Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)

Филиппов Александр

Изолятор

Повесть

 

 

1

Пятиэтажное здание областного управления внутренних дел приметно отличалось от окружающих построек старой части города, возведенных в конце прошлого века. По задумке архитектора, а возможно, благодаря смекалке нынешних строителей, норовящих сделать все побыстрее да подешевле, с облицовкой фасада главного милицейского дома не мудрили, а оштукатурили так, как принято в тюремных камерах, покрыв стены грубыми цементными нашлепками – «под шубу».

При этом управлению неожиданно повезло. Вопреки традиционной тюремной отделке здание смотрелось величественно, а серая цементная шероховатость рождала ощущение скалистой незыблемости стен. Так и должна была выглядеть отечественная правоохранительная система – тяжело, строго, несокрушимо…

Вот какие мысли вызвал вид родного управления у старшего оперуполномоченного исправительно-трудовой колонии строгого режима майора Самохина. Прежде чем подняться по гранитному крыльцу к затейливым двустворчатым дверям, он остановился отдышаться от ранней, навалившейся в конце мая всерьез, по-летнему жары и укрылся в жиденькой тени молодых тополей, стороживших по обе стороны парадный вход. Майор закурил, стремясь не попадаться на глаза местному начальству, то и дело снующему по ступеням. Хотя всех этих шустрых, удивительно целеустремленных и удачливых в службе управленцев Самохину опасаться не следовало. По крайней мере, сегодня. Потому что его, колонийского опера, ни с того ни с сего затребовал к себе сам начальник УВД, генерал-майор милиции Дымов.

Майор терялся в догадках, пытаясь понять, чем привлек внимание столь недостижимо высокой для рядового тюремщика особы. Хотя некоторые подозрения все же имелись. Когда-то, в незапамятные времена, генерал Дымов был просто Генкой, малолеткой, проживавшим с родителями по соседству от дома Самохиных. В ту пору степенный четырнадцатилетний Вовка Самохин по кличке Пузырь, пристроенный вдовой-матерью в ученики к инвалиду-кустарю, шившему на продажу тапочки, считал себя вполне взрослым самостоятельным человеком. Не таясь, смолил папиросы «Север», учился среди взрослых парней в вечерней школе рабочей молодежи и не слишком обращал внимание на малышню, которая во множестве расплодилась в послевоенное время, с возвращением оголодавших в окопах по женской ласке отцов.

Осталось в памяти, как однажды на пыльной окраинной улице повстречался ему этот Генка Дымов, шестилетний карапуз, кативший по ухабам проезжей дороги велосипедное колесо. Был Генка толстым на удивление по скудным для желудков большинства временам, невероятно важным, будто не колесо дребезжащее, примастряченное к палке, толкал перед собой, перепрыгивая через мутные помойные лужи, а восседал за рулем новенькой «Победы».

Отшвырнув замусоленный «бычок» папиросы, Самохин лениво, не опасаясь ослушания, поманил пальцем возмутительно надменного пацана. И когда тот покорно приблизился, вмазал ему в лоб особый, ошеломляющий, как называли у них на окраине, «заводной» щелбан. Генка заверещал и, волоча за собой драгоценное колесо, помчался в свой двор – жаловаться матери.

И вот сейчас, едва ли не сорок лет спустя, Самохин вздыхал обреченно, вспоминая давний эпизод, и гадал, признает ли бравый генерал в седом, грузном майоре тогдашнего обидчика…

Дымов заступил «на хозяйство» недавно, сменив ушедшего на пенсию прежнего начальника управления. Тот был выходцем из партийных структур, до перехода в органы внутренних дел курировал в обкоме коммунальную сферу области и заметного следа в памяти сотрудников не оставил. Никакого понятия об оперативной работе он не имел и запомнился лишь участившимися при нем политинформациями, доводящими следователей и сыскарей до сонного одурения, да пристальным вниманием к длине волос и своевременной стрижке мужчин-сотрудников, а еще запретом на курение в служебных кабинетах и множеством сияющих чистотой плевательниц на всех этажах, в чем, несомненно, сказывалось его коммунальное прошлое.

То было время, когда опера-«урки» со смеху покатывались, увидев на экранах очередного кинофильма «про милицию» мудрого генерала, разрабатывающего с подчиненными хитроумную операцию по изобличению и задержанию опасных преступников. Бывшие партийные боссы, нацепив под старость милицейские погоны с полковничьими и генеральскими звездами, успешнее всего умели руководить строительством персональных дач и бань с только входящими тогда в моду саунами, гневно потрясая при этом перед сотрудниками сводками происшествий и преступлений за сутки да брошюрками с постановлениями ЦК об искоренении преступности. Так что плевательницы в коридорах УВД для задерганных ментов действительно оказывались не лишними.

Насколько успел узнать Самохин, генерал Дымов был не из таких. Волна «перестройки» вынесла его из начальников одного из райотделов милиции на должность заместителя начальника УВД по уголовному розыску, а чуть позже, после успешного раскрытия нескольких громких преступлений, Дымов возглавил областное управление внутренних дел, сменив ушедшего в отставку последнего из череды банно-прачечных генералов. Прежние начальники УВД посещали подведомственные им исправительно-трудовые учреждения не чаще одного раза в десять лет, в жилзону и режимные корпуса никогда не входили, видели зэков только издалека и в основном интересовались производственным планом.

Дымов примчался на черной генеральской «Волге» через пару недель после своего назначения, прошел во всей жилой зоне, побывал в штрафном изоляторе и помещениях камерного типа, поздоровался с несколькими зэками, которых когда-то «брал» сам, а в конце краткого совещания, проведенного в колонийском штабе, предложил сотрудникам побывать у него на приеме по личным вопросам, поделиться соображениями по совершенствованию тюремного ремесла и перевоспитанию осужденных. На что начальник колонии, подполковник Дмитриев, украдкой показал своим подчиненным здоровенный кулак, и желающих пошептаться наедине с генералом так и не нашлось…

Прячась за бледно-зеленым топольком-акселератом, Самохин докурил сигарету и, одернув китель, решительно зашагал на прием к Дымову. Кабинет генерала располагался на третьем этаже. Предъявив дежурившей в вестибюле дородной милиционерше служебное удостоверение, майор, побоявшись связываться с лифтом, – кто ее знает, эту технику, застрянешь еще, ори потом как дурак на всю «управу», – стал не спеша подниматься по лестнице. Красная ковровая дорожка, торжественная малолюдность чистого, ухоженного учреждения, так не похожего на гремящие коваными сапогами прапоров колонийский штаб и вахту, где пол для крепости выстилали скользким листовым железом, смущали майора. Попадавшиеся навстречу сотрудники – все с папочками под мышкой, бумагами в руках – сновали быстро и совершенно бесшумно, напоминая активные, но недокучливые привидения.

Самохин вспомнил вдруг, что здание управления построили лет десять назад заключенные, не испытывавшие перед этим объектом ни малейшего трепета. И еще года два спустя местная хозяйственная служба время от времени обнаруживала сюрпризы, оставленные ненавистным ментам подневольными строителями. Где-то к батарее центрального отопления вместо трубы приварили и закрасили внешне не отличимый лом. В канализационной системе соорудили секретные заглушки, из-за чего туалеты и подвал периодически заливало нечистотами. В роскошном кабинете одного из замов начальника УВД несколько месяцев после новоселья держался неистребимый запах падали. Пришлось расковырять полы и стены, прежде чем обнаружилась потайная ниша с коварно замурованной зэками дохлой кошкой.

Оглядываясь вокруг, Самохин заметил, что из холлов между этажами исчезли огромные, в тяжелых золоченых рамах картины. На этих полотнах строгие, затянутые в портупею милиционеры с одинаковыми квадратными лицами, присягая, целовали красные знамена, чего в органах внутренних дел, в отличие от армии, никогда не делали, переводили, трогательно держа за руку, детишек через улицы или шагали куда-то целеустремленно в сопровождении подобострастно семенящих рядом народных дружинников.

Странно, но исчезновение клонированных изображений милиционеров со стен УВД, над которыми, бывая здесь, он всякий раз подхихикивал, расстроило майора. Исчез еще один привычный штришок окружающей действительности, и то, что теперь шло на смену, проступало пока едва различимыми контурами нынешнего бытия, тревожило. Словно милиция становилась другой, и ей не нужны уже ни знамена, ни народные дружины, и за руку водить она никого больше не собирается… Вот и генерал ни с того ни с сего вызывает. Возьмет да и перевесит старого служаку, как надоевшие картины в золоченых багетах, куда-нибудь с глаз долой, в запасники каптенармуса…

Слегка запыхавшись, Самохин поднялся на третий этаж и, следуя заботливому указателю на табличке с надписью «Приемная», пошел по сумрачному, без окон, коридору. Кабинет генерала находился в самом конце и угадывался по массивным двустворчатым дверям. Поправив фуражку и проведя пальцами по пуговицам кителя – все ли застегнуты? – майор толкнул дверь. Створки распахнулись мягко, невесомо для своих размеров и толщины. В лицо повеяло прохладой от сонно гудящих кондиционеров. Самохин шагнул в просторную приемную, где из-за тяжелых портьер на окнах, отсекающих майскую жару, царил приятный для глаз успокаивающий полумрак. На мягких, покрытых витиеватой резьбой стульях чинно восседали два милицейских полковника с непременными папками для бумаг. У входа непосредственно в кабинет начальника УВД, за канцелярским столом в окружении множества телефонов и последнего достижения электроники – компьютера, царствовал секретарь.

Самохину понравилось, что это был именно секретарь, мужчина пожилой, одетый «по гражданке» в легкий светлый костюм, а не смазливая девица, каких любило разводить в приемных прежнее руководство.

Секретарь оторвался от бумаг, сдвинул очки на лоб и с легким недоумением уставился на майора. Самохин чувствовал, что, войдя сюда, пересек незримую границу, оказался, как принято выражаться в подобном учреждении, «не на своем уровне».

– Слушаю вас, товарищ майор, – вполголоса, холодно произнес секретарь.

– Да я… – замялся Самохин. – Здравствуйте! Меня к одиннадцати часам приглашали, сегодня.

– А-а… – вспомнив, оживился секретарь. Он открыл журнал, провел пальцем по странице. – Вот… Самохин Владимир Андреевич… майор внутренней службы… старший оперуполномоченный ИТК номер десять… Ждем, ждем!

Краем глаза Самохин заметил, что милицейские полковники, смотревшие до того настороженно-сердито, враз повеселели и тоже изобразили приветливое удивление. Мол, как же так? Заждались уже, а вас, товарищ майор, все нет и нет…

– Присаживайтесь, Владимир Андреевич; – указал на свободный стул секретарь, – Геннадий Иванович освободится через минуту-другую и примет вас. Товарищ майор по неотложному делу, – сообщил секретарь полковникам, и те закивали согласно и озабоченно: понимаем, мол, какие же еще могут быть дела, естественно, неотложные…

Самохин присел на краешек стула, снял и уложил на колени фуражку, торопливо пригладил седые, влажные от пота волосы. Он по-прежнему чувствовал себя скованно от непривычного, вежливо-обходительного обращения, от соседства полковников, которые не иначе как на «Волгах» с мигалками мчались на прием к генералу, боялись опоздать, а теперь вынуждены пропускать вперед неизвестного колонийского майора.

Самохину представилось вдруг, что он служит здесь, в управлении, снует по коврам с легкой папочкой под мышкой, угодливо улыбаясь при встрече таким вот полковникам, а те иногда, под хорошее настроение, хлопают его по плечу, по-свойски угощают сигаретами, и от мыслей этих у Самохина свело судорогой пересохшие губы, а на лице и впрямь появилось что-то вроде вымученной, кривой ухмылки.

Вздрогнув, майор встал и решительно прошел в дальний конец приемной, где на приставном столике стоял тонкостенный графин с водой. Налил до половины стакан и большими глотками, едва не поперхнувшись, выпил. Потом остановился у большого, в человеческий рост, зеркала, вгляделся внимательно в свою грубую, покрасневшую от степного ветра и солнца физиономию, достал расческу, тщательно уложил редкие пегие волосы, шумно дунул на зубчики гребешка, спрятал в карман. Подошел к трехногой никелированной вешалке и пристроил неказистую, видавшую виды защитного цвета фуражку рядом с щеголеватыми, сшитыми по спецзаказу полковничьими. Вернувшись на место, сел уже по-иному, вольготно закинув ногу на ногу и покачивая носком запыленного коричневого ботинка.

– Жарко, – сказал он секретарю.

– Палит как в пекле! – охотно подхватил тот.– Ранняя нынче весна. Говорят, прогноз на урожай неблагоприятный. Как там хлеба в вашем районе? Взошли?

Самохин понятия не имел, взошли ли хлеба в окрестных колхозах, никогда этим особо не интересовался, но сказал значительно:

– Да всходят… помаленьку. Куда ж им деваться-то?

И соседи-полковники опять закивали согласно, – куда ж хлебам-то деваться, действительно, как не всходить?

У Самохина вдруг улучшилось настроение. Он понял, что сейчас, через несколько минут, в его жизни случится что-то важное, необычное и, наверное, приятное. Ведь по пустякам к генералу тюремных майоров не вызывают. И если бы захотели наказать, выгнать из органов за неведомый, но вполне вероятный при непредсказуемой «кумовской» службе прокол, поручили бы сделать это какому-нибудь кадровику, мелкому клерку, а не тащили в срочном порядке к самому начальнику УВД.

«Может, орденом каким наградили – за долгую и безупречную службу, а я и не знаю? – осенило Самохина. – Или нет, не наградили еще, а только представили. А что? Очень даже возможно. Вон в газетах-то без конца печатают, то механизатора, то слесаря, то водилу-шоферюгу, а тюремщики чем хуже? Опять же, „перестройка“. Хотя нет. Начальник колонии ничего не сказал, не намекнул даже. С другой стороны, пока генерал решения не примет, и намекать, наверное, нельзя… А, хрен их разберет! Пусть будет, что будет!» – решил майор и окончательно успокоился.

Чуть слышно вздохнула, открывшись, дверь генеральского кабинета. Оттуда, осторожно затворив ее за собой, появился очередной милицейский полковник.

– Ну как? – поинтересовался у него секретарь.

– Разрешил! – радостно шепнул тот.

– А я что говорил? – улыбнулся секретарь, и Самохин поймал себя на том, что улыбается тоже и кивает удовлетворенно, будто знает, о чем идет речь, и с какого-то бока в этом участвует.

– Проходите, Владимир Андреевич, – пригласил секретарь, и Самохин, так и не стерев с лица улыбку, вошел в кабинет.

Генерал сидел за огромным столом. Глянув на вошедшего, встал и сразу оказался похож на того, прежнего Генку, – низенький, толстый и невероятно важный, только постаревший на сорок лет.

Самохин не слишком ловко вытянул руки по швам и, подобрав живот, доложил:

– Товарищ генерал, старший оперуполномоченный майор внутренней службы Самохин по вашему приказанию прибыл!

– Да ладно тебе, – шагнул навстречу Дымов, – мы ж с тобой старые опера, нам эти строевые прибамбасы ни к чему. Проходи, Владимир Андреевич, садись вот сюда, разговор есть.

Самохин осторожно пожал протянутую генералом руку – мягкую, гладкую, пристально глянул в лицо, отметив про себя, что большая власть будто физически меняет людей, делая их свежее, моложе и ухоженней прочих. Включает в организме особый начальнический ген, что ли?

Подчеркивая неофициальный характер беседы, генерал усадил майора за маленький столик у окна просторного кабинета, с ядовито-зеленой пепельницей из яшмы на столешнице и пачкой американских сигарет «Мальборо». Самохин вздрогнул, неожиданно провалившись в мягкое, низковатое для него кресло, застыл неловко с высоко поднятыми коленями, выкарабкался, смущенно пыхтя, сел прямо и выжидательно уставился на Дымова.

– Да расслабься ты, майор, – усмехнулся тот. – Когда генерал отчитывать собирается, то в кресло сесть не предлагает.

– Неудобно как-то… Словно в самолете… – опасливо потрогал подлокотники Самохин. – Взлетел, а где приземлюсь – кто знает?

– Прилетишь туда, куда надо, – успокоил Дымов и предложил совсем уж по-свойски: – Закуривай, Андреич. Я тоже цигарку с тобой засмолю, за компанию. Все бросить пытаюсь – да где там. То одно, то другое. Не жизнь, а вред один!

– Сплошная нервотрепка, – согласился майор. Постеснявшись доставать свою плебейскую «Приму», он вытянул из предложенной пачки тонкую сигаретку, торопливо ткнулся ее кончиком в подставленный генералом огонек зажигалки.

– Доктора курить запрещают, – пожаловался с усмешкой Дымов. – Инфарктом пугают. Действительно, обидно. Только-только до генерала дослужился, и на тебе – кондрашка!

При этом чувствовалось, что не верит Дымов ни в какие инфаркты и положением своим нынешним наслаждается осознанно, как может ценить выпавшую на его долю удачу побывавший на вторых ролях человек. А с учетом прошлого генерала, начинавшего службу с инспектора уголовного розыска, не приходилось сомневаться, что он вдосталь хлебнул пресловутой «милицейской специфики»…

«Черт знает что такое! – думал, затягиваясь легкой сигареткой, Самохин. – За кого он меня держит? Говорил бы прямо, что нужно…»

Опыт тюремной службы приучил майора к тому, что от такого вот ласкового обхождения и следует ждать самых больших неприятностей…

Самохин пыхнул дымком в сторону, чтобы не попасть ненароком на генерала, и настороженно покосился на приветливого начальника.

– А ведь мы с тобой, Андреич, старые приятели, – увлеченно вил вокруг него петли генерал, – росли-то вместе! Ну, ты меня постарше чуток… Я твое личное дело полистал наскоро. Дорожки у нас параллельные – школа, армия, институт заочный, потом органы славные. Только я по милицейскому ведомству, а ты по тюремному… В угро, где я двадцать лет отпахал, тоже, скажу тебе, не сахар! Правильно нас легавыми кличут, как собак-ищеек. Я и был такой – на ногу легкий, верткий, это уж здесь, в управлении, раздобрел. – Дымов снисходительно похлопал себя по животу. – Да и ты, смотрю, тоже не отощал на тюремных харчах!

– Я теперь больше головой, а не ногами работаю, – пожал плечами Самохин. – Раньше, бывало, всю зону прочешешь, чтобы зэковские штучки разведать. А сейчас только на вахту зайду – и уже знаю, где что творится.

– Правильно, – согласился Дымов, – опыт – великая вещь! И мне нынче беготня не требуется. А все же тянет порой на старое. Давеча выехал на разбойное нападение, тут неподалеку сберкассу бомбанули. Так изматерился весь! Опергруппа ни к черту. Следователь как сомнамбула бродит, сыщики спят на ходу, мышей не ловят, с бодуна, что ли? Собака розыскная – и та зевает. А участкового тамошнего вообще не нашли. Позор! Все умные стали, академии позаканчивали, высшие школы, по каждому преступлению планы грандиозные разрабатывают, версии сложнейшие выдвигают, схемы чертят, в компьютеры пальцы тычут – а раскрываемости нет! По тяжким преступлениям – шестьдесят процентов, это как? Из десяти бандитов, убийц, как минимум, четверо на свободе гуляют, неуловимые, вишь ли… Ну, посмотрел я на эту хренотень и сам, в генеральской форме, по квартирам дома, где сберкасса эта находится, пошел.

И мигом надыбал бабку одну, пошептался с ней, она мне участника разбойного нападения и сдала. Сосед ее по коммуналке с дружками. Три дня пили, потом деньги кончились. Натянули мужики на головы чулки капроновые, спустились на первый этаж, вошли в сберкассу, показали обрез – руки вверх, деньги в сумку! Собрали кое-какую мелочишку и ходу похмеляться. Вот тебе и разбойники! Мы их в пять минут прихватили. А только подозреваю, что, не вмешайся я в это дело, до сих пор бы искали…

Генерал вздохнул, раздавил в пепельнице сигарету.

– И ведь бьют нас, милицию, за плохую раскрываемость, и правильно бьют! – продолжил он в сердцах. – На каждом совещании в обкоме, на сессиях облсовета костерят – а что возразишь? Надо, Андреич, нам так дело поставить, чтобы у сотрудников наших душа на работе горела, глаза блестели, кураж был – вот когда успехи начнутся! И в милиции, и во всей стране. Правильно я говорю?

– Да… уж, – кивнул Самохин, чтоб не молчать.

– Нет, ты мне честно скажи: можно ли в органах служить без энтузиазма, инициативы? – напирал генерал, и Самохин попробовал отшутиться:

– Инициатива у нас, как говорится, наказуема…

– Экий ты осторожный, – досадливо поморщился Дымов, – может, потому только до майора и дослужился?

– Не знаю… Не сложилось как-то, – пробормотал Самохин, который вовсе не собирался рассказывать генералу историю о том, как его несколько лет назад с треском вышибли с должности заместителя начальника колонии по режиму и оперработе, навсегда тем самым перечеркнув карьеру и оставив навечно майором.

– Я, кстати, твою историю знаю, – усмехнулся Дымов. – Тогда начальника колонии и еще кое-кого сажать надо было, а они тебя крайним пустили. Ну ничего. Начатая нашей партией перестройка расставит все по местам. Между прочим, ты как, в областной центр возвращаться не думаешь? – поинтересовался вдруг он. – Все-таки родной город. Небось надоело столько лет в медвежьем углу обитать?

– Волчьем, – поправил Самохин. – Медведи у нас не водятся, зато волков по степным оврагам хватает… Не знаю, товарищ генерал. Привык уже. Да и возвращаться некуда. В родительском домишке давно другие люди живут, а квартиру – кто ж мне ее даст?

– Ну, это мы порешаем, – заявил Дымов, – и на пенсию ты, Андреич, у меня подполковником, как минимум, уйдешь. Дело тебе хочу предложить важное. Справишься – не только звание и квартиру получишь. К правительственной награде представлю! Ты покури пока, я сейчас водички холодненькой принесу, лето не началось, а жара достала уже!

Дымов скрылся за неприметной дверцей в дальнем конце кабинета, где, наверное, находилась комната отдыха с запасами холодной воды, а Самохин решительно потянулся за генеральской сигаретой.

«Ну вот и началось, – кисло подумал он, неумело чиркая занятной зажигалкой, – а то заливает мне про партию да перестройку… Знаем мы эти ответственные партийные поручения, накалывались уже…»

И Самохин вспомнил, как в середине восьмидесятых его, только что назначенного заместителем начальника колонии по POP – режимно-оперативной работе, вызвал к себе полковник Костерин, парторг управления исправительно-трудовых учреждений, и показал жалобу зэка, направленную в комитет партийного контроля при ЦК КПСС. Самохин тогда еще удивился тому, что осужденные умудряются доставать точные адреса поднебесных партийных инстанций, о которых он, майор, понятия не имел, а зэки – надо же, строчат безошибочно, как в деревню дуре-«заочнице». В пространном, написанном бисерным почерком на тетрадных листах письме заключенный, работавший нарядчиком на кирпичном заводе в колонии, где надзирал за режимом и оперативной обстановкой Самохин, рассказывал о неучтенной, изготовленной сверх плана продукции. Краденый кирпич отгружался частным лицам, в том числе и руководителям УВД, список которых дотошный зэк обещал представить ревизорам по первому требованию. Взамен он просил с учетом осознания своей вины перед обществом и помощи в раскрытии крупных хищений социалистической собственности походатайствовать перед судом о досрочном освобождении.

Жалоба в Москву была отправлена нелегально, минуя цензора колонийской спецчасти, и перехвачена уже где-то на главпочтамте областного центра, в котором, видимо, конверты с адресами правительственных инстанции тоже отслеживали.

Костерин попросил Самохина тихо, без лишнего шума, пока дело не дошло до столицы, разобраться в случившемся по своим оперативным каналам и доложить в партком управления для принятия дальнейших мер.

Вернувшись в зону, майор вызвал на беседу сметливого зэка. Тот крутился то так, то эдак, но после пары затрещин раскололся и дал полный расклад: как укрывали от учета сверхплановый кирпич, кто оформлял накладные, номера машин, на которых вывозилась продукция, и даже назвал некоторых получателей, о чем поведали ему болтливые «вольные» шофера. В ту пору персональные дачки строили два заместителя начальника УВД и несколько сошек помельче из тюремного ведомства.

Изложив результаты своего расследования в виде докладной, Самохин первый экземпляр вручил Костерину, а второй – начальнику колонии, который и благословил в свое время незаконные поставки полковникам-«мичуринцам». В итоге разразился грандиозный скандал. Сняли всех – генеральских замов, и правдолюбца Костерина, и начальника колонии, а заодно, на всякий случай, Самохина. Даже зэка, виновника переполоха, вместо условно-досрочного освобождения этапировали куда-то к чертям на кулички, в лесные ИТУ… Так что опыт исполнения конфиденциальных просьб руководства у Самохина уже был, и от дружеского внимания генерала ничего хорошего для себя он теперь тоже не ждал.

Вернулся Дымов, поставил на столик пузатую бутылку коньяка, маленькие золоченые рюмки, тяжелые хрустальные бокалы, в которые щедро налил шипучей минеральной воды, и отдельно, на маленьком подносе, – вазочку с фруктами, блюдце с нарезанными тонко лимонными дольками.

«Эк его припекло-то», – думал тоскливо Самохин, глядя, как радушный генерал откупоривает коньяк, разливает по микроскопическим, вмещающим не больше глотка, рюмкам.

– Давай, Андреич, за встречу, – предложил Дымов. – Сколько лет мы не виделись? Тридцать? Нет, сорок! Стареем, брат… Ну, будь здоров. Закусывай лимончиком, не стесняйся.

Самохин поднес к губам рюмочку, не выпил даже, а слизнул коньяк языком, почувствовав ароматную горечь, потянулся к воде и, поперхнувшись от шибанувшего в нёбо газа, медленно выпил до дна. И не без злорадства вспомнил о двух милицейских полковниках, которые маются сейчас, ерзают на стульях в генеральской приемной, пока он, майор, попивает здесь коньячок.

«Дрянь дело… – подытожил первые впечатления от встречи с Дымовым Самохин. – Если уж до коньяка дошло – совсем дрянь. В шпионы он меня вербует, что ли? Сейчас еще сауну с дамочками предложит…»

– Тут, Андреич, такое дело, – приступил, наконец, к главному генерал, – времена, сам видишь, быстро меняются. Нет, я, конечно, не против гласности, этой, как ее… демократизации, да ради бога! И о той поре, когда энкавэдэшники в обкомы ногами двери открывали, не скучаю. Партийный, общественный контроль за всем должен быть, в том числе и за правоохранительными органами. Но, я скажу тебе, достали! На хрен послать некого – одни контролеры вокруг. Сейчас еще депутаты добавились, пресса… Стукачей наших разоблачают, агентура сама колется, к журналистам каяться бежит… Чистоплюи! Давай, я тебе еще коньячка плесну, мне-то работать, а ты вроде как в командировке, – предложил Дымов.

– Да нет, спасибо, я лучше водички, – поскромничал Самохин.

– Так вот, – игнорируя отказ, наполнил рюмку-наперсток генерал, – а тут еще кооперативы эти долбаные пооткрывали, и такое началось! В магазине товар с одного прилавка на другой перекладывают, цену в десять раз поднимают, и никакой спекуляции – бизнес! Ты, может, не знаешь, а нам сверху четкую команду спустили: спекулянтов этих, кооператоров то есть, не трогать! Мол, формируется класс предпринимателей, который прилавки наполнит и страну накормит. Мы и не трогали. А статью в уголовном кодексе, где за спекуляцию срок полагается, между прочим, никто не отменял. Но суды по этим делам оправдательные приговоры лепят, так что нам лучше и не дергаться.

Короче говоря, вышло так, что появились в области ребята богатенькие. Новые веяния, то да се… А на днях пришлось одного такого арестовать. Есть у нас народный депутат, Шпагин, слыхал? Так вот он к самому Михаилу Сергеевичу обратился. Дескать, в городе мафия процветает, словечко новое появилось – коррупция, номенклатура партийно-хозяйственная жирует… Факты какие-то привел – ерунда, конечно, заметочки глупые из газет, но впечатляет. Ну а президент команду министру дал. И нагрянули сюда аж два генерала обэхаэсэсных.

Меня ночью из постели вытащили – давай, говорят, арестовывай Кречетова. Крути как хочешь, но чтоб он сел! И хорошо сел, надолго. Это, брат, политика. Боремся, дескать, с преступностью, невзирая на чины и богатство! Неприкасаемых у нас нет! Короче, хлопнули мы бизнесмена этого, Кречетова. Ты фамилию-то запоминай, пригодится. Арестовали, значит, водворили в следственный изолятор, раскручиваем потихоньку, за ниточки тянем. Коррупция не коррупция, мафия не мафия, а пошуровать есть где. Там партию оргтехники для госучреждения по коммерческой цене толкнул, в другом месте с автомобилями что-то намутил… В общем, есть за что зацепиться, и сидеть он обязательно будет. В суде с кем надо перетолковали, с их стороны понимание тоже есть. Кречетов этот уже всем глаза намозолил. Купил у цыган «кадиллак» белый и по городу раскатывает. Пришли домой к нему с обыском – а у него в квартире, ты не поверишь, на дверях ручки из чистого золота. Ну не наглость, а?

Самохин кивал, понимая, что втравливает его разлюбезный генерал в историю, в которой не только подполковника получить, дай бог капитаном на пенсию вырваться…

– Ты выпей, Андреич, на вот, лимончиком… молодец! Так вот. А на днях получаю я негласную информацию по этому богатею, что ему из следственного изолятора побег готовят! Будто бы целая группа на воле по его вызволению работает, и в самом СИЗО уже кого-то из сотрудников завербовали, и к помощи в подготовке побега склонили. Если это правда и Кречетов даст деру, – такой шум поднимется!

«И генеральство твое накроется», – злорадно добавил про себя Самохин, уже запросто, без стеснения вытаскивая из пачки стремительно тлеющую американскую сигарету.

– Твоя задача, Андреич, заключается в следующем. Нужен мне в СИЗО надежный, преданный человек, старый неподкупный служака, и никого другого, кроме тебя, я в этой роли не вижу. Положение в следственном изоляторе аховое. Опытные тюремщики разбежались – кто на пенсию, кто в другие подразделения. Я уж и переводы запретил – так разве удержишь. Мы сейчас народ со всех подразделений туда загоняем, но сам понимаешь, что это за люди. Хорошего-то сотрудника никто не отдаст! Правда, оперативная часть в изоляторе сильная, раскрываемость высокую тамошние «кумовья» дают, следствию помогают, но… положиться ни на кого из них я тоже не могу. Так что выручай! – Дымов испытующе посмотрел на Самохина.

– Спасибо, конечно, за доверие… Ух, аж во рту пересохло, – сконфузился майор и, схватив тяжелый стакан, принялся глотать теплую уже, противно-солоноватую воду.

Он понимал, что отказывать генералу немыслимо, проще сразу сдать удостоверение личности в отделение кадров и начинать оформляться на пенсию. С другой стороны, грех не выторговать в такой ситуации под конец службы какие-то, пусть минимальные, блага. Вполне законные, между прочим, ибо за все годы работы в колонии ничего, кроме зарплаты да форменной одежды, Самохин не имел, да и не требовал, разве что квартирешку двухкомнатную в приколонийском поселке, выходящую окнами в глухую степь, получил, так и она вроде как служебная….

Моральная сторона предстоящего дела, положение эдакого «засланного казачка», обязанного докладывать обо всем лично начальнику УВД, минуя непосредственное руководство, вовсе не волновала Самохина. Слишком хорошо знал он систему, в которой прослужил столько лет, и понимал, что держится она во многом благодаря тотальному контролю, постоянным гласным и негласным проверкам, сбором и накоплением оперативной информации, где доносительство и слежка считаются не пороком, достойным порицания и презрения, профессиональными качествами, кои всячески следует развивать и совершенствовать. Тем более, что генерал явно имел в виду не заурядное стукачество, а проведение контроперации по пресечению подготовки побега из мест лишения свободы опасного преступника.

– Что будет входить в мою задачу? – поставив бокал и утирая платком губы, буднично поинтересовался Самохин.

Генерал встал, похлопал успокаивающе по плечу дернувшегося было следом Самохина – сиди, мол, – сказал задумчиво:

– Да я и сам пока не знаю определенно Может, информация о побеге – лажа. Но береженого бог бережет. Смотри там по сторонам, примечай, я твоему опыту доверяю. И если почуешь что-то неладное – сразу ко мне. Я тебе номер телефончика для связи дам. Он от прослушивания закрыт, так что сможешь докладывать обстановку без особой опаски. Знаю, по пустякам не побеспокоишь, но и скромничать слишком тоже не нужно. Все-таки престиж УВД, мой, в конце концов, на карту поставлен!

– А как я в следственном изоляторе появлюсь?

– Оформим твой перевод на основании рапорта, как положено. Своему колонийскому начальству так скажешь: дескать, давно мечтал в город вернуться, да все с переводом не получалось. А тут был на совещании в управлении и в коридоре с генералом столкнулся. И надо же – генерал старым знакомым, с детских лет еще, оказался. Бывает ведь так? Ну и порешал в два счета все вопросы…

– И квартирный? – недоверчиво вставил Самохин.

– Естественно, – усмехнулся наивной хитрости майора Дымов, – к этому мы еще вернемся. А сейчас слушай инструкции. Да сиди ты, не вскакивай… Так вот, эту же историю, про дружка-генерала, можешь и начальнику изолятора, подполковнику Сергееву, подбросить. Если поинтересуется. Здесь, в областном центре, не то, что в твоей дыре, много таких служит. Куда ни плюнь, всюду чей-нибудь родственник сидит, особенно на местах тепленьких. Ты вот майор, и паспортисточка какая-нибудь тоже, и зарплату поболее твоей получает. Но это так, к слову. Главное, не переборщи. А то начнешь про другана закадычного в лампасах заливать – от тебя все сослуживцы шарахаться будут. Мол, помог походя, с барского плеча, блажь генеральская, и на том спасибо. Да так оно и есть, верно? Ну-ну, шучу. Мы с тобой еще встретимся… в неофициальной обстановке, по рюмочке выпьем, детство вспомним, окраину нашу бандитскую… Должностенку тебе не шибко престижную дадим, так оно для дела лучше. Инспектор отдела режима и охраны, свой парень, пашет наравне со всеми… С тем поговоришь, с этим, глядишь, картинка-то и прорисуется…

– С оперчастью изолятора в контакт вступать? – уточнил Самохин.

– Нет, в кумотдел местный не суйся, они по своей линии работать будут. Их в этом направлении… озадачат. – Генерал со вздохом вытянул сигарету из пачки, прикурил, неодобрительно глядя на колечки дыма, потом пояснил: – Оперов в изоляторе не любят, не откровенничают с ними, так что пусть тебя с этой службой на новом месте ничто не связывает. Ты – старый служака, которому нужно дотянуть лямку до пенсии – год, другой. Этакий пофигист, все повидавший, с одной мечтой о тихой службе и пенсии. Ну а все блага обещанные – потом, когда мы это дело раскрутим, – пообещал Дымов.

– Да я, товарищ генерал, на особые блага-то и не рассчитываю. Мне бы только с жильем определиться. Тяжело в моем возрасте холостяковать, по общежитиям мотаться. Храплю по ночам, – извиняющимся тоном добавил майор, радуясь про себя своей находчивости. Не каждый на его месте догадался бы вот так, невзначай, ввинтить про квартиру!

– Сейчас и решим, время нас торопит, – кивнул генерал. Он безжалостно раздавил в пепельнице сигарету, прошел по кабинету, сел за рабочий стол, из чего Самохин сделал вывод, что неофициальная часть беседы закончилась.

– Возьми ручку, бумагу, – предложил Дымов, – и напиши пока рапорт на перевод к новому месту службы. Оставишь мне, я дам кадровикам команду, чтоб не манежили, и на следующей неделе включим в приказ по управлению. – Ткнув пальцем в кнопку на телефоне, сказал, не снимая трубки: – С Милохиным соедини… Привет, это Дымов. Что у тебя из жилья есть? Понятно, что ничего, я спрашиваю, что сможешь найти. Сейчас, в крайнем случае завтра. Так… А еще? Вот это подойдет…

Во время разговора генерал смотрел на Самохина, и тот, прислушиваясь напряженно, старательно выводил на бумаге текст рапорта, боялся сбиться, написать не так, но продолжал слушать.

– У тебя какая семья? – громко поинтересовался Дымов, и Самохин ответил торопливо:

– Двое нас, товарищ генерал, – я да жена, – и для убедительности показал два пальца.

– Ну, тогда хватит, – кивнул Дымов и опять сказал в телефон: – Зайдет к тебе майор Самохин. Да, для него. Это потом обсудим. Естественно, вне очереди. Это ж наша тюремная гвардия. Тридцать лет в глуши прослужил, кому ж тогда жилье давать, если не таким!

Генерал отключил телефон, предложил Самохину:

– Сейчас прямо от меня пойдешь к начальнику хозяйственной службы управления полковнику Милохину. Получишь ключи от двухкомнатной квартиры. «Хрущевка», зато почти в центре города, с общественным транспортом мороки не будет. Согласен?

– Еще бы! – засиял майор.

– Рапорт написал? Давай. Так… все правильно. С переездом не затягивай. На будущей неделе выходи на работу в изолятор, вещи пусть жена собирает. Она как у тебя, с пониманием женщина?

– А как же! Спасибо, товарищ генерал, – с чувством сказал Самохин, и Дымов, улыбнувшись, добродушно махнул рукой:

– Да ладно… Действуй, Андреич.

И когда Самохин, вытянув руки по швам, склонил, голову на прощанье, потом повернулся четко, через левое плечо и направился к выходу, окликнул вдруг:

– Майор!

Самохин обернулся.

– Майор, – повторил Дымов, пристально глядя ему в глаза, – смотри, не проколись… Иначе, сам понимаешь…

Самохин кивнул, на этот раз вольно, не по уставу, и вышел из кабинета, прикрыв за собой беззвучную дверь. Он больше не улыбался.

 

2

– Расскажи-ка нам, Чеграш, как ты вчера зэка вешал? – едва сдерживая гнев, поинтересовался вполголоса начальник следственного изолятора подполковник Сергеев.

Минуту-другую он прохаживался неторопливо по залу «красного уголка», где проводился утренний развод на службу, скрипел надраенными до антрацитового блеска хромовыми сапогами, а потом, сорвавшись, рявкнул:

– Вы что там, на продолах, совсем охренели?!

Майор Чеграш, угрюмый, цыганистый, стоял перед разгневанным начальником, усмехался, смотрел в потолок. С полсотни сотрудников, рассевшихся чинно рядами, притихли, боясь нарушить скрежетом старых, расхлябанных стульев яростную тишину.

Самохин, благоразумно пристроившись на последнем ряду, с любопытством стороннего пока человека наблюдал эту сцену. Сегодня он впервые вышел на работу в изолятор, и крики, ругань и разносы с утра напомнили привычные «оперативки» в провинциальной колонии.

– Щас… Я щас все расскажу! – вскочила вдруг с первого ряда худенькая остроносая женщина с погонами старшины на форменном зеленом платье. – Никто, товарищ подполковник, этого козла не вешал. Он сам вздернуться хотел, а пока вешался, всю кровь выпил…

– Молчать! – гаркнул на нее Сергеев, а потом, взяв себя в руки, приказал: – Представьтесь, товарищ старшина, доложите, как положено. Не на базаре!

– Щас… Эта… Дежурный контролер первого поста второго корпуса старшина внутренней службы Квочкина.

– Докладывайте, старшина Квочкина, кто и почему вашу кровь выпил, – обреченно вздохнул Сергеев.

– Короче, товарищ подполковник, дело так было. Этот козел… ой, простите, подследственный Путятин весь день бесился. То прокурора ему подавай, то адвоката. А где я их возьму? Орал, мол, выпустите из клетки! Фашистами обзывался… Я уж и докторов на продол вызывала, а они объясняют: Путятин этот псих, и если его невменяемым признают, то в дурдом переведут, а пока, говорят, терпите. А этот… все орет. Рубашку на себе разорвал, связал из клочков петлю, привязал к верхней шконке, сунул башку и блажит: выпускайте, мол, а то щас повешусь! Я вызвала майора Чеграша, мы с ним в камеру вошли…

– Вдвоем? – прервал ее Сергеев.

– Ну… да. А чо? Их там всего-то шесть человек сидят. Хохочут, падлы, это для них как кино…

– А меры безопасности? – закипая, поинтересовался начальник изолятора. – Я сколько раз предупреждал, чтобы меньше трех сотрудников в камеру не входили.

Чеграш презрительно хмыкнул, глянул искоса на подполковника и вновь принялся изучать потолок.

– Зашли, значит, в камеру, – продолжила старшина, – отобрали у Путятина веревку, предупредили, чтоб не нарушал… А он через полчаса новую петлю сделал и опять орет. Даже сокамерникам надоело. Они ему говорят: ты, черт, или вешайся скорее, или спать ложись.

Квочкина замолчала, сосредоточенно глядя под ноги.

– Ну?! – поторопил ее Сергеев.

Самохина заинтриговала эта история, и он тоже с нетерпением ждал ее завершения.

– Тогда я продолжу, – вздохнул начальник изолятора. Он достал из кармана кителя мятую бумажку, расправил ее и, далеко отведя от глаз, как делают страдающие дальнозоркостью, принялся читать вслух.

– «Прокурору по надзору»… Где это? Вот. «После чего в камеру ворвался какой-то майор и со словами „Да подохни ты, тварь!“ ударил меня резиновой палкой по ногам. Я упал и повис в петле. Что было дальше, не помню. Прошу разобраться и принять меры против процветающего в следственном изоляторе беспредела и беззакония»… Это, между прочим, жалоба на тебя, Чеграш, а написал ее подследственный Путятин!

– Ишь, косит под дурака, а жалобы строчить ума хватает, – ехидно подметил кто-то из сотрудников.

– Он не дурак, а психопат, – ворчливо буркнул толстый седой капитан с медицинскими эмблемами в петлицах, – а это большая разница! У нас половина сотрудников психопаты – и ничего, служат.

– Слышите, что доктор говорит? – указал на капитана Сергеев. – Вас, товарищи офицеры, прежде всего самих на предмет вменяемости освидетельствовать нужно… Ничего, скоро мы этим займемся. К нам в изолятор, наконец, врач-психиатр на работу устраивается.

– Сажают, что ли? По какой статье? – хихикнул кто-то.

Сергеев пристально глянул на шутника – маленького усатого капитана, пояснил строго:

– Офицер он, балбесы. Переводится к нам для дальнейшего прохождения службы.

– Значит, сам псих, – вздохнул веселый, похожий на Бармалея капитан и любовно закрутил вверх кончики роскошных, не по комплекции, будто с чужого лица, усов.

– Так что же дальше случилось, старшина? – допытывался Сергеев.

Та растерянно пожала плечами:

– А чо случилось? Да ничо. Вытащили мы этого… подследственного из петли, по щекам похлопали…

– Дубинкой! – вставил усатый капитан и прыснул смехом в кулак.

– Не-е… сапогом! – кровожадно уточнил кто-то.

– Да прям, скажете! Что мы, звери какие-то? – возмущенно покраснела Квочкина. – Ладошкой легонько, он и очухался. Ну, говорит, и дурные менты попались, так и вправду в ящик сыграешь… И спать лег.

– Вылечили! – подытожил Сергеев и обернулся к невозмутимому майору: – Так получается, Чеграш?

Тот оторвался от созерцания потолка, расправил на поясе туго затянутую портупею, пояснил снисходительно, с едва уловимым акцентом:

– Я, товарищ подполковник, двадцать лет в этой турьме работаю. И еще ни один зэк, который суецыдом грозил, не сдох. По-настоящему те вешаются, кто молчит и никого не предупреждает.

– Ладно, садитесь на место, психологи хреновы, – остывая, предложил Сергеев, – объявляю вам обоим устный выговор!

Все вздохнули удовлетворенно, зашептались, задвигали стульями.

– А сейчас, – продолжил начальник изолятора, – слово для очередной политинформации предоставляется майору Барыбину. Чего загудели? Звереете тут, в тюремных стенах, послушайте хотя бы, что в стране, в мире творится.

Тщедушный, с реденькими прилизанными волосиками неопределенно-сивого цвета замполит изолятора майор Барыбин с достоинством прошествовал к низенькой импровизированной сцене «красного уголка» и устроился за обитым кумачом ящиком-трибуной. Раскрыл тонкую картонную папку, извлек ворох газетных вырезок, обвел притальным взором присутствующих.

– Гудите, товарищи, гудите… А перестройка между тем продолжается, набирает обороты и рано или поздно коснется каждого из вас!

Слова замполита прозвучали осуждающе-грозно. Самохин неуютно поежился на расшатанном стуле и облегченно вздохнул, когда Барыбин водрузил на нос очки, слепо блестящие на щедром солнце за окнами, зарылся в бумажки, забубнил что-то неразборчиво…

Самохин давно научился смиренно, без раздражения высиживать время, отведенное для подобных мероприятий, и отключился привычно, задумался о своем, анализируя первые впечатления от нового места службы.

Судя по тому, как проходил развод, скучать в изоляторе не придется. Вспышки гнева подполковника Сергеева не ввели в заблуждение старого опера. Он безошибочно распознал в начальнике СИЗО человека невредного и отходчивого, только, пожалуй, подрастерявшегося в тюремной неразберихе.

Отправившись в первый день на службу пораньше, чтобы, как заведено, представиться новому начальнику, Самохин в восемь утра не застал Сергеева в кабинете. Зевающий после бессонной ночи пожилой прапорщик на КПП сообщил майору, что подполковник уже с полчаса как ушел в режимные корпуса.

Самохин принялся бродить по этажам пустынного в этот утренний час штаба, рассматривая внутреннее убранство, которое не слишком отличалось от прочих заведений подобного типа. Крашенные в невзрачный серенький цвет стены, коричневый, кое-где в заплатах линолеум на полу, облупившийся дерматин на дверях служебных кабинетов, опечатанных нитками с пластилиновыми нашлепками – от честных людей, пыльные кубки, выцветшие вымпелы, полученные за спортивные достижения много лет назад и с тех пор забытые за мутными стеклами тяжелых учрежденческих шкафов.

Здание штаба изолятора отличало, пожалуй, лишь то, что все окна были забраны массивными, в два пальца толщиной, металлическими решетками, прочно вцементированными в оконные проемы, а по стеклам со стороны, выходящей на режимные корпуса, тянулись тонкие, едва различимые медные проводки тревожной сигнализации. Поднявшись на третий этаж штаба, Самохин глянул во двор, огороженный серым бетонным забором с рядами колючей проволоки, спиралями «егозы», клубками «путанки» и прочими способными стреножить беглеца препятствиями на пути к свободе. По углам забора торчали четыре вышки с невидимыми за темными стеклами обзорных окон часовыми.

Несмотря на щетинисто-грозную наружность, следственный изолятор компактно вписывался в старый квартал города и не слишком бросался в глаза. Похожие бетонные заборы в изобилии высились по кривым переулкам в этой части рабочей окраины, огораживая обосновавшиеся здесь с незапамятных времен заводики, кочегарки и автобазы. Так что случайный прохожий мог и не догадаться, что за учреждение скрывается за высоким забором, лишенным с внешней стороны своей колючей атрибутики, с неприметной беленой будочкой проходной и визгливыми воротами ржаво-красного цвета. Тюрьма стояла на этом месте с конца прошлого века, и к основному трехэтажному корпусу, возведенному из прокопченного теперь временем кирпича, позже пристроили еще два, и весь изолятор напоминал собой гигантскую букву «П» с непонятным Самохину сооружением в центре узкого дворика. Вглядевшись внимательнее в этот ячеистый лабиринт, схожий с пчелиными сотами, с решетчатой крышей, щедро опутанной по тюремному обыкновению «колючкой», майор догадался о его назначении. Так выглядели сверху прогулочные дворики, в которые выводились ежедневно заключенные изолятора для того, чтобы подышать свежим воздухом. По узким железным мосткам, пересекавшим крышу двориков, во время таких прогулок расхаживали контролеры, надзирающие за поведением зэков.

От созерцания внешнего устройства СИЗО Самохина оторвали быстрые шаги, раздавшиеся в пустынных коридорах штаба. Оглянувшись, майор увидел высокого, голубоглазого, чем-то неуловимо напоминавшего большую добрую корову подполковника.

– Вы ко мне? – поинтересовался тот, и Самохин, догадавшись, приложил руку к козырьку:

– Прибыл для дальнейшего прохождения службы…

– Входите, – распахнув дверь кабинета, предложил Начальник изолятора и, в свою очередь, представился: – Сергеев.

Усадив Самохина, подполковник остался стоять, заняв собой едва ли не половину на удивление тесного кабинета.

– Вот, перебрался в эту комнатушку, – не без гордости пояснил он, обведя рукой стандартно-казенную обстановку. – У прежнего руководства такие хоромы были… Я их режимникам уступил, а то ютились здесь вдесятером. Так что извините за тесноту. Так сказать, борьба с привилегиями в тюремном масштабе… Да и некогда нам по кабинетам рассиживаться, на продолах чаще бывать надо. Ваш рапорт о переводе, Владимир Андреевич, я с удовольствием подписал. Такие, как вы, старые тюремные волки, простите за выражение, нам здесь ой как нужны! Так что милости просим… В бытовом плане обустроились? Вот и хорошо. В курс дела подробно вводить вас не буду – некогда. Через пятнадцать минут утренний развод начинается, поприсутствуете, сами сообразите, что к чему. Сегодня осмотритесь, познакомитесь с нашими порядками, а завтра, как говорится, с богом, впрягайтесь. Предупреждаю: тяжело будет. Очень тяжело. Готовы к этому?

– Да я, товарищ подполковник, к легкостям-то и не приучен. Негде было привыкать…

– Такого, как здесь, наверняка не видели. Нехватка личного состава, в том числе рядового и сержантского, более пятидесяти процентов. Вся служивая молодежь за легкими заработками в кооперативы подалась. Остались в основном женщины да капитаны с майорами, которые до пенсии по выслуге лет тянут. Они же, бывает, на продолах дежурят, часовыми на вышки заступают. Нас, в отличие от колоний, внутренние войска не охраняют… И все же комплектуемся помаленьку, хотя народ на работу в тюрьму не торопится. Обратили внимание? Здесь не то, что в корпусах, даже во дворе воздух другой. Входишь с улицы – и через несколько минут вроде как задыхаться начинаешь. Доктора говорят – нехватка кислорода от скученности людской, дыма из камер, черт его знает, от чего еще… Впрочем, все сами увидите. И еще. Трудовых подвигов от вас я не жду. Понимаю: возраст, обстоятельства… Если честно, сколько собираетесь еще поработать?

Самохин, который как-то не задумывался над этим, не устанавливал себе сроков, растерялся несколько, а потом пообещал твердо:

– Пару лет, пожалуй, оттопаю.

– Год, Владимир Андреевич. Продержитесь год – но без поблажек, больничных листов, ну… Вы меня понимаете. За это время мы положение поправим. Укомплектуем штаты личным составом, четко отладим службу и проводим вас на пенсию как полагается – с памятным адресом в красной папочке, с электрическим самоваром в подарок, – улыбнулся Сергеев, – договорились?

– Постараюсь, – кивнул Самохин сосредоточенно. Зазвонил телефон, подполковник снял трубку.

– Разрешите идти? – спросил Самохин. Начальник изолятора кивнул и принялся кричать в телефон:

– Вы когда должны были их этапировать?! Сколько?! Вы с ума сошли! Куда я шестьдесят человек расселю?!

Майор вышел из кабинета и, не зная, где будет проводиться развод, пошел на шум голосов и смех, доносившиеся из конца коридора. Открыв дверь с черной табличкой, на которой траурными золочеными буквами было написано «Красный уголок», Самохин оказался в небольшом зальчике, густо заставленном рядами потертых стульев, с низкой площадкой сцены перед ними, трибуной и нелепо смотрящимся здесь исцарапанным пианино.

Майор чувствовал себя отчужденным пока от собравшихся на развод сотрудников и, кивнув на всякий случай всем сразу, отошел в сторону, держась особняком. А чтобы это не слишком бросалось в глаза, принялся изучать развешанные по стенам плакаты и стенды. Среди них оказались занятные, совсем древние, виденные Самохиным еще на заре службы. На одном из выцветших плакатов изображались солдат и матрос, увлеченно беседующие за столиком в купе поезда и не замечающие, что с верхней полки к их разговору, не иначе как секретному, прислушивается гнусная рожа. Сценку эту венчала назидательная подпись: «Болтун – находка для шпиона».

Внимание Самохина привлек стенд. К фанерному щиту были прикреплены зловещего вида самодельные ножи, заточенные черенки ложек, электроды, обрезки арматуры. Крупные буквы заголовка недвусмысленно предупреждали: «Контролер! Все это изъято из камер и было приготовлено для покушения на твою жизнь!»

…Самохин вздрогнул от грохота отодвигаемых стульев. Задумавшись, он пропустил окончание политинформации и теперь растерянно смотрел, как торопливо расходятся сотрудники по рабочим местам.

– Товарищ майор! Самохин! – окликнули его, и, оглянувшись, он увидел, что зовет его замполит Барыбин. – Виктор Иванович, заместитель начальника по политико-воспитательной работе, по совместительству – секретарь местной партийной организации, – протянул он вялую руку. – Вы член КПСС?

Самохин отрицательно мотнул головой.

– Как же так вышло? – искренне изумился Барыбин.

– Да так… Особо не звали, а я и не напрашивался, – неохотно пояснил майор.

Барыбин искоса, со значением оглядел новичка и поджал губы обиженно:

– Так вот и живем, на трудности не напрашиваемся, а страна катится неведомо куда при нашем равнодушии…

– Угу… – хмуро согласился Самохин. Он терпеть не мог таких, якобы «партийных» пронзительных взглядов – из-под прикрытых скорбно век, все понимающих и оценивающих с недостижимых для непосвященных высот идейных позиций. По этому взгляду, перенятому замполитом не иначе как у большого начальника, отрепетированному затем перед зеркалом, по движениям – порывистым, целеустремленным – Самохин заподозрил в Барыбине бездельника и болтуна. И уже обреченно вздохнул, добавив – И вообще, товарищ парторг, коммунист – это, знаете ли, ум, честь и совесть нашей эпохи. А я… С честью и совестью у нас, тюремщиков, нелады вечные, по части ума тоже…

– Не отдельно взятый коммунист – честь, ум и совесть эпохи, а вся партия в целом! – строго поправил его замполит. – И мы, рядовые коммунисты, стремимся стать ее достойными членами!

– А-а… – виновато протянул Самохин, – насчет членов я не сообразил как-то. У нас, в провинциальных подразделениях, где мне служить доводилось, политподготовка, между нами говоря, здорово хромает. У вас это дело, вижу, на высоте. Так что подтянусь…

Уловив издевку, Барыбин опять прищурился пронзительно, но майор смотрел на него простодушно, словно прямо сейчас готов был начинать «подтягиваться», и замполит, пожав плечами, – черт его знает, этого новичка, скорее всего и впрямь недалекий, простоватый майор из глухой провинции, – перевел разговор на другое:

– Подполковник Сергеев поручил мне по заведенной у нас традиции показать вам следственный изолятор, познакомить с людьми, условиями службы. Для начала зайдем в отдел режима и охраны. Здесь, в штабе, вам выдадут ключ. Без него вы в изоляторе шагу не сделаете. Замки все однотипные, ключ универсальный, ко всем подходит…

– Здорово! – восхитился Самохин и, поймав на себе недоуменный взгляд замполита, пояснил туманно, рискуя навсегда остаться в его глазах полным придурком: – Здорово, говорю, когда чик-чик – и всех одним ключиком!

– Удобно, – согласился Барыбин, видимо сделав окончательный вывод в отношении новичка, и потому разоткровенничался: – Я, когда из кадрового аппарата УВД на повышение сюда перешел, за день так с ключом намаялся, что даже дома дверь в туалет пытался им открывать. Ха-ха!

– Х-ха! – подхихикнул ему Самохин, думая между тем, что с учетом задания генерала дураков из числа руководства изолятора тоже следует держать до поры под подозрением…

Бывший кабинет Сергеева, пожертвованный им режимникам, еще хранил следы начальственной роскоши, о чем напоминали деревянные панели по стенам, импортный, тисненый цветочками линолеум и непременный выполненный из шпона мозаичный портрет Дзержинского под украшенным лепниной потолком. Впрочем, теперь кабинет был заставлен старой колченогой мебелью, громоздкими, выкрашенными коричневой половой краской сейфами и тремя железными, с налетом ржавчины кроватями, застланными колючими солдатскими одеялами. В углу комнаты высилась груда противогазов, рядом стоял фанерный ящик, доверху наполненный наручниками. Возле него на корточках сидел веселый капитан-«Бармалей» с пышными буденовскими усами. Он гремел наручниками, извлекая их поочередно из груды и швыряя обратно.

– Старший инспектор отдела режима и охраны капитан Федорин, – представил его замполит, – сейчас исполняет обязанности зама по режиму. Вместо майора Рубцова, который находится в очередном отпуске. Как дела, товарищ Федорин?

Вблизи капитан, несмотря на устрашающие усы, оказался довольно молодым человеком.

– Вы посмотрите, какую дрянь для тюрьмы выпускают, – не здороваясь, возмущенно выпалил он, поднимаясь и протягивая Самохину пару браслетов, позванивающих жалобно и виновато. – Зэки их рвут как нитки! А иной раз наоборот – открыть невозможно, ножовкой по металлу распиливать приходится. В прошлый раз хохма была. Одного жулика закоцали и в карцер сунули. Браслеты затянули на совесть, зэк аж в штаны наложил. Ну, ручонки-то через полчаса и посинели. Стали снимать – ни в какую! Один ключ попробовали, другой – ни фига! Зэк визжит уже. Я слесаря из хозобслуги вызвал, тот давай пилить. Елозит по металлу, а дело это долгое. Я и пошутил. Мол, время упустили, застой крови, давай доктора, пусть руки поотрубает на хрен ради спасения жизни. Зэк – в слезы, спасите, кричит, граждане начальники, я, кричит, теперь ни одного чужого кармана не коснусь! Он вором-карманником оказался. Умора! – Маленький капитан захохотал искренне, до икоты, хлопая себя по толстым бокам и приседая.

– Ты, Федорин, со своими дурацкими шуточками до инфаркта меня доведешь, – мрачно произнес Барыбин. – Вы представляете? – обратился он к Самохину. – Зимой что отмочил? Пришел на службу – все чин по чину, в шапке, шинели. Влетел на развод, стал раздеваться. Сверху все как положено, китель, рубашка с галстуком, а внизу… кальсоны в сапоги заправлены!

– Да ладно… – надулся, смутившись, капитан.

– Не ладно! – строго прервал его замполит. Я предлагал за эту шутку, позорящую форму сотрудника органов внутренних дел, отдать Федорина под суд офицерской чести! К сожалению, в коллективе поддержки не нашел.

– То не шутка была, – покаянно пояснил Самохину капитан, – я на службу опаздывал, а тут еще дочку в детский сад отводить надо… Ну, собрался по-быстрому, оделся вроде, на улицу выскочил, дочку в охапку, и в троллейбус. А штаны натянуть забыл! Под шинелью-то не видно. Так и заявился. С кем не бывает?

– Ни с кем такого не бывает, Федорин, – назидательно возразил ему Барыбин, – только с тобой!

Самохин слушал серьезно, изо всех сил сжимая губы, чтобы не рассмеяться. Раскаяние маленького капитана вызывало симпатию, и майор поспешил на выручку:

– Не скажите, товарищ парторг, еще как бывает! У нас начальник колонии однажды в женской шапке в зону пришел, – врал напропалую Самохин, – тоже впопыхах по тревоге из дому выскочил, напялил в прихожей на голову то, что под руку попало… Так что бывает!

Барыбин с прежним сомнением глянул на майора и потребовал от Федорина:

– Дай новому инспектору ключ от продолов и камер. Мы сейчас пойдем на территорию, я покажу наше хозяйство, объясню, что к чему.

– А чо тут объяснять? – приветливо глядя на Самохина, удивился капитан. – Сразу видно – мужик с понятием. Дубинку в руки – и вперед, на прогулку. Там людей, как всегда, не хватает.

– А ты чего в штабе ошиваешься? – с укором спросил замполит.

– Инвентаризацию провожу. На весь изолятор пять пар наручников осталось. А новые не выдают, пока негодные не спишем.

– Давно пора! – попенял Барыбин. – Ключ-то дашь?

– Некогда мне списаниями заниматься, – опять обиделся капитан, – я из камер сутками не вылезаю. То зэков прогуливаю, то шмонаю… А ключ сейчас дам, у меня этого добра навалом!

Федорин подошел к старинному, зеленым сукном обитому столу, выдвинул скрипучий ящик, принялся шарить там, гремя железом.

– У вас что, ключи не запираются? – не удержавшись, осторожно поинтересовался Самохин.

– Надо бы, – посетовал капитан, – положено, чтоб сотрудники их под расписку получали, после смены сдавали, да в нашем бардаке разве уследишь? Каждый к своему ключу привыкает и ни за что не отдаст! А заниматься учетом ключей, бухгалтерией этой некому. Да черт с ней! Сроду их никогда не считали, и обходилось…

Федорин наконец достал и протянул майору огромный, сантиметров двадцать в длину, ключ.

– Во, в самый раз. Ко всем замкам подойдет. А если где-то заест, крикнет дежурную с продола, она откроет.

Самохин скептически осмотрел ключ, оставляющий на ладонях следы ржавчины, сказал недоверчиво:

– Ржавый больно…

– Э-э, дня два замками пощелкаете – вот такой станет, – успокоил Федорин. Он нагнулся, пошарил за голенищем сапога, достал оттуда и показал блестящий ослепительно, будто никелированный, ключ.

Из штаба замполит провел Самохина через двор изолятора, заставленный к этому времени множеством «воронков»-автозаков, милицейскими «уазиками», в которых по утрам развозили зэков на следствие да в суды.

– Вход на режимную территорию осуществляется через КПП дежурной части, – пояснил Барыбин и, поднявшись по ступеням низенького крылечка первого тюремного корпуса, надавил кнопку звонка у металлической двери. Щелкнул электрозамок, и замполит пропустил вперед Самохина, бросив кому-то невидимому в зарешеченое окошечко проходной: – Это новый сотрудник, он со мной, – и объяснил майору: – Здесь расположена дежурная часть следственного изолятора. Утром, после развода, будете приходить сюда, получать спецсредства – резиновую палку, «черемуху», знакомиться с оперативной обстановкой на продолах и в камерах. Сегодня дежурит помощник начальника следственного изолятора, сокращенно ДПНСИ, капитан Варавин, я потом вас представлю…

Тюрьма пахла сырым кирпичом и ржавым железом. Того и другого здесь было в избытке. Изнутри следственный изолятор показался Самохину гигантским лабиринтом с бесчисленными переходами, лестницами, пролеты которых тоже перекрыты были мелкоячеистой сеткой «рабица», длинными коридорами. Каждое ответвление их заканчивалось либо решетчатой калиткой либо тяжелыми, сваренными из листового металла дверями, замки на которых действительно не слишком охотно, со скрежетом, но все-таки открывались одним и тем же ключом. А дальше начинался очередной, с рядами камерных дверей продол.

Через несколько минут следующий за Барыбиным Самохин окончательно потерял ориентировку, запутался в многочисленных переходах и только крутил растеряно головой, как школяр на экскурсии в цехах гигантской фабрики или завода, чей производственный цикл невероятно сложен и недоступен пониманию стороннего человека. Даже тщедушный Барыбин на фоне этого неведомого процесса стал казаться выше, значительнее…

Замполит, и впрямь вполне освоившийся с ролью экскурсовода, вещал веско, знакомя майора с окружающей обстановкой:

– Следственный изолятор предназначен для содержания арестованных и находящихся под стражей граждан, которых мы именуем подследственными. После вынесения им приговора подследственные превращаются в осужденных и еще какое-то время находятся в СИЗО до вступления приговора в законную силу. Затем их этапируют в места лишения свободы. Ну, с этим контингентом вы хорошо знакомы… Кроме этого, через изолятор проходят транзитные заключенные, которых этапируют в исправительно-трудовые колонии, в колонии-поселения, на стройки народного хозяйства. Одновременно в этих стенах содержится около трех тысяч человек. Движение большое, кто-то убывает на этап, кто-то приходит, кого-то отправляют на суды, на следственные действия. Поэтому точное число содержащихся подсчитывается два раза в сутки – утром и вечером.

– И сколько человек в год таким образом… перерабатывается? – полюбопытствовал Самохин.

– Около сорока тысяч, – не без гордости ответил замполит, – и каждого из них мы должны принять, оформить необходимую документацию, обыскать, помыть, после осуждения переодеть в одежду установленного по виду режима образца, найти место в камере, выдать постель, а еще кормить, лечить и, естественно, охранять.

– Да уж… Нагрузочка – будь здоров, – посочувствовал Самохин. – И это только в одном следственном изоляторе! А в нашей области таких два, это сколько же по Союзу выходит?

– А я что говорю?! – охотно подхватил замполит. – Колоссальный труд! И не оценит никто. В прошлом году, между прочим, у нас всего пятеро умерло да один повесился. А в годы репрессий, как наши ветераны рассказывают, по утрам из камер покойников выносили и штабелями складывали. Это от болезней умерших, не считая, конечно, расстрелянных.

– Да нет, жить мы стали лучше, это без всяких сомнений, – убежденно поддержал его Самохин. – А тут еще гуманизация исполнения наказания…

– Перестройка! – со значением произнес замполит. – У нас недавно, недели две назад, впервые в истории России выборы президента прошли. Подследственным голосовать разрешили. Я лично с урной по камерам ходил. Так все заключенные – за Ельцина. Сотрудники, между прочим, в большинстве – тоже. Невиданное сплочение и единство!

– И с чего бы это? – засомневался Самохин. – Вы, если не секрет, за кого голосовали?

– За Бориса Николаевича, а вы?

– Я? – замялся Самохин. – Я, честно говоря, с переездом этим… Не прописался еще… Так что без меня выбирали. Только ведь Ельцин, насколько мне известно, против КПСС выступает. А вы – коммунист…

– Ну и что? – поджал губы Барыбин. – Мы – люди служилые. Будет команда партбилеты сдать – сдадим. А Может быть, название партии поменяем.

– Лихо… – удивился Самохин. – А я уж к политзанятиям вашим приготовился. Что ж мы, если не марксизм-ленинизм, конспектировать будем?

– Что потребуется стране, то и законспектируем, – строго сказал Барыбин. – А вот то, что вы от голосования уклонились, – плохо. У нас тоже тут один нашелся… оригинал. За Жириновского агитировал. Пришлось проработать, на комитет вызвать.

Тем временем, спустившись по одной из бесчисленных лестниц, они оказались в подвальном помещении, по сторонам которого тянулись два ряда камер.

– Здесь находятся боксы, где содержатся заключенные, прибывающие в изолятор, – пояснил замполит, – отсюда они идут в обыскную, а затем распределяются по камерам. В другом крыле этого подвала расположен карцер для нарушителей режима.

Барыбин подошел к ближайшей двери, глянул в смотровой глазок, потом, ковырнув ключом замок, распахнул:

– Откуда этап?

Самохин в тусклом свете утопленной в нишу и зарешеченной лампочки увидел просторное помещение, оштукатуренное по здешнему обыкновению «под шубу». Вдоль шероховатых стен тянулись длинные деревянные скамьи. Посреди камеры стоял ржавый бак – параша. На одной из лавок притулились три пожилых зэка в полосатых робах особо опасных рецидивистов.

– Транзитные, на тубзону, командир, – охотно пояснил один, тощий, с лицом серо-землистого цвета, ввалившимися щеками беззубого рта и короткой щетиной седых волос на макушке. Зэк жадно смолил самокрутку, глубоко затягиваясь едким дымом. Досасывая цигарку, спросил безнадежно: – Сигареткой, гражданин майор, не побалуете?

– Так ведь куришь же! – укоризненно покачал головой Барыбин. – К тому же туберкулезник. Вредно. Я вот не курю!

– Жаль! – осклабился зэк и цыкнул в сторону желтой слюной. Его попутчики молча, исподлобья глядели на офицеров.

– На, – протянул Самохин три сигареты, – тебе и корешам.

Зэк шустро вскочил, подбежал к двери, цапнул грязной рукой курево, кивнул благодарно:

– Спасибо, командир, чтоб тебе Бог еще одну звезду на погоны послал! На этапе поискурились, сейчас вот по карманам табачные крошки стрясли… А конвой вологодский попался, ну чистые псы – злые, ничем от них не разживешься…

Барыбин захлопнул бокс, попенял ехидно:

– Эдак вам, товарищ майор, никаких сигарет не хватит, если кому ни попадя раздавать. Здесь такие «стрелки» в каждой камере.

– Да ладно, – добродушно отмахнулся Самохин, – сам лет сорок смолю, знаю, каково без табака оставаться.

– Зайдем в обыскную, – предложил замполит и указал на следующую, в отличие от камерных, простую деревянную дверь.

В обыскной Самохину прежде всего бросился в глаза длинный стол, на котором кучкой лежали вытряхнутые из мешка вещи. Их быстро перебирал, ощупывая и рассматривая, старшина.

Раздетый до трусов владелец жался рядом, зябко охватив себя руками за татуированные плечи. Он озабоченно наблюдал за «шмоном», давая старшине короткие пояснения:

– Да зубной порошок это, командир, чо его нюхать? Я, штоль, совсем двинутый, штоб наркоту банками по этапу возить? «Приму» не ломай, а? Я ж с зоны еду, чо там запрещенного найдешь? Уже пятый раз шмонают. Чистый я, как дитя, только время зря тратите…

– А это что за «колеса»? – мельком глянув на вошедших, допытывался обыскник, пересыпая в руках горсть грязных, с налипшими табачными крошками таблеток.

– Да то ж аспирин, от простуды! – жалобно убеждал зэк, но старшина безжалостно швырнул таблетки в мусорный ящик:

– Не положено!

– Ну, как дела? – бодро поинтересовался замполит, и обыскник, подвинув заключенному кучку вещей, – забирай! – обернулся к Барыбину:

– Шмонаем, товарищ майор. Человек двадцать уже обыскал, еще столько же осталось. Опять тубики в этапе, пока их шмотки перетряхивал, наверняка палочек нахватался. Вы ж молоко нам обещали за вредность. Так до сих пор ни разу не выдали.

– Это мы решим, – пренебрежительно отмахнулся замполит. – Запрещенные предметы изымаете?

– Да так, по мелочи… Бритвенные лезвия, ножички, кипятильники самодельные. Транзитные бузят, не хотят ремни брючные отдавать, говорят, штаны сваливаются. А если, мол, повеситься надумаем, так найдем на чем!

– Положено по инструкции изымать, вот и изымай, – распорядился Барыбин. – А сигареты почему не разламываешь? Заключенным положен табак, вот и кроши, досматривай.

– Инструкции… – обиженно возразил старшина. – По инструкции мне молоко положено – где оно? А сигарет некоторые зэчары-куркули по сто пачек с этапа прут, пока я их переломаю, раскрошу полдня пройдет!

– Ладно, работайте, – холодно бросил Барыбин и пожаловался Самохину, выйдя из обыскной: – Ну что за народ! Тысячу оправданий найдут, лишь бы не выполнять то, что по инструкции надлежит.

– Точно! – поддакнул Самохин. – А с молоком-то как?

– Да будет им молоко! – раздраженно фыркнул замполит. – Они думают, что это так просто! Его ж надо получить, разлить по емкостям, каждому сотруднику выдать. А оно, между прочим, скисает. Да и не нужно им никакого молока. Это так, отговорка. Туберкулез… Профилактика… После службы водки выпьют, вот и вся профилактика! – весело заключил Барыбин, и Самохин опять согласился:

– Вы, товарищ парторг, правы. Водка русского человека от всех напастей спасает, а от туберкулеза тем более.

– Если в меру, конечно, – поспешил уточнить замполит, и Самохину опять осталось лишь согласиться.

Следуя за Барыбиным, Самохин оказался неожиданно, шагнув за очередную дверь, в тесном тюремном дворе между корпусами изолятора, которые выглядели отсюда особенно мрачными и приземистыми.

– Вот это первый корпус, – указывал на здания замполит, – мы с вами только что отсюда вышли, вот это второй, а тот – третий. Пойдемте во второй, там самые оторвяги сидят. Мы ведь не только осужденных, но и подследственных по видам режима, тяжести преступления сортируем. В первом и третьем корпусе мелочовка разная содержится, малолетки, женщины, жулье да хулиганье. А во втором публика серьезная: убийцы, разбойники, неоднократно судимые, рецидивисты особо опасные. С этой братвой ухо востро держать надо, поэтому контролеров сюда стараемся из тех, кто понадежнее, в наряд ставить.

– А… приговоренные к высшей мере тоже здесь?

– «Вышаки»? Нет, этих ребят мы специально подальше от сложного контингента убрали. Они в одном корпусе с малолетками, только на другом этаже. – Заметив недоуменный взгляд Самохина, пояснил: – Там особо оборудованный продол для смертников. Потолки, стены и полы в их камерах железные, окошки малюсенькие, двери, кроме замков, сигнализацией заблокированы, так что не выскочат. Кроме «вышаков», мы на том продоле самых опасных зэков держим. Сейчас Кречетова туда поселили. Слыхали про такого? Бизнесмен, кооператор. Денег нахапал столько, что даже ручки дверные у себя в квартире золотые поставил! Теперь в одиночке парится.

– А там дежурный наряд… надежный? – не удержался Самохин.

– Стараемся таких подбирать. Да где их, надежных-то, взять, – вздохнул замполит. – С кадрами напряженка. Изолятор вроде штрафбата. Сюда что зэков, что сотрудников – на исправление посылают. Вот вас, к примеру, за что?

– Ну, для меня эта служба вроде как для вас, повышение, – усмехнулся Самохин. – В колонию, где я работал, в глухомань, даже на исправление не посылали…

Барыбин показал Самохину комнату, где обосновался старший дежурный по корпусу. Протиснувшись следом и поздоровавшись, майор с удивлением услышал в ответ лениво-томное:

– Приве-е-тик, товарищи офицеры.

Оглядевшись, Самохин увидел сидящую вполоборота за обшарпанным канцелярским столом сияющую, будто солнечный зайчик на мрачной тюремной стене, блондинку. Форменный китель не сходился на ее груди и был расстегнут. В изящно отставленной белокожей, холеной руке с перламутровым маникюром дымилась грубая «Прима». Пепел дама стряхивала в пустую консервную банку.

– Вот. Привел к вам нового сотрудника. Познакомиться, – явно смущаясь, обратился к блондинке Барыбин.

– Оч-чень приятно, – хрипло проворковала дама, протягивая Самохину не занятую сигаретой руку словно для поцелуя, – старшина внутренней службы Эльза Яковлевна Герцег. Не в смысле герцогини, к сожалению, а всего лишь старшая по корпусу в этом гадючнике. Зэки и некоторые несознательные сослуживцы зовут меня Эльзой Кох, оскорбительно намекая на мою национальную принадлежность. А я, к вашему сведению, русская патриотка немецкого происхождения. Хотя менталитет, должно быть, дает себя знать, иначе бы я здесь не работала…

Немного ошарашенный Самохин осторожно пожал пухлую, теплую руку, представился смущенно:

– Владимир Андреевич… майор, то есть, Самохин.

– Эль… товарищ старшина, – утер вспотевший лоб Барыбин, – майор Самохин у нас человек новый. А вы один из самых опытных сотрудников… сотрудниц… В общем, расскажите ему, как ведется покамерный учет заключенных, – наконец стряхнул с себя наваждение и закончил на одном дыхании замполит.

– О-чень приятно, Владимир Андреевич, – с нажимом проворковала старшина, – я вас, как опытный сотрудница… Так, кажется, меня отрекомендовал замполит? Так вот, мой есть оч-ч-ень опытный сотрудница, который может научить вас чему угодно. Но не здесь. А в этом гадючнике оч-очень опытный сотрудница ничему особенному такого симпатичного мужчину, к тому же старшего офицера, научить не может. К сожалению.

Самохин крякнул на манер замполита, нащупал в кармане изрядно помятый носовой платок, утер лицо, сдвинул на затылок фуражку, пошутил неуклюже:

– Если и есть во мне что симпатичного, Эльза Яковлевна, так это душа. Спасибо, что разглядели. Теперь бы еще узнать, как вы зэков по камерам учитываете да считаете, так и помирать не страшно…

– Живите, – вздохнула старшина, – всегда вы так, мужики. Только осчастливишь вас – уже помереть норовите… А зэков считать – проще простого. Вот они, козлы, все здесь.

Она указала на деревянный ящик с ячейками.

– Они у меня по камерам в картотеке разложены. Вот, к примеру, сто пятидесятая хата, – неторопливо, растягивая слова, пояснила старшина. Вытащив из ячейки стопку картонных карточек размером с почтовый конверт, она веером развернула их перед майором. – Считаем. Видите? Двадцать одна карточка. Очко! А на ячейке стоит цифра – двадцать два. Стало быть, в камере, рассчитанной на двадцать два козла, сидит двадцать один. Еще для одного место есть. Поступает с этапа зэк – я его в эту хату селю и карточку сюда кладу. Уходит – карточку вынимаю и передаю в дежурку, ДПНСИ, если совсем выбывает из изолятора, или корпусному в тот корпус, куда его переводят.

– А как вы решаете, кого в какую камеру сажать? Вдруг там подельники окажутся?

– Оч-очень просто. Возьмем вот этого… Ух и рожа, – показала Эльза фотографию, наклеенную на карточке, – видите? Карточка красным карандашом наискось перечеркнута. Это значит – склонный к нападению на конвой, к побегу, вообще опасен. А здесь его данные: Милютин Иван Захарович, арестован по статье сто второй, убийство… Подследственный. А вот написано: содержать отдельно от подельников Цибизова, Рахимова. Мы и содержим отдельно. Все это в дежурной части по личным делам выверяют.

– Могут и ошибиться? – догадался Самохин.

– Запросто! У меня в прошлом году случай был. Привели зэка на корпус. Смотрю – по делу вроде один проходит. Ну, я его в камеру, где свободное место было, и сунула. Не успела дверь закрыть – крик, грохот. Зэки орут: Эльза, трупака забери! Я в кормушку смотрю – а новенький уже кверх воронкой с разбитой башкой лежит. Оказывается, в дежурке подельника указать забыли, в карточку не вписали. А он в аккурат в этой хате сидел. И в ходе следствия у них между собой конфликт вышел, кто-то кого-то сдал. Этот-то в камеру только вошел, а кент бывший его признал, соскочил со шконки и без разговоров чайником ему по башке. А у нас чайники литые, тяжелые, если им дербалызнуть – мало не покажется. Такая вот неприятность.

Старшина вздохнула, потом, перевернув карточку, показала надписи на обороте:

– Здесь взыскания записываются. Вот. Этот переговаривался через окно с другой камерой – лишен ларька, то есть права на закупку продуктов питания, сроком на один месяц. Нецензурно обругал дежурного контролера – пять суток карцера…

– Не вас? – сочувственно поинтересовался Самохин.

– Меня? – удивленно подняла тонкие, ниточкой брови старшая по корпусу.

– Обругал нецензурно – не вас? – в замешательстве уточнил майор.

– Если бы он меня обругал, товарищ начальник, – хладнокровно заявила, укладывая карточки в ячейку, старшина, – я бы ему, козлу, яйца оторвала…

И Самохин понял, почему зэки прозвали ее Эльзой Кох.

 

3

Первый, ознакомительный день так и не сложился для Самохина в четкую картину предстоящего места службы. С утра и до вечера в следственном изоляторе визжали и оглушительно хлопали стальные двери продолов и камер. Усталые, с красными злыми лицами контролеры, поигрывая раздраженно дубинками, вели куда-то бесконечные вереницы заключенных – с вещмешками, скатанными матрацами и налегке, со сцепленными за спиной руками. Сновали облаченные в черную униформу с бирками на груди зэки из хозобслуги, драили швабрами бетонные выщербленные полы, тут и там трещали, ослепляя, электросваркой, наваривая, где только можно, новые пласты железа, волокли по продолам термосы с горячей баландой, катили, дребезжа на все лады, тележки, доверху наполненные пустыми алюминиевыми мисками.

Во дворе изолятора, у входа на КПП, сатанея от ярости, хрипели и рвались с поводков конвойные псы, и хмурые солдаты-«вэвэшники», выставив перед собой стволы автоматов, следили пристально, как суетливо, подгоняемая лаем собак, поочередно ныряет в темное нутро «воронков» партия заключенных, этапируемых в неведомые края, а молоденький лейтенант-начкар, положив правую руку на кобуру с пистолетом, командовал громко и монотонно: «Первый пошел… второй пошел…»

Впрочем, непонятным до поры казался Самохину не только следственный изолятор. Прожив много лет в провинции, он давно отвык от большого города и растерялся, оказавшись в областном центре. С квартирой дело решилось на удивление быстро. Все нажитые майором за три десятка лет службы вещи легко уместились в грузовик, выделенный начальником колонии под перевозку имущества семьи Самохиных. Правда, старье вроде кухонных шкафов, продавленного дивана и шатких стульев решили в город не тащить, раздали по соседям, и все равно вещей получилось как-то до обидного мало.

После переезда жена, Валентина, затеялась на новом месте с ремонтом, освободив Самохина от этого нелюбимого им занятия.

– Давай служи, – без упрека, обреченно вздохнула она после того, как Самохин удовлетворенно заявил, что квартирка чистенькая и никаких побелок-покрасок, по его мнению, вовсе не требует.

То, что Самохина перевели наконец-то в город, как-то извиняло равнодушного к бытовым хлопотам мужа, показывало, что служил он вроде бы не зря, раз уже перед пенсией потребовался начальству на новом месте, и Валентина, безропотно прожившая много лет в маленьком, грязном и неблагоустроенном по-деревенски, продуваемом насквозь злыми степными ветрами колонийском поселке, воспряла теперь, даже помолодела и светилась радостью от перемен к лучшему. Покупала и демонстрировала мужу новые кофточки, платья, туфли, и Самохин, никогда не обращавший особого внимания, во что одета жена, да и сам, по сути, всю жизнь не вылезавший из формы, тоже радовался и притворно-восхищенно цокал языком при виде очередной обновки: – А ты, мать, у меня еще… ничего! И все-таки он чувствовал себя потерянным в этом огромном, переполненном чужими людьми городе. Опасливо вклинивался в безнадежную толчею общественного транспорта, где напирали со всех сторон. Ощущение того, что кто-то незнакомый плотно стоит позади, дышит жарко в затылок, казалось невыносимым для старого тюремщика, привыкшего не подставлять спину коварному «спецконтингенту». И потому майор чаще ходил пешком, выбирая маршрут, пролегающий по малолюдным улочкам и переулкам. Оказываясь в магазинах, вечно заполненных гудящими толпами, Самохин не пытался пробиться к прилавку, нелепо мучился, стесняясь выяснить крайнего в очереди, злился на себя за эту дурацкую, неуместную для пятидесятилетнего мужика застенчивость и чаще всего уходил, оставаясь то без сигарет, то без хлеба.

Как-то, заблудившись в кварталах старого города, он долго не мог отыскать нужной улицы, и, хотя мимо плыл поток деловито спешащих прохожих, респектабельных и надежных, Самохин обратился за помощью к двум парням, сидевшим на корточках в заплеванной тени чахлой акации. Сперва в недоумении они воззрились на подошедшего к ним тюремного майора, а потом с воодушевлением, растопырив татуированные пальцы, принялись показывать дорогу. Эти, побывавшие, по всем приметам, в зоне, пацаны оказались в какой-то мере более близкими майору, чем благопристойные горожане. Парни были понятны ему, он знал, на каком языке следует разговаривать с ними, когда и чего от них ожидать…

Однажды Валентина купила билеты в кино. Самохин не бывал там уже, кажется, лет двадцать. В колонийском поселке кинотеатра не было, обходились телевизором, по которому с треском и рябью транслировали с грехом пополам единственную программу, и новые фильмы майор смотрел спустя несколько лет после выхода на экраны, когда по воскресеньям их крутили в затемненной наспех дырявыми шторами зоновской столовой, да и видел с пятого на десятое, отвлекаясь по делам службы. И в этот раз, не посмев отказать Валентине в такой малости, он, скрепя сердце, отправился в культпоход, даже не поинтересовавшись названием кинофильма. Самым невыносимым оказалось для него пятнадцатиминутное пребывание в фойе кинотеатра, среди праздно ожидающей начала сеанса публики. Самохин то снимал, то нахлобучивал на голову жаркую форменную фуражку, раздраженно отвергая робкие попытки Валентины пригладить его слипшиеся от пота волосы, мялся, не зная, куда девать руки, и попеременно прятал их то в карманы брюк, то кителя, пока жена не вручила ему, отлучившись в туалет, свою дамскую сумочку, с которой майор и вовсе выглядел нелепо. В зале свирепо захотелось курить, а киношная жизнь на экране казалась фальшивой и неинтересной…

Самохин понимал, что его нелюдимость становится уже ненормальной, и не без основания винил в ней долгие годы службы, не оставлявшей времени ни на что, кроме зоны.

Даже в редкие часы досуга она не отпускала, напоминая о себе завыванием системы тревожной сигнализации с поэтическим названием «Ночь», отблесками огней периметра колонийского забора, озаряющими во тьме потолок спальни в квартире Самохина, топотом кованых сапог под окнами и бесцеремонным стуком в дверь посыльных-«чекистов» при объявлении внеурочного вызова на работу…

Теперь он плохо спал по ночам, греша то на летнюю жару, то на нескончаемый уличный шум, доносящийся из распахнутого настежь от духоты окна, то на запах краски после ремонта. Вставал, уходил на кухню, курил, не зажигая света и глядя на странный от неоновых фонарей город. Возбужденно гремя музыкальными аккордами в салонах, проносились мимо дома Самохина блестящие автомобили неведомых марок, цокали каблучками по тротуару припоздавшие девушки непривычной внешности, высокие, длинноногие, обескураживающе красивые, и майор чувствовал себя кем-то вроде инопланетянина, наблюдающего чужую непонятную жизнь и без особой надежды на успех пробующего подладиться под нее, мимикрировать…

В отчужденности своей Самохину вовсе не приходило в голову смотреть на окружающих свысока, тем более обвиняюще, ибо, всю жизнь прослужив в правоохранительных органах, он давно понял относительность разграничения людей на «честных» и «нечестных», оценил зыбкость, размытость границ между этими людскими понятиями, когда народ в массе своей довольно легко, не угрызаясь особо совестью, в зависимости от обстоятельств, плавно перетекал из одной категории в другую, представая поочередно то обидчиком, то потерпевшим. И судить, по мнению майора, кто прав, а кто виноват в той или иной жизненной ситуации, достоверно не мог никто. А потому Самохин просто смотрел вокруг, удивляясь, не понимая многого и смиряясь со своей отстраненностью.

В субботу Самохина не занарядили на службу, и он, непривычный к двум выходным дням подряд, промаялся все утро без дела, расставляя по углам скудную мебель и вбивая в новенькие обои на стенах гвоздики для любимых Валей картин, написанных в разные годы коротавшими срок зэками-художниками, тоскующими все больше по сельским пейзажам, и все эти лесные полянки, деревенские околицы пришлись теперь как нельзя кстати заскучавшему в городских кварталах майору.

А чуть позже, к полудню, жена огорошила, заявив, что вечером ожидает гостей – свою двоюродную сестру с мужем.

– Что ж мы с тобой, отец, живем будто два сыча? – виновато, зная, что Самохин не любит застолий, оправдывалась Валентина. – Гостей у нас не бывает, сами никуда не ходим, не роднимся ни с кем. А я сегодня на базаре Наташку встретила, она с мужем была. Еле узнала – сколько лет не виделись! Ну, разговорились, что да как. Они, когда узнали, что мы теперь здесь живем, прямо вцепились – мол, или вы к нам, или мы к вам. Ну я и решила – вроде как новоселье справить. Скромненько, пельменей наделаю, водочки куплю. Посидим, поболтаем – что плохого-то?

– Да черт с ними, пусть приходят, – буркнул Самохин, но от подготовки праздничного стола устранился напрочь.

Он уединился в кабинете, оборудованном в отгороженном от спаленки закутке, прежде кладовой, главным достоинством которой было узкое, в одно звено, окошко, выходящее на шумный проспект. Послеобеденное солнце, описав крутую кривую над городом, затерялось за высотными домами на противоположной стороне улицы, не так яростно калило асфальт, и в набежавшей тени, стряхнув душную жару с крыльев, заметались, посвистывая, стремительные ласточки, а на тротуаре завистливо чирикали им вслед, довольствуясь малым, вездесущие воробьи.

Самохин устроился за столиком, водрузил на него тощую ученическую тетрадь, приблудную пепельницу каслинского литья, мелкую и тяжелую, приготовил початую пачку «Примы». Отыскал в ящике ручку, закурил первую сигарету и, выдохнув клуб дыма в распахнутое настежь окно, задумался, глядя на трассирующих в поднебесье ласточек.

Несколько лет назад Самохин побывал в Подмосковье на курсах переподготовки оперативного состава исправительно-трудовых учреждений МВД. Читавший там лекции отставной кэгэбист учил «кумовьев» анализировать сложные ситуации с помощью оперативных схем. Вспомнив ту науку, майор приступил решительно к составлению плана операции, которой придумал хищное название «Ястреб», написав это слово крупными буквами в верхней части клетчатого, похожего на густо зарешеченное камерное окно тетрадного листа. Чуть ниже и мельче, но так же старательно вывел: «Цели и задачи операции – предотвращение побега заключенного из следственного изолятора». Еще ниже добавил: «Силы и средства». Задумался на мгновение, затянулся сигаретой и пометил, усмехнувшись: «Майор Самохин». Выпустив облачко дыма в окно, обозначил через черточку: «– один».

Следующий пункт плана он озаглавил так: «Предположительные пути и способы побега лиц, содержащихся под стражей в следственном изоляторе». Здесь майор надолго задумался, поймав себя на том, что, едва загасив одну сигарету, потянул из пачки другую. Поморщившись, сунул обратно и стал размышлять, покусывая зубами пластиковый колпачок авторучки.

Способов побега из мест лишения свободы он знал и перевидал на своем веку множество. Однако после поверхностного пока знакомства с устройством следственного изолятора Самохин отверг большинство из них. Например, с помощью автотранспорта – на таран, когда зэки, захватив на территории зоны автомашину, разогнавшись, вышибают ею ворота или забор, прорываясь таким образом на свободу. На режимную территорию СИЗО машины не въезжают, потому исключается и другой способ побега – спрятавшись среди груза в кузове, на крыше фургона или под днищем автомобиля.

Майор исключил из своего списка и такие экзотические способы побега, как попытки стартовать из зоны на дельтаплане или с помощью мини-вертолета, изготовленного на базе бензопилы «Дружба». Среди заключенных встречается немало умельцев-чудиков, которые пытаются обмануть конвой и тюремщиков самыми экстравагантными приемами, ставя перед собой цель любыми путями вырваться за пределы колонии и не очень представляя, что дальше, на свободе, они будут делать, куда подадутся…

Если Кречетов надумает «рвать когти», резонно рассудил Самохин, то сделает это наверняка, максимально рассчитывая на успех, а не для самоутверждения и восторга в глазах зоновской «братвы». А значит, без помпы, стрельбы и беготни по тюремным коридорам и крышам.

Не стал рассматривать майор возможности побега во время проведения следственных действий из зала суда. Там за охрану арестованных отвечала милицейская конвойная служба, и Самохин был уверен, что по приказу генерала за пределами СИЗО Кречетова будут опекать так же плотно, как и в его стенах. А вот обратить внимание на порядок выдачи заключенных из следственного изолятора конвою следовало особо. Внутренние войска забирали зэков этапами, по два-три десятка человек, в определенные дни недели, совпадавшие с расписанием поездов, на которых затем развозили осужденных в места лишения свободы. Зато милиция ныряет в изолятор за подследственными с утра и до вечера. Потому следовало поинтересоваться, возможно ли, хотя бы теоретически, по поддельным документам получить зэка и вывести его с территории СИЗО?

Майор вписал этот пункт в план и опять закурил, рассеянно дунув на спичку.

Нередки побеги из стационаров больниц, куда врачи колоний направляют внезапно и тяжело заболевших зэков. Существуют специальные тюремные больницы, бежать из которых так же сложно, как и из зоны. Но туда заключенных этапируют по разнарядке, когда не требуется экстренного лечения. А вот «остро» заболевший зэк может попасть в обыкновенную городскую больницу, «вольную», где доктора, заботливо хлопоча над арестантом, презрительно косятся на его конвоиров, не пускают их в свои кабинеты, процедурные, и майор знал много случаев, когда заключенные удирали едва ли не с операционного стола. Самохин пометил в плане такой способ побега и решил непременно познакомиться ближе с докторами, работающими в санчасти СИЗО.

И все-таки вероятнее всего Кречетов попытается выбраться из следственного изолятора при помощи кого-то из местных сотрудников. Чтобы принудить тюремщика к такому содействию, его можно подкупить, шантажировать, заставить пойти на сотрудничество угрозами. Тем более, что о чем-то в этом роде и говорил генерал, предлагая майору «присматривать» за сослуживцами.

Побег с перепиливанием оконных решеток, разбором стены камеры, подкопом гораздо меньше подходил для сорокалетнего бизнесмена. Его шансы на успех и вовсе таяли, если вспомнить опутанный колючей проволокой и сигнализацией четырехметровый забор, через который предстоит сигать беглецу. Тем не менее Самохин вписал его в схему. Он еще не видел Кречетова, и вполне вероятно, что при ближайшем рассмотрении тот окажется способным на все ухарем, эдаким суперменом…

В последние годы все чаще встречался еще один, немыслимый в прежние времена, способ вырваться за решетку – побег с захватом заложников. Когда-то в системе МВД действовала негласная установка на безусловное уничтожение решившихся на такой шаг преступников, при этом судьба заложников на ход операции не влияла. Тем более, если в их числе оказывались сотрудники мест лишения свободы. Такие ситуации входили в сферу их профессионального риска, и сохранения жизни в некоторых экстраординарных случаях им никто не гарантировал. Однако с недавних пор органы внутренних дел как-то подрастерялись, начали вступать с террористами в длительные и бессмысленные переговоры, в результате чего захваты заложников участились, превратясь для зэков в смертельно опасную, но все-таки не безнадежную игру.

Год назад подобный случай произошел в колонии, где служил в ту пору Самохин. Два зэка, не сумевшие рассчитаться за карточный проигрыш, решили «выломиться» из колонии и не додумались ни до чего лучшего, чем захватить в заложницы продавщицу ларька на территории жилой зоны. Торговавшую там глупую, скандальную бабенку, которую не раз подлавливали на продаже заключенным товаров за наличные деньги, что было строжайше запрещено, обычно на территории жилзоны сопровождал прапорщик-контролер. Затем продавщица закрывалась изнутри в магазинчике, отоваривала зэков через узкое окошечко, а в конце рабочего дня по внутреннему телефону вновь вызывала с вахты сопровождающего и отправлялась за ворота колонии, домой. Однако в тот день ей приспичило переставить в подсобке какие-то ящики. Возиться самой с ними было лень, и она, открыв дверь магазинчика, попросила подсобить двух крутившихся поблизости зэков, посулив им за труды пачку сигарет. Те как раз ждали такого случая. Оказавшись в ларьке, зэки заперлись на тяжелый, надежный засов и, пригрозив продавщице заточкой, сообщили по телефону на вахту о захвате заложницы. Потребовали легковой автомобиль с полным баком горючего, автомат с патронами и две бутылки водки.

Начальник колонии полковник Дмитриев доложил о случившемся в областное УВД. Оттуда посоветовали начать переговоры, тянуть время и пообещали прислать специально подготовленную команду спецназа, которая должна была прибыть через несколько часов.

Переговорив коротко через окошко ларька с запершимися там зэками, Самохин предложил Дмитриеву справиться своими силами. Террористы, по мнению опера, были людьми несерьезными, «быковатыми». Поэтому майор для начала предложил передать им водку. С помощью колонийского врача, который сперва категорически отказывался «травить заключенных», в бутылки сквозь станеолевые пробки закачали шприцем лошадиную дозу снотворного.

Главным исполнителем сценария освобождения заложницы, опять же с подачи Самохина, назначили молодого оперуполномоченного режимной части старшего лейтенанта Николая Смолинского. Колька переоделся в зэковскую робу с биркой на груди, сунул за пояс под куртку пистолет «Макаров» со взведенным курком, нахлобучил на лоб козырек зоновской кепки-«пидорки» и принялся с дебильным выражением лица шаркать метлой, гоняя пыль по дорожке неподалеку от ларька.

Операцию решили провести молниеносно, не будоража зону. Зэки, свободные от работы, сидели по отрядам, ничего не зная о случившемся, а вблизи места происшествия находился только Самохин и два прапорщика, тоже вооруженные пистолетами для подстраховки. Полковник Дмитриев намеревался руководить освобождением заложницы с вахты, по рации, но батарейки мгновенно сдохли, так что Самохин действовал по собственному усмотрению.

Для выполнений требований террористов Дмитриев пожертвовал свой персональный «уазик», предупредив, что, если с машиной что-то случится, деньги на ее восстановление и ремонт вычтут из жалованья майора. В конвойном батальоне нашелся неисправный автомат, который, показав зэкам издалека, положили в салон подогнанного к выходу из магазинчика «уазика».

В принципе, заключенных можно было взять живыми. Но Самохин решил надолго пресечь подобные эксперименты со стороны зоновской «братвы». И когда из дверей ларька сначала шагнула притихшая, с остекленевшим взором продавщица, а следом, уперев ей в спину заточку, вываливались, нетвердо ступая, обалдевшие от подмешанного в водку люминала зэки, Коля Смолинский зачастил метлой, подбираясь потихоньку к сбившейся тесно троице.

На пороге магазина зэки принялись крутить головами, пытаясь разглядеть несуществующих снайперов. За это время косящий под придурка из хозобслуги старший лейтенант подошел к ним почти вплотную. Отшвырнув метлу, он выхватил пистолет и поочередно расстрелял обоих. Бабенка стояла столбом, на удивление хладнокровно взирая на корчащихся у нее под ногами в агонии террористов. Позже выяснилось, что заключенные радушно угостили заложницу, влив в нее стакан составленного Самохиным и доктором пойла, и в происходящем вокруг продавщица ориентировалась смутно.

Смолинский стрелял хорошо, наповал, так что вмешательства медиков уже не понадобилось. Продавщица – не пострадала, но из магазинчика, придравшись к чему-то, ее уволили, о чем ни сотрудники, ни зэки впоследствии не жалели.

Прокуратура по надзору долго занималась этим делом, оценивая правомерность применения оружия. В конце концов за решительность и мужество, проявленные при освобождении заложника, начальника колонии поощрили приказом по УВД, Кольку Смолинского представили к медали, с малоподходящей для тюремщика формулировкой «За отличие в охране общественного порядка», а Самохину объявили строгий выговор. И между прочим, как считал сам майор, поступили совершенно справедливо. Ибо он, старший оперуполномоченный, действительно проморгал готовящееся преступление, не предотвратил его, как предписывали должностные инструкции, «на стадии замысла», а ведь зоновские «кумовья» существуют как раз для этого…

Самохин вдавил очередную сигарету в наполнившуюся незаметно до краев пепельницу.

– Только потолки побелила! – услышал он голос незаметно подошедшей жены. – Вмиг прокоптишь все своим куревом! А ведь обещал бросить. Говорил: вот исполнится полста лет, и все!

– Бросишь тут… То одно, то другое, – смущенно разгоняя рукой дым, оправдывался Самохин. И вспомнил вдруг, что то же самое говорил, угощая его легкой дорогой сигареткой, генерал.

– Что, и здесь планы строишь, операции разрабатываешь? – проницательно, едва глянув на исписанный листок бумаги, укорила жена. – Хвастался, что работа у тебя теперь легкая, ходи себе туда-сюда по тюрьме и спи на ходу…

Самохин кашлянул, с досадой перевернул листок чистой стороной вверх, сказал неопределенно:

– Тюрьма, мать, она и в Африке тюрьма… Ты лучше дай мне монетку двухкопеечную, позвонить нужно.

– Куда это ты названивать собрался? – удивилась жена и добавила добродушно: – Может, девушку какую на новом месте службы завел?

– Там еще те… мадамы! – усмехнулся, представив на мгновение томную красавицу Эльзу, Самохин. – Их даже особо опасные рецидивисты боятся.

– Так то рецидивисты! А ты у меня еще хоть куда. Красивый, не пьющий, к тому же майор! Любая набросится – не оторвешь!

– Нахвалишь себе на голову, – хмыкнул польщенный Самохин.

– Вначале кинется, а как начнешь в ее квартире курить, так сразу и выпрет, – мстительно закончила Валентина и напомнила, уходя: – Ты особенно-то не любезничай там, по телефону, через полчаса гости должны подойти. Я уже стол накрываю.

Самохин еще раз пробежал глазами свой план и, чтобы завершить его, отметил последним пунктом уж совсем невероятное – вооруженное нападение на следственный изолятор извне с целью вызволения Кречетова. Потом достал из шифоньера и неторопливо натянул хлопчатобумажные нежаркие брюки, веселенькую, в цветочках, рубашку, водрузил на голову старую, но вполне приличную, в мелких дырочках летнюю шляпу и, прихватив приготовленные женой монетки, отправился на улицу. Там, через два дома, находился телефон-автомат. Номер, который дал ему генерал, майор помнил наизусть. Позвонив, Самохин будничным голосом доложил о начале операции «Ястреб».

Вернувшись через четверть часа, Самохин еще в подъезде, сквозь запертую дверь услышал громкие голоса, доносившиеся из его квартиры, сочные чмокающие поцелуи – пожаловали родственники. Настроение, навеянное праздным летним деньком, сразу испортилось. Майор действительно с трудом терпел всяческие застолья с выпивкой, бессвязными, похожими на птичье чириканье разговорами, когда вначале натужно поддерживается веселье не слишком знакомых и дружных между собой людей, переходящее позже в пьяное и еще более фальшивое всеобщее братание.

Сестра Валентины оказалась толстой самодовольной бабой, часто увешанной золотыми цепочками, серьгами и красноглазыми перстнями на розовых пальцах-сосисках. Ее муж, напротив, был плюгавенький курносый мужичонка неопределенного возраста. Он сразу по-свойски стал «тыкать» Самохину, полез целоваться, не замечая, как с негодованием отшатнулся от него майор, дотошно, по-бабьи осмотрел обстановку в квартире, поскреб пальцем новые обои, завел длинный, непонятный для Самохина разговор о побелке, циклевке полов, о ремонте, который тоже, оказывается, сделал недавно в своей квартире. Рассказывал азартно, взахлеб, и майор, поджав губы, терпеливо ждал, когда гость доберется до конца подробнейшего повествования о приобретении за полцены дефицитной кафельной плитки.

Валентина увела сестру на кухню, оставив мужа с юрким и легким, как теннисный мячик, родственником. Тот сообщил, что приходится Самохину двоюродным свояком, и катался по квартире, подпрыгивал, балаболил без устали. И майор был даже доволен этим, потому что, будь свояк посдержаннее, пришлось бы развлекать его беседой, развеивая тягостное молчание, в которое в таких ситуациях норовил погрузиться Самохин.

Потом все чинно расселись за стол, и свояк принялся разливать водку по рюмкам, произнес тост – что-то длинное о родственных отношениях, которые, оказывается, важнее всего на свете, на них мир держится, и что ближе и дороже Володи и Валентины у него до сих пор никого не было, а теперь будет, потому что они нашлись, наконец… И что-то еще в этом роде.

Самохин, ловя на себе тревожные взгляды жены, вымученно растягивал губы в улыбку, поднял рюмку, чокнулся с гостями, выпил, подцепил вилкой горячий пельмень, стал есть, обжигаясь и не глядя по сторонам.

Свояк по-хозяйски налил по второй, потом, без перерыва почти, по третьей. Самохин и поесть-то не успел толком, а родственник уже завел разговоры о том о сем, и надо было слушать его, кивать, а пельмени остывали, и это тоже злило майора.

В довершение ко всему оказалось, что свояка зовут Валентином, и он то и дело шутил по этому поводу, обращаясь к хозяйке:

– Валентина! Положи-ка Валентину салатика. Да не себе, а мне, ха-ха-ха! Спать сегодня будем одинаково. Кто с Валентиной, а кто с Валентином, х-хи!

Самохин крякал досадливо, вытирал рот салфеткой и свирепел.

– Нет, живете вы так себе, не по-людски! – неожиданно веско изрек свояк. – Вот даже рюмки у вас не хрустальные, стеклянные какие-то, дрековские. Ну ничего, это мы исправим. Есть кое-какие связи в магазине хозяйственном. Хрусталь – он нынче в цене. Но достать можно… А у меня этой весной хохма случилась. И смех и грех! Аккурат на Девятое мая. Встал я утром, честь по чести, к праздничку готовимся, естественно. Ну, естественно, пропустил рюмочку. И так у меня на душе хорошо стало! Гуляю по квартире – все чистенько, в комнатах прибрано, вещи разные, мебель красивая, как в музее каком-нибудь! За окном солнышко сияет, на деревьях листочки первые зазеленели, по радио – музыка, по улице ветераны туда-сюда с медальками шныряют – благодать! И тут, откуда ни возьмись, муха. Первая в этом году. Влетела, тварь, и давай по залу жужжать. Здоровенная такая, натуральный бомбовоз. И на мебельную стенку пристроилась. Сначала на полировку, потом гляжу – она, гадина, на сервант, прямо на дверцы стеклянные перебралась. Ну, думаю, щас всю импортную вещь мне загадит! Взял я полотенце, сложил вдвое, прицелился и – бац! Две полки, хрусталем под завязку заставленные, сорвались и хлоп друг на дружку! Посуда – вдребезги. Баба моя, естественно, в крик. Ну, слезы, рыданья, естественно. Натуральная истерика. Еще бы – два ведра битого хрусталя на помойку вынесли. Пробовал я кое-что склеить – да где там! Вид, конечно, уже не тот… Вот ты бы на моем месте после такой беды что сделал? – неожиданно упер он зубцы вилки в грудь Самохина.

Тому аж смешно стало от ярости, которую за короткое знакомство умудрился вызвать в нем этот человек.

– Повесился! – пристально глядя в глаза свояку, серьезно сказал Самохин.

– Во! А я – хоть бы хны. Ну, попереживал немного, естественно, не без того. Но, в отличие от вас, офицерья, я ж рабочий человек!

– Да ну? – удивился майор.

– А то! В моем лице, можно сказать, наглядно воплотился союз пролетариата и колхозного крестьянства. Рос и развивался в деревне. Там и закалку трудовую получил. Теперь вот живу и работаю в городе. И мне убыток этот, если разобраться, – тьфу! Я своей бабе так и сказал, правда, Натаха? Не плачь, говорю, жена, руки у меня есть – заработаем, наверстаем! И точно! Как-нибудь зайдете к нам, посмотрите. Не квартира, а Лувр! э

– Куда там Лувру! Я давеча в Эрмитаже была, – вставила сестра Валентины, – так у нас не хуже. Зайдете?

– Обязательно, – кивнула Валентина, со значением глянув на мужа.

– Угу, – филином отозвался Самохин.

– Щас деньгу зашибить – раз плюнуть, – продолжил неугомонный свояк. – Наш завод, ну, на котором я работаю, раньше чисто оборонный был. Для ракет стратегических что-то там собирали. Секретное все… А на хрена нам, спрашивается, столько ракет? Мне они, к примеру, нужны?

– Тебе – нет, – кивнул Самохин.

– Во-от. А сейчас мы с ребятами знаешь что придумали?

– Что? – насторожился майор.

– Мыльницы делать! Создали кооператив и штампуем из пластмассы. У нас на заводских складах этой пластмассы навалом. Она ведь не простая – стратегическая! То ли несгораемая, то ли пуленепробиваемая… Нынче вся дребедень оборонная побоку – конверсия! Станочек поставили, секунда, и – бздынь -мыльница! Три рубля пятьдесят копеек за штуку.

– И кто же у вас на заводе таким… сообразительным оказался? – поинтересовался Самохин.

– Пролетариат в союзе с научно-технической интеллигенцией! – с гордостью заявил свояк. – Наш генеральный директор даже диплом получил – международный, за переориентацию оборонной промышленности. А все мозги инженерные да золотые руки рабочих. Умеем, когда захотим.

– А когда все в городе мыльницами запасутся – чем займетесь?

– Ну, во-первых, зарубежные рынки освоим. За доллары станем продукцию продавать. Во-вторых, таким макаром не только мыльницы, а что угодно штамповать можно, надо мозгами хорошенько пошевелить…

Свояк опять взялся за бутылку, разлил. Женщины отказались выпить, ушли на кухню. Гость с рюмкой в руках пододвинулся ближе к Самохину:

– У нас теперь на заводе заработки – ого-го! Не у всех, конечно. Только у тех, кто в кооперативе работает. А мы туда любого, с бухты-барахты не возьмем. Шалишь! Это тебе не госпредприятие.

– А как же классовая солидарность? – Самохин, кажется, впервые заинтересовался разговором.

– Эх вы, служивые! Так ведь в этом-то классовая солидарность и заключается! Создали предприятие, работаем дружно, деньгу заколачиваем и чужого к себе не пустим. Хватит, наэксплуатировали нашего брата-пролетария! Рабочий-то человек, он ведь, если разобраться, по-настоящему на себя никогда не работал. То капиталист прибавочную стоимость отбирал, то государство. Вот у тебя, к примеру, какая зарплата?

– Около трехсот.

– Х-ха! У меня тыща – тыща двести спокойно в месяц выходит. Кстати, есть возможность и тебе заработать.

– Ну да? – удивился Самохин. – Мыльницы делать? В подсобники к вам… кооператорам?

– Не-е, там без тебя желающих полно. У тебя и на своем месте – столько возможностей! Правильно говорят – не человек красит место, а место человека!

– По-моему, наоборот говорят… – покачал головой майор.

– Да какая, к черту, разница! Ты ведь в следственном изоляторе работаешь? Валька говорила. Ну вот. Я как услышал, так скумекал сразу. Есть у меня знакомый. У него родственник туда попал, за что – я не вникал. Короче, я с мужиком этим, знакомым своим, перетер – у нас гаражи рядом, кстати, сегодня и свиделись. И он просит родственнику своему записочку в камеру передать. Тыщу рублей обещает. Всего и делов – а штука в кармане!

– Как фамилия мужика? – сухо, больше по привычке «кума», чем из любопытства, спросил Самохин.

– Приятеля мово?

– Да нет, того, который сидит.

– Эта, как его… Кажись, Климов… Да я уточню! Ты, главное, сделай!

– Нет, – мотнул головой Самохин.

– Да тебе что, тысяча рублей не нужна? – изумился свояк.

– Нет.

– Ну ты даешь… Ты ж всю жизнь в сельской местности прожил, вроде как нашенским, деревенским, стал. А у нас оставлять в беде земляков не принято. Нам здесь, в городе, надо кучкой держаться, выручать друг друга. Город, он знаешь какой? Коварный! Разрушает личность. Об этом и в газетах пишут. Мы, сельские, которые от земли, влиянием этим, слава богу, не испорчены. А ты отделяешься… Зря! У меня, например, везде друзья. В торговле – земляк, в медицине – земляк, в милиции – земляк. Теперь еще ты, в изоляторе. Эх, и заживем по-людски! Нам с тобой никакие тюрьмы не страшны! А то ты – хе-хе – из рюмок стеклянных водку пьешь. Стыдоба!

Самохин молча отодвинул рюмку, которую заботливо налил и подсовывал ему свояк, вновь отрицательно качнул головой. Свояк возмущенно всплеснул руками:

– Нет, вы посмотрите на него! Тыща рублей ему не нужна! Вот ведь кость белая! Да мне, пролетарию, за эту тысячу месяц в цеху отстоять надо! А там технология такая, что сырость кругом. К вечеру ноги в резиновых сапогах аж горят, носки от пота хоть выжимай, пальцы преют. Вот как рабочему-то человеку копеечка достается!

Самохин смотрел в тарелку перед собой, и остывшие пельмени показались ему похожими на разопревшие пальцы ног свояка после смены… Майор осторожно положил вилку на стол.

– Говно ты, а не рабочий класс, – сказал он, вставая. А потом добавил, вздохнув: – И весь твой кооперативный пролетариат – говно. Пошел вон.

Чуть позже, когда гости, вздернув возмущенно подбородки и остекленело глядя перед собой, ушли, Валентина сказала мужу:

– Ну что, опять?

– Да нормально все! – удрученно отмахнулся Самохин.

– Что ж нормального-то? – всхлипнула Валентина. – Нормально, когда люди семьями дружат, роднятся между собой…

– Может, и надо бы так, – обреченно пожал плечами Самохин, – но я уже болею от дураков. Видеть их не могу…

 

4

Через неделю Самохин уже не плутал в коридорах и переходах следственного изолятора, лихо щелкал, открывая бесчисленные замки ключом, который и впрямь от частого употребления засиял первозданно-серебристым металлом.

Майора определили в группу режимников, занимающихся проведением прогулок заключенных, обысков, осмотром технического состояния камер. Кроме того, им надлежало осуществлять водворение проштрафившихся зэков в карцер, утихомиривать выходившие из подчинения «хаты» и целые продолы, решительно орудуя при этом резиновыми дубинками, за что они в шутку именовались прочими сотрудниками СИЗО «группой здоровья».

Командовал режимниками хмурый, неразговорчивый майор Чеграш. В отличие от подчиненных, собранных в изолятор из разных подразделений – были тут и проштрафившиеся на прежнем месте службы гаишники, пожарные и даже снятый за какую-то провинность бывший начальник ЛТП, – Чеграш начинал работу в следственном изоляторе еще младшим лейтенантом и к разношерстной команде своей относился равнодушно-презрительно. Словно нехотя, сквозь зубы отдавал приказания, чаще жестами, чем словами, показывал, кому из офицеров где находиться в данный момент, чем заниматься. С заключенными он вовсе не разговаривал, объясняясь с ними с помощью резиновой палки. Манипулировал ею виртуозно, словно регулировщик на перекрестке, давая зэкам четкий сигнал двигаться в ту или иную сторону, стоять, подойти к нему и ловко, с оттяжкой опоясывая по спине провинившихся. От его удара те падали как подкошенные, и потому, зная норов угрюмого цыганистого майора, который улыбался, скаля золотые зубы, только когда хотел наказать, зэки вели себя в его присутствии особенно смирно и предупредительно-вежливо.

На представленного ему Самохина Чеграш посмотрел недовольно, буркнул что-то невразумительное, указал палкой на середину продола – мол, встань там, – и майор понял, что знакомство состоялось, инструктаж закончен и он зачислен в команду.

В трех корпусах следственного изолятора насчитывалось около двухсот пятидесяти камер. Точное число их назвать было сложно, потому что какая-то часть из них постоянно находилась в ремонте и потому была не задействована. Латали, штукатурили и цементировали стены, полы, наваривали дополнительные решетки, укрепляли двери, меняли сантехнику, наращивали «шконки» – металлические кровати – до третьего яруса, увеличивая тем самым количество мест.

На всех обитателей изолятора приходилось сорок прогулочных двориков. Заключенных покамерно загоняли в тесный бетонный квадрат под зарешеченным небом, где они «гуляли», топчась в замкнутом пространстве площадью три на пять метров в течение часа. Таким образом, прогулка всех, содержащихся в СИЗО, за исключением водворенных в карцер и лишенных этого права «вышаков», занимала весь день. В случае заминки какая-то камера могла не успеть «прогуляться», что вызывало справедливые нарекания зэков. Поэтому режимникам приходилось действовать споро, по четкой, годами отработанной схеме.

Офицеры «группы здоровья» входили на продол, где контролер заранее предупреждал заключенных о начале прогулки, выстраивались цепочкой от камеры через коридор до самых прогулочных двориков так, чтобы держать зэков в поле зрения на протяжении всего перехода. Дежурный контролер и один из режимников отпирали камеру, и ее обитатели торопливо, один за другим выскакивали на продол и, держа руки за спиной, шагали шустро, в затылок друг другу, по многочисленным переходам, подгоняемые офицерами, до прогулочных двориков. Там их встречал Чеграш, загонял в бетонную коробку и закрывал на замок. Без промедления вся процедура повторялась со следующей камерой. После окончания отведенного на прогулку времени заключенных тем же путем возвращали на места и начинали «вьпуливать» следующий продол.

Пока зэки «гуляли» под присмотром одного из сотрудников на свежем воздухе, остальные офицеры «группы здоровья» возвращались на продол и начинали обыск и осмотр временно опустевших камер. Проверялась крепость решеток, стен и пола, для чего их простукивали деревянным молотком на длинной рукоятке. Если решетка при ударе дребезжала, это могло свидетельствовать о распиле прутьев. При обнаружении пустот в стене, полу, которые образуются при замаскированном с внешней стороны подкопе, удар молотка извлекал иной, более гулкий звук, чем при встрече с монолитной кирпичной или цементной кладкой. Впрочем, корпуса изолятора были построены давно, неоднократно ремонтировались, решетки, стены и noл дребезжали и ахали вразноголосицу, нередко при ударе молотком от стен и потолков с грохотом отваливались большие куски штукатурки. Тем не менее уже на третий день работы Самохина режимники обнаружили подкоп, который зэки начали вести в дальнем углу камеры, под шконкой. С помощью металлической пластины узники умудрились продолбить цементный пол десятисантиметровой толщины, перепилить утопленные в растворе толстые арматурные прутья и углубиться в землю метра на полтора. Отверстие лаза в полу было замаскировано куском картона и присыпано тонким слоем цементной пыли, а сверху завалено вещмешками-«сидорами». Обитателей камеры перевели в карцер, где оперативники занялись выявлением инициаторов готовящегося побега, а хозобслуга засыпала и щедро залила цементным раствором яму в полу.

Такие подкопы, как выяснил Самохин, велись заключенными все же редко, их обнаруживали не чаще одного в год. А вот сквозные отверстия в стенах между соседними камерами, на местном жаргоне «кабуры», находили ежедневно. Зэки проковыривали дырки в местах стыка кирпичей, кроша с помощью подручных средств слабый то ли изначально, то ли от времени строительный раствор. Через такие отверстия передавали гуляющие по изолятору записки-«малявы», делились с соседями чаем, табаком, всем тем, что требовалось «перегнать», минуя тюремщиков. «Кабуры» тоже маскировали, примазывая снаружи мылом, хлебом, заклеивали бумагой. Найденные режимниками отверстия тут же старательно заделывал пожилой зэк из хозобслуги, который тащился следом за «группой здоровья» со связкой разнокалиберных деревянных колышков и ведром цементного раствора, которыми забивал и замазывал «кабуры».

Одновременно с техническим осмотром проводились ежедневные обыски камер. При этом режимники перетряхивали постели, личные вещи заключенных, стараясь обнаружить и заглянуть во все укромные уголки и щелки, которых на удивление много оказывалось в небольшом и пустоватом на первый взгляд камерном помещении. Впрочем, чаще всего зэки не отличались особой фантазией и хранили запрещенные предметы – деньги, заточки, карты, закрутки анаши в матрацах или подушках – видимо, не доверяли даже соседям по «хате», держа свое добро при себе.

Самохин безропотно шмонал зэковские пожитки, переворачивая и ощупывая засаленные постели, заглядывая в вонючие сапоги, перетряхивая портянки, шаря в пыли и паутине под низкими столами и шконками, и когда вставал, разгибаясь, то у него кружилась голова, звенело в ушах и смрадного воздуха камеры не хватало, чтобы унять сердцебиение и одышку.

В первые дни от многочасовой ходьбы по корпусам у Самохина ныли ноги, но он терпел, не желая выказывать слабости, вполне, впрочем, естественной для его возраста. Постепенно майор приноровился к нагрузке, научился отдыхать в короткие перерывы между обысками, понял, наконец, предназначение кроватей в кабинете режимников. В обеденный перерыв, наскоро перекусив в столовой, где для сотрудников готовили нехитрую, но сытную снедь, Самохин отправлялся в штаб, занимал специально выделенную для него, как старшего по возрасту, койку и задремывал на полчасика под монотонное бульканье электрочайника и разговоры молодых, не нуждавшихся до поры в таком вот лежачем отдыхе сослуживцев.

Первое «боевое крещение» он получил на исходе второй недели службы в СИЗО. В тот день с утра все как-то не ладилось. Два продола, около пятидесяти камер, объявили голодовку и отказались выходить на прогулку. Заключенные требовали улучшения санитарных условий содержания, а главное – продажи чая без ограничений в тюремном ларьке, разрешение на передачу его в любых количествах с воли и выдачу в камеры электрокипятильников, которые беспощадно изымались при обысках из соображений пожарной безопасности. Никакие из этих требований администрация следственного изолятора в одночасье выполнить не могла. По камерам, где объявили голодовку, пошла прокурорская комиссия, а в полдень областное радио уже передавало в эфир сообщение о массовой голодовке в СИЗО и жалостливые всхлипы в микрофон обеспокоенных родственников заключенных, которых корреспондент отловил возле окошка приема передач у входа на КПП изолятора.

В обеденный перерыв, едва Самохин вознамерился пристроиться на отведенную ему койку, в кабинет режимников, грохнув дверью, влетел смуглый горбоносый майор. Из-под залихватски сдвинутой на затылок фуражки выбивался черный, тронутый сединой чуб. Худой и длинный, майор пригнулся, входя, придержал сбившуюся о косяк фуражку, обвел сидящих пронзительным взглядом, расправляя угольно-черные, вздорно топорщащиеся усы.

– Отдыхаете, мать вашу? На неделю оставить нельзя! |А если бы я весь месяц отсутствовал? Развалили бы весь изолятор на хрен! – Он стремительно подошел к Самохину, глянул пытливо, протянул худую жилистую руку. – Новенький? Как фамилия? А я заместитель начальника СИЗО по режиму и охране Рубцов.

От рукопожатия у Самохина, человека не слабого, хрустнули пальцы в суставах. Он понял, что подавить бока на жесткой казенной кровати на этот раз не удастся.

– Федорин! – гремел между тем Рубцов. – Что там за голодовку на шестом продоле затеяли? А, еще и на седьмом… Ты, смотрю, совсем тут мышей не ловишь. Сидишь как добрый Карлсон на крыше. А зэков так обкормили, что они уже жрать не хотят!

Маленький Федорин вскочил и отрапортовал, радостно-преданно глядя в глаза начальству:

– Виноват, товарищ майор! Эти суки требования предъявляют!

– Да-а? – изумился Рубцов. – С каких это пор каторжане требовать, а не просить научились? И чего ж они хотят?

– Винограду… – потупясь, пояснил Федорин.

– Чего-чего?

– Винограду хотят, товарищ майор. – Федорин хихикнул и, зыркнув по сторонам и убедившись, что внимание слушателей привлечено, зачастил скороговоркой: – Короче, анекдот есть такой. В камеру к двум русским «особнякам» ару кинули. Ну, те, значит, и давай его примерять… Ара в крик: «Вах-вах!» Дубак с продола услышал, кормушку открыл, засунул башку в камеру и спрашивает «Чего, козел, разорался?» А «особняки» отвечают: «Да это он, командир, винограду хочет. Привык на родине виноград кушать, а в нашей тюрьме только баланда…» – «Ви-нограду-у ему? – удивился дубак. – Может, ему хрен в задницу предложить?!» – «Да вот мы попробовали сейчас, командир, а он все равно орет – винограду давай!» – закончил Федорин.

– Я вот сейчас тебе, Федорин, такого винограду выдам! – рассвирепел Рубцов, но, видя, что все режимники покатываются от хохота, махнул рукой и уже спокойно поинтересовался у маленького капитана: – Какие меры приняты для прекращения голодовки?

– Начальник изолятора Сергеев по камерам ходил, – пояснил, становясь серьезным, Федорин, – замполит Барыбин, прокурор по надзору… Еще какой-то хрен с управы, капитан, из новеньких, я его не знаю… Ну, наезжали зэкам на уши, разъясняли, почему электророзетки и кипятильники в камерах оборудовать нельзя. Я тоже им во всех хатах объявил, мол, проводка старая, перемкнет – сгорите на хрен! А эти козлы на своем стоят – мол, пока наши требования не удовлетворите, принимать пищу не будем. Сейчас все в кабинете Сергеева собрались, решают, как зэчню успокоить.

– А на продолах кто?

– Барыбин там отирается. Клеит уркам афиши про временные трудности в экономике.

– Ясно! – подытожил Рубцов. – Раз на продолах принимать пищу отказываются, и у вас, товарищи офицеры, обед отменяется. Чеграш! Собирай свою «группу здоровья» и вперед. Теперь ты у меня главным переговорщиком будешь.

На шестом продоле царил унылый беспорядок. На полу посреди коридора стояло несколько термосов с плотно закрытыми, чтоб не остывало, крышками. Рядом, сидя на корточках, скучали зэки-баландеры из хозобслуги. Они курили, переговариваясь лениво между собой, поглядывая на пожилую дежурную-контролершу, которая, открыв форточку-кормушку одной из камер, вразумляла тамошних обитателей:

– Обед принесли, а вы отказываетесь. Как не стыдно? Пропадет ведь – такая прорва еды! На воле-то все по талонам, очереди, а вы продукты зазря переводите…

Увидев офицера, контролерша закрыла форточку, шагнула навстречу, устало доложила Рубцову:

– Не жрут, товарищ майор! А я давеча за тремя килограммами перловки такую очередину в магазине выстояла…

– Разберемся, Петровна, – пообещал Рубцов, – открой-ка нам вот эту хату…

Дежурная отомкнула замок ближайшей камеры, распахнула дверь. Рубцов шагнул внутрь, скомандовал с порога:

– Встать!

Из-за его плеча Самохин видел, как заключенные, одинаково серые в мутном свете тусклой лампочки, зарешеченной в нише под потолком, неторопливо сползали с верхних ярусов коек, жадно докуривали «бычки», выстраивались, позевывая, у длинного, из некрашеных досок стола.

– Ну-ка, шустрее! Чего как не живые? Вы мне тут умирающих от голода не изображайте. Кто дежурный по камере?

Вперед лениво, вразвалку вышел плотный, коренастый зэк. Держа руки за спиной, он набычился, низко склонив стриженную «под ноль» голову, и, разглядывая офицеров исподлобья, ответил настороженно:

– Ну, я…

– Почему не докладываешь? – спокойно спросил Рубцов.

– Чо я, в натуре, сука тебе, командир, чтоб шестерить? За три ходки на зону ни разу не козлил, не дождешься…

– И где ж ты сидел, что к порядку не приучен? – искренне удивился Рубцов. – А вы что? – обратился он к остальным обитателям камеры. – Тоже сплошь приворованные собрались? Почему ванек не вынесли утром?

Рубцов указал на переполненный деревянный ящик для мусора возле грязного унитаза в углу камеры – «ванек». Зэки угрюмо молчали, глядя в пыльный цементный пол.

– Мусор выносить вам по понятиям не канает, а в говне жить – в самый раз?

– Эт-то… началы ик… Пусть козы из хозобслуги парашу выносят… – вступился пожилой, голый по пояс, сплошь исписанный татуировкой зэк. – И еще требования у нас. Штоб, значит, чай без нормы и мутильники в каждой хате…

– Понятно, – кивнул Рубцов. – Чеграш! Возьми дежурного, вот этого… Как фамилия твоя, блатной? Хохлов? Возьми, Чеграш, вот этого Хохлова и брось в петушиную камеру.

– Ты чо, командир, – вскинулся тот, – да я покоцаюсь, вскроюсь…

– Чеграш! – добавил Рубцов. – Если эта падла вскроется, медиков не вызывать. Держать в наручниках. Все, вперед! – И угрожающе добавил вслед зэку: – Ты у меня, пацан, будешь теперь красным, как пожарная машина.

Чеграш дернул заключенного за плечо, толкнул к выходу из камеры и так огрел по спине дубиной, что тот вылетел в дверь, за которой его подхватили тюремщики, надели наручники, увели.

– Больно круто ты, командир, – покачал головой старый зэк, – беспределом попахивает.

– А мне блатных не надо, – усмехнулся Рубцов. – Я здесь самый блатной. И чтоб санитарное состояние камеры оставалось на должном уровне. – Майор со значением поднял палец. – Даже нам, тюремщикам, не западло навести в вашей засранной хате порядок. Так сказать, для примера. Капитан Федорин!

– Я!

– Помоги пацанам, опростай ванек…

– Слушаюсь! – с готовностью выскочив из-за спины Самохина, Федорин козырнул и стремительно шмыгнул в угол. Схватил доверху наполненный «ванек» и мгновенно опрокинул его на середину обеденного стола, похоронив под мусором разложенные там куски сала, хлеба, кружки с чаем и горку дешевых конфет.

– Готово! – доложил капитан, опять козырнув Рубцову.

Тот изумленно оглядел загаженный стол, остолбеневших в растерянности зэков, сказал с сомнением:

– Слушай, Федорин, по-моему, ты куда-то не туда мусор высыпал.

– Разве? – захлопал глазами Федорин. – Я старался…

– Ладно, – великодушно махнул рукой Рубцов, – ошибся – с кем не бывает. Видите, братаны, какая оплошность вышла? – участливо обратился он к заключенным. – Так что в следующий раз вы на сотрудников наших не надейтесь, старайтесь сами мусор выбрасывать. И полы заодно подметите. А то поручу капитану, и он через пожарный рукав, из брандспойта все смоет. И начнет с потолка и шконок. Так что действуйте. Счастливо оставаться, приятного аппетита, – вежливо попрощался майор.

Захлопнув дверь камеры, он не обернулся к офицерам, предложил:

– Пойдемте, орлы, в корпусную, посекретничаем. Петровна, приведи нам Васильева из сто восьмидесятой хаты.

В тесной корпусной режимники кое-как разместились вдоль стен. Самохин остался стоять, наблюдая за Рубцовым.

– Ты, майор, недавно в нашем гадючнике, – неожиданно обратился к нему Рубцов, – о голодовке этой что думаешь?

– Так голодать месяц можно, – пожал плечами Самохин. – В каждой камере горы хлеба, сало, колбаса, курево. Да еще передачи прут. Разве ж это голодовка? Так, понтуются…

– Молодец! – похвалил Рубцов. – Сразу опытного тюремщика видно. А-а, Васильев, старый уркаган! – переключился он на вошедшего в сопровождении контролерши худого, изможденного зэка. Полосатая роба особо опасного рецидивиста болталась на нем свободно, как на вешалке.

– Бить будете, гражданин майор? – деловито поинтересовался зэк. – Предупреждаю, у меня почки больные и голова травмированная. Во, – он постучал себя костяшками пальцев по темени, – слышите звук? Пластина железная! Так что запросто крякнуть могу, потом не отпишетесь…

– Да что ж тебя, Васильев, бить-то, – добродушно посетовал Рубцов. – Проще пристрелить сразу. Ты ж неисправимый вор! В прошлый раз что обещал? Говорил, все, мол, начальник, на пенсию выхожу, в тюрьму больше ни ногой, и вот опять…

– Дак, гражданин майор, в прошлый раз не считается! Я и подсел-то всего на год. Разе ж это срок? Экскурсия ознакомительная…

– И с какой зоной знакомился?

– С восьмеркой, мать ее в душу.

– Как она тебе показалась?

– Хорошая зона. Режимники, правда, вроде вас, злые, с подогревом хреново – перехватывают все с воли – ни водочки тебе, ни таблеток успокоительных… Зато отрядник душевный попался. Все книжечки мне подсовывал разные. Читай, грит, в них вся мудрость человеческая прописана!

– Ну да? – живо заинтересовался Рубцов. – И как ты, помудрел?

– Да не-е… – ощерился зэк. – Когда меня менты брали, так по шарам дали, что очки – вдребезги. А чтоб новые на зоне заказать – денег на лицевом счету не было. Я ж не работал там по инвалидности… Книжечки, конечно, брал, чтоб отрядника не расстраивать, уж больно он по ушам ласково шаркал. Как Христос босиком по душе пробегал. Я еще, грешным делом, подумал: вот бы мне сына такого умного! И книжечки его хранил аккуратно, под подушкой, и кентам своим наказывал: мол, тронет какая падла хоть пальцем, листочек попортит или пятнышко поставит – пасть порву!

– Вот видишь, какой ты, Васильев, сознательный человек, и авторитет среди братвы у тебя есть, а глупостями на старости лет занимаешься, – сокрушенно вздохнул Рубцов. – На хрена голодовку эту замутил?

– А чо сразу на меня-то, гражданин майор? Я, может, здесь и не при делах…

– Не крути! Ты на продоле авторитет имеешь, последнее слово за тобой, – возразил Рубцов. – И голодовка без твоего согласия и благословения начаться не могла. Только зачем она вам нужна – никак не пойму пока.

Зэк почесал в затылке, поддернул спадавшие с впалого живота полосатые штаны.

– Мы ж, гражданин начальник, не баб в камеры для развлечения требуем. Я, к примеру, всю жизнь по зонам и без чая не могу. А чтобы кружечку кипяточка поднять, приходится всякую дрянь жечь – тряпки, вату, газеты. В камере дым, вонь – дышать нечем. Голимый тубик от такой атмосферы! Пора в хаты, как в цивилизованных странах, электророзетки провести, кипятильники раздать или чифирбаки на продолах поставить – для всех желающих…

Рубцов добродушно усмехнулся, провел пальцем по щетинистым, врастопырку, усам.

– Ишь, как ты, братан, губы-то раскатал. Вас и так из тюрьмы не выгонишь – только за ворота выставишь, а вы опять сюда, а если еще и сервис гостиничный… А если серьезно, то сам посуди. Лампочки еле тлеют, проводка старая, на соплях, и если вы кипятильники врубите – замыкание обеспечено. Загоритесь – я ради вас медаль «За отвагу на пожаре» зарабатывать не стану и вас из пылающих камер, рискуя жизнью, вытаскивать не буду. Сидите там взаперти, обугливайтесь… Слыхал, как в Самаре ПКТ сгорело? Шестьдесят блатных – в головешки. Замки в хатах от жара позаклинило, после ломами выковыривали… Но если не понимаете – давайте так, – предложил Рубцов, – голодать – так по-настоящему. Я оба продола перевожу сейчас на карцерный режим. Выгребаем из камер всю жратву, курево, постельные принадлежности. Перетряхиваем все ваши заначки, шмонаем каждого так, чтоб крошки табачной под подкладкой лепеня не завалялось – и в хаты, на голые шконки. Без еды, я знаю, дня три вы продержитесь. А вот без табака к утру завоете. Вам, старым уркаганам, это надо? Не сидится спокойно? Вы что, фраера зеленые, чтоб так понтоваться?

– Да мы чо… – сокрушенно вздохнул Васильев. – Мы ж понимаем… Но если уж откровенно, гражданин майор, последнее слово нынче не за мной. Поавторитетней нашлись. На днях транзит на Кавказ пришел на седьмой продол. А там два вора в законе. Их при шмоне пощипали, наркоту изъяли, вот они и озлились. Маляву кинули – мол, разморозить изолятор пора. А я не какая-нибудь сука, чтоб вам тут стучать, я честно сказал – мол, против. Вы, говорю, уедете, а нам тут еще сидеть да сидеть… Но братва их поддержала, а я против народа не пойду.

– Ладно, Васильев, гуляй до хаты. Федорин, проводи его! – приказал Рубцов и обвел взглядом тюремщиков. – Понятно, откуда мутят? Где у нас этот транзит?

Дежурная контролерша провела пальцем по пластмассовому планшету, где карандашом помечала занятые камеры.

– Вот, в двести десятой. Такие, между прочим, сволочи! Распорядок дня не соблюдают, в окна орут, с другими хатами переговариваются, на замечания не реагируют.

– Щас отреагируют! – мрачно пообещал Рубцов и кивнул режимникам: – Вперед, орлы, в двести десятую хату.

Камера находилась на втором этаже корпуса. «Группа здоровья» поднималась с грохотом, цепляясь каблуками за ступени металлической лестницы. Дежурный контролер седьмого продола – тщедушный белобрысый парнишка из новичков, которого даже в форму не успели переодеть, отчего он щеголял в спортивном костюме и белоснежных, приметных на цементном полу кроссовках, услыхав, загодя открыл решетчатую калитку, впуская режимников на коридор и жалуясь на ходу Рубцову:

– Эти черножопые, товарищ майор, ни хрена не понимают по-нашенски. Только матерятся по-русски. Дразнятся… – по-мальчишески шмыгнув носом, добавил он.

– Эй, малчык! – донеслось из двести десятой камеры. – Хады суда, дарагой! Я тэбя лубыть буду. Сто рублэй дам!

– Они, кажись, обожранные все, – пояснил контролер. – Я в глазок хотел заглянуть, – как дали изнутри железякой, еле успел отскочить. Чуть глаз не выбили.

– Сколько их там? – деловито осведомился Рубцов.

– Сорок два человека.

– А нас… – майор сосчитал, шевеля губами, – семеро. По шесть человек на брата. Многовато. Говоришь, у них железки есть?

– Они стол разломали, уголки железные и доски повытаскивали, вооружились. Если просто зайти – угодим под дубины, – боязливо поежился контролер.

– Не дрейфь, парень. Не забывай – мы с тобой здесь хозяева. Не таких обламывали. – Рубцов снял фуражку, попытался пригладить седой, соль с перцем, чуб. – А-а, хрен с ними, сами напросились. Федорин! Вызывай кинолога с Малышом!

Кахетински выно пиом —

Палтара бутылка!

Русский дэвушка лубом,

Танцуем лезгинка! —

запели нестройным хором в камере.

– Интернационал, – покачал головой Рубцов, – ну ничего. Сейчас у меня эти лаврушники не только споют, но и спляшут. Давай, Федорин, веди Малыша, а мы перекурим пока.

Самохин достал неизменную пачку «Примы», протянул Рубцову:

– Закуривай, майор. Малыш – это кто?

– Собака, – недобро усмехнулся Рубцов, – увидишь – близко не подходи.

Заинтриговав Самохина, Рубцов помял в руках сигарету, но так и не закурил. Потом решительно шагнул к двери камеры, открыл «кормушку»:

– Эй, джигиты! Предлагаю выходить по одному, руки за голову. В случае неподчинения применю служебную собаку!

В проеме форточки появилась физиономия – курчавые волосы всклокочены, смуглое лицо перекошено от ярости.

– Минты бидарасы! Я из тебя и твоей сабак шашлык сделаю и схаваю!

Рубцов коротко, не замахиваясь, ткнул кулаком, зэк по ту сторону взвыл, отлетел с грохотом. Майор захлопнул форточку, и сразу же дверь камеры сотряслась от мощных ударов изнутри.

– Вот ведь тупорылые! – с сожалением заметил Рубцов. – Ну, как хотят, – мое дело предупредить… А вот и Малыш!

Огромный кобель кавказской овчарки легко, по-тигриному ступая, важно поднимался по лестнице на продол, принюхиваясь и потягивая поводок, нетерпеливо косясь на пожилого старшину-кинолога, шедшего рядом. Остановившись поодаль, старшина ласково погладил собаку по густошерстому загривку. Пес тревожно навострил маленькие, коротко обрезанные уши.

– С поводка спускать будем? – поинтересовался кинолог у Рубцова. – Ежели что – под вашу ответственность.

– Естественно, – досадно поморщился Рубцов и, обернувшись к офицерам, предупредил: – Применяем собаку, потом смотрим по обстановке. Следом за псом в камеру не ломитесь.. Малыш по запарке может своих не признать. Дежурный, открывай хату. Старшина, вперед. Малыш, фас!

Кобель одним прыжком маханул в распахнутую дверь и тут же не зарычал даже – заревел от ярости, а зэки загалдели, засвистели вначале, а потом дружно взвыли. Прикрыв дверь камеры, Рубцов крикнул в щель мстительно:

– Эй, генацвале! Что плохо земляка встречаете? Он же с Кавказа родом. Кто там из вас обещал его шашлыком угостить?

– А-а… – вразноголосицу неслось из камеры.

– Вот это я понимаю – лезгинка! – удовлетворенно комментировал, посматривая в приоткрытую дверь, Рубцов. – Танцы народов мира! У двоих Малыш за кавалера, по полу катает, остальные на шконки попрыгали.

– Может, отозвать собаку? – встревожился кинолог. – А то загрызет еще.

– Пусть лучше он их, чем они нас, – рассудительно заметил Федорин.

Рубцов шире распахнул дверь, встал на пороге камеры.

– Ну как вы тут? Познакомились с землячком?

– Началнык! Убери сабак! Сдаемси-и…

Рубцов поманил пальцем кинолога, уступил ему место у входа.

– Малыш! Фу! Ко мне! – приказал тот, потом виновато развел руками: – Увлекся. Пойду оттащу, а то сожрет ведь!

Через минуту старшина вышел, держа на коротком поводке возбужденно рычащего пса. Морда у собаки была в крови, на голове на светло-серой шерсти расплылось темно-коричневое пятно.

– Они его по башке чем-то тяпнули, вот он и осатанел, – извиняясь, пояснил собаковод и, подтянув скалящего клыки пса ближе к себе, предупредил: – Разойдитесь, товарищи, дайте пройти, а то еще укусит кого…

Из камеры по одному, с поднятыми руками, потянулись зэки. По команде Рубцова их рассаживали вдоль коридора на корточки, лицом к стене.

– Федорин! Смотри за ними. Кто дернется – бей по башке, – распоряжался Рубцов. – Самохин, возьми вот этого чучмека, отведи в санчасть. Ему, кажись, Малыш палец откусил. Кто еще покусанный? Что у тебя? Фер-ня, заживет. А ты чего? Ладно, пойдешь в санчасть. Самохин! Этого тоже возьми. Остальные, слушай меня! За допущенное вами злостное неповиновение законным требованиям администрации следственного изолятора… я подчеркиваю, козлы, – законным! – ваша камера в полном составе переводится на карцерное содержание. У вас изымаются личные вещи, продукты питания, табачные изделия. На прогулку ваша камера выводиться не будет. До этапа еще три дня. И если за это время хоть одна падла из вас пикнет – я похороню ее здесь, в России. Остальных отправим на родину. У нас такой швали, как вы, тоже полно. Так что скатертью дорожка…

Потом спросил у Самохина:

– Знаешь, где санчасть? Отведи этих двоих туда… – А потом, достав из-за уха припрятанную сигарету, прикурил и, выпустив облегченно дым в потолок, добавил неожиданно: – Все-таки есть там, в Москве, светлые головы! Кто-то под шумок, пока суд да дело, все это зверье из российских колоний по родным республикам распинывает. А это, между прочим, означает, что Союзу нашему, братскому и нерушимому, скоро конец!

Больше ничего чрезвычайного в этот день не случилось. Двух транзитных воров в законе отделили от этапа, заперли в глухие боксы, после чего голодовка сошла на нет, и к ужину зэки уже весело гремели алюминиевыми чашками, передавая их, дымящиеся горячим варевом, через форточки-кормушки, металась хозобслуга, волоча тяжелые солдатские термосы по продолам, и в изоляторе наступила привычная мирная суета.

После прохладного полумрака режимных корпусов на дворе Самохину показалось особенно жарко и солнечно. Майор так и не смог привыкнуть к сезонному переводу стрелок часов, и световой день теперь задрался так, что уходить со службы казалось совестно – до настоящего вечера оставалась еще прорва времени.

На выходе, у КПП, Самохин столкнулся в Рубцовым.

– Нет, все-таки есть прямая выгода в том, чтобы оставаться в младших чинах, – удовлетворенно заявил тот, пропуская Самохина вперед и захлопывая за собой дверь КПП. – Оттопал свое – и домой, а тут хоть трава не расти!

– Точно! – поддакнул Самохин и не удержался, заметил язвительно: – А вот я, товарищ майор, когда в замах начальника колонии ходил, домой только после отбоя в жилзоне собирался. А здесь, я смотрю, лафа. Шесть часов – и все режимники, опера за ворота…

– Подожди радоваться, – возразил Рубцов, – в прошлом году после побега месяц отсюда не вылезали. Половина сотрудников в розыске, половина на продолах.

От ворот изолятора свернули на ухабистую, заросшую пыльной травой улочку, по которой Самохин любил ходить, избегая шумных проспектов. По сторонам ее тянулись ветхие двухэтажные домики с мутными окнами, щербатыми, проржавевшими насквозь коваными оградками, палисадниками и вековыми, давно переросшими дома ввысь тополями. В ряду скособоченных особнячков выделялся новизной построенный уже в нынешнюю пору из белого силикатного кирпича приземистый, как блиндаж, магазинчик. Из его дверей выползала и змеилась по улице длинная очередь.

Водку дают, – завистливо причмокнул Рубцов, – а у меня талоны дома лежат, все не отоварю никак.

– С собой надо талоны носить, – назидательно укорил Самохин, давно перепоручивший подобные заботы жене.

– Да хоть бы и с собой – некогда мне по очередям выстаивать! – И напомнил мстительно: – В отличие от младших чинов я с работы возвращаюсь, когда все магазины закрыты.

– А сегодня? – примирительно поинтересовался Самохин.

– Сегодня Сергеев ответственный дежурный. Неудобно при нем шустрить. Еще решит, что я начальника подстраховываю…

Изнутри магазинчика, протиснувшись сквозь очередь, выбрался мужичок в драной майке, открывавшей густо разрисованные татуировками грудь и плечи. Улыбаясь счастливо, он держал перед собой, как ребенка, обеими руками бутылку водки и уже скользнул было мимо майоров, но Рубцов скомандовал вдруг властно:

– А ну, стоять!

Мужик замер удивленно, глянул испуганно.

– Ко мне!

Счастливый обладатель водки подошел, погасив улыбку и прижимая бутылку к груди.

– Дай-ка, – потянулся к ней Рубцов. Мужик попятился, помотал головой.

– Кому говорю? Дай сюда-а! – Рубцов схватил бутылку, вырвал, легко оттолкнул раскрытой ладонью трепыхнувшегося протестующе мужика: – Не дергайся, ты… Стоять! Ух… «пшенишна-я», – со вкусом прочел на этиетке майор. Цокнул языком, покосился грозно на мужика: – Почем брал?

– Д-дык, командир, по коммерческой… по четвертной, – с дрожью в голосе ответил тот.

Рубцов пошарил во внутреннем кармане кителя, достал деньги, протянул мужику:

– На, двадцать пять рублей, и пошел вон!

– Дык… эта… – Мужик взял деньги, почесал в затылке. – Ты ж не в зоне, командир, чтоб командовать-то…

– Чего-о? – шагнул к нему Рубцов.

Мужик отступил на шаг, поежился, а потом в отчаянии махнул рукой, развернулся круто и опять нырнул в глубину очереди.

Встретив скептический взгляд Самохина, Рубцов сунул бутылку в карман галифе, сказал, ухмыляясь:

– Я здесь неподалеку живу. Всю шушеру местную наперечет знаю. И этого ханыгу. Он же, гнида, всю жизнь не работает, то сидит, то ворует. Вот и пусть лишний раз в очереди вместо меня постоит. Тем более, что водку он по червонцу берет, они тут с продавцами все повязаны. Так что еще и заработал на мне. Разве не справедливо я поступил?

– Справедливо, справедливо, – успокоил его Самохин.

– А раз так, то предлагаю этот трофей оприходовать. Вон моя скворечня, – кивнул Рубцов на неказистый флигелек поодаль, – зайдем?

– Спасибо, но не могу, – смутился, как всегда бывало, если приходилось отказываться от душевного предложения выпить, Самохин. – Здоровье не позволяет…

– Ну, как хочешь, – сухо попрощался Рубцов и зашагал к ветхому домику с рухнувшим и застрявшим в привядших кустах сирени забором.

Самохин отправился на ближайшую остановку, втиснулся в переполненный троллейбус и забился в угол на задней площадке салона.

Троллейбус плавно катил по улицам оживленного в этот предвечерний час города, и по тенистым тротуарам плыл поток пешеходов, озабоченных своими неведомыми Самохину делами. Пожилая полная женщина, пристроившаяся с тяжелыми сумками на сиденье рядом с майором, говорила попутчице, такой же по-домашнему толстой и рассудительной:

– На даче все посадили… Огурчики, помидорчики… Перец болгарский, баклажаны еще… Лук, редиску едим уже… Картошка в этом году хорошо пошла… Все свое. Жить-то, Господи, можно, лишь бы войны не было…

Самохин вслушивался краем уха в ее умиротворенное бормотание, соглашался про себя – действительно, что еще человеку надо? А в голове назойливо крутилась нелепая, с кавказским акцентом, песенка:

Кахетински вино пием —

Палтара бутилка…

 

5

Пожалуй, лет тридцать не бывал Самохин в этом районе города. Здесь прошло его детство. Дом, в котором родился и вырос – двухэтажный, из красного кирпича, построенный еще до революции забытым теперь купцом, – осел со временем, скривился набок, но по-прежнему приметно торчал среди окраинных, не менее старых и еще более кривобоких лачуг – саманных мазанок и дощатых домишек, чудом стоящих уже вторую сотню лет.

Земля здесь, на окраине города, была глинистая, кирпично-ржавого цвета, и трава почти не росла на ней, лишь кое-где у ветхих заборов да посреди наваленных с незапамятных времен мусорных куч бурели островки пыльного, выгоревшего на солнце бурьяна и вызывающе пламенели мальвы на высоких деревянистых стеблях.

Большинство домишек в этом квартале притулились на покатом склоне огромного, вечного должно быть, оврага, держались друг за дружку, переплетясь щербатыми заборами, опирались кривыми стенами на высоченные, уходящие в небо тополя, которые могучими корнями крепко прихватили овражистые берега, не давая им расползаться вширь и обрушить поселок в озерцо, где с весны до поздней осени стояла зеленоватая, в маслянистых разводах вода. Узкие, извитые улочки окраины поочередно ныряли в это болотце и выбирались на горку уже с другой стороны, соединяясь то шаткими мостками-перемычками, то набросанными на торчащие из мелководья камни трухлявыми, ненадежными досками.

Летними вечерами от озерца, которое называли здесь «банным», веяло гнилью, прелой сыростью камыша Далеко окрест разносилось лягушачье кваканье, и улочки, на которых от роду не было фонарей, погружались во тьму. Так же непрогляден в ночи был и весь поселок. Местные жители то ли экономили электричество, сумерничали, то ли занимались чем-то не предназначенным для посторонних глаз… Впрочем, Самохин поймал себя на том, что впечатления об окружающем окраину мраке вынес из детства, когда электроэнергию действительно экономили, воровали даже, с помощью хитроумных приспособлений нейтрализуя электросчетчики, но сейчас в этом не стало нужды, и вполне вероятно, что поселок сияет по ночам расточительными огнями.

Майор, забредший сюда после службы не поздним еще вечером, и через три десятка лет узнал эти домишки и улочки, вспомнил запах – камышовый, болотистый от стоячей воды на дне оврага, и еще какой-то, только здешнему месту свойственный – сырого гнилого дерева, что ли?

В последние годы и месяцы обостренным чутьем старого опера Самохин понимал, что мир вокруг стремительно меняется, надвигается что-то грозное, способное перевернуть все с ног на голову, и, не имея возможности противостоять грядущему, пытаясь опереться на неизменное, давнее, пришел сюда, в «родовое гнездо», окраинное, ветхое, чудом не сметенное пока растущими бетонными кварталами города. Убогое и нелепое, оно тем не менее виделось ему едва ли не единственным островком прежней, складной и поступательной, жизни, где человек волен был сам выбирать направление – шагать ли упорно наверх или катиться вниз по четко различимым, для каждого понятным ступеням общественного бытия.

Самохин никогда не испытывал ностальгии по детству. Оно вспоминалось ему бесконечной цепью ожиданий – вначале, у маленького совсем, ожидания в темной пустой комнате матери, которая часто задерживалась на работе, отца, который все не возвращался да так и не вернулся с фронта. Позже, уже подростком, юношей, он подгонял время, мечтая: вот вырасту… закончу школу, ремесленное училище… отслужу в армии… И только теперь, много лет спустя, он понял, что торопил жизнь, вместо того чтобы просто жить, а она между тем сложилась так, как сложилась, и другой уже никогда не будет. И не важно теперь, тюрьма ли сделала его таким, каков он есть, или по внутреннему ощущению своему, устройству души, закономерно судьба привела его на работу в тюрьму и, сложись обстоятельства по-иному, он все равно оказался бы в ней – не с той стороны колонийского забора, так с этой…

В этот час в поселке было пустынно, лишь кое-где на лавочках у чахлых палисадников сидели старушки, опирались на клюки, отполированные сухими, как птичьи лапки, руками, смотрели на Самохина тусклыми, отжившими глазами. И во взорах их майор тоже не видел мудрости и понимания происходящего вокруг, потому что бабушки эти, всякого лиха на своем веку хватившие, скорее всего, вовсе не задумывались о собственном предназначении. Работали, рожали и растили детей, утихомиривали мужей-пьяниц, потом хоронили их, провожали сыновей в армию или тюрьму, терпеливо ездили «на свиданку» в зоны и вот теперь, уставшие и равнодушные ко всему, смотрят на закатное солнышко, на улочки с редкими прохожими, и сказать им ему, Самохину, наверное, нечего…

Он вспомнил, что в дальнем конце квартала, на склоне оврага, в зеленом дощатом домике жил когда-то его приятель Федька, юный блатарь и голубятник, главарь местной малолетней шпаны. И сейчас разглядел Самохин издалека, что возле халупки этой, потерявшей приветливо-зеленый цвет, ставшей от времени пепельно-костистой, как избушка на курьих ножках в детских сказках, словно подчеркивая ее убогость, стоит сияющая иномарка, которую любовно драит, натирает, наводя лоск и блеск, здоровенный парняга из нынешних, коротко стриженный, накачанный и грудастый, а рядом, – увидел, подойдя ближе, майор, – на закаменевших от времени бревнышках, некогда смолистых и липких, но так и не сгодившихся отчего-то за столько лет в дело, сидит мужичок в просторных спортивных штанах, в полосатой матросской тельняшке, поверх которой на плечи накинут дорогой замшевый пиджак, в простеньких домашних тапочках и чудной в теплую погоду волосатой кепке на голове.

Мужик поднял указательным пальцем с татуированным перстнем скрывший глаза козырек и, глянув остро, поприветствовал с хрипотцой:

– Ба-а, гляди-ко! Эй, служивый! Сколько лет, сколько зим?! Садись, Пузырь, покалякаем…

Майор сразу признал Федьку, потому что обидной кличкой Пузырь мог звать Самохина только он.

Майор подошел, пожал вялую, синюю от наколок руку, сел рядом на выбеленные дождями и солнцем, похожие на кости доисторического животного бревнышки.

– Ну ты, Федька, забуре-ел… – восхищенно причмокнул Самохин, – и пиджачок у тебя – класс, и тельняшка. Вылитый моряк – весь зад в ракушках! Слыхал я краем уха, по каким житейским морям ты, брат, скитался!

– Я тоже о куме Самохине по зонам слыхал, – покосившись на майора из-под волосатой фуражки, заявил Федька. – Ох и вредный, говорят, кум, хитрый…

– Да какой же я хитрый? – усмехнулся Самохин. – Был бы похитрей да сообразительней, давно б в генералах ходил! А ты, уркаган, давно здесь обосновался?

– Здесь-то? – Федька махнул на домик. – Да месяца два, как последняя ходка закончилась – и сразу сюда. Тянет на родину.

– Рефлекс! – согласился Самохин. – Вот рыба – и та на нерест идет в те ручейки, где из икры вылупилась… Так и мы к старости… Где сидел-то?

– В последний раз? А везде! Я ж, гражданин начальник, вроде как в авторитете, вот меня ваши коллеги из оперативных соображений в одной зоне боялись долго держать, по всему Союзу пуляли. А освободился уже из Туркмении, есть там крытая зона в песках. Город Мары – слыхал? На, закури, – Федька протянул пачку сигарет.

– «Ке-мел», – по слогам прочитал латинские буквы Самохин и отодвинул пачку. – Ну ее к шутам, баловство одно, а не курево. А вообще-то удивительно как-то. Тюремщик «Приму» дешевую смолит, а зэчара, страдалец-узник – сигареты двадцатирублевые!

– А я все тридцать лет отсидки деньги на воле копил! – хохотнул Федька и сразу стал похож на себя прежнего из невообразимо далекого детства. – И никакой я не узник-страдалец, это пусть тебе мужики быковатые про страдания ноют. А я сидел из-за принципов!

– Это каких же? Неужто, как модно сейчас говорить, из политических?

– Хотел жить такой жизнью – и жил. Надоест – брошу.

– И как? Не надоело? – ткнул его локтем в бок Самохин.

– А тебе?

Самохин растерялся на миг, сдвинул на нос фуражку, поскреб затылок:

– Надоело, наверное… Да другой-то жизни я и не видел! Четвертак уже с вашей братвой мозги канифолю.

– А я – с вашей, – хмыкнул, обнажая золотые фиксы, Федька.

Майор затянулся, пыхнул дымом в сторону машины:

– Твоя, что ли?

– Общая… – туманно пояснил Федька и вдруг хлопнул Самохина по колену: – А не выпить ли нам с тобой, Вовка, по случаю встречи водочки?

– Да я, знаешь, не шибко большой любитель.

– Ну и что? Я тоже. Вот что есть в тюрьме хорошего, так это то, что в ней спиться нельзя. На воле-то мужики вон как от водки сгорают. А в зоне, если и перепадет иной раз, так похмелиться уж нечем… Давай, я угощаю!

– Богатенький ты…

– А то! Я ж всю жизнь воровал! Шучу, конечно. – Федька ловко, как умел только он в их детской шпанистой компании, цыкнул плевком сквозь зубы и сказал с непонятным ожесточением: – Я деньги отродясь не считал, не думал о них.

– Ой, врешь! – подначил майор. – Воровал-то небось из жадности.

– А ты вот всю жизнь в колонийском дерьме провозился, что, за жалованье свое копеечное?

– Я – другое дело, – обиделся Самохин. – Хотя, если подумать… Черт его знает! Сказать, что из идейных соображений преступность давил, – смеяться будешь. Кто сейчас в такую глупость поверит? Да и не такой я твердолобый, чтобы всю жизнь свою на борьбу с мелким жульем положить. Ваш брат уголовник норовит нынче идеологическую базу под свои дела подвести. Мол, с коммунистическим режимом боролись…

– Да ни с кем я не боролся! – отмахнулся Федька, а потом спросил оживленно: – Ты капусту когда-нибудь видел?

– Чего? – удивился Самохин.

– Ну, баксы, доллары… Во, смотри. – Федька сбросил с плеч пиджак, залез во внутренний карман, достал пачку зеленых бумажек, толстую и весомую. – Вишь, сколько у меня этого добра? Тебе надо? На, возьми!

– Ты за кого меня держишь? – насторожился Самохин.

– Да я ж без всякого… Так просто… – смутился Федька. – Какой ты все-таки гнилой мент! Всюду подлянку видишь… Ну и хрен с тобой. Эй, фраерок! – позвал он парня, который любовно полировал хромированное рыло огромной, напоминающей внешностью танк машины.

Бросив тряпку, парень подбежал, встал перед Федькой, заложив руки за спину, и было видно, как под тонкой майкой его перекатываются бугристые мышцы.

– Слушаю, дядь Федь! – рявкнул он, преданно выкатив глаза.

– Во, пехота! – хвастливо заметил Федька и протянул парню перехваченную аптечной резинкой пачку долларов. – На, купи нам в лавочке – здесь рядом, за углом – пару бутылок водки и закусить чего-нибудь. Ну, хлеба, кильки…

– Да вы че, дядь Федь?! На эти баксы я весь лабаз ихний купить могу, вместе с продавщицами.

– Не-е, продавщиц нам с майором не надо… Или как? – игриво хлопнул Самохина по плечу Федька.

– Не надо, – с деланым сожалением подтвердил тот.

– А может, чего покультурнее пожелаете? – предложил парень. – Типа виски, ром, коньяк, джин, консервы всякие. Пацаны специально для вас, дядь Федь, полный багажник затарили, чтоб, значит, никаких проблем с выпивкой и закуской, по первому требованию. Надумаете раскумариться – все есть!

– Цыть! – шутливо прервал его Федька, и Самохин, увидев вблизи глаза приятеля, сразу понял, что тот настоящий «авторитет», возражать которому смертельно опасно. – Я же сказал – водки. С килькой, – повторил Федька.

Парень мгновенно исчез, и в ту же секунду машина, взревев мощно, взметнула крутанувшимися колесами дорожную пыль и помчалась стремительно, будто взлетев над ухабистой улочкой. Самохин снял фуражку, вытер скомканным носовым платком лоб, поинтересовался буднично:

– Ты, Федя, сейчас при какой должности состоишь? Смотрящий аль общак держишь? Эвон как деньгами-то швыряешься!

– Я, Вова, стрелочник…

– Это как же?

– А так. Стрелки развожу… – скупо пояснил приятель. – И деньги свои пуляю. Общак – святое, неприкосновенное. Баксы, говно это – не знаю, сколько там, – должок один старый вернули.

– И сколько? – допытывался майор.

– Да говорю тебе – не считал! – озлился Федька. – Лоха одного в зоне пригрел, из этих, за хозяйственные преступления которые… Сколько, по-твоему, человеческая жизнь стоит?

– Вообще-то говорят, что она бесценна…

– Да брось ты! – отмахнулся Федька.

– Ну, тогда дорого…

– Так вот, много и заплатили. Эти пузаны в зоне черти, тля, а на воле – совсем другое дело. Этот, которого я с ножей снял, в больших чинах нынче. Нашел меня, целоваться полез… Ну и сунул… вот, – вроде смутился даже Федька.

Помолчали, пуская сигаретный дымок по легкому, прохладному вечером от близкой воды ветерку.

– Женой, детьми не обзавелся, конечно, – предположил Самохин, покосившись на приятеля.

– Жен у меня сколько хошь, а дети по матрацам на шконках лагерных размазаны, – криво усмехнулся тот.

– Ну да, ты ж в авторитете, законов придерживаешься… – язвительно заметил майор.

– Я теперь, Пузырь, сам законы для братвы устанавливаю!

– Коронован, что ли?

– Еще десять лет назад, когда нынешняя блатота, про которую в газетах пишут, мелочь из телефонных автоматов тырила. Между прочим, ты, как кум, мог бы и справки обо мне навести…

– Нужен ты больно, – отмахнулся Самохин. – Кавказцы, я слыхал, звание воровское за деньги, как лимузин, покупают.

Федька пристально глянул на приятеля, потом, видимо решив не обижаться, бросил небрежно:

– Ты, майор, тоже можешь себе за бабки генеральскую форму пошить. Но генералом-то не станешь от этого! – мстительно подытожил он.

– Где уж мне, – вздохнул Самохин. – Я, похоже, самый большой неудачник в этом поселке. Один кент в воровские генералы вышел, другой – в милицейские. Дымов, помнишь такого?

– Вон, гляди, гляди, полетели! – прервал его Федька, восхищенно задрав голову и глядя в небо.

Там, в недосягаемой синеве, разноцветными точками кружилась голубиная стая.

– Держат еще… – восторженно шепнул Федька, будто боясь спугнуть, сбить высокий птичий полет. – Мало, конечно, на всю округу два голубятника осталось, а помнишь, сколько их было? В каждом дворе.

– Ага… Голуби мира! Ты у меня карего взял взаймы на развод, да так и не вернул, – укорил Самохин. – А ведь слово давал, клялся!

– Ой-ой-ой, повелся… – презрительно оттопырил губы Федька. – Меня ж тогда в первый раз посадили.

И мать от огорчения всех голубей – в лапшу. Хочешь, дам команду, и тебе сотню карих припрут?

– Нет, – отрезал сердито майор, – ты мне того попробуй вернуть. То ж лучший летун в округе был, теперь таких нет…

Федька обхватил приятеля за плечи, пригорюнился, покачал головой:

– Улетели наши голуби, Вовка… – а потом, возвращаясь вдруг к прерванному разговору, сказал: – А в генералы ты, Самохин, не вылез, потому что ты в душе – тоже урка.

– Ну да? – изумился майор.

– Как бы тебе объяснить? Мент – это служба, карьера. А ты в зоне нашей жизнью жил, по нашим понятиям. Я ж, в отличие от тебя, справочки-то навел, поинтересовался, что за хрен такой, опер Самохин. И мне братва чуть ли не в один голос пропела: справедливый, мол. Ну, думаю, все ясно. Это как на фронте. Один из кожи лезет, выслуживается, приказали вперед – будь сделано, и солдат без счета кладет. Где доложит вовремя, где приврет. А другой тянет лямку, сидит с бойцами в окопе, не высовывается особо. Сказали в атаку – пойдет, но сперва протянет до последнего, обмозгует и пойдет не очертя голову, осторожно… Такие, если не убивали их, капитанами да майорами вечными оставались.

– Много ты про войну-то знаешь, – обескураженно буркнул Самохин, – в кино-то, небось, и то не видел – в камерах телевизоры не ставят пока.

– У меня восемь ходок, дурачок, – снисходительно заметил Федька. – Кого я только там не встречал. И пехотинцев, и летчиков, и рядовых, и майоров вроде тебя. Такого наслушался, что ни в одном кино не покажут.

Опять запылило в дальнем конце улицы, и диковинная машина с гонцом подкатила к домику. Расторопный парнишка за рулем тормознул лихо, выскочил из салона, открыл багажник, достал и разложил на бревнышках припасенную, видать, для таких вот случаев клеенку. Потом принялся таскать и расставлять заботливо бутылки с водкой, банки с соками, консервы, тонко нарезанные заранее ломтики хлеба, пластмассовые тарелочки и стопки, а в центре стола водрузил ворох мелкой рыбешки.

– Во килька! – с гордостью заявил он. – Я из-за нее, дядь Федь, чуть завмага не пристрелил! Дефицит страшный, оказывается!

– Дурень ты. Ни хрена не разбираешься, – попенял добродушно Федька, – это ж хамса!

– Молодой еще, – заступился за парня Самохин, – откуда ему такие тонкости знать?

– Эт точно. Ничего, сядет разок-другой, вмиг научится различать. Нас на особом режиме то килькой, то хамсой лет пятнадцать кормили. Думал тогда – век ее не видать! А на воле вот потянуло вдруг…

– Привычка! – со знанием дела подтвердил Самохин. Федька свернул пробку на пузатой бутылке, разлил в два стаканчика, вопросительно указал парню на третий. Тот мотнул головой отрицательно и удалился, пятясь, принялся вновь полировать свою чудо-машину.

– Спортсмен, – уважительно кивнул в его сторону Федька, – молодец! Не то что мы – и пили в его возрасте, и курили всякую дрянь.

– Этот здоровеньким помрет, – согласился Самохин. – Ваша пехота, поди, как на войне, тоже долго не живет. Здешний пацан?

– Тутошний. Отец алкаш, загнулся давно. Мамаша уборщицей при школе. А парень вон какой – орел! Если б не братва, сидел бы сейчас в полуподвале своем, сопли на кулак мотал да по шабашкам спивался. – Федька протянул стаканчик Самохину. – Давай, майор, за встречу.

Выпили, закусили соленой до горечи хамсой. Солнце почти скрылось за кронами высоких тополей, заквакали, пробуя голос и прочищая горло от болотной воды, самые нетерпеливые лягушки.

Самохин закурил, сказал с усмешкой:

– Я вот подумал сейчас: интересно, может, климат в этом поселке такой, что его обитателей или воровать, или жуликов ловить тянет? Не сидеть, так охранять! Я тебе говорил, что начальник УВД, генерал наш, тоже отсюда?

– Не в поселке, по всей стране климат такой… – мрачно уточнил Федька. – А генерала своего ты мне в друзья не записывай.

– Что так? По понятиям не канает? С кумом водку пьешь, и хоть бы хны, а милицейский генерал ему, видите ли, в кенты не годится!

– Не годится!

– Почему? – заинтересовался Самохин, принимая из рук приятеля очередной стаканчик.

– Потому. Много будешь знать – скоро состаришься… Нет, я могу понять, когда мент – следак, опер из угро или кум вроде тебя, сволочи такие, – землю роют, чтобы нашего брата-уголовника повязать и посадить. Всяко бывает. Бывает, и стрельнут мента по запарке – дело нервное, мы вроде как на равных, он мужик и я мужик – кто кого? – Федька выпил, потянулся за самохинской «Примой», дождался, пока майор, морщась, выцедил свой стаканчик, заботливо пододвинул к нему банку со шпротами, продолжил: – Когда меня брали, руки ломали, в наручники коцали, потом расколоть пытались, зубы сапогом вышибали, я зверел, на куски готов был ментяр полосовать! Но в душе, ты не поверишь, ненавидя, уважал гадов! Понимал, что службу тащат легавые эти не за страх, а за совесть, зарплата у них копеечная, за идею работают, искореняют преступность как могут…

– А ты сознательный… – прищурившись, покачал головой Самохин. – Тебя послушать – мне, старому тюремщику, – одно удовольствие…

– Нет, ты не ехидничай, ты честно скажи, – горячился Федька, – на твоей памяти наша братва хоть одного мента – на воле, в зоне ли – грохнула? Я не алкашей имею в виду, которые с топорами да вилами по пьянке на участковых бросаются, а потом сопли раскаяния по морде размазывают, а серьезных пацанов. Признайся, было так, чтоб не в перестрелке при задержании мента положили, а хладнокровно выследили, подкараулили у дома или по пути с работы и завалили? На тебя хоть один зэк, освободившись, нападал? Это ведь просто, как два пальца обоссать. Вычислить любого мента или жену его, ребенка… Так ведь не было такого! По крайней мере, я не припомню, и ты не вспомнишь…

– Про милицию не скажу, не знаю, а в колонии действительно случаев, когда зэки после освобождения сотрудникам мстили бы, на моей памяти не было…

– Помнишь участкового нашего, дядю Мишу-татарина? Уж как он гонял нас, и с поличным брал на мелком скоке, и сажал. А как напьется, – бывал за ним такой грех, любил за воротник закладывать, – упадет где-нибудь в проулке, кто его домой относил? Мы, шпана местная. И фуражечку форменную, и пистолетик, все в целости и сохранности супруге его, тете Розе, вместе с пьяным мужем доставляли. Потому что понимали, что человек он служивый, к тому же честнее нас, лучше. А генерала твоего… – Федька замолчал, сосредоточенно дымя сигаретой и сплевывая на пыльную травку.

– Ну, что генерала-то? – с профессиональным блеском в глазах давил Самохин.

– А ничего, – пресек его любопытство Федька, – только пьяного Дымова я бы не понес…

Самохин представил на миг, как его друган – старый уголовник в блатной волосатой кепке и морской тельняшке под замшевым пиджаком – несет, переступая матерчатыми тапочками, маленького генерала при полной форме, в брюках с лампасами, и ухмыльнулся.

– Чего лыбишься? – сердито спросил Федька.

– А меня бы понес?

– Тебя понесу, – с готовностью кивнул приятель.

– Ну, тогда давай еще по одной! – беззаботно махнул рукой Самохин, заметно захмелевший, и, потянувшись стаканчиком, плеснул водкой неловко, сказал, торопливо зажевывая выпитое: – Вот ты, Федька, толкуешь: честный мент, нечестный… Тебе с братвой, значит, красть можно, а нашему брату, работнику правоохранительных органов, нельзя? Да и врешь ты все про уголовников благородных. Вон, в соседней области на прошлой неделе прокурора кокнули. На пороге собственной квартиры, м-м-между прочим!

– Значит, на лапу брал! – убежденно заявил Федька.

– Нел-логично! – упрямо мотнул головой майор. – Если брал – чего ж его стрелять-то?

– А потому и стрельнули, что у одних взял, у других нет. Или взял, да обещанного не сделал. Или у одних взял и преступление на других повесил… да мало ли что! Не-е, честных не стреляют, – стоял на своем Федька. – Ты простую вещь просеки. Если мент меня по-честному припас, повязал, доказательства собрал, землю рогами рыл, чтоб в каталажку спрятать, – это одно. Он мне, конечно, по жизни враг, но такой, которого уважать можно. А если мент купленный, если я знаю, что он у кого-то бабки взял и от преступления отмазал, – все, амба. Он уже по мою сторону баррикад и не ровня мне даже, а вроде козла зоновского. И жить будет уже по нашим понятиям, сучонок, и до тех пор только, пока нам не мешает!

– Да… – вздохнул Самохин, затуманившись пьяно, – как тут честным остаться – столько соблазнов! Ты гляди, как народ зажил. Свояк у меня в кооперативе мыльницы штампует и в три раза больше майора эмвэдэшного зарабатывает. Сопляк окраинный, подручный твой, на этой, как ее, ну, как машина-то называется?

– Джип.

– Во, тля, на джипе разъезжает. У нас в изоляторе мужик один сидит – бизне… бизнесмен, так он даже в квартире у себя золотые ручки к дверям приладил. Слыхал про такого?

– Дур-рак! – с сожалением заклеймил Федька.

– К-кто? – с хмельной обидой дернулся Самохин. – Я-а?!

– Бизнесмен твой!

Федька взял за хвостик соленую рыбешку и, широко разинув рот, бросил туда, беспощадно клацнув золотыми зубами.

– Я ведь знаю, насчет кого ты, кумовская морда, пробросы делаешь, – хитро подмигнул он Самохину. – Фамилия того бизнесмена – Кречетов. Так вот, лох он, потому и сидит. И никакой он не крутой, как про то везде говорят. А самый крутой из городской братвы сейчас тоже у вас в изоляторе парится, но про него все помалкивают. Щукин – знаешь такого?

– Нет, – признался майор.

– Вот тот – действительно крутой пацан. Полгорода под его крышей живет. Хотя он и не урка. За счет папаши своего, второго секретаря обкома, держится. А партийные братки раньше всех уже давно общенародную собственность поделили и теперь только ждут, когда капитализм объявят.

– А Кречетов? – перестав прикидываться пьяным, серьезно спросил Самохин. – У него как с поддержкой на воле?

– Да никакой поддержки у него нет на воле, и в зоне не будет. Ты бы меня прямо спросил, а то изображаешь тут… Заикаешься, носом шмыгаешь… Я уж, грешным делом, подумал, не хроник ли ты запойный – эк тебя с трех рюмок-то растащило…

– Привычка кумовская, – смущенно пожал плечами Самохин. – А тебя, Федя, я и впрямь случайно встретил. И Кречетовым просто так, для широты кругозора интересуюсь. Я ведь из деревни недавно, от города отвык давно, расклада здешнего не знаю, ну и… полюбопытствовал.

– Ох и гнилой вы народ, кумовья, – добродушно укорил Федька. – Мне-то что горбатого лепишь? Что можно – и так скажу, чего нельзя – все равно не расколешь. Короче, Кречетов место хорошее в бизнесе застолбил. Телекоммуникации, связь, компьютеры. По нынешним временам – самый цимус. Банк свой основал. Я-то стар, но кое-что почитывал по этим вопросам. В камере времени много… Да и положение обязывает от жизни не отставать – пахан все же какой-никакой. Журнальчики почитываю – «Техника-молодежи», «Наука и жизнь», книжки разные популярные про экономику. Так что ориентируюсь мал-мал. В общем, Кречетов твой многим здесь мешал. А особенно Щукину. И по моим прикидкам, из изолятора он уже не выйдет.

– Сядет?

– Вряд ли… Судам нашим цена известна, но есть там все-таки одна особенность – рот подсудимому открывать пока разрешают. А этого-то Кречетову как раз и не позволят. Так что, скорее всего, уберут его. Загнется в хате – на болезнь спишут или на драку. – Федька открыл другую бутылку, разлил, протянул майору полный стаканчик: – На, выпей, чтоб не придурялся.

Самохин обреченно проглотил водку до дна, подбадривая себя тем, что информация, невзначай полученная от друга детства, ценная, а потому стоит непременной головной боли поутру от выпитого и прочих неприятностей, включая брюзжания жены, разбалованной многолетней мужниной трезвостью.

– Прямо мафия какая-то, – подивился майор. – И что ж, заступиться за миллионера некому? За такие-то деньжищи адвокаты, небось, толпой защищать его сбегутся.

– Как сбегутся, так и разбегутся, стоит Щукину бровью пошевелить. А Кречетов бизнесмен, может быть, и толковый, но в наших делах натуральный лох. Эдакий идеалист от бизнеса. Говорят, у него в офисе лозунг висит. Типа того, что предпринимателю для успеха требуются чистые руки, горячее сердце, холодная голова. Дзержинец хренов! Какой же нынче без нас, уголовников, бизнес? Предлагал я ему свою крышу – отказался, гордец. Вот и выгребает теперь… Хотя по-человечески его жалко. Щукины – что сын, что папаша – гниды те еще! Младший набрал себе отморозков бригаду, каких в зоне у параши держат, развел беспредел. Деньги вышибают всеми способами, утюгами раскаленными людей пытают, детей, жен крадут, шантажируют… Ну ничего, я до них еще доберусь. Из-за отмороженных и серьезные воры, пацаны, страдают. Менты звереют, начинают мочить всех подряд…

– А ты как хотел? – полюбопытствовал Самохин. – Сидеть тут, на бревнышках, поплевывать да голубей в небе считать, а кооператоры, предприниматели тебе, как хану, дань к ногам складывать!

– Да ничего изобретать не нужно, – горячо возразил Федька, все еще дедами нашими заведено. Воровской мир был, есть и будет. Но в нем тоже порядок должен соблюдаться, закон. А воровские законы строже ваших, ментовских. Нарушил – никакой адвокат не спасет, никакая комиссия по помилованию. Сходке, как судье или прокурору, взятку не дашь. Нож под ребра, пуля в сердце – приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

– А ты, Федька, при этом законе главный смотритель, – уточнил майор.

– Если не я с тридцатью годами отсидки за горбом, то кто? – усмехнулся приятель. – Мне ведь для себя уже ничего не надо. Вот домишко этот, что от мамани покойной достался, чая замутка, курево да бутылка водки по праздничкам. На бескорыстии моем авторитет держится…

– Ни хрена себе бескорыстие, – развеселился Самохин, – воруете всю жизнь, людей грабите, и туда же… в бескорыстные…

– Дурачок! – снисходительно пояснил Федька. – Да я отродясь у работяги или старушки копейки не взял. Вот ты заработками этого… свояка, что ли, родственничка своего возмущался. И правда, такой халявы нынче полно, она и раньше была, просто не все про то знали. Ну а мы людишек таких отслеживаем… И капитал нечестно заработанный таким образом перераспределяем. Чтоб некоторым, не в меру шустрым, жизнь медом не казалась. Делиться надо!

Федька опять разлил, подал стопку майору, подсунул заботливо баночку с чем-то вроде ягод, ложечку пластмассовую. Самохин выпил, пожевал ягодки, выплюнул, брезгливо поморщившись:

– Что за гадость?!

– Эх ты, деревня! Это ж маслины греческие! Весь мир ими закусывает, – улыбнулся приятель.

– Ну и дураки. Лучше уж твою хамсу жрать… Складненько у тебя выходит, Федька, только мне-то на уши не наезжай… – вернулся к разговору майор. – А то я вашего брата уголовника не знаю. Если вы нам еще и законы устанавливать начнете – конец света наступит!

– Да в том-то и дело, что законы ваши давно не работают, – разъяснил Федька. – Ты попробуй по суду долг вернуть или ущерб возместить понесенный – наплачешься. А мои братки такие вопросы без волокиты за день-два решают. И по справедливости, между прочим. Как в зоне мужичка-пахаря обижать нельзя, кормильца нашего, так и здесь, на воле. Работяги, предприниматели мелкие, торговцы уличные они ж, как пчелки, по капельке медком золотым наши улья пополняют. Давеча пришел ко мне один такой, жалуется. Так, мол, и так, машинешку старую угнали. А она всей семье кормилица. На дачу съездить, картошку посадить за городом… Короче, дал команду пацанам, нашли, вернули, еще и извинились.

– Здорово! – восхитился Самохин. – А если бы не развалюшку старенькую, а «мерседес» сперли – как? Тоже вернешь?

– А я для начала поинтересуюсь: какими это трудами титаническими ты, мил человек, на такую тачку деньгу заработал? Не слишком ли тебе бабки легко достаются? А раз так – поделимся в пользу бедных, на дела святые, на общак наш воровской, для выручки страдальцев предназначенный…

– Как в обэхаэсэс! – усмехнулся Самохин. – А если я, к примеру, приду к тебе, как простой гражданин советский, и пожалуюсь: обижают меня некие супостаты. Дать бы им по рогам, чтоб не наглели, – поможешь?

– Какой базар?! – великодушно изумился Федька. – Душу из гадов выну!

– Вот. А я, оказывается, наврал и хороших людей оговорил!

– Разберемся!

Самохин глянул ехидно:

– У тебя что, следователи есть, дознаватели?

– Что надо, то и есть, – ощетинился Федька. – Щас прям все тебе, куму, и выложу!

– Почему ж ты тогда Щукиным окорот не дашь, раз всесильный такой? Кишка тонка у твоей справедливой братвы против его отморозков?

– Дойдет и до них очередь, – хмуро пообещал Федька.

– А если они до тебя вперед доберутся?

Федька презрительно сплюнул, поманил пальцем от машины подручного:

– Эй, фраерок! – и, когда тот подскочил с готовностью, скомандовал: – Покажь волыну!

Парень выхватил откуда-то из-за спины огромный пистолет, ловко крутанул в руке и так же молниеносно спрятал.

– Видал? – похвастался Федька, жестом отпуская парня. – Новейшая разработка военно-промышленного комплекса. Такие шпалеры на вооружении спецподразделений стоят. Любой бронежилет – навылет. У тебя-то небось «Макаров» задрипанный?

– Нам на постоянное ношение оружия не выдают, – буркнул Самохин. – Я, ежели что, удостоверением личности твою братву пугать должен… А вот у Щукина такие стволы наверняка тоже есть. Ты ведь, Федька, идеалист. И кончишь, как всякий романтик, плохо. Надоешь пацанам в один прекрасный день своими назиданиями да окоротами, они тебя и уберут. Вот этот телохранитель твой с оловянными глазами и кокнет!

Федька сбросил жаркую волосатую фуру, потер татуированной пятерней только что начавшую обрастать ежиком седины голову, сказал беззаботно:

– А-а… Давай, майор, еще по чуть-чуть дернем! За что? А за Ваньку. Помнишь, Пузырь, Ваньку? Пацанчика маленького, из эвакуированных? Давай его помянем, а?

– Давай, – согласился Самохин, пролив дрогнувшей рукой наполненный всклень стаканчик.

Майор глянул на небо, сгустившееся к ночи до черноты, словно надеялся разглядеть там, среди блистающих звезд, нынешнюю обитель маленького лопоухого Ваньки, горбатенького с малолетства. Да какого малолетства, господи, если лет семи от роду пацаненка этого, эвакуированного с матерью в глубокий и безопасный тыл, уже не стало на свете. И виноваты в этом были Самохин, в ту пору носящий кличку Пузырь, и тогдашний предводитель местной шпаны Федька. Были они чуток постарше того, кого поминали теперь, – десятилетними балбесами. Война недавно окончилась, но жизнь не устоялась еще, ни о каких детских садах и пионерских лагерях на лето в их поселке пацаны слыхом не слыхивали, разве что в кинофильме приторно-сладеньком про Тимура и его команду видали, да и то большинство из них, предчувствуя судьбу свою дальнейшую, симпатизировали вольнолюбивому отрицательному герою… Квакину, что ли?

Те, кому повезло, уезжали в деревни, к уцелевшим на фронте нестарым еще дедам да изработанным бабушкам, остальные проводили лето в городе, торчали с утра до ночи на высоком, обрывистом берегу степной реки, которая весной подступала к поселку, ненадолго превращая тихое болотце в пенистый поток, а потом, отхлынув с жарой, входила в летние, вечные берега, несла на далекий юг свои зеленоватые воды по мягкому песчаному руслу, образуя под глинистой крутизной глубокие, небесной синевы омуты, в которые с верхотуры, сняв трусы, чтоб не унесло течением, сигали окрестные мальчишки.

Купались долго, до мелкой дрожи с клацаньем зубов, шершавых пузырей на коже, и Самохин отчетливо помнил, что больше всего в такие минуты озноба под палящим солнцем хотелось есть. Но есть обыкновенно бывало нечего, в лучшем случае кислые до оскомины яблоки, краденные в саду расположенного неподалеку летного училища. А в тот день Федька исхитрился стырить в магазине тяжелую буханку черного хлеба. Каравай казался невероятно большим, огромным, как обозначающий земной шар школьный глобус, но, когда Федька, важничая и снисходительно поглядывая на ватагу, шлепнул буханку на сухую землю и, достав из-за голенища кирзового сапога, подвернутого для форсу, бандитскую финку, стал пластать хлеб на куски, его оказалось катастрофически мало, если делить на всех. Шустрый Ванька первым протянул грязную ручонку и цапнул горбушку.

– Чур, мне! – закричал он и пояснил бесхитростно: – Я очень горбушки люблю…

– Отрыщ! – гаркнул как на охотничью собаку Федька и ударил по руке с хлебом наборной рукояткой ножа. – Сам ты горбун – горбушка! Хлеб только тем, кто с обрыва нырял!

Ванька по малолетству никогда не бултыхался с крутизны, елозил по пояс во взбаламученной воде у самого берега, а значит, никакой доли от буханки ему вовсе не полагалось. Самохин в этот день тоже не нырял, видать, перекупался накануне, но, чтобы соблюсти справедливость, положил под Федькин пригляд свой ломоть и, быстро стянув трусы, ухнулся ласточкой в воду, всплыл, отфыркиваясь, цепляясь за корни, быстро взобрался на берег, упал на мокрое пузо и, выдохнув удовлетворенно «уф!», впился зубами в душистую хлебную мякоть. Он жевал хлеб и смотрел со злорадством, как подходит горбатенький малец к нависающему над водой краю обрыва, медленно снимает большие, юбкой, трусы и выгоревшую до белизны майку, и под левой лопаткой его отчетливо виден большой, скрививший тельце вперед и вбок, грубый нарост.

Мальчишку еще можно было остановить, дать ему кусочек ворованного хлеба, который не застрял в ту минуту в глотках старших пацанов, а жевался с чавканьем, поскрипывая на зубах налипшими вездесущими у реки песчинками.

Ванька аккуратно положил трусы и майку на маленькую, несытую и поблекшую, несмотря на близость воды, травку на берегу, потом, нелепо взмахнув руками, шагнул с обрыва и тихо исчез, только плеснуло чуть слышно где-то в глубокой промоине. Десяток окраинных мальчишек не смотрели даже в ту сторону, жевали, тупо жмурясь от удовольствия и короткой сытости на белое пустынное солнце в прозрачном небе и о том, что Ванька так и не всплыл, не поспел за своей законной после броска с обрыва горбушкой, вспомнили и спохватились не сразу. Сколько ни ныряли потом, ни шарили в темной глубине руками по скользкой тине, сделать уже ничего было нельзя.

Поздно вечером, костенея от ужаса, Пузырь и Федька пришли в дом, в полуподвале которого жила тетя Нюра, Ванькина мать.

– Ванька ваш утоп, но вещички мы его вот, принесли, так что не беспокойтесь! – выпалил Федька, вручая тете Нюре жалкий, с кулак, сверток с трусиками и майкой, и, уже убегая, молотя что есть силы голыми пятками по утрамбованной глине кривой, погруженной во тьму улочки, они слышали за спиной крик матери, при воспоминании о котором у Самохина до сих пор шевелятся седые волосы под форменной, видавшей всякие виды фуражкой.

– Много я, Вовка, делов наделал, – сказал, наполняя стаканчики, Федька. – Бывало, и приговоры подписывал, на ножи людей ставил… Все было, да быльем поросло. Всему, если подумать, оправданье найду, объясню и по полочкам разложу. Одних сук пописанных на моем счету десятка два, не меньше. А вот в одном оправданья мне нет. В том, что пожалел я тогда кусок хлеба пацанчику-горбунку…

Посидели, покурили в тягостном, безысходном молчании.

– А ты, Самохин, сколько ментят наплодил? – поинтересовался вдруг Федька.

– Нет у меня детей, – неохотно сказал майор. – Была… девчонка. Хорошая такая, сообразительная… Маленькой умерла. В полтора годика.

– Извини, брат, – пригорюнился Федька. – Видно, так на роду ей написано было. А мы вот живем, два старых мерина, мучаемся…

Самохин кивнул Федькиному сочувствию и подумал, что не у дочки его на роду была написана такая короткая, мотыльковая жизнь, а у него. Может быть, за Ваньку того же, мелькнувшего так же вот для того словно, чтобы остаться неизлечимой раной в душах тех, кто не сберег его в этом не прощающем ничего мире.

Майор вспомнил черные октябрьские дни, и даже хмельная муть не пригасила той боли, которую он чувствовал и теперь, четверть века спустя.

Дочка заболела внезапно. Утром у нее начался жар, но детского врача в колонийском поселке не было, а добираться на перекладных по бездорожью в райцентровскую больницу с температурящим ребенком жена не решилась. Подумали, что обойдется как-нибудь, малиновым вареньем да таблетками аспирина попоить, глядишь, и полегчает. Мало ли на детвору сваливается хворей, другие-то вон без конца болеют, и ничего страшного не случается…

Вечером после съема осужденных с объектов недосчитались двух работавших на подсобном хозяйстве бесконвойников. Кто-то видел их вроде бы в соседней деревне, и оперуполномоченный старший лейтенант Самохин, оседлав служебный мотоцикл «Урал», помчался на розыск. Тем временем к ночи девочке стало хуже Валентина бросилась названивать начальнику колонии, но того не оказалось ни в штабе, ни дома. Ответственным дежурным от руководства остался замполит, подполковник Мухин. В ответ на просьбу Валентины выделить машину для отправки ребенка в больницу он принялся терпеливо и веско объяснять, что в связи с пропажей двух заключенных весь автотранспорт колонии, за исключением пожарной машины, задействован в поиске. Пожарную машину предоставить он тоже не может, потому что водителем ее является расконвоированный осужденный, которого нельзя отпускать в поездку, тем более в райцентр, без сопровождения офицера или прапорщика. А их нет, потому что все они задействованы в розыске…

Дочери Самохина пыталась помочь дежурившая в зоне медсестра, но то ли квалификации ей не хватало, то ли болезнь развивалась слишком тяжело и стремительно…

Под утро, когда Самохин отыскал пропавших бесконвойников, всю ночь пропьянствовавших в грязной хате деревенского бобыля, надавал им, в том числе и деду, по шее, и, сцепив зэков за руки наручниками, запихнул в мотоциклетную люльку, привез, не протрезвевших еще, на вахту, то узнал там, что дочь его умерла.

Дальнейшее он помнил плохо. Осталось в памяти, как вошел в кабинет замполита и тот говорил что-то, кивая сочувственно, и даже налил из графина, подал Самохину стакан воды, а старлей врезал ему с правой, и подполковник, перелетев через приставной столик, упал, запутавшись в телефонных проводах, и, барахтаясь там возле проволочной корзины для бумаг, продолжал что-то горячо и убежденно втолковывать ему, Самохину.

Помнил, как приехал в морг районной больнички, куда умершую дочь отправили утром, мгновенно и без проблем выделив машину, и хмельной прозектор, отдавая ему завернутое в голубенькое одеялко тельце, сказал, утешая:

– Хорошая девчонка у тебя, командир, красавица. Я ее вскрывать начал, а она как живая!

Помнил, что на похороны собралось много народу, весь поселок, даже какие-то зэки-бесконвойники с бирками на бушлатах плелись, понурив головы, в толпе, по слякотному, разъезженному грейдеру на районное кладбище, и Самохин не понимал, зачем собрались сейчас все эти люди и какое им до его, Самохина, горя дело…

Федька налил еще, опять выпили, и Самохину стало холодно вдруг. Потянуло промозглым туманом от болотца, совсем стемнело, и приятель, отшвырнув стаканчик, обняв майора за плечи, запел хрипло. Самохин, плотнее запахнув китель, надвинул на лоб фуражку и подхватил, вспоминая слова:

Он обещал мне деньги и жемчуга стакан,

Чтоб я ему разведал завода тайный план…

Федька размахивал длинными татуированными руками, дирижируя, и майор орал невпопад, потому что не пел вот так, на два голоса, много-много лет, с детства, наверное:

Советская малина собралась на совет,

Советская малина врагу сказала «нет»!

И передали субчика войскам энкавэдэ,

С тех пор его по лагерям я не встречал нигде!

Здоровенный парняга-телохранитель бросил наконец полировать машину, направил на бревна зажженные фары, вытащил из несоразмерно маленьких борцовских ушей наушники плейера, чавкал, широко разевая рот, жвачкой и, скрестив на бугристой от мышц груди толстые руки, смотрел недоуменно, как старый вор в законе Федя Чкаловский распевает в обнимку с зоновским майором какую-то не слыханную никогда раньше, непонятно о чем рассказывающую песню…

 

6

– Ну ты вчера хорош был… – сказала Валентина, когда утром Самохин, превозмогая головную боль и матеря в душе Федьку с его хамсой и водкой, собирался на службу. – Хоть помнишь, как приехал-то? Я не спала, в окошко смотрела. Вижу – подкатывает машина шикарная, иностранная, и моего благоверного из нее какой-то бугай высаживает да под ручку в подъезд ведет. Совсем свихнулся на старости лет, так напиваться-то? Небось скажешь, что на оперативном задании был?

– Угу… – хмуро отозвался Самохин.

– Еще одно такое задание, и тебя кондрашка хватит. Всю ночь стонал, зубами скрипел… И этот, который тебя привез, – уж больно рожа у него подозрительная. На сотрудника не похож, вылитый уголовник!

– Сращиваемся с криминалом, мать, – выдохнул Самохин и охнул, наклонившись обуть ботинки: – Вот дурак-то, честное слово! Извини за вчерашнее. Сам не знаю, как вышло. Дружка одного встретил, с детства знакомы. Он тоже… по тюремной части всю жизнь… Водку стали плохую с этим сухим законом делать, что ли?

– Ладно, иди служи, – добродушно сказала Валентина, подавая ему в прихожей фуражку. – Да загляни там в санчасть, давление померяй. Может, таблеток каких дадут. Не мальчик, чать…

В этот день майор, наконец, познакомился с Кречетовым. Он видел его и раньше, ежедневно встречая во время прогулки, но разговаривать с арестованным бизнесменом не доводилось. Содержали коммерсанта на продоле, где располагались камеры смертников.

Ведущий к ним коридор перегораживала решетка, дверь в которую закрывалась на дополнительный висячий замок. Ключ от него хранился у дежурного по изолятору. Таким образом, никто, даже старший по корпусу, не мог без ведома ДПНСИ приблизиться к этим камерам. Кроме того, двери, за которыми содержались приговоренные к высшей мере наказания, были подключены к сигнализации, и при их открывании на продоле начинал трезвонить звонок, а в дежурке, на пульте ДПНСИ, мигала красная лампочка.

Кречетова содержали с меньшими строгостями, но дверь его одиночной камеры тоже запиралась, кроме обычного, «тюремного типа» замка, на дополнительный, навесной, открыть который мог только старший по корпусу. Поэтому Самохин отметил с удовлетворением, что вывести втихаря, пользуясь вечной суетой в изоляторе, бизнесмена из «одиночки» не удастся. По крайней мере, потребуется присутствие корпусного. Или его соучастие…

При обысках ничего запрещенного к использованию в СИЗО в камере Кречетова режимники ни разу не обнаружили. Стены, потолок и полы арестованный не ковырял, вел себя тихо, не пытался наладить контакт с соседними «хатами», с тюремным персоналом был вежлив, при входе в камеру сотрудников неторопливо вставал со шконки, прятал руки за спину, здоровался. Правда, как рассказывал корпусной, в последнее время арестованный жаловался на сердце, может быть, оттого, что много курил. Небольшой металлический столик его «одиночки» был завален пачками дорогих американских сигарет «Кэмел», а в самодельной пепельнице, вылепленной из отвердевшего до каменной плотности хлебного мякиша, горой высились окурки.

Утром Кречетов отказался выходить на прогулку.

– Мне бы к доктору… – равнодушно глядя сквозь Рубцова, сказал заключенный.

Кречетов по обыкновению безучастно стоял посреди камеры, возвышался скалисто-крупный, сильный, и режимники, проводившие обыск, обходили его осторожно, подчеркнуто соблюдая некий сложившийся в отношениях с опальным бизнесменом нейтралитет.

Рубцов, методично переламывающий поштучно уже вторую пачку «Кэмела», с видимым сожалением осмотрел половинки очередной сигареты и, не обнаружив в табаке ничего предосудительного, глянул искоса на Кречетова и спросил притворно-участливо:

– Что с вами стряслось, гражданин подследственный?

– Сердце…

– Наличие сердца еще не является поводом для посещения врача, – официально изрек Рубцов, срывая обертку с третьей пачки «Кэмела».

– Болит, – игнорируя издевку, по-прежнему глядя мимо режимника, терпеливо разъяснил Кречетов, – у меня раньше стенокардию признавали, повышенное артериальное давление. А после ареста, сами понимаете, состояние только ухудшается…

– Еще бы! – усмехнулся Рубцов. – Столько времени не воровать! Другой бы вообще от стыда умер. А этому еще и доктора подавай!

– Если вы лишите меня медицинской помощи, я вынужден буду заявить об этом прокурору по надзору…

– Плевал я на твоего прокурора! – вспылил Рубцов. – Прием в санчасти после обеда. Если не загнешься до того времени – пойдешь.

Самохин вступился за Кречетова:

– Разрешите, товарищ майор, я его, пока обыск идет, свожу.

– Добренький, да-а? – подозрительно глянул на него Рубцов.

– Да как вам сказать… – смутился Самохин, понимая, как выглядит сейчас в глазах режимника, вылезши «поперед батьки в пекло» со своим предложением. Тем не менее, для того чтобы наладить хоть какой-то контакт с Кречетовым, повод был отменный, и майор не собирался его упускать. – Я как раз хотел минут на пятнадцать отпроситься. Сердце, не мальчик уже… Тоже давление кровяное смеряю, а заодно и этого… докторам покажу.

Рубцов досадливо мотнул головой:

– Да иди, ладно. Черт знает что! Одни инвалиды сидят, другие их охраняют!

Медицинская часть следственного изолятора находилась в другом корпусе, и, чтобы попасть туда, требовалось выйти на улицу, пересечь внутренний двор.

Кречетов шагал неторопливо, сцепив крупные, сильные кисти рук за спиной.

– Стоять. Лицом к стене, – завидев впереди сотрудника, тоже конвоирующего заключенного, скомандовал майор, и Кречетов отвернулся, безучастно уставился в стену. Проходивший мимо разбитной, густо усыпанный татуировками зэк, узнав бизнесмена, бросил сквозь зубы:

– Тебя уже по хатам ищут, козел. Придержи метлу, если жить хочешь… – и тут же скукожился, получив удар дубинкой по шее от своего конвоира.

– Пошли, – приказал Кречетову Самохин и спросил с любопытством: – Что это на тебя братки местные окрысились? Ты вроде не урка, по другой части… работал.

– Я тоже так думал, – пожал плечами бизнесмен, – оказалось – по этой… За то и сижу.

Держась на пару шагов позади, майор смотрел ему в спину и пытался угадать, что творится в душе у этого вальяжного, холеного мужика, успевшего вкусить от жизни благ, каких Самохин и вообразить-то не мог. Таким, как Кречетов, в отличие от составляющих большинство населения СИЗО, для которых тюрьма – дом родной, втройне тошнее неволя. Майор оценил своеобразное мужество бизнесмена, с которым держался тот, оказавшись сейчас на самом дне человеческого бытия…

Тюремная больничка занимала отдельный продол и отличалась от прочих коридоров корпуса выкрашенными в белый цвет решетками и дверями палат-камер. Самохин завел Кречетова в специально приспособленный для ожидающих приема врача заключенных пенал, сваренный из тонкого листового железа, тоже выкрашенный белым больничным цветом, захлопнул дверь, запер замок и отправился искать доктора.

Дверь одной из камер была открыта. Придерживающая ее дежурная контролерша с любопытством заглядывала внутрь. Самохин подошел ближе. Врач, толстый, лысый, в накинутом поверх форменного кителя изрядно мятом халате, осматривал больных. Голые по пояс пациенты старательно дышали, подставляя татуированные груди и спины под фонендоскоп, с готовностью демонстрировали доктору нечистые, с коричневым чайным налетом языки и впалые, будто приросшие к позвонкам животы.

– Не, доктор, вы, в натуре, присекайте, от меня ж одна арматура осталась, – канючил особо опасный рецидивист, поддерживая обеими руками норовящие соскользнуть широкие, не по размеру, полосатые штаны. – Чахотка в последней стадии. До зоны не успею доехать – хвоста нарежу. Вы бы меня актировали опять, что ли…

– Нет, ты, Брылев, как маленький! – возмутился доктор и, заметив Самохина, обратился к нему, будто призывая в свидетели: – Вы представляете, товарищ майор, что делает? Я этого вот обормота, Брылева, три месяца назад актировал, как умирающего от туберкулеза. И что вы думаете? Что ты, умирающий Брылев, отчебучил на воле?

– А че? – скривился зэк. – Я, што ль, виноват? Мне участковый подляну подстроил, чтобы «особняка» со своей территории сбагрить…

– Ага! – усмехнулся врач. – Ты, вместо того чтобы спокойно помереть… Исповедоваться, что ли… Грехи замолить… В первый же день напился и соседу бутылкой башку проломил…

– Да че сосед, че сосед, – возмутился зэк. – Я этого соседа по зоне, в натуре, знал. Козел он, а не сосед… Это наши с ним дела, а меня опять сюда, на нары кинули. Че теперь, в тюрьме, что ли, сдыхать?

– Не ты первый, не ты последний, – успокоил его доктор, – похороним по-человечески. Костюмчик полосатый, с новья, выпишем, тапочки кожаные, обрядим, как херувима…

– Ладно, – вздохнул обреченно зэк, – теофедрину назначьте, а то дышать нечем. Или по вене чего… путного. Хоть перед смертью мультики посмотреть…

– Подумаю, – пообещал доктор и, хлопнув добродушно зэка по костлявой спине, распорядился: – Одевайся, бандит. После обеда на рентген пойдешь. Мне даже самому интересно, чем ты живешь? Легких-то не осталось уже… Закрывайте! – махнул он рукой дежурной, покидая камеру, и обернулся к Самохину: – Что хотел, майор?

– Зэка привел показать, жалуется на боли в сердце.

– Что это вы в режимной службе такие добрые стали? Сейчас фельдшера на коридорах обходы делают, сунули бы ему пилюлю какую-нибудь… У меня, может, тоже сердце болит, глядя на этот бардак в стране. Знаешь, как зэки его называют? Всесоюзная послабуха, во! Курю по две пачки в день – а куда денешься? Организм требует.

– Много требует, – ухмыльнулся Самохин, – у меня тоже полторы пачки «Примы» уходит.

– А я и сам вон какой, – обвел пространство вокруг себя, показывая воображаемую толщину, доктор, – сажусь дома пельмени есть – не меньше сотни за раз. Да еще таких. – Рыбацким жестом он отмерил пельмень величиной с ладонь. – Водки тоже – если меньше бутылки на нос, даже за стол не сяду, и не уговаривайте! Пачкаться не хочу! Зато двадцать лет в заразе этой, тут же микробы, как в бульоне, в воздухе кишат, – и ничего Здоров.

– А меня жена укоряет, – поддакнул Самохин, – толстеешь, мол. А толстые долго не живут. Диета и спорт жизнь продляют.

– Да на хрена нам с тобой, майор, старым тюремщикам, такая жизнь! – весело возмутился доктор. – Чем диетами да физзарядками себя мучить, лучше прожить в свое удовольствие, сколько на роду написано, и в ящик. И голову ни себе, ни людям не морочить!

– Хороший вы доктор, правильный! – похвалил собеседника Самохин. – Не то что другие… Только и гундят: это нельзя, это вредно…

– А я, майор, врачам вообще не верю, – то ли в шутку, то ли всерьез заявил доктор, – потому что медицина – это все-таки не наука, а искусство. По науке «особняк», которого я при тебе смотрел, еще полгода назад помереть должен был. А он – на тебе! – живет, скандалит, преступление новое совершил… Ну, где твой болезный?

Самохин отомкнул дверь пенала, поманил пальцем Кречетова. Тот вышел, зажмурившись от яркого после темноты «отстойника» света.

– А-а! Знакомая личность! – удивился доктор. – А я только сегодня про вас, Кречетов, статью в газете прочел.

Интересно, ручки золотые на дверях в квартире – это для красоты, или как?

– Для самоутверждения, – скупо проронил Кречетов.

– Ну-ну, – усмехнулся врач, – кто чем утверждается… Пойдем, дорогой ты наш, бесценный, в приемную, глянем, что там у тебя барахлит…

В кабинете доктор долго слушал Кречетова, поднося стетоскоп к его мощному, но уже безнадежно заплывшему жирком торсу, потом стучал по груди сильными волосатыми пальцами, уложив на кушетку, мял живот, измерял артериальное давление и наконец махнул рукой:

– Одевайся!

– Ну как? – поинтересовался Самохин.

– Жить будет, – и разъяснил, обращаясь к заключенному: – Страшного ничего нет, повышенное давление, потому и сердце болит. Печень чуть увеличена. На воле выпивать часто приходилось? Ну вот… Назначу лекарство, медсестра в камеру будет носить.

– Поможет? – подозрительно глянул на врача Кречетов.

– Вам, гражданин арестованный, – заявил доктор, – может помочь лишь радикальная перемена образа жизни.

– Это если из-под стражи освободят, что ли? – уточнил Кречетов.

– Нет. Когда честную жизнь начнете! – отрезал доктор.

– Пытался… потому и здесь оказался, – вздохнул Кречетов, а потом добавил решительно: – Таблетки я пить не буду!

– Это почему? Тоже… для самоутверждения? – ехидно заметил врач.

– Доктор, не обижайтесь, но лекарства-то не вы раздаете, а медсестры. Иногда, я заметил, и вовсе контролеры по камерам колеса разносят. Так что уверенности, ту ли таблетку мне в кормушку сунут, нет. Подменят – и привет. Будете потом голову ломать, с чего это Кречетов, у которого, по вашему заверению, ничего страшного нет, на тот свет отправился? Нет, лекарства я пить не буду. Пусть те, кто не хочет, чтобы я до суда дожил, еще голову поломают, как меня со света сжить.

– Вот вам, товарищ майор, живой пример, – грустно вздохнул доктор, – того, что не только лишний вес людям жизнь укорачивает… Ладно, нарушу ради вас, Кречетов, служебные инструкции. Вы позволите? – взглянул он на Самохина.

Тот согласно кивнул, и доктор, пошарив на полках шкафчика, протянул Кречетову упаковку каких-то таблеток.

– По одной три раза в день. Если при обыске зашмонают – на меня сошлитесь, я объясню.

– Мне бы тоже… от давления, – застенчиво попросил Самохин, – голова разламывается. Вчера выпил с приятелем…

– Так, может, чего покрепче? – оживился доктор. – Могу спиртику с аскорбинкой и глюкозой мензурочку предложить. Это наш медицинский коктейль – как рукой снимет!

– Да нет, лучше таблетку…

– Ну, как хотите…

Самохин здесь же, в кабинете, проглотил лекарство, запив теплой водой из-под крана, и, пожав на прощанье руку доктора, скомандовал Кречетову:

– Вперед!

Во дворе изолятора, заметив, что заключенный жадно подставляет лицо под ослепительное полуденное солнце, Самохин остановился, достал пачку «Примы», предложил Кречетову:

– Не желаете наших, плебейских?

– Спасибо, с удовольствием. Как говорят, дорог не подарок – внимание…

– Ну, вниманием-то, судя по опасениям, вы, Кречетов, не обделены… Насчет отравления – это серьезно?

Кречетов закурил, выпустил струйку дыма, сказал задумчиво:

– А черт его знает… Я, пока под следствием нахожусь, столько человеческой подлости повидал! Допросы, очные ставки, показания друзей, родственников… Ничему не удивлюсь теперь. Даже тому, что вы вот, товарищ майор, ни с того ни с сего меня вроде как обхаживаете…

– Ты не баба, чтоб тебя обхаживать! – грубо одернул его, переходя на «ты», Самохин, – смотри, чтоб другие… не обхажнули. Или не обиходили. В тюрьме никому веры нет, и правильно. Заметь, я у тебя ни о чем не допытываюсь. Мне на показания твои, как следствие продвигается, – плевать. Я режимник, и главное, что входит в мою задачу, – тебя охранять. А присматриваюсь потому, что мне действительно интересно. Мужик ты вроде толковый и, когда за большими деньгами пошел, должен был сообразить, что просто так они не даются. Вон, в столице уже заказные убийства начались… Не страшно? Неужели деньги дороже жизни? С уголовниками-то мне все ясно. У тех просто. Добыли денег – пожрали, выпили. Много добыли – много пожрали и выпили. Еще больше – сожрали больше и выпили, да еще шлюх своих в ванной с шампанским от грязи отмыли. Ну а вам-то, башковитым, большие деньги зачем? Только не ври, что благотворительностью собираетесь заниматься, сироток да церковки обустраивать…

– Если честно, то про сироток да церкви не думал пока. Не до того как-то было… Вот вы меня сигаретами подкалываете. А я еще два года назад «Беломор» курил в своем НИИ высоких технологий, портвейн по рубль сорок лакал, на большее денег не хватало. А «Кэмел», между прочим, сигареты действительно хорошие, в них этого дерьма, что в «Приме» трещит, не намешано. И «мерседес» удобнее, быстроходнее нашей «Волги». Но дело даже не в этом. Разве не видите, как экономическая ситуация меняется? Капитализм на пороге!

– А вы и рады, – пожал плечами Самохин, – набросились, как стервятники, и давай страну дербанить, пока остальные не расчухались.

– Ну как мне вам объяснить? Не я, так другие придут. Нас в семье шестеро детей было. Отец – фронтовик, раненый с войны вернулся. Пока сыновей да дочерей до ума довел, работал как проклятый. Пятидесяти лет ему не исполнилось – умер. Мать тоже инвалид. Братья – кто шофером, кто слесарем на заводе, сестры тоже свои семьи тянут… Неужто, думаете, я забыл, как народ живет? Это моя земля, мой город. И если не я, то другой сюда обязательно влезет, но уже со стороны. И на таких, как моя мать, как братья мои – работяги, сестры замордованные, начхать ему будет. Урвал свое – и в столицу. А то и вовсе на Канарские острова. Вы, кстати, знаете, кто против меня капает?

– Да мне… к-кхе… – слукавил Самохин, – все равно как-то. Наше дело конвойное…

– Когда увидите, кто на мое место пришел, поздно будет. И страшно, – грустно закончил Кречетов, затаптывая окурок.

– И все-таки, если почуешь чего, шепни, – предложил Самохин, – обещать ничего не могу, но… чем черт не шутит? Ладно, пошли дальше. Возьми руки назад – арестованный все-таки.

Шагая следом за Кречетовым, Самохин думал о том, что, нацеливая на предотвращение гипотетического побега бизнесмена из-под стражи, генерал ничего не сказал о возможном устранении подследственного в стенах СИЗО. Не предполагал такого варианта или… он его тоже устраивал?

Едва переступив порог режимного корпуса, майор столкнулся с Рубцовым.

– Ну как, починили твоего подопечного? – ехидно поинтересовался тот. – А теперь веди его в карцер.

– Зачем? – удивился Самохин.

– Затем, что при обыске камеры подследственного Кречетова был найден напильник!

– Какой напильник?! – вскинулся Кречетов.

– Которым решетки перепиливают. С целью совершения побега, – уточнил Рубцов.

– Да что я вам, гражданин майор, граф Монте-Кристо, что ли? – возмутился бизнесмен.

– Не знаю, может, и не граф, а в карцер на пять суток пойдешь. Встань-ка пока вон туда, лицом к стене, – скомандовал Рубцов и, когда заключенный отошел, пояснил в ответ на изумленный взгляд Самохина. – Ты, майор, его постель шмонал? Вот, а как только вы с зэком в санчасть ушли, в камеру начальник оперчасти капитан Скляр влетел. И сразу к шконке. Пошарил рукой под матрацем и достал напильник, тяжелый такой, трехгранный…

– Да не было там никакого напильника, я же смотрел! – сердито возразил Самохин. – Не мог я такую железяку не заметить.

– Мог – не мог, дело не в этом, – усмехнулся Рубцов, – всяко бывает. Бывает, и не доглядишь чего. А не бывает в нашем изоляторе, товарищ майор, одного. Случаев, когда опера что-то сами при обысках обнаруживали. Им ведь мараться в грязи западло, эту работу они нам, режимникам, предоставляют. А сами, если изымают что-то запрещенное, то по наколке. Ну, если стуканет кто.

– Так ведь Кречетов в камере один, – уже догадываясь, сказал Самохин, – стучать-то на него некому! А значит, не было в хате никакого напильника! Опер его сам подложил!

– Экий ты… фантазер! – подмигнул Рубцов. – Я тебе, майор, один совет дам. В нашей конторе дело так обстоит, что в кумовские заморочки нам встревать не рекомендуется. Там у них сплошные секреты, агентурные разработки, в общем, ребята пашут на раскрываемость. Хотя многое мне в методах их не нравится. А когда служилому человеку что-то не нравится – выход один: сопи носом и не суетись. Я так и делаю, чего и тебе желаю, если до пенсии спокойно дослужить хочешь…

Самохин внимательно посмотрел Рубцову в глаза, сказал, притворно вздохнув:

– Всю жизнь крутился в зоне как белка в колесе. И вдруг на старости лет покой предлагают. Не знаю, сумею ли… Да и вы, товарищ начальник, не похожи на тех, кто молча носом посапывает.

– Да? – Рубцов потрогал свой крючковатый нос, будто желая убедиться, на месте ли то, чем следует терпеливо сопеть, потом расправил черные с проседью усы, хлопнул Самохина по плечу: – Ладно, передай жулика старшему по корпусу и отправляйся на прогулочные дворики. Сейчас будем очередную партию по камерам разводить. А насчет беспокойной службы нашей мы с тобой как-нибудь в другой обстановке потолкуем…

Из-за свирепствовавший после полудня жары прогулка пошла быстрее. Войдя в раскаленные на солнцепеке бетонные дворики, с лужами вонючей мочи, оставленной предшественниками, зэки уже через несколько минут просились назад, в камеры. Чеграш, тоже одуревший от духоты в полушерстяном, перетянутом портупеей кителе, не возражал, и к четырем часам дня прогулка всех обитателей изолятора закончилась. Режимники отправились в штаб, а Самохин задержался, сославшись на какую-то надобность, и, дождавшись, когда за «группой здоровья» захлопнулась дверь КПП, пошел в корпус, где находилась камера Кречетова.

Старшим по корпусу здесь был пожилой прапорщик Изот Силыч. Наибольшие хлопоты ему доставляли камеры, в которых содержались женщины и несовершеннолетние пацаны. Острые на язык зэчки окрестили прапорщика для удобства произношения Изнасилычем. И по коридору то и дело разносились нетерпеливые требования шалеющих в замкнутом пространстве бабенок:

– Изнасилыч! Дай нитку с иголкой! Изнасилыч! Покличь медсестру! Изнасилыч, тебе бабка минет делает? А то, если хочешь, я научу…

Несмотря на зловещую кличку, Изот Силыч был толстеньким, лысым и вполне добродушным стариком. Его затасканный форменный китель лоснился от ветхости, потемневшие звездочки на погонах сделали неразличимым звание корпусного, замызганная фуражка напоминала картуз, какие носят еще кое-где по деревням деды из казачьего сословия. И сам Силыч походил на шустрого пенсионера-колхозника, много повидавшего на веку и потому смотревшего на окружавших со снисходительной улыбкой.

Зэчек, среди которых попадались татуированные с головы до пят, прошедшие огонь и воду оторвы, прапорщик звал «девоньками», «бабоньками», а в присутствии лысого старичка корпусного какая-нибудь Маруха, впервые севшая еще при сталинском режиме, выплевывала из обветренных губ замусоленный чинарик, шмыгала носом и действительно становилась похожей не на проведшую за решеткой три десятка лет каторжанку, а изработавшуюся, света не видевшую из-за скотины, огородов, своры детей и внуков сельскую старушку.

Женские камеры всегда были самыми беспокойными в СИЗО. Оказавшись под арестом, в неволе, женщины будто теряли свое естество и, перешагнув последнюю нравственную грань, становились вовсе невыносимыми, неуправляемыми порой, способными затеять скандал и драку по малейшему поводу, и умение Изнасилыча ладить с ними, успокаивать и смиренно выслушивать бесконечные претензии, оскорбления в адрес тюремщиков от горластых баб было в здешних условиях бесценным качеством.

Самохин застал корпусного в тесной комнатенке, расположенной посередине коридора с женскими камерами. Сбросив китель, старик сидел в мятой форменной рубахе без погон и галстука, расстегнувшись по причине жары до пупа, блаженно жмурясь, прихлебывал из большого фаянсового бокала черный смоляной чай, то и дело утирая блестящую от пота лысину клетчатым носовым платком. Увидев Самохина, прапорщик радушно указал на привинченный к полу табурет.

– Садитесь, товарищ майор, чайку выпейте. В такую духоту чай – первое дело!

– И в холод, – поддакнул Самохин, – и в жару. Универсальный напиток.

– Вот заварочка, в эмалированной кружечке, – потчевал Самохина корпусной, – сливайте до конца, не стесняйтеся… Как говорится, не каждому фраеру «пяточка» достается…

Самохин, сцедив через самодельное ситечко из мелкоячеистой капроновой сетки в желтоватый от времени стакан заварки, добавил кипятка из полуведерного алюминиевого чайника, который приветливо пыхтел на электроплите, пристроенной на широком подоконнике забранного толстой проржавевшей решеткой подслеповатого от многолетней грязи и копоти окна.

– Сразу видно старого конвойника, – удовлетворенно сказал дед, указав на стакан Самохина, – а то некоторые не чай, а мочу какую-то, прости господи, пьют, жиденькой заваркой только подкрашивают. А это – настоящий «купчик». В нем главная сила! Я без малого тридцать пять годков по этим продолам топаю. Все, с кем служить начинал, на пенсию вышли да поумирали уже. И то, воздух здесь, в тюрьме, шибко вредный. Если со стороны присмотришься – из всех корпусов дым валит, в камерах и вовсе не продохнуть, а мы, надзиратели, как раз посередке! Опять же, микробы разные… Потому и не живут долго тюремщики. А меня ничто не берет! Чаю много пью, он всю заразу из организма выбывает… Хочешь конфетку?

– Спасибо, я так, без сладостей привык… Ух! Как портвейн, – глотнув крепкого, вяжущего во рту чая, передернулся Самохин. – Я, Изот Силыч, в органах-то, вроде тебя, тоже третий десяток лет тарабаню. Все по колониям, а в тюремном деле вроде как новичок оказался. Здесь своя специфика, и я многих вещей не знаю. Например, как зэки из камеры в камеру запрещенные предметы перегоняют?

– Да проще простого. Запустил «коня» – и тащи что хочешь.

– «Конь» – это веревка, что ли?

– Ну да. Веревка, нитка толстая, что под рукой есть. Привязал на конец грузик, записку или, к примеру, махорки жменю, выбросил за оконную решетку и спускаешь в ту камеру, что ниже. А там подхватывают.

Самохин вовсе не был таким уж профаном в тюремном деле, просто хотел послушать старого корпусного в подтверждение своих догадок, а потому изобразил на лице сомнение и любопытство:

– Так ведь снаружи решетку еще и металлическая сетка закрывает. Сквозь ячейку-то рука не пройдет!

– А и не надо никуда руки совать. Для этого «удочка» есть.

– «Удочка»? – изумился Самохин.

– Ну, палка такая длинная, с палец толщиной. Ее из газет, которые в камеры выдают, скручивают. Мало одной газеты – две, три составляют, «удочка» длиною метра в три получается. А уж ее-то сквозь решетку и сетку сподручнее запустить и зацепить «коня» крючком, что на конце «удочки» закреплен. Ежели «дачку» надо в соседнюю хату передать, то «коня» «удочкой» набок сдвигают, и уж те подхватывают.

– А ежели предмет большой – заточка, например, пакет чая или… напильник? Его-то в ячейку сетки не пропихнешь! – засомневался Самохин.

– Тогда «коня» в унитаз, через канализацию, пускать надо. Но тут сложнее, он только по стоку воды в трубе пойти может. Зато потом эту нитку вверх-вниз по этажам гоняют.

– А вот, к примеру, в сто тридцать вторую камеру как мог напильник попасть?

– К этому, как его… бензисмену, что ли? Если от соседей, то через канализацию «вышаки» или бабенки мои подогнать могли. Снизу – малолетки. А только ерунда это все. Кречетов мужик сурьезный. Да и шум, если напильником решетку пилить, такой пойдет – на вышке и то услышат. За все время, что здесь работаю, таких дураков не находилось. Бывало, пережигали решетку, из окна выдирали даже…

– Выдирали? – искренне изумился Самохин.

– Да проще простого! – пренебрежительно махнул рукой прапорщик. – Привязывает к «решке» простыню, скручивает в жгут, а потом, сколько есть в камере человек, берутся и разом дергают. Если человек двадцать навалится – никакая решетка не выдержит, вылетит как миленькая! Да только Кречетов не из таких. Он, если хотишь мое мнение знать, вовсе бежать не намерен. Я побегушников-то нутром чую. У них глазки по сторонам так и зыркают, так и норовят куда-нибудь сквозануть. А этот – увалень. По-моему, если с его окон решетку совсем снять, он и тогда не побежит. Пацаны, шпана разная – другое дело. Те готовы любую щелку найти, чтоб в нее просочиться. У меня года три назад в сто двадцать первой камере потолок ночью обвалился. Здание-то старое, сыпется все! В хате человек пятнадцать сидело. И только два дурачка на крышу вылезли, побегали-побегали, спуститься на землю не смогли и вернулись.

– Ну да, что им на воле-то делать? – поддакнул Самохин. – Тут и кормежка, и отдых… Никаких забот! Лучше, чем в зоне. В колонии-то работать все-таки заставляют.

– Да нет, – возразил корпусной, – изолятор они не любят. Им камера на психику давит. Ежели, к примеру, в хате народу много – передерутся все, перелаются. А когда в «одиночку» запрешь – напротив, воют от тоски по-волчьи. Не могут, видать, наедине с мыслями своими оставаться. А я, помнится, когда в коммуналке жил, еще дочь да зять, да внук малой, бабка моя, естественно, и все на двенадцати метрах ютились… Так не поверите, в другой раз лежу дома, вокруг шум, гвалт, мечтаю: эх, закрыли бы меня в одиночную камеру годика на два, вот отоспался бы!

Поблагодарив прапорщика за чай, Самохин спустился этажом ниже, где размещались камеры для несовершеннолетних. Не обнаружив на продоле дежурного контролера, майор открыл дверь с табличкой «Комната ПВР» и оказался в кабинете, предназначенном для проведения политико-воспитательной работы с подростками. Около трех десятков «малолеток», одетых в мешковатые арестантские робы, чинно восседали на длинных деревянных скамьях перед черно-белым, с вывернутыми потрохами, но еще чудом работающим телевизором. Некоторые обернулись на скрип двери, закрутили стриженными «под ноль» головами, косясь на Самохина. Присматривающий за ними «батек» – взрослый зэк – стоял, привалившись к стене, позевывая лениво, и ловко перебирал пальцами самодельные четки – предмет, позволяющий карточным шулерам и карманным ворам даже в местах лишения свободы не терять квалификации, постоянно тренируя руки. Заметив майора, «батек» неуловимым движением спровадил четки в карман и отрапортовал громко:

– Гражданин начальник! Несовершеннолетние из камер сорок один, сорок два, сорок три заняты на просмотре фильма. Доложил дневальный осужденный Попов, статья двести шестая, часть первая, два года лишения свободы.

– Молодец, – похвалил Самохин, – хорошо докладываешь. Где научился?

– На малолетке сидел, гражданин начальник, там наблатыкался.

– А что за фильм смотрите?

– Клевая картина! «Место встречи изменить нельзя» называется.

– Ну и как, нравится пацанам?

– Я над ними, в натуре, угораю, гражданин начальник, – хихикнул «батек». – В камере все под блатных канают, а в фильме за ментов переживают, – не дай бог, урки Шарапова грохнут!

Мальчишки досадливо зашикали, и Самохин, кивнув им, извиняясь, зашептал:

– А где воспитательница?

– В рабочей камере, последняя по коридору, направо, – указал «батек», и майор, осторожно прикрыв за собой дверь, отправился туда.

Рабочую камеру он отыскал по стрекотанию швейных машинок. Дверь оказалась незапертой. У порога стояла высокая майорша – воспитатель несовершеннолетних Любовь Ивановна Панарина.

– Вы ко мне? – поинтересовалась она при виде Самохина. – Сейчас освобожусь. Эй, Звонарев! Еще одно изделие запорешь – лишу ларька или заставлю на всем продоле полы мыть!

Десяток пацанов, склонившись над швейными машинками, увлеченно, высунув от напряжения розовые языки, вели кривые строчки по кускам голубого брезента, а один, по-видимому тот самый Звонарев, смотрел обиженно в потолок и ковырял пальцем в носу.

– Они у меня здесь рукавицы рабочие шьют, – пояснила Панарина, – трудовое перевоспитание получают. В итоге – горе одно, девяносто процентов брака. Учить-то их некогда особо. Три-четыре месяца под следствием, потом на зону отправляем. Так, баловство одно, а не работа, лишь бы занять чем-нибудь, чтоб от скуки в камерах не бесились. А этот змей, Звонарев, вот нам чего настрочил!

Майорша показала рукавицу, у которой, в отличие от обычных, с большим пальцем, имелся еще и оттопыренный криво мизинец. В итоге варежка демонстрировала жест, которым пьяницы обозначают выпивку.

– С юмором парнишка! – снисходительно улыбнулся Самохин.

– Еще какой шутник! – грустно согласилась Панарина. – Не знаю уже, в какую камеру поселить – со всеми перессорился, передрался. Он, если можно так сказать, потомственный вор. У него дед сидел, отец, все дядья, братья… А ежели глубже копнуть – так и предки наверняка окажутся каторжанами. Династия! За такими, как он, глаз да глаз нужен. У меня два года назад похожий пацанчик сокамерника заточенным черенком алюминиевой ложки зарезал. Чикнул по горлу – и привет. Меня за это ЧП с должности хотели снять. И сняли бы, если б нашелся дурак на мое место! Так нет желающих! Вот и кручусь. Хорошо, «батьки» помогают.

– Тот парень, что в комнате ПВР сейчас начальствует, вроде ничего, шустрый, – похвалил Самохин. – Сидят без вас там тихонечко, телевизор смотрят. Прямо пионеры, а не малолетние преступники.

– Когда есть кому за ними приглядывать, – согласилась майорша. – Беда, что на все камеры «батьков» не хватает. Туда же не всякого взрослого зэка поселишь. Другой такому пацанов научит! А бывает, что, наоборот, мальчишки его обидят.

– И как же вы помощников подбираете?

– Да как придется. Кого начальство присоветует, кого сама присмотрю. Троих наших, ну, сотрудников бывших, посадили, так их взяла.

– А наши-то за что здесь?

– Да кто за что. Доктор с третьей колонии, капитан, с анашой спалился. Нес в зону, а «кумовья» его хлопнули. Осудили уже, пять лет дали. Завтра этапом в Иркутск, на спецзону, отправляем. Был еще гаишник один, старшина, так я его сама выгнала. Этого мне начальник изолятора подсудобил. Старшина гаишник за развращение падчерицы сел. Его ж в общую хату нельзя! Мало того что бывший мент, так еще и по такой статье! Сразу башку оторвут. Я сдуру-то и согласилась в «батьки» взять. А недавно узнала, он и к мальчишкам моим приставать начал. Ну не сволочь, а? Ах, думаю, тварь ты такая! Ишь, какой маньяк сексуальный нашелся! И велела его перевести в камеру, где арестованные солдаты срочной службы сидят – за воинские преступления, дезертиры. Вот теперь, думаю, трахайся сколько влезет. Там половина хаты – стройбатовцы, судимые раньше. Они этого старшину ментовского быстро для своих нужд приспособят! Так что из бывших сотрудников у меня теперь только участковый милиционер, старший лейтенант остался. Вот его жалко. Хороший мужик, из сельского района.

– А его за что?

– Прокуратура постаралась. Неправомерное применение оружия шьют. Задерживал двух жуликов и одного укокошил.

– Ух ты, – изумился Самохин, – а из какого района?

– Да из Советского, недалеко здесь…

– Так я ж там почти всех знаю! – соврал Самохин. – Поговорить с ним можно? Обещаю тайну следствия не нарушать!

– Да разговаривайте, пожалуйста! Какая тайна? За него полрайона ходатайствует, статья в газете в его защиту была. А прокурор уперся – и все. Хоть бы под подписку мужика выпустили – так нет! Закрыли в СИЗО – и ни в какую!

– Прокуроры нос по ветру всегда держат, – согласился Самохин, – первыми чуют, куда дуть начинает. Сейчас хвастают друг перед другом, кто больше обвинений снял, под оправдание жулика подвел. Уже не поймешь, где прокурор, где адвокат…

Закончив просмотр фильма, из комнаты ПВР потянулись малолетки. Они шли гуськом, в угрюмо-серой униформе, заложив руки назад и глядя друг другу в коротко стриженные щетинистые затылки, с подростковой угловатостью наступая на ноги впереди идущим и цепляясь за выбоины в цементном полу носами своей немыслимой обувки – тяжелые, осевшие вислоухо голенищами кирзачи перемежались раздолбанными, потерявшими форму кроссовками и чмокающими при ходьбе шлепанцами на босу ногу. Шагавший чуть в стороне «батек» все так же невозмутимо крутил в пальцах черные зерна четок, покрикивая на ходу:

– Четыре – один хата пошла… Ты че, козел, спотыкаешься? Руки назад возьми!

Пацаны торопливо, один за другим ныряли в камерный полумрак, и «батек», шевеля губами, просчитывал их по головам, с грохотом захлопывал тяжелую дверь и запирал на засов.

Майорша пригласила Самохина подождать в кабинете и отправилась за бывшим участковым. Когда тот через минуту-другую вошел, Самохин едва не присвистнул от удивления. Арестованный милиционер оказался огромного, за два метра, роста. Его плечи не вписались в дверной проем, и оттого он протиснулся боком, пригнувшись под низковатым для него косяком.

– Подследственный Ватлин… вызывали? – пробасил он.

– Вы тут без меня потолкуйте, а я пойду гляну по камерам, как там мальчишки мои – не хулиганят? – сказала Панарина и ушла.

– Садитесь, – приветливо пригласил Самохин. – У нас в колонии прапорщик был, габаритами на вас смахивал. Бывало, зэки в ШИЗО расшумятся что-нибудь, так он кормушку в камеру откроет, сунет голову туда и предупреждает: заткнитесь, мол, а то сейчас я к вам весь зайду…

– Чего вызывали-то? – игнорируя шутливый тон, хмуро осведомился Ватлин. – Небось опять в стукачи вербовать будете? Думаете, если бывший мент, так обязательно на оперчасть пахать должен? Не дождетесь!

– Вербовать? С какой стати? – искренне удивился Самохин. – Я, между прочим, из отдела режима и охраны, агентура – не по моей линии. Мы все больше по-простому, дубинкой работаем…

– А-а… – примирительно вздохнул Ватлин. Отставив шаткий «венский» стульчик, он подвинул к себе прочный деревянный табурет, сел осторожно. – В прошлый раз приходил один… вербовщик. Угрожать начал. Я, грит, тебя, мента, ежели заупрямишься, в общую хату кину, к уголовникам! Напугал… Кидали уже… Случайно, корпусной перепутал…

– Ну и что? – заинтересовался Самохин.

– Да ничего. Спросили у меня в хате мужики, кто и за что, а потом объяснили. Мол, с ними сидеть мне по жизни не канает. Постучали в дверь, вызвали корпусного, облаяли его, потребовали, чтоб меня в спецхату перевели, для этих, как ее… красных! С тем и расстались. Да я и не боюсь. В случае чего еще не известно, кто бы первым из камеры выломился…

– А за что вас… сюда? – спросил майор.

– За дурость мою, – сокрушенно вздохнул Ватлин. – Приехали в село два архаровца с города. И на выпасе внаглую, средь бела дня, быка пристрелили. Бык-то племенной, его ж и есть-то нельзя – мясо жесткое, не прожуешь. Пастуха ружьем шуганули. Ну, тот в деревню, за помощью. Меня нашли, я на мотоцикл и туда. А эти уж тушу разделывают, шкуру снимают. Я-то вначале с ними вроде по-хорошему, мол, мужики, что за дела, вы знаете, сколько этот бык стоит? Пройдемте, говорю, разбираться будем… А они, видать, из блатных, не больно-то напугались. Один ружье схватил, другой нож – и на меня. А я без оружия! Сроду не носил. Ну его к лешему, еще потеряется…

– А как же… неправомерное применение оружия? – удивился Самохин.

– Так, наверное, про ихнее оружие речь. Тот, который с ружьем, стрельнуть успел, у меня аж фуражку с головы жаканом снесло. Ну, я ствол-то у него вырвал… И такая меня, товарищ майор, злость разобрала! Ах вы, думаю, гады, захребетники, не пашете, не сеете, как волки поганые по околицам рыщете, поживу ищете! И на меня же еще руку поднимать?! Короче, так разобрало, что я ружьем ихним махнул два раза… прикладом-то…

– Ну и… – подался вперед майор.

– Да одному-то вроде ниче, руку тока перешиб… А другому по башке досталось… Наповал…

Ватлин тяжело вздохнул, пошарил в кармане тесного, с чужого плеча пиджачка, достал обрывок газеты, горсть махорки, поинтересовался:

– Курить-то здесь можно?

– Вон, пепельница стоит, значит, дымят. Давай моих, а то ты со своей самокруткой – пока провозишься… – предложил Самохин, протягивая сигареты.

– Да приноровился уже, – пряча в карман махорку и беря самохинскую сигарету, смущенно улыбнулся Ватлин. – Махорку-то нынче не только в тюрьме, а и в деревне курят. Сигарет да папирос нет. В посевную механизаторам председатель по пачке «Примы» перед работой самолично выдавал. Так что к махре да самосаду мы привычные…

Самохин вытряхнул из пачки горсть сигарет, протянул бывшему участковому:

– Угощайтесь, у меня в заначке еще есть. Вы не подумайте, я без гнилых заходов… Если хотите, можете не отвечать. Но для меня это действительно важно. Скажите, пацаны «коней» через канализацию протягивают?

– А как же! Постигают ремесло тюремное. Да я, как «батек», и не препятствую. Они и передают-то разную ерунду – чай, махорку. Так, из баловства больше, чем по надобности. В прошлый раз мои сала шмат в полиэтилен завернутый из унитаза вытащили – с соседней хаты гостинец прислали. И ничего, слопали! Я уж им говорю: ну чего ерундой-то занимаетесь! Сказали бы мне, я попросил Панарину, она бы и так вам это сало передала. Что ей, жалко, что ли? Так нет, интереснее «конем» через дерьмо протащить! Пацаны, что с них взять?

– А… Железяки они таким образом не перегоняли? Напильник, например, на второй этаж не могли передать?

– Не-ет, это бы я пресек. Железяка – дело сурьезное. Они ж вроде и дети, а есть среди них злобные, как хорьки, перережутся еще… Нет, с этим я строго.

– Значит, напильники точно не прогоняли?

– Точно, – кивнул Ватлин.

– Ну спасибо вам, товарищ старший лейтенант… Может, сослуживцам передать что? Родственникам?

– Да нет, не надо ничего, ребята с райотдела уж и в областное УВД письмо коллективное писали, и в генеральную прокуратуру – все без толку. Там, говорят, тоже план по сотрудникам-нарушителям соцзаконности есть. Уже везде отчитались, что выявили в собственных рядах… преступника. Начальник райотдела у нас порядочный. Мужики, рассказывают, в колхозе сбросились, председатель помог, адвоката хорошего мне наняли. Тот обещал убийство в превышение мер необходимой самообороны переквалифицировать…

– Ну, счастливо вам, до свидания, – попрощался Самохин.

– Да ничего, выдюжу, – улыбнулся Ватлин, – поделом мне – сам виноват.

Теперь Самохин не сомневался, что напильник Кречетову подбросили местные «кумовья».

 

7

После шести вечера, когда большинство сотрудников, закончив рабочий день, покинули следственный изолятор, Самохин остался дежурить в ночь. Дневная беготня, лязг замков и грохот металлических дверей затихли, и наступила странная тишина, от которой майор успел отвыкнуть в шумном, не знающем перерывов на сон, большом городе. Нет, областной центр продолжал суетливую жизнь, в часы пик его узкие, рассчитанные когда-то не иначе как на проезд телег улочки в старых кварталах плотно забивал автомобильный поток, машины подвывали, клаксонили истерично и требовательно, окутывая обочины и тротуары сизым удушливым дымом, но здесь, в огороженном пространстве изолятора, звуки с окрестных улиц гасли, наткнувшись на бетонные стены.

Предзакатное солнце уже не палило неистово, как в полдень, светило румяно и ласково, скатившись устало с зенита на прокаленные жестяные крыши близлежащих домов, выкрасило рыжие тюремные стены в непривычные бледно-розовые умиротворяющие тона.

Опустел дворик между режимными корпусами, и по нему вяло шаркали метлами два пожилых зэка из хозобслуги. Еще один, волоча мокрый блестящий шланг, смывал упругой струей дневной мусор, оставляя за собой обновленный, темный от влаги асфальт. Старшина-кинолог провел угрюмого Малыша – на ночь пес заступал на караульную службу и охранял периметр изолятора, вольно бегая по узкой полосе запретной зоны.

Самохин прошел через пустынные коридоры корпусов, где одиноко маячили фигурки женщин-контролеров. В период затишья после ужина, когда хозобслуга убирала с продолов бачки и термосы, накормив обитателей камер, дежурные тоже могли расслабиться, поправить перед зеркальцами, которые непременно носили с собой в карманах кителя, растрепавшиеся волосы, подкрасить губы, а потом не торопясь заполнить постовые ведомости, готовясь к сдаче дежурства контролерам заступающей ночной смены.

Самохин жалел этих женщин, казавшихся в такие минуты особенно беззащитными. Остро чувствовалась их изначальная несовместимость с тюрьмой, и сердце майора болезненно сжималось всякий раз, когда в застоявшейся табачной вони продолов он различал вдруг легкое облачко тонкого аромата духов, оставленное прошедшей здесь усталой «дубачкой»…

В ежедневной беготне Самохину до сих пор ни разу толком не удалось побывать на КПП, в кабинете дежурного помощника начальника следственного изолятора – ДПНСИ. Обычно группа прогулки выходила сюда по утрам сразу после развода, получала спецсредства – резиновые палки, баллончики со слезоточивым газом «черемухой» – и спешила, не задерживаясь, на продолы. Лишь вечером, закончив дела, сотрудники мельком появлялись здесь вновь, чтобы сдать режимные причиндалы.

Помещение дежурной части располагалось на первом этаже главного корпуса, и пройти на территорию изолятора, во внутренний дворик, можно было только минуя КПП. Контролеров не хватало, а потому пропуск в режимные корпуса осуществляли ДПНСИ или его помощник, предварительно взглянув на протянутые в окошечко документы входящих. Своих сотрудников знали в лицо, проверяя удостоверения лишь у следователей, адвокатов, экспертов, которые проходили через КПП для встречи с заключенными в специально отведенных для этого следственных кабинетах.

Еще одно КПП, первое, представляло из себя тесную беленую будочку у больших железных ворот, через которые во внешний двор СИЗО въезжали автозаки с этапами и хозяйственный транспорт. Отсюда, не входя на строго охраняемую режимную территорию, можно было попасть в здание штаба. С этого, наружного КПП часового на ночь и вовсе снимали по причине все той же нехватки дежурных контролеров.

Вот и в этот раз на вахте оставалась только помощница ДПНСИ – миловидная девица лет двадцати в такой коротенькой форменной юбчонке, что Самохину даже показалось сперва, что ниже кителя с погонами младшего сержанта на ней вовсе ничего не надето. Майор отметил про себя, что, если бы сейчас кто-то из заключенных сумел выбраться за пределы камеры и ворваться на КПП, девицу можно было взять голыми руками.

– Не страшно здесь одной оставаться? – поинтересовался, входя в беззаботно открытую настежь дверь дежурки, Самохин. – Вдруг нападет кто?

Девчонка скептически хмыкнула, поджала ярко накрашенные губы:

– Я еще за версту слышала, как вы идете, дверями хлопаете. Только не думала, что на меня напасть собираетесь. Хотя… где уж вам! – ехидно оглядела майора с головы до ног юная контролерша.

Самохин, смутившись, поторопился перевести разговор на иное:

– А где ДПНСИ?

– Он и майор Рубцов на шестой коридор пошли. Там в камере канализация забилась, из унитаза течет, пришлось зэков выводить, сантехника из хозобслуги вызывать.

Самохин глянул на висевший здесь же график дежурств сотрудников, спросил удивленно:

– А разве Рубцов дежурит сегодня? Здесь его фамилия не указана.

– Да он все время дежурит, – фыркнула девица и пояснила словоохотливо: – От него в прошлом году жена ушла и ребенка забрала. Делать ему нечего! Живет рядом, вот и крутится здесь сутками. Надоел – спасу нет.

За воротами следственного изолятора послышался протяжный, требовательный автомобильный гудок.

– Ой, товарищ майор, вы здесь побудьте пока, я побегу, машину на территорию пропущу, – засуетилась дежурная, – наверняка Щукина привезли!

– Щукина? – насторожился Самохин.

– Да вы что, не знаете его, что ли? Весь город об этом только и говорит. Неделю назад сына второго секретаря обкома арестовали и к нам посадили. За это, как его… за рэкет! А сегодня утром сынка-Щукина милицейский наряд забрал для проведения следственных действий. Нам смену сдавать пора, а его все нет. Уж из дальних районов и то подъехали.

Девица выпорхнула из-за пульта.

– Ой, вот на эту кнопочку нажмите! – попросила она на бегу.

После секундного замешательства Самохин ткнул пальцем в указанную кнопку на пульте, щелкнул электрозамок, и сержант выскочила из дежурки. Майор видел в окно, как она легко, едва касаясь земли, пересекла внешний дворик и скрылась в будочке КПП. Через мгновение металлические ворота СИЗО дернулись, поползли в сторону со скрежетом и визгом, и на территорию въехал желто-синий милицейский «уазик».

Самохина отвлек зуммер телефона, вмонтированного в пульт. Оглядев ряды лампочек, майор нашел одну, мигающую тревожным красным огоньком, нажал кнопку под ней, взял телефонную трубку, осторожно поднес к уху.

– Ленка! Самойлова! – позвал оттуда незнакомый голос. – Ты этого старого хрена, майора Самохина, не видала? Весь изолятор обошли – найти не можем!

– Старый хрен Самохин слушает вас, – сердито доложил майор.

– А-а… Черт! – запнулся голос на том конце провода, но тут же продолжал с прежним напором: – Говорит дежурный по изолятору капитан Варавин. Как обстановка?

– Нормальная, – ответил Самохин, – ваша помощница пошла, вернее, полетела ворота открывать. Там вроде зэка привезли… Забыл, как его фамилия…

– А, Щукина! Встречайте сами. Мы с Рубцовым сейчас тут закончим дела и тоже подойдем. Без нас арестованного у ментов не принимайте. С этим Щукиным надо повнимательнее быть!

– Слушаюсь! – бодро сказал Самохин и бережно положил трубку в специальную нишу.

Тут же, будто дождавшись нетерпеливо этого момента, телефон вновь ожил, засвиристел нудно, как бормашина, и на пульте замигала другая красная лампочка. На этот раз майор уже решительнее нажал нужную кнопку и представился предупредительно:

– Майор Самохин слушает!

– Здравия желаю, – приветствовали его в ответ, – это старшина Ивасюта, обыскник. Я тут заодно за карцером присматриваю. Похоже, у одного каторжанина крыша поехала. Он от нар металлический уголок умудрился оторвать и громит все. Башку сокамернику разбил. Я травмированного вытащил, сейчас медсестру вызову, пусть перевяжет. А к этому психу подойти не могу. Он железякой размахивает, как Илья Муромец. Если зацепит – мало не покажется!

– Подожди пару минут, старшина. Сейчас ДПНСИ подойдет, разберемся, – пообещал Самохин, – я здесь один в дежурке пока, как привязанный…

– Да я-то подожду, – весело ответил обыскник, – камеру жалко. Этот дурак разбабахает все внутри, потом ремонтировать придется. Унитаз он, кажись, уже расгокал… Хорошо, что сокамерник психа, Кречетов, мужик здоровый, отмахнулся. А так убил бы на хрен, а мне отвечай – не досмотрел, мол.

– Что же не смотрел-то, действительно? – укорил майор.

– Да некогда! В карцере контролера нет, людей же не хватает, сами знаете. А мне говорят, ты там рядом, вот и посматривай. А когда посматривать? Только закончил один этап шмонить – следующий гонят.

– А этому… Кречетову сильно досталось?

– Да нет, вскользь. Шишак набил, крови немножко. Медсестра придет перевяжет. Я только не пойму, зачем его кумовья к такому придурку в хату сунули. Свободные камеры в карцере есть. Вы не будете возражать, если я Кречетова пока в пустую клетку закрою?

– Действуй, старшина, – распорядился Самохин, – а мы сейчас подойдем…

Вновь зазвенело – на этот раз пронзительно, звонко. Майор безошибочно щелкнул электрозамком входной двери, и в дежурку влетела помощница ДПНСИ.

– Ну как, освоились? – поинтересовалась она.

– Рулю помаленьку. У вас, Лена, как в Кремле – звонки не стихают… Встретили опоздавших?

– Да вон они, гляньте в окно. Умора! Менты с жуликом прощаются как с родным.

Сквозь зарешеченное окно дежурки Самохин отчетливо видел дворик, «уазик» возле крыльца. У машины, пьяно покачиваясь, обнимались милицейский подполковник и высокий, коротко стриженный парень в спортивном костюме. Рядом застыли два дюжих сержанта, каждый из которых с видимым усилием, кренясь на бок, держал по огромной туго набитой сумке.

– Второй раз этого Щукина вроде как на допрос в райотдел вывозят и второй раз пьяным возвращают, – презрительно поджала губы дежурная.

– А разве так можно? – удивился Самохин, еще не до конца изучивший местные порядки.

– Бывает… иногда, – повела плечами девица, – из районов, после суда, зэков поддатых привозят. Ну, там понятно – деревня, все свои. Родственники набегут, разрыдаются, милиционеры тоже местные, неудобно отказать. Ну и, бывает, нальют арестованному стаканчик-другой. А мы здесь, если запах учуем, их в карцер закрываем до протрезвения. Но этот на-а-глый. А менты-то, менты! Вот суки продажные! – ругнулась в сердцах дежурная.

Щукин распрощался наконец с подполковником, пожал ему руку, похлопал по плечу, показав большой палец – мол все было здорово! – и, улыбаясь с пьяным самодовольством, направился к двери КПП, сопровождаемый милиционерами, которые волокли тяжелые сумки.

– Тук-тук! Кто в теремочке живет? – заорал Щукин, барабаня по двери кулаком. – Открывайте, крысы тюремные! Узник вернулся в свою темницу!

– Гнида какая, а?! – возмутилась сержант. – В прошлый раз ответственным дежурным от руководства замполит Барыбин был. Видел, что Щукин пьяный, но не стал шум поднимать, велел в общую камеру вести. И передачу, которую тот с собой приволок, пропустил. Так теперь этот Щукин вконец оборзел!

С топотом, громыхнув железной дверью, со стороны режимного корпуса в дежурку вошли майор Рубцов и ДПНСИ капитан Варавин.

– Это кто там в тюрьму так настойчиво ломится? – поинтересовался Рубцов.

– Да Щукин по камере соскучился. Пьяный, – уточнила Ленка.

– А ну, впусти. Варавин, встречай сынка обкомовского! – распорядился Рубцов.

– Встретим… – пообещал худой, сутулый Варавин, снимая с гвоздика на стене резиновую палку. – Ленка, дай-ка наручники.

Помощница открыла электрозамок, и на пороге дежурки появился Щукин. Все так же улыбаясь, он достал из кармана и сунул в рот необычную, зеленого цвета длинную сигарету, прикурил, щелкнув золотистой зажигалкой, глубоко затянулся и, блаженно жмурясь, выпустил дым в сторону стоящего на пути Рубцова. Потом открыл блеклые, навыкате, глаза, хлопнул белесыми ресницами и, узнавая будто, помахал беззаботно сигаретой майору:

– Прив-в-вет родной тюрьме! Эти, – небрежно указал большим пальцем за спину на милиционеров, – со мной. Мамаша-хлопотунья столько припасов сыночку в казенный дом собрала, что не знаю, как до камеры дотащить. Поможешь, майор? Или пусть менты корячатся…

Вошедшие следом за ним на КПП милиционеры, отдуваясь, опустили сумки и теперь топтались нерешительно.

– Передачи заключенным принимаются ежедневно с девяти утра до пяти вечера, весом не более пяти килограммов, – официальным голосом, пряча за спиной резиновую дубинку, сообщил Рубцов.

– Да ладно, командир, брось выпендриваться. Знаешь ведь, с кем дело имеешь. Скажу, кому надо, сам будешь мне в камеру жратву таскать. А если потребую, так и бабу приведешь…

Рубцов, глядя мимо Щукина, сказал милиционерам презрительно:

– Ну-ка, ментяры, волоките эти баулы назад.

– Нам, товарищ майор, подполковник приказал. Вон он, во дворе стоит, с ним и разбирайтесь. А мы люди маленькие, – утирая лоб, устало возразил один из сержантов.

– Кончай понтоваться, командир! А то сам эти сумки потащишь! – встрял Щукин.

Рубцов шагнул к зэку, положил руку на его плечо, повернул спиной к себе.

– Ты че, командир? – изумился тот, подчиняясь невольно.

Понимая, что произойдет сейчас, Варавин и Самохин подошли ближе, но их помощи не потребовалось. В тесном пространстве коридорчика КПП, где и размахнуться-то как следует негде, Рубцов резко, с оттяжкой перепоясал Щукина дубинкой. Тот, охнув, осел, выпучив глаза, схватился за поясницу. Майор пнул его сапогом под ребра, перекатил, лежащего, на живот. Подскочивший кстати Варавин завернул Щукину руки за спину, защелкнул наручники. Потом, в свою очередь, огрел по спине дубинкой – раз, другой, третий…

– Хватит, – мотнул головой Рубцов, – а то гляди сколько пыли из него выбил. Дышать нечем.

– Да это он со страху обхезался, – широко улыбался Варавин, – ишь, фраер, под блатного канает, а сам от первого же дубинала в штаны наложил! Ф-фу!

– Конечно, товарищи милиционеры перекормили парня, вот его и пронесло, – поддакнул Рубцов. – Так, сержантюги? Тоже небось обкомовские спецпайки у Щукиных жрали?

– Мы… я… я сейчас подполковника позову, – пролепетал один из милиционеров и кинулся во двор, захлопнув за собой дверь. Второй метнулся было следом, yо электрозамок уже надежно защелкнулся, и сержант заметался, то пытаясь открыть дверь, то хватаясь за ручки неподъемных сумок.

– Ленка, открой ему, пусть выметается. Да баулы не забудь, зэчий холуй! – прикрикнул Варавин.

Милиционер суетливо поволок сумки в открывшуюся наконец перед ним дверь.

– Все, майор, ты – покойник, – сдавленно прохрипел с пола Щукин, – узнаю твою фамилию, на воле из-под земли достану…

– Ты глянь-ка, очухался! – весело изумился Рубцов. Он подошел к поверженному, наступил ему сапогом на спину: – Фамилия моя – Рубцов. А насчет воли… Ты мне там тоже не попадайся – убью!

На КПП со двора решительно вошел милицейский подполковник.

– Эт-то что такое?! – гневно воскликнул он, разглядев происходящее в дежурке.

– Представьтесь, пожалуйста, – не снимая ноги со спины Щукина, встретил его Рубцов.

– Я заместитель начальника городского УВД подполковник Жирноклеев. Что здесь происходит?

– Да вот, пьяного подследственного, которого вы нам в таком виде доставили, в чувство приводим, – добродушно объяснил Рубцов.

– Вы… Вы что, не знаете, кто это такой?! Да он вас… да его отец…

Рубцов наконец убрал ногу с Щукина, подошел, поигрывая дубинкой, к подполковнику:

– Предъявите удостоверение.

– Зачем? – насторожился тот.

– А может, вы, гражданин, и не милиционер вовсе, а просто урка переодетый? – озабоченно объяснил майор. – Давайте показывайте…

Стушевавшись, подполковник полез во внутренний карман кителя, достал удостоверение. Рубцов расторопно выхватил его из рук милиционера, открыл корочки, прочел громко:

– Жирноклеев Иван Прохорович… Вроде все точно. Но проверить на всякий случай не мешает, – сказал майор, пряча удостоверение в свой карман.

– Т-ты что делаешь? – остолбенел подполковник. – Да тебе, майор, служить до утра осталось!

– Посмотрим… – равнодушно пожал плечами Рубцов и повернулся к Варавину: – Капитан, закрой этого гражданина в бокс до выяснения личности. Потом позвони в УВД, скажи, что возле нашего СИЗО какой-то пьяный мент с погонами подполковника ошивался, пытался вступить с заключенными в незаконную связь. Пусть приедут, разберутся. А то мы что-то засомневались, неужто замначальника УВД города на такое способен?

– Не имеешь права! – крикнул милиционер и шарахнулся к двери, но здесь его перехватил Самохин. Взял вежливо под руку, а когда подполковник попытался вырваться, незаметно выкрутил ему кисть руки, подтолкнул легонько вперед, предложил тихо:

– Пройдемте, гражданин.

– Может, вместе с Щукиным его закроем? До вытрезвления и выяснения личности? – поинтересовался Варавин.

– Да нет, Щукина сразу в карцер. А этого в бокс, который возле обыскной, – распорядился Рубцов и пояснил для подполковника: – Там вам, гражданин, удобно будет. Маленький такой боксик, уютный. Пенальчик бетонный. В нем только в вертикальном положении находиться можно. Зато не упадете, не ушибетесь, пьяненький-то… Мы некоторых, которые буянят, вверх ногами туда ставим. Кровь к голове приливает, быстрее трезвеют…

– Ну ладно, майор, ну, кончай, отпусти, – жалобно заныл подполковник. – Ну, виноват, сам знаю. Служба такая! Мне приказали – я сделал. Завез после допроса Щукина к родителям, к папе с мамой. Второй секретарь обкома все-таки, как откажешь? Пришлось посидеть, выпить, передачу эту взять. Альберт Николаевич, ну, отец Щукина, говорит, мол, все равно сына скоро из-под стражи освободят, недоразумение вышло. Генерал, между нами, тоже следователям команду дал: как, говорит, это дело раскрутили, так теперь и закручивайте…

– Ладно! – сжалился Рубцов. – Отпусти его, Самохин. Идите, товарищ подполковник, служите.

– Вот спасибо, майор! – оживился милиционер. – Правильно! Чего нам ссориться? Одно дело делаем.

– Да дела-то мы с вами, товарищ Жирноклеев, делаем разные, – усмехнулся Рубцов и, когда подполковник, не оборачиваясь, пулей вылетел из дежурки, приказал: – Ленка! Открой им ворота, пусть выкатываются. И, глядя в окно на торопливо взвывший двигателем «уазик», добавил: – Судя по тому, как наша доблестная милиция службу несет, скоро в изоляторе только работяги да колхозники сидеть будут.

– Как во всем цивилизованном мире, – поддакнул Самохин, а потом вспомнил: – Тьфу, черт! Заморочил голову с этим Щукиным… Там в карцере зэк взбесился, обыскник звонил.

– А вот мы туда и пойдем сейчас, – пообещал Рубцов и прихватил за шиворот Щукина: – Вставай, засранец. Нам таких, как ты, таскать западло. Да радуйся, что в карцер сажаю. А то могу кинуть, обосранного, в общую хату. Вот братва повеселится!

В карцер из дежурки вела крутая металлическая лестница. Спускались гуськом. Первым шел ДПНСИ Варавин, за ним, придерживаемый сзади Рубцовым за воротник, брел, заплетаясь ногами, Щукин. Замыкал шествие Самохин. В подвале, где размещался карцер, пахло затхлым и сырым подземельем. По сторонам короткого коридора располагалось по три камеры. Дверь в одну из них оказалась распахнутой. За ней, цельнометаллической, находилась другая, решетчатая, сваренная из толстых железных прутьев. Помещение камеры было тесным, без окон. Сумрачное, оштукатуренное «под шубу» пространство тускло освещала утопленная в нише под потолком и тоже забранная частой решеткой электролампочка. Дощатые, окантованные металлическим «уголком» нары были подняты к стене и закреплены специальным штырем, фиксировавшим их в таком положении со стороны коридора. В дальнем углу камеры белел до половины вцементированный в пол унитаз.

Варавин открыл ключом решетчатую дверь, распахнул, и Рубцов толкнул Щукина в мрачное нутро камеры.

– Здесь ты будешь трезветь суток пять, а потом посмотрим.

– А наручники? – жалобно спросил Щукин.

– К утру, если тихо будешь себя вести, снимем, – великодушно пообещал Рубцов, захлопывая обе двери.

Подоспел запыхавшийся обыскник.

– Ты где шляешься? – грубо встретил его Рубцов.

– Где-где… Кречетова, ну, которому псих башку разбил, в санчасть отвел.

– А что медичка по поводу сумасшедшего сказала? – поинтересовался Варавин. – Если зэк дуркует – это по их части…

– Она грит, что к психованному в камеру не пойдет. Закоцайте, грит, его сперва в наручники или рубашку смирительную наденьте! Тогда она ему укол успокоительный сделает.

– Укол… – усмехнулся Варавин, – ей самой укол нужен… успокоительный. Баба незамужняя… Ты бы, старшина, уколол ее пару раз, глядишь, посговорчивее станет. А то что ни спросишь, не знает ничего. Один ответ – вызывайте врача или в городскую больницу зэка везите. А тюремные медики на что?

– Ага… – шмыгнул носом обыскник, – мне, значит, бабу сорокалетнюю, а себе Ленку… То-то она у тебя после уколов такая сговорчивая!

– Кончай трепаться, бабники, – поморщился Рубцов, – сейчас я предоставлю вам возможность мужскую доблесть проявить. Где псих-то? Показывайте!

Обыскник опасливо указал на дверь соседней камеры:

– Там он, в четвертой хате. Что-то притих, а счас только долбил железякой.

Будто в ответ на слова старшины раздался грохот. Дверь камеры вздрогнула от мощного удара изнутри.

– Открывай! – скомандовал Рубцов.

– Не выскочит? – поостерегся Самохин.

– Да не-ет… Если, конечно, внутреннюю решетку не снес, – неуверенно предположил Варавин.

– Щас гляну! – Обыскник осторожно сдвинул в сторону задвижку, прикрывавшую снаружи смотровой глазок, не застекленный, как в обычных камерах, а закрытый металлической пластиной с мелкими отверстиями, чтобы обитатель камеры не смог изнутри повредить глаз надзирающего.

– А ну, козел, отойди от двери! – сказал, обращаясь к тому, кто был с той стороны, старшина и, обернувшись к Рубцову, посетовал: – Ни хрена не вижу! А, ладно. Была не была! Открываю.

Он щелкнул ключом, приоткрыл тяжелую дверь на ширину ладони и тут же отпрянул, а в камере опять оглушительно грохнуло.

– Эй, командир! – раздался голос из соседней хаты в конце коридора. – Успокойте вы этого долбака! Заколебал уже своим стуком! Спать мешает!

– Спать будешь после того, как отбой объявим, – крикнул в ответ Рубцов. – Это ж карцер, а не санаторий!

– А если не санаторий, то и нечего здесь психов держать! – парировал зэк, видимо, обрадовавшийся возможности поболтать в своей «одиночке». – А то, слышь, командир, выпусти меня, я этого дурака вмиг успокою!

Обыскник, решившись, шире распахнул дверь, и Самохин увидел, что внутренняя решетка цела. За ней стоял огромный, растрепанный мужик, похожий на мельника из-за слоя белесой цементной пыли, запорошившей его разорванную, висящую клочками одежду. Безумный взгляд яростно буравил тюремщиков. В руках сумасшедший держал полутораметровый кусок металлического «уголка», вывернутый невероятным усилием из окантовки дощатых нар.

– Почему нары не закрыты? – сердито поинтересовался Рубцов.

– Да потому что он не нарушитель режима, а псих-больной! – в сердцах оправдывался обыскник. – А раз так – нары на день положено оставлять, пусть отдыхает. Вот он и отдохнул. Выломал железяку – теперь поди отыми!

– Слушай, старшина, – вступил в разговор Самохин, – выходит, этот мужик не здесь, в карцере, а раньше сдвинулся?

– Ну да! У него в общей камере башню заклинило. Ну, в карцер и сунули, вроде как для изоляции. А здесь, видать, крыша у бедолаги совсем потекла…

– Тогда объясни мне, – допытывался Самохин, – как случилось, что нормального заключенного к заведомо сумасшедшему, да еще такому буйному, посадили?

– Черт знает, – смутился старшина, – по запарке, наверное. У нас же как? Привели зэка с корпуса, сунули обыскнику постановление о водворении в карцер, тот и закрыл в первую попавшуюся хату.

– Так ведь Кречетова только сегодня перед обедом в карцер водворили! – догадался Самохин. – Значит, ты и сажал!

– Н-нет… – растерялся старшина, – я не сажал его… Постановление о водворении мне передавали, это точно. А кто сажал Кречетова к этому психу – не видел…

– Я сажал, – признался Варавин и в ответ на недоуменные взгляды пояснил смущенно: – Действительно, по запарке. Когда корпусной Изнасилыч Кречетова привел, обыскник этап шмонал. Я один был в дежурке. Ну, Ленка еще. Я ей и говорю, отведи, мол, этого орла в карцер и закрой в любую свободную хату. А тут откуда ни возьмись – начальник оперчасти, капитан Скляр. И приказывает Ленке: не в любую, а в четвертую. А потом, когда та зэка увела, подмигнул мне и шепчет: там, дескать, человечек есть, который за Кречетовым присмотрит. Вот и присмотрел…

– Тоже мне, подкуменок нашелся! – взорвался вдруг Рубцов. – Скляр, видите ли, ему велел! Да кто он такой? Ты ж за все отвечаешь! И если бы псих Кречетова укокошил, с тебя бы спросили… Скляр… Он свои кумовские макли наводит, а ты, как баран, слушаешься!

– Виноват, товарищ майор, – понурился Варавин, – но с Кречетовым вроде обошлось, а с этим-то что делать?

– А что делать? – развеселился вдруг Рубцов. – Тащить дурака из камеры надо!

– Да-а… А кто к нему полезет? – поежился Варавин.

– Ты, естественно, – сделав строгое лицо, сказал Рубцов, – кто у нас ДПНСИ? Иди в ружейную комнату, экипируйся. Каску надень, бронежилет… Можешь еще щит прихватить. Ворвешься в камеру, отвлечешь психа на себя. Он, конечно, успеет тебя разок этой железякой по башке оховячить, но тут мы с Самохиным подоспеем и его скрутим!

Варавин скривился обиженно:

– Издеваетесь, да? Этот бугай мне башку вместе с каской с плеч снесет!

– Да не дрейфь! – беззаботно махнул рукой Рубцов. – Авось увернешься! Или щитом прикроешься… Хотя есть и другой выход, – продолжил он и, видя вспыхнувшую на лице Варавина надежду, развил мысль: – Можешь отстрелять его через решетку. Дай Ленке команду, пусть возьмет автомат и бабахнет! Не промахнется – в упор-то!..

– Вам смешно, – утер носовым платком вспотевший лоб Варавин и, задумчиво оглядев зэка, предложил: – Разве что газом его травануть? Кинуть в хату баллончик «черемухи» и повязать, пока чихает.

– Не выйдет, – назидательно возразил Рубцов, – на психов слезоточивый газ не действует, инструкции по применению надо внимательнее читать, товарищ капитан! К тому же после «черемухи» он так рассвирепеет, что его действительно только пулей и успокоишь… Эй, псих! – обратился к зэку Рубцов. – Тебе чего надо-то»?

– А-а-а! – заорал в ответ дурным голосом до того притихший было мужик и опять обрушил на решетку свое увесистое оружие.

– Во гад! И в переговоры не вступает! – почесал затылок Варавин. – Что ж делать-то?

– Давайте перекурим вначале, обмозгуем. Торопиться некуда, – сказал Самохин.

Он достал пачку «Примы», размял пальцами упругую сигарету, поднес к губам. Потом нашарил спички, прикурил. Делая все это бездумно, машинально, как всякий заядлый курильщик, майор вдруг обратил внимание на то, что сумасшедший пристально наблюдает за ним, замерев и опустив тяжелую железяку. Нарочито медленно Самохин глубоко затянулся, выпустил в сторону зэка клуб дыма и, театрально откинув руку, сбил щелчком пепельную колбаску с кончика сигареты. Зэк жадно наблюдал за ним, по-собачьи сопровождая взглядом и поворотом головы каждое движение курящего. Самохин полез в карман кителя, опять достал пачку и, будто между прочим, протянул сумасшедшему:

– Хочешь? – и увидел, как мужик сглотнул слюну, не отрывая взгляда от сигарет. – Бери, не стесняйся, – добродушно предложил Самохин и, вытряхнув одну сигаретку, поднес к решетке.

Безумец, забыв о своем оружии, шагнул навстречу, протянул руку.

– Э, нет, – сказал Самохин, – так не пойдет. Давай меняться. Ты мне сначала это, – и указал на железку в руке мужика.

Тот остановился нерешительно, переводя взгляд с металлического «уголка» на сигарету, словно прикидывая равноценность предстоящего обмена.

– Ну, давай, – поторопил его Самохин, – хорошая «Прима», саратовская. Ты только дым нюхни. Чуешь? – И Самохин опять пыхнул в сторону сумасшедшего клубом дыма.

Поняв, что происходит, Рубцов и Варавин замерли. Наконец, хрустя фаянсовыми осколками вдребезги разнесенного им унитаза, зэк подошел вплотную к решетчатой двери и протянул сквозь нее Самохину один конец «уголка». Майор взялся за него, попытался вытянуть на свою сторону, но сумасшедший крепко держал конец железки.

– Ишь, дурак-то дурак, а не обманешь! – не выдержав, громко шепнул обыскник.

– Да кто ж его обманывает? – возмутился Самохин. – Да я отродясь никого не обманывал! Ну, на сигарету-то, бери! Кури на здоровье!

Мужик жадно схватил сигарету, отпустил железку. Ликуя, Самохин мгновенно вытянул ее из камеры, бросил на пол. Достав спички, поднес огонек к решетке, дал прикурить сумасшедшему.

– Ну, ты молодец, майор! – восхитился Рубцов. – С тебя, Варавин, пузырь! Поставишь магарыч Самохину. Он, можно сказать, твою жизнь спас!

– Может, он еще подскажет, куда этого психа девать? – ревниво поинтересовался Варавин.

– Вот так всегда! – весело подметил Самохин. – Начнешь делать добрые дела – и нет им конца.

– А давайте придурка в «глушилку» сунем? Подходящее помещение! – предложил обыскник.

– Точно! – радостно хлопнул себя по лбу Рубцов.

– Что за «глушилка» такая? – удивился Самохин.

– Да есть тут, в карцере, одна хата, – понизив голос, пояснил Рубцов, – мы ее специально так оборудовали, чтоб из нее звуки наружу не доносились. Окна там нет, стены войлоком обшиты, дверь тоже обита. Кричи из нее сколько угодно – никто не услышит. И психу там хорошо будет. Железок нет, вздумает головой о стену биться – не расшибется об войлок-то…

– А к чему хата такая?

– Да мало ли… Бывает, придет в СИЗО этапом «авторитет» какой-нибудь, вор в законе – и давай мутить, указания по камерам рассылать. Ну, мы его в «глушилке» изолируем. Или если арестовали кого по важному делу и братва в изоляторе о его задержаний знать не должна – тоже сюда. Мы, кстати, Кречетова в ней два дня продержали, только потом в корпус перевели. Бизнесмен он заметный, богатенький, опасались, что народ будоражить начнет. А он ничего, тихо сидит…

«Глушилка» располагалась здесь же, в карцере, и выделялась тем, что на ее дверь со стороны коридора был прибит старый матрац. Полы в ней действительно были выстланы толстой резиной, стены, потолок и дверь изнутри – войлоком.

– Сейчас я психа сюда провожу, только вы отойдите подальше, чтоб не раздражать мужика, – предложил Самохин.

Сумасшедший покорно проследовал за майором в новую камеру, за что был вознагражден еще одной сигаретой.

– Вот видите, – удовлетворенно заявил Самохин, когда старшина-обыскник с облегчением захлопнул за больным дверь «гпушилки», – доброта всегда побеждает!

– Так то если с сумасшедшими дело иметь, – покачал головой Рубцов, – а у нас все больше здоровые, сознательные урки! – и, вздохнув обреченно, добавил: – Такие сволочи!

 

8

Ночь стремительно опускалась на изолятор. Остывающее солнце кануло за высокие тюремные стены, и, хотя на прилегающих улицах еще долго полыхала вечерняя заря, сменяясь незаметно мерцанием рекламы, огнями светофоров, заревом от деловито урчащего по дорогам потока припоздавших машин, в режимном дворе СИЗО царил колодезный сумрак. Обитатели изолятора укладывались по жестким двухъярусным «шконкам», взбивали старые, с комками свалявшейся ваты матрацы, дожевывали серый, липкий хлеб, затягивались напоследок сухо потрескивающей махоркой, дописывали в тусклом свете горящих круглосуточно лампочек слезливые жалобы и «помиловки», а дежурные контролерши, заглядывая в смотровые глазки, стучали по форточкам-«кормушкам» тяжелыми тюремными ключами, поторапливая:

– Ну-ка, братва, чего засиделись? Отбой!

Самохин и Рубцов расположились в тесной комнатушке столовой, где готовили пищу для заключенных, а по вечерам накрывали скудный ужин для сотрудников дежурного наряда.

– Что делается-то, а, граждане начальники? – сокрушался, ставя перед ними тарелки, повар из хозобслуги, длинный, за два метра, и невероятно худой для его сытной должности зэк. – Глядите, до чего эта гуманизация дошла! Нормы питания такие установили, аж готовить противно! Черпак от мяса в котле не проворачивается, честное слово! Был бы я вольный – украл половину, и не заметил бы никто. А на воле, говорят, все по талонам, мяса килограмм на человека в месяц приходится…

– Правильно подмечено, – согласился Самохин, – все у нас в стране шиворот-навыворот делается. Людям жрать нечего, а правительство, президент наш долбаный первым делом преступников утешать да закармливать кинулись…

– Не будет никакого толку от этой гуманизации, – убежденно заявил словоохотливый повар.– Человек должен тюрьмы бояться. Я в первый раз тридцать лет назад сел. Вот тогда режим в зоне был – жуть! Пахали на карьере как проклятые, а как есть – так сквозь баланду дно миски разглядеть можно. Весло, ну, ложка то есть, вроде и ни к чему. Хлебнул через край, поймал зубами крупинку – и отвали. Считай, что сыт. Я тогда пять лет отбухал на усиленном режиме, а как освободился – стал желудком страдать. Не мог к вольным харчам привыкнуть. От мяса понос открывался, не к столу будь сказано. Зато вся дурь блатная из головы повыветрилась. Понял, что еще одного срока на зоне не выдержу – хвост отброшу. Зарекся – и все. Тридцать лет в зону – ни ногой. Бывало, выпью с мужиками после работы, ну те и давай блатоваться или драку какую затевать, я сразу – в сторону. Отвяньте, говорю, ребята, я в эти игры не играю. На всю жизнь насиделся… А нонешних-то при такой кормежке, при гуманизации вашей из тюрьмы палкой не выгонишь! Другой бич, теплотрассник, три года горячего не хлебал, простыни белой не видывал, а здесь, в тюрьме, губу оттопыривает – то ему не так, это…

– А ты-то чего худой такой? – поинтересовался Самохин, вяло ковыряя вилкой кусок пережаренного мяса, щедро приправленного в соответствии с тюремными вкусами подгоревшим луком.

– Да я, гражданин майор, как язвой желудка занедужил, смотреть на это варево не хочу. Даже профессию сменил, ушел в монтажники. А после того как опять подзалетел, срок заработал, пришлось поварское ремесло вспомнить.

– Выходит, не уберегся все-таки от тюрьмы? – усиленно работая челюстями, пробубнил Рубцов.

– Дык, не так, так эдак! За бабу свою сел.

– Жену, что ли? – понимающе уточнил Рубцов.

– Ну! Дура, она и есть дура! Схлопотал по ее жалобе два года. Хорошо, хоть старую судимость погасили, а то трубил бы сейчас на строгом режиме… Теперь, дура, бегает, передачки мне диетические и лекарства дефицитные от язвы носит.

– Помирились? – усмехнулся Рубцов.

– Да куда ж денешься-то, – сокрушенно вздохнул зэк и почесал седой ежик волос под несвежим, сбившимся на бок поварским колпаком. – Может, и не ее вина, а судьба такая. Говорят же, мол, кто тюремной баланды раз в жизни отведал, будет хлебать ее до старости… Я уж думал, как пятьдесят годков стукнуло, что проскочил… Так нет, видать, тюрьму на сраной козе не объедешь…

– Все относительно, – веско сказал Рубцов, евший сосредоточенно и с видимым удовольствием, – зато у нас в изоляторе повар хороший появился.

Взглянув на него с легким недоумением, Самохин вспомнил вдруг, что майор – мужик разведенный, разносолы дома ему готовить, поди, некому, и этот ужин, возможно, действительно кажется Рубцову вкусным…

– Особенно лука повар не жалеет, – заметил Самохин, – витаминизирует всю тюрьму…

– Лук в нашем ремесле – первое дело. Он режим укрепляет! – изрек Рубцов.

– Каким образом? – поднял брови Самохин.

– А… – усмехнулся майор, – это проверенный метод борьбы с голодовками. Меня ему старые тюремщики научили. Если зэки на продоле голодовку держат и снимать не соглашаются – надо им аппетит раздраконить. И тогда я приказываю поставить в коридоре пару электроплиток, на них – сковороды, здесь в столовой есть такие, большие, чугунные. Наливаем в них подсолнечное масло, затем нашинкованный лук, и начинаем жарить…

– И… что?

– Не знаю, кто первым до этого додумался, но запах жареного лука голодного человека с ума сводит. Жрать хочется нестерпимо. Никакой баландой, кашей аппетит так не нагонишь… Ну, не выдерживают голодающие и начинают принимать пищу.

– Здорово, – помотал головой Самохин, – вот уж действительно – век живи, век учись. Я, например, про такой прикол раньше не слышал.

– Ты, Андрейч, еще много чего из наших дел наверняка не знаешь, – по-свойски уже, подобрев после ужина, сказал Рубцов, когда они, поблагодарив изможденного повара, вышли из жаркой столовой в сумрак режимного дворика. – Нам с тобой сегодня еще одно мероприятие предстоит. – И, глянув по сторонам, шепнул: – В два часа ночи «вышака» отправлять будем.

– Куда?

– Куда-куда, – усмехнулся Рубцов, – куда, по-твоему, приговоренных к высшей мере отправляют? На разборки к господу богу!

Самохин досадливо поморщился:

– Да я не такой уж наивный в тюремном деле, товарищ начальник. Стреляют их где, спрашиваю.

– А вот это, Андрейч, большая государственная тайна! Но зэки ее, естественно, знают, потому и тебе рассказать можно. В соседней области есть исполнительная тюрьма. Исполнительной она называется потому, что там приговоры к ВМН в исполнение приводят. Знаешь, что ВМН означает?

– Знаю. Высшая мера…

– Высшая! – со значением повторил Рубцов. – Вот в этой тюрьме и отстреливают в присутствии доктора и прокурора. Потом тело – в мешок с хлорной известью, чтоб, значит, и костей не осталось после приговоренного. Хоронят втихаря, на общем кладбище, но без памятника и указания фамилии… Стреляет прапор один, я с ним знаком, бывал в тех краях… Нормальный, между прочим, мужик, без всяких этих… комплексов. А что? Всего и делов-то – щелкнул тварь пулей в лоб, и отдыхай, жди, пока следующего привезут. Нам бы на старости лет работенку такую сачковую, да, майор?

– Гм… К-кхе… – закашлялся Самохин и украдкой покосился на Рубцова. Тот не шутил вроде, говорил серьезно.

– А пока наша с тобой задача, – продолжил майор, – обеспечить, чтоб нашего «вышака» доставили к месту главного действия в целости и сохранности. Разнарядка на этапирование в спецчасть пришла. Естественно, под грифом «секретно». Но зэки, как звери, загодя свой конец чуют. Тем более, что за приговоренными к ВМН отдельный, усиленный конвой внутренних войск приезжает. Зэки тоже не дураки. Если ночью в камеру «чекисты» пришли – значит, все кончено, последняя помиловка отклонена, пора лоб зеленкой мазать. Бывает, крик поднимают, истерику закатывают, а то и в драку кидаются. Мы, конечно, «вышака» в любом случае отправим, но изолятор могут перебаламутить. Поэтому действовать предстоит быстро, четко, по заранее отработанной схеме. Я Варавина домой не отпустил пока. Его дежурный наряд сменился уже, а он задержится. Поможет «вышака» отправить – и пусть мотает к жене и детям… Рубцов посмотрел на часы:

– В час ночи у нас этап в Среднюю Азию. Конвой подгонит автозаки где-то к половине первого. Пока погрузим, отвезем к поезду, за «вышаком» приедут. Тебе эта суета ни к чему, поэтому ты, Андрейч, пока часовым на вышку заступишь. Там сейчас корпусной, старшина Иванов сидит. Ты его подменишь, он поможет этап собрать, от него здесь проку больше будет. Людей-то не хватает, каждый штык на счету! А к отправке «вышака» мы тебя сменим. Так что подежуришь пару часов, отдохнешь в тишине на верхотуре… С автоматом-то обращаться умеешь?

– Разберусь, – скупо пообещал Самохин.

– Ну, инструктировать такого старого служаку, как ты, тоже долго не надо. Увидишь зэка в запретной зоне или на заборе – мочи без предупреждения. По инструкции при ночных побегах с преодолением основных заграждений предупредительных выстрелов делать не надо, огонь открывать сразу на поражение. Если заметишь зэков на территории изолятора, на крыше или увидишь, что в окно из камеры вылезает – звони в дежурку, докладывай ДПНСИ. Не перепутай только, хозобслугу за побегушников не прими…

– А что, разве зэки из хозобслуги ночью по территории СИЗО болтаются?

– Бывает. В режимном дворике у нас два «слухача» дежурят. Слушают, что зэки друг другу из камер кричат, записывают в блокнот и утром в оперчасть докладывают. Сантехники могут работать, электрики. Но, понятное дело, в запретку они не полезут. Пойдем, я тебя отведу на пост, со старшиной, дядей Лешей Ивановым познакомлю. Говнюк он, между нами говоря, редкостный!

Из-за нехватки тюремного персонала часовые на ночь выставлялись только на двух вышках из четырех, в светлое время суток обходились вовсе без внешней охраны, полагаясь на сигнализацию и благоразумие зэков, у которых обычно хватало ума не ломиться на волю средь бела дня.

В отличие от подобных сооружений в колониях, где вышки были специально открыты всем ветрам, чтоб часовые-солдаты не спали, маячили на тесном пятачке, четко видимые издалека, с КПП, в следственном изоляторе вышки построили капитально, из кирпича, со смотровыми, застекленными от непогоды окнами, позволявшими обозревать примыкавший забор, запретную зону передними и режимные корпуса СИЗО.

Рубцов распахнул неприметную калитку и провел Самохина через вспаханную полосу «запретки» на узенькую, посыпанную шлаком тропинку, идущую вдоль забора к вышке. По другую сторону тропки тянулись ряды густо переплетенной, ржавой колючей проволоки.

– Главное – на будущее – калитками не ошибись, – пояснил Рубцов, – рядом еще одна дверь, так она тебя выведет прямиком в пасть к Малышу. Он тут рядышком по специально огороженной дорожке бегает. И на охраняемой территории не только зэков, но и сотрудников не признает.

– А до нас через колючую проволоку не доберется? – опасливо покосился на «запретку» Самохин.

– Не-ет, сюда он не сунется. Малыш два года назад за кошкой погнался и в «егозе» запутался. Изрезался сильно, мы с кинологом его как драный тулуп зашивали. Думали, списать придется. Но ничего, оклемался, еще злее прежнего стал. А вот к «егозе», колючей проволоке, близко теперь не подходит. Малыш, а Малыш? Ты где? А, вот он, умница моя! Не лает по пустякам, приметил нас и молча крадется.

Самохин посмотрел туда, куда указал Рубцов, и увидел, что по другую сторону колючей проволоки, шумно принюхиваясь, идет огромный «кавказец».

– Держи, Малыш! Гляди, какую я тебе косточку принес! – любовно проворковал Рубцов. Вынул из бокового кармана кителя бумажный сверток, развернул, достал увесистую кость с лохмотьями мяса и швырнул псу. Тот осторожно ткнулся носом в подарок, взял в зубы, отстал, и вскоре из ночной тиши донеслось мощное хрупанье.

– Нельзя, конечно, караульного пса на посту подкармливать, – вздохнул Рубцов, – но кто ж его, кроме меня, пожалеет? От нас, псов конвойных, и порядочные люди, и собаки шарахаются…

– Да ладно тебе, майор, прибедняться, – возразил Самохин, – я иной раз работой своей даже горжусь. Потому что знаю – мало найдется людей, которые выдержали бы на нашем месте столько лет, не сломались, не скурвились…

– Ох, боюсь, что и сломались мы, Андреич, и скурвились… Я ж про должность исполнителя, про то, что готов таким делом заняться, сперва не подумав ляпнул. А потом понял – искренне сказал! Мне человека ухлопать сейчас – как высморкаться. И по ночам сниться не будет… Разве это нормально?

– Ну, во-первых, не каждого человека ты ухлопать готов, а только приговоренного судом. А во-вторых, мы же профессионалы! Видишь? – указал пальцем Самохин в темное, затянутое кое-где непроглядными тучами небо с редкими кристаллами холодных звезд. – Гудят!

– Кто? – удивился Рубцов.

– Не кто, а что. Электропровода! Напряжение по ним проходит страшное. А вон там, на столбах, изоляторы фарфоровые. Ток вокруг них такой силы, что металл расплавить может. А им хоть бы хны! Беленькие, чистенькие, блестят…

– Так то ж фарфор, диэлектрик. А мы живые… – вздохнул Рубцов.

– Стой, кто идет?! – раздался сверху, будто со звездных небес, голос часового на вышке.

– Кто-кто, – сварливо передразнил Рубцов, – хрен в кожаном пальто! Давай спускайся, пойдешь этап собирать во втором корпусе. Автомат оставь, тебя майор Самохин подменит.

– Вот бардак! – досадливо ругнулся часовой наверху, потом заскрипела деревянная лестница и темная фигура принялась осторожно спускаться, бормоча: – И када этот бардак закончится? То лезь на вышку, то слазь. А я, может, не могу на корпусах находиться, у меня, может, от махорочного дыма уже все нутро прокоптилось! Эта, как ее… астма!

– Вот жлоб! – шепнул Рубцов. – Сколько я его помню, лет двадцать уже на вышке этой сидит! Пригрелся здесь, к зэкам в камеры палкой не загонишь… Давай, Иванов, разомнись маленько! – крикнул он часовому, и тот грузно, мешком свалился с верхней ступеньки, придержал на голове форменную фуражку, ткнул что-то тяжелое в руки Самохину.

– Вот, подсумок с магазином запасным. Автомат на вышке, как влезете – справа, в кульке семечки – угощайтесь, – хмуро буркнул старшина, смирившись с необходимостью отправиться в прокуренные, душные корпуса.

– Спасибо, – поблагодарил Самохин и, прихватив подсумок на жестком солдатском ремне, неуклюже полез на вышку.

– Заберешься наверх – там телефон. Позвони ДПНСИ, что пост принял, – напутствовал его Рубцов.

– Как звонить-то? – обернулся Самохин.

– Просто сними трубку и жди, когда ответят. Да, еще… Учти, что все телефонные переговоры с вышкой на магнитофонную ленту записываются. Так что не болтай лишнего, а главное – не матерись. Сергеев страсть как не любит, обижается прямо. Он эту штуку с магнитофоном сам в обиход ввел, прослушивает регулярно, а там иной раз так матом обложат!

– Понятно, – кивнул в темноте Самохин, стараясь не промахнуться ногой мимо ступенек лестницы и судорожно хватаясь правой рукой за шаткое перильце, – чем с магнитофонами мудрить, лучше бы лестницу укрепили. Навернешься – костей не соберешь…

– Точно! – мстительно подтвердил низвергнутый с вышки старшина. – Тут умеючи надо, со сноровкой! А они пускают новичков разных, так и до беды недалеко. А опытных-то сотрудников, опять же, на корпуса…

– Пошли, опытный… – донеслось до Самохина снизу. – Сейчас будешь с шестого коридора строгий режим собирать. Смотри, чтоб каждый постельное белье сдал…

Вышка оказалась неожиданно обжитой и уютной. Забравшись в нее через люк в полу, Самохин захлопнул крышку. Темное нутро строения пахло табаком, кожей, ружейной смазкой. Справа на стене висел автомат с присоединенным магазином. Посредине помещался высокий табурет, застеленный для мягкости свернутым бушлатом. Когда глаза привыкли к полумраку, майор разглядел на полу добротный электрообогреватель, отключенный по причине летнего времени. Застекленные створки окон были распахнуты настежь, и ночной ветерок приятно холодил разомлевшего от дневной жары и беготни Самохина. На узеньком подоконнике разглядел стеклянную банку с опущенным в нее кипятильником, объемистый кулек и, вспомнив старшину, догадался – «семечки»!

Взгромоздившись на табурет, майор посмотрел в окно. Прямо под собой, совсем рядом, он увидел бетонный забор изолятора, по гребню которого тянулся ряд штырей, увенчанных яркими фонарями, шли нити блестящей от света колючей проволоки. Тонкие, едва заметные жилки сигнализации и густые спирали плоских лент «егозы» опасно сияли острыми, как бритвы, краями.

Перелезть через этот высоченный забор, снизу доверху ощетинившийся колющими, цепляющими, режущими шипами, даже не торопясь, используя альпинистское снаряжение, металлические кусачки, – и то казалось немыслимым. Более того, Самохин знал, что и под землей забор еще углубляется на несколько метров, а у основания его в почву погружены неприметные снаружи стальные стержни-датчики, реагирующие на сотрясение почвы и сигнализирующие о любой попытке подкопа.

Тем не менее из изолятора все же изредка, но сбегали – и перебираясь через забор, и прорывая многометровые тоннели-подкопы. И тогда оказывалось, что часовой на вышке беспробудно спал, сигнализация, чутко реагирующая на голубей и бродячих кошек, отчего-то не срабатывала и бетонная преграда забора оказывалась не такой уж непреодолимой и форсировалась без особых ухищрений, с помощью голых рук и невероятного стремления к воле… Но чаще всего побегу способствовало то, что в круговерти дел у тюремщиков от усталости «замыливались глаза». И тогда дежурный на КПП равнодушно выпускал за пределы следственного изолятора заключенного, а часовой на вышке тупо, будто загипнотизированный, взирал на отчаянно карабкающегося на забор беглеца, забывая подать сигнал тревоги и схватиться за автомат…

Самохин встрепенулся, отогнал от себя череду вялотекущих мыслей – так и заснуть недолго! – и стал пристально вглядываться в озаренную неживым синеватым светом неоновых фонарей полосу запретной зоны под вышкой. Ему вдруг почудилось там какое-то движение… Присмотревшись, майор узнал Малыша. Лохматый пес развалился на земле, вытянув лапы, и разглядывал что– то одному ему ведомое в сгустившемся у подножия забора мраке.

Самохин едва слышно свистнул. Пес мгновенно вскочил, настороженно уставился на вышку, откуда донесся звук, сощурился под ослепляющим, бившим сверху в упор прожектором, зарычал.

– Молодец, – удовлетворенно похвалил его Самохин, – давай сторожи!

Пес постоял, потянулся всем телом, зевнул и неторопливо затрусил по комковатой земле в противоположный конец контрольно-следовой полосы, подальше от беспокойного соседа на вышке.

Майор поерзал, удобнее устраиваясь на табурете, достал сигареты, пошарил пальцем в глубине стремительно пустеющей пачки, вздохнул обреченно и закурил, старательно пуская сиреневый в свете неоновых фонарей дым в окошко. Потом осторожно снял с гвоздя автомат, положил на колени, потрогал маслянистый затвор, флажок предохранителя, спусковой крючок. Глядя на неприступный, мерцающий в потустороннем свете люминесцентных ламп, опутавших его проводами и колючками, забор, Самохин представил вдруг, что вот сейчас откуда-то от темных стен изолятора метнутся к нему две-три сгорбленные фигурки неведомо как выбравшихся из камеры зэков. Он не сможет, да и не захочет разглядеть их лица. Отсюда, с вышки, они покажутся не людьми даже, а призрачными тенями, которые, помогая и подсаживая друг друга, примутся карабкаться на забор, и он, Самохин, вздрогнув от неожиданности, поднимет автомат, передернет тугой затвор, вгоняя патрон в ствол, прицелится старательно и, задохнувшись на миг от волнения и азарта, плавно, как учили, нажмет на спуск. Майор стрелял редко, а из «Калашникова», дай бог памяти, в последний раз года три назад, но не промахнется наверняка – где тут промахиваться, когда до самого дальнего конца забора меньше сотни метров…

Самохин вспомнил, как у него на глазах командир конвойного батальона застрелил зэка-побегушника по фамилии… ну да, Золотарев, точно, Золотарева застрелил, которого Самохин знал, незадолго до случившегося разговаривал с ним, задерживал его, дурака такого, после первого побега, и все обошлось вначале без стрельбы, и потому поступок лихого комбата поразил тогда майора бессмысленной жестокостью. Тем более, что бойцы-«чекисты» могли без особого труда изловить ринувшегося в чистое поле под прицелом автомата зэка… И вот сейчас Самохин поймал себя на том, что тоже готов схватиться за оружие, целиться старательно, чтоб наверняка, и на мушке перед ним в этот миг будут маячить не люди со своими судьбами, радостями, печалями, хорошими и дурными поступками, которых у каждого в жизни хоть отбавляй, и побег из-под стражи – еще не самый страшный из них; нет, глядя отсюда, с вышки, в прорезь прицела, майор будет видеть не человека, а только четко различимую, как в тире, мишень…

Самохин докурил сигарету, щелчком послал окурок в окно, посмотрел, как рубиновая точка канула где-то в скудной траве за границей запретки, а чуткий Малыш большими прыжками метнулся на шорох, принюхался подозрительно к сигаретному дыму и улегся неподалеку, видимо решив не доверять охрану этого участка забора подозрительно-беспокойному часовому.

Пронзительно зазвонил телефон, и Самохин, подняв трубку, узнал голос Рубцова.

– Ты чего не доложил-то, что пост принял?

– Да… забыл! – смутился майор.

– Ну ладно, бывает. Как отдохнул? Пофилософствовал небось, на звезды глядя?

– Я бдил! – помня, что телефонные разговоры записываются, коротко ответил Самохин.

– Одно другому не мешает. Но лафа твоя, Андреич, кончилась. Этот этап спихнули, сейчас тебя старшина Иванов сменит, а ты подходи сюда, в дежурку. Ну, бывай. Да гляди, не пульни в старшину, он уже к тебе направляется.

Самохин повесил автомат на прежнее место и стал ждать смены.

Спустившись с вышки под ворчание сменщика, он действительно почувствовал себя отдохнувшим и бодро зашагал на КПП.

В комнате ДПНСИ было накурено и тесно. Кроме Варавина и Рубцова, здесь находилась только что заступившая на дежурство смена майора Жихарева и несколько солдат-«чекистов» во главе с крепким, затянутым в портупею капитаном внутренних войск. Все были сосредоточены и суровы.

Рубцов по-военному четко изложил план действий по изъятию из камеры приговоренного к высшей мере по фамилии Жуков.

– Диспозиция такая, – мельком глянув на вошедшего Самохина, продолжил Рубцов: – Выдвигаемся в корпус ровно в два ноль-ноль. Передвигаться тихо, сапогами не греметь, дверями не хлопать. Работаем аккуратно, молча, как в разведке. Жихарев отключает сигнализацию у «вышаков», чтобы, когда камеру откроем, трезвон на весь изолятор не поднимать. Входим быстро, без толкотни. Первыми идем мы с капитаном… – Рубцов глянул на командира «чекистов».

– Сиверцев, – напомнил тот.

– Да, мы с начальником конвоя капитаном Сиверцевым. За нами Самохин с Варавиным. Жихарев и солдаты – в коридоре, на стреме. Я даю команду «вышаку» собирать вещи. Если он отказывается, начинает орать, буйствовать, в общем, не повиноваться, мы с Самохиным берем его на болевой прием, придушиваем слегка… Чтоб заткнулся. Капитан Сиверцев надевает ему наручники, а Варавин пихает в пасть кляп. Есть кляп? – строго посмотрел на ДПНСИ Рубцов.

Тот молча показал свернутое в тугой валик замызганное вафельное полотенце.

– Наручники, как всегда, свои взяли? – обернулся Рубцов к Сиверцеву.

– А как же! Наши, конвойные. Вашими только блох, а не зэков, стреноживать. То рвутся, то гнутся…

Капитан вынул из кармана, тряхнул, звякнув, ослепительно-белыми, будто из никелированного металла, наручниками.

– Легированная сталь! Конверсия, – со значением сказал он и бережно спрятал сияющие браслеты в карман галифе. – Сам бы носил вместо украшения…

– Ну, с богом, – скомандовал Рубцов и тронулся первым.

– Ты бы еще перекрестился, товарищ майор, – язвительно заметил начальник конвоя, – ишь, религиозный какой! Поддержки у бога просит, чтобы зэка на расстрел сподручнее спровадить!

– На все его воля… – лицемерно закатив глаза, вступился за своего начальника Варавин, а Рубцов, сверкнув глазами, шикнул на них:

– А ну, кончайте болтать, богословы хреновы! Ты, Варавин, когда кляп будешь пихать, старайся, чтобы зэк тебе палец не откусил. Или нос. Я это имел в виду, а вы… комментируете!

Все потянулись к выходу из дежурки. Самохин обратил внимание на то, что не только начальник конвоя, но и его бойцы были вооружены. У каждого на поясе висела кобура с «Макаровым», а капитан Сиверцев красовался с мощным, способным к автоматической стрельбе армейским пистолетом Стечкина в деревянной кобуре-прикладе.

В следственном изоляторе содержалось девять человек, приговоренных к высшей мере наказания. Как узнал Самохин, обычно с момента вынесения приговора до его исполнения проходило от полутора до двух лет. «Вышаков» размещали в тесных, обшитых изнутри листовым железом, похожих на гробы одиночных камерах. Всю обстановку их составляла железная, вцементированная ножками в пол койка, приваренные к металлической стене столик и скамья, сделанные из кровельного, покрашенного в веселенький голубой цвет железа. Деревянной в камере была только легкая прикроватная тумбочка, в которой заключенный хранил письменные принадлежности, махорку, запасную пару нательного белья да сиротское, размером с носовой платок холщовое полотенце.

Некоторым «вышакам» в конце концов все же приходило помилование, другим в этом отказывали, и они обреченно дожидались в железных камерах-склепах, когда за ними, непременно ночью, придет суровый спецконвой для сопровождения на последний в жизни этап…

Самохина в первое время удивляло подчеркнуто-вежливое отношение тюремщиков к «вышакам». Издерганные и злые контролеры, «режимники», способные не задумываясь огреть дубиной подвернувшегося некстати под горячую руку зэка, становились терпимее и вежливее при общении с приговоренным к исключительной мере наказания. Позднее майор понял, что осужденный на расстрел воспринимается окружающими как человек, уже искупивший в какой-то мере свою вину, готовящийся заплатить за нее собственной жизнью и стоящий одной ногой за гранью, разделяющей этот и тот, неведомый никому свет… И наоборот, Самохин был свидетелем того, как после получения извещения о помиловании «режимники» беспощадно в кровь избили шумно обрадовавшегося такому исходу «вышака» и в дальнейшем, переведя его в обычную камеру, не упускали случая походя, безо всякого повода, от души угостить «дубиналом».

При общении с заключенными-смертниками сотрудникам предписывалось соблюдать повышенные меры безопасности. На прогулки «вышаков» не водили, но оставались неизбежными походы их в тюремную баню, санчасть, на свидание с родственниками. Всего этого приговоренные к высшей мере не лишались до перевода в «исполнительную тюрьму».

Из камеры «вышаков» разрешалось выводить только закованными в наручники, в сопровождении трех-четырех сотрудников. При огромном недокомплекте штатов СИЗО соблюдение этих правил доставляло тюремщикам много хлопот, и не раз кто-нибудь из них бросал в сердцах «вышаку»: «Да когда же вам, паразитам, лоб зеленкой намажут?! Сил нет, как надоело нянчиться с вашей братвой!» – «Да уж скорее бы, командир, – смиренно и понимающе кивал приговоренный, разве ж это жизнь?»

И вот теперь для одного из них, Жукова, счет времени оставшегося бытия пошел на часы. Самохин вспомнил, что приговорен к расстрелу этот неказистый, в свои тридцать с лишним лет похожий на подростка мужичок за изнасилование и убийство двенадцатилетней девочки. Рассказывали, что во время суда отец погибшего ребенка бросился на убийцу с ножом, едва не зарезал, лишь конвой и спас насильника, обезоружив обезумевшего от горя и жажды мести отца.

«И вот теперь, – думал Самохин, шагая размеренно следом за молчаливыми, наряженными в новое хэбэ, как на смотру, солдатами спецконвоя, – эту месть предстоит осуществлять другим и в какой-то мере ему, Самохину. Усталые, не выспавшиеся тюремщики, не испытывающие особой личной ненависти к преступнику, повидавшие и попривыкшие ко всякому, угрюмые майоры и капитаны шли, стараясь не греметь сапогами, вели за собой, будто натаскивая, молодых, розовощеких солдат-«чекистов» по крутым, выщербленным лестницам изолятора, поднимались все выше и выше, чтобы затем, взяв под руки убийцу, ставшего за прошедшие с момента преступления годы уже равнодушным к неминуемой расплате, увести его, закованного в особо крепкие, «конверсионные» наручники, из камеры и, спускаясь на обратном пути все ниже и ниже, коридорами и подземными переходами, подвести к глухой бетонной стене, у которой тоже равнодушный и привычный к своей работе прапорщик навскидку, не целясь, пошлет из хорошо пристрелянного пистолета пулю в поникшую голову приговоренного. Миссию, в исполнении которой государство отказало отцу погибшей, должны взять на себя сотрудники изолятора. Сопроводить «вышака» на расстрел, равнодушно, буднично укокошить в соответствии с решением суда и служебными инструкциями – и продолжать жить дальше…

Задумавшись, Самохин ткнулся в спины остановившихся неожиданно впереди «чекистов». Пришли. Перед камерой, где содержался Жуков, расположились так, как наметил Рубцов. Майор достал из-за голенища сапога ключ, аккуратно, стараясь не лязгать металлом, вставил в замочную скважину, повернул. В тишине продола язычок замка оглушительно щелкнул. Рубцов резко потянул стальную дверь на себя, и она тоже пронзительно и ржаво заскрежетала петлями.

– За кем, братаны? – спросил тревожно приглушенный и гулкий, как из колодца, голос «вышака» в соседней камере.

– Кажись, за Витьком! Жуковым! – ответили ему с другого конца продола.

Когда дверь распахнулась, Жуков, облаченный в полосатую робу смертника, вскочил с кровати, заученным жестом заложил руки за спину и шагнул к стене, в сторону от стремительно вошедших в камеру офицеров.

– Здравия желаю, граждане начальники! – внятно произнес он, понуро глядя в цементный пол.

– Не спишь? – добродушно поинтересовался Рубцов, подойдя вплотную к «вышаку» и беря его за плечо, а потом добавил вполголоса: – Пора. Собирайся.

– Да я уж того… готов, – пожал плечами Жуков, оглядев обступивших его со всех сторон тюремщиков. – Как чуял, что вы сегодня придете.

– Руки давай. Вытяни вперед… Вот так! – скомандовал Сиверцев и ловко защелкнул на худых, непропорционально длинных руках заключенного сияющие стальные браслеты.

– Не дергайся, не ори, и все будет путем! – предупредил вполголоса Рубцов и ободряюще хлопнул Жукова по плечу. – Где твои шмотки?

Заключенный мотнул головой в сторону кровати. Там на полу стоял тощий вещевой мешок, завязанный у горловины на бантик черной тесемкой.

– Забирай, – разрешил Рубцов, и Жуков поднял скованными руками скорбный свой узелок, прижал к груди.

– Все? – деловито поинтересовался майор.

– Зубную щетку, вон там, на раковине забыл… – шепнул зэк.

– Кариес тебе не грозит, обойдешься, – съехидничал Варавин и тут же осекся, натолкнувшись на гневный взгляд Рубцова.

– На, забирай, – сказал майор, подавая зэку зубную щетку. – Куда тебе ее положить? Давай помогу…

Рубцов взял из рук Жукова мешок, размотал тесемку на горловине, бросил туда Щетку, опять ловко завязал, вернул «сидор» заключенному.

– Теперь все?

– Книги еще, гражданин майор. Казенные. На столике вон лежат. Проследите, чтоб утром в библиотеку отнесли. А то притырит еще кто-нибудь, а библиотекарша на меня подумает. Неудобно получится…

– Книги я сдам, – пообещал Рубцов. – Все, выходим. Ты, Жуков, будь мужиком, не шуми, не прощайся ни с кем. Не положено!

– Да я ж понимаю, – шмыгнул носом «вышак», – с кем прощаться-то? С кентами, что на этом продоле сидят, так и так скоро свидимся… На том свете.

Из камеры вышли чинно. Рубцов и Самохин придерживали с двух сторон Жукова за скованные руки, впереди шли Варавин и Сиверцев, сзади в затылок дышали молчаливые сосредоточенные солдаты. Спустились в подвал, где конвой, уже принявший на себя ответственность за «вышака», приступил к обыску.

С Жукова сняли наручники, раздели догола, после, чего «чекисты» тщательно прощупали все швы полосатой робы, вывернули карманы, вытряхнули на стол содержимое вещмешка. Капитан Сиверцев осмотрел каждую бывшую там вещь, кое-что брезгливо отбросил в сторону. Самохин разглядел, что среди предметов, которые отверг начальник конвоя, оказались новые домашние тапочки, потрепанный блокнот, пара школьных тетрадей, авторучка, несколько запасных стержней с разноцветной пастой, картонная баночка зубного порошка и зубная щетка, та самая, которую разрешил прихватить Рубцов. Туда же последовал снятый с шеи приговоренного нательный крестик.

– Не положено, – коротко произнес Сиверцев и небрежно смахнул горку вещей со стола в мусорный бак

– Что ж крестик-то? – сердобольно заметил пристально наблюдавший за обыском Самохин. – Пусть бы уж оставался. Сейчас религиозную атрибутику разрешили…

Начальник конвоя скептически посмотрел на майора, объяснил снисходительно:

– Один такой паренек на этапе крестик свой заточил как бритву и «чекиста» по сонной артерии им чиркнул. Солдат от кровотечения умер. Вот вам и атрибутика! А это – можно, – указал на оставшееся капитан.

На столе жалкой стопочкой лежали застиранные синие когда-то, а теперь белесые от едкого хозяйственного мыла трусы, вылинявшая майка, пара носок, кисет с махоркой, которую один из солдат предварительно рассыпал на листе бумаги и внимательно осмотрел по крупицам, коробка спичек и несколько газетных обрывков – на самокрутки.

– Иди ко мне! – скомандовал смертнику капитан. – Руки вверх! Так, открой рот. Повернись. Присядь. Нагнись. Порядок. Одевайся!

На Жукове опять защелкнули наручники, заведя на этот раз руки назад, за спину, сунули ему в кулак совсем уж отощавший узелок и повели наверх, в кабинет ДПНСИ. Там капитан расписался в какой-то бумажке, принял от Рубцова и передал на хранение одному из конвойных «чекистов» запечатанный сургучом пакет – личное дело приговоренного к высшей мере наказания.

Когда Жукова погрузили в темное нутро «воронка»-автозака и спецконвой под визг открываемых ворот КПП выехал за переделы изолятора, Самохин вспомнил вдруг, что привлекло его внимание в коридоре, когда выводили смертника. Расположенная на этом же продоле камера, где сидел Кречетов, была пуста. Догадаться об этом можно было по тому, что двери временно пустующих камер всегда держали открытыми, чтобы не путаться при подсчете свободных мест.

– Слушай, а где этот… ну, бизнесмен из сто четырнадцатой хаты? В санчасть положили, что ли? – осторожно поинтересовался майор у Рубцова.

– Зачем в санчасть? – удивился тот. – У него ранка небольшая, ссадина да шишка на голове. Йодом прижгли, и все…

– Так в камере-то его нет!

– А-а… – замялся Рубцов, – ты, наверное, на вышке сидел, когда Сергеев позволил. Я доложил ему о случившемся. И начальник СИЗО дал команду перевести Кречетова в двухсотую камеру. Я так подозреваю, что с подачи опера нашего, Скляра. Он лично за этой хатой присматривает.

– А Кречетова-то туда зачем? – допытывался Самохин.

– За надом! – раздраженно буркнул Рубцов. – Ты ж бывший «кум», понимать должен! В оперативную разработку его взяли…

Двухсотая камера были знаменитой на весь изолятор «пресс-хатой».

 

9

Самохин так и не сдружился с местными «кумовьями». В отличие от колонийских опера в следственном изоляторе выглядели вальяжными, преисполненными чувства собственной значимости. Свысока посматривали на прочих сотрудников, а когда их изредка направляли в помощь задерганным, замурзанным от постоянных «шмонов» режимникам для проведения прогулок, обысков, подчеркнуто сачковали, боясь замарать камерной грязью отутюженные рубашки и брюки, выказывая брезгливость и презрение к черновой тюремной работе. И, потоптавшись с полчаса рядом с «группой здоровья», неизменно исчезали, сославшись на неотложные сверхсекретные дела. Когда на утреннем разводе кто-нибудь из режимников возмущался, жалуясь на «белую кость» начальнику следственного изолятора, Сергеев лишь разводил руками, озабоченно бормоча что-то про особые задачи оперативников, а Рубцов кривился, демонстративно сторонясь «кумовьев»-чистоплюев.

Вскоре Самохин понял, что такое, особняком, положение местной оперчасти исходило из отличных от колонийских «кумотделов» задач, стоящих перед их коллегами здесь, в СИЗО. Зэки приходили в места лишения свободы, будучи уже осужденными за совершенное преступление, и администрации исправительно-трудового учреждения оставалось только следить, чтобы они «как положено» отсидели определенный им срок. В следственном изоляторе сотрудники оперчасти обязаны были, кроме прочего, способствовать раскрытию преступления, помогать расследованию, что в корне меняло отношение к заключенным. Это и обусловливало обилие «стукачей», «подсадных уток» в СИЗО, а также существование «пресс-хат» – камер, где с помощью специально подобранных зэков ломали и «кололи» подследственных, выбивая из них нужные для суда показания по уголовному делу.

Опера СИЗО и сами порой брались за эту работу, часами, попеременно, допрашивая того или иного арестованного, и в случае успеха получали от руководства денежные премии, награды и внеочередные звания.

В следственном изоляторе, где дубинка гуляла испокон веков и озлобленные режимники щедро, налево и направо, раздавали шлепки зэками, оперативников, занимавшихся вроде бы на первый взгляд тем же, откровенно не любили. Потому что режимники наказывали все-таки за конкретный проступок, совершенный уже здесь, в стенах изолятора. Нарушая правила содержания, заключенные сознавали грозящие им за это неприятности, были готовы к ним, а потому жалоб на жестокое обращение тюремщиков в адрес прокурора обычно в таких случаях не поступало.

К тому же, демонстрируя служебное рвение, контролеры и сотрудники режимной части не преследовали личной корысти, «тащили службу», в то время как опера, «коловшие», добывая доказательства и признание вины, подследственных, поощрялись в случае успехов вышестоящим руководством. При этом «кумовья» руками своих агентов совершали порой вовсе не допустимые с точки зрения тюремной морали вещи: «опускали» заключенных, истязали, что в местах лишения свободы расценивалось как «беспредел».

Возня, затеянная оперативниками вокруг Кречетова, насторожила Самохина. Вполне вероятно, решил он, что насели на арестованного бизнесмена с благословения генерала. Майору вспомнилось заявление начальника УВД в отношении Кречетова: «Сидеть он обязательно будет!» Самохин, всю жизнь прослуживший в органах внутренних дел, отчетливо сознавал, что «колоть» подозреваемых будут всегда. На этом, по большому счету, и держалась раскрываемость основной массы преступлений, когда после нескольких затрещин задержанный, шмыгая окровавленным носом, давал полный расклад совершенного им преступления, называл сообщников, рассказывал о прежних делах.

Конечно, были и ошибки, но чаще всего подозреваемый был действительно виноват, и добытые таким путем показания ускоряли следствие, облегчая жизнь работавшим по этому делу сотрудникам милиции, операм и «следакам». Другое дело, что в последнее время уголовные дела, построенные на чистосердечном признании подозреваемых, все чаще рассыпались в судах, ибо ловкие адвокаты умело использовали недостаточную базу доказательств, полученных с помощью кулачных методов расследования. Тем не менее в некоторых милицейских службах, например в уголовном розыске, где задачей оперативников прежде всего является задержание преступников по горячим следам, выбитые таким манером сведения о том, где скрываются подельники, в каком месте спрятано краденое или труп убитого, по-прежнему остаются бесценными. Главное – схватить подозреваемого, заковать в наручники, «закрыть» в камеру, а там пусть ушлые следователи ломают голову, как «сшить» дело, оформить бумаги для успешного прохождения в суде.

Однако методы, которые Самохин считал в какой-то мере оправданными в отношении заурядных уголовников, теряют смысл в случае применения их при расследовании крупных финансовых преступлений, к которым относилось и дело Кречетова. А то, что бизнесмена закрыли в одной камере с буйнопомешанным, и вовсе смахивало на попытку устранения подозреваемого. Теперь еще и «пресс-хата»… Вполне вероятно, что местные оперативники ведут какую-то свою игру, не санкционированную генералом Дымовым. Спросить об этом у начальника УВД Самохин не решался, да и правды услышать не надеялся. К тому же доказательств того, что кто-то пытается убрать Кречетова, нет. Оставалось выяснить у самого бизнесмена, какие сведения интересуют тех, кто запер его в «пресс-хату».

Порядки в следственном изоляторе были таковы, что Самохин не мог, да и не имел права общаться по своему желанию с заключенными, тем более вести с ними откровенные, не предназначенные для чужих ушей беседы. В камеры он входил только при проведении прогулок, обысков. Отдельных зэков периодически выводили на допросы, на прием к врачу в санчасть, для чего оформлялось специальное требование, где указывалась фамилия арестованного, номер камеры, в которой он содержался, а также кем, куда и с какой целью доставляется подследственный в пределах СИЗО. Документ этот подписывался ДПНСИ, и «выводной» сотрудник, забиравший зэка из камеры, вручал требование дежурному контролеру, надзиравшему за продолом. Правило это соблюдалось не слишком строго, и, в принципе, любой сотрудник мог, сославшись на срочность, без всякого документа сводить заключенного в санчасть или к оперу, но демонстрировать таким образом повышенный интерес к персоне Кречетова майор не хотел.

Тем более на глазах у набитой кумовскими стукачами «пресс-хаты».

С утра, во время прогулки, Самохин решил поближе познакомиться с обитателями двухсотой камеры. Располагалась она во втором корпусе, где в основном содержались арестованные по подозрению в тяжких преступлениях, и внешне ничем не отличалась от прочих. Та же металлическая, со смотровым глазком и «форточкой» дверь, покрашенная, как и все на этом продоле, в болотно-зеленый цвет. И все-таки казалось, что веет от камеры чем-то зловещим, особой тюремной безысходностью, а в намалеванной белой краской цифре «200», номере камеры, нули выглядели как две пустые, смотрящие в никуда глазницы черепа…

Оглядев дверь, Самохин усмехнулся скептически собственному не в меру разыгравшемуся воображению. Дежурная контролерша-пигалица из тех, про которых говорят «метр с кепкой», правда, вместо кепки на голове строгой малышки ловко сидела форменная пилотка, с видимым усилием потянула на себя тяжелую дверь и, грозно хмурясь, скомандовала тонким голоском:

– Пр-р-риготовились на прогулку!

Самохин осторожно отодвинул пигалицу плечом и шагнул внутрь камеры:

– Привет, ребята!

Шестеро обитателей «пресс-хаты» послушно выстроились вдоль стены, предупредительно заложив руки за спину, а один, здоровенный, на голову выше Самохина, шагнув навстречу, отбарабанил заученно:

– Гражданин майор! В камере шесть человек. Претензий к администрации, жалоб и заявлений не имеем. Готовы к проведению прогулки. Доложил дежурный по камере осужденный Быков!

– Молодец, – похвалил его Самохин, – четко рапортуешь! Ну-ка, дай-ка я гляну, как вы тут устроились… Та-а-к… Чистенько, постели заправлены… Обувь из-под шконок вытащите и вот здесь поставьте. А то шмонать будем – все переворошим. Вдруг подкоп ведете?

– Да чо мы, гражданин майор, совсем без ума? – осклабился дежурный по камере. – Чтоб из такой хаты ломиться? Да вы гляньте, сколько у нас жратвы тут, курева! На воле в магазине столько не найдешь…

– Правильно мыслишь, – согласился Самохин, цепко всматриваясь в лицо зэка, – небось, давно сидишь?

– Пятнашку добиваю…

– Ну и сиди дальше, – умиротворенно кивнул майор, – здесь-то оно действительно… спокойнее! А на воле – суета, голодуха… Баб только нет в тюрьме, а так – сам бы сел рядом с вами, отдыхал, да служить надо…

– Насчет баб тоже решить можно! – поддавшись на шутку простоватого майора, разоткровенничался один из обитателей камеры, по внешности – татарчонок. – У нас вот Симка есть! Красавец!

Он потрепал за шею стоящего в одном ряду с ним и все-таки чуть поодаль худого, симпатичного парнишку в очках. Тот затравленно глянул на майора и опустил глаза.

– Раз все у вас в ажуре – выбегай по одному на прогулку! -посторонившись, добродушно разрешил Самохин, и зэки цепочкой, шаркая тапочками, шустро засеменили по продолу в сторону прогулочных двориков.

Проводив их взглядом, Самохин обернулся к маленькой контролерше, которую окрестил про себя «Дюймовочкой», и поинтересовался как бы между прочим:

– А почему в одной камере осужденные содержатся вместе с подследственными? Ведь это строго запрещено!

Та пожала плечиками:

– ДПНСИ распорядился. А вообще-то здесь оперативники решают, кого и с кем посадить.

– А как в этой камере обстановка? Шума, драк не слыхать? – не отставал Самохин.

«Дюймовочка» посмотрела на майора с легким недоумением:

– Это ж пресс-хата, вы что, не знаете? Так-то вроде все тихо, а потом некоторых отсюда на носилках выносят…

– А разве вы, товарищ… – Самохин бросил взгляд на погоны контролерши, – сержант, не обязаны следить за порядком в камерах? – и добавил назидательно, так, что самому себе стал противен: – Ответственность за все, что случится за время дежурства, ложится персонально на вас!

– Только не за двухсотую камеру! – обиженно возразила «Дюймовочка». – Меня начальник оперчасти проинструктировал. И велел, в случае чего, ну, ЧП какого-нибудь, его или «кумовьев» вызывать и самой носа сюда не совать. А мне и не больно надо! – фыркнула контролерша. – По приказу я должна за десятью камерами во время дежурства надзирать, а у меня их на продоле сорок!

– Да ладно, дочка, не обижайся, – осторожно похлопал ее по плечу Самохин, – это я по привычке к тебе придираюсь. Знаешь, какими мы, тюремщики, вредными да скандальными к старости становимся? Иной раз сам себе не рад, а ничего не поделаешь – привычка. Профессиональная деформация! И ты тоже работенку себе выбрала… не подарок! Тебе б в артистки пойти, что ли. Вон ты какая… хорошенькая. В институте небось учишься? В юридическом?

– Сына кормлю! – сухо ответила «Дюймовочка» и, решительно захлопнув дверь опустевшей камеры, прошествовала танцующей походкой маленькой манекенщицы к следующей.

Самохин в который уже раз испытывал чувство стыда, будто его вина была в том, что эти девчонки вынуждены зарабатывать себе кусок хлеба тюремной службой, видеть и знать то, что и мужику иному не под силу…

И все-таки майор сделал для себя в то утро неожиданное и важное открытие. В «пресс-хате» он без труда вычислил отморозков, работающих на оперчасть. Эти «куморылые» зэки отличались сытой самоуверенностью, некоторой снисходительностью даже по отношению к нему, незнакомому им простодыре майору, и четко контрастировали со своими жертвами – подрастерявшим вальяжность, пришибленным будто Кречетовым и белобрысым, с пухлыми как у девицы губами пацанчиком – Симкой. А главной удачей было то, что в докладывавшем ему так лихо зэке – дежурном по камере – Самохин узнал Быка, приворованного когда-то, но ссучившегося в середине срока из-за своей патологической трусости.

Лет десять назад осужденный Быков пришел в колонию, где работал Самохин. На воле огромный, физически очень сильный и в той же степени наглый парень входил в банду, прогремевшую в начале восьмидесятых годов на всю область и даже страну серией дерзких налетов и убийств. Главаря группировки и нескольких его ближайших подручных расстреляли, остальные «братки» подсели плотно, на десять-пятнадцать лет строгого и усиленного режима каждый. В колониях по особому распоряжению из УВД, разумеется сделанному в устной форме, вновь прибывших бандитов взяли под особый контроль, поставили на самые тяжелые работы, а в случае отказа от них «щемили» на всю катушку, щедро отмеряя максимальные сроки водворения в штрафной изолятор и помещения камерного типа.

Впрягшийся было в тачку на кирпичном заводе Быков через полгода спекся и записался в СПП – колонийскую общественную организацию под мудреным официальным названием «Секция профилактики правонарушений», проще говоря – стал «активистом», «козлом». Бывшие дружки не простили предательства и попытались его убить. Самохин был на вахте, когда вечером, незадолго до отбоя, туда вошел Быков. Ни слова не говоря, он повернулся спиной и продемонстрировал майору торчащую под правой лопаткой обмотанную синей изолентой рукоятку заточенного электрода. Потом, расстегнув трясущейся рукой черную куртку, показал острое окровавленное жало, выглянувшее из груди. После чего рухнул на истоптанный сапогами пол, потеряв сознание.

Кряхтя от натуги и матерясь, Самохин вытащил просадившую «активиста» насквозь заточку, вызвал колонийского врача. Бык выжил, однако вскоре его по специальной разнарядке, выхлопотанной в управлении Самохиным, отправили в другую зону, подальше от вынесших смертный приговор «активисту» подельников.

Оперативного интереса Быков уже не представлял, так как, будучи отвергнут блатными, не мог информировать «кумовьев» о тайных делах и помыслах «отрицаловки», а для того, чтобы за пачку сигарет или чая доносить в оперчасть зоновские слухи и сплетни, стукачей всегда находилось с избытком. В конце концов Быкова отправили в Верхне-Камскую тюрьму, где он год или полтора проработал в хозобслуге. И сейчас именно этот период, в чем абсолютно был уверен Самохин, пытается забыть, вычеркнуть из своей жизни Бык. Прошлый его грех братвою давно забыт, многие, подобно ему, сами, не выдержав тягот лагерной жизни, пошли по «козьей тропе», и с этой стороны «активисту» Быкову опасность не угрожала. А вот если Самохин припомнит ему полтора года Верхне-Камской тюрьмы, Бык непременно испугается до икоты, в ногах будет валяться, пойдет на все, чтобы сохранить дела того времени в глубокой тайне…

А узнал самый большой секрет «активиста» майор случайно, по извечной, многими годами выработанной привычке запоминать, анализировать и приберегать в памяти любую, порой даже самую пустяковую и никчемную на первый взгляд информацию.

Несколько лет назад Самохина послали на учебу в Подмосковье, где находился институт усовершенствования квалификации тюремных работников. Там, вечеряя за рюмкой водки, Самохин близко сошелся с коллегой-опером, капитаном из Верхне-Камской тюрьмы. Располагалась «крытая» в небольшом, окруженном со всех сторон тайгой райцентре и считалась у зэков самым страшным в Союзе местом. Тюрьма специализировалась на «разворовывании» уголовных авторитетов. Там ломали, «ссучивали» даже «воров-законников». Эту единственную в своем роде тюрьму опекал генерал-лейтенант, начальник управления лесных исправительно-трудовых учреждений таежного края. Генерал пообещал министру внутренних дел с помощью жесточайшего режима содержания искоренить поднимавшую голову уже в середине восьмидесятых годов организованную преступность, возрождавшиеся по зонам воровские традиции да и самих, немногочисленных еще в ту пору, воров в законе.

Со всех зон Союза сюда стали сгонять наиболее стойкую, неисправимую «отрицаловку». Перевоспитание начиналось сразу с этапа, за порогом вахты. Прибывших зэков после поголовного шмона переодевали в полосатую робу, что не позволяло хоть как-то исхитриться и пронести на режимную территорию запрещенные предметы. Потом загоняли в прогулочные дворики, укладывали вниз лицом на бетонный пол и долго, часами, зачитывали правила поведения осужденных в местах лишения свободы. Любого, кто осмеливался поднять голову, пошевелиться, били дубинками. При этом объявлялось, что в камеру пойдет только тот, кто в письменном виде отречется от воровских традиций и вступит в ряды СПП – «актив».

Некоторые ломались уже на этом этапе и брели, опустив головы, в камеру, где у них начиналась относительно сытая жизнь зоновских «мужиков»-работяг. Других закрывали в «отстойники», месяцами морили на карцерном режиме, одновременно суля всяческие льготы и послабления в случае отказа от прежних воровских принципов. Наиболее стойких, отказавшихся «встать на путь исправления», волокли по «пресс-хатам», где за их «перевоспитание» принимались уже местные «активисты». На упрямца наваливались гурьбой, накидывали на шею удавку, насиловали – «опускали».

В числе других неисправимых зэков в спецтюрьму этапировали и легендарного вора в законе Витю Алмаза. Сидел он по зонам безвылазно с довоенных еще времен, имел непререкаемый авторитет не только в преступном мире, но и среди тюремщиков, и «разворовать» его, заставить подписаться под отказом от воровских традиций, было мечтой генерала и в случае успеха явилось бы триумфом новых подходов в методах исправления и перевоспитания осужденных. Кончилась эта история тем, что старого, больного чахоткой в последней стадии Витю Алмаза до смерти забили два активиста-«отморозка» в «пресс-хате». Одним из них и был встреченный теперь Самохиным в следственном изоляторе Бык.

Алмаза местная администрация «списала» как скончавшегося от неизлечимого туберкулеза, а расправившихся с ним «активистов» срочно перебросили в целях личной безопасности в другие зоны. Напарника Быка зэки все-таки вскоре вычислили и отомстили – вспороли живот и повесили на собственных кишках. А вот об участии Быка в убийстве легендарного «законника» знал только опер, который за дружеским застольем рассказал Самохину эту историю, неосторожно упомянув кличку одного из убийц -«отморозков». И когда, помотавшись по разным колониям, Бык вернулся в зону, где начинал отбывать срок, майор сопоставил сведения, полученные от Верхне-Камского «кума», и легко расколол Быка. Размазывая по толстой морде слезы и сопли, «активист» бухнулся на колени перед Самохиным, порывался целовать его пыльные, пропитанные вонючей ваксой яловые сапоги и умолял хранить в тайне страшное преступление, не имевшее сроков давности в воровском мире.

Брезгливо перешагнув через расплывшегося по полу жирной лепешкой Быка, Самохин ушел, не сказав ни слова. И вот теперь, при новой встрече, у майора появилась возможность напомнить «активисту» про старый должок…

Переговорить коротко с Кречетовым удалось в те минуты, когда Самохин конвоировал обитателей двухсотой камеры из прогулочных двориков. Изображая ревностного служаку, майор придрался на глазах у остальных зэков к бизнесмену за то, что тот не держал, как положено, руки за спиной, а, забывшись, размахивал ими при ходьбе. Самохин грубо выдернул его из цепочки, рявкнул яростно:

– К-как ходишь, твою мать?! Лицом к стене! Руки на затылок! Стоять! – и принялся обыскивать, тщательно обшаривая карманы пиджака, рубашки, брюк.

– Отвечай быстро, – вполголоса, когда сокамерники Кречетова удалились на недосягаемое для шепота расстояние, сказал Самохин, – что требуют от тебя в «пресс-хате»? Какие показания?

– Хотят, чтобы я назвал подельниками людей, не имеющих к этому отношения, – безучастно глядя в потолок, пробормотал Кречетов.

– Бьют?

– Пока нет, но грозятся. Насилуют при мне этого пацанчика… очкарика, и обещают, что со мною то же случится.

– Кому ты должен дать показания?

– Вообще-то следователю. Но написать можно в камере и передать кумовьям. Мне под это дело стопку бумаги и авторучку выдали. Местный опер, не знаю фамилию, мордастый такой, в звании капитана, предупредил, что через пару дней меня следак на допрос дернет. И если я ему соответствующие бумаги не представлю, опять откажусь, мною займутся вплотную.

– А что ж адвокаты твои? – удивился Самохин. – Найми самых лучших! Деньги-то небось найдешь!

– Так все, и лучшие и не лучшие, отказались. Оставался один дедок – из фронтовиков, честный. Меня, говорит, не запугают! А его и не пугают, потому что oт него для меня вреда больше, чем пользы. Склеротик, забывает все, путается…

– А пацанчик этот, которого… прессуют, он-то с какого бока в эту хату залетел?

– Да ни с какого! Так, мелкий бакланчик, хулиган. Его, по-моему, и мордуют лишь для того, чтобы на меня надавить, запугать.

– И как ты? Держишься? – заканчивая шмон, полюбопытствовал майор.

– Я все по закону делал! – в сердцах, почти вслух, ответил Кречетов. – Бизнес есть бизнес! Купил дешевле – продал дороже, как же иначе? Разве это преступление? Кстати, ты вообще-то кто такой, майор? Добрый дядя? С какой стати я должен тебе доверять?

– А ты и не доверяй, – усмехнулся Самохин. – Ладно, пошли в камеру.

– Вы, может, из КГБ? – с надеждой в голосе поинтересовался Кречетов.

Не ответив, Самохин подтолкнул его в спину, а когда приблизились к двери двухсотой, сказал громко:

– В следующий раз лишу ларька или в карцер отправлю!

– Извини, командир, случайно вышло, – тоже нарочито громко, для убедительности развел руками Кречетов. – Больше не повторится…

Маленькая контролерша, оставив дверь камеры приоткрытой, поторопила Кречетова:

– Давай заходи, разизвинялся тут…

Самохин, будто невзначай, сунулся в камеру вслед за нырнувшим туда бизнесменом и, встретившись взглядом с подобострастно вытянувшимся у входа Быком, изумился:

– Ба-а! Никак, знакомый?! Ты че, Быков, опять подсел?

Зыркнув по сторонам, Бык опустил голову, ответил сконфуженно:

– Да я, гражданин начальник, в натуре, и не выходил еще…

– Ай-яй-яй… – укоризненно покивал Самохин. – Это ж сколько лет человека в тюрьме морят? А ведь ты, можно сказать, образцовый заключенный, активист! Непорядок… Иди-ка сюда, расскажи, почему так случилось, а я что-нибудь насчет условно-досрочного освобождения присоветую… Помнишь, я тебе в зоне обещал – мол, какие вопросы будут – не стесняйся, обращайся прямо ко мне. Помнишь? Чем смогу – помогу. У меня слово – алмаз! – И, увидев, как вздрогнул Бык, закончил миролюбиво: – Мы своих активистов, надежных помощников администрации, всюду поддерживать должны. И всегда о них помнить, правильно, Быков?

Выводя зэка в коридор, Самохин оглянулся по сторонам. Контролерша-«Дюймовочка» принимала следующую камеру, вернувшуюся с прогулки, и не смотрела в их сторону.

– Разговор у нас будет короткий, – помрачнев, тихо объяснил Самохин. – Если что с бизнесменом, сокамерником твоим, плохого случится – ты крайним пойдешь! Усек? Мое слово – алмаз, ты знаешь…

Бык сжался, кивнул согласно:

– Все ништяк будет, гражданин майор…

– И чтобы без лишнего базара с кумовьями… Сболтнешь – сам знаешь, сколько тебе тогда жить останется.

– Понял, гражданин майор…

– Ну все, топай в хату, – распорядился Самохин и, заглянув в камеру, крикнул вслед: – Как помиловку напишешь – мне отдай. Я посмотрю, подредактирую и пущу по инстанциям!

Майор захлопнул дверь, щелкнул замком и направился в корпусную, чтобы по картотеке ближе познакомиться с обитателями «пресс-хаты».

В тесной прокуренной комнатушке царила белокурая Эльза с неизменной «Примой» в наманикюренных пальцах.

– Доброе утро, – вежливо поздоровался Самохин, – мне бы на карточки двухсотой камеры взглянуть. Хочу подследственному Кречетову замечание за нарушение режима во время прогулки вписать.

– Их перестрелять всех надо, козлов, а не замечания им объявлять, – лениво затягиваясь сигаретой и пуская колечки дыма в закопченный потолок, посоветовала старшая по корпусу. – Берите, вот они, карточки-то, в ящике…

Опасливо протиснувшись мимо пышнотелой дамы, майор отыскал в ящике ячейку под цифрой «200», достал стопку карточек с фотографиями, просмотрел медленно, не сразу узнавая на блеклых, сделанных уже здесь, в изоляторе, тюремным фотографом снимках физиономии обитателей «пресс-хаты». Отыскал и запомнил данные паренька-очкарика: Бушмакин Эдуард Николаевич, 1973 года рождения, привлекается по статье 206, часть первая, подследственный… Так, хулиганство… Повертев в руках карточку Кречетова и заметив, что Эльза отвлеклась, разговаривая с кем-то по телефону, Самохин, так и не написав ничего на обороте, в графе взысканий, сунул карточку в общую стопку и аккуратно уложил на место. Потом, кивнув на прощанье старшей по корпусу, вышел, прикрыл за собой дверь и поспешил на прогулочные дворики. Сослуживцы наверняка хватились запропастившегося куда-то майора, а Самохину вовсе не хотелось под конец срока службы заработать репутацию сачка и ловчилы, уклоняющегося от муторных тюремных обязанностей…

В конце рабочего дня майор выкроил минутку и забежал в штаб. За два месяца службы ему редко удавалось бывать здесь. Сергеев не вызывал, а проявлять инициативу и лезть на глаза начальству Самохин не привык, да и повода не было. Однако в этот раз он все-таки решился заглянуть к начальнику СИЗО, переговорить о том, что творится в «пресс-хате». При этом, для того чтобы не выказать свою заинтересованность в судьбе Кречетова, майор намеревался использовать сведения о притеснении там симпатичного, интеллигентного вида паренька – Бушмакина.

В приемной начальника СИЗО никого не было, и Самохин, застегнув для порядка китель и поправив перед зеркалом фуражку, несмело стукнул по двери костяшками пальцев. Толстый слой дерматиновой обивки приглушил звук, и майор толкнул дверь, несмело заглянув внутрь кабинета:

– Разрешите?

– Входи, Андреич, – поднялся навстречу из-за стола Сергеев. – Что так робко?

– Здравия желаю, – запоздало козырнул майор, неловко махнув ладонью у виска, – думал, вдруг вы, товарищ подполковник, заняты шибко…

– Чем же мне заниматься, как не делами тюремными? – крепко пожимая руку Самохина, сказал Сергеев. – И ты, наверное, по этому же поводу… Проходи, садись.

– Да я в общем-то на минутку, – замялся Самохин, – как бы это поточнее сказать… Проконсультироваться!

– Валяй! – великодушно разрешил подполковник. Самохин снял фуражку, бережно уложил ее на приставной столик и, кашлянув смущенно, заговорил:

– Я, конечно, порядки здешние пока не изучил досконально, ко многому приноравливаться приходится… Колония, зона – это одно, а следственный изолятор – совсем другое. Есть, как говорится, своя специфика. Пока освоишься, разберешься…

– Не финти, – грубовато прервал его Сергеев. – Что ты мне кружева словесные плетешь! Прямо выкладывай, что случилось.

– По поводу «пресс-хаты» я. Там, знаете ли, парнишка есть. Его, как мне стало известно, притесняют сокамерники. Ну мы, режимники, такие дела тоже пресекать должны… А мне говорят, что в дела этой хаты лучше не лезть, там, мол, оперативники всем заправляют…

– А ты вроде сам в «кумовьях» не служил, – помрачнев, криво усмехнулся Сергеев, – что ж удивляешься-то?

– Да ведь смотря как служить, – многозначительно подметил Самохин. – Ежели ЧП какое случится – кто будет отвечать? Ну, к примеру, если в двухсотой камере шакалы лагерные мальчишку замучают? Шуму не оберешься, а главный спрос в любом случае с вас, как с начальника изолятора будет…

Сергеев встал, прошелся по кабинету, взглянул на майора неодобрительно, видимо, хотел сказать что-то резкое да сдержался, опять сел за стол. Выдвинул ящик, пошарил там, бросил на зеленое сукно столешницы пачку сигарет «Стюардесса», буркнул хмуро:

– Закуривай…

Самохин, который терпеть не мог болгарских сигарет – кашлял от них не переставая, надсадно, – тем не менее потянулся к пачке. Сергеев чиркнул зажигалкой, ткнул огонек Самохину, прикурил сам. Потом вдруг потер виски, сказал горько:

– Ну, не мое это дело, Андреич, тюрьмой руководить! Никак я к мерзости здешней привыкнуть не могу. К дубинкам этим вашим, «пресс-хатам»… И за каким чертом на должность такую поганую согласился?

Самохин вздохнул сочувственно, поинтересовался:

– А раньше-то где служили?

– Начальником спецкомендатуры. У меня, майор, лучшая в области, а может быть и в стране, спецкомендатура была! Зэки-«химики» все как на подбор – мужики серьезные. Представляешь? Водителем персональной машины моей директор мясокомбината работал! Бывший, конечно. Мы, между прочим, с ним и сейчас дружим, на охоту да на рыбалку ездим, семьями встречаемся. Он теперь автобазой заведует. Вот ведь – человек! А здесь – что зэки, что сотрудники – зверье, того и гляди перережут или палками позабивают друг друга!

Самохин понимал, что начальник изолятора за те дни, которые они не встречались, спекся, раскис, и работать ему остается недолго. Удивляться этому не приходилось. По статистике руководители СИЗО менялись почти ежегодно. Редко кому из них удавалось перевалить этот срок. Снимали тюремное начальство за допущенные чрезвычайные происшествия, побеги, или сами они, поняв, куда попали, уходили, не боясь понижения, на другую работу…

– Уж как меня сюда уговаривали, как обхаживали! – высказывал давно накипевшее Сергеев. – Полковничье звание сулили! Да отсюда дай бог майором вырваться!

Самохин молчал, слушал Сергеева и жалел его. Он уже не раз замечал, что такие вот красивые, породистые, гренадерского роста мужики оказываются часто на поверку слабыми и не в меру чувствительными. Но мог ли он осуждать за это Сергеева? За то, что человек так и не втянулся в жестокое тюремное ремесло, не уподобился ему, Самохину, который теперь и сам уж не знает, в кого превратился, проведя три десятка лет за колючей проволокой…

– Вот ты говоришь – «пресс-хата», – продолжил, жадно затягиваясь сигаретой, подполковник. – Думаешь, я не знаю, что там творится? Знаю! Но прокуратура по надзору глаза на это дело прикрывает – им тоже раскрываемость нужна, они ж расследования по убийствам ведут! И генерал звонит, каждый раз оперативников хвалит. Ни хрена, говорит, у вас во всем изоляторе никто не работает, кроме «кумовьев». А потому я тоже махнул рукой – раскрываемость так раскрываемость, черт с ней. У меня сейчас одна забота – чтоб зэки не разбежались…

– М-м-да… – сочувственно вздохнул Самохин, – так-то оно так… Но давайте хоть одного парнишку спасем, вытащим из этой молотилки кровавой!

Майор уже раскусил Сергеева и теперь специально «давил на слезу», рассчитывая пронять, заставить прислушаться к своей просьбе.

– Я уж не знаю, чего там раскрывать-то, – продолжил он. – Пацанчик этот – обыкновенный «баклан», хулиган то есть.

– Так что ж теперь? – раздраженно спросил Сергеев. – На волю его отпустить, что ли?

– Да нет, зачем же, – заторопился майор, – просто позвоните ДПНСИ и распорядитесь, пусть в другую камеру переведет, в нормальную.

– Ох, Скляр недоволен будет, – засомневался Сергеев.

– Ну и плевать! – разозлился вдруг Самохин уже на этого здоровенного мужика, чья доброта и мягкотелость в данный момент боком выходила попавшему под молотки «отморозков» мальчишке. – Вы ж начальник изолятора! Скажите ему… Скажите, что у вас тоже кое-какие оперативные соображения появились! Скляр и заткнется!

– Точно! – оживился Сергеев. – Так и сделаем!

– Звоните… – настырно предложил майор, с ненавистью раздавливая в пепельнице окурок ядовитой «стюардессы», от которой нестерпимо першило в горле, – прямо сейчас.

Вздохнув, подполковник взял трубку, ткнул кнопку на пульте большого, начальнического телефона, приказал коротко. Потом посмотрел на Самохина почти враждебно:

– Все?

– Все! – подтвердил Самохин.

Он встал, кивнул на прощанье Сергееву и вышел из кабинета, намеренно сунув фуражку под мышку. Козырять подполковнику больше не хотелось, а к пустой голове, как известно, руку не прикладывают…

Спустившись на первый этаж, Самохин заглянул в спецчасть и попросил толстую майоршу, тамошнюю начальницу:

– У меня к вам, если позволите, просьба… личного характера. Есть у меня друг детства, Коля Бушмакин. Мы с ним в молодости не разлей вода были. А лет десять назад связь потеряли, по разным городам разъехались. И вот я узнал случайно, что у нас заключенный с такой фамилией редкой есть. Думаю, не сын ли? Парень молодой, и отчество совпадает – Николаевич. У него-то спрашивать, сами понимаете, неудобно. Может, глянете по личному делу про его отца и где он проживает? Надеюсь, не затруднит?

– Да чего уж, – снисходительно откликнулась на просьбу робкого новичка майора начальник спецчасти, – сейчас глянем. Эй, девочки, найдите-ка мне дело…

– Бушмакин, Эдуард Николаевич, – услужливо подсказал Самохин.

Через минуту-другую майорша, держа перед собой тощую папочку, продиктовала Самохину:

– Отец – Бушмакин Николай Артурович, мать Эльвира Петровна, тоже, соответственно, Бушмакина. Проживают на улице Энтузиастов, тридцать четыре, квартира пятнадцать, – и поинтересовалась с женским любопытством: – Они?

– Н-нет, – с сожалением причмокнул губами майор, – моего друга по отчеству Семенычем звали… Жаль! И главное, фамилия редкая, совпадает – а не тот!

– А здесь и телефон домашний указан, – участливо сообщила майорша. – Вы позвоните все-таки, на всякий случай. Вдруг отчество ошибочно записали? Или родственник близкий окажется, адресок друга вашего подскажет.

– Точно! – хлопнул себя по лбу Самохин и, записав адрес и номер телефона в толстый засаленный блокнот, удалился, поблагодарив на прощанье отзывчивую начальницу.

Самохин решил непременно встретиться с родителями юного Бушмакина, с тем чтобы попытаться через них выяснить, с какой целью мальчишку, арестованного за пустяковое преступление, содержат в «пресс-хате». Места там особые, номерные, и занимать их кем-то просто так, ради сексуальных утех «отморозков» – непозволительная роскошь для оперчасти. Возможно, разгадка таилась во втором преступлении, совершенном Бушмакиным и не указанном в камерной карточке. На корочке личного дела, которое держала в руках начальник спецчасти, Самохин углядел, что, кроме хулиганства, «очкарика» обвиняли еще в одном преступлении – поджоге…

Этот день в изоляторе выдался относительно спокойным, и с работы сотрудники выходили дружно, что случалось нечасто, всегда находились какие-то неотложные, сверхурочные дела. Дверь КПП беспрестанно лязгала, выпуская на залитые августовским солнцем улицы группы усталых людей, в которых неискушенные прохожие вряд ли смогли бы опознать сменивших форму на цивильную, чаще всего затрапезную одежду тюремщиков.

Самохин был одним из немногих сотрудников, кто не переодевался после службы, словно нес крест, предназначенный ему судьбой и майорским званием. Привыкнув к косым взглядам, которые ловил на себе порой из толпы прохожих, Самохин, может быть, даже рисовался немного. Мол, вот он я, служу и буду служить, а вы, если сумеете, тоже попробуйте…

Избегая городского шума, майор привычно свернул на тенистую аллейку скверика, тянувшегося вдоль центральной улицы, и пошел не спеша. Тюрьма отпускала его, постепенно отступала зябкость от сырого кирпича и ржавого железа, и майор, расстегнув китель, будто впитывал в себя, впуская ближе к душе теплый воздух другой, вольной и светлой жизни, царящей за пределами бессонной ограды и зарешеченных корпусов.

– Самохин! – услышал он вдруг за спиной и оглянулся. Его догонял капитан Скляр. Был он молод, подвижен пока, но уже предсказуемо толстел, и брюшко подрагивало под форменной рубашкой при быстрой ходьбе. Пронзительно-голубые, чуть навыкате бараньи какие-то глаза капитана смотрели на Самохина нагло и требовательно.

– Разговор есть! – чуть запыхавшись, пояснил в ответ на легкое удивление майора Скляр и, поравнявшись, спросил резко: – Вы, настолько мне известно, бывший оперативник?

– Угу… – кивнул Самохин, продолжая шагать широко, не заботясь, поспевает ли за ним непрошеный попутчик, и досадуя, что привычной неторопливой прогулки по скверику, позволявшей после работы настроиться на тихий домашний вечер, уже не получится.

– А раз так, – пыхтя, наседал Скляр, – как бывший опер, должен понимать, что любопытство в некоторых делах… кое-кому не нравится!

– Кому, например? – угрюмо осведомился Самохин.

– Мне! Предупреждаю, майор. Кончай возле двухсотой камеры круги нарезать!

– А то что? – хмыкнул Самохин.

– Да то! Не знаю, за какую провинность тебя из оперов выперли и к нам в изолятор перевели, но узнаю. И сделаю так, что долго ты здесь не проработаешь!

Самохин остановился, посмотрел на взволнованного, порозовевшего от быстрой ходьбы капитана, посоветовал тихо:

– Ты бы, пацан, спортом, что ли, занялся. Или выводным на корпусах поработал. А то ходишь – руки в брюки, вот тебя испарина-то и прошибает. А опер на ноги легким должен быть!

– Не твое дело! – взвился Скляр.

– Да не кипятись, я ж объясняю, сопи носом и слушай. Если ты, сопляк, ко мне по служебной надобности обращаешься, то веди себя по уставу. Мол, здравия желаю, товарищ майор, разрешите обратиться… ну и так далее. А если по-простому хочешь, как мужик с мужиком – повежливее будь. Иначе получишь по морде…

Скляр стушевался, оглянулся по сторонам, отступил на шаг.

– Ну, глядите, товарищ майор. Предупредил я вас!

– Вот, уже лучше, – одобрительно кивнул Самохин. – Теперь идите, капитан, я вас не задерживаю!

Скляр, покраснев еще больше, повернулся круто и затрусил, подрагивая животиком, в обратном направлении. Майор посмотрел ему вслед, нашарил в кармане сигареты, закурил, ругая себя за то, что опять опорожнил до конца рабочего дня пачку, дымил как чумной, а ведь надо бы поберечься, сердце то и дело прихватывает…

Затянулся разок, другой и пошел своей дорогой, решив непременно навестить завтра родителей Эдика Бушмакина. Самохин чувствовал, что в истории с заключением в «пресс-хату» хулигана-очкарика было что-то не так… И признавался, досадуя на себя, что влезает в это дело не столько из надобности, сколько из «кумовской», выработанной многолетней службой въедливости и привычки…

 

10

Выходные, выпадавшие по графику службы в будние дни, Самохин ценил больше, чем приходящиеся на праздники или субботу и воскресенье. После трудовой недели горожане отдыхали все скопом, и уже с утра в центре города начинали грохотать машины, по душным от сухой августовской жары улицам тянулись толпы покупателей к расположенному неподалеку колхозному рынку. К вечеру, когда проспекты плотно окутывал сизоватый туман автомобильных выхлопов, тротуары заполняла праздношатающаяся, галдящая беспокойно публика, а уже к ночи, особенно темной и беззвездной из-за смога, заслоняющего над городом небеса, по улицам с ревом устремлялся поток дребезжащих, беспощадно чадящих машин-колымаг: старых «Жигулей», проржавленных «Запорожцев», дребезжащих «Москвичей» и тяжелых, оставшихся от другой жизни, будто из чугуна отлитых «Побед» – это пенсионеры возвращались с дачных участков.

Иное дело, когда выходной приходится на будние дни. Можно проснуться чуть позже обычного, к тому времени, когда основная масса трудового и служилого люда уже схлынула, рассредоточившись по рабочим местам, опустели тротуары, а троллейбусы, остывая после нагрузки, выпавшей на их долю в часы пик, терпеливо поджидают на остановках каждого припоздавшего пассажира…

Проснувшись, Самохин вышел на кухню в просторных «семейных» трусах, не оклемавшись толком от сна, поставил на огонек газовой плиты чайник, размял и закурил первую в это утро сигарету. Валентина уже ушла, и некому было привычно попенять ему за дурную, но безнадежно затянувшую за сорок лет привычку начинать день с табака и кружки черного как деготь чая-«купчика».

Неожиданно для Самохина жена устроилась на работу в школу – преподавателем в младших классах, и теперь, за много лет соскучившись по оставленной когда-то профессии педагога, убегала из дому спозаранку, готовила класс к началу нового учебного года и даже помолодела будто, по-девчоночьи волнуясь перед скорой встречей с учениками.

Выпив чаю, Самохин облачился в не слишком привычную для себя «гражданку» – светлые хлопчатобумажные, прохладные в жаркую погоду брюки, пеструю рубашку с отложным воротником, новые, не разношенные толком сандалеты. С огорчением глянул на свое отражение в зеркале, на приметно выпирающий живот и, пригладив редкие седые волосы, вышел из дому.

Утро было погожее, ласковое, не замутненное пока пылью и гарью. На растрескавшемся асфальте двора у подъезда гулко и страстно ворковали голуби, и приблудная кошка, словно поддавшись всеобщему умиротворению, лежала на теплых ступенях низенького крылечка, кося на расчувствовавшихся от сытости и теплыни сизарей зеленым пронзительным глазом.

Самохин направился к уличному таксофону и, опустив прощально звякнувшую монетку, набрал номер квартирного телефона Бушмакиных. После нескольких длинных гудков трубку на том конце провода сняли, и женский голос произнес буднично, без выражения:

– Слушаю вас…

Всегда терявшийся при телефонных разговорах с невидимым собеседником, Самохин спросил, запнувшись:

– Это… э… квартира Бушмакиных? Мне бы Николая… э-э… Артуровича.

– По какому вопросу? – деловито, словно секретарша, осведомилась женщина.

– Да как вам объяснить… понимаете, я… э-э…

– Понимаю! – неожиданно пришла на помощь собеседница, смягчившись сразу. – Вы пациент?

– Да, – торопливо согласился Самохин и даже кивнул головой, что было совсем ни к чему в телефонном разговоре.

– Николай Артурович сможет принять вас в своем рабочем кабинете сегодня с десяти утра до часу дня.

– Спасибо. А… где его кабинет? – запоздало поинтересовался майор.

– В кожвендиспансере, конечно, – с легким удивлением ответила женщина и положила трубку.

Самохин вспомнил, что упомянутый в разговоре диспансер, кажется, находится неподалеку, в двух кварталах, и до обозначенного времени приема можно пройтись не торопясь, не связываясь с не слишком надежным общественным транспортом.

Майор выбрал маршрут по тихим улочкам, мимо состарившихся преждевременно пятиэтажных кирпичных хрущевок. Построенные лет тридцать назад, они ветшали стремительно, по стенам шли трещины, осыпалась штукатурка, но дворики успели зарасти могучими, будто вековыми, тополями и кленами, отчего выглядели уютно и тихо.

Кожвендиспансер располагался в приземистом двухэтажном здании дореволюционной постройки. Поднявшись на невысокое крылечко, Самохин решительно потянул на себя бронзовую витую ручку, но, шагнув внутрь помещения, замешкался у порога и, помня о специфике больных этого учреждения, украдкой вытер носовым платком ладонь, касавшуюся ручки.

В темноватом вестибюле он подошел к окошечку регистратуры и поинтересовался у пожилой медсестры:

– К доктору Бушмакину как попасть?

– Вы по записи или по частной договоренности? – равнодушно осведомилась регистраторша.

– По частной, – соврал майор.

– Девятый кабинет, второй этаж.

Самохин поднялся по узкой лестнице с мелкими, задирающимися ступеньками на второй этаж, отыскал дверь кабинета с цифрой «9» и табличкой, гласящей: «Без приглашения не входить», – устроился на жестком, обтянутом дерматином стуле. И здесь царил успокаивающий полумрак. Свет проникал сквозь единственное, расположенное в дальнем конце коридора окошко, но скоро гас, запутавшись в белых больничных шторах. Самохину отчего-то подумалось, что устроено так, должно быть, специально по причине деликатности болезней обращающихся сюда пациентов…

В коридоре было малолюдно, а у двери кабинета доктора Бушмакина и вовсе мялся единственный парень, поблескивающий массивным золотым перстнем-«болтом». Покосившись на пригорюнившегося юношу, майор вздохнул злорадно, решив про себя: «Так-то, мол, расплачиваются некоторые за сытую, безмятежную жизнь, в которой находятся деньги на такие вот бессмысленно-огромные перстни…»

Через минуту парень скрылся за дверью кабинета, сменив вынырнувшую оттуда миловидную дамочку в строгих старомодных очках, делающих ее чем-то неуловимо похожей на жену Валентину, и Самохин с запоздалым раскаянием вспомнил, что лечат здесь не только венерические болезни и ничего постыдного в посещении диспансера в общем-то нет…

Когда наступила очередь Самохина, он шагнул в кабинет, прикрыв за собой дверь, и оказался перед застеленным белой скатеркой столом, за которым восседал высокий, благообразный доктор в тщательно отглаженном медицинском халате и высоком накрахмаленном колпаке, напоминающем корону.

– Подойдите ко мне, – барственно поманил пальцем Самохина доктор, – показывайте…

– Ч-что? – растерялся майор.

– Что согрешившие вроде вас мужчины здесь показывают? – снисходительно улыбнулся доктор.

Покосившись на молоденькую сестричку, мывшую в раковине какие-то гремучие медицинские причиндалы, майор кашлянул нерешительно.

– Ничего, не стесняйтесь, друг мой, здесь все врачи, – игриво подбодрил его доктор.

– Да я… Николай Артурович, не по этому… Мне бы с вами наедине переговорить…

– Понятно, понятно, как же, – картинно замахал руками доктор, – тут все, как вы изволите выразиться, по этому… Снимайте, показывайте, мне некогда.

– Как шкодить – так все они орлы! А тут стеснительность нападает! – встряла в разговор медсестра и не оборачиваясь передернула возмущенно плечами.

– Да нечего мне показывать! – разозлился Самохин. – Из следственного изолятора я, насчет сына вашего!

Прервав на лету свой картинно-возмущенный всплеск руками, доктор застыл, словно сдаваясь в плен, и, оставив игривый тон, стрельнув глазами в сторону медсестры, прошептал:

– Мы же на сегодняшний вечер договаривались… Я к тому времени все приготовлю… – и попросил громко: – Надечка, оставьте нас на минутку. Видите, товарищ стесняется…

Медсестра в досаде звякнула стеклом в раковине, стянула упруго щелкнувшие резиновые перчатки, сказала мстительно:

– Стесняться надо было там, где раньше штаны скидывали…

– На-дя-я… – укоризненно покачал головой доктор и, проводив медсестру взглядом, опять обратился к Самохину, на этот раз озабоченно, вмиг утратив свой гонор и вальяжность: – Так что случилось? Где Валерий Леонардович?

– Какой… Леонардович? – в свою очередь удивился майор.

– Валерий Леонардович Скляр, капитан, или кто он у вас там по званию.

– А-а… – догадался Самохин, перехватывая инициативу, шагнул мимо неуютной, предназначенной для посетителей табуретки, прихватил стоящий в сторонке стул с расслабляюще изогнутой спинкой, пододвинул вплотную к доктору, сел плотно, по-хозяйски водрузив локти на врачебный стол и подперев подбородок руками, пристально и проницательно, как киношные сыщики, посмотрел в глаза собеседнику: – Вот об этом сейчас вы, Николай Артурович, мне и расскажете. Что у вас за дела такие с начальником оперчасти следственного изолятора?

– А вы – кто? – растерялся доктор.

– Служба внутренних расследований, – жестко отрекомендовался майор, поднеся близко к лицу Бушмакина и тут же захлопнув, едва не защемив докторский нос, удостоверение в красной корочке. – Советую вам быть со мною откровенным. Естественно, что о нашем разговоре не должен знать никто. Разглашение для вас, сами понимаете, чревато… Итак, как вы познакомились со Скляром?

Бушмакин задумчиво потер переносицу, стянул с головы колпак, поставил его бережно, как вазу, на стол и сразу сделался меньше ростом, старше, обнажив окруженную серебристым венчиком седины лысину на темени и макушке.

– Как познакомился? – посмотрел в потолок, припоминая, доктор, потом вздохнул обреченно: – Обычно, лечился он у меня… Дело молодое, все эти связи неразборчивые… Я надеюсь, вы понимаете, что речь идет о врачебной тайне?

Самохин сосредоточенно кивнул.

– Клиентура у меня, знаете ли, обширная, – продолжил, понизив голос, Бушмакин, – разные люди попадаются. Все мы, знаете ли, не без греха. Иной раз… – доктор молитвенно поднял взор к потолку, – естественно, сюда они не приезжают. Приходится проявлять отзывчивость, понимание. Кое для кого это вопрос жизни и смерти! Однажды начальник большой, из вашей, кстати, системы, обратился. Я его в служебном кабинете осматривал, как бы на дому… Оказалось, ничего страшного, ложная тревога. Так он после этого перекрестился, достал из ящика стола пистолет, показал мне и говорит: если бы вы, доктор, у меня сифилис обнаружили – вот бы чем я себя вылечил…

– И благодарность таких пациентов не знает границ, – подсказал Самохин.

– Ну почему же, – развел руками Бушмакин, – скрывать не буду, существует определенная такса. Препараты импортные, спецобслуживание – это, конечно, недешево. Но и я не крохобор. Недавно дама приходила, она в нашем городе в длительной командировке, на курсах усовершенствования находится. Коллега по медицине, знаете ли… Ну и попала в неприятную историю. А деньги на исходе. Плачет, стала цепочку золотую с шеи снимать, возьмите, мол. Что ж я, не человек, что ли? Помог бесплатно…

– А Скляр – тоже в такую… ситуацию влип? – нетерпеливо перебил майор.

– Ну конечно… Я ж говорю – молодость. А потом, когда у меня сын… попал, по глупости… паренек он хороший, безобидный, на втором курсе юридического учится. Сам хотел… м-м-да… милиционером стать! Я, понятное дело, хлопотать кинулся. А тут и Скляр вдруг объявился. Я и знать не знал раньше, где он служит… Рассказал мне, какой ужас в следственном изоляторе творится. Пообещал, пока я тут с адвокатами кружусь, к судье подходы ищу, сыну содействие оказать, взять под защиту, чтоб не обидели там…

– Не бесплатно, конечно, – догадался Самохин, вспомнив затравленный взгляд паренька-очкарика из двухсотой камеры.

Доктор скорбно поджал губы, кивнул.

– Сколько? – напирал майор.

– Десять тысяч.

Самохин присвистнул.

– Человек я, как вы, наверное, догадываетесь, не бедный, но сразу такую сумму собрать не смог. Пять тысяч отдал неделю назад, еще пять тысяч пообещал сегодня.

– Кому деньги отдали?

– Ему… Скляру. И сегодня он должен прийти.

– Сюда?

– Не-ет… В десять вечера в баре «Есаул». В центре города, у кинотеатра «Луч», знаете?

– Знаю, – сказал Самохин, хотя в барах отродясь не бывал и никогда ими не интересовался. – Как деньги передадите? Из рук в руки?

– Да мы этот вопрос конкретно не обговаривали. Как в прошлый раз, наверное. Заверну в газету и отдам… Только предупреждаю – если вы вмешаться хотите, я вам в этих делах не помощник. Разбирайтесь как-нибудь без меня. Я жизнью сына рисковать не намерен.

– Сын ваш сейчас в безопасности, – успокоил, немного кривя душой, Самохин, – другого я вам обещать пока не могу. Главная ваша задача – сделать все, как со Скляром договорились. И естественно, ни слова о нашей встрече. От этого ваш сын только целей будет.

– Вы его… Скляра… брать будете? догадался Бушмакин.

– Посмотрим, – неопределенно сказал Самохин и встал, скрипнув стулом. – Еще раз повторяю: никому ни слова!

– Господи, да конечно! А… с сыном все нормально будет?

– Если послушаетесь меня – да. Настолько нормально, насколько это возможно в тюрьме… – И уже в дверях майор спросил, задержавшись: – Кстати, а сколько стоит у вас от этих… неприятностей вылечиться?

– Для вас – бесплатно! – тоже вставая из-за стола и кланяясь, угодливо пообещал доктор.

– Да нет, меня цена интересует. В принципе.

– По-разному, – улыбаясь заискивающе, пояснил Бушмакин. – Если случай незапущенный, свежий – до трехсот рублей за курс лечения. Если форма хроническая, потребуются импортные препараты, то пятьсот и выше…

– Больше, чем зарплата моя, – подытожил удрученно Самохин, – так что лучше не рисковать!

Осторожно спускаясь по крутой лестнице, майор старался не касаться перил, а прикрыв дверь диспансера и досадуя на себя за глупые опасения, все-таки опять тщательно вытер ладони платком, затем, оглянувшись по сторонам, украдкой выбросил его в подвернувшуюся кстати урну.

Вечером Самохин умыкнул из семейного бюджета последнюю десятку и, едва не поссорившись по этому поводу с Валентиной, отправился в бар. Имея смутные представления о ценах в подобных заведениях, он все-таки надеялся обойтись на скудные денежные средства кружкой пива или чем там еще поят в этих современных гадючниках…

Главная улица областного центра, Коммунистическая, пенилась гуляющим народом. Радуясь свободе торговли, предприимчивые люди заставили тротуары столиками, лотками, понатыкали разнокалиберных киосков. Первые этажи зданий и подвалы густо заселили кооперативы, фирмочки с броскими вывесками, половина из которых была написана не по-русски, и Самохин скорее по гремящей музыке, чем по рекламному щиту у входа угадал веселый бар «Есаул».

Дверь заведения была распахнута настежь, и майор вошел, раздвинув занавеску из блестящих висюлек, предназначенных не иначе как для отпугивания мух, хотя даже насекомые, пожалуй, испугались бы спрессованного, туго бьющего по ушам входящего грохота музыки. Внутри бара, ослепляя, яростно полыхал свет, переливался радужно, мигали мощные фонари под потолком, и узкие, похожие на трассирующие автоматные очереди лучи стробоскопов секли безжалостно две-три фигурки, испуганно трепыхавшиеся в танце на пятачке между стойкой бара и низкими столиками. Музыка бухала тяжелым молотом, оглушала, и майор с ужасом предположил, что какое-то время, возможно не менее часа, ему придется провести в этом жутковатом месте.

Он выбрал столик возле затемненного портьерой окна, почти на ощупь, привыкая к вспышкам света, перемежающего темноту, устроился на стуле. Через пару минут Самохин стал различать смутные, будто вуалью покрытые лица посетителей по соседству.

Видимо, время завсегдатаев бара еще не наступило, половина столиков пустовала, и официант в утилизированной под казачью униформе, разбитной парень, подошел быстро, смахнув со скатерти салфеткой что-то ему одному видимое в таком полумраке, поинтересовался бодро:

– Что будем заказывать?

– Кофе, – неожиданно для себя ляпнул Самохин, хотя терпеть не мог этот напиток, и добавил, окончательно смутившись: – Чашку.

– Одну чашечку кофе? – удивился, то появляясь, то исчезая, как призрак, в сполохах цветомузыки, официант и, склонившись, шепнул громко, пересиливая шум: – А вы, господин хороший, не ошиблись адресом? У нас дискобар, а не кафе…

– Господ мы, казачок, в семнадцатом году… того, х-хе-хе… – противно хихикнул Самохин и, ловко подхватив официанта за плечо, подтянул к себе и сказал строго: – У меня тут встреча назначена, усек? Нет кофе – тащи чего-нибудь холодненького. Пива, например, и шустренько, шустренько… Как там у вас, казаков? Аллюром, во!

– Сей момент, – откланялся, осторожно освобождаясь от руки посетителя, официант и исчез, а через минуту вновь материализовался из мрака, поставив перед майором что-то холодное и тяжелое, похожее на ручную гранату. Оказалось, что это жестяная банка с пивом. Повертев ее в руках, Самохин догадался отогнуть и подцепить на крышечке колечко, с сомнением посмотрел на образовавшееся отверстие, приноровился было глотнуть, но почувствовал, как побежали по подбородку липкие струйки пива.

– Ч-черт! И пить-то по-человечески разучились, а туда же! – ругнулся майор втихомолку, адресуясь ко всем, кто проводит время в таких вот барах, шикуя неведомо на какие деньги. В том, что не на честно заработанные, он был уверен. И с тревогой подумал, хватит ли его десятки, чтоб расплатиться за эту дурацкую банку с невкусным, жиденьким пивом.

То ли освещения прибавилось, то ли глаза окончательно привыкли к мельтешащему вспышками полумраку, но майор стал четко различать лица входящих в бар и высокого, надменного доктора узнал сразу. Бушмакин вошел, держа руки в карманах белого летнего пиджака или смокинга – Самохин плохо разбирался в таких вещах, подметил только, что выглядит доктор в своей одежке моложаво, бодро и подтянуто, держится уверенно, а усевшись за столик, непринужденно поманил подлетевшего с готовностью официанта, показал небрежно два пальца и развалился, откинувшись на спинку мягкого удобного стула как раз в пятачке света направленного сверху прожектора. В его синеватых лучах, словно фокусник на манеже цирка, Бушмакин достал из внутреннего кармана пиджака толстенький газетный сверток и, осмотревшись по сторонам, положил перед собой. Самохин спокойно наблюдал за доктором, не опасаясь быть замеченным в своем темном углу, осторожно глотал пиво и размышлял.

Направляясь на эту встречу, майор не планировал действовать. Для начала ему хотелось убедиться наверняка, возьмет ли Скляр деньги. И если такое произойдет, то остается только одна надежда – на генерала.

Придется напроситься на прием, потому что обсуждать по телефону весь перечень открывшихся в СИЗО новых обстоятельств закрученного вокруг бизнесмена дела немыслимо… Однако сейчас просто сидеть и смотреть, как на глазах у многих людей мерзавец возьмет деньги за истерзанного по его же указке парнишку, Самохин тоже не мог.

Выход, как уже не раз бывало в жизни майора в подобных ситуациях, нашелся неожиданно. Он в буквальном смысле распахнулся перед Самохиным, ослепив на миг, в виде незамеченной им раньше двери в стене по соседству. И когда она распахнулась на мгновение, чтобы впустить официанта, ловко скользнувшего туда с заставленным бутылками и снедью подносом на высоко поднятых руках, майор успел разглядеть небольшой зальчик, богато накрытый стол, сидевших за ним крепких парней, а во главе, в торце, узнал Губу – Жорика Губарева, полгода назад освободившегося после десятилетней отсидки в колонии, где служил в ту пору Самохин. Своей кличкой Жорик был обязан не только фамилии, но и нижней губе, которая и впрямь выделялась на его лице, была отвислой, приоткрывающей блестящие желтым «рандолем» нижние зубы. Вид Жора имел простоватый, эдакого недалекого, рожденного в рабочем бараке блатняка, чей дом – тюрьма, но Самохин знал, что Губа – сметливый, рисковый и опасный вор, правивший зоновской братвой жестко и беспощадно.

Переведя взгляд на доктора, майор увидел, что Скляр тоже здесь и пробирается, раздвигая танцующих, которых заметно прибавилось, к столику Бушмакина.

Официант скользнул из укромной дверцы в стене, и Самохин, привстав, успел поймать его за полу маскарадно-казачьего френча:

– Товарищ! Тьфу ты, черт, господин лакей!

Тот крутанулся, освобождаясь, прошипел яростно:

– Ты чего это себе позволяешь?!

– А ну, иди сюда, козел, – приказал майор, ощутимо дернув официанта за фалды, – вернись, откуда только что вышел, и скажи этому, губошлепому, что его друган старый видеть желает!

Официант подозрительно покосился на Самохина:

– А вы, гражданин, отдаете себе отчет, на что нарываетесь…

– Сказал передать – значит, иди и передавай! – распорядился майор, вскипая.

– Ладно, только ежели что – пеняйте на себя. Жора Губарев не тот человек, чтобы с каждым встречным…

– Я не каждый! – отрезал Самохин и отвернулся от официанта, боясь потерять в толпе Скляра. Но тот уже беседовал мирно с Бушмакиным, и газетного свертка на столе не было. Зато на скатерти перед ними появились тарелки, рюмки, длинные, необыкновенной формы бутылки.

Кто-то осторожно коснулся плеча майора. Обернувшись, он увидел давешнего казачка-официанта.

– Пойдемте, – скупо предложил тот и посторонился, приоткрыв перед Самохиным неприметную дверь.

Зал, куда ступил майор, был явно не предназначен для залетных гостей. Мягкие диваны и кресла вдоль стен, увешанных толстыми коврами, такие же ворсистые ковры на полу ощутимо глушили звуки танцевальных ритмов, и можно было разговаривать не повышая голоса.

За широким и длинным столом, густо уставленным разнокалиберными бутылками, разместилось полтора десятка крепких, коротко стриженных парней. На их фоне восседавший во главе стола Губа выглядел тщедушным и изможденным. Костюм из дорогой, искристой ткани висел на нем мешковато, и голова Жоры с жидкими, прилизанными в челочку волосиками торчала на тонкой морщинистой шее над широкими лацканами и плечами просторного пиджака, напоминая черепаху, выглянувшую из панциря. Воззрившись на Самохина, Жора теребил задумчиво свою отвислую «фирменную» губу.

– Здравствуй, Губарев, – строго сказал Самохин, – извини, если помешал, дело неотложное есть. Надеюсь, признал?

– Ба-а! Начальник! Какими судьбами?! – оживился Губа. – Заходи, раз базар есть. Я, в натуре, без вас, зоновских ментов, даже скучать начал!

– Мне бы, Жора, с тобой один на один пошептаться…

– А вот это не пролезет, майор… или подполковник уже?

– Майор, увы, брат, – вздохнул притворно Самохин.

– Ты же понимать должен, гражданин начальник, что мне с кумом втихаря шептаться никак не капает…

– Да знаю я, – досадно махнул рукой Самохин, – а в этой братве ты уверен?

– Могила! – гордо заявил Губарев, обведя рукой собравшихся за столом.

– Ага… видал я, как эти «могилы» колются, если подойти к делу умеючи… Хотя, с другой стороны, если и есть среди них стукачок – не страшно. Пусть узнают те, кому следует, чем старым операм вроде меня заниматься приходится… – усмехнулся майор.

– Садись, выпей с нами, потом о делах потолкуем, – предложил Губарев. Он был заметно пьян, но недрогнувшей рукой налил Самохину полною, «с бугорком» рюмку.

– Ну давай. За нашу победу, – приветствовал его с кривой улыбкой майор и, не чокаясь, опрокинул в рот жгучий коньяк, и хитрый Губа, вспомнив виденный в детстве фильм, подал ему вилку с наколотым кружочком лимона и добавил со значением:

– За нашу победу! – и тоже выпил, подмигнув ничего не понявшей и застывшей напряженно со скрещенными на груди мускулистыми руками братве.

Самохин поморщился от лимона, кашлянул в ладонь и спросил Губарева:

– Ответь мне, Жора, я тебя в зоне щемил?

– Еще как! – осклабился тот, сверкнув золотыми зубами. – Лично дважды в бур загоняли!

И оглядел победно своих приятелей – вот, мол, я какой, огни и воды прошел!

– Признайся честно, по той жизни, по понятиям, за дело щемил? – настаивал майор.

– Да че там, командир, прошлое ворошить, – великодушно развел руками Губа. – Я ж в «отрицаловке» ходил, в ней и останусь по гроб. Так что какой может быть базар? Все правильно!

– А вот скажи, Губарев, перед кентами своими, скажи: было такое, что старший оперуполномоченный Самохин у зэков деньги вымораживал и себе на карман клал?

– Не-е, майор. Ты, дело прошлое, мент правильный был.

– Согласен! – мотнул головой Самохин. – У каждого из нас – своя правда, ей и служим. А теперь представь, что кто-то из ментов зэка не по делу, а за бабки паршивые гноит, со свету сживает и таким образом с родственников деньги вымогает. Что такому менту положено?

– На ножи поставить! – выдохнул яростно Губарев и вонзил в стол, разбив вдребезги тарелку, тяжелую серебряную вилку.

– Нет, Жора, на ножи ставить рано, – вкрадчиво возразил Самохин. Он был доволен тем, как сложился разговор, не зря подпустил такую вот надрывную, трогающую душу любого зэка ноту. – Надо будет взять сейчас одного человечка прямо здесь, в соседнем зале. Вывести на улицу и отобрать деньги неправедные. Они при нем должны быть, в газетку завернутые. Только работать осторожно. Этот человек – опер, возможно, у него ствол при себе. Не хватало еще по таким пустякам стрельбу устраивать, людей полошить…

– Интересно, с каких это пор ты, майор, своих нам сдавать начал? – удивился Жора.

– Он скорее ваш, чем наш, – усмехнулся Самохин и продолжил, обведя пристальным взором застывших парней за столом: – Ствол, который может при нем оказаться, не берите, а то шуму много будет, расследование начнется, а нам это пока ни к чему. Деньги отдадите мне.

– Тебе б, майор, не опером, а паханом быть, – покачал головой Губарев. – Сколько бабок-то в том свертке?

– Пять кусков.

– Невелики деньги, – презрительно хмыкнул Губарев. – Интересно, это ж сколько из них нам за работу причитается?

– Ну ты охамел, Жора, – обиделся Самохин, – на праведное дело расценки установить хочешь! Я их, по твоему, себе, что ли, возьму? Там за столиком лепила вольный сидит – его это деньги, ему и вернем. С него бабки за сына, что в СИЗО сейчас парится, тамошний кум вышибает.

– Ну, сука! – возмутился Губа. – Ты прав, майор, святое дело такую суку замочить!

– Мочить, я же предупредил, не надо. Мы с ним потом по-своему разберемся. Среди ментов продажных пока немного, вот и будем таким образом… профилактику проводить. Ну а если зашебуршится, чуток накатить, конечно, можно. С него не убудет! Но шуму лучше не поднимать, – закончил инструктаж майор.

– Да шуму-то мы особо и не боимся, – оскалился, поднимаясь и одергивая безразмерный пиджак, Губарев. – У нас здешние менты на подкормке сидят. Честные – спасу нет, – уколол он Самохина, – но мокруха нам тоже ни к чему. Пошли, что ли?

Парни поднялись разом, задвигали стульями, но майор притормозил Жору:

– Погодь-ка, я за пиво не рассчитался. Здесь можно деньги оставить?

– За какое пиво? Шутишь, командир? – изумился Жора, но Самохин, пошарив в кармане брюк, извлек десятку и положил на стол.

– Вот… хватит, наверное?

– Хватит, – отмахнулся Губарев и, перехватывая инициативу, предложил: – Мы с тобой, командир, на выход пройдем через зал первыми. И ты мне ребят этих покажешь. А потом моя пехота подтянется и разберемся как надо.

Нырнув из тихого зальца в осатанелую от музыки темноту бара, Самохин то и дело натыкался на посетителей, чувствуя на затылке дыхание Жоры. Обойдя столик, за которым оживленно болтали, выпивая и закусывая, Скляр с Бушмакиным, Самохин остановился поодаль и кивнул на них Губареву, сказал в ухо громко, не опасаясь, что кто-то подслушивает в таком гвалте:

– Деньги вон у того, что потолще да помоложе. А сосед его, который в белом лепене, доктор. Его ко мне приведите, я с ним потолковать должен.

Оказавшись на улице, Самохин с удовольствием ощутил прохладу позднего вечера, почувствовал на разгоряченном лице остужающий ветерок. Людская толпа поредела, но улица все еще полна была гулящим народом, и Самохин привычно удивился тому, какое множество горожан не спешит по домам, не озабочено ранним завтрашним пробуждением на работу. Или работа у них такая, что ли, у всех, где можно сидеть весь день, хлопая снулыми глазами? Жилось с каждым днем вроде бы труднее, тревожнее, а люди будто с цепи сорвались, гуляют напропалую и в отличие от прошлых лет, когда припозднившуюся пьяненькую компанию можно было услыхать только по выходным да праздникам, нынче поют, колобродят до утра каждый день, словно и не работает весь город вовсе, находясь в сплошном немыслимо длинном отпуске.

– Пойдем, гражданин майор, посидим в моей машине. Ежели что не так сложится – мне, в натуре, подставляться не катит.

– Не хочется обратно на зону? – сочувственно поинтересовался майор.

– Я свое отсидел, – угрюмо буркнул Жора, – пусть теперь другие тюремную баланду хлебают. А то блатуют на воле, крутых из себя строят… А я не нагулялся пока!

Губарев подвел к непривычно-обтекаемой формы машине, приткнутой на тротуаре центральной улицы явно вперекор всем дорожным правилам, ковырнул ключиком замок дверцы, распахнул, приглашая.

– Во, тачка моя. Класс, да? – глянул он на Самохина в ожидании привычного восхищения.

– Да я не шибко в них разбираюсь, – неуклюже влезая внутрь, разочаровал Жору майор и не удержался, спросил озабоченно: – А ты, Жорик, ее часом не стибрил? А то заметут меня с тобой в краденой машине – вместе по этапу пойдем…

– Да моя, личная, – раздраженно успокоил его Жора, а Самохин, подначивая, засомневался опять:

– Да у тебя и прав-то небось нету? Когда ты, интересно, на права-то успел сдать? Только-только освободился…

– А я и не сдавал, – хлопнув дверцей и устраиваясь за рулем, беззаботно отозвался Жора. – Я их купил! Права нынче у тех, у кого деньги. Вот я и пользуюсь. Счас вот кондиционер включу, а то жарковато здесь…

Явно красуясь, Жора небрежно ткнул кнопочку на приборном щитке, и на майора повеяло холодком, потом еще что-то включилось, и над задним сиденьем ожили, забухали два динамика, извергая тупые барабанные ритмы: «Бум-бубу-бум!»

– Да выруби ты ее к лешему, – поморщился с досадой Самохин. – Что за мода у вас, машиновладельцев? Балдеете в этом грохоте, ни поговорить, ни подумать…

Жора послушно выключил музыку, открыл бардачок, достал пачку импортных сигарет, протянул Самохину:

– Закуривайте, гражданин майор!

– Красиво живешь, – подметил Самохин, попыхивая сигареткой.

– Завидуете, командир? – обернулся Жора. Оказавшись в машине один на один с Самохиным, он поумерил гонор, стал обращаться вежливее, на «вы».

– Да нет, пожалуй, – искренне ответил Самохин, – хотя мне тоже в общем-то гордиться нечем. Был бы я писатель какой-нибудь, ученый, сказал бы тебе, что счастье не в деньгах, а в чем-то еще… А так? В тюремной службе, что ли?

– У советских – собственная гордость! – со значением произнес Жора, и Самохин вздохнул обреченно:

– Что-то я в этом, брат, шибко сомневаюсь в последнее время…

К машине подошло несколько человек, и кто-то, открыв заднюю дверцу, впихнул туда озирающегося испуганно доктора. Один из парней, склонившись к Жоре, шепнул ему на ухо, протягивая бумажный сверток. Губарев кивнул, не рассматривая, сунул пакет майору.

– Как все прошло? – поинтересовался Самохин.

– Нормально, как всегда, – пожал плечами Жора, а потом, глядя на ошарашенного, трясущегося мелко доктора, сказал тактично: – Ну, я выйду, а вы тут потолкуйте о своем…

– Нет, Жора, – остановил его майор, – я тоже в таких делах человек щепетильный. При тебе деньги верну. Вот, Николай Артурович, возьмите, пересчитайте…

Бушмакин растерянно взял сверток, не разворачивая, сунул в боковой карман пиджака. Выглядел доктор взъерошенным, голос его утратил барственный рокоток, стал прерывистым и визгливым.

– Что это было, – озирался он, кажется не узнавая даже Самохина, – кто вы такие? Налетели… Схватили… Я врач, вы понимаете? Врач! Я лечу людей! Я всех, понимаете, лечу, а вы?!

– Ну, положим, не всех вы лечите, – усмехнулся Самохин, – а только самых любвеобильных…

Видимо, узнав наконец майора, доктор замолчал, а потом спросил испуганно:

– А где Скляр?

– И правда, – удивился Самохин, – где Скляр? Георгий… э-э… Иванович, – не слишком мудря, придумал он Жоре первое попавшееся отчество, – не подскажете, где сейчас капитан Скляр?

– С ним ребята мои… занимаются, – скупо пояснил Губарев. – Он сейчас это… явку с повинной пишет!

– Кто эти люди? – опасливо шепнул на ухо Самохину доктор.

– Особое подразделение, тюремный спецназ! – охотно пояснил майор, слыша, как хрюкнул, сдерживая смех, Жора. – Мы их только на задания особой сложности задействуем. Так что обо всем, что сейчас произошло, – молчок! Вы денежки-то пересчитайте, не дай бог, недостача выйдет…

– На деньги мне наплевать, – встрепенулся Бушмакин, – меня судьба сына волнует! Не приведет ли эта ваша… операция к ухудшению его положения в камере Изолятора?

– Да все нормалек будет! – растрогался вдруг Жора. – Я, в натуре, если надо, маляву в хаты загоню – ни одна падла пацана вашего не тронет!

– Ну-ну… – окоротил его Самохин, снисходительно потрепав по плечу, и, будто извиняясь, пояснил доктору: – Оперативники у нас народ грубоватый… Специфика! – А потом спросил, стараясь уяснить кое-что: – А скажите-ка, Николай Артурович, подробнее, за что ваш сын – Эдик, кажется? – в изолятор попал? Доктор стушевался, достал платок, утер лоб.

– Да глупость. Шалость детская…

– Это поджог и хулиганство-то? – удивился майор. – И кого же он подпалил?

– Дверь в квартиру… одну. Ну, знаете, как детвора балуется? Поднесет горящую спичечку к газетам в почтовом ящике, ну и.. вот. А потом обивка на двери заполыхала, дым, шум на весь подъезд, пожарные подкатили…

– Чья дверь-то была? – допытывался Самохин, зная уже примерно, каким будет ответ.

Доктор смутился, опять утерся платком, потом расправил его, сложил аккуратно, сунул в нагрудный кармашек франтоватого пиджака.

– Женщины… одной.

И майор уточнил понимающе:

– Вашей знакомой…

– Ну… да.

– А жена… про эту приятельницу вашу знала?

– Не-е-т…

– Вот так, – подытожил Самохин и добавил задумчиво: – А сын, выходит, узнал. И Скляр тоже…

Доктор молчал, потупившись, и майор закончил безжалостно:

– Получается так, что сын… Эдик хотел таким образом ваши сердечные увлечения прекратить, за что и сел. А Скляр про то дознался и шантажирует.

Бушмакин отвернулся, спросил жалобно:

– Так я свободен?

– Конечно, – равнодушно кивнул Самохин и, когда дверца машины захлопнулась за доктором, попросил: – Дай-ка, Жора, еще твою сигаретку… Не накурюсь никак. Баловство, а не курево!

– Ну и сука этот ваш доктор! – заявил Губа, протягивая сигареты. – Зря вы ему деньги вернули.

– Что ж. мне, по-твоему, пачкаться о них? – сердито фыркнул майор.

– Деньги не пахнут! – с вызовом заявил Жора.

– Ну так пошли своих архаровцев, пусть лепилу догонят да отберут! – предложил Самохин

– Не-ет… От этих бабок действительно… смердит, как от тюремной параши, – поразмыслив, согласился Губа.

Помолчали, сосредоточенно дымя сигаретами.

– Как с опером-то? Шебуршился? – поинтересовался Самохин.

– Нормально. Он сперва чуть не обхезался – думал, его ваши за взятку замели. Начал на уши наезжать – мол, должок вернули… Но потом, видать, сообразил, задергался – ему и накатили разок челягу. И предупредили, что лепила, козел этот, вроде как под нашей крышей. Дали пинка под зад и отпустили. В другой раз не сунется.

– Это ты молодец, насчет крыши-то, – сдержанно похвалил Самохин. – Я и не додумался до такого. Действительно, так-то оно надежнее будет. С волками жить – по-волчьи выть… Ну, прощевай, Жора. На зоне встретимся – плита чая за мной, и один грех твой прощенный.

– Давай подвезу, чего в потемках-то ходить? – предложил Губа. – А то еще хулиганы обидят!

– А ты и пожалел бы мента, если б напали? – ехидно осведомился майор.

– Ну, пожалел, не пожалел… Какая разница? То наша с вами жизнь была, сами в ней разберемся. И не этим соплякам нынешним о нас судить…

– Нет, Жора. Не поеду я с тобой. У тебя права купленные. Разобьемся еще, а я до пенсии мечтаю дожить. Опять же, опасаюсь, что квартирешку мою вычислишь и жуликов наведешь…

– Ох, люблю я ваши приколы, гражданин начальник! – разулыбался, скаля золотые фиксы, Губа. – Мы, дело прошлое, еще на зоне любили с вами прикалываться. Х-ха! Сказанули! Я – на хату майора Самохина жуликов наведу! Да им там и взять-то наверняка нечего. Если только с собой принесут!

– Точно! – с непонятной, отчаянной гордостью согласился Самохин и, махнув прощально рукой, шагнул в темноту июльского вечера.

 

11

А ночью стряслась беда. Около половины третьего в квартиру Самохина позвонили – длинно, нетерпеливо и требовательно, как во все времена звонят и стучат в дверь вестовые, доставившие жесткий и срочный приказ. За многие годы службы майор привык к таким тревогам, воспринимал их безропотно и в шутку называл «подъемом с переворотом», когда надо было среди ночи оставлять теплую постель и отправляться по неотложному вызову в зону. Но то – в колонии, где остававшийся дежурить наряд, избалованный тем, что большинство сотрудников живут в поселке неподалеку, дергал порой по пустякам, не желая лишний раз брать на себя ответственность за принятое решение, и зоновским «кумовьям» доставалось от подобных дежурных-перестраховщиков больше всего.

Здесь, в городе, другое дело. Объявлять тревоги, полошить сотрудников зря не имело особого смысла – все равно большинство ночью, при отсутствии городского транспорта, доберутся со своих окраин до изолятора не раньше утра. А потому тревог почти не бывало, а если начальство изредка, не чаще раза в квартал, и устраивало их для поддержания «боеспособности», то старалось подгадать под утро, с тем чтобы не выделять специального автотранспорта и собрать тюремщиков аккурат перед началом рабочего дня.

На этот раз в роли посыльного выступил огромного роста милицейский сержант патрульно-постовой службы. В камуфляжном комбинезоне, в бронежилете, увешанный снаряжением – пистолетом, наручниками, «черемухой» в чехле, с короткой резиновой палкой на поясе, – он походил на космонавта из фантастического боевика, которые с недавних пор стали часто «крутить» по местному телевидению.

– Собирайтесь, – сообщил милиционер разоспавшемуся было после похождений в баре Самохину, – в изоляторе ЧП. Машина ждет во дворе, у подъезда.

Уже зная, что стряслось что-то серьезное, действительно чрезвычайное, майор быстро натянул форменные брюки, рубашку, прихватил китель – ночи становились прохладными, обулся и, нахлобучив на ходу фуражку, выскочил из дому, провожаемый всполошившейся Валентиной. Жена по давней традиции украдкой мелко перекрестила его вслед, и Самохин отмахнулся привычно и пренебрежительно, хотя такое напутствие в последнее время стало ему отчего-то казаться важным.

Возле подъезда, уткнувшись в кусты акации и светя во мраке подфарниками, урчал приглушенно патрульный «уазик», в салоне громко и неразборчиво, прерываясь треском и свистом помех, призывала к чему-то рация. Едва майор втиснулся на заднее сиденье, машина рванула, ветви акации, теряя мелкие листья, хлестнули по стеклу боковой дверцы. «Уазик» круто вырулил со двора и помчался по пустынным в ночную пору городским улицам.

– Что случилось-то? – спросил Самохин, обращаясь к спинам сидевших впереди молчаливо и монументально патрульных. Водитель сосредоточенно гнал машину, а возвышавшийся рядом с ним огромный сержант, бывший в экипаже за старшего, ответил неохотно, не оборачиваясь:

– Мы сами толком не знаем. Все патрули, даже «гаишников» к следственному изолятору стянули, а нас послали по адресам, сотрудников ваших собирать по тревоге. Говорят, там, в СИЗО, кучу трупов только что наваляли…

– Чьих? – раздраженно дымя зажатой в кулак и особенно горькой в неурочный час сигаретой, уточнил Самохин. – Зэков или сотрудников?

– По рации передавали… Вроде и тех и других… – скупо бросил сержант.

Майор ругнулся сквозь зубы, приоткрыв дверцу, пульнул окурок на дорогу и, чтобы не гадать понапрасну, а принять беду такой, как она есть, отвлекая себя, стал пристально наблюдать из-за спин патрульных за тем, как ловко, повизгивая шинами на поворотах, гонит машину сосредоточенный милицейский водитель.

Домчались до изолятора быстро, минут за десять. Со стороны улицы перед раздвижными воротами СИЗО уже стояло несколько патрульных машин, два автомобиля «скорой помощи», и сине-желтое мигание проблесковых маячков на их крышах бросало пестрые блики по кроваво-красному металлу ржавых ворот. Это сияние напомнило вдруг некстати Самохину бар с идиотской дискотекой, музыкой и плясками под управлением неведомого, затененного полумраком, сидящего где-то на верхотуре диск-жокея или кого другого, хрен их кто теперь по именам и должностям разберет…

Первые два трупа майор увидел сразу, войдя только в чуть приоткрытые ворота СИЗО. Лежали они возле крылечка, ведущего к двери КПП. По спортивным костюмам, иссеченным пулями, залитым кровью, распознал заключенных. Вокруг суетились незнакомые люди, щелкали фотовспышками – видимо, работала следственная группа из управления. Два парня в белых медицинских халатах курили, сидя на корточках поодаль. По стоящим здесь же порожним пока брезентовым носилкам было понятно, что торопиться уже ни к чему и санитары терпеливо ждут команды на погрузку, как только криминалисты закончат осмотр места происшествия и убитых.

Дверь КПП была распахнута. В помещении дежурки толпился народ – в основном приезжие из управления с большими, непривычными в изоляторе звездами на погонах, прокуроры в нелепой, делающей их похожими на железнодорожников форме, оперативники в штатском. Здесь же крутился, скользил, просачиваясь мимо дородных начальственных тел, капитан Скляр, и Самохин разглядел у него кровоподтек на левой, отечной стороне и без того пухлой физиономии. За пультом, на месте ДПНСИ, обреченно обхватив руками голову, сидел начальник изолятора, а перед ним, на стуле, рассказывала что-то, хлюпая носом и размазывая по щекам краску с ресниц вперемешку с помадой, помощница Варавина, Ленка.

Заметив Самохина, подполковник Сергеев кивнул равнодушно и, сделав знак Ленке примолкнуть, распорядился:

– Иди, майор, в боксы. Там Рубцов сейчас занимается. Поможешь.

Самохин протиснулся мимо полковничьих животов и направился в обыскную. Проходя комнату, где переодевались, заступая на службу, дежурные контролеры, он заметил белокурую Эльзу. Обе руки ее были щедро забинтованы так, что вышло похоже на боксерские перчатки, и все-таки она умудрялась держать в кончиках торчащих из повязки пальцев неизменную сигарету. Рядом, высунув от напряжения язык, то и дело промокая носовым платком блестящую лысину, что-то старательно писал Изнасилыч. Эльза, размахивая руками, диктовала ему, а старый прапорщик записывал и благодарно кивал.

Спустившись в боксы, майор открыл дверь обыскной и нос к носу столкнулся с капитаном Федориным.

– А, это ты, Андреич… входи, – посторонился, пропуская его, капитан и, плотно закрыв за Самохиным дверь, подпер ее спиной.

– Ты что, не каждого сюда пускаешь? – полюбопытствовал майор.

– На стреме стою. Вдруг прокурор пожалует! Ну, скоро вы там? – нетерпеливо крикнул Федорин в глубь комнаты.

Посмотрев туда, Самохин увидел Рубцова, склонившегося над листом бумаги с авторучкой в руках, зэка, сидевшего перед столом на табурете, и возвышавшегося над ним Чеграша. Руки заключенного были скованы за спиной наручниками, на голову нахлобучен полиэтиленовый пакет, нижний край которого плотно стягивал у шеи допрашиваемого Чеграш. Зэк отчаянно крутил безликой башкой, задыхаясь, и сквозь припечатанный в последнем вдохе мутный полиэтилен четко виднелся лишь распахнутый широко и бессильно рот.

Бросив писать, Рубцов кончиком авторучки ткнул в полиэтиленовую пленку, зэк вздохнул сквозь дырочку, захлебываясь, прокуренный подвальный воздух, затряс головой. Чеграш рывком сдернул с него мешок, и Самохин узнал одного из обитателей двухсотой камеры, татарчонка.

– Иди сюда, майор, – позвал Рубцов, и Самохин подошел, настороженно глядя на судорожно дышащего заключенного. – Садись на мое место и быстро читай объяснительную, которую я со слов этого козла записал. Посмотри на свежую голову, правильно ли суть дела изложена. Что непонятно покажется – уточни. Если этот сучонок вдруг отвечать откажется, я его в параше утоплю. Понял, Мамедов? О тебе речь. Давай, майор, действуй!

– Да вы объясните, что случилось? – растерянно возмутился Самохин, ошарашенный разбрызганной повсюду кровью, трупами, видом озверевших, с бешенством в покрасневших от недосыпу глазах режимников.

– Ты читай, читай, там все написано, – отмахнулся от него Рубцов и вдруг сказал озабоченно: – А этот-то, ты посмотри… Ну, падла! Все еще живой!

Только сейчас Самохин заметил, что в углу обыскной, на цементном полу, лежит зэк. Полосатая тельняшка на его груди залита почерневшей уже, присохшей кровью, дыхание прерывистое, со свистом и клокотанием. Присмотревшись, майор узнал Быка.

Рубцов подошел к раненому, наклонился:

– Ты живой? Отключился, гад, – пояснил, обернувшись, Самохину. – Ну, его счастье… Сигареты есть? Давай закурим, Андреич. Времени у нас мало. Нам с тобой надо еще до прокуроров, начальства разного, показания зэков собрать. Иначе «кумовья» все так вывернут, что крайними мы, режимники, окажемся.

Самохин углубился в чтение нескольких криво оторванных второпях тетрадных листов, заполненных размашистым, неряшливым почерком майора Рубцова. Пробежав объяснительную, уточнив кое-какие моменты у косноязычного, заговорившего от страха с особенно сильным акцентом Мамедова, Самохин составил для себя более или менее четкую картину всего случившегося в ту ночь.

Срок, отпущенный Скляром обитателям «пресс-хаты» на разработку Кречетова, истек, и после объявления по радио изолятора команды «отбой», осужденные Быков, Афонькин, Ворожцов и Мамедов решили сломать бизнесмена. Залепили обрывком бумаги смотровой глазок на двери камеры, затем здоровенные Быков и Ворожцов навалились на уснувшего Кречетова, заломили ему за спину руки, сдавили шею, положили поперек шконки лицом вниз. Плюгавый, весь в сочащихся гноем угрях на лице Афонькин приставил к шее жертвы длинный заточенный электрод. Мамедов принялся стягивать с Кречетова штаны. Бизнесмен оказался мужиком крепким. Сначала от удара ногой отлетел, грохнувшись о стену, Мамедов. Потом Кречетов извернулся, стряхнул с себя, разметал Быка с Ворожцовым по камере тяжелыми ударами бывшего боксера. Оказавшись лицом к лицу с разъяренной жертвой, ополоумевший от ужаса мозгляк – Афонькин вогнал в сердце бизнесмена электрод по самую рукоятку. Кречетов покосился на торчащий у него из груди штырь, обмотанный на рукоятке разноцветными шерстяными нитками, шагнул к присевшему в страхе убийце, но второго шага сделать не успел, рухнул на пол и умер, сложив на сердце пустые, сжатые в кулаки руки, сквозь которые протекло несчитано денег, но в смертный час не ощутившие ничего, кроме ржавого холода поразившей насмерть заточки.

Поняв, что свершилось непоправимое, зэки быстро пришли в себя, уложили тело на нижний ярус шконки и, заварив на чадящем фитиле из лоскута, оторванного от казенного байкового одеяла, чифир в закопченной эмалированной кружке, принялись, прихлебывая мелкими глотками и обжигаясь, разрабатывать план дальнейших действий.

Больше всех переживал и дергался Бык, и в конце концов сокамерники согласились с предложенным им, как показалось тогда, единственно верным решением – «ломиться» из изолятора. Подбитая на дерзкий побег братва, конечно, не знала, что после случившейся оплошности с Кречетовым для Быкова, чьей страшной тайной владел пожилой угрюмый майор, попытка вырваться из СИЗО немедленно, до исхода ночи, давала хотя и призрачный, но единственный шанс остаться в живых. То, что Самохин мстительно исполнит угрозу и раскроет роль Быка в том давнем убийстве воровского «авторитета» Алмаза, сомневаться не приходилось. И тогда Быкова ждала страшная участь, в сравнении с которой риск получить при побеге пулю казался счастливым искуплением всех грехов.

Афонькину, имевшему уже десятилетний срок за изнасилование с убийством, «довесок» за еще одного «глушака» был тоже ни к чему. Туповатые Ворожцов и Мамедов, отсидевшие за разбой и грабеж по пять-шесть лет, просто соскучились по свободе и ради попытки вырваться из тюрьмы были готовы на все.

Прорываться решили с боем, напав на дежурный наряд. Работавший несколько лет назад, еще при первой судимости в хозобслуге СИЗО Афонькин был хорошо знаком с устройством изолятора, порядком несения службы дежурным нарядом в ночное время, свободно ориентировался в режимных корпусах, знал все переходы и пообещал кратчайшим путем вывести группу беглецов на КПП.

По замыслу обитателей «пресс-хаты», после того как удастся завладеть ключами дежурного, следовало открыть на продоле еще несколько камер. И пока ошарашенные внезапной свободой зэки будут шуметь, метаться по корпусам, отвлекая на себя внимание, беглецы, воспользовавшись суматохой, целеустремленно рванут прямо на КПП. А там – вот он, город, с его темными проулками и подворотнями, жадными до «калыма» в ночную пору водителями-частниками. Тормози любого, забирай машину, и… здравствуй, свобода!

В эту ночь ответственным от руководства в изоляторе оставался майор Барыбин. Недолюбливавший замполита Рубцов ушел против обыкновения домой еще засветло. Когда контролер с продола позвонила в дежурку и передала, что в двухсотой камере стало плохо с сердцем одному из заключенных, Барыбин приказал ДПНСИ капитану Варавину немедленно отправляться туда и сам поспешил следом, оставив за пультом, «на хозяйстве», помощницу дежурного по СИЗО Ленку.

Увидев через форточку-«кормушку» неподвижно лежащего на койке Кречетова и встревоженных сокамерников, один из которых, Афонькин, заботливо махал перед лицом бизнесмена полотенцем, преисполненный человеколюбия Барыбин приказал обитателям камеры отойти к дальней стене, после чего скомандовал контролерше-«Дюймовочке» открыть дверь.

Первым внутрь «двухсотой», как и положено по инструкции, шагнул капитан Варавин. Его убили сразу, едва он переступил порог камеры. На этот раз электродом вооружился высокий, раскормленный на «кумовских» харчах Ворожцов. Стоявшая за спиной Варавина контролерша схватилась за вооруженную заточкой руку зэка, повисла на ней, сохранив тем самым жизнь замполита. Подоспевший на помочь сокамернику Бык пятерней сдавил шею «Дюймовочки», потом ударил головой о стену и отшвырнул, как поломанную куклу. Оставшийся один на один с зэками Барыбин упал на колени и заскулил, с ужасом глядя, как под растрепавшимися русыми кудрями контролерши расплывается темно-багровая лужа.

Торопясь, зэки пинками загнали замполита в камеру, где он, перескочив на четвереньках через труп Варавина, шустро юркнул под шконку и затаился в затхлой, пропахшей зэковскими портянками темноте, с облегчением услышав, как захлопнулась дверь камеры и щелкнул замок, надежно отсекая его, Барыбина, от ужаса, который должен был неминуемо начаться сейчас в СИЗО.

План беглецов сорвала Эльза. Выскочив на шум из своей корпусной, старшина успела перед их носом захлопнуть рештчатую дверь продола, перегородив таким образом доступ к остальным камерам. Замок на двери отпирался с двух сторон, и Эльза заблокировала его изнутри своим ключом. От беглецов ее отделяли только прутья решетки. Зэки бесновались по другую сторону, дергали дверь, пытались вставить ключ в замочную скваину, но это не удалось им, потому что Эльза, отступив от решетки как можно дальше, так, чтобы ее не достали электродом сквозь прутья, удерживала ключ в замке со своей стороны. И тогда Ворожцов стал колоть ее руки, насквозь просаживая их узкой, как жало, заточкой, а прыщавый Афонькин, достав зажигалку, высек огонь и с улыбкой на крысином лице поднес пламя к окровавленным, но по-прежнему крепко сжимавшим ключ рукам Эльзы.

Длилось это, наверное, не более одной-двух минут, которые показались старшей по корпусу вечностью. И зэки отступили. Боясь потерять время, они бросились на выход, а Эльза, оставив, наконец, замок, нажала слипшимися от крови пальцами кнопку сигнализации. Но тревога в дежурке не прозвучала. Всезнающий Афонькин рванул на бегу идущие открыто вдоль стены провода сигнализации, устроенной просто, без затей, как говорится, «от честных людей». Оставшуюся в одиночестве за пультом помощницу ДПНСИ Ленку зэки захватили врасплох. По извечной безалаберности своей не закрывшись изнутри, как предписывала инструкция, на тяжелый, надежный засов, запирающий железную дверь дежурки, сержант Ленка описалась, когда на пороге возникли хрипло дышащие, перепачканные кровью беглецы. Впрочем, кое-что сделать она все-таки успела. Одним движением руки сунула себе под мокрую задницу связку ключей от камер «вышаков» и ружейной комнаты, вторым – включила громкоговорящую связь с вышкой, и до благоденствовавшего в умиротворенной тишине часового, которым в ту ночь оказался Изот Силыч, донеслись из динамика чуть искаженные дрековской связью, но все-таки ясно различимые голоса:

– Открывай ружейную комнату, сука!

– У меня… и-и-и… ключей нету-у… – рыдая от страха, врала Ленка.

– А где ключи? Колись, падла, пока мы тебе кишки не выпустили!

– Не знаю-у-у…

– Кто знает?

– Дэпээнси-и-и…

– Открой дверь КПП, выпусти нас на волю – живой будешь… Быстро!

– Не умею-у…

– Вот дура! – бесновался Бык, тыча наугад пальцем в кнопки на пульте, из-за чего на всех продолах и даже в кабинетах пустынного в этот час штаба зазвенели вразноголосицу телефоны.

Изнасилыч некоторое время удивленно смотрел на динамик, будто транслировавший жутковатую радиопостановку, потом сообразил, что к чему, схватил автомат, сунул за голенище сапога запасной рожок и скатился по лестнице с вышки. Пыхтя и спотыкаясь, пробежал по дорожке вдоль «запретки», сопровождаемый тоже всполошившимся и скачущим радостно по другую сторону колючей проволоки Малышом, и, когда Бык нажалтаки нужную кнопку, и электрозамок, щелкнув, открыл дверь КПП, Изот Силыч уже стоял за углом здания вахты, старясь сбить одышку, и наводил пляшущий от дрожи в руках ствол автомата на крыльцо дежурки.

Смазав на прощанье кулаком по физиономии Ленку, Бык с приятелями рванул на выход, к свободе. И сразу, шагнув за порог, попал под автоматный огонь. От волнения Изнасилыч опустошил по беглецам магазин, срезав всех четверых бесконечно длинной очередью. И когда, не попадая с перепугу, поменял наконец рожок, то увидел, что стрелять больше вроде бы не в кого. Беглецов смело хлесткими ударами свинца, трое лежали не шевелясь, и только Мамедов зажимал простреленную ногу и подвывал жалобно:

– Сдаюс… Сдаюс…

И вот теперь он, заикаясь и коверкая русские слова, рассказывал подробно Самохину о случившемся, а раненный в грудь, но еще живой Бык захлебывался кровью на цементном полу в углу обыскной.

Закончив допрос и пополнив показания Мамедова еще парой страниц, Самохин взял у Федорина ключ, расстегнул на зэке наручники и заставил расписаться на каждом записанном с его слов листе.

В обыскную попытался было протиснуться Скляр, но Рубцов так рыкнул на него, что опер спешно ретировался.

– Ишь, сука, заметал икру! – прохрипел злорадно режимник и, обратившись к Самохину, спросил: – Все – записал? Давай эти бумажки мне, а то потом следаки замотают – концов не найдешь…

В дверь обыскной требовательно застучали.

– Ну, чего надо?! – рявкнул Рубцов.

Федорин приоткрыл дверь, сунул в образовавшуюся щель голову, пошептался с кем-то, обернулся и доложил:

– Товарищ майор, это врач со «скорой». Прокурор требует, чтобы раненым была оказана медицинская помощь.

– Сейчас окажем! – хмуро пообещал Рубцов и скомандовал: – Чеграш! Забирай Мамедова и тащи его к доктору. Пусть живет пока…

– А этого? – кивнул на Быка Самохин.

– Во вторую очередь. Если успеют, – недобро усмехнулся Рубцов.

Дождавшись, когда Чеграш, придерживая под руку, вывел из обыскной скачущего на одной ноге подраненного Мамедова, Рубцов махнул Федорину:

– Ты тоже… Закрой дверь с той стороны… И никого не пускай, – потом посмотрел пристально на Самохина, предложил: – Выйди пока, майор.

– Ничего, я не шибко чувствительный, – плотнее устраиваясь на табурете и закуривая, ответил Самохин.

Рубцов подошел к тяжело, с бульканьем дышащему Быку, сплюнул в сторону, процедил внятно:

– А к тебе, падла, помощь уже опоздала.

– В принципе, он в любом случае покойник, – равнодушно сообщил Самохин. – Я завтра кое-кому словечко шепну – его из-под земли достанут и кончат…

– Ничего, я сам. Так надежнее.

Рубцов поставил ногу в тяжелом яловом сапоге на грудь раненого, туда, где расплывалось подсохшее кровяное пятно вокруг пулевого отверстия, надавил. Бык застонал жалобно и протяжно, в горле его заклокотало, послышалось неразборчиво, похожее на выдох: «Ма-м-ма…»

Самохин отвернулся, вытянув губы трубочкой, старательно пускал колечки дыма – одно, второе, третье, наблюдая, как серые, дрожащие от неощутимого движения воздуха бублики клубятся, воспаряя, расплываются и постепенно теряют очертания, исчезая под низкими, давящими бетонными плитами тюремного потолка.

– Готов. И никаких тебе чудес медицины, – буднично подытожил Рубцов, трогая за плечо Самохина. – Пойдем, доложим руководству результаты первичного расследования.

Поднимаясь из подвала в дежурку по крутой лестнице, Рубцов посетовал вдруг:

– Жалко мне начальника нашего, подполковника Сергеева. Он мужик хороший, не говнистый. Но чересчур мягкий. А доброта в нашем деле большим злом чаще всего оборачивается. Вот он не смог здешних кумовьев приструнить, на место поставить, а за это бедняга Варавин и девчушка эта… Надя, кажется, ее звали, головы положили… Снимут Сергеева теперь.

– А нас? – хмыкнул, Самохин.

– А нас – тем более. Вот увидишь, мы, режимники, во всей этой истории крайними окажемся. Я за «паровоза» пойду. Ну и вы… прицепными. Оперов, что это дело замутили, конечно, отмажут. Ну ничего. Бог не фраер, он правду видит! – неожиданно бесшабашно закончил Рубцов и потрогал бережно китель у сердца, там, где в нагрудном кармане лежали листочки с показаниями Мамедова…

Последующие три дня Самохин помнил смутно. Сотрудников изолятора перевели на казарменное положение. На территорию ввели только что созданный при УВД «спецназ», предназначенный для ликвидации массовых беспорядков. Здоровенные парни в камуфляже и скрывающих лица масках прочесывали камеру за камерой все корпуса. Обитателей очередной «хаты» выводили с поднятыми руками, пропускали сквозь строй дубинкой, обыскивали и укладывали рядами на растрескавшийся асфальт режимного двора. В опустевших камерах устраивали грандиозные шмоны, перетряхивая личные вещи зэков, одежду, ворохами вытаскивая найденные самодельные ножи, заточки. Шприцы, игральные карты, лезвия бритв – «мойки» выгребали метлой, и было удивительно, как смогли пронести все это в камеры, минуя многочисленные обыски и досмотры, хлопотливые зэки.

Сотрудников изолятора вызывали на бесконечные допросы, заставляли писать бесчисленные объяснительные, и Самохин тоже несколько раз оказывался сидящим на неуютной, привинченной к полу табуретке в следственном кабинете перед строгими прокурорами, представителями инспекции по личному составу и еще бог знает каких ведомств, переодетых в штатское. Отвечал на вопросы, писал и подписывал многочисленные бумаги, но всей правды не говорил. Да и была ли она, эдакая окончательная правда, в неправедных по сути своей тюремных делах? К тому же, наученный долгими годами общения с уголовниками, Самохин прочно придерживался почерпнутой из их опыта беспроигрышной тактики общения со следователями всех мастей и на большинство вопросов пожимал сокрушенно плечами, вздыхая, отвечал односложно: «Не знаю…», «не помню…», «если так – докажите…».

А между тем лето скатилось в тихий прощальный август, на режимном дворе зашуршали первые, с порывами ветра перелетевшие сюда через бетонный забор багряные листья кленов, все чаще хмурились низкие небеса и моросил дождь, в тюрьме острее пахло сырой плесенью и ржавым железом, а по ночам стало промозгло и холодно, и по корпусным продолам загуляли пронзительные сквозняки.

Самохину кто-то подарил старый, вылинявший бушлат, легкий и теплый, в котором сподручнее было лазить по сторожевым вышкам, а по ночам в составе спецгруппы разгонять дубинками с окрестных улиц пьяных парней с такими же, впору себе, горластыми подружками, толпами сходившихся к стенам изолятора и подбадривающих криками заключенных:

– Держись, братва! Скоро всем коммунистам и ментам хана! Да здравствует демократия!

Телевизоров в СИЗО не было, и о том, что в Москве начался какой-то путч, Самохин узнал из сообщений радио, которое с подъема и до отбоя орало во всех камерах, но даже уставший до отупения майор понимал, что ничего путного из такого оборота дел выйти уже не может. Народ загулял, заколобродил, никакими танками с улыбающимися смущенно офицерами на башнях его теперь не удержишь, и оставалось только ждать, чем эта столичная заваруха закончится.

И все же зэки притихли, поджали хвосты, испугавшись даже такой, очевидно, мифической угрозы, и безропотно сносили обрушившиеся на них, в общем-то за чужие грехи, спецназовские дубинки. Доносились слухи о немноголюдных митингах в областном центре, где коммунисты под памятником Ленину жгли свои партбилеты, говорили, что заправляет на этих сборищах бывший второй секретарь обкома, а ныне председатель какой-то народно-демократической партии Щукин-старший.

Изоляторский врач-психиатр, по причине казарменного положения тоже поставленный под ружье, плевался, рассказывая о том, что, когда ему довелось проходить мимо такого митинга, половина собравшихся вежливо раскланивались с доктором – эти люди в прошлом были его пациентами…

Путч вскоре окончился, как и предвидел Самохин, всеобщим ликованием, зэки в камерах тоже воспряли, ждали большой амнистии, прекращения уголовных дел и свободы. «Спецназ» вывели спешно и отправили с глаз подальше, чтобы кто-нибудь ненароком не расценил присутствие грозных бойцов как военный переворот в масштабах областного центра. Вся мощная, тяжелая на раскачку, но неотвратимо-безжалостная к любому попавшемуся на ее пути система МВД напоминала в эти дни Самохину огромного жука, перевернувшегося ненароком на спину и перебирающего бессильно и бестолково крепкими волосатыми лапами.

На полдень пятницы в следственном изоляторе было назначено собрание личного состава с участием прокурора по надзору и, в духе времени, представителей общественности, прессы.

Накануне вечером казарменное положение, наконец, отменили, и всех сотрудников, кроме дежурного наряда, отпустили по домам. Требовалось привести себя в порядок, помыться, побриться, переодеться в чистую форму, и у Самохина появилась возможность после долгого перерыва позвонить по заветному номеру телефона.

– Все знаю, – вместо приветствия сказал генерал.

Голос его звучал суховато, а может быть, уличный телефон-автомат барахлил, искажал интонацию, делая ее недовольной и раздраженной, и удивляться тут было нечему, – чего только не выделывают с таксофонами горожане, какой аппарат выдержит такое безалаберное к себе отношение?

– Ты, майор, свое задание выполнил, – сказал Дымов. – Все остальное – детали, которые к тебе отношения не имеют. Кадровый состав изолятора мы укрепим, оперативную обстановку нормализуем, так что служи спокойно. Ну, если какие-то бытовые вопросы появятся – не стесняйся, прямо ко мне, поможем. А сейчас извини – некогда. Как-нибудь встретимся, подробнее переговорим…

Самохин положил трубку и понял, что больше никогда не позвонит по этому номеру телефона.

– Сколько раз тебя, дурака, учить надо? – говорил он вслух, не контролируя себя, тащась обессиленно домой по замусоренному за долгое лето скверику. – Ишь, нашел другана! Дурак старый… Операция «Ястреб», прикрытие… Да пошли вы все!

Встретив расстроенного, почерневшего от усталости мужа, Валентина поохала привычно, попеняла на «распроклятую службу», которая «непременно в гроб мужика вгонит», споро приготовила ванну, собрала ужин, и через полчаса Самохин со стоном лег на чистые, похрустывающие крахмалом простыни и уснул мгновенно, едва коснувшись головою подушки…

Утром он одевался тщательно, не спеша. Вначале бережно, чтобы не мять наведенные Валентиной стрелки, натянул горячие от утюга брюки, затем рубашку, на которую пристегнул новые, не примятые еще погоны с первозданно сияющими майорскими звездами, потом китель – не тот, замызганный в шмонах по камерам, провонявший потом и махорочным дымом, а пошитый недавно, со всеми регалиями – планкой с ленточками нескольких, врученных ему от лица государства по поводу и без повода, «юбилейных» медалей, институтский «поплавок» с изображением развернутой книжицы, на листах которой, как ни вглядывайся, ничего сокровенного не прочтешь, нагрудный знак «За отличную службу в МВД».

Привычно потрогал значок, выполненный в виде щита с маленьким, но колким, как настоящий, мечом и подумал, что по нынешним временам символику эту наверняка отменят. Какой тут к черту карающий меч…

Собрание назначили на десять часов утра, и Самохин шел не спеша по улицам города, уже обсиженным многочисленными торговцами, разложившими прямо на тротуаре, на подстеленных газетках, нехитрый товар. Майор удивился, как азартно торгуют горожане, по-восточному зазывая и навязывая прохожим свою дребедень, и думал, что он, наверное, так и не понял многого в этой жизни. Ибо скорее согласился бы умереть, чем стоять вот так, на обочине, потрясая шмотьем и заглядывая в глаза людям, хватая их за рукав и умоляя: «Купи, купи…» Да и продавать ему, в отличие от этих расторопных граждан, было нечего – не таскал в свое время, не прятал по гаражам и сараям, балконам и лоджиям прихваченную по случаю, на халяву, общенародную собственность.

Равнодушные взгляды, которыми одаривали его форму на улице прежде, сменились презрительно-враждебными, и майор то и дело встречался глазами с теми, кого привык видеть до сих пор за решеткой или на кривых закоулках глухой окраины, из барачных строений которой давно съехал весь мало-мальский работящий, оказавшийся полезным в других местах люд. Но теперь, словно почуяв, что пришло наконец их время, завсегдатаи зон и обитатели воровских «малин» замельтешили в центральных районах города, привнося в них свои нравы и власть.

«Красный уголок» изолятора был переполнен. Сотрудники сидели плотно, молчаливо, а места в президиуме на низенькой сцене, сдвинув обшарпанное пианино и установив длинный стол, заняли начальник управления исправительно-трудовых учреждений области полковник Орлов, один из заместителей генерала в синей милицейской форме, прокурор по надзору со странной фамилией Лакусов и седовласый молодецки-розовощекий мужик в штатском, в котором Самохин без труда распознал партаппаратчика, но теперь затруднялся предположить, кем эти ребята в нынешние времена пристроились. Между президиумом и залом, приседая, будто мелко кланяясь, сновал с фотоаппаратом корреспондент какой-то газеты, похожий пухлым лицом и кудряшками вокруг лысой макушки на потрепанного жизнью, крепко пьющего Купидона.

Самохин отыскал свободное место во втором ряду, осторожно присел на расшатанный скрипучий стульчик, расстегнул новый, необмявшийся и оттого тесноватый китель, положил ногу на ногу и огляделся по сторонам. Приметив поодаль Рубцова, кивнул ему и ободряюще улыбнулся.

Вел собрание полковник Орлов. Он объявил, что начальник следственного изолятора подполковник Сергеев отсутствует по уважительной причине – попал в больницу с сердечным приступом. Там же после перенесенного стресса находится его заместитель по политико-воспитательной работе Барыбин. Заместитель по режиму и охране майор Рубцов отстранен от занимаемой должности на время проверки, проводимой прокуратурой и инспекцией по личному составу.

Затем полковник зачитал справку, составленную по материалам расследования причин и обстоятельств чрезвычайного происшествия в изоляторе. Из нее выходило, что все случившееся стало следствием слабого руководства подразделением, снижения уровня боевой и профессиональной подготовки личного состава, пренебрежением элементарными мерами безопасности, нарушением инструкций, регламентирующих порядок несения службы в СИЗО.

Самохин опять взглянул на Рубцова. Тот сидел спокойно и даже, будто соглашаясь с написанным в справке, кивал слегка, теребя свои верные, с проседью усы. Закончив чтение, Орлов закрыл тонкую папочку и предоставил слово прокурору по надзору за ИТУ Лакусову.

Самохин давно знал этого прокурора, много раз встречался с ним по делам службы в разные периоды отношения государства к преступности – от снисходительного безразличия брежневской поры до последнего, андроповского ужесточения и последовавшей за ним горбачевской «гуманизации» – и всякий раз удивлялся той искренней убежденности, с которой Лакусов бросался рьяно исполнять очередные решения и постановления партии. Именно по настоянию Лакусова Самохин получил в начале восьмидесятых годов строгий выговор за то, что представил документы в суд и отправил в колонию-поселение зоновского «мужика-пахаря», схлопотавшего накануне взыскание за мелкое нарушение режима. И с тем же Лакусовым несколько лет спустя Самохин спорил до хрипоты, доказывая, что нельзя подводить под амнистию зоновскую «отрицаловку» – оторвяг, не испытавших ни малейшего раскаяния за содеянные преступления. Но, упирая на «гуманизацию», прокурор настоял на своем, и только из колонии, где служил в ту пору Самохин, в конце восьмидесятых годов на волю в результате амнистии вышло несколько сот головорезов, готовых и способных на все.

Лакусов – крепкий бровастый мужик, одернув ладно сидящий на нем синий китель с серебристыми звездочками в прокурорских петлицах, предпочел говорить с трибуны, для чего вышел из-за стола и устроился за обтянутым красной материей ящиком, с которого любил в свое время вещать, зачитывая политинформации, Барыбин.

– Я не буду подробно останавливаться на деталях преступления, совершенного должностными лицами следственного изолятора, – начал прокурор, привычным жестом откинув назад седую прядь со лба и пристально, обвиняюще оглядев собравшихся. – Я скажу о главной причине чрезвычайного происшествия, которое буквально потрясло город, взволновало общественность…

Самохин вспомнил эту «общественность», кружившую по ночам волчьими стаями под стенами СИЗО и подбивающую криками содержащихся в камерах зэков к неповиновению. Иногда для разгона пьяных, а то и обкуренных парней и их визгливых подружек привлекали наряды патрульно-постовой службы милиции, подъезжавшей по вызову, но чаще сами сотрудники изолятора, вооружившись резиновыми палками, устраивали облавы на таких крикунов и, не имея в общем-то на это законного права, вразумляли дубинками самых активных подстрекателей.

– Главная причина случившегося, – продолжал между тем прокурор, – заключается в атмосфере, царящей в стенах этого учреждения. А она, товарищи, затхлая. Здесь отчетливо попахивает застоявшимся душком тридцать седьмого года, товарищи! Более того, здесь незримо витает дух ежовщины и бериевщины, не побоюсь этого сравнения, товарищи.

Сидевший в президиуме Щукин и суетившийся в зале, похожий на спившегося ангелочка корреспондент зааплодировали, а полковник Орлов принялся внимательно разглядывать потолок, словно надеясь увидеть там незримый дух сталинских супостатов, а потом вздохнул и кивнул обреченно: витают, мол…

– И эту атмосферу мы, товарищи, должны развеять, – сообщил прокурор, решительно рубанув ладонью воздух. – В ней, товарищи, невозможно дышать тем воздухом свободы и демократии, который переполняет сегодня наши… э-э… наши…

– Груди! – подсказал ему простодушно Федорин.

– Кишки, – вполголоса возразил Самохин.

– Наши сердца! – покривив душой против физиологии, нашелся, наконец, прокурор. – И мы, товарищи, каленым железом закона и правосудия будем выжигать оставшиеся здесь явления сталинизма.

– Правильно! – в наступившей вдруг тишине громко сказал Самохин.

– Что? – сбившись, переспросил прокурор.

– Насчет каленого железа, – пояснил майор, – правильно!

– Видите? Даже в вашем коллективе существует понимание этой проблемы, – указав на Самохина, продолжил прокурор. – Мы не боимся общественности. И, следуя принципам гласности и демократии, пригласили сегодня в президиум нашего собрания председателя координационного совета народно-демократической партии товарища Щукина. Прошу вас, Павел Петрович, – отступив от трибуны, пригласил прокурор, но Щукин, поднявшись, заявил вальяжно:

– Я не буду говорить из-за этого сооружения, – и с презрением указал пальцем на трибуну, – которое олицетворяет собой десятилетия лжи прогнившего тоталитарного строя. Я скажу с места…

Прокурор отпрыгнул от трибуны, глянул на нее испуганно и застыл рядом, будто часовой, охраняющий объект – источник повышенной опасности.

– Я приведу лишь один пример, исходя из своего, особенно горького для меня опыта, – скорбно произнес Щукин. – Мой сын безвинно был заточен в стены этого каземата. Будучи узником совести, он подвергался систематическим побоям и издевательствам со стороны некоторых сотрудников. Прокуратура любезно предоставила мне их фамилии. И я обещаю вам – от расплаты эти люди не уйдут…

– Я тебя, гнида, все равно прищучу, – раздался вдруг явственно в напряженной тишине голос Рубцова.

– Не прищучишь, майор! – надменно усмехнулся Щукин. – Кончилось ваше время! Теперь – наше время. Время тех, кто с риском для жизни, кровью своею отстаивал демократию на баррикадах у Белого дома в Москве! Но незримые стороннему схватки с агонизирующим режимом происходили и у нас, в провинции. Мой сын в противостоянии со здешними палачами тоже пролил кровь!

– Дерьмо он пролил в свои штаны, а не кровь. Обосрался, – громко уточнил Рубцов.

В зале захихикали.

– Вот лишнее подтверждение слов прокурора, – ткнул пальцем в Рубцова Щукин, – о том, что в этих застенках трудится, я беру это слово в кавычки, естественно, немало заплечных дел мастеров. Но мы расчистим авгиевы конюшни! Я надеюсь, что и начальник УВД генерал Дымов осознает эту проблему. По крайней мере, в дни путча он занял однозначную позицию, поддержав демократию и отказавшись выполнять распоряжения тех, кто надумал повернуть нашу страну вспять с пути, по которому следует все цивилизованное человечество!..

И опять раздалось три жидких хлопка. Аплодировали прокурор, оторвавшийся на миг от своего фотоаппарата корреспондент и полковник Орлов, который, втянув голову в жирные плечи, бесшумно несколько раз соприкоснул пухлые ладони.

Щукин, самодовольно улыбаясь, сел, а прокурор, не подходя больше к трибуне, раскрыл бумажную папку, поднял руку, обращая на себя внимание.

– Для справки, – важно заявил он, – разрешите проинфомировать собрание, что приказом начальника УВД майор внутренней службы Рубцов уволен из органов внутренних дел. Против него возбуждено уголовное дело по факту зверского избиения подследственного Щукина. Уголовное дело прокуратура возбудила также и в отношении капитана Варавина, однако вынуждена была прекратить его в связи со смертью обвиняемого.

В зале загудели, заскрипели стульями.

– За допущенную халатность, приведшую к чрезвычайному происшествию, – стараясь перекрыть шум, повысил голос прокурор, – этим же приказом начальника УВД из органов внутренних дел уволены старшая дежурная по корпусу старшина Герцог и помощница ДПНСИ сержант Самойлова. Начальник СИЗО подполковник Сергеев и его заместитель по политико-воспитательной работе майор Барыбин освобождены от занимаемых должностей и будут использованы в дальнейшей службе с понижением. Но это еще не все. Расследование, начатое в рамках чрезвычайного происшествия, выявленных в ходе его многочисленных фактов избиения осужденных и подследственных будет продолжено. Уверен, что в этом нам поможет новый начальник следственного изолятора, который лучше многих из вас знаком со спецификой службы в этом учреждении. Понимая ваше нетерпение, сообщаю, что приказом начальника УВД на должность начальника следственного изолятора назначен капитан Скляр Валерий Леонардович. Прошу вас, Валерий Леонардович, занять место в президиуме…

И пока Скляр, наверняка предупрежденный о грядущем назначении, лучась улыбкой, шел по узкому проходу между рядами, сидевшие на сцене кивали ему приветливо, а кудрявый корреспондент, кланяясь и приседая, сделал несколько снимков. Прокурор опять поднял руку, привлекая внимание зала:

– Капитан Скляр, конечно, молод. Но это, как известно, кх-хе… дело поправимое. И в помощь ему тем же приказом на должность заместителя начальника СИЗО по режиму и охране назначен опытнейший сотрудник, ничем не запятнавший себя в ходе последних событий, майор Самохин. Прошу вас, Владимир Андреевич, займите свое законное место в президиуме. Как говорится, по правую руку от Валерия Леонардовича…

Самохин встал, оглянулся на Рубцова, кивнул ему и, отодвинув стул, пошел к выходу, стараясь не наступать на ноги сидящих тесным рядком сотрудников.

– К-куда ж вы, Владимир Андреевич? – удивился прокурор и указал на место в президиуме. – Вам – сюда! Рядом с нами!

– Упаси меня бог! – хмуро буркнул Самохин.

– У него живот от счастья скрутило! – хихикнул Федорин.

Поравнявшись с ним, Самохин походя, не глядя, влепил в лоб маленького капитана звонкий щелбан.

В коридоре штаба майора догнал Рубцов.

– Чего кобызнулся-то? – спросил он хмуро. – Словил бы перед пенсией подполковника…

– Да пошли они… – махнул рукой бесшабашно Самохин.

– Ребят жалко со сволочью такой оставлять, – покачал головой Рубцов. – Испортит их этот… коммерсант оперслужбы…

– Ты тоже про дела его знаешь? – удивился Самохин.

– Слыхал… Я пятнадцать лет здесь, уголовников знаю и по улицам ходить не боюсь. Встретятся на воле братки – первыми здороваются… А этому… демократу-гуманисту скоро телохранители понадобятся…

Во дворе изолятора у КПП стояли несколько милицейских «уазиков», белая прокурорская «Волга» и две приземистые, блестящие хромированными деталями иномарки.

– Ты сейчас куда? – поинтересовался Рубцов.

– Пойду в управление, занесу в кадры рапорт. На пенсию.

– Подожди чуток, вместе пойдем, – попросил Рубцов, – я другана одного навещу…

Он направился в сторону хоздвора, где располагались подсобные помещения изолятора – гараж, склады, вольер для караульных собак.

Самохин остался в одиночестве возле КПП, закурил. В заскрежетавшие ржаво ворота въехал очередной «уазик». Два милиционера вывели из него под руки рыдающего старика. Дед по-бабьи выл в голос, утирая глаза размахренными от старости рукавами линялого пиджака, а милицейский сержант бормотал сконфуженно:

– Да ладно тебе, дядь Петь, не расстраивайся… Чай, не впервой. Знаешь ведь, и там люди живут…

Поддерживая за плечи старика, он повел его в дежурку, а Самохин поинтересовался у оставшегося напарника – пожилого старшины:

– Что это у вас преступник такой плаксивый? Кается, что ли?

– Дядька евонный, – мотнул головой вслед ушедшим старшина, – из района мы. Дядю Петю этого сызмальства знаем. Он всю жизнь в колхозе ломил. При сталинском режиме отсидел – бык племенной, особо ценный, у него в стаде издох… А весной дядя Петя с сыном старый коровник раскурочили и две подводы досок уперли. Сараюшку в своем дворе срамодили. Сегодня утром суд был. Сына-то дядя Петя отмазал, а сам схлопотал три года усиленного режима.

– Что там, в районном суде у вас, совсем охренели? – изумился Самохин.

– А… – Милиционер махнул рукой, поправил кобуру на поясе и пошел к своему помятому, заляпанному грязью на сельском бездорожье по самую крышу «уазику».

Щелкнул электрозамок КПП, и оттуда, накидывая на плечи кожаный пиджак, вышел младший Щукин.

– Попортили мне лепень в прожарке! – крикнул он, обернувшись. – Говорил вам, долбакам, что нельзя кожаную вещь в дезкамеру пихать! Ну ничего, из твоей зарплаты, командир, стоимость вычтут. Лепешок-то новый был, импортный.

Щукин остановился на крыльце, задрал голову, посмотрел в небо, зажмурился на скорбное августовское солнышко, произнес громко, простирая руки к невидимым зрителям:

– Ну здравствуй, свобода! – а потом, покосившись на Самохина, направился к иномаркам с тонированными стеклами, откуда навстречу ему спешили уже какие-то парни, рослые, похожие на кобылиц девицы, и до майора донеслось:

– Все! Освободился вчистую. Уголовное дело прекращено за отсутствием состава преступления! А почему отцова машина здесь?

– Ура! Папаша твой сейчас на собрании тутошним ментам мозги впаривает!

В руках у одного из парней появилась бутылка шампанского, хлопнула пробка. Щукину подали фужер. Выпив, компания дружно звякнула бокалами об асфальт дворика, попрыгала в машину, и автомобиль, коротко взревев двигателем, засигналил истерично и, когда ворота поползли в сторону, с визгом вылетел в образовавшуюся брешь, едва не задев грубый ржавый металл сверкающими победно крыльями.

– Любуешься на торжество правосудия? – услышал Самохин и обернулся.

Рубцов улыбался криво, а рядом с ним, уныло повесив лохматую голову, стоял Малыш.

– Ладно, пошли отсюда, – сказал Рубцов и легонько дернул пса за брезентовый поводок. Пес недоуменно взглянул на майора, на открытые перед ним ворота и шагнул нерешительно, опасливо насторожив коротко обрезанные уши.

– Он за всю жизнь территорию тюрьмы ни разу не покидал, – извиняясь за робость пса, сказал Рубцов и погладил собаку по длинной, свалявшейся на холке шерсти. – Ну-ну, Малыш, не бойся! Там, за воротами, в принципе, то же самое… Не пропадем. Хрен они нас с тобой обломают! Меня тетка в гости звала, к ней и поедем. Она в Молдавии живет, в Приднестровье. Чудные места! Там город есть – Бендеры называется, слыхал? Вот туда и поедем. На поезде. Только собакам в поездах намордник полагается. Ты когда-нибудь намордник носил? Теперь придется. Ничего, потерпим пока…

Увлеченно болтая с псом и уже, кажется, забыв о Самохине, Рубцов прошел через ворота, ведя тревожно озирающегося, принюхивающегося по сторонам Малыша, и Самохин, задержавшись чуток, смотрел, как бредут по пыльной, усыпанной желтыми листьями улочке два старых служаки. А потом, бросив окурок, старательно раздавил его каблуком и торопливо зашагал следом, чтоб не отстать.