сквозь единственное, расположенное в дальнем конце коридора окошко, но скоро гас, запутавшись в белых больничных шторах. Самохину отчего-то подумалось, что устроено так, должно быть, специально по причине деликатности болезней обращающихся сюда пациентов…

В коридоре было малолюдно, а у двери кабинета доктора Бушмакина и вовсе мялся единственный парень, поблескивающий массивным золотым перстнем-«болтом». Покосившись на пригорюнившегося юношу, майор вздохнул злорадно, решив про себя: «Так-то, мол, расплачиваются некоторые за сытую, безмятежную жизнь, в которой находятся деньги на такие вот бессмысленно-огромные перстни…»

Через минуту парень скрылся за дверью кабинета, сменив вынырнувшую оттуда миловидную дамочку в строгих старомодных очках, делающих ее чем-то неуловимо похожей на жену Валентину, и Самохин с запоздалым раскаянием вспомнил, что лечат здесь не только венерические болезни и ничего постыдного в посещении диспансера в общем-то нет…

Когда наступила очередь Самохина, он шагнул в кабинет, прикрыв за собой дверь, и оказался перед застеленным белой скатеркой столом, за которым восседал высокий, благообразный доктор в тщательно отглаженном медицинском халате и высоком накрахмаленном колпаке, напоминающем корону.

– Подойдите ко мне, – барственно поманил пальцем Самохина доктор, – показывайте…

– Ч-что? – растерялся майор.

– Что согрешившие вроде вас мужчины здесь показывают? – снисходительно улыбнулся доктор.

Покосившись на молоденькую сестричку, мывшую в раковине какие-то гремучие медицинские причиндалы, майор кашлянул нерешительно.

– Ничего, не стесняйтесь, друг мой, здесь все врачи, – игриво подбодрил его доктор.

– Да я… Николай Артурович, не по этому… Мне бы с вами наедине переговорить…

– Понятно, понятно, как же, – картинно замахал руками доктор, – тут все, как вы изволите выразиться, по этому… Снимайте, показывайте, мне некогда.

– Как шкодить – так все они орлы! А тут стеснительность нападает! – встряла в разговор медсестра и не оборачиваясь передернула возмущенно плечами.

– Да нечего мне показывать! – разозлился Самохин. – Из следственного изолятора я, насчет сына вашего!

Прервав на лету свой картинно-возмущенный всплеск руками, доктор застыл, словно сдаваясь в плен, и, оставив игривый тон, стрельнув глазами в сторону медсестры, прошептал:

– Мы же на сегодняшний вечер договаривались… Я к тому времени все приготовлю… – и попросил громко: – Надечка, оставьте нас на минутку. Видите, товарищ стесняется…

Медсестра в досаде звякнула стеклом в раковине, стянула упруго щелкнувшие резиновые перчатки, сказала мстительно:

– Стесняться надо было там, где раньше штаны скидывали…

– На-дя-я… – укоризненно покачал головой доктор и, проводив медсестру взглядом, опять обратился к Самохину, на этот раз озабоченно, вмиг утратив свой гонор и вальяжность: – Так что случилось? Где Валерий Леонардович?

– Какой… Леонардович? – в свою очередь удивился майор.

– Валерий Леонардович Скляр, капитан, или кто он у вас там по званию.

– А-а… – догадался Самохин, перехватывая инициативу, шагнул мимо неуютной, предназначенной для посетителей табуретки, прихватил стоящий в сторонке стул с расслабляюще изогнутой спинкой, пододвинул вплотную к доктору, сел плотно, по-хозяйски водрузив локти на врачебный стол и подперев подбородок руками, пристально и проницательно, как киношные сыщики, посмотрел в глаза собеседнику: – Вот об этом сейчас вы, Николай Артурович, мне и расскажете. Что у вас за дела такие с начальником оперчасти следственного изолятора?

– А вы – кто? – растерялся доктор.

– Служба внутренних расследований, – жестко отрекомендовался майор, поднеся близко к лицу Бушмакина и тут же захлопнув, едва не защемив докторский нос, удостоверение в красной корочке. – Советую вам быть со мною откровенным. Естественно, что о нашем разговоре не должен знать никто. Разглашение для вас, сами понимаете, чревато… Итак, как вы познакомились со Скляром?

Бушмакин задумчиво потер переносицу, стянул с головы колпак, поставил его бережно, как вазу, на стол и сразу сделался меньше ростом, старше, обнажив окруженную серебристым венчиком седины лысину на темени и макушке.

– Как познакомился? – посмотрел в потолок, припоминая, доктор, потом вздохнул обреченно: – Обычно, лечился он у меня… Дело молодое, все эти связи неразборчивые… Я надеюсь, вы понимаете, что речь идет о врачебной тайне?

Самохин сосредоточенно кивнул.

– Клиентура у меня, знаете ли, обширная, – продолжил, понизив голос, Бушмакин, – разные люди попадаются. Все мы, знаете ли, не без греха. Иной раз… – доктор молитвенно поднял взор к потолку, – естественно, сюда они не приезжают. Приходится проявлять отзывчивость, понимание. Кое для кого это вопрос жизни и смерти! Однажды начальник большой, из вашей, кстати, системы, обратился. Я его в служебном кабинете осматривал, как бы на дому… Оказалось, ничего страшного, ложная тревога. Так он после этого перекрестился, достал из ящика стола пистолет, показал мне и говорит: если бы вы, доктор, у меня сифилис обнаружили – вот бы чем я себя вылечил…

– И благодарность таких пациентов не знает границ, – подсказал Самохин.

– Ну почему же, – развел руками Бушмакин, – скрывать не буду, существует определенная такса. Препараты импортные, спецобслуживание – это, конечно, недешево. Но и я не крохобор. Недавно дама приходила, она в нашем городе в длительной командировке, на курсах усовершенствования находится. Коллега по медицине, знаете ли… Ну и попала в неприятную историю. А деньги на исходе. Плачет, стала цепочку золотую с шеи снимать, возьмите, мол. Что ж я, не человек, что ли? Помог бесплатно…

– А Скляр – тоже в такую… ситуацию влип? – нетерпеливо перебил майор.

– Ну конечно… Я ж говорю – молодость. А потом, когда у меня сын… попал, по глупости… паренек он хороший, безобидный, на втором курсе юридического учится. Сам хотел… м-м-да… милиционером стать! Я, понятное дело, хлопотать кинулся. А тут и Скляр вдруг объявился. Я и знать не знал раньше, где он служит… Рассказал мне, какой ужас в следственном изоляторе творится. Пообещал, пока я тут с адвокатами кружусь, к судье подходы ищу, сыну содействие оказать, взять под защиту, чтоб не обидели там…

– Не бесплатно, конечно, – догадался Самохин, вспомнив затравленный взгляд паренька-очкарика из двухсотой камеры.

Доктор скорбно поджал губы, кивнул.

– Сколько? – напирал майор.

– Десять тысяч.

Самохин присвистнул.

– Человек я, как вы, наверное, догадываетесь, не бедный, но сразу такую сумму собрать не смог. Пять тысяч отдал неделю назад, еще пять тысяч пообещал сегодня.

– Кому деньги отдали?

– Ему… Скляру. И сегодня он должен прийти.

– Сюда?

– Не-ет… В десять вечера в баре «Есаул». В центре города, у кинотеатра «Луч», знаете?

– Знаю, – сказал Самохин, хотя в барах отродясь не бывал и никогда ими не интересовался. – Как деньги передадите? Из рук в руки?

– Да мы этот вопрос конкретно не обговаривали. Как в прошлый раз, наверное. Заверну в газету и отдам… Только предупреждаю – если вы вмешаться хотите, я вам в этих делах не помощник. Разбирайтесь как-нибудь без меня. Я жизнью сына рисковать не намерен.

– Сын ваш сейчас в безопасности, – успокоил, немного кривя душой, Самохин, – другого я вам обещать пока не могу. Главная ваша задача – сделать все, как со Скляром договорились. И естественно, ни слова о нашей встрече. От этого ваш сын только целей будет.

– Вы его… Скляра… брать будете? догадался Бушмакин.

– Посмотрим, – неопределенно сказал Самохин и встал, скрипнув стулом. – Еще раз повторяю: никому ни слова!

– Господи, да конечно! А… с сыном все нормально будет?

– Если послушаетесь меня – да. Настолько нормально, насколько это возможно в тюрьме… – И уже в дверях майор спросил, задержавшись: – Кстати, а сколько стоит у вас от этих… неприятностей вылечиться?

– Для вас – бесплатно! – тоже вставая из-за стола и кланяясь, угодливо пообещал доктор.

– Да нет, меня цена интересует. В принципе.

– По-разному, – улыбаясь заискивающе, пояснил Бушмакин. – Если случай незапущенный, свежий – до трехсот рублей за курс лечения. Если форма хроническая, потребуются импортные препараты, то пятьсот и выше…

– Больше, чем зарплата моя, – подытожил удрученно Самохин, – так что лучше не рисковать!

Осторожно спускаясь по крутой лестнице, майор старался не касаться перил, а прикрыв дверь диспансера и досадуя на себя за глупые опасения, все-таки опять тщательно вытер ладони платком, затем, оглянувшись по сторонам, украдкой выбросил его в подвернувшуюся кстати урну.

Вечером Самохин умыкнул из семейного бюджета последнюю десятку и, едва не поссорившись по этому поводу с Валентиной, отправился в бар. Имея смутные представления о ценах в подобных заведениях, он все-таки надеялся обойтись на скудные денежные средства кружкой пива или чем там еще поят в этих современных гадючниках…

Главная улица областного центра, Коммунистическая, пенилась гуляющим народом. Радуясь свободе торговли, предприимчивые люди заставили тротуары столиками, лотками, понатыкали разнокалиберных киосков. Первые этажи зданий и подвалы густо заселили кооперативы, фирмочки с броскими вывесками, половина из которых была написана не по-русски, и Самохин скорее по гремящей музыке, чем по рекламному щиту у входа угадал веселый бар «Есаул».

Дверь заведения была распахнута настежь, и майор вошел, раздвинув занавеску из блестящих висюлек, предназначенных не иначе как для отпугивания мух, хотя даже насекомые, пожалуй, испугались бы спрессованного, туго бьющего по ушам входящего грохота музыки. Внутри бара, ослепляя, яростно полыхал свет, переливался радужно, мигали мощные фонари под потолком, и узкие, похожие на трассирующие автоматные очереди лучи стробоскопов секли безжалостно две-три фигурки, испуганно трепыхавшиеся в танце на пятачке между стойкой бара и низкими столиками. Музыка бухала тяжелым молотом, оглушала, и майор с ужасом предположил, что какое-то время, возможно не менее часа, ему придется провести в этом жутковатом месте.

Он выбрал столик возле затемненного портьерой окна, почти на ощупь, привыкая к вспышкам света, перемежающего темноту, устроился на стуле. Через пару минут Самохин стал различать смутные, будто вуалью покрытые лица посетителей по соседству.

Видимо, время завсегдатаев бара еще не наступило, половина столиков пустовала, и официант в утилизированной под казачью униформе, разбитной парень, подошел быстро, смахнув со скатерти салфеткой что-то ему одному видимое в таком полумраке, поинтересовался бодро:

– Что будем заказывать?

– Кофе, – неожиданно для себя ляпнул Самохин, хотя терпеть не мог этот напиток, и добавил, окончательно смутившись: – Чашку.

– Одну чашечку кофе? – удивился, то появляясь, то исчезая, как призрак, в сполохах цветомузыки, официант и, склонившись, шепнул громко, пересиливая шум: – А вы, господин хороший, не ошиблись адресом? У нас дискобар, а не кафе…

– Господ мы, казачок, в семнадцатом году… того, х-хе-хе… – противно хихикнул Самохин и, ловко подхватив официанта за плечо, подтянул к себе и сказал строго: – У меня тут встреча назначена, усек? Нет кофе – тащи чего-нибудь холодненького. Пива, например, и шустренько, шустренько… Как там у вас, казаков? Аллюром, во!

– Сей момент, – откланялся, осторожно освобождаясь от руки посетителя, официант и исчез, а через минуту вновь материализовался из мрака, поставив перед майором что-то холодное и тяжелое, похожее на ручную гранату. Оказалось, что это жестяная банка с пивом. Повертев ее в руках, Самохин догадался отогнуть и подцепить на крышечке колечко, с сомнением посмотрел на образовавшееся отверстие, приноровился было глотнуть, но почувствовал, как побежали по подбородку липкие струйки пива.

– Ч-черт! И пить-то по-человечески разучились, а туда же! – ругнулся майор втихомолку, адресуясь ко всем, кто проводит время в таких вот барах, шикуя неведомо на какие деньги. В том, что не на честно заработанные, он был уверен. И с тревогой подумал, хватит ли его десятки, чтоб расплатиться за эту дурацкую банку с невкусным, жиденьким пивом.

То ли освещения прибавилось, то ли глаза окончательно привыкли к мельтешащему вспышками полумраку, но майор стал четко различать лица входящих в бар и высокого, надменного доктора узнал сразу. Бушмакин вошел, держа руки в карманах белого летнего пиджака или смокинга – Самохин плохо разбирался в таких вещах, подметил только, что выглядит доктор в своей одежке моложаво, бодро и подтянуто, держится уверенно, а усевшись за столик, непринужденно поманил подлетевшего с готовностью официанта, показал небрежно два пальца и развалился, откинувшись на спинку мягкого удобного стула как раз в пятачке света направленного сверху прожектора. В его синеватых лучах, словно фокусник на манеже цирка, Бушмакин достал из внутреннего кармана пиджака толстенький газетный сверток и, осмотревшись по сторонам, положил перед собой. Самохин спокойно наблюдал за доктором, не опасаясь быть замеченным в своем темном углу, осторожно глотал пиво и размышлял.

Направляясь на эту встречу, майор не планировал действовать. Для начала ему хотелось убедиться наверняка, возьмет ли Скляр деньги. И если такое произойдет, то остается только одна надежда – на генерала.

Придется напроситься на прием, потому что обсуждать по телефону весь перечень открывшихся в СИЗО новых обстоятельств закрученного вокруг бизнесмена дела немыслимо… Однако сейчас просто сидеть и смотреть, как на глазах у многих людей мерзавец возьмет деньги за истерзанного по его же указке парнишку, Самохин тоже не мог.

Выход, как уже не раз бывало в жизни майора в подобных ситуациях, нашелся неожиданно. Он в буквальном смысле распахнулся перед Самохиным, ослепив на миг, в виде незамеченной им раньше двери в стене по соседству. И когда она распахнулась на мгновение, чтобы впустить официанта, ловко скользнувшего туда с заставленным бутылками и снедью подносом на высоко поднятых руках, майор успел разглядеть небольшой зальчик, богато накрытый стол, сидевших за ним крепких парней, а во главе, в торце, узнал Губу – Жорика Губарева, полгода назад освободившегося после десятилетней отсидки в колонии, где служил в ту пору Самохин. Своей кличкой Жорик был обязан не только фамилии, но и нижней губе, которая и впрямь выделялась на его лице, была отвислой, приоткрывающей блестящие желтым «рандолем» нижние зубы. Вид Жора имел простоватый, эдакого недалекого, рожденного в рабочем бараке блатняка, чей дом – тюрьма, но Самохин знал, что Губа – сметливый, рисковый и опасный вор, правивший зоновской братвой жестко и беспощадно.

Переведя взгляд на доктора, майор увидел, что Скляр тоже здесь и пробирается, раздвигая танцующих, которых заметно прибавилось, к столику Бушмакина.

Официант скользнул из укромной дверцы в стене, и Самохин, привстав, успел поймать его за полу маскарадно-казачьего френча:

– Товарищ! Тьфу ты, черт, господин лакей!

Тот крутанулся, освобождаясь, прошипел яростно:

– Ты чего это себе позволяешь?!

– А ну, иди сюда, козел, – приказал майор, ощутимо дернув официанта за фалды, – вернись, откуда только что вышел, и скажи этому, губошлепому, что его друган старый видеть желает!

Официант подозрительно покосился на Самохина:

– А вы, гражданин, отдаете себе отчет, на что нарываетесь…

– Сказал передать – значит, иди и передавай! – распорядился майор, вскипая.

– Ладно, только ежели что – пеняйте на себя. Жора Губарев не тот человек, чтобы с каждым встречным…

– Я не каждый! – отрезал Самохин и отвернулся от официанта, боясь потерять в толпе Скляра. Но тот уже беседовал мирно с Бушмакиным, и газетного свертка на столе не было. Зато на скатерти перед ними появились тарелки, рюмки, длинные, необыкновенной формы бутылки.

Кто-то осторожно коснулся плеча майора. Обернувшись, он увидел давешнего казачка-официанта.

– Пойдемте, – скупо предложил тот и посторонился, приоткрыв перед Самохиным неприметную дверь.

Зал, куда ступил майор, был явно не предназначен для залетных гостей. Мягкие диваны и кресла вдоль стен, увешанных толстыми коврами, такие же ворсистые ковры на полу ощутимо глушили звуки танцевальных ритмов, и можно было разговаривать не повышая голоса.

За широким и длинным столом, густо уставленным разнокалиберными бутылками, разместилось полтора десятка крепких, коротко стриженных парней. На их фоне восседавший во главе стола Губа выглядел тщедушным и изможденным. Костюм из дорогой, искристой ткани висел на нем мешковато, и голова Жоры с жидкими, прилизанными в челочку волосиками торчала на тонкой морщинистой шее над широкими лацканами и плечами просторного пиджака, напоминая черепаху, выглянувшую из панциря. Воззрившись на Самохина, Жора теребил задумчиво свою отвислую «фирменную» губу.

– Здравствуй, Губарев, – строго сказал Самохин, – извини, если помешал, дело неотложное есть. Надеюсь, признал?

– Ба-а! Начальник! Какими судьбами?! – оживился Губа. – Заходи, раз базар есть. Я, в натуре, без вас, зоновских ментов, даже скучать начал!

– Мне бы, Жора, с тобой один на один пошептаться…

– А вот это не пролезет, майор… или подполковник уже?

– Майор, увы, брат, – вздохнул притворно Самохин.

– Ты же понимать должен, гражданин начальник, что мне с кумом втихаря шептаться никак не капает…

– Да знаю я, – досадно махнул рукой Самохин, – а в этой братве ты уверен?

– Могила! – гордо заявил Губарев, обведя рукой собравшихся за столом.

– Ага… видал я, как эти «могилы» колются, если подойти к делу умеючи… Хотя, с другой стороны, если и есть среди них стукачок – не страшно. Пусть узнают те, кому следует, чем старым операм вроде меня заниматься приходится… – усмехнулся майор.

– Садись, выпей с нами, потом о делах потолкуем, – предложил Губарев. Он был заметно пьян, но недрогнувшей рукой налил Самохину полною, «с бугорком» рюмку.

– Ну давай. За нашу победу, – приветствовал его с кривой улыбкой майор и, не чокаясь, опрокинул в рот жгучий коньяк, и хитрый Губа, вспомнив виденный в детстве фильм, подал ему вилку с наколотым кружочком лимона и добавил со значением:

– За нашу победу! – и тоже выпил, подмигнув ничего не понявшей и застывшей напряженно со скрещенными на груди мускулистыми руками братве.

Самохин поморщился от лимона, кашлянул в ладонь и спросил Губарева:

– Ответь мне, Жора, я тебя в зоне щемил?

– Еще как! – осклабился тот, сверкнув золотыми зубами. – Лично дважды в бур загоняли!

И оглядел победно своих приятелей – вот, мол, я какой, огни и воды прошел!

– Признайся честно, по той жизни, по понятиям, за дело щемил? – настаивал майор.

– Да че там, командир, прошлое ворошить, – великодушно развел руками Губа. – Я ж в «отрицаловке» ходил, в ней и останусь по гроб. Так что какой может быть базар? Все правильно!

– А вот скажи, Губарев, перед кентами своими, скажи: было такое, что старший оперуполномоченный Самохин у зэков деньги вымораживал и себе на карман клал?

– Не-е, майор. Ты, дело прошлое, мент правильный был.

– Согласен! – мотнул головой Самохин. – У каждого из нас – своя правда, ей и служим. А теперь представь, что кто-то из ментов зэка не по делу, а за бабки паршивые гноит, со свету сживает и таким образом с родственников деньги вымогает. Что такому менту положено?

– На ножи поставить! – выдохнул яростно Губарев и вонзил в стол, разбив вдребезги тарелку, тяжелую серебряную вилку.

– Нет, Жора, на ножи ставить рано, – вкрадчиво возразил Самохин. Он был доволен тем, как сложился разговор, не зря подпустил такую вот надрывную, трогающую душу любого зэка ноту. – Надо будет взять сейчас одного человечка прямо здесь, в соседнем зале. Вывести на улицу и отобрать деньги неправедные. Они при нем должны быть, в газетку завернутые. Только работать осторожно. Этот человек – опер, возможно, у него ствол при себе. Не хватало еще по таким пустякам стрельбу устраивать, людей полошить…

– Интересно, с каких это пор ты, майор, своих нам сдавать начал? – удивился Жора.

– Он скорее ваш, чем наш, – усмехнулся Самохин и продолжил, обведя пристальным взором застывших парней за столом: – Ствол, который может при нем оказаться, не берите, а то шуму много будет, расследование начнется, а нам это пока ни к чему. Деньги отдадите мне.

– Тебе б, майор, не опером, а паханом быть, – покачал головой Губарев. – Сколько бабок-то в том свертке?

– Пять кусков.

– Невелики деньги, – презрительно хмыкнул Губарев. – Интересно, это ж сколько из них нам за работу причитается?

– Ну ты охамел, Жора, – обиделся Самохин, – на праведное дело расценки установить хочешь! Я их, по твоему, себе, что ли, возьму? Там за столиком лепила вольный сидит – его это деньги, ему и вернем. С него бабки за сына, что в СИЗО сейчас парится, тамошний кум вышибает.

– Ну, сука! – возмутился Губа. – Ты прав, майор, святое дело такую суку замочить!

– Мочить, я же предупредил, не надо. Мы с ним потом по-своему разберемся. Среди ментов продажных пока немного, вот и будем таким образом… профилактику проводить. Ну а если зашебуршится, чуток накатить, конечно, можно. С него не убудет! Но шуму лучше не поднимать, – закончил инструктаж майор.

– Да шуму-то мы особо и не боимся, – оскалился, поднимаясь и одергивая безразмерный пиджак, Губарев. – У нас здешние менты на подкормке сидят. Честные – спасу нет, – уколол он Самохина, – но мокруха нам тоже ни к чему. Пошли, что ли?

Парни поднялись разом, задвигали стульями, но майор притормозил Жору:

– Погодь-ка, я за пиво не рассчитался. Здесь можно деньги оставить?

– За какое пиво? Шутишь, командир? – изумился Жора, но Самохин, пошарив в кармане брюк, извлек десятку и положил на стол.

– Вот… хватит, наверное?

– Хватит, – отмахнулся Губарев и, перехватывая инициативу, предложил: – Мы с тобой, командир, на выход пройдем через зал первыми. И ты мне ребят этих покажешь. А потом моя пехота подтянется и разберемся как надо.

Нырнув из тихого зальца в осатанелую от музыки темноту бара, Самохин то и дело натыкался на посетителей, чувствуя на затылке дыхание Жоры. Обойдя столик, за которым оживленно болтали, выпивая и закусывая, Скляр с Бушмакиным, Самохин остановился поодаль и кивнул на них Губареву, сказал в ухо громко, не опасаясь, что кто-то подслушивает в таком гвалте:

– Деньги вон у того, что потолще да помоложе. А сосед его, который в белом лепене, доктор. Его ко мне приведите, я с ним потолковать должен.

Оказавшись на улице, Самохин с удовольствием ощутил прохладу позднего вечера, почувствовал на разгоряченном лице остужающий ветерок. Людская толпа поредела, но улица все еще полна была гулящим народом, и Самохин привычно удивился тому, какое множество горожан не спешит по домам, не озабочено ранним завтрашним пробуждением на работу. Или работа у них такая, что ли, у всех, где можно сидеть весь день, хлопая снулыми глазами? Жилось с каждым днем вроде бы труднее, тревожнее, а люди будто с цепи сорвались, гуляют напропалую и в отличие от прошлых лет, когда припозднившуюся пьяненькую компанию можно было услыхать только по выходным да праздникам, нынче поют, колобродят до утра каждый день, словно и не работает весь город вовсе, находясь в сплошном немыслимо длинном отпуске.

– Пойдем, гражданин майор, посидим в моей машине. Ежели что не так сложится – мне, в натуре, подставляться не катит.

– Не хочется обратно на зону? – сочувственно поинтересовался майор.

– Я свое отсидел, – угрюмо буркнул Жора, – пусть теперь другие тюремную баланду хлебают. А то блатуют на воле, крутых из себя строят… А я не нагулялся пока!

Губарев подвел к непривычно-обтекаемой формы машине, приткнутой на тротуаре центральной улицы явно вперекор всем дорожным правилам, ковырнул ключиком замок дверцы, распахнул, приглашая.

– Во, тачка моя. Класс, да? – глянул он на Самохина в ожидании привычного восхищения.

– Да я не шибко в них разбираюсь, – неуклюже влезая внутрь, разочаровал Жору майор и не удержался, спросил озабоченно: – А ты, Жорик, ее часом не стибрил? А то заметут меня с тобой в краденой машине – вместе по этапу пойдем…

– Да моя, личная, – раздраженно успокоил его Жора, а Самохин, подначивая, засомневался опять:

– Да у тебя и прав-то небось нету? Когда ты, интересно, на права-то успел сдать? Только-только освободился…

– А я и не сдавал, – хлопнув дверцей и устраиваясь за рулем, беззаботно отозвался Жора. – Я их купил! Права нынче у тех, у кого деньги. Вот я и пользуюсь. Счас вот кондиционер включу, а то жарковато здесь…

Явно красуясь, Жора небрежно ткнул кнопочку на приборном щитке, и на майора повеяло холодком, потом еще что-то включилось, и над задним сиденьем ожили, забухали два динамика, извергая тупые барабанные ритмы: «Бум-бубу-бум!»

– Да выруби ты ее к лешему, – поморщился с досадой Самохин. – Что за мода у вас, машиновладельцев? Балдеете в этом грохоте, ни поговорить, ни подумать…

Жора послушно выключил музыку, открыл бардачок, достал пачку импортных сигарет, протянул Самохину:

– Закуривайте, гражданин майор!

– Красиво живешь, – подметил Самохин, попыхивая сигареткой.

– Завидуете, командир? – обернулся Жора. Оказавшись в машине один на один с Самохиным, он поумерил гонор, стал обращаться вежливее, на «вы».

– Да нет, пожалуй, – искренне ответил Самохин, – хотя мне тоже в общем-то гордиться нечем. Был бы я писатель какой-нибудь, ученый, сказал бы тебе, что счастье не в деньгах, а в чем-то еще… А так? В тюремной службе, что ли?

– У советских – собственная гордость! – со значением произнес Жора, и Самохин вздохнул обреченно:

– Что-то я в этом, брат, шибко сомневаюсь в последнее время…

К машине подошло несколько человек, и кто-то, открыв заднюю дверцу, впихнул туда озирающегося испуганно доктора. Один из парней, склонившись к Жоре, шепнул ему на ухо, протягивая бумажный сверток. Губарев кивнул, не рассматривая, сунул пакет майору.

– Как все прошло? – поинтересовался Самохин.

– Нормально, как всегда, – пожал плечами Жора, а потом, глядя на ошарашенного, трясущегося мелко доктора, сказал тактично: – Ну, я выйду, а вы тут потолкуйте о своем…

– Нет, Жора, – остановил его майор, – я тоже в таких делах человек щепетильный. При тебе деньги верну. Вот, Николай Артурович, возьмите, пересчитайте…

Бушмакин растерянно взял сверток, не разворачивая, сунул в боковой карман пиджака. Выглядел доктор взъерошенным, голос его утратил барственный рокоток, стал прерывистым и визгливым.

– Что это было, – озирался он, кажется не узнавая даже Самохина, – кто вы такие? Налетели… Схватили… Я врач, вы понимаете? Врач! Я лечу людей! Я всех, понимаете, лечу, а вы?!

– Ну, положим, не всех вы лечите, – усмехнулся Самохин, – а только самых любвеобильных…

Видимо, узнав наконец майора, доктор замолчал, а потом спросил испуганно:

– А где Скляр?

– И правда, – удивился Самохин, – где Скляр? Георгий… э-э… Иванович, – не слишком мудря, придумал он Жоре первое попавшееся отчество, – не подскажете, где сейчас капитан Скляр?

– С ним ребята мои… занимаются, – скупо пояснил Губарев. – Он сейчас это… явку с повинной пишет!

– Кто эти люди? – опасливо шепнул на ухо Самохину доктор.

– Особое подразделение, тюремный спецназ! – охотно пояснил майор, слыша, как хрюкнул, сдерживая смех, Жора. – Мы их только на задания особой сложности задействуем. Так что обо всем, что сейчас произошло, – молчок! Вы денежки-то пересчитайте, не дай бог, недостача выйдет…

– На деньги мне наплевать, – встрепенулся Бушмакин, – меня судьба сына волнует! Не приведет ли эта ваша… операция к ухудшению его положения в камере Изолятора?

– Да все нормалек будет! – растрогался вдруг Жора. – Я, в натуре, если надо, маляву в хаты загоню – ни одна падла пацана вашего не тронет!

– Ну-ну… – окоротил его Самохин, снисходительно потрепав по плечу, и, будто извиняясь, пояснил доктору: – Оперативники у нас народ грубоватый… Специфика! – А потом спросил, стараясь уяснить кое-что: – А скажите-ка, Николай Артурович, подробнее, за что ваш сын – Эдик, кажется? – в изолятор попал? Доктор стушевался, достал платок, утер лоб.

– Да глупость. Шалость детская…

– Это поджог и хулиганство-то? – удивился майор. – И кого же он подпалил?

– Дверь в квартиру… одну. Ну, знаете, как детвора балуется? Поднесет горящую спичечку к газетам в почтовом ящике, ну и.. вот. А потом обивка на двери заполыхала, дым, шум на весь подъезд, пожарные подкатили…

– Чья дверь-то была? – допытывался Самохин, зная уже примерно, каким будет ответ.

Доктор смутился, опять утерся платком, потом расправил его, сложил аккуратно, сунул в нагрудный кармашек франтоватого пиджака.

– Женщины… одной.

И майор уточнил понимающе:

– Вашей знакомой…

– Ну… да.

– А жена… про эту приятельницу вашу знала?

– Не-е-т…

– Вот так, – подытожил Самохин и добавил задумчиво: – А сын, выходит, узнал. И Скляр тоже…

Доктор молчал, потупившись, и майор закончил безжалостно:

– Получается так, что сын… Эдик хотел таким образом ваши сердечные увлечения прекратить, за что и сел. А Скляр про то дознался и шантажирует.

Бушмакин отвернулся, спросил жалобно:

– Так я свободен?

– Конечно, – равнодушно кивнул Самохин и, когда дверца машины захлопнулась за доктором, попросил: – Дай-ка, Жора, еще твою сигаретку… Не накурюсь никак. Баловство, а не курево!

– Ну и сука этот ваш доктор! – заявил Губа, протягивая сигареты. – Зря вы ему деньги вернули.

– Что ж. мне, по-твоему, пачкаться о них? – сердито фыркнул майор.

– Деньги не пахнут! – с вызовом заявил Жора.

– Ну так пошли своих архаровцев, пусть лепилу догонят да отберут! – предложил Самохин

– Не-ет… От этих бабок действительно… смердит, как от тюремной параши, – поразмыслив, согласился Губа.

Помолчали, сосредоточенно дымя сигаретами.

– Как с опером-то? Шебуршился? – поинтересовался Самохин.

– Нормально. Он сперва чуть не обхезался – думал, его ваши за взятку замели. Начал на уши наезжать – мол, должок вернули… Но потом, видать, сообразил, задергался – ему и накатили разок челягу. И предупредили, что лепила, козел этот, вроде как под нашей крышей. Дали пинка под зад и отпустили. В другой раз не сунется.

– Это ты молодец, насчет крыши-то, – сдержанно похвалил Самохин. – Я и не додумался до такого. Действительно, так-то оно надежнее будет. С волками жить – по-волчьи выть… Ну, прощевай, Жора. На зоне встретимся – плита чая за мной, и один грех твой прощенный.

– Давай подвезу, чего в потемках-то ходить? – предложил Губа. – А то еще хулиганы обидят!

– А ты и пожалел бы мента, если б напали? – ехидно осведомился майор.

– Ну, пожалел, не пожалел… Какая разница? То наша с вами жизнь была, сами в ней разберемся. И не этим соплякам нынешним о нас судить…

– Нет, Жора. Не поеду я с тобой. У тебя права купленные. Разобьемся еще, а я до пенсии мечтаю дожить. Опять же, опасаюсь, что квартирешку мою вычислишь и жуликов наведешь…

– Ох, люблю я ваши приколы, гражданин начальник! – разулыбался, скаля золотые фиксы, Губа. – Мы, дело прошлое, еще на зоне любили с вами прикалываться. Х-ха! Сказанули! Я – на хату майора Самохина жуликов наведу! Да им там и взять-то наверняка нечего. Если только с собой принесут!

– Точно! – с непонятной, отчаянной гордостью согласился Самохин и, махнув прощально рукой, шагнул в темноту июльского вечера.

 

11

А ночью стряслась беда. Около половины третьего в квартиру Самохина позвонили – длинно, нетерпеливо и требовательно, как во все времена звонят и стучат в дверь вестовые, доставившие жесткий и срочный приказ. За многие годы службы майор привык к таким тревогам, воспринимал их безропотно и в шутку называл «подъемом с переворотом», когда надо было среди ночи оставлять теплую постель и отправляться по неотложному вызову в зону. Но то – в колонии, где остававшийся дежурить наряд, избалованный тем, что большинство сотрудников живут в поселке неподалеку, дергал порой по пустякам, не желая лишний раз брать на себя ответственность за принятое решение, и зоновским «кумовьям» доставалось от подобных дежурных-перестраховщиков больше всего.

Здесь, в городе, другое дело. Объявлять тревоги, полошить сотрудников зря не имело особого смысла – все равно большинство ночью, при отсутствии городского транспорта, доберутся со своих окраин до изолятора не раньше утра. А потому тревог почти не бывало, а если начальство изредка, не чаще раза в квартал, и устраивало их для поддержания «боеспособности», то старалось подгадать под утро, с тем чтобы не выделять специального автотранспорта и собрать тюремщиков аккурат перед началом рабочего дня.

На этот раз в роли посыльного выступил огромного роста милицейский сержант патрульно-постовой службы. В камуфляжном комбинезоне, в бронежилете, увешанный снаряжением – пистолетом, наручниками, «черемухой» в чехле, с короткой резиновой палкой на поясе, – он походил на космонавта из фантастического боевика, которые с недавних пор стали часто «крутить» по местному телевидению.

– Собирайтесь, – сообщил милиционер разоспавшемуся было после похождений в баре Самохину, – в изоляторе ЧП. Машина ждет во дворе, у подъезда.

Уже зная, что стряслось что-то серьезное, действительно чрезвычайное, майор быстро натянул форменные брюки, рубашку, прихватил китель – ночи становились прохладными, обулся и, нахлобучив на ходу фуражку, выскочил из дому, провожаемый всполошившейся Валентиной. Жена по давней традиции украдкой мелко перекрестила его вслед, и Самохин отмахнулся привычно и пренебрежительно, хотя такое напутствие в последнее время стало ему отчего-то казаться важным.

Возле подъезда, уткнувшись в кусты акации и светя во мраке подфарниками, урчал приглушенно патрульный «уазик», в салоне громко и неразборчиво, прерываясь треском и свистом помех, призывала к чему-то рация. Едва майор втиснулся на заднее сиденье, машина рванула, ветви акации, теряя мелкие листья, хлестнули по стеклу боковой дверцы. «Уазик» круто вырулил со двора и помчался по пустынным в ночную пору городским улицам.

– Что случилось-то? – спросил Самохин, обращаясь к спинам сидевших впереди молчаливо и монументально патрульных. Водитель сосредоточенно гнал машину, а возвышавшийся рядом с ним огромный сержант, бывший в экипаже за старшего, ответил неохотно, не оборачиваясь:

– Мы сами толком не знаем. Все патрули, даже «гаишников» к следственному изолятору стянули, а нас послали по адресам, сотрудников ваших собирать по тревоге. Говорят, там, в СИЗО, кучу трупов только что наваляли…

– Чьих? – раздраженно дымя зажатой в кулак и особенно горькой в неурочный час сигаретой, уточнил Самохин. – Зэков или сотрудников?

– По рации передавали… Вроде и тех и других… – скупо бросил сержант.

Майор ругнулся сквозь зубы, приоткрыв дверцу, пульнул окурок на дорогу и, чтобы не гадать понапрасну, а принять беду такой, как она есть, отвлекая себя, стал пристально наблюдать из-за спин патрульных за тем, как ловко, повизгивая шинами на поворотах, гонит машину сосредоточенный милицейский водитель.

Домчались до изолятора быстро, минут за десять. Со стороны улицы перед раздвижными воротами СИЗО уже стояло несколько патрульных машин, два автомобиля «скорой помощи», и сине-желтое мигание проблесковых маячков на их крышах бросало пестрые блики по кроваво-красному металлу ржавых ворот. Это сияние напомнило вдруг некстати Самохину бар с идиотской дискотекой, музыкой и плясками под управлением неведомого, затененного полумраком, сидящего где-то на верхотуре диск-жокея или кого другого, хрен их кто теперь по именам и должностям разберет…

Первые два трупа майор увидел сразу, войдя только в чуть приоткрытые ворота СИЗО. Лежали они возле крылечка, ведущего к двери КПП. По спортивным костюмам, иссеченным пулями, залитым кровью, распознал заключенных. Вокруг суетились незнакомые люди, щелкали фотовспышками – видимо, работала следственная группа из управления. Два парня в белых медицинских халатах курили, сидя на корточках поодаль. По стоящим здесь же порожним пока брезентовым носилкам было понятно, что торопиться уже ни к чему и санитары терпеливо ждут команды на погрузку, как только криминалисты закончат осмотр места происшествия и убитых.

Дверь КПП была распахнута. В помещении дежурки толпился народ – в основном приезжие из управления с большими, непривычными в изоляторе звездами на погонах, прокуроры в нелепой, делающей их похожими на железнодорожников форме, оперативники в штатском. Здесь же крутился, скользил, просачиваясь мимо дородных начальственных тел, капитан Скляр, и Самохин разглядел у него кровоподтек на левой, отечной стороне и без того пухлой физиономии. За пультом, на месте ДПНСИ, обреченно обхватив руками голову, сидел начальник изолятора, а перед ним, на стуле, рассказывала что-то, хлюпая носом и размазывая по щекам краску с ресниц вперемешку с помадой, помощница Варавина, Ленка.

Заметив Самохина, подполковник Сергеев кивнул равнодушно и, сделав знак Ленке примолкнуть, распорядился:

– Иди, майор, в боксы. Там Рубцов сейчас занимается. Поможешь.

Самохин протиснулся мимо полковничьих животов и направился в обыскную. Проходя комнату, где переодевались, заступая на службу, дежурные контролеры, он заметил белокурую Эльзу. Обе руки ее были щедро забинтованы так, что вышло похоже на боксерские перчатки, и все-таки она умудрялась держать в кончиках торчащих из повязки пальцев неизменную сигарету. Рядом, высунув от напряжения язык, то и дело промокая носовым платком блестящую лысину, что-то старательно писал Изнасилыч. Эльза, размахивая руками, диктовала ему, а старый прапорщик записывал и благодарно кивал.

Спустившись в боксы, майор открыл дверь обыскной и нос к носу столкнулся с капитаном Федориным.

– А, это ты, Андреич… входи, – посторонился, пропуская его, капитан и, плотно закрыв за Самохиным дверь, подпер ее спиной.

– Ты что, не каждого сюда пускаешь? – полюбопытствовал майор.

– На стреме стою. Вдруг прокурор пожалует! Ну, скоро вы там? – нетерпеливо крикнул Федорин в глубь комнаты.

Посмотрев туда, Самохин увидел Рубцова, склонившегося над листом бумаги с авторучкой в руках, зэка, сидевшего перед столом на табурете, и возвышавшегося над ним Чеграша. Руки заключенного были скованы за спиной наручниками, на голову нахлобучен полиэтиленовый пакет, нижний край которого плотно стягивал у шеи допрашиваемого Чеграш. Зэк отчаянно крутил безликой башкой, задыхаясь, и сквозь припечатанный в последнем вдохе мутный полиэтилен четко виднелся лишь распахнутый широко и бессильно рот.

Бросив писать, Рубцов кончиком авторучки ткнул в полиэтиленовую пленку, зэк вздохнул сквозь дырочку, захлебываясь, прокуренный подвальный воздух, затряс головой. Чеграш рывком сдернул с него мешок, и Самохин узнал одного из обитателей двухсотой камеры, татарчонка.

– Иди сюда, майор, – позвал Рубцов, и Самохин подошел, настороженно глядя на судорожно дышащего заключенного. – Садись на мое место и быстро читай объяснительную, которую я со слов этого козла записал. Посмотри на свежую голову, правильно ли суть дела изложена. Что непонятно покажется – уточни. Если этот сучонок вдруг отвечать откажется, я его в параше утоплю. Понял, Мамедов? О тебе речь. Давай, майор, действуй!

– Да вы объясните, что случилось? – растерянно возмутился Самохин, ошарашенный разбрызганной повсюду кровью, трупами, видом озверевших, с бешенством в покрасневших от недосыпу глазах режимников.

– Ты читай, читай, там все написано, – отмахнулся от него Рубцов и вдруг сказал озабоченно: – А этот-то, ты посмотри… Ну, падла! Все еще живой!

Только сейчас Самохин заметил, что в углу обыскной, на цементном полу, лежит зэк. Полосатая тельняшка на его груди залита почерневшей уже, присохшей кровью, дыхание прерывистое, со свистом и клокотанием. Присмотревшись, майор узнал Быка.

Рубцов подошел к раненому, наклонился:

– Ты живой? Отключился, гад, – пояснил, обернувшись, Самохину. – Ну, его счастье… Сигареты есть? Давай закурим, Андреич. Времени у нас мало. Нам с тобой надо еще до прокуроров, начальства разного, показания зэков собрать. Иначе «кумовья» все так вывернут, что крайними мы, режимники, окажемся.

Самохин углубился в чтение нескольких криво оторванных второпях тетрадных листов, заполненных размашистым, неряшливым почерком майора Рубцова. Пробежав объяснительную, уточнив кое-какие моменты у косноязычного, заговорившего от страха с особенно сильным акцентом Мамедова, Самохин составил для себя более или менее четкую картину всего случившегося в ту ночь.

Срок, отпущенный Скляром обитателям «пресс-хаты» на разработку Кречетова, истек, и после объявления по радио изолятора команды «отбой», осужденные Быков, Афонькин, Ворожцов и Мамедов решили сломать бизнесмена. Залепили обрывком бумаги смотровой глазок на двери камеры, затем здоровенные Быков и Ворожцов навалились на уснувшего Кречетова, заломили ему за спину руки, сдавили шею, положили поперек шконки лицом вниз. Плюгавый, весь в сочащихся гноем угрях на лице Афонькин приставил к шее жертвы длинный заточенный электрод. Мамедов принялся стягивать с Кречетова штаны. Бизнесмен оказался мужиком крепким. Сначала от удара ногой отлетел, грохнувшись о стену, Мамедов. Потом Кречетов извернулся, стряхнул с себя, разметал Быка с Ворожцовым по камере тяжелыми ударами бывшего боксера. Оказавшись лицом к лицу с разъяренной жертвой, ополоумевший от ужаса мозгляк – Афонькин вогнал в сердце бизнесмена электрод по самую рукоятку. Кречетов покосился на торчащий у него из груди штырь, обмотанный на рукоятке разноцветными шерстяными нитками, шагнул к присевшему в страхе убийце, но второго шага сделать не успел, рухнул на пол и умер, сложив на сердце пустые, сжатые в кулаки руки, сквозь которые протекло несчитано денег, но в смертный час не ощутившие ничего, кроме ржавого холода поразившей насмерть заточки.

Поняв, что свершилось непоправимое, зэки быстро пришли в себя, уложили тело на нижний ярус шконки и, заварив на чадящем фитиле из лоскута, оторванного от казенного байкового одеяла, чифир в закопченной эмалированной кружке, принялись, прихлебывая мелкими глотками и обжигаясь, разрабатывать план дальнейших действий.

Больше всех переживал и дергался Бык, и в конце концов сокамерники согласились с предложенным им, как показалось тогда, единственно верным решением – «ломиться» из изолятора. Подбитая на дерзкий побег братва, конечно, не знала, что после случившейся оплошности с Кречетовым для Быкова, чьей страшной тайной владел пожилой угрюмый майор, попытка вырваться из СИЗО немедленно, до исхода ночи, давала хотя и призрачный, но единственный шанс остаться в живых. То, что Самохин мстительно исполнит угрозу и раскроет роль Быка в том давнем убийстве воровского «авторитета» Алмаза, сомневаться не приходилось. И тогда Быкова ждала страшная участь, в сравнении с которой риск получить при побеге пулю казался счастливым искуплением всех грехов.

Афонькину, имевшему уже десятилетний срок за изнасилование с убийством, «довесок» за еще одного «глушака» был тоже ни к чему. Туповатые Ворожцов и Мамедов, отсидевшие за разбой и грабеж по пять-шесть лет, просто соскучились по свободе и ради попытки вырваться из тюрьмы были готовы на все.

Прорываться решили с боем, напав на дежурный наряд. Работавший несколько лет назад, еще при первой судимости в хозобслуге СИЗО Афонькин был хорошо знаком с устройством изолятора, порядком несения службы дежурным нарядом в ночное время, свободно ориентировался в режимных корпусах, знал все переходы и пообещал кратчайшим путем вывести группу беглецов на КПП.

По замыслу обитателей «пресс-хаты», после того как удастся завладеть ключами дежурного, следовало открыть на продоле еще несколько камер. И пока ошарашенные внезапной свободой зэки будут шуметь, метаться по корпусам, отвлекая на себя внимание, беглецы, воспользовавшись суматохой, целеустремленно рванут прямо на КПП. А там – вот он, город, с его темными проулками и подворотнями, жадными до «калыма» в ночную пору водителями-частниками. Тормози любого, забирай машину, и… здравствуй, свобода!

В эту ночь ответственным от руководства в изоляторе оставался майор Барыбин. Недолюбливавший замполита Рубцов ушел против обыкновения домой еще засветло. Когда контролер с продола позвонила в дежурку и передала, что в двухсотой камере стало плохо с сердцем одному из заключенных, Барыбин приказал ДПНСИ капитану Варавину немедленно отправляться туда и сам поспешил следом, оставив за пультом, «на хозяйстве», помощницу дежурного по СИЗО Ленку.

Увидев через форточку-«кормушку» неподвижно лежащего на койке Кречетова и встревоженных сокамерников, один из которых, Афонькин, заботливо махал перед лицом бизнесмена полотенцем, преисполненный человеколюбия Барыбин приказал обитателям камеры отойти к дальней стене, после чего скомандовал контролерше-«Дюймовочке» открыть дверь.

Первым внутрь «двухсотой», как и положено по инструкции, шагнул капитан Варавин. Его убили сразу, едва он переступил порог камеры. На этот раз электродом вооружился высокий, раскормленный на «кумовских» харчах Ворожцов. Стоявшая за спиной Варавина контролерша схватилась за вооруженную заточкой руку зэка, повисла на ней, сохранив тем самым жизнь замполита. Подоспевший на помочь сокамернику Бык пятерней сдавил шею «Дюймовочки», потом ударил головой о стену и отшвырнул, как поломанную куклу. Оставшийся один на один с зэками Барыбин упал на колени и заскулил, с ужасом глядя, как под растрепавшимися русыми кудрями контролерши расплывается темно-багровая лужа.

Торопясь, зэки пинками загнали замполита в камеру, где он, перескочив на четвереньках через труп Варавина, шустро юркнул под шконку и затаился в затхлой, пропахшей зэковскими портянками темноте, с облегчением услышав, как захлопнулась дверь камеры и щелкнул замок, надежно отсекая его, Барыбина, от ужаса, который должен был неминуемо начаться сейчас в СИЗО.

План беглецов сорвала Эльза. Выскочив на шум из своей корпусной, старшина успела перед их носом захлопнуть рештчатую дверь продола, перегородив таким образом доступ к остальным камерам. Замок на двери отпирался с двух сторон, и Эльза заблокировала его изнутри своим ключом. От беглецов ее отделяли только прутья решетки. Зэки бесновались по другую сторону, дергали дверь, пытались вставить ключ в замочную скваину, но это не удалось им, потому что Эльза, отступив от решетки как можно дальше, так, чтобы ее не достали электродом сквозь прутья, удерживала ключ в замке со своей стороны. И тогда Ворожцов стал колоть ее руки, насквозь просаживая их узкой, как жало, заточкой, а прыщавый Афонькин, достав зажигалку, высек огонь и с улыбкой на крысином лице поднес пламя к окровавленным, но по-прежнему крепко сжимавшим ключ рукам Эльзы.

Длилось это, наверное, не более одной-двух минут, которые показались старшей по корпусу вечностью. И зэки отступили. Боясь потерять время, они бросились на выход, а Эльза, оставив, наконец, замок, нажала слипшимися от крови пальцами кнопку сигнализации. Но тревога в дежурке не прозвучала. Всезнающий Афонькин рванул на бегу идущие открыто вдоль стены провода сигнализации, устроенной просто, без затей, как говорится, «от честных людей». Оставшуюся в одиночестве за пультом помощницу ДПНСИ Ленку зэки захватили врасплох. По извечной безалаберности своей не закрывшись изнутри, как предписывала инструкция, на тяжелый, надежный засов, запирающий железную дверь дежурки, сержант Ленка описалась, когда на пороге возникли хрипло дышащие, перепачканные кровью беглецы. Впрочем, кое-что сделать она все-таки успела. Одним движением руки сунула себе под мокрую задницу связку ключей от камер «вышаков» и ружейной комнаты, вторым – включила громкоговорящую связь с вышкой, и до благоденствовавшего в умиротворенной тишине часового, которым в ту ночь оказался Изот Силыч, донеслись из динамика чуть искаженные дрековской связью, но все-таки ясно различимые голоса:

– Открывай ружейную комнату, сука!

– У меня… и-и-и… ключей нету-у… – рыдая от страха, врала Ленка.

– А где ключи? Колись, падла, пока мы тебе кишки не выпустили!

– Не знаю-у-у…

– Кто знает?

– Дэпээнси-и-и…

– Открой дверь КПП, выпусти нас на волю – живой будешь… Быстро!

– Не умею-у…

– Вот дура! – бесновался Бык, тыча наугад пальцем в кнопки на пульте, из-за чего на всех продолах и даже в кабинетах пустынного в этот час штаба зазвенели вразноголосицу телефоны.

Изнасилыч некоторое время удивленно смотрел на динамик, будто транслировавший жутковатую радиопостановку, потом сообразил, что к чему, схватил автомат, сунул за голенище сапога запасной рожок и скатился по лестнице с вышки. Пыхтя и спотыкаясь, пробежал по дорожке вдоль «запретки», сопровождаемый тоже всполошившимся и скачущим радостно по другую сторону колючей проволоки Малышом, и, когда Бык нажалтаки нужную кнопку, и электрозамок, щелкнув, открыл дверь КПП, Изот Силыч уже стоял за углом здания вахты, старясь сбить одышку, и наводил пляшущий от дрожи в руках ствол автомата на крыльцо дежурки.

Смазав на прощанье кулаком по физиономии Ленку, Бык с приятелями рванул на выход, к свободе. И сразу, шагнув за порог, попал под автоматный огонь. От волнения Изнасилыч опустошил по беглецам магазин, срезав всех четверых бесконечно длинной очередью. И когда, не попадая с перепугу, поменял наконец рожок, то увидел, что стрелять больше вроде бы не в кого. Беглецов смело хлесткими ударами свинца, трое лежали не шевелясь, и только Мамедов зажимал простреленную ногу и подвывал жалобно:

– Сдаюс… Сдаюс…

И вот теперь он, заикаясь и коверкая русские слова, рассказывал подробно Самохину о случившемся, а раненный в грудь, но еще живой Бык захлебывался кровью на цементном полу в углу обыскной.

Закончив допрос и пополнив показания Мамедова еще парой страниц, Самохин взял у Федорина ключ, расстегнул на зэке наручники и заставил расписаться на каждом записанном с его слов листе.

В обыскную попытался было протиснуться Скляр, но Рубцов так рыкнул на него, что опер спешно ретировался.

– Ишь, сука, заметал икру! – прохрипел злорадно режимник и, обратившись к Самохину, спросил: – Все – записал? Давай эти бумажки мне, а то потом следаки замотают – концов не найдешь…

В дверь обыскной требовательно застучали.

– Ну, чего надо?! – рявкнул Рубцов.

Федорин приоткрыл дверь, сунул в образовавшуюся щель голову, пошептался с кем-то, обернулся и доложил:

– Товарищ майор, это врач со «скорой». Прокурор требует, чтобы раненым была оказана медицинская помощь.

– Сейчас окажем! – хмуро пообещал Рубцов и скомандовал: – Чеграш! Забирай Мамедова и тащи его к доктору. Пусть живет пока…

– А этого? – кивнул на Быка Самохин.

– Во вторую очередь. Если успеют, – недобро усмехнулся Рубцов.

Дождавшись, когда Чеграш, придерживая под руку, вывел из обыскной скачущего на одной ноге подраненного Мамедова, Рубцов махнул Федорину:

– Ты тоже… Закрой дверь с той стороны… И никого не пускай, – потом посмотрел пристально на Самохина, предложил: – Выйди пока, майор.

– Ничего, я не шибко чувствительный, – плотнее устраиваясь на табурете и закуривая, ответил Самохин.

Рубцов подошел к тяжело, с бульканьем дышащему Быку, сплюнул в сторону, процедил внятно:

– А к тебе, падла, помощь уже опоздала.

– В принципе, он в любом случае покойник, – равнодушно сообщил Самохин. – Я завтра кое-кому словечко шепну – его из-под земли достанут и кончат…

– Ничего, я сам. Так надежнее.

Рубцов поставил ногу в тяжелом яловом сапоге на грудь раненого, туда, где расплывалось подсохшее кровяное пятно вокруг пулевого отверстия, надавил. Бык застонал жалобно и протяжно, в горле его заклокотало, послышалось неразборчиво, похожее на выдох: «Ма-м-ма…»

Самохин отвернулся, вытянув губы трубочкой, старательно пускал колечки дыма – одно, второе, третье, наблюдая, как серые, дрожащие от неощутимого движения воздуха бублики клубятся, воспаряя, расплываются и постепенно теряют очертания, исчезая под низкими, давящими бетонными плитами тюремного потолка.

– Готов. И никаких тебе чудес медицины, – буднично подытожил Рубцов, трогая за плечо Самохина. – Пойдем, доложим руководству результаты первичного расследования.

Поднимаясь из подвала в дежурку по крутой лестнице, Рубцов посетовал вдруг:

– Жалко мне начальника нашего, подполковника Сергеева. Он мужик хороший, не говнистый. Но чересчур мягкий. А доброта в нашем деле большим злом чаще всего оборачивается. Вот он не смог здешних кумовьев приструнить, на место поставить, а за это бедняга Варавин и девчушка эта… Надя, кажется, ее звали, головы положили… Снимут Сергеева теперь.

– А нас? – хмыкнул, Самохин.

– А нас – тем более. Вот увидишь, мы, режимники, во всей этой истории крайними окажемся. Я за «паровоза» пойду. Ну и вы… прицепными. Оперов, что это дело замутили, конечно, отмажут. Ну ничего. Бог не фраер, он правду видит! – неожиданно бесшабашно закончил Рубцов и потрогал бережно китель у сердца, там, где в нагрудном кармане лежали листочки с показаниями Мамедова…

Последующие три дня Самохин помнил смутно. Сотрудников изолятора перевели на казарменное положение. На территорию ввели только что созданный при УВД «спецназ», предназначенный для ликвидации массовых беспорядков. Здоровенные парни в камуфляже и скрывающих лица масках прочесывали камеру за камерой все корпуса. Обитателей очередной «хаты» выводили с поднятыми руками, пропускали сквозь строй дубинкой, обыскивали и укладывали рядами на растрескавшийся асфальт режимного двора. В опустевших камерах устраивали грандиозные шмоны, перетряхивая личные вещи зэков, одежду, ворохами вытаскивая найденные самодельные ножи, заточки. Шприцы, игральные карты, лезвия бритв – «мойки» выгребали метлой, и было удивительно, как смогли пронести все это в камеры, минуя многочисленные обыски и досмотры, хлопотливые зэки.

Сотрудников изолятора вызывали на бесконечные допросы, заставляли писать бесчисленные объяснительные, и Самохин тоже несколько раз оказывался сидящим на неуютной, привинченной к полу табуретке в следственном кабинете перед строгими прокурорами, представителями инспекции по личному составу и еще бог знает каких ведомств, переодетых в штатское. Отвечал на вопросы, писал и подписывал многочисленные бумаги, но всей правды не говорил. Да и была ли она, эдакая окончательная правда, в неправедных по сути своей тюремных делах? К тому же, наученный долгими годами общения с уголовниками, Самохин прочно придерживался почерпнутой из их опыта беспроигрышной тактики общения со следователями всех мастей и на большинство вопросов пожимал сокрушенно плечами, вздыхая, отвечал односложно: «Не знаю…», «не помню…», «если так – докажите…».

А между тем лето скатилось в тихий прощальный август, на режимном дворе зашуршали первые, с порывами ветра перелетевшие сюда через бетонный забор багряные листья кленов, все чаще хмурились низкие небеса и моросил дождь, в тюрьме острее пахло сырой плесенью и ржавым железом, а по ночам стало промозгло и холодно, и по корпусным продолам загуляли пронзительные сквозняки.

Самохину кто-то подарил старый, вылинявший бушлат, легкий и теплый, в котором сподручнее было лазить по сторожевым вышкам, а по ночам в составе спецгруппы разгонять дубинками с окрестных улиц пьяных парней с такими же, впору себе, горластыми подружками, толпами сходившихся к стенам изолятора и подбадривающих криками заключенных:

– Держись, братва! Скоро всем коммунистам и ментам хана! Да здравствует демократия!

Телевизоров в СИЗО не было, и о том, что в Москве начался какой-то путч, Самохин узнал из сообщений радио, которое с подъема и до отбоя орало во всех камерах, но даже уставший до отупения майор понимал, что ничего путного из такого оборота дел выйти уже не может. Народ загулял, заколобродил, никакими танками с улыбающимися смущенно офицерами на башнях его теперь не удержишь, и оставалось только ждать, чем эта столичная заваруха закончится.

И все же зэки притихли, поджали хвосты, испугавшись даже такой, очевидно, мифической угрозы, и безропотно сносили обрушившиеся на них, в общем-то за чужие грехи, спецназовские дубинки. Доносились слухи о немноголюдных митингах в областном центре, где коммунисты под памятником Ленину жгли свои партбилеты, говорили, что заправляет на этих сборищах бывший второй секретарь обкома, а ныне председатель какой-то народно-демократической партии Щукин-старший.

Изоляторский врач-психиатр, по причине казарменного положения тоже поставленный под ружье, плевался, рассказывая о том, что, когда ему довелось проходить мимо такого митинга, половина собравшихся вежливо раскланивались с доктором – эти люди в прошлом были его пациентами…

Путч вскоре окончился, как и предвидел Самохин, всеобщим ликованием, зэки в камерах тоже воспряли, ждали большой амнистии, прекращения уголовных дел и свободы. «Спецназ» вывели спешно и отправили с глаз подальше, чтобы кто-нибудь ненароком не расценил присутствие грозных бойцов как военный переворот в масштабах областного центра. Вся мощная, тяжелая на раскачку, но неотвратимо-безжалостная к любому попавшемуся на ее пути система МВД напоминала в эти дни Самохину огромного жука, перевернувшегося ненароком на спину и перебирающего бессильно и бестолково крепкими волосатыми лапами.

На полдень пятницы в следственном изоляторе было назначено собрание личного состава с участием прокурора по надзору и, в духе времени, представителей общественности, прессы.

Накануне вечером казарменное положение, наконец, отменили, и всех сотрудников, кроме дежурного наряда, отпустили по домам. Требовалось привести себя в порядок, помыться, побриться, переодеться в чистую форму, и у Самохина появилась возможность после долгого перерыва позвонить по заветному номеру телефона.

– Все знаю, – вместо приветствия сказал генерал.

Голос его звучал суховато, а может быть, уличный телефон-автомат барахлил, искажал интонацию, делая ее недовольной и раздраженной, и удивляться тут было нечему, – чего только не выделывают с таксофонами горожане, какой аппарат выдержит такое безалаберное к себе отношение?

– Ты, майор, свое задание выполнил, – сказал Дымов. – Все остальное – детали, которые к тебе отношения не имеют. Кадровый состав изолятора мы укрепим, оперативную обстановку нормализуем, так что служи спокойно. Ну, если какие-то бытовые вопросы появятся – не стесняйся, прямо ко мне, поможем. А сейчас извини – некогда. Как-нибудь встретимся, подробнее переговорим…

Самохин положил трубку и понял, что больше никогда не позвонит по этому номеру телефона.

– Сколько раз тебя, дурака, учить надо? – говорил он вслух, не контролируя себя, тащась обессиленно домой по замусоренному за долгое лето скверику. – Ишь, нашел другана! Дурак старый… Операция «Ястреб», прикрытие… Да пошли вы все!

Встретив расстроенного, почерневшего от усталости мужа, Валентина поохала привычно, попеняла на «распроклятую службу», которая «непременно в гроб мужика вгонит», споро приготовила ванну, собрала ужин, и через полчаса Самохин со стоном лег на чистые, похрустывающие крахмалом простыни и уснул мгновенно, едва коснувшись головою подушки…

Утром он одевался тщательно, не спеша. Вначале бережно, чтобы не мять наведенные Валентиной стрелки, натянул горячие от утюга брюки, затем рубашку, на которую пристегнул новые, не примятые еще погоны с первозданно сияющими майорскими звездами, потом китель – не тот, замызганный в шмонах по камерам, провонявший потом и махорочным дымом, а пошитый недавно, со всеми регалиями – планкой с ленточками нескольких, врученных ему от лица государства по поводу и без повода, «юбилейных» медалей, институтский «поплавок» с изображением развернутой книжицы, на листах которой, как ни вглядывайся, ничего сокровенного не прочтешь, нагрудный знак «За отличную службу в МВД».

Привычно потрогал значок, выполненный в виде щита с маленьким, но колким, как настоящий, мечом и подумал, что по нынешним временам символику эту наверняка отменят. Какой тут к черту карающий меч…

Собрание назначили на десять часов утра, и Самохин шел не спеша по улицам города, уже обсиженным многочисленными торговцами, разложившими прямо на тротуаре, на подстеленных газетках, нехитрый товар. Майор удивился, как азартно торгуют горожане, по-восточному зазывая и навязывая прохожим свою дребедень, и думал, что он, наверное, так и не понял многого в этой жизни. Ибо скорее согласился бы умереть, чем стоять вот так, на обочине, потрясая шмотьем и заглядывая в глаза людям, хватая их за рукав и умоляя: «Купи, купи…» Да и продавать ему, в отличие от этих расторопных граждан, было нечего – не таскал в свое время, не прятал по гаражам и сараям, балконам и лоджиям прихваченную по случаю, на халяву, общенародную собственность.

Равнодушные взгляды, которыми одаривали его форму на улице прежде, сменились презрительно-враждебными, и майор то и дело встречался глазами с теми, кого привык видеть до сих пор за решеткой или на кривых закоулках глухой окраины, из барачных строений которой давно съехал весь мало-мальский работящий, оказавшийся полезным в других местах люд. Но теперь, словно почуяв, что пришло наконец их время, завсегдатаи зон и обитатели воровских «малин» замельтешили в центральных районах города, привнося в них свои нравы и власть.

«Красный уголок» изолятора был переполнен. Сотрудники сидели плотно, молчаливо, а места в президиуме на низенькой сцене, сдвинув обшарпанное пианино и установив длинный стол, заняли начальник управления исправительно-трудовых учреждений области полковник Орлов, один из заместителей генерала в синей милицейской форме, прокурор по надзору со странной фамилией Лакусов и седовласый молодецки-розовощекий мужик в штатском, в котором Самохин без труда распознал партаппаратчика, но теперь затруднялся предположить, кем эти ребята в нынешние времена пристроились. Между президиумом и залом, приседая, будто мелко кланяясь, сновал с фотоаппаратом корреспондент какой-то газеты, похожий пухлым лицом и кудряшками вокруг лысой макушки на потрепанного жизнью, крепко пьющего Купидона.

Самохин отыскал свободное место во втором ряду, осторожно присел на расшатанный скрипучий стульчик, расстегнул новый, необмявшийся и оттого тесноватый китель, положил ногу на ногу и огляделся по сторонам. Приметив поодаль Рубцова, кивнул ему и ободряюще улыбнулся.

Вел собрание полковник Орлов. Он объявил, что начальник следственного изолятора подполковник Сергеев отсутствует по уважительной причине – попал в больницу с сердечным приступом. Там же после перенесенного стресса находится его заместитель по политико-воспитательной работе Барыбин. Заместитель по режиму и охране майор Рубцов отстранен от занимаемой должности на время проверки, проводимой прокуратурой и инспекцией по личному составу.

Затем полковник зачитал справку, составленную по материалам расследования причин и обстоятельств чрезвычайного происшествия в изоляторе. Из нее выходило, что все случившееся стало следствием слабого руководства подразделением, снижения уровня боевой и профессиональной подготовки личного состава, пренебрежением элементарными мерами безопасности, нарушением инструкций, регламентирующих порядок несения службы в СИЗО.

Самохин опять взглянул на Рубцова. Тот сидел спокойно и даже, будто соглашаясь с написанным в справке, кивал слегка, теребя свои верные, с проседью усы. Закончив чтение, Орлов закрыл тонкую папочку и предоставил слово прокурору по надзору за ИТУ Лакусову.

Самохин давно знал этого прокурора, много раз встречался с ним по делам службы в разные периоды отношения государства к преступности – от снисходительного безразличия брежневской поры до последнего, андроповского ужесточения и последовавшей за ним горбачевской «гуманизации» – и всякий раз удивлялся той искренней убежденности, с которой Лакусов бросался рьяно исполнять очередные решения и постановления партии. Именно по настоянию Лакусова Самохин получил в начале восьмидесятых годов строгий выговор за то, что представил документы в суд и отправил в колонию-поселение зоновского «мужика-пахаря», схлопотавшего накануне взыскание за мелкое нарушение режима. И с тем же Лакусовым несколько лет спустя Самохин спорил до хрипоты, доказывая, что нельзя подводить под амнистию зоновскую «отрицаловку» – оторвяг, не испытавших ни малейшего раскаяния за содеянные преступления. Но, упирая на «гуманизацию», прокурор настоял на своем, и только из колонии, где служил в ту пору Самохин, в конце восьмидесятых годов на волю в результате амнистии вышло несколько сот головорезов, готовых и способных на все.

Лакусов – крепкий бровастый мужик, одернув ладно сидящий на нем синий китель с серебристыми звездочками в прокурорских петлицах, предпочел говорить с трибуны, для чего вышел из-за стола и устроился за обтянутым красной материей ящиком, с которого любил в свое время вещать, зачитывая политинформации, Барыбин.

– Я не буду подробно останавливаться на деталях преступления, совершенного должностными лицами следственного изолятора, – начал прокурор, привычным жестом откинув назад седую прядь со лба и пристально, обвиняюще оглядев собравшихся. – Я скажу о главной причине чрезвычайного происшествия, которое буквально потрясло город, взволновало общественность…

Самохин вспомнил эту «общественность», кружившую по ночам волчьими стаями под стенами СИЗО и подбивающую криками содержащихся в камерах зэков к неповиновению. Иногда для разгона пьяных, а то и обкуренных парней и их визгливых подружек привлекали наряды патрульно-постовой службы милиции, подъезжавшей по вызову, но чаще сами сотрудники изолятора, вооружившись резиновыми палками, устраивали облавы на таких крикунов и, не имея в общем-то на это законного права, вразумляли дубинками самых активных подстрекателей.

– Главная причина случившегося, – продолжал между тем прокурор, – заключается в атмосфере, царящей в стенах этого учреждения. А она, товарищи, затхлая. Здесь отчетливо попахивает застоявшимся душком тридцать седьмого года, товарищи! Более того, здесь незримо витает дух ежовщины и бериевщины, не побоюсь этого сравнения, товарищи.

Сидевший в президиуме Щукин и суетившийся в зале, похожий на спившегося ангелочка корреспондент зааплодировали, а полковник Орлов принялся внимательно разглядывать потолок, словно надеясь увидеть там незримый дух сталинских супостатов, а потом вздохнул и кивнул обреченно: витают, мол…

– И эту атмосферу мы, товарищи, должны развеять, – сообщил прокурор, решительно рубанув ладонью воздух. – В ней, товарищи, невозможно дышать тем воздухом свободы и демократии, который переполняет сегодня наши… э-э… наши…

– Груди! – подсказал ему простодушно Федорин.

– Кишки, – вполголоса возразил Самохин.

– Наши сердца! – покривив душой против физиологии, нашелся, наконец, прокурор. – И мы, товарищи, каленым железом закона и правосудия будем выжигать оставшиеся здесь явления сталинизма.

– Правильно! – в наступившей вдруг тишине громко сказал Самохин.

– Что? – сбившись, переспросил прокурор.

– Насчет каленого железа, – пояснил майор, – правильно!

– Видите? Даже в вашем коллективе существует понимание этой проблемы, – указав на Самохина, продолжил прокурор. – Мы не боимся общественности. И, следуя принципам гласности и демократии, пригласили сегодня в президиум нашего собрания председателя координационного совета народно-демократической партии товарища Щукина. Прошу вас, Павел Петрович, – отступив от трибуны, пригласил прокурор, но Щукин, поднявшись, заявил вальяжно:

– Я не буду говорить из-за этого сооружения, – и с презрением указал пальцем на трибуну, – которое олицетворяет собой десятилетия лжи прогнившего тоталитарного строя. Я скажу с места…

Прокурор отпрыгнул от трибуны, глянул на нее испуганно и застыл рядом, будто часовой, охраняющий объект – источник повышенной опасности.

– Я приведу лишь один пример, исходя из своего, особенно горького для меня опыта, – скорбно произнес Щукин. – Мой сын безвинно был заточен в стены этого каземата. Будучи узником совести, он подвергался систематическим побоям и издевательствам со стороны некоторых сотрудников. Прокуратура любезно предоставила мне их фамилии. И я обещаю вам – от расплаты эти люди не уйдут…

– Я тебя, гнида, все равно прищучу, – раздался вдруг явственно в напряженной тишине голос Рубцова.

– Не прищучишь, майор! – надменно усмехнулся Щукин. – Кончилось ваше время! Теперь – наше время. Время тех, кто с риском для жизни, кровью своею отстаивал демократию на баррикадах у Белого дома в Москве! Но незримые стороннему схватки с агонизирующим режимом происходили и у нас, в провинции. Мой сын в противостоянии со здешними палачами тоже пролил кровь!

– Дерьмо он пролил в свои штаны, а не кровь. Обосрался, – громко уточнил Рубцов.

В зале захихикали.

– Вот лишнее подтверждение слов прокурора, – ткнул пальцем в Рубцова Щукин, – о том, что в этих застенках трудится, я беру это слово в кавычки, естественно, немало заплечных дел мастеров. Но мы расчистим авгиевы конюшни! Я надеюсь, что и начальник УВД генерал Дымов осознает эту проблему. По крайней мере, в дни путча он занял однозначную позицию, поддержав демократию и отказавшись выполнять распоряжения тех, кто надумал повернуть нашу страну вспять с пути, по которому следует все цивилизованное человечество!..

И опять раздалось три жидких хлопка. Аплодировали прокурор, оторвавшийся на миг от своего фотоаппарата корреспондент и полковник Орлов, который, втянув голову в жирные плечи, бесшумно несколько раз соприкоснул пухлые ладони.

Щукин, самодовольно улыбаясь, сел, а прокурор, не подходя больше к трибуне, раскрыл бумажную папку, поднял руку, обращая на себя внимание.

– Для справки, – важно заявил он, – разрешите проинфомировать собрание, что приказом начальника УВД майор внутренней службы Рубцов уволен из органов внутренних дел. Против него возбуждено уголовное дело по факту зверского избиения подследственного Щукина. Уголовное дело прокуратура возбудила также и в отношении капитана Варавина, однако вынуждена была прекратить его в связи со смертью обвиняемого.

В зале загудели, заскрипели стульями.

– За допущенную халатность, приведшую к чрезвычайному происшествию, – стараясь перекрыть шум, повысил голос прокурор, – этим же приказом начальника УВД из органов внутренних дел уволены старшая дежурная по корпусу старшина Герцог и помощница ДПНСИ сержант Самойлова. Начальник СИЗО подполковник Сергеев и его заместитель по политико-воспитательной работе майор Барыбин освобождены от занимаемых должностей и будут использованы в дальнейшей службе с понижением. Но это еще не все. Расследование, начатое в рамках чрезвычайного происшествия, выявленных в ходе его многочисленных фактов избиения осужденных и подследственных будет продолжено. Уверен, что в этом нам поможет новый начальник следственного изолятора, который лучше многих из вас знаком со спецификой службы в этом учреждении. Понимая ваше нетерпение, сообщаю, что приказом начальника УВД на должность начальника следственного изолятора назначен капитан Скляр Валерий Леонардович. Прошу вас, Валерий Леонардович, занять место в президиуме…

И пока Скляр, наверняка предупрежденный о грядущем назначении, лучась улыбкой, шел по узкому проходу между рядами, сидевшие на сцене кивали ему приветливо, а кудрявый корреспондент, кланяясь и приседая, сделал несколько снимков. Прокурор опять поднял руку, привлекая внимание зала:

– Капитан Скляр, конечно, молод. Но это, как известно, кх-хе… дело поправимое. И в помощь ему тем же приказом на должность заместителя начальника СИЗО по режиму и охране назначен опытнейший сотрудник, ничем не запятнавший себя в ходе последних событий, майор Самохин. Прошу вас, Владимир Андреевич, займите свое законное место в президиуме. Как говорится, по правую руку от Валерия Леонардовича…

Самохин встал, оглянулся на Рубцова, кивнул ему и, отодвинув стул, пошел к выходу, стараясь не наступать на ноги сидящих тесным рядком сотрудников.

– К-куда ж вы, Владимир Андреевич? – удивился прокурор и указал на место в президиуме. – Вам – сюда! Рядом с нами!

– Упаси меня бог! – хмуро буркнул Самохин.

– У него живот от счастья скрутило! – хихикнул Федорин.

Поравнявшись с ним, Самохин походя, не глядя, влепил в лоб маленького капитана звонкий щелбан.

В коридоре штаба майора догнал Рубцов.

– Чего кобызнулся-то? – спросил он хмуро. – Словил бы перед пенсией подполковника…

– Да пошли они… – махнул рукой бесшабашно Самохин.

– Ребят жалко со сволочью такой оставлять, – покачал головой Рубцов. – Испортит их этот… коммерсант оперслужбы…

– Ты тоже про дела его знаешь? – удивился Самохин.

– Слыхал… Я пятнадцать лет здесь, уголовников знаю и по улицам ходить не боюсь. Встретятся на воле братки – первыми здороваются… А этому… демократу-гуманисту скоро телохранители понадобятся…

Во дворе изолятора у КПП стояли несколько милицейских «уазиков», белая прокурорская «Волга» и две приземистые, блестящие хромированными деталями иномарки.

– Ты сейчас куда? – поинтересовался Рубцов.

– Пойду в управление, занесу в кадры рапорт. На пенсию.

– Подожди чуток, вместе пойдем, – попросил Рубцов, – я другана одного навещу…

Он направился в сторону хоздвора, где располагались подсобные помещения изолятора – гараж, склады, вольер для караульных собак.

Самохин остался в одиночестве возле КПП, закурил. В заскрежетавшие ржаво ворота въехал очередной «уазик». Два милиционера вывели из него под руки рыдающего старика. Дед по-бабьи выл в голос, утирая глаза размахренными от старости рукавами линялого пиджака, а милицейский сержант бормотал сконфуженно:

– Да ладно тебе, дядь Петь, не расстраивайся… Чай, не впервой. Знаешь ведь, и там люди живут…

Поддерживая за плечи старика, он повел его в дежурку, а Самохин поинтересовался у оставшегося напарника – пожилого старшины:

– Что это у вас преступник такой плаксивый? Кается, что ли?

– Дядька евонный, – мотнул головой вслед ушедшим старшина, – из района мы. Дядю Петю этого сызмальства знаем. Он всю жизнь в колхозе ломил. При сталинском режиме отсидел – бык племенной, особо ценный, у него в стаде издох… А весной дядя Петя с сыном старый коровник раскурочили и две подводы досок уперли. Сараюшку в своем дворе срамодили. Сегодня утром суд был. Сына-то дядя Петя отмазал, а сам схлопотал три года усиленного режима.

– Что там, в районном суде у вас, совсем охренели? – изумился Самохин.

– А… – Милиционер махнул рукой, поправил кобуру на поясе и пошел к своему помятому, заляпанному грязью на сельском бездорожье по самую крышу «уазику».

Щелкнул электрозамок КПП, и оттуда, накидывая на плечи кожаный пиджак, вышел младший Щукин.

– Попортили мне лепень в прожарке! – крикнул он, обернувшись. – Говорил вам, долбакам, что нельзя кожаную вещь в дезкамеру пихать! Ну ничего, из твоей зарплаты, командир, стоимость вычтут. Лепешок-то новый был, импортный.

Щукин остановился на крыльце, задрал голову, посмотрел в небо, зажмурился на скорбное августовское солнышко, произнес громко, простирая руки к невидимым зрителям:

– Ну здравствуй, свобода! – а потом, покосившись на Самохина, направился к иномаркам с тонированными стеклами, откуда навстречу ему спешили уже какие-то парни, рослые, похожие на кобылиц девицы, и до майора донеслось:

– Все! Освободился вчистую. Уголовное дело прекращено за отсутствием состава преступления! А почему отцова машина здесь?

– Ура! Папаша твой сейчас на собрании тутошним ментам мозги впаривает!

В руках у одного из парней появилась бутылка шампанского, хлопнула пробка. Щукину подали фужер. Выпив, компания дружно звякнула бокалами об асфальт дворика, попрыгала в машину, и автомобиль, коротко взревев двигателем, засигналил истерично и, когда ворота поползли в сторону, с визгом вылетел в образовавшуюся брешь, едва не задев грубый ржавый металл сверкающими победно крыльями.

– Любуешься на торжество правосудия? – услышал Самохин и обернулся.

Рубцов улыбался криво, а рядом с ним, уныло повесив лохматую голову, стоял Малыш.

– Ладно, пошли отсюда, – сказал Рубцов и легонько дернул пса за брезентовый поводок. Пес недоуменно взглянул на майора, на открытые перед ним ворота и шагнул нерешительно, опасливо насторожив коротко обрезанные уши.

– Он за всю жизнь территорию тюрьмы ни разу не покидал, – извиняясь за робость пса, сказал Рубцов и погладил собаку по длинной, свалявшейся на холке шерсти. – Ну-ну, Малыш, не бойся! Там, за воротами, в принципе, то же самое… Не пропадем. Хрен они нас с тобой обломают! Меня тетка в гости звала, к ней и поедем. Она в Молдавии живет, в Приднестровье. Чудные места! Там город есть – Бендеры называется, слыхал? Вот туда и поедем. На поезде. Только собакам в поездах намордник полагается. Ты когда-нибудь намордник носил? Теперь придется. Ничего, потерпим пока…

Увлеченно болтая с псом и уже, кажется, забыв о Самохине, Рубцов прошел через ворота, ведя тревожно озирающегося, принюхивающегося по сторонам Малыша, и Самохин, задержавшись чуток, смотрел, как бредут по пыльной, усыпанной желтыми листьями улочке два старых служаки. А потом, бросив окурок, старательно раздавил его каблуком и торопливо зашагал следом, чтоб не отстать.

 

Листья осенние

И была осень – слякотная, туманная в городе. Холодный северный ветер повеял уже зимним, снежным, и хорошо было в эту пору там, в лесу, – но город не умел хранить своей осенней красы. Опавшие листья подметали, валили в кучи вдоль мокрых тротуаров, а потом увозили куда-то на обшарпанных самосвалах. И только в старых кварталах, застроенных ветхими деревянными домиками, по узким улочкам еще сохранялся терпкий, горьковатый аромат увядших садов.

В эту осень Самохину стало особенно худо. Вот и вчера утром его опять свалил приступ стенокардии. Самохин тер испуганно влажной красной ладонью грудь, совал под язык мелкие приторно-сладкие таблетки нитроглицерина, и от лекарства кружилась голова и шумело в ушах.

«Сдохну здесь, один в четырех стенах… И ведь не хватится никто!» – думал он зло и беспомощно.

После приступа до обеда лежал в смятой, не стираной давно постели, курил с досады на себя и на всех, а потом кашлял – долго и мучительно.

Трудно было Самохину. Два года назад умерла жена – не старая еще, на пять лет моложе его, Самохина, да и умерла внезапно и до обидного буднично: с вечера, сославшись на головную боль, легла пораньше, а когда Самохин, допоздна засидевшийся над какой-то книжонкой, тоже стал было укладываться – наткнулся вдруг на холодную, безжизненную руку жены.

– Валюта, ты что? – испуганно спросил он, а потом, догадавшись, закричал растерянно и сердито: – Да ты умерла, что ли?!

Так и похоронил он свою Валюту, и пока шел у гроба, лицо его было обиженным и досадным: «Вот, мол, горе какое – взяла, да и умерла, а тут как хотите…»

Со всех сторон тяжело стало Самохину – то, что один, как перст, на свете белом остался, и то, что опять же – не стиран, не кормлен, да и здоровье… Где оно, здоровье-то?..

В сентябре попал Самохин в больницу. В приемном покое старая, неразговорчивая нянька шлепнула на стол полосатую пижаму и стопку белья. Поежившись, Самохин стал натягивать узкие, не сходящиеся на животе кальсоны, прислушиваясь к сердитому голосу няньки, диктовавшей кому-то по ту сторону ширмы:

– Пиджак серый, клетчатый, ношеный. Брюки синие, диагоналевые, ношеные.

– Да не ношеные они! – почему-то обиделся за свои брюки Самохин. – Всего три раза и надевал…

– Ношеные! – с нажимом отозвалась нянька и продолжала: – Носки зеленые, хлопчатобумажные…

– Ношеные! – съязвил Самохин.

В больнице Самохин держался особняком. Днем, когда все больные с волнением ждали обхода врача, а потом лежали, разговаривали о своих болезнях, читали попавшиеся под руку книжки – Самохин спал. Ночью он просыпался, скрипел пружинами кровати, вставал, уходил в туалет и курил. В туалете было холодно и воняло хлоркой.

Только однажды Самохин разговорился с соседями по палате. Белобрысый парень, работавший слесарем на каком-то заводе, рассказывал про то, как от него ушла жена. Вернее, он уверял, что сам бросил ее, но по голосу его и по тому, с какой злостью вспоминал об этом – чувствовалось, что не он, а она ушла от него.

– А ты и нос повесил! – неожиданно для всех вступился Самохин, и ему показалось, что он продолжает давнишний и надоевший разговор. – Подумаешь, баба! Да я и в свои шестьдесят лет об этом добре не шибко волнуюсь! Э-ка невидаль. Быа бы шея, а хомут найдется… – Самохин осекся, наткнувшись на удивленное молчание соседей, и, повернувшись к стене, пробормотал: – Бабы… Да ежели я…

С того времени Самохину захотелось домой. Он уже не спал днем, а с нетерпением ждал прихода лечащего врача. Приходил врач, и Самохин прислушивался к его словам, стараясь угадать – скоро ли? Белобрысый слесарь ежедневно приставал к врачам с просьбой о выписке, канючил, уверял, что у него ничего не болит, – а сам по ночам глотал из бутылки украденный в процедурной комнате новокаин. Его мучила язва желудка.

– Ну куда же тебе домой? Пользуйся, раз государство бесплатно лечит, – наставительно шептал ему Самохин, а слесарь, крутясь от боли, отхлебывал свой новокаин и тихо матерился сквозь зубы.

Скоро Самохина выписали.

– Не курить. Алкоголь ни под каким видом! – перечислял врач на прощание. – Иначе вернетесь к нам с инфарктом. В лучшем случае.

