Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)

Филиппов Александр

Не верь, не бойся, не проси…

 

 

Пролог

Если Славик правильно вел счет дням, в этом глухом, пахнущем отсыревшим бетоном и осклизлой плесенью бункере он находился уже две недели.

Один раз в сутки – невозможно было понять, день стоял там, наверху, или глубокая ночь, – с ржавым скрежетом приподнималась тяжелая крышка люка, и кто-то невидимый бросал половинку буханки – «кирпичика» хлеба и полуторалитровую пластиковую бутылку с водой. Черствый хлеб скрипел на зубах, отдавал горечью, а вода, наоборот, всегда оказывалась свежей, ледяной, видать, только-только из горного ручья набрали.

– На, русский, жри! – говорил сердитый голос из бетонного поднебесья и, выждав секунду, требовал раздраженно: – Бутилка пустой давай!

Славик нашаривал в темноте опорожненную накануне бутылку, в каких когда-то давно, дома еще, покупал сладкую газированную воду, вставал и протягивал ее, громко потрескивающую смятым пластиком. Крупная мужская рука с криво вытатуированным у большого пальца и отчетливо читаемым в свете из щели именем Гога хватала бутылку, выныривала из бункерной тьмы на волю, после чего люк с грохотом захлопывался и можно было отмечать очередной закончившийся, а может быть, и начавшийся – какая, в общем-то, при таком унылом существовании разница, – день.

…День, от которого он вел отсчет, две недели назад начался как обычно. Командир отделения первого взвода отдельной воздушно-десантной роты Вячеслав Милохин проснулся за четверть часа до общего подъема. За полгода службы это стало привычкой. Сквозь простреленные чеченским снайпером дырочки в конусообразной крыше палатки в сумрачное, пахнущее портянками и солдатским потом нутро проникали острыми иглами лазерного прицела солнечные лучи. Снайпера того, беспокоившего лагерь три ночи подряд, все-таки вычислили, сняли, а вот пробоины в брезенте бойцы до сих пор не заделали, несмотря на четкое приказание Славика. «Ну, нич-чо… Ладно. До первого дождя…», – думал Милохин, представляя ехидно, как заворочаются, забормочут, а потом повскакивают заполошно под холодными струями частого в этой горной местности ливня новички-салабоны, не привыкшие обустраивать надежно свой фронтовой быт. И теперь Славик намеренно не повторял приказ, в ожидании, когда сработает железный армейский принцип: «не доходит через голову – через руки и ноги дойдет». Или через желудок. Или посредством водопада, низвергшегося среди ночи в постель…

Славик шнуровал разбитые, тесноватые ботинки-«берцы», думал о том, что надо сегодня проконтролировать получение сухпая на отделение, а то начпрод, гнида такая, в прошлый раз три банки тушенки недодал и пачку сахара, когда услышал особенно раздражающий в такую рань вопль дневального:

– Сержант Милохин! К ротному давай! Шустро!

– Ну до чего ты тупорылый, Стрекалов, – в сердцах прохрипел Славик дневальному, сунувшему свой длинный нос в полумрак палатки и теперь таращившему невидящие со света глаза. – Не видишь? Личный состав отдыхает. В положняковое, между прочим, время – до подъема еще десять минут. Стрекалов хлопнул по-совиному веками, прошипел сдавленно:

– Один хрен вставать… Хватит массу давить. Ротный кличет. – И добавил злорадно: – Вас для усиления «мэнда-вэдешникам» придают. Для сопровождения колонны. Считай, день пропал.

– Пшел! – рыкнул на него Славик и стал яростно затягивать на голенищах шнурки так, что начищенные с вечера «берцы» плаксиво скрипнули. Настроение было безнадежно испорчено.

Сопровождение всех этих СОГов – следственно-оперативных групп, дознавателей, прокуроров, мотающихся по аулам для допросов неотличимых внешне местных жителей – то потерпевших, то свидетелей, а то и подозреваемых, – было самым что ни на есть «дохлым делом». Вместо того чтобы проскочить куда надо на задрипанных и оттого неприметных «жигулях», перлись по горным дорогам колонной, многократно увеличивая опасность подрыва на фугасе, а то и возможность нарваться на засаду боевиков. Вояки из ментов те еще, в случае огневого контакта надеяться придется только на себя, а если и обойдется, не нарвешься на неприятности – хорошего тоже мало. Ни отдохнуть, ни пожрать нормально не обломится. Под приглядом следователей да прокуроров у чечиков не подхарчишься, подвернувшуюся кстати овечку или, на худой конец, курочку под броню не забросишь, а менты, даже если и надыбают чего, солдатика угостить сроду не сообразят. Сигареткой и то не побалуют…

Капитан Лобыничев, прозванный бойцами Пекарем, умывался, голый по пояс, то и дело раздраженно теребя носик походного умывальника сложенными в пригоршню ладонями. Носик после каждой затрещины жалобно звякал и выдавал тонкую струйку воды, которой явно не хватало, чтобы ополоснуть могучий торс ротного.

– А, Милохин! Во, блин, не умывальник, а доильный аппарат в колхозе «Заря коммунизма»! – косо глянув, приветствовал Славика командир. Свою необычную кличку он получил потому, что не мог произнести фразу длиннее трех слов, чтобы не вставить в нее заветный «блин». Так и пек их один за другим, приговаривая: «блин… блин…» – Полей на спину из ведра… Уф-ф, хорошо! Слушай приказ. Через час, блин, ты со своим отделением выезжаешь для сопровождения группы прокурорских работников в район Аргунского ущелья. Пойдете в составе колонны, для усиления. С вами еще «вэвэшники» на бэтээре, «уазики» с прокурорами, СОБР или ОМОН. Ты, блин, в голову колонны не лезь. Скажи, мол, водила, блин, молодой, дороги не знает, и вообще, блин… Иди в арьергарде. Целей будешь. Возьми пятьдесят первую БМД, у нее движок понадежнее. А то, блин, заглохнешь на трассе и останешься с бойцами в горах куковать. «Вэвэшники» вас бросят. Им, блин, прокуроры дороже.

Славик слушал, лил на спину ротного из ведра холодную, с горных ледников докатившуюся сюда по каменистому руслу воду, стараясь не попасть на два полыхающих багрово рубца под правой лопаткой, куда полгода назад Пекарь словил автоматную очередь. Думали тогда – все, армейский бронежилет пулю из «Калашникова» не держит, он больше так, для сугрева, от горных сквозняков. Жалели капитана, когда на «вертушку» грузили, решили – кранты ротному, а он через три месяца оклемался и опять здесь. Ему-то хорошо командовать, а Славику предстояло сейчас с пацанами, «гоблинами» необстрелянными, по серпантину пилить. Туда – справа гора, слева пропасть, назад – то же, только наоборот: слева гора, справа пропасть. Хорошо если и впрямь собровцев в сопровождение дадут, те мужики тертые, сколько лет из Чечни не вылезают. А если «чекистов» срочной службы из внутренних войск – дело дрянь. Там те же салаги, что и в десанте, только еще хуже обученные. Чуханы…

Вот и вышло так, что накликал в тот день Славик опасениями своими беду. Когда на горной дороге рванул под гусеницей боевой машины десанта фугас, видать, не рассчитали что-то духи, променжевались, пропустили колонну, и закладка сработала под замыкающей бээмдэшкой, а механик-водитель, тоже молодой еще, «черпак», год всего прослужил, заелозил по каменистой трассе, разматывая перебитую гусеницу, Славик успел-таки нырнуть в башню и скомандовать: «Огонь по склонам!» Он видел в запыленный триплекс, как улепетывают, подгоняемые хлесткими пулеметными очередями, прокурорские «уазики», и всем им, уносящим ноги из засады, наплевать, естественно, на застрявших громоздкой мишенью посреди дороги десантников. А потом думать об этом стало некогда, потому что «духи» саданули по броне из подствольных гранатометов – раз, другой, сосредоточили на БМД огонь, застучали по бортам, как об стенку горох, автоматные пули, и в завершение достали-таки, ахнув из РПГ. Так бывает в симфоническом оркестре, когда наступает вдруг в визге скрипок и подвывании виолончели черед турецкого барабана, всегда неожиданно – бум-м! И все.

Очнулся Славик ночью, у костра, судя по нависающим над пламенем лохмам ветвей, в лесу – «зеленке», в окружении «духов». Огромный чечен, а может быть, и араб, в темноте они все черные, хрен их разберешь, наклонился над ним с кинжалом, похожий на великана-людоеда из детских сказок, и багровые отблески огня переливались на лезвии, кровяня его, широкое, отточенное до зеркального блеска, – таким в один удар голову отсечь можно…

– Номер войсковой части. Твой фамилия. Фамилия командыра! – проревел людоед, сверкая алым кинжалом.

Славик не стал корчить из себя героя. Назвал номер части – кто ж его из окрестных чеченцев не знает, свою фамилию – все равно в военном билете записана, а его, судя по оторванному с мясом нагрудному карману куртки, «духи» изъяли, так что и упираться нечего – дольше промучают. Насчет ротного соврал, сказал, что фамилия Пекаря – Макаренко. Валялась в палатке ничейная, сильно растрепанная книжка этого автора, со странным названием «Педагогическая поэма». Славик эту «поэму» почитывал иногда – муть какая-то, неинтересная, а вот сейчас пригодилась. А то пока башкой контуженной что-то выдумаешь, потом забудешь, запутаешься…

– Аткуда родом? Кто атец? мат? – не отставал Людоед.

– Из города Степногорска, на Южном Урале, – признался Славик. – Отца нет. То есть, вообще-то он… Они с матерью не живут. Разведены. Он врач.

– А, слюшай, врач! Денга нет. Зарэж его, Ахмэд, уходьггь пара, – сказал кто-то у костра.

– Мать твой – кто? – опять спросил великан.

– Мать… – Славик замялся, – эта… медсестра, в общем. В регистратуре, в поликлинике работает.

– Я ж гавару, Ахмэд, за него ничо не дадут. Зарэж его или дай я зарэжу.

Гигант, видать, прислушался к совету невидимого во тьме товарища, шагнул вперед, подняв кинжал, и Славик понял, что – все. Только бы сразу убили, не мучили.

– Какой город, говорышь, твой дом? – вдруг спросил кто-то.

– Степногорск, – хрипло выдохнул, уже ощущая ледяной холодок стали у горла, Славик.

– А-а, знаю такой. Слюшай, Ахмэд. Пагады. Нэ рэжь. Падары мне его. Я тэбэ двэсти долларов дам! – И что-то скороговоркой, по-чеченски: гыр-гыр…

Славику связали руки, закрыли темной тряпкой глаза, затянув на затылке тугой узел, долго вели, больно подталкивая стволом автомата под ребра, куда-то вверх по горной тропе. Потом затолкали на заднее сиденье машины, кто-то сел рядом, кто-то спереди. Конвоиры курили, в салоне удушливо пахло бензином и дымом. Автомобиль опять карабкался на подъем, урчал натужно двигатель, раза два, не одолев крутизны, скатывался обессиленно задним ходом вниз, и сидевшие рядом со Славиком смеялись бесшабашно, крича: «Аи, Аслан! Твой „мерс“ мало кушал сегодня, да-а?!»

На нужное место привезли под утро уже, это Славик почувствовал по мимолетно-ласковому касанию солнца, мазнувшего теплыми лучами по щекам за тот короткий миг, когда вывели из машины и, развязав руки, свели вниз по крутой лестнице, сорвали с лица повязку и спихнули в черный зев лаза, сразу же захлопнув следом тяжелую крышку. Славик, едва успев выставить руки, навернулся на бетонный пол с двухметровой высоты так, что едва нос не расквасил, ободрался весь и минут пять в кромешной тьме приходил в себя, пытаясь втянуть в себя затхлый воздух – от удара перехватило дыхание.

С тех пор никто не приходил к нему, ни о чем не спрашивал. Только визг ржавой дверцы тюрьмы раз в день, призрачный свет в щели, рука неведомого Гоги с растопыренной в ожидании пятерней и всегда одна и та же фраза: «Бутилка давай!»

Он, конечно, понимал: держат его в этой яме, оставив в живых, для перепродажи в рабство или обмена. Последнее, конечно, предпочтительнее, но, если смотреть на вещи реально, кого можно выменять на простого сержанта? Если потребуют выкуп, даже небольшой по здешним меркам, у мамы не найдется на это денег. У этих безработных горцев, живущих только войной, в ходу «куски» да «штуки». И не рублей, а долларов…

Мама… Славик старался не думать о ней. Ему отчего-то казалось, что чем чаще он будет вспоминать ее, тем тяжелее она перенесет эту разлуку. А в том, что разлука с нею не навсегда, он был уверен. План бегства почти готов. Безумный, если оценивать его рационально, но – единственно возможный в сложившихся условиях. Должно получиться. Он же десантник. Почти десять лет занятий каратэ, дзюдо, затем – служба в армии – рукопашный бой, приемы с ножом. Ножа нет, но есть щепка. Тонкая, чуть длиннее карандаша. Из крепкого дерева. Один конец Славик заточил – зубами, подшлифовал о шероховатую бетонную стену. При очередной кормежке, с непременным «Бутилка давай!», он схватит протянутую в щель руку охранника, резко рванет на себя, крутанет так, чтоб хрустнуло в плечевом и локтевом суставах, потом откинет крышку люка, взглянет в лицо своего ошалевшего от боли тюремщика и – заточенной палкой ему в глаз, глубоко, до мозга. Главное – не промахнуться, чтоб одним ударом – наповал. Выскочить из подземелья, и – будь что будет. В горах ведь не только чеченцам удобно прятаться…

Другого случая все равно не представится. Надо решаться, пока совсем не обессилел с такой кормежки… А пока Славик готовился, вспоминал все, чему учили на случай рукопашного боя, ведь, в конце концов, русские всегда бивали всяких Гог-Магог, так что – еще день-другой и – с Богом!

 

Глава 1

Зима в тот год выдалась чахлая, вымороченная и оттого особенно долгая. Разгульные степные бураны перемежались с необычными в декабре оттепелями, дождями, ледянистой, пронизывающей до костей хмарью, которую сменяла яснозвездная стужа, смораживающая Степногорск в гранитную, неуютную для жизни людей, как астероид, глыбу.

Весна подходила нерешительная, затяжная, с ночными, хрустально звенящими холодами, крепко прищипывающими первую, самую отчаянную и стойкую ко всему травку по обочинам прокопченных автомобильными выхлопами дорог, однако постепенно тепло все-таки брало свое. Выпарило слежавшийся снег, выглянуло обновленное солнце, и вместе с ним заголубели васильковые небеса, облака, рисованные лебяжьим пером, встали привычно на свое извечное место в безветренной вышине и замерли там, сторожа пугливое в уральских широтах лето.

Впрочем, смена времен года не слишком волновала отставного майора внутренней службы Самохина. Стоит ли человеку, чей возраст перевалил за шестьдесят, так уж удивляться и умиляться тому, что растаял навалившийся за зиму снег, оставив грязь и пыль, которую подоспевшие с теплом суховеи погнали по растрескавшемуся асфальту, а в квартирах обветшалой «хрущевки», где обитал бывший майор, вместо вечных перебоев с горячей водой стала исчезать из кранов холодная?

С тех пор как умерла жена, движение времени напоминало ему о себе лишь головными болями в межсезонье, когда бесилась погода и, приноравливаясь к ней, то колотилось загнанно, а то, наоборот, замирало невпопад, обморочно, изношенное преждевременно сердце.

Даже от одиночества Самохин уже не страдал, жил нелюдимо, редко выходя из дому, растеряв старых друзей и не заведя новых. Он перестал торопить время. Все самое важное в его судьбе уже произошло, и теперь он не ждал никаких перемен и не хотел их.

Все произошедшее со страной, начиная с 1991 года, казалось ему вовсе не волей случая, а логическим продолжением того всеобщего восторженного оптимизма и тупого самодовольства, от которых Самохин еще в шестидесятых годах сбежал на работу в тюрьму, где отношения между людьми строились честнее.

В начале девяностых он еще хаживал на митинги, устраиваемые левой оппозицией, и видел в глазах все тот же алчный блеск: «Дайте!» Или хотя бы пообещайте, что когда вернетесь к власти, дадите…

Отставному майору ничего уже не нужно было от этой жизни. Перенятый им когда-то зоновский принцип: «не верь, не бойся, не проси…», как ни какой иной, удачно подходил к условиям нынешнего бытия.

Самохин ничего не боялся: что, в самом деле, может случиться с ним страшнее, чем безвременные смерти дочери и затем жены; а уж просить он и вовсе не умел, не доводилось как-то, и осваивать подобные навыки под старость лет не собирался.

Зато он открыл для себя книги. Читал много, как никогда прежде. Небольшую, собранную еще женой библиотеку произведений, изучаемых по школьной программе, одолел за год. Потом начал было покупать для развлечения детективы – недорогие, в мягких обложках, грудами лежащие на книжных развалах, но быстро остыл. Если фабула произведения излагалась на первых страницах, Самохин без труда определял главного злодея, и читать дальше было неинтересно.

Теперь он читал классику, от которой, слава богу, в букинистических магазинах полки ломились.

Приобретая по цене пачки сигарет очередной фолиант, Самохин спешил домой, заваривал крепчайший «конвойный» чай и погружался в желтые, ломкие от старости страницы. Пожалуй, впервые нашел он для себя умных, всезнающих собеседников. Он наслаждался каждой мыслью, каждой фразой и удивлялся тому, что все, оказывается, уже было, и тысячи героев книг мучились и терзались теми же проблемами, которые не давали всю жизнь покоя Самохину.

Был период, когда он пытался изменить свою жизнь и даже, через год после смерти Валентины, отправился свататься к бывшей подруге жены, такой же, как сам, одинокой женщине, навещавшей его пару раз по старой памяти, но смалодушничал в последний момент, сбежал позорно, и с тех пор не предпринимал подобных попыток. Наверное, потому, что в глубине души сознавал всегда, что ни эта, полная и ухоженная дама, ни подобныe ей, не интересны ему ни с какой стороны, и сосуществование рядом людей, проживших большую часть жизни врозь, не связанных прошлым, станет обременительным для обоих.

Нельзя утверждать, что Самохин совсем уж не смотрел в сторону женщин, был полностью к ним равнодушен. Например, ему нравилась соседка, живущая этажом выше, – маленькая, стройная блондинка, неуловимо напоминавшая его покойную жену Валентину, только лет на двадцать моложе. Раз-другой в месяц пути их пересекались, она скользила золотистым солнечным зайчиком вдоль темных, исцарапанных стен подъезда, поднималась к себе на этаж и исчезала за дверью своей квартиры.

Гораздо чаще встречал Самохин ее сына – высокого, порывистого паренька, и, даже не видя, угадывал всякий раз, что это он с грохотом проносится по подъезду, перескакивая через три ступеньки. И если на пути ему попадался пожилой майор, паренек по-свойски улыбался, кивая:

– Здрас-сьте.

Несколько лет назад, когда еще жива была Валентина, его попросили помочь вынести гроб с телом матери маленькой блондинки.

Самохин видел на своем веку много смертей, но так и не сумел к ним привыкнуть, пряча за показным равнодушием потаенное детское недоумение: как же так – был человек – и нету.

Он завидовал верующим и даже ходил в церковь, стоял пред иконами, крестился, но рука тяжелела, благостные мысли не посещали, и он слепо таращился на лики святых и не видел за ними света. Ему казалось, что они строго надзирают за ним, так же, как он в свое время надзирал за конвоируемыми, предупреждая грозно: «Шаг в сторону из колонны считается побегом. Прыжок вверх – провокацией. Разобраться по пятеркам! Вперед»… Самохина передергивало от этой кощунственной аналогии, он сконфуженно переключал внимание на молящихся рядом старушек, на их испаханные морщинами лица, сухие, изработанные, с трудом складывающиеся в щепоть пальцы и чувствовал, что виноват перед ними больше, чем пред иконами, но повиниться не мог.

Священники – бородатые мужики в черных рясах – виделись ему вполне земными, и подойти к одному из них так, как делали это другие прихожане, склониться, прося благословения, поцеловать крепкую волосатую руку – для отставного майора было немыслимо…

В конце весны, после короткой распутицы как-то сразу навалилась на город жара, засвистел, заметался по лабиринту улиц горячий ветер, заныло, задергалось сердце, и Самохин, заглянув в спасительную баночку с таблетками, обнаружил, что лекарство кончается. Вытряхнув на ладонь красную, как предупреждающий огонек светофора, пилюлю, он сунул ее под язык и решил завтра же отправиться на прием к врачу, чтобы не оправдываться в очередной раз перед провизором за просроченный, истертый на сгибах рецепт.

Теплым благостным утром Самохин, приодевшись в светлые брюки и новую, не ношенную почти рубашку защитного цвета, в каких щеголяли обычно снявшие погоны отставники, отправился в свою увэдэвскую поликлинику.

В этот ранний час улицы были светлы и пустынны. Пахло влажной пылью, прибитой брызгами поливальных машин. Смог, нависавший над транспортными магистралями во второй половине дня, рассосался за ночь, и первозданное небо ласково голубело над городом.

Самохин шел неспеша по обновленным, свежевыметенным тротуарам, щурился на румяное по-доброму солнышко и думал о том, что таких вот ясных и безмятежных минут немного выдалось в его жизни.

Трехэтажные строения поликлиники и примыкающего к ней стационара образовывали маленький двор – эдакий зеленый оазис посреди промышленного запустенья. Вековые тополя плотно впивались в высосанную до щебеночной плотности землю, а между ними, в алебастровых вазонах, изваянных когда-то руками заключенных, в нездешней, калорийной от удобрения, как спецпаек, почве, сыто цвели одомашненные, никогда не видевшие простора полей ромашки. Рядом размещались деревянные лавочки, на которых приятно было отдохнуть в жаркий день под журчание фонтанчика.

Самохин терпеть не мог больниц, от их посещения у него портилось настроение, он чувствовал себя здесь потрепанным и списанным за ненадобностью.

Вглядываясь в номера на дверях кабинетов, нашел, наконец, нужный и обратился к ожидающим приема:

– Кто последний?

Ему ответили. Подняв на Самохина слезящиеся от простуды глаза, милиционер, старший лейтенант, встал, уступая колченогий табурет, и отставной майор негодующе замотал головой, шарахнулся в сторону, а на освободившееся место тут же плюхнулся подполковник с пожарными эмблемами, покосился пренебрежительно на окружающих и заскучал, глядя в потолок и покачивая носком форменного ботинка.

Самохин приметил, что поодаль, притулившись к стене, мается еще один ветеран-дедок в вылинявшем кителе с темными следами на плечах от споротых погон и пестрыми наградными планками на груди.

– Поучились бы, товарищ подполковник, у младшего по званию, как место пожилым уступать! – не выдержав, сварливо заметил Самохин и добавил, указывая на линялого старичка: – Уважьте ветерана!

– А за что вас уважать-то?! – встряла вдруг маленькая женщина – капитан из милицейских, следователь, должно быть. – Ветераны… Знаем, как вы служили. В вас, что ли, бандиты из автоматов да гранатометов стреляли? Вы с огурцом соленым в кобуре ходили, водку пили да с торговок семечками полтинники сшибали… Ве-те-ра-ны… Ходят тут, учат…

Самохин вспылил было, но передумал и только усмехнулся криво, понимая, что права, в сущности, эта раздраженная чем-то милиционерша, а потом сказал примирительно:

– Служба наша такая, что через два десятка лет любой ноги протянет. А уж с войной нынешней, Чечней этой, и подавно…

Сказал и вспомнил вдруг такую же пигалицу – сержанта из следственного изолятора, которую убили в августе девяносто первого года, незадолго до «путча», зеки. И ни про какую Чечню, боевые действия тогда в органах внутренних дел и слыхом не слыхивали. А вот поди ж ты.. Такая служба!

Вскоре Самохин вошел в кабинет, бережно прикрыв за собой непорочно-белую дверь:

– Здравствуйте, доктор!

Эту докторшу, худую, уныло-длинноносую, в огромных, будто мотоциклетных очках, Самохин знал с давних пор. Снулая, казавшаяся равнодушной к больным, она даже нравилась отставному майору тем, что, не в пример некоторым врачам, бросающимся рьяно лечить и своим активно-восторженным рвением запугивающим больных до икоты, была спокойна.

Наведя стрекозьи глаза на Самохина, докторша поинтересовалась вяло:

– На что жалуетесь? – и, указав на стул, предложила обреченно: – Присаживайтесь.

Самохин присел, вспоминая судорожно отчество врача – необычное какое-то… ч-черт!..

– Э-э… Маргарита… Авсентьевна…

– Авксентьевна, – привычно поправила докторша.

– У меня, вообще-то, нормально все. То есть, по-прежнему. То задавит, то кольнет… Ерунда, в общем. Мне бы лекарство – то, что в прошлый раз прописывали. Хорошо помогает. А в аптеке говорят – нужен рецепт новый.

Докторша взяла карту, полистала, просматривая записи:

– Диспансеризацию в этом году проходили? Вам как ветерану положено.

– Проходил! – испугавшись, что вожделенный рецепт уплывет, утонет в море медицинских анализов, процедур, торопливо доложил Самохин. – В конце декабря. Это как считается – за тот год или за этот?

– За этот, – кивнула Маргарита Авксентьевна. – Может быть, кардиограмму повторим, посмотрим в динамике…

Она вновь принялась листать карту, рассматривая вклеенные вкривь и вкось листочки с анализами, описаниями рентгеновских снимков и сложенные гармошкой ленты старых кардиограмм.

– А э-т-то что такое?! – возмутилась вдруг она.

– Что? – почувствовав себя виноватым, насторожился Самохин.

– Вот! Вот это! – ткнула она ему под нос исписанный нечитаемыми завитушками листок бумаги.

– Н-не знаю… – пожал плечами отставной майор.

– Вас что, не вызывали на повторное рентгенологическое обследование? Снимок не делали? – захлопнув карточку, спросила докторша и, блестя на отставного майора стеклами очков, пояснила с некоторым раздражением: – У вас в легких рентгенолог затемнение обнаружил, еще в декабре. Опухоль подозревает.

Самохин, потупясь, аккуратно расправил на коленях, а затем свернул по проглаженным складочкам носовой платок, потом, забывшись, скомкал, опять утер лоб и сказал виновато:

– Так я ж не знал…

Докторша начеркала что-то на четвертушке тетрадного листа:

– Вот направление на повторный снимок. Пойдете с ним в рентгенкабинет, там вам все объяснят.

– А… рецепт? От сердца, – робко напомнил Самохин.

– Да, конечно. – Она быстро рассыпала по бланку латинские закорючки. – Только запомните: сердце теперь для вас не главное. Надо с легкими разобраться. Сердечная недостаточность – не самая большая проблема…

– Не-е-е, – возразил с горечью Самохин. – Если сердечности в людях недостает – это тоже, знаете ли… злокачественно… – И, пряча рецепт в нагрудный карман, пошутил даже, уходя: – До свидания, доктор! Или… прощайте?

– Всего доброго, – рассеянно кивнула ему Маргарита Авксентьевна и принялась что-то записывать в пухлую карточку отставного майора.

 

Глава 2

Ирина Сергеевна любила весенние вечера. В пыльном и обычно продуваемом ветрами городе были они на редкость тихими. Сиреневые сумерки накатывались исподволь с остывших окрестных степей, окутывали нежной паутинкой теней угловатые плечи многоэтажек, замирали гомон и людская суета, и окна, слепые днем, оживали, светя во мрак золотистыми огоньками, ясно обозначая, что в железобетонных громадах микрорайона, за холодными плитами стен обитают все-таки люди.

Двухкомнатная квартирка Ирины Сергеевны на третьем этаже низкорослой, кирпичной кладки, «хрущевки» в такую пору тоже погружалась в убаюкивающий полумрак. Не так заметна становилась убогость обстановки с шаткой, второму поколению жильцов служащей мебелью, побитыми молью коврами на стенах и полу, исчезали, сливаясь с таинственной темнотой, давно не беленные потолки и вылинявшие обои. Зато телевизионный экран загорался волшебным окошком в потусторонний, недостижимый зрителю мир, где другим, празднично-красивым, ярким и легким было все: и кипящая зеленью природа, и аквамариновые морские прибои, и чисто прибранные города, и населяющие их счастливые, не чета нашим, жители. И чудилось тогда, что нет ничего важнее секрета знойной тропиканки или перипетий судеб богатых и знаменитых героев нескончаемых сериалов.

Такое созерцательное существование нисколько не угнетало ее. Маленькая, слабая, болезненная даже, склонная к ипохондрии, Ирина Сергеевна давно оставила попытки как-то вписаться в суету нынешнего бытия, да, если признаться, то и не предпринимала их вовсе. Покойная мама оберегала ее от излишнего напряжения, часто повторяя поговорку про ломового извозчика. Не раз, переступая порог квартиры и ставя на пол в прихожей авоську, набитую всякой снедью из соседнего продмага, Ирина Сергеевна говорила в сердцах сыну Славику:

– Господи, когда ж это кончится! Таскать не перетаскать… Я же не ломовой извозчик, а женщина!

Славик подбегал, суетливо хватал авоську, волочил на кухню, виновато воспринимая упрек на свой счет, но что мог он, малыш-несмышленыш, в ту пору?

Несмотря на очевидную скудость кормежки, сын вымахал на удивление крепким и рослым. Даже беспокойство вызвало то, как неудержимо матерел парень. Ирина Сергеевна порой с ужасом смотрела на его мосластые кулаки с шершавыми мозолями на костяшках пальцев и представляла, как эти руки, такие нежные в детстве, крушат теперь дюймовые доски, разбивают в пыль тяжелые кирпичи – сын чуть ли не с первого класса записался в секцию каратэ и уже дошел до какого-то жуткого «черного пояса».

Иногда ей даже странно было представить, что именно в ней, в ее чреве зародился восемнадцать лет назад этот здоровенный парень, и материнская гордость охватывала ее, заставляла, идя с ним по улице, победно поглядывать на прохожих. Мол, скромная я, тихая, а вот какого молодца родила и выпестовала. Попробуйте-ка, сумейте!

И в то же время, видя, как мужает сын, Ирина Сергеевна будто слабела, сбавляя взятый когда-то темп, не поспевая за стремительным взрослением Славика.

Ушел, так и не сжившись, не смирившись с норовом тещи, муж, и Ирина Сергеевна неожиданно для себя безболезненно, более того, с облегчением рассталась с ним – надоело все как-то, эти ссоры по пустякам, поджатые обиженно то мамины, то мужнины губы, а что касалось личной жизни… ну, этой самой… интимной, так ее все равно не было. Какая уж там интимность, если под боком ворочается беспокойно малыш, а в соседней комнате, за тонкой, из сухой штукатурки, стенкой мается бессонницей мама.

Игорь вскоре женился вновь, но алименты, хоть и не бог весть какие, перечислял исправно, и особого недостатка в деньгах семья тогда не испытывала. Просто с обеденного стола исчезла самая большая тарелка. А три года назад умерла мама.

Спать Ирина Сергеевна ложилась поздно, в третьем часу ночи, будто оттягивая наступление нового дня. За оконными стеклами шевелился, клубился тьмой ночной город, взревывал неведомо куда спешащими в такой час автомобилями, а над невидимыми тротуарами висели голубыми клубками шаровые молнии фонарей, потрескивали от напряжения, силясь разогнать сгустившийся сумрак, и кто-то спешил, стуча каблуками, бежал по черному тротуару, и Ирина Сергеевна замирала от счастья и осознания того, что они со Славиком дома и им ничего не угрожает в старой квартире с надежными, в бытность мамы еще сооруженными дополнительными запорами.

Работала Ирина Сергеевна в регистратуре поликлиники во вторую смену, с двух часов дня до восьми вечера, и могла не обременять себя ранними пробуждениями. Славик, становившийся все более самостоятельным, вскакивал чуть свет, хлопал дверцей холодильника, звенел чайной ложечкой о край бокала, размешивая сахар и, опустошив тарелку с загодя приготовленным завтраком, убегал, снисходительно чмокая в щечку разбуженную и бредущую в туалет маму, а Ирина Сергеевна возвращалась в теплую постель и опять засыпала, а потом, проснувшись, нежилась, распрямляя затекшую спину, оттягивая минуты окончательного пробуждения.

В регистратуру ее устроил Игорь. Они были уже давно разведены, но он заходил иногда, мялся в прихожей, конфузливо поддергивая коротковатые, сползавшие с круглого животика брюки, совал деньги – какую-то мелочь, наверное, перепадавшую иногда за выдачу липовых больничных листов, страдал от этого, как всякий интеллигентный человек, и уходил, невнятно прощаясь и не глядя в глаза.

Когда-то Ирина Сергеевна окончила естественно-географический факультет педагогического института. Туда в те годы был наименьший конкурс, но в школе проработала недолго. Очередная мамина приятельница предложила место инспектора в отделе кадров на обувной фабрике, и Ирина Сергевина согласилась, с облегчением оставив педагогику. В отделе кадров ее не загружали работой, а платили даже больше, чем в школе. И она была счастлива.

Все кончилось с крахом легкой промышленности в 1993 году.

Узнав об этом, Игорь – благородный, хотя и бывший, муж, устроил ее медрегистратором в поликлинику. Не в той, где работал сам, это было бы неудобно с моральной точки зрения, да и далековато, семь остановок на троллейбусе добираться, а в другой, буквально в двух шагах от дома, что позволили до минимума сократить прогулки по суматошному, непредсказуемому городу.

Впрочем, она вовсе не была затворницей. Иногда подружка, со школьной скамьи еще, Фимка Шнеерзон приносила билеты в местный драмтеатр и на концерты заезжих эстрадных знаменитостей.

Для Ирины Сергеевны Фимка была главным связующим звеном с «большим» миром. Взбалмошная, с буйной копной упругих негритянских кудрей, подруга врывалась к ней в любое время дня и ночи, с порога вываливала груду новостей. Фимка трижды была замужем официально, еще столько же раз – неофициально. Увлеченная теперь идеей эмиграции, она разрывалась в своих симпатиях между Израилем и США, но все что-то не уезжала, тянула.

Несколько лет назад она, попав под влияние Фимки, даже окунулась в политику, что выразилось в расклеивании поздним вечером на столбах предвыборных плакатиков «Явлинский – наш президент», но население выбрало тогда на второй срок Ельцина, к политике подруги остыли, и Ирина Сергеевна опять погрузилась в умиротворенную тишину квартиры, а Фимка принялась еще яростнее разоблачать в статьях коррупцию в сферах неугодной ей власти. Сейчас она долбила напористо областное Управление здравоохранения, где что-то намутили с лекарствами для льготных категорий больных, и натравливала на них прокуратуру.

Ирина Сергеевна свято верила, что рано или поздно демократические преобразования расставят все по своим местам и обеспечат достойный уровень жизни не только узколобым уголовникам и этому быдлу – «новым русским», но и таким, как она – интеллигентным, порядочным во всех отношениях гражданам.

Тем обескураживающее были для нее перемены, наступившие с возрастом в характере и мировоззрении Славика.

После окончания школы сын отказался наотрез поступать в пединститут или в медицинский. Подал документы в юридический. Конкурс там доходил до восьми человек на место, «резали» на экзаменах даже медалистов, и, что вполне естественно, сын провалился. После чего заявил, что весною пойдет служить в армию.

Восемнадцать лет ему исполнилось в декабре, в канун католического Рождества. Ирина Сергеевна накрыла скромный, но со вкусом сервированный стол. Пригласила закадычную подружку Фимку, знавшую Славика с пеленок. Сын привел двух приятелей – огромных, как те ломовые извозчики, парней, молчаливо-угрюмых, с такими же бугристыми, как у именинника, способными дробить кирпичи кулачищами. Однако парни вели себя за столом на удивление скромно, отказались от спиртного – легкого сухого вина, и, не умея управляться с ножом, запихивали вилкой в рот большущие куски отбивной, жевали молча, сосредоточенно.

Фимка с их приходом оживилась, дура сорокалетняя, строила глазки. Отчего парни еще больше мрачнели и замыкались.

Чуть позже Ирина Сергеевна внесла торт. В кремовой верхушке торчали восемнадцать зажженных свечей.

– Хеппи бёдсдэй ту ю-уууу! – весело, коверкая английские слова, запела Ирина Сергеевна, и Фимка подхватила, хлопала в ладоши:

– Хэппи бёдсдэй ту ю-уууу!

Парни как-то разом поперхнулись и принялись тяжело, из подлобья взирать на виновника торжества. Славик, покраснев. Дунул на свечи так, что те разметало по сторонам, а брызги жирного крема заляпали праздничную «фамильную» скатерть.

После минутного замешательства стали дарить подарки. Ирина Сергеевна преподнесла сыну рубашку – белую, на парадный выход, Фимка – часы с браслетом. А один из парней, осторожно ступая по скрипящим под ним особенно жалобно половицам, сходил в прихожую, где достал из сумки объемистый сверток. Вернувшись, покашлял многозначительно, косясь на Фимку, вынул и развернул зеленую, в светло-коричневых пятнах форму военного образца: брюки, куртку. Ирина Сергеевна решила вначале, что это атрибуты какой-то игры, вроде «Зарницы», времен ее детства, но потом гость извлек черный берет и водрузил на голову зардевшемуся от счастья Славику. На берете кровянистым пятном расползлось что-то вроде свастики. Ирина Сергеевна онемела от ужаса.

Последующее она помнила смутно. Фимка потрясала перед парнями кулаками, кричала что-то про Холокост и газовые камеры. Ирина Сергеевна пыталась сорвать с сына жуткий берет, но не могла дотянуться, подпрыгивала так, что с ног слетали домашние шлепанцы, а Славик отстранялся, вскидывая голову, и делался будто все выше, недостижимее.

Затем парни ушли, и сын вместе с ними. Ирина Сергеевна долго не могла успокоиться, всплакнула даже, а Фимка гладила ее по спине и вопрошала, сверкая угольными очами:

– Теперь ты понимаешь, почему я хочу уехать прочь из этой страны? Понимаешь?!

Когда наступило время призыва в армию, Ирина Сергеевна с помощью всезнающей Фимки вышла на главного врача неврологической клиники, в которой обследовали призывников, чья годность к службе вызывала сомнение. Мудрый, похожий на Карла Марка, с черной с проседью бородой, доктор принял мать, долго вздыхал, объясняя, что далеко не все от него зависит. Ирина Сергеевна поняла, бросилась было занимать деньги, но Славик «косить» от армии категорически отказался, и после майских праздников его призвали.

Война в Чечне догорала, и была надежда, что сын не попадет в части, которые вели боевые действия. К тому же солдат-первогодков туда, как заверяли в военкомате, не направляли. Ирина Сергеевна читала о нынешней армии в газетах, видела сюжеты по телевизору, знала об издевательствах над солдатами срочной службы, «дедовщине» и трепетала от мысли, что сын окажется в этой среде. Особенно возмущало ее то обстоятельство, что государство, все предыдущие годы не интересовавшееся ни ею, ни сыном, если не считать мизерные «детские пособия», выплачиваемые через пень-колоду, сейчас вдруг безапелляционно наложило свою загребущую лапу на ее мальчика, ее дитя, выращенное и вскормленное без посторонней поддержки, и заговорило о каком-то «долге», «священной обязанности», а в случае ослушания даже пригрозило уголовной статьей.

Славик не разделял возмущения матери и всерьез повторял слова о «долге перед Отечеством».

Проводы в армию оказались не похожими на ту трогательную картину, которую нарисовала в своем представлении Ирина Сергеевна. Славика с тощим рюкзачком вначале закрыли за железобетонным забором призывного пункта, продержав сутки, отпустили на три дня, потом опять заперли, и всякий раз Ирина Сергеевна бегала к железным, выкрашенным в зеленый защитный цвет, с красными звездами в центре, воротам, плакала, а возвращаясь домой, жарила пирожки. Целую гору пирожков с картошкой, заливала в обшарпанный, но надежно хранящий тепло китайский термос чай и бегом неслась назад, на КПП, передавала через строгих часовых для сына и еще целой оравы его новых товарищей. Мальчишки эти призывались из районов, из простых крестьянских семей, конфузились от угощения и были уже оторваны от дома, стояли одной ногой в другой жизни, подтянулись и сосредоточились, а Славик еще как бы оставался прежним, находился пока совсем рядом, и она, будто виноватая в чем-то перед ним и новыми друзьями его, старалась изо всех сил, залезла в долги, покупала недорогие конфеты, газированную воду, пекла пироги и, забыв иной раз смахнуть с лица мучную пыль, относила все это в большой хозяйственной сумке на призывной пункт.

А потом высоких, тощих мальчишек усадили в обшарпанные «пазики», духовой оркестр, состоящий из молодых лопоухих солдат, которыми командовал пожилой прапорщик, играл не слишком слаженно, но когда заурчали дружно автобусы, окутав площадь перед военкоматом горько-сизым дымком, а оркестр, перекрывая шум двигателей, грянул марш «Прощание славянки», Ирина Сергеевна зарыдала.

После расставания со Славиком Ирина Сергеевна считала сперва невероятно тягучие дни, потом время потекло быстрее, однако тревога за сына так и не исчезла совсем, засела острой иголочкой и время от времени покалывала сердце. Забудется вроде, войдет в повседневный ритм, а потом, разбирая в шкафу, наткнется на вещи сына, и захолонет всю, руки опустятся.

Выручало то, что письма от Славика приходили регулярно, короткие, но успокаивающие своей похожестью. Сын писал всякий раз, что новостей особых нет, что служить его определили при штабе, усадили за компьютер, который он успешно освоил еще в школе. Дедовщины, по его уверениям, в части не было, да и откуда ей взяться при штабе, где большинство служащих составляли офицеры?

Ирина Сергеевна верила письмам, соглашалась радостно – вот ведь и в армии, наконец, стали ценить интеллект, и пока другие с автоматами по горам за террористами – сепаратистами гоняются, ее Славик своими навыками компьютерщика пользы не меньше приносит.

Впервые за всю жизнь Ирина Сергеевна осталась совершенно одна, появилось время задуматься о себе.

Стыдясь, в тайне от Фимки, Ирина Сергеевна стала покупать газеты с разделами брачных объявлений, но там в основном предлагали свою любовь зэки, изнывающие от скуки за колючей проволокой, да странные типы, ищущие «женщин без комплексов».

Одиночество стало тяготить Ирину Сергеевну. Она поглядывала по сторонам, примечая оказавшихся в поле зрения мужчин, но никого достойного внимания не обнаружила. Этажом ниже тихо жил пожилой вдовец, кажется, отставной майор, но на роль друга или жениха он подходил плохо. Возраст – явно за шестьдесят, грузный, с вечно недовольным, красным лицом – то ли пьющий крепко, то ли гипертоник, а скорее всего – и то, и другое. Жена его умерла года два назад. Ирина Сергеевна почти не знала ее – так, здоровались при встрече в подъезде. Неожиданно она вспомнила фамилию майора – Самохин. Слышала, наверное, от мамы, та знала многих по фамилиям и профессиям и про Самохина рассказывала, что служил он по тюремному ведомству. Час от часу не легче! С ним и поговорить-то, наверное, не о чем.

В тот день середины мая исполнился ровно год со дня ухода Славика в армию, Ирина Сергеевна работала во вторую смену. Поликлиника пустовала. Дождавшись восьми часов, она прикрыла окошечко регистратуры, заперла на легкий замочек дверь, спрятала ключ в условном месте и вышла на улицу. Прохладные тени от заледеневших как-то вдруг разом тополей перечеркивали наискось тротуары, в палисадниках, обещая ночные заморозки, цвела черемуха, и прохожие не спешили по домам, радуясь тихому вечеру, а Ирине Сергеевне сегодня было особенно грустно. Может быть именно потому, что всё вокруг – и природа, и люди хорошели обновлено, открываясь навстречу теплу и долгому солнцу, а она, как ни старалась поддаться общему порыву, не могла стряхнуть с плеч зябкость, порожденную не иначе как остывшими стенами квартиры, куда возвращалась сейчас, прикупив по пути четвертинку буханки черствого хлеба.

Открыв дверь квартиры, с порога еще услыхала особенно пронзительный в нежилой пустоте звонок ошалевшего от одиночества телефона. Уронив пакет с хлебом, она поспешила к аппарату.

– Гражданка Милохина? – поинтересовался мужской голос.

– Я… А кто это… спрашивает? – чуть отодвинув от уха трубку, опасливо спросила Ирина Сергеевна.

– Из районного военкомата звонят. Мы к вам, Ирина Сергеевна… – Голос помягчел, запнулся, потом промолвил скорбно: – С печальным известием…

«Все! – сразу догадалась она. – Это про Славика говорят».

И крикнула:

– Что?! Что с ним?!

Незнакомец на той стороне кашлянул, потом попросил хрипло:

– Да вы не волнуйтесь пока… То есть… точно не известно еще. Нас из штаба группировки в Ханкале информировали. И мы обязаны передать. Вот, зачитываю: «Прошу сообщить гражданке Милохиной И-Эс…» Это вы? Ну вот «…сообщить, что ее сын, младший сержант Милохин Вэ И… пропал без вести…»

– Но позвольте! – взвизгнула она так, что испугалась сама. – Что значит – пропал? Куда он мог из штаба пропасть?!

– Из штаба? – недоумевал голос на том конце трубки.

– А, по-вашему, он где служил?

Ей долго не отвечали, потом мужчина произнес со вздохом:

– Насчет штаба здесь ничего не написано. Сказано, что при выполнении боевого задания бронегруппа, в составе которой находился сержант Милохин, попала в засаду.

– Какая бронегруппа?! Бред какой-то, – негодовала Ирина Сергеевна.– Он же на компьютере… при штабе… Какая бронегруппа, где?

– В Чечне. В Аргунском ущелье, – терпеливо пояснил звонивший. – Так вот, в результате подрыва на фугасе и последующего обстрела боевиками… В общем, среди погибших ваш сын не обнаружен…

– А среди спасшихся? – уже осознав все, выдавила из себя Ирина Сергеевна.

– Там спасшихся не было. Но вполне вероятно, что ваш сын попал в плен. Извините.

Ирина Сергеевна выронила трубку, а когда подхватила ее, услышала короткие сигналы отбоя.

 

Глава 3

Посреди бескрайней каменистой пустыни его, умирающего от жажды, терзали одетые в лохмотья люди с бессмысленными, плоскими и оранжевыми, как подрумяненные блины, лицами. Когда-то, в другой жизни, он читал писателя Чингиза Айтматова и потому, вспомнив, догадался: «Манкурты!»

Двое плосколицых держали его за руки, еще двое – за ноги, и он бился, извивался всем телом, ощущая израненной спиной острые камни раскаленной пустыни. Пятый манкурт крепко прихватил голову, давил грязными ладонями на виски так, что трещал череп, а шестой, склонившись сверху над распятым беспомощным телом, подносил к лопнувшим от сухости губам жертвы черпак, и тонкая струя расплавленного свинца, шипя, каленым гвоздем вонзалась сквозь зубы в глотку.

Он видел все как бы со стороны, как описывают это пережившие клиническую смерть, и одновременно был там, в истерзанном теле, и понимал, что погибает уже, и никакого счастливого избавления, как это случается сплошь и рядом в приключенческих фильмах, не произойдет. Он хотел закричать, но тяжелый металл мгновенно затек в гортань, перекрыл дыхание, спалил голосовые связки и остановил сердце…

Он лежал пластом, оставленный мучителями за ненадобностью, костенел от ужаса и одновременно понимал, что случившееся с ним – всего лишь сон. Однако облегчения осознание этого не принесло. Он попытался открыть глаза, но тут же сощурился из-за резкого света. Сжал веки, поплыл в багровом тумане, потом, подрагивая испуганно ресницами, опять приоткрыл глаза.

Солнечные лучи били в лицо так, что кожа горела, слепили чуть ослабленные стеклом давно немытого, в разводах, окна, пронизывали грязь и копоть насквозь, делая их невидимыми – такая испепеляющая сила была в этом яростном свете.

Губы спеклись, язык распух и казался кляпом – шершавым комком свалявшейся овечьей шерсти. Так затыкали пленным рты кочевники в старину. Он где-то читал об этом. Какие, к черту, кочевники? Он что, сошел с ума? Какое отношение имеют они к нему, майору внутренней службы, начальнику медицинской части исправительно-трудовой колонии строгого режима, отличнику здравоохранения СССР. Приснится же такая гадость… Другое дело – зэки, они, как и зона, часто снятся, но ничего плохого ему, майору Новокрещенову Георгию Викторовичу, сделать не могут. Красный крест, больничка тюремная, медики неприкосновенны даже для уголовников. А он, Новокрещенов, не какой-нибудь зоновский лепила, а очень даже неплохой врач! Не чета этим вольным коновалам, избалованным импортной аппаратурой, которые без всяких там УЗИ, компьютерных томографов шагу ступить не могут. А он, бывало, стоило зэку в кабинет войти, с порога, только взглянув мельком, диагноз ставил и не ошибался никогда. Ну, почти никогда.

Оторвав голову от горячей подушки, с трудом вытащив из-под себя сбившееся комками одеяло и гармошкой съежившуюся простыню, он со стоном сел на кровати, взвизгнувшей ржаво продавленной панцирной сеткой. Потирая пульсирующие болью виски, окончательно проснулся и вспомнил, что никакой он, Георгий Новокрещенов, уже не врач, не майор, а пенсионер и хронический алкоголик, скорее всего… дай бог памяти, второй, кажется, стадии, с переходом в третью – запойное пьянство с кошмарными сновидениями и галлюцинациями – «белая горячка».

Новокрещенов приходил в себя медленно, как бы по частям собирался. Такие вот ошеломляюще-жуткие пробуждения с последующей идентификацией личности случались с ним в последнее время все чаще. Он оглядел комнатушку с низким, давящим потолком и подумал некстати, что гнилые стропила давно бы рухнули, если бы не опирались бессильно на пузатую печь, не беленную давно, с глиняными, еще крепкими боками. Она делила его жилище надвое, и во второй, меньшей половине, служившей и прихожей, и кухней, на колченогом столе наверняка оставалась недопитая бутылка – не мог же он вчера опростать всю, должен был даже в беспамятстве пьяном побеспокоиться о завтрашнем, то есть сегодняшнем дне!

Поднялся, кряхтя и, шлепая босиком по выщербленным, занозистым половицам, осторожно обошел толстобокую по-бабьи печь, при этом его шатнуло, он врезался в нее плечом и почувствовал, что умрет сейчас, если бутылка, оставшаяся с вечера, окажется пустой. Ч-черт, слезы ручьем, не видно, есть там на дне-то? Он взял бутылку за тонкое горло, впился зубами в винтовую пробку – руки тряслись, зубами надежнее – и, понимая с облегчением, что пустую затыкать не стал бы, тряхнул и не увидел – услышал по бульканью, словно рыбка там золотая плеснулась, – есть! Пододвинул желтоватый, захватанный пальцами стакан, опрокинул посудину, хихикнул счастливо – грамм сто набуробилось – в самый раз для начала! Нюхнул опасливо – сколько сам отравленных мужиков откачивал: хватанут с похмелья из бутыли впопыхах, без разбора, и – в ящик… Да нет – точно водка!

Выпил медленно, процедил сквозь зубы – физиологию надо знать, биохимию, он же не профан-пьяница. Если водки катастрофически мало, а так чаще всего и бывает, то надо учитывать, что процесс всасывания спирта в кровь начинается в слизистой оболочке полости рта, вот пусть и всасывается, гад, отсюда-то до мозга ближе, сразу шандарахнет по кумполу, и порядок, а то растечется по кишкам, пропадет без толку. Отщипнул кусочек хлеба, нюхнул, пожевал – черствый, аж на зубах заскрипело, а все равно – благодать. Только-только умирал, света белого не видел, забыл имя свое и вдруг, – отпустила мгновенно боль, побежала по жилам горячим потоком чистая энергия спирта, прояснила взор, обострила слух, будто смахнула пыль с мозга, заработало серое вещество, и руки уже не дрожат мелко, и самое время повторить по маленькой – тогда уж точно захорошеет совсем… Ну, кто еще может быть так счастлив, когда только что все было ужасно и впереди – петля или остановка изможденного сердца; и вдруг чудесным образом – воскрешение из мертвых, жизнь… Не беда, что нет сейчас выпивки под рукой, найти ее – раз плюнуть, тем более что денежки под это дело заначены и нет преград, которые не смог бы преодолеть опохмелившийся с утра человек!

Теперь Новокрещенов не суетился, не мельтешил. Протянул руку – благо, комнатушка малюсенькая, камера в штрафном изоляторе шире – и в нагрудном кармане повешенного заботливо на спинку стула пиджака нащупал две десятки. Вчера пенсию получил, большую часть припрятал в потаенной щелке за плинтусом, а сотню сразу отложил на пропой, и вот осталось еще, из графика не выбился. Так что гуляй, нищая Россия!

Другим, умиротворенным уже взором оглядел Новокрещенов свое жилище, убогое, конечно, зато функциональное. Есть в нем все необходимое: кровать железная с панцирной, похожей на воинскую кольчугу, сеткой, с никелированными шарами на спинках – настоящий антиквариат! Стол – не «дээспэ» задрипанное, а натурального дерева – дуба, должно быть, или ясеня – он плохо в этом разбирался, главное – крепкий еще, стульев пара, простых, угловатых, с дерматином на сиденьях и спинках – прямо сталинские стулья, основательные, из тех, видать, еще канцелярий. Табуретка вот эта под задницей… Что еще? Ах, да, шкаф платяной из слоеной фанеры… Но главный предмет обстановки – конечно же печка. Ежели летом по мелочи что-то сготовить, чайник вскипятить – электроплитка имеется. А печка – для серьезного дела. И, главное, не зависишь ни от кого – газовиков, энергетиков. Отключили газовую трубу или рубильник вырубили – и черт с ними! Затопил печь – и тепло, и пищу готовить можно. Почти полная экономическая независимость. Суверенитет! Главное, дровишками на зиму запастись, угольком… Вода тоже рядом – в ведре цинковом в сенцах, где прохладнее, стоит. И ходить за ней на колонку два шага, аккурат сразу – за калиткой. Нет, жить можно! Другие и такого угла не имеют, а у него, Новокрещенова – дворец. И прибирать недолго. Встал посреди комнатушки – до любого угла достаешь. Рассовал все по ящикам да полкам, половицы влажной тряпкой протер – и готово.

Домишко этот, сколоченный из горбылей, примазанных снаружи саманом, служил некогда временным жильем для обитателей большого, выстроенного из белого силикатного кирпича особняка, растопырившегося вольготно в глубине двора. Впоследствии времянку так и не снесли. Сдавали внаем квартирантам, да и оказалась она на редкость крепенькой, несмотря на кажущуюся хлипкость. Позже ее приобрел по дешевке Петька Ерохин, приходящийся матери Новокрещенова кем-то ироде сожителя или, как принято сейчас выражаться в обществе престарелых дам, «помощником по хозяйству». Мужик он был добрый, но совершенно, по мнению матери, «неудашный». Два года назад ему как-то незаметно стукнуло семьдесят, и он, собравшись в соответствии с возрастом помирать, завещал эту халупку разошедшемуся с женой Новокрещенову. С тем и впрямь помер, сгорев от подоспевшего будто специально скоротечного рака, а Новокрещенов, разругавшись и с матерью, сперва вроде как с отчаянья, переполненный самоунижением, поселился здесь, да и попривык, прижился неожиданно для себя.

Два подслеповатых окошка времянки выходили на ухабистую улочку, так и не дождавшуюся за два прошедших века асфальта, застроенную одряхлевшими особнячками, а еще два окна новокрещеновской халупки взирали, прищурившись, на дворик, огороженный жиденьким дощатым забором. Когда-то здесь росли несколько яблонь, развесистый куст сирени, ее запах сменялся к середине лета вечерним ароматом душистого табака, который обожали разводить в палисадниках окрестные старушки. Но с тех пор как большой дом купила семья беженцев из Средней Азии, смуглые дети новых хозяев мгновенно снесли всю дворовую растительность и вытоптали землю до каменистой, безжизненной плотности. Отца неугомонного полчища замурзанных детей звали Аликом, мать – неизвестно как. Только шмыгало по двору изредка закутанное в пестрые одежды бессловесное существо, и отставной доктор даже не был уверен, одна здесь женщина или в просторном доме обитает несколько ей подобных…

Алик – толстый, с двойным подбородком, как-то сразу переходящим в барабанный живот, на котором не сходились полы линялой рубахи навыпуск, в синих шароварах, босиком, блаженствовал, по обыкновению, здесь же, на ковре, расстеленном посреди двора, не боясь солнцепека, утирал, сняв тюбетейку, бритую голову рукавом, пил чай из мелких, на три глотка, пиал, меняя опустевшие на полные с помощью того же бессловесного, задрапированного по самые глаза существа, смотрел маслянисто кругом и был явно доволен судьбой своей, беженством, которое привело его в большой пыльный город, напоминающий родные места, только населенный глупыми, не в пример ему, Алику, людьми. Не видящими своей выгоды, которая здесь валяется буквально под ногами… Но нет, не замечают, бегут, как бараны, ходят каждый день на работу, где им платят копейки, пока он, Алик, пьет чай во дворе нового, на деньги этих же дураков купленного дома…

Третий год Алик торговал водкой, которую производил сам, смешивая спирт с водой, разливал в просторном подвале по наскоро сполоснутым под колонкой бутылкам, шлепал этикетки. Новокрещенов пользовался неограниченным кредитом у Алика. И вот теперь, когда полегчало, Новокрещенов зачерпнул тем же стаканом теплой, отдающей цинком воды из ведра, пригасил жажду, торопливо, захлебываясь, выпил, ополоснул под рукомойником склеенное похмельным потом лицо, попутно почувствовав под ладонью на щеках колкую поросячью щетинку и нашарив ногами тапочки со смятыми задниками, поплелся во двор, раздавая шлепки самым бойким бесенятам, а возлежавший на ковре поодаль Алик приветливо махал рукой, окликая:

– Салям, Жора-джан! Бутилка тащить, а-а?

Вот и в это утро Алик приветствовал его, как обычно, – сделал какой-то знак своей своре, один из пацанов метнулся в дом и вернулся через секунду с осязаемо полной бутылкой, подал отцу. Тот передал ее Новокрещенову, указал пальцем на место рядом с собой. Новокрещенов, неудобно вывернув ноги, опустился по соседству на ковре, протянул Алику две десятки, пробормотал хрипло:

– Спасибо, брат, выручил. А то утром – хоть помирай…

– Аи, как хорошо сказал, брат! – расплылся в улыбке Алик, небрежно взяв деньги. – Все люди – брат. Я – брат, ты – брат, они, – он кивнул в сторону детей, – тоже брат! Хорошо!

Новокрещенов согласился счастливо, тряхнул бутылкой, полюбовался водоворотом возникших в ней маленьких пузырьков, поставил по соседству с пиалами и пузатым фарфоровым чайником, предложил:

– Давай, Алик, по маленькой, – угощаю. Я вчера пенсию получил. Так что гуляем!

– Добрый ты, Жора-джан! – причмокнул Алик, зубами сорвав пробку, которую сам же и закатал накануне своей чудо-машинкой. Налил водку в пиалы с налипшими на белоснежно-фарфоровые стенки темно-зелеными распаренными чаинками. – Я тоже добрый! Харашо живешь, пенсия получаешь. Молодой такой, а на пенсии. Воевал, да?

– Служил. С зэками работал. Теперь вот платят – за выслугу, – скупо пояснил Новокрещенов, бережно беря тряскими пальцами пиалу с водкой.

– Харашо! – опять разулыбался Алик. – Я зэка знаю, сам сидел. Шесть месяцев турма – вах! Потом воевал, в горах. Из автомата тыр-р, тыр-р… Харашо! Потом поймали аскеры… Солдаты. Били, убить хотели. Опять турма сажали – год сидел. Потом наши пришли… – земляк, понимаешь? Земляк отпускал, я убегал… А пенсия нет. Дети есть – вот, адин, дыва, тры… восэм! – показал Алик, растопырив толстые пальцы с золотыми перстнями.– Ничо не платят, дэтский пособий нет – так живу. Вах! – он опять рассмеялся счастливо, подрагивая складками живота.

Новокрещенов потянулся к нему пиалой, чокнулся, выпили.

– Ай, закуси, дарагой. Вот урюк, пажалста, кушай, вот халва, пастила. Лепешка медовый. Я харашо живу – все есть! – хвалился, потчуя, сосед.

Новокрещенов сплюнул налипшую на язык чаинку, отщипнул тонкий листик пастилы, пожевал, скривился от нестерпимо-кислого вкуса ее, спросил:

– Ты, Алик, по национальности кто будешь?

– Вах, слюшай! – всплеснул пухлыми руками сосед. – Зачем тебе мой националность? Нация-мация. Про нация нехарашо человека спрашивать. Не-ку-лю-торно, – назидая, с трудом выговорил он непривычное слово. – Гляди на свой голова! Волос там – черний, там – белий. Где черний – татарин, где белий – русский, да-а?

– Я и есть русский, – равнодушно сказал Новокрещенов.

– А-а… У тебя паспорт есть? И у меня есть. Там чиво написано? Ничиво! Нет национальности! Не нада нация! Чилавек – нада, брат – нада. А нация – не нада!

– Да чего ты раскипятился? – примирительно тронул его за мягкое плечо Новокрещенов. – Было бы из-за чего… Давай еще по маленькой.

– Не давай! – взвизгнул с непонятной озлобленностью Алик. – Не давай! Сперва нация спрашиваем, если не та – рэжем! Знаю, было! Забирай свой бутилка, сам пей, раз деньга платил. Нация-мация… Ишак твой нация! Джаляб!

– Сам джаляб! – смутно понимая значение ругательства вскипел Новокрещенов и, вспомнив татарское бранное слово, в детстве слышанное, сказал, вставая: – А ты – букма!

Алик подпрыгнул возмущенно, потом перевалился на бок, отвернулся презрительно. Вгорячах Новокрещенов даже хотел оставить едва начатую бутылку – подавись, мол, но одумался, прихватил небрежно за горлышко и ушел, шлепая цыпочками по вытоптанной бесплодной земле, бормоча:

– Ишь, расплодились тут… Саранчовые! Обидчивые какие…

Вернувшись в дом, он хлобыстнул полстакана, спрятал оставшуюся водку в ледянистое нутро дребезжащего испуганно холодильника, хлопнул дверцей и опять завалился на койку.

Ему вспомнился давешний сон, манкурты эти долбанные, не иначе как визжащим во дворе инородным племенем навеянные… Сны – лишь отражение реальности. Прав немецкий психиатр Фрейд… И эта теория его… дай бог памяти… Вот! Про эдипов комплекс у мальчиков. Он, Новокрещенов, если с научной точки зрения взглянуть, тоже типичная жертва такого комплекса. Отец – лихой мужик, орел, не инженеришко какой-нибудь, интеллигентишке, а начальник лагеря бериевской еще закваски…

Лучше всего представлялись Новокрещенову теперь отцовские сапоги, хромовые, надраенные до блеска, словно черное зеркало, в которое можно смотреться – не дай бог, конечно, если доведется такое – лицезреть свое отражение в сапогах тюремщика. А Новокрещенов лицезрел. По полу ползал… по причине малолетства. Он вообще вспоминал отца как-то снизу вверх, по порядку. Сначала – хромачи сияющие, потом – брюки-галифе темно-синие, жесткие и колючие, если щекой к ним прижаться. Маленький он ведь был тогда, Жора Новокрещенов, чуть выше сапога отцовского. А еще, если вверх смотреть, на отце был китель зеленого «защитного» цвета, с медными, горячими от яркого блеска пуговицами, ремень-портупея черно-коричневая, с особым, кожаным скрипом. Новокрещенов не слышал больше никогда в жизни похожего. На портупее справа кобура… вроде как брезентовая… или дерматиновая… но точно не такая, какие носят офицеры теперь, та была больше, под пистолет ТТ. И, конечно, сам пистолет – огромный, угловатый какой-то, отец, выщелкнув предварительно обойму с патронами-желудями, давал сыну подержать его – маслянистый, тяжелый. И в три года, а может быть и раньше, Новокрещенов знал, что пистолет существует для того, чтобы убивать. Фашистов. И вообще нехороших людей. Например, врагов народа и государства. А решать, кто есть кто и кого можно убивать, а кого нет, надлежит владельцу пистолета. В данном случае его, Жоры Новокрещенова, отцу…

Отец как таковой находился уже над кителем – между погонами с четырьмя золотыми звездочками на каждом и упругой фуражкой с красной звездой побольше, в центре которой, если присмотреться, виден серп – то есть нож для срезания колосьев, и молот, которым плющат даже металл и забивают гвозди. Новокрещенов так и воспринимал всегда эту символику: пришло время – срезали, не поддался – молотком наотмашь, чтоб по самую шляпку…

Иногда отец опускал к сыну большие руки с желтыми отметинами от табака на среднем и указательном пальцах и поднимал вровень с собой, на невероятную высоту, и весь мир мгновенно преображался. Проваливались стремительно, оставаясь далеко внизу, окружающие и привычные предметы, каждый из которых был велик для младшего Новокрещенова, до которых ему еще расти да расти, это он уже понимал тогда, и вот в миг, по мановению отца, все изменялось, виделось иначе и стол в тетиной не казался страшной пещерой, затемненной свисающей по краям скатертью с бахромой, внизу оказывался и черный, скалистый комод, и становилось видно, сколько разложено на его поверхности, на верхотуре этой, разных занимательных штуковин, вазочек да статуэточек, до которых маленькому Жоре самому, без помощи отца, ни в жизнь не добраться… А если он добирался все-таки таким вот образом, хватал вожделенно какую-то безделушку фарфоровую – балерину с крыльями за спиной или мужичка, на гармошке наяривающего, мама ругалась, шпоря, что это – «не игрушки». Как же так? Самые что ни на есть игрушки! Другое дело, что все самое привлекательное, соображал Жора, наименее достижимо. Особенно, если нет способа возвыситься и дотянуться…

А еще у отца был персональный автомобиль – юркий «бобик» с брезентовым верхом. Управлял рычащей по-собачьи машиной водитель, одетый во все черное – куртку, штаны и странную, как у немецких солдат в кино, черную кепку. На левом нагрудном кармане куртки шофера был нашит лоскуток с белыми цифрами и странным словом «Шмага». Как-то Жора Новокрещенов, уже научившийся к тому времени читать, спросил у него с любопытством:

– А что такое – шмага?

И шофер, усмехнувшись, указал мазутным пальцем себе на грудь.

– Это я – Шмага. Фамилия такая.

Вечером того же дня Жора вырезал клочок бумаги, и, выведя на нем кривыми печатными буквами «Новокрещенов», приколол булавкой к рубахе.

– Что это? – удивился отец.

– Я – Новокрещенов! – по-шоферски указал на себя сын.

– Ты идиот! – ругнулся отец. – Такие бирки зэки носят.

– Зачем?

– Чтобы знать их фамилии. И, если провинятся, наказать. Сними!

Новокрещенов снял, но с тех пор, если у него спрашивали фамилию, всегда настораживался. Может быть, интересуются для того, чтоб наказать?

Работа у отца была таинственной, говорить о ней вслух не следовало, болтун – находка для шпиона – предупреждал отец, и это нравилось маленькому Новокрещенову, напоминало игру.

Лет, наверное, шести от роду Новокрещенов побывал-таки на таинственном месте службы отца.

Колонию угадал сразу – знал уже по рассказам отца, представлял забор с рядами колючей проволоки, часовых, маячивших с автоматами наизготовку на открытых, четырехногих вышках, кирпичное здание вахты, «предзонник» у главных ворот, которые охранял свирепый кобель Индус. Все это Новокрещенов будто видел уже, сложив для себя в картинку из мозаичных осколков фраз, отрывков разговоров отца с мамой и хмельных застолий его с сослуживцами, изредка гостивших в их доме.

Поразил только цвет. Здесь все было одинаково пепельно-серым. И, видя эту серую, словно свинцовым грифелем нарисованную картину, Новокрещенов понял вдруг отца, бывшего много лет главным начальником, «хозяином» в этом безрадостном мире.

А самым удивительным было то, что маленький Новокрещенов как-то сразу вписался в этот странный мир, уютно чувствовал себя в кабинете отца, пристроившись на огромном диване, обтянутом черной холодной кожей, пока отец уходил по делам в зону, а когда вернулся оттуда еще с двумя такими же пепельно-седыми, как сам, офицерами, и они, развернув на столе газету, поставили в центр бутылку водки, свалили горкой нарезанный крупными ломтями серый «зэковский» хлеб, открыли банки с тушенкой, стали пить и закусывать, Новокрещенов-младший крутился возле, жевал бутерброд и бездумно целился сквозь мутное стекло в окне из врученного ему для развлечения кем-то из отцовских друзей пистолета в ничего не подозревающего, дремлющего за рулем в ожидании «хозяина» водителя Шмагу.

Ребенком Новокрещенов был вовсе не глуп и достаточно знал о том, за что попадают люди в тюрьму. Сам он никогда не совершал подобного, был по-мальчишески твердо уверен, что и не совершит, но они-то, зэки – украли, ограбили, покалечили, а то и вовсе убили других людей. И серый мир, в котором оказались в итоге, был вполне подходящим для их обитания местом. А отец и его товарищи, что держали в строгости и послушании этот преступный люд, представлялись ему отважными воинами со злом… Только вот окружающая пепельная мертвечина бросала и на них серую, суконную тень, отчего и отец, и его сослуживцы были так угрюмы, неразговорчивы, часто пьяны и во хмелю жестоки.

Позже, когда Новокрещенову исполнилось шестнадцать лет, все как-то разрушилось вдруг в их семье. Отец запил, его уволили из «органов», он ушел, оставив жену и сына в безликом доме на замусоренной городской окраине, среди таких же многоэтажек, сложенных из грязно-серых бетонных плит, в которых обитали такие же серые, будто зябшие постоянно в окружении цементных стен, остывшие и равнодушные ко всему люди. В ту пору Новокрещенов особенно остро осознал, что тоже становится «никем», и ему суждено, как и прочим жильцам, брести утром по разбитой дороге к остановке общественного транспорта, а после тягучего дня, вечером, так же обреченно, в усталой толпе, возвращаться домой, совершая такие вот лишенные особого смысла челночные переходы до конца оставшейся жизни.

И, поняв это, Новокрещенов принялся отчаянно карабкаться наверх, туда, где был теплый свет и где находились обычно самые привлекательные, недоступные прочим радости. Он хорошо учился, обогнав многих в окраинной, сонной школе, выпускники которой шли по большей части в шофера, продавцы овощных ларьков, и выкарабкался, зубами вцепился, сдав экзамены в самый престижный в те годы медицинский институт, не слишком охотно распахивавший свои двери для плебеев вроде Новокрещенова. Освоился там, закрепился, зубря почти наизусть толстенные, неподъемной тяжести фолианты, стал своим среди умненьких, приторно-вежливых, умытых до розовой прозрачности сокурсников – продолжателей врачебных династий в третьем, четвертом поколениях, а затем кое в чем и превзошел их, потомственных…

Впрочем, даже с помощью медицинской белизны и стерильности отрешиться совсем от серого мира не удалось. Более того, он попал в зависимость от него и призван был, как оказалось, беззаветно служить ему, угождая и потакая в малейших прихотях. Очевидным это стало с началом врачебной практики.

Он навсегда запомнил свою первую пациентку. Случилось это еще в пору студенчества, на практике в травматологической больнице. Новокрещенова поставили дежурить в паре с опытным хирургом, не старым еще, лет сорока, сильным мужиком огромного роста. Ночь выдалась праздничная, и от того беспокойная. После захода солнца в больницу на завывающих истерично машинах «скорой помощи» начали свозить избитых, резаных и стреляных пациентов, отчего казалось, что где-то в городе идет затяжной и яростный бой. Дежурный травматолог с помощью хорошо обученных, ловких и понятливых медсестеp шил, перебинтовывал и гипсовал раненых и покалеченных, а Новокрещенов суетился на подхвате, натирал сухим гипсовым порошком бинты, смачивал их водой, передавая затем хирургу, обрабатывал йодом мелкие раны и ссадины.

Работы хватало на всех. Под утро поток пострадавших в праздничных весельях иссяк. К тому времени у дежурного доктора, не покидавшего больничных стен вторые сутки, прихватило сердце. Медсестры сделали ему инъекцию кардиамина, напоили успокоительной микстурой и отправили отдохнуть на жесткой кушетке в ординаторскую. А вскоре в приемный покой очередная бригада «скорой помощи» доставила перепачканную кровью девицу.

Оставшийся за врача Новокрещенов осмотрел пациентку и выяснил, что кровоточит рана на голове. Осторожно раздвинув слипшиеся от крови и еще какой-то дряни волосы, в которых запутались даже картофельные очистки, Новокрещенов обнаружил неглубокий порез. Не опасный, кожа только рассечена, всего и дел-то – выстричь вокруг волосы, обработать рану перекисью водорода и по краям – йодом, а затем наложить пару швов.

Девица была пьяна. Из ее сбивчивого, прерываемого безутешными рыданиями рассказа Новокрещенов уяснил, что накануне вечером в барачную комнатушку, где обитала пострадавшая, пришел ее муж, только что освободившийся из мест заключения. Ночью радостное застолье по этому поводу переросло в семейный скандал, и вновь обретенный муженек огрел в сердцах жену по голове доверху наполненным помойным ведром.

Новокрещенов попытался было остричь волосы вокруг ранки, чтобы обработать ее, а затем стянуть шелковым швом края, но девица мотала головой, потом принялась громко рыдать и стала отталкивать юного доктора, причитая о том, что она работает официанткой в приличном привокзальном ресторане и уродовать свою прическу не позволит.

Визг пострадавшей заставил дежурного врача подняться. Он долго уговаривал бившуюся в пьяной истерике пациентку расстаться с клочком крашеных, свалявшихся в сивую паклю волос, а когда наконец рана была обработана и зашита и девица ушла, подвывая и белея в предрассветных сумерках забинтованной головой, схватился за сердце и рухнул на усыпанный кровавыми ватными тампонами пол. Поддежуривавшая в травматологии женщина-терапевт сразу распознала инфаркт Доктора положили в реанимацию, где он два часа спустя скончался.

Новокрещенов тогда долго размышлял об этом эпизоде, подобных которому еще не было в его жизни. Его испугала собственная неприязнь, да что там неприязнь – жгучая ненависть к девице, ставшей невольно причиной гибели молодого, и, как утверждали в один голос коллеги, перспективного травматолога.

Но разве не учили студентов мединститута тому, что врач должен быть беспристрастен и всепрощающе добр? И, если подумать, с таких вот гуманистических позиций, то девица эта – официантка из «приличного привокзального ресторана», который ей действительно казался приличным, достойна жалости и сочувствия – не профессионального даже, а просто человеческого.

Все вроде бы так, но он-то, Новокрещенов, поднялся! До ломоты в висках, до испарины в талмуды научные вникал, зубрил ночи напролет, пока эти юные шлюшки по танцам скакали, лакали дешевый портвейн в подворотнях да подолы на заплеванных подсолнечной шелухой скамейках в парках задирали. Вот и училась бы – в вечерней школе, потом в техникуме каком-нибудь заочном. Все условия для «гегемона» тогда создавали, принимали вне конкурса, на зачетах да экзаменах за уши вытягивали, потом на работу распределяли. Так нет! Выросла дура-дурой, нашла себе такого же никчемного оглоеда, жила с ним, да еще и нерасписанной, наверняка, незаконной женой, вот и получила в итоге помойным ведром по пустой башке. Ей хоть бы хны, проспится и пойдет снова тарелки с кислыми щами посетителям общепита разносить, а врача, молодого умного мужика, нет уже на свете, а ведь мог бы отлежаться в ту ночь, глядишь, и отпустило бы сердце… Но он встал, превозмогая предынфарктное состояние… Да пропади он пропадом, такой долг и святая обязанность!

После окончания института слившимся в студенческом братстве молодым докторам опять напомнили, кто есть кто. Розовощеких продолжателей врачебных династий распределили на работу в крупные клиники, на кафедры, в аспирантуру. А плебеев, вроде Новокрещенова, распуляли в дальние концы области, по сельским участковым больничкам, где была прорва черновой работы и никакой надежды на получение престижной во врачебной среде «узкой» специальности.

И опять вышло так, что стерильный, торжественно-чинный храм научной медицины с его мудрыми, то чопорными, то язвительными профессорами, сессионной лихорадкой, перемежающейся кавээновским зубоскальством, отторг Новокрещенова и низверг в серый мир – туда, откуда он начинал свой путь наверх, поместил в маленькую, провонявшую клопами комнатушку холодного общежития на окраине рабочего поселка.

При этом, кажется, не было такой болезни, которую не заполучили бы поселковые пациенты собственными стараниями – питьем многолетним, антисанитарией, плодящей вокруг заразу. Болели часто, подолгу и с удовольствием, но еще чаще приходили на прием к молодому участковому терапевту относительно здоровыми, чтобы прикрыть больничным листом запой и прогулы на работе, «откосить» от армии или выпросить рецепт на «кайфовые» таблетки, уже входившие тогда в моду среди недорослей и бывших зэков, обосновавшихся в таких вот забытых богом и властями рабочих поселках «городского типа»…

Впрочем, и на здешних неухоженных по-сельски улицах угадывалась какая-то другая жизнь, сновало туда-сюда на черных и белых «Волгах» неизвестно чем озабоченное начальство, кто-то гулял до утра, колобродил за плотными шторками единственного в городке, вечно закрытого на «спецобслуживание» ресторанчика, но и этот таинственный мир провинциальных элит не пускал внутрь себя Новокрещенова – то ли из-за того, что был доктор все-таки пришлым, а может быть, оттого, что не оброс пока нужными знакомствами, связями.

Но дожидаться такой уютной замшелости Новокрещенов не стал, а рванул после короткого размышления в известную ему с детства и даже родную в некоторой степени лагерную систему.

К тому времени он уже обзавелся семьей. Первая жена – жгучая брюнетка с шапкой змеистых кудрей, учительница по образованию, приехала было вместе с ним в притулившийся к зоне колонийский поселок, прошла по улице, густо занавоженной скотиной, которую держали в изобилии местные домовитые прапорщики-контролеры, и, грустно чмокнув на прощанье мужа в щечку, уехала в большой город. Позже, как узнал Новокрещенов, она стала там известной журналисткой, он от случая к случаю почитывал ее статьи, жалел о разводе, любил, наверное, и тихо спивался в степной глуши.

Он еще раз женился, потом развелся и, когда в начале девяностых годов сократили срок службы, считая каждый день, отработанный сотрудниками в колонии за полтора, быстренько оформил пенсию, вернулся в город, к матери, а сейчас оказался в развалюшке, доставшейся в наследство от отчима. И теперь соседями его стали даже не сморкающиеся в пальцы от смятения официантки, а не пойми кто. Какие-то дикари, чьи дети до сих пор, не будучи в силах постичь предназначения наружного туалета, гадят, если приспичит, прямо у порога времянки…

Новокрещенов провел рукой по небритой, скрипучей, как наждачная бумага, щеке, встряхнулся. Потом потянулся к дверце холодильника, распахнул, достал бутылку. С клекотом наполнил стакан. Поднес бутылку ближе к глазам – припухшие веки мешали смотреть, слезились. Прикинул заботливо, хватит ли на опохмелку после очередного пробуждения. И решив, что хватит, отставил в сторону. Взялся за стакан и, стукнув зубами о стеклянный край, медленно, тяжело глотая, выпил водку до дна. Голова побежала веселой каруселью, накренилась, подчиняясь центробежной силе спиртного…

В принципе, все не так ужасно, думал он, как по зыбкому песку, нетвердо, шагая к кровати. Ему лишь сорок пять. Еще столько можно успеть! Но это завтра… А сейчас – спать…

Солнце тянется в комнату, греет распахнутую беззащитно постель, а пацанва Аликова совсем рядом, прямо под окнами, опять гадят, наверное, и кричат… кричат… Им-то чего от жизни нужно, Господи? Вот ему, Новокрещенову, уже ничего не нужно. Только поспать… забыться…

 

Глава 4

В рентгенологическом кабинете старенькая, не иначе как от радиации здешней высохшая в кривую щепочку медсестра сочувственно разъяснила Самохину, что врач, заподозривший еще полгода назад нехорошую болезнь при флюорографическом обследовании отставного майора, работал в ту пору временно, по совместительству. Доктор он опытный, вот и приглашают его иногда подменить рентгенолога милицейской поликлиники. И если не понравился врачу-совместителю тот снимок, надо бы, конечно, сделать сейчас новый. Но кончился запас рентгеновской пленки. А потому вернее всего, посоветовала медсестра, обратиться опять к тому же доктору. Найти его просто. Он заведует коммерческим медицинским центром «Исцеление», и где-то здесь завалялась его визитная карточка.

Оставив Самохина в коридоре, у двери со светящейся строго на белом плафоне надписью «Не входить!», медсестра нырнула в ночную темноту рентгенкабинета и через пару минут вынесла плотную картонку, на которой Самохин, далеко отставив руку и напрягая глаза, прочел напечатанное золотом: «Центр нетрадиционной медицины „Исцеление“. Коммерческий директор и главный врач Кукшин Константин Павлович».

Отставной майор не боялся смерти. Он и так обманул судьбу, пережив среднестатические сроки, отпущенные старым тюремщикам. Да и неожиданная, наперекор всякой логике ранняя смерть жены сделала его одинокое существование и вовсе бессмысленным. Однако верный привычке доводить любое дело до конца, Самохин и в своей судьбе решил поставить четко различимую точку. А потом собрался выяснить, сколько же ему все-таки осталось. Полгода из этого срока, если верить заключению рентгенолога, уже прошло…

Центр нетрадиционной медицины под многообещающим названием «Исцеление» располагался в помещении заурядной городской поликлиники. Та в свою очередь ютилась на первом этаже суровой, под гранит оштукатуренной пятиэтажки с броской датой постройки на фронтоне – «1937 год». Мелковатые для монументального облика здания окна походили на те, что прорубали в бараках усиленного режима, отчего в коридорах больницы расползался по углам вечный, навевающий мысли о потустороннем полумрак.

Пробравшись мимо притулившихся на куцых диванчиках, словно позабытых здесь кем-то давным-давно старушек, Самохин обнаружил богатую, обитую красной кожей дверь, над которой сама по себе светилась, будто магическими письменами начертанная, витиеватая надпись: «Центр нетрадиционной медицины „Исцеление“». Самохин распахнул вздохнувшую навстречу запахом лаванды дверь и сразу оказался в другом, лучшем, мире.

Скрытые под зеркальным потолком светильники заливали просторный холл теплым приятным светом. Пухлые, похожие на огромных, но безобидных плюшевых зверушек диваны вдоль стен были пусты и манили упасть в их объятия, сонно расслабиться. Три двери с табличками, указывающими фамилии и научные звания хозяев кабинетов, были закрыты. На пути к ним, за подковообразным пластиковым столом восседала ослепительная блондинка, на которой медицинский халат смотрелся как изысканное и смелое платье.

– Здравствуйте. Присаживайтесь. Чем я могу быть вам полезна? – произнесла она с вежливой улыбкой.

– Мне бы доктора… По рентгену который… вот – Самохин суетливо достал визитку и прочел, далеко отставив от глаз. – Константина Павловича Кукшина.

– Вам назначено?

– Нет, но я… понимаете, какое дело… – Самохин старался говорить кратко, по существу, но завяз безнадежно, не зная, с чего начать, а потом, отчаявшись, выпалил: – Короче, рак нашли у меня. Вроде бы. А доктор…

– Да-да! – неожиданно поняла его и пришла на помощь секретарша. – Вам надо именно к Константину Павловичу. Только… Позвольте напомнить вам об одной маленькой особенности нашего центра, – улыбнувшись фарфорово, уточнила она. – Здесь все услуги, в том числе и консультации, платные. Вас это не затруднит?

Самохин торопливо мотнул головой – мол, валяйте, и даже похлопал себя по нагрудному карману рубашки – дескать, деньги при мне!

– Одну минуточку, сейчас я все устрою, – пообещала блондинка и легко встала из-за стола. Она оказалась высока и невероятно длиннонога. Самохин даже подумал озабоченно, без иронии – не страшно ли ей с такой-то высоты вниз на землю смотреть? А потом ругнулся про себя: черт знает что! Можно сказать, на оглашение смертного приговора к доктору пожаловал и, надо же, ростом секретарши обеспокоился, засмотрелся…

Девица вернулась, прошлась по приемной, переставляя длинные ноги, как лестница-стремянка, нацелилась с высоты своей на Самохина, предложила вполголоса ласково:

– Пройдите в кабинет. Константин Павлович готов принять вас немедленно.

Майор успокоился, кивнул важно и вошел в кабинет, стараясь держаться с достоинством.

Доктор Кукшин оказался мужчиной холеным, с гладким, как пасхальное яичко, кругленьким подбородком и прозрачно-розовыми ушами. Глаза его, будто в щелочку подглядывая, смотрели оценивающе на вошедшего сквозь узкие очечки. Старинная, воронкообразная деревянная трубочка для прослушивания больных, торчащая из нагрудного кармана белоснежного халата, странно дисгармонировала с мерцающим монитором компьютера на столе. Доктор поздоровался радушно и, достав трубочку, указал ею на компьютер:

– Да-с, батенька, так и работаем. Сочетаем, так сказать, дедовские, проверенные временем приборы для аускультации с архисовременными методами диагностики… – И, кивнув пациенту на кресло подле себя, продолжил вдохновенно: – Трубочка эта – она, знаете ли, природная, из липы столетней выточена. Малейшие флюиды, исходящие от организма обследуемого, улавливает и передает прямо в ушную раковину доктору, а через нее непосредственно в мозг. Такие биотоки никакой пластмассовый фонендоскоп не отследит. Дедовский метод, а эффективен по-прежнему!

– Я, понимаете ли… – начал было Самохин.

Но врач прервал, выставив перед посетителем ладони, начал водить ими, как бы ощупывая на расстоянии.

– Минуточку, голубчик… Та-ак… Сердечко увеличено, границы перикарда расширены… Печень… Желчные протоки сужены, явления холецистита… Ну, это поправимо. Желудок… ну-ка, ну-ка… Складочки слизистой ровные, утолщены слегка – увы, любезный, у вас гастрит, неправильное питание… Ожиреньице… лишний вес. Сосудики кровеносные холестеринчиком подзабиты… Лёгкие… Что это у нас в легких? Курите, конечно… Опять же излишний вес… В сочетании с табачком – чревато. Пачки сигарет в день хватает?

– Хватает, – смутясь, соврал зачем-то Самохин, высаживающий в сутки по две пачки «Примы» без фильтра.

– И с этим справиться можно, – опять пообещал доктор, пристально, обволакивающе глядя в глаза отставному майору. – А вот теперь давайте знакомиться. Меня зовут Константин Павлович. Я главный врач этого чудесного учреждения. Впрочем, ничего чудесного, сверхъестественного здесь нет. Всего лишь искусство врачевания, сочетание традиционной и нетрадиционной медицины. Арс лонга, вита брэвис – что в переводе с латыни означает: искусство, в том числе и врачебное, долговечно, а человеческая жизнь, увы, коротка!

Несколько ошарашенный словоохотливостью врача, Самохин кивнул.

– Я кандидат медицинских наук, – продолжил между тем не без хвастовства доктор, – член-корреспондент Академии нетрадиционной медицины, бакалавр экстрасенсорной терапии, магистр астродиагностики и прочая, прочая… – Доктор повел рукой, указывая на стену кабинета, густо увешанную рамочками с неразборчивыми издалека текстами, заверенными для солидности разноцветными печатями. – Не подозревайте меня в нескромности, голубчик. – Доктор смотрел на посетителя открыто, искренне. – Просто я убежден, что пациент должен знать о своем целителе все и верить в него, как в самого себя. А это, – он опять махнул в сторону дипломированной стены, – лишь объективное подтверждение тому, что вы имеете дело не с шарлатаном, коих в изобилии развелось сейчас и в таком святом ремесле, как медицина… Вы согласны? – глянул он в упор на Самохина.

– Э-э… да, – промямлил растерянно тот.

– А теперь ваша очередь. Что привело вас ко мне, друг мой? Кое-какие из поразивших вас организм недугов я уже назвал. Есть среди них и такие, о которых вы даже не подозреваете.

Самохин утер платком повлажневший лоб, сказал, потупясь:

– Меня к вам, Константин Павлович, из поликлиники прислали. Из нашей, увэдэвекой. Полгода назад я там рентген проходил. И вы… нашли что-то нехорошее в легких. А снимок тот затерялся, новый сделать не могут – пленки нет. Вот и посоветовали сюда обратиться. Может быть, вспомните?

Доктор присел за компьютер, потер переносье:

– Так… Что-то было… Действительно, я рентгенолога в ведомственной больничке подменял. И при чтении флюорограмм выявил несколько случаев патологии. Сделал описание снимков и передал их участковым врачам для дальнейшего обследования и уточнения диагноза. А вас, выходит, только теперь об этом известили?

Самохин скорбно кивнул.

– Ну что за головотяпство! – всплеснул руками Константин Павлович. – Впрочем, подобное отношение к больным в государственных органах здравоохранения, увы, не редкость. Но! – Он поднял указательный палец. – Я, любезный, привык к подобным вывертам отечественной медицины. А потому все достойное внимания храню либо здесь, – он указал пальцем себе на лоб, – либо здесь, – и ткнул холеный перст в экран компьютера. – Напомните ваше имя и фамилию, год рождения…

– Самохин Владимир Андреевич, родился в тысяча девятьсот сороковом году.

– Сейчас посмотрим, – кивнул обнадеживающе доктор и, повернувшись к монитору, ловко, как пианист, пробежал пальцами по клавиатуре. Серые кнопочки защелкали сухо, и на экране появился список фамилий. Самохин завороженно следил за ловкими, как у профессионального карманника, руками доктора. Череда фамилий сменилась картинками, в которых отставной майор, мало смыслящий в медицине, все же сразу распознал рентгеновские снимки легких. Доктор увеличил один из них во весь экран и удовлетворенно откинулся на спинку кресла, крутнувшись, развернулся лицом к Самохину.

– Нашел! Вот я какой молодец, – похвалил врач сам себя. – Не поленился тогда, ввел ваши данные в компьютер! Казалось бы, что за нужда? А вот и пригодилось! Вэрба волант, скрипта манэнт, что в переводе с латыни означает – слова улетают, написанное остается. Но, Владимир Андреевич, подтверждаются худшие опасения. Вот, смотрите…

Доктор взял со стола золотистую, наверняка дорогую, как и все в его кабинете, авторучку, ткнул кончиком в изображение.

– Это, извольте убедиться, средняя доля правого легкого. И в центре мы с вами видим отчетливое затемнение округлой формы.

Самохин, напрягая глаза, таращился старательно на экран, тщетно силясь рассмотреть в переплетении белых и черных теней что-либо, а доктор увлеченно тыкал золотой авторучкой во что-то, одному ему видимое и понятное, вещал, будто экскурсовод на выставке абстрактной живописи.

– А вот вторичные признаки – здесь и здесь. Срединная тень за счет увеличения лимфатических узлов расширена…

– Рак, что ли? – не выдержав, прервал непонятное пояснение Самохин.

Доктор оторвался от экрана, бережно положил авторучку на стол и грустно кивнул:

– Увы, голубчик…

Самохин смотрел сосредоточенно на экран, сопел, набычившись, но не видел ничего, кроме черного пятна на рентгеновском снимке. Потом, кашлянув, сказал:

– А я, вроде бы, и не чувствую ничего… Надо же, как бывает! Ну что ж, спасибо, доктор, что просветили… Пойду я, пожалуй, прощайте. За визит кому заплатить?

– Э-э, нет, Владимир Андреевич, от меня так не уходят, – встрепенулся доктор. – Ишь, что удумал – прощайте! Все еще только начинается!

– Что – начинается? – изумился Самохин.

– Борьба, голубчик! Борьба за жизнь. Вы ж не в заурядную больницу обратились, где пациентов, особенно с таким заболеванием так и норовят отфутболить – чтоб статотчетность не портили. Нет, золотой вы мой. Мы еще за вас повоюем! Мы еще одержим победу над фатальным недугом!

Самохин с некоторым сомнением покосился на воодушевленного доктора, но подниматься с кресла раздумал, поерзав чуть на вздыхающем под ним и как-то неприлично пшикающем при каждом движении мягком сиденье.

– Вам, Владимир Андреевич, – продолжил между тем доктор, – предоставляется сейчас право выбора. Вы, если не ошибаюсь, отставной военный?

– Майор, – угрюмо кивнул Самохин.

– Так вот, буду говорить с вами откровенно, как с человеком, безусловно, мужественным, – доктор стал серьезен, слова произносил веско, пристально глядя в глаза пациенту. – Я могу передать распечатку с вашими данными в онкодиспансер. Уверен, что диагноз злокачественного новообразования в легких с метастазами в лимфатические узлы, печень, другие жизненно важные органы подтвердится. Что вас ждет? Коридоры диспансера, забитые обреченными больными, замордованный нищенской зарплатой и потому равнодушный к чужой беде врач, отсутствие эффективных медикаментов, устаревшая аппаратура. И как итог подтверждение печальной статистики – выживаемость больных раком легких составляет жалкие проценты – не более трех. Но есть и альтернатива! – Доктор опять поднял палец-восклицательный знак. – С моей помощью бороться с раковым недугом и победить!

Самохин смотрел на завораживающий палец доктора и боялся дать разгореться затеплившейся вдруг где-то глубоко в груди, может быть, там, где угнездилась зловредная опухоль, надежде.

– Вы у меня далеко не первый пациент с подобным диагнозом, – ободряюще улыбнулся Константин Павлович. – И во всех случаях, я особо подчеркиваю – во всех, когда больной шел на полный контакт, доверял безгранично мне, целителю, следовало полное выздоровление. Стопроцентный положительный результат! Это не чудо, не мистика, а искусство врачевания, причем вполне научно обоснованное. Я могу продемонстрировать вам заключения местных и даже столичных профессоров, подтверждающих после всесторонних клинических исследований выздоровление моих пациентов, страдавших самыми сложными, запущенными формами рака. Однако лечебная работа подобного рода, я бы сказал, штучная и не может быть применена в массовой практике. И потому, чтобы не создавать ажиотажа, не вселять напрасной надежды во всех страждущих, помочь которым, увы, мы не в силах из-за ограниченных ресурсов, я и мои коллеги не афишируем особо свою деятