Рейсовый автобус, припоздавший из-за ненастья, подкатил к дощатой будочке автостанции и остановился посреди огромной маслянистой лужи. Майор Самохин не сразу разглядел ее в сумерках, только почувствовал, как ледяная вода мгновенно просочилась в ботинки. Чертыхнувшись, он побрел наугад, горбясь под пронзительным октябрьским ветром с мелкими брызгами дождя.
Кажется, единственная в этом степном поселке улица была по-деревенски широкая, застроенная одноэтажными особнячками, окна которых тускло светились сквозь ветви сырых, облетевших деревьев.
Во дворах, почуяв чужого, забрехали в разноголосицу псы. Дождь перешел в туманную, колючую мглу, пропитал сыростью поношенный форменный плащ Самохина с покоробившимися погонами, тяжелую фуражку. Дождинки сбегались на пластмассовом козырьке в тоненький ручеек, капали на лицо, холодили подбородок и шею.
Майор с благодарностью вспомнил жену, которая в последнюю минуту его торопливых сборов уговорила надеть под форму теплое байковое белье.
– Не лето красное, – бурчала она, неодобрительно глядя, как привычно снаряжается по тревоге Самохин. – Снеговой ветер, северный, а ты фуражечку примеряешь, форсишь все. Сапоги одень яловые, а не ботиночки. Прихватит мороз – напляшешься. Знаю я эти ваши розыски. Кинут в степи, и торчи там неделю не жрамши… Ох-хо-хошеньки… Прямо и не знаю, что тебе из еды с собой захватить…
– У меня в кабинете сухой паек есть, да денег двадцать рублей, не пропаду, – успокоил ее Самохин, на что Валентина, делившая с мужем службу в колонии вот уже третий десяток лет, заметила:
– Вот и будешь где-нибудь посреди поля в засаде свои деньги жевать…
За долгие года и она, и Самохин привыкли к таким внезапным тревогам, ночным подъемам, собираясь без суеты, обреченно, тем более что повод на этот раз был самый серьезный – побег. Из короткого телефонного разговора с дежурным по колонии старший оперуполномоченный майор Самохин узнал кое-какие подробности и легко вспомнил беглеца – осужденного Золотарева. Майор формально был в отпуске, но по сложившейся традиции в таких случаях поднимали всех работников колонии, и Самохин, безропотно подчиняясь звонку, сразу включился в операцию по задержанию побегушника.
Бежал Золотарев дерзко, как серьезные заключенные не уходят, – без подготовки, на рывок. На зоновском жаргоне – «заломил рога». Конвой чуть замешкался при разгрузке фуры с вернувшимися с работы заключенными дневной смены, и Золотарев, пользуясь ранними осенними сумерками, шарахнулся перед самым предзонником в сторону от своей пятерки, нырнул в темноту. Солдаты растерялись, бестолково заклацали затворами автоматов, зэки засвистели, заулюлюкали, и молоденький лейтенант-начкар, вместо того чтобы скомандовать спустить с поводков собак и начать преследование, выхватил пистолет и принялся бабахать вверх, бестолково орать на конвойных солдат, загонять зэков за колючую проволоку предзонника. И упустил время.
Узнав о случившемся, командир отдельного охранного батальона подполковник Крымский, понимая, что этот побег целиком на совести конвоя, вначале поднял по тревоге своих «чекистов», которые до полуночи шерстили колонийский поселок, окрестные огороды и близлежащий райцентр, и только после того, как беглец пропал без следа, доложил о ЧП в область, уведомил о происшедшем прокурора и местное отделение милиции.
Самохин вспомнил, что Золотарев был осужден, кажется, за грабеж. Из семи лет, определенных ему судом, отбыл года три-четыре. По зоновской жизни – не из блатных, но крутился возле «отрицаловки», да и кто из молодых зэков не мечтает на первых порах о карьере воровского авторитета?
При побеге, если не удалось задержать заключенного сразу, по горячим следам, создается оперативный штаб розыска. Специальные группы сотрудников колонии действуют одновременно по нескольким направлениям: выезжают по известным, зафиксированным в личном деле осужденного адресам родственников и близких друзей, работают в зоне, опрашивая приятелей, «колют» их, пытаясь выяснить намерения и место, где предполагал скрываться бежавший. Конвойные войска выставляют блокпосты на железнодорожных вокзалах, автобусных станциях, перекрывают автотрассы, останавливая и досматривая все проезжающие машины. А поскольку дорог в степных краях не считано, таких постов приходится организовывать множество, нередко посреди чистого поля, в глуши, и о том, чтобы регулярно объезжать их, подвозить продовольствие, не может быть и речи. В итоге попавшие на такой блокпост, состоящий, как правило, из прапорщика и двух-трех конвойных солдат, могут, забытые всеми, проторчать на развилке дорог степной глухомани неделю и больше. Дичают без еды, бритья и умывания, в грязных плащ-палатках, с автоматами, сами становятся похожими на разбойников и до смерти пугают невзначай свернувшего на эту проселочную дорогу путника.
По причине отпуска Самохина не стали включать в штаб розыска, а использовали как подвернувшуюся кстати дополнительную силу. Адресок ему достался дохленький, какой-то тетки Золотарева, которую вычислили в оперчасти по единственному письму, полученному беглецом еще год назад и завалявшемуся с тех пор на дне ящика прикроватной тумбочки в отряде.
Накануне у Самохина прихватило сердце, а еще раньше, при прохождении диспансеризации, доктор обнаружил повышенное кровяное давление. И то, сколько было бессонных ночей, нервотрепки да дерганий за время его беспокойной службы! Но жаловаться майор не привык, да и поездка эта в село, где жила золотаревская тетка, расположенное километрах в семидесяти от райцентра, не предвещала особых хлопот. Самохин со счета сбился, сколько раз приходилось бывать ему в таких вот «засадах» по адресам, где могли появиться бежавшие заключенные. В городе-то еще смотря какие родственнички у зэка подвернутся, другие тюремщиков и на порог не пустят, а силой войти в квартиру и дожидаться там, не заявится ли беглец, прав у сотрудников колонии, работавших по розыску, не было. Другое дело в деревне! Там и в дом пригласят, и за стол посадят, и чарку поднесут, посетовав на непутевого, сбившегося с панталыку земляка, которого служилому люду приходится теперь ловить, мотаясь по бездорожью…
А потому Самохин после короткого раздумья оставил в кабинете приготовленный для таких внезапных отъездов «тревожный чемодан», бывший на самом деле раздутым, потерявшим форму портфелем, и, получив в ружейной комнате батальона закрепленный за ним табельный «Макаров», двинулся налегке. Даже запасной магазин к пистолету спрятал в сейф от греха подальше – не ровен час, затеряется где-нибудь, а стрельбу открывать из-за какого-то сопливого, «быковатого» зэка Самохин вовсе не собирался.
И вот теперь он брел впотьмах, шлепая по раскисшей грязи дурацкими ботинками, обутыми, как он боялся себе признаться, только из упрямства, наперекор жене, вместо тяжелых, но удобных в распутицу яловых сапог. А улица тянулась бесконечно, домики на ней измельчали, пошли все больше кособокие, в два оконца мазанки, штакетник сменили плетни, а кое-где просто выбеленные временем жерди. Собаки тоже поутихли, отстали, видимо, на этом конце села охранять им было особенно нечего.
Самохин подошел наугад к светящемуся одиноко окошечку какой-то халупки, не огороженной даже плетнем, и осторожно постучал костяшками озябших пальцев по мутноватому стеклу.
– И хтой-то? – спросил встревоженный голос невидимой из-за пестрой оконной занавески старушки.
– Из милиции! – не вдаваясь в тонкости структуры органов внутренних дел, чтоб не путать бабушку, представился майор. – Мне дом участкового найти надо. Не подскажете?
– Да рядышком он живет, напротив! – Занавеска откинулась, и показалось морщинистое лицо древней старушки, которая щурилась, пытаясь рассмотреть в темноте за окном неведомого собеседника. – А только нет его. В район давеча увезли. Бают, пендицит ему вырезают.
– Давно? – сердито, досадуя на себя, поинтересовался Самохин.
– Ась?
– Вырезают аппендицит давно? – переспросил майор.
– Да вчерась увезли, должно, вырезали уже, слава те Господи…
Самохин крякнул, сдвинув на лоб фуражку, почесал в затылке. Прокол! Днем позвонил в райотдел милиции, спросил, есть ли в этом селе участковый. Ответили, что есть. Но есть он, оказывается, по штату, а фактически находится в больнице, о чем начальство участкового то ли не знало, то ли запамятовало.
– Дуроломы хреновы! – ругнулся Самохин, но от бабушки не отстал: – А… – майор запнулся, вспоминая, как зовут родственницу Золотарева, – Клавдия Петровна Аникушина далеко живет?
– Клавдя-то? В конце улицы, там еще тополь высокий растет. Ишь, зачастили к ней гости-то! Племянник вот давеча пожаловал. Конешно, она поросенка свово зарезала, вот и потянулась родня из городу, за свининкой-то…
Самохин отошел от окна, достал волглую сигарету, раскурил, затянулся глубоко горьким от сырости дымком. «Вот тебе и дохлый адресок!» – подумал он обреченно, зная уже, что не кто иной, как Золотарев, пожаловал навестить престарелую тетушку, и майору предстоит сейчас решать: лезть самому и вязать беглого или метаться по ночному селу, разыскивая телефон, и вызывать из райцентра подмогу.
На мгновение ветер порвал невидимые тучи, выглянула щербатая луна, похожая на сверкнувшую фиксу в черном провале рта, блеснула жирно и склизко, осветив мокрые, окостеневшие горбыли забора, улицу, мертво-серебристую от луж, с траурной бахромой невытоптанной за лето пожухлой и примороженной травы у обочины.
Самохин пошарил за пазухой, достал пистолет, передернул затвор, вгоняя патрон в ствол, щелкнул предохранителем и опустил в правый карман плаща, пожалев мимолетно, что забыл вытряхнуть оттуда вечные табачные крошки, которые непременно налипнут на оружие. Взглянул на часы – двадцать три тридцать. По деревенским меркам – глубокая ночь. Швырнул окурок и, дождавшись, когда рубиновая точка, пшикнув, погасла на мокрой земле, зашагал решительно по чавкающей раскисшей тропинке к приметному, с высоким деревом в палисаднике, бревенчатому домику, в котором светились оба глядящие на улицу окошка. Осторожно ступая, майор стал обходить дом, огороженный ветхим, кое-где поваленным заборчиком, стараясь рассмотреть, что находится в глубине двора. Вот чернеет сарай с копной сена на крыше. Дальше, кажется, садик с несколькими деревцами, огород, прибранный к зиме и угадывающийся по темным квадратам вскопанной земли…
Убедившись, что во дворе нет собаки, Самохин решил для начала заглянуть в сарайчик, чтобы держать под контролем входную дверь дома. Тогда можно будет спокойно, в относительном тепле и уж без ветра и дождя, во всяком случае, дождаться утра и взять Золотарева тепленьким, в постели. Такие дела спозаранку проворачивать надо. Повязать парня, народ кликнуть… Ч-черт! Не взял наручники! «А, ладно, обойдемся подручными средствами…» – решил майор.
Правда, в таком исходе, как связывание, Самохин все-таки сомневался. Золотарев парень рослый, метр восемьдесят, вступать с ним в близкий контакт, крутить руки, рискованно. Здоровые нынче ребята пошли, чай, не на лебеде, не на жмыхе росли… Так что придется давить на психику, деморализовывать, чтобы и мыслей о сопротивлении не возникало…
«А вот он изловчится да и завалит меня!» – подумал вдруг майор, и странно было то, что испугался при этом не за жизнь свою, а за пистолет этот дурацкий, который может попасть в руки зэка. Утрата боевого оружия сама по себе, как говорится, чревата… Но потом, успокоившись, посетовал на излишнюю мнительность и действовать решил так, как задумал: забраться в сарайчик, посидеть, отдышавшись, а там… утро вечера мудреней.
Самохин вернулся к дому, осторожно открыл калитку, вошел во двор. В этот момент где-то поблизости звякнул металл. Майор мгновенно присел, слившись с непроглядной тенью забора. Дверь домика открылась, кто-то, нырнув под притолоку, вышел из сеней – высокий, сильный, заставивший скрипнуть под собой низкое крылечко.
«Вот тебе и адресок… – подумал Самохин. -Точно, Золотарев! Ишь, отъел морду в тюрьме – не свернешь… Сейчас как махнет огородами – не тот у меня возраст, чтобы через плетни скакать! А… шмальну вслед, а там как получится!» – решил Самохин, вынимая из кармана пистолет.
– Вовка! Чтоб не курил у меня на сеновале! – окликнул из дома встревоженный старушечий голос. – Тулуп-то взял? Ишь, что удумал – в сарае спать. Говорю, лягай в горнице!
– Я, баб Клав, по горницам наспался уже на всю жизнь. Не могу – стены давят. Да не волнуйся ты, все нормалек будет! – пообещал Золотарев и зашагал к сараю, волоча под мышкой что-то большое, темное – наверное, тулуп.
Самохин выждал, пока беглый заключенный скроется в ветхом строении, поднялся осторожно, распрямляя затекшие ноги. И как зэки умудряются так-то вот, на корточках, часами сидеть? Сердце опять ощутимо шевельнулось, лягушонком скакнуло под самое горло и шлепнулось, болезненно сжавшись.
«Ну-ну… – успокоил его майор и потер грудь сквозь плащ стиснутым в руке пистолетом, – не шали у меня. Вишь, оружие на боевом взводе!»
Потом, поразмышляв немного, Самохин решил, что с промокшими насквозь ботинками, на пронизывающем, ледянистом к ночи ветру, да еще со скачущим невпопад сердцем до утра в сарайчике, а уж тем более здесь, в тени плетня, ему ни за что не высидеть. Нащупав предохранитель пистолета, опустил его вниз, мягко придерживая большим пальцем, чтоб не щелкнул в тиши, взвел курок и шагнул решительно к дверце сарая. Войдя внутрь и оказавшись в непроглядной тьме, наткнулся вытянутыми руками на приставную лестницу. Посмотрел вверх. Где-то над головой шуршал сеном, устраиваясь на ночь, Золотарев. Сквозь кривые горбыли потолка было видно, как там вспыхнул и погас огонек. Племянник явно пренебрег добрым советом бабки и закурил…
Зная, что очень короткое время Золотарев будет ослеплен пламенем спички, Самохин, не давая ни себе, ни ему передыху, стал подниматься по скрипучей лесенке. «Черт, надо было хоть фуражку снять! – подосадовал на себя запоздало. – Сияю кокардой на весь чердак! Вот он меня сейчас тюкнет по кумполу чем-нибудь, и правильно сделает. Так мне, дураку, и надо…»
– Ты, баб Клав? – окликнул Золотарев сверху и хохотнул примирительно: – Все, не переживай, не курю больше…
Самохин, нащупав край лаза, рывком подтянулся, встал на колени и сразу прямо перед собой увидел ярко озаренное последней жадной затяжкой лицо заключенного. Сказал, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и властно:
– Привет, братан! Я майор Самохин. Если дернешься – пристрелю. Руки за голову, не вставай, повернись спиной ко мне.
Едва различимый во тьме, Золотарев зашуршал, забыл вытащить папиросу изо рта, повернулся неловко. Ориентируясь на огонек цигарки, майор, ступая по мягкому сену, шагнул к заключенному, ткнул его пистолетом в затылок, левой рукой ловко ощупал карманы телогрейки, брюк, выдернул из-за голенища правого сапога длинный тяжелый нож, не разглядывая, швырнул в сторону, приказал:
– Спускайся по лестнице, только без фокусов. Я с тобой в жмурки играть не собираюсь. Прострелю башку, если что не так, понял? – и, чтобы сбить с толку, крикнул: – Лейтенант! Принимай задержанного. Побежит – стреляй без предупреждения!
Схватив Золотарева за воротник телогрейки, толкнул к провалу лаза:
– Давай спускайся. Руки на затылке держи!
– Да как же я, – возмутился, приходя в себя от неожиданности, Золотарев, – обезьяна, что ли, в натуре, без рук по лестницам лазить!
– Будешь бакланить – кубарем полетишь с чердака этого… Вперед! – скомандовал Самохин и опять крикнул воображаемому помощнику, в котором так нуждался сейчас: – Емельянов! Принимай клиента!
Не дожидаясь, пока Золотарев заподозрит неладное в странной молчаливости подручных майора, Самохин почти силой впихнул заключенного в лаз и, придерживая за шиворот, понукал:
– Давай, давай, быстро! – и, не тратя времени, сразу начал спускаться следом, едва не наступая зэку на голову.
Золотарев, видимо, окончательно опомнился, матерился сквозь зубы, но шел послушно, держа руки над головой и нашаривая ногами ступеньки лестницы. Самохин, цепляясь каблуками, торопливо сползал за ним, а когда заключенный замешкался было, почувствовав твердый пол сарая, майор уперся стволом пистолета ему и спину:
– Живее шагай!
Оказавшись во дворе, где было заметно светлее, Самохин прикрикнул, повеселев:
– Ну а теперь веди меня к бабе Клаве чай пить!
После пережитой встряски сердце Самохина колотилось, трепыхалось так, что перехватывало дыхание, и майор открытым ртом хватал туманный воздух, стараясь не хрипеть громко.
Золотарев перед самым крыльцом притормозил вдруг, оглянулся растерянно:
– А где… Ну, бля, наколол, мент!.
Самохин изо всех сил ткнул его пистолетом промеж лопаток, просипел, свирепея:
– Ты, сучонок, если жить хочешь, делай, что говорят. Пошел в дом!
Ощущение удачи, недолгая воля, вскружившие голову молодому зэку, с появлением властного майора-тюремщика оставили беглеца, и Золотарев сник. Ствол пистолета давил в спину с железной уверенностью, и заключенному хватило гонору лишь на то, чтобы остервенело пнуть сапогом дверь.
– Господи! – почти мгновенно отозвался старушечий голос. – Тихо ты, оглашенный! С петель сорвешь! Аль поморозил сопли да в хату надумал вернуться?
Звякнула щеколда, дверь распахнулась. Из-за плеча Золотарева Самохин разглядел бабку – низенькую, в старой, неопределенно-серого цвета шерстяной кофте, длинной, колоколом юбке, в накинутом на плечи платке-«паутинке». Заметив постороннего в форме, старушка осеклась, попятилась:
– Проходите…
Самохин быстро сунул руку с пистолетом в карман, постарался растянуть сведенные холодом губы в улыбку и вроде шутливо толкнул плечом Золотарева:
– Чо руки-то задрал? Чать, не пленный! Входи, да не балуй. А вам, баб Клав, здрассьте… Извиняйте, что припозднились с гостеваньем-то. Ежели не возражаете, мы в горницу пройдем, потолкуем…
– Вам возразишь… – неприязненно сверкнула глазами старушка и, буркнув: – Ноги вытирайте, грязь-то какая на улице! – ушла, не оглядываясь, в дом.
За ней забухал сапогами племянник. Майор, едва не зацепившись рукавом за висящее в сенцах на стене большое цинковое корыто, замешкался было, пытаясь нащупать ногами половую тряпку, но не нашел и, постучав ботинками о половицы, заторопился следом.
Прошли и расселись в чисто прибранной, пустоватой по извечной деревенской бедности комнатке с беленой печкой в переднем углу, квадратным, накрытым скатеркой с вышивкой столом, массивным, старинной работы буфетом, перекочевавшим, возможно, в крестьянский дом из помещичьей усадьбы. За мутноватыми стеклянными створками угадывались стопки чистых тарелок и разнокалиберные граненые рюмки. Возле печки – высокая кровать с непременными никелированными шарами на металлических спинках, в правом углу – икона с лампадкой и множество неразличимых в тусклом свете единственной лампы под матерчатым абажуром фотографий в большой коричневой рамке.
«Черт знает, как так выходит, – подумалось вдруг некстати Самохину, – вроде работает народ, надрывается, а всю жизнь в одной телогрейке ходит, и накоплений – узелок на смерть в сундуке да сто рублей на сберкнижке, только похоронить и поминки справить…»
Золотарев сел на деревянный табурет у окна, Самохин пристроился за столом, осторожно положив на скатерку набухшую от дождя фуражку и с сожалением покосившись на мокрые пятна четких следов, оставленных им на светлом половичке у порога горницы.
– Присаживайтесь, мамаша, – предложил он, но бабка неожиданно встрепенулась и встала перед ним, подбоченясь:
– А ты кто такой, чтоб в моем дому командывать? Может, вначале документ предъявишь? По обличью видать – из лагеря…
– Лагерей, бабуля, у нас давно нет, – миролюбиво возразил ей Самохин. – Теперь колонии, исправительно-трудовые. Исправляем таких, как Вовка ваш, трудом и перевоспитываем…
– Ага… Я, значит, в колхозе всю жизнь, с малолетства, перевоспитываюсь… – ехидно прищурившись, подметила старушка, – так перевоспиталась, что разогнуться не могу. Теперь, значит, этого мальца очередь…
– Ну, малец-то ваш пока не шибко уработался, – решил окоротить оказавшуюся не в меру языкастой бабку майор. – Вон, с каргалинскую версту вымахал, а на хлеб себе зарабатывать честно так и не научился…
– За нечестное он сполна отсидел, – вступилась за племянника бабка. – По молодости с кем не бывает. У нас-то в колхозе мужики, что из судимых, самые грамотные. Их за спасибо вкалывать не заставишь. Все знают – и как наряд закрыть, и какие расценки…
– В том-то и дело, что Вовка ваш положенного не отсидел. Сбежал он.
– А мне сказал – отпустили досрочно… – подозрительно прищурилась на майора старушка.
– Отпустят они! – буркнул угрюмо Золотарев, глядя под ноги на расплывшийся развод грязи из-под тяжелых зэковских кирзачей.
– Конечно отпустим! – пообещал с воодушевлением Самохин. – Вот досидишь чуток, и по концу срока – мотай нa все четыре стороны.
– Мне чуток ваш – семь лет. Да три за побег. Начать да кончить! – вскинулся Золотарев.
– Не горячись, – показал глазами на правую руку в кармане плаща майор. – Как у нас говорят, раньше сядешь – раньше выйдешь!
– Не знаю, как там у вас, – вступилась бабка, – а я Вовку вот с таких годков знаю. Считай, до школы нянчила. Если бы мамаша его беспутная не забрала тогда был бы при мне. Работал, женился б, как все нормальные люди. Изба есть – вон, живи не хочу…
– Да ладно, баб Клав, – отмахнулся Золотарев, – у вас в колхозе тоже как в зоне. Хошь – сей, хошь – куй, получишь известно что. В тюрьме хоть кормят бесплатно.
– Они же, баб Клав, работать-то не привычные, – подражая Золотареву, в тон ему, брюзжа, заметил Самохин. – Другое дело – на халяву попить да пожрать всласть. Я вам по секрету скажу – они и в зоне не слишком-то урабатываются. Кто ящички из реечек сколачивает, кто тапочки, рукавицы шьет. Вашему механизатору или доярке такая сачковая работа и не приснится! Опять же, режим, сон, кормежка трехразовая. У вас, к примеру, в деревне врач есть?
– Откудова… Была фершал, да померла, старенькая совсем. А больше никто не едет…
– Вот! А там на тыщу зэков – пять врачей и медсестер десяток. Чуть кольнет – в санчасть бегут, лечатся… Так что и впрямь, лагерь пионерский…
– Тебе б, гражданин майор, там посидеть, – криво усмехнулся Золотарев.
– Я, парень, в нем уже четвертак отбыл. Вся жизнь в зоне прошла, за решеткой. Домой только спать хожу, и то не во всякую ночь… А уж ты, Золотарев, свой срок железно заслужил, тут ошибками правосудия не отмажешься…
Самохин удовлетворенно вздохнул, торжествующе оглядел все еще растерянного, не решившего до конца, что следует предпринять, Золотарева и смущенную неожиданным оборотом дела, появлением незнакомого майора, спором вот этим бабку. Радуясь, что все проходит пока относительно мирно, Самохин как мог тянул время, забалтывал собеседников, не давая им сосредоточиться, но до утра было еще так далеко!
– Щас вон сколько по радио да по телевизору говорят про ошибки-то, – не согласилась бабка, – я и сама видела, как людей при культуре личности Сталина ни за что хватали! У нас в колхозе перед войной один мужик зашел в сельпо водки купить, а ее не завезли. Он в сердцах и ляпнул, мол, эти, в Кремле которые, всю выжрали! Так спрятали мужика – до сих пор нет!
– А вы, Клавдия Петровна, с другой стороны рассудите, – веско поддержал разговор Самохин, – война приближалась, страна, напрягая все силы, готовилась к схватке с фашизмом. И правильно делала! Ведь еле-еле одолели, такая мощь на нас навалилась! Естественно, что в этот период от народа требовалось сплочение. А у вас в селе вдруг находится, уже простите за выражение, какой-то мудозвон, который из-за того, что ему похмелиться не дали, поносит советскую власть и правительство!
– Но не расстреливать же за это!
– А может, его не расстреливали. Таких-то болтунов, насколько мне известно, потом из лагерей пачками на фронт отправляли, – предположил майор.
– Или в побег ушел, и его чекисты кокнули… – заметил Золотарев, глядя на оттопыренный карман самохинского плаща.
– А ты не бегай! – сварливо парировал майор. – Отпустят – тогда топай, куда душе угодно. А конвой – он и есть конвой. Им, чекистам-то, за побег твой тоже достанется. Так что моли Бога, что я тебя взял. Если бы конвойные задержали – намяли бы ребра, чтоб другим неповадно было.
– Неужто бить будут? – всплеснула руками бабка.
– Не по-человечески… – угрюмо подтвердил Золотарев.
– Вот ведь что творят, а?! – изумилась старушка. – Покалечат парня ни за что ни про что…
Самохин пожал плечами:
– Ну… Вовка ваш тоже… тот еще, фрукт. Людей грабил, одного в живот пырнул. Тяжкие телесные повреждения. Хорошо, доктора спасли потерпевшего. Еще чуток – и стал бы Вовка убийцей. Так что семь лет он не за пустяки получил.
Бабка с укором глянула на племянника:
– Мне-то по-другому писал. Мол, напали хулиганы какие-то, защищался…
– Ага, – подтвердил ехидно Самохин, – студент консерватории на него напал, скрипкой по голове дербалызнул, а Вовка его – ножом в живот… Небось что-то в этом роде бабушке наплел? А, Золотарев? А может, это хорошо? Значит, осталась еще у тебя совесть, стыдно признаться, что со студента шапку снял и портфель вырвал. И пырнул его просто так, чтоб сопротивления не оказал.
– Так вышло, – не глядя на бабку, процедил сквозь зубы Золотарев, – не я его, так он бы меня, в натуре, положил. Он, может, карате знал! Они, говорят, одним ударом убивать могут!
– Если б он каратистом был, то, глядишь, вправил бы тебе мозги, чтоб ты за ум взялся, – уточнил Самохин.
– А на хрена мне ваш ум? – ощетинился Золотарев, – что вы все, умные такие, хорошего придумали? Бери больше – кидай дальше? Таскать – не перетаскать? А сами, значит, по консерваториям на скрипочках пиликать, да еще и нас, дураков, хаять – мол, рылом не вышли искусство понимать, пашите да сейте, в дерьме возитесь, пока мы тут на радость всему миру пиликаем…
– Кто ж тебе, дураку, мешал? Взял бы да тоже на скрипочке выучился играть. Или на виолончели…
– Я, кроме баяна да балалайки, ни одного инструмента живьем не видел, только в кино да по телевизору.
– Какие уж нам… виланчели! – вставила, поджав обиженно губы, бабка. – Я его в школу-то еле-еле собрала, чтоб все как у людей – и брючки новые, и рубашечка белая, и книжки с портфелем.
– А родители что ж? Вроде, не сирота, – поинтересовался майор.
Бабка, видно было, успокоилась окончательно, присела на низенькую скамейку возле печи, открыла дверцу, пошерудила там кочергой.
– Никак не прогорит, окаянная. Уж пора заслонку-то закрыть, весь жар в трубу, а она дымит и дымит… Видать, уголь такой. Так и угореть можно… Родители… Знамо, какие счас родители пошли. Нас-то у папы с мамой восьмеро было, так всех подняли. И революция, и голодуха, а все как-то перебивались. На скрипочках, конечно, не играли, а на балалайке даже я научилась. Частушки, «Светит месяц»… А эти, нонешние, вроде сыты – а все не в радость. Мать его, Верка, самая младшая из нас. Мы-то – кто на скотный двор, кто в кузню, а она уж при советской власти росла, в техникум. Выучилась на свою голову. Соплюхой еще была – целину покорять кинулась. А че ее покорять-то, в соседнем районе степь распахивали, так мало ей, в Казахстан умотала. Потом на какую-то стройку комсомольскую – то ли реку перегораживать, то ли дорогу железную строить. Допрыгалась, что ни мужа, ни семьи к тридцати годам. Родила неведомо от кого. Так нет, чтоб хвост прижать – мне дите подбросила. Мои-то выросли, трое сынов, разъехались кто куда, но все при деле. Дед, муж то есть, погиб, трактор перевернулся на горушке, так его и придавило. А тут Вовка – да пущай, думаю, растет, все веселей, к старости-то. Разве ж я тебя плохому-то учила? – обернулась бабка к понурившемуся племяннику.
Самохин достал из кармана пачку «Примы»:
– Курить-то можно у вас?
– Дымите, чего уж там.
– Вот, передайте сигаретку Вовке. А то я его «Беломор», когда карман проверял, кажись, выкинул…
Курили молча, пуская дым в потолок. Самохин морщился и украдкой потирал давящее нудно сердце, Золотарев затягивался жадно, так что слышно было, как потрескивала тлеющая сигарета в повисшей вдруг тишине.
– И все Верка шалопутная! – продолжила бабка задевшую ее больно тему. – Сама в городе пристроилась, на легких хлебах, и сына туда же. Думала, там манна с небес сыплется! С Петькой-то живут они, аль другого хахаля нашла?
– Да живут вроде… Весной на свиданку приезжали, – неохотно буркнул Золотарев.
– Во-о… Тоже тот еще захребетник! Здоровый мужчина, лет на десять младше Верки-то будет! Грузчиком в магазине работает, получает чуть больше, чем пенсия моя, да еще пьет на что-то! Разбаловала жизнь легкая народ, нет, чтоб как раньше – как потопаешь, так и полопаешь. Помню, в двадцать первом годе такая голодуха была – цельными деревнями вымирали. А ведь работали, хлеб сеяли, не то что нонче – баламутство одно. Теперь еще перестройку какую-то затеяли, все уши прожужжали. Одно недостроили, а уж перестраивать взялись! Тоже небось голодухой закончат!
– Я с голоду помирать не собираюсь! – упрямо шмыгнул носом Золотарев. – Возьму топор и добуду пропитание!
– Ох, Господи! – перекрестилась старушка. – Разве ж я тебя этому учила?
– А что, лучше, когда вы, как овцы, деревнями подыхали и даже не блеяли? Эти-то вон, – он кивнул на майора, – свою пайку всегда имеют…
– Если бы ты знал, какая у нас зарплата, – не болтал бы языком, – покачал головой Самохин.
Золотарев привстал, аккуратно прицелившись, бросил окурок в порожнее ведро из-под угля, покосился на вмиг насторожившегося майора, усмехнулся.
– Не боись, сижу пока, не хочу бабу Клаву расстраивать. Умеете вы, менты, на уши наезжать. Меня вот тоже все стыдили – красть, мол, грешно, и так далее… А сами сейчас кооперативов разных понаоткрывали, денежки лопатой гребут. И те, что нам по душе шаркали, воспитывали, первыми хапать кинулись. Так что нечего тут… заливать! Поймали, посадили – власть ваша, а насчет честности да совести – помолчали бы…
– Так это гласность да демократизация называется! – радостно поддакнул ему Самохин, – а в зонах – гуманизация…
– Вот-вот… – ухмыльнулся Золотарев, – еще немного, и демократы вас, коммуняк, скинут, придут к власти – так мы, майор, с тобой местами-то поменяемся!
– Хрен тебе! – весело возразил Самохин. – Такие, как ты, при любых властях сидеть будут. Ну а мы, естественно, охранять. Съезд-то по телевизору видел? Демократы эти – они ж интеллигенция, чистоплюи. А с вами, дураками, опять нам возиться придется…
В комнате вновь повисла тягостная тишина. Самохин взглянул на часы. Половина первого ночи, самое воровское время. До рассвета бесконечно далеко. Напряжение, вылившееся в балагурство майора, спало, чувство опасности притупилось, сменилось головной болью, пугающим трепетанием сердца, безмерной усталостью и сонливостью.
Баба Клава всхлипнула, утерла глаза кончиком «паутинки»:
– Ну наворотил ты, Вовка, делов. Что ж делать-то будем?
– А че делать? – отозвался Золотарев и кивнул на Самохина: – Сидеть буду, а гражданин майор меня охранять да перевоспитывать…
– Не расстраивайтесь, Клавдия Петровна, – грустно произнес Самохин, – не такие исправлялись. Ты, Вовка, хоть здесь-то не выпендривайся. Я ведь знаю, чего ты в побег ушел. Сам виноват. Намутил в зоне, с корешами поцапался, вот тебе и предъявили… претензии. Все в авторитеты лез! А какой ты, к черту, авторитет? Ни поддержки у тебя от блатных, ни подогрева с воли. Как был колхозником, так им и остался. Вот и отсидел бы свое мужиком, не рыпался никуда, глядишь – через годик на химию вышел или в колонию-поселение перевелся. Какая-никакая, а воля!
– И ты, майор, про колхозника заговорил, – криво усмехнулся Золотарев. – Погоди, узнаете вы у меня, суки, какой я колхозник!
– Не лайся при женщине, пацан! – вспылил Самохин. – За побег тебе срок добавят, пойдешь на строгий режим. А там волчары те еще, так что слушай меня и сопи носом. Если не будешь дурить, я тебе явку с повинной оформлю. Сделаем так: в побег ты ушел после того, как узнал, что тетушка любимая, которая тебя с детства воспитывала, заболела тяжело. С корешами перетрешь, пусть кто-нибудь подтвердит, – мол, земляк какой-то по этапу эту весточку передал. Вот ты в горячах и рванул. Так и на суде скажешь, там нынче к вашему брату подобрели, поверят. Надавишь на слезу… ну, в общем, не мне тебя учить. А я от себя добавлю, что ты сам сдался. Прибежал, увидел, что тетушка оклемалась вроде, и назад собрался, с повинной. Тут я подъехал, и ты меня встретил как родного. Простите, мол, гражданин начальник, нервишки не выдержали, очень уж бабу Клаву люблю, а теперь добровольно сдаюсь и желаю дальше честно досиживать. Усек?
Самохин тяжело встал, подошел к печи и бросил в поддувало давно потухший окурок, покосился на молчащего угрюмо Золотарева, поинтересовался, будто невзначай:
– А что, Клавдия Петровна, телефон-то в селе есть? Ну, «Скорую помощь» вызвать или машину пожарную…
– Да какая нам «Скорая помощь»! Не ездят они сюда, как хошь, так и добирайся. Телефон-то есть, на том краю села, в конторе. Только закрыта она, если Михалыча, бригадира с нашего отделения, разбудить…
– Надо бы разбудить, – стараясь говорить убедительно, предложил майор. – Дело у нас таким образом обстоит. Рассиживаться особо некогда, надо возвращаться. Времени с момента побега пока немного прошло. Я ж говорил, что за это не только зэков, но и нас, сотрудников, наказывают! Так что, если получится, попробуем вообще дело до суда не доводить и факт побега скроем. Бывает такое – спрячется зэк где-нибудь на производственном объекте, его и день ищут, и два. За это, конечно, по головке не погладят, но и не судят. Так что попытаюсь и Вовку таким образом отмазать. Но больно не надежный он у вас парень! И если я его сейчас поведу до конторы по темной улице, боюсь, что он опять от меня рванет. А я, сами понимаетe, человек служилый и обязан буду его подстрелить. А потому, Клавдия Петровна, у меня к вам просьба. Вы, как женщина сознательная и Вовке своему зла не желающая, должны сейчас в контору сходить и позвонить в районное отделение милиции. Так, мол, и так, в доме у меня племянник и майор из колонии, приезжайте немедленно, и объясните, как сюда добраться. Они в курсе дела, поймут, что к чему…
– Дак… как же? – засуетилась бабка. – Может, поужинаете сперва? У меня в чугунке картошка горячая,. сальца порежу…
– Иди, баб Клав, – неожиданно поддакнул майору Золотарев, – чего тянуть-то? Перед смертью не надышишься…
– Ну, до смерти тебе еще далеко, – подбодрил его Самохин, доставая «Приму», но тут же, охнув, схватился за грудь: – Ч-черт!
– Да ты никак хворый? – забеспокоилась старушка, углядев, как передернула лицо майора гримаса боли и невольного испуга из-за вмиг навалившейся слабости и беспомощности.
Пытаясь справиться с непослушным, игривым лягушонком, в которого опять превратилось его сердце, Самохин выдавил из себя, оправдываясь и бодрясь:
– Да уж… поистрепал нервы с такими вот… как Вовка твой… Моторчик-то и прихватывает…
– Счас я тебе каплей дам, от сердца. Хорошие капли, мне давеча доктор прописал, – как рукой сымет!
Старушка шустро полезла в стоящий у кровати шкафчик, достала темный пузырек.
– Вовка, – распорядилась она, – зачерпни кружку воды в сенцах! Счас… двадцать пять капель… как рукой сымет!
Золотарев вскочил, метнулся к выходу.
– К-куда? Сидеть… – выдохнул майор, но боль не отпускала, сдавила, перехватив горло, и оттого его никто не услышал.
Золотарев вернулся через минуту, не глядя на Самохина, поставил перед ним эмалированную кружку с водой.
– Ну, в натуре, везет! – ухмыльнулся он, усаживаясь на прежнее место. – Еще и мент припадочный попался! Смотри, майор, не отбрось копыта, а то мне за тебя – вышка!
– Прикуси язык, Вовка! – строго оборвала его баба Клава, внимательно следя за тем, как падают на дно граненой рюмки мутные капельки лекарства, потом плеснула туда из кружки воды, подала стопку майору: – Вот, глотни и водичкой запей, враз полегчает.
Стукнув зубами о край рюмки, Самохин выцедил настойку с противным больничным привкусом, отхлебнул из кружки ледяной воды, утер губы ладонью, пробормотал, смущаясь:
– Идите, Клавдия Петровна, пора нам. А то пришли, перебаламутили, грязи в дом натащили, теперь вот еще и лазарет устроили…
Неожиданно с улицы послышался нарастающий шум автомобиля. Чувствовалось, что машина мчится на всех газах, подвывая двигателем, елозя колесами по раскисшей дороге, вспарывая зеркала луж и разбрызгивая грязь. По окнам хлестнул свет фар. Автомобиль взревел у дома и встал. Хлопнули дверцы – одна, вторая…
– Кажись, за мной, – всматриваясь в темное окно, усмехнулся грустно Золотарев, никак на подмогу тебе, майор, чекисты пожаловали!
И действительно, скрипнула калитка, потом затопали на крыльце, чем-то в дверь бухнули так, что щеколда звякнула.
– Открывай!
– Господи… – перекрестилась бабка и бросилась в сенцы.
– Точно, чека! Ваши-то менты повежливее будут, все простите да извините… А в итоге один хрен! – ехидно глянул на майора Золотарев.
– Сядь-ка поближе ко мне, парень… – начал было Самохин, но договорить не успел.
В комнату, нагнувшись и едва не сбив с головы фуражку о дверной косяк, ввалился командир конвойного батальона подполковник Крымский. Следом, выставив перед собой ствол автомата, протиснулся солдат внутренних войск.
– А мы вовремя! – забасил Крымский, распахивая бушлат и отряхивая с него дождевые капли. – Молодец, майор! В одиночку такого быка повязал! Как этот пидор, не шибко ерепенился?
– Фильтруй базар, начальник, – бросил в ответ Золотарев, и Самохин видел, что зэк изо всех сил пытается храбриться, выглядеть наглым и независимым, но по лицу его уже расплылась мертвящая бледность, а губы предательски подрагивают.
Комбат, будто только сейчас заметив заключенного, повернулся к нему, шагнул, нависнув над уменьшившимся вдруг, застывшим в своей как бы вольной позе – нога на ногу – Золотаревым.
– Это кто тут у нас обидчивый такой? – вполголоса, вкрадчиво изумился комбат. – А, это ты, сучья морда? – И рявкнул неожиданно так, что вздрогнул даже Самохин: – Встать!
Золотарев попробовал опять усмехнуться, скривил губы, но одновременно втянул голову в плечи, закостенев в своей нелепой в окружении вооруженных людей позе.
– Расчувствовался на воле, – будто извиняясь за него, пояснил Самохину комбат, – придется напомнить, кто в этом доме хозяин…
Крымский коротким, но мощным ударом кулака сшиб заключенного с табурета и, отступив чуть назад, еще на лету, с размаху подцепил сапогом – под дых. Золотарев глухо ударился о стену, обмяк, сполз на пол, безвольно свесив голову. Из разбитых губ побежала алая струйка крови.
– Ой, ой! Что вы делаете! – заголосила, кинувшись к племяннику откуда-то из-за солдатской спины, бабка.
Крымский, оскалившись, скомандовал:
– Хасанов! Выкинь ее на хрен отсюда! – и обернулся к растерявшемуся от стремительности всего происходящего Самохину, сказал уже по-иному, почти весело: – Заждался, поди? А мы вот они! – и указал на Золотарева: – Ты его хорошо прошмонал?
– Да так, по верхам… – пробормотал Самохин, видя, как теснит, выталкивает автоматом всхлипывающую старушку в сени солдат.
Комбат присел перед заключенным, похлопал его ладонью по щеке:
– С ходу вырубился, слабак. Ну-ка, глянем, чем он тут затарился…
Подполковник принялся деловито выворачивать карманы зэка, балагуря при этом весело:
– Ты, майор, только уехал, как ваши опера кентов этого пса раскололи и нам наколку на адресок дали. Ну, я двух чекистов прихватил, и сюда. Пока дом нашли – полдеревни на уши поставил!
Самохин тяжело встал, подошел, склонился над Золотаревым, пощупал пульс.
– Здорово ты его приложил, комбат. Он в общем-то не дергался, так что можно… без этого…
– Да ни хрена ему не сделается, очухается. Это у вас тут мода с побегушниками возиться. А вот когда я в лесах служил – там их мы вообще живьем не брали. И любой зэк знал: ушел в побег – значит, считай себя уже на том свете… Хасанов, дай-ка наручники!
– Бабка! Тута стоять! – прикрикнул солдат на замершую с прижатыми в ужасе к лицу ладонями хозяйку и достал из кармана бушлата стальные наручники: – Пажалста, таварыщ палковник!
Комбат перевернул Золотарева, уложив на пол лицом вниз, задрал рукава стеганки и, заведя руки заключенного за спину, защелкнул браслеты не на запястьях, а высоко, у самых предплечий. Сталь глубоко впилась в кожу.
– Во, порядок! Теперь не вылезет. Давай закурим, майор. Хасанов! Позови Панасенко, – и пояснил Самохину: – Водитель мой, сержантюга! Я его под окнами оставил. Вдруг, думаю, этот козел сквозь стекло ломанется!
Вошел сержант – крепкий, расторопный, с армейским форсом низко сдвинутой пряжкой ремня, перетягивающего новенький бушлат.
– Тащите этого козла в машину! – распорядился комбат.
Солдаты, закинув автоматы за спину, подхватили Золотарева под руки, подняли, повели.
– Не пущу! – бросилась на грудь племянника бабка.
– А вы, гражданка, не противодействуйте! – обхватив за плечи тщедушную старушку, отстранил ее комбат. – За укрывательство беглого преступника мы и привлечь можем… Счас вот прикажу бойцам наручники на вас надеть, и в «воронок», – шутливо пригрозил Крымский.
– Вы… Вы нелюди… – всхлипнула старушка.
– Ага! А вы, значит, люди! – оскалился в улыбке комбат. – Понарожаете всяких уголовников, тварей, а потом про человечность визжите?! Хасанов! Прысни ей «черемухи» в нос, чтоб не мельтешила тут!
– Да ладно вам, – удрученно махнул рукой Самохин, – что вы в самом деле… сцепились… – и, не глядя в глаза, пообещал старушке: – Вы, баб Клав, через денек-другой, если хотите, приезжайте. Или напишите, я прослежу, чтобы Вовка вам ответил. Все нормально будет, не волнуйтесь. А то, что помяли чуток, – без этого не бывает. Сами ж говорили, что пороть его в детстве некому было. Теперь вот… наверстывает.
– Ладно, поехали! – приказал комбат, швыряя на пол окурок и вдавливая его каблуком сапога в светлый половичок. Золотарев уже очнулся и водил по сторонам снулыми, равнодушными ко всему глазами.
Самохина покоробила жестокость, с которой обошелся с Золотаревым конвой. Но одновременно майор испытывал невероятное облегчение. Теперь, когда все так разрешилось, с него спала ответственность за происходящее. Ну а конвой… «Чекисты» во все времена не жаловали побегушников, и Золотарев отделался еще относительно легко. Самохин знал немало случаев, когда при задержании беглых зэков били так, что оставляли калеками на всю жизнь, вымещая на них злобу за грозящие по службе неприятности, нервотрепку, бессонные ночи, долгие поиски, засады… Майора смущало то, что в этот раз такое произошло на глазах у родственницы заключенного. «Чекисты» бесцеремонно и бесстыдно приоткрыли на мгновение для старой колхозницы затемненное доселе окошко в тот мир, в который неискушенному человеку заглядывать не следует. «Так бывает в морге, – думал Самохин, – когда врач производит вскрытие умершего. Все буднично, законно и необходимо, но видеть это родственникам покойного нельзя…»
Заляпанный грязью по самую брезентовую крышу «уазик» комбата приткнулся возле калитки.
– Панасенко, заводи! – приказал Крымский. – Ты, майор, и Хасанов – на заднее сиденье. Жулика – в середину. Грузи!
Неуклюже, с закованными за спиной руками, Золотарев протиснулся в машину. Зажатый с двух сторон Самохиным и «чекистом», он застыл, низко опустив голову. Водитель, пристроив автомат где-то у дверцы, завел двигатель.
– Оружие на предохранитель поставили? – ворчливо осведомился комбат.
– А мы и не снимали! – весело отозвался Панасенко.
– Во, бойцы хреновы! – беззлобно укорил Крымский. – А если б жулик в окно сиганул?
– Та я б его, товарищ подполковник, на штык принял! – не растерялся сержант.
Пошарив рукой под светящейся в полумраке приборной доской, водитель включил радиоприемник. Однообразные, назойливые эстрадные ритмы, которые Самохин терпеть не мог, заколотили, зазвенели, кажется, прямо в мозгу.
– Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал! – игриво, стараясь перекричать шум, продекламировал комбат. – Слышь, Золотарев? Ты как там, живой? Глянь, с каким торжеством в тюрьму возвращаешься! И почетный караул тебе, и оркестр! Дави железку, Панасенко! Поехали!
Подвывая натужно, «уазик» помчался по улице, ухая с размаху в глубокие лужи, кренясь, как корабль в штормовом море, и мутные брызги били в лобовое стекло, размазывались грязно мечущимися суетливо «дворниками», а зачастивший вдруг дождь торопливо смывал мазню, делая стекло прозрачным, но тут подворачивалась очередная лужа, окатывала машину по самую крышу, и все повторялось.
– А я, слышь, майор, до тебя еще успел в райцентр вскочить! – сквозь грохот музыки и вой двигателя кричал Крымский. – Там вечером мои орлы всех ментов местных перебаламутили. Представляешь? Я трех прапоров на развилке дороги у села Тыждысай поставил. Думаю, надо эту глухую трассу блокпостом перекрыть, а то уйдет жулик в Казахстан – ищи его потом по кошарам… Ну, полый день простояли – ни одной машины. А уж как вечереть стало – прет какой-то колхозник на ЗИЛе. Прапора – балбесы этакие, на дорогу выскочили и давай руками махать – стой, мол! А оделись как бичи: кто в бушлате драном, кто в тулупе, холодно же! Водитель с перепугу – объехал их, да по газам. А прапорщик Туровец – мудила тот еще – пистолет достал и давай вслед палить. Я, говорит, по колесам стрелял. Какой хрен по колесам, когда в одном стекле кабины две пулевые пробоины! Ну, водила примчался в деревню ни жив ни мертв. Позвонил в район, в милицию. Так мол и так, банда какая-то на дороге напала. Менты переполошились, стали группу захвата снаряжать, бронежилеты напялили, автоматы похватали. Насобирали войско и уж совсем было настроились прапоров моих мочить, да тут кто-то сообразил, наконец. Вспомнили, что зэк убежал и что внутренние войска дороги блокируют. Вышли на меня, разобрались…
– И что? – поддерживая разговор, вяло поинтересовался Самохин.
– Да что?! Морду набил Туровцу, пистолет отобрал. И блокпост их снимать не буду. Пусть всю ночь на дороге колотятся, если мозгов нет! Чекисты, мать их! Ни украсть, ни покараулить…
Самохин, не слишком прислушиваясь к словам комбата, сонно и равнодушно смотрел в темное боковое окно, то и дело тычась правым плечом в сидящего рядом Золотарева. По тому, как захрустел, защелкал по днищу автомобиля гравий, майор угадал, что выехали за околицу, на грейдер. «Уазик» прибавил скорость, тонко засвистел у самого уха пробившийся в теплое нутро машины сквозь щель в дверце ветерок, и Самохин подставил под эту ледянистую струйку разгоряченный лоб, омыл ею тяжелые, слипшиеся в навалившейся дреме веки. И удивился вдруг про себя, как мало порой нужно человеку, чтобы, ощутив уют и покой, подремывать расслабленно в темноте и тепле рядом с только что повязанным заключенным, с автоматчиками, оружие которых хоть и поставлено на предохранитель, но в тускло блестящем, щедро промасленном казеннике ствола покоится до поры тяжелый золотистый патрон…
– Майор! Подъем! Кончай ночевать, – услышал вдруг Самохин и открыл глаза. Он, видимо, задремал все-таки и теперь чувствовал себя немного ошарашенным, но посвежевшим и отдохнувшим. Да и головная боль отпустила наконец, сердце притихло, и майор, как всякий нормальный человек, не ощущал его вовсе.
– Ну и любите вы, «кумовья», поспать! – веселился комбат. – Если бы не мои «чекисты», у вас бы все жулики давно разбежались. Панасенко! Притормози у тех вон кустиков. Не видишь, что ли? Радиатор кипит!
За окном приметно светало. Небо над горизонтом побелело и напоминало сырую, плохо выжатую гигантскую простыню, накинутую на кроны виднеющейся впереди лесопосадки.
– Километров шестьдесят по такой дороге отмахали, – объяснил обстановку комбат, – все кишки вытрясло, спину не могу разогнуть… Выходи, разомнемся чуток. Торопиться некуда, через час дома будем.
Крымский первым ловко, несмотря на свой высокий рост, выбрался из машины и, отойдя на несколько шагов, отвернувшись, застыл у придорожных кустов.
– Товарищ подполковник, а жулика выводить? – поинтересовался сержант.
– Тащи сюда, пусть оправится. Небось натерпелся со стpaxy, – добродушно разрешил комбат.
– А штаны ему кто снимать будет, я, что ли? – обиженно спросил водитель.
– Нет, я, сержант Панасенко! – рявкнул, не оборачиваясь, Крымский.
– А как же… Придется наручники расстегнуть, – канючил сержант.
– Хасанов, вытащи зэка, сними с него наручники и пристегни одной рукой вон к той скобе, – комбат указал куда-то на заляпанный грязью задок «уазика», – пусть дует под колесо!
– Ну да… а мне потом это колесо менять, руками за него браться! – возмутился водитель.
– Тогда снимай с его штаны! – усмехнулся, застегивая ширинку, комбат.
– Ладно, вылазь из машины, – приказал Панасенко Золотареву. – Хасанов, где у тебя ключи от наручников?
– Стой, твою мать! – вмешался комбат. – Ну куда ты, Хасанов, черт нерусский, с оружием к зэку лезешь! Отдай автомат Панасенко! Во… Теперь прищелкни его вот сюда… Ну-ка? – Подойдя к Золотареву, Крымский проверил надежность наручников и скобы, за которую был пристегнут стальной браслет. – Нормально… Теперь, если побежит, так вместе с машиной, – удовлетворенно заявил он Самохину. – Давай, майор, перекусим, а то жрать хочется – спасу нет! Панасенко! Тащи сюда свою заначку.
Расторопный водитель откинул переднее сиденье, вытащил из углубления под ним объемистый сверток.
– Куда класть-то, товарищ подполковник?
– Давай сюда, на капот. Стакан есть?
Сержант развернул промасленную бумагу, в которой оказались уже напластанные шматки густо посоленного, розоватого на разрезе сала, очищенная крупная луковица, буханка серого солдатского хлеба и бутылка пшеничной водки.
– А тушенку притырил? Ну до чего ты прижимистый хохол! Не жмись, тащи сюда. Дай-ка штык-нож, хлеба нарежу. Да стакан-то протри, он же у тебя в пыли весь! Ну, бестолочь…
Крымский указал Самохину на импровизированный стол, сооруженный на горячем еще, с подсохшей грязью капоте «уазика».
– Присоединяйся, майор. Бойцы, налетай! Ты, Хасанов, сало-то ешь? Правильно, молодец, солдата Аллах простит. Ты ж не для удовольствия, как Панасенко, свинину трескаешь, а для поддержания боеспособности! Водки вам, салабонам, не положено, ну а мы с майором врежем по стаканчику!
Комбат ловко сорвал зубами пробку из серебристой фольги, сплюнул ее в сторону, недрогнувшей рукой налил тяжелой, как ртуть, водки в стакан.
– Давай, майор, заслужил. Я тебя за ликвидацию побега к нагрудному знаку представлю! «За отличную службу в МВД» называется. Красивый такой, там щит и меч изображены.
Самохин взял стакан, кивнул подполковнику, солдатам, – мол, за ваше здоровье, и выпил одним глотком, зажмурившись и суетливо нашаривая хлеб на закуску. Потом, прихватив сала и толстое кольцо луковицы, принялся жевать, морщась от водочной горечи.
– Хорошая водочка, из Москвы! – похвалился комбат, наливая себе. – Экспортный вариант! У меня боец один из столицы родом, хороший чекист. Я ему отпуск дал, так он этой водки приволок – ящик, не меньше. Ешь, Хасанов, ешь, не стесняйся, глянь, какой ты дохлый! Вот, Панасенко, хохол, такой здоровенный, на сале вырос. А дома у тебя свинину едят? – поинтересовался вдруг Крымский. За разговором он как-то незаметно выпил свою порцию водки и теперь одной рукой отправлял кусок хлеба с салом себе в рот, другой заботливо подсовывал бутерброд вконец смутившемуся солдату.
– У нас в Чечне, товарищ полковник, свиней не держат.
– А чего ж вы едите? – весело изумился Крымский.
– Барана едим, этот… козу едим, птица разный… гусь, индюшка… Курица еще, тоже едим…
– А ты чего молчаливый такой, майор? – перекинулся подполковник на Самохина. – Побег ликвидировали, жулика стреножили, так что нормально все будет! Давай еще по одной! Чего грустить-то?
– Да так… Сердце прихватило в самый неподходящий момент. Видать, отслужил свое…
– Сколько выслуги-то намотал?
– Четвертак разменял. У зэков теперь и сроков таких нет…
– А я пятнашку, если с училищем считать. Из них десять лет в лесах. Печора, Мордовия… Не приходилось в лесных колониях служить? Здесь, у вас, конечно, тоже не курорт, а там… Зона и тайга – на сотни верст ни души. Одна железная дорога узкоколейная. И у каждого сотрудника вместо личного автомобиля – дрезина. Поставил на рельсы – и чешешь километров за двести, чтобы пару бутылок водки купить. Во жизнь! Ну, правда, грибы там, ягоды разные, охота… Жить можно! Я сам-то с юга, у меня и фамилия подходящая – Крымский. А там, где тепло, климат хороший, люди кучкуются друг на друге, толпой живут. А в тайге, да и здесь, в степи, – простор!
– Есть где за каждым беглым зэком гоняться, – чтобы поддержать разговор, поддакнул Самохин.
– Я ж говорю, зэки там – звери, строгий да особый режим, тигры полосатые, не то, что эти овцы, – подполковник пренебрежительно махнул рукой в сторону прикованного к машине Золотарева, – работают в лесу, охрана слабая, потому и закон – побегушников живьем не брать. У меня, между прочим, две души на боевом счету. Обоих за раз завалил. Они, козлы, на лесоповале конвоира грохнули, забрали автомат и в лес ушли. Целый месяц мы их в тайге отлавливали. Сутками не спамши, не жрамши, пообморозились. А потом прищучили их километров за триста от зоны возле одной деревушки, куда они подхарчиться забрели. Обложили, как волков. Они было перестрелку затеяли, да где там! В армии-то не служили, урки, палили, как в белый свет, патроны все с перепугу расшмаляли. Ну я и кричу: «Выходи, братва, руки в гору, жизнь гарантирую!». Они вылезли, бредут по пояс в снегу. А я навстречу – с «калашом». Как дал с пятидесяти шагов – не поверишь, жуликов пулями в воздухе подбросило! Насчет гарантии жизней я пошутил, конечно. Закон есть закон… Давай еще по одной!
Совсем рассвело. Степная дорога оставалась пустынной, только холодный ветер гнал низко над землей тяжелые дымные тучи, шевелил пучки соломы на распаханном, начинавшемся сразу за обочиной, поле, шумел верхушками деревьев отдаленной, голой уже почти, лесополосы.
Самохин поежился зябко в непросохшем плаще, поднял воротник, нахлобучил покрепче фуражку. Солдаты, застыв на ветру в кургузых бушлатах, забрались в машину, ковыряли штык-ножом банку с тушеной говядиной. Пристегнутый наручниками Золотарев присел на корточки у заднего колеса, безучастно смотрел в небо, возможно слушая краем уха рассказ комбата. Только Крымский, казалось, вовсе не обращал внимания на промозглый ветер, балагурил, хмельно размахивал руками и полами расстегнутого бушлата, разгорячась, даже рванул верхнюю пуговицу полевого кителя, обнажив мощную жилистую шею.
– Р-романтичная погодка! – повел он рукой вокруг, обращаясь к Самохину. – Люблю, когда буря, шквал какой-нибудь. Здесь, в ваших краях, бураны обожаю! Заносит все к чертовой матери, живешь, как на острове… Эй, Панасенко! Быстро ко мне! – позвал вдруг подполковник и протянул сержанту хлеб, сало. – На, отдай жулику. Эй, ты, как там тебя… Золотарев! Жрать будешь?
Заключенный помотал отрицательно головой.
– Ты что, в натуре, как пленный партизан? Дают – бери, бьют – беги. Мне на твою гордость начхать, просто задержанных кормить положено. Правильно, товарищ майор? – обернулся к Самохину комбат.
– Давай, Золотарев, – поддакнул продрогший Самохин, – жуй быстрей, да поедем. В камере и то теплее, чем здесь, хоть ветра нет.
Сержант подошел к заключенному, протянул еду:
– На, лопай…
Золотарев вдруг резко вскочил, ударил обеими руками «чекиста» в лицо, сбил с ног и, перепрыгнув через обалдевшего от неожиданности бойца, скатился с дороги, помчался на пашню, в сторону лесопосадки.
– Отстегнулся, гад… – пробормотал Панасенко, изумленно таращась вслед, потом шустро поднялся, бросился к сиротливо болтающимся браслетам наручников. – Открыл, товарищ подполковник! Вот, проволока в замке застряла. Ну, зэчья морда! Щас, щас я его поймаю! Хасанов, за мной! – И сержант скакнул с обочины.
– Стоять! – оскалился комбат. – Хасанов, автомат!
– Да подожди ты, – попытался урезонить Крымского Самохин, – чекисты его вмиг догонят! Куда он в открытом поле денется?
– Здесь я командую, майор! Не путайся под ногами. Комбат передернул затвор, вскинул автомат, прижал к плечу.
– Ну, держи, сучонок… От меня два раза не бегают… – свистящим шепотом сказал подполковник, ища в прорезь прицела фигуру беглеца.
Золотарев, рванувший изо всех сил, через два десятка шагов увяз в раскисшей от многодневных дождей пашне. Он почти брел уже, тяжело, как в замедленной киносъемке, переставляя ноги с налипшими на сапоги пудовыми комьями грязи. Земля, черная, жирная, будто притягивала его невидимыми магнитными полюсами вдесятеро сильнее обычного, не отпускала, засасывая. Золотарев, упрямо склонившись вперед, шагал, с чавканьем выдирая кирзачи из этой земли, к чахлым деревцам лесопосадки. Облетевшие, лишь кое-где окрапленные багряно-желтыми листьями, деревья эти не могли укрыть, спрятать его, и оттого отчаянный побег был особенно нелеп в своей безнадежности.
Звонко, оглушая, стрекотнул автомат. Горячая гильза больно ужалила в щеку Самохина. До беглеца было метров тридцать, и майор ясно увидел, как незримые пули стегнули Золотарева по спине, выбив из телогрейки белые комки ваты, толкнули, словно подгоняя, вперед, но увязшие в пашне ноги не смогли сделать последнего шага. Золотарев, надломившись, упал, став невидимым вдруг и слившись с раздавшейся под ним податливо мягкой землей.
– Готов! – процедил сквозь зубы комбат, забрасывая привычным движением автомат за спину. – Видит Бог – не хотел я… Напрасно старушка ждет сына домой… – затянул он вдруг.
– Шлюха у него мать, а не старушка, – зачем-то уточнил Самохин.
– Эх, бойцы, раззявы, – обрушился на солдат Крымский, – следующий раз я, Панасенко, зэка наручниками за яйца твои пристегну! Вперед на пашню! Тащите жмурика сюда. У меня раненых не бывает… – И, обернувшись к Самохину, сказал: – Все, майор, управились. Разлей, там в бутылке, кажись, еще осталось чуток…