Дома Самохин приободрился. «Что ж ты, дурак, совсем расквасился! -думал он про себя уже не с грустью, а с тихой, обновленной какой-то радостью и надеждой. – Ну, нет больше Валюши. И я мог бы… Ей-то, небось, легче было бы… Женщина – она не пропадет. А я – что? Найду какую-нибудь одинокую. И ей скучно одной, и мне. Делить нам нечего, перед смертью-то, деньжата остались, машину куплю. На природу станем ездить – порыбачить иди там искупаться, мало ли что? А еще лучше – домик подыскать частный. И чтоб садик при нем. Маленький такой садик, с беседкой посереди яблонь. Вечерком вышел – огородик полил, редиски, лучку надергал. А потом, как стемнеет, в беседке чай из самовара пить с яблоками. С яблоками-то душистее, слаще… Жить-то, Боже мой, жить-то можно еще! Куда уж дальше откладывать? Некуда..

Не так давно на дне рождения свел его старый друг, отставной майор Микулин, с приятельницей своей жены. Ту женщину Татьяной Семеновной звали. За столом они сидели рядом. У Татьяны Семеновны оказался приятный, молодой голос, и Самохин спел с ней вдвоем несколько старых любимых песен. Особенно хорошо получалась «Землянка».

– Бьется в тесной печурке огонь… – выводил басом Самохин, и Татьяна Семеновна подхватывала душевно и мягко:

– На поленьях смола, как слеза…

– Ну чем не пара тебе! – возбужденно шептал на балконе Самохину подвыпивший Микулин. – Душевная женщина и портниха классная! Моя Николавна все время у нее обшивается. Все нормально у вас будет, сживетесь. Да и ты мужик ничего еще, в силе.

Самохин курил «Беломор», кивал согласно, и все казалось ему простым и понятным…

Вот и решил Самохин сегодня, в этот хмурый осенний день пойти к Татьяне Семеновне в гости – да не просто, а вроде как свататься.

Он остановился перед незнакомым домом с облупившейся штукатуркой. В тесном дворике с вкопанными столбами для сушки белья, покосившимся грибком над детской песочницей и несколькими чахлыми, изломанными деревьями, было пустынно и тихо. Самохин вошел в темный подъезд и стал не спеша, с отдыхом подниматься по лестнице. На третьем этаже, с трудом разглядев стершийся номер квартиры на обитой желтой клеенкой двери, помялся, отдышавшись, и позвонил. За дверью послышались шаги, щелкнул замок, и высокая, полная женщина в бигуди сказала немного удивленно:

– Здравствуйте, Андрей… э-э-э… Николаевич. Входите.

Самохин вошел, стукнувшись плечом о вешалку и протянул коробку конфет:

– Вам.

– Ну зачем же, ну что вы… – Татьяна Семеновна смутилась и, взяв коробку, держала ее на вытянутых руках.

– Проходите в комнату, – предложила хозяйка.

Самохин принялся снимать ботинки.

– Ой, не нужно разуваться! – запротестовала Татьяна Семеновна, и Самохин буркнул добродушно:

– Что ж я топтать-то буду…

Сняв обувь, он прошел в комнату, и пол холодил ноги сквозь тонкие синтетические носки.

– Вы садитесь, Андрей Николаевич, а я сейчас, у меня там духовка не выключена. Сына со снохой жду, вот и затеялась.

Татьяна Семеновна, смахнув со стола что-то блестящее, вышла, а Самохин грузно опустился в мягкое кресло.

Хозяйка долго не показывалась, и все хлопотала на кухне, гремела чем-то, и до Самохина доносился запах печеного теста. И стало вдруг Самохину одиноко и неуютно в этой чужой квартире с холодным, выстуженным полом, от которого неприятно ломило ноги. Тоскливым и нелепым показалось вдруг ему то, что сидит он здесь, в обжитой другими людьми комнате, заставленной многочисленными баночками, горшочками, из которых лезли сытые, сочные стебли изнеженных цветов, а на тумбочке, у зеркала, с плохих любительских фотографий под стеклом улыбаются незнакомые люди, которых знала и, может быть, даже любила Татьяна Семеновна и которые так безразличны ему, Самохину.

Вернулась хозяйка – уже без бигуди, причесанная, в ярком цветастом фартуке.

– Давайте пить чай! – весело предложила она. Самохин кивнул и еще глубже вдавил свое тело в кресло.

– Ну вот и хорошо! Я чайник поставлю, – Татьяна Семеновна торопливо ушла.

Самохин посидел еще немного. Он хотел встать, но половица громко скрипнула под ногой.

«Черт, еще подумает, что я шарю!» – отчего-то пришло ему в голову, и он крикнул в приоткрытую дверь:

– Курить-то у вас можно?

– Курите, у меня муж курил, и сын курит! – отозвалась Татьяна Семеновна.

Самохин повозился в кармане, вынул пачку «Опала», купленную специально, для представления, и без удовольствия задымил. Кривая колбаска пепла на конце сигареты росла, угрожая упасть. Самохин подставил спичечный коробок и, аккуратно прицелившись, уложил горку пепла.

– Чай! – резко, будто над ухом, сказала Татьяна

Семеновна, и Самохин, вздрогнув, уронил пепел на пол.

– Ничего, я уберу… – заметив его растерянность, поспешила успокоить Татьяна Семеновна, но Самохин, нагнувшись, попробовал подцепить пепел рукой. Тот рассыпался тонким, невесомым слоем, и Самохин только испачкал пальцы. С минуту Самохин тяжело сопел, пытаясь взять пепел в щепоть, и чувствовал, как наливается кровью лицо и тяжелеет голова. Прямо перед собой он видел толстые ноги Татьяны Семеновны и торчащий сквозь разорванное сукно тапочка большой палец с желтым ногтем. Самохин выпрямился, и кровь отхлынула от щек, а тупая тяжесть с затылка перекатилась куда-то под сердце.

– Пойду я, пожалуй, – неожиданно сказал он, -извиняйте…

И ему было стыдно перед растерянной женщиной и за приход свой некстати, и бегство, и за это дурацкое, деревенское какое-то «извиняйте». Он встал неловко, и половица опять пронзительно взвизгнула.

– Ну что ж… Что ж… – повторяла Татьяна Семеновна, все еще держа в руках чашку.

– Простите. Так я пошел, – буркнул хмуро Самохин и, не оборачиваясь, вышел в прихожую.

В полумраке прихожей он отыскал ботинки, торопливо, сломав задники, обулся и, покрутив поочередно два английских замка, протиснулся за дверь.

Потом он шел медленно по аллее поредевшего парка, усыпанной неживыми, сморщенными листьями, мимо сиротливо мокнущих под мелким холодным дождем скамеек, и надо всем парком, вытянувшимся вдоль шумной центральной улицы, стоял густой беловатый туман с запахом бензина и гари.

Возле своего дома Самохин зашел в просторный, с длинными рядами зеркальных витрин магазин. Водки не было. «А… ладно», – решил он и, нащупав в кармане брюк деньги, подошел к окошечку кассы.

– За коньяк, – сказал он, и кассирша, равнодушно смахнув десятку, быстро сыграла по разноцветным клавишам. Самохин посмотрел на высунувшийся в прорезь серый язычок чека и подумал: «Так тебе, старый хрен, показали язык-то!»

У винно-водочного отдела строгая красивая продавщица, похожая на доктора в своем белоснежном, похрустывающем от крахмала халате, мельком глянув на чек, выставила на стекло прилавка пыльную бутылку.

– Что ж грязная-то? – сказал было Самохин, но продавщица смотрела куда-то мимо него, и на лице ее не было ничего, кроме сонной, тупой скуки и безразличия. Самохин взял бутылку, сдул пыль и сунул в карман плаща.

Дома он поставил бутылку на стол, принес из кухни стакан и сковороду со вчерашней, с вечера недоеденной картошкой. Кое-как вытащив пробку, Самохин налил полный стакан желтоватого коньяка и медленно, с трудом выпил до дна. Потыкал в сковороду вилкой, сковырнул холодную, застывшую в сероватом жире картофелину. Потом закурил папиросу и, встав из-за стола, почувствовал, что запьянел уже. Нетвердо, покачиваясь, подошел к черному, резному комоду, взял фотографию жены в рамке и, вернувшись к столу, поставил перед собой рядом с бутылкой.

Впервые за всю жизнь ему вдруг захотелось умереть – сию минуту, сейчас. Он плеснул себе еще, выпил и, задохнувшись от пахучей горечи – заплакал, неумело подвывая сквозь плотно сжатые губы, потому что не плакал уже много-много лет.

 

Не верь, не бойся, не проси…

 

Пролог

Если Славик правильно вел счет дням, в этом глухом, пахнущем отсыревшим бетоном и осклизлой плесенью бункере он находился уже две недели.

Один раз в сутки – невозможно было понять, день стоял там, наверху, или глубокая ночь, – с ржавым скрежетом приподнималась тяжелая крышка люка, и кто-то невидимый бросал половинку буханки – «кирпичика» хлеба и полуторалитровую пластиковую бутылку с водой. Черствый хлеб скрипел на зубах, отдавал горечью, а вода, наоборот, всегда оказывалась свежей, ледяной, видать, только-только из горного ручья набрали.

– На, русский, жри! – говорил сердитый голос из бетонного поднебесья и, выждав секунду, требовал раздраженно: – Бутилка пустой давай!

Славик нашаривал в темноте опорожненную накануне бутылку, в каких когда-то давно, дома еще, покупал сладкую газированную воду, вставал и протягивал ее, громко потрескивающую смятым пластиком. Крупная мужская рука с криво вытатуированным у большого пальца и отчетливо читаемым в свете из щели именем Гога хватала бутылку, выныривала из бункерной тьмы на волю, после чего люк с грохотом захлопывался и можно было отмечать очередной закончившийся, а может быть, и начавшийся – какая, в общем-то, при таком унылом существовании разница, – день.

…День, от которого он вел отсчет, две недели назад начался как обычно. Командир отделения первого взвода отдельной воздушно-десантной роты Вячеслав Милохин проснулся за четверть часа до общего подъема. За полгода службы это стало привычкой. Сквозь простреленные чеченским снайпером дырочки в конусообразной крыше палатки в сумрачное, пахнущее портянками и солдатским потом нутро проникали острыми иглами лазерного прицела солнечные лучи. Снайпера того, беспокоившего лагерь три ночи подряд, все-таки вычислили, сняли, а вот пробоины в брезенте бойцы до сих пор не заделали, несмотря на четкое приказание Славика. «Ну, нич-чо… Ладно. До первого дождя…», – думал Милохин, представляя ехидно, как заворочаются, забормочут, а потом повскакивают заполошно под холодными струями частого в этой горной местности ливня новички-салабоны, не привыкшие обустраивать надежно свой фронтовой быт. И теперь Славик намеренно не повторял приказ, в ожидании, когда сработает железный армейский принцип: «не доходит через голову – через руки и ноги дойдет». Или через желудок. Или посредством водопада, низвергшегося среди ночи в постель…

Славик шнуровал разбитые, тесноватые ботинки-«берцы», думал о том, что надо сегодня проконтролировать получение сухпая на отделение, а то начпрод, гнида такая, в прошлый раз три банки тушенки недодал и пачку сахара, когда услышал особенно раздражающий в такую рань вопль дневального:

– Сержант Милохин! К ротному давай! Шустро!

– Ну до чего ты тупорылый, Стрекалов, – в сердцах прохрипел Славик дневальному, сунувшему свой длинный нос в полумрак палатки и теперь таращившему невидящие со света глаза. – Не видишь? Личный состав отдыхает. В положняковое, между прочим, время – до подъема еще десять минут. Стрекалов хлопнул по-совиному веками, прошипел сдавленно:

– Один хрен вставать… Хватит массу давить. Ротный кличет. – И добавил злорадно: – Вас для усиления «мэнда-вэдешникам» придают. Для сопровождения колонны. Считай, день пропал.

– Пшел! – рыкнул на него Славик и стал яростно затягивать на голенищах шнурки так, что начищенные с вечера «берцы» плаксиво скрипнули. Настроение было безнадежно испорчено.

Сопровождение всех этих СОГов – следственно-оперативных групп, дознавателей, прокуроров, мотающихся по аулам для допросов неотличимых внешне местных жителей – то потерпевших, то свидетелей, а то и подозреваемых, – было самым что ни на есть «дохлым делом». Вместо того чтобы проскочить куда надо на задрипанных и оттого неприметных «жигулях», перлись по горным дорогам колонной, многократно увеличивая опасность подрыва на фугасе, а то и возможность нарваться на засаду боевиков. Вояки из ментов те еще, в случае огневого контакта надеяться придется только на себя, а если и обойдется, не нарвешься на неприятности – хорошего тоже мало. Ни отдохнуть, ни пожрать нормально не обломится. Под приглядом следователей да прокуроров у чечиков не подхарчишься, подвернувшуюся кстати овечку или, на худой конец, курочку под броню не забросишь, а менты, даже если и надыбают чего, солдатика угостить сроду не сообразят. Сигареткой и то не побалуют…

Капитан Лобыничев, прозванный бойцами Пекарем, умывался, голый по пояс, то и дело раздраженно теребя носик походного умывальника сложенными в пригоршню ладонями. Носик после каждой затрещины жалобно звякал и выдавал тонкую струйку воды, которой явно не хватало, чтобы ополоснуть могучий торс ротного.

– А, Милохин! Во, блин, не умывальник, а доильный аппарат в колхозе «Заря коммунизма»! – косо глянув, приветствовал Славика командир. Свою необычную кличку он получил потому, что не мог произнести фразу длиннее трех слов, чтобы не вставить в нее заветный «блин». Так и пек их один за другим, приговаривая: «блин… блин…» – Полей на спину из ведра… Уф-ф, хорошо! Слушай приказ. Через час, блин, ты со своим отделением выезжаешь для сопровождения группы прокурорских работников в район Аргунского ущелья. Пойдете в составе колонны, для усиления. С вами еще «вэвэшники» на бэтээре, «уазики» с прокурорами, СОБР или ОМОН. Ты, блин, в голову колонны не лезь. Скажи, мол, водила, блин, молодой, дороги не знает, и вообще, блин… Иди в арьергарде. Целей будешь. Возьми пятьдесят первую БМД, у нее движок понадежнее. А то, блин, заглохнешь на трассе и останешься с бойцами в горах куковать. «Вэвэшники» вас бросят. Им, блин, прокуроры дороже.

Славик слушал, лил на спину ротного из ведра холодную, с горных ледников докатившуюся сюда по каменистому руслу воду, стараясь не попасть на два полыхающих багрово рубца под правой лопаткой, куда полгода назад Пекарь словил автоматную очередь. Думали тогда – все, армейский бронежилет пулю из «Калашникова» не держит, он больше так, для сугрева, от горных сквозняков. Жалели капитана, когда на «вертушку» грузили, решили – кранты ротному, а он через три месяца оклемался и опять здесь. Ему-то хорошо командовать, а Славику предстояло сейчас с пацанами, «гоблинами» необстрелянными, по серпантину пилить. Туда – справа гора, слева пропасть, назад – то же, только наоборот: слева гора, справа пропасть. Хорошо если и впрямь собровцев в сопровождение дадут, те мужики тертые, сколько лет из Чечни не вылезают. А если «чекистов» срочной службы из внутренних войск – дело дрянь. Там те же салаги, что и в десанте, только еще хуже обученные. Чуханы…

Вот и вышло так, что накликал в тот день Славик опасениями своими беду. Когда на горной дороге рванул под гусеницей боевой машины десанта фугас, видать, не рассчитали что-то духи, променжевались, пропустили колонну, и закладка сработала под замыкающей бээмдэшкой, а механик-водитель, тоже молодой еще, «черпак», год всего прослужил, заелозил по каменистой трассе, разматывая перебитую гусеницу, Славик успел-таки нырнуть в башню и скомандовать: «Огонь по склонам!» Он видел в запыленный триплекс, как улепетывают, подгоняемые хлесткими пулеметными очередями, прокурорские «уазики», и всем им, уносящим ноги из засады, наплевать, естественно, на застрявших громоздкой мишенью посреди дороги десантников. А потом думать об этом стало некогда, потому что «духи» саданули по броне из подствольных гранатометов – раз, другой, сосредоточили на БМД огонь, застучали по бортам, как об стенку горох, автоматные пули, и в завершение достали-таки, ахнув из РПГ. Так бывает в симфоническом оркестре, когда наступает вдруг в визге скрипок и подвывании виолончели черед турецкого барабана, всегда неожиданно – бум-м! И все.

Очнулся Славик ночью, у костра, судя по нависающим над пламенем лохмам ветвей, в лесу – «зеленке», в окружении «духов». Огромный чечен, а может быть, и араб, в темноте они все черные, хрен их разберешь, наклонился над ним с кинжалом, похожий на великана-людоеда из детских сказок, и багровые отблески огня переливались на лезвии, кровяня его, широкое, отточенное до зеркального блеска, – таким в один удар голову отсечь можно…

– Номер войсковой части. Твой фамилия. Фамилия командыра! – проревел людоед, сверкая алым кинжалом.

Славик не стал корчить из себя героя. Назвал номер части – кто ж его из окрестных чеченцев не знает, свою фамилию – все равно в военном билете записана, а его, судя по оторванному с мясом нагрудному карману куртки, «духи» изъяли, так что и упираться нечего – дольше промучают. Насчет ротного соврал, сказал, что фамилия Пекаря – Макаренко. Валялась в палатке ничейная, сильно растрепанная книжка этого автора, со странным названием «Педагогическая поэма». Славик эту «поэму» почитывал иногда – муть какая-то, неинтересная, а вот сейчас пригодилась. А то пока башкой контуженной что-то выдумаешь, потом забудешь, запутаешься…

– Аткуда родом? Кто атец? мат? – не отставал Людоед.

– Из города Степногорска, на Южном Урале, – признался Славик. – Отца нет. То есть, вообще-то он… Они с матерью не живут. Разведены. Он врач.

– А, слюшай, врач! Денга нет. Зарэж его, Ахмэд, уходьггь пара, – сказал кто-то у костра.

– Мать твой – кто? – опять спросил великан.

– Мать… – Славик замялся, – эта… медсестра, в общем. В регистратуре, в поликлинике работает.

– Я ж гавару, Ахмэд, за него ничо не дадут. Зарэж его или дай я зарэжу.

Гигант, видать, прислушался к совету невидимого во тьме товарища, шагнул вперед, подняв кинжал, и Славик понял, что – все. Только бы сразу убили, не мучили.

– Какой город, говорышь, твой дом? – вдруг спросил кто-то.

– Степногорск, – хрипло выдохнул, уже ощущая ледяной холодок стали у горла, Славик.

– А-а, знаю такой. Слюшай, Ахмэд. Пагады. Нэ рэжь. Падары мне его. Я тэбэ двэсти долларов дам! – И что-то скороговоркой, по-чеченски: гыр-гыр…

Славику связали руки, закрыли темной тряпкой глаза, затянув на затылке тугой узел, долго вели, больно подталкивая стволом автомата под ребра, куда-то вверх по горной тропе. Потом затолкали на заднее сиденье машины, кто-то сел рядом, кто-то спереди. Конвоиры курили, в салоне удушливо пахло бензином и дымом. Автомобиль опять карабкался на подъем, урчал натужно двигатель, раза два, не одолев крутизны, скатывался обессиленно задним ходом вниз, и сидевшие рядом со Славиком смеялись бесшабашно, крича: «Аи, Аслан! Твой „мерс“ мало кушал сегодня, да-а?!»

На нужное место привезли под утро уже, это Славик почувствовал по мимолетно-ласковому касанию солнца, мазнувшего теплыми лучами по щекам за тот короткий миг, когда вывели из машины и, развязав руки, свели вниз по крутой лестнице, сорвали с лица повязку и спихнули в черный зев лаза, сразу же захлопнув следом тяжелую крышку. Славик, едва успев выставить руки, навернулся на бетонный пол с двухметровой высоты так, что едва нос не расквасил, ободрался весь и минут пять в кромешной тьме приходил в себя, пытаясь втянуть в себя затхлый воздух – от удара перехватило дыхание.

С тех пор никто не приходил к нему, ни о чем не спрашивал. Только визг ржавой дверцы тюрьмы раз в день, призрачный свет в щели, рука неведомого Гоги с растопыренной в ожидании пятерней и всегда одна и та же фраза: «Бутилка давай!»

Он, конечно, понимал: держат его в этой яме, оставив в живых, для перепродажи в рабство или обмена. Последнее, конечно, предпочтительнее, но, если смотреть на вещи реально, кого можно выменять на простого сержанта? Если потребуют выкуп, даже небольшой по здешним меркам, у мамы не найдется на это денег. У этих безработных горцев, живущих только войной, в ходу «куски» да «штуки». И не рублей, а долларов…

Мама… Славик старался не думать о ней. Ему отчего-то казалось, что чем чаще он будет вспоминать ее, тем тяжелее она перенесет эту разлуку. А в том, что разлука с нею не навсегда, он был уверен. План бегства почти готов. Безумный, если оценивать его рационально, но – единственно возможный в сложившихся условиях. Должно получиться. Он же десантник. Почти десять лет занятий каратэ, дзюдо, затем – служба в армии – рукопашный бой, приемы с ножом. Ножа нет, но есть щепка. Тонкая, чуть длиннее карандаша. Из крепкого дерева. Один конец Славик заточил – зубами, подшлифовал о шероховатую бетонную стену. При очередной кормежке, с непременным «Бутилка давай!», он схватит протянутую в щель руку охранника, резко рванет на себя, крутанет так, чтоб хрустнуло в плечевом и локтевом суставах, потом откинет крышку люка, взглянет в лицо своего ошалевшего от боли тюремщика и – заточенной палкой ему в глаз, глубоко, до мозга. Главное – не промахнуться, чтоб одним ударом – наповал. Выскочить из подземелья, и – будь что будет. В горах ведь не только чеченцам удобно прятаться…

Другого случая все равно не представится. Надо решаться, пока совсем не обессилел с такой кормежки… А пока Славик готовился, вспоминал все, чему учили на случай рукопашного боя, ведь, в конце концов, русские всегда бивали всяких Гог-Магог, так что – еще день-другой и – с Богом!

 

Глава 1

Зима в тот год выдалась чахлая, вымороченная и оттого особенно долгая. Разгульные степные бураны перемежались с необычными в декабре оттепелями, дождями, ледянистой, пронизывающей до костей хмарью, которую сменяла яснозвездная стужа, смораживающая Степногорск в гранитную, неуютную для жизни людей, как астероид, глыбу.

Весна подходила нерешительная, затяжная, с ночными, хрустально звенящими холодами, крепко прищипывающими первую, самую отчаянную и стойкую ко всему травку по обочинам прокопченных автомобильными выхлопами дорог, однако постепенно тепло все-таки брало свое. Выпарило слежавшийся снег, выглянуло обновленное солнце, и вместе с ним заголубели васильковые небеса, облака, рисованные лебяжьим пером, встали привычно на свое извечное место в безветренной вышине и замерли там, сторожа пугливое в уральских широтах лето.

Впрочем, смена времен года не слишком волновала отставного майора внутренней службы Самохина. Стоит ли человеку, чей возраст перевалил за шестьдесят, так уж удивляться и умиляться тому, что растаял навалившийся за зиму снег, оставив грязь и пыль, которую подоспевшие с теплом суховеи погнали по растрескавшемуся асфальту, а в квартирах обветшалой «хрущевки», где обитал бывший майор, вместо вечных перебоев с горячей водой стала исчезать из кранов холодная?

С тех пор как умерла жена, движение времени напоминало ему о себе лишь головными болями в межсезонье, когда бесилась погода и, приноравливаясь к ней, то колотилось загнанно, а то, наоборот, замирало невпопад, обморочно, изношенное преждевременно сердце.

Даже от одиночества Самохин уже не страдал, жил нелюдимо, редко выходя из дому, растеряв старых друзей и не заведя новых. Он перестал торопить время. Все самое важное в его судьбе уже произошло, и теперь он не ждал никаких перемен и не хотел их.

Все произошедшее со страной, начиная с 1991 года, казалось ему вовсе не волей случая, а логическим продолжением того всеобщего восторженного оптимизма и тупого самодовольства, от которых Самохин еще в шестидесятых годах сбежал на работу в тюрьму, где отношения между людьми строились честнее.

В начале девяностых он еще хаживал на митинги, устраиваемые левой оппозицией, и видел в глазах все тот же алчный блеск: «Дайте!» Или хотя бы пообещайте, что когда вернетесь к власти, дадите…

Отставному майору ничего уже не нужно было от этой жизни. Перенятый им когда-то зоновский принцип: «не верь, не бойся, не проси…», как ни какой иной, удачно подходил к условиям нынешнего бытия.

Самохин ничего не боялся: что, в самом деле, может случиться с ним страшнее, чем безвременные смерти дочери и затем жены; а уж просить он и вовсе не умел, не доводилось как-то, и осваивать подобные навыки под старость лет не собирался.

Зато он открыл для себя книги. Читал много, как никогда прежде. Небольшую, собранную еще женой библиотеку произведений, изучаемых по школьной программе, одолел за год. Потом начал было покупать для развлечения детективы – недорогие, в мягких обложках, грудами лежащие на книжных развалах, но быстро остыл. Если фабула произведения излагалась на первых страницах, Самохин без труда определял главного злодея, и читать дальше было неинтересно.

Теперь он читал классику, от которой, слава богу, в букинистических магазинах полки ломились.

Приобретая по цене пачки сигарет очередной фолиант, Самохин спешил домой, заваривал крепчайший «конвойный» чай и погружался в желтые, ломкие от старости страницы. Пожалуй, впервые нашел он для себя умных, всезнающих собеседников. Он наслаждался каждой мыслью, каждой фразой и удивлялся тому, что все, оказывается, уже было, и тысячи героев книг мучились и терзались теми же проблемами, которые не давали всю жизнь покоя Самохину.

Был период, когда он пытался изменить свою жизнь и даже, через год после смерти Валентины, отправился свататься к бывшей подруге жены, такой же, как сам, одинокой женщине, навещавшей его пару раз по старой памяти, но смалодушничал в последний момент, сбежал позорно, и с тех пор не предпринимал подобных попыток. Наверное, потому, что в глубине души сознавал всегда, что ни эта, полная и ухоженная дама, ни подобныe ей, не интересны ему ни с какой стороны, и сосуществование рядом людей, проживших большую часть жизни врозь, не связанных прошлым, станет обременительным для обоих.

Нельзя утверждать, что Самохин совсем уж не смотрел в сторону женщин, был полностью к ним равнодушен. Например, ему нравилась соседка, живущая этажом выше, – маленькая, стройная блондинка, неуловимо напоминавшая его покойную жену Валентину, только лет на двадцать моложе. Раз-другой в месяц пути их пересекались, она скользила золотистым солнечным зайчиком вдоль темных, исцарапанных стен подъезда, поднималась к себе на этаж и исчезала за дверью своей квартиры.

Гораздо чаще встречал Самохин ее сына – высокого, порывистого паренька, и, даже не видя, угадывал всякий раз, что это он с грохотом проносится по подъезду, перескакивая через три ступеньки. И если на пути ему попадался пожилой майор, паренек по-свойски улыбался, кивая:

– Здрас-сьте.

Несколько лет назад, когда еще жива была Валентина, его попросили помочь вынести гроб с телом матери маленькой блондинки.

Самохин видел на своем веку много смертей, но так и не сумел к ним привыкнуть, пряча за показным равнодушием потаенное детское недоумение: как же так – был человек – и нету.

Он завидовал верующим и даже ходил в церковь, стоял пред иконами, крестился, но рука тяжелела, благостные мысли не посещали, и он слепо таращился на лики святых и не видел за ними света. Ему казалось, что они строго надзирают за ним, так же, как он в свое время надзирал за конвоируемыми, предупреждая грозно: «Шаг в сторону из колонны считается побегом. Прыжок вверх – провокацией. Разобраться по пятеркам! Вперед»… Самохина передергивало от этой кощунственной аналогии, он сконфуженно переключал внимание на молящихся рядом старушек, на их испаханные морщинами лица, сухие, изработанные, с трудом складывающиеся в щепоть пальцы и чувствовал, что виноват перед ними больше, чем пред иконами, но повиниться не мог.

Священники – бородатые мужики в черных рясах – виделись ему вполне земными, и подойти к одному из них так, как делали это другие прихожане, склониться, прося благословения, поцеловать крепкую волосатую руку – для отставного майора было немыслимо…

В конце весны, после короткой распутицы как-то сразу навалилась на город жара, засвистел, заметался по лабиринту улиц горячий ветер, заныло, задергалось сердце, и Самохин, заглянув в спасительную баночку с таблетками, обнаружил, что лекарство кончается. Вытряхнув на ладонь красную, как предупреждающий огонек светофора, пилюлю, он сунул ее под язык и решил завтра же отправиться на прием к врачу, чтобы не оправдываться в очередной раз перед провизором за просроченный, истертый на сгибах рецепт.

Теплым благостным утром Самохин, приодевшись в светлые брюки и новую, не ношенную почти рубашку защитного цвета, в каких щеголяли обычно снявшие погоны отставники, отправился в свою увэдэвскую поликлинику.

В этот ранний час улицы были светлы и пустынны. Пахло влажной пылью, прибитой брызгами поливальных машин. Смог, нависавший над транспортными магистралями во второй половине дня, рассосался за ночь, и первозданное небо ласково голубело над городом.

Самохин шел неспеша по обновленным, свежевыметенным тротуарам, щурился на румяное по-доброму солнышко и думал о том, что таких вот ясных и безмятежных минут немного выдалось в его жизни.

Трехэтажные строения поликлиники и примыкающего к ней стационара образовывали маленький двор – эдакий зеленый оазис посреди промышленного запустенья. Вековые тополя плотно впивались в высосанную до щебеночной плотности землю, а между ними, в алебастровых вазонах, изваянных когда-то руками заключенных, в нездешней, калорийной от удобрения, как спецпаек, почве, сыто цвели одомашненные, никогда не видевшие простора полей ромашки. Рядом размещались деревянные лавочки, на которых приятно было отдохнуть в жаркий день под журчание фонтанчика.

Самохин терпеть не мог больниц, от их посещения у него портилось настроение, он чувствовал себя здесь потрепанным и списанным за ненадобностью.

Вглядываясь в номера на дверях кабинетов, нашел, наконец, нужный и обратился к ожидающим приема:

– Кто последний?

Ему ответили. Подняв на Самохина слезящиеся от простуды глаза, милиционер, старший лейтенант, встал, уступая колченогий табурет, и отставной майор негодующе замотал головой, шарахнулся в сторону, а на освободившееся место тут же плюхнулся подполковник с пожарными эмблемами, покосился пренебрежительно на окружающих и заскучал, глядя в потолок и покачивая носком форменного ботинка.

Самохин приметил, что поодаль, притулившись к стене, мается еще один ветеран-дедок в вылинявшем кителе с темными следами на плечах от споротых погон и пестрыми наградными планками на груди.

– Поучились бы, товарищ подполковник, у младшего по званию, как место пожилым уступать! – не выдержав, сварливо заметил Самохин и добавил, указывая на линялого старичка: – Уважьте ветерана!

– А за что вас уважать-то?! – встряла вдруг маленькая женщина – капитан из милицейских, следователь, должно быть. – Ветераны… Знаем, как вы служили. В вас, что ли, бандиты из автоматов да гранатометов стреляли? Вы с огурцом соленым в кобуре ходили, водку пили да с торговок семечками полтинники сшибали… Ве-те-ра-ны… Ходят тут, учат…

Самохин вспылил было, но передумал и только усмехнулся криво, понимая, что права, в сущности, эта раздраженная чем-то милиционерша, а потом сказал примирительно:

– Служба наша такая, что через два десятка лет любой ноги протянет. А уж с войной нынешней, Чечней этой, и подавно…

Сказал и вспомнил вдруг такую же пигалицу – сержанта из следственного изолятора, которую убили в августе девяносто первого года, незадолго до «путча», зеки. И ни про какую Чечню, боевые действия тогда в органах внутренних дел и слыхом не слыхивали. А вот поди ж ты.. Такая служба!

Вскоре Самохин вошел в кабинет, бережно прикрыв за собой непорочно-белую дверь:

– Здравствуйте, доктор!

Эту докторшу, худую, уныло-длинноносую, в огромных, будто мотоциклетных очках, Самохин знал с давних пор. Снулая, казавшаяся равнодушной к больным, она даже нравилась отставному майору тем, что, не в пример некоторым врачам, бросающимся рьяно лечить и своим активно-восторженным рвением запугивающим больных до икоты, была спокойна.

Наведя стрекозьи глаза на Самохина, докторша поинтересовалась вяло:

– На что жалуетесь? – и, указав на стул, предложила обреченно: – Присаживайтесь.

Самохин присел, вспоминая судорожно отчество врача – необычное какое-то… ч-черт!..

– Э-э… Маргарита… Авсентьевна…

– Авксентьевна, – привычно поправила докторша.

– У меня, вообще-то, нормально все. То есть, по-прежнему. То задавит, то кольнет… Ерунда, в общем. Мне бы лекарство – то, что в прошлый раз прописывали. Хорошо помогает. А в аптеке говорят – нужен рецепт новый.

Докторша взяла карту, полистала, просматривая записи:

– Диспансеризацию в этом году проходили? Вам как ветерану положено.

– Проходил! – испугавшись, что вожделенный рецепт уплывет, утонет в море медицинских анализов, процедур, торопливо доложил Самохин. – В конце декабря. Это как считается – за тот год или за этот?

– За этот, – кивнула Маргарита Авксентьевна. – Может быть, кардиограмму повторим, посмотрим в динамике…

Она вновь принялась листать карту, рассматривая вклеенные вкривь и вкось листочки с анализами, описаниями рентгеновских снимков и сложенные гармошкой ленты старых кардиограмм.

– А э-т-то что такое?! – возмутилась вдруг она.

– Что? – почувствовав себя виноватым, насторожился Самохин.

– Вот! Вот это! – ткнула она ему под нос исписанный нечитаемыми завитушками листок бумаги.

– Н-не знаю… – пожал плечами отставной майор.

– Вас что, не вызывали на повторное рентгенологическое обследование? Снимок не делали? – захлопнув карточку, спросила докторша и, блестя на отставного майора стеклами очков, пояснила с некоторым раздражением: – У вас в легких рентгенолог затемнение обнаружил, еще в декабре. Опухоль подозревает.

Самохин, потупясь, аккуратно расправил на коленях, а затем свернул по проглаженным складочкам носовой платок, потом, забывшись, скомкал, опять утер лоб и сказал виновато:

– Так я ж не знал…

Докторша начеркала что-то на четвертушке тетрадного листа:

– Вот направление на повторный снимок. Пойдете с ним в рентгенкабинет, там вам все объяснят.

– А… рецепт? От сердца, – робко напомнил Самохин.

– Да, конечно. – Она быстро рассыпала по бланку латинские закорючки. – Только запомните: сердце теперь для вас не главное. Надо с легкими разобраться. Сердечная недостаточность – не самая большая проблема…

– Не-е-е, – возразил с горечью Самохин. – Если сердечности в людях недостает – это тоже, знаете ли… злокачественно… – И, пряча рецепт в нагрудный карман, пошутил даже, уходя: – До свидания, доктор! Или… прощайте?

– Всего доброго, – рассеянно кивнула ему Маргарита Авксентьевна и принялась что-то записывать в пухлую карточку отставного майора.

 

Глава 2

Ирина Сергеевна любила весенние вечера. В пыльном и обычно продуваемом ветрами городе были они на редкость тихими. Сиреневые сумерки накатывались исподволь с остывших окрестных степей, окутывали нежной паутинкой теней угловатые плечи многоэтажек, замирали гомон и людская суета, и окна, слепые днем, оживали, светя во мрак золотистыми огоньками, ясно обозначая, что в железобетонных громадах микрорайона, за холодными плитами стен обитают все-таки люди.

Двухкомнатная квартирка Ирины Сергеевны на третьем этаже низкорослой, кирпичной кладки, «хрущевки» в такую пору тоже погружалась в убаюкивающий полумрак. Не так заметна становилась убогость обстановки с шаткой, второму поколению жильцов служащей мебелью, побитыми молью коврами на стенах и полу, исчезали, сливаясь с таинственной темнотой, давно не беленные потолки и вылинявшие обои. Зато телевизионный экран загорался волшебным окошком в потусторонний, недостижимый зрителю мир, где другим, празднично-красивым, ярким и легким было все: и кипящая зеленью природа, и аквамариновые морские прибои, и чисто прибранные города, и населяющие их счастливые, не чета нашим, жители. И чудилось тогда, что нет ничего важнее секрета знойной тропиканки или перипетий судеб богатых и знаменитых героев нескончаемых сериалов.

Такое созерцательное существование нисколько не угнетало ее. Маленькая, слабая, болезненная даже, склонная к ипохондрии, Ирина Сергеевна давно оставила попытки как-то вписаться в суету нынешнего бытия, да, если признаться, то и не предпринимала их вовсе. Покойная мама оберегала ее от излишнего напряжения, часто повторяя поговорку про ломового извозчика. Не раз, переступая порог квартиры и ставя на пол в прихожей авоську, набитую всякой снедью из соседнего продмага, Ирина Сергеевна говорила в сердцах сыну Славику:

– Господи, когда ж это кончится! Таскать не перетаскать… Я же не ломовой извозчик, а женщина!

Славик подбегал, суетливо хватал авоську, волочил на кухню, виновато воспринимая упрек на свой счет, но что мог он, малыш-несмышленыш, в ту пору?

Несмотря на очевидную скудость кормежки, сын вымахал на удивление крепким и рослым. Даже беспокойство вызвало то, как неудержимо матерел парень. Ирина Сергеевна порой с ужасом смотрела на его мосластые кулаки с шершавыми мозолями на костяшках пальцев и представляла, как эти руки, такие нежные в детстве, крушат теперь дюймовые доски, разбивают в пыль тяжелые кирпичи – сын чуть ли не с первого класса записался в секцию каратэ и уже дошел до какого-то жуткого «черного пояса».

Иногда ей даже странно было представить, что именно в ней, в ее чреве зародился восемнадцать лет назад этот здоровенный парень, и материнская гордость охватывала ее, заставляла, идя с ним по улице, победно поглядывать на прохожих. Мол, скромная я, тихая, а вот какого молодца родила и выпестовала. Попробуйте-ка, сумейте!

И в то же время, видя, как мужает сын, Ирина Сергеевна будто слабела, сбавляя взятый когда-то темп, не поспевая за стремительным взрослением Славика.

Ушел, так и не сжившись, не смирившись с норовом тещи, муж, и Ирина Сергеевна неожиданно для себя безболезненно, более того, с облегчением рассталась с ним – надоело все как-то, эти ссоры по пустякам, поджатые обиженно то мамины, то мужнины губы, а что касалось личной жизни… ну, этой самой… интимной, так ее все равно не было. Какая уж там интимность, если под боком ворочается беспокойно малыш, а в соседней комнате, за тонкой, из сухой штукатурки, стенкой мается бессонницей мама.

Игорь вскоре женился вновь, но алименты, хоть и не бог весть какие, перечислял исправно, и особого недостатка в деньгах семья тогда не испытывала. Просто с обеденного стола исчезла самая большая тарелка. А три года назад умерла мама.

Спать Ирина Сергеевна ложилась поздно, в третьем часу ночи, будто оттягивая наступление нового дня. За оконными стеклами шевелился, клубился тьмой ночной город, взревывал неведомо куда спешащими в такой час автомобилями, а над невидимыми тротуарами висели голубыми клубками шаровые молнии фонарей, потрескивали от напряжения, силясь разогнать сгустившийся сумрак, и кто-то спешил, стуча каблуками, бежал по черному тротуару, и Ирина Сергеевна замирала от счастья и осознания того, что они со Славиком дома и им ничего не угрожает в старой квартире с надежными, в бытность мамы еще сооруженными дополнительными запорами.

Работала Ирина Сергеевна в регистратуре поликлиники во вторую смену, с двух часов дня до восьми вечера, и могла не обременять себя ранними пробуждениями. Славик, становившийся все более самостоятельным, вскакивал чуть свет, хлопал дверцей холодильника, звенел чайной ложечкой о край бокала, размешивая сахар и, опустошив тарелку с загодя приготовленным завтраком, убегал, снисходительно чмокая в щечку разбуженную и бредущую в туалет маму, а Ирина Сергеевна возвращалась в теплую постель и опять засыпала, а потом, проснувшись, нежилась, распрямляя затекшую спину, оттягивая минуты окончательного пробуждения.

В регистратуру ее устроил Игорь. Они были уже давно разведены, но он заходил иногда, мялся в прихожей, конфузливо поддергивая коротковатые, сползавшие с круглого животика брюки, совал деньги – какую-то мелочь, наверное, перепадавшую иногда за выдачу липовых больничных листов, страдал от этого, как всякий интеллигентный человек, и уходил, невнятно прощаясь и не глядя в глаза.

Когда-то Ирина Сергеевна окончила естественно-географический факультет педагогического института. Туда в те годы был наименьший конкурс, но в школе проработала недолго. Очередная мамина приятельница предложила место инспектора в отделе кадров на обувной фабрике, и Ирина Сергевина согласилась, с облегчением оставив педагогику. В отделе кадров ее не загружали работой, а платили даже больше, чем в школе. И она была счастлива.

Все кончилось с крахом легкой промышленности в 1993 году.

Узнав об этом, Игорь – благородный, хотя и бывший, муж, устроил ее медрегистратором в поликлинику. Не в той, где работал сам, это было бы неудобно с моральной точки зрения, да и далековато, семь остановок на троллейбусе добираться, а в другой, буквально в двух шагах от дома, что позволили до минимума сократить прогулки по суматошному, непредсказуемому городу.

Впрочем, она вовсе не была затворницей. Иногда подружка, со школьной скамьи еще, Фимка Шнеерзон приносила билеты в местный драмтеатр и на концерты заезжих эстрадных знаменитостей.

Для Ирины Сергеевны Фимка была главным связующим звеном с «большим» миром. Взбалмошная, с буйной копной упругих негритянских кудрей, подруга врывалась к ней в любое время дня и ночи, с порога вываливала груду новостей. Фимка трижды была замужем официально, еще столько же раз – неофициально. Увлеченная теперь идеей эмиграции, она разрывалась в своих симпатиях между Израилем и США, но все что-то не уезжала, тянула.

Несколько лет назад она, попав под влияние Фимки, даже окунулась в политику, что выразилось в расклеивании поздним вечером на столбах предвыборных плакатиков «Явлинский – наш президент», но население выбрало тогда на второй срок Ельцина, к политике подруги остыли, и Ирина Сергеевна опять погрузилась в умиротворенную тишину квартиры, а Фимка принялась еще яростнее разоблачать в статьях коррупцию в сферах неугодной ей власти. Сейчас она долбила напористо областное Управление здравоохранения, где что-то намутили с лекарствами для льготных категорий больных, и натравливала на них прокуратуру.

Ирина Сергеевна свято верила, что рано или поздно демократические преобразования расставят все по своим местам и обеспечат достойный уровень жизни не только узколобым уголовникам и этому быдлу – «новым русским», но и таким, как она – интеллигентным, порядочным во всех отношениях гражданам.

Тем обескураживающее были для нее перемены, наступившие с возрастом в характере и мировоззрении Славика.

После окончания школы сын отказался наотрез поступать в пединститут или в медицинский. Подал документы в юридический. Конкурс там доходил до восьми человек на место, «резали» на экзаменах даже медалистов, и, что вполне естественно, сын провалился. После чего заявил, что весною пойдет служить в армию.

Восемнадцать лет ему исполнилось в декабре, в канун католического Рождества. Ирина Сергеевна накрыла скромный, но со вкусом сервированный стол. Пригласила закадычную подружку Фимку, знавшую Славика с пеленок. Сын привел двух приятелей – огромных, как те ломовые извозчики, парней, молчаливо-угрюмых, с такими же бугристыми, как у именинника, способными дробить кирпичи кулачищами. Однако парни вели себя за столом на удивление скромно, отказались от спиртного – легкого сухого вина, и, не умея управляться с ножом, запихивали вилкой в рот большущие куски отбивной, жевали молча, сосредоточенно.

Фимка с их приходом оживилась, дура сорокалетняя, строила глазки. Отчего парни еще больше мрачнели и замыкались.

Чуть позже Ирина Сергеевна внесла торт. В кремовой верхушке торчали восемнадцать зажженных свечей.

– Хеппи бёдсдэй ту ю-уууу! – весело, коверкая английские слова, запела Ирина Сергеевна, и Фимка подхватила, хлопала в ладоши:

– Хэппи бёдсдэй ту ю-уууу!

Парни как-то разом поперхнулись и принялись тяжело, из подлобья взирать на виновника торжества. Славик, покраснев. Дунул на свечи так, что те разметало по сторонам, а брызги жирного крема заляпали праздничную «фамильную» скатерть.

После минутного замешательства стали дарить подарки. Ирина Сергеевна преподнесла сыну рубашку – белую, на парадный выход, Фимка – часы с браслетом. А один из парней, осторожно ступая по скрипящим под ним особенно жалобно половицам, сходил в прихожую, где достал из сумки объемистый сверток. Вернувшись, покашлял многозначительно, косясь на Фимку, вынул и развернул зеленую, в светло-коричневых пятнах форму военного образца: брюки, куртку. Ирина Сергеевна решила вначале, что это атрибуты какой-то игры, вроде «Зарницы», времен ее детства, но потом гость извлек черный берет и водрузил на голову зардевшемуся от счастья Славику. На берете кровянистым пятном расползлось что-то вроде свастики. Ирина Сергеевна онемела от ужаса.

Последующее она помнила смутно. Фимка потрясала перед парнями кулаками, кричала что-то про Холокост и газовые камеры. Ирина Сергеевна пыталась сорвать с сына жуткий берет, но не могла дотянуться, подпрыгивала так, что с ног слетали домашние шлепанцы, а Славик отстранялся, вскидывая голову, и делался будто все выше, недостижимее.

Затем парни ушли, и сын вместе с ними. Ирина Сергеевна долго не могла успокоиться, всплакнула даже, а Фимка гладила ее по спине и вопрошала, сверкая угольными очами:

– Теперь ты понимаешь, почему я хочу уехать прочь из этой страны? Понимаешь?!

Когда наступило время призыва в армию, Ирина Сергеевна с помощью всезнающей Фимки вышла на главного врача неврологической клиники, в которой обследовали призывников, чья годность к службе вызывала сомнение. Мудрый, похожий на Карла Марка, с черной с проседью бородой, доктор принял мать, долго вздыхал, объясняя, что далеко не все от него зависит. Ирина Сергеевна поняла, бросилась было занимать деньги, но Славик «косить» от армии категорически отказался, и после майских праздников его призвали.

Война в Чечне догорала, и была надежда, что сын не попадет в части, которые вели боевые действия. К тому же солдат-первогодков туда, как заверяли в военкомате, не направляли. Ирина Сергеевна читала о нынешней армии в газетах, видела сюжеты по телевизору, знала об издевательствах над солдатами срочной службы, «дедовщине» и трепетала от мысли, что сын окажется в этой среде. Особенно возмущало ее то обстоятельство, что государство, все предыдущие годы не интересовавшееся ни ею, ни сыном, если не считать мизерные «детские пособия», выплачиваемые через пень-колоду, сейчас вдруг безапелляционно наложило свою загребущую лапу на ее мальчика, ее дитя, выращенное и вскормленное без посторонней поддержки, и заговорило о каком-то «долге», «священной обязанности», а в случае ослушания даже пригрозило уголовной статьей.

Славик не разделял возмущения матери и всерьез повторял слова о «долге перед Отечеством».

Проводы в армию оказались не похожими на ту трогательную картину, которую нарисовала в своем представлении Ирина Сергеевна. Славика с тощим рюкзачком вначале закрыли за железобетонным забором призывного пункта, продержав сутки, отпустили на три дня, потом опять заперли, и всякий раз Ирина Сергеевна бегала к железным, выкрашенным в зеленый защитный цвет, с красными звездами в центре, воротам, плакала, а возвращаясь домой, жарила пирожки. Целую гору пирожков с картошкой, заливала в обшарпанный, но надежно хранящий тепло китайский термос чай и бегом неслась назад, на КПП, передавала через строгих часовых для сына и еще целой оравы его новых товарищей. Мальчишки эти призывались из районов, из простых крестьянских семей, конфузились от угощения и были уже оторваны от дома, стояли одной ногой в другой жизни, подтянулись и сосредоточились, а Славик еще как бы оставался прежним, находился пока совсем рядом, и она, будто виноватая в чем-то перед ним и новыми друзьями его, старалась изо всех сил, залезла в долги, покупала недорогие конфеты, газированную воду, пекла пироги и, забыв иной раз смахнуть с лица мучную пыль, относила все это в большой хозяйственной сумке на призывной пункт.

А потом высоких, тощих мальчишек усадили в обшарпанные «пазики», духовой оркестр, состоящий из молодых лопоухих солдат, которыми командовал пожилой прапорщик, играл не слишком слаженно, но когда заурчали дружно автобусы, окутав площадь перед военкоматом горько-сизым дымком, а оркестр, перекрывая шум двигателей, грянул марш «Прощание славянки», Ирина Сергеевна зарыдала.

После расставания со Славиком Ирина Сергеевна считала сперва невероятно тягучие дни, потом время потекло быстрее, однако тревога за сына так и не исчезла совсем, засела острой иголочкой и время от времени покалывала сердце. Забудется вроде, войдет в повседневный ритм, а потом, разбирая в шкафу, наткнется на вещи сына, и захолонет всю, руки опустятся.

Выручало то, что письма от Славика приходили регулярно, короткие, но успокаивающие своей похожестью. Сын писал всякий раз, что новостей особых нет, что служить его определили при штабе, усадили за компьютер, который он успешно освоил еще в школе. Дедовщины, по его уверениям, в части не было, да и откуда ей взяться при штабе, где большинство служащих составляли офицеры?

Ирина Сергеевна верила письмам, соглашалась радостно – вот ведь и в армии, наконец, стали ценить интеллект, и пока другие с автоматами по горам за террористами – сепаратистами гоняются, ее Славик своими навыками компьютерщика пользы не меньше приносит.

Впервые за всю жизнь Ирина Сергеевна осталась совершенно одна, появилось время задуматься о себе.

Стыдясь, в тайне от Фимки, Ирина Сергеевна стала покупать газеты с разделами брачных объявлений, но там в основном предлагали свою любовь зэки, изнывающие от скуки за колючей проволокой, да странные типы, ищущие «женщин без комплексов».

Одиночество стало тяготить Ирину Сергеевну. Она поглядывала по сторонам, примечая оказавшихся в поле зрения мужчин, но никого достойного внимания не обнаружила. Этажом ниже тихо жил пожилой вдовец, кажется, отставной майор, но на роль друга или жениха он подходил плохо. Возраст – явно за шестьдесят, грузный, с вечно недовольным, красным лицом – то ли пьющий крепко, то ли гипертоник, а скорее всего – и то, и другое. Жена его умерла года два назад. Ирина Сергеевна почти не знала ее – так, здоровались при встрече в подъезде. Неожиданно она вспомнила фамилию майора – Самохин. Слышала, наверное, от мамы, та знала многих по фамилиям и профессиям и про Самохина рассказывала, что служил он по тюремному ведомству. Час от часу не легче! С ним и поговорить-то, наверное, не о чем.

В тот день середины мая исполнился ровно год со дня ухода Славика в армию, Ирина Сергеевна работала во вторую смену. Поликлиника пустовала. Дождавшись восьми часов, она прикрыла окошечко регистратуры, заперла на легкий замочек дверь, спрятала ключ в условном месте и вышла на улицу. Прохладные тени от заледеневших как-то вдруг разом тополей перечеркивали наискось тротуары, в палисадниках, обещая ночные заморозки, цвела черемуха, и прохожие не спешили по домам, радуясь тихому вечеру, а Ирине Сергеевне сегодня было особенно грустно. Может быть именно потому, что всё вокруг – и природа, и люди хорошели обновлено, открываясь навстречу теплу и долгому солнцу, а она, как ни старалась поддаться общему порыву, не могла стряхнуть с плеч зябкость, порожденную не иначе как остывшими стенами квартиры, куда возвращалась сейчас, прикупив по пути четвертинку буханки черствого хлеба.

Открыв дверь квартиры, с порога еще услыхала особенно пронзительный в нежилой пустоте звонок ошалевшего от одиночества телефона. Уронив пакет с хлебом, она поспешила к аппарату.

– Гражданка Милохина? – поинтересовался мужской голос.

– Я… А кто это… спрашивает? – чуть отодвинув от уха трубку, опасливо спросила Ирина Сергеевна.

– Из районного военкомата звонят. Мы к вам, Ирина Сергеевна… – Голос помягчел, запнулся, потом промолвил скорбно: – С печальным известием…

«Все! – сразу догадалась она. – Это про Славика говорят».

И крикнула:

– Что?! Что с ним?!

Незнакомец на той стороне кашлянул, потом попросил хрипло:

– Да вы не волнуйтесь пока… То есть… точно не известно еще. Нас из штаба группировки в Ханкале информировали. И мы обязаны передать. Вот, зачитываю: «Прошу сообщить гражданке Милохиной И-Эс…» Это вы? Ну вот «…сообщить, что ее сын, младший сержант Милохин Вэ И… пропал без вести…»

– Но позвольте! – взвизгнула она так, что испугалась сама. – Что значит – пропал? Куда он мог из штаба пропасть?!

– Из штаба? – недоумевал голос на том конце трубки.

– А, по-вашему, он где служил?

Ей долго не отвечали, потом мужчина произнес со вздохом:

– Насчет штаба здесь ничего не написано. Сказано, что при выполнении боевого задания бронегруппа, в составе которой находился сержант Милохин, попала в засаду.

– Какая бронегруппа?! Бред какой-то, – негодовала Ирина Сергеевна.– Он же на компьютере… при штабе… Какая бронегруппа, где?

– В Чечне. В Аргунском ущелье, – терпеливо пояснил звонивший. – Так вот, в результате подрыва на фугасе и последующего обстрела боевиками… В общем, среди погибших ваш сын не обнаружен…

– А среди спасшихся? – уже осознав все, выдавила из себя Ирина Сергеевна.

– Там спасшихся не было. Но вполне вероятно, что ваш сын попал в плен. Извините.

Ирина Сергеевна выронила трубку, а когда подхватила ее, услышала короткие сигналы отбоя.

 

Глава 3

Посреди бескрайней каменистой пустыни его, умирающего от жажды, терзали одетые в лохмотья люди с бессмысленными, плоскими и оранжевыми, как подрумяненные блины, лицами. Когда-то, в другой жизни, он читал писателя Чингиза Айтматова и потому, вспомнив, догадался: «Манкурты!»

Двое плосколицых держали его за руки, еще двое – за ноги, и он бился, извивался всем телом, ощущая израненной спиной острые камни раскаленной пустыни. Пятый манкурт крепко прихватил голову, давил грязными ладонями на виски так, что трещал череп, а шестой, склонившись сверху над распятым беспомощным телом, подносил к лопнувшим от сухости губам жертвы черпак, и тонкая струя расплавленного свинца, шипя, каленым гвоздем вонзалась сквозь зубы в глотку.

Он видел все как бы со стороны, как описывают это пережившие клиническую смерть, и одновременно был там, в истерзанном теле, и понимал, что погибает уже, и никакого счастливого избавления, как это случается сплошь и рядом в приключенческих фильмах, не произойдет. Он хотел закричать, но тяжелый металл мгновенно затек в гортань, перекрыл дыхание, спалил голосовые связки и остановил сердце…

Он лежал пластом, оставленный мучителями за ненадобностью, костенел от ужаса и одновременно понимал, что случившееся с ним – всего лишь сон. Однако облегчения осознание этого не принесло. Он попытался открыть глаза, но тут же сощурился из-за резкого света. Сжал веки, поплыл в багровом тумане, потом, подрагивая испуганно ресницами, опять приоткрыл глаза.

Солнечные лучи били в лицо так, что кожа горела, слепили чуть ослабленные стеклом давно немытого, в разводах, окна, пронизывали грязь и копоть насквозь, делая их невидимыми – такая испепеляющая сила была в этом яростном свете.

Губы спеклись, язык распух и казался кляпом – шершавым комком свалявшейся овечьей шерсти. Так затыкали пленным рты кочевники в старину. Он где-то читал об этом. Какие, к черту, кочевники? Он что, сошел с ума? Какое отношение имеют они к нему, майору внутренней службы, начальнику медицинской части исправительно-трудовой колонии строгого режима, отличнику здравоохранения СССР. Приснится же такая гадость… Другое дело – зэки, они, как и зона, часто снятся, но ничего плохого ему, майору Новокрещенову Георгию Викторовичу, сделать не могут. Красный крест, больничка тюремная, медики неприкосновенны даже для уголовников. А он, Новокрещенов, не какой-нибудь зоновский лепила, а очень даже неплохой врач! Не чета этим вольным коновалам, избалованным импортной аппаратурой, которые без всяких там УЗИ, компьютерных томографов шагу ступить не могут. А он, бывало, стоило зэку в кабинет войти, с порога, только взглянув мельком, диагноз ставил и не ошибался никогда. Ну, почти никогда.

Оторвав голову от горячей подушки, с трудом вытащив из-под себя сбившееся комками одеяло и гармошкой съежившуюся простыню, он со стоном сел на кровати, взвизгнувшей ржаво продавленной панцирной сеткой. Потирая пульсирующие болью виски, окончательно проснулся и вспомнил, что никакой он, Георгий Новокрещенов, уже не врач, не майор, а пенсионер и хронический алкоголик, скорее всего… дай бог памяти, второй, кажется, стадии, с переходом в третью – запойное пьянство с кошмарными сновидениями и галлюцинациями – «белая горячка».

Новокрещенов приходил в себя медленно, как бы по частям собирался. Такие вот ошеломляюще-жуткие пробуждения с последующей идентификацией личности случались с ним в последнее время все чаще. Он оглядел комнатушку с низким, давящим потолком и подумал некстати, что гнилые стропила давно бы рухнули, если бы не опирались бессильно на пузатую печь, не беленную давно, с глиняными, еще крепкими боками. Она делила его жилище надвое, и во второй, меньшей половине, служившей и прихожей, и кухней, на колченогом столе наверняка оставалась недопитая бутылка – не мог же он вчера опростать всю, должен был даже в беспамятстве пьяном побеспокоиться о завтрашнем, то есть сегодняшнем дне!

Поднялся, кряхтя и, шлепая босиком по выщербленным, занозистым половицам, осторожно обошел толстобокую по-бабьи печь, при этом его шатнуло, он врезался в нее плечом и почувствовал, что умрет сейчас, если бутылка, оставшаяся с вечера, окажется пустой. Ч-черт, слезы ручьем, не видно, есть там на дне-то? Он взял бутылку за тонкое горло, впился зубами в винтовую пробку – руки тряслись, зубами надежнее – и, понимая с облегчением, что пустую затыкать не стал бы, тряхнул и не увидел – услышал по бульканью, словно рыбка там золотая плеснулась, – есть! Пододвинул желтоватый, захватанный пальцами стакан, опрокинул посудину, хихикнул счастливо – грамм сто набуробилось – в самый раз для начала! Нюхнул опасливо – сколько сам отравленных мужиков откачивал: хватанут с похмелья из бутыли впопыхах, без разбора, и – в ящик… Да нет – точно водка!

Выпил медленно, процедил сквозь зубы – физиологию надо знать, биохимию, он же не профан-пьяница. Если водки катастрофически мало, а так чаще всего и бывает, то надо учитывать, что процесс всасывания спирта в кровь начинается в слизистой оболочке полости рта, вот пусть и всасывается, гад, отсюда-то до мозга ближе, сразу шандарахнет по кумполу, и порядок, а то растечется по кишкам, пропадет без толку. Отщипнул кусочек хлеба, нюхнул, пожевал – черствый, аж на зубах заскрипело, а все равно – благодать. Только-только умирал, света белого не видел, забыл имя свое и вдруг, – отпустила мгновенно боль, побежала по жилам горячим потоком чистая энергия спирта, прояснила взор, обострила слух, будто смахнула пыль с мозга, заработало серое вещество, и руки уже не дрожат мелко, и самое время повторить по маленькой – тогда уж точно захорошеет совсем… Ну, кто еще может быть так счастлив, когда только что все было ужасно и впереди – петля или остановка изможденного сердца; и вдруг чудесным образом – воскрешение из мертвых, жизнь… Не беда, что нет сейчас выпивки под рукой, найти ее – раз плюнуть, тем более что денежки под это дело заначены и нет преград, которые не смог бы преодолеть опохмелившийся с утра человек!

Теперь Новокрещенов не суетился, не мельтешил. Протянул руку – благо, комнатушка малюсенькая, камера в штрафном изоляторе шире – и в нагрудном кармане повешенного заботливо на спинку стула пиджака нащупал две десятки. Вчера пенсию получил, большую часть припрятал в потаенной щелке за плинтусом, а сотню сразу отложил на пропой, и вот осталось еще, из графика не выбился. Так что гуляй, нищая Россия!

Другим, умиротворенным уже взором оглядел Новокрещенов свое жилище, убогое, конечно, зато функциональное. Есть в нем все необходимое: кровать железная с панцирной, похожей на воинскую кольчугу, сеткой, с никелированными шарами на спинках – настоящий антиквариат! Стол – не «дээспэ» задрипанное, а натурального дерева – дуба, должно быть, или ясеня – он плохо в этом разбирался, главное – крепкий еще, стульев пара, простых, угловатых, с дерматином на сиденьях и спинках – прямо сталинские стулья, основательные, из тех, видать, еще канцелярий. Табуретка вот эта под задницей… Что еще? Ах, да, шкаф платяной из слоеной фанеры… Но главный предмет обстановки – конечно же печка. Ежели летом по мелочи что-то сготовить, чайник вскипятить – электроплитка имеется. А печка – для серьезного дела. И, главное, не зависишь ни от кого – газовиков, энергетиков. Отключили газовую трубу или рубильник вырубили – и черт с ними! Затопил печь – и тепло, и пищу готовить можно. Почти полная экономическая независимость. Суверенитет! Главное, дровишками на зиму запастись, угольком… Вода тоже рядом – в ведре цинковом в сенцах, где прохладнее, стоит. И ходить за ней на колонку два шага, аккурат сразу – за калиткой. Нет, жить можно! Другие и такого угла не имеют, а у него, Новокрещенова – дворец. И прибирать недолго. Встал посреди комнатушки – до любого угла достаешь. Рассовал все по ящикам да полкам, половицы влажной тряпкой протер – и готово.

Домишко этот, сколоченный из горбылей, примазанных снаружи саманом, служил некогда временным жильем для обитателей большого, выстроенного из белого силикатного кирпича особняка, растопырившегося вольготно в глубине двора. Впоследствии времянку так и не снесли. Сдавали внаем квартирантам, да и оказалась она на редкость крепенькой, несмотря на кажущуюся хлипкость. Позже ее приобрел по дешевке Петька Ерохин, приходящийся матери Новокрещенова кем-то ироде сожителя или, как принято сейчас выражаться в обществе престарелых дам, «помощником по хозяйству». Мужик он был добрый, но совершенно, по мнению матери, «неудашный». Два года назад ему как-то незаметно стукнуло семьдесят, и он, собравшись в соответствии с возрастом помирать, завещал эту халупку разошедшемуся с женой Новокрещенову. С тем и впрямь помер, сгорев от подоспевшего будто специально скоротечного рака, а Новокрещенов, разругавшись и с матерью, сперва вроде как с отчаянья, переполненный самоунижением, поселился здесь, да и попривык, прижился неожиданно для себя.

Два подслеповатых окошка времянки выходили на ухабистую улочку, так и не дождавшуюся за два прошедших века асфальта, застроенную одряхлевшими особнячками, а еще два окна новокрещеновской халупки взирали, прищурившись, на дворик, огороженный жиденьким дощатым забором. Когда-то здесь росли несколько яблонь, развесистый куст сирени, ее запах сменялся к середине лета вечерним ароматом душистого табака, который обожали разводить в палисадниках окрестные старушки. Но с тех пор как большой дом купила семья беженцев из Средней Азии, смуглые дети новых хозяев мгновенно снесли всю дворовую растительность и вытоптали землю до каменистой, безжизненной плотности. Отца неугомонного полчища замурзанных детей звали Аликом, мать – неизвестно как. Только шмыгало по двору изредка закутанное в пестрые одежды бессловесное существо, и отставной доктор даже не был уверен, одна здесь женщина или в просторном доме обитает несколько ей подобных…

Алик – толстый, с двойным подбородком, как-то сразу переходящим в барабанный живот, на котором не сходились полы линялой рубахи навыпуск, в синих шароварах, босиком, блаженствовал, по обыкновению, здесь же, на ковре, расстеленном посреди двора, не боясь солнцепека, утирал, сняв тюбетейку, бритую голову рукавом, пил чай из мелких, на три глотка, пиал, меняя опустевшие на полные с помощью того же бессловесного, задрапированного по самые глаза существа, смотрел маслянисто кругом и был явно доволен судьбой своей, беженством, которое привело его в большой пыльный город, напоминающий родные места, только населенный глупыми, не в пример ему, Алику, людьми. Не видящими своей выгоды, которая здесь валяется буквально под ногами… Но нет, не замечают, бегут, как бараны, ходят каждый день на работу, где им платят копейки, пока он, Алик, пьет чай во дворе нового, на деньги этих же дураков купленного дома…

Третий год Алик торговал водкой, которую производил сам, смешивая спирт с водой, разливал в просторном подвале по наскоро сполоснутым под колонкой бутылкам, шлепал этикетки. Новокрещенов пользовался неограниченным кредитом у Алика. И вот теперь, когда полегчало, Новокрещенов зачерпнул тем же стаканом теплой, отдающей цинком воды из ведра, пригасил жажду, торопливо, захлебываясь, выпил, ополоснул под рукомойником склеенное похмельным потом лицо, попутно почувствовав под ладонью на щеках колкую поросячью щетинку и нашарив ногами тапочки со смятыми задниками, поплелся во двор, раздавая шлепки самым бойким бесенятам, а возлежавший на ковре поодаль Алик приветливо махал рукой, окликая:

– Салям, Жора-джан! Бутилка тащить, а-а?

Вот и в это утро Алик приветствовал его, как обычно, – сделал какой-то знак своей своре, один из пацанов метнулся в дом и вернулся через секунду с осязаемо полной бутылкой, подал отцу. Тот передал ее Новокрещенову, указал пальцем на место рядом с собой. Новокрещенов, неудобно вывернув ноги, опустился по соседству на ковре, протянул Алику две десятки, пробормотал хрипло:

– Спасибо, брат, выручил. А то утром – хоть помирай…

– Аи, как хорошо сказал, брат! – расплылся в улыбке Алик, небрежно взяв деньги. – Все люди – брат. Я – брат, ты – брат, они, – он кивнул в сторону детей, – тоже брат! Хорошо!

Новокрещенов согласился счастливо, тряхнул бутылкой, полюбовался водоворотом возникших в ней маленьких пузырьков, поставил по соседству с пиалами и пузатым фарфоровым чайником, предложил:

– Давай, Алик, по маленькой, – угощаю. Я вчера пенсию получил. Так что гуляем!

– Добрый ты, Жора-джан! – причмокнул Алик, зубами сорвав пробку, которую сам же и закатал накануне своей чудо-машинкой. Налил водку в пиалы с налипшими на белоснежно-фарфоровые стенки темно-зелеными распаренными чаинками. – Я тоже добрый! Харашо живешь, пенсия получаешь. Молодой такой, а на пенсии. Воевал, да?

– Служил. С зэками работал. Теперь вот платят – за выслугу, – скупо пояснил Новокрещенов, бережно беря тряскими пальцами пиалу с водкой.

– Харашо! – опять разулыбался Алик. – Я зэка знаю, сам сидел. Шесть месяцев турма – вах! Потом воевал, в горах. Из автомата тыр-р, тыр-р… Харашо! Потом поймали аскеры… Солдаты. Били, убить хотели. Опять турма сажали – год сидел. Потом наши пришли… – земляк, понимаешь? Земляк отпускал, я убегал… А пенсия нет. Дети есть – вот, адин, дыва, тры… восэм! – показал Алик, растопырив толстые пальцы с золотыми перстнями.– Ничо не платят, дэтский пособий нет – так живу. Вах! – он опять рассмеялся счастливо, подрагивая складками живота.

Новокрещенов потянулся к нему пиалой, чокнулся, выпили.

– Ай, закуси, дарагой. Вот урюк, пажалста, кушай, вот халва, пастила. Лепешка медовый. Я харашо живу – все есть! – хвалился, потчуя, сосед.

Новокрещенов сплюнул налипшую на язык чаинку, отщипнул тонкий листик пастилы, пожевал, скривился от нестерпимо-кислого вкуса ее, спросил:

– Ты, Алик, по национальности кто будешь?

– Вах, слюшай! – всплеснул пухлыми руками сосед. – Зачем тебе мой националность? Нация-мация. Про нация нехарашо человека спрашивать. Не-ку-лю-торно, – назидая, с трудом выговорил он непривычное слово. – Гляди на свой голова! Волос там – черний, там – белий. Где черний – татарин, где белий – русский, да-а?

– Я и есть русский, – равнодушно сказал Новокрещенов.

– А-а… У тебя паспорт есть? И у меня есть. Там чиво написано? Ничиво! Нет национальности! Не нада нация! Чилавек – нада, брат – нада. А нация – не нада!

– Да чего ты раскипятился? – примирительно тронул его за мягкое плечо Новокрещенов. – Было бы из-за чего… Давай еще по маленькой.

– Не давай! – взвизгнул с непонятной озлобленностью Алик. – Не давай! Сперва нация спрашиваем, если не та – рэжем! Знаю, было! Забирай свой бутилка, сам пей, раз деньга платил. Нация-мация… Ишак твой нация! Джаляб!

– Сам джаляб! – смутно понимая значение ругательства вскипел Новокрещенов и, вспомнив татарское бранное слово, в детстве слышанное, сказал, вставая: – А ты – букма!

Алик подпрыгнул возмущенно, потом перевалился на бок, отвернулся презрительно. Вгорячах Новокрещенов даже хотел оставить едва начатую бутылку – подавись, мол, но одумался, прихватил небрежно за горлышко и ушел, шлепая цыпочками по вытоптанной бесплодной земле, бормоча:

– Ишь, расплодились тут… Саранчовые! Обидчивые какие…

Вернувшись в дом, он хлобыстнул полстакана, спрятал оставшуюся водку в ледянистое нутро дребезжащего испуганно холодильника, хлопнул дверцей и опять завалился на койку.

Ему вспомнился давешний сон, манкурты эти долбанные, не иначе как визжащим во дворе инородным племенем навеянные… Сны – лишь отражение реальности. Прав немецкий психиатр Фрейд… И эта теория его… дай бог памяти… Вот! Про эдипов комплекс у мальчиков. Он, Новокрещенов, если с научной точки зрения взглянуть, тоже типичная жертва такого комплекса. Отец – лихой мужик, орел, не инженеришко какой-нибудь, интеллигентишке, а начальник лагеря бериевской еще закваски…

Лучше всего представлялись Новокрещенову теперь отцовские сапоги, хромовые, надраенные до блеска, словно черное зеркало, в которое можно смотреться – не дай бог, конечно, если доведется такое – лицезреть свое отражение в сапогах тюремщика. А Новокрещенов лицезрел. По полу ползал… по причине малолетства. Он вообще вспоминал отца как-то снизу вверх, по порядку. Сначала – хромачи сияющие, потом – брюки-галифе темно-синие, жесткие и колючие, если щекой к ним прижаться. Маленький он ведь был тогда, Жора Новокрещенов, чуть выше сапога отцовского. А еще, если вверх смотреть, на отце был китель зеленого «защитного» цвета, с медными, горячими от яркого блеска пуговицами, ремень-портупея черно-коричневая, с особым, кожаным скрипом. Новокрещенов не слышал больше никогда в жизни похожего. На портупее справа кобура… вроде как брезентовая… или дерматиновая… но точно не такая, какие носят офицеры теперь, та была больше, под пистолет ТТ. И, конечно, сам пистолет – огромный, угловатый какой-то, отец, выщелкнув предварительно обойму с патронами-желудями, давал сыну подержать его – маслянистый, тяжелый. И в три года, а может быть и раньше, Новокрещенов знал, что пистолет существует для того, чтобы убивать. Фашистов. И вообще нехороших людей. Например, врагов народа и государства. А решать, кто есть кто и кого можно убивать, а кого нет, надлежит владельцу пистолета. В данном случае его, Жоры Новокрещенова, отцу…

Отец как таковой находился уже над кителем – между погонами с четырьмя золотыми звездочками на каждом и упругой фуражкой с красной звездой побольше, в центре которой, если присмотреться, виден серп – то есть нож для срезания колосьев, и молот, которым плющат даже металл и забивают гвозди. Новокрещенов так и воспринимал всегда эту символику: пришло время – срезали, не поддался – молотком наотмашь, чтоб по самую шляпку…

Иногда отец опускал к сыну большие руки с желтыми отметинами от табака на среднем и указательном пальцах и поднимал вровень с собой, на невероятную высоту, и весь мир мгновенно преображался. Проваливались стремительно, оставаясь далеко внизу, окружающие и привычные предметы, каждый из которых был велик для младшего Новокрещенова, до которых ему еще расти да расти, это он уже понимал тогда, и вот в миг, по мановению отца, все изменялось, виделось иначе и стол в тетиной не казался страшной пещерой, затемненной свисающей по краям скатертью с бахромой, внизу оказывался и черный, скалистый комод, и становилось видно, сколько разложено на его поверхности, на верхотуре этой, разных занимательных штуковин, вазочек да статуэточек, до которых маленькому Жоре самому, без помощи отца, ни в жизнь не добраться… А если он добирался все-таки таким вот образом, хватал вожделенно какую-то безделушку фарфоровую – балерину с крыльями за спиной или мужичка, на гармошке наяривающего, мама ругалась, шпоря, что это – «не игрушки». Как же так? Самые что ни на есть игрушки! Другое дело, что все самое привлекательное, соображал Жора, наименее достижимо. Особенно, если нет способа возвыситься и дотянуться…

А еще у отца был персональный автомобиль – юркий «бобик» с брезентовым верхом. Управлял рычащей по-собачьи машиной водитель, одетый во все черное – куртку, штаны и странную, как у немецких солдат в кино, черную кепку. На левом нагрудном кармане куртки шофера был нашит лоскуток с белыми цифрами и странным словом «Шмага». Как-то Жора Новокрещенов, уже научившийся к тому времени читать, спросил у него с любопытством:

– А что такое – шмага?

И шофер, усмехнувшись, указал мазутным пальцем себе на грудь.

– Это я – Шмага. Фамилия такая.

Вечером того же дня Жора вырезал клочок бумаги, и, выведя на нем кривыми печатными буквами «Новокрещенов», приколол булавкой к рубахе.

– Что это? – удивился отец.

– Я – Новокрещенов! – по-шоферски указал на себя сын.

– Ты идиот! – ругнулся отец. – Такие бирки зэки носят.

– Зачем?

– Чтобы знать их фамилии. И, если провинятся, наказать. Сними!

Новокрещенов снял, но с тех пор, если у него спрашивали фамилию, всегда настораживался. Может быть, интересуются для того, чтоб наказать?

Работа у отца была таинственной, говорить о ней вслух не следовало, болтун – находка для шпиона – предупреждал отец, и это нравилось маленькому Новокрещенову, напоминало игру.

Лет, наверное, шести от роду Новокрещенов побывал-таки на таинственном месте службы отца.

Колонию угадал сразу – знал уже по рассказам отца, представлял забор с рядами колючей проволоки, часовых, маячивших с автоматами наизготовку на открытых, четырехногих вышках, кирпичное здание вахты, «предзонник» у главных ворот, которые охранял свирепый кобель Индус. Все это Новокрещенов будто видел уже, сложив для себя в картинку из мозаичных осколков фраз, отрывков разговоров отца с мамой и хмельных застолий его с сослуживцами, изредка гостивших в их доме.

Поразил только цвет. Здесь все было одинаково пепельно-серым. И, видя эту серую, словно свинцовым грифелем нарисованную картину, Новокрещенов понял вдруг отца, бывшего много лет главным начальником, «хозяином» в этом безрадостном мире.

А самым удивительным было то, что маленький Новокрещенов как-то сразу вписался в этот странный мир, уютно чувствовал себя в кабинете отца, пристроившись на огромном диване, обтянутом черной холодной кожей, пока отец уходил по делам в зону, а когда вернулся оттуда еще с двумя такими же пепельно-седыми, как сам, офицерами, и они, развернув на столе газету, поставили в центр бутылку водки, свалили горкой нарезанный крупными ломтями серый «зэковский» хлеб, открыли банки с тушенкой, стали пить и закусывать, Новокрещенов-младший крутился возле, жевал бутерброд и бездумно целился сквозь мутное стекло в окне из врученного ему для развлечения кем-то из отцовских друзей пистолета в ничего не подозревающего, дремлющего за рулем в ожидании «хозяина» водителя Шмагу.

Ребенком Новокрещенов был вовсе не глуп и достаточно знал о том, за что попадают люди в тюрьму. Сам он никогда не совершал подобного, был по-мальчишески твердо уверен, что и не совершит, но они-то, зэки – украли, ограбили, покалечили, а то и вовсе убили других людей. И серый мир, в котором оказались в итоге, был вполне подходящим для их обитания местом. А отец и его товарищи, что держали в строгости и послушании этот преступный люд, представлялись ему отважными воинами со злом… Только вот окружающая пепельная мертвечина бросала и на них серую, суконную тень, отчего и отец, и его сослуживцы были так угрюмы, неразговорчивы, часто пьяны и во хмелю жестоки.

Позже, когда Новокрещенову исполнилось шестнадцать лет, все как-то разрушилось вдруг в их семье. Отец запил, его уволили из «органов», он ушел, оставив жену и сына в безликом доме на замусоренной городской окраине, среди таких же многоэтажек, сложенных из грязно-серых бетонных плит, в которых обитали такие же серые, будто зябшие постоянно в окружении цементных стен, остывшие и равнодушные ко всему люди. В ту пору Новокрещенов особенно остро осознал, что тоже становится «никем», и ему суждено, как и прочим жильцам, брести утром по разбитой дороге к остановке общественного транспорта, а после тягучего дня, вечером, так же обреченно, в усталой толпе, возвращаться домой, совершая такие вот лишенные особого смысла челночные переходы до конца оставшейся жизни.

И, поняв это, Новокрещенов принялся отчаянно карабкаться наверх, туда, где был теплый свет и где находились обычно самые привлекательные, недоступные прочим радости. Он хорошо учился, обогнав многих в окраинной, сонной школе, выпускники которой шли по большей части в шофера, продавцы овощных ларьков, и выкарабкался, зубами вцепился, сдав экзамены в самый престижный в те годы медицинский институт, не слишком охотно распахивавший свои двери для плебеев вроде Новокрещенова. Освоился там, закрепился, зубря почти наизусть толстенные, неподъемной тяжести фолианты, стал своим среди умненьких, приторно-вежливых, умытых до розовой прозрачности сокурсников – продолжателей врачебных династий в третьем, четвертом поколениях, а затем кое в чем и превзошел их, потомственных…

Впрочем, даже с помощью медицинской белизны и стерильности отрешиться совсем от серого мира не удалось. Более того, он попал в зависимость от него и призван был, как оказалось, беззаветно служить ему, угождая и потакая в малейших прихотях. Очевидным это стало с началом врачебной практики.

Он навсегда запомнил свою первую пациентку. Случилось это еще в пору студенчества, на практике в травматологической больнице. Новокрещенова поставили дежурить в паре с опытным хирургом, не старым еще, лет сорока, сильным мужиком огромного роста. Ночь выдалась праздничная, и от того беспокойная. После захода солнца в больницу на завывающих истерично машинах «скорой помощи» начали свозить избитых, резаных и стреляных пациентов, отчего казалось, что где-то в городе идет затяжной и яростный бой. Дежурный травматолог с помощью хорошо обученных, ловких и понятливых медсестеp шил, перебинтовывал и гипсовал раненых и покалеченных, а Новокрещенов суетился на подхвате, натирал сухим гипсовым порошком бинты, смачивал их водой, передавая затем хирургу, обрабатывал йодом мелкие раны и ссадины.

Работы хватало на всех. Под утро поток пострадавших в праздничных весельях иссяк. К тому времени у дежурного доктора, не покидавшего больничных стен вторые сутки, прихватило сердце. Медсестры сделали ему инъекцию кардиамина, напоили успокоительной микстурой и отправили отдохнуть на жесткой кушетке в ординаторскую. А вскоре в приемный покой очередная бригада «скорой помощи» доставила перепачканную кровью девицу.

Оставшийся за врача Новокрещенов осмотрел пациентку и выяснил, что кровоточит рана на голове. Осторожно раздвинув слипшиеся от крови и еще какой-то дряни волосы, в которых запутались даже картофельные очистки, Новокрещенов обнаружил неглубокий порез. Не опасный, кожа только рассечена, всего и дел-то – выстричь вокруг волосы, обработать рану перекисью водорода и по краям – йодом, а затем наложить пару швов.

Девица была пьяна. Из ее сбивчивого, прерываемого безутешными рыданиями рассказа Новокрещенов уяснил, что накануне вечером в барачную комнатушку, где обитала пострадавшая, пришел ее муж, только что освободившийся из мест заключения. Ночью радостное застолье по этому поводу переросло в семейный скандал, и вновь обретенный муженек огрел в сердцах жену по голове доверху наполненным помойным ведром.

Новокрещенов попытался было остричь волосы вокруг ранки, чтобы обработать ее, а затем стянуть шелковым швом края, но девица мотала головой, потом принялась громко рыдать и стала отталкивать юного доктора, причитая о том, что она работает официанткой в приличном привокзальном ресторане и уродовать свою прическу не позволит.

Визг пострадавшей заставил дежурного врача подняться. Он долго уговаривал бившуюся в пьяной истерике пациентку расстаться с клочком крашеных, свалявшихся в сивую паклю волос, а когда наконец рана была обработана и зашита и девица ушла, подвывая и белея в предрассветных сумерках забинтованной головой, схватился за сердце и рухнул на усыпанный кровавыми ватными тампонами пол. Поддежуривавшая в травматологии женщина-терапевт сразу распознала инфаркт Доктора положили в реанимацию, где он два часа спустя скончался.

Новокрещенов тогда долго размышлял об этом эпизоде, подобных которому еще не было в его жизни. Его испугала собственная неприязнь, да что там неприязнь – жгучая ненависть к девице, ставшей невольно причиной гибели молодого, и, как утверждали в один голос коллеги, перспективного травматолога.

Но разве не учили студентов мединститута тому, что врач должен быть беспристрастен и всепрощающе добр? И, если подумать, с таких вот гуманистических позиций, то девица эта – официантка из «приличного привокзального ресторана», который ей действительно казался приличным, достойна жалости и сочувствия – не профессионального даже, а просто человеческого.

Все вроде бы так, но он-то, Новокрещенов, поднялся! До ломоты в висках, до испарины в талмуды научные вникал, зубрил ночи напролет, пока эти юные шлюшки по танцам скакали, лакали дешевый портвейн в подворотнях да подолы на заплеванных подсолнечной шелухой скамейках в парках задирали. Вот и училась бы – в вечерней школе, потом в техникуме каком-нибудь заочном. Все условия для «гегемона» тогда создавали, принимали вне конкурса, на зачетах да экзаменах за уши вытягивали, потом на работу распределяли. Так нет! Выросла дура-дурой, нашла себе такого же никчемного оглоеда, жила с ним, да еще и нерасписанной, наверняка, незаконной женой, вот и получила в итоге помойным ведром по пустой башке. Ей хоть бы хны, проспится и пойдет снова тарелки с кислыми щами посетителям общепита разносить, а врача, молодого умного мужика, нет уже на свете, а ведь мог бы отлежаться в ту ночь, глядишь, и отпустило бы сердце… Но он встал, превозмогая предынфарктное состояние… Да пропади он пропадом, такой долг и святая обязанность!

После окончания института слившимся в студенческом братстве молодым докторам опять напомнили, кто есть кто. Розовощеких продолжателей врачебных династий распределили на работу в крупные клиники, на кафедры, в аспирантуру. А плебеев, вроде Новокрещенова, распуляли в дальние концы области, по сельским участковым больничкам, где была прорва черновой работы и никакой надежды на получение престижной во врачебной среде «узкой» специальности.

И опять вышло так, что стерильный, торжественно-чинный храм научной медицины с его мудрыми, то чопорными, то язвительными профессорами, сессионной лихорадкой, перемежающейся кавээновским зубоскальством, отторг Новокрещенова и низверг в серый мир – туда, откуда он начинал свой путь наверх, поместил в маленькую, провонявшую клопами комнатушку холодного общежития на окраине рабочего поселка.

При этом, кажется, не было такой болезни, которую не заполучили бы поселковые пациенты собственными стараниями – питьем многолетним, антисанитарией, плодящей вокруг заразу. Болели часто, подолгу и с удовольствием, но еще чаще приходили на прием к молодому участковому терапевту относительно здоровыми, чтобы прикрыть больничным листом запой и прогулы на работе, «откосить» от армии или выпросить рецепт на «кайфовые» таблетки, уже входившие тогда в моду среди недорослей и бывших зэков, обосновавшихся в таких вот забытых богом и властями рабочих поселках «городского типа»…

Впрочем, и на здешних неухоженных по-сельски улицах угадывалась какая-то другая жизнь, сновало туда-сюда на черных и белых «Волгах» неизвестно чем озабоченное начальство, кто-то гулял до утра, колобродил за плотными шторками единственного в городке, вечно закрытого на «спецобслуживание» ресторанчика, но и этот таинственный мир провинциальных элит не пускал внутрь себя Новокрещенова – то ли из-за того, что был доктор все-таки пришлым, а может быть, оттого, что не оброс пока нужными знакомствами, связями.

Но дожидаться такой уютной замшелости Новокрещенов не стал, а рванул после короткого размышления в известную ему с детства и даже родную в некоторой степени лагерную систему.

К тому времени он уже обзавелся семьей. Первая жена – жгучая брюнетка с шапкой змеистых кудрей, учительница по образованию, приехала было вместе с ним в притулившийся к зоне колонийский поселок, прошла по улице, густо занавоженной скотиной, которую держали в изобилии местные домовитые прапорщики-контролеры, и, грустно чмокнув на прощанье мужа в щечку, уехала в большой город. Позже, как узнал Новокрещенов, она стала там известной журналисткой, он от случая к случаю почитывал ее статьи, жалел о разводе, любил, наверное, и тихо спивался в степной глуши.

Он еще раз женился, потом развелся и, когда в начале девяностых годов сократили срок службы, считая каждый день, отработанный сотрудниками в колонии за полтора, быстренько оформил пенсию, вернулся в город, к матери, а сейчас оказался в развалюшке, доставшейся в наследство от отчима. И теперь соседями его стали даже не сморкающиеся в пальцы от смятения официантки, а не пойми кто. Какие-то дикари, чьи дети до сих пор, не будучи в силах постичь предназначения наружного туалета, гадят, если приспичит, прямо у порога времянки…

Новокрещенов провел рукой по небритой, скрипучей, как наждачная бумага, щеке, встряхнулся. Потом потянулся к дверце холодильника, распахнул, достал бутылку. С клекотом наполнил стакан. Поднес бутылку ближе к глазам – припухшие веки мешали смотреть, слезились. Прикинул заботливо, хватит ли на опохмелку после очередного пробуждения. И решив, что хватит, отставил в сторону. Взялся за стакан и, стукнув зубами о стеклянный край, медленно, тяжело глотая, выпил водку до дна. Голова побежала веселой каруселью, накренилась, подчиняясь центробежной силе спиртного…

В принципе, все не так ужасно, думал он, как по зыбкому песку, нетвердо, шагая к кровати. Ему лишь сорок пять. Еще столько можно успеть! Но это завтра… А сейчас – спать…

Солнце тянется в комнату, греет распахнутую беззащитно постель, а пацанва Аликова совсем рядом, прямо под окнами, опять гадят, наверное, и кричат… кричат… Им-то чего от жизни нужно, Господи? Вот ему, Новокрещенову, уже ничего не нужно. Только поспать… забыться…

 

Глава 4

В рентгенологическом кабинете старенькая, не иначе как от радиации здешней высохшая в кривую щепочку медсестра сочувственно разъяснила Самохину, что врач, заподозривший еще полгода назад нехорошую болезнь при флюорографическом обследовании отставного майора, работал в ту пору временно, по совместительству. Доктор он опытный, вот и приглашают его иногда подменить рентгенолога милицейской поликлиники. И если не понравился врачу-совместителю тот снимок, надо бы, конечно, сделать сейчас новый. Но кончился запас рентгеновской пленки. А потому вернее всего, посоветовала медсестра, обратиться опять к тому же доктору. Найти его просто. Он заведует коммерческим медицинским центром «Исцеление», и где-то здесь завалялась его визитная карточка.

Оставив Самохина в коридоре, у двери со светящейся строго на белом плафоне надписью «Не входить!», медсестра нырнула в ночную темноту рентгенкабинета и через пару минут вынесла плотную картонку, на которой Самохин, далеко отставив руку и напрягая глаза, прочел напечатанное золотом: «Центр нетрадиционной медицины „Исцеление“. Коммерческий директор и главный врач Кукшин Константин Павлович».

Отставной майор не боялся смерти. Он и так обманул судьбу, пережив среднестатические сроки, отпущенные старым тюремщикам. Да и неожиданная, наперекор всякой логике ранняя смерть жены сделала его одинокое существование и вовсе бессмысленным. Однако верный привычке доводить любое дело до конца, Самохин и в своей судьбе решил поставить четко различимую точку. А потом собрался выяснить, сколько же ему все-таки осталось. Полгода из этого срока, если верить заключению рентгенолога, уже прошло…

Центр нетрадиционной медицины под многообещающим названием «Исцеление» располагался в помещении заурядной городской поликлиники. Та в свою очередь ютилась на первом этаже суровой, под гранит оштукатуренной пятиэтажки с броской датой постройки на фронтоне – «1937 год». Мелковатые для монументального облика здания окна походили на те, что прорубали в бараках усиленного режима, отчего в коридорах больницы расползался по углам вечный, навевающий мысли о потустороннем полумрак.

Пробравшись мимо притулившихся на куцых диванчиках, словно позабытых здесь кем-то давным-давно старушек, Самохин обнаружил богатую, обитую красной кожей дверь, над которой сама по себе светилась, будто магическими письменами начертанная, витиеватая надпись: «Центр нетрадиционной медицины „Исцеление“». Самохин распахнул вздохнувшую навстречу запахом лаванды дверь и сразу оказался в другом, лучшем, мире.

Скрытые под зеркальным потолком светильники заливали просторный холл теплым приятным светом. Пухлые, похожие на огромных, но безобидных плюшевых зверушек диваны вдоль стен были пусты и манили упасть в их объятия, сонно расслабиться. Три двери с табличками, указывающими фамилии и научные звания хозяев кабинетов, были закрыты. На пути к ним, за подковообразным пластиковым столом восседала ослепительная блондинка, на которой медицинский халат смотрелся как изысканное и смелое платье.

– Здравствуйте. Присаживайтесь. Чем я могу быть вам полезна? – произнесла она с вежливой улыбкой.

– Мне бы доктора… По рентгену который… вот – Самохин суетливо достал визитку и прочел, далеко отставив от глаз. – Константина Павловича Кукшина.

– Вам назначено?

– Нет, но я… понимаете, какое дело… – Самохин старался говорить кратко, по существу, но завяз безнадежно, не зная, с чего начать, а потом, отчаявшись, выпалил: – Короче, рак нашли у меня. Вроде бы. А доктор…

– Да-да! – неожиданно поняла его и пришла на помощь секретарша. – Вам надо именно к Константину Павловичу. Только… Позвольте напомнить вам об одной маленькой особенности нашего центра, – улыбнувшись фарфорово, уточнила она. – Здесь все услуги, в том числе и консультации, платные. Вас это не затруднит?

Самохин торопливо мотнул головой – мол, валяйте, и даже похлопал себя по нагрудному карману рубашки – дескать, деньги при мне!

– Одну минуточку, сейчас я все устрою, – пообещала блондинка и легко встала из-за стола. Она оказалась высока и невероятно длиннонога. Самохин даже подумал озабоченно, без иронии – не страшно ли ей с такой-то высоты вниз на землю смотреть? А потом ругнулся про себя: черт знает что! Можно сказать, на оглашение смертного приговора к доктору пожаловал и, надо же, ростом секретарши обеспокоился, засмотрелся…

Девица вернулась, прошлась по приемной, переставляя длинные ноги, как лестница-стремянка, нацелилась с высоты своей на Самохина, предложила вполголоса ласково:

– Пройдите в кабинет. Константин Павлович готов принять вас немедленно.

Майор успокоился, кивнул важно и вошел в кабинет, стараясь держаться с достоинством.

Доктор Кукшин оказался мужчиной холеным, с гладким, как пасхальное яичко, кругленьким подбородком и прозрачно-розовыми ушами. Глаза его, будто в щелочку подглядывая, смотрели оценивающе на вошедшего сквозь узкие очечки. Старинная, воронкообразная деревянная трубочка для прослушивания больных, торчащая из нагрудного кармана белоснежного халата, странно дисгармонировала с мерцающим монитором компьютера на столе. Доктор поздоровался радушно и, достав трубочку, указал ею на компьютер:

– Да-с, батенька, так и работаем. Сочетаем, так сказать, дедовские, проверенные временем приборы для аускультации с архисовременными методами диагностики… – И, кивнув пациенту на кресло подле себя, продолжил вдохновенно: – Трубочка эта – она, знаете ли, природная, из липы столетней выточена. Малейшие флюиды, исходящие от организма обследуемого, улавливает и передает прямо в ушную раковину доктору, а через нее непосредственно в мозг. Такие биотоки никакой пластмассовый фонендоскоп не отследит. Дедовский метод, а эффективен по-прежнему!

– Я, понимаете ли… – начал было Самохин.

Но врач прервал, выставив перед посетителем ладони, начал водить ими, как бы ощупывая на расстоянии.

– Минуточку, голубчик… Та-ак… Сердечко увеличено, границы перикарда расширены… Печень… Желчные протоки сужены, явления холецистита… Ну, это поправимо. Желудок… ну-ка, ну-ка… Складочки слизистой ровные, утолщены слегка – увы, любезный, у вас гастрит, неправильное питание… Ожиреньице… лишний вес. Сосудики кровеносные холестеринчиком подзабиты… Лёгкие… Что это у нас в легких? Курите, конечно… Опять же излишний вес… В сочетании с табачком – чревато. Пачки сигарет в день хватает?

– Хватает, – смутясь, соврал зачем-то Самохин, высаживающий в сутки по две пачки «Примы» без фильтра.

– И с этим справиться можно, – опять пообещал доктор, пристально, обволакивающе глядя в глаза отставному майору. – А вот теперь давайте знакомиться. Меня зовут Константин Павлович. Я главный врач этого чудесного учреждения. Впрочем, ничего чудесного, сверхъестественного здесь нет. Всего лишь искусство врачевания, сочетание традиционной и нетрадиционной медицины. Арс лонга, вита брэвис – что в переводе с латыни означает: искусство, в том числе и врачебное, долговечно, а человеческая жизнь, увы, коротка!

Несколько ошарашенный словоохотливостью врача, Самохин кивнул.

– Я кандидат медицинских наук, – продолжил между тем не без хвастовства доктор, – член-корреспондент Академии нетрадиционной медицины, бакалавр экстрасенсорной терапии, магистр астродиагностики и прочая, прочая… – Доктор повел рукой, указывая на стену кабинета, густо увешанную рамочками с неразборчивыми издалека текстами, заверенными для солидности разноцветными печатями. – Не подозревайте меня в нескромности, голубчик. – Доктор смотрел на посетителя открыто, искренне. – Просто я убежден, что пациент должен знать о своем целителе все и верить в него, как в самого себя. А это, – он опять махнул в сторону дипломированной стены, – лишь объективное подтверждение тому, что вы имеете дело не с шарлатаном, коих в изобилии развелось сейчас и в таком святом ремесле, как медицина… Вы согласны? – глянул он в упор на Самохина.

– Э-э… да, – промямлил растерянно тот.

– А теперь ваша очередь. Что привело вас ко мне, друг мой? Кое-какие из поразивших вас организм недугов я уже назвал. Есть среди них и такие, о которых вы даже не подозреваете.

Самохин утер платком повлажневший лоб, сказал, потупясь:

– Меня к вам, Константин Павлович, из поликлиники прислали. Из нашей, увэдэвекой. Полгода назад я там рентген проходил. И вы… нашли что-то нехорошее в легких. А снимок тот затерялся, новый сделать не могут – пленки нет. Вот и посоветовали сюда обратиться. Может быть, вспомните?

Доктор присел за компьютер, потер переносье:

– Так… Что-то было… Действительно, я рентгенолога в ведомственной больничке подменял. И при чтении флюорограмм выявил несколько случаев патологии. Сделал описание снимков и передал их участковым врачам для дальнейшего обследования и уточнения диагноза. А вас, выходит, только теперь об этом известили?

Самохин скорбно кивнул.

– Ну что за головотяпство! – всплеснул руками Константин Павлович. – Впрочем, подобное отношение к больным в государственных органах здравоохранения, увы, не редкость. Но! – Он поднял указательный палец. – Я, любезный, привык к подобным вывертам отечественной медицины. А потому все достойное внимания храню либо здесь, – он указал пальцем себе на лоб, – либо здесь, – и ткнул холеный перст в экран компьютера. – Напомните ваше имя и фамилию, год рождения…

– Самохин Владимир Андреевич, родился в тысяча девятьсот сороковом году.

– Сейчас посмотрим, – кивнул обнадеживающе доктор и, повернувшись к монитору, ловко, как пианист, пробежал пальцами по клавиатуре. Серые кнопочки защелкали сухо, и на экране появился список фамилий. Самохин завороженно следил за ловкими, как у профессионального карманника, руками доктора. Череда фамилий сменилась картинками, в которых отставной майор, мало смыслящий в медицине, все же сразу распознал рентгеновские снимки легких. Доктор увеличил один из них во весь экран и удовлетворенно откинулся на спинку кресла, крутнувшись, развернулся лицом к Самохину.

– Нашел! Вот я какой молодец, – похвалил врач сам себя. – Не поленился тогда, ввел ваши данные в компьютер! Казалось бы, что за нужда? А вот и пригодилось! Вэрба волант, скрипта манэнт, что в переводе с латыни означает – слова улетают, написанное остается. Но, Владимир Андреевич, подтверждаются худшие опасения. Вот, смотрите…

Доктор взял со стола золотистую, наверняка дорогую, как и все в его кабинете, авторучку, ткнул кончиком в изображение.

– Это, извольте убедиться, средняя доля правого легкого. И в центре мы с вами видим отчетливое затемнение округлой формы.

Самохин, напрягая глаза, таращился старательно на экран, тщетно силясь рассмотреть в переплетении белых и черных теней что-либо, а доктор увлеченно тыкал золотой авторучкой во что-то, одному ему видимое и понятное, вещал, будто экскурсовод на выставке абстрактной живописи.

– А вот вторичные признаки – здесь и здесь. Срединная тень за счет увеличения лимфатических узлов расширена…

– Рак, что ли? – не выдержав, прервал непонятное пояснение Самохин.

Доктор оторвался от экрана, бережно положил авторучку на стол и грустно кивнул:

– Увы, голубчик…

Самохин смотрел сосредоточенно на экран, сопел, набычившись, но не видел ничего, кроме черного пятна на рентгеновском снимке. Потом, кашлянув, сказал:

– А я, вроде бы, и не чувствую ничего… Надо же, как бывает! Ну что ж, спасибо, доктор, что просветили… Пойду я, пожалуй, прощайте. За визит кому заплатить?

– Э-э, нет, Владимир Андреевич, от меня так не уходят, – встрепенулся доктор. – Ишь, что удумал – прощайте! Все еще только начинается!

– Что – начинается? – изумился Самохин.

– Борьба, голубчик! Борьба за жизнь. Вы ж не в заурядную больницу обратились, где пациентов, особенно с таким заболеванием так и норовят отфутболить – чтоб статотчетность не портили. Нет, золотой вы мой. Мы еще за вас повоюем! Мы еще одержим победу над фатальным недугом!

Самохин с некоторым сомнением покосился на воодушевленного доктора, но подниматься с кресла раздумал, поерзав чуть на вздыхающем под ним и как-то неприлично пшикающем при каждом движении мягком сиденье.

– Вам, Владимир Андреевич, – продолжил между тем доктор, – предоставляется сейчас право выбора. Вы, если не ошибаюсь, отставной военный?

– Майор, – угрюмо кивнул Самохин.

– Так вот, буду говорить с вами откровенно, как с человеком, безусловно, мужественным, – доктор стал серьезен, слова произносил веско, пристально глядя в глаза пациенту. – Я могу передать распечатку с вашими данными в онкодиспансер. Уверен, что диагноз злокачественного новообразования в легких с метастазами в лимфатические узлы, печень, другие жизненно важные органы подтвердится. Что вас ждет? Коридоры диспансера, забитые обреченными больными, замордованный нищенской зарплатой и потому равнодушный к чужой беде врач, отсутствие эффективных медикаментов, устаревшая аппаратура. И как итог подтверждение печальной статистики – выживаемость больных раком легких составляет жалкие проценты – не более трех. Но есть и альтернатива! – Доктор опять поднял палец-восклицательный знак. – С моей помощью бороться с раковым недугом и победить!

Самохин смотрел на завораживающий палец доктора и боялся дать разгореться затеплившейся вдруг где-то глубоко в груди, может быть, там, где угнездилась зловредная опухоль, надежде.

– Вы у меня далеко не первый пациент с подобным диагнозом, – ободряюще улыбнулся Константин Павлович. – И во всех случаях, я особо подчеркиваю – во всех, когда больной шел на полный контакт, доверял безгранично мне, целителю, следовало полное выздоровление. Стопроцентный положительный результат! Это не чудо, не мистика, а искусство врачевания, причем вполне научно обоснованное. Я могу продемонстрировать вам заключения местных и даже столичных профессоров, подтверждающих после всесторонних клинических исследований выздоровление моих пациентов, страдавших самыми сложными, запущенными формами рака. Однако лечебная работа подобного рода, я бы сказал, штучная и не может быть применена в массовой практике. И потому, чтобы не создавать ажиотажа, не вселять напрасной надежды во всех страждущих, помочь которым, увы, мы не в силах из-за ограниченных ресурсов, я и мои коллеги не афишируем особо свою деятельность.

Самохин слушал завороженно и чувствовал, как спадает с плеч горькая тяжесть беды. Есть, есть, оказывается, на свете кудесники-доктора, обитающие в таких вот неприметных для глаз большинства закутках, творят там свои чудеса, но – для немногих. И так случилось, что среди избранных оказался и он, простой отставной майор, которых несметно прозябает сейчас по стране, забытых всеми, невостребованных безвременьем, а ему, надо же, повезло!

Однако, недоверие – профессиональное качество старого опера – свербило, кололо остро иголочкой, не давая расслабиться блаженно в предвкушении счастливого избавления от недуга.

– А… чем вы лечите? – смущаясь собственной подозрительности, полюбопытствовал все-таки Самохин.

– Резонный вопрос, – нисколько не обиделся доктор. – Мой метод уникален и рассчитан на активизацию всех защитных сил организма. Что такое рак? Медицине давно известно, что злокачественные клетки периодически образуются в теле любого человека. Причем, вполне вероятно, такие ошибки случаются тысячи раз в течение суток. Но в здоровом организме иммунная система немедленно реагирует на этот процесс и мгновенно уничтожает брак, подобно тому, как отторгается и уничтожается организмом всякое проникшее в него чужеродное тело. Так вот, установлено, что злокачественные опухоли развиваются у людей, чья иммунная система подавлена. Вы понимаете, о чем я? – вскинулся вдруг доктор, не отпуская взглядом, словно на коротком поводке придерживая собеседника.

– Д-да. В общих чертах, – с готовностью подтвердил Самохин и даже уточнил для убедительности: – Я читал…

Доктор снисходительно кивнул.

– Прекрасно! Так вот. Неполноценность иммунной системы, отвечающей за функции защиты организма, может быть обусловлена разными причинами. Биологическими – старением, например, психологическими – стрессом либо внешними факторами – радиацией, химическими веществами, вирусами – той же ВИЧ-инфекцией. И мы для начала попытаемся определить первопричину.

– Курю я, – виновато развел руками Самохин.

– Не в этом дело, – пренебрежительно отмахнулся врач. – Курят миллионы людей, я, например, тоже. Но рак поражает далеко не всех. А вот стрессовые ситуации в вашей жизни наверняка присутствовали. Вы кем служили?

– В зоне. Оперативником, – неохотно признался майор.

– Жена, дети есть?

– Была… дочка. Маленькой умерла. А два года назад – жена.

– Вот видите! – всплеснул руками доктор, будто радуясь приключившимся с пациентом несчастьям. – Конечно же стресс! Вот вам и первопричина беды!

– И… что? – с надеждой посмотрел на него Самохин.

– Мой метод направлен на оздоровление иммунной системы и организма в целом, – увлеченно разъяснил Константин Павлович.

Самохин кашлянул в ладонь, представив обосновавшуюся в его легких штуку, похожую на речного рака, шевелящего злобно зубчатыми клешнями. Поежился, плотнее притерся к вздохнувшему сочувственно креслу, полюбопытствовал:

– А как эту… иммунную систему оздоровить?

– Вот в этом-то, батенька, и весь секрет! – победно хихикнул доктор. – Моя разработка, так сказать, ноу-хау, действует безотказно. Причем помогает людям, находящимся в безнадежном почти состоянии. Но, разлюбезный Владимир Андреевич, есть немаловажный нюанс. – Константин Павлович опять поднял многозначительно палец. – Всякое эффективное лечение требует затрат. Сырье для его изготовления поступает из Китая, Индонезии, Японии… Так что, сами понимаете…

– Сколько? – спросил осипшим от волнения голосом Самохин.

– Много, друг мой, много, – грустно вздохнул Константин Павлович.– И дело не в чьей-то скаредности. Вы человек одинокий? Я, представьте себе, тоже. Весь, знаете ли, в науке. При лечении применяется один препарат… Сверхсложный по составу и, к сожалению, очень дорогой.

– Так сколько? – перебил Самохин.

Доктор закатил глаза к потолку, пошевелил губами, будто прикидывая сумму, и заявил наконец:

– Пять тысяч рублей, – и, видя, как кивнул удовлетворенно пациент, пояснил: – за сеанс. Потребуется десять, а возможно, пятнадцать сеансов.

Самохин угас. При пенсии в полторы тысячи рублей, вполне достаточной для безбедного существования одинокого отставника, сумма в пятьдесят, а то и в семьдесят пять тысяч рублей казалась немыслимо огромной. Тысячи четыре, кажется, у него есть на сберкнижке, еще две дома лежат.

– А… как часто сеансы проводиться должны?

– Два раза в неделю. Но лекарство следует готовить сразу на весь курс. Я должен заказать его в Москве и, естественно, внести предоплату, – сочувственно покивал доктор. – Сумма, конечно, внушительная. Но есть в этом некоторый положительный, даже лечебный, психотерапевтический момент. Моя методика требует активизации всех защитных сил организма. И поиск пациентом средств на лечение органически вписывается в концепцию терапии. От состояния безнадежности, уныния больной переключается на борьбу. Кто-то обращается к родственникам, на предприятия, ищут спонсоров – мир, известно, не без добрых людей. Некоторые используют внутренние, так сказать, резервы. Продают квартиры, меняют на жилье меньшей площади. Вариантов много. В любом случае человек находится в тонусе, общается с другими людьми, а это, в свою очередь, его отвлекает, не дает полностью замкнуться на болезни…

– И находят? – задумчиво осведомился Самохин.

– Да практически все, – ободряюще кивнул доктор. Самохин не был бы опером с тридцатилетней выслугой, если бы не насторожился при упоминании о деньгах. Но врач, будто чувствуя это, поспешил развеять подозрения:

– Немаловажная деталь: после прохождения курса лечения вы можете обратиться к любому избранному вами специалисту, в любую клинику, и пройти всестороннее медицинское обследование. И если вдруг там обнаружат, что опухоль не исчезла, я возвращаю не только всю сумму, полученную за лечение, но и удваиваю ее в порядке моральной компенсации.

«А вот это уже серьезно, – подумал Самохин. – Заурядный мошенник от медицины таких гарантий не даст…»

Неожиданно ему как-то особенно остро захотелось жить.

А где взять деньги, требуемые на лечение, Самохин знал уже. Бога нет, в этом отставной майор был абсолютно уверен, а совесть… Совесть – категория, в общем-то, не научная. Он тоже не лаптем все последние годы щи хлебал, следил за достижениями современной человеческой мысли, книжечки да статейки в газетах популярные по психологии почитывал. А там как раз это четко расписано. И ни слова о совести. Про закомплексованность, зажатость, заниженную самооценку личности, про необходимость любить и беречь себя есть, а о совести – нет.

– Я согласен, – сказал Самохин.

– Вот и славненько! – шумно обрадовался Константин Павлович. – Сейчас мы заключим соответствующий договорчик. У нас, знаете ли, все, как в аптеке. Мы не знахари какие-нибудь, а солидное коммерческое предприятие, и налоги в казну исправно платим. Никакого черного нала и прочих безобразий. Все абсолютно законно. Так что, как только соберете необходимые средства – милости просим. Начнем курс терапии безотлагательно. Но и вас попрошу не затягивать. Через неделю, максимум, через две, жду вас в нашем офисе. Пройдите к Юлечке. Она поможет вам оформить договорчик. Он проводил Самохина до порога кабинета, с чувством пожал руку, кивнул ободряюще на прощание и, дав указание секретарше, затворил за собой белоснежную стерильную дверь. Проведя еще четверть часа в обществе ослепительной Юлечки, Самохин с ее помощью заполнил бланк типового договора и еще какую-то анкету.

Наконец, он с облегчением покинул медицинский центр, чмокнувший ему вслед красногубой дверью с таинственно горящими письменами на табличке, прошел через привычную уже темень коридора опустевшей после полудня поликлиники и только на выходе разглядел в окошечке регистратуры знакомое лицо соседки с третьего этажа Ирины Сергеевны. Она не заметила отставного майора, убеждая в чем-то жгучую красавицу, чьи кудри вились задорно над точеным, нездешним лицом. Проходя, Самохин услышал голос Ирины Сергеевны:

– Ты, Фимка, не паникуй раньше времени. Константин Павлович прекрасный доктор. Он больных с того света вытаскивает. А уж тебя, с твоим-то гастритом, в два счета на ноги поставит…

«Это точно!» – согласился про себя воодушевленный Самохин и решил, что мягкая, спокойная, по-домашнему уютная Ирина Сергеевна ему нравится больше, чем ее демонически красивая, ошеломляющая с первого взгляда подруга.

Зной и толпы прохожих на улице будто развеяли чары чудо-целителя, и Самохин без прежней уверенности стал думать о том, как обратиться за деньгами к Федьке – старинному, с детских лет еще, приятелю. Причем попросит не просто так, без отдачи, а как бы взаймы, под проценты. Берут же люди ссуду в банках! И если лечение окажется успешным, то можно будет рассчитаться потом путем обмена квартиры на меньшую, черт с ней, хватит и однокомнатной – не в футбол в ней играть. А если доктор не поможет – завещает жилье, чтоб все было по-честному, тому же Федьке. Других-то наследников у отставного майора все равно нет…

Правда, Самохин виделся с приятелем раза два за последние десять лет, но отказать Федька не должен. Потому что пятьдесят тысяч для него – небольшие деньги. Точнее, совсем плевые. Ибо был Федя Чкаловский вором в законе, со старинным, «доперестроечным» еще стажем, самым, пожалуй, авторитетным среди уголовников города, и деньги черпал далеко не из праведных источников, что и смущало больше всего отставного майора.

Поскольку разыскать Федьку вернее всего было через его подручных, мелкой шпаны, промышляющей в торговых местах, Самохин отправился прямо на центральный рынок. Местных приблатненных пацанов, прохаживающихся вдоль прилавков, похахатывающих беззаботно с разбитными бабенками-торговками и запросто, по-хозяйски, запускающих татуированные пятерни то в горки морщинистого, покрытого тонким налетом белесой базарной пыли кишмиша, то в мешки с грецкими орехами, отставной майор вычислил сразу. Присмотрел и закуток, куда то и дело ныряли шустрые, накачанные парни в спортивных костюмах. Словно ненароком заглянув туда, он увидел выгороженный торговыми палатками дворик, посреди которого дымил, потрескивая горящим жиром, закопченный мангал, а за пластмассовым столом поодаль восседало несколько мордастых пацанов, пузатых не по возрасту, должно быть, от пива, которое они пили из толстых, заляпанных грязными пальцами кружек, зажевывая с чавканьем огромными, с кулак, кусками румяного шашлыка. На расплывшихся сальных лицах явственно читались наслаждение наступившим для них праздником жизни и блаженно-тупая уверенность, что так будет продолжаться всегда.

– Тебе чего, папаша? – глянул на Самохина один из них. Не дождавшись ответа, утер жирные губы рукавом спортивной куртки, встал, подошел вразвалку, взял за плечо, попытался развернуть на выход, уговаривая, как несмышленыша. – Ну греби, греби отсюда, папаша, перебирай ножками. Чо, не вишь – люди, в натуре, отдыхают? – и, разомлев от пива и жратвы, от жизни своей праздничной, сунул Самохину в кулак темно-зеленую, скользкую от сального налета десятку. – На, мужик, опохмелись, только дуй отсюда по-быстрому.

Отставной майор дернул плечом, сбросил тяжелую руку, отстранился, достал из нагрудного кармана рубашки примятую пачку «Примы». Вытянул сигарету, шагнул к шкворчащему шашлычным соком мангалу и, разгладив дареную купюру, коснулся ее краешком тлеющего малиново уголька. Десятка вяло загорелась Самохин прикурил от нее, бросил огарок на землю, притоптал.

– Ну ты охамел, дед… – икнув пивом, вытаращился парняга.

Самохин пыхнул пренебрежительно дымком, сказал сварливо:

– Ты мне тут блатного из себя не строй, шнырь. Слушай задание. Доложи Феде Чкаловскому, что его кореш старый, по фамилии Самохин, ищет, встретиться хочет. Самохин – это я, усек? – хмыкнув удовлетворенно, еще раз затянулся сигаретой, бросил окурок в зашипевший протестующе мангал и ушел, не оглядываясь.

Вывернув из штаб-квартиры базарных рэкетиров, Самохин оказался в рыночной толчее, в дальнем конце которой начался переполох. Метались торговцы, галдели, монументально возвышаясь над ними и рассекая толпу, цепью двигались крепкие ребята в камуфляжных комбинезонах, в черных шапочках с прорезью для глаз, из которых пристально смотрели темные прицелы зрачков.

Отступать было некуда, народ вынес его в самую гущу разворачивающихся событий. Он видел, что пятнистые бойцы уже отсекли часть прилавков, положили торговавших за ними азиатов на землю, лицом вниз, а несколько оперов в гражданском дотошно шуровали в грудах товара, – видимо, какая-то служба – милицейская, а может налоговая – при поддержке спецназа проводила операцию по поиску и изъятию чего-то незаконного, чем промышляли на рынке. Неожиданно Самохина дернули за рукав. Он обернулся недоуменно. Коренастый торговец в тюбетейке и полосатом стеганом халате протягивал ему крупный, даже на вид тяжелый арбуз.

– Возьми, брат.

– Да не надо мне, – отстранился от него Самохин, но азиат не отставал.

– Возьми. Деньги не нада, так возьми. Дарю, а? – он почти насильно сунул арбуз в руки Самохину, и когда тот, чтобы не уронить, схватился инстинктивно за прохладные арбузные бока, торговец, пригнувшись, юркнул в толпу, оставив недоумевающего майора с весомым и дорогим, должно быть, подарком.

Гренадерского роста спецназовец, раздвигавший небрежно, как ледокол, галдящую толпу, глянул остро на Самохина, на арбуз и указал стволом короткого автомата – туда. Отставной майор отошел, а боец, ухватив за шиворот какого-то продавца в каракулевой папахе, швырнул его в противоположную сторону, где того подхватили, уложили рядом с соплеменниками на истоптанный раздавленными абрикосами и помидорами асфальт. Оказавшись за пределами рынка, он остановился перевести дух. Истошно подвывая и мигая заполошно проблесковыми маячками, из ворот базара одна за другой выезжали милицейские уазики, увозя задержанных. Самохин, пыхтя, волочил дармовой арбуз, ругая в душе сердобольного азиата, а потом подумал с раскаянием, что совсем разучился воспринимать доброе к себе отношение, вот это бескорыстие, проявленное подвернувшимся невзначай торговцем, которого он, конечно же воспринимает как чужака, ждет от подобных ему только неприятностей и подвоха, а ведь это несправедливо! «Терпимее надо быть к окружающим, – корил себя он. – Азиаты эти дело-то доброе делают. Нате вам, угощайтесь, дорогие россияне. А мы их, гостей то есть, мордой об асфальт и сапогом в печень. Нехорошо!»

Вернувшись в свою квартиру, он водрузил арбуз – огромный, похожий на ягоду гигантского крыжовника, на середину обеденного стола и, пока переодевался в домашнюю легкую одежонку, все посматривал умильно на диковинный плод, думая, что повезло ему сегодня на отзывчивых людей – доктора из медицинского центра и азиата неведомого – узбека или таджика, а может быть, туркмена.

Пребывая в таком лирическо-приподнятом настроении, Самохин взял остро отточенный нож и полоснул хрупнувший спело арбузный бок. А когда развалил пополам, то увидел в розовой, мякотной глубине полиэтиленовый сверток величиной с кулак. Доставая его, липкий от сладкого сока, податливо-упругий, уже догадался о содержимом. Ковырнул полиэтилен кончиком ножа, понюхал темно-коричневую массу и безошибочно распознал опий-сырец. Бросил пакет в мокрую арбузную сердцевину и принялся, сердито сопя, мыть руки.

«Ишь, старый дурак, расчувствовался, – думал он про себя горько, – забыл разве, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке?»

Потом тщательно, будто доктор перед операцией, промокая руки полотенцем, он понял внезапно, что затея с исцелением – тоже, вероятно, лажа. Хитрая, неизвестно на чем основанная афера. Ибо рак с метастазами, как ни крути – болезнь смертельная, и если бы кто-то научился излечивать ее с помощью китайских ли препаратов, или еще какой-нибудь чертовщины, то в тайне удержать открытие мирового значения вряд ли бы удалось. А это значит, что надеяться ему особенно не на что.

Самохин хотел было спустить наркотик в унитаз, но потом раздумал и бросил пакет под ванну, в пыльную темноту. С обыском к нему никто не нагрянет, так что пусть валяется пока там, авось пригодится. Он слышал, что смерть бывает порой долгой и мучительной. И, чтобы ускорить желанный конец, отрава окажется весьма кстати.

«Не верь, не бойся, не проси…» – вспомнил зоновскую «формулу» Самохин и, усмехнувшись грустно, закурил очередную убийственную для него сигарету.

 

Глава 5

Известно, что беда не приходит одна. В своих метаниях, попытках как-то прояснить судьбу Славика Ирина Сергеевна очень надеялась на помощь подруги Фимки. Благодаря журналистским связям та была вхожа в такие кабинеты, куда Ирина Сергеевна и нос-то сунуть не смела. В облвоенкомате ничего нового к уже сказанному по телефону об обстоятельствах исчезновения сержанта срочной службы Вячеслава Игоревича Милохина добавить не смогли, отговаривались неопределенно: выясняем, ждите. Нужно было обращаться куда-то выше, может быть, даже в Министерство обороны, в Москву, но Ирина Сергеевна не знала ни тамошних адресов, ни телефонов.

Досадно, что именно сейчас и Фимку скрутило – заболел вдруг желудок. Ирина Сергеевна без очереди провела ее по специалистам поликлиники, в которой работала сама. Конечно, подруга могла обследоваться в лечебном учреждении рангом повыше – в областной больнице, например, но, поскольку именно в этот момент проводила журналистское расследование злоупотреблений, допущенных руководителями Управления здравоохранения области, то «светиться» там не захотела, решила лечиться, как все, «демократично», а заодно поднабраться впечатлений о состоянии нынешней медицины.

«Испытано на себе!» – так, кривясь от боли в животе, обозначила Фимка рубрику для будущей, в прямом смысле слова выстраданной статьи. Фимку обследовали, и когда Ирина Сергеевна прочитала в медицинском заключении вместо диагноза заболевания что-то невнятное: «Объемный процесс желудка», с угрожающим знаком вопроса, поняла, что врачи подозревают самое страшное.

Оставив разволновавшуюся подругу возле окошечка регистратуры, Ирина Сергеевна зашла в кабинет заведующей и показала ей результаты обследования. Завполиклиникой – громоподобная бабища с вавилоном пережженных перекисью волос над толстой, краснощекой физиономией – перелистала небрежно карточку и заявила:

– Это, дорогуша, теперь не к нам. Пусть ее онкодиспансер лечит. Рак! – Потом, посмотрев скептически на обескураженную Ирину Сергеевну, повела глазами в сторону, пожала плечами. – Или посоветуйте ей обратиться в «Исцеление», к Константину Павловичу Кукшину. Он хоть и дорого берет, зато результаты лечения потрясающие. Только не распространяйтесь о нем особо. У него своя методика, и Кукшин не любит, когда пациент у других докторов побывал. Говорит, что мы, коновалы, какую-то ауру или чакру, черт их разберет, разрушаем… Ваша подруга, если не ошибаюсь, журналистка? Читала, читала. Лезет она в те сферы, в которых ничего не смыслит. Медицина – дело тонкое… Искусство врачевания, знаете ли… А она – «злоупотребления», «коррупция»… Нехорошо! Денежки у нее наверняка есть – пусть раскошелится.

Несмотря на то что медицинский центр «Исцеление» располагался здесь же, в здании поликлиники, Ирина Сергеевна мало что знала об этой фирме. Слышала, что доктора и медсестры в «Исцелении» получают какие-то запредельно-огромные зарплаты.

Фимка, узнав о том, что ей предстоит выбирать между онкодиспансером и Центром нетрадиционной медицины, сразу поникла, скукожилась вся и сперва пошла по знакомым профессорам-светилам, но те, принимая ее радушно, едва взглянув на результаты обследования, сразу скучнели, обещали достать какие-то редкие и чрезвычайно действенные препараты. Однако на Фимкин вопрос, нельзя ли отправить ее за границу, где лечат успешно рак в любой форме и стадии, старый профессор медакадемии, знавший ее с пеленок, покачал укоризненно седовласой гривой:

– Ну что ты, мечтательница! У здешних докторов тоже золотые руки! Вот я позвоню сейчас в онкодиспансер и тебя там примут как родную…

И когда Ирина Сергеевна пересказала Фимке разговор с завполиклиникой, поникшая подруга отправилась в «Исцеление», где провела больше часа.

Вышла оттуда Фимка окаменевшая и на взволнованные расспросы – что да как – процедила сквозь зубы: «Лжец».

Расстроенная Фимка ушла, а Ирина Сергеевна, не осмелившись приставать к ней с просьбами об участии в судьбе Славика, принялась обдумывать планы самостоятельных действий.

Что-то подсказывало ей, что сын жив. Переживая и плача по ночам, она все-таки не испытывала черной тоски, безысходности. Верилось, что не обманывает материнское сердце и она увидит еще своего Славика – живого и невредимого.

Дождавшись окончания рабочего дня, Ирина Сергеевна побежала к бывшему мужу, Игорю. Он жил в старом районе города, неподалеку от железнодорожного вокзала. Здесь, в неказистых внешне пятиэтажках «сталинской» застройки, с растрескавшимися и обвалившимися частично барельефами в виде серпов и молотов, снопов пшеницы и гроздей алебастрового винограда, заляпанных птичьим пометом, обитала старая степногорская интеллигенция. Их теснили «новые русские», выкупали огромные, с лепными потолками квартиры у спивающихся обкомовских отпрысков, споро проводили «евроремонт».

Игорь ни во врачебной, ни в административной карьере преуспеть не сумел, однако и не опустился, жил скромненько с новой семьей, работал, как говорят доктора, «на ставочку», раз в несколько лет продавая для продления семейного благополучия то доставшийся в наследство от родителя гараж, то теткину дачу, то бабушкину квартирешку.

Отца Игоря Ирина Сергеевна знала плохо. Вспоминался он солидным, с блестящей потно лысиной, вальяжным мужчиной. По квартире ходил, несмотря на грузность, бесшумно, вкрадчиво ступая суконными тапочками по мягким коврам, с непременной байковой тряпочкой в руках, коей беспрестанно смахивал невидимую пыль с темной, громоздкой до треска в полу мебели, оттирал, полировал там, где кто-то мог невзначай коснуться руками, и казалось, что лысина его сверкала незамутненно благодаря столь же неустанным заботам и применению специальных средств вроде «Полироли». Чем занимался сановный папаша в свободное от полировки платяных шкафов и сервантов время, Ирина Сергеевна не представляла, однако плохо верилось в то, что все помыслы его были направлены на неустанную заботу о благе трудящихся.

За Игорем пристрастия к чистоте не водилось, он был даже в чем-то неряхой, по крайней мере, не догадывался без напоминания сменить рубашку, носки, зато здорово напоминал свою мать. У нее, как и у Игоря, не сходило с полного и вполне здорового лица выражение обиды и уязвленности, будто ее и сына обошли чем-то в жизни, не додали по-крупному, а может быть, оттяпали, а им осталось теперь только переживать об упущенном.

Ирина Сергеевна знала за ними это качество, но не могла привыкнуть к их вечной досаде, выражаемой обычно присказкой: «Ну, конечно, как нас что касается…»

Направляясь к бывшему мужу, она представляла, как, услышав о Славике, скривится он горестно, махнет пухлой рукой обреченно и затянет свое тоскливо-злобное: «Ну, конечно, как нас что касается… Другие служат, и ничего…» Но больше идти было не к кому. У Игоря, возможно, сохранились какие-то связи – нет-нет, да мелькнет на телеэкране знакомое по прежним временам лицо.

Правда, еще будучи женой Игоря, особой поддержки от влиятельных друзей покойного свекра Ирина Сергеевна не ощущала, разве что свекровь, гневаясь, звонила иногда дежурному по обкому партии. Был, оказывается, такой, и, что удивительно, приезжали среди ночи сантехники, ликвидировали шустро течь или воздушную пробку.

Ирина Сергеевна втихаря переписала для себя заветный телефончик, даже пользовалась им раза два, живя уже с мамой и даже добивалась успеха по мелочам, но теперь не было ни обкомов, ни номеров телефонов с волшебной отзывчивостью, а если и существовали такие, то Ирина Сергеевна вызнать их не могла.

Свекрови уже не было в живых, умерла несколько лет назад, и оставалась слабая, иллюзорная надежда на Игоря.

Входная дверь в квартиру Игоря была теперь иной – из железа, скрытого декоративной планкой. Ирина Сергеевна тоже затеялась было поставить такую – все соседи отгораживались от лихих визитеров, укреплялись, но как узнала про цену – враз отступилась. Хотя, если подумать, у нее и воровать-то нечего.

Звонок выдал затейливую, приглушенную неприступной дверью трель. Спохватившись, Ирина Сергеевна торопливо поправила волосы и встала напротив смотрового глазка гордо и независимо. Пусть знают: не клянчить к бывшему супругу пришла, а советоваться…

Люська, нынешняя жена Игоря, встретила ее, как всегда, фальшиво-восторженно Игорь топтался за ее спиной, обиженно оттопырив толстые, безвольные губы, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что это она, Ирина Сергеевна, бросила его с ребенком на произвол судьбы, устраивая себе бесхлопотную жизнь за пышной грудью новой жены-«челночницы». Впрочем, Ирина Сергеевна была благодарна Люське за то, что та, выйдя замуж за Игоря, разом пресекла его попытки размена квартиры бывшей жены. У Люськи, в прошлом профсоюзной деятельницы, жилплощадь была, и когда свекровь отошла в мир иной, она переехала к Игорю в «сталинку», продав свою квартиру, а на вырученные деньги начала немудреный, но приносящий пока стабильный доход бизнес. Так что бывший муж, кривя обиженно морду, благоденствовал, пока Ирина Сергеевна со Славиком бедствовали, еле-еле сводя концы с концами.

Внезапно ей стало так жалко себя и сына, что она, рассказывая о случившемся, разрыдалась прямо в прихожей, всхлипывала и заикалась, промокая платочком глаза и стараясь не размазать с ресниц синюю тушь, и Люська обнимала ее сочувственно, гладила по плечам, а Игорь конечно же выдал обреченно: «Ну, естественно, как нас что касается…»

Потом они вместе пили чай с лимоном в уютной, отделанной голубоватым кафелем и мозаичным навесным потолком кухне, просторной, не в пример «хрущевской», а Игорь достал под это дело из холодильника бутылку водки и приложился как следует, скорбно причмокивая и облизывая с губ лимонный сок. Люська, восседая во главе стола, строила из себя светскую даму, прихлебывая из фарфоровой чашки чай, старательно оттопыривая наманикюренный мизинец, выдавала версию о том, что Славик находится в плену и чеченцы со дня на день потребуют за него выкуп.

– Ты не первая такая, – говорила она, строго присматривая за мужем, наладившимся употребить уже пятую рюмку водки. – У меня приятельница – мы вместе в облсовпрофе работали – так влипла. В свое время кое-как сына в военное училище пристроила, на лапу кой-кому дала. Ну, думала, все, будет парень жить, как у Христа за пазухой – на всем готовом, на жаловании офицерском, да и престижно тогда военным-то считалось быть. А тут началось: то Афганистан, то Чечня. Невестка с двумя внуками при ней, при свекрови то есть, а сынок – по «горячим точкам». Ни кола ни двора. В первую чеченскую войну и вовсе в плен попал. Полгода – ни слуху о нем, ни духу, и в военкомате – молчок. А потом приносят записочку – мол, передайте пятьсот миллионов рублей, тогда еще миллионы были, как сейчас тыщи, подателю сего. Долларами в эквиваленте тоже можно. А где взять столько? Она в ту пору, как и я, тоже челночила. И обратилась к бригадиру тех ребят, которые на рынке нас охраняют…

– В милицию, что ли? – внимательно слушая, уточнила Ирина Сергеевна.

– В милицию… Скажи еще «в обэхаэсэс». К рэкетирам нашим, вот к кому. И те свели ее с одним уважаемым человеком, с чеченцем из местных. Выслушал он ее и говорит: ладно, мать. Пятьсот миллионов с тебя много, а двести пятьдесят давай, чтоб все по-честному. Сын твой, говорит, против моего народа воевал и теперь за это должен внести посильный вклад в восстановление нашей республики. Даешь деньги – через неделю сына дома встречаешь, нет – вовсе, грит, его никогда не увидишь. Представляешь? Ну, она позанимала везде, где можно, участок дачный продала, гараж, еще кое-что, осталась, короче, с голыми стенами. В долги влезла так, что до сих пор рассчитывается, но двести пятьдесят нуликов собрала и чеченцу тому вручила.

– И что? – загорелась Ирина Сергеевна.

– А то, – отодвигая бутылку подальше от Игоря, ответила торжественно Люська. – Чеченец-то порядочным человеком оказался. Через неделю сын ее дома был. Худой, больной весь, но живой… Из армии он уволился, сейчас, говорят, спился совсем, но из плена таким образом спасся.

– Нельзя! – выдал вдруг, скривясь, как от зубной боли, Игорь и попробовал было дотянуться до бутылки, но не сумел и затряс яростно указательным пальцем перед лицами изумленных женщин. – Ни-ка-ких пер-р-реговоров с преступниками! Никаких в-выкупов!

– Да заткнись ты, – пренебрежительно махнула на него рукой Люська.

Но Игорь обиделся еще больше:

– А ч-что, с-скажите, пожалста, мы ваащ-ще делаем… в Ч-чеч-не? По к-какому пр-р-раву посягаем на гор-р-рдый народ?! Я в-вас спрашиваю! Я, например, па… пацифист, и этим горжусь… И Славик. Он тоже… паси… пафи… цист. Зачем ты его отправила воевать?! – Он обвиняющее ткнул пальцем в Ирину Сергеевну. – Ишь, м-мать, называется…

– Ты не пацифист, а пофигист, – с раздражением перебила его Люська, и, обернувшись к Ирине Сергеевне, вздохнула: – Боже, и как ты с ним жила?

Провожая гостью, Люська шепнула:

– Выгоню я его скоро к чертовой матери. Сил моих больше нет, недоразумение какое-то, а не мужик. А ты жди, чую: выйдут на тебя насчет выкупа-то. И тогда думать будем. Что-нибудь да сообразим. За солдата много не запросят. Узнаем цену – пойдем на рынок к бандитам моим, договоримся. Где наша не пропадала! – и подмигнула ободряюще на прощанье.

Возвращаясь домой, Ирина Сергеевна уже не злилась на нее, переполнившись бабским сочувствием, и подосадовала, что понадеялась-таки на помощь со стороны бывшего мужа, наивная. А вот Люськино предложение, решила Ирина Сергеевна, может пригодиться. Понадобится – она хоть к бандитам, хоть к рэкетирам пойдет. И если за Славика потребуют выкуп, деньги найдет. В ногах будет валяться, вымаливать, банк ограбит, в конце концов, а то и зарежет кого-нибудь, но найдет. Иначе какая же она мать…

На центральной площади, в сиреневом скверике у фонтана, подставляя лица туманным волнам мельчайших брызг и вдыхая аромат вольготно растущих по клумбам пышнотелых, как сорокалетние красавицы, роз, сидели на скамьях старики и старушки из бывших, все как на подбор с наградными планками на примятых пиджаках и старомодных жакетах. Здоровались радостно с такими же ветеранами, а на прочих окружающих смотрели гордо, с осознанием своего особого, до конца исполненного долга перед страной и всем ее населением. Пересекая этот благоухающий розами и сиренью пятачок, Ирина Сергеевна подумала, что ей со Славиком не слишком уютно живется в мире, построенном вот этими, удовлетворенными проделанной работой стариками.

– Ира! Ирочка! – окликнули внезапно ее.

Оглянувшись, Ирина Сергеевна увидела дородную даму, устремившуюся к ней от одной из скамеек. Пожилая женщина тяжело переставляла полные, отечные ноги, они, видимо, плохо слушались, а объемистый корпус целеустремленно рвался вперед. Вглядевшись пристально, Ирина Сергеевна узнала давнюю подругу мамы, но не могла вспомнить имени, лишь то, что была она полковничьей вдовой, с тех еще пор одинокой, бездетной и властной женщиной.

– А-а… Наина Петровна, – припомнила наконец ее имя-отчество Ирина Сергеевна и, улыбнувшись кисло, шагнула навстречу. – Здравствуйте.

Наина Петровна кинулась к ней и принялась по-хозяйски, на виду у всех, тискать и обнимать, мять и теребить требовательно, оглядывать и прицениваться.

– Вот ты какая, – подытожила, закончив придирчивый осмотр Наина Петровна. – Ничего из себя… Справненькая. Вот бы мать-покойница посмотрела, обрадовалась… – И всхлипнула шумно, мгновенно переходя от радостного возбуждения встречей к печали, а в глазах ее появились две неподдельные слезинки – крупные, будто налитая капля из носика подтекающего водопроводного крана. И когда Ирина Сергеевна тоже пригорюнилась было, закивала скорбно, хотя, честно сказать, о маме в эти дни ей как-то не вспоминалось, все перебила беда со Славиком, Наина Петровна вновь оживилась, слезы исчезли мгновенно, втянулись в уголки глаз, дожидаясь там другого подходящего случая, и забасила голосом крепкой, не изжившей еще свой век старухи:

– Ну, расскажи, доченька, как живешь, как семья, дети…

– Да я, знаете ли… – начала было Ирина Сергеевна, но собеседница перебила.

– Знаю, вижу, что молодец. А ведь ты такая была… неприспособленная… Все на мамочкиной шее, за ее широкой спиной… Ну да ладно. Молодец, так держать. Времена сейчас трудные, но и мы, как видишь, не пропадаем. А ведь как нас, стариков, обобрали… Все накопления, все, что на смерть себе скопили… – в уголках подведенных черным карандашом глаз сверкнули две злых слезинки. – Но ничего. Мы, старое поколение, оптимисты! Живем и жить будем! А как твои дела, как Славик?

– Славик в армии, – вздохнула Ирина Сергеевна. Ей вовсе не хотелось рассказывать этой женщине о свалившемся несчастье.

– Служит? Молодец! Надо Родину, нас вот, стариков, защищать. Мы в свое время трудились, теперь пусть молодежь о нас позаботится. А то у них сникерсы да буги-вуги одни на уме. Привыкли на всем готовом… Ко мне давеча внук приходил. Студент, в юридическом учится. Нет чтобы бабушке гостинца принести – где там! Зашел, проведал, то да се, а как вышел, я глядь – на серванте десятка лежала, так нету. Как корова языком слизнула!

– А еще ты мне вот что скажи, – продолжала наседать Наина Петровна. – Ты молодая, лучше разбираешься… Квартиранта я держу. Студента. Парень он худощавый из себя, а ест неимоверно. Кастрюлю супа в один присест уплетает. И я вот что считаю: не иначе как наркоман! Говорят, у таких-то аппетит прямо бешеный. Пошарила в его вещичках – может, думаю, улики какие, шприцы, ампулы найду, так нет. А ты что посоветуешь?

– Н-не знаю… С наркоманами не знакома, – тяготясь беседой, поежилась Ирина Сергеевна.

– А я уверена – наркоман, – убежденно мотнула головой Наина Петровна. – Я бы их убивала на месте. Прямо сразу, как только выявили, – к стенке. Чтоб, значит, заразу всякую, СПИД не распространяли.

Ирина Сергеевна молчала растерянно.

– А ты, милочка, что-то грустная, – догадалась вдруг собеседница. Небось, дела сердечные? Сына в армию спровадила, а сама шуры-муры!

Наина Петровна игрива ткнула Ирину Сергеевну в бок.

– Сорок пять – баба ягодка опять!

– Мне сорок… – отчего-то обиделась Ирина Сергеевна.

– Тем более! И-эх, мы-то в твои годы веселей были. Я дома и не сидела. То в санаторий, то в профилакторий… И на работе – все праздники отмечали, дни рождения. Банкеты, танцы до упаду… Эх, вы… – с укором покачала головой Наина Петровна.

– Да как-то… не танцуется…

– Нет, вы посмотрите на нее! – возмутилась Наина Петровна громко так, что окрестные старички заволновались, завертели морщинистыми шеями, щуря подслеповатые глаза. – Нет, вы смотрите! Молодая, красивая, а ей, видишь ли, не танцуется!

Ирина Сергеевна взорвалась наконец, рванулась в сторону, проронив в сердцах:

– Да танцуйте вы… Прямо здесь, сейчас начинайте. Пляшите, раз других забот нет.

– И будем! – басила ей восторженно вслед Наина Петровна. – Обязательно! Совет ветеранов уже поставил перед мэром города вопрос о том, чтобы здесь по вечерам духовой оркестр играл. Для нас, пенсионеров. И мы станцуем. На зло таким пессимистам, как ты, плясать будем!

Ирина Сергеевна спешно удалялась, бормоча:

– Дураки старые… Прости меня, Господи, но какие они все-таки дураки…

Она бежала почти, стуча каблучками по впечатанной в остывший асфальт гальке, торопилась домой, и тонущий в сиреневых сумерках город смотрел на нее оранжевыми окнами притихших домов слепо и равнодушно. До боли в сердце стало ей вдруг ясно, что на всем этом отвоеванном когда-то у дикого поля, обжитом и густонаселенном – поэтажно, до самою поднебесья – пространстве нет ни одного человека, который думал бы сейчас о ней, о Славике, о случившейся с ними беде. Люди жили, обустраивались, спешили, психовали и мучились бессонницей, ссорились и судились, договаривались и разводились, получали инфаркты, истово лечились, а потом умирали наконец, но в итоге их самозабвенной, поглощающей все силы и помыслы деятельности всякий раз получалось что-то обескураживающе-неуютное, мало приспособленное к спокойной и счастливой жизни.

На протяжении последних десяти лет она сократила свои потребности до минимума, радуясь, что не приходится искать «полезные знакомства».

И вот теперь она с ужасом осознавала, что ей опять предстоит стучаться в закрытые двери, просить, нарываясь на бесконечную череду отказов, от чего она успела уже отвыкнуть за годы своей окукленной, самодостаточной жизни. Но несправедливый мир, заявив права на ее сына, забрал его, поглотил, а потом опять замкнулся перед ней, застыл неприступно в монолитном и глухом равнодушии…

В подсвеченных лиловым закатом сумерках подошла она к дому. У подъезда пофыркивал, чадя выхлопной трубой, желто-синий милицейский «уазик». Двор был пуст, и вышедший из подъезда молодой, в расстегнутом кителе милиционер с тощей коленкоровой папочкой направился было к машине, но, заметив припозднившуюся жилицу, шагнул к ней, определив безошибочно.

– Милохина Ирина Сергеевна?

– Я… Что-нибудь о Славике?!

– Каком Славике? – удивился милиционер. Ирина Сергеевна дышала загнанно, соображая путанно, что милиция занимается другим. Милиционер– три маленьких звездочки на погонах, старший лейтенант, кажется, Ирина Сергеевна в этом плохо разбиралась, – заметив ее испуг, попытался успокоить, догадавшись:

– Славик – это муж или сын? Нет, я по другому поводу. Евфимия Борисовна Шнеерзон – ваша знакомая?

– Подруга, – вновь напрягшись, подтвердила Ирина Сергеевна.

– Она вам письмо оставила. Я его принес и хотел бы с вашей помощью уточнить кое-что для протокола.

– Протокола? – замороченно попыталась уяснить для себя суть сказанного Ирина Сергеевна. – Почему письмо?.. Мы с ней только что виделись. Если для… протокола, или как там его… Она сама вам все расскажет…

– Не расскажет, – вздохнул милиционер, доставая из тонкой папочки раскрытый почтовый конверт. – Тут для вас написано, про болезнь неизлечимую и другое…

– А сама-то она где? Фимка-то? – бестолково отбивалась Ирина Сергеевна.

– А сама гражданка Шнеерзон три часа назад из окна своей квартиры выбросилась. Девятый этаж, знаете ли… Так что, если не возражаете, прошу проехать со мной в морг на опознание тела. Формальность, конечно, но больше некому. Это недолго. А назад вас потом доставим. В целости и сохранности, – добавил зачем-то милиционер.

Вздохнув тяжко, он спрятал письмо в черную папку и, придерживая бережно под руку, повел онемевшую Ирину Сергеевну к машине.

 

Глава 6

В этот раз Новокрещенов спал без сновидений и проснулся мгновенно, будто кто-то в бок толкнул. Долго не мог понять, разодрав слипшиеся отечные веки, наступило новое утро или тянется все тот же серый, похожий на сотни прочих день.

За оконцем, выходящим во двор, было тихо и сумрачно. Малолетняя Аликова орда то ли не проснулась еще, то ли угомонилась.

Будильник показывал одиннадцать часов. Значит, все-таки вечер, скоро совсем стемнеет и начнется скучная, бессмысленная ночь. Ночью становилось особенно очевидным то, что свет – всего лишь ослепляющий и дезориентирующий в пространстве миг, предваряющий непроглядную и бесконечную по сути своей черноту, и без его мельтешения и мороки вполне можно обойтись, навсегда окунувшись в умиротворяющую, равняющую всех на земле темноту…

Спасение от мыслей таких было только одно. И Новокрещенов, поднявшись с взвизгнувшей протестующее кровати, поплелся к заветному холодильнику…

В прошлой жизни своей Новокрещенов был, в общем-то, довольно старательным, добросовестным человеком. Каждое порученное дело норовил выполнить, как предписывали инструкции, тщательно, точно и в срок. И терпеть не мог эдакого показушного, несерьезного вольнодумства. Необязательность и разгильдяйство он считал наибольшим грехом, а потому, наверное, и пил теперь так же, будто работу тяжелую совершал, – добросовестно и без передыху. Раз ты пьяница, алкоголик, то и пей как положено, чтоб соответствовать, не морочь голову ни себе, ни людям…

Убивая себя алкоголем, – и отчетливо понимая это, – Новокрещенов был тем не менее убежден, что особой ценности жизнь, в которой ему навечно уготовано место врача на шпалопропиточном заводе или в тюремном лазарете, не представляет.

Ему всегда претил странный, болезненный интерес благополучных людей к безднам человеческого бытия. Вспомнилось вдруг, как еще в период совместного проживания с Фимкой ее друзья на вечеринках с азартом распевали блатные песни, «Мурку» какую-нибудь, «Гоп со смыком» или из Высоцкого. Ухоженные, хорошо воспитанные, до приторной сладости вежливые еврейские мальчики и девочки голосили что-нибудь вроде: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…», а Новокрещенов, работавший в то время уже в колонии, кривился, представляя, что будет, если рассказать им про то, как вчера пьяные прапора забили палками на объекте чем-то проштрафившегося «мужика»-пахаря, и когда он, доктор, попытался реанимировать его, то грудная клетка заключенного хрустела обломками ребер и кровавая пена при кашле брызгала Новокрещенову в лицо. Или про то, как приходилось ушивать прямую кишку только что этапом пришедшему в колонию молодому зэку-новичку, изнасилованному блатными, а тот, оклемавшись, заколол заточенным штырем арматуры одного из них, а потом сам повесился в подсобке, и доктор весь день провозился с трупами, пристраивая их на вскрытие судмедэксперта в морг. Вот вам и мур-мур-Мурочка… Однако те мальчики и девочки, друзья Фимки и соплеменники, нынче наверняка не пропали, состоят при деле и при деньгах, а Новокрещенов опустился на недостижимую для них глубину, где, если разобраться, тоже по-своему покойно, уютно и тихо…

И все-таки накатывала порой такая вот, как сейчас, тоска, когда и водка не помогала.

Кстати, вспомнив о водке, Новокрещенов решил отправиться за вечерней порцией привычного зелья в близлежащий магазинчик. К Алику после давешней ссоры обращаться не хотелось, а в магазинчике торговали по ночам, отпуская товар сквозь узкое, зарешеченное окошечко, чаще всего водку, вероятнее всего, такую же самопальную, как у Алика, только в два раза дороже. Однако пенсия за этот месяц оставалась еще не тронутой почти, без какой-то малости, а на принципах экономить нельзя – решил Новокрещенов и принялся собираться.

Комнатка освещалась единственной, шестидесятиваттной лампочкой, подвешенной под потолком на длинном витом шнуре в матерчатой изоляции, пластмассовый ядовито-бордовый абажур бросал на ртутную поверхность старинного зеркала в черной резной раме багровые отблески, и собственная физиономия в нем показалась Новокрещенову искаженной, распухшей и напомнила лицо утопленника, всплывшего вдруг под тонким слоем серебряной амальгамы…

Новокрещенов пригладил седые волосы, вздохнул обреченно и, пошарив за зеркалом рукой, вытащил из простенка потрепанный бумажник. Пошелестев купюрами, извлек хрусткую полусотенную и, сунув остальные на прежнее место, вышел из дому, задвинув с наружной стороны двери щеколду.

Через сотню шагов он оказался у проспекта, залитого неоновым светом фонарей и огнями мчащихся с шелестом автомобилей. Эта сверкающая граница отсекла затаившийся во мраке поселок от прочего, живущего в иных ритмах и по иным законам обновленного мира, с мерцающими гигантскими аквариумами витрин универмагов, взрывающимися в ночи холодным пламенем фейерверками рекламы баров, ресторанов и казино, зазывающими в свое шумное, праздничное нутро всякого, у кого есть деньги и настроение.

Здесь, на границе света и дровяной заплесневелой тьмы, притулился приметный лишь старожилам ночной магазинчик – обшарпанный киоск, сваренный из ржавого кровельного железа. К едва подсвеченному зарешеченному стеклу витрины прижимались изнутри аляповатыми этикетками разнокалиберные бутылки с водкой, пивом, вином, поплывшие от тепла плитки шоколада, деформированные батончики «Сникерс» и выгоревшие на солнце блеклые пачки дешевых, любимых местными мужиками, «термоядерных» сигарет и вечных папирос «Беломорканал». В глубине киоска, если присмотреться, угадывалась продавщица, общавшаяся с покупателями через узкое, как амбразура, окошечко.

Змеящаяся по проспекту автомобильная река не простреливала лучами фар затемненные кусты вокруг киоска, и оттуда, из черных зарослей акации, кто-то мигнул, опаляя чинариком лицо с провалами глазниц и чернозубого рта, сказал хрипло:

– А ну, стой!

Новокрещенов остановился, вгляделся пристально в тревожный огонек сигареты.

– Ты че, козел, за пузырем намылился? – шагнули навстречу двое.

Новокрещенов усмехнулся, сунул руки в узкие, не приспособленные для этого карманы джинсовых брюк, сплюнул в сторону, процедил презрительно:

– Что, ребята, шакалите помаленьку, мелочишку сшибаете?

Он знал, что серьезные уголовники не опускаются до «шкабания» припоздавших покупателей у таких вот магазинчиков, и понимал, что имеет дело с мелкой шпаной, которая не была от того менее опасной – такие за червонец старушку зарежут, а вот жесткого отпора все-таки опасаются и, если не удается взять жертву на понт, отступают, как правило, угрожая при этом, по-шакальи урча и скалясь.

Вблизи Новокрещенов лучше рассмотрел подошедших. Обоим под тридцать, пальцы веером – из приблатненных. Один – повыше и понаглее, в спортивных штанах и шлепанцах на босу ногу – видать, неподалеку живет, вышел из дому на бутылку сшибить. Второй – на голову ниже, держится на шаг позади, явно на подхвате. И тот, и другой – худые, жилистые. То ли из зоны недавно, то ли по жизни такие дохлые.

– Короче, делаем так, мужик, – сказал длинный, – грабить мы тебя не будем…

– Спасибо, – хмыкнув, поблагодарил Новокрещенов, и даже головой кивнул в знак признательности.

– Спасибо на сковородке не шкворчит, – возразил малой, выглянув из-под плеча приятеля, а длинный предложил:

– Ты сам покупаешь нам пузырь водки, и мы красиво расходимся. Просек?

– Не просек, – засомневался Новокрещенов. – А если не куплю? Если у меня, к примеру, денег нет?

– Тада без штанов отсюда уйдешь, – выскочил вперед низенький и ловко крутанул в пальцах серебристое лезвие. – И с мордой писаной!

– Я гляжу, вы ребята серьезные, – согласился Новокрещенов, которого обуяла вдруг легкая, веселая какая-то ярость от того, что мелкая шваль, гоп-стопники, голытьба зоновская воспринимает его как потенциальную жертву, лоха и слабака. И махнул им великодушно рукой. – Айда, мужики, щас все оформим!

Повернулся спиной, пошел, не оглядываясь, к киоску, зная, что следом послушно семенят блатные, спешат, мелко переступая по комковатой земле суконными тапочками и сиротскими шлепанцами, будто веревочку незримую ногами вьют.

Заглянув в смотровую амбразуру железной будочки, Новокрещенов позвал продавщицу.

– Девушка, а девушка! Вас можно?

Та глянула из-за грязного стекла – не девушка, конечно, тетка толстая, мордастая, спросила зычно:

– Ну, че надо?

Новокрещенов протянул полусотенную:

– Водочки бутылочку, будьте любезны.

– «Бутылочку…» «Водочки…» – передразнила его продавщица. – Небось жена дома от тебя ласкового слова не дождется, а бутылку, ишь, как величаешь!

«А ведь верно, – про себя согласился Новокрещенов. – Добрым словом давно никого не называл».

Киоскерша ткнула ему в грудь, как ружейный ствол, горлышко бутылки со станеолевой пробкой, однако Новокрещенов передумал уже, углядев на витрине другую посудину.

– Нет, мадам, прошу прощенья, не эту. Вон ту, красненькую…

– Вот черти! – возмутилась продавщица. – Сами не знают, че хотят. Да какая вам, алкашам, разница? Лишь бы зенки залить!

– Не скажите, – возразил вежливо Новокрещенов, осторожно вытягивая из окошечка здоровенную бутыль-«огнетушитель» и уважительно взвешивая ее в руке. – Винцо-то подешевле, пообъемистее будет. И в голову крепче ударяет!

Обернулся, поманил пальцем переминавшихся поодаль мужиков. Те подошли торопливо.

– Ты че, козел, бормотуху-то взял! – взъярился длинный. – Сказано же было тебе – водки давай!

Блатной развел негодующе руками с оттопыренными на отлет пальцами, но завершить свою уголовную пантомиму не успел. Новокрещенов с размаху ахнул его бутылем в лоб так, что брызнули во все стороны осколки вперемежку с липким вином. Длинный хрюкнул, схватился за лицо, залитое алым, опустился со стоном на корточки. Его напарник, сверкнув лезвием, скакнул было ближе к Новокрещенову, застыл нелепо, в раскорячку, выставив перед собой нож, но, видя, что на него не нападают, спровадил в карман лезвие и склонился, хлопоча, над подбитым приятелем. Новокрещенов забрал у продавщицы сдачу и сказал озабоченно:

– И как вы, мадам, здесь работаете? Сплошной уголовный элемент вокруг. Порядочному человеку от них, вроде героя-панфиловца, бутылками отбиваться приходится! Пойду, вызову «скорую». Раненый все-таки. Пускай медицинскую помощь окажут!

Новокрещенов удалился неторопливо, переждав очередную, неведомо куда летящую в ночь машину, пересек широкий проспект. Оглянувшись, усмехнулся мстительно – знайте на будущее, чертилы, с кем связываться! – и затерялся среди бетонных громад современного микрорайона.

Оставшись невзначай трезвым, он не знал теперь, куда пойти, как убить время. Возвращаться домой не хотелось. После покупки вина, потраченного на самооборону, денег хватит разве что на пару бутылок пива, однако если найти точку, где торгуют в разлив, то обойдется дешевле, выйдет кружки три, а с ними уже можно будет веселее скоротать быстротечную июньскую ночь.

Единственным местом, где после полуночи еще торговали пивом, щедро наливая его в большие пластиковые, стаканы, или стеклянные, традиционно толстопузые кружки, была набережная у сонной степной реки. Там народ колобродил до утра, перемещаясь к вечеру с колкого, в крупных гальках, пляжа к палаткам распивочных и шашлычных…

Раннее утро Новокрещенов встречал на берегу большой, казачьей когда-то, реки. Правда, с тех пор она обмелела, просела в крутых берегах, с каждым годом отступала от них все дальше, оставляя широкие, усыпанные голышами пляжи, но все-таки сохраняла еще царственную неторопливость течения, и чувствовалось, что присмирела она до поры, а ровные, никогда не прерывавшие свой бег волны ее помнят былое величие и грезят о временах могучего полноводья, которое непременно наступит.

От реки веяло туманной прохладой. На замшелом, зализанном волнами бетоне набережной белели тонконогими грибками-поганками зонты над столиками ночного кафе. За некоторыми, скукожившись, сидели одинокие клиенты и загулявшие парочки, окунали изредка холодные носы в пивные кружки-ледышки, поклевывали…

Новокрещенов присел за дальний, чуть наособицу расположенный столик. Тут же подскочил официант – настороженный по причине позднего времени, поинтересовался строго:

– Заказывать будете? – и предупредил, приняв посетителя за пристроившегося прикорнуть с комфортом за столом бомжа: – Если нет, то попрошу очистить площадь торговой точки. Здесь не парк отдыха!

– Буду заказывать, – миролюбиво успокоил Новокрещенов. – Кружку пива… для начала.

– Деньги вперед, – неприязненно заявил официант.

– Конечно, – согласился Новокрещенов и протянул десятку. – Хватит?

– Два рубля за мной, – уже вежливо кивнул официант. – Сейчас принесу.

После пары жадных, долгих, до поперхивания, глотков из ледянистой кружки настроение Новокрещенова сразу улучшилось. Даже на хмурого, бдящего на своем пивном посту паренька-официанта он смотрел уже благосклонно. Вот ведь, не спит ночь напролет, народ обслуживает. Этакая алкогольная скорая помощь.

Здесь, на берегу реки, шелестящей по заиленному в глубине, мягкому руслу, собственные обиды и неудачи показались вдруг Новокрещенову мелкими, как гремящая пустопорожне галька на перекатах, и, если перевалить через бурливое мелководье, пробиться между обжигающими остро, не приглаженными временем гранями валунов, течение жизни обретет, наконец, долгожданную плавность и глубину.

Странно, конечно, размышлять о подобном, прихлебывая пиво, но он почувствовал внезапно, что ему хочется бросить пить. «Завязать» навсегда, протрезветь каждой клеточкой тела и после этого, не терзаясь уже похмельным раскаяньем, прийти сюда, на берег реки, встретить рассвет, до наступления которого осталось совсем недолго – конец июня, заря с зарею встречается, одна еще не погасла, семафорит красным на западе, а на востоке уже встает солнце – и как это оно, интересно, землю с противоположных сторон лучами обнять умудряется?

Вспомнилось Новокрещенову… (Официант, еще кружечку пива, пожалуйста!) … Как лет тридцать назад… Точно, тридцать, день в день, юбилей, между прочим… после выпускного вечера они всем классом пришли сюда, на этот берег… У большинства жизнь как-то наперекосяк пошла – ни семей, ни карьеры, ни, по нынешним временам, богатства…

Совсем рассвело. Дымила, исходя слоистым туманом, остывшая за ночь река, заволакивала, делая неотличимыми от стремнины мертвые бетонные берега, зато наверху, обгоняя всходящее солнце, сияли празднично перламутровые, похожие на нежную изнанку речных ракушек легкие облака, и там, в небесной вышине, уже наступил новый, многообещающий день.

– Ба, никак гражданин доктор?! – услышал вдруг Новокрещенов за спиной и стряхнул осоловелость. Обернувшись, увидел за соседним столиком неказистого парня в линялой, с бахромой на обшлагах, камуфляжной куртке и в таких же, только еще более замызганных брюках, из-под штанин которых выглядывали тяжелые армейские ботинки. Физиономия у незнакомца простецкая, курносая и большеротая, подбородок зарос густо русой щетиной, волосы коротко стриженные, торчат задорно ежиком и то ли выгорели до белизны, то ли поседели до времени. И был бы парень этот вовсе похож на бомжа, если бы не сияющие чужеродно на ядовито-желтой, с пятнами зеленой плесени, маскировочной куртке его несколько медалей и орден – серебряный, разлапистый, из новых, не знакомых Новокрещенову знаков воинского отличия.

– Пр-ри-вет. – Новокрещенов зевнул, прикрыв деликатно рот рукой, потом указал пальцем на грудь незнакомца. – Заслужил или стырил при случае?

– Обижаете, командир, – необидчиво хохотнул парень и кивнул приветливо на початую бутылку водки перед собой. – Вот, обмываю. Присоединяйтесь!

Новокрещенов вгляделся внимательнее.

– Не припоминаю… Мы знакомы?

– Знакомы… Девятая зона, восемьдесят девятый год. Вы – доктор, я – зэк!

Парень взял бутылку, картонную тарелку с какой-то закуской, перебрался за столик Новокрещенова, налил ему водки.

– Давайте за встречу. А то я гляжу – мать честная, кажись, доктор наш зоновский, майор! И точно!

Новокрещенов насупился недоверчиво.

– Уж чего-чего, а орденов зэкам точно не дают!

– Так это, – небрежно ткнул себя пальцем в грудь незнакомец, – я уже опосля, как от хозяина откинулся, получил… За первую чеченскую войну и вторую.

– А-а, – кивнул Новокрещенов и добавил с сожалением: – И все-таки, братан, извини – не припомню…

– Мудрено ли – нас, арестантов, много, а доктор один. Зато я вас на всю жизнь запомнил. Вы мне руку спасли. Вот эту… – Парень показал крупную, жилистую кисть. На тыльной, загоревшей до черноты стороне вытатуированное вкривь и вкось имя Ваня пересекали грубые рубцы шрамов.

– Ну, тогда давай опять познакомимся!

– Ваня Жмыхов. В третьем отряде срок мотал. Да я недолго сидел – три года, потом на стройки народного хозяйства, на «химию», вышел.

Выпили, закусили, отодрав от картонной тарелки липкие кусочки плавленного сыра.

– Что с рукой-то было? – жуя, поинтересовался Новокрещенов.

– Да дурость моя! Я ведь как подсел-то? Срочную служил в ВДВ, в Афгане. А тут перед самым выводом войск отпуск мне дали. В Союз ехал – героем себя чувствовал. Комбат на прощанье обрадовал. Грит, к ордену Красной Звезды тебя представляем. Я перед тем пулеметный расчет духовский укокошил. А как в поезд сел, на побывку-то ехать, так и расчувствовался. Нажрался на радостях, да с проводником-узбеком сцепился. Он меня свиньей русской обозвал. И так мне это обидно показалось, что я в ухо ему заехал. Он – за нож. А я нож тот выбил у него, перехватил и ему же – в пузо. Ну, не дурак? Надо было просто морду набить. Дали Петра, пятерик, то есть, с учетом героического прошлого. А орден – хрен. Вот… А как на зону поднялся, стал под блатного канать. Работать вроде как западло. Меня в шизо – за отказ. Пацаны подучили. Я и замастырился. Иголку о зубы пошоркал и вколол зубной налет, гадость эту, в руку. А через три дня мне клешню до локтя разнесло. Гангрена.

– Вспомнил, – встрепенулся Новокрещенов. – Точно. Я ж тогда тебе кисть распахал, думал, конец руке. Литр гноя вытекло…

– Ага! – счастливо подхватил Жмыхов. – А после в больничку положили, уколы назначили – аж задница трещала. И руку вылечили, и блатную дурь из башки выветрили. Поправился, стал на промзоне работать. За то и освободили досрочно. А так – глядишь, и по сей день бы на нарах парился.

– Ну, раз так, Ванька, наливай еще, – предложил растроганный Новокрещенов.

Ванька щедро набулькал Новокрещенову едва ли не половину кружки.

– Да куда ты столько?! Давай по чуть-чуть, пообщаемся.

– Не, седни по чуть-чуть не пойдет! – замотал тот белобрысой головой.– Седни мы, гражданин доктор, гуляем. Вот эти цацки обмоем. – Он потрогал звякнувшие тихо медали. – Мне их только вчера в военкомате вручили. Под музыку.

– Брось ты… «гражданина»-то. Зови меня просто – Георгий.

– Не-е, лучше – док. У нас в батальоне доктор был, его все так звали, и ему нравилось.

– Ну, док так док, – согласился Новокрещенов и, указав на награды, полюбопытствовал: – А чего ж ты их вчера не обмыл?

– Как это не обмыл? Так обмыл, что вот тут, рядышком, на бережку проснулся. В кустах. Начинал-то с десантурой гулять, а уж дальше с кем – и не помню. Пощупал карман – документы целы, деньги тоже. Тридцать тыщ, между прочим. Боевые тоже вчера получил. Так что гуляем, док!

От доброй порции водки, от утречка ласкового, румяного захорошело Новокрещенову. Вместе с истаявшими клубами речного тумана отпустила ночная мглистость душу, и Ванька этот геройский, пациент бывший, подвернулся кстати. Зэк зэку рознь, много среди них людишек ничтожных, подлых. Понтуется иной раз такой, из кожи татуированной лезет, чтобы опасным казаться для окружающих и для кентов значимым. А чуть надавишь – лопнет, как вошь под ногтем, одна мокреть гадостная останется. А есть такие, как Ванька. С виду неказисты, в зоне не слишком заметны, в «авторитеты» воровские, в «отрицаловку» не лезут, а навалишься на них – не гладятся, не катаются, под дубинками контролеров не визжат – покряхтывают только да стоят на своем.

– Мне вааще на докторов везет, – разоткровенничался Ванька. – Когда уже в эту войну Аргунское ущелье брали, меня снайпер по кумполу приложил. Так по каске пулей звякнуло, что я сутки как чумной ходил. Главное, крови почти не было – ссадина да шишмарь, видать, о сталь срикошетило и по темени щелкануло. Аж тошнило от головной боли – точь-в-точь как с похмелья! Обратился в медпункт. Наш док – капитан медицинской службы – глянул и говорит, дескать, у тебя мозговая контузия, в медсанбат госпитализация требуется. А мне стыдно с такой ерундой ложиться. Я – ни в какую. Тогда он достает бутылку спирта и блысь – полстакана мне А потом столько же себе. Давай, говорит, мозги сотрясенные на место ставить. У тебя, грит, их от пули перекосило, а у меня от солдатиков-срочников убитых. Я, говорит, сегодня пятерых пацанчиков на вертушке «грузом-200» по домам отослал. Короче, дернули мы спирта, после я еще водки у чечиков купил – башни-то нам и расклинило. Пришел на позиции в дымину пьяный, поспал, а утром похмелился – и куда та контузия делась… Доктора – полезный народ. Давайте за медицину еще по одной!

Новокрещенов огляделся – только они вдвоем оставались за столиком. Жизнь на пятачке уличного кафе замерла. Ночной официант позевывал в кулак, прислонясь спиной к урчащему монотонно холодильнику с запасами невостребованной пока еды и выпивки, откуда-то появилась заспанная тетка-уборщица в синем халате, терла яростно тряпкой свободные столики, смывая следы посетителей, косилась раздраженно в сторону Новокрещенова и Ваньки – того и гляди не вытерпит, шуганет засидевшихся.

– Слышь, Вань, – сказал Новокрещенов – Выпить-то можно, да я нынче не при деньгах.

– Да какой базар, док! – возмущенно взмахнул тот длинными, ухватистыми руками. – Я ж угощаю!

– Ну и добро. За мной тоже не пропадет. Сочтемся. Давай-ка перебазируемся куда-нибудь поближе к природе. Пойдем за речку, в дубовую рощу, на травке поваляемся, там и выпьем.

– Сей момент, док! Пока эта лавочка не закрылась, возьму выпивку и сухпай. Пиво будете пить?

– Лучше водочки…

– Водочка – само собой.

– Тогда буду! – мотнул головой Новокрещенов и, качнувшись, поднялся из-за стола.

Дальний берег манил прохладой, отстраненностью от городской суеты. Новокрещенову отчего-то казалось всегда, что именно там, на противоположном речном берегу, особенно пустынно и тихо, хотя вполне вероятно, что и откуда какой-нибудь бедолага засматривался тоскливо на эту, потустороннюю для него жизнь и думал о том же.

Чтобы попасть в заречную рощу, требовалось пересечь разомлевшую под солнцем реку по дощатому переходному мосту. Не торопясь, вольно спустились по белым, отполированным тысячами ног до мраморного сияния бетонным ступеням набережной. Ванька Жмыхов осторожно, поддерживая под неверное дно, нес полиэтиленовый пакет, под завязку наполненный выпивкой и снедью, а Новокрещенов пошатывался размягченно, заплетался ногами, но сознание его оставалось на удивление ясным, будто это он, а не рассказавший эту историю Ванька, сбросил, оторвав клок прилипших с кровью волос, тяжелую каску, примятую ослабевшей на излете снайперской пулей, и заботливый полковой доктор, знающий универсальное средство от всех болезней, влил в него добрый глоток опалившего небо спирта, поправив тем самым контуженную и заклинившуюся, как башня подбитого танка, голову…

Как и метилось Новокрещенову издалека, роща встретила их влажным сумраком, угасающими рукоплесканиями узорчатых листьев на зеленеющих в поднебесье кронах вековых, невозмутимо-спокойных, всякого на своем веку повидавших дубов. Углубившись по едва заметной в разнотравье тропинке в чащу, набрели на лужайку – тихую, подсвеченную сверху неназойливым солнцем, с желтыми конопушками цветущих одуванчиков и белыми звездочками полевых ромашек.

– Давайте здесь остановимся, а то в тени комары сожрут! – предложил Ванька, бережно опустив на травку пакет со звякнувшими обреченно бутылками.

Новокрещенов с готовностью сел, подогнув под себя ноги, не заботясь о чистоте джинсов, мигом покрывшихся клейкой прозеленью от ломких травяных стеблей. Ванька достал из пакета несколько бутылок пива, сверток с «сухпаем», две плоские, как блины, картонные тарелочки, пластмассовые вилку и ложку, одинокий граненый стакан и в завершение с самого дна извлек прозрачную бутылку водки, показал этикетку:

– Во, «Столичная»! Лет двадцать не пробовал!

– С одной бочки льют, только называют по-разному, – пренебрежительно хмыкнул Новокрещенов, но выпил с удовольствием и, возвращая Ваньке стакан, спросил, откинувшись расслабленно на бок: – Одного я не пойму, Жмыхов. Как ты, бывший зэк, в армию попал?

– Дурное дело нехитрое, – хохотнул тот, слюнявя горлышко пивной бутылки. Потом, рыгнув, утерся конфузливо замызганным рукавом камуфляжной куртки и, взрезая жесть банки со шпротами, принялся рассказывать: – Я, когда от хозяина откинулся, вроде не при делах оказался. В деревню возвращаться не хотелось – чего там делать? Быкам хвосты крутить? Приехал домой после отсидки – батяня с мамкой умерли. Деревенские-то, они только в книжках долго живут, мол, свежий воздух да труд физический. Фигня это все. Пашут как проклятые, а всю жизнь в одной телогрейке ходят. Брательнику моему младшому только двадцать два – уже язва желудка. Зато и в армию не взяли. Ну, выпивает, не без этого. А как с той жизни не пить? Зарплаты нет, что есть на подворье – тем и живут. А тут женился еще, братишка-то, невестку привел. Глянул я на них – ладно, говорю, оставайтесь, пользуйтесь тем, что от родителей досталось, и сам в город. Тут-то жизнь всегда сытнее была, здоровше…

– Да ну? – засомневался Новокрещенов.

– Точно! Я и тюрьму, и три войны прошел, и водочки поболе брата употребляю, а подкову, к примеру, запросто разогну.

– Залива-а-ешь, – покачал головой Новокрещенов. – Знаешь, что подковы-то нынче не найдешь, вот и хвастаешься. Как проверишь?

– Запросто, – раззадорился Ванька, – денежка металлическая есть?

– Посмотрим… – Новокрещенов пошарил в кармане, извлек пятирублевую монету, подал Ваньке. Тот зажал ее между пальцами, сдавил и показал серебряный полумесяц.

– Ах, ты… – уважительно выдохнул Новокрещенов.

Ванька хохотнул довольно, высунул розовый язык, положил на него то, во что превратилась монетка, сглотнул. Потом, взяв бутылку, широко открыл губошлепый рот и плеснул туда водки – не дрогнув кадыком, как в воронку. Крякнул удовлетворенно и шлепнул себя ладонью по животу. – Во! И никакой язвы. Я еще стаканы стеклянные на спор жевал…

– Это ты брось, фокусник! – Новокрещенов опасливо отодвинул от него граненый стакан. – А то пить не из чего будет. А я, как ты, из горлышка, не могу.

– Интеллигенция, – сочувственно кивнул Ванька и продолжил рассказ: – Перекантовался после зоны в одной… охранной структуре, а тут война в Чечне началась. Я и махнул в Тулу. Там десантная дивизия дислоцируется. Военный билет – на стол, про судимость – молчок. А меня и не спрашивали особо. На медкомиссию – и вперед, по контракту. Воевал в разведроте. Духи – они против пацанов-срочников смелые были. А как на серьезных парней нарвались – сразу остыли. Я ведь кавказцев и раньше по армии да по зоне знал. Понтовилы они те еще… Гордая нация… Срал я на их гордость. За копейку и споют, и спляшут. Наш-то мужик покрепче будет. И воюем мы лучше. Если бы Борька, синюга долбаный, нас не сдал, мы б их еще в первую чеченскую дожали…

– А после чеченской кампании чем занимался? – допытывался заинтересованный перипетиями Ванькиной судьбы Новокрещенов.

– Да опять… по охранной линии… – туманно пояснил Жмыхов. – Платили хорошо, машину дали, телефон сотовый, спецсредства… Но как вторая война, в Дагестане еще, началась, я места себе не находил. Веришь – телевизор смотреть не мог. Мне кусок в горло не лез. Думаю, пацаны необстрелянные там жизни кладут, а я здесь… прохлаждаюсь. Короче говоря, бросил все и туда. А месяца три назад нашу часть вывели, контрактников – по домам. Я опять вроде как не у дел. Решил пока водочки попить, нервную систему подправить. Обосновался у знакомой мадам, пожил сколько-то, потом разлаялся. И пришел позавчера в военкомат – кумекаю про себя: может, в Югославию, в миротворческие части возьмут? А военком, как увидел меня, так сразу – орать. Где ты, говорит, ошиваешься? Тут, кричит, мать твою, тебе куча наград пришла. Три медали – одна за Афганистан еще – и орден. Ну, вручили вчера торжественно, даже на телевизор засняли, деньжата кое-какие выплатили, я и гульнул… Но лучше б не награждали! – заявил в сердцах Ванька, хлопнув по сияющей медалями груди, будто комара убил.

– Почему? – изумился Новокрещенов. – Заслужил!

– Да потому, что про судимость дознались, суки, теперь хрен мне, а не Югославия…

Он замолчал, ковырнул из банки золотистую шпротину, пожевал, потом, оттолкнувшись от земли несоразмерно длинными руками, не иначе как от предков-пахарей унаследованными, вскочил пружинно и заявил:

– Я сейчас, мигом. Тут неподалеку дачи есть, пойду хоть лука зеленого пучок нащиплю. А то лето началось, а я ни перышка не попробовал. То война, то пьянка…

– Брось, – предупредил Новокрещенов. – Садоводы нынче злые, урожай стерегут. И милиция патрулирует. Поймают – хлопот не оберешься!

– Да что им, пучок лука жалко, что ли? Попрошу – небось, не откажут. – Ванька скосил глаза на медали и орден, улыбнулся самодовольно. – Что я, блин, зря на фронтах кровь проливал? Как День Победы наступает – ветеранов на руках носят!

– Так то в праздник… – покачал головой Новокрещенов. Но Жмыхов уже удалялся, хлеща маскировочными штанами по расступающейся перед ним с паническим шелестом траве.

Оставшись в одиночестве, Новокрещенов откинулся на спину, сорвал склонившуюся по-свойски над ним ромашку, прикусил стебелек зубами и затих, вслушиваясь в лесной шум и глядя пристально, как плыли в вышине, сменяя торопливо друг друга, набухшие холодной влагой облака, спешили, унося с собой дождь в неведомые дали, равнодушные отчего-то именно к этой, иссохшей в конце июня земле…

И подумалось ему вдруг о том, как хорошо было бы стать, например, писателем, и уже другим, неспешным и все понимающим взглядом обозревать этот мир, описывать его тщательно, перенося скрупулезно на бумагу, увековечивать, делясь открытиями с благодарным, умным читателем. Рассказать ему про денек вот этот, умиротворяюще-ласковый, про дубы столетние, в три обхвата, пофантазировать о том, что видели они под вековой сенью своей…

Неожиданно он поймал себя на том, что, даже раскинувшись безмятежно, остается внутренне напряженным, пальцы рук стиснуты в кулаки, шея затекла, а судьба выгнутой на неощутимой волне ветерка паутинки тревожит до сердцебиения и холодного пота на лбу – сейчас не выдержит, оторвется и улетит. Кстати, и Ваньки что-то подозрительно долго нет.

– Черт. Вот черт! – выругался, сев на корточки и озираясь кругом, Новокрещенов. Прождав еще четверть часа, он замаскировал бутылки и закуску пучками травы – не то наткнется залетный бомж, мигом сопрет – и зашагал раздраженно в ту сторону, куда потопал непоседливый орденоносец. Меж корявых, изломанных половодьем стволов подлеска вилась приметная, податливо-влажная под ногой тропинка. Окрестные дачники часто ходили здесь, спрямляя через буреломы путь к автобусной остановке, откуда отправлялись затем по домам, нагруженные до онемения рук выращенными на участке овощами и фруктами. Через полсотни шагов роща поредела, забелела пеньками срубленных втихаря огородниками для неотложных нужд деревьев, а вскоре показались дачные домики, вернее, будки, сколоченные вкривь и вкось из подручного материала – мятых листов кровельного железа, фанеры, сырых березовых и тополиных стволиков. Но это на краю огородного массива, а дальше, вглубь, строения вырастали в два, а то и в три этажа, тяжелели, впечатывались в грунт бетоном и силикатным кирпичом, столбили землю тесовыми заборами, возле которых отдыхали, словно лошади у коновязи, породистые автомобили. У штакетника одной из таких капитально обустроенных дачек толпился и гомонил народ.

– По почкам его, по почкам! – визгливо причитал старичок в обтягивающем кривые худосочные ножки трико. Он азартно подпрыгивал, напоминая отставного танцовщика, тряс в ярости академической бородкой, поучая толпу. – Наипервейшее дело, друзья, почки ему отбить. На Руси с ворами так испокон веков поступали…

– Х-ха! Почки! Я с вас смеюсь! – возражал кто-то из глубины толчеи.– По-вашему, здесь почки? Пустите меня, я вам покажу, где у него почки. Я врач, я изучал анатомию!

Хоронясь за колкими ветвями дикого шиповника, Новокрещенов, уже догадываясь, что происходит, всматривался в толпу.

– Вяжите его, мерзавца, вот веревка крепкая, бельевая, – хлопотала толстая тетка в соломенной шляпе-сомбреро и облегающих плотно зад и ляжки леггинсах, что делало ее похожей на вставшую на дыбы свинку из детских мультиков.

Народ чуть расступился, и стало видно, как Ваньку привязывают к штакетнику, растягивают веревками руки по сторонам, распинают, а вертлявый подросток, резко выделяющийся из толпы огромными, на несколько размеров больше положенного для его тельца, цветастыми шортами и рубашкой, с обручем наушников плейера на голове, бьет тонкими, будто спички, торчащие из коробка, ручками, по изумленному Ванькиному лицу, пританцовывая разболтанно под одному ему слышимые музыкальные ритмы.

– Вот суки! – разъярился Новокрещенов. – Так и убьют ведь!

Судорожно крутнув головой, он ухватил подвернувшийся кстати толстенный березовый сук, который проглядели отчего-то домовитые огородники, и, подняв его над головой, с рыком выломился из чащи.

– У-у-у… бью!

Не ожидавшие нападения, испуганные нечеловеческим воплем, дачники сыпанули по сторонам.

– У-у-у… падлы… – хрипел Новокрещенов, задыхаясь от волнения и непривычки к бегу, а сам уже распутывал веревку на одной Ванькиной руке, потом рванул на другой, вцепился зубами в неподатливый узел.

– Во, в натуре, влип… – ошалело бормотал Жмыхов, помогая ему.

– Идти сможешь? – спросил Новокрещенов и в ответ на кивок скомандовал: – Все! Уходим, – и, подхватив под руку, поволок в чащу, как раненого из-под обстрела, замечая краем глаза, что дачники, отбежав недалеко, опомнились от страха и уже кучкуются с мотыгами наперевес, показывают на них пальцами, подбадривая и подбивая друг друга на контратаку.

– Эх, ты, спецназовец хренов, – корил Ваньку, улепетывая в спасительную рощу, Новокрещенов, и тот оправдывался вяло, ойкая и хватаясь за бок при каждом шаге.

– Так они засаду по всем правилам боевой науки устроили! А я от мирной жизни расслабился. Только над грядкой склонился и успел три перышка лука сорвать – как дали по кумполу железякой, у меня все рамсы попутались. Очнулся, уж когда бить и привязывать стали.

На знакомой полянке отдышались чуток, собрали в пакет недопитое.

– Хрен с ней, с природой, – махнул рукой Новокрещенов.

И когда подходили к мосту, ведущему на родную, привычную сторону, Ванька, спохватившись, лапнул себя за грудь.

– Во, блин, самую крутую медаль, «За отвагу», сорвали. Хрен теперь восстановят!

– Орден-то цел? – озаботился Новокрещенов. – Ты его, Ванька, особо береги. Нынче орденоносцам амнистия полагается. При твоем образе жизни награда такая очень даже сгодится.

– Так это если миллиард долларов у народа хапнуть, – возразил, постанывая, Жмыхов. – А если б у наших граждан пучок лука или редиски стырить – они на месте преступления порвут, без суда и следствия. И амнистировать нечего было бы…

Новокрещенов захохотал вдруг так, что живот заболел – от пережитого ли в недавней схватке душевного потрясения, а может, пиво оказалось несвежим. Где его только не варят нынче, пиво-то, вон сколько сортов развелось, а потому и травануться немудрено…

 

Глава 7

Рано утром, когда Самохин, не оклемавшийся толком от ночного беспокойного сна, курил на кухне, после каждой затяжки громко прихлебывая из фаянсового бокала дегтярно-черный чай, в прихожей рассыпался будоражащей трелью звонок. Поперхнувшись, отставной майор подскочил, заметался в поисках пижамных брюк. Путаясь в штанинах, надел, через голову натянул застиранную рубашку, попытался на ходу пригладить седые, торчащие на макушке волосы и пошел открывать.

От гостей он давно отвык, пенсию получал в сберкассе, никаких выборов, кажется, не предвиделось, а потому, направляясь к двери, гадал тревожно, кто бы мог пожаловать к нему и зачем?

Глянул было в глазок, но без очков ничего не разглядел, открыл, торопясь, и застыл обескураженно, увидев у порога своей квартиры соседку с верхнего этажа. Представил мгновенно, как выглядит со стороны – старый, грузный, всклокоченный, поймал себя на том, что улыбается глуповато, и, стянув губы в трубочку, нахмурился, буркнув совсем уж неприветливо:

– Здрась-сте…

– Извините, Владимир… э-э… Андреевич, за вторжение, – жалко втянув голову в плечи, произнесла Ирина Сергеевна. – Не представляю, к кому еще могу обратиться… Всю ночь не спала… вы ведь военным были?

– Hy-y… вроде того, – протянул Самохин, еще больше смущаясь за свою грубоватость и за то, что «военным» не был, а как объяснить коротко суть прошлой службы не знал. Спохватившись, отступил в сторону, пропуская соседку. – Входите.

Он провел Ирину Сергеевну в тесную, заставленную книжными стеллажами комнату, стараясь выглядеть приветливым, указал на диван, застеленный пестрой накидкой.

– Присаживайтесь.

Сам устроился за столом поодаль, потянулся к пепельнице и пачке «Примы» и вдруг понял с ужасом, что примерно так он, старший опер, располагался, когда вызывал в свой кабинет заключенного. Осталось только закурить, пыхнуть в сторону клубом дыма и сказать многозначительно что-нибудь вроде: «Ну-с, гражданин осужденный, будем в молчанку играть или все-таки расколемся по-хорошему?..»

Ирина Сергеевна опустилась на диван, старательно натянула юбку на округлые колени, уложила сверху руки – чинно, ладонями вниз, как сидят в детском саду послушные, хорошо воспитанные дети.

– Вы уж извините, что я к вам вот так… ворвалась, – начала она, разглаживая тонкими пальцами ей одну видимую складку на светлой, в синий горошек, юбке. – Третий день бегаю туда-сюда, а все без толку. Сын у меня в армии пропал. В Чечне. Там бой был, товарищи его погибли, а он… Ни живой, ни мертвый не найден.

Самохин слушал сосредоточенно, не выдержав-таки, вытряхнул из початой пачки сигарету, закурил, напряженно пуская дым в сторону окна.

– Вот… – Соседка смахнула неприметную слезинку. – И мне кажется… Вы понимаете… Я уверена почти… Он жив! А они, – она мотнула головой, указав куда-то вверх, – военные то есть, ну ничего… ну ни капельки не предпринимают. И мне не говорят. Ой, извините, я, наверное, непонятно рассказываю…

Самохин опять кивнул, попытался улыбнуться, и на этот раз у него, кажется, получилось подбодрить собеседницу, потому что она заговорила свободнее.

– Вы, Владимир Андреевич, в армии-то служили, знаете, как у них все… устроено. Кто тут, в области, главный над ними начальник? Мне бы к нему обратиться. А то куда ни приду – никто ничего не знает. Есть ведь люди какие-то, кто пленных солдат разыскивает! Я видела, по телевизору показывали, где-то в Москве… организация, что ли? Адрес не сказали.

Самохин кашлянул в кулак, раздавил окурок в пепельнице, помахал рукой, разгоняя слоистый дым над столом, сказал задумчиво:

– Вы не отчаивайтесь. Разберемся. Я в армии, к сожалению, не служил, вернее, служил когда-то срочную, но теперь-то там все по-другому. Я в органах работал. Там система иная, но все равно… разберемся! Давайте-ка по порядку. Когда сын ваш в армию ушел, когда пропал, кто вам сообщил об этом?

Выслушав не слишком складный рассказ Ирины Сергеевны, Самохин мгновенно составил что-то вроде схемы операции и предложил несколько вариантов действия:

– Во-первых, надо в областной военкомат обратиться. Армия и раньше отличалась нестыковками, бардаком в канцелярских делах, а теперь тем более. Вполне вероятно, что какие-то сведения о вашем сыне у них имеются, но в районный военкомат их передать забыли. Подшили в папку и успокоились. Во-вторых, в Комитет солдатских матерей сходить. Там, кажется, этой проблемой тоже занимаются. В-третьих, депутаты – есть тут одна… шустренькая, в Государственной думе заседает, все против войны в Чечне выступала. Вот пусть и окажет практическую помощь избирательнице. И еще администрация областная, потом этот, как его… Совет ветеранов… Да, еще РУБОП – Региональное управление по борьбе с организованной преступностью. Окружной федеральный инспектор… Кабинетов много, надо во все стучаться.

Самохин говорил и сам себе верил, и соседка, заразившись его уверенностью, смотрела завороженно пронзительно-синими, иконными прямо-таки глазами, кивала, а отставной майор, развивая перед ней план предстоящих действий, не упоминал намеренно лишь об одном. О том, что все меры розыска, все инстанции, двери кабинетов, в которые они будут стучаться, могут привести к успеху при единственном условии: если Славик еще жив…

– Ой, спасибо, не знаю даже, как вас благодарить… – смущенно лепетала Ирина Сергеевна, а Самохин, увлекшись, поднялся со стула и, не думая больше о том, как выглядит в мятых, соскальзывающих с безнадежно выпирающего живота пижамных штанах, полосатых, каких и не выпускают теперь, принялся прохаживаться по комнатке, говоря веско:

– Я вам вот что скажу. Люди мы с вами не чужие друг другу, соседи, в одном подъезде живем. Я Славика вашего еще вот с таких лет помню. А потому помогать друг другу должны. Я человек свободный, на пенсии. Возьму на себя областной военкомат, РУБОП. А вы в Комитет солдатских матерей наведайтесь. Там депутатша эта госдумовская… как ее… Серебрийская, вспомнил, заправляет. У вас разговор с бабьем… извините, с женщинами, я хотел сказать, лучше получится.

– Да что вам беспокоиться-то… – не слишком настойчиво запротестовала Ирина Сергеевна, но Самохин присек возражения:

– Ничего, побеспокоюсь… Это дело, так сказать, государственной важности. Ваш сын Родину защищал, всех нас от терроризма, сепаратизма, черт бы их побрал! И мой долг помочь ему! – Самохину самому стало неловко от пафоса, в который его занесло, он запнулся, но все же заявил упрямо. – Я сегодня же по инстанциям пойду. Побреюсь, переоденусь, и – вперед. А вечером доложу вам, что разузнал. Нич-че… прорвемся. Я, если надо будет, до самого Путина дойду!

– Спасибо… – растроганно шепнула Ирина Сергеевна. – Вот вы, оказывается, какой… Отзывчивый. А я-то, глупая, издергалась, и все без толку!

Когда за женщиной закрылась дверь, потряс головой, выдохнул громко: «Уф-ф…» – и, вытирая пот со лба рукавом, попенял себе: «Ишь, раздухарился-то… Старый хрен!»

Вернувшись на кухню, которая давно превратилась у него в самое обитаемое, обжитое помещение, – он даже телевизор сюда перенес, втиснув его между шкафом и холодильником, – Самохин допил в два глотка остывший и оттого терпкий до горечи чай, запыхтел очередной сигаретой и призадумался. Легко, с радостью даже вызвавшись помочь симпатичной ему женщине, он представил теперь, как ходит по «высоким инстанциям», пробивается настырно сквозь презрительно-вежливый заслон секретарш, вспомнил и виденных где-то в подобных ситуациях ветеранов-фронтовиков, штурмующих начальственные приемные под звон боевых и юбилейных медалей, с костылями наперевес, жалких и немощных, и поежился, увидев себя в этой роли, почему-то непременно в старом, замызганном кителе, с темными следами на плечах от споротых погон, с медалями, которыми был награжден когда-то: «За безупречную службу» трех степеней, «Ветеран труда», «За освоение целинных земель»… трясущегося от бессильной ярости…

В дверь опять позвонили – длинно, настойчиво. Решив, что это вернулась зачем-то Ирина Сергеевна, Самохин открыл уже без заминки и удивился, обнаружив за порогом улыбчивого молодого человека в строгом костюме-тройке благородно-синего цвета.

– Самохин? Владимир Андреевич? Отставной майор кивнул неприязненно. В последнее время в дом зачастили такие же вежливые, кукольной внешности юноши и девушки со слащаво-фальшивыми улыбками и пустыми, холодными глазами. Они раздавали молитвенники, религиозные газеты и журналы с цветными иллюстрациями, на которых изображались такие же счастливые стеклянноглазые люди. Решив, что и этот из сектантов, Самохин буркнул раздраженно:

– Чего надо?

– Я от Федора Петровича, – игнорируя грубость, не дрогнул безмятежной улыбкой гость. – Вы просили его о встрече…

– Ну-у… – неопределенно протянул Самохин. У него уже из головы вылетело давешнее желание повидаться с Федькой и переговорить на предмет денежного займа.

– Так вот, он вас ждет. Если желаете, можете связаться с ним по телефону прямо сейчас.

Гость нырнул рукой во внутренний карман пиджака, извлек оттуда махонькую трубочку мобильного телефона, щелкнул пластмассовой крышечкой и, потыкав тонкими, нерабочими пальцами в миниатюрные кнопочки, протянул Самохину.

– Пожалуйста, говорите.

Тот осторожно взял аппарат, приложил к уху, сказал растерянно:

– Алле… Самохин на проводе…

– Х-ха! Совсем из ума выжил, старый, – услышал он Федькин голос.– Какие могут быть провода у мобильника! Привет! Че хотел-то? Срочно?

– Да… в общем-то, – выворачивая глаза на трубку, словно приставленный к виску пистолет, опасливо кивнул Самохин. – Дело к тебе важное есть.

– Ну тогда прямо сейчас дуй ко мне. Побазарим, а заодно и повидаемся. А то помирать скоро, а свидеться недосуг.

– А я, Федька, адреса твоего не знаю. Или ты все еще и домике маманином на краю оврага обитаешь?

– Г-г-гы! – хохотнул Федька так, что трубка протестующе пискнула. – Ты, майор, даешь… Совсем от жизни отстал, мхом оброс. Собирайся, щас тебя довезут. Передай-ка тpyбy фраерочку моему…

Молодой человек взял телефон, застыв взглядом, выслушал приказание Федьки, сказал коротко:

– Будет исполнено, – щелкнув крышечкой, обратился к Самохину: – Я на машине. Подожду вас на улице, у подъезда.

– Какая машина-то? – сварливо осведомился отставной майор. – А то наставят во дворе колымаг – поди догадайся, где чья?

– Нашу сразу увидите, – невозмутимо ответил подручный Федьки. – Других таких в вашем дворе нет, – и вышел, вежливо кивнув.

– Фу ты, ну ты! – поджав губы, покачал головой Самохин.

И решил в свою очередь не ударить лицом в грязь. Скрипнув дверцей шифоньера, достал белую рубашку, выглаженную собственноручно, кажется, в прошлом году еще, да так и не надеванную с тех пор. Потом вытянул оттуда же пристроенный на деревянных плечиках черный костюм. Купили его с Валей сразу после выхода на пенсию, в девяносто первом году, успели перед самым повышением цен, хотя он и тогда стоил недешево, но надо было входить в гражданскую жизнь, обновить гардероб цивильной одежды, «на выход», которой у Самохина, чуть ли не тридцать лет носившего форму, не оказалось почти.

«Хорошая вещь, добротная, не ношенная совсем, – думал он, разглядывая костюм. – Перед тем, как помирать начну, надо его на видное место повесить. Чтоб те, кто меня… обряжать придет, сразу нашли. Не в пижаме же затрапезной в гроб ложиться…»

Усилием воли отогнал от себя нахлынувшие враз черные мысли о неизлечимой болезни своей и неизбежном, скором, наверное, конце и подумал уже по-другому, с надеждой, что визит к Федьке придется кстати. Потому что, если мальчик не погиб все-таки и оказался в плену, для его вызволения обязательно потребуются деньги. И вот тут уже он, Самохин, скромничать не будет, поприжмет воровского авторитета Федю Чкаловского, пусть раскошелится. Не для себя ведь попросит, а на святое дело вызволения воина. И какой же сволочью надо быть, чтоб отказать в такой малости! Федька, хоть и уголовник, бандит, но понятий придерживается, старается выглядеть благородным, правильным вором, и денег у него наверняка немерено, так что в успехе задуманного Самохин почти не сомневался. И еще об одной услуге, уже для себя лично, хотел попросить отставной майор. Но это уже – как получится…

Принарядившись в костюм и пряча в боковой карман пиджака неизменную пачку «Примы», он нащупал нафталиновый шарик, не иначе как заботливой Валентиной положенный, и, покрутив его в пальцах, бросил за ненадобностью в мусорное ведро. И опять, вспомнив о болезни, подумал недовольно: «скоро уж, ни одна моль не поспеет…»

Насупившись, не глядя на шофера, предупредительно открывшего перед ним дверцу роскошного авто, и впрямь приметного во дворе среди неказистых собратьев, Самохин забрался в теплое, пахнущее дорогой кожей нутро машины, удрюпался на заднее сиденье и, не спрашивая разрешения, закурил плебейскую, неуместную здесь «Приму», а поймав на себе отраженный зеркалом взгляд водителя, усмехнулся ему в ответ вызывающе и пустил в салон особо густой клуб едкого табачного дыма.

Улыбчивый молодой человек устроился на переднем сиденье, сразу достал телефон и теперь нашептывал что-то в него, ворковал, а машина тронулась плавно и неощутимо помчалась по улицам. Казалось, что она не движется вовсе, а наоборот, кто-то крутит за тонированными окнами-экранами видеозапись с бегущими споро кадрами суматошного города.

– «Владимирский централ. Этапом из Твери…» – с хрипотцой вздохнули за плечами отставного майора стереодинамики, и он, слушая проникновенный, с блатной слезливостью голос, подумал удовлетворенно: «Нет, братки. И прикид у вас классный, и тачка навороченная, а суть все та же, барачная, и песни все те же…»

И Федька, хотя и забуревший, угодивший в мутную струю нынешнего благосклонного к жуликам всех мастей времени, все равно остался в душе окраинной шпаной, и «выкупить» его бывший «кум» сможет, если понадобится, в два счета…

В последний раз Самохин встречался с Федькой на похоронах Валентины. Тот как-то прознал о случившемся, примчался, положил на гроб охапку пламенеющих траурно роз, вызвав перешептывание соседских старушек, пожал овдовевшему приятелю руку, сунул свою визитную карточку, но поговорить они не успели – Самохину не до того было, а после Федька не появлялся, и отставной майор тоже не искал его, не навязывался, а визитку затерял где-то среди домашнего барахла.

Машина вывернула на кольцевую дорогу, помчалась за город. С легким шуршанием наматывалось на колеса серое шоссе, лесопосадка по обочинам размазалась в сплошную зеленую ленту, и скорость чувствовалась лишь по тому, как сухо постреливали по днищу «мерседеса» угодившие невзначай под шипы камешки. Справа от дороги показался поселок. Асфальт к нему проложить еще не успели, и автомобиль, свернув, сбавил ход, захрустел по щебню, поднимая позади тучу белесой пыли.

Поселок состоял из трех десятков новых, кое-где недостроенных частных домов, но что это были за дома! В три, в четыре этажа, сложенные из особого, декоративного кирпича, с сияющими медной черепицей крышами, огороженные кованой вязью металлической решетки заборов, с лужайками щетинистой, изумрудного цвета, нездешней травки, с худосочными, не укоренившимися толком деревцами по сторонам ведущих к каждому коттеджу персональных дорог.

«Мерседес» подкатил к одному из новостроев, обнесенному, в отличие от прочих, сплошным двухметровым забором из ноздреватого бетона с глядящей пристально, как пулеметный ствол, видеокамерой над железными воротами. Мертвоглазый улыбчивый юноша ловко выскочил из машины и, опередив Самохина, открыл дверцу:

– Прошу вас…

– Спасибо… Прокатили на старости лет, – бурчал, выкарабкиваясь неловко, Самохин. – Все у вас, пацаны, по высшему классу – и автомобиль, и песня душевная. А вот домик пахана подкачал… уж больно на тюрьму похож. Прямо оторопь меня взяла, как увидел. Думаю, блин, в родные пенаты попал.

– Срок мотали? – сочувственно поинтересовался молодой человек.

– Три червонца. От звонка до звонка, – притворно вздохнул отставной майор. И полюбопытствовал: – У вас, небось, и часовые есть? Только вышек я что-то не вижу…

– Есть охрана, – снисходительно улыбнулся провожатый, явно принимая Самохина за старого, потерявшего представление о том, что происходит сейчас на свободе, урку, – система наблюдения – мышь не проскочит.

Пока Самохин озирался, юноша подавил на неприметную кнопочку звонка у калитки – раз, другой – коротко и третий – длинно, с нажимом. Зажужжав, лязгнул, открываясь, электрозамок – ну, точно, как на зоновском КПП, – и они прошли внутрь.

Двор оказался поросшим неправдоподобно густой, с ядовито-зеленым отливом, пластмассовой будто травкой. От калитки к дому вела дорожка, мощенная плотно пригнанными, отполированными временем булыжниками. «Не иначе как из старинной мостовой камень наковыряли, архаровцы», – беззлобно отметил про себя отставной майор. Где-то неподалеку бухнула грозным лаем собака, звякнула тяжелая цепь.

– Фу, Жулик! Сидеть! – властно приказал кто-то, и через минуту гладенький, лысый мужичок шагнул навстречу Самохину, блеснул рядом великолепных, один к одному, и оттого явно фальшивых зубов, обнял дружески за плечи:

– Вовка! Братан!

– Привет, старый уркаган, – похлопал его по располневшим бокам Самохин. – Эк тебя растащило-то при антинародном режиме!

– Да уж не то что при вас, коммунистах, – добродушно подтвердил Федька. – Демократия – это, брат, народная власть. Общество равных возможностей. Умеешь – живи, не умеешь – так сиди…

– А где ж зубы-то твои золотые? Может, в скупку заложил от бедности? – съехидничал отставной майор.

– Золото во рту – дурной тон, – серьезно объяснил Федька. – Сейчас, брат, здоровый образ жизни в моде. И натуральные зубы.

– Из фарфора? – уточнил Самохин.

– Из пластика, деревня! Выглядят, как родные, но крепче титановых. Гвоздь-двухсотку перекусить можно.

– А проволоку колючую? – деловито осведомился Самохин.

– Запросто! – хвастливо подтвердил приятель. Отставной майор причмокнул завистливо, посоветовал проникновенно:

– Ты, Федя, энти зубы-то береги. Не ровен час, опять заметут, срок схлопочешь – тебе в тюряге ни напильника, ни ножовки по металлу не потребуется. Зубами дорогу на волю сквозь решетки проешь!

Федька отодвинулся, глянул пристально:

– Ну и язва ты, майор! Как был кумом, так куморылым и остался… – и, чтобы друг всерьез не обиделся, подхватил его под руку, попенял добродушно: – Не заходишь в гости, брезгуешь, что ли? Конечно, где нам, раскаявшимся уголовникам, с заслуженными пенсионерами-чекистами равняться!

– Да нет, я про тюрьму так, к слову, вспомнил, – добродушно пояснил Самохин. – Вижу, что ты и на свободе вроде как по зоне тоскуешь… Сигнализация по периметру, запретка из колючки, пес конвойный у ворот в предзоннике. И зовут подходяще – Жулик!

Услыхав свою кличку, огромная в бело-коричневых пятнах московская сторожевая вскочила, громыхнув цепью, проволокла ее с визгом по толстой проволоке, натянутой вдоль забора, не дотянувшись, яростно нюхала воздух, буравя Самохина взглядом волчьих, с кровавым оттенком, глаз.

– Пшел! Место! – прикрикнул Федька на пса, больше для порядка, чем из необходимости, посетовал, соглашаясь. – Ты прав, гражданин начальник, ох и прав! Действительно, без охраны да запоров крепких нынче и на воле не проживешь. Преступность разрослась – спасу нет. Честному человеку востро ухо держать надо. Того и гляди, наедут рэкетиры какие-нибудь, все нажитое непосильным трудом отберут!

– Дрянь дело, если от своей братвы за железным забором вору в законе хорониться приходится, – посочувствовал Самохин.

– И от своей, и от вашей, – скорбно согласился Федька. – Кто ж теперь разберет, которые где? Вчерась были ваши – теперь наши…

– А наоборот?

– Наоборот тоже бывает, но реже. У наших-то сытнее…

– Да уж, – кивнул отставной майор и сконфузился, вспомнив, что и сам заявился к Федьке с просьбой.

– Что ни говори, а падение нравственности в обществе не может не удручать! – выдал приятель фразу, от которой у Самохина брови чайкой вспорхнули. Федька разъяснил: – Нет, ты подумай! Раньше воровской авторитет – он же неприкосновенным в уголовном мире был. Власти имел больше, чем какой-нибудь член политбюро! Ну, не политбюро, так обкома партии – точно. А сейчас – чуть что не так – нанимают киллера-отморозка, и – паф! Наше вам с кисточкой!

– Плохо мы молодежь воспитываем, – пряча ухмылку, поддакнул Самохин. – Никаких, понимаешь, традиций для нее не существует, авторитетов…

– Эт точно, – горестно вздохнул Федька. – Куда идем-катимся? А… пойдем дом покажу.

Дом, сложенный из отборного кирпича непривычно красного, свекольного почти цвета, поразил Самохина колоннами при входе, овальными, только в мексиканских телесериалах раньше виденными дверными проемами, алебастровыми финтифлюшками по карнизу и окнам. А кованые решетки на узких, как бойницы, окошках даже верхних этажей делали здание похожим на веселую, любовно выстроенную, но не утратившую при этом сути своей тюрьму.

Из огромного холла на первом этаже, увешанного по дубовым полированным стенам головами лосей, косуль и кабанов с мученически застывшими глазами, хозяин провел Самохина в нишу, оказавшуюся лифтом, который невесомо вознес их на вершину помпезной обители.

– Мой кабинет, – Федька с гордостью повел пухлой рукой, грязноватой от синей ряби неудачно выведенной татуировки. – Вот библиотека. Здесь не шурум-бурум, чернуха-порнуха собрана, а классика, преимущественно дореволюционные издания. Позапрошлый век! У вдовы одного профессора-книголюба все гамузом купил. Десять тысяч томов.

Самохин с уважением оглядел тянущиеся под высокий потолок стеллажи, мерцающие золочеными корешками старинных фолиантов, – действительно, десять тысяч томов, не меньше.

– Читаешь?

– А то! Думаешь, нет? – с вызовом выпятил грудь Федька. – Вот, сейчас Фрейда изучаю…

– В подлиннике?! – восхитился притворно Самохин.

– В переводе, – строго поправил Федька, воспринимавший собственную ученость вполне серьезно и не намеревавшийся на эту тему шутить. – Но издание – прижизненное.

– И… как?

– Во многом ошибался старик. Но кое-какое рациональное зерно в его теории есть. Психоанализ… Эдипов комплекс… Яблочко от яблоньки недалеко падает… В общем, долго объяснять. – Федька победно показал на другую стену кабинета: – А это моя коллекция. Такой, наверное, больше ни у кого во всей стране, а может, и в мире нет!

Самохин глянул и присвистнул с искренним восхищением. Как старый конвойник, он был привязан к чаю, пил его постоянно, в молодости чифирил, бывало, перепробовал разные сорта чая, но такого разнообразия действительно ни разу в жизни не видел. Столько же стеллажей, сколько занимала библиотека на противоположной стороне огромного кабинета, было сплошь заставлено пачками, коробочками, баночками, пакетиками с заморским чаем.

– Садись к столу, сейчас любую вскроем, замутим, – радушно пригласил Федька и сам уселся за обширный письменный стол, обитый темно-зеленым сукном, с занятным, в виде древней крепостицы, письменным прибором из яшмы, вычурными пепельницами и ненужными в современном канцелярском деле тяжелыми пресс-папье.

Самохин уселся в прямое, неудобное, с высокой резной спинкой, костистое кресло напротив и, глядя на приятеля, подумал, что за этим столом, который верховному главнокомандующему впору, Федька, даже раздобревший теперь, с вытравленными татуировками на руках и пластмассовыми, особо кусачими зубами вместо блатных фикс, все равно выглядит вором-домушником, удачно проникшим в барские хоромы в отсутствие настоящих хозяев.

– Стол-то прямо сталинский! Небось операции по ограблению банков за ним разрабатываешь?

– Завидуешь, а потому обидеть меня хочешь, провоцируешь, – веско заявил Федька. – Или попросить чего – оттого и хамишь. Я ж тебя, мента, знаю… Валяй, проси. А банки мне грабить ни к чему. У меня свой есть.

– Да ну? – удивился Самохин.

– А то! «Славянский» называется. Слыхал?

– Нет, – признался отставной майор и тут же кивнул понимающе. – Стало быть, ты к ворам-славянам себя относишь? И пачки валюты, резиночкой перетянутые, в карманах теперь не таскаешь?

Он улыбнулся, вспомнив десятилетней давности встречу с только что освободившимся Федькой. В тот день приятель от щедрот душевных пытался всучить другу-майору именно такую, перетянутую аптечной резинкой толстенную пачку долларов…

– Ни к чему, – угрюмо сообщил начавший-таки раздражаться приятель. – У меня пластиковые карточки есть. Сколько понадобится, в любом банкомате возьму. В любой стране, между прочим.

– И все-таки одного я в толк не возьму, – не успокаивался, будучи уже сам себе не рад, отставной майор. – Ты вот о законе воровском толкуешь, на отморозков, понятий не чтящих, досадуешь, а домище-то вон какой отгрохал, банк завел, этот, как его… бизнес! А ведь пахану вроде тебя воровской закон такие дела запрещает! Напомнить? Вор не должен иметь семьи, дома, денег, кроме как для общака предназначенных…

– Ты, хрен красноперый, между прочим, тоже не щадя жизни социалистическое отечество защищать должен был. Согласно присяге! – ощетинился Федька. – Амбразуру вражескую грудью закрыть или под танком с охапкой гранат взорваться. И погибнуть смертью героя в августе девяносто первого, отстаивая завоевания социализма. А вы, вояки армейские да эмвэдэшные, свою совдепию сдали. И ты вместе с ними. А теперь сидишь тут, жив-здоров, изгаляешься! – всерьез рассвирепел приятель.

Самохин вздохнул, понурясь, кивнул согласно:

– Прав ты, Федя, ой как прав… Но народ сам свою долю, свою Голгофу избрал. Деды-прадеды о нем в семнадцатом году позаботились, повели в светлое будущее. А он – ни в какую. Не палками же его в девяносто первом году обратно в счастливую жизнь загонять? Пусть барахтается теперь, как хочет. Может, кто и выплывет…

Федька посопел, остывая, пододвинул к себе затейливую, перламутром инкрустированную коробочку, открыл крышку, достал две толстые сигары, одну протянул Самохину.

– Угощайся. Небось все «Приму» смолишь…

– Ну да… – отставной майор поднес черную сигару к носу, понюхал. – Попробуем вашего табачка, буржуинского. – Он повертел в руках сигару, не зная, с какого конца начать, решившись, сунул в рот. Достал из кармана спички, чиркнул, ткнулся кончиком в огонек, зачмокал с усилием, втягивая щеки. Потом поморщился, подозрительно рассматривая Федькин презент. – Не курится ни хрена.

– Эх, де-ре-вня! – снисходительно улыбнулся тот. -Дай-ка!

Вытащив сигару из губ приятеля, Федька щелкнул штуковиной, похожей на миниатюрную гильотину, отсек заостренный кончик, старательно раскурил, поворачивая сигару над синим огоньком зажигалки, выпустил облачко ароматного дыма, вернул Самохину.

Отставной майор затянулся от души, да так и застыл с открытым ртом, не в силах выдохнуть ядовитый, перехвативший горло клуб дыма. Федька расхохотался и, выйдя из-за стола, шлепнул его между лопаток, укорил добродушно:

– Ну, точно – деревня. Кто ж так сигары курит?!

– Во… дерьмо… – удушливо просипел Самохин, у которого дым валил теперь изо рта, ноздрей и даже ушей. – Угостил, называется… Змей подколодный.

– Чего б понимал! – веселился Федька. – Одна такая сигара твоей полпенсии стоит! Ими ж не затягиваются, чудак. Набрал в рот дым, выпустил и вдыхай через нос, наслаждайся… Смотри.

Он ловко раскурил свою сигару и, пустив по кабинету призрачное кольцо ароматного дыма, сказал:

– Ты понятиями-то меня не попрекай. Глянь в окно. Видишь тот коттедж? Там начальник УВД живет. Рядом – первый зам. губернатора. Дальше, в конце улицы, – прокурор области. А я посередке. И дом свой после них отгрохал. Но у меня доход официальный – ого-го! Бензоколонки… банк, два ресторана, три кафе придорожных, казино. А у них – зарплата гольная. На нее, если ни есть, ни пить, такой коттедж лет за пятьдесят построишь. А они в год осилили. На какие шиши? Да на твои, если разобраться, таких, как ты. Так что от демократии этой не столько мне, сколько коммунякам бывшим польза. Сколько вас в Союзе насчитывалось, членов партии-то? Миллионов восемнадцать-двадцать. Да этих… комсомолят еще столько же… И выходит, что это вы, коммунисты, власть поменяли. Заморочили всем головы про перестройку, реформы рыночные, а сами под шумок раз – и в дамки.

– Да не был я коммунистом! – оправдывался вяло Самохин, опасливо косясь на тлеющий рубиново огонек сигары и осторожно, вытянув губы, затягиваясь сизым дымком.

– Какая теперь разница – был, не был. Я сидел, ты охранял…

– Плохо охранял, – скорбно покачал головой Самохин. – От вас, уголовников, вся гниль по стране пошла.

– Не скажи, майор! И если бы мы до сих пор экономику не разруливали, государства давно бы не было. У вас же ни черта не работает. Все к нам бежали – от продавцов-лотошников до губернатора. «Помоги, Федор Петрович, посодействуй по своим каналам!» В милиции машины разваливаются, не на чем за преступниками гоняться, окажите спонсорскую помощь. Учителя бастуют, а денег нет. «Подкинули бы вы, Федор Петрович, миллионов десять наличкой – рты им заткнуть, зарплату выдать, а то выборы на носу… Потом сочтемся». А ты говоришь… У нас ведь не то что у демократов. Обещал – сделай. Нет – пуля в лоб. Как при Сталине. И никаких помилований, амнистий. Потому и страна уцелела.

– Благодетель ты наш! – смахнул навернувшиеся кстати слезы от едкого сигарного дыма Самохин. – Дозволь по личному вопросу обратиться… Ваше превосходительство… Не откажи!

– Да ладно тебе, – скромно потупился Федька. – Давай лучше водочки выпьем. А то лаемся как придурки лагерные из-за пайки.

– С килькой, как в прошлый раз?

– С омарами!

– Это… фрукт такой? – дурачился Самохин.

– Рыба… Тьфу ты, короче, вроде рака нашего, только здоро-о-вый. – Федька протянул руку к стеллажу с книгами, повернул полки, обнаружив зеркальное, уставленное бутылками нутро.

– Правильно, – поддакнул Самохин. – А то некоторые наставят энциклопедий разных – тоска. А тут все нормально. Почитал, стопарик дернул, опять почитал. Прогресс!

– Это бар, – буркнул Федька и, не выдержав, опять вспылил. – Ты чего мне все время хамишь, майорская морда?

– Потому, Федор Петрович, что денег у тебя попросить хочу. И этого… как его… содействия… по твоим каналам, – покаянно признался Самохин.

– Много? – покосился на него Федька, разливая по хрустальным рюмкам водку из квадратной бутылки.

– Не знаю пока, – смиренно вздохнул Самохин, принимая стопку. – Посоветуемся вначале. Тебе видней, во сколько моя просьба обойдется… А крабы-то где? – обеспокоился он.

– Омары! На, вот банка, вилка. Сам выковыривай.

– У-у… – разочаровался Самохин, цепляя серебряной вилкой беловато-розовый комочек. – Я думал, они в натуральном виде, с клешнями…

– Ага, и живые при этом. Начал грызть, зазевался, а они за нос тебя – цап! Или за яйца…

Выпили, закусили. Федька опять налил. Самохин почмокал размусоленным кончиком потухшей сигары, ткнул ее в пепельницу, сломав с хрустом.

– Ну ее к лешему. Я лучше свои, – и достал надежную «Приму».

– Давай-ка о деле покалякаем, – предложил Федька, после того как выпили по второй.

Самохин с видимым удовольствием затянулся сигаретой, сказал потерянно:

– А все-таки, Федька, сволочи мы с тобой…

– Ты это к чему? – насторожился приятель.

– А к тому, что теперь дети наши да внуки дерьмо, которое мы им вместо страны оставили, разгребают. Воюют – то в Афганистане, то в Чечне…

– Ну а мы-то что теперь должны делать? Я, между прочим, в военный госпиталь на триста тысяч гуманитарной помощи передал. Жратву, лекарства, видеотехнику. Компьютер новейший докторам подарил.

– Молодец, – серьезно похвалил Самохин. – Но это как-то… общо. А у меня сосед, пацан девятнадцатилетний, в Чечне служил. В десантных войсках. Парнишка хороший, смелый. Не щадя жизни, родину защищал. Не то что мы с тобой, говноеды.

Федька крякнул досадливо, но стерпел, наставив на собеседника торчащую вызывающе в белоснежно-фальшивых зубах сигару.

– Мальчик этот, – продолжил отставной майор, – его Славик зовут, пропал там в ходе боевых действий. Их колонна в засаду попала. Все погибли. А его ни среди раненых, ни среди мертвых не обнаружили. Вполне вероятно, что он в плену, и если так, выкупать придется. А у него мать одна, очень хорошая женщина. Беленькая такая! В поликлинике работает, в регистратуре. Так что с деньгами, сам понимаешь, глухо. Вот и пришел я к тебе с просьбой. Вернее, с двумя. Чтобы ты, ну, по своим каналам справки о пацанчике этом навел – жив ли? И если жив, помог деньги на выкуп найти.

Федька бережно стряхнул в пепельницу колбаску светлого сигарного пепла, осмотрел придирчиво тлеющий кончик, произнес задумчиво:

– Деньги – не самая большая проблема. Сперва надо пробить по официальным структурам, жив ли он. Потом, если не выйдет, – по братве. Там выход на чечиков есть…

– Ты… чеченцев имеешь в виду?

– Ну да, местных. Они на нашей земле живут, наш хлеб-соль хавают, пусть расстараются…

– У тебя с ними связь есть?

– Слабая. Стараемся не цепляться друг с другом. Они года три назад большую силу здесь взяли, нас, славян, потеснили. А как наши во второй раз Грозный раздолбали – хвосты сразу прижали. Кого рубоповцы прижучили, кого мы убрали. В общем, сейчас вроде как нейтралитет держим.

Самохин слушал, дымил сигаретой, кивал понимающе.

– Ты Щукина знаешь?

– Какого? – не понял Самохин.

– Есть такой пахан. Из местных. Он у нас в области торговлю наркотой контролирует.

– А-а, этот… – вспомнил отставной майор. – Я с ним в девяносто первом году в следственном изоляторе встречался. А папаша его новую политическую партию создавал.

– Он и сейчас в Госдуме законы пишет.

– Да ну? Что-то не слыхал про такого…

– Он тихенький теперь… Но дело не в нем, в сыне. Так вот, Щукин-сын с чечиками – не разлей вода. Братаны! Вместе наркоту со Средней Азии через нашу область гонят, до самой Европы. Часть здесь, естественно, оседает. Бабки у этих ребят немереные, только им все мало. И есть у меня сведения… Только между нами, усек? – строго глянул Федька.

Самохин кивнул напряженно.

– Есть у меня информация из надежных источников, – продолжил, понизив голос, Федька, – что они людишками приторговывают.

– Это как?

– Просто. Бабенок молоденьких в турецкие бордели поставляют. Или в польские. А предпринимателей, что побогаче, в Чечню. Прижмут здесь, укольчик сделают и самолетом, автомобилем или поездом – на Кавказ. Ежели кто поинтересуется – отговорка одна: перебрал, мол, накануне друган, притомился в дороге и спит. А чтобы не будили, не беспокоили, – менту сотню долларов сунут, он любопытство-то и поумерит. Потом маляву родственникам – так, мол, и так, сто тысяч зеленых, а то и пол-лимона на бочку, и ваш отец, сын или брат в целости и сохранности домой вернется. А нет – так по частям. Через неделю ухо его замаринованное пришлем, еще через неделю – палец, и так до тех пор, пока у него запчасти не кончатся…

– Вот твари! – в сердцах стукнул кулаком по столу Самохин.

– Бизнес, – равнодушно пожал плечами Федька. – Ты, главное, усвой, что такой канал существует, и через него на пацанчика твоего выйти можно. А пока давай-ка официальные конторы прозвоним. В облвоенкомат обращался?

– Не успел…

– Сейчас я генералу позвоню, спрошу, что ему об этом солдатике пропавшем известно.

Федька, щурясь от дыма, но по-прежнему явно рисуясь, не выпуская сигары из импортных зубов, достал из ящика стола очки в тонкой золотой оправе, нацепил их на нос, потом открыл черный органайзер и, проведя пальцем по странице, отыскал нужный телефонный номер. Набрал, прижал трубку к уху.

– Алле… Герман Васильевич? Узнал? Как же, как же… Вчера только виделись. Вы, кстати, в отпуск когда? А то давайте вместе махнем. Не-е, Кипр – это несерьезно. Пусть там быки отдыхают. Не люблю. Народу тьма, новые русские, хамство… Предлагаю Венецию. И публика другая, и эти, как их… предметы искусства. Да, культура, мать ее… Нет, с финансированием проблем не будет. Моя фирма на себя все расходы берет… Какой разговор, сочтемся… Да, Герман Васильевич, мне консультация ваша нужна. У меня родственник… дальний… э-э… – Федька глянул поверх очков на Самохина, и тот догадался, подсказал:

– Вячеслав Игоревич Милохин, сержант, в десанте служил.

– Вячеслав Игоревич Милохин, – продублировал в трубку Федька. – Сержант. В десантных частях служил и пропал. В ходе боевых действий. Какие-то сведения о нем имеются? Есть?! – он победно посмотрел на Самохина. – Ну-ну… По линии МВД? А что так? Поня-а-тно… Значит, в УВД? Есть, спасибо. Ну, до встречи. Снасти готовьте – будем в Венеции карасей ловить. И на этих, как их… ну, вроде презервативов, что ли, кататься. Ну да, на гондолах. А я как сказал? X-х-а, ха, ха! – Федька положил трубку, обернулся к Самохину, гася улыбку. – Жив паренек твой. Пока. В плену он. Что да как, облвоенком не знает. Его освобождением МВД занимается.

– Ну, слава Богу, – вздохнул с облегчением отставной майор. – Главное – жив. Говоришь, МВД задействовано?

– Щас узнаю, чего это менты пленным солдапериком заинтересовались, – заверил Федька, полистал свой гроссбух и набрал очередной телефонный номер. – Семен Михалыч? Здравия желаю. Спасибо, жив. Как говорится, вашими молитвами… так-так… Не, Семен Михалыч, это не мои. Гадом буду, вы ж меня знаете… Что?! Не может быть… Вот суки, извините зa выражение. Выясню. Если мой парень – я вам его башку дурную пришлю. Заспиртованную… Шучу, конечно, разберусь. Вернем, какой базар! Да… А я по делу. Ваши орлы, я слыхал, солдатиком пленным занимаются. Сержант срочной службы Милохин. В чем там проблема? А-а… Надо же… Ладно, подумаю. Спасибо за информацию…

Федька положил трубку, встал из-за стола, прошелся туда-сюда, осторожно ступая по ворсу белоснежного ковра. Налил водки в рюмки – себе, Самохину. Молча выпил.

– Ну?! – не выдержал отставной майор.

– Баранки гну! – мстительно усмехнулся Федька. – Дай-ка «Приму» твою. Давно не курил… – Он глубоко затянулся, выдохнул, сказал удовлетворенно: – Хорошие все-таки сигареты! Бывало, на особом режиме пачку «Примы» подгонят – праздник! Все махра… Пальцы желтые от нее, не отмываются…

– Что с парнем-то? – напирал Самохин. Федька плюнул прилипшую к губе табачную крошку, покосился на приятеля, проронил скупо:

– За него обмен требуют.

– И чего они хотят?

– Не чего, а кого… Короче, так. Наши менты – сводный отряд Управления внутренних дел области – в Урус-Мартане стоит. И на них вышли люди полевого командира… э-э… забыл фамилию, да черт с ним! Пацан этот, Милохин, у него в плену. И «дух» требует в обмен на него освободить из колонии родственника своего, Ису Асламбекова. Он в нашем Степногорске на тройке сидит… Так что – дрянь дело. На такой обмен разрешение чуть ли не самого президента требуется. И нам здесь проще этого чучмека на зоне удавить, чем оттуда вытащить.

– И как же теперь? – обескуражено спросил Самохин.

– Был случай, год назад мента пленного обменяли на чеченца здесь, у нас в городе, задержанного. Но тогда как раз выборы губернаторские подоспели, под эту марку и обменяли. Мол, губернатор наш – благодетель, своих даже там не оставляет. Хотел на второй срок избраться, вот и провернул этакую рекламную кампанию. Но тот чеченец, которого на мента обменяли, осужденным еще не был, только под следствием. Быстренько дело на него закрыли, в машину засунули – и на Кавказ – гуляй, Вася. А как из зоны зэка освободить, ума не приложу. Надо, чтобы ему суд вначале приговор отменил. Ты ж сам тюремщик, знаешь, что просто так из колонии заключенного никто не отпустит. Основание нужно… Одно тебе твердо пообещать могу – думать буду. А как надумаю – сообщу. Варианты разные могут быть…

Самохин кивнул сокрушенно, потом попросил:

– Ты, Федя, еще одну услугу мне окажи. Шпалер нужен.

Федька присвистнул удивленно:

– Кого это ты, майор, мочить собрался? И какой ствол предпочитаешь?

– Любой. Лишь бы стрелял.

– Если прямо сейчас, револьвер дать могу. Ревнаган. Хорошая машина, убойная. А если «тэтешник» требуется – то пошукаю, но не сегодня.

– Давай наган, мне без разницы.

– Патронов много надо? У меня только те, что в барабане – шесть штук.

– И одного хватит.

– А если осечка? – удивился Федька.

– Тогда два возьму. Один про запас.

Федька прищурился, глянул остро:

– Ты чего задумал, Самохин?

Отставной майор налил себе водки, выпил не закусывая, сказал поморщившись:

– Болею я, Федя.

– -Что-нибудь серьезное?

– Такое серьезное, что через месяц-другой – кранты…

– -И… вылечиться нельзя?

– Рак. В последней стадии. Так что… Ну, чтоб не мучиться….

Федька понимающе кивнул, потрепал Самохина по плечу.

– Посиди, сейчас принесу.

Вышел в соседнюю комнату и, вернувшись через пару минут, положил на стол перед отставным майором вороненый наган.

– Ствол старый, но надежный, не засвеченный. Патроны в барабане.

Самохин взял револьвер, сунул во внутренний карман пиджака, буркнул хмуро:

– Спасибо. Вернуть не обещаю. Когда время приспеет, не промахнусь, чай…

 

Глава 8

О том, что происходило в эти дни в Степногорске, Славик не знал, даже догадываться не мог. Зато теперь он не сомневался, что нужен боевикам. Иначе убили бы сразу, не мороча себя охраной и кормежкой пленника. Но зачем понадобился горцам простой солдат? Денег на выкуп у мамы нет, менять сержанта-десантника на заключенного полевого командира федералы тоже не станут. Славик долго размышлял, додумался даже до того, что держат его взаперти для получения донорских органов – почки, например, а может быть, сердца. А потом думать и бояться ему надоело.

Вспомнилась отчего-то некстати излюбленная мамина присказка – дескать, мы с тобой, сынок, люди маленькие, нас каждый обидеть может.

Слыша это, Славик еще тогда, в детстве, бесился. И если кто-то пытался обидеть его, унизить – в школе, во дворе, – то нарывался на хорошо тренированные, набитые о доски и кирпичи кулаки. И позже, в армии, он в обиду себя не давал. Одно дело – приказ, который следует выполнить точно и в срок, другое – издевательские приколы «дедов».

После одной такой стычки Славик оказался в медсанбате с сотрясением мозга, но и «дед» ушел на дембель с переломанной и зашинированной сталистой проволокой челюстью.

Еще ребенком Славик нашел универсальное средство против детских страхов. И если разгулявшееся ночью воображение рисовало ему кого-то жуткого, мохнатого и зубастого, прячущегося под кроватью или в темном неосвещенном углу, Славик, в свою очередь, представлял себя не жертвой, а эдаким хищником, которого до дрожи боятся таящиеся в комнате зубастые и волосатые существа, а потому и улепетывают в ужасе – стоит только приблизиться к ним грозно с пластмассовым пистолетом в руках…

И сейчас боевики наверняка боятся его, запертого в подполье с крепкими стенами, охраняют бдительно, с оружием в руках. Да, они могут, конечно, его убить, но при этом не перестанут бояться ни Славика, ни друзей его в голубых десантных беретах. А потому и нападают исподтишка, из засад, а если и решаются на ближний бой, то только под кайфом, вколов себе в лысый череп двойную дозу афганского героина.

Славик непременно напал бы на охранника Гогу, и если не убил, то руку ему поломал бы точно, но… Исход этой схватки вполне предсказуем. Гога наверху явно не один, судя по доносившимся иногда сквозь крышку погреба разговорам, смеху, и напарник охранника в случае нападения просто пристрелит Славика, не рискуя вступать в рукопашную схватку.

А потому Славик решил не торопиться и выжидать. Сколько они, десантники, участвуя в зачистках, освободили пленников, заложников да рабов по горным аулам! Может быть, и до него дойдет-таки очередь! Вон, в Ачхой-Мартане в одном доме мужика из ямы вытащили – в колодках, заросшего да беззубого. Из Тулы, кажется, родом. Его пятнадцать лет назад, при советской власти еще, чеченцы похитили, в рабстве держали, из дома в дом перепродавали. Однажды на десять баранов обменяли русского раба. Недорого они нашего брата ценят…

Пятнадцать лет ждать Славик, конечно, не будет. А вот пару недель еще потерпит. Дольше нельзя. Ослабнет от скудной кормежки. И тогда – бери его любой голыми руками…

Нет, не дождетесь, сволочи! Решено: еще две недели – и на прорыв!

 

Глава 9

В связи с предстоящими похоронами подруги Ирина Сергеевна взяла на работе отгул. Утром она успела забежать в гарнизонный Дом офицеров, где в пустоватой комнатушке с ободранным обоями располагался Комитет солдатских матерей. Дородная дама, холеностью своей контрастировавшая с сиротской убогостью казенного кабинета, по возрасту тянула скорее, на бабушку, чем на солдатскую мать. Не слишком внимательно выслушав посетительницу, она пообещала сделать запрос в Министерство обороны. И неожиданно предложила Ирине Сергеевне поучаствовать в акции в поддержку вывода войск из Чечни, для чего требовалось выехать в Москву и встать там в пикете, где укажут, с фотографией Славика в руках. Командировочные расходы Комитет брал на себя. Ирина Сергеевна обещала подумать, тем более, что поездка намечалась лишь через месяц.

Затем она поспешила в редакцию газеты «Новый путь», где работала Фимка. Там великодушно заявили, что всю подготовку к траурной церемонии берут на себя. Газета была старая, родословную свою вела от первых дней установления советской власти в области, а потому хоронили здесь часто – множество древних журналистов доживали свой век, числясь за редакцией этого печатного издания. Оказалось, что в газете существует даже специальный сотрудник на случай таких скорбных мероприятий. Расспросив Ирину Сергеевну о росте и фигуре покойной, он споро черкал в блокнотике цифры, обозначающие размер гроба, и предупредил, что редакция выделяет средства только на памятник из оцинкованного железа, а за мраморный или изготовленный из имитирующей камень мраморной крошки следует доплатить родственникам усопшей. Ирина Сергеевна, подумав, согласилась на оцинкованный, ибо близких родственников у Фимки в городе, кажется, не осталось.

В завершение расторопный сотрудник все-таки поручил Ирине Сергеевне разыскать всех друзей покойной и предупредить их, что вынос тела назначен на завтра, а до полудня состоится прощание с усопшей, которое пройдет в Красном уголке редакции.

Все близкие родственники Фимки, насколько было известно, выехали из страны – кто в Америку, кто в Израиль, из трех ее бывших мужей Ирина знала нынешний адрес лишь одного – Новокрещенова. Он учился с Игорем в мединституте, потом вроде бы служил в какой-то закрытой системе. С Фимкой они прожили недолго, разошлись лет пятнадцать назад, но сказать о смерти бывшей жены ему, наверное, нужно.

Где живет Новокрещенов, Ирина Сергеевна узнала случайно. Встретила его несколько месяцев назад на кривой улочке, в частном секторе недалеко от центра. Поболтали о том, о сем. Она рассказала ему о Фимке, он выслушал без особого интереса. Прощаясь, указал на кособокий домик, больше напоминающий сарай, и предложил равнодушно: мол, будешь в здешних краях – заходи. Она, конечно, так и не зашла ни разу, забыла об этой встрече, а вот теперь вспомнила и решила забежать сообщить Новокрещенову о смерти Фимки.

Навестить Новокрещенова Ирина Сергеевна собиралась ближе к вечеру – днем-то он наверняка на работе, а пока решила забежать домой – вдруг у соседа, Владимира Андреевича, какие-то новости о Славике появятся.

Поднявшись на свой этаж, обнаружила свернутую старательно и вложенную в замочную скважину записку. Пытаясь разобрать незнакомый почерк, особенно корявый из-за того, что человек наверняка писал в неудобной позе, на колене, может быть, Ирина Сергеевна нетерпеливо открыла дверь и пошла на кухню – к окну, ближе к свету.

Записка никак не касалась Славика. В ней сообщалось коротко: «Гр. Милохина! Прошу позвонить мне по телефону 68—31—51 касательно обстоятельств, предшествовавших смерти гр. Шнеерзон. Участковый Петров».

Ирина Сергеевна сразу же набрала указанный номер, попросила пригласить к телефону милиционера Петрова. После минутной заминки он взял трубку. Узнав, кто звонит, обрадовался и сказал, что, если Ирина Сергеевна не возражает, он подъедет через полчаса для важного разговора, связанного с проводимым дознанием по факту самоубийства известной ей гражданки.

Участковый оказался тот самый, что приезжал давеча. Был он высок, молод, белобрыс, раскрасневшийся от полуденной жары. Предложенный ею чай милиционер пил, громко прихлебывая, и выпил, отнекиваясь поначалу, три чашки. Так же конфузясь, хрупал печеньем, и Ирина Сергеевна поймала себя на том, что с удовольствием кормит здорового сильного мужика впервые за последние… лет десять, наверное, если, конечно, не считать Славика и его друзей, и засмущалась отчего-то, краем глаза замечая, как работают желваки на пылающих, шелушащихся слегка от солнечного ожога щеках участкового, как легко разгрызает он крепкими зубами не слишком удачно получившееся на этот раз, пересушенное в духовке печенье. Отодвинув чашку, милиционер достал из тощей папочки лист бумаги и авторучку.

– Дело в том, – сказал он доверительно, – что криминала в гибели гражданки Шнеерзон мы не нашли. В момент самоубийства в квартире она была одна, дверь оказалась запертой на щеколду изнутри. Записку предсмертную я вам показывал, эксперты однозначное заключение дали – ее рукою написана. Так что с этой стороны все в порядке. То есть, в смысле криминала, конечно, – спохватился он. – Знаете, когда журналист гибнет, всегда подозрения возникают. Коллеги волнуются, общественность. Ну и… национальный вопрос еще. Вы меня понимаете? Так что мы уже в таких делах обжигались, а потому на опережение работаем, копаем на всякий случай, чтоб к нам претензий потом не возникало. Начнут, нее кому, не лень версии да догадки строить, а нам проверяй… И все-таки одна нестыковочка в этом деле имеется. В записочке посмертной сказано, что расстается с жизнью гражданка Шнеерзон добровольно по причине смертельного заболевания. Не желает медленно и мучительно умирать от рака, просит никого не винить… Помните?

Ирина Сергеевна торопливо кивнула – еще бы не помнить! Она ведь сама отвела Фимку к докторам, которые и обнаружили страшный недуг.

– Так вот, – продолжил участковый, – а судмедэксперт, который вскрытие тела производил, никакого рака у нее не нашел. Гастрит, пишет он в своем заключении, есть, камешек в почке – кажись, в левой, – еще что-то… по женской части… А рака, то есть опухоли злокачественной, ни в желудке, ни в других органах нет. Как же так получается?

– Н-не знаю, – пожала плечами обескураженно Ирина Сергеевна.

– Может, вы знаете, где ей диагноз поставили? В каком лечебном учреждении. Не сама же она себе такую болячку выдумала. Где-то ее обследовали…

– В нашей поликлинике, – подтвердила Ирина Сергеевна, – где я медрегистратором работаю. В третьей городской.

– Фамилия врача?

– Ой, я не помню… сейчас… Да, заведующая поликлиникой, Нина Анатольевна, посоветовала Фимке… Евфимии то есть, обратиться в нетрадиционный центр «Исцеление».

– Кстати, к вам, как к работнику регистратуры, вопрос. Раз гражданка Шнеерзон в вашей поликлинике обследовалась, то на нее должна была какая-то меддокументация сохраниться. Ну, я не знаю… медицинская карточка, анализы…

– Нет, – покачала головой Ирина Сергеевна, – карточку на нее мы не заводили. Она не на нашей территории проживает, и страховой медицинский полис не приносила. Сейчас же любую процедуру, обследование можно за плату пройти. Ну, она и прошла. А результаты – рентген желудка, УЗИ, еще что-то… у ней на руках оставались… А потом завполиклиникой по ним увидела, что рак нашли, и посоветовала в «Исцеление» обратиться. К Константину Павловичу Кукшину. Фимка… к нему сходила, а выйдя ругаться стала: он, мол, болтун и лжец. Ну и… все. Больше я ее не видела.

Участковый торопливо записывал. Закончив, протянул бумагу Ирине Сергеевне.

– Прочтите, поставьте дату и распишитесь.

Ирина Сергеевна не слишком внимательно пробежала глазами по его каракулям и поняла, что милиционер почти дословно, только без пауз, записал ее рассказ.

Спрятав бумагу в папку, милиционер, вежливо попрощавшись, ушел, а Ирина Сергеевна осталась на кухне, грызла печенье и размышляла о загадочной болезни, сгубившей Фимку.

Смерть подруги, деловитой и доброй, тараторящей беспрестанно, перескакивающей от одного дела к другому, падкой на все блестящее, заметное, будь то тема для новой статьи или мужчина («Ирка, ты бы видела его глаза! Он та-ак на меня смотрел!»), ошеломила Ирину Сергеевну. В ее представлении люди с темпераментом Фимки должны жить лет по сто, не меньше. Все-то им интересно, все-то их касается. И вдруг – неизлечимая болезнь, которую теперь не могут определить, самоубийство. Дикость какая-то – как сказала бы сама Фимка, случись такая история с кем-то из ее знакомых – таких же молодых, жизнерадостных.

Ирина Сергеевна, оторвавшись от раздумий, решила не затягивать с визитом к Новокрещенову – ищи потом его домишко в сумерках среди развалюшек в темном неосвещенном квартале.

Вечер приближался, плазменное солнце висело низко, у самого окна, обдавая тесную кухоньку жаром. Ирина Сергеевна заперла квартиру и вышла на улицу, где все-таки чувствовалось легкое дуновение ветерка, остужающего раскаленный, оплывший под беспощадными солнечными лучами город.

Старый район, где обитал бывший муж Фимки, находился неподалеку, через три остановки. Его узкие улочки, застроенные рядами одноэтажных особнячков, заросли тополями и кленами, а обитавшие тут вечные старушки на трухлявых крылечках ждали с незапамятных времен кого-то, вглядываясь потускневшими глазами в конец горбатых, заплесневелых улочек, да так и не могли дождаться…

Осторожно ступая по усыпанной золой тропинке, как по скрипучему праху, шла Ирина Сергеевна к человеку, которого знала много лет назад молодым, полным надежд и честолюбивых стремлений.

Удивительно, что именно здесь нашел пристанище Новокрещенов, которого Ирина Сергеевна всегда считала жестче, целеустремленнее Игоря. И если уж его укатала жизнь, пережевала и выплюнула, поселив в этой убогой обители невостребованных нынешним временем людей, то и тестообразный Игорь вскоре непременно окажется где-нибудь по соседству, если его новая жена Люська исполнит угрозу и выставит выпивающего явно не в меру мужа из «фамильных» хором, прикупив ему милости ради хибарку в таком же городском захолустье

А как празднично начиналось все двадцать лет назад! Фимка познакомилась с двумя молодыми докторами, проходившими врачебную практику, и представила им Ирину. Похожих парней в то время часто в кинофильмах показывали – умных, ироничных, цитирующих при случае стихотворения Евтушенко или Евангелие, способных в компании, погрустнев после пятой рюмки, выщипать из гитары что-нибудь прочувственное, полузапретное, из Окуджавы, например.

Ирина Сергеевна спохватилась, поняв, что плачет, промокнула глаза уголком платочка. Остановилась, огляделась. Кажется, пришла. Вот проулочек с приметным вековым тополем, зияющим у комеля выжженным дуплом. Прохожие использовали пустотелый ствол вместо урны, и кричащая горелой чернотой полость была заполнена грудой мятых пластиковых стаканчиков и обертками от мороженого.

Все оказалось даже хуже, чем ей представлялось. Новокрещенов обитал в древней халабуде, осевшей по самые окна в землю. В глубине двора стоял дом попросторнее, из белого силикатного кирпича. Возле него роилась орава голопузых детей – чернявых, цыганят, что ли? Завидев незнакомку, шагнувшую за кривую калитку, чудом держащуюся на одной петле, пацанята обступили, галдя.

– Здравствуйте, – сторонясь протянутых к ней грязных ручонок и пытаясь не выказать брезгливости, вежливо обратилась к ним Ирина Сергеевна. – Подскажите, пожалуйста, ваш сосед, Георгий Новокрещенов, дома?

Дети таращились на нее, лопоча что-то на тарабарском языке, а мальчик постарше обошел Ирину Сергеевну сзади и шлепнул ее пониже спины, отскочил с визгом, а потом показал большой палец, сверкнув дьявольским антрацитом глаз.

– У-у-у, джапа! Ха-ра-шо-о!

Галдящую стаю разогнал вовремя подоспевший Новокрещенов. Бесцеремонно раздавая затрещины, он протиснулся под визг детей к гостье, улыбнулся смущенно:

– Какими судьбами? – спохватившись, указал на убогий домишко. – Как говорится, прошу к нашему шалашу…

Опасливо пригнувшись под низковатым даже для нее косяком, Ирина Сергеевна вошла в сенцы. Половицы жалобно издыхали при каждом шаге, в «шалаше» оказался еще один жилец – белобрысый, всклокоченный парень в куртке и штанах маскировочной расцветки. Притулившись на низенькой скамеечке у рыжей, не беленной давно печи, он чистил картошку, ловко управляясь огромным ножом. От грязного клубня в помойное ведро сползала извилистой лентой, исчезая без плеска в мутной воде, картофельная шелуха.

– Ба-а! – удивился и, похоже, обрадовался он при виде гостьи. Встал, оказавшись ниже Ирины Сергеевны, но не комплексуя нисколько по этому поводу, радушно предложил: – Как раз к обеду! Щас я картошечки нажарю, да за бутыльком слетаю! Что предпочитаете, беленькое али красненькое?

– Оставьте, пожалуйста, – поморщилась Ирина Сергеевна и помахала рукой у лица. – Ну и запах у вас… Табаком, перегаром…

– Мужичий дух, – подтвердил без смущения белобрысый. – Так в армейских казармах и тюремных бараках пахнет. Помню, когда мы под Гудермесом стояли, нас в палатке восьмиместной два взвода набилось. Сорок орлов, месяц немытые, а жратва – каша перловая в консервных банках…

– Ванька! – прикрикнул Новокрещенов, – кончай трепаться. Выйди во двор, перекури пока…

– Есть! – козырнул, приставив к виску лезвие ножа, Ванька, а потом неожиданно метнул нож, и тот, свистнув, вонзился в дверной косяк, завибрировал эбонитовой рукояткой басовитым шмелем: «взы-у-взы». – Прошу прощенья, м-мадам, – галантно всплеснул он пламенем спутанных, врастопырку, кудрей, обошел осторожно гостью и через мгновение голос его уже доносился во дворе: – Ну, мальчики-душманчики, налетай! Щас будем приемы рукопашного боя отрабатывать! – и ответный визг восторженной ребятни.

Новокрещенов, глядя в окно, покачал неодобрительно головой:

– Простота русопятая! Папаша этих пацанов таких, как Ванька, на Памире отстреливал, а он с ними развлекается… Садись, Ирина, рассказывай, что случилось. Не зря ведь пожаловала?

Ирина Сергеевна села на краешек табурета, сказала, теребя в пальцах скомканный платочек:

– Фимка умерла.

Новокрещенов воззрился на гостью растерянно, поскреб пятерней серебристую щетину на подбородке, спросил:

– Господи, она-то с чего?

– Рак. А потом этот… Ну, в общем, суицид… – всхлипнула Ирина Сергеевна, промокнув глаза.

– Ну дела-а… – Новокрещенов явно не знал, как реагировать на такое известие. И это понятно. С одной стороны, Фимку ему, безусловно, жалко. Расстались они легко, беззлобно, Ирина Сергеевна не помнила, чтобы подруга хаяла бывшего мужа. Так, досадовала порой, что оказался не тем человеком, какой ей нужен, потому и не сложилось… С другой – они не жили вместе уже больше пятнадцати лет, детей у них не было… Нет, горевать шибко он не мог, это было бы фальшиво. Просто оборвалась еще одна нить, связывавшая его с прежней, благополучной жизнью, и это, конечно, тоже болезненно.

Новокрещенов скривился, опять потер неряшливо заросшую щеку, словно зуб ноющий успокаивал, да так и не успокоив, зажмурился, присел поодаль на койку, заправленную суконным солдатским одеялом, сказал горько:

– Так вот, Ира. Живем вроде, живем, а потом раз – и нету. А зачем жили, спрашивается? Раньше-то хоть в Бога, в загробный мир верили. В вечное, так сказать, бытие.

Она уже пожалела о том, что пришла сюда. Что за дело этому опустившемуся, обрюзгшему до Фимкиной смерти?

Повод для очередного запоя с дружком придурковатым. Нет, зря пришла!

– Я, Ира, третий день уже не пью. Ни в одном глазу! – оправдывался Новокрещенов. – Вот на пару с приятелем завязать пытаемся. Чтоб, значит, не в одиночку страдать.

– Ах, три дня… – скептически усмехнулась Ирина Сергеевна. На примере Игоря она знала цену таким покаянным просветлениям, длившимся от силы пару недель, за которыми следовало еще более яростное, убийственное для окружающих пьянство.

– Работаешь? – помолчав, спросила она.

– Я ж на пенсии… По выслуге лет, – виновато пояснил Новокрещенов и поинтересовался вяло: – А Игорь как? Все врачует?

– Врачует… пока, – усмехнулась Ирина и добавила неприязненно: – Сговорились вы, что ли, спиваться-то?

– Жизнь такая, – вздохнул Новокрещенов.

– Жизнь! Да что вы видели в жизни-то? Горе перенесли, войну? Ноги вам поотрывало, изранило? Жили в свое удовольствие, ни в чем себе не отказывали, ели-пили да спали… Работенка – не бей лежачего, целители-врачеватели! Один в поликлинике градусники ставил, другой пупки больным зеленкой мазал. От безделья вы пьете, вот от чего!

Новокрещенов молчал, свесив седую голову, потом, вздохнув, процитировал:

– Помнишь, у Высоцкого? «Безвременье вливало водку в нас…»

– Пока вы спивались, по квартиркам родительским да гнилушкам таким вот прятались, война началась, и ваши дети… Наш Славик… жизни за вас, оглоедов, кладут. За таких, как ты, пенсионер Новокрещенов, за муженька моего бывшего… дружка твоего толстозадого, Игоречка… У-ух, ненавижу! – Она поднялась резко с табурета, и тот опрокинулся с грохотом. Новокрещенов мелко вздрогнул и, покосившись на гостью, спросил опасливо:

– А что… Славик? Он… в армии служит?

– В армии. Воюет! – с неожиданной для себя гордостью сказала Ирина Сергеевна, а потом, вспомнив о своей беде, словно укол в сердце ощутила, ойкнула, поправилась: – Воевал.

Новокрещенов молчал подавленно, и она, пожалев его – мятого, несчастного, загнанного в собачью конуру, спросила примирительно:

– На похороны-то пойдешь?

– Пойду, – с детской готовностью кивнул Новокрещенов и тоже встал с койки, поинтересовался с надеждой: – Может, помощь нужна? Так я сейчас, мигом. У меня и деньги есть…

– Сиди уж… – улыбнулась грустно Ирина Сергеевна. – В редакции сказали, что сами управятся. А вот из родственников, выходит, только ты да я… Оденься поприличнее. Есть во что?

Новокрещенов, воодушевленный смягчившимся тоном гостьи, открыл скрипучую дверцу громоздкого платяного шкафа и продемонстрировал черный, почти новый костюм.

– Да ты, Георгий, прямо жених с приданым! – усмехнулась скорбно Ирина Сергеевна. – Пойду я, пожалуй…

Она уже раскаялась, что так вот, с порога, набросилась на него, и чувство жалости к этому крупному, нескладному мужику, который топтался сейчас перед ней виновато, усилилось. В конце концов она ошарашила его своим сообщением, а ведь он, вполне вероятно, до сих пор неравнодушен к Фимке, может быть, даже любит ее и переживает. Бывает же так?!

– Как… она умерла? – словно прочитав мысли Ирины, выдавил из себя Новокрещенов и тут же поперхнулся, отвернулся торопливо, захлебнувшись в приступе кашля, аж плечи ходуном заходили, а за окном орали, барахтались дети, и нелепый, малорослый Ванька то расшвыривал их, то сгребал длинными руками в кучу-малу.

Выслушав короткий рассказ о болезни и гибели бывшей жены, Новокрещенов насупился и, уточнив, что за милиционер и из какого отдела занимается этим делом, пообещал сумрачно:

– Я к нему тоже схожу. Разберусь.

Ирина Сергеевна, задержавшись у порога, попросила:

– Ты уж не пей в эти дни, может, и впрямь бросишь. Жизнь-то впереди еще длинная.

Роившаяся вокруг Ваньки чумазая толпа ребятни не обратила на Ирину Сергеевну внимания, и она благополучно покинула двор.

Вернувшись домой, она сразу позвонила в квартиру Самохина. Тот открыл тотчас же, словно ждал ее у двери.

– Ну?! Что?! Узнали? – выпалила Ирина Сергеевна, и отставной майор ответил, не томя:

– Жив!

Ирина Сергеевна обняла соседа за шею и поцеловала во влажную от пота, колкую щеку.

– Спасибо.

Самохин застыл, запыхтел, сконфузясь, слегка пахнул водочным духом, пояснил, смущаясь:

– Выпил чуток. С моим… информатором. Он точно узнал, что сын ваш в плену. Но это дело поправимое. Оттуда мы его вытащим. Главное – жив.

Впервые за много лет она почувствовала, что появился человек, которому можно довериться, который не оттолкнет, не подведет в трудную минуту. И со Славиком теперь все сложится хорошо. Отчего-то она была уверена в этом…

 

Глава 10

Удивительно, однако Новокрещенов умудрился не выпить ни капли спиртного даже после похорон бывшей жены, хотя и сидел за поминальным столом. По традиции, окунул вялый, безжизненный блин в разведенный водичкой мед, похлебал суточных столовских щей, а когда все поднимали, не чокаясь, граненые стаканы с водкой, он дул теплую липкую газировку, вытирая беспрестанно клетчатым носовым платком потный лоб.

Как ни странно, трезвым оставаться ему в тот день помог черный, давно не ношеный костюм-тройка. Новокрещенов едва не спекся в нем на июльской жаре. Тем не менее приличествующая трагической обстановке похорон одежда, а также короткая, молодящая стрижка, которую виртуозно сделал Ванька, подровняв седые лохмы приятеля и заодно сбрив недельную щетину, сделали Новокрещенова похожим на себя прежнего и равным, по крайней мере внешне, тем, кто пришел проводить Фимку в последний путь. Вполне вероятно, что среди них были и другие бывшие ее мужья, но он не знал их, не видел никогда, как, впрочем, и они его.

Никто не интересовался Новокрещеновым, не спрашивал, кто он и откуда, не тыкал в него указующим пальцем, лишь перед самым выносом тела какой-то шустрый молодой человек велел ему встать во главу процессии, поручив в паре с Ириной Сергеевной нести нестерпимо пахнущий лаком бумажный венок.

Она, хотя и утирала платком заплаканные глаза, все же скользнула взглядом по костюму подобающе скорбному, по бритым щекам, заметила трезвость Новокрещенова и, кажется, оценила.

Позже, когда ехали автобусом на кладбище долго-долго, по объездной дороге, Новокрещенов подсел к Ирине Сергеевне и, вздыхая сокрушенно, опять расспрашивал о болезни Фимки, о смерти ее внезапной, вдруг поймал себя на мысли о том, что впервые за много лет, общаясь тесно с посторонним человеком, не таит дыхания, говорит свободно, не опасаясь окатить собеседницу одуряющим, зловонным до омерзения перегаром…

Возвращение к самому себе, забытому почти, не оглушенному алкоголем, ему неожиданно понравилось. Он уже не боялся трезвых мыслей, потому что ушла сопутствовавшая им душевная боль, вернее, не то чтобы ушла совсем, а приобрела какой-то иной, благостный оттенок – подобные чувства, должно быть, испытывают глубоко верующие люди, чьи страдания лишь приближают их к постижению сладости праведного бытия…

Фимку схоронили деловито и споро. Два дюжих, перемазанных глиной могильщика опустили на брезентовых ремнях гроб на дно глубокой, пахнувшей стылой сыростью ямы, присутствующие бросили вслед по горсти влажной земли, а потом коллеги по журналистской работе, меняясь время от времени, принялись торопливо работать лопатами.

Он так и не выпил, сдержался, и на кладбище, где мужики, подравняв холмик и уступив место женщинам с венками, хлопнули-таки по стопочке, ни позже, на поминках. Выйдя из душной столовой, пропахшей кислыми щами, абрикосовым компотом, он потоптался на крылечке, где уже стояли разгоряченные летней жарой и выпивкой Фимкины друзья-журналисты, шутили, смеялись, потом, спохватываясь, наводили грусть на сытые, разморенные лица, но привычка к зубоскальству брала свое. Чтобы не смущать их, Новокрещенов отошел, побрел к троллейбусной остановке – пора было отправляться домой, где теперь не царила похмельная тоска, а жизнерадостно хлопотал пригретый им Ванька. Как-то ненавязчиво он перетянул на себя все заботы по дому: мыл посуду, полы, таскал с улицы воду, бегал в магазин и даже на базар, где, как подозревал Новокрещенов, приворовывал потихоньку, ибо всегда возвращался с продуктами, которые невозможно было купить на те малые деньги, что он брал с собой в походы на рынок из их «общака».

– Мне много финансов давать нельзя, – простодушно объяснял Ванька, отказываясь от большой суммы. – Я с ними обращаться не умею. Как только заведутся рубли в кармане – не успокоюсь, пока всё до копейки не спущу.

– Зато покупки удачные делаешь, – осторожно намекнул Новокрещенов. – В прошлый раз свинины килограмма три припер, а денег у тебя, я знаю, и на кило не хватало…

Ванька расплылся в горделивой улыбке:

– Это у меня от бабушки отцовой. Она, когда в райцентр на базар ходила, а он у нас, базар-то, по выходным только работал, ни денег, ни товару с собой не брала. Один мешок, да и тот пустой. С деньгами, грит, и дурак купит, а ты за так попробуй! И подряжалась там торговать. Стоит, к примеру, колхозник – с мясом ли, картошкой, еще с чем, а покупают у него плохо. Бабка моя тут как тут: давай, родимый, я тебе подмогну. Да как почнет кричать, товар нахваливать – на весь базар слышно. Да все с шутками, прибаутками, народ отовсюду сбегается – любопытствует да покупает. Ну и подворовывала, конечно, не без этого… – Подмигнул он. – У нее юбка была огромная, колоколом. А спереди в подоле дырка, незаметная прорезь. А изнутри – здоровый такой карман пришит, в него ведро картошки, не меньше, входило. Идет бабуля моя, бывалыча, по рядам, приценяется. Там яблочко посмотрит, пощупает, там апельсинку или свеколку, и кой что – раз – и в прорезь, под юбку. А зимой рукавицы носила – с секретом. Большие рукавицы, а на ладони опять же дырка. Берет яйцо, к примеру, с прилавка, покрутит в руке то так, то эдак – дескать, мелковато да дороговато. И вроде на место покладет, а на самом деле оно в рукавице остается. Потом – в кожушок. А в нем тоже карманы ведерные. Возвращается с базара, и на горбу полный мешок всякой снеди тащит…

Ванька вздохнул, вспомнив бабушку, и добавил, оправдывая ее:

– Так-то она дюже честная была. В деревне с роду чужого не брала. Я как-то в сельпо на полу десятку нашел – обронил кто-то. Малой был еще, обрадовался. Цап – и к бабушке. Так она заставила продавщице снести. Та, небось, себе прикарманила… – Ванька цокнул языком с сожалением, словно и теперь досадовал, что не попользовался теми деньгами. – Бабушка нас с братом, считай, одна тянула. Отец в аварии погиб – трактор под лед провалился. У нас и речка-то – тьфу, а зимой, в одежке – не выплыл. Мать замуж вышла, на Украину махнула. Ждите, говорит, я вам яблочек пришлю, сальца, край тот богатый… Ждем до сих пор, – он скривился, замолчал, сопя обиженно – видно, так и не простил бросившую их с братом мать.

– Быва-а-ет… – протянул Новокрещенов, а потом полюбопытствовал-таки: – А ты на базаре как действуешь? Бабушкиным манером – хвать три кило свинины с прилавка – и в карман?

– Не-е… – осклабился Ванька, – у меня друганы на рынке работают… в охране.

– Рэкет, что ли?

– Да не-е… во вневедомственной, милицейской. Я с ними в горячих точках встречался. Ну и помогаем друг другу, по старой дружбе.

– У тебя, как я погляжу, везде кенты, – буркнул, то ли осуждая, то ли завидуя, Новокрещенов

– Ага, – беззаботно согласился Ванька, – я с людьми вообще легко схожусь.

– Коммуникативный, значит…

– Ну да. А все потому, что от них ни плохого, ни хорошего не жду.

– Это как? – удивился Новокрещенов.

– Ну… вот, к примеру, познакомился я с человеком. С мужиком или с бабой – все равно. И сели мы, к примеру, выпивать. И я наперед знаю, что, когда напьюсь, новый Кент может меня обобрать.

– И что?

– Да ничего. Пью дальше. А там – как получится, может, оберет, а может нет.

– То есть ничего не предпринимаешь? – напирал Новокрещенов.

– Не-а. Пусть будет, что будет…

– А если он к тебе в карман полезет и ты его за этим делом застукаешь, что тогда?

– Да ничего. Поклади, скажу, назад! Ну, если не послушает, тада врежу.

– Как же ты можешь, наперед зная, общаться с такими-то? – изумился Новокрещенов.

– Так других-то нет! – в свою очередь развел руками Ванька. – Да и редко такое случается, чтоб обокрали-то. Раза три-четыре, не больше… Деньги – дело наживное, зато друганы – на веки… – И, пошарив за печкой, спросил: – Я, док, вот эту сумку возьму, на базарчик слетаю. Картошка кончилась, лучку куплю да редиски.

– Деньги-то нужны? – усмехнулся Новокрещенов.

– Есть! – беззаботно хлопнул себя по карману Ванька и спросил с надеждой: – Бутылек не прихватить? На рынке-то?

– Не надо, – поджал губы Новокрещенов.

– Ну, не надо, так не надо, – смиренно согласился тот и, прихватив матерчатую сумку, выскочил из дому.

Новокрещенову было легко с Ванькой. Для того не существовало сложных, неразрешимых вопросов бытия. Он жил в согласии с самим собой и с окружающим миром, радостно подставляя голову цвета подсолнуха и счастливо жмурясь, если светило солнышко, и так же беззаботно, как должное, воспринимая ненастья. А в минуты опасности собирался мгновенно, сосредоточивался на предстоящем броске, как хищный зверь, и готов был разить жестоко, без пощады, в чем убедился Новокрещенов на третий день их знакомства.

Вернувшись с похорон и с облегчением стянув с себя обжигающий горячей шерстью костюм, Новокрещенов, наскоро сполоснув потные шею и грудь под рукомойником, отказался от приготовленного Ванькой ужина и еще засветло лег спать. То ли трехдневная трезвость начала приносить свои благостные плоды, то ли вымотался он, сгорел эмоционально, погребая любимую некогда Фимку, а только спал он в ту ночь глубоко, без снов и ужасающих пробуждений, когда, еще не разлепив заплывшие веки, начинаешь с трудом собираться по частям, как бы идентифицируя собственную личность.

Проснулся тоже спокойно, чувствуя себя просветленным, вылежавшимся вволю, отдохнувшим и посвежевшим. С удивлением обнаружил, что отпустила вечная, казалось бы, головная боль и пальцы рук не тряслись мелко. И, что особенно удивительно, вдруг отчаянно, до слюнотечения, захотелось есть, чего не случалось по утрам уже долгие годы, когда завтраки, приближающиеся по времени к полудню, состояли большей частью из стакана водки и сухой, повизгивающей на зубах корки завалявшегося с вечера черствого хлеба.

Не обнаружив домочадца, Новокрещенов вышел во двор.

Здесь его прежде всего поразила тишина и отсутствие Аликовых «архаровцев». Солнце стояло уже довольно высоко, пекло ощутимо, и в такое время ватага обычно уже клубилась во дворе, висла на обглоданной яблоне, жужжала пчелиным роем. Не видно было и самого Алика, который по обыкновению в румяные утренние часы восседал на ковре посреди дворовой проплешины, оглаживая уютно лежащий на коленях круглый живот, и пил, отдуваясь, горький зеленый чай с кислой, до ломоты в зубах, и черной, как рубероид с крыши сарая, пастилой.

Тих и внешне безлюден был и дом их в глубине двора, не хлопала беспрестанно дверь, не скользили призрачными облачками туда-сюда то ли жены, то ли дочери Алика.

Присмотревшись, Новокрещенов разглядел возле дома, в чудом уцелевших кустах особо стойкого, неприступно-щетинистого шиповника, скрюченную в три погибели, явно таящуюся от кого-то фигурку Ваньки. С возрастающим удивлением наблюдал за тем, как тот ящеркой юркнул к стене соседского особняка, прижался к ней спиной, медленно распрямился и осторожно, вытянув шею, заглянул в окно. Потом отпрянул резко, обернулся, заметил Новокрещенова и подал издалека знак: показал на свои губы и помахал растопыренной ладонью. «Молчи!» – догадался Новокрещенов, и «стой!».

«Совсем свихнулся спецназовец», – решил он, опасаясь, не началась ли у героя кавказских войн заурядная белая горячка. Однако окликнуть приятеля все-таки не решился, остался стоять в сенцах, вспоминая, чем можно вылечить эту напасть в домашних условиях.

Прилипший к стене Ванька опять показал ему рукой, и Новокрещенов легко разгадал смысл этот жеста – уходи, мол. Отступив на шаг вглубь сеней, он топтался раздраженно – ишь, детские игры в «войнушку» затеял, а в уборную с утра, между прочим, особенно сильно хочется. Терпежу нет.

Он совсем было решил плюнуть на странные Ванькины маневры и отправиться с дощатой будочке по неотложным делам, когда заметил, что приятель опять присел и ловко, касаясь земли непропорционально длинными руками, по-обезьяньи пробежал вдоль стены, стараясь быть невидимым из окна, потом пересек стремительным броском открытое пространство двора, и, подскочив к Новокрещенову, бесцеремонно отпихнул его подальше в сени.

– Ты чего, боец, совсем с катушек съехал? – возмутился Новокрещенов.

– Не, док. Извини, – возбужденно задышал ему в ухо Ванька. – Тут дело такое. Соседей наших, чучмеков, два каких-то ухаря, видать, из блатных, прижучили. Хозяина… как его…

– Алика?

– Во, Алика, к стулу веревками привязали и поставили посреди комнаты, как памятник Чайковскому

– Кому? – не понял Новокрещенов.

– Этому, компанзитору… Он же сидит, на памятнике-то… Я в Москве видал.

– Тьфу ты! Не морочь голову, объясни толком. При чем здесь Чайковский?

– Так я ж и говорю! – блестел глазами Ванька. – Алик сидит привязанный, а ребятня его и бабы на полу в угол забились, воют от страха. У тех, двоих, базар с Аликом нехороший идет. Я уши-то навострил, просек. Они на него наезжают – плати, мол, что должен. Один стволом угрожает, другой ножом горло щекочет. Я вот что придумал…

– Нечего тут придумывать, – перебил его Новокрещенов, – дуй к телефону-автомату, он возле остановки автобусной, и вызывай милицию. Пусть приезжают и разбираются.

– Не-е, док, – решительно мотнул головой Ванька, – щас я их сделаю. Ты туточки посиди, я сам управлюсь.

– Брось, – скривился Новокрещенов. – Алик водкой самопальной торгует, а может, и наркотой. И эти такие же… Не поделили чего-то, а мы-то при чем?

– Как же, док? Так нельзя! Он же сосед наш, какой-никакой. Выручать надо.

Ванька с укоризной глянул на Новокрещенова, и тот отвел глаза, пробормотал пристыжено:

– Я что? Я ж не против. Ты говоришь, у них пистолет, нож. А я не Джеймс Бонд, чтоб такой братве руки крутить. И тебе не советую. Грохнут тебя… Было б ради кого жизнью рисковать… А то ради Алика…

– Да ерунда, управлюсь, – беззаботно отмахнулся Ванька. – Ты, главное, тихонько сиди, я, как время придет, – свистну.

– Ага, – взяв себя в руки, усмехнулся Новокрещенов, – ты справишься… Как тогда с дачниками… Повяжут бандиты тебя, усадят рядом с Аликом, а мне вас освобождать… Не пойдет. Давай вместе. Говори, что делать. Ты же у нас спецназ, тебе и карты в руки.

Ванька глянул остро, с прищуром, голубые глаза его льдинками царапнули по лицу Новокрещенова, будто пробуя на крепость, оценили, опять расцвели безмятежными васильками.

– Ладно, док. Вдвоем-то, конечно, сподручнее. Но я их и один запросто сделаю! Не люблю, когда оружием шуткуют. Взял в руки – так мочи, а не выпендривайся, особливо перед бабами да ребятенками… Мне б сейчас любой ствол с парой патронов, я б эту блатату, не целясь, положил… – Ванька осторожно, одним глазом, выглянул за дверной проем, прикинул что-то в уме, шевеля губами. – Толкуют пока… Расклад, значится, такой. Я первым двинусь, а ты, док, за мной. Как увидишь, что я на крыльцо поднялся и дверь в ихний дом открываю, считай до тридцати. А потом… – Ванька пошарил взглядом вокруг, вытащил из угла сеней пропыленную бутылку из-под водки, подал Новокрещенову. – На, ею забуздыришь вон в то окно, в среднее. Чай, не промахнешься? Близко только не подходи, а то шмальнут по тебе из шпалера с перепугу.

– Прямо в стекло бросать? – недоверчиво взвесил в руке грязную посудину Новокрещенов.

– Ну да! Эти двое на звон стекла среагируют, обернутся, а тут я в комнату заскочу и обоих вырублю.

– Чем? Голыми руками?

– А то! – фыркнул Ванька. – Чем же еще? Я ж говорю, был бы ствол, давно б все сам порешал. И не стал тебе голову морочить, операцию разрабатывать. Щелкнул бы через окошко обоих – и все дела… Да не боись, док, я их одной левой. Ты, главное, шумни…

– -А если входная дверь закрыта? – с волнением спросил Новокрещенов, уже охваченный азартом предстоящей схватки. Он-то ведь тоже парень не промах! Как ловко третьего дня двух шакалов у ларька отоварил!

– Приоткрыта дверь, я засек. Там щелочка есть. Ты пока до тридцати досчитаешь, я зайду тихонько, примерюсь. А как бутылкой шваркнешь – вперед. Всего и делов – двух лохов парой оплеух вырубить. Это ж не моджахеды хоттабовские. Так, быки тупорылые. Серьезных пацанов долги трясти не посылают… Ну, я пошел. Действуй, как обусловились!

Ванька четырехного скакнул по двору, взлетел на крылечко, обернувшись на миг, показал Новокрещенову кисть, загнул палец – один, второй – считай, мол, потом, взявшись обеими руками за ручку двери, потянул ее на себя и вверх.

«Чтоб петли не скрипели!» – догадался Новокрещенов, и видя, как втянулся пестрым ужом Ванька в дом, принялся считать судорожно, стараясь не частить и не сбиться: «Один… два… три… тридцать…», задохнулся от волнения, с всхлипом втянул в себя воздух и, ухватясь покрепче за скользкое от вспотевшей ладони бутылочное горлышко, не прячась, как отчаявшийся солдат на вражеский танк, пошел на одеревеневших вдруг, негнущихся ногах к заветному окну.

Остановился в десятке шагов, замахнулся и, с ужасом сообразив, что может не попасть на таком расстоянии в стекло, бросился вперед, заорав дико:

– А-а-а!

И с дистанции вытянутой руки наверняка швырнул бутылку в стекло, которое взорвалось у лица, сыпанув осколками. Увертываясь от них, Новокрещенов присел, закрыл глаза рукавом. А в доме что-то грохнуло, завизжали дети.

Новокрещенов, на Ванькин манер, сшибая коленки, пронесся на четвереньках под окнами, запрыгнул на крыльцо и, распахнув пинком дверь, ворвался в сени. Заплутавшись в полумраке, ткнулся сперва в темный чулан и тут услыхал голос Ваньки:

– Ты где, док? Заходи, готово! Сориентировавшись, Новокрещенов бросился в другую сторону, рванул тяжелые плюшевые занавески при входе и оказался в просторной, по-восточному пустоватой комнате с коврами на стенах и полу. Оглядевшись, увидел прежде других Ваньку – живого и, кажется, невредимого. Потом Алика, привязанного к стулу веревкой, пересекавшей крест-накрест его жирную грудь. Физиономия соседа напоминала перезрелый, лопнувший помидор, истекающий томатным соком. Налетчики успели-таки изрядно потрудиться, выколачивая из Алика заработанные неправедным путем денежки.

Шумное семейство уже ожило, заквохтало, но приблизиться к эпицентру разыгравшегося здесь секунду назад сражения не решалось, кучковалось в углу на возвышении, вроде нар, заменяющим им кровать.

Двое здоровенных парней скрючились на полу и походили выпуклыми шарами мышц на набитые арбузами матрасовки. Один, сложившись вдвое и прижав руки к животу, подвывал, уткнувшись лицом в грубый коверный ворс, другой, лежа на спине, спал будто, часто дыша и с хлюпаньем выпуская из носа кровавые пузыри.

– Круто у тебя, док, получилось! – восторженно похвалил Ванька. – Так дребалызнул в окно, что даже я ждал, и то вздрогнул. Прямо отвлекающая свето-шумовая граната бабахнула. А эти, – он пренебрежительно кивнул на лежащих парней, – аж подпрыгнули. И рыла в твою сторону своротили – чегой-то там? А я тут как тут! Приложил одного, и сразу – второго. Как в спортзале. Они, кажись, даже и не поняли, кто их выхлестнул. Вон об того быка аж руку отшиб. Здоровый, гад, а я с этой пьянкой чуток форму подрастерял…

Ванька потряс правой рукой, пошевелил пальцами, дунул на кулак и, высунув язык, старательно облизал сбитые до крови костяшки.

– Во, блин, кожу ссадил. А раньше кулаки – как копыта были. По шесть кирпичей в ряд колол – и хоть бы хны!

– Аи, Жора-джан! – щуря заплывшие кровоподтеками глаза, подал голос Алик. – Твой друг меня выручаль, бакшиш за мной – мамой клянусь! – Он силился растянуть разбитые губы, кивал и, судя по всему, был непробиваемо счастлив.

Новокрещенов указал на поверженных бандитов:

– Ас этими что теперь делать?

– А чо?! – пожал плечами Ванька. – Щас очухаются, ноги в руки, и тикать… Ты лучше глянь сюда, какой я трофей добыл!

Он протянул Новокрещенову револьвер – вороненый, с длинным, как у героев фильмов-вестернов, стволом, неожиданно тяжелый и удобный в руке.

– Это, док, тебе. Револьвер образца 1895 года. Тульский оружейный завод. А мне вот. – Ванька показал острую финку и, пряча ее в объемистый карман камуфляжных штанов, пояснил: – Буду картошку чистить. Сталь хорошая, острый ножик, как бритва.

– Аи, солдат, меня забыл, – загундосил Алик. – Отпускай, пажалста!

– Точно! – спохватился Ванька и, достав трофейный нож, ловко рассек в двух местах веревку. – Гуляй, душман!

– Русский солдат – добрый солдат! – провозгласил Алик, стряхивая с себя путы. – Брат! Русский – вах! Больна хароший, добрый!

Новокрещенов не сдержался, напомнил мстительно.

– Ты ж мне другое говорил недавно. Дескать, русский – не русский – какая разница?

– Аи, не нада «дескать». Дурак я был, слюшай! Не буду дескать, дарагой! Русский – харашо! Без русский всем плёхо! – извивался подобострастно Алик.

– То-то же! – снисходительно хлопнул его по плечу Ванька и предложил: – Давай, док, бери вон того, а я энтого. Хватит им тут валяться. Здесь, мать их так, не санбат!

Новокрещенов нагнулся, взял того, что булькал кроваво носом, попытался поднять. Тот, очухавшись, сел, очумело закрутил головой. В ту же минуту к нему подскочил один из Аликовых пацанов, и, взвизгнув, ударил босой пяткой в висок. Бандит выкатил удивленно глаза и опять повалился на бок.

– Зарежу, билать! – бесновался мальчишка.

Новокрещенов оттащил его за шиворот от поверженного. Мальчишка сверкал по-волчьи глазами, скалился на бесчувственного бандита и отошел лишь тогда, когда на него гыркнул на родном языке отец.

Оставив Алика на попечение причитавших жалобно домочадцев, Новокрещенов и Ванька выволокли налетчиков из дома.

Один из них, грудастый, как бройлерный петух, держась за челюсть, прошамкал, косясь на Новокрещенова:

– Это ты меня жвежданул, гад?

Ванька поднес к его носу мосластый, в рыжих зернах конопушек кулак.

– Видал? Я им на спор бугая-трехлетку с копыт сшибал. А если тебе врежу – башка отлетит…

Второй громила еле ковылял в раскорячку, держась обеими руками за низ живота.

– Болит? – добродушно потрепал его по плечу Ванька. – Ты, со стороны если посмотреть, такой парень представительный… Потому тебе и досталось больше – ногой в пах да кулаком в живот. Я думал, у тебя мышцы, пресс брюшной – не пробьешь. А как вмазал в твое пузо – так рука в потроха по локоть ушла. Тренироваться надо, пацан, а не пивом под горло кажный день наливаться…

«Пацан», даже полусогнутый, скалой возвышался над Ванькой, шипел от боли и сдавленно матерился. Зато первый, принимая Новокрещенова за старшего, опять прошепелявил, держась за распухшую, судя по всему, сломанную челюсть.

– Вы, мать вашу, кто такие? Под кем ходите? Чего в наши ражборки впряглишь?

– Ты сперва скажи, сам-то – чей? – строго спросил Новокрещенов.

– Не яшно, што ли? Щукинские мы, чьи же ишо? А вы?

– Мы – сами по себе, – солидно представился Новокрещенов.

– He-e, так дела не делаются, – осторожно мотнул головой, нянча подбородок, парень. – Давай штрелку жабьем, рашберемша…

– Мы люди служивые, с бандитами в переговоры не вступаем, нашелся с ответом Новокрещенов.

Ванька с силой хлопнул парня по спине.

– Давай, орел, дергай отсюда. И кореша свово прихвати!

Налетчики, обнявшись и опираясь друг на друга, потащились к калитке. На выходе тот, что побойчее, обернулся, попросил:

– Шлышь, братан! Штвол верни, а?

– Оружие изъято, – изрек важно Ванька.

– По всем вопросам советую обращаться в ближайшее отделение милиции, – съязвил Новокрещенов, покачивая револьвером.

– Да пошел ты… кожел! – в сердцах бросил налетчик и, охнув, опять ухватился за челюсть.

Когда бандиты, протиснувшись в узковатую для них калитку, побрели по улице, Новокрещенов бросил с упреком Ваньке:

– Втравил ты меня и себя в историю! Это ж щукинская братва! Теперь жди ответного наезда…

– Сразу не сунутся, – авторитетно заявил Ванька, присаживаясь на крылечко и устало утирая пот со лба – будто солдат на ступенях взятого с боя Рейхстага. – Пока справки наводить будут, кто мы да откуда, а я через свою шпану пробью, предупрежу, чтоб не совались сюда…

Новокрещенов пристально посмотрел на расслабившегося безмятежно приятеля.

– Ты, Ванька, часом, не агент ФСБ? Или еще чего… секретного?

– Скажешь тоже… – большерото ухмыльнулся тот.

– Так у тебя же везде друзья-приятели! В милиции, в десантных войсках, в группировках преступных…

– А-а, – сообразил Ванька и пояснил простодушно: – Так я ж говорю – на войне с ними был. С одними – в Афгане, с другими – в первую чеченскую воевал, потом во вторую. И теперь нет-нет, да встренимся, по стакашку дернем, помянем боевых товарищей.

Новокрещенов покивал уважительно.

– Фронтовое братство – оно, действительно… – а потом добавил с сожалением. – Я вот не воевал…

– Ну, док, – усмехнулся Ванька, – чего-чего, а такого дерьма, как война, и на твой век хватит. Мы во сейчас клеевую операцию с тобой провернули. Считай, двух языков захватили. Как разведчики! Только на хрена нам те языки? И так все ясно!

И Новокрещенов опять кивнул, соглашаясь…

К полудню на город навалилась июльская, особо тяжелая, расплавленным свинцом растекавшаяся по всем углам и щелям жара. В отличие от весенней теплыни, когда споро и весело, как на опаре, всходит всякая зелень, июльская духота иссушала, сжигала до угольной ломкости все живое, оставляя лишь бурый пепел травы на газонах да шелестящие, словно крылья летучих мышей, морщинисто обвисшие листья кленов и тополей.

И все-таки мертвящая жара приносила Новокрещенову ощутимую пользу: думать о выпивке в таком пекле мог только сумасшедший.

События последних дней встряхнули его, вернули к активной жизни, от которой он более или менее успешно пряталcя последние годы. К тому же, трезво оценив теперь период своего прозябания «на дне», он понял, что не нашел там покоя. Наоборот, становился все более беззащитным, уязвимым, и его вышибала из равновесия даже безобидная, в общем-то, ватага соседских детей. Новокрещенов осознал, что при всем пьяном гоноре своем превратился в ничтожество, в букашку, которую походя, не опасаясь ответственности, может прихлопнуть любой. Кого заинтересует, случись такое, смерть одинокого алкаша? Даже милиция не озаботится и спишет, чтобы не портить статистику, на несчастный случай…

Может быть, под влиянием прошедшего огни и воды Ваньки Новокрещенову вдруг страстно захотелось подняться, оторваться от засасывающего илом дна наверх, к свету, туда, где свищет острый ветер событий, бушуют тяжкие волны радостей и печалей и жизнь штормит, кидает из стороны в сторону непредсказуемо, вынося тем не менее самых упрямых и выносливых к желанному берегу…

Он решил разобраться в смерти бывшей жены и теперь напоминал сам себе уже не жертву, а охотника, взявшего не остывший еще, верный след.

Отойдя от грянувшей невзначай битвы, Новокрещенов, оставив Ваньку приглядывать за «хозяйством», отправился к Ирине Сергеевне. Плетясь по раскаленному городу, томясь на солнцепеке, он резонно считал, что в такую жару она, вероятнее всего, окажется дома.

Он думал о Фимке, о смерти ее. Теперь, много лет спустя, пережив повторный неудачный брак, Новокрещенов жалел, что так бездумно расстался с Фимкой. Теперь бы он, пожалуй, легко смирился с ее чулками в посудном шкафу, с первозданно холодной, как почва в тундре, газовой плитой, потому что это, так раздражавшее в молодости, оказалось далеко не самым катастрофичным в семейной жизни.

Он едва не заблудился, задумавшись и с трудом вспомнив дом, в котором жила Ирина Сергеевна. В последний раз он был здесь лет двадцать назад, они справляли тогда новый, 1980 год. Он помнил, что его отчего-то раздражало это сочетание цифр – может быть потому, что летом должна была состояться Олимпиада в Москве, и равнодушного к спорту Новокрещенова окончательно достали всеобщие восторги по поводу предстоящего события, а может быть, оттого, что еще с первого класса четко запомнил обещанное в учебнике «Родная речь» наступление коммунизма в том же году…

Он едва узнал кирпичную, будто рассохшуюся от времени, в разводах венозных трещин пятиэтажку – «хрущевку», в которой жила Ирина Сергеевна, увидел и вспомнил облупившееся каменное крылечко у подъезда и даже все такие же чахлые цветы в клумбе из автомобильной покрышки под чьиfи-то окнами на первом этаже.

Поднимаясь по лестнице, отмечая неторопливым шагом ступеньки, он придумывал на ходу, как объяснить свой визит, но, так и не додумавшись ни до чего путного, сказал просто, с порога:

– Здравствуй, Ира. Я с тобой поговорить хотел. Но после похорон потерялся.

Та стушевалась немного, помялась, потом, отступив в глубину прихожей, пригласила в комнату, пояснив: «Я не одна».

Осознав, что прозвучало это как-то двусмысленно, она взяла Новокрещенова за рукав, потянула за собой в комнату: «Проходи, знакомься. А я чайник поставлю».

Новокрещенов увидел чинно восседающего на диване пожилого, грузного мужчину. Его грубое, обветренное лицо с седыми кустистыми бровями, мимолетно-острый взгляд, которым полоснул незнакомец, смутили Новокрещенова, и он, протянув руку, поинтересовался сконфуженно:

– Я… не помешал? Мужчина пожал плечами.

– Да нет, мы тут с Ириной Сергеевной насчет сына ее маракуем.

– Это о… Славике? Он вроде бы в армии служит…

– Служит. Но нуждается в помощи.

– А-а… – так ничего не поняв, кивнул на всякий случай Новокрещенов.

Покосившись на незнакомца, спросил осторожно:

– А мы с вами, простите, раньше нигде не встречались?

– Там, где я служил, вряд ли, – усмехнулся тот.

– В тюрьме! – догадался Новокрещенов.

– Что, так заметно? Я уже больше десяти лет в отставке, неужто все еще на тюремщика похож!

– Да нет, – смутился Новокрещенов. – Вернее… да. Есть в нашем брате что-то такое… несмываемое.

– И вы, выходит, из той же конторы?

– Увы… Давайте знакомиться. Майор, бывший, конечно. Георгий Новокрещенов. Работал начальником медицинской части в девятой колонии.

– Самохин Владимир Андреевич. Тоже майор, и тоже бывший. Опер. Служил в десятке, и в вашей колонии бывал пару раз. Не зона – каторга!

– Да-а, таких нынче нет, – с сожалением покачал головой Новокрещенов. – Теперь лагеря пионерские, а не зоны. Зэки их не боятся, оттого и преступность растет.

– И от этого тоже, – согласился Самохин. – Между прочим, вы только вошли – я сразу понял: либо вояка отставной, либо мент. Есть в вас что-то… Не докторское.

– На Айболита я не похож, – улыбнулся Новокрещенов. – Да и не практикую сейчас.

– Давно на пенсии?

– С девяносто третьего. Как из танков по парламенту в Москве шандарахнули – я сразу рапорт на стол. Все, говорю, братцы, в эти игры я не играю и власти вашей служить не намерен.

– А я их раньше раскусил. Аккурат после путча.

– А вы подругу Ирины Сергеевны, Фиму, знали? – полюбопытствовал по-свойски Новокрещенов.

– Нет. Видел несколько раз. Чернявенькая такая. На Миткову, дикторшу с НТВ похожа – в подъезде встречались. И чего им-то, молодым, не живется?

– А я муж ее. Бывший, – признался Новокрещенов. – Мы хоть и не жили давно… Как бы это сказать точнее… неприязни друг к другу не испытывали. И в смерти ее мне кое-что кажется подозрительным.

– Да? – рассеянно пожал плечами Самохин. – Наверное. У меня, к примеру, та же беда. Рак нашли. Так я ж курильщик заядлый, и возраст… А вот у молодых с чего? Радиация, наверное… Но я руки на себя накладывать не спешу. Проживу, сколько Бог даст. Предложили, правда, полечиться со стопроцентной гарантией. Вот вы – доктор, скажитe: возможно такое?

– Ну-у… смотря какая форма опухоли, локализация, наличие метастазов.

– Рак легких, с метастазами, – подсказал Самохин.

– Увы, нет, – заявил твердо Новокрещенов. – Такое даже в лучших клиниках еще не излечивается. А уж при нашей-то нищенской медицине… Разве что чудо?

– Вот, – согласно кивнул Самохин. – А в «Исцелении» это чудо пообещали. За большие деньги.

– «Исцеление»? – насторожился Новокрещенов. – И Фимка туда обращалась. Но в чудеса их платные, судя по всему, не поверила… И с жизнью добровольно рассталась. А на вскрытии рака-то и не нашли!

– Как так? – опешил Самохин.

– Да так. Мне Ирина рассказывала. К ней по этому поводу даже из милиции приходили, интересовались.

– Ну и дела… – Самохин достал пачку сигарет, повертел в руках, вспомнил, что находится в гостях, и спрятал со вздохом.

Новокрещенов помолчал, потом пробормотал хмуро:

– «Исцеление»… Что-то не нравится мне это «Исцеление». Говорите, рак обещали вылечить?

Вернулась Ирина Сергеевна, предложила:

– Давайте чай пить. И, если желаете, по рюмочке могу налить, у меня с проводов Славика бутылка водки осталась. Друзья у него такие хорошие оказались – непьющие.

– Н-нет, – категорично мотнул головой Новокрещенов.

– Спасибо, не надо, – в свою очередь отказался Самохин.

– Ну что за мужики пошли – золото! – всплеснула руками Ирина Сергеевна.

Новокрещенов спохватился, спросил запоздало:

– А что со Славиком-то?

Ирина Сергеевна как-то сразу потухла, втянула голову в плечи.

– Это… долго рассказывать. Давайте сначала чаю выпьем. Вам здесь накрыть или на кухню пойдем?

– Ирина Сергеевна, голубушка, вы пока Георгия в историю Славика посвятите, а я на балкон выйду, перекурю.

– Да здесь курите, – махнула рукой хозяйка.

– Нет уж, мне теперь… все равно, а вы здоровье берегите. Оно вам еще понадобится – внуков нянчить, – ободряюще улыбнулся Самохин и скрылся за тюлевой занавеской на балконной двери.

– Хороший мужик, – глядя ему вслед, сказал Новокрещенов, и Ирина Сергеевна согласилась со вздохом:

– Хороший. Только где ж вы, такие положительные, раньше-то были?

 

Глава 11

Новый знакомый пришелся Самохину по душе: спокойный, чуточку обрюзгший, но все-таки крепкий еще мужик, без вывертов и амбиций. Самохин обычно трудно сходился с людьми, вечно опасаясь непонимания с их стороны и традиционной по отношению к прошлому его ремеслу неприязни, но с Новокрещеновым ему было легко, несомненно, благодаря профессиональной солидарности и схожим понятиям об окружающем мире.

Распрощавшись с Ириной Сергеевной, Самохин даже прогулялся, проводил Новокрещенова до дома, познакомился с Ванькой, который понравился ему своей непосредственностью.

Однако посчитал знакомство на этом исчерпанным – мало ли неплохих, симпатичных чем-то людей встречалось на свете!

На следующий день Самохин отправился в региональное Управление по борьбе с организованной преступностью, находившееся в старой части города.

Остановившись у распахнутых настежь кованых ворот, он топтался нерешительно, пока не привлек внимания расслабленно устроившегося на лавочке в тени дежурного прапорщика в бронежилете и с автоматом Калашникова на плече.

– Вы к кому, гражданин? – строго окликнул он.

– А кто здесь у вас за старшего? – нашелся Самохин.

– Полковник Смолинский, заместитель начальника РУБОП. Только посетителей он не принимает, – предупредил милиционер. – Вы доложите мне, по какому вопросу пришли, я подскажу, куда обратиться. Может, вам и не сюда нужно, а по месту жительства, в райотдел.

– Сюда, сюда, – буркнул раздраженный жарой и топтанием у ворот Самохин и вдруг поинтересовался озаренно: – Товарищ прапорщик, а полковника Смолинского, э-э… случайно не Колей зовут?

Милиционер, явно скучающий на посту и оттого разговорчивый, пояснил снисходительно:

– Может, кто-то и зовет его Колей… жена, например. А для нас он Николай Казимирович, в настоящее время исполняющий обязанности начальника РУБОП.

– А начальник-то где?

– В Чечне, в командировке… воюет. Да что это вы, гражданин, допытываетесь? – спохватился дежурный. – Может, вы представитель преступного сообщества и разнюхиваете, что да как? Щас вот задержу вас для выяснения личности…

Самохин улыбнулся добродушно:

– Да какой же я… представитель? Я отставной сотрудник правоохранительных органов. А Колю Смолинского с лейтенантов знаю, по оперативной работе…

– Ну, тогда другое дело, – неожиданно легко смягчился милиционер.– Да вон он идет, сейчас и встретитесь.

Самохин глянул в глубь двора, куда указал словоохотливый часовой, и увидел высокого худощавого полковника с щеголеватыми усиками. Тот шел к воротам, неся в руке легкую папочку для бумаг, и издалека, не признав, подозрительно уставился на посетителя.

Дежурный милиционер вскочил, козырнул неуклюже, едва не сбив с головы краповый берет.

– Ты, Коля, прямо пан Володыевский! – шагнув навстречу, поприветствовал полковника Самохин. – Красивый, высокий, усатый, еще бы тебе саблю вместо папочки в руку – хоть портрет рисуй.

Смолинский глянул неприязненно, буркнул:

– Володыевский маленький ростом был и некрасивый, – а потом напустился на дежурного: – Ты что это, Скворцов, посторонних не гоняешь? Вот он сейчас достанет ствол и бабахнет по твоей дурной башке! Никакой бдительности.

– Дык… они знакомые ваши… С лейтенантов еще, – оправдывался прапорщик.

Самохин вступился, не выдержав:

– Плохо я тебя, Коля, в свое время учил, память на лица у тебя ни к черту. Тренировать надо! Я ж майор Самохин, аль не признал? А может, зазнался, в полковниках-то?

– Самохин? – вгляделся напряженно Смолинский, потом, расплывшись в улыбке, подошел, обнял. – Андреич… Извини, помню науку твою. Не признал – время!

– Да я не в обиде, – сопел, конфузясь от избытка чувств, отставной майор. – Я ж понимаю… Столько лет…

– Дело есть? – смекнул сразу Смолинский. – Пойдем, я как раз в УВД еду, по дороге и потолкуем. – Обернувшись к часовому, наказал строго: – А ты бди! И чтоб муха не пролетела!

Полковник направился к милицейскому «форду», калившемуся на солнцепеке у ворот, и, пискнув сигнализацией, открыл дверцу, предложил:

– Садись, Андреич.

Самохин забрался в душное нутро машины, устроился рядом с полковником, севшим на место водителя, заметил, обмахиваясь капроновой шляпой.

– Часовой у тебя… странный какой-то.

– Угу, – согласился Смолинский, заводя двигатель. – Контуженый. Был в командировке, в Чечне, его там… шандарахнуло. По всем законам, списывать нужно по состоянию здоровья как негодного к службе… Да куда он пойдет? Пенсии нет, инвалидность копеечная, а у него семья, дети. На работу гражданскую не возьмут – дергается, забывает все… Вот пристроили пока дежурным на КПП, а там посмотрим…

– Да уж, достается вам, – посочувствовал Самохин. – Служба тяжелая, преступников уже на танках да на бэтээрах задерживать ездите, а куража нету…

– С куражом теперь туго, – согласился полковник, сняв с головы фуражку и швырнув ее на заднее сиденье. – Чаще так бывает. Выходим на группировку, начинаем братву пасти и, если все нормально получится, похватаем их да по клеткам рассуем – тут самое главное и начинается. Такой прессинг по всем каналам идет, что того и гляди самого рядом с ними посадят. И дело вроде сошьем как надо, и доказательства железные, а судья раз-два – и на свободу их, под подписку. И уже свидетелей, что на суде показания давать должны, нет. Тот передумал резко, тот вообще пропал без вести.

– Суд нынче гуманный, – поддакнул отставной майор. – Но не к жертвам, а к бандитам.

– Был бы гуманный – еще полбеды, он хоть и милосердно, да судит. А у нас – продажный. Мои опера таксу знают, какой судья и по сколько за отмазку преступника берет, а сделать ничего не могут. Оперативную информацию реализовать все равно не удастся. Так и работаем – по верхам. Статистика вроде даже неплохо выглядит, и судебная в том числе. За счет мелочовки, ворья да придурков-убийц ее поправляем. Ты на зоне давно был?

– С тех пор как в девяносто первом на пенсию ушел – ни разу, – сокрушенно вздохнул Самохин.

– Посмотрел бы, кто теперь на нарах сидит. Бомжи, пьянь безработная, наркоши… Серьезных воров – ни старых, ни новых там нет. Если и запихнем кого с трудами великими – так ненадолго. То амнистия, то условно-досрочное освобождение, то помилование.

– Оперативная информация на кого надо все равно накапливается, – многозначительно подмигнул Самохин.

– Накапливается, – согласился Смолинский. – Десять лет уже накапливается – да без толку.

– Может, еще сгодится?

– Может, и сгодится, да что-то не пригождается пока, – хмуро буркнул полковник, выруливая из узкой улочки на широкий проспект, и чертыхнулся, пропуская какого-то «чайника», разогнавшегося на разбитой, с бурыми пятнами ржавчины «Ниве».

– Ты, Коля, небось думаешь сейчас, зачем этот старый хрен пожаловал? – вкрадчиво начал отставной майор. – С просьбой я. Только не знаю, выполнима ли.

– Выкладывай, – кивнул Смолинский.

Самохин покосился на него с сомнением:

– Да уж не представляю, чего вы, рубоповцы, в теперешней ситуации можете…

– Кое-что все-таки можем, – обиженно подтвердил Смолинский. – Ты, Андреич, не крути, говори прямо – наехал кто?

– Вроде того, – согласился тот.

– Ну, это дело поправимое, – оживился полковник. – У нас недавно похожий случай был. Обратился один старичок, из наших отставников. У него шакалы какие-то квартиру вымогали. Дед одиноко жил, ну, братва вычислила и наехала. Мол, пиши дарственную, а мы тебе взамен халупку на окраине города… Я ребят послал, они разузнали, кто да что. Потом собровцы подключились. Ворвались на хату одну, где братки кайфовали, отмолотили крепко, двоих за наркоту закрыли. А главаря ихнего вывезли на мост, в наручники, рессору ржавую к ногам примотали – и в речку…

– Утопили?! – восхитился Самохин.

– Да не-ет, – улыбнулся Смолинский. – Попугали только. После того как он повисел над водой вниз головой, сам в реку побежал. Штаны отстирывать. – Полковник помолчал, потом добавил: – Но лучше бы его, шакала, в зону лет на пять спрятать. Эх, Андреич, нам бы только дали команду! В три дня с организованной преступностью бы покончили!

– Вон Сталин, – подметил Самохин, – он с Чечней-то быстро управился. В неделю усмирил. И, между прочим, почти бескровно. А сейчас уж который год пошел, как мы там кувыркаемся, народу перебили и нашего, и ихнего…

– Пятерых бойцов только наш РУБОП потерял, – хмуро кивнул Смолинский. – Один отряд постоянно там… порядок наводит, другой уже рюкзаки пакует, через неделю выезжает, на замену.

– Ты-то бывал?

– Шесть раз.

– Да-а… – неопределенно протянул отставной майор. – Кстати, о Чечне. Родственник у меня… дальний, так, седьмая вода нa киселе, но парнишка хороший. Воевал в десантных войсках и в плен попал. В мае этого года.

– Ну-ну? – насторожился Смолинский.

– А недавно дознался я через приятеля одного, что за него выкуп просят. Но не денежный, а… вроде обмена, что ли. Зэка-чеченца освободить. Он в нашей колонии, здесь, в Степногорске, сидит. Зовут его Иса Асламбеков. Говорят, будто РУБОП этим делом занимался, да что-то с обменом не вышло. Вот бы мне, Коля, узнать, где этот чеченский фраер, в какой зоне содержится и в чем там с обменом закавыка? Сам же говоришь – большая часть преступников на воле гуляет, освобождают их из мест лишения свободы по малейшему поводу, вот и обменяли бы одного на пацанчика? Подумаешь! Одним зэком больше, одним меньше, зато солдатика из плена вызволить – святое дело!

Смолинский рулил, смотрел сосредоточенно на дорогу перед собой, потом вздохнул сокрушенно:

– С тобой, Андреич, не соскучишься… Лучше б у тебя квартиру вымогали, честное слово!

– Что так? – огорчился Самохин, но полковник молчал. – Хорошая машина у тебя. Не «мерседес», конечно, я на нем катался недавно, но тоже ничего. А в личном владении небось покруче транспорт имеешь? С твоими-то возможностями!

– Это с какими возможностями? – строго глянул полковник.

– Ну-у… всякими… – невинно поднял глаза к небу Самохин.

Смолинский усмехнулся криво:

– Понял я, на что ты, старый «кум», намекаешь.

– Думаешь, и я скурвился? Нет у меня личной машины. Деньги коплю.

– На что?

– На взятку. Младшей дочери в институт поступать. В юридический готовится, а туда без денег сейчас и соваться не стоит. Знаешь, какой там конкурс?!

– А если арестовать взяточников-то?

– Так мы все наши институты без профессорско-преподавательского состава оставим!

– Тогда попугать! – азартно предложил отставной майор. – Схватить главного… Ну, который за приемные экзамены отвечает, привязать ему ржавую рессору к ногам – и на мостик. Дескать, либо вы принимаете в институт абитуриентку такую-то, либо мы вас – в речку. Тихо, без всплеска…

– Нельзя, – с веселым сожалением помотал головой Смолинский. – Это ж интеллигенция! Такой за сердце схватится – и привет. Инфаркт. Натуры тонкие… Хотя, если подумать, тоже сволочи.

Самохин закивал согласно и, невзначай будто, напомнил:

– Дочку ты, значит, в институт пристраиваешь, а с пацанчиком-то, с солдатиком пленным, как? Пусть в рабах у благородных горцев остается?

– Ты даже не представляешь, Андреич, сколько всего вокруг этого дела накручено! – сдался наконец Смолинский. – Поделюсь кое-чем по старой памяти, но при одном условии: чтоб все между нами осталось.

– Я ж всю жизнь на оперработе, – напомнил Самохин. – Служебную тайну хранить умею.

– Тайны теперь другие пошли. Раньше за их разглашение можно было взыскание схлопотать, а то и срок по статье, а теперь – пулю от киллера…

Полковник остановил «форд» перед светофором, покрутил головой, оглядываясь по сторонам, будто опасаясь, что в рычащих нетерпеливо слева и справа разномастных автомобилях кто-то прислушивается к их беседе.

– Дело пока так прорисовывается, – начал Смолинский, тронув машину на зеленый и держась за руль одной рукой, другой нащупал между сиденьями примятую пачку «Явы». – Года три назад начали в нашей области предприниматели пропадать. Не самые крутые, конечно, так, средненького пошиба. Случалось такое один-два раза в год, так что мы сперва даже связи между этими похищениями не заметили. Тем более, что первые двое через три месяца вернулись. Мы начали их трясти: что да как? – Молчат как партизаны. Ну, это дело в бизнесе обычное: задолжал мужик партнерам, те его прихватили и держали где-то, пока должок не вытрясли… Всего таких пропаж, как мы установили, семь было. И вот на третьем случае родственники к нам обратились и видеокассету передали. Сидит наш степногорский бизнесмен в цепи закованный и выкупить себя умоляет. Антураж на пленочке соответствующий – бетонные стены, мордовороты в масках и камуфляже, с пулеметными лентами через плечо, пинки, затрещины. Потом уши отрезанные… пальцы… В общем, картинка не для слабонервных. Наши ребята, естественно, подключились. Там деньги неимоверные запрашивали – миллион долларов, полмиллиона. Родственники, чтоб хоть половину собрать, в пух и прах разорялись, по миру шли… Короче говоря, агентура наша через чеченскую диаспору на щукинскую братву вышла. Ты про Щукина-то младшего слыхал? Папаша его в Госдуме заседает, а сынок здесь орудует…

– Не только слыхал, но и видел, – подтвердил Самохин. – Мы его в девяносто первом году в следственном изоляторе… воспитывали.

– Вот. И только мы кое-кого из окружения сынка-Щукина повязали, его самого за вымя потрогали, пошла извечная музыка: обвинили нас, рубоповцев, в возвращении к политике репрессий, тоталитаризму, сталинизм с фашизмом приплели, несколько статеек в газетах, сюжет на коммерческом телеканале про бесчинства правоохранительных органов, «полицейское государство», «маски-шоу» – ну, знаешь, как это теперь делается. Короче, дело рассыпалось, ничего мы доказать не смогли, даже до суда не довели. Тогда с другого бока зашли. И начали диаспору чеченскую прессовать. По принципу: доказать вину не можем, так хоть крови вашей попьем. И давай их шерстить: обыски, задержания, аресты за нарушение паспортного режима до выяснения личности. В ходе такой операции подловили одного со стволом, железно подловили, так, что он все-таки сел. Ненадолго, года на четыре, кажется. За незаконное хранение огнестрельного оружия. Потом я с их старейшинами, аксакалами или саксаулами, кто их знает, как назвать, встретился. Объясняю: мол, хотите жить тихо-мирно, бросьте свои дела. Иначе не отстанем. Днем и ночью шмонать будем. Народ здешний к ним сейчас плохо настроен. Даже судьи боятся от чеченцев взятки брать, опасаются общественное мнение взбудоражить. Опять же на волне антитерроризма ФСБ к таким делам подключилось. И отмеряют кавказцам сроки на полную катушку. А тут горцы, из беженцев, еще с мормонами нашими сцепились, и те одного чечика пристрелили. Так что жизнь мы им капитально подпортили. В итоге предприниматели исчезать перестали.

– Ну а солдатик-то мой здесь при чем?

– А вот с этого момента непонятное начинается. Я сам в этой ботве никак не разберусь пока. Его освобождением не только мы занимались, но и войсковая контрразведка. Обычно как бывает? Украдут боевики военнослужащего и, если сразу не кончат, прямо там, в Чечне, на федералов выходят и обмен предлагают на кого-то из своих. Бывает и так: они нашего бойца стырят, а войсковики тут же из ближнего села пару чеченцев, что под руку подвернулись, прихватят, и пошла мена-торговля… А тут все иначе. Боевики, что солдатика твоего захватили, прознали, откуда он родом, и все предложения федералов там, в Чечне, отвергли. Будем, говорят, менять его только на земляка нашего, который на зоне в Степногорске срок мотает. Этого, как его, Асламбекова! Ну, того, что мы за хранение оружия на четыре года закрыли…

– Ну и обменяли бы, хрен с ним, с зэком, зато пацана спасете? – не выдержал Самохин. – Или этот Асламбеков такой уж страшный преступник? Сам же говорил – взяли за хранение оружия, срок пустячный, что за проблема?

– В том-то и загвоздка! – поморщился Смолинский. – Чеченец этот сам по себе он ничего не значит. Рядовой боец, пехота. Мы его тут потрясли… Ни черта он не знает, по-русски почти не говорит. На родине пастухом был, сидел в горах – совсем дикий. Может, и воевал против наших – так кто ж из них не воевал? Короче, никакой оперативной ценности не представляет. Куда надо сообщили: меняйте, возражений нет.

– Но если чеченец такой быковатый, боевикам-то он зачем?

– Генофонд! – со значением заявил Смолинский.

– Что?! – изумился Самохин.

– Последний мужик из тейпа. Мы ж их тоже здорово потрепали, и в этом тейпе всех мужчин повыбили. А последнего они сюда, в наш город, подальше от войны спровадили. Вроде как на сохранение. А мы его тут замели. И старики решили его назад, на родину заполучить. И солдатик твой кстати пригодился. Мы как положено все бумажки для обмена приготовили, и здесь главный облом случился. Статья в центральной газете.

– Статья?

– Ну да, мол, администрация области и главное – губернатор чеченцами торгуют, как рабами, и капитал наживают политический, а может, и не только. И вообще, дескать, что это за связь странная милиции степного края с бандитами и террористами? И подпись – думаешь, чья?

– Дурачка-журналиста какого-нибудь, на сенсацию падкого.

– Мимо! Статью подписал депутат Государственной думы Щукин-папа!

– Во, блин! А ему-то что надо?

– Вот и мы над этим голову ломаем. Подгадил – и заткнулся. А дело к губернаторским выборам идет. И тут же команда сверху: все назад! Это, мол, федерального центра дело – солдат из плена вызволять, вот пусть там и занимаются. А мы, говорят, в Чечню их воевать не посылали!

– Знакомая песня, – поморщился Самохин.

– Но это еще не все, – продолжил Смолинский. – Такие, как Щукин, зря ничего не делают. Недавно, слышал, наверное, амнистия большая прошла. С тех пор как зэков в ведение Министерства юстиции передали, там не знают, как с ними управиться, и только повод ищут, чтоб как можно больше уголовников за тюремные ворота вытолкать. Так вот, освободили всех, кого можно и нельзя, и Асламбеков железно под эту амнистию подпадал…

– Но не попал! – догадался Самохин.

– Точно! Сидел он тихо, претензий к нему администрация колонии не имела. А перед самой амнистией «кумовья» у него в подушке при обыске вдруг закрутку анаши зашмонали Закрыли в бур, возбудили уголовное дело за хранение наркотиков.

– Лихо! – согласился Самохин.

– А чечены со своей исторической родины нам опять маляву подкинули. Или, пишут, отдавайте нашего джигита, или мы вашему землячку-солдатику секир-башка сделаем и мамочке в посылочке вышлем. На исполнение требования – месяц, а потом этому бойцу башку рубим, и другого, тоже степногорского, берем. И так будет, пока Иса на родную гористую местность не вернется. Такие вот дела, Андреич. А ты говоришь – не занимаемся… Еще как занимаемся, да все без толку.

Смолинский тормознул автомобиль так резко, что Самохин чуть не ткнулся носом в стекло.

– Приехали, – заявил полковник и, достав расческу, пригладил седые волосы, расчесал нетронуто-черные, будто подкрашенные, усы.

– И что ж теперь? – понимая, что разговор окончен, торопливо поинтересовался Самохин.

– А то, что отец и сын Щукины, судя по всему, чеченцам соплеменника не отдают, какую-то свою цель преследуя. И я, кажется, даже знаю, какую…

Самохин смотрел на него напряженно, и Смолинский, вздохнув, продолжил:

– Но это, Андреич, совсем уж между нами. Думаю я, что Щукины хотят чечиков принудить одну грязную работенку проделать. Есть у нас авторитет, старый вор в законе Федя Чкаловский. Щукины с ним уже лет десять за сферы влияния воюют, но ничего сделать не могут. А чеченцы по этой части, как известно, ребята ушлые. И снайперы, и подрывники… Но и они Федю опасаются. У того бригада мощная, и в случае чего не только чеченцев, что тут обосновались, перемочит, но и семьи их…

– Неужто этот Федя такой крутой? – засомневался, скрывая свое знакомство с ним, Самохин.

– Самый крутой в области. Главное, у него связи крепкие среди тех, кого теперь называют региональной элитой. Мы уж к нему и так, и эдак подкатывали… Двух агентов потеряли. Внедрили в его структуры – у него и бензозаправки, и казино, и банковский бизнес, – и оба вскорости погибли… при обычных вроде бы обстоятельствах. Один в автомобильную катастрофу попал, другой наркоманом оказался. И умер от передозировки.

– Агент – наркоман? – засомневался Самохин.

– Ага. Лейтенант молодой, только спецшколу закончил… Самохин почесал в затылке.

– Сейчас ведь от этого никто не застрахован.

– Этот наркоманом не был. Я точно знаю, – сухо сказал Смолинский.

– Откуда такая уверенность?

– Он был моим младшим братом.

– Дела-а… – потерянно выдохнул отставной майор.

– И я, Андреич, поклялся, что Федьку этого кончу. Мне бы хоть какую зацепочку… Хоть закрутку анаши у него при обыске зашмонать… Главное, в камеру закрыть – а оттуда он у меня, тварь, не выйдет.

– Что ж не зацепишь-то?

– Осторожен, падла. Сколько раз пытались его хоть на чем-нибудь прихватить – так нет, все чисто. В крайнем случае, пехота его под суд идет. Но я не отступлюсь. Землю рыть буду, но накопаю на него компру, и тогда никакие адвокаты ему не помогут.

Смолинский говорил это, кажется, уже не для Самохина, размышлял вслух, глядя перед собой, и отставной майор сказал мягко, извиняясь:

– Ладно, Коля. Пойду. Спасибо за доверие, за разговор откровенный. Может, и я чем помочь смогу.

Смолинский рассеянно кивнул и, когда Самохин выбрался из машины, еще какое-то время сидел там, а потом, прихватив фуражку и папочку, хлопнул дверцей и, шагая размашисто, пошел к зданию УВД, не заметив козырнувшего ему при входе сержанта милиции.

Самохин постоял еще какое-то время вблизи спецстоянки машин, вспоминая то, что сказал ему Смолинский о своем брате, внедренном нелегально в преступную группировку и погибшем, и ему стало нестерпимо жалко мальчишек этих сопливых, вынужденных бороться с тем, что наворотили в стране пожилые, убеленные сединами дяди. Он дал себе слово присмотреться к Федьке, и если это с его ведома угробили брата Смолинского… Что ж, в таком случае он, Самохин, сделает все, чтобы поставить в замысловатой биографии старого приятеля-уголовника последнюю точку. Потому что даже в нынешнем, свихнувшемся на идеях абстрактного гуманизма мире, есть поступки, за которые не прощают и судят не по вымороченным поборникам «общечеловеческих ценностей» законам, а в соответствии с естественным ходом вещей, в силу которого зло должно быть наказано, причем в максимально адекватной сотворенному греху степени…

Чтобы остыть от жары полуденной, от мыслей яростных, он купил в ближайшем киоске мороженое и в тени сердито ел большими кусками.

– Да как вы можете?! А еще пожилой человек! – услышал он вдруг за спиной возмущенный голос и, обернувшись сконфуженно, обнаружил перед собой строгую дамочку с нелепой девчоночьей косичкой с вплетенной бордовой лентой.

– М-м-э… – чуть не подавился от неожиданности Самохин, чувствуя себя мальцом, застуканным воспитательницей за непотребным занятием и, пытаясь проглотить остатки мороженого, зажмурился от холодной ломоты в зубах.

– Пожилому человеку беречься нужно! – напирала незнакомка стосковавшаяся судя по всему, по возможности назидать окружающим. – Так ведь и ангину заполучить недолго! Потом осложнение на сердце… Здоровый образ жизни – залог долголетия!

Самохин торопливо утерся носовым платком и спросил, закипая:

– А зачем?

– Что? – стушевалась в свою очередь дамочка.

– Вот вам, к примеру, долголетие для чего? – перешел в атаку отставной майор, подражая назидательной интонации незнакомки. – Вы кто? Знаменитая актриса? Писательница? А может быть, поэтесса? – подчеркнуто глядя на аляпистый девчоночий бант, съязвил он.

– Я нормальный человек. Простая пенсионерка, – с достоинством поджала губы незнакомка.

– А-а… так у вас внуки! – догадался Самохин. – Шестеро внучат, и вы их воспитываете, сказки по вечерам рассказываете… Народные… Для того и жить собираетесь долго. А мне ни к чему. – А потом, еще раз осмотрев пожилую молодящуюся женщину, отрезал безжалостно: – Да и вам, наверное, тоже. Нет у вас ни детей, ни внуков. Один этот, как его… гербалайф!

Обиженная незнакомка ушла, а Самохин кипел еще, как раскаленный чайник на выключенной конфорке, возмущенно пыхтел, бормоча:

– Жить они собираются долго… Ишь, разохотились, пустоцветы! Жизнь… ее еще заслужить надо…

А потом понял вдруг, что из-за неизлечимой болезни своей злобствует сейчас, угнетаемый осознанием неизбежного конца, завидует остающимся на этой земле, и пожалел, что обидел ни за что ни про что пожилую женщину, наверняка одинокую и вознамерившуюся, на свою беду, таким вот способом завязать знакомство с неухоженным мужиком, вдовство у которого на лбу написано… И подумал о том, что если бы не Валя, а он умер вдруг тогда, восемь лет назад, жена, тоскуя от неприкаянности, вполне возможно так же вот, как дамочка эта, посматривала бы сочувственно на пожилых мужчин…

«И правильно делала бы! – решил Самохин, чуток поостыв, успокоившись от быстрой ходьбы по тенистой улочке, – человек не должен быть одинок. Если бы не болезнь, он, набравшись смелости, посватался бы к Ирине Сергеевне. Возможно, она бы не отказала ему. Все-таки отставной майор, не пьянь какая-нибудь подзаборная… Она бы перешла жить к нему, Славик, вернувшись из армии, женился. И тоже рядышком, в одном подъезде. Молодые – на работу, а они с Ириной Сергеевной – на хозяйстве, с внуками. Он бы книжки им читал, гулял с ними в парке… А то, что Самохин старше Ирины Сергеевны на двадцать лет, так это по нынешним временам и не так много… Самохину-то шестьдесят только. А Ирине Сергеевне – сорок. С одной стороны, не девочка, с другой – вполне еще, как врачи выражаются, детородный возраст. На Западе, в газетах пишут, даже мода среди женщин пошла – рожать после сорока… Господи! Ведь все можно было бы успеть еще, если бы – права молодящаяся незнакомка, ох как права! – поберег себя в свое время, не связывался с псовой конвойной службой, с тревогами постоянными да ночами бессонными, если б не курил как чумной, питался бы правильно… Но… Поздно!

Он теперь помнил постоянно о злокачественной опухоли, угнездившейся где-то в глубине его грузного, но вполне еще сильного тела. Все чаще смотрел вокруг себя с мрачным злорадством, будто не только он, подточенный метастазами, умирает медленно, а и весь мир, охваченный последним судорожным приступом наркотической эйфории, обезумевший от алкоголя, диких ритмов музыки, содомического смешения полов, стран и национальностей, перерождается в сплошную раковую опухоль.

Самохину лишь хотелось все-таки напоследок дать миру шанс на спасение Славика, потому что таким, как Славик в конечном счете предстоит решать, каким будет будущее планеты.

Размышляя так, он брел по тротуару, а мимо него струился, бурля на перекатах подземных переходов и перекрестков поток безмятежных горожан, и никто из них, судя по выражению лиц, не был озабочен судьбами мира, люди просто спешили по своим делам, радовались погожему дню, растекаясь целеустремленно по лабиринтам большого города.

Еще накануне Самохин записался на прием к заместителю губернатора и теперь мучительно вспоминал, тот ли это Барыбин, что был когда-то парторгом в следственном изоляторе.

Строгий милицейский старшина у входа внимательно посмотрел на одноразовый пропуск Самохина и указал в конец длинного коридора, где находился кабинет приема граждан по личным вопросам.

Раньше, во времена партийного всевластия, Самохин никогда не бывал в этом здании, и теперь поразился тому, какая обветшалость чувствовалась во всем – и в просторном, но пустоватом вестибюле, на высоченном потолке которого не горело половина ламп, и в расстеленных на полу ковровых дорожках с вытоптанными посредине проплешинами, и в унылой череде канцелярских стульев у входа в приемную. Глядя на все это, понятным становилось, что лучшие дни этого главного в области дома, с лепными гроздьями винограда, снопами пшеницы, серпами и молотами на фронтонах, символизировавшими некогда процветание власти, уже позади.

Очередь на прием продвигалась на удивление быстро – то ли сразу, в два счета, решались проблемы, с которыми пришли сюда люди, то ли, наоборот, отказывали всем подряд, не слишком вникая в суть и не обольщая просителей лицемерными посулами.

Когда очередь дошла до него, Самохин шагнул решительно в приемную, назвал пожилой секретарше свою фамилию, и, преодолев тамбур сдвоенных дверей, прошел в кабинет, где за широченным, светлой полировки и абсолютно пустым, как взлетная полоса аэродрома столом восседал Барыбин.

Самохин узнал его сразу, а вот бывший тюремный замполит уставился на вошедшего стеколками очков без всякого интереса.

Барыбин мало изменился за прошедшие десять лет, лишь покрылся розоватым, просвечивающимся на солнце, начальственным сальцем, стал солиднее, тяжелее, да реденькие пегие волосы, зачесанные на темени аккуратно набок, поседели, повылезали с продолговатой, дынькой, макушки, отчего на голове бывшего партработника образовался как бы сияющий серебристо нимб святости.

Рядом, за отдельным столиком, примостился юркий, как мышка, секретарь-мужичишка неопределенного возраста с толстой амбарной книгой. Заглянув туда, он провел пальцем по строчкам и объявил, привстав и зафиксировав на мгновение поклон в сторону Барыбина:

– Заявитель Самохин Владимир Андреевич. Изложить свою просьбу предварительно в письменном виде отказался.

– Слушаю вас, – глядя куда-то поверх головы отставного майора, проронил Барыбин, и секретарь, нацелив авторучку в пудовый талмуд, добавил подобострастно, словно жрец, толкующий для непосвященных знаки, ниспосланные божеством.

– Просим изложить вашу проблему устно, по возможности кратко, по существу. Посетителей много, а ресурс времени у Степана Игнатьевича ограничен.

Понимая уже, что ничего судя по всему добиться здесь не удастся, Самохин все-таки «кратко и по существу» изложил историю Славика, опустив, естественно, все ставшие ему известными в результате собственных изысканий факты.

Барыбин, возвышаясь над мерцающим полировкой девственно-чистым столом, внимал безмолвно, только очки его, бли-ующие желтоватым светом, бериевские какие-то, семафорили предупреждающе и настороженно. В конце рассказа Самохина он снял их наконец и воззрился на отставного майора невооруженным, водянисто-прозрачным взглядом.

– В борьбе с терроризмом, – изрек он хорошо поставленным голосом радиодиктора, зачитывающего судьбоносные постановления правительства, – государственные органы ни на какие переговоры с бандитами не пойдут. Операциями по освобождению пленных военнослужащих занимаются специальные службы федеральных ведомств. Региональные власти не должны вмешиваться в их компетенцию…

– Да не занимается этим никто. Ни федеральные власти, ни ваши… региональные, – закипая, перебил Самохин.

– А вот этого знать вы не можете, – величественно пресек сомнения посетителя Барыбин. – О ходе подобных операций первых встречных, – он уничтожающе посмотрел на Самохина, ясно давая понять, кого имеет в виду, – не информируют. Уверен, что соответствующие органы делают все возможное и необходимое в данной ситуации.

Жалея уже, что пришел сюда, Самохин попытался-таки затеять унылый, тяжелый спор.

– Так ведь меняют же наших солдат и офицеров на боевиков. Я по телевизору сколько раз видел. А здесь даже не боевика, а зэка заурядного освободить требуют. У него и преступление-то по нынешним временам плевое. Он под амнистию подпадал, да за пустяшное нарушение режима его тормознули.

Барыбин опять водрузил на нос очки, окатил назойливого посетителя холодным стекольным взглядом.

– Хорошие солдаты, а тем более офицеры, в плен не сдаются. Сейчас позиция государства в этом вопросе полностью изменилась. Мы начинаем постепенно изживать характерные для эпохи ельцинизма соглашательство и вседозволенность. Никакой пощады терроризму. Преступников будем преследовать всюду…

– А под кроватью? – деловито осведомился Самохин.

– Ч-что? – будто очнувшись от собственной, завораживающей уверенности, встрепенулся Барыбин.

– Ну, если супостат, к примеру, под койку со страху залезет, – усмехнулся отставной майор, – или, к примеру, под шконку тюремную. Безопасное, доложу я вам, место! Один замполит… учреждения, где я десять лет назад служил, такой схорон опробовал. Спрятался там, пока зэки его сослуживцев убивали, и сидел как мышка. Только к утру опергруппой был обнаружен… Он, кстати, тоже о служебном долге да офицерской чести на политинформациях любил рассуждать.

Секретарь, бросив царапать авторучкой в журнале, изумленно уставился на Самохина.

– А ты, клерк, пиши, – мотнул головой в его сторону отставной майор. – А копию – в компетентные органы. Адресок-то наверняка знаешь. Вон у тебя сколько наградных планок на лацкане… Интересно, за что? – несло Самохина. – Для Великой Отечественной ты молод, для Афганистана – староват… Не иначе как за «построение развитого социализма» ордена да медали получал? Так что пиши, пиши про то, как майор Барыбин, будучи заместителем начальника следственного изолятора по политико-воспитательной работе, перед зэками на коленях ползал, свою жизнь спасая, а рядом девчушку-контролершу убивали… Такой вот получается триллер…

– Вы… Вы что себе позволяете? – задохнулся от негодования Барыбин. Он вскинулся резко, и серебристый нимб над его макушкой тоже подпрыгнул, как крышка закипевшего чайника, а потом осел, растекаясь седыми волосенками по липкой от пота розоватой лысине. – Кто… Кто дал вам право клеветать на государственных служащих?! На государственные органы?!

– Ты, Барыбин, действительно орган. Только не государственный, а… сам знаешь, какой! – бушевал отставной майор. – Тоже мне, борец с терроризмом. Послали пацанов на войну, а сами при всех властях из кабинета в кабинет переползаете, от одной лохани с похлебкой – к другой, и хряпаете, хряпаете… А начнешь за уши оттаскивать – такой визг поднимаете!

Барыбин откинулся в кресле, отстраняясь от наседавшего посетителя, и было видно, как под истонченной барственно кожей играли апоплексически на его лице, трепетали, то расширяясь угрожающе, то спадая обморочно, кровеносные сосуды.

– Я… я всю жизнь государству служил… Его интересам… Без единого взыскания по партийной линии… По служебной, то есть… А тогда, в девяносто первом году… Ростки демократии… Курс на гуманизацию… И вдруг… Все было не так, как вы говорите… Меня упрекнуть не в чем… Не докажете! – Он схватился за сердце, обмяк, прикрыл глаза обессилено.

Секретарь вскочил, но, не зная, как поступить, метался между шефом и посетителем, махал то на одного, то на другого руками, а потом, сообразив, полез во внутренний карман своего орденоносного пиджака, достал облатку с крупными, с монетку копеечную величиной таблетками, выковырял одну, поднес к губам Барыбина, потом вторую сунул себе в рот, а третью, подрагивая рукой, протянул Самохину.

– У-у-успокойтесь… Давайте все мирно обсудим… Так же нельзя…

Самохин отрицательно качнул головой, вылез неуклюже из-за приставного столика, шагнул из кабинета.

Он вдруг вспомнил явственно августовскую ночь девяносто первого года, когда вырвавшиеся из камеры зэки убили капитана Варавина и дежурную контролершу Надю… Вспомнил старого прапорщика, срезавшего беглецов автоматной очередью уже на выходе из КПП. Вспомнил майора Рубцова, придавившего сапогом, как клопа, недобитого уголовника Быка… Рубцов погиб через год в Приднестровье, воевал на стороне мятежной республики. Он, Самохин, теперь умирает от рака, и только Барыбин живет, круглый и сытый, всех переживет…

Задержавшись у порога, отставной майор оглянулся, спросил у секретаря озабоченно:

– У вас тут врач поблизости есть?

– Н-не-ет… – испуганно ответил тот.

– Оч-чень хорошо! – с удовлетворением заключил

Самохин и предположил вслух мстительно: – «Скорая», должно быть, и не поспеет… Эк его, начальника-то твоего, скукорожило…

 

Глава 12

Ирина Сергеевна принесла в Комитет солдатских матерей фотографию Славика. Он прислал ее месяца четыре спустя после начала службы, в солдатском конверте без марки, со старательно выведенной собственноручно надписью в левом верхнем углу: «Осторожно, фото». На фотографии улыбающийся Славик в пятнистой зеленой форме, в заломленном лихо на затылок голубом берете стоял с автоматом в руках у развернутого знамени, а на обороте фотокарточки его почерком было написано: «День Российской государственности. 12 июня. Военная присяга. Псков».

Потом сын присылал другие снимки, но все групповые, с армейскими друзьями – в поле, со свернутым парашютом, возле страшных, ощетинившихся стволами, выкрашенных в болотно-зеленый цвет боевых машин. Ирина Сергеевна не насторожилась тогда, считала блаженно, что компьютер – компьютером, а учить солдатским навыкам Славика все равно должны, и странные механизмы, попадавшие рядом с сыном на снимки, в которых угадывались то крыло самолета, то гусеница танка, или – как там эта штука называется – она в этом плохо разбиралась, – предназначены для других солдат, а ее Славик – специалист по информационным технологиям, без них теперь – никуда, и грозные летающие в небе и ползающие с лязгом по земле военные железяки имеют к нему лишь косвенное отношение. И вдруг оказалось так, что именно ее сын воевал, управлялся как-то с диковинным оружием, до сержанта дослужился – это он-то, с его, как уверяли врачи-педиатры, ослабленным иммунитетом, склонностью к простудам и с бесконечными ангинами. Славик воевал в чеченских горах, где, если судить по телерепортажам, вершины заснежены и туманны, в ущельях гуляют сырые ветры и зеленые склоны угрожают минами. Солдатиков с тех гор несут на носилках, грузят перебинтованных на самолеты да вертолеты и отправляют по домам, матерям, застывшим от горя – нате вам, дорогие женщины, так вышло, что не сберегли ваше чадо, простите нас, если сможете…

В комитете дородная женщина, представившаяся Эльвирой Васильевной, «солдатская мать», чей сын, если и служил в армии, то в чине никак не ниже полковника, так по возрасту ее выходило, сразу же окружила Ирину Сергеевну сердечным теплом и какой-то удушливой заботой. Называла покровительственно то «детынькой», то «голубкой», не знала, куда усадить, а когда усадила-таки на расхлябанный стульчик и взяла в короткие наманикюренные пальцы фотографию Славика, то всхлипнула, смахнув легко набежавшую слезу:

– Как живой… Ах, детынька… Горе-то какое!

– Так он и есть живой. В плену только, – потрясенно поправила ее, замирая от дурных предчувствий, Ирина Сергеевна, а потом догадалась с облегчением, что Эльвира Васильевна просто запамятовала о ее предыдущем визите, спутала с кем-то, наверное, с еще более несчастной матерью.

– Живой?! Ну, слава богу, голубушка! – обрадовалась искренне «солдатская мать».

– Тут у нас, кстати, поездка в Москву намечается. Тех, у кого дети в армии погибли или пропали. От дедовщины, в горячих точках… Спонсоры деньги на билеты выделили, суточные. Не желаете присоединиться?

– А что нам в Москве делать? – плохо соображала Ирина Сергеевна.

– Да господи ты ж боже мой, детынька! Министерство обороны пикетировать будем. Чтоб, значит, войска из Чечни вывели. Это, голуба, проблема мирового масштаба. Права человека. И прочее, – со значением, отчего-то понизив голос, объявила Эльвира Васильевна.

– Я в Москву не могу… пока, – зябко повела плечами Ирина Сергеевна. – Мы здесь… хлопочем.

– Эх, детынька, хлопочи не хлопочи… Или вот что еще! Надо тебе непременно с Татьяной Владимировной Серебрийской повстречаться.

– А кто это?

– Серебрийская – депутат Государственной думы от Степногорской области. Она, голуба, о детыньках наших, что в армии служат, печется без устали.

Ирина Сергеевна припомнила смутно, что видела как-то Серебрийскую по телевизору – то ли на митинге, то ли попросту в толпе, что-то такое шумное происходило тогда, и депутатша кричала в микрофон, что-то требовала, кого-то обвиняла.

Эльвира Васильевна принялась названивать по телефону, тыча алыми коготками в панель аппарата, тоже красного пожарного цвета. Дозвонилась, наконец, и заворковала в трубку

– Татьяна Владимировна, здрась-сте. Тут мамашечка одна к нам обратилась, как раз по тематике сегодняшнего выступления. Да-да, сын в Чечне. Нет, не погиб, в плен попал… Жаль, конечно, но тоже сойдет. Можно этот случай как фактурку взять, и фактиками их с экрана, фактиками. Случай-то прямо со сковородочки, так сказать, с пылу с жару. Да, и мамашечка здесь, рядом, и снимочек при ней. Я ж говорю – чудненькая фактурка!

На прощанье чмокнув невидимую собеседницу в трубку, Эльвира Васильевна обернулась к Ирине Сергеевне, объявила энергично:

– Так, милочка вы моя, быстренько-быстренько выходим на улицу и едем. Фоточку сынули не забудьте…

– Куда едем? – пряча фотографию Славика в сумочку, испугалась Ирина Сергеевна, чувствуя, как захватывает и несет в неизвестность исходящий от Эльвиры Васильевны энергетический поток. Завороженно, стиснув пальцами сумочку с фотографией, она пошла к выходу, села в машину, которая ждала, оказывается, у подъезда, а через минуту мчалась уже, глядя в коротко стриженный затылок шофера. Через несколько минут «Волга» остановилась возле длинного железобетонного забора с будкой-проходной, за стеклом которой зевал сонно милиционер, а из глубины огороженного пространства росла, стремясь в поднебесье, стальная игла телевышки. Эльвира Васильевна, подхватив попутчицу под руку, махнула перед постовым красной книжечкой, оповестив гордо:

– Помощник депутата Государственной думы Серебрийской, – и, указав на Ирину Сергеевну, добавила покровительственно: – Со мной.

Через двор, заросший кустами акации и сирени, женщины прошли в мрачноватое, выстроенное из бетонных блоков здание телецентра, подчеркнуто приземленное по отношению к целеустремленной в небесный эфир башне. Эльвира Васильевна уверенно направилась к двери кабинета с надписью на картонной табличке «Гримерная».

– За мной, детынька! – скомандовала она, и Ирина Сергеевна протиснулась вслед за ней в небольшую, заставленную зеркалами, столиками и вертлявыми креслами комнатушку.

Здесь пахло так же, как в обители «солдатских матерей», – дешевыми духами, пудрой, лаком для волос, а с яйцевидных болванок жутковато свисали мертвыми прядями разномастные парики, отчего гримерные столы напоминали виденный когда-то Ириной Сергеевной анатомический музей с заспиртованными на вечное хранение в банках отчлененными от туловищ человеческими головами. Впрочем, нисколько не отягощенная окружающей обстановкой молоденькая гримерша в короткой юбчонке, высунув от напряжения кончик розового язычка, азартно трудилась над смоляной, всклокоченной шевелюрой восседавшей в кресле перед зеркалом дамы.

– А вот и мы… Уф! – выпалила, выпустив из себя малую толику воздуха, распиравшего ее грудь, Эльвира Васильевна.

– Прямо наказание какое-то с этими волосами, – капризно заявила дама, скосив глаза на вошедших и продублированных зеркалами гостей.

– Что вы, Татьяна Владимировна, на себя наговариваете! – защебетала подобострастно гримерша. – У вас прекрасный волос – густой, крепкий. Хоть сейчас для рекламы шампуня снимать можно!

– Фи! – скривилось отражение Серебрийской. – Я их сроду ничем не баловала… Они у меня от природы такие.

– Порода! – восхищенно причмокнула Эльвира Васильевна. – Она во всем чувствуется! И в уме, и в волосах, и в фигуре!

– Да ладно вам… – снисходительно улыбнулась своему зеркальному лику депутатша и тут, заметив, наконец, мявшуюся у порога Ирину Сергеевну, посуровела лицом, озабоченно поинтересовалась: – Ну а у вас что? Рассказывайте, только быстро – передача через пятнадцать минут начинается.

Гримерша сдвинула створки трюмо, демонстрируя Серебрийской укладку волос на висках, а Ирина Сергеевна, глядя растерянно на зеркальные отражения троившейся собеседницы, залопотала сбивчиво:

– Сын у меня… В армию призвали… В компьютерщики… А потом звонят из военкомата, говорят, в плен попал. Там бой был…

– Нет, детынька, так не пойдет, – перебила ее Эльвира Васильевна. – Ничего понять нельзя. Давайте я расскажу, в чем суть дела. Сын этой гражданочки, э-э… Слава Милохин, воевал в составе воздушно-десантной части в Чечне. И попал в плен к боевикам… То есть я хотела сказать, к сепаратистам. Случилось это около месяца назад. О том, предпринимаются ли меры для освобождения сына, у мамашечки сведений нет. Военкомат, как всегда, отмалчивается. Считаю, что мы, Комитет солдатских матерей, должны пробудировать эту проблему, привлечь внимание общественности…

– Умоляю! – вскинула холеные руки Серебрийская. – Умоляю, не произносите больше этого ужасного слова «будировать». Будировать – значит болтать. А мы с вами занимаемся конкретным делом чрезвычайной важности!

– Ох, простите, голубушка вы моя, – сконфузилась Эльвира Васильевна, – оговорилась я, дура старая! Вааще, я считаю…

– Все ясно, – прервала ее Серебрийская и, поправив прядь на виске, указала гримерше: – Вот здесь… лаком чуть-чуть… Пудрить не надо, я сама. Сейчас мы запишем с вами телепередачу, – тщательно припудривая нос и щеки, обратилась к Ирине Сергеевне депутатша. – Я выступлю первой, затем предоставлю вам слово, и вы коротко, за две-три минуты, расскажете о том, что произошло с вашим сыном. Особо подчеркнете то равнодушие, с которым столкнулись в органах государственной власти, отметите, что все надежды теперь возлагаете на Комитет солдатских матерей и лично на депутата Государственной думы… Серебрийскую.

– Я… должна буду по телевизору выступать? – смешалась Ирина Сергеевна.

– Выступать буду я, – отрезала Серебрийская. – А вы, когда вас попросят, расскажете историю, приключившуюся с вашим сыном.

– Я… я не знаю…

– Да ничего вам знать и не надо, – сказала, вставая и брезгливо что-то стряхивая с платья, депутатша.

Глядя на Серебрийскую, Ирина Сергеевна отметила с легкой завистью, что та, будучи лет на десять старше, выглядит довольно прилично. Поджарая, не раздобревшая на депутатских харчах, она напоминала породистую скаковую кобылку перед очередным заездом – взгляд карих глаз внимателен и сосредоточен, ноздри хорошенького носика раздувает, стройные, не иначе как на занятиях шейпингом тренированные ножки подрагивают мускулисто, и лишь звякнет гонг – она стартует безоглядно, сметая все на своем пути высоко поднятой на вздохе грудью – скорее, скорее, чтобы первой примчаться к заветной цели, счастливому и победному финишу.

Подошла еще одна женщина – моложавая, в брючном костюме, с излишней, правда, косметикой на красивом и очень знакомом лице. Присмотревшись, Ирина Сергеевна узнала телеведущую и догадалась, что избыточный грим нужен для контрастности, и подумала, что телевидение, хотя и отражает реальную жизнь, покрывает-таки события и факты толстым слоем макияжа, маскируя одно и подчеркивая другое.

По длинному коридору все прошли в просторную студию, где царил полумрак и гудели ровно кондиционеры. Ирине Сергеевне стало зябко от нагоняемого ими холода, а может быть, она просто отчаянно, до дрожи трусила, оказавшись впервые в жизни под беспощадным прицелом громоздких, установленных на массивных треногах камер.

Ее усадили на мягкое кресло за низким столиком. По левую руку от нее обосновалась Серебрийская, затем – телеведущая. Всем троим шустрый молодой человек с помощью прищепочек прикрепил на груди черненькие, с фасолину величиной, микрофоны, и откуда-то сверху, из студийного поднебесья, голос приказал:

– Так, а теперь проверим уровень звука. Вот вы, женщина… да, да, вы, с правого края, скажите что-нибудь.

Поняв, что обращаются к ней, Ирина Сергеевна растерялась и произнесла сдавленно «Здравствуйте» и замолчала.

– Прекрасно! – грянул из динамика голос. – А теперь вы, Татьяна Владимировна…

Внезапно глаза резануло светом – включились мощные лампы под непроницаемой тьмой потолка. Ирина Сергеевна старалась не жмуриться, чувствуя, как набегают теплые слезинки. Прямо на нее уставились бездонные жерла трех громоздких телекамер, и юноша-оператор поочередно переходил от одной из них к другой, прицеливался в упор, и на большом экране телевизора, установленном чуть сбоку, чтобы не попадал в кадр, Ирина Сергеевна увидела свое лицо – отчужденное, будто траурный портрет.

– Фотографию, фотографию приготовьте, – спохватилась Серебрийская. – Юрочка, надо будет показать снимочек крупным планом, сможешь? Как мне его держать? Вот так?

Теперь на экране телевизора появилось лицо Славика – тоже неожиданно незнакомое, растиражированное электромагнитными импульсами в миллионы изображений. Ирина Сергеевна вспомнила, что так и не удосужилась узнать, как называется передача, в которой она сейчас участвует, и по какому каналу ее покажут.

Смолкли кондиционеры, и, хотя свет бил в лицо, опаляя жаром, Ирину Сергеевну мелко трясло.

– Ваше имя? – громко поинтересовалась телеведущая.

Не сразу сообразив, что обращаются к ней, Ирина Сергеевна, запнувшись, ответила, а ведущая указала ей на объектив крайней камеры.

– Когда вас спросят, отвечайте, глядя вон туда.

– А что спросят? Что спросят-то? – забеспокоилась Ирина Сергеевна, но напротив нее вдруг загорелось красное табло с надписью: «Тихо, идет передача!», и голос из студийных небес властно скомандовал:

– Начали!

– Добрый день, дорогие друзья, – расплывшись в улыбке и глядя в никуда, заявила телеведущая. – Сегодня в нашей студии две гостьи. Одна из них не нуждается в особом представлении и хорошо знакома нашим телезрителям. Это депутат Государственной думы Татьяна Владимировна Серебрийская…

Украдкой скосив глаза на телемонитор, Ирина Сергеевна вздрогнула при виде лица Серебрийской – так оно изменилось. Не осталось и следа от целеустремленной депутатши, мудрая, преисполненная состраданием к народу женщина-мать заговорила проникновенно:

– Дорогие матери, бабушки, жены и сестры, дочери и подруги…

– Стоп! Стоп! – грянул сверху голос управляющего студией незримого божества. – Все сначала!

– Как? – высокомерно вскинула подбородок Серебрийская. – Вы с ума сошли?

– Звук не идет. Сейчас все поправим, – забубнил виновато динамик.

– Сорвать выступление депутата… Я расцениваю это как политическую провокацию! – бушевала Серебрийская.

– Все, все! – растеряв поднебесную спесь, оправдывался динамик. – Пошла запись, все нормально. Начали!

Оператор, склонившись к телекамере, махнул рукой, и ведущая, улыбнувшись, зачастила, как ни в чем не бывало:

– Добрый день, дорогие друзья…

А Серебрийская, успокоившись мгновенно и помудрев, вновь завела невообразимо-скорбно:

– Дорогие матери… друзья мои… Который год ведет наше правительство войну против собственного народа. Который год полыхает напитанная кровью наших соотечественников земля гордой российской республики. Который год гибнут там старики, женщины, дети. Их боль – наша боль. Потому что неисчислимые беды несет эта война и в наши, далекие от кавказского региона, дома. Уже тысячи наших земляков прошли через эту войну, тысячи юношей, одетых в солдатскую форму, научились там убивать. И с надломленной психикой, израненной душой они возвращаются в семьи. Приведу лишь несколько цифр криминальной статистики, свидетельствующей о росте молодежной преступности…

«Действительно, – соглашаясь, думала Ирина Сергеевна, – каким вернется после войны и плена Славик? Господи, неужели и ему пришлось убивать?!» Ее размышления прервала реплика телеведущей:

– Татьяна Владимировна, с какими проблемами обращаются к вам в эти дни избиратели?

– Ну, всех-то депутатских забот не перечесть… – с обезоруживающей откровенностью вздохнула Серебрийская. – И, к сожалению, не переделать. Вот сейчас, прямо с приема избирателей, я привезла в студию обратившуюся ко мне гражданку… – Татьяна Владимировна замялась на мгновение, глянула в бумажку перед собой. – Гражданку Милохину Ирину Сергеевну, солдатскую мать… Ирина Сергеевна, расскажите телезрителям, что привело вас в приемную депутата? Телеведущая, подняв брови, тоже с живейшим интересом воззрилась на Ирину Сергеевну. Та попыталась представить неведомых «телезрителей», но видела перед собой лишь громоздкую телекамеру и потому, чтобы не сбиться, начала рассказывать о своем несчастье юноше-оператору, а тот и не слушал вовсе, занятый делом, регулировал что-то, потом, прижав к уху наушник, прислушался внимательно и, обернувшись к ведущей, сделал знак – закругляйтесь, мол, так что повествование даже ей самой показалось неуместным. Отговорив в пустоту, она растерянно замолчала и посмотрела на Серебрийскую, сидевшую уже как на иголках.

– Общественное движение, которое я представляю, – подхватила Серебрийская, – сегодня остается, по сути, единственной политической силой, последовательно выступающей против чеченской войны, против скатывания страны к тоталитаризму. Мы оправдаем ваши чаяния и надежды, сделаем все, чтобы ни с кем из вас, ваших детей не случилась такая беда, как у этой несчастной матери.

Передача закончилась, все принялись вставать. Ирина Сергеевна тоже поднялась из-за лилипутского столика, а оператор почему-то кинулся к ней, попытался схватить за грудки – ей показалось так, а потом она сообразила, что не отстегнула от платья прищепку микрофончика и едва не оборвала тонкий проводок. Сконфузившись, она замерла послушно, дожидаясь, пока юноша освободит ее от микрофона, а потом поспешила следом за Серебрийской, чтобы забрать у нее фотографию Славика, но ее опять окликнул оператор и протянул фотографию, которую, оказывается, он снимал отдельно, на специальной подставке крупным планом. Пару раз споткнувшись во вновь воцарившемся в студии полумраке о толстые электрокабели и шнуры на полу, Ирина Сергеевна бросилась догонять Серебрийскую, которая удалялась уже, оставляя в узких коридорах тонкий аромат дорогих французских духов.

В прохладном вестибюле к депутатше подскочила Элеонора Васильевна и принялась кружиться вокруг нее, раздувая зоб и воркуя по-голубиному.

– Вел-л-ликолепно, золотая вы моя! Я всю передачу из аппаратной видела. Слезу вышибает! И еще эта мамашечка, фотография погибшего… то есть плененного сыночка ее… Великолепная пиаровская находка!

Поспевая следом за устремившимися к выходу из телецентра депутатшей и ее помощницей, Ирина Сергеевна все ждала с надеждой, когда разговор вернется к проблеме вызволения Славика, но те обсуждали передачу, и лишь на КПП Эльвира Васильевна обернулась и сообщила:

– Мы, детынька, тебя подвезти не сможем. Дела! На встречу спешим с избирателями. Остановка общественного транспорта на соседней улице.

– А… а как же с моим делом? Со Славиком? – потерянно спросила Ирина Сергеевна, и Эльвира Васильевна, забираясь неуклюже на заднее сиденье «Волги», махнула рукой:

– Как-нибудь в другой раз, детынька. Захаживай. Серебрийская даже не обернулась. Устроившись на переднем сиденье, она сосредоточенно смотрела перед собой, настраиваясь, должно быть, на очередную встречу с народом…

Ирина Сергеевна шла тенистыми двориками, подальше от шумных улиц, и здесь, в лабиринтах старых кварталов, город виделся словно с изнанки и людская жизнь представлялась незатейливой и понятной.

Проходя мимо четырехэтажки «сталинской» застройки, по-старушечьи прикрывшей растрескавшиеся стены рваным платком из побегов разросшегося плюща, Ирина Сергеевна повстречала цыганку.

В черном кожаном пиджаке поверх белой кофты, в длинной юбке, метущей подолом пыльный асфальт, она походила на сороку, и так же по-птичьи, бочком с прискоком, преградила путь Ирине Сергеевне, глянула искоса, уколов угольными кристалликами глаз:

– Не торопись, сестра! Падажди! Вижу, горе у тебя… Ирина Сергеевна замерла на мгновенье, потом, решившись, попыталась проскользнуть мимо.

– Э-э, стой! – грубовато цапнула ее за плечо цыганка. – От меня уйдешь – от судьбы не уйдешь! Она, сестра, тебя достанет… Черное горе по следу твоему на черном коне летит. Ты первую любовь свою потеряла, и вторую любовь, самую сильную, потеряешь, если меня не послушаешь…

– Какая любовь? Вы с ума сошли! Отстаньте, – всхлипнула Ирина Сергеевна, но цыганка, впившись в нее крепкими пальцами, притянула к себе, зачастила скороговоркой, черные зрачки ее глаз потеряли остроту, расширились, превратившись в темные маслянистые омуты…

– Давай пагадаю, паваражу, сестра, беду отведу… Вижу, болеешь ты сердцем и ждешь мушщину-красавца, а вот придет ли он к тебе, обнимет ли тебя – теперь от меня зависит. Как скажу, так и будет… Я не цыганка, а сербиянка, вэрь мне, красавица… Денги есть?

– Нету… – вяло сопротивлялась Ирина Сергеевна.

– А-а, золотая, денга мало надо. Десять рублей дай мне подержать – и все… Не для меня – для ворожбы нада… Скажи, мушщина твой… блондин?

– Светленький… мальчик он еще.

– Аи, вижу твоего мальчика, сестра, аи вижу… – наседала цыганка. – Плохо ему сейчас, а будет еще хуже, если я не паваражу! Дай денгу – пагадаю – отдам. Мне твои денги не нада – мы, цыгане, богатые! Лошадям своим золотые зубы ставим – зачем мне твои копейки?

Ирина Сергеевна достала из сумочки маленький потертый кошелек. Выгребла щепотку мелочи, вынула старательно сложенную вдвое последнюю оставшуюся до получки десятку, протянула ее цыганке.

– Вот. У меня больше нет. Только вправду верните, а то жить не на что.

Цыганка взяла купюру, дунула на нее, расправила, тряхнула презрительно.

– Э-э, денга нет – и это не денги! Дай руку!

Схватив тонкие пальцы Ирины Сергеевны смуглой, унизанной золотыми браслетами и перстнями рукой, цыганка провела по ее ладони острым, с траурным ободком грязи ногтем, заговорила быстро, засасывая в омут глаз.

– Рвется он к тебе всей душой. Рвется, молодой твой блондин, да не может пока… Он тебе кто – сын, муж?

– Сын… – заворожено произнесла Ирина Сергеевна, отчего-то поверив вдруг, что вот эта, пахнущая немытым телом и табаком цыганка точно знает сейчас, где томится Славик, предскажет его судьбу, а может быть, и спасет, выручит неведомым, мистическим способом из беды – ведь есть же что-то такое во всех этих наговорах и молитвах, если к ним тысячелетиями прибегают в трудную минуту люди… Просто надо поверить – и все.

– Томится он, рвется, – бормотала цыганка, одной рукой цепко ухватив запястье Ирины Сергеевны, а другой потряхивая хрусткой десяткой – Но не вижу его пока… Легкие деньги, не тянут… А он далеко… Утяжелить надо… Золотом… Оно путь укажет… Дай! – схватилась она за обручальное колечко, на левом безымянном пальце Ирины Сергеевны.

Цыганка завернула кольцо в десятку, зажала в усыпанном «цыпками» кулаке, покачала, взвешивая.

– Вижу, вижу – в чужом доме он… в неволе… Заточили его в темницу, и вырваться из нее он, красавец, не может… Но есть у него две дороги, про которые он не знает. Одна дорога хорошая, другая плохая. Плохая дорога к смерти ведет, а хорошая к дому, к матушке. Я ему хорошую дорогу покажу, нашепчу. Но далеко, далеко… не услышит! Еще позолотить надо. Серги давай! Скорее! – приказала цыганка.

Ирина Сергеевна заполошно, путаясь в прядях волос, расстегнула и вынула из ушей золотые сережки, отдала цыганке.

– Теперь лучше… – удовлетворенно вздохнула та. – Теперь слышит он меня, красавец. Я ему хорошую дорогу покажу, и придет он по ней в родной дом, к мамочке своей… Ой! – вскрикнула вдруг, зажмурившись испуганно, цыганка.

– Что? – в ужасе затаила дыхание Ирина Сергеевна.

– Дверь темницы, куда заточили его, заперта крепко. Замок пудовый. Давай крестик, – ткнула пальцем в грудь Ирины Сергеевны цыганка. – Я твоим крестом материнским замок отопру!

Трясущимися пальцами Ирина Сергеевна сняла с шеи золотую цепочку с крестиком, передала цыганке. Та схватила, растянула тонкие звенья.

– Вот ему дорога, сестра. По ней твой красавец домой примчится. Замок я открыла, да только вижу – враг дверь стережет. Надо глаза ему отвести. Икона нужна. У тебя есть?

– Н-нет, – в растерянности покачала головой Ирина Сергеевна.

– Стой тут. Шага не делай, а то мое колдовство силу потеряет, страшная беда придет! Я в этом доме живу, – цыганка указала на кряжистую «сталинку». – На первом этаже. Сейчас сбегаю – икону принесу. Стой! – Она глянула по сторонам и как-то бочком, по-сорочьи, порхнула в подъезд, грохнув за собой тяжелой, притянутой крепкой пружиной дверью.

С четверть часа, боясь шелохнуться, простояла у незнакомого дома Ирина Сергеевна, прежде чем отпустил наведенный цыганкой морок. И когда поняла наконец, что обманули ее, словно девчонку глупую, обобрав ловко, сняв, как с отслужившей свое новогодней елки, украшения, еще при той, относительно благополучной жизни купленные, и невозвратные при этой, нынешней, – то разревелась безутешно, присев на дощатой скамеечке. Она плакала горько не столько по золоту, навсегда пропавшему, сколько потому, что понимала теперь: не помогут ей вернуть сына ни депутатши с бойкими помощницами, ни цыгане настырные, ни ворожба, ни молитвы…

Утерев глаза платочком, Ирина Сергеевна поднялась, вошла в просторный гулкий подъезд и убедилась, что он сквозной. В распахнутые двустворчатые двери с противоположной стороны светило глупо-бодрое солнце, сияло бликами на исцарапанных матерными надписями стенах обшарпанной лестничной площадки. На всякий случай Ирина Сергеевна позвонила все-таки в ближайшую квартиру.

– Хто там? – через пару минут спросил старушечий голос, приглушенный дверью, обитой изодранной местами клеенкой с пугающе торчащими из прорех пучками грубых волос, будто бороды глядящих в щели с той стороны домовых.

– Извините, – всхипнув, сказала Ирина Сергеевна, – здесь гражданка… э-э… цыганской национальности не проживает? Или в соседних квартирах?

– Чево-о? – Замок щелкнул, и в дверном проеме показался старушечий лик – желтый, изболевшийся, с отечными мешками на нижних веках и обвисшими безжизненно восковыми щеками.

– Я, бабушка, хотела спросить… – начала было объяснять Ирина Сергеевна, и, решив, что старушка ее не слышит, заговорила громче. – Понимаете, я тут цыганку возле подъезда встретила…

– Те что надо, алкашка?! Ты чо, тварь, сюды приперлась! – заголосила вдруг бабка, глядя на нее водянисто-серыми, распахнутыми слепо глазами.

– Я… Я спросить… Вы меня с кем-то путаете… – опешила Ирина Сергеевна.

– Я те щас попутаю, проститутка! Иди отсюда, алкашка проклятая!

Отпрянув, Ирина Сергеевна пулей пролетела сквозь подъезд, выскочила на солнечную сторону, а вслед ей неслось плаксиво-яростное:

– Ходют и ходют, паразиты проклятые! Обобрали нас, стариков! Да поубивать вас всех, чтоб места мокрого посля вас не осталось! И-и-ы-ых, паскуды! Паскуды-ы…

А на проспекте, куда под старушечий вой выплюнул Ирину Сергеевну грязный подъезд, полыхало солнце и кипела жизнь. Бесконечной чередой неслись сверкающие автомобили, катились, искря о провода выгнутыми дужками очков интеллигентные троллейбусы, ревели, чадя выхлопами, разночинцы автобусы и пролетарии-самосвалы. По широкому, обсаженному цветущим газоном тротуару, среди целеустремленных прохожих шествовали вальяжно, метя мусор подолами юбок, цыганки. У приткнувшийся неподалеку на обочине машины – иностранной марки, похоже, – кружила целая стая цыган, и одна из них, молодая, бровастая, отделившись, пошла, рассекая толпу и швыряя по сторонам ленивые фразы:

– Золото берем… Берем золото… Золото покупаем, денги даем…

Поравнявшись с Ириной Сергеевной, цыганка отодвинула ее плечом, не глядя, процедила презрительно:

– Золото берем…

– Взяли уже! – не выдержав, выкрикнула вслед цыганке Ирина Сергеевна, но та даже не обернулась, видимо, чувствуя на расстоянии, у кого золото есть, а у кого нет и, скорее всего, никогда не будет.

 

Глава 13

Несмотря на данный себе зарок, ночью Новокрещенов опять напился. Он глотал водку рюмку за рюмкой, но не ощущал привычной горечи алкоголя. И, что самое удивительное, не пьянел нисколько… «Вот что значит психологический настрой! – с раскаянием думал он. – Слово не сдержал, употребил-таки – и ни в одном глазу!» Однако воняло спиртным изрядно. Новокрещенов крутил головой, отворачивал нос то так, то эдак, но противный водочный дух окутывал со всех сторон, и, чтобы не ощущать его, он вообще перестал дышать, а потом, когда стало невмоготу, со всхлипом втянул отравленный ядовитыми парами воздух и проснулся.

Оказывается, он пил водку во сне! А вот пахло спиртным по-настоящему.

– Вай-вай, утром просыпай! Вай-вай, водочки кушай! – запели в комнате. Окончательно пробудившись и разлепив тяжелые веки, Новокрещенов увидел нависшую над ним толстую физиономию Алика, кривую из-за огромного, иссиня-бордового кровоподтека вокруг левого глаза, но улыбающуюся приветливо краем уцелевших, не расплывшихся после вчерашнего избиения губ. В руках у соседа был расписаный цветами поднос, на котором стояли пиалы с водкой, горкой высились грозди винограда, румяные лепешки и еще что-то восточное, даже на вид тягуче-сладкое, на мелких тарелочках. Рядом, с тюрбаном из нестиранного вафельного полотенца на голове, в растянутой тельняшке и в обвисшем на коленях спортивном трико, приплясывал Ванька, держа над головой, как скрещенные сабли, два шампура с нанизанными на них крупными, с ладонь величиной, кусками зажаренного до красноватой корочки мяса.

– Вай, вай, доктор наш, вставай! – орал немелодично Ванька, умудряясь со смаком жевать – видно, не утерпел, хватанул крепкими зубами кусок с шампура.

– Подавишься, певец… – добродушно проворчал Новокрещенов, сбрасывая с себя влажную от пота простыню. – Что это за ликование спозаранку?

– Празднуем победу над рэкетом! – объявил, уписывая за обе щеки мясо, Ванька.

– Вот они вернутся толпой с помповыми ружьями – тогда и посмотрим, – усмехнулся Новокрещенов и добавил пессимистично: – Перестреляют нас, вот тебе и праздничек…

– В том-то и дело, что не вернутся! – доложил с воодушевлением Ванька. – Алик вчера снастался к своим… ну, под чьей крышей он ходит. Те говорят – делов не знаем. Видать, говорят, гоп-стопники залетные. Найдем – башки им поотрываем.

Алик, пыхтя и подрагивая бочкообразным животом, попробовал тоже пританцовывать с подносом в руках, но чуть не упал и предложил Новокрещенову:

– Жора-джан, давай вставай, будем водка пить, плов, шашлык кушать, веселиться будем.

– Дайте, черти, хоть умыться-то со сна, – взмолился ошарашенный таким пробуждением Новокрещенов и, когда Алик, покачивая толстым задом, с подносом на голове, вышел из домика, предупредил Ваньку: – Ты как хочешь, я не пью. И не уговаривай.

– Я тоже – чуть-чуть. Мне полковой доктор объяснил, что резко бросать нельзя. «Белочку» поймать можно. Белую горячку то есть. Помню, когда нас, контрактников, на мобилизационном пункте собрали, то водочку, естественно, перекрыли. И у двоих – пожалуйста – крыша поехала. От трезвости. Так что я пару пиал на грудь приму, а вот мяса налопаюсь… – Ванька мечтательно закатил глаза.

Во дворе, там, где обычно топотали в эту пору Аликовы архаровцы, прямо на прибитой их пятками земле был расстелен толстый и мохнатый, как майская травка, ковер. Поодаль курился легким сигаретным дымком закопченный мангал с шипящей над малиновыми от жара углями бараниной. Там же, умостившись толстобоко в казане, над сложенной из красного кирпича печуркой, бормотал что-то на азиатском наречье кипящий сердито плов. А на ковре в тарелках и пиалах были в изобилии расставлены восточные яства, перемежаемые бутылками водки и пива.

– Вот оно, простое мужское счастье, – изрек Новокрещенов, с достоинством размещаясь у досторхана и прихватывая с блюдечка горсть крупного, липкого от сладости изюма. – Много хорошей еды, водки и никаких надзирающих баб.

– Аи, харашо сказал! – причитал, улыбаясь уцелевшей половиной физиономии Алик. – Зачем баб? Баба свое место должен знать. Кухня, дети… Как можно их за стол пускать, в мужской разговор… Русский баб, наш баб – один шайтан. Дуры!

Хотя главным героем вчерашней схватки с залетными бандитами был, безусловно, Ванька, Новокрещенов как должное воспринимал то, что оказался в центре внимания, почетным гостем. И считал это правильным. В конце концов это он привел сюда Ваньку, предоставил ему кров и теперь посматривал на приятеля снисходительно-одобряюще, как смотрит хозяин служебной собаки на своего отличившегося питомца.

– Пей, сосед, хароший водка, сам делал! – хитро подмигивая здоровым глазом, потчевал Алик, и Новокрещенов, оголодавший за долгие месяцы беспробудного пьянства, брал рюмку, пригублял, делая вид, что пьет, а потом налегал на шашлык, плов, заедая их пучками изумрудно-чистой зелени и еще чем-то, то сладким до приторности, то кислым до ломоты в зубах.

– Любой награда проси, – предложил Алик, когда все, насытившись, отвалились, придавив спинами жесткий ковровый ворс. – Ты и Ванька мой жизнь спасал, детей спасал, баба-дура спасал, в биде не бросил – ничиво для тебя не жалко. Какой награда хочешь? Денга дам, водка, ковер этот, еще другой, лутше есть – чиво хочишь проси!

Цыкая сыто зубом, Новокрещенов смотрел на прозрачное в этот утренний час небо и думал о том, что человек, в сущности, и живет-то, суетится, карабкается вверх, нервничает ради таких вот минут уютной сытости, полного расслабления и признания окружающими своих заслуг…

Он поднялся рывком, однако снова сел, и – вот же, наелся вроде бы от пуза, но, как говорится, глаза не сытые – опять ухватил с тарелки мягкую, истекающую медовым соком грушу, впился с всхлипом в нее зубами и, едва не поперхнувшись, сказал:

– Мы, Алик, с тобой по-соседски сочтемся. Может, поможешь когда чем, Ваньке вон, когда приспичит, опять магарыч поставишь… Подарков нам от тебя не надо. А дай-ка ты мне лучше перстень вот этот, который на пальце носишь, да цепь золотую, что у тебя на шее. Не насовсем. Напрокат. Вечером верну, мамой клянусь! – по-восточному горячо заверил он Алика.

– Прокат? Что такой прокат? – удивился тот.

– Ну, на время. На один день – поношу и отдам. Мне кое-кому в таком виде показаться нужно. Чтоб поняли – перед ними не халам-балам, офицеришко отставной, а солидный человек, при деньгах… Новый русский, кумекаешь?

– А-а… – понимающе расплылся в улыбке Алик. – Кумекаешь! Жениться хочешь, да-а? Красивый быть хочешь, богатый, да-а?

– Вроде того, – кивнул Новокрещенов.

Благодушный Алик безропотно стянул, предварительно послюнявив палец, тяжелый перстень-печатку, повозившись, расстегнул и снял с жирной шеи толстую, витую, как ошейник у породистого кабеля, золотую цепь, протянул соседу.

– Прокат, да-а? Катайся на здоровье, хоть два дня – мине для харошего чилавека не жалка!

Новокрещенов вернулся в дом и принялся собираться. Надел белую рубашку, расстегнув ворот так, чтобы видна была сияющая, как золотозубая улыбка цыгана, цепь, натянул черные, нелепые в жару, но зато вполне приличные брюки и в завершение маскарада сунул безымянный палец в пришедшийся как раз впору перстень.

– Во, блин, классный прикид! – восхитился простодушно Ванька. – Этот, как его… хэви металл… А болт-то, болт! Им, ежели, к примеру, кому-нибудь в морду заехать – челюсть можно сломать, и кастета не надо.

– Драться мы не будем, – красуясь у зеркала и тщательно расчесывая побеленные благородной сединой волосы, сообщил Новокрещенов. – Мы теперь, как справедливо заметил наш азиатский друг Алик, богатые и красивые. Особенно я.

– А я? – с некоторой обидой потупился Ванька.

– И ты тоже, – ободряюще кивнул Новокрещенов. – Особой, мужественной красотой. Так что надевай, братан, свой свежевыстиранный камуфляж, только без медалей. Будешь моим секьюрити.

– Эт… секретарем, что ли? – насторожился Ванька.

– Телохранителем, деревня! – покровительственно пояснил Новокрещенов. – Мы с тобой сейчас в одно место отправимся. И мне там без телохранителя никак нельзя показаться.

– Шпалер брать? Я у друганов револьвером разжился, – с готовностью подхватил Ванька. – Хорошая машинка, системы «Наган». Их в начале девяностых годов со складов армейских натырили. Половина блатных в Степногорске с такими ходит.

Новокрещенов снисходительно хмыкнул своему зеркальному отражению.

– Воевать мы не будем. Мое оружие – вот оно, – он постучал себе пальцем по лбу, – интеллект называется. Мы тех лохов, что нас не ждут пока, на понт возьмем. Сценку разыграем. Я – из новых русских, богатый, но тупой. А ты мой телохранитель. Бывал в телохранителях?

– Не-е, наоборот, мочить тела доводилось, а охранять – нет, – осклабился Ванька.

– Но по телевизору-то видел? Вот и изображай бдительность да почтительность. А я роль крутого бизнесмена сыграю. У меня и сотовый телефон есть…

– Звонит?

– Да нет, неисправный. Я его осенью в луже нашел. Видать, потроха заржавели. Но снаружи смотрится вполне прилично. Буду его в руке держать, чтоб со стороны видели.

– И что, крутой босс, с трубой и телохранителем на троллейбусе попилит? – с сомнением сощурился Ванька. – Да нас пацаны, в натуре, засмеют. Или еще хуже – за переодетых ментов примут. Ихние опера как раз с мобильными телефонами в общественном транспорте по городу рассекают.

– Отстал ты, парень, от жизни. Нынче сотовый телефон уже не роскошь, а атрибут делового человека. Нас за ментов не примут. Потому что мы с тобой к месту назначения на шикарной тачке подъедем.

– Интересно, на какой?

– А какую поймаем, на той и подъедем. Ты передо мной дверь откроешь, я выйду, а водиле заранее заплатим и накажем, чтоб ждал.

– Я слыхал, что телохранитель дверь шефу при выходе из машины открывать не должен, – возразил Ванька. – Это не профессионально. Как раз в этот момент босса кокнуть могут. Да и не ходят телохранители в камуфляже… Прямо какой-то визит главы правительства в Чечню получается, если охрана в боевом снаряжении.

– Много ты понимаешь! – пренебрежительно махнул рукой Новокрещенов. – А те, к кому мы едем, еще меньше в таких делах шурупят. Нам главное рисануться… А костюма приличного у тебя все равно нет!

Ванька подтвердил удрученно:

– Костюма нет. Думал справить, да вот… закрутился… Может, взять пистолет? Телохранитель все-таки…

– Я же сказал – не надо. Если хочешь, делай вид, что он у тебя есть… под мышкой, например. А вообще-то, я уверен, там опасность такая подстерегает, что от нее револьвером не отобьешься.

– Снайпер?! Новокрещенов покачал головой:

– Хуже. Болезнь можно подцепить. Неизлечимую. Но если хорошие деньги заплатишь, то вылечат.

Ванька недоверчиво глянул на Новокрещенова, поежился, но безропотно застегнул куртку так, чтоб оставался виден полосатый треугольник тельняшки…

Экономя деньги, большую часть пути прошли пешком. И только за квартал до поликлиники, где угнездился Центр нетрадиционной медицины «Исцеление», Новокрещенов отрядил Ваньку на обочину, ловить «крутую» машину. Почти сразу же, взвизгнув тормозами, рядом остановился старенький, но вполне приличный снаружи БМВ.

– То, что надо, – сдержанно похвалил «телохранителя» Новокрещенов и предложил водителю: – Ты, шеф, нас вон к тому дому подкинешь, а потом полчасика у входа в поликлинику подождешь. Идет?

Тот скептически осмотрел пассажиров.

– Вы что, лечебное учреждение грабануть намылились? Я, братки, в такие игры не играю. Вылазьте по-хорошему.

– Да нет, ты не понял, – принялся успокаивать его Новокрещенов, как бы невзначай крутя в руках мобильный телефон. – То ж поликлиника, не банк, что там брать? – и склонившись к уху автовладельца, пояснил доверительно: – Я, слышь, жениться хочу. На докторше тамошней. Вот, кента прихватил – вроде как свата. Ну и… решили мы тачкой твоей пыль в глаза подпустить. Понимаешь?

– Стольник! – решительно оборвал его водитель.

– Экий ты, братан… – покривился Новокрещенов.

– Пятьдесят сейчас и полтинник после, – стоял на своем владелец БМВ.

– На, мздоимец, – сунул ему полусотенную Новокрещенов и добавил укоризненно: – Доверять надо людям, товарищ!

– Х-ха! – развеселился водитель. – Сам, можно сказать, брачный аферист, а туда же… с нравоучениями. – И, скрежетнув коробкой передач, тронул машину.

Через пару минут БМВ подрулил, пугнув двух старушек, к самому входу поликлиники и нагло втерся между машинами «скорой помощи». Ванька, выскочив первым, оглянулся вокруг, оценивая обстановку, и лишь после этого открыл заднюю дверь, выпуская Новокрещенова. Тот выбрался, потянулся, будто засидевшись в автомобиле, кивнул вальяжно шоферу – жди, мол, – и прошествовал в поликлинику следом за бдительным, готовым в любую минуту пресечь покушение на драгоценного босса телохранителем. Ванька топал решительно, зыркая по сторонам, правда, выходило это у него как-то воровски, и Новокрещенов успокоил себя тем, что народ пока плохо разбирается в том, как надлежит вести себя персональным охранникам.

В роскошной приемной центра Новокрещенов задержался чуток и, отыскав на дверях кабинетов табличку с нужной фамилией, ткнул в нее пальцем, спросив небрежно у секретарши:

– У себя?

Та, глянув на посетителя, на Ваньку, столбом замершего у входа, мигом оценила, сделала стойку и, включив селекторную связь, проворковала в микрофон:

– Константин Палыч, к вам пациент.

Потом, выпрямившись во весь свой обескураживающий рост, прошла, покачивая узкими бедрами в кабинет шефа, ввергнув и без того напряженного телохранителя Ваньку в еще больший столбняк.

– Рот закрой, – шепнул ему сурово Новокрещенов, и Ванька, исполнив команду, так лязгнул зубами, что секретарша оглянулась в недоумении.

– Ну-ну… я жду, – поощрительно кивнул ей Новокрещенов, и она скользнула в кабинет врача.

Ванька, закатив глаза, изобразил обморок, а Новокрещенов показал ему кулак и принялся расхаживать по приемной, морщась досадливо и демонстрируя, что ждать он не привык.

Когда секретарша вернулась и пригласила посетителя в кабинет, Новокрещенов окончательно решил, что предстанет перед целителем в роли классического, запечатленного в сотнях анекдотов «нового русского», эдакого полукриминального бизнесмена средней руки, а потому с порога заявил развязно:

– Привет лекарям!

– Э-з… Что вы сказали? – растерялся хозяин кабинета.

– Ну ты, братан, даешь! – снисходительно хохотнул пациент. – Чо, глухой, что ли? А еще врач.

Доктор поднялся и, протянув руку, глянул на вошедшего, прицениваясь.

– Константин Павлович Кукшин, член академии нетрадиционной медицины, директор центра и прочая, прочая. Чем могу быть полезен?

– Академик – это клево! – восхищенно причмокнул Новокрещенов и плюхнулся без приглашения в кресло для посетителей. Положил правую руку на стол, постукивая вызывающе Аликовым перстнем-«болтом». – Я, дело пропитое, когда на зоне был, тоже медицину изучал. Ну, мастырки там разные, как от работы закосить чисто, какие колеса для кайфа схавать… Это хорошо, что ты такой крутой доктор. Мне авторитетный лепила нужен, чтоб, значит, с понятиями.

– А что стряслось? – участливо осведомился Константин Павлович.

Новокрещенов доверительно нагнулся ближе к нему, растопырив пальцы, указал на грудь, чуть ниже золотой цепи.

– Вот здесь, просекай, давит. Так вот вздыхаю… – Новокрещенов набрал полные легкие воздуха, раздул щеки, потом выдохнул резко, сметя какие-то бумажки со стола, ткнул себя пальцем в левый бок. – А когда выдыхаю – сюда отдает.

– М-мда… – сочувственно кивнул Кукшин.

– Нет, ты слушай! – Новокрещенов прихватил его за лацкан белоснежного, хрустнувшего крахмально халата. – Короче, я прикинул туда-сюда – ну, думаю, тубик поймал? Пошел к этим… Ну, которые туберкулез лечат…

– Фтизиатрам, – подсказал Константин Павлович.

– Точно! В туберкулезный диспансер!

– И что? – живо заинтересовался врач.

– Да козлы они все, в натуре, а не доктора. Просветили на рентгене и ниче не нашли. А я знаю, чо у меня тут. Вот тут, во. – Он опять указал растопыренными пальцами на грудь.

– И я знаю! – торжественно объявил Константин Павлович, откинувшись удовлетворенно на спинку кресла, подальше от цепкой, как клешня краба, пятерни посетителя. – Вы только вошли, я глянул – а у вас аура такая… зеленоватая, с бурым облачком.

– Да-а? – вытаращил испуганно глаза Новокрещенов. – И чо это, в натуре по-твоему, док?

– Нет, любезный, вы сначала скажите, что сами у себя подозреваете. Это, знаете ли, крайне важный для диагностики момент. Организм как бы сигнализирует мозгу об опасности, предупреждает.

– Ну атас! – восторженно воскликнул пациент. А потом, посерьезнев, сказал шепотом, для чего-то оглянувшись по сторонам. – Я так думаю, док, что рак у меня.

Константин Павлович впился в посетителя долгим, гипнотическим взглядом, а потом, вздохнув, пробормотал:

– О, санта симплицитас!

– Чего-о? – напряженно переспросил Новокрещенов.

– Увы, – скорбно склонил голову доктор. – Мне остается лишь подтвердить вашу догадку.

Новокрещенов вздрогнул, сверкнув печаткой, стукнул кулаком по столу.

– Во, бля! Ну, невезуха, а?! Тока-тока зажил по-людски – коттедж отгрохал, тачку с наворотами купил, бабок – как грязи, авторитет у пацанов – все есть. Живи, радуйся! Все ништяк! Каждый день – праздник! И на тебе… Ну, в натуре… Я еще, дело прошлое, док, раньше просек – не к добру мне такая жизнь катит. И точно! Что ж теперь, в расцвете молодых и творческих сил – в ящик сыграть?!

– С такой опухолью, как у вас… Вы уж извините за откровенность, – замялся доктор, – но мой принцип – говорить пациенту правду, какой бы горькой она не была… Это знаете ли, мобилизует… Я имею в виду организм… Так вот, с опухолью такого типа и локализации вас ждет прямая дорога – ад патрес.

– В ад, что ли?!

– Нет, это я в другом смысле. Ад патрес в переводе с латыни означает: к праотцам.

– К каким еще отцам… твою мать?! – взорвался Новокрещенов, опять грохнув по столу Аликовой печаткой. – Ты можешь, в натуре, человеческим языком говорить? Без этих ваших медицинских примочек?

– К праотцам означает – к предкам, – доброжелательно улыбаясь, пояснил Константин Павлович. – На тот свет. Но! – Доктор торжественно простер холеную руку над головой ошарашенного пациента, будто благословляя. – Но вам повезло, милейший. Вы обратились туда, куда следует. Ко мне!

– И чо? Поможете? – с надеждой встрепенулся пациент.

– Обязательно, – кивнул ободряюще доктор. – Однако есть в этом деле некоторое… Кондицио сине ква нон…

– Кондиционер… чего? – изумился Новокрещенов.

– Ах, друг мой, это опять бессмертная латынь. Язык ученых и древних магов… Философский камень, эликсир жизни… – Доктор мечтательно закатил глаза, потом встрепенулся, очнувшись. – Так вот я и говорю, голубчик. Есть одно непременное условие, при котором и наступает полное исцеление. – И потер друг о друга большой и указательный пальцы.

– Бабки! – радостно догадался пациент.

– Да, друг мой. Деньги. Или, как вы изволили выразиться, бабки. Увы, отечественная бесплатная медицина лечит, но редко излечивает.

– Скока? – посерьезнев, деловым тоном прервал его Новокрещенов.

Константин Павлович скромно потупил взор.

– Много…

– Ты, короче, не крути, – возмутился пациент. – Давай конкретно!

– Десять тысяч.

– Рублей?

Доктор опять улыбнулся, пояснил отечески несмышленышу:

– Долларов, голубчик, долларов. Или, как принято выражаться в ваших кругах, баксов.

Новокрещенов облегченно выдохнул, отмахнулся пренебрежительно.

– Деньги, док, говно. Ты их получишь. Главное, чтоб от лечения твоего понт был.

– Понт будет! – торжественно приложил к сердцу ладонь доктор. – Как говорится, мамой клянусь!

– Во, наш человек! – возликовал посетитель, а потом вдруг прищурился хитро. – Ты мне, короче, тока одно растолкуй. Где, в натуре, гарантия, что ты, лепила, мне тут сейчас мозги не впариваешь? А вдруг бабки хапнешь, а делов не сделаешь? И я крякну через какое-то время? Мне, бля буду, баксов не жалко, я этой зелени скок хошь настригу. Но я не люблю, чтоб меня за фраера держали. Учти, док, тот, кто меня кинет, три дня не проживет!

Константин Павлович, скорбно вздохнув, выдвинул ящик стола, достал оттуда глянцевую папочку, протянул посетителю.

– Знакомьтесь. Это отзывы о моих методах лечения ведущих клиник Москвы и нашей области. Вот, извольте, – он опять забрал папочку, пошелестел бумагами в ней, выбрал одну, с золотым тиснением, показал Новокрещенову, ткнув тонким пальцем в четко отпечатанные на лазерном принтере строчки. – Вот, прочтите. Уникальный метод… Не имеет аналогов в мировой практике… Чудодейственный эффект рассасывания опухолей… Ну и так далее.

– Не, док, это все фуфло, – вернул папочку, не читая, Новокрещенов.– Сейчас техника такая, что любую ксиву сбацать можно, а внизу – подпись президента Путина. Я, если хочешь, на своем ксероксе тебе долларов накатаю – не отличишь. Ты мне человечка покажи, которого вылечил. Я пацанов пошлю, они с ним потолкуют.

– Экий вы… – досадливо поморщился доктор. Новокрещенов оскалился в ухмылке, заявил гордо:

– А ты бы со следаками столько, сколько я в свое время, набазарился да насобачился, небось тоже ни бумажкам, ни подписям не поверил. Человек человеку – волк!

– Гомо гомина люпус эст! – грустно перевел поговорку на латынь Константин Павлович и, покопавшись в содержимом папочки, протянул несколько бумажных листов. – Вот, Фома вы неверующий! Это благодарственные письма пациентов, излеченных моим методом. А вот – отзывы профессора, заведующего кафедрой онкологии нашей медицинской академии, подтверждающие результаты лечения после тщательных клинических исследований.

– Ништяк! – удовлетворенно забрал бумаги Новокрещенов. – Я это с собой возьму. Покажу пацанам. Они у меня, в натуре, столько лечились, что сами теперь заместо профессоров. С ходу просекают, какие колеса глотать, а какие, например, по вене можно пустить. А может, и к этому… заведующему кафедрой наведаемся. Если он тебя рекомендует – так пусть, в натуре, за базар отвечает.

– Конечно-конечно. Если сочтете необходимым, можете лично поинтересоваться у профессора Демкина, как он оценивает мой метод. Он ведущий онколог Управления здравоохранения…

– Если все путем окажется, лечиться сразу начнем? – пряча бумаги в нагрудный карман, уточнил Новокрещенов.

– Когда вам будет угодно. Хоть завтра.

– А бабки кому платить?

– Мне. На первом сеансе.

Доктор встал из-за стола, давая понять, что разговор закончен, и, пожимая на прощанье руку пациента, сказал величественно:

– Абсолво тэ…*

*О, святая простота (лат.)

– Ну, ты, док, в натуре, и скажешь… Я прямо хренею от этой ботвы!

– Наука! – важно заявил Константин Павлович. – Не каждому дано ее понять…

Проводив пациента до двери кабинета, доктор стрельнул глазами в сторону Ваньки, подобострастно вытянувшегося перед Новокрещеновым, и предупредил со значением:

– Вы с началом лечения не затягивайте. Болезнь прогрессирует стремительно.

Выходили из поликлиники тем же манером. Телохранитель бдительно крутил головой, босс шествовал важно, а перенервничавший водитель БМВ, продолжавший судя по всему, подозревать в своих пассажирах бандитов-налетчиков, едва завидев их, завел двигатель, так что прильнувший к окну Константин Павлович мог воочию убедиться, что у него побывал не простой, а известный в определенных кругах пациент. Впрочем, и без этой заключительной демонстрации Новокрещенов был уверен, что роль богатого дурака, вбившего себе в голову мысль о наличии у него смертельной болезни, вполне удалась ему. Настолько, что алчный доктор даже комедии не стал ломать, назначая хоть какое-то предварительное обследование простака. А вот Фимку обследовали. И, якобы, выявили рак желудка. Который после ее смерти патологоанатом не обнаружил…

И еще одно поразившее его открытие сделал Новокрещенов. Он понял вдруг, что ему понравился созданный им самим образ денежного парня, раскатывающего с телохранителем на БМВ и способного запросто отстегнуть десять тысяч долларов на лечение несуществующей, в общем-то, болезни. Черт! Это ж сколько, если в рублях пересчитать?.. Да ему таких денег до конца жизни не видеть! Ну, смотри, целитель хренов… Поторопилась Фимка, поверила проходимцу. А какая забойная статья в газете могла бы получиться! Врач ставит пациенту липовый диагноз и сам же лечит от мнимого недуга. И очень недешево, между прочим. Сенсация! Вот к чему женская повышенная эмоциональность приводит. Ну, гад. За Фимку особый счет тебе предъявлю. Такой, что твой прейскурант на исцеление мелочью, кою в кепку нищего бросают, покажется…

«А вообще-то, если с другой стороны взглянуть, – думал Новокрещенов напряженно, – умеют же люди устраиваться! Кто-то из докторов инфаркты ранние зарабатывает, за копеечное жалование по этажам носясь, болезных, из которых многие сытнее и здоровее самих докторов оказываются, пользуют. Другие лекарства дорогие по поручению торговых фармацевтических фирм за проценты комиссионные пациентам впаривают. Третьи и вовсе наркотиками приторговывают. Сажают бедолаг на иглу, а потом лечат. А этот Кукшин вон какой бизнес развернул! Ну не жук, а?! – И не стыдно ведь, подлецу! С другой стороны, кого стыдиться-то? Однокашников институтских? Так те и сами рады бы пристроиться куда-нибудь от нищенской-то зарплаты, да некуда. Так и врачуют такую же, как сами, нищету, стреляя друг у друга десятку до зарплаты и тихо спиваясь презентованными благодарными больными алкогольными подношениями…»

Он, Новокрещенов, все это прошел и разве был счастлив своею принципиальной честностью? Или жены его, которых он бросил, погружаясь все глубже в пучину пьянства? Или дети его, получающие жалкие, грошовые алименты от отца-неудачника? А может быть, больные, которых он лечил кое-как, без азарта, спустя рукава, и даже ненавидел порой – одних за то, что благополучнее его, лучше устроились в этой жизни, других, наоборот, за нищету, никчемность, нытье постоянное…

Дома Новокрещенов принялся изучать ксерокопии дипломов главного врача «Исцеления». Все это была явная липа – не в смысле того, что дипломы были поддельными, нет. Просто свидетельства о присуждении званий «народный академик», «доктор экстрасенсорики», «профессор психологических наук», которых удостаивался Кукшин, выдавались крайне сомнительными организациями, вроде Академии народной медицины, Европейского конгресса оккультных наук черной и белой магии, Всемирного института исследований паранормальных явлений и прочее. Красиво напечатанная золотом на дорогой мелованной бумаге дребедень.

А вот отзывы о психотерапевтическом методе лечения злокачественных новообразований, разработанном кандидатом медицинских наук К. П. Кукшиным, походили на настоящие. По крайней мере, под одним из них стояла подпись доктора медицинских наук, профессора, заведующего кафедрой клинической онкологии Михаила Иосифовича Демкина.

В своем отзыве он подтверждал, что из десяти представленных ему больных, страдавших ранее злокачественными новообразованиями различной локализации в последней, неоперабельной стадии, у всех десяти после проведенного психотерапевтического лечения по методике доктора Кукшина наступила ремиссия, и в момент обследования на кафедре онкологии все они являлись практически здоровыми людьми.

Правда, подобная справка-«отзыв» могла бы удовлетворить разве что недалекого «нового русского», которого с таким неожиданным для себя артистизмом изобразил давеча Новокрещенов. Ибо любой врач-лечебник, не говоря уже о заведующем клинической кафедрой, прежде всего должен был бы поинтересоваться, где и кто диагносцировал рак у представленных Кукшиным и излеченных якобы по его методике больных. И выходит, что профессор Демкин, всю жизнь бившийся над тем, чтобы если не спасти, то хотя бы продлить жизнь малой толике из числа заболевших злокачественными опухолями людей, теперь посрамлен. Прямо-таки не отзыв, а мадригал: «Победителю-ученику от побежденного учителя». Трогательная история…

Чтобы окончательно удостовериться в своих выводах, Новокрещенов решил навестить престарелого, но не оставившего кафедры профессора, чьи лекции он слушал еще четверть века назад.

Кафедра, обучавшая студентов-медиков премудростям лечения злокачественных опухолей, располагалась в здании областного онкологического диспансера. Всякий раз попадая на кафедру онкологии, Новокрещенов впадал в депрессию. Такой безнадегой веяло здесь от всего – от серых анемичных лиц пациентов, источаемых смертельным недугом, от наигранной до циничности жизнерадостной бодрости здешних докторов, смирившихся уже с обреченностью своих больных. И впрямь, если сочувствовать каждому, кто проходил через их руки, сопереживать, впадать в отчаянье от бессилия предотвратить неизбежный конец, можно сойти с ума.

Здесь, в онкодиспансере, особенно наглядным становилось то, что не справедливость, а слепой случай правит бал в людских судьбах и, не считаясь ни с чем, наказывает и злодеев, и праведников, обрекая и тех и других на одинаковые, запредельные порой для возможностей человеческих муки…

Позже, насмотревшись в зоне на заключенных-убийц, садистов, каких и земля-то рожать не должна, но пребывающих тем не менее, в добром здравии и отличном расположении духа, Новокрещенов окончательно разуверился в целесообразности устройства этого мира. Род человеческий представлялся ему теперь в виде нескончаемой цепи атакующих солдат, надеющихся обрести где-то там, в недоступном пока для них месте, долгожданный покой и заслуженную славу… Но откуда-то сверху по этим целям бил из убойного оружия неведомый противник, выбивая то одного, то другого, разя без разбора, не вглядываясь в такие разные, но горящие одинаковой надеждой на счастливый исход лица, и поражая тех, кто случайно подвернулся под карающий меч судьбы…

Войдя в просторный, остро пахнущий хлоркой вестибюль, он убедился, оглядевшись, что врач-кудесник Константин Павлович Кукшин не одинок. Доска объявлений на мрачной, свинцового оттенка больничной стене пестрела объявлениями с предложением услуг экстрасенсов, травников и магов, суливших радикальное избавление от страшного недуга за два-три сеанса. А вот приглашений от «Исцеления» здесь не было. И это лишь подтверждало догадку Новокрещенова о том, что с настоящими онкобольными доктор Кукшин, несмотря на свою «уникальную методику», дел предпочитал не иметь.

Сообразно с бедностью нынешней медицины, профессор обитал в тесном кабинетике без приемной и секретарши. Решительно распахнув дверь, Новокрещенов оказался один на один с пожилым – да что там пожилым – старым дряхлым человеком. Напрягая подслеповатые, выцветшие до мертвой васильковости глазки, он смотрел на вошедшего. Потом водрузил на лысый, делающий его похожим на ископаемую рептилию, иссохший череп крахмально-белый колпак, надел на нос тяжелые старомодные очки с толстенными линзами и заговорил хрипло, с одышкой сердечника:

– Что вам угодно? Консультации платные…

– Знаю, господин профессор, – кивнул несколько обескураженный его древностью Новокрещенов и, не выдержав, поинтересовался: – Сколько?

– Сто рублей! – резко, с вызовом взвизгнул профессор и зачем-то хлопнул по столу сухонькой обезьяньей ладошкой. Новокрещенов пошарил в нагрудном кармане, достал сотенную купюру, протянул Демкину. Тот схватил и торопливо спрятал в шкатулку из потертого, заплесневелого малахита, глухо стукнув при этом тяжелой, как у гробика, крышкой.

– Слушаю вас.

– Э-э… – замялся Новокрещенов. – Дело, господин профессор, в следующем. Я был на приеме у доктора Кукшина… В этом, как его… Центре нетрадиционной медицины…

– Кукшин прекрасный врач! – скрежетнул профессор.

– Да, возможно. Но… я из милиции…

Демкин приподнял очки, попытался сфокусировать взгляд на посетителе, но не сумел и опять прикрылся толстыми линзами.

– Я следователь… по особо важным делам, – врал Новокрещенов. – Расследую дело в отношении мошенничества. Постановка пациентам ложного диагноза с последующим вымогательством у них крупных сумм денег… Вы понимаете, о чем я?

– Нет, – отрезал профессор. – Я, любезный, человек старой закалки. И в коммерческих делах ничего не смыслю. У меня, между прочим, партбилет в сейфе. Вот здесь. – Он указал на громоздкий, выкрашенный половой коричневой краской металлический ящик. – Медицина должна принадлежать народу!

– А как же… платные консультации? – искренне изумился Новокрещенов.

– Это – интеллектуальный труд! Я, э-э… пролетарий умственного труда!

Новокрещенов покачал скорбно головой, потом опять пошарил в нагрудном кармане, вынул сложенный вчетверо листок, развернул, пододвинул ближе к профессору.

– А вот здесь, гражданин Демкин, ваша подпись?

– Что это? – подозрительно косясь на бумагу, откинулся в кресле профессор.

– Ваш отзыв о методе доктора Кукшина, с помощью которого он облапошивает больных.

Профессор поджал серые, бескровные губы, потом, подумав, отодвинул решительно листок, вскинул старческий подбородок.

– В чем меня обвиняют? Да, я мог ошибаться. Наука, знаете ли, непредсказуема. Чистота эксперимента, и все такое прочее… За это не судят!

– А репутация? – склонившись к нему, вкрадчиво поинтересовался Новокрещенов.

– Она у меня безупречна! – отрезал старик. Новокрещенов нарочито-пристально посмотрел на него, взял «отзыв», медленно сложил, спрятал в карман.

– Слушайте меня внимательно, господин профессор. Историю с доктором Кукшиным… я и мое руководство… – Он задумчиво глянул вверх. – Забудем. Взамен от вас потребуется небольшая услуга. Дело государственной важности. Строго секретно, ни с кем, кроме меня, об этом ни слова! Так вот. Через какое-то время… через месяц, а может, и гораздо раньше, к вам в клинику доставят на обследование больного. Его имя и фамилию я вам сообщу дополнительно. Вы диагностируете у него рак в неоперабельной форме. Заполните на больного историю болезни, составите необходимое заключение… Короче, не мне вас учить.

– И… что? – напрягся профессор.

– И – все! – приветливо улыбнулся ему Новокрещенов. – Понимаете? Никакого дела о мошенничестве против вас возбуждаться не будет.

– Против меня… дело! Да я… Да я заслуженный врач, у меня сотни учеников… Да я…

– Вот-вот, – сочувственно покивал Новокрещенов. – Мы ж понимаем! В вашей компетентности никто не сомневается и в диагнозах, которые вы устанавливаете, тоже. Так что до свидания! Я еще зайду, как договорились!

Оставив ошеломленного профессора в затхлом, пахнущем книжной пылью кабинетике, Новокрещенов вышел в коридор и, проходя мимо портретов фронтовиков, сочувственно подмигнул молодому матросу Демкину, на груди которого красовалось несколько боевых орденов и медалей.

– Так-то, брат! Нынешнюю жизнь прожить – это тебе не пулеметный дот уничтожить! Тут тоже… характер нужен.

 

Глава 14

Отставной майор Самохин, повидавший на своем веку всякого, редко впадал в отчаянье, но сейчас он испытывал именно это безысходное чувство. До конца срока, отпущенного чеченскими боевиками для обмена пленного солдата на заключенного соплеменника, оставалось чуть больше двух недель, а дело с мертвой точки не сдвинулось. Самохин уже знал о безрезультатности обращений Ирины Сергеевны к депутату и в Комитет солдатских матерей и теперь слонялся угрюмо по своей квартире, курил яростно, тыча окурки в переполненную пепельницу.

Таким вот раздраженным, плутающим в слоистом табачном дыму по залитой жарким солнцем квартире и застал отставного майора нагрянувший ближе к полудню Новокрещенов. Самохин пригласил его на кухню и, распахнув окно для проветривания прокуренной квартиры, пожаловался в сердцах:

– Что-то я, Георгий, загнался совсем. Не знаю, что делать, как пацана вызволить. Все, что ни предпринимаем, вязнет, будто в тесто проваливаешься… И жара эта достала уже. Тридцать пять градусов в тени – шутка, что ли? Я ж не туркмен… Не от рака, так от инфаркта коньки отброшу… Хоть бы дождичек пошел – все легче. Давай чайку выпьем, а?

– Пивка бы. Холодненького. Но – ни-ни… Зарок дал.

Налив себе и гостю чаю в желтоватые, плохо отмытые от заварочного налета бокалы, Самохин предложил вдруг:

– Слушай, а может быть, чечена этого… ну, который в зоне парится, как-нибудь выкрасть? Я ж всю жизнь караулил, так и украсть, наверно, смогу? Терять мне нечего, все одно помирать…

– А я ведь с радостной вестью к тебе, Андреич. В прежнее время за такую-то новость не меньше литра с тебя стребовал бы. Но сейчас бесплатно проинформирую. Есть тебе, оказывается, что терять! – торжественно подняв бокал с чаем, провозгласил Новокрещенов.

– Эт… как? – насторожился Самохин.

– А так. Нет у тебя никакого рака. Лажа все это. Афера. Ложный диагноз с последующим якобы стопроцентным исцелением по методике доктора Кукшина.

Новокрещенов, победно сверкая глазами, рассказал изумленному Самохину все, что удалось выведать о деятельности чудо-целителя.

Отставной майор слушал обескуражено, качал головой, бормоча:

– Это ж надо, а? Что делают? Я ж понимаю, время нынче такое… Ну не до такой же степени! – А потом, вспомнив, вскинулся. – А как же Фимка, ну, журналистка-то? Выходит, и она… Вот сволочи! Да за такое дело по зоновским понятиям…

– Кукшин за все ответит. Этим я сам займусь, – хмуро сказал Новокрещенов.

Самохин, отхлебнув громко, смочил горло остывшим чаем, покривился.

– Холодный, зараза. Я, бывало, по молодости, когда младшим опером работал, чифирчиком баловался. Глотнешь два-три раза – и будто на свет заново родился. Служили-то ненормированно, недосып постоянный… Сейчас бы тоже не помешало… мозги прочистить. Да не могу – сердце!

– Ты, Андреич, как тот тип из кино. Только что мешался, а сейчас простудиться боишься, – усмехнулся Новокрещенов. Сердце – штука тонкая. Сигареты-то вон как, одну за другой смолишь. Лучше б чифирил.

– Да, все одно помирать, годом раньше, годом позже, – с наигранной беззаботностью махнул рукой Самохин, залпом допив бокал и потянувшись к пачке «Примы». Он, конечно, бахвалился, рисовался, потому что не хотел показать сейчас, какой груз обреченности свалился вдруг с его плеч, какие надежды при воспоминании об Ирине Сергеевне зашевелились осторожно в груди, щекотнув ласково изболевшееся сердце, и окончательно смутился, когда заметил, что гость смотрит на него пристально, испытующе.

– Рад? – ободряюще улыбнулся Новокрещенов. – А раз ты теперь на подъеме, то давай-ка попробуем с другом твоим, Федей Чкаловским, стрелку забить.

– Боюсь, ничего это не даст. Федя, мне кажется, все, что мог, сделал. Уж не знаю, какой у него в этом деле интерес, но помогал он, чую, по-настоящему. Я тебе серьезно толкую – сижу вот, обмозговываю, как этому чеченцу побег устроить.

– Побег не потребуется, – потер задумчиво переносье Новокрещенов.– Я другой вариант предлагаю. Мы этого чеченца актировать можем.

– Актировать?

– Ну, списать. Освободить от дальнейшего отбывания срока наказания по состоянию здоровья.

– Так, насколько я помню, раньше только безнадежных больных, умирающих актировали. Да и хлопотно это. Надо зэка в спецбольнице МВД обследовать, потом акт составить, судье передать…

– Отстал ты от жизни, Андреич. Все проще гораздо. А от Феди Чкаловского помощь лишь в одном потребуется – через администрацию колонии нажать на зоновскую санчасть, чтоб они чеченца этого в срочном порядке в областной онкодиспансер на обследование отправили. Прибудет он туда, как водится, под конвоем, а выйдет вольным человеком, освобожденным из мест лишения свободы по состоянию здоровья как неизлечимый раковый больной.

– Лихо… – недоверчиво поджал губы Самохин. – Как-то слишком просто выходит. Раз – и на воле.

– Ну, не так уж и просто… Не каждого зэка даже с подозрением на злокачественную опухоль в онкодиспансер областной повезут и там диагноз нужный поставят. Но если ходы-выходы знать, подмазать кой-кого, то, действительно, проще простого… Чай, не при сталинизме живем, – подмигнул Новокрещенов. – Мне приятель недавно рассказывал… Он доктором на зоне работает… Пришел к ним этапом ара один, вор в законе. Срок – червонец. Поошивался в отряде неделю, потом вызывает по сотовому телефону начальника колонии…

– Вызывает? По сотовому? – не поверил Самохин.

– Я ж говорю, отстал ты от жизни, майор. Что за вор на зоне без мобильника? Так вот. Вызывает он, значит, хозяина и говорит: «Слышь, начальник, надоело сидеть. Скучно тут. Баб нет, жратву пока „сверчки“ из ресторана принесут – остывает. Придумай что-нибудь. Сто тысяч долларов за свободу сейчас кладу, а как за ворота выйду – еще столько же». Вот. Моего знакомого доктора к этому делу тоже подпрягли. На следующий день отвезли зэчару в больничку одну, здесь, в городе. Еще через день самые авторитетные доктора у него почечную недостаточность обнаружили. Проконсультировали у местного профессора, тот посмотрел больного, покачал головой – терминальная, дескать, стадия, никакой надежды… Бумажечку-то, справочку, и подмахнул. Еще три дня спустя умирающий ара вольным человеком из больнички той вышел, сел на «мерседес» и укатил. Моему знакомому доктору премия за то дело в виде «жигулей» девятой модели перепала. А на чем уж доктора той больнички, где зэка актировали, начальник колонии да судья теперь ездят – не знаю, но, думаю, тоже не на «Оке» инвалидской.

– И когда чеченца нашего актируют… – подался вперед Самохин.

– Мы с тобой его встретим! – рубанул воздух рукой Новокрещенов. – Затарим в укромном месте… Есть у меня на примете такое, а потом на земляков его выйдем. Отдавайте, скажем, солдатика, а не то родственничка своего по частям в посылках получать начнете! А что? С волками жить – по-волчьи выть. Они так лучше поймут, что от них требуется. Ну?! Выходим на Федю?!

Самохин, переворошив ящик кухонного стола, отыскал и извлек чужеродную средь прочих безделушек глянцевую визитную карточку Феди Чкаловского, носившего в миру не слишком благозвучную фамилию Выводеров и потому не обижавшегося, когда его называли воровской кличкой, которая происходила от старого названия города.

Дозвониться удалось не сразу. Ласковый, с интимной хрипотцой девичий голос просил повременить, отказываясь соединить занятого неотложными делами шефа с абонентом. Наконец, после бессмысленных трелей музыки, прорезался голос приятеля. Выслушав Самохина и порасспросив о Новокрещенове, которого отставной майор охарактеризовал как бывшего тюремного офицера и «вообще нашего человека, с понятиями». Федька назначил встречу у бензоколонки при въезде в город. На эту встречу Самохин отправлялся без особой охоты, зато Новокрещенов явно был на подъеме. Прихватив Самохина за рукав форменной, без погон, рубашки, он шепотом, чтоб не слышали прохожие, оживленно инструктировал спутника, как вести переговоры.

– Ты, Андреич, ему так скажи. Мол, пацанчика этого спасти для нас – дело принципа. Национального приоритета, можно считать. Если конкурент Феди Чкаловского, ну, по сферам влияния, с чеченами повязался и на весь город крышу свою распространит, – значит, славянским ворам амба! Кого ж он, Федька, доить будет, коль скоро его прикрытие для местных фирмачей ненадежным окажется и любого из них щукинская братва сможет кокнуть или чеченам в рабство продать!

– Да это он лучше нас понимает, – угрюмо отмахивался Самохин, сомневаясь в душе, что Федьке есть дело до национального приоритета в воровских и мирских делах.

– Ну, надо же другана твоего хоть на чем-нибудь подловить! – горячился Новокрещенов.

– Война план покажет, – пробурчал Самохин. Поймав первую попавшуюся машину, рванули за город.

Новокрещенов, развалившись на сиденье, молчал, выставив руку в боковое окно, ловил раскрытой ладонью воздух.

Глядя на развлекавшегося таким образом доктора, Самохин поразился произошедшей с ним перемене. При первом знакомстве он увидел опустившегося, неуверенного в себе человека, располневшего рохлю с безвольно обвисшими, небритыми щеками, дряблым пузцом, белыми, нетрудовыми, подрагивающими мелко от вечного похмелья руками алкоголика. А сейчас перед ним сидел крупный, сильный мужик с ежиком седых волос, знающий судя по всему, не в пример Самохину, что ему нужно от жизни, и, пожалуй, суета с освобождением Славика понадобилась Новокрещенову, чтобы мобилизоваться, самоутвердиться и войти в форму.

Да и Самохин, положа руку на сердце, признавался себе, что хлопоты о пленном солдате придали его существованию хоть какой-то смысл, вынесли с потоком событий из тесной, заплесневелой квартиры, где он помирал уже смиренно – не от рака, так от недостаточности сердечной или, черт знает, какой еще дряни, а скорее всего, от осознания своей никчемности, бесполезности для кого бы то ни было на этом свете.

Машина вырвалась наконец на скоростную загородную магистраль, зашелестела по ровному, будто взлетная полоса, дорожному покрытию, загудел, врываясь в окошки, пахнущий гудроном ветер, взъерошил волосы, взбодрил прохладой. Город отступил, отстал запаленно, скрываясь в чаду тесных улиц, а здесь, в окрестных степях, сверху навалилось как-то сразу ставшее необъятным голубое, незапыленное небо, сияло, слепя глаза, но не раздражая, а радуя, солнышко, обливало теплым золотом пшеничные поля, на которых работали редкие стайки занятых вещественным трудом людей, багрянило тут и там веселую зелень лесополосы вдоль дороги, выбеливало, подновляя бревенчатые да саманные деревеньки на взгорках, сверкало на бортах ползущих по черным грунтовым дорогам автомобилей…

Но сельская идиллия начиналась, лишь отступив километр-другой от трассы, а само шоссе, пучась транспортом, как река в половодье, тянуло за собой, вытекая из города, пристающий к обочинам-берегам плавучий мусор, какие-то затрапезные, обшарпанные киоски-вагончики с надписью белилами по ржавобоким стенам: «шашлык», «манты», перемежаемые новостроями вычурных, похожих на макеты теремков, бензозаправок, кафе, возле которых томились в ожидании владельцев надменные иномарки, а вдоль дороги, сторонясь и не оглядываясь на проносившихся мимо счастливцев, плелись обреченно неведомо куда странные в этом отдаленном от людских жилищ месте путники – налегке, без поклажи, из тех, которых не привечают в придорожных закусочных, да и в солнечных деревеньках встречают неласково, торопя: «ступай, ступай себе с Богом, милай, у самих ничо нет, еле-еле концы с концами сводим…»

Самохин расслабился и принялся бездумно смотреть в автомобильное окно, радуясь по-стариковски теплому деньку уходящего безвозвратно августовского лета, степному ветру и тому, что его собственная жизнь пока продолжается.

Впереди показалась бензоколонка с придорожным рестораном при ней – эдакая помещичья усадьба, сложенная затейливо из красного кирпича, с кованой решеткой ограды.

Увидев гостей, Федя Чкаловский спустился по чугунной, ажурного литья лесенке и, пыхнув буржуйской сигарой, расплылся в фарфоровозубой улыбке. Поздоровался с Самохиным, приобнял за плечи, косясь на Новокрещенова, протянул ему руку с приметной фиолетовой рябью выведенных татуировок, и Новокрещенов пожал ее осторожно.

– Тоже вертухай бывший? – ломая дистанцию, хохотнул Федька, хлопнув нового знакомого по плечу, а тот, сообразив, что так вот панибратски здесь дозволяется вести себя только одному человеку, поправил, сдержанно улыбаясь:

– Доктор зоновский. Сейчас не практикую.

Федька, став серьезным вмиг, лязгнул новыми зубами резко, по-собачьи, будто муху на лету жамкнул, кивнул, не снимая руки с плеча Новокрещенова.

– Молодец. А по званию кто? Тоже майор? Вот вы какие у меня, два майора! Я, дело прошлое, тюремных медиков завсегда уважал. Это ж какое терпение надо, чтоб с братвой уголовной возиться! А потому и по понятиям «красный крест» и все, кто там работают, – неприкосновенны.

– Только где они теперь, понятия те, – встрял Самохин. – Вон, по телевизору говорят, что нынче вся Россия по понятиям, дескать, живет. Может, оно, конечно, и так, да понятия-то теперь не те! Не наши, не зоновские…

– Что, затосковал по нормальным законам? – хмыкнул Федька. – Напридумывали себе на голову адвокатов, присяжных… Всем им, и судьям тоже, и даже прокурорам цена есть. Я, если понадобится, любого куплю, а они с радостью продадутся. А вот воровской сходке взятку не дашь. Рассудит по справедливости, по-нашенски… – и, видя, что вознамерился было Самохин возразить, уже и рот открыл, взял его за плечо примиряюще. – Ну ладно, ладно… Нас жизнь рассудит. А сейчас пойдемте, товарищи, или как вас теперь… господа майоры, за стол, там и потолкуем. Обед у меня скромный – разгрузочные дни соблюдаю, в Великий пост мяса не ем… сегодня у нас шашлычок из баранинки да осетринки, салатики разные, фрукты… Ну и водочка, само собой. Я ведь просто живу, без излишеств. Не то, что некоторые… буржуи!

Водку никто пить не стал, ограничились сухим вином. Новокрещенов налег на шашлык, с визгом сдергивая куски мяса и оголяя шампур, а Самохин ел вяло, без аппетита, поглядывая на Федьку, который сноровисто орудовал ножом и вилкой, чопорно промокая блестящие жирно губы белоснежной, туго накрахмаленной салфеткой.

С террасы открывался вид на простор созревших пшеничных полей. Впрочем, Самохин в злаках разбирался плохо, и, возможно, поля были ржаные, а то и вовсе ячменные. А дальше, по грибовидному, словно от ядерного взрыва, облаку пыли, вздымавшемуся к поднебесью, угадывался город. Словно определив, о чем подумал Самохин, Федька, опять промокнув сытые губы, бережно отложил салфетку, сказал в сердцах:

– Нет, вы гляньте только, как город испоганили! А ведь я третий год в областной экологический фонд такие бабки отстегиваю! Все растащили, ворюги! Не-ет, власть надо менять!

– Чем тебе эта-то плоха? – удивился Самохин.

– Российская еще куда ни шло. А вот областных – всех в шею! Разве ж это власть? Мелкие гопники! Хапнули деньжат из казны и давай коттеджи строить. Построили, нырнули туда, как хорьки, и только зубки скалят – не подходи, мол, мое… Я бы их всех по этапу… На Колыму, в лагеря, и чтоб конвой вологодский, и чтоб кумовья вроде тебя – неподкупные да беспощадные. Я, даже когда вором был, на основы государства не покушался! – гордо заявил Федька. – А эти… Эти придурки наверху опять страну до революции того и гляди доведут, – и, став серьезнее, продолжил: – Всероссийская послабуха достала уже. Никто ни хрена путем не работает, а жрать все хотят. Причем вкусно. Избаловались при социализме, все в себя никак не придут… В соответствии, так сказать, с реалиями капиталистическими. Живой пример. Беру на заправку бабу из деревни. Вот, говорю, зарплата тебе чуть ли не больше, чем у председателя колхоза, у вас в селе такой ни у кого нет. Работай, только честно и добросовестно, не воруй. И что ты думаешь? Полгода проходит, и уже либо бензин не доливает, либо в запой уходит. Эту выгоняю, беру другую, из города. Бывшая учительница, интеллигентка, и… бац! Та же история!

– Гуляет народ, – убежденно поддакнул Новокрещенов. – Дисциплина в государстве нужна. Чтоб бездельники, если не разумом, так желудками осознали, что на халяву нынче не проживешь…

– Во, товарищ правильно мыслит! – похлопал его по плечу Федька. – Идея, так сказать, в массах уже созрела!

Самохин хмыкнул скептически:

– Порядок-то все хотят, по дисциплине скучают, но – для других, не для себя. Чтоб все, значит, по струночке ходили, а он, к примеру, на бензоколонке собственной средь бела дня вкусно ел да пил. И, между прочим, денежки на эту роскошь, а еще магазины да банки неизвестно откуда взялись. Вернее, известно, да прокурор доказать не может… Вот бы где порядок да дисциплину навести!

– Ты рассуждаешь как люмпен! – ощетинился Федька. – Солдафон! Слыхал хоть такое слово – инвестиции? Умные люди в мое дело деньги вкладывают, а потом я с ними прибылью делюсь. Политэкономию изучать надо было в свое время, а вы, вертухаи, спали на марксистско-ленинских подготовках. А конспекты вам зэки ушлые писали. И теперь обижаетесь на весь белый свет, на митинги с красными флажками бегаете: обобрали! прогнивший режим!

– Ну, насчет режима ты сам только что разорялся, – напомнил Самохин.

– Да я ж… не в том смысле!

– Да хоть в каком! – разозлился Самохин. – Ловко у вас выходит. Я, отставной майор, значит, люмпен, а ты, уголовник хренов, уважаемый гражданин!

– Друзья! Послушайте меня, друзья! – прервал их Новокрещенов. – Не время спорить! Жизнь… изменилась. Сейчас пора деловых людей, и здесь Федор Петрович, безусловно, прав. Поэтому давайте перейдем к нашему делу. А уж оно-то и впрямь благородное. Уверен, что против этого-то никто не возразит!

Федька крякнул, достал из кармана две сигары в кожаном футлярчике, протянул одну Самохину.

– И правда, Вовка, хватит лаяться. Того и гляди, помрем скоро, а все туда же… Отношения выясняем… Расскажите лучше, что вы надумали, как пацанчика пленного выручать будем?

– Я тут, кстати, о выборах вспомнил, – вежливо заметил Новокрещенов. – Факт спасения солдата… А я почти уверен, что нам это удастся… Так вот, этот факт, думаю, получит достойную оценку в прессе.

– Точно! – воодушевился Федька. – Ежели дельце выгорит, раззвоним по всем газетам, телеканалам – дескать, не очерствел душой известный бизнесмен Выводеров…

– И здесь выгоду нашел! Ну, жук, – попенял ему Самохин.

– А че добрым делам зря пропадать? За них даже в русских сказках награда полагается! А мы, как известно, рождены, чтоб сказку сделать былью. И сделаем! – развеселился Федька. – Ведь так, гражданин доктор?

Новокрещенов кивнул, изрек важно:

– Китайцы говорят: не важно, какого цвета кошка, лишь бы она ловила мышей.

– Во, слышь, че интеллигенция говорит? – хлопнул по плечу Самохина Федька. – Ну, давайте, колитесь, чего вы напару накумекали?

Отставной майор со значением посмотрел в глаза Новокрещенову, и тот понял, изложил свой план так, что не коснулся мнимой болезни Самохина, разоблачения онкологов с их ложной диагностикой, и закончил следующим образом:

– Нам, Федор Петрович, ваше содействие только в одном понадобится. Надавить на администрацию учреждения, чтоб зэка в указанную мною больницу без задержки госпитализировали. А потом, когда доктора под мою диктовку ксиву составят, чтоб насчет актировки не манежили, а – сразу в суд… Да на судью тоже как-то воздействовать… в смысле срока рассмотрения документов, надо бы… Ну, а как чеченца актируют – я по опыту знаю, в зону его не повезут – на хрена им смертник, медицинскую статистику портить, так что из-под стражи освободят в больнице. – Тут мы его с Самохиным и встретим.

– А справитесь – вдвоем-то? Чечен, хоть и тихий, а все же не овца… Завалит вас обоих – вот те и операция, – скептически прищурился Федька.

– Еще третий будет, – пояснил Новокрещенов. – Оторвяга парень. Герой афганской и обеих чеченских войн. Он знает, как ихнего брата окоротить. Да и мы с Андреичем тюремное ремесло еще не забыли. Затарим чеченца так, что хрен найдут. И он хрен вырвется. А после начнем на солдатика нашего менять.

Федька поковырял задумчиво в зубах, сплюнул в сторону, покачал головой.

– Ох, чую я – не сносить вам голов. Не чечены их оторвут, так братва щукинская… несерьезно это все… самодеятельность. Я так не люблю. Работать надо профессионально, наверняка! Вам ведь бандиты будут противостоять. Славянско-чеченская группировка! А вы – любители. Боевиков по телевизору насмотрелись?

– Так другого-то выхода нет! – вставил словцо Самохин. – Да и не такие уж мы… любители. Два бывших майора, как-никак, и боевой ветеран-спецназовец.

– Ну, точно кино! – хохотнул Федька. – Великолепная семерка, вернее, блин, тройка. Два пенсионера и контуженый инвалид… Ладно. Валяйте. Чем смогу – помогу. Когда начнете?

– Хоть завтра. Если чеченец сегодня ночью закосит и его в больницу отправят, врачи встретят, как родного, – важно заявил Новокрещенов.

– Тогда действуй. Сейчас… – Федька глянул на толстые, похожие на банковский слиток золота часы. – Сейчас три пополудни. После отбоя зэк начнет в отряде визжать, по полу кататься. Часам к двенадцати ночи его в больницу доставят. Остальное – ваша забота.

Сообразив, что разговор окончен, Самохин озаботился:

– Назад-то нас отвезут? В город? А то я не знаю, как из этих краев выбираться.

– Какой базар, начальник! – всплеснул пухлыми руками Федька. – Отправлю в лучшем виде.

– Ты, Вовка, садись в машину, а мне с приятелем твоим посекретничать надо. Вольные-то врачи нынче знаешь какие? Сплошь неучи с дипломами за взятки полученными. А тюремный доктор – это ж спец на все руки! Глядишь, и подскажет, как с моей застарелой болячкой справиться.

Самохин кивнул, молча пожал протянутую на прощание Федькину руку и пошел, тяжело ступая, к машине, открыл заднюю дверь, цепляясь ногами, втиснулся на заднее сиденье. Он видел, как Федька толковал о чем-то с Новокрещеновым, оживленно жестикулируя, доктор слушал внимательно, согласно кивая. А закончив разговор, зашагал, воодушевленный, к машине. На беседу врача с пациентом, как подметил отставной майор, его общение с Федей Чкаловским похоже не было.

– Ну как, жить будет? – буднично спросил Самохин. И Новокрещенов, устраиваясь на переднем сиденье, ответил с характерным для докторов фальшивым оптимизмом:

– А то как же! И он жить будет. И мы с тобой тоже!

Но о сути разговора смолчал.

 

Глава 15

Всю последнюю неделю Ирина Сергеевна жила, не слишком осознавая происходящее вокруг. Зашел как-то Самохин, изобразил своей кирпично-красной, обгоревшей на солнце физиономией сочувствие, выслушал сбивчивый рассказ о знакомстве Ирины Сергеевны с депутатшей, покивал скорбно и, пробормотав что-то невразумительное, вроде: «Мы работаем… Ситуация не безнадежна… ждите», – удалился.

На дне ящика трюмо Ирина Сергеевна отыскала мамины таблетки – то ли снотворные, то ли успокаивающие – и едва сдержала себя, чтобы не выпить сразу всю упаковку. Не зная точной дозировки, принимала по одной пилюле три раза в день, вроде бы спала, как обычно, не дольше, но по квартире ходила заторможенная, деревянной походкой, видя все вокруг сквозь мутную, искривляющую пространство пелену.

По утрам, очнувшись от сна, Ирина Сергеевна путала грезы и явь, плохо соображала. Мысли о самоубийстве не возникали уже, да она и не жила будто сейчас, так что необходимости демонстративно разом оборвать все, не возникало. Она просто уходила тихо из этого мира, не в силах справиться с неурядицами, уступала место другим, более решительным, жизнеспособным…

Тягучие летние дни перемежались удлинившимися в августе, но все равно душными и беспросветно-темными ночами. Город стихал, но так и не засыпал совсем, ворочался, скрипел, маясь жаркой бессонницей в раскаленном за день асфальтно-бетонном пространстве, то урчал двигателями поливальных машин, то лязгал раскатисто буферами железнодорожных составов на окраинных подъездных путях, а то, прикинувшись бездомной собакой, выл на неоновый фонарь, сатанея от глухой тоски и неопределенности.

Славик пришел в одну из таких бездонных ночей, шагнул от стены, призраком проникнув в запертую комнату, сел на стул у кровати. Был он одет в солдатскую форму, но почему-то не в нынешнюю, пятнистую, а в гимнастерку старого образца, линяло-песочного цвета, у которой воротник застегивался на горле с помощью двух блестящих начищенной медью пуговичек, а пояс туго стягивал жесткий черный кожаный ремень. Славик сел, заложив ногу на ногу и, покачивая тупым носком запыленного кирзового сапога, сказал с упреком, по-отцовски оттопырив нижнюю губу:

– Что ж ты забыла-то меня, мама?

Ирина Сергеевна рывком поднялась с кровати, бросилась к нему, обняла, чувствуя шершавую ткань гимнастерки и заливаясь теплыми виноватыми слезами, принялась кричать:

– Нет! Нет!

Она целовала сына в бархатистые, персиковые щеки, влажные то ли от ее, то ли от его слез, а кто-то – судя по голосу, «солдатская мать» из комитета, грохотала назидательно из-под черного, как в телестудии, потолка:

– Не целуй его, детынька, не целуй! Он же мертвый! – А потом скомандовала, как режиссер на съемках: – Стоп! Снято! Славный сюжетец получился!

– Не-е-ет! – закричала Ирина Сергеевна, чувствуя, что убить готова эту толстую стерву, но было уже поздно. Славик растаял, прахом рассыпался в материнских руках, и она проснулась, костенея от ужаса.

Лицо ее и впрямь оказалось залито слезами, сердце колотилось где-то под подбородком, грозя разорвать горло, давило так, что дыхание перехватывало, и душное одеяло из настоящего лебяжьего пуха, которым так гордилась когда-то мама, уверяя, что оно немецкое еще, трофейное, навалилось вдруг могильным камнем, и Ирина Сергеевна с ужасом барахталась под ним, запутавшись ногами, как в силках, в кружевном пододеяльнике. Повернувшись неловко, она свалилась на пол и ревела там, уткнувшись лицом в жесткий ворс паласа, от обиды. Ну как же, как же она могла забыть Славика, если он снится ей по ночам, а днем не бывает часа, да что там часа, минуты, нет, даже секунды, когда бы она не думала о нем…

Потом все-таки нашла в себе силы встать, набросила на плечи легкий халатик и, нашарив шлепанцы, отправилась, сомнамбулически натыкаясь то на стул, то на шкаф, на кухню греть чайник, с трудом соображая, что означают багровые отблески за окнами – зарю или закат солнца перед долгими сумерками?

Икая после рыданий и утирая разбухший нос попавшимся под руку кухонным полотенцем, Ирина Сергеевна поклялась себе никогда больше не пить снотворного, не туманить малодушно головы в то время, когда решается судьба сына и ей, матери, требуется, как никогда, ясный ум и трезвый расчет.

Однако, трезво рассуждая после чашки крепкого чая, она поняла, что идти ей больше некуда и просить некого. Разве что Бога? Вот именно – в церковь! – осенило ее.

Ирина Сергеевна никогда не причисляла себя к верующим. Стыдясь, она признавалась себе, что религия, Бог для нее были чем-то вроде суеверия – все-таки лучше от греха подальше свернуть, если дорогу перебежала черная кошка, а вернувшись по какой-то причине с полпути домой, следует глянуть хотя бы мимолетно в зеркало. А решаясь на трудное, ответственное дело, желательно перекреститься украдкой – так, чтоб незаметно вышло для окружающих – хоть какая-то дополнительная гарантия успеха.

Когда умерла мама, набожные соседки предложили отпеть ее по христианскому обычаю в храме, но Ирина Сергеевна отказалась. Мама при жизни не была верующей, да и денег, которых и на похороны-то не хватило, потребуется на обряд отпевания немало.

Сейчас, после всех мытарств, церковь показалась ей местом, где действительно можно быть услышанной Богом. Не пытая себя, есть ли Он или нет, она почувствовала внезапно, что есть некая сила, управляющая мирозданьем, обладающая каким-то своим, непонятным большинству людей разумом, и решила непременно достучаться до этого вселенского существа. В конце концов она мать и имеет на это право!.. Ведь просит она не за себя, а за сына. Просит не благ, не удачи в личных делах, а высшей справедливости, по которой ни за какие грехи нельзя отнимать у матери единственного, такого желанного сына. И если в чем-то страшно согрешила она, то пусть Господь накажет ее какой-то другой, самой изощренной карой, какую и придумать-то нельзя, но только не обрушивает свой гнев на ни в чем не повинного Славика. Тем более – с некоторой обидой на Бога думала Ирина Сергеевна, – что ничего ужасного, святотатственного на этой земле она вроде бы и не совершала. Даже аборта ни разу не сделала, не прелюбодействовала, не крала, не пьянствовала. Другие-то вон как себя ведут, и ничего… И дети целы, и сами здоровы… За что ж ей-то? Да, не верила в Бога… почти не молилась, даже иконы в доме нет, свечек в церкви не ставила. Так ведь и не богохульствовала, ерундой всякой, вроде черной магии, не занималась, на картах не гадала… Вернее, бывало в девичестве, ворожили с подружками под Крещение, так вроде как в шутку, по народному обычаю – каким мужу быть, еще на что-то… Она и значения не придавала тому, что у нее тогда выходило, глупость какая-то, по крайней мере, Игоря, остолопа эдакого, ей те гадания не сулили… Велик ли грех, чтоб за него… так-то?

А утро между тем разгоралось – последнее, августовское. Печально пламенели под окнами на газонах розовые махровые астры, осыпались мелкие монетки медных листьев с придорожных карагачей, и в воздухе повисла прохлада и тревожное ожидание осени…

Ирина Сергеевна допила вторую чашку чая, отставила ее, звякнув блюдечком, и почувствовала внезапно, что день этот – решающий.

В городе было несколько церквей, кажется, три… или четыре, но точно знала она адрес только одной, главной, если можно так говорить о церквях. Точнее, это был собор, который все называли Никольским, – должно быть, по имени святого, в честь которого он был построен еще до революции. Ирина Сергеевна представления не имела, с какого часа открываются храмы для прихожан, но рассудила здраво, что после девяти утра собор, как все порядочные учреждения, должен быть доступен для прихожан.

Собираясь, вспомнила, что находиться в церкви женщинам с непокрытой головой возбраняется, и отыскала в шифоньере мамину легонькую косыночку, может быть, не слишком подходящую к случаю – голубую, в мелких темно-синих цветочках, каких в природе конечно же не бывает, хотя… кто знает? Сперва Ирина Сергеевна хотела положить косынку в сумочку, потому что она и носить-то такие платочки толком не умела, не знала, как их повязывают, с детства не покрывала головы, разве что летом шляпкой, а зимой шапкой меховой или вязаной, на работе – колпаком белым, медсестринским. Но, решив не лукавить перед Богом и предстать перед Ним как положено, повязала кое-как косынку у зеркала, подобрав и спрятав пряди волос.

Собор был виден издалека, сиял за три квартала холодными осенними куполами, будто звезда горела золотом над бетонными многоэтажками, осеняя из космической выси колодезный мрак огромных и пустых дворов с искореженными детскими площадками, выгоревшими пятачками чахлой травы и бельевыми веревками с белыми простынями, что напоминало прифронтовой лазарет в опустошенном житейскими боями городе.

Торопливо, будто не замечая, миновав нищих у ограды, – подать им было нечего, впору самой с протянутой рукой рядом садиться, – Ирина Сергеевна, низко надвинув на брови платок, поднялась по широким, отполированным тысячами ног ступенькам в храм и остановилась при входе растерянно.

С высоких, уходящих в светлое поднебесье стен смотрели на нее скорбные, все понимающие лики святых. В отблеске багровых язычков пламени множества свечей теплым жаром согревали захолонувшую душу золотые оклады икон и, наоборот, остужали разгоревшуюся без меры страсть и гордыню заиндевелые, серебряные… Отчего-то, как не кощунственно это было, Ирине Сергеевне показалось на миг, что церковные образа напоминают фотографии из старинного семейного альбома, холодные и плоские под взглядом стороннего, и теплеющие, принимающие пространственные очертания при взоре на них близких людей, которые знали когда-то, воочию видели запечатленных теперь лишь на специальной, пропитанной химикалиями бумаге, но от того не менее дорогих, узнаваемых и любимых по-прежнему… Она представила фотографию Славика в этом ряду, его армейских друзей. Ясные, чистые лица, но безмерно отдаленные временем и расстоянием, а может быть, и самой смертью… Нет! Впервые осознала Ирина Сергеевна, что смерть – это что-то иное, не то, что привыкла представлять она. Понятие смерти, небытия касаемо других, которых не помнит и не любит никто, а если помнят и любят – речь надо вести не о смерти, а лишь об отдаленности человека на данный момент, его временном отсутствии. И чем больше людей помнят и любят того, кого сейчас нет с ними, тем реальнее, святее он, а святые, как известно, бессмертны…

Вспомнив, что следует перекреститься перед иконами, Ирина Сергеевна неуверенно сложила пальцы в щепоть, поднесла ко лбу, груди, замешкалась, вспоминая, справа налево касаются плеч или наоборот, глянула украдкой по сторонам, сделала правильно, удивляясь тому, какой тяжелой, неловкой показалась собственная рука.

У входе на столике продавали свечи. Вынув из обмякшего безжизненно кожаного кошелечка единственную пятирублевую монету, Ирина Сергеевна купила одну, а потом, склонившись к торговавшей ими старушке – маленькой, укутанной черным облаком невиданных, церковных, наверное, одеяний, спросила шепотом»

– Скажите, пожалуйста, а куда свечку ставить?

– А ты, голубка, о чем хлопочешь? – тихо поинтересовалась старушка.

– Сын у меня… в армии…

– Ранетый аль убиенный?

– Живой…

– Ну, слава те Господи! – перекрестилась бабушка. – Николаю Угоднику ставь.

– А… где он?

– Во-он там, – уважительно сказала старушка.

Ирина Сергеевна, проследив за сухонькой рукой, направилась к большой, пасмурно-темной иконе, зажгла и вставила в специальную подставочку свечку, перекрестилась, глядя в пронзительные глаза святого, уже легко, без заминки, и застыла бездумно, не зная, что делать дальше.

Старушка подошла черной тенью, встала рядом, осенила себя крестным знамением – широким, привычным, и шепнула так, будто старалась, чтоб не услышал Николай Угодник.

– В первый раз, што ли? Ох, грешны мы, грешны… Прогневали Господа… Эк чего на свете-то делается! Теперь молитву читай…

– Да я и не знаю, как… Не помню… – испуганной школьницей втянула голову в плечи Ирина Сергеевна.

– Ну тада крестись, кланяйся да шепчи ему, о чем просишь. Он поймет… Он добрый…

Ирина Сергеевна опасливо покосилась на ясноглазый лик и поверила, что поймет… Молитва ее могла бы показаться странной кому-то, но никто посторонний не мог услышать ее.

– Господи, – шептала она, – прости меня, что жили не так. Любила не то, восхищалась не тем, горевала не от того, по мелочам каким-то… Не радовалась погожим дням, здоровью сына… не чувствовала каждой минутки счастья, когда была рядом с ним… Бывало и так, что порванные колготки огорчали меня больше, чем детские слезы Славика… Господи! Да какой же дурой я была! Спорила с ним, обижалась, когда он мне Санта-Барбару по телевизору не давал посмотреть, переключал на другие каналы. Идиотка такая! На сына мне надо было смотреть, идиотке, наслаждаться общением с ним, знать, чем живет он, чем дышит… Господи! Если Ты есть! А Ты ведь, наверное, есть, потому что жизнь без Тебя наша была бы бессмысленной, такой, как в телесериале про Санту-Барбару, суррогатной…

Господи! Сделай так, чтобы вернулся сын мой, и тогда я стану жить по-другому. Я стану жить только ради него, потом детей его, моих внуков… Так ведь и надо жить-то, в этом – главное! Прости меня, что я поздно поняла это, дура такая. Наверное, Ты, Господи, всемогущий, специально устроил все так, чтобы испытать меня сыном, повернуть на правильный путь. Поверь, что я все поняла теперь, и прости…

Она шептала еще долго, сбивчиво, крестясь и чувствуя, как неудержимо наворачиваются на глаза слезы, бегут по щекам. И были эти слезы не прежними, злыми, горько-солеными и холодными, как от обиды или отчаянья, а теплыми, светлыми, вымывающими из души все недоброе, осевшее там за долгие, долгие годы.

А потом будто упал с сердца тяжкий ледяной камень, и почувствовала Ирина Сергеевна себя легко до невесомости, как в раннем детстве бывало, когда движения тела не требовали усилий, происходили как бы сами по себе, не вызывая усталости, и можно было бегать весь день, не запыхавшись, или прыгать, пружинно взлетая высоко, и допрыгнуть до неба, если захочешь…

Позже – она потеряла счет времени – час ли прошел, полдня ли, – старушка, что вразумила на молитву Ирину Сергеевну, проводила ее до порога храма.

– Не печалься, голубка, на все воля Божья… – напутствовала она. – Мне еще мой дедушка сказывал, а ему – его дедушка, такой случай. Был он, прапрадедушка-то наш, пастухом. Пригнал раз стадо на берег речки, а день жа-а-аркий был. Прилег он под дерево, коровы на мелководье водичку пьют – тишина, благодать… И вдруг слышит голос с небес: «Час роковой наступил, а рокового нет!» Дедушка испугался, а что делать? Сидит, трясется. А голос меж тем опять, вроде гневается уже. «Час, – грит, – роковой наступил, а рокового нет!» А потом – в третий раз молвил. Тут, откель ни возьмись, – пыль, топот. И подлетает к дереву всадник. Молодой, красивый мушщина, в военной одежде – офицер, видать. Спрыгнул с коня, дедушке повод кинул – подержи, мол. «Я, – грит, – барин твой, с войны еду. Сколь народу вокруг меня побило – ужасть. А я вот цел-невредим домой вернулся. Счас скупнусь малость, пыль дорожную смою». Скинул быстро мундир и – бултых в воду. И – поминай, как звали. Ждал дедушка, ждал – а тот и не вынырнул. Тут-то и смекнул он, про кого голос говорил, кого торопил.. Ну, делать нечего, повел коня в деревню, к барыне, докладывает, так мол и так… Та – в крик. Сын ее, как потом рассказывали, с турками воевал, ерой! В самое пекло лез, орденов – полна грудь, а дома в речушке, где и не глыбоко совсем, корове по брюхо, утоп. Вот те и судьба! На все воля Божья…

Старушка перекрестилась и, сжавшись в черный комочек, шагнула от порога беспощадного мира назад, в вековую церковную тишину, где усердными поклонами все-таки можно вымолить для себя и близких прощение и лучшую долю…

Выплакавшаяся, торжественно-печальная Ирина Сергеевна не спешила покинуть собор и окунуться в уличную круговерть. Она решила пройтись по территории собора и отправилась вдоль чугунной оградки, отсекающей храм от шумного проспекта, где бурлила, будто невидимым кипятильником раскаленная, городская жизнь. А здесь, по эту сторону чугунной вязи забора, было покойнее, тише. Вдоль узенькой тропки цвели кустарниковые розы – белые, пурпурные, с нежно-красными мраморными разводами на лепестках, и желтые, прощальные в конце лета. Поодаль росли ели – но не чахлые, с подернутой ржавчиной хвоей, как в городских скверах, а сытые, ухоженные, темно-зеленые. Под сенью их развесистых лап стыдливо прятались от солнца так и не загоревшие за долгое лето белоствольные березки, светились благодарно в зеленом сумраке, поникнув успокоено ветвями-косами под молитвенный шепот не тревожащего их благостного ветерка…

– Сестра! – окликнул вдруг кто-то. Обернувшись, Ирина Сергеевна увидела цыганку, спешившую за ней вдогонку по мягкой тропке.

– Господи… – обескуражено пробормотала Ирина Сергеевна, – и здесь они…

Цыганка была, конечно, другая, не та, что обобрала ее, умыкнув сережки, колечко и крестик, но все же, все же…

– Сестра! – чуть запыхавшись и придерживая путавшую ноги длинную черную юбку, позвала цыганка – молодая вроде бы, да кто ж их, бродяг, по возрасту-то разберет! – Сестра! Ты хрещеная? – и, спросив, уставилась пронзительно и ждуще черными очами, так, что и соврать-то ей было бы неловко.

– Естественно, крещеная, раз в церковь пришла. А у вас что ко мне? Какие-то вопросы?

– Вопросы, сестра, – смутившись будто, часто закивала цыганка, – большие, сестра, вопросы. Пойдем со мной, помоги.

– Никуда я с вами, гражданочка, не пойду! – отрезала Ирина Сергеевна и поджала губы победно, радуясь своей непреклонности. Вот как с ними, оказывается, надо! Научили, наконец, рохлю…

– Выручай, сестра! – заискивающе улыбнулась цыганка, притушив угольки вспыхнувших было негодующе глаз. – Сыночка крещу. Пойдем, хрестной мамой будешь!

– Что-о? – удивилась Ирина Сергеевна. – Я-а-а?

– Одна я, сестра, – смиренно склонила голову цыганка, – без отца ребеночка крестить можно, а без крестной матери – нельзя. Пойдем…

– Да вон их сколько по улицам бродит… Ваших-то, – не верила Ирина Сергеевна.

– То не мои. Я от своего табора отбилась. Нельзя, чтобы ромалы меня здесь увидели. Плохо будет. Пойдем!

«Господи, да что же я делаю», – спохватилась, уже бредя послушно за цыганкой, Ирина Сергеевна, но, изменив себе, новой, надменно-недоступной, махнула обреченно рукой: «А… будь что будет! Не все же они плохие… наверное…»

Обряд крещения проводили не в храме, а в салатно-зеленой, с веселенькой голубой крышей часовенке. На лавочке у входа сидела девочка-цыганка лет шести и держала на коленях, покачивая и напевая хрипловато-простуженно, малютку, завернутого в легкую шаль. Малыш спал, чмокая во сне соской-пустышкой. Цыганка-мать сказала что-то девочке на своем языке, взяла ребенка, чмокнула в молочно-кофейного цвета щечку и протянула Ирине Сергеевне. Та взяла, осторожно прижала к груди. Малыш проснулся вдруг, сморщился, вывалил языком соску, заплакал жалобно. Цыганка нагнулась, подняла с земли выпавшую пустышку, облизала резиновый сосок и сунула в рот сыну. Тот затих, зачмокал умиротворенно.

Из дверей часовни вышел батюшка – огромный, до бровей заросший черной, с густой проседью бородой, пробасил приветливо:

– Жду вас, рабы божьи, входите… – И, глянув пристально на Ирину Сергеевну, младенца в ее руках, заметил: – Ишь, крестная-то какая у мальца… светленькая!

– Наши тоже блондинки бывают, но не такие, – будто хвастаясь крестной, заявила цыганка. – А еще говорят, что мы русских детей крадем, от того и дети беленькие рождаются… А зачем нам чужих красть? Мы своих нарожаем.

– Правильно глаголешь, мать! – одобрил батюшка. – Все мы во Христе братья. – А генотип – кому смуглый, кому светлый – тоже от Бога.

Чуть позже Ирина Сергеевна, стоя с ребенком на руках, внимала завороженно словам священника, и ей казалось, что она, хотя и слышала впервые, давно знала их, без труда вникая в высокий смысл старославянского языка.

– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем ни невидимым, – нараспев читал батюшка Символ Веры. – И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, единородного. Иже от Отца рожденного прежде всех век: Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рождена, не сотворена, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек, и нашего ради спасения, сшедшего с небес, и воплотившегося в Духа Свята и Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшаяся…

Она держала ребенка – маленького, невесомого цыганенка, дитя не своего, чуждого племени, но понимала теперь, что чужих – не бывает, потому что ребенок, притихший под басовитое гудение священника, тыкался, прижимаясь к ней в поисках кормящей груди, веря, что не оттолкнут его, не обидят… И сына его, томящегося сейчас в неволе за тридевять земель, в холодных от тумана горах, может быть, согреет кто-то, уставший от ненависти и крови, вот так же, вспомнив о доброте и терпимости, завещанных нам свыше…

Батюшка осторожно взял у нее ребенка, поднес к купели.

– Как наречем раба Божьего, мать? – строго спросил он у растерявшейся Ирины Сергеевны.

– Василий! Василий Хлебников, – подсказала, горя очами, цыганка.

– Крещается раб Божий Василий во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа. Аминь.

Батюшка надел на шейку ребенка алюминиевый, васильковой глазури крестик. Потом провел кисточкой по лбу, груди, векам, рукам и ногам ребенка.

– Прими печать дара Духа Святаго. Аминь. – И, возвращая младенца Ирине Сергеевне, добавил: – Василий Хлебников… Хорошее имя и фамилия… вкусная! – А потом обернулся к цыганке, молвил строго: – Смотри, не испорть ребятенка, мамаша! Жизнь ваша цыганская вольная, да чтоб волю эту вы в корысть не употребляли. Не воруй, не обманывай, тому и сына не учи. А вот праздники себе и людям вы, цыгане, устраивайте. Пойте, пляшите, музыку играйте. Тем и на пропитание зарабатывайте. Сие не грех. Так что прощай, Василий Хлебников, благословляю тебя.

Батюшка осенил младенца огромными, как у молотобойца, перстами. У порога часовенки Ирина Сергеевна передала на удивленье молчаливого ребенка матери. Цыганка, приняв его, глянула на крестную проницательно.

– Скажи, красавица, какая печаль тебя гложет? Может, я чем-нибудь помогу?

«Нет уж, помогла одна…» – чуть не сказала вслух Ирина Сергеевна, но обнаружила вдруг, что обида на соплеменницу новой знакомой прошла, растворилась в церковных стенах, и ответила просто:

– Сын у меня на чеченской войне в плен попал. Чувствую, что живой пока, мается, а как дальше будет – не знаю. Куда только не обращалась – никто помочь не может.

– Я помогу. – Сказала цыганка. – Заговор материнский знаю – от разлуки с дитем. Не наш, не цыганский заговор. Ваш, русский. Он древнюю силу имеет.

Ирина Сергеевна замялась, сомневаясь.

– Я слышала, будто церковь такие вещи… не одобряет.

– Вот те крест православный! – перекрестилась цыганка на купола собора. – От чистого сердца помочь хочу. Бог простит. Слышишь, Господи? Я бедная цыганка. Не ворую. Грешу, да, на картах гадаю и приврать могу. Но – не для себя. Для них, – указала она смуглым пальцем на ребенка у груди, затем на дочку, прижавшуюся щекой к материнской юбке и безучастно смотрящую вслед за матерью в белесую небесную высь, откуда кто-то – Ирина Сергеевна теперь была убеждена в этом, – взирал на них пристально, вслушиваясь. – Помоги нам, Господи, дай силы заговору моему, – опять истово перекрестилась цыганка и сказала, обратись к Ирине Сергеевна: – Пойдем вон на ту лужайку, там поворожу, заговор скажу.

И, отойдя с десяток шагов, встала посреди газончика на ухоженной церковной травке, забормотала, крестясь, вроде тихо, но так, что Ирина Сергеевна отчетливо слышала каждое слово.

«Разрыдалась душа моя в четырех углах дома. Отчего? По кровиночке моей родненькой, истерзалась я разлукою, проглядела я очи ясные, ожидаючи свою дитятку. Не взмелилось мне крушить себя. Стану я заговаривать, призову я Христа в помощники. Дай, Христос, мне свечу венчальную, чашу брачную, святой платок. Из загорного студенца почерпну я святой воды, посредь леса дремучего очерчусь я чертою призрачной. Заговариваю свое ненаглядное дитятко над чашей брачною, перед свечой обручальною, умываю своему дитятку чистое личико, утираю святым платком его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные, кудри русые, поступь борзую. Будь ты, мое дитятко ненаглядное, светлее солнышка ясного, милее вешнего дня, чище ключевой воды, белее ярого воска, крепче камня горючего Алатыря. Отвожу я от тебя кровью материнской черта страшного, отгоняю вихря буйного, чужого домового, охраняю от ведьмы Киевской, от злой сестры ее Муромской, от злого ведуна, отмахиваю от ворона вещего, от вороны-каркуньи…»

Ирина Сергеевна, вслушиваясь, кивала согласно. Ей казалось, что светлая и легкая энергия, напитавшая ее в храме, лучится теперь от тела, так, что кожу покалывало, пронзает, устремляясь, тысячекилометровое пространство, и действительно способна, как в фантастических кинофильмах, виденных много раз по телевидению, достичь сына, отыскать, обнять его упруго, окружив защитной стеной, отталкивающей все, что несет страх и угрозу.

А между тем голос цыганки креп, слова вылетали из уст уже грозными, залитыми в бронь шариками, свистели пулями, разя невидимого врага:

«… И будь ты, мое дитятко, моим словом крепким в ночи и полуночи, в часу и получасье, в пути-дороженьке, во сне и наяву, в воле и неволе укрыт от силы вражьей, от нечистых духов, от любого оружья, от горя, от беды, от смерти напрасной, сохранен в воде от потопленья, укрыт в огне от сгоранья, в бою от меча и пули…»

Цыганка опять перекрестилась, глянула строго по сторонам, будто зрила уже обступающие со всех сторон опасности, выкрикнула угрожающе:

«… А кто вздумает моего дитятку обморочить и изурочить, тому скрыться за горы Азаратские, в бездны преисподний, в смолу кипучую, в жар палючий. И будут его чары ему не в чары, мороченье ему не в мороченье, изуроченья ему не в изуроченья. Отдаю я тебе, своему дитятку, всю силу, которую имею. Аминь.»

Цыганка закончила и сразу сникла обессилено, утерла пот со лба коричневой ладонью, сказала переведя дух:

– Вот и все, сестра. Теперь жди хороших вестей.

– Спасибо-о… – выдохнула из груди Ирина Сергеевна, все еще завороженная торжественным речитативом древнего заговора. А потом поинтересовалась несмело, конфузясь за предыдущую подозрительность и неприязнь: – А почему вы… одна? Без этих, как их назвать… сотаборниц? Ну, подружек своих то есть…

Цыганка, глядя куда-то поверх головы Ирины Сергеевны, усмехнулась презрительно:

– Ушла я. Если найдут ромалэ меня – убьют. Про волю цыганскую только в песнях поется. Это у вас, русских баб, воля. Живете, как хотите, любите, кого хотите, а у нас… – Она махнула рукой горестно.

– Куда же вы теперь? – кивком указала на девочку Ирина Сергеевна. – С таким-то приданым?

– Аль к себе в гости пригласить хочешь? – прищурилась цыганка, и тут же хмыкнула, успокоив: – Не бойся, к тебе не пойду. Не будь дурой, не раскрывай душу-то. Теперь никому верить нельзя. Ни подругам, ни родственникам. А цыганам тем более, – подмигнула она. – Ты теперь сыну моему крестная мать. Даст бог – свидимся. А мы, – она погладила по голове дочь, – в теплые края подадимся. А то холодает у вас… Осень скоро. А там и зима… Прощай.

Цыганка повернулась и зашагала решительно, метя землю подолом юбки, миновала церковные ворота, отмахнувшись от нищих: «Бог подаст!» – и скрылась, затерявшись в толпе на шумном проспекте.

Пожалуй, впервые за последнее время Ирина Сергеевна обрела вдруг надежду. До сего дня ей казалось, что надо предпринимать что-то срочное, суетиться, подключая все новых и новых людей к спасению сына, но сейчас, осознав тщетность таких попыток, она поняла, что человеческие дела и законы уже не властвуют там, где все предопределено свыше. «Час роковой наступил, а рокового нет…» И что бы ни придумывал человек, шарахаясь по жизни, наступит время и промчится он как заговоренный сквозь смертельные опасности, подвиги и славу к тихому омуту на роковой речке, где поджидает его конец предначертанного судьбою пути…

Наверное, ей как раз не хватало той веры в чудо, которую она обрела здесь, и надежда – призрачная, мистическая, внушенная молитвой да заговором, – казалась вполне обоснованной…

По дороге домой Ирина Сергеевна решила заглянуть к Новокрещенову. Пройдя по ухабистой, залитой серыми помойными лужами улочке, подошла к его дому. Опасливо осмотрев двор и с облегчением не обнаружив там давешней ребятни, торопливо проскользнула к времянке. Стукнув кулаком по дощатой, перекошенной двери и не дождавшись ответа, толкнула ее и под истошный визг ржавых петель переступила порог, нырнув в полумрак пропахших угольной пылью сеней. Ни в сенцах, заваленных пустыми бутылками, ни в комнатушке, убогой по-прежнему, но прибранной не иначе как хозяйственным Ванькой, никого не было. Почувствовав нестерпимую жажду – и то, с утра на ногах, – Ирина Сергеевна прошла в комнатку, перешагнув осторожно через чьи-то огромные, как промасленные блины, шлепанцы, подошла к цинковому ведру на столе, приоткрыла слоистую, потемневшую от времени фанерку-крышку и зачерпнула воды кружкой с оббитой эмалью, предварительно глянув придирчиво на дно – не грязная ли? Потом осторожно отхлебнула глоток теплой, безжизненно-мягкой водопроводной воды с запахом цинка и мокрого дерева и, сразу обессилев, присела на краешек шаткого табурета, стянула с головы платочек, встряхнула привычно освобожденными волосами, подумала вяло: «Отдохну и пойду».

И в этот момент грохнула, словно пинком вышибленная, входная дверь, застонали под тяжелыми шагами половицы в сенях. Ирина Сергеевна подскочила от неожиданности. Первым в комнату ввалился возбужденный Новокрещенов, замер было в недоумении, уставившись на нежданную гостью, но тут, толкнув его, на середину каморки вылетел незнакомец явно кавказской внешности, со связанными руками, а наподдавший ему Ванька шагнул следом, ругнувшись грубо:

– Чо меньжуешься, черножопый? Ходи веселей! – И, тоже заметив Ирину Сергеевну, поперхнулся на полуслове и закончил растерянно: – Здра-а-сте…

Где-то за спинами диковатой, взъерошенной троицы маячил мрачный, с насупленными бровями Самохин.

– Вот, Ира, видишь! – победно указал на кавказца Новокрещенов. – Считай теперь, что Славик твой на свободе.

Ирина Сергеевна таращилась во все глаза, не понимая смысла происходящего.

– Ванька! В подпол его! – скомандовал Новокрещенов.

Ванька расторопно прошел в дальний угол комнатки, задрал облысевший половичок и, нащупав вбитое в половицу кольцо, поднял крышку погребного люка. Указал на темный провал кавказцу:

– Полезай!

Тот мялся нерешительно, поводя плечами, словно пытаясь освободить связанные за спиной руки, смотрел по сторонам. Остановив взгляд на Ирине Сергеевне, скорбно опустил глаза.

Ванька схватил его за шиворот черной застиранной рубахи, толкнул к подполу:

– Лезь давай, пока я тебя туда вниз башкой не спихнул!

Кавказец осторожно опустил ногу, нащупал невидимую ступеньку лестницы, опять затравленно оглянулся.

– Не дрейфь, душман! Наших-то в таких зинданах годами держите. И ты посидишь, ни хрена с тобой не сделается! – напутствовал его Ванька, бесцеремонно толкая ногой в поясницу. С испуганным вскриком «вах!» кавказец шагнул во тьму, исчез, а бравый Ванька громыхнул, захлопнув, крышкой, шустро постелил на место плешивый половичок и, кряхтя, подтянул обшарпанный шифоньер, придавил его ножками затвор лаза

– Ах, попалась птичка… Стой, не уйдешь из сети! – с чувством продекламировал Новокрещенов и обратился к присутствующим: – Присаживайтесь, друзья, можно вот сюда, на койку. У меня тесновато… Как говорится, от трудов праведных не наживешь палат каменных.

– Что здесь происходит? – спросила, придя в себя от испуга, дрогнувшим голосом Ирина Сергеевна.

– Садись, Ира, – снисходительно, с ноткой нелепого самодовольства в голосе, кивнул Новокрещенов. – Все расскажем, дай срок.

– Срок нам прокурор даст. И не маленький, – буркнул, опускаясь на табурет, Самохин.

– Тьфу-тьфу, гражданин майор, – притворно испугавшись, замахал руками Ванька. – Не к ночи будь помянут!

– Снявши голову, по волосам не плачут, – обернувшись к Ирине Сергеевне, Новокрещенов объявил торжественно: – Ты, Ира, присутствуешь при завершении первого этапа операции, конечной целью которой является освобождение из плена Славика. В нашем распоряжении оказался, так сказать, объект обмена, за который чеченцы непременно вернут тебе сына.

– Теперь мы им условия диктовать будем! – встрял Ванька

– Я не понимаю, – покачала головой Ирина Сергеевна и посмотрела на Самохина. Тот сидел угрюмо, уставясь на носки своих пыльных коричневых ботинок, явно форменных, которые в сочетании со светлыми гражданскими брюками как-то особенно подчеркивали сиротливую стариковскую бедность владельца.

– Да все ясно как божий день, – витийствовал Новокрещенов. – Завтра же Ванька по своим каналам выйдет на летчиков. У нас тут военно-транспортная авиадивизия стоит, их самолеты чуть ли не каждый день в Чечню с грузами летают; закинут они туда письмецо…

– Не затеряется? Уж больно адресок ненадежен, – засомневался Самохин.

– Да найдут они, кого нужно, – беззаботно заметил Ванька. – Там специальный рынок есть, ну… где заложников продают и меняют. Побазарят, с кем надо… У меня прапор-летун знакомый, мы с ним столько авиционного спирту выжрали… Най-ду-ут! – и добавил кровожадно: – надо бы чечику одно ухо отрезать. И к письму приложить – для убедительности.

– Тьфу ты! – досадливо поморщился Самохин.

– А че?! – возмутился Ванька. – Они-то над нашими, как изгалялись! Я-то на трупы бойцов насмотрелся… У нас в разведроте контрактник был, Леха, казачок кубанский. Он убитым чечикам по одному уху отрезал – боевой счет вел. Так у него на шее бусы из двадцати штук висели. И, главное, не портились, не воняли, уши-то. Вялились, как вобла. Мы с пацанами смеялись – ты, мол, засаливаешь их, что ли…

– Все! Без подробностей! – предостерегающе поднял руку Новокрещенов и объяснил побелевшей Ирине Сергеевне: – Шутит он. – И рыкнул на Ваньку: – Думай, что при женщине говоришь!

– А че! – возмутился Ванька. – Мы-то своего пальцем не тронули! Подумаешь, посидит в погребе, с Лариской познакомится. Все веселей, вдвоем-то!

– У вас там… еще и женщина? – в испуге округлила глаза Ирина Сергеевна.

– Да не-е… – осклабился Ванька. – Лариска – это крыса. В подполе живет. Огромная такая, жирная… Я на нее капкан ставил – не идет. Умная, тварь. Ну ничего, теперь и она сгодится – чечика охранять.

– Ладно, мужики, кончаем разговоры. Что сделано, то сделано. Завтра встречаемся, как договорились, – Самохин, повернувшись к Ирине Сергеевне, предложил: – Давайте я вас провожу. По пути ведь.

Ирина Сергеевна, покосившись на то место, где под полом сидел чеченец, встала, думая с ужасом: «Неужто и Славик мой в таком подполе сидит?»

 

Глава 16

Рано утром Ванька помчался на военный аэродром, чтобы договориться о переправке письма в Чечню, а Новокрещенов собрался нанести визит чудесному доктору Кукшину, окопавшемуся в «Исцелении».

В этот раз он не стал маскироваться под «нового русского», но по причине деликатности предстоящей миссии одевался тщательно, придирчиво разглядывая свое отражение в ртутном озерце старинного зеркала, сознавая с удовлетворением, что с недавних пор собственное отражение нравится ему все больше.

Запертого в подполе пленника оставлять без присмотра не опасались. Люк закрыли снаружи на железный засов, а сверху придавили тяжелым шифоньером. Кричать, звать на помощь тоже бесполезно – крышка и половичок надежно глушили звуки. Да и вряд ли чеченец решится поднимать шум. Он, кажется, так и не понял, что с ним произошло и почему он внезапно попал из зоны вначале в больницу, а потом в темный подвал.

Накануне, с наступлением вечера, Ванька, посвечивая фонариком, спустился к нему, развязал руки и, продемонстрировав для убедительности револьвер, пообещал прострелить голову, если пленный зашебуршится. После чего передал чеченцу пластиковую бутылку с водой, буханку темного дарницкого хлеба, присовокупив к ней огромную сочную луковицу с кулечком соли.

– Ты его, как папа Карло Буратино кормишь, луковкой-то, – съехидничал Новокрещенов и, заметив Ванькино недоумение, пояснил: – Ну, помнишь сказку такую? Про Буратино. Там папа деревянного мальчика луковицей кормил…

Ванька пожал плечами обиженно:

– Я книжек отродясь не читал. А хлеб да сало с луком – мировой сухпай. Свинины чечику как мусульманину не полагается, так что пусть хлеб с луком хряпает. Там сплошные витамины. Они-то, ребята рассказывали, нашим пленным и такой шамовки не дают. Пока с голоду не сдохнет, а там поглядим. Я ему разносолы готовить не собираюсь, – и, запирая узника на ночь, наказал внятно: – Сиди, гнида, молча. Вякнешь – спущусь и язык отрежу.

С тех пор из подпола не доносилось ни звука, и Новокрещенов с легким сердцем собирался на встречу с «целителем».

Удача наконец обернулась к нему сияющим победно ликом. Операция по изыманию чечика вначале из колонии, а потом и из больницы прошла как по маслу. Федькино имя легко открывало любые, даже самые неприступные, двери.

Утром в понедельник конвой доставил ничего не понимающего заключенного в больницу. Весь этот и следующий день вокруг него хлопотали заботливые доктора. Брали анализы, просвечивали рентгеновскими лучами, придирчиво просматривали его нутро на экране мониторов суперсовременных компьютерных томографов, кивали сочувственно над змеистыми лентами кардиограмм. Новокрещенов, натянув белый халат, со свойским видом прохаживался здесь же, косясь на арестантскую палату и двух охранявших ее сонных, замороченных больничной суетой «сверчков»-конвоиров.

Через пару дней где-то там, в недостижимых для простого смертного медицинских верхах, состоялся консилиум, и умудренный полувековым клиническим опытом профессор-онколог, просмотрев кипу бумаг с результатами обследования пациента, собственноручно вписал в его историю болезни не оставлявший надежд страшный диагноз. А через два дня была подготовлена документация на предмет досрочного освобождения из мест лишения свободы безнадежно больного осужденного Исы Асламбекова.

Судя по заключению врачебной комиссии, он был настолько болен, что не мог прибыть на заседание суда. И решение об освобождении состоялось в его отсутствии. После чего приехал колонийский офицер и, предъявив «сверчкам» подписанную судьей и проштампованную гербовыми печатями бумагу, снял конвой, предоставив освобожденного с этой минуты его незавидной участи умирающего.

Здесь-то и подоспел на помощь болезному заботливый родственник в лице Новокрещенова. Кликнув через санитарку ожидавшего в приемном покое с узелком «вольной» одежды Ваньку, он с его помощью растолкал задремавшего было безмятежно после постного больничного обеда чеченца, заставил одеться и быстро вывел, ошарашенного, в чахлый скверик во дворе диспансера. Здесь их с нанятым заранее водителем уже поджидал хмурый, до конца судя по всему не веривший в успех операции Самохин.

– Ну вот, а ты, майор, сомневался! – оживленно попенял Самохину Новокрещенов, заталкивая на заднее сиденье ничего не понимающего, наряженного в затрапезную одежонку, похожего на бомжа чеченца.

Самохин покачал головой, а потом буркнул сварливо:

– Знал я, что бардак в стране, но чтоб до такой степени… Видать, в тюрьмах нынче одни дураки сидят. Освободиться теперь – раз плюнуть…

А Новокрещенову нужно нанести еще пару-тройку визитов.

Неделю назад, поприжав замшелого профессора-онколога, Новокрещенов выудил из его картотеки несколько адресов излеченных якобы от смертельного недуга пациентов Кукшина, факт чудесного исцеления которых заверил профессор своей подписью. А позавчера побывал у белобрысого участкового Петрова, порасспросив его, как движется расследование Фимкиной смерти.

– Да никак, – пожал тот плечами. – Факт самоубийства не вызывает сомнений, а то, что диагноз, выставленный докторами, не подтвердился, так за это не судят…

– А если… диагноз липовый поставили… с корыстной целью? – напирал Новокрещенов и объяснил ничего не понимающему милиционеру: – Ну, чтобы отомстить, например. Журналистка злоупотребления медиков расследовала, вот они и поставили ей диагноз такой, чтоб обо всем позабыла и своим здоровьем занялась. Чисто теоретически такое можно предположить?

– Можно, – согласился участковый.

– И если так, то под какую статью уголовного кодекса такое деяние подпадает?

– Ну, я не знаю… – развел руками старший лейтенант. – Подобных случаев, честно говоря, не припомню…

Милиционер почесал белобрысый затылок.

– Может, статья сто десятая… Доведение до самоубийства? Так умысел не докажешь. Есть еще двести тридцать пятая – незаконное занятие частной медицинской практикой… Да нет, тоже не то. Может, причинение смерти по неосторожности, сто девятая?

– Во-во, причинение смерти. Нормально, – кивнул Новокрещенов, а старший лейтенант разозлился вдруг.

– Ну что ты привязался ко мне, мужик! Мы бандитов, убийц, с поличным взятых, за решетку засадить не можем – то доказательств не хватает, то еще чего, – а ты с докторами вяжешься… Да ничего мы им не сделаем, даже если узнаем, что они журналистку эту… загипнотизировали как-нибудь и в окно сигануть принудили. И вообще, не морочь мне голову, я ночь не спал – то операция «Вихрь», то «Антитеррор»… Засношали уже сотрудников, а толку нет. Если настаиваешь на своей версии – пиши заявление. Будешь писать?

– Не буду! – сказал Новокрещенов и вышел.

А теперь он по профессорскому адресочку решил навестить некоего гражданина Кустикова Григория Измаиловича, пятидесяти лет от роду, инженера-технолога по образованию, поступившего на лечение к доктору Кукшину два года назад с диагнозом: «Центральный рак правого легкого с метастазами в лимфатические узлы средостения, с поражением печени, поджелудочной железы в третьей клинической стадии, с раковой кахексией».

С медицинской точки зрения диагноз сформулирован не слишком грамотно, но впечатляет. Потому что из него следовало, что жить Кустикову оставалось на свете не месяцы, а дни. А он до сих пор, судя по сведениям, почерпнутым из горсправки, проживает по адресу: улица Комсомольская, 51. И, следовательно, жив-здоров. Впрочем, и в картотеке онкодиспансера в графе «лечение» скромно значилось: «Бимануальная терапия с элементами психотерапии – 10 сеансов», и ниже приписано летящим, будто восторженным почерком старого профессора: «После проведенного лечения по методике доктора Кукшина в результате клинического обследования со стороны внутренних органов патологии не выявлено. Диагноз: практически здоров».

Жил на редкость для нашего нездорового времени практически здоровый инженер-технолог неподалеку, в старой пятиэтажке с осыпающейся со стен, как жухлая осенняя листва, штукатуркой, и Новокрещенов, несмотря на рабочий день, надеялся застать его дома.

Прикинув, в каком из облезших подъездов должна располагаться нужная квартира, Новокрещенов решительно вошел и стал подниматься по лестнице, вглядываясь в номера на дверях. Нашел с цифрой 27, крашенную темно-коричневой половой краской, без смотрового глазка, и нажал на кнопку звонка.

Послышались бодрые шаги. В такт им жизнерадостный голос напевал за дверью:

– Нас утро встречает прохладой, туру-ту, туру-ту, та-ра!

«Господи, да он, кажется, идиот!» – обреченно сообразил Новокрещенов, который не пел никогда, даже будучи в состоянии глубочайшего опьянения.

Дверь отворили, не поинтересовавшись личностью визитера, что по нынешним временам всеобщей опасливости тоже выглядело необычным.

– Вы ко мне? По какому вопросу? – живо осведомился возникший из потустороннего полумрака квартиры хозяин – седовласый, высокий и сухощавый, можно было даже сказать – спортивный, если бы ни излишняя, на взгляд Новокрещенова, худоба и бледная изможденность лица с каким-то исступленно-приветливым наперекор всему взором.

– Григорий Измаилович? – растянул губы в улыбке Новокрещенов и, дождавшись кивка, подтвердил лучезарно: – К вам, к вам. Я, знаете ли, из газеты…

– Неужели успели прочесть мою рукопись? – приятно изумился хозяин. – Я ведь только вчера занес! Вот ведь какие чудеса рыночные отношения творят! Раньше, бывало, пишешь, пишешь – и все, как в черную дыру, ни ответа, ни привета. А сейчас, небось, за подписчиков сражаетесь, вот научно-популярная тематика и сгодилась! Ну, проходите, проходите. Так, значит, статейку мою вы прочли?

– Э-э… В общих чертах… Просмотрел по диагонали… – замялся, не зная, о чем идет речь, Новокрещенов, переступая порог.

– Она, понятное дело, великовата… Но можно публиковать с продолжением. С переносом в следующий номер… Сюда, пожалуйста, – суетился Григорий Измаилович. – Я, как вы понимаете, не ради себя стараюсь… Гонораров там всяких… Гонорар мне можете не платить. Главное, чтоб люди прочли. Здоровье нации, генетический потенциал – это, знаете ли, важнейший сегодня вопрос. Важнейший!

Новокрещенов украдкой осмотрел крохотную квартирку, состоящую из прихожей размером с платяной шкаф, чуть большей кухоньки и комнаты, посреди которой, занимая почти все пространство, высилось странное сооружение из мутного полиэтилена, напоминающее чум, в котором обитают оленеводы. Изнутри склеенные между собой скотчем прозрачные листы поддерживал деревянный каркас. В глубине конструкции угадывалась железная солдатская койка.

– Меня, если позволите, интересует вот какой аспект… Э-э… Не знаю, связан ли он с вашим научно-популярным трудом… – начал нерешительно гость. – Я имею в виду прежде всего излечение тяжелых больных..

– Да как же не связано? Вот, – с гордостью указал на чум Евгений Измаилович. – Вот оно, волшебное средство от всех болезней. К рукописи моей и чертежи прилагались… Не затерялись ли? – всполошился он.

– Да что вы… Как можно! – возмутился Новокрещенов. – У нас, в редакции то есть, как в швейцарском банке. Все подшито куда надо, подколото.

– Биоэнергетика – наука будущего. А я, так сказать, ее добровольный слуга, первопроходец. Испытано на себе. Просто, доступно практически каждой семье. И – практически гарантировано здоровье!

– Ну-у… Если с одной стороны взглянуть, то, конечно… А если с другой… – нес околесицу Новокрещенов, судорожно соображая, о чем, собственно, идет речь и куда он попал. К сумасшедшему?

– Господи, да с любой стороны, – взяв его под локоток, высился рядом хозяин, указывая с пафосом, как отлитый в памятник Ленин в светлое будущее, на полиэтиленовый чум. – Макро– и микрокосмос как бы переходят один в другой, пронизывая весь мир животворящим излучением. А пирамида – простейший генератор этих лучей. Вы думаете, древние египтяне были дураки? Да разве бы сохранились в течение тысячелетий мумифицированные тела, если бы их не подпитывала космическая энергия!

– Это… вроде теплицы? – догадался, обозревая строение, Новокрещенов.

– Пирамида! – в отчаянье от его несообразительности всплеснул длинными руками хозяин. – Это, друг мой, величайшее изобретение всех времен и народов. А может быть, и… – Григорий Измаилович поднял кривой указательный палец, едва не коснувшись им низкого потолка комнатки, – и не наших народов. Не земных! Надеюсь, вы как работник печати, журналист, не являетесь ретроградом и допускаете такую возможность?

– Кто… Я?! – ошарашенно посмотрел на хозяина Новокрещенов и согласился, понурясь, – допускаю…

– Не будем забегать вперед. Присаживайтесь. – Хозяин указал на продавленный, в ухабах, диван.

Новокрещенов сел, провалившись одним боком, другим явственно ощущая свернувшуюся железной змеей пружину, достал из нагрудного кармана припасенный заранее блокнот, пристроил на колене, приготовил авторучку и застыл, уставясь на собеседника. Тот устроился за обшарпанным, полированным некогда, а теперь заваленным чертежами, гвоздями, мотками проволоки и прочей технической дребеденью столом, взял затрепанную, захватанную грязными пальцами картонную папку, извлек оттуда увесистую, густо испещренную скупым просяным почерком рукопись, зашелестел листами.

– То, что я вам передал, собственно говоря, не отдельная статья, а глава книги. Я ее озаглавил, статью то есть, так: «Принцип Хеопса».

– К-кого? – дернулся Новокрещенов, а потом, спохватившись, закивал усиленно. – Да, понимаю. Конечно. Хеопс, пирамида, Тутанхамон…

Ему было, в общем-то, уже все ясно, оставалось выяснить лишь детали того, как и на какую сумму раскрутили этого технического дурачка в «Исцелении», но маска журналиста-ловца сенсации обязывала, и Новокрещенов, стараясь не подрагивать раздраженно от нетерпения ногой, стал выводить на листе блокнота непонятные даже самому себе закорючки.

– Понимаете, – увлеченно шебуршился в рукописи Григорий Измаилович, – пирамидальные конструкции древности распространены по всему миру. Их находят в Египте, Южной Америке, в Китае и даже в России. Есть они и в нашей области. Что такое, по-вашему, курганы?

– Ну-у… м-м-н э-э… – неопределенно промямлил Новокрещенов. – Холмики такие…

– Холмики… – презрительно хмыкнул собеседник. – Это не что иное, как пирамиды! Только земляные, со стершимися гранями!

– Ага… – вяло согласился Новокрещенов.

– А четырехскатные, или шатровые, крыши в крестьянских избах? А чумы, юрты у кочевых народов? Так вот, новейшие исследования показали, что внутри пирамидальных сооружений останавливается рост микробов. Форма пирамиды благотворно влияет на биологические параметры крови находящегося внутри конструкции человека!

– Какие исследования? Чьи? Какие биологические параметры крови? – не выдержав околонаучной ахинеи, едва не взорвался Новокрещенов, но, спохватившись вовремя и не желая затягивать лекцию, сказал извиняющимся тоном: – Впрочем, это не важно…

– Действительно, – легко согласился Григорий Измаилович. – Главное, что такие данные есть, они опубликованы в периодической печати. Если что, я и газетные вырезки вам представлю.

– Не надо! – испуганно мотнул головой Новокрещенов.

– Выяснилось, – опять зашелестел тот затрепанными, с бахромой по краям страницами рукописи, – что лежащая на пересечении биссекторных линий вершин точка считается условно мертвой, не пригодной для существования живых организмов. Зато точка, делящая оставшийся объем пополам, считается условно живой, способствующей развитию жизненных процессов. Вершина пирамиды является местом выброса энергии, которая накапливается в нижних частях…

– Стоп, стоп! – взорвался Новокрещенов и, постаравшись сгладить неловкость от такой бесцеремонности, пояснил торопливо: – Я это уже из вашей статьи уяснил. Да и читал… тоже. Лучи живые, космический ветер… Чакры разные… Знаю. Вы мне лучше вот что объясните. Как от рака-то излечились? Я, видите ли, часто пишу на медицинские темы. Занимаюсь сейчас проблемами онкологии. И мне вас доктора из онкодиспансера в пример привели. Как случай чудесного, редчайшего в клинической практике выздоровления. Поделитесь секретом?

Григорий Измаилович с видимым сожалением спрятал в папку лохматую рукопись, вздохнул, закатив глаза.

– Я, знаете ли, большую часть жизни прожил неправильно. Работал конструктором на оборонном заводе. Мы выпускали изделия, каждое из которых могло разнести целый город… М-мда. Гриф секретности с них до сих пор не снят. А потом я, знаете ли, прозрел. Как академик Сахаров. Но, к сожалению, значительно позже… Вы любите Мандельштама?

– М-м-м.. – перекосился Новокрещенов, инстинктивно нащупав во рту кончиком языка кариозный зуб.

– Мне на плечи бросается век-волкодав… – с чувством продекламировал Григорий Измаилович. – В начале девяностых завод уже не работал, большинство итээровцев, и меня в том числе, сократили. Не посмотрели даже на то, что я заслуженный изобретатель… И остался я, как говорится, на бобах. Пробовал как-то вписаться в рыночную экономику – да где там! Начал было челночить, да прогорел уже на второй поездке. Жена ушла, на Украину к родственникам подалась. Дочь взрослая, замужем, у нее своя семья. Остался я один. Тоска, депрессия. Правда, квартира была хорошая, трехкомнатная, не чета этой… маломерке. – Он пренебрежительно обвел рукой окружающее пространство. Так та жилплощадь излишняя меня, можно сказать, от смерти спасла.

– Как это? – насторожился, забыв про блокнотик, Новокрещенов.

– Обо всем по порядку – строго глянул на него Григорий Измаилович – В мире, знаете ли, все взаимосвязано. Частицы эфира, точнее, нейтрино, движутся во вселенной направленными лучами. Они пронизывают космос, преобразуя при этом встречную материю. То есть именно лучистый эфирный ветер первичен, а материя, увы, лишь вторична…

– А квартира-то здесь при чем? – бесцеремонно перебил его Новокрещенов. – Жилплощадь излишняя? Ее что, нейтрино съело?

– Экий вы, – поморщился от досады Григорий Измаилович. – И все нынче вот так-то, поверхностно рассуждают. Нет, чтобы в глубь явлений проникнуть… О чем бишь я? Ах, да! Так вот, моральный, скажем так, хаос, наступивший в моем организме, способствовал появлению в нем органической патологии. Началось с хандры, депрессии, а вылилось в злокачественное новообразование.

– А где вас обследовали?

– Да в заурядной городской поликлинике, – обыкновенные, знаете ли, задерганные бытовыми неурядицами лекари. Просветили рентгеном – и нате вам. Рак. Ну, естественно, направили в онкодиспансер…

– И там диагноз подтвердили?

– Да нет, туда я, слава Всевышнему, не попал. Если бы оказался в онкологии – все, пиши пропало. Прожгли бы лазером, радиацией, отравили химиотерапией… Тогда бы точно конец. А так, слава богу, нашелся добрый человек, подсказал. Там, по соседству, в той же поликлинике, Центр нетрадиционной медицины находится.

– И кто же вас… туда надоумил? – трепетал от напряжения Новокрещенов.

– Заведующая поликлиникой. Чудесная женщина. И, главное, мужественная!

– Да-а? – поднял брови Новокрещенов.

– А как же! Нашла в себе смелость признаться в том, что традиционная медицина в моем случае бессильна. И посоветовала пойти к доктору Кукшину. В «Исцеление». Он, говорит, еще не таких больных с того света вытаскивал.

– И помогло?! – не скрывая восторга, выдохнул Новокрещенов

– Представьте себе… Да что ж, хе-хе, представлять! Можете даже потрогать меня, живой, как видите. Прекрасно себя чувствую, не по годам бодр. А мог бы уже два года… того. Разлагаться на кладбище.

– Здорово!

– Константин Павлович, в отличие от лекарей, пошел не от болезни, а от причины ее. Депрессия вызвала сбой в биоэнергетике моего организма. Требовалось открыть забившиеся чакры, почистить энергетические каналы…

– Во-во, и до чакр дошло! Я же чувствовал! – ликовал гость. – И… почем это удовольствие?»

– В каком смысле? – не понял Григорий Измаилович.

– В денежном. Чакры откупорить, каналы продраить… энергетические… Дорого, наверное? Работа-то титаническая!

– Дорого, – не чувствуя издевки, согласился Григорий Измаилович. – Лечение действительно уникальное. Это же не таблетку в рот пациента сунуть.

– Конечно, конечно, – понимающе закивал гость. – Но во сколько это вам обошлось? Я уже не как журналист, как человек спрашиваю. У меня, знаете ли, бабушка… В безнадежном состоянии…

– Цены могут меняться – инфляция, – сочувственно вздохнул хозяин. – Я, например, продал трехкомнатную квартиру, купил вот эту, гораздо скромнее. И вырученной разницы как раз хватило оплатить лечение.

– Круто… – поцокал языком Новокрещенов.

– Но в этом тоже есть психотерапевтический смысл! – назидательно поднял палец Григорий Измаилович. – Включаются дополнительные механизмы борьбы организма за собственное существование… А деньги… не всё, друг мой, можно измерить деньгами. Я воскрес не только физически, но и морально. Обрел с выздоровлением новый мир – не этот, окружающий нас в повседневности, убогий, полный противоречий, человеческого несовершенства и подлости, а беспредельный, космический. Мир, где вечный эфирный ветер движет неподвластной времени материей. И теперь у меня, дышащего в унисон с этим космическим ветром, сохраняется вечный здоровый дух и бессмертная, как наша вселенная, душа!

Новокрещенов уже спрятал ненужный блокнот, внимал, подрагивая ногой, а потом перебил бесцеремонно:

– А зачем это вам?

– Ч-что? – поперхнулся от неожиданности Григорий Измаилович.

– Ну, бодрость, здоровье… Душа вечная. Вам-то они зачем?

– Как – зачем? – всплеснул руками хозяин. – Вы, должно быть, не поняли..

– Да все я понял, – пренебрежительно отмахнулся гость. – Не понял только, зачем все это именно вам. – Он сделал ударение на последнем слове, что должно было обидеть Григория Измаиловича, но тот не обиделся, а принялся разъяснять.

– Разве это не счастье – ощутить себя частичкой вечности? Безбрежного мира?

– По-моему, нет, – усмехнулся Новокрещенов. – Я, например, всегда себя так и ощущал. Частичкой. Травинкой в поле. Деревом в лесу. Дубом этаким. А потом помрем все, станем прахом, сеном. Или углем каменным. А после произрастем… В червяке каком-нибудь или в печном дыме… Чего ж здесь радостного-то?

– Да ведь в этом и заключается великое таинство жизни!

– Никакого таинства. – Пожал плечами Новокрещенов. – Круговорот веществ в природе. Обычное дело. Его в школах проходят. В младших классах.

– Вы циник! – заклеймил его гневно Григорий Измаилович.

– Ничуть, – улыбнулся ему приветливо гость. – Я тоже интересуюсь таинством жизни. Но не этой вашей чепухой на электронном уровне, а реальной, осмысленной жизнью. Почему, например, один человек живет хорошо, а другой – плохо? Почему один богат, а другой беден? Один стал президентом страны, а другой прозябает в безвестности? Вот в чем главное таинство, вот что следует разгадать! И никакая полиэтиленовая пирамида здесь не поможет.

Григорий Измаилович встал, взволнованно заходил по комнате.

– Мы говорим с вами о разных вещах и на разных языках. Вы… не понимаете. Для вас главное – достижение личного успеха. Дешевой популярности. Плотских утех!

– А вы разве этому чужды? – тоже поднялся, заканчивая бессмысленный теперь разговор Новокрещенов. – Статейки пишете, в газетенки пристраиваете..

– Я – не для себя! Я… для общества… попу… пуляризирую! – задохнулся от гнева Григорий Измаилович.

Новокрещенов презрительно оглядел жилище изобретателя и заявил мстительно:

– Вы вначале свою жизнь устройте по-человечески Жене помогите. Дочери. А потом уж все человечество осчастливливайте!

И вышел, оставив застывшего в недоумении рядом с дурацкой полиэтиленовой пирамидой Григория Измаиловича. И, пока спускался по лестнице загаженного подъезда, думал раскаянно, что высказанные ни в чем не повинному изобретателю упреки он, Новокрещенов, должен был прежде всего адресовать самому себе.

И когда сверху его догнал вопрос изобретателя, метнувшийся жалким эхом по грязной лестничной площадке: «А статья-то моя… печатать будете», – ответил, чтобы совсем уж не добивать заблудшую в пространствах космоса душу:

– Будем! Почему нет? О чем только нынче в газетах не пишут…

 

Глава 17

Ночью Самохин плохо спал.

В шесть часов, слушая ожившее и бормочущее радио на кухне, пил чай, курил, отдуваясь, и отходя от тяжкого, не принесшего бодрости сна. Потом, помаявшись от безделья, затеялся с постирушкой, бултыхал, полоская в ванной замоченное с вечера белье, отжимал крепко, по-мужски завертывая мокрую ткань восьмеркой так, что волокна потрескивали, чертыхался раздраженно, утирая с лица мыльные брызги вперемешку с потом, едва ли не злясь на умершую не вовремя Валентину, в результате чего он теперь вынужден заниматься таким исконно бабским делом, как стирка. Закончив, кряхтя выволок таз с горкой белья на балкон, прищепил, развесив, к веревкам трусы и майки, одновременно поглядывая вниз, на улицу, с опасением – не видит ли его кто за этим постыдным для мужика занятием?

Однако в ранний час по пасмурным тротуарам прохаживались, шаркая метлами, только дворники, да шныряли озабоченно в поисках пропитания бездомные кошки и оголодавшие за ночь бродячие псы.

Вернувшись на кухню, Самохин, чтобы занять себя чем-то в преддверии тягучего, однообразного дня, принялся готовить завтрак, который при желании можно было употребить позже как немудреный обед и даже ужин. Он был непривередлив в еде, и каждодневным блюдом ему служили вермишелевый суп либо жареная картошка. Пару раз в месяц, по выходным, он лепил для себя пельмени – полсотни, с запасом. Майорской пенсии хватало даже на то, чтобы держать в холодильнике палочку копченый колбасы и кусок перемерзшего, крошащегося под ножом сливочного масла. Так что обделенным материально он себя не считал, случались в его биографии времена и похуже, а потому раздражался, слыша жалобы стариков. «Тебе сколько лет в девяносто первом году было? Сгубили страну, а теперь ноете… Я б на месте молодых вам, старикам, и такой пенсии не платил. Не заслужили…»

Он не без гордости причислял себя к офицерам-конвойникам, считал, что прожил честную жизнь, ограждая общество от уголовников. Были среди них, конечно, всякие, и, положа руку на сердце, встречались вовсе безобидные, мало ли какие кривые дорожки приводят человека в тюрьму, но абсолютное большинство железно заслуживали зоновскую баланду. И то, что они оказывались на более или менее длительные сроки надежно изолированными, Самохин ставил себе в заслугу. Он знал уголовный мир и не испытывал особых иллюзий в отношении иных методов перевоспитания преступников, кроме надежных запоров, крепких решеток, стальных шипов колючей проволоки и жесткого, регламентирующего каждый шаг осужденного режима.

И вот теперь он, кичащийся своей принципиальной честностью, совершил тяжкое преступление – похищение человека, за которое любой суд, не терзаясь сомнениями, отмерит ему немалый тюремный срок…

Самохин вздыхал обреченно, вытряхивал из пачки очередную сигарету, курил и, едва раздавив один окурок в переполненной пепельнице, закуривал вновь.

По радио скороговоркой, взахлеб, передавали местные новости, с восторгом рассказывали о пожарах, о заживо сгоревших, ограбленных, накручивали спозаранку, и это означало, что еще нет восьми утра. В восемь, после того как отыграет реабилитированный гимн, начнет вещать Москва – в принципе, о том же самом, будто стращая население страны грядущим днем… Но гимна Самохин не дождался, потому что в это время в дверь его квартиры позвонили.

Увидев в дверной глазок Ирину Сергеевну, он натянул вылинявшее спортивное трико, накинул форменную рубашку и, пригладив мимолетно на темени выцветшие до пегой седины вихры, открыл дверь.

– Я, наверное, разбудила вас, – сказала входя Ирина Сергеевна, – извините.

– Да что вы… Я и не спал вовсе, – просипел Самохин и умолк, сконфузившись за свой голос, охрипший внезапно – то ли от курения чрезмерного, то ли от молчания длительного: со вчерашнего дня не произнес ни слова, не с кем было разговаривать-то. Потом, кашлянув, пояснил гостье: – Я уже по хозяйству кое-чего… Помастерил… – И, застеснявшись вранья, признался, покраснев: – Стирку затеял.

– Ой, Владимир Андреевич, вы, если надо, не стесняйтесь… Может, подшить что-то…

– Да справляюсь пока… Делать-то мне нечего… Пенсионеру… Что ж вас-то еще нагружать… – говорил Самохин, а сам соображал, куда пригласить гостью – в комнатах беспорядок. – Хотите чаю? У меня чайник горячий и заварка свежая.

– Н-нет… А вообще-то, да. Если заварен уже, – с женской непоследовательностью, мотнув головой отрицательно, согласилась Ирина Сергеевна.

Самохин засуетился, приглашая.

– Вот сюда проходите, на кухню. Уж чего-чего, а чаю в моем доме всегда в избытке. Служба такая была… Зато водку я не пил, – похвастался зачем-то Самохин, и справедливости ради все-таки уточнил: – Почти…

Ирина Сергеевна села на табурет, шаткий, легонький, у кухонного стола, ничем не покрытого, но с чисто вытертой пластиковой столешницей, и глянула украдкой по сторонам. Газовая плита, хотя и старая, но отдраена до первозданной эмалевой белизны, стены в моющихся, но чуть тронутых желтизной от копоти обоях – из-за курения хозяина, наверное, в сушилке над раковиной, рядком, как фарфоровые зубы во рту, выстроились разнокалиберные тарелки, на полу – цветастый, местами вытертый до тканевой основы линолеум – в общем, для одинокого мужика вполне прилично. В пепельнице окурки горой, но никаких пустых бутылок по углам, захватанных, вечно готовых к употреблению рюмок на столе и подоконнике…

Самохин поставил перед ней чашку на блюдце, не рассчитав, плеснул туда черной заварки – как себе, едва ли не половину, долил кипятка. Сунулся в старенький холодильник «Орск», достал банку с вареньем – литровую, с липкими краями. Невольно облизнув испачканные сладкие пальцы, поискал, во что положить. Сообразив, налил тягучий, пахнущий вином вишневый сироп в третью чашку и, воткнув туда мельхиоровую ложечку, пододвинул гостье.

– Попробуйте.

– Ой, да что вы… Не беспокойтесь. – Ирина Сергеевна отхлебнула глоток настоянного до горечи чая. – Крепкий какой…

– А вы с вареньицем, с вареньицем, – примостившись рядом, потчевал Самохин.

– Сами варили? – отведав ложечку варенья, поинтересовалась с улыбкой Ирина Сергеевна.

– Сам, – виновато кивнул отставной майор. – Навязали, знаете ли, на базаре ведро вишни… Девочка продавала, говорит, деньги нужны. Я и купил… вместе с ведром. А на что мне столько ягод? Я их терпеть не могу… Но, думаю, испортятся – тоже жалко… Вычитал в какой-то газете рецепт и сварил. Есть-то можно?

– Можно, вкусно даже, – успокоила его гостья и в подтверждение своих слов съела еще ложечку.

– Страшно работать в тюрьме? – спросила вдруг Ирина Сергеевна.

– Сидеть страшнее… – коротко ответил Самохин и вздохнул отчего-то.

Не допив горького чая, Ирина Сергеевна сполоснула под краном свою чашку, блюдце, ложечку, поставила на стол и пригорюнилась.

– А мы ведь теперь с вами, Владимир Андреевич, тоже вроде как преступниками… стали… Я всю ночь не спала, вспоминала, думала… Про Славика, про чеченца этого… который в погребе… Нельзя так! Если мы его взаперти держать будем, они и Славу не выпустят.

– Так для того и держим. На обмен, – неуверенно возразил Самохин.

– Обмен… Не верю я в это. Если там, на Кавказе, узнают, что мы здесь натворили, – Славика убьют. Я чувствую. Понимаете? Чувствую! Нельзя так – зло за зло… Мне цыганка одна заговор читала… Ну, вроде молитвы, чтобы Славика освободить. Так там проклятья тем, кто пленных держит в неволе. И вот я подумала… А вдруг и его мать… чеченца этого, у него же тоже мать есть! И если его мать на нас те же проклятья нашлет? Как же я могу за своего сына Богу молиться, если мы чужого в погребе держим?

Самохин закурил, выдохнув дым аккуратно, в приоткрытое окно, поскреб затылок растерянно:

– Не знаю, я, к сожалению, в Бога не верю… Вернее, не то чтобы совсем не верю… Библию читал, другую религиозную литературу. И не могу избавиться от ощущения, что все это людьми написано. И я людям этим, писателям, в чудеса, ими описанные, хоть тресни, не верю! Может быть, служба тюремная, грешная, меня таким сделала… А может, не дано мне… Мозгов не хватает, мышления абстрактного, что ли… Говорят: надо просто верить. А я так вот – просто, на слово – не могу… Мне доказательства нужны. Не эти… сказочки про чудеса двухтысячелетней давности, а конкретные. Научные.

– А я верю! – твердо возразила Ирина Сергеевна. – Вот именно так: просто верю, и все! Потому что… Потому что справедливости вокруг нет, но где-то же она должна быть! Мы вот со Славиком жили, никого не обижали, ни о чем не просили, не завидовали… Я, помню, хотела ему пальто зимнее купить, да денег не хватило. А он говорит: ничего, мама, я в куртке прохожу. Мне не холодно. А курточка синтетическая, на рыбьем меху, а морозы у нас зимой – сами знаете какие, да еще с ветрами… – Она всхлипнула, достала платочек, промокнула нос, глаза. – Так за что нас так? Это… это нечестно! А значит – неправильно. Не по справедливости. Но если бы несправедливость управляла миром – он бы разрушился. Все бы перессорились, передрались на земле. Но этого ж не случилось! Значит, справедливость есть, она – главная сила, и эта сила – Бог!

– Хорошо бы так-то, – задумчиво причмокнул губами Самохин. – Да ведь нас как учили? На Бога надейся, а сам не плошай… Вот мы с Новокрещеновым и взялись… эту справедливость, о который вы говорите, восстановить… Но я тоже чувствую – что-то не то у нас получается… Не так…

– А давайте пойдем сейчас к Георгию и скажем, чтоб чеченца того… выпустил! – выпалила, задохнувшись, Ирина Сергеевна.

Самохин опять потянулся к пачке, достал новую сигарету, размял в желтых от никотина пальцах, сказал невнятно, прикуривая.

– Мне кажется, что Новокрещенов от такой инициативы в восторг не придет…

– Но это же… наше дело, в конце концов! – возмутилась Ирина Сергеевна. – Чеченца-то из-за Славика украли. А если не из-за Славика, то зачем?

– Вот и я думаю – зачем? – покачал головой отставной майор и, ткнув едва раскуренную сигарету в пепельницу, решился. – Ладно, пошли. Я когда его доводы слушал, хоть и скрепя сердце, но соглашался. А теперь засомневался что-то.

Через десять минут они уже споро шагали к жилищу Новокрещенова.

И чем ближе подходили, тем явственнее осознавал Самохин, что прагматичный, закусивший удила бывший тюремный доктор вряд ли согласится с их эфемерными доводами. Но если сама мать возражает против этого, то Новокрещенов просто обязан с ней согласиться. Если… Если он не пытается таким способом решить какую-то свою, неизвестную Самохину задачу.

Осевший на треть в землю домик Новокрещенова был приметен издалека. Он заметно выпирал из уличного ряда костистым от дранки, проглядывающей сквозь слой облупившегося самана, бочком, торчал вызывающе убогостью своей, ухмылялся редким здесь прохожим косоротым, в разводах грязи, оконцем, и Самохин, поравнявшись с ним, не стал заходить во двор, а постучал пальцем по стеклу:

– Эй, хозяева, встречайте гостей…

Никто не отозвался. Тиха была в этот утренний час и кривая улица, лишь со двора, невидимого отсюда, слышался гвалт Аликовых сорванцов.

– Да вы живы там? Георгий! Ванька! – опять позвал отставной майор.

Ни звука в ответ.

– Нет никого, – с сожалением заключила Ирина Сергеевна и вспомнила кстати. – Они же с утра по делам разбежаться вчера договаривались! Вот незадача…

– А… была не была! – в сердцах произнес Самохин и локтем резко саданул в хлипкое перекрестье рамы… Окно ахнуло, посыпались осколки стекла, и все-таки шума было немного. По крайней мере никто не вышел из окрестных домов, не поинтересовался взволнованно, кто это и зачем окна у соседей вышибает?

– Вот видите, – назидательно сказал Ирине Сергеевне отставной майор, – все секретные дела надо совершать максимально открыто, не таясь, и тогда никто ничего не заподозрит…

Балагуря так буднично, будто всю жизнь занимался выбиванием оконных рам, Самохин успокаивал Ирину Сергеевну, а заодно и себя, натворившего за последние несколько дней столько противозаконного, что проникновение в чужое жилище казалось не самым тяжким грехом. К тому же он с некоторым облегчением воспринял отсутствие Новокрещенова, который, он был теперь абсолютно уверен в этом, не обрадовался бы их визиту.

– Вы на стреме постойте, а я… быстро…

Самохин задрал ногу, перекинул ее через оконный проем и, покраснев от натуги, пыхтя и досадуя на мешавший живот, нагнулся, протиснулся вовнутрь.

Хозяев дома не было.

Чувствуя себя жуликом, Самохин осторожно встал обеими ногами на жалостливо хрупнувшие осколки стекла, потом, поскрипывая половицами, обошел комнатку, выглянул украдкой в противоположное оконце, выходящее во двор. Там привычно мельтешила по законам броуновского движения неподдающаяся счету Аликова ребятня.

Отставной майор откинул край коврика, нашел очерченный пазами люк, упершись плечом, сдвинул придавивший крышку шифоньер. Тот, урча угрожающе, поддался. Самохин опять нажал, упираясь в ножку кровати, и шифоньер, оставляя на крашеном полу белесые царапины, скрежетнув тяжело, отполз в сторону. Потянул за скобу крышку, откинул, глянул в темноту.

– Эй! Ты где там? Выходи, черт нерусский!

Внизу зашебуршились, дернулась приставная лестница, и через мгновение из провала люка показалась взлохмаченная чернявая голова.

– Давай, ходи сюда, дарагой! – подбодрил Самохин, отойдя в сторону на пару шагов, и на всякий случай предупредил: – Ты смотри, земляк, не балуй. А то опять в погреб затолкаю!

Руки у пленника оказались развязанными, но он, кажется, не помышлял о «баловстве», а жмурился, тер грязными кулаками глаза – видать, ослепило с непривычки дневным светом после непроницаемого мрака подполья.

– Ну, ты еще потягиваться у меня начни, зарядку делать, – сварливо поторопил его Самохин и, бесцеремонно прихватив за воротник мелескиновой, зоновского пошива рубашки, потянул вверх. – Вылазь давай!

Выбравшись по шаткой лесенке из погреба, чеченец медленно распрямил затекшие ноги, вытянулся во весь рост и оказался выше отставного майора. Нимало не смутясь этим, Самохин скептически оглядел пленника и ткнул его кулаком в грудь.

– Прямее держись, джигит… Ты по-русски-то как – понимаешь?

– Понимаешь… хорошо понимаешь… – покорно согласился тот.

– А если хорошо понимаешь, то слушай меня. Я тебя отпускаю на все четыре стороны. Понял? С условием, что ты исчезнешь из нашего города навсегда. Дуй к себе на родину, ешь шашлык, пей чачу и мандарином закусывай. А сюда не суйся. Понял?

– Понял, – мотнул заморочено головой чеченец. – Мандарин у нас не растет…

– Вот ты и займись там селекцией. Все лучше, чем бандитствовать. Понял?

– Понял. Спасибо, – кивнул пришедший в себя пленник.

– Вон ту женщину благодари, – указал Самохин в окно на Ирину Сергеевну, – это она тебя отпускает. Хотя твои земляки… эти, как их… вайнахи, сына ее в плену держат. Но мы, русские, не такие. Понял?

– Понял, – с готовностью тряхнул головой чеченец. Он уже сообразил, что к чему, и беспокойно, оценивающе посматривал то на окно, то на дверь, то на Самохина.

– Да ни хрена ты не понял, – пренебрежительно заключил Самохин и скомандовал коротко: – Пошел вон.

Чеченец бросился к двери.

– Да не туда, чурбан! – рыкнул майор. – Вон туда, в окно!

Чеченец подошел к окошку, сторонясь торчащих из рамы осколков, изогнулся, пролез. Самохин, чертыхаясь сквозь зубы, просунулся следом. Оказавшись на пустынной, разомлевшей под утренним солнцем улочке со сверкающими перламутрово помойными лужами в канавах, пленник притормозил, опять невольно зажмурился и лишь потом, оглядевшись, увидел Ирину Сергеевну. Та отшатнулась испуганно от диковатого вида перепачканного паутиной и погребной глиной мужика, прижалась к трухлявой дранке домика.

Чеченец улыбнулся, сказал совсем по-человечески, обыденно:

– Здрась-сьте…

Потом оглянулся опасливо на возникшего рядом, раскрасневшегося от непривычной акробатики Самохина, затоптался на месте.

– Иди, иди отсюда, – отдуваясь, сердито указал неопределенно в конец улочки майор. – Чеши к своей чеченской матери, пока тебя, бестолочь, назад в погреб не сунули!

Пленник кивнул и быстро зашагал по обочине. Через несколько шагов оглянулся, крикнул:

– До свидания. Да прибудет с вами Аллах!

– Шолом! – усмехнулся Самохин и все-таки помахал ему рукой. – Больше не попадайся. – И, взяв Ирину Сергеевну под руку, предложил: – Пойдемте.

Рядом с Самохиным она чувствовала себя увереннее, защищеннее.

А Самохин шел, сосредоточенно глядя под ноги, и думал о том, что поступили они, отпустив чеченца, в общем-то, правильно. С давних пор, оказываясь в затруднительных ситуациях, когда приходилось делать выбор с непредсказуемыми последствиями, майор ориентировался на внутренние ощущения. Комфортное – если поступок его был верен, и, наоборот, появлявшееся вдруг зудящее беспокойство в том случае, если выбор оказывался неправильным.

Отпустив чеченца, Самохин успокоился, более того, чувство безысходности прошло, появилась надежда – нелогичная, ни на чем вроде бы не основанная, вроде той, что поддерживает сейчас Ирину Сергеевну, поверившую в высшую справедливость. Так, помнится, было в раннем детстве, когда ребенком, совершив добрый поступок, ждешь ответной благодарности неведомо от кого… И, если память не изменяет, она, как правило, следовала незамедлительно…

 

Глава 18

Славик окончательно настроился на побег и только ждал, когда, обозначив начало нового дня, приоткроется стальной люк его подземелья и волосатая рука с вытатуированной надписью «Гога» швырнет в темноту половинку черствой буханки хлеба. Славик поймает эту руку, рванет на себя, сломает в локтевом и лучезапястном суставах, а потом втащит очумевшего от боли охранника в погреб и завладеет его оружием…

Что будет дальше – представлялось смутно. Как говорится, война план покажет. И если ему удастся отнять у Гоги автомат или пистолет, шансы на успешный побег резко возрастут.

Однако в намеченный для побега день крышка люка в обычный час не открылась, а когда все сроки кормежки прошли, в окрестностях его темницы затрещали автоматные очереди и стены бункера несколько раз вздрогнули ощутимо от близких разрывов. По тому, как ахнуло над головой, полились сверху сквозь щели в бетонных плитах сухие струйки песка, Славик безошибочно распознал снаряды армейских 122-миллиметровых гаубиц и понял, что, если федералы используют самоходные артиллерийские установки, которые сейчас шарашат навесом откуда-то с равнины, километров с десяти, то на обычную зачистку эта операция не похожа. Вероятнее всего, его тюрьма находится в месте расположения большой банды, и теперь войска либо замкнули кольцо и мочат сепаратистов, не жалея снарядов, наглухо, либо выдавливают выше в горы, где по боевикам начнут работать вертолеты и стремительные штурмовики-«сушки».

Славик и сам пару раз в составе батальона участвовал в таких операциях и знал, как стремительно удирают «духи» при первых разрывах снарядов, теряя напускное высокомерие и кавказскую спесь. Славик выпрямился во весь рост и, скользя на липкой грязи, покрывавшей пол бункера, – в туалет его не выводили, а бетон, понятное дело, жидкость не впитывает, – подошел к люку. Подпрыгнул раз, другой, дотянулся до дверцы, ударил в нее кулаком. Но она не поддалась, была незыблема, как влитая.

Шарахнуло где-то совсем рядом, посыпались, застучали в потолок погреба кирпичи или камни – черт знает из чего там, наверху, чечики саклю построили.

«Засыплет люк – и ни свои, ни чужие не найдут!» – подумал опасливо Славик. Но крышка лаза скрежетнула вдруг, откинулась, и в глаза ударил ослепительный, потусторонний будто бы, свет.

– Эй, русский! Выходи! – донеслось из поднебесья. Славик отступил от яростного света в привычную для глаз темноту и, растирая кулаком влажные от слез веки, крикнул в ответ:

– Я тебе, дух, не летучая мышь! Лестницу давай – тогда вылезу!

Наверху залопотали по-чеченски, а потом в светлом квадрате лаза возникла темная, плохо различимая, как на негативе, фигура.

– Я сэйчас гранату кыну. Вылетишь, билать, как птычка» – пообещал знакомый голос. А потом появилась крупная волосатая лапа с вытатуированным у основания большого пальца именем «Гога», – дэржи, вылаз!

Славик взялся за руку, подтянулся, отметив про себя, что ослабел-таки, и, ухватившись за край лаза, повис беспомощно, болтая не находящими опоры ногами. Чеченец рванул его за куртку на спине так, что швы затрещали. Рядом оказался второй, подхватил пленного, помог выбраться, а потом больно ткнул стволом автомата под ребра, просипел сдавленно: – Бигом, билать!

Быстро осмотревшись по сторонам, Славик разглядел полуразвалившийся сарай из камня с дымящейся, крытой шифером крышей, двухэтажный коттедж из красного кирпича в центре двора, несколько женщин и детей, снующих бестолково у входа в дом с узлами и сумками. У распахнутых настежь сварных металлических ворот стоял «жигуленок» с пятнами ржавчины на боках. Правое переднее колесо было спущено, возле него суетился с домкратом, пристраиваясь то так, то эдак, пожилой чеченец, крича кому-то в дом:

– Запаска давай! Ехать нада!

Гога, одетый в пятнистый комбинезон, оказался огромным бородатым мужиком, на голову выше Славика. Он размахивал казавшимся игрушечным в его ручищах автоматом Калашникова, тыча им куда-то на зады двора, в противоположную от ворот сторону:

– Эй, русский, туда пашель!

Его напарник, тоже обряженный в камуфляж, был гораздо тщедушнее. Бороденка реденькая, на голове мятая фетровая шляпа с птичьим пером. Грудь маленького «духа» перетягивала крест-накрест пулеметная лента. На лацкане куртки красовался аляпистый, будто из дна консервной банки вырезанный, моджахедовский орден.

Низкорослый прошипел что-то яростно и, зайдя сзади, ткнул пленника стволом автомата в спину, передернув затвор:

– Хади быстра, шакал!

«Попандопуло хренов, – покосившись на него, вспомнил героя старой кинокомедии Славик. – Тебя первым и вырублю. Хорошо, что автомат на боевом взводе. Мне бы до него только добраться!»

Сразу за домом начиналось заросшее густой «зеленкой» ущелье. Судя по всему «духи» решили увести пленного подальше от наступающих федеральных войск, перепрятать. Значит, сильно они в нем нуждаются! Иначе кинули бы в погреб гранату – и никаких хлопот…

Гога шел впереди, осторожно ступая по узкой, уходящей круто вниз тропке, шуршал осыпающимся из-под его ног щебнем, раздвигал стволом автомата низко нависавшие на пути ветки, а маленький напарник его пыхтел позади Славика, замыкая шествие, время от времени тыча в поясницу пленного автоматным стволом.

«Погоди, сука! – кусал в ярости губы Славик. – Сейчас я тебя приложу!»

Над головой затарахтели, нависнув низко, две «вертушки», дали залп «нурсами» по окраине села, и Гога заторопился, зашаркал быстрее по осыпи, рявкнул, не оглядываясь:

– Хады бэгом, свынья!

А идущий сзади «дух» уперся автоматом в спину, подгоняя.

«Пора!» – решился Славик.

Он присел резко, и плюгавый орденоносец с размаху налетел на него, споткнулся. Славик перехватил его автомат за ствол, крутанул, перебрасывая чеченца через себя, вырвал оружие и достал-таки «духа» прикладом по голове.

Гога услышал шум, обернулся, но опоздал. Славик навскидку огрел его длинной очередью. Пули стеганули Гогу по могучей груди, швырнули с тропы, и он покатился вниз, ломая кустарник. Славик повел стволом в сторону маленького «духа». Тот сидел, схватившись за голову, таращился на Славика, раскачиваясь, словно кобра перед дудкой факира, и подвывая:

– Не убивай, солдат! Мой тебя отпускать хотел! Денга дам. Две тыщи долларов. На, возьми!

– Небось ваши, чеченские, фальшивые? – равнодушно поинтересовался Славик.

– Не-е, настоящие. Американские…

Чеченец схватился за нагрудный карман, начал расстегивать трясущимися пальцами пуговицу, но все не мог расстегнуть, повторяя завороженно:

– Сейчас, земляк, сейчас…

– В каком кармане доллары? – деловито уточнил Славик. – В правом?

– Здесь, – хлопнул себя чеченец по груди. – В правом, брат, в правом. Сейчас…

– Некогда мне, – сказал Славик и выстрелил в левый карман куртки, за которым трепетало напрасной надеждой сердце боевика. Потом, нагнувшись над телом, рванул клапан кармана вместе с пуговицей, достал тощую пачку зеленых банкнот, сунул за голенище своего разбитого «берца». Вытащил из подсумка убитого два скрепленных синей изолентой автоматных рожка, заткнул за пояс и, повернувшись, пошел назад по тропе к селу, где уже без умолку трещали автоматные очереди, куда летели с шелковым шелестом невидимые в поднебесье снаряды и куда – он знал это наверняка – скоро придут наши.

 

Глава 19

А в это время Новокрещенов шагал сосредоточенно по тротуарам, не замечая прохожих и проклиная в сердцах технаря-идиота, а заодно с ним всю интеллигенцию, кичащуюся своим образованием и уязвимую для любых, способных запудрить ей мозги лженаучными теориями проходимцев.

«Напридумывали, сволочи, себе теорий, – злобствовал Новокрещенов, косясь непримиримо в сторону дворников, уныло гоняющих пыль по растрескавшимся тротуарам. – Вишь ты, космический ветер их питает… Налопаются картошки с макаронами, а после рассуждают о вечности, в нищете.

Нет, он, Новокрещенов, отныне живет по-другому… Вон, Федя Чкаловский тридцать лет по тюрьмам сидел, образования – три класса и коридор, а какими деньками теперь ворочает! И сам безбедно живет, и другим помогает. И реальной пользы от него для общества го-о-ораздо больше, чем, например, от придурошного строителя полиэтиленовых пирамид…

Но раз уж не удалось оплести Кукшина паутиной показаний потерпевших и доказать преступную деятельность – незаконное врачевание, мошенничество, доведение пациентки до самоубийства, придется атаковать его в лоб, деморализовать, сломить сопротивление, взять неожиданностью и нахрапом. Как говорили в зоне – на понт.

Широко шагая, разметав по коридорчику поликлиники вечнобольных старушек, Новокрещенов ворвался в «Исцеление». В приемной царила все та же атмосфера безмятежной, уверенной в себе роскоши. Томная секретарша подняла на вошедшего ленивые глаза, взмахнула ресницами-опахалами, сказала заученно-вежливо, растягивая слова:

– Приса-а-живайтесь…

– Да пошла ты! – бросил ей через плечо Новокрещенов и, успев заметить, как остекленел от удивления взгляд волоокой девицы, с треском распахнул дверь в кабинет Кукшина. – Привет чудо-лекарям!

Созерцавший сосредоточенно пестрый экран компьютера Константин Павлович обернулся, нажал какую-то клавишу на дисплее, разноцветное изображение погасло, его сменило приглушенно-бордовое свечение, отчего лицо доктора в затемненном кабинете сделалось незнакомым, воззрилось на вошедшего черными провалами глазниц, в глубине которых, как в жерлах вулканов, поблескивал адовым пламенем багровый отблеск монитора.

Видимо, узнав пациента, Константин Павлович включил настольную лампу с матовым, в веселеньких цветочках, абажуром и сразу стал прежним – светлым, улыбчивым, безмерно-добрым, эдаким Айболитом новой формации.

– О-о, здравствуйте! А я уж забеспокоился. Думаю, куда же это вы, голубчик, запропастились? Болезнь-то, если не лечить, прогрессирует… Я ведь, батенька, все-таки не Господь Бог и в крайне запущенных случаях ничего гарантировать не могу…

– Да бросьте, Константин Павлович, скромничать! С вашим талантом!– усмехнулся Новокрещенов.

– Будет вам, голубчик, – польщенно расплылся в улыбке Кукшин и указал на мягкое, черной кожи, кресло рядом. – Присаживайтесь.

Новокрещенов, отодвинув кресло чуть в сторону, оказался в тени, а вот Константин Павлович виделся теперь в свете лампы четко и ясно, как под лучами прожектора.

– Доллары искал. Сумма-то невеликая, да тоже в кармане не валяется. Вот… Пошарил кое-где… по братве… Пацанам честно сказал, мол, циркулус витиозус, – развлекался Новокрещенов, – что по-латыни означает: нет выхода. И, поскольку крупная сумма в долларах является кондицию синэ ква нон, то есть непременным условием исцеления, я его выполнил.

– Вы… вы знаете латынь? – насторожился Кукшин.

– Гроссо модо – в общих чертах. Так же, как и вы, в основном те выражения, которые в кратких словарях иностранных слов присутствуют. Потому что латынь в нашем мединституте преподавали кое-как, только-только, чтоб будущий доктор сумел рецептурный бланк заполнить. Не то что в прежние времена, когда на латыни диссертации защищали…

– К-какие диссертации? В каком э-э… нашем мединституте? – ошарашенно воззрился на него Константин Павлович.

– Да в том же самом, где и ты, Костян, учился, – уточнил, подмигнув дружески, Новокрещенов.

– А-а… как же… Я имею в виду… ну, все это… – беспомощно развел руками Кукшин.

– Ты имеешь в виду мой визит в качестве пациента? – подсказал Новокрещенов. – Так я тебя разыграл. А заодно полюбовался на то, как ты лихо, даже не прибегая к клиническому обследованию, впендюрил мне диагноз злокачественного заболевания. Я, между прочим, ту нашу беседу на диктофон записал… В качестве вещественного доказательства. У меня и пленочка имеется.

– 3-зачем?

– Увы, брат. Хомо хомени люпус эсто. Человек человеку – волк.

– То была с моей стороны шутка, – нашелся вдруг Кукшин. – Розыгрыш старого товарища, коллеги, который передо мной ваньку валял. Я тебя сра-а-зу узнал, х-хе! – погрозил пальцем доктор, фальшиво хихикнув. – Вот и решил… пошутить. Признаю, неудачно, но… совершенно бескорыстно!

– У-тю-тю… – покачал головой Новокрещенов. – Какие мы сообразительные… А раз узнал, назови мою фамилию, имя, только быстро!

– Да мало ли с кем я учился, – сник Кукшин. – Так, в лицо помню… Вы… Ты на каком факультете был?

– Не крути, Костя, – прищурился Новокрещенов. – Ни черта ты меня не помнишь. Я ж не такой активный был, по комитетам комсомола да в партбюро института не заседал. На трибуны с речами не лез… Да и учился на пару курсов ниже тебя, а младших однокашников обычно не помнят… А вот ты… активный общественник… И как же дошел до жизни такой? Тридцать тысяч долларов за лечение несуществующей болезни! Вот жадность-то! Хватило бы с тебя и штуки… М-да! Поступок твой уголовно наказуем. Налицо, так сказать, корпус дэликти!

– Брось эту дурацкую латынь! – сорвался Кукшин.

– Не дергайся! – каменея лицом, предупредил Новокрещенов и, видя, как оплыл доктор, растекся белыми складками халата по креслу, заметил ехидно: – А-а… понимаю! Этого выражения ты не знаешь. Его в кратком словаре нет. Так вот, оно почерпнуто мною из юридической литературы, которую я внимательно проштудировал перед визитом к тебе. Латинское словосочетание «корпус дэликти» переводится, как «состав преступления».

– Нет никакого состава преступления!

Кукшин выдвинул ящик стола, достал пачку сигарет, несколько раз щелкнул зажигалкой, бестолково тычась в огонек пламени, наконец, закурил, затянулся глубоко пару раз, выдохнул, сосредоточился. Встал с кресла, скорбно сжал сигарету тонкими губами и принялся расхаживать по кабинету, заложив руки в карманы хорошо отглаженного, ломкого от крахмала халата. Его голова с ежиком пегих волос торчала над белым воротником так, что Кукшин походил со стороны на дымящийся пожароопасно окурок.

– Слова к делу не пришьешь, – заявил он с вызовом. – И вообще, гражданин, вам уже пора. Вы абсолютно здоровы, так что не мешайте работе учреждения!

– Да нет уж, коллега, я еще чуток помешаю, – поклонился ему Новокрещенов. – Посижу. Как, впрочем, и ты наверняка сядешь – всему свое время. Я в этом почти не сомневаюсь.

– У меня лучшие в городе адвокаты, – предупредил Константин Павлович. – С их помощью я найду управу на любого шантажиста!

Новокрещенов тоже поднялся, шагнул к доктору, прихватил его за лацкан отутюженного халата, смял.

– Ты, Костя, в дерьме по уши, понял? Одна из твоих пациенток, журналистка, покончила жизнь самоубийством после того, как ты ей лапшу на уши навешал, заявив, что у нее неоперабельный рак желудка. И никакие адвокаты тебе не помогут. Есть такая статья в Уголовном кодексе – доведение до самоубийства. Даже если от тюрьмы отмажешься, – как на специалисте на тебе крест поставят. Навсегда. Из тебя в прессе что-то вроде нацистского доктора Иозефа Менгеле сделают. Понял?! А журналисточка эта – к тому же моя жена. И я тебе такой денежный иск впаяю за моральный и материальный ущерб – вовек не расплатишься.

Кукшин угрюмо затушил сигарету в малахитовой пепельнице, вернулся в кресло и промолвил со вздохом, устало и обреченно:

– Ладно. Понял. Чего ты хочешь?

Новокрещенов заметил озабоченно:

– Ты бы курил поменьше. А то еще заболеешь… чем-нибудь онкологическим… А у нас впереди столько дел…

Он порылся сосредоточенно во внутреннем кармане пиджака, достал толстый блокнот в клеенчатой обложке, перелистал.

– Вот здесь у меня внушительный список пролеченных вами от несуществующих болезней граждан. Это, конечно, не все. В действительности их число неизмеримо больше, и если к расследованию подключатся компетентные органы, то раскопают и остальных. Возможно, при этом всплывут и другие суициды среди пациентов «Исцеления». Узнав о страшном диагнозе, далеко не всякий способен… э-э… как это ты предлагаешь… мобилизовать финансовые ресурсы. Да и не все такие дураки, чтобы верить тебе, надеясь на чудо. – Новокрещенов потряс перед носом Кукшина блокнотом и продолжил: – Так вот. Некоторых якобы излеченных тобой, Костя, я посетил и убедился, что ты буквально разорил их своей… комплексной терапией. Люди продавали квартиры, машины… Уверен, они очень удивятся, если узнают, что их обманули. К тому же есть среди облапошенных пара-тройка серьезных парней… В общем, еще вопрос, доживешь ли ты до суда…

– Что ты хочешь? – повторил Кукшин, пристально глядя в глаза Новокрещенову.

Тот протянул руку, взял со стола доктора красочный буклет, рекламирующий Центр нетрадиционной медицины «Исцеление», полистал.

– Да… Судя по всему, фирма процветающая… Но, на мой взгляд, есть у нее один существенный недостаток!

– Да? – в глазах Кукшина опять полыхнули багровые отблески монитора.

– Определенно, – с сожалением захлопнул буклет Новокрещенов. – И связан он с управленческой структурой центра. Вам, Константин Павлович, не хватает хорошего, крепкого заместителя…

– Вы… себя имеете в виду? – догадался смышленый Кукшин.

– Естественно. – Новокрещенов откинулся в кресле, заложил ногу на ногу. – Вот тебе моя трудовая книжка. С завтрашнего дня в ней должна появиться запись о приеме меня в ваш центр… ну, скажем, на должность заместителя главврача по организационно-методической работе. С окладом не ниже твоего, Костя. И не вздумай юлить, предпринимать какие-либо… необдуманные шаги. Криминальная ситуация в стране и в городе сам знаешь какая.

Кукшин смиренно принял зеленую трудовую книжицу и синие корочки диплома. Новокрещенов встал.

– Ну, Костя, пока. Уверен, мы с тобой сработаемся, – и, глядя на затосковавшего доктора, подбодрил: – Ты не волнуйся, я тебе докучать не буду. И кабинета мне не потребуется. У вас когда зарплата? Пятого и двадцатого? Ах, только пятого… хорошо, я подожду. А как начислите – позвоните, – и, уже с порога, задержавшись, предупредил: – А вот рискованные операции с чудесным исцелением раковых больных прекращай. Хватит с тебя истеричных дамочек да невротиков в качестве пациентов. Это я тебе как заместитель и ближайший помощник рекомендую…

В приемной Новокрещенов подошел к секретарше и потрепал ее, опешившую, по бархатной щечке. – Пока, крошка.

 

Глава 20

Поймав «левака», Новокрещенов через полчаса подкатил к заветному коттеджу в элитном поселке и после ненавязчивого досмотра с применением портативного металлоискателя вошел, сопровождаемый бдительным телохранителем, в огромный, величественный кабинет Феди Чкаловского.

– Как успехи? – поинтересовался хозяин, не вставая из-за обширного, черной полировки стола, лишь протягивая для рукопожатия вялую кисть.

– Чечен у меня, спрятан в надежном месте.

– Молодец, – сдержанно похвалил Чкаловский. – Да ты, доктор, присаживайся. Как говорится, сделал дело – отдыхай смело! Нет, люблю я все-таки вас, чекистов! Уж, казалось бы, сколько крови вы из меня выпили, сколько ребер пересчитали, зубы – во, вечные теперь, а – люблю. У вашего брата ведь как? Сказано – сделано! Приказ есть приказ. Как это… не обсуждается, а исполняется! Не то что мои… Вроде стараются, землю роют, а все через задницу получается… Фраера! Может, ты, доктор, заодно знаешь, где эта падла Щукин-младший затарилась? Веришь, намедни опять двух киллеров на меня навел. Они аж из Екатеринбурга примчались. Мои ребята их, конечно, перехватили, выпытали, что да как, так ведь не знают они, козлы, ни хрена! Рядовые исполнители. Заказ получили, задаток – а кто да зачем меня заказал – не их дело.

Новокрещенов, до сих пор так и не севший в предложенное ему кресло, по-военному сделал два шага вперед и, склонившись почтительно, зашептал:

– И это узнал, Федор Петрович. Щукин в больнице. Насчет диагноза пробиваю пока. В областной клинической лежит. Но не в основном корпусе. Есть там флигелек во дворе, из белого силикатного кирпича. Неприметный такой, без таблички при входе. В нем две палаты оборудованы для привилегированных пациентов. Одна пустая, в другой – Щукин. При нем охранник неотлучно. Есть еще медсестра дежурная, но та без конца туда-сюда шастает, персонала-то не хватает.

Федька достал из объемистой коробки сигару, отстриг ножничками кончик, раскурил неторопливо, подставляя под огонек то так, то эдак, а потом, зажав в зубах, задрал ее в потолок, задымил, будто горнист задудел победно.

– Та-ак… – выдохнув облачко ароматного дыма, заключил наконец он. – Ну, док, спасибо. Вот, как договаривались. – Чкаловский выдвинул ящик стола, достал толстый конверт, ловко, будто «блинчик испек» плоским камешком-голышом по тихой речной воде, пустил его по полировке в сторону Новокрещенова.

Тот быстро прихлопнул скользнувший конверт рукой, но не взял, держал под ладонью, прижимал осторожно, словно птичку поймал, готовую вспорхнуть в любой миг и улететь безвозвратно.

– Бери, док. Там баксы, пять кусков, как условились.

– Спасибо, Федор Петрович. – Новокрещенов поелозил конвертом по столу, а потом отодвинул легонько, не далеко, так, чтоб дотянуться можно было. – Деньги, конечно, по нынешним временам вещь необходимая. Но… не о них я мечтаю.

– Вот как? – удивленно поднял Чкаловский густые, с проседью брови.– Ну-ну. Выкладывай, что у тебя за мечты такие, которые даже за баксы не купишь. Ты не финти, говори прямо, – властно подстегнул его Чкаловский.

– Я… имею в виду… Долгосрочное сотрудничество. Так сказать, на постоянной основе. Короче говоря, прошу зачислить меня в вашу… команду.

Федор осторожно уложил серую колбаску пепла, осмотрел рубиновый огонек на конце сигары, спросил буднично:

– А – зачем?

– Сложно нынче одному, без поддержки. Да я и не с пустыми руками пришел, – заторопился Новокрещенов. – Со вступительным взносом. Со своим э-э… пирогом к общему праздничному столу.

– Да ну? – заинтересовался Федька.

– Фирмочка у меня есть, – внутренне торжествуя, выложил Новокрещенов. – Медицинская. Частная. Невелика, зато доход постоянный, надежный приносит. Люди-то во все времена болеют…

Федька ухмыльнулся довольно.

– Вот ты какой… А что за фирмочка?

– Центр нетрадиционной медицины «Исцеление». Он у меня практически в руках. Остались… кое-какие формальности.

– Вот хват! – одобрительно кивнул Чкаловский. – Я ведь про ту контору слыхал. Говорят, там лепила классный работает. От всех болезней лечит… Так, говоришь, эта фирма теперь твоя?

– Практически…

– Хорошо, – искренне похвалил Федька. – Правильно мыслишь. Вот тебе конкретное поручение. В общем, ты Щукина вычислил, а теперь порадуй меня, старика. Сделай так, чтоб я об этой падле некролог в ближайшем номере газеты прочел. С соболезнованиями папаше его, депутату Государственной думы. Понял? Сделаешь – дальше будем базар вести. Но в любом случае премия – двадцать тысяч баксов. Вот тебе… – Федя извлек из ящика необъятного стола второй конверт, так же ловко пульнул Новокрещенову.– Тут пять тысяч пока. Задаток. Сделаешь – остальное получишь. Ну и, само собой, нерешаемых проблем в жизни твоей с той поры не будет. Захочешь фирмой рулить – пожалуйста, покажешь только пальцем на ту, которая приглянулась, – твоя. В Африку или в Штаты слетать – скатертью дорожка. Надумаешь в депутаты пойти – назови только округ, и тебя выберут… Но дело – вперед.

– Спасибо, Федор Петрович, за доверие, – с чувством произнес Новокрещенов, забирая оба конверта. Они не лезли в карманы, и он держал их перед собой, прижав к груди.

– А чеченца пока у себя придержи. Корми так, чтоб с голоду не сдох. Да гляди, чтоб Щукин про него не прознал. На этом чечике много чего завязано… Он мне еще пригодится, – сказал на прощание Чкаловский и сделал знак рукой – иди, мол, свободен.

– Об исполнении доложить? – обернулся с порога Новокрещенов.

– Сам узнаю. Из некролога, – буркнул Чкаловский и потянулся к телефону.

Новокрещенов шагал по ухоженной улочке поселка новорусской застройки, любовался затейливыми домами-теремками с вечнозелеными лужайками и розариями во дворах и думал о том, что непременно переберется сюда со временем на постоянное жительство, будет так же, как вон тот пузан, прохаживаться по-хозяйски возле собственного коттеджа, обонять аромат августовских цветов.

А пока Новокрещенов окрыленно шел к остановке троллейбуса и бормотал, будто продолжая начатый с кем-то давным-давно яростный спор.

– Не вписался, говорите, в новую жизнь? Ну, это мы еще посмотрим… Я-то впишусь… А вот вас, сук, всех повычеркиваю. Крест на крест!

Даже походка его изменилась теперь. Он шел уверенно, шагал твердо, ощущая, как ровно и сильно бьется сердце, чудом пережившее безумные периоды его безудержного пьянства, прогоняет мощными толчками в такт движениям по эластичным сосудам незамутненную алкоголем кровь и мозг выдает четкие мысли, мгновенно сканируя и анализируя информацию, полученную из окружающего пространства.

От прежней вялости и расхлябанности Новокрещенова, болезненной мнительности не осталось и следа. Отныне им правили ясные помыслы, четко различимые цели и продиктованные самым рациональным способом их достижения поступки…

Впрочем, настроение Новокрещенова наверняка было бы другим, если бы знал он, что сразу после его ухода Федя Чкаловский снял трубку и потребовал сердито:

– Кукшина мне! Ну что, сукин сын, дошаманился? Первый попавшийся лох тебя вычислил, да? Короче, так. Пока ничего не предпринимай. Подыграй ему. Меня ты, естественно, не знаешь. А вообще правильно на тебя наехали! Кончай эти макли с ракушниками. Есть же благородные медицинские специальности! Наркология, например… В общем, посоображай насчет переориентации центра на лечение наркоманов. Дело это общественностью приветствуется и в финансовом плане перспективное. А то, что от пациентов отбою не будет, – это я тебе, хе-хе, гарантирую, – хрипло хохотнул Федька и брякнул трубкой.

Дома, в сенцах, Новокрещенова встретил воплем взъерошенный Ванька:

– Шеф, беда! – и запричитал, шмыгая носом. – Убег! Совсем убег!

– Кто? – понимая уже, что случилось, все-таки переспросил Новокрещенов.

– Да, этот, как его, чечик! Помог ему кто-то. Вон, шкаф сдвинули, гады, засов на погребе открыли…

Торопливо пройдя в комнатку, Новокрещенов увидел распахнутую беззубо пасть подполья, приблизился, заглянул в заплесневелую темноту.

– Пусто, – безнадежно махнул рукой Ванька.

– Т-твари… Кто?! – скрежетнул зубами Новокрещенов. – К-кто выпустил? Может, ты?!

– Да чо я, совсем, что ли, на всю голову больной?! – отшатнулся Ванька и перекрестился порывисто. – Вот те крест, командир! Чтоб я такую подляну подложил… Да я их давил, гадов… У меня их штук тридцать на боевом счету, если с Афгана прикинуть! Я… я полчаса назад вернулся, на аэродроме с прапорами насчет письма перетер. Прихожу – а тут вон чо. И окошко, гляньте-ка, раскокано!

Только сейчас Новокрещенов обратил внимание на то, что их подслеповатое, белесое от слоя пыли окно, выходящее на улицу, которое сроду не открывалось, зашпаклеванное наглухо много лет назад, выбито теперь, и створки рамы свешиваются на вывернутых петлях внутрь.

– С улицы по нему звезданули, – пояснил Ванька, с видом следопыта осматривая осколки стекла на полу. – Вишь, сюда посыпались. Значит, снаружи высадили. Стал-быть, кенты чечика про него дознались и вызволили.

– Если бы кенты, они бы нас дождались и глотки перерезали, – возразил Новокрещенов.

– Еще не вечер, – беззаботно пожал плечами Ванька. – Я, шеф, пожалуй, шпалер почищу. Вдруг пригодится.

Новокрещенов, насупившись, еще раз оглядел рамы, битое стекло на половицах, попробовал качнуть неподъемный шифоньер, сдвинутый кем-то с крышки лаза, бормоча: «Вот суки… И кто ж эти суки?..» Потом, в ярости топнув, хрустнул стеклом на полу и скомандовал:

– Тащи Алика сюда. Может, он чего видел.

– Сей момент, командир! – козырнул Ванька и помчался во двор.

Через пару минут он вернулся, сосредоточенно и нелюдимо, как заправский конвоир, толкая перед собой пыхтящего взволнованно Алика. Сосед улыбался заискивающе и, сложив у груди сдобные ладони, мелко, подобострастно кивал.

– Асселям алейкум…

– Ты видел, кто без нас в доме был? – не давая опомниться, грозно подступил к нему Новокрещенов.

– Нишава не видел, – радостно закивал Алик. – Дома спал. С женами играл мал-мал, потом спал. Ни-ша-ва не видел!

– Кто-то сюда заходил. Вот. – Новокрещенов указал на погреб и от волнения тоже заговорил с акцентом на манер Алика. – Человека отсюда забирал и выпускал. Понял? Нужного мне человека. Я его здесь закрывал, а он выпускал!

Алик, вытянув шею, опасливо, бочком, приблизился к погребу, глянул по-птичьи одним глазком в глубь и сразу отскочил.

– Кто там?

– Да никто теперь, дятел! – рявкнул, потеряв самообладание, Новокрещенов.

Принялся объяснять, словно глухонемому, жестикулируя:

– Вот тут пленный сидел. Под крышкой, в погребе. Сверху – шкаф. Кто-то в окно залез – видишь, разбито? Шкаф отодвинул, погреб открыл и пленника выпустил.

– А-а! – сообразил вдруг и закивал радостно Алик. – Мой все понял. У тебя там раб сидел! У меня тоже раб дома был, – доверительно сообщил он Новокрещенову. – Давно был. Русский раб. Хороший. Много-много работал и мал-мал кушал, – и заверил льстиво: – Русский раб – самый лучший раб!

– Вот сволочь, – взъярился Ванька и влепил Алику оглушительную затрещину. Тот мотнул от удара головой, схватил себя за пухлую щеку, надул плаксиво толстые, будто напомаженные алые губы.

– Зачем бьешь, брат?!

Ванька смущенно потер костяшки пальцев, сказал сконфуженно:

– Ты тоже, сосед, виноват. Говори да не заговаривайся! – И, повернувшись к Новокрещенову, заступился за пострадавшего: – Да не видел он ни хрена! Говорю ж – с улицы залезли!

– Ладно, – согласился Новокрещенов и указал ошарашенному Алику пальцем на дверь. – Иди отсюда. И – молчок! Понял?

– Понял! – угодливо закивал сосед, заколыхал животом согласно и удалился, пятясь.

– Что делать-то будем, шеф? – Ванька обескураженно почесал пятерней сивые вихры на затылке. – Я уж договорился с летунами насчет письма. Обещали передать в лучшем виде… У вояк там тоже кое-какие связи есть. А как теперь пацана из плена вытащить – ума не приложу… Интересно, какая все-таки падла у нас чечика стырила?

Новокрещенов досадливо поддел ногой крышку люка, захлопнул с грохотом, потом подошел к низенькому окну, нагнулся, осторожно коснулся пальцем ощерившихся в раме осколков.

– Нам с тобой, Ваня, отступать нельзя. Найти надо чечика.

– Да где ж его теперь ловить? – жалобно шмыгнул носом приятель. – Ищи ветра в поле…

Новокрещенов распрямился, охнув, потер поясницу.

– Радикулит, ч-черт… Я, кажется, знаю, кто нашего чеченца увел… – Потом поинтересовался буднично: – Ты пистолет почистить собирался? Вот и займись этим прямо сейчас. А заодно покумекай, как глушитель к нему примастырить. Сможешь такую штуку сконструировать?

– Запросто! – Ванька пошарил глазами по комнатке, схватил пыльную, давным-давно неизвестно зачем валявшуюся на полке большую, как почерневшая груша, клизму, сдавил, хрюкнул резиной.

– Во, в самый раз.

– Издеваешься, да? Мы к бандитам пойдем. Их клистиром не проймешь… – вспылил Новокрещенов.

– Да вы не поняли, шеф, – обиженно возразил Ванька. – Пипку вот эту срежу и донышко. Натяну на ствол – мировой глушак получится. Если, конечно, только пару раз стрельнуть. Больше не выдержит. Сколько выстрелов-то будет?

– Два, – твердо пообещал Новокрещенов и уточнил: – Один на поражение, второй – контрольный.

 

Глава 21

После полудня к Самохину прибежал Ванька и поведал о таинственном исчезновении чеченца. А потом, видя искреннее недоумение и негодование отставного майора по поводу такого непредвиденного исхода тщательно разработанной и осуществленной операции, успокоил, намекнул на новый план, задуманный Новокрещеновым. Для его обсуждения отставного майора приглашали на встречу в скверике, неподалеку от дома.

Когда, выпалив все это, Ванька убежал, Самохин стал готовиться к встрече. В связи с тем, что дело обещало быть важным и, вполне вероятно, последним в его жизни, отставной майор достал из пронафталиненного платяного шкафа заветный синий костюм, развесил по стульям пиджак и брюки – чтоб проветрились чуть, и, включив в розетку утюг, начал старательно елозить им по белой, пересохшей и оттого плохо поддающейся разглаживанию рубашке.

Как ни тянул время Самохин, на условленное место встречи он пришел раньше других. В чахлом скверике, пропитанном из-за близости железной дороги запахом крезола и копотью солярки, сильнее ощущалось неизбежное приближение осени. На сухих асфальтовых дорожках темными трещинами расползлись глубокие августовские тени, шелестели листья желтеющих кленов. Солнце светило вовсю, прожигало аллейки, но его уже не хватало для того, чтобы обогреть все здешние потаенные уголки, и возле густо разросшейся черемухи, где стояла, кажется, единственная на весь сквер пригодная для отдыха скамейка, крепко просевшая во влажную землю чугунными ножками старинного литья, пахло прелыми листьями, было прохладно и почти сумрачно.

Жалея выходные брюки, Самохин обмахнул сиденье газеткой, навязанной ему за бесценок бойким мальчишкой, подложил ее под зад – еще посадишь пятно – и ощутил, наконец, от печатной продукции ощутимую пользу.

– Привет, Андреич, – услышал он.

Рядом, брезгливо дунув на скамейку, сел Новокрещенов.

Ванька опустился поодаль на корточки, достал из необъятного кармана пообтрепавшейся камуфляжной куртки бутылку пива, ловко сорвал зубами пробку и, приложившись, ополовинил посудину, клокоча горлом, в один присест.

Покосившись на Новокрещенова, Самохин обнаружил, что тот здорово изменился со времени их последней встречи. Песочного цвета костюмчик, в тон ему рубашечка с галстуком, новые, ласкающие взор персиковой замшей, ботинки… Но главное – глаза: серые, колкие, как шипы новой колючей проволоки на запретке…

– Ты, майор, Щукина-младшего знаешь? – холодя его взглядом, деловито осведомился Новокрещенов.

Самохин вздохнул понимающе.

– Вот, значит, что у вас на уме… Встречал я этого паренька лет десять назад. В следственном изоляторе.

– Что за тип?

– Ну, сейчас не знаю… Если уж нынче даже дешевые фраера, которых на зоне тогда за людей не считали, и то забурели, в авторитеты воровские вышли, то этот-то уже тогда вроде как в серьезных пацанах ходил. Хотя и не урка. Ни разу, кажется, на зоне не сидел. Так, попарился в сизо пару месяцев…

– Опасен?

Самохин поджал губы.

– Да кто ж так, с первого взгляда, может сказать… Я его в девяносто первом встречал. Типичный обкомовский сынок – избалованный, наглый. А попал под «дубинал», ему дежурный наряд слегка хребет вправил, так сразу скис… Дерьмо, одним словом…

– Вот мы сегодня с этим дерьмом поближе и познакомимся, – заявил Новокрещенов, шалея глазами.

Самохин опять вздохнул, кивнул обреченно, сказал, потупя взгляд:

– Значит, это он у нас чеченца-то умыкнул?

– Он, больше некому, – уверенно подтвердил Новокрещенов.

– И, главное, я уже с летчиками договорился! – встрял Ванька. – Так нет, всю малину обхезал… Гнида!

– Это он умеет, – усмехнулся Самохин и, внимательно глядя на Новокрещенова, поинтересовался: – Ну, предположим, доберемся мы до Щукина. И – что?

– Дальше – моя и Ваньки забота, – недобро прищурился Новокрещенов. – Мы с ним про это толковать будем.

– Насчет чеченца? – простодушно не отставал Самохин.

– И его… тоже.

– Крутые вы – спасу нет, – хмыкнул недоверчиво отставной майор. – А если он откажется… разговаривать? Его в заложники возьмем?

– Надо будет – и возьмем! – отрезал Новокрещенов.

Самохин смотрел на него с сомнением.

– Та-а-к… Лихо! А может, и правильно? Говорят, смелого пуля боится, смелого штык не берет… А вот воровская финка, бандитский ствол – вещи реальные. Как сквозь них прорываться будем? Где этот Щукин обитает, выяснили?

– В больнице он обитает. В областной. Видать, прихворнул. Охраняет его один телохранитель с мобильным телефоном и, судя по всему, со шпалером.

– Я его сделаю! – пообещал Ванька, допив пиво и задумчиво разглядывая пустую бутылку с остатками пены на дне. – Я таких, Андреич, бройлерами зову. По две штуки на кулак принимаю. Они только с виду здоровые, а ежели, к примеру, такому под дых закатать, так позвоночник нащупать можно. Тесто парное, а не мышцы.

– Здоров же ты, солдат, заливать, – снисходительно подначил его Самохин.

– А вот – глянь!

Ванька вдруг с размаху хлопнул себя бутылкой по лбу. Брызнули осколки. Один даже прилип к коже над бровью.

– Во!

Новокрещенов, добрея лицом, указал на него отставному майору:

– Пуленепробиваемая башка. И никакого сотрясения мозга.

Самохин насупился, сказал осуждающе:

– Вот что, ребята. Дело задумали вы серьезное. Это вам не демонстрация боевых искусств. Пуля из ТТ – не бутылка. Стукнешься с ней лбом – полголовы снесет.

– Понимаю. А потому, Андреич, нам бы оружием разжиться, – сказал Новокрещенов. – У нас пока один ствол на двоих. Хоть бы обрез какой завалящий…

– Оружие добудем в бою! – потирая ушибленный все-таки лоб, с апломбом заявил Ванька.

– Револьвер я с собой прихвачу, – пообещал Самохин. – У меня есть. Хорошая машинка. Не подведет.

Новокрещенов посмотрел на него с уважением, потом, помолчав, предложил:

– А раз так, то идем сегодня вечером. Встречаемся в десять, у ворот областной больницы.

– Не рано? – озабоченно нахмурился Самохин. – Такие дела сподручнее в глухую ночь затевать.

– Это если автозаправку грабить. Или сейф в банке взламывать, – возразил Новокрещенов. – А для нас непоздний вечер в самый раз. Сегодня пятница, значит, у областной больницы ургентный день. По пятницам в нее больных со всего города повезут. Самый наплыв – с девяти до одиннадцати вечера. Приемный покой битком, весь медперсонал с ног сбивается. Во дворе – родственники госпитализированных, посетители. Суета, народу полно. На посторонних никто внимания не обратит. Щукин лежит во флигеле, в отдельном боксе. Там – сестринский пост. Дежурную медсестру мы вызовем… подальше куда-нибудь.

В лабораторию, например. Она в дальнем корпусе, пока туда-сюда сходит – минут пятнадцать уйдет. Нам хватит.

– Не мало? Для разговора-то… по душам? – засомневался Самохин.

– Хватит. Беседа будет недолгой, – твердо пообещал Новокрещенов. – Так что – до встречи. Не забудь – двадцать два ноль-ноль. У ворот областной больницы.

Самохин, задумавшись о своем, рассеянно кивнул…

Когда солнце, крутанувшись по выцветшему небу, спряталось за крышей пятиэтажки-«сталинки», напротив и мимо окон самохинской квартиры, перечеркивая улицу пунктирными линиями, замелькали тени сумасшедших стрижей, отставной майор начал собираться. Грузно пыхтя, поднял диванную лежанку и, пошарив в пахнувшем кожей и обувным кремом пространстве, вытащил пару начищенных впрок, хромовых сапог. Взвесив поочередно их на руке, выбрал тот, что потяжелее, залез в голенище, вытянул оттуда тряпичный сверток с масляными пятнами, положил его со стуком на пол. Потом, запустив руку в глубь сапога, извлек тяжелую коробочку из плотного, шершавого картона. Убрал сапоги на место, закрыл диван, перенес тряпичный сверток на стол, развернул. Взял револьвер, провернул с легким треском барабан и, открыв коробочку, начал доставать угнездившиеся там патроны, вставляя по одному, методично насыщая голодное нутро семи пустых камор.

Коробочку с оставшимися патронами завернул в тряпицу, сунул, не пряча уже особо, за диван.

Глянул на будильник, который давным-давно его не будил – нужды не было с утра по делам торопиться. Четверть десятого. Пора.

На кухне Самохин тщательно протер поверхность револьвера от ружейной смазки – все о костюме парадном заботился, чтоб не испачкать, – и сунул во внутренний карман. В нагрудный кармашек пиджака, туда, где франты носят носовые платочки в цвет галстуку, спрятал пенсионное удостоверение – на общественном транспорте бесплатно доехать, и… мало ли что, документ все-таки! В боковой карман положил заранее заготовленную пачку чая «Ахмад» – импортного, как уверяла надпись под изображением тигра на коробке, индийского. Чай предназначался в подарок Федьке, коллекционеру и знатоку, которого, чуял Самохин, придется навестить сегодня же.

Миновав подъезд, отставной майор порадовался, что не повстречал невзначай Ирину Сергеевну. Он не знал, что можно сказать ей сейчас, чем обнадежить…

До больницы Самохин добирался на рейсовом автобусе. Охнув и скрежетнув ревматически несмазанными сочленениями, автобус остановился на нужной остановке, и отставной майор с облегчением покинул душный салон. Как и предсказывал Новокрещенов, несмотря на сумеречный час, еще несколько пассажиров сошли и бодро затопали к высившимся неподалеку, особняком от окраинного жилого массива, корпусам областной больницы.

У распахнутых ворот, в которые, истошно вопя сиреной и мерцая красно-синими огнями проблескового маячка, как раз въезжала «скорая помощь», Самохин разглядел прогуливающихся безмятежно Новокрещенова и Ваньку.

Узкий внутренний дворик клиники был плохо освещен и плотно заставлен легковыми автомобилями. Вдалеке на задах, под могучим, с доисторических времен еще сохранившимся, дубом желтел горящими окошечками неприметный флигелек. Одинокая лампочка снаружи освещала низкое, в три ступеньки, крылечко, на котором, поскрипывая досками, топтался верзила, смолил сигарету, задирая голову и пуская дым в непроглядно-темное, предгрозовое, должно быть, небо.

Наступившая ночь давила спрессованной духотой, и Самохин, ожидавший сумеречной прохлады, запарился в своем костюме. Он расстегнул пиджак и, распахнув борта, молча показал Новокрещенову торчащую из внутреннего кармана ребристую рукоять револьвера.

– Ого! – расплылся в радостной улыбке Новокрещенов и пообещал возбужденно: – Ну, Андреич, значит, все получится!

– Дай-то бог, – сдержанно кивнул Самохин, запахивая пиджак. – Пошли, что ли?

А в больнице тем временем кипела своя, непонятная стороннему жизнь. К приемному покою то и дело подкатывали юркие автомобильчики «скорой помощи» – из них выгружали кого-то и несли, нестройно шагая, покачивая носилки, санитары. У входа в отделение курили, проблескивая на груди никелированными рожками фонендоскопов, два молодых врача, а какая-то тетка, стоя поодаль, сложив ладони рупором, кричала ввысь, в окна верхних этажей:

– Маня! Ма-а-ня! Я тебе передачку принесла!

– Видите? Тут всем не до нас, – удовлетворенно заметил Новокрещенов. – Давайте вон туда, в темноту отойдем. Там и переоденемся.

Под сенью дуба вблизи флигеля было непроглядно черно. Самохину что-то сунули в руки – на ощупь мягкое.

– Халат медицинский. Накинь на плечи. Не застегивай. И так сойдет, – слышал он свистящий шепот Новокрещенова.

Разглядел, что и тот облачается в белое, становясь похожим во тьме на зыбкое привидение. Ванька переодеваться не стал, растворившись во мраке в своем камуфляжном костюме.

– Сейчас Ванька охранника на крыльце вырубит и в кусты оттащит, – пояснил, сдавленно шипя, Новокрещенов. – Я первый войду – как дежурный доктор. Если медсестра там – отправлю ее… Скажу, что срочно результаты анализов понадобились… Или еще что, смотря по обстановке.

– Так ведь она тебя не знает, – удивился Самохин. – Увидит, что чужой, – шум поднимет.

– Тут пятьсот врачей только штатных работает да еще столько же совместителей. Представлюсь консультантом-невропатологом, например, или урологом…

– В лицо запомнит. Опознает, в случае чего… – все еще сомневался отставной майор.

– Халат медицинский она запомнит, а не лицо. Фонендоскоп для аускультации, – возразил Новокрещенов и, обрывая разговор, обратился к невидимому Ваньке: – Начали… Пошел!

Самохин разглядел в сумраке, как метнулся, нагнувшись по-обезьяньи, упираясь руками в землю, Ванька, короткими скачками, поплавком в речной ряби, то появляясь, то исчезая, перебежками стал приближаться к крыльцу.

– Сейчас он его вырубит, и мы тронемся, – жарко дыхнул в ухо Самохина Новокрещенов.

Отставной майор следил, не отрываясь, за перемещениями Ваньки, который незаметной стороннему глазу огромной лягушкой неотвратимо сокращал прыжками расстояние до ярко освещенного крылечка, где скрипел половицами телохранитель, пялился тревожно в ночное небо, будто ждал оттуда главных для себя неприятностей, в то время как они накатывались на него с другой стороны. В последний раз глянув беспокойно на небеса, здоровяк переступил с ноги на ногу под плачущий визг изнасилованного его тяжестью крылечка, затянулся напоследок, щелкнув пальцами, запулил окурок в ближайшие кусты и, круто повернувшись к двери, взялся было за ручку. В этот-то миг, взмахнув полами расстегнутой куртки, спланировал ему на спину ночным нетопырем Ванька, ткнул крестьянским кулаком по затылку и присел, с натугой подхватив рухнувшее объемистое тело щукинского охранника.

– Вперед! – рыкнул Новокрещенов и зашагал к флигелю, бормоча так, что слышал один Самохин: – Я вхожу. Ждешь две-три минуты. Если к тому времени медсестра не выскочит, – входи следом. Если увидишь, что медсестра вышла, дай ей отойти подальше, потом входи. Главное, иди уверенно, головой не крути. Тут кто только не шастает, так что на тебя и внимания не обратят.

– Понял, – отставной майор кивнул, что было излишне в темноте.

Он наблюдал напряженно, как Ванька, шурша палой листвой, шустро волочит безжизненное тело охранника в густые заросли кустарника. И, когда облаченный в белый халат Новокрещенов, войдя на крыльцо, решительно распахнул дверь во флигель, по-докторски непреступно вздернув подбородок, важно прошествовал внутрь, Самохин не выдержал-таки, оглянулся окрест, стоя на пятачке света, сквозь паутину сумерек не увидел, естественно, ничего и, чтоб не терять времени даром, бросился помогать Ваньке. Споткнувшись сослепу о тело охранника, спросил озабоченно:

– Ты как его? Не убил?

Ванька чиркнул зажигалкой, осветил бескровное лицо поверженного, задрал бесцеремонно одно веко, другое, шлепнул ладонью по омертвевшей щеке, заключил не без гордости:

– Живехонек. Минут через пять-десять очухается. Но, чтоб не блажил, я его стреножу. Вытянул из кармана длинную макаронину бельевой веревки, перевернул охранника на живот, завернул ему руки за спину, связал в запястьях, захлестнув петлей шею. – Во, теперь, если дергаться начнет, дыхалку сам себе перекроет.

– Чем это ты его? Кастетом?

– Прям! – обиделся Ванька. – Кастетом я б ему черепушку, как пасхальное яйцо, разкокал. Кулаком. Я ж говорю – у меня рука тяжелая. В деревне так-то на спор годовалых бычков глушил. Ну и в Чечне случалось пару раз часовых снимать. Там уж я себя не сдерживал. Валил наглухо… Так, сейчас трофей посмотрим… Посвети…

Ванька опять перевалил телохранителя на спину, рванул с треском, отдирая пуговицы, полы его пиджака, бесцеремонно обшарил карманы, достал толстенный бумажник, потом извлек откуда-то из-под мышки бесчувственного тяжелый, угловатый пистолет, засунул себе за пояс. Обнаружив у жертвы два носовых платка, скрутил их в комок и запихал в рот охранника.

– Теперь не вякнет. А это, чтоб далеко не убежал… – расстегнув на телохранителе ремень, он стянул с него до колен брюки, заметив добродушно: – Во-о, теперь точно далеко не ускачешь… Глянь, кажись, лекарша куда-то наладилась…

– Ну, мне пора, – сказал Самохин. – Прикрой нас, если что…

Деловито поднявшись на крыльцо, отставной майор толкнул дверь, вошел и оказался в коридорчике с выкрашенными в больничный, обморочный цвет стенами. Здесь же, напротив двери в палату, стоял покрытый скатертью-простыней стол с телефоном, за которым сидел Новокрещенов, сердито перелистывая толстую тетрадь. Глянув на Самохина, он приложил указательный палец к губам, указав на закрытую дверь в палату, а потом заявил нарочито-громко:

– А-а, вот и вы, коллега! Ну-те-с, ну-те-с, пройдемте-с к больному!

Новокрещенов встал из-за стола и, изобразив растопыренными пальцами что-то вроде пистолета, продолжил:

– Безобразие, знаете ли! Все анализы трехдневной давности. И, представьте себе, остаточный азот так и не определен! Я послал медсестру в лабораторию. Пусть доставит сейчас же. Ну разве можно так работать? Назначают консультацию, а сами…

Самохин, выдавив из себя в подтверждение что-то вроде «э-м-да…», достал пистолет и двумя пальцами, чтоб не щелкнуло громко, взвел курок, направил ствол на дверной проем.

Встав у порога, Новокрещенов пригладил пятерней шевелюру, поправил на груди фонендоскоп, гордо задрал голову. Тактично покашляв, толкнул дверь и вошел в палату. Самохин, чуть замешкавшись, прошел и, пропуская вперед ворвавшегося решительно Ваньку, встал, озираясь вокруг. Скользнул взглядом по однообразно-белым стенам, по столику того же цвета, похожему на бледную тонконогую поганку, увидел сиротскую прикроватную тумбочку, кислородный баллон, кокетливо, словно девица косынкой, обернутый марлей вокруг тонкогорлого редуктора, и вздрогнул, услышав тихий, землисто-сыпучий смешок:

– Хи-хи-г-гхи… Какие гости! Прямо группа захвата! Больничный спецназ… Вы что, клистир мне такой толпой ставить собрались? Или… гх-хи… градусник?

Самохин повернулся, силясь разглядеть говорящего, но прежде всего ему бросилась в глаза довольно просторная, не похожая на больничную койка, прикрытая сверху полиэтиленовым балдахином. Сквозь проем в распахнутом пологе отставной майор разглядел высоко вздыбленную подушку, приподнятое гробиком одеяло, и… он даже не понял вначале, что перед ним. В мертвом свете люминесцентных ламп, струившемся из-под потолка, Самохин увидел нечто. Там, где обычно покоится голова лежащего, на белоснежной наволочке кровянела, пульсировала масса, напоминающая полураздавленную, размером с череп человека, огромную вишню. Из центра этого бесформенно-мясистого, сочащегося кровью куска и доносился потусторонний голос. Смешок перешел в тихое клокотание.

– Во, блин! – испуганно выдохнул Ванька и в растерянности опустил пистолет. – Мы, кажись, опоздали. Глянь-ка, как его отхайдокали!

Алое месиво дрогнуло студенисто, хрюкнуло, и в нем обозначилась сначала черная впадина рта, а затем блеснули ртутными шариками два пронзительных глаза.

Новокрещенов бесстрашно приблизился к тому, что лежало на кровати, склонился, вгляделся пристально, вымолвил озабоченно:

– Что-то я, болезный, с диагнозом затрудняюсь. Этот мясной фарш на вашем лице… Питательная маска? От ранних морщин?

– СПИД это, дурак! – проворчала, сердито клокоча и пульсируя, физиономия. – Саркома сосудистая, слыхал про такую? А еще халат нацепил, неуч…

Новокрещенов, явно не ожидавший подобного, отступил на шаг, потоптался нерешительно, поинтересовался, вертя бесполезный фонендоскоп:

– А вы, извините, гражданин Щукин будете?

– Чо, не похож? – хрюкнула маска. – Сейчас вот харкну те в рожу инфицированной слюной и – каюк.

Завороженный этим зрелищем Ванька пистолет все-таки поднял, направил в сторону лежащего на койке.

Самохин поежился, однако остался на месте, сжимая вспотевшей рукой лишний в такой ситуации револьвер, и наблюдал не без восхищения за быстро пришедшим в себя Новокрещеновым.

Бывший доктор спрятал фонендоскоп и, заложив руки в карманы халата, постоял, покачиваясь с каблука на носок, а потом уточнил сочувственно:

– Эта ваша… э-э… болезнь – следствие заражения при употреблении наркотиков? Или неразборчивости в сексуальных контактах?

– А тебе-то какое дело? Ты чо, в натуре, и вправду доктор? Хотя… гх-хе… ладно. Можно и поболтать, – булькнуло то, что было когда-то лидером преступной группировки Щукиным. – Спешить мне некуда… Я все дела, в натуре, уже закончил… – Он опять захрипел, заклокотал горлом, то ли смеясь, то ли задыхаясь.

Голова Щукина, кровяня подушку, дернулась, тело изогнулось змеисто, он приподнялся на кровати, сел повыше, выпростав поверх одеяла руки – желто-бурые, как у пролежавшего долгие годы в земле скелета, костистые, с длинными, не стриженными давно синюшными ногтями.

– А вы ребята прикольные, – сказал Щукин, отдышавшись. – Соображаете. Может, ширнемся на пару? У меня есть чем раскумариться!

Самохин выступил вперед, проговорил строго:

– Ладно, кончай треп. Мы к тебе, парень, по делу.

– Дела, командир, у следователя. А у нас так, делишки… – ерничал Щукин.

Несмотря на ужасный вид, исходивший от него гнилостный, трупный запах, – Самохин это явственно почувствовал теперь, – он ожил будто, подвижные капельки белесоватых глаз повеселели на кровавом бифштексе лица, забегали туда-сюда, зыркая на вошедших, – и впрямь, видать, умирающий был под кайфом.

– Тебе, Щукин, о душе думать пора, – осуждающе изрек Самохин. – А ты все храбришься, крутого из себя строишь… А мы ведь к тебе, в общем-то, по-хорошему пока…

– Да-а? – капельки глаз дрогнули, застыли и уставились на отставного майора, как кончики никелированных пуль.

Самохин почесал задумчиво револьверным стволом переносье, затем, спохватившись, спрятал оружие в карман – от греха, заговорил спокойно, доброжелательно.

– Дело, видишь ли, в следующем. Парень у нас… Ну, скажем так, родственник… в плен к чеченцам попал. Он там, на Кавказе, служил. В десанте. Короче говоря, мы и так, и эдак пытались, не можем его оттуда вытащить. А ты… У нас, знаешь ли, разведка тоже работает, и мы знаем, что ты с чеченской группировкой… или, как ее помягче назвать… диаспорой, вроде общие дела ведешь. Короче, вопрос так поставим… – Самохин сбивался постоянно, ибо не мог все-таки, как ни старался, заставить себя смотреть в глаза ужасного собеседника. – Либо ты даешь железное слово… ну, клятву вора, что ли… И парня нам через своих кентов-лаврушников возвращаешь, либо…

– Либо мы тебя кокнем прямо сейчас, и все дела, – улыбнувшись, сообщил Новокрещенов.

Щукин протянул тонкую, как бамбуковая палка, руку, попытался нашарить что-то над головой – кнопку сигнализации, должно быть.

– Лежать! – рявкнул Ванька, уже твердо, без растерянной дрожи направляя на него пистолет. – Руки на одеяло! Замри, как покойник!

– Да замру, совсем замру. Недолго осталось, – сварливо ответил Щукин, но руку опустил, сплел когтистые пальцы на груди – и впрямь покойник, осталось только свечку в них вставить. – Тем более, что жлоба моего, телохранителя, вы наверняка вырубили?

– А как же! – хвастливо подтвердил оправившийся от шока, вызванного внешностью собеседника, Ванька.

– И еще одна, – опять взял на себя инициативу Новокрещенов, – претензия к тебе, Щукин. Мы было обмен затеяли, кандидатуру нашли… подходящую. А твои братки его у нас увели.

– Кого увели? – искренне заинтересовался Щукин.

– Чеченца, которого мы, как бы это попонятнее выразиться… в заложники для обмена на солдатика взяли.

Щукин опять зашевелился, сел еще выше, опершись спиной на подушку, задохнулся от этого усилия, сказал хрипло:

– Ну я, в натуре, хренею от этой ботвы… Чо вы тут на меня грузите? Какие солдаты, заложники, чеченцы? Вы вообще-то, ребята, в ту палату попали? А то грохнете меня – а потом окажется, что, хе-гхе, не того…

– Того, того, – успокоил его Новокрещенов. – Мы ведь, Щукин, не просто так, не от балды на тебя вышли. Нам Федя Чкаловский насчет твоих дел полный расклад дал!

– Федя?! Кх-хе-гхе! – захлебнулся в кашляющем смехе Щукин и, вытащив из-под подушки салфетку, долго отхаркивался в нее, хрипя изъеденными болезнью легкими. – Ах, Федя… – задыхался возмущенно он. – То-то я смотрю и не пойму, что вы за типы… Вроде не блатные… а при наганах… По рожам – так вообще менты… Так вот кто вас на меня траванул! Федя…

– Вы же с ним давно враждуете, сферы влияния делите, – подсказал начавший прозревать Самохин.

– Да я уж год как… вот так валяюсь. Давно от дел отошел. – Щукин все пытался сесть повыше, карабкался, но обессиленно сползал всякий раз с подушки, тонул в тяжелом одеяле, проваливаясь под него, как сквозь проломленный лед, по самое горло. – Ну подумайте, на хрена мне, мертвецу, вся эта морока? Вся моя пехота давно под крыло к Феде Чкаловскому драпанула. Он и рулит сейчас всеми делами в городе. А папаша мой его поддерживает… как депутат.

– Ваш отец? – изумился Самохин.

– Ну да! гх-ха! Они ж кенты першие! Федька батю в Госдуму протащил, предвыборную кампанию его финансировал, конкурентов мочил…

– А как же… чеченская группировка? Разве не вы ей… управляли? – допытывался Самохин.

– Все братки кавказские, как вторая чеченская война началась и дома в Москве взорвали… кх-хе… хвосты поприжали и от дел отошли. Они ж понимали, что теперь их не только менты пасут, но и спецслужбы… И чуть что – сразу в каталажку… Вот они и затаились. А Федя на них наезжал… Ему транзит наркотиков через Степногорск сохранить нужно было. Наркота в нашу область из Афганистана, Таджикистана и Казахстана шла, а Чкаловский их дальше, в Европу, гнал… Через Москву опасно, перехватывали часто. Так они ее через Чечню, Грузию и дальше, в Европу, гнали…

– Так, все ясно, – неожиданно встрял в разговор Новокрещенов. – Пора закругляться. Сейчас медсестра подойдет. Уходим.

– И, таким образом, – не обращая на него внимания, допытывался, впитывая информацию, отставной майор, – Феде как-то надо было принудить… заставить чеченскую группировку активизироваться, играть по его правилам? Вот, значит, зачем ему их земляк, что на зоне сидел, понадобился… Ты мне парень, еще вот что скажи…

Неожиданно за спиной майора громко хрюкнуло. Щукин как-то странно подпрыгнул на койке, влип в подушку, откинув голову навзничь. По кипельно-белой наволочке расплылось большое кровяное пятно. Самохин обернулся в недоумении и увидел, что Новокрещенов держит в руке, направляя в сторону Щукина, что-то непонятное, вроде вантуза, предназначенного для прочистки забившихся сливов кухонных раковин. «Вантуз» опять громко чмокнул, из него вырвался прозрачный язычок пламени. И только теперь отставной майор понял, что в руках Новокрещенова револьвер, на ствол которого натянута резиновая груша. После второго выстрела она лопнула, развалилась надвое, пуля опять встряхнула изможденное тело Щукина, разбросавшего сухие руки по сторонам и теперь застывшего, будто распятого, в забрызганной кровью больничной койке.

– Эт-то… зачем? – ошеломленно спросил Самохин.

Новокрещенов отчужденно взглянул на него, потом вытер полой халата рукоять револьвера, бросил брезгливо оружие на кровать рядом с распластавшимся Щукиным.

– Все, уходим, быстро! – скомандовал доктор и первым, повернувшись круто, шагнул из палаты. За ним устремился замороченный Ванька.

Чуть приотстав, Самохин метнулся к Щукину, склонился на мгновение над телом.

– Эй, ты чего? – сердито окликнул, заглянув в палату, Новокрещенов.– Я же сказал – уходим!

Самохин поспешил к выходу, оправдываясь виновато:

– Да я это… глянул… вдруг живой…

– После двух пуль в голову? – криво усмехнулся Новокрещенов и, подталкивая Самохина в спину, добавил: – Чудак ты, майор… Что сделано, то сделано…

Задыхаясь от возбуждения и быстрой ходьбы, отставной майор не помнил, как прошмыгнула их троица через темный больничный двор и оказалась на прилегающей улице, застроенной кособокими, с погасшими в эту пору окнами, особнячками. Почуяв чужих, забрехала заливисто мелкая тонкоголосая собачонка, в ответ ей забухали басовито, загремели цепями злобные сторожевые псы.

– Слушай, командир, – раздраженно обратился к Новокрещенову Самохин, – я что-то не понял. Ты зачем нас сюда приводил? Насчет вызволения из плена сына Ирины Сергеевны перетолковать или Щукина, который и так на ладан дышал, укокошить?

– Мы вроде как к бандитскому пахану шли, а тут… – тоже засомневался Ванька. – Я, конечно, ежели надо, тоже кого угодно грохнуть могу, но этот сам готов был в любой миг копыта отбросить. Он бы не сегодня-завтра Богу душу отдал…

– Дьяволу! – окрысился Новокрещенов. – Дьяволу он бы душу отдал, а не Богу! Вы что, забыли, кого мы только что грохнули? Это же Щукин! На нем столько человеческих жизней – эсэсовец из дивизии «Мертвая голова» позавидует! А ты, Андреич, с ним тары-бары развел… А тот и рад тебе бредятину разную на уши вешать…

– Искать нас теперь по всему свету друганы его будут, – обреченно вздохнул Ванька. – Он ведь какой-никакой, а вор в законе был.

– Был, да весь вышел. Похоронят с помпой, памятник из черного итальянского мрамора отгрохают и забудут. Спидонос этот всем уже надоел. И если Федя Чкаловский с папашей его дружит, то и папаше… – поняв, что сболтнул лишнего, Новокрещенов прикусил язык.

Самохин закурил, жадно затянулся «Примой» так, что сигаретный огонек высветил его тяжелый взгляд, от которого невольно поежился Новокрещенов.

– Так, стало быть, все-таки Федька его заказал… – попыхиная во тьме дымком, проговорил отставной майор. – То-то ты, доктор, так вовремя Щукину рот пулей заткнул… Помог, так сказать, избавиться обществу от вредного элемента. И судя по всему абсолютно бескорыстно…

– Ну, не бескорыстно, да! – взорвался Новокрещенов. – Для вас же, дураков, старался! Мы эту тему еще… обсудим. В накладе не останетесь! По тысяче баксов для начала на брата даю!

– Для начала?! – притворно изумился Самохин. – А потом, значит, и больше? За такие-то деньжищи… Кого следующего-то замочим?

– Издеваешься? – взвился Новокрещенов. – Принципиального из себя строишь? Да ты посмотри, майор, вокруг. Все изменилось давно, все изменились! Только ты, как динозавр, со своей принципиальностью носишься.

– Все я, гражданин Новокрещенов, понять могу. Ты мне объясни только одно. Как со Славиком-то теперь быть?

– Да решим мы эту проблему, – досадливо махнул рукой бывший доктор. – Перед нами такие перспективы открываются! – и, смягчившись, предложил: – Ладно, мужики, кончаем ссориться. Что сделано, то сделано. Приглашаю всех в ресторан. Прямо сейчас. Загудим на всю ночь, по-людски. Там я вам, х-хе, и премию выдам!

Самохин щелчком отбросил окурок, канувший рубиновой искрой в пожухлой траве, сказал устало:

– Пора мне. И так я с вами, друзья, припозднился. Домой пойду.

– Да погоди, Андреич. – В голосе Новокрещенова засквозило отчаянье.– Куда ты? Сейчас тачку тормознем и поедем. Денег-то прорва! Хоть до Америки довезут!

– Не-е, – мотнул головой Самохин. – Режим дня у меня стариковский. Утро вечера мудреней. – И пошел по темной улочке к автобусной остановке.

– Товарищ майор! Я с вами… – услышал он. Оглянувшись, увидел Ваньку, который догонял его, стуча по колдобинам крепкими армейскими ботинками.

– Ну и пошли вы… чистоплюи! – донесся вслед голос Новокрещенова.– Хотел вас в люди вывести, так нет…

Самохин шагал, сосредоточенно глядя под ноги. Долго шли молча, выбираясь с незнакомой окраинной улочки под лай растревоженных появлением чужаков окрестных собак, и наконец вышли к проспекту, шумному, празднично светлому от неоновых фонарей. Самохин озабоченно глянул на часы…

– Всего-то половина двенадцатого. Я уж думал – глубокая ночь. Значит, автобусы ходят еще…

Ванька пожал плечами:

– Да у меня деньги есть. Поймаем частника, чай довезет. Вам, товарищ майор, куда?

Самохин задумался на мгновенье, полез в карман, достал ключи от квартиры.

– На, езжай ко мне. Должен же ты где-то переночевать. А я позже подъеду. Мне тут… кое-какие вопросы решить надо.

– Спасибо, – покачал головой Ванька. – Раз так, то я попрощаюсь с вами. Пойду пивка где-нибудь выпью. Потом к кентам наведаюсь… Недалеко тут.

Самохин пожал Ванькину руку, поинтересовался:

– И куда ж ты теперь, солдат? Опять… в охранники?

– Не-е, – широко улыбнулся тот. – Еще погуляю с месячишко, а потом в Таджикистан завербуюсь. Там, говорят, в погранчасти контрактников набирают. Может, опять в Афган попаду. Где наша ни воевала, лишь бы не пропадала! – сказал и пошел, не оглядываясь, в сторону сияющих огнями киосков, круглосуточно торгующих пивом.

Самохин, ускорив шаг, добрался до ближайшего таксофона и, вставив специально припасенную для такого случая карточку, набрал нужный номер.

– Дежурный по РУБОПу? Мне нужен полковник Смолинский… Я знаю, что рабочий день кончился. Скажите, майор Самохин звонит. По срочному делу. Он в курсе… Спасибо, соединяйте. Жду.

 

Глава 22

Второй звонок по телефону-автомату Самохин сделал Федьке. Тот, поворчав по причине позднего времени, согласился-таки принять старого приятеля. Поймав такси, после четвертьчасовой гонки с водителем-лихачом по опустевшим ночным улицам отставной майор оказался возле заветного, тюремной архитектуры коттеджа, в котором обитал Федя Чкаловский.

Федька, не в пример прошлым посещениям, не вышел встречать припозднившегося гостя, принял его все в том же кабинете с необъятным столом, книгами и богатой коллекцией чая, расставленного в сотнях баночек и коробочек по высоким, под потолок, стеллажам. Сам принаряжен в черный, официальный костюм-тройку, будто не спать, а на торжественный прием собирался. Протянул небрежно Самохину руку, и тот, не обостряя до поры ситуацию, пожал ее, сел в указанное кресло, провалившись в него так, что оказался значительно ниже восседавшего напротив за столом Федьки, будто на коленях перед ним стоял.

– Ты еще, как бериевский следак, лампу мне в физиономию направь, – буркнул раздраженно Самохин и, пошарив в боковом кармане пиджака, вытянул оттуда жестяную коробочку с чаем. – На-ка вот. Для пополнения твоей коллекции.

Жестянку он подал, держа как-то небрежно, лишь прихватив двумя пальцами за ребристые края, но Федька не обратил на это внимания, лапнул привычной хватать все подряд пятерней, водрузил на нос очки, прочел по складам: «Ахмад» – и, удовлетворенно кивнув, поставил на ближайшую полку.

– Спасибо, у меня вроде бы есть такой. Ну, ничего, разопьем его вместе.

– В другой раз, – сердито поджал губы Самохин.

– Что-то ты сегодня не такой какой-то, – подметил Федька. – Если уж кто и должен раздражаться, так я. Вваливаешься за полночь… А у меня режим, между прочим. Я теперь здоровье берегу. Такая, брат, жизнь масляная началась, что помирать неохота! Сигару не желаешь? – и усмехнулся.

– Да ну их к шутам, – сконфузившись, махнул рукой отставной майор.– Я уж лучше свою «Приму». Ты тоже хорош. Где бережешься, спишь по графику, а где… Эти ж сигары – сущее самоубийство. А мои, плебейские, безвредные совсем. – Самохин глянул хитровато на приятеля. – Без малого сорок лет отечественные курю, и хоть бы хны. Кстати, хочу с тобой радостью поделиться. Никакого рака-то в легких у меня, оказывается, нет!

Федька скорее из вежливости, чем от удивления, выгнул дугой брови, молча пододвинул гостю пепельницу, серебристую зажигалку. Сам прикурил от другой, должно быть, из золота. Чиркнул, клюнул кончиком сигары голубой огонек, закрыл крышечку и спрятал зажигалку в карман. Дорожил, стало быть. Обернулся к застывшему возле двери здоровяку-телохранителю, пыхнул дымком, кивнул рассеянно:

– Иди, браток. Мы тут сами… промеж собой разберемся. – Глянул остро на гостя. – Так что ты про болезнь-то говорил?

– Здоров я. Как бык, – повторил Самохин. – Нет у меня никакого рака. И не было.

– Вот видишь. Я ж говорил – не торопись помирать! А ты – за пистолет хвататься.

– Да, о пистолете, – обрадованно вспомнил Самохин и, привстав, пошарил за спиной. Вытянув из-под ремня револьвер, подал приятелю. – Вот, возьми. Слава богу, не пригодился. – И, не выдержав, укорил-таки из кумовской вредности: – Ну и охрана у тебя, между нами говоря… Я бы мимо них, если б захотел, ружье пронес!

Федька покривился досадливо, со вздохом взял револьвер.

– Где ж их, профессионалов-то, взять Опитые служаки, вроде тебя, – на пенсии. Молодых учить да учигь… – Нюхнул ствол, крутанул барабан. – Ты чо, стрелял из него?

– Два раза, – виновато признался Самохин. – В роще зауральной. По пивным банкам. Поддавали у приятеля одного на даче, ну и не выдержал, похвастался. Я, грю, тайный агент, до сих пор на службе. И при оружии. Дал ему разок стрельнуть. Ну и сам… Да ни хрена никуда не попали!

– Ну-ну, – скептически хмыкнул Федька, пряча револьвер в ящик стола. – А товарищем твоим, ну, на даче-то, небось соседка-блондинка была. Вот ты перед ней хвост-то и распушил!

– Все-то ты знаешь… – потупился Самохин. – А не знаешь ты одного, – становясь серьезным, заявил он вдруг, – что сегодня вечером в областной больнице Щукина, главного конкурента твоего… по делам бизнеса… укокошили!

Федька даже не попытался разыграть удивление, сосредоточенно почмокал кончиком сигары, спросил, раскурив:

– А ты откуда знаешь? Тоже там был?

– Да побойся Бога, Федя, – возмутился Самохин. – Чтоб я… на старости лет да в мокруху ввязался?! Я что, дурной?

– И не такое бывает, – грустно возразил Чкаловский. – Я о случившемся тоже знаю. И поболее тебя.

– Да ну?

– Представь себе, мне даже убийца известен. Вернее, два убийцы. Самое интересное, что ты тоже их знаешь.

– Знаю? – обескураженно изумился Самохин.

– Да. И очень неплохо. Щукина знакомые твои, ну, этот, как его, бывший доктор и второй, беглый солдат, что ли, замочили. Уже и по сводкам УВД прошло.

– Не может быть, – искренне мотнул головой отставной майор. – Они-то в эту историю с какого бока замешаны?

Федька притушил сигару, сказал задумчиво:

– Да я и сам ничего не пойму… Там, говорят, еще третий был… Теперь на него вся надежда…

– А… Новокрещенов? Его что, взяли?

– Скажем так… Только добиться от него ни слова нельзя.

– Молчит? Не колется?

– И не расколется, – пригасив невольное торжество в голосе, заявил Федька. – Мне только что перед твоим приходом звонили. Убит он.

– Убит?!

– Мертвее мертвого. Его адресок опера из местного РОВД вычислили. Уж как исхитрились так быстро – не знаю. Нагрянули на хату – а он там мертвый. С ножом в сердце. Пока повязали соседа его, чучмека-беженца. Но главный подозреваемый – сожитель Новокрещенова некто Жмыхов. Версия следствия – они Щукина грохнули по чьему-то заказу, а потом поссорились. Деньги не поделили или на почве гомосексуальных отношений… Теперь его ищут.

– Вот даже как… – удрученно протянул Самохин. – Тебе, значит, мало показалось следы замести, так ты еще исполнителей после смерти дерьмом обмазал. – И пристально посмотрел Федьке в глаза: – Зря ты так-то. Не по-людски.

– А я чо?! – возмутился, не выдержав этого взгляда, тот. – Ты чо, на меня-то? Ишь, зенки ментовские выкатил. Пригаси шнифты-то, пригаси. Да и ваще пошел ты, будешь еще мне в моем дому нотации читать!

– Тебе, Федя, не нотации читать, – серьезно промолвил Самохин, – тебе за это башку оторвать надо. По любым понятиям – и нашим, ментовским, и вашим, блатным, и Божеским…

– Да я тебя! – вскочил Федька.

Но отставной майор приказал властно:

– Сидеть! – А потом разъяснил вкрадчиво: – Я тебе, Федя, не про Новокрещенова сейчас толкую. Он мужик взрослый, сам свою дорожку выбрал. Ты, небось, неплохо ему заплатил, так что у того глазенки-то и разгорелись… Я тебе, Федя, пацанчика не прощу. Солдатика. Тебя ж по-человечески помочь попросили. А ты игру завел. Сдал пацанчика. А он, между прочим, Родину защищал. Несмотря на то, что она такими, как ты, гнидами усыпана.

– Достал ты меня этим пацаном, – в сердцах бухнул по столу пухлым кулачком Федька. – Их за эту войну да за прошлую тысяч десять уже наваляли – и ничего! Никому дела нет! До сих пор в рефрижераторах замороженные трупы лежат. А ты взъелся из-за одного. Ну, отслужит он, отвоюет или из плена вернется, и – что? На биржу труда? На иглу? Их даже преступные сообщества в свои ряды не берут, они ж отмороженные на всю голову, а потому никому и не нужны! Уж так и бы сказал, что тебе мамаша его приглянулась. Нашел, дурак, из-за кого со мной ссориться!

Самохин слушал скорбно, дымил «Примой», потом глянул украдкой на часы, промолвил, как бы сам с собой разговаривая:

– Нет, все-таки сидит внутри вас, уголовников, дефект какой-то. На генетическом уровне. Вроде дальтонизма душевного…

Видя, что гость успокаивается, Федька взял себя в руки, сказал, перехватывая инициативу:

– А я ведь знаю, кто третий в убийстве Щукина участвовал. И, ежели что…

– Ну и знай, – равнодушно пожал плечами Самохин. – Ты мне лучше вот что скажи. Ну, положим, зэка-чеченца ты через Новокрещенова в заложники взял, чтобы соплеменников его к сотрудничеству принудить. А вот зачем ты на меня лепилу из «Исцеления» натравил – ума не приложу. Денег у меня больших нет, чтоб доить-то, от несуществующего рака спасая. В чем тогда смысл этого наезда?

Федька ухмыльнулся, сказал с обезоруживающей откровенностью:

– А чтобы ты за деньгами прибег. А то живешь, праведный такой, гордый, ни от кого не зависишь…

– А-а… – понимающе протянул отставной майор. – А я ведь и вправду чуть к тебе на поклон не пришел. За деньгами на курс лечения. Да история с пленным пареньком, слава богу, помешала…

Федька слушал, щерился фарфоровой улыбкой, а потом отрезал:

– Бога-то погодь благодарить. С «Исцелением» сорвалось, ладно. Но ты на мой крючок все равно попался. Ты третьим убийцей Щукина был. И теперь, кроме меня, тебя никто не спасет.

– Да уж… губы раскатал, – презрительно усмехнулся Самохин.

– Нич-чо… мент Месячишко-другой под следствием попаришься, в общей-то камере, с уголовниками да психами, так после в ногах у меня будешь валяться. И, если хорошо попросишь, я, может быть, деньжат тебе на хорошего адвоката подкину.

– Адвокат, Федя, скоро тебе понадобится, – торжествуя, заявил Самохин, услышав, как за окнами коттеджа, взвизгнув тормозами, остановились автомобили – два или три, не меньше.

– С какого это рожна? – косясь в окно, насторожился Федька.

– А потому… – Самохин встал с уничижительного кресла, независимо закурил, задымил «Примой», пустив клуб едкого дыма в настоянное ароматом дорогих сигар, коньяка пространство изысканно обставленного кабинета. – Потому, Федя, что третьим убийцей Щукина был ты.

– Ты чего мелешь? – побагровел Федька. – Ты на что намекаешь?!

– Потом поймешь, – резко осек его Самохин и принялся прохаживаться, утопая по щиколотку в ковровом ворсе, заложив руки за спину и независимо вздернув подбородок с зажатой в зубах сигаретой.

Грохнула железная калитка – будто колокол ударил в ночи, и сразу же весь дом наполнился топотом, треском вышибленных дверей и сокрушаемой мебели. Федька вскочил, схватился за трубку, ткнул пальцем в телефон, хотел позвонить, но в кабинет уже вломился огромный боец в серо-синем милицейском камуфляже, в черной маске, рявкнул, поведя стволом автомата:

– Руки за голову! Не двигаться!

Самохин безропотно положил руки на затылок, выплюнув сигарету на пышный ковер и притоптав ногой – от пожара. Федька осторожно опустил трубку на аппарат и, подняв пухлые ладони над головой, рассмеялся добродушно:

– Сдаюсь, сдаюсь… Проходите, дорогие гости, будьте любезны… Я готов к сотрудничеству. Так что попрошу без этих ваших штучек вроде пинков под ребра. Предупреждаю, здоровье у меня слабое, а вот адвокаты, наоборот, сильные!

А между тем в кабинет вошел еще один боец в маске с укороченным автоматом АКСУ на груди, а следом влетел порывистый полковник Смолинский – в бронежилете, в лихо заломленном краповом берете, с армейским пистолетом Стечкина в руке.

– Привет, граждане бандиты! – выпалил он, весело глядя на Федьку и лишь бросив мимолетный взор в сторону Самохина. – Руки можете опустить, но попрошу без резких движений!

Самохин опустил руки и озабоченно посмотрел под ноги – не тлеет ли от окурка ворсистый ковер.

Федька осторожно взял из пепельницы сигару, сунул в рот, втягивая щеки, раскурил, косясь на полковника, а потом, сменив тон, поинтересовался неприязненно-властно.

– Чем обязан? Надеюсь вы, полковник, не забыли о такой мелочи, как ордер на обыск?

Смолинский вложил пистолет в деревянную кобуру на поясе, заверил Федю, махнув издалека сложенной небрежно бумажкой:

– Есть ордерок, есть. – Потом, обернувшись к Самохину, поинтересовался строго: – А вы, гражданин, кто будете? Документы…

– Ладно, Коля. Не будем комедию ломать. Мы с Федей старые друганы, и он все равно догадается, что вы здесь по моей наводке. А потому я честно вам, товарищ полковник, при нем подскажу, что вон в той чайной коробочке, на которой вы легко обнаружите отпечатки пальчиков Феди Чкаловского, не чай, а наркотик. Опий-сырец. А в правом верхнем ящике вот этого роскошного стола револьвер хранится, тульского ружейного завода, семизарядный. Тоже с отпечатками Фединых пальцев. И мне отчего-то кажется, – задумчиво закатил глаза к потолку отставной майор, будто оттуда, из таинственной кладовой мирового разума черпая свои догадки, – мне отчего-то кажется, товарищ полковник… Уж поверьте интуиции старого опера, что именно из этого револьвера несколько часов назад был застрелен воровской авторитет по фамилии Щукин. Так что приглашайте понятых, изымайте вещдоки. Уверен, общественность города высоко оценит успех милиции. Так быстро раскрыть заказное убийство не часто случается.

Самохин с удовлетворением сознавал, что подцепил Федьку крепко. С таких крючков, да еще при личных счетах, которые есть у начальника РУБОПа Смолинского к старому уголовнику, не срываются. Не зря, значит, вспомнил он, Самохин, о пакетике опия-сырца, извлеченном из арбуза и ждавшем своего часа в пыльном пространстве под ванной, не зря «зарядил» этим пакетиком коробочку чая, презентованную только что Федьке. Не зря, склонившись на мгновение над трупом расстрелянного Щукина, успел-таки поменять револьверы. И теперь тот, из которого бабахнул дважды в умирающего от СПИДа пахана Новокрещенов, лежал в ящике Федькиного стола, и на рукоятке его любой дактилоскопист сразу же различит четкие отпечатки Фединых пальчиков…

– Понятых сюда, быстро! – скомандовал Смолинский одному из бойцов, а второму указал на Федьку. – Этого – в наручники. И мордой на пол!

– Да ты охренел, мент! – яростно прохрипел Чкаловский, поднимаясь с кресла. – Да ты знаешь, с кем связался…

Он стремительно сунул правую руку во внутренний карман пиджака, и в этот миг хлестнула короткая, в два патрона, автоматная очередь. Федькина голова будто лопнула, брызнула кровью на стены и стеллажи, на коллекционные коробочки с чаем, и в наступившей затем оглушающей тишине явственно послышался голос стрелявшего собровца.

– Во, блин… Хотел припугнуть только…

Боец опустил дымящийся ствол, стянул с лица маску, открыв распаренную от жары и пота, растерянную физиономию, и Самохин узнал в нем контуженного старшину, с которым познакомился во время визита в РУБОП.

– Скворцов! – рявкнул полковник.

– Дык… Автомат же короткоствольный… Я и не рассчитал. Хотел поверх головы шмальнуть. Да низковато взял. И прям в тыковку, – топчась растерянно, бормотал боец.

Смолинский махнул безнадежно рукой, подошел к Федьке.

Тот оплывал в кресле, подрагивался мелко в агонии, запрокинув разнесенную пулей голову, а правая рука его так и застряла где-то в глубине внутреннего кармана пиджака.

Полковник взялся за эту руку, вытянул бесцеремонно на свет. В сведенных смертельной судорогой пальцах убитого оказалась зажата темно-вишневая книжица. Смолинский выдернул ее из руки мертвеца, раскрыл корочки, прочел, сообщил Самохину:

– Удостоверение помощника депутата Государственной думы господина Щукина. Вот оно, значит, как… Так что ты, Андреич, про револьвер-то говорил?

– В правом ящике стола.

Полковник пошарил в кармане просторных камуфляжных штанов, извлек мятый платок, выдвинул с его помощью ящик, достал револьвер, поднес к глазам, рассмотрел.

– Так из него, говоришь, Щукина грохнули?

– Угу, – буркнул Самохин. А потом, помолчав, спросил: – А почему не интересуешься, откуда я про то знаю?

– Знаешь и знаешь… Мало ли откуда? Земля слухами полнится, – пожал плечами Смолинский. Потом, вложив рукоятку револьвера в безвольно-пластичную, восковую уже Федькину руку, добавил. – Да это пока и неизвестно никому. Этот факт еще только предстоит выяснить. А сейчас… – Он обвел взглядом Самохина и нескольких застывших поодаль собровцев. – Расклад такой получается. Этот гражданин… – Он брезгливо отер платком руку, которой касался трупа, и лишь потом указал на убитого. – Этот гражданин задерживался нами на основании оперативной информации по подозрению в хранении оружия и наркотиков. При появлении сотрудников милиции попытался оказать вооруженное сопротивление. И был застрелен.

– Точно! – восторженно подтвердил невзначай пальнувший по Федьке собровец. – Он, гад, хотел дорого продать свою жизнь!

– А ты, Скворцов, пошел вон отсюда! – сорвался Смолинский. – Поедешь со следующей сменой в Чечню, там геройствовать будешь! – И, остывая, обернулся к Самохину. – Я сейчас, Андреич, дам команду, и тебя домой отвезут. Нечего тебе тут светиться. Если что – ты не при делах. Твоя фамилия нигде не всплывет… Про Новокрещенова-то слыхал?

– Да-а, – кивнул Самохин и указал на Федьку: – Его работа?

– Наверняка.

– Там парень был… Жмыхов. Из солдат-контрактников. Так вот, он Щукина не убивал.

– Ладно, понял – Смолинский окликнул уходящего собровца. – Скворцов! Прихвати с собой майора. Скажи моему водителю, пусть домой его отвезет. – И протянул руку: – Ну, прощай, Андреич. Спасибо тебе за все.

– Взаимно, – сдержанно кивнул Самохин и, круто повернувшись, поспешил за поджидавшим его собровцем, прочь из пахнущего тюрьмой и смертью коттеджа.

Домой отставной майор попал лишь во втором часу ночи. В подъезд вошел уже еле-еле волоча ноги, цепляясь носками ботинок за ступени, поднимался по лестнице, запаленно, по-рыбьи дыша широко разинутым ртом. Но воздуха все равно не хватало. Впервые за последние дни напомнило о себе сердце, молотило судорожно не в груди, а где-то у горла, болело особенно жестоко, так, что левая рука немела до кончиков пальцев – мстило, наверное, за невнимание к себе, за то, что вообразил о своем здоровье бог знает что, скакал, как молодой, лекарства не пил…

Едва войдя в квартиру и сбросив у порога ботинки, прошел сразу на кухню, распахнул окно, впуская прохладу. Выдвинул рывком ящик стола, порылся там среди ножей, ложек и вилок, нашарил облатку с мелкими ярко-красными горошинками нитроглицерина, сунул капсулу под язык, выждал, опустившись обессиленно на табурет, минуту-другую, но сердечная боль, вроде утихнув чуть, так и не отпустила. Самохин стянул с плеч пиджак, расстегнул ворот рубашки, потер пятерней потную грудь, сообразив обреченно: именно так описывают в популярных медицинских брошюрах первые симптомы инфаркта. Подумав, налил почти полный бокал холодной заварки из чайника и, морщась от вяжущей горечи во рту, выпил. Взял трясущимися руками сигарету, с трудом, сломав одну за другой три спички, прикурил.

Трель дверного звонка в ночной тишине напомнила автоматную очередь – злую, короткую. Самохин вздрогнул, уронил сигарету, в полумраке нашел ее на полу по огоньку, сунул опять в рот, затянулся глубоко, до головокружения, и пошел открывать. Заявиться в такой неурочный час мог кто угодно – от оперативников с ордером на арест за соучастие в убийстве Щукина до его жаждущих мести братков. Или Федькиных.

Прежде чем отпереть, отставной майор все-таки глянул в дверной глазок и увидел Ирину Сергеевну. Крутанул замок, распахнул дверь, и соседка упала ему на грудь, всхлипывая и бормоча:

– Я уж ждала, ждала, а вас все нет и нет. И в дверь звонила, и в окна заглядывала… А сейчас посмотрела с балкона, вижу – свет у вас на кухне горит.

– Да я… задержался чуток, – оправдывался неуклюже Самохин. – Заболтался с приятелем одним…

– Ох, простите. Не могу. Я сейчас, сейчас.

У Самохина оборвалось сердце, в глазах потемнело. «Все! – озарило с беспощадной уверенностью, – нет больше Славика».

Ирина Сергеевна вдруг отстранилась на мгновенье, рассмеялась счастливо и опять приникла, крепко обняв за шею.

– Простите, я сейчас как сумасшедшая… Жив Славик, сыночек мой, жив! И не в плену он уже, а у наших!

«У наших?» – соображал Самохин, а когда понял, то чуть не прослезился вместе с соседкой.

– У наших, – бормотал он, чувствуя на шее мягкие руки Ирины Сергеевны, ощущая запах ее духов и еще чего-то, женщинам только свойственного. – Понимаю. Он в безопасности. У наших.

Ирина Сергеевна отпустила его, хихикнула конфузливо.

– Ой, что это я так на вас… налетела. Вот, хотите письмо почитаю? Понимаете, я каждый день в ящик почтовый заглядывала – и ничего. А сегодня вечером, поздно уже, по темноте, пошла мусор выносить. Возвращаюсь, глянула – а в ящике конверт. Я, знаете, сразу почувствовала – от Славика!

Самохин тоже улыбался, но как-то обессиленно, взял гостью под локоток, предложил смущенно:

– Пойдемте в комнату. Присядем. А то что-то ноги не держат…

Усадил гостью на диван, вспомнил про дымящуюся сигарету в руках, подошел к балконной двери, распахнул ее настежь, побеспокоился:

– Вас так не продует?

– Ой, что вы! – счастливо отмахнулась Ирина Сергеевна. – Меня теперь никакие болезни не возьмут. Вот письмо! Давайте, я его вам прочитаю.

Вынула из кармана халатика конверт, достала оттуда несколько куцых листочков, исписанных мальчишеским почерком, и принялась читать, то и дело утирая рукавом счастливые слезы.

– Вот, слушайте: «Здравствуй, дорогая мамочка! Извини, что долго не писал. Вышла у меня неприятность. Попал в небольшую переделку». – Ирина Сергеевна опять промокнула глаза, взглянула на Самохина, улыбаясь. – Вот поросенок! Он это называет небольшой переделкой!

Самохин слушал сосредоточенно, кивал, а сам украдкой массировал грудь там, где трепетало ненадежное сердце, старался дышать размеренно и спокойно, но все выходило с каким-то скрежетом и всхлипом, и он боялся, что его клокочущее дыхание услышит Ирина Сергеевна.

Но она не слышала и продолжала между тем чтение:

– «…Я бы тебе об этом не писал, да командир части сказал, что про случай тот тебе сообщили. И зря. Напугали, наверное. А на самом деле мне еще повезло. Другие пацаны из моего отделения погибли. А меня, контуженного, в плен взяли. Если бы в сознании был, не сдался… – ох, не могу, – Ирина Сергеевна смахнила набежавшие слезы. – … Держали меня в подвале, били всего пару раз, кормили плохо, зато на работу не водили. Иначе бы обессилел и сбежать не смог. А так посидел, посидел, выбрал момент, завалил чеха, который меня охранял, и рванул…»

Ирина Сергеевна взглянула вопросительно на Самохина.

– Завалил – это в смысле поборол, что ли?

Самохин пояснил скупо:

– Вроде того.

– Молодец, – удовлетворенно кивнула Ирина Сергеевна. – «Два дня в лесу прятался, а потом на блокпост вышел. Наши меня накормили и отправился в Ханкалу. Ну, там поспрашивали кой-что, а потом положили в госпиталь. Я в нем всего неделю пробыл». – Представляете? – обратилась к Самохину Ирина Сергеевна. – После такого стресса всего неделю полежал. Ужас! И в кого он такой, непоседа? Вот, а дальше, слушайте, еще интереснее. Опять сюрприз. – А сейчас, мама, я пишу тебе из Рязани. Когда в госпитале лежал, меня генералу, командующему округом представили. Он мою историю выслушал и пообещал наградить орденом. А я попросил вместо ордена в училище воздушно-десантное направить. Я ведь туда хотел поступать, а пока в плену был – экзамены кончились. Генерал и похлопотал. Так что теперь, мама, я курсант. И домой смогу приехать только в феврале, на зимние каникулы. Тогда и увидимся. А еще, чуть не забыл, купи мне, пожалуйста, берцы, это такие ботинки, высокие, на толстой подошве, сорок седьмого размера. Мои совсем развалились, а здесь на складе только сорок шестой размер – маловаты…»

– Вы представляете? – с гордостью обратилась она к Самохину. – Во всем десанте ботинок на него не нашлось! Вот вымахал парень! И… вы знаете, Владимир Андреевич, – радостно-возбужденно продолжила Ирина Сергеевна. – Я поняла теперь, поняла… В жизни есть добрая сторона и злая. Надо придерживаться доброй, во всем, что бы ни случилось… И тогда все получится правильно… Как у нас с вами, когда мы чеченца из погреба выпустили. Вы понимаете?

– Понимаю. Только на мою долю все больше злая сторона приходилась. И я… я не верю, что зло можно победить добром. Меня не так учили… Хотя, если подумать… Вы правы, наверное.

Самохин улыбнулся потерянно, полез в карман за сигаретами. Он был рад тому, как разрешилась ситуация со Славиком, понимал, что должен как-то выразить свое отношение к случившемуся, порадоваться вместе с матерью, но… не мог. Огромное, вселенского масштаба равнодушие ко всему, что происходило и будет происходить отныне на этой земле, навалилось вдруг на него.

– Вы, Ирина Сергеевна, посидите. Я сейчас… чтоб не дымить тут…

Он встал с трудом, опершись на спинку стула, вышел на балкон, закурил, и после первой же затяжки голова вновь закружилась и мир поплыл перед его глазами, будто отошедший от причала гигантский, переполненный людьми, музыкой и светом океанский лайнер, а Самохин отстал, остался в одиночестве на темном, чужом и безлюдном пирсе.

Он опустился без сил на скамеечку, на которой прежде любил сидеть такими вот летними ночами, пуская дымок по свежему, долетевшему сюда с окрестных степей ветерку, и бездумно глядя на спящий город.

– Владимир Андреевич! Вам плохо? – услышал он голос Ирины Сергеевны, донесшийся издалека, звучавший гораздо дальше, чем было разделяющее их физическое пространство, и, разлепив ссохшиеся губы, ответил:

– Притомился что-то… Столько всего… навалилось.

Сердце вдруг перестало болеть, отпустило, и Самохин почувствовал, как распрямилась, расслабилась с нежным звоном всю жизнь таившаяся где-то в глубине его тела заведенная неведомо кем пружина, и он впервые за много десятилетий вздохнул облегченно и счастливо.

Он запрокинул голову и посмотрел в серебристое, сплошь инеем звезд подернутое небо. И ему показалось, что именно там, среди звезд, в недостижимой для него высоте, и открывается настоящая жизнь. И теперь он, отставной майор, столько лет копошившийся на грешной планете, перенаселенной и душной, отпущен, наконец, освобожден и прощен. Не чувствуя больше земного притяжения, он устремился туда, в холодную от серебра высь, сбрасывая тяжелую телесную оболочку, воспарял, влекомый энергией вольной мысли, пересекал уже границы вечности и все-таки, уходя, успел услышать растерянный голос Ирины Сергеевны:

– Владимир Андреевич! Что с вами?!

«Да ничего страшного, – подумалось ему в последний миг с жалостью к ней, остающейся. – Просто я, кажется, умер…»

 

Эпилог

В ноябре у курсантов начались учебно-тренировочные прыжки. Десантировались они из пузатого, похожего на трудягу-пчелу военно-транспортного Ила. Натужно жужжа, самолет разгонялся по мокрой бетонной полосе, взмывал в пасмурное, клубящееся на горизонте дымными тучами небо и через несколько минут осыпал стылую землю пухом раскрывшихся парашютов.

Курсанты долго плыли в вышине под белыми куполами, словно звонили в налитые ветром колокола, а потом, несмотря на кажущуюся легкость парения, с размаху шмякались в поле, ломая тонкий ледок на лужах и разбрызгивая грязь, с чавканьем выдирали ноги из раскисшей от многодневных дождей пашни, собирали в охапку перемазанные парашюты и, возбужденно перекликаясь, будто журавлиная стая на отдыхе, брели на пересекающее район десантирования шоссе, пугая своим видом водителей редких на этой трассе автомобилей.

Погода была, конечно, не самой подходящей для обучения молодых бойцов, но, как объяснил начальник курса, у авиаторов как раз кстати оказался бензин, и если не воспользоваться этим сейчас, то горючее спалят на другие нужды и курсанты останутся совсем без прыжков.

На этот раз к взводу, в котором учился Славик, пристроили потренироваться какую-то особо секретную диверсионную группу. Состояла она из матерых, судя по внешнему виду и повадкам, огонь и воду прошедших контрактников – «контрабасов». Шептались, что готовят их к заброске в тылы боевиков, и мужики эти, не отличающиеся богатырским телосложением, сплошь коренастые, ухватистые, самые что ни на есть опасные бойцы, в случае нужды любой элитный спецназ одними ножами, как бараньи тушки, разделают.

Когда настала очередь прыгать взводу Славика, за минуту до посадки в самолет он оказался рядом с одним из них.

Кряжистый, длиннорукий, увешанный никогда раньше не виданным Славиком снаряжением и оружием, «контрабас» вдруг весело подмигнул ему.

– Не дрейфь, курсант. Мимо земли не пролетишь!

– У меня девять прыжков на боевом счету, – снисходительно усмехнулся Славик. – Этот десятый.

«Контрабас» с интересом уставился на него:

– А ты, парень, часом не из Степногорска будешь?

– Оттуда. А как ты догадался?

– Да выговор у тебя, земляк, особый, нашенский. Я по стране много мотался, пятнадцатый год в армии, и все воюю. И народ по выговору вмиг распознаю. Вот, к примеру, челябинцы или самарские, вроде соседи, а по говору от нас, степногорцев, отличаются.

– А я не замечал, – удивился Славик.

– Какие твои годы, – снисходительно хлопнул его по плечу «контрабас». – Научишься!

– Приготовиться! – раздалась команда.

– Ну, бывай, братан, – кивнул Славику новый знакомый. – Будешь дома – передавай там привет от земляка, Ваньки Жмыхова. – И зашагал по трапу, чуть косолапя, легко, несмотря на двухпудовую экипировку.

– Кому передавать-то? – спохватившись, крикнул Славик.

– А кому хочешь, тому и передавай, – обернувшись, хохотнул тот. – Хоть мамке своей.

Когда Славик погрузился со своим взводом в дюралевое чрево Ила и обвел взглядом сидевших по бортам на жестких скамьях десантников, то уже не распознал среди них, одинаково сосредоточенных, веселого земляка.

Через четверть часа, забыв о нечаянной встрече, Славик уже кувыркнулся в холодное осеннее небо, затем, ощутив привычный рывок раскрывшегося парашюта, стал смотреть вниз, на землю, которая плыла под ним, зримо вращаясь вокруг гигантской оси, подставляя заоблачному солнцу то один бок, то другой, заботясь, чтобы тепла хватило всем живущим на ней. Глядя на бескрайние просторы с черными квадратами пашен, серыми ручейками дорог, багровыми, кое-где совсем облетевшими уже перелесками, игрушечными городками и деревеньками, Славик думал о том, что люди совсем неплохо устроились. Отсюда, сверху, все обиды и неприятности их кажутся мелкими, а раздоры – пустяковыми. И отчетливо зримо было с высот, что кружевная поросль жизни, покрывающая планету, нежна, особо уязвима и нуждается в чутком отношении и бережной защите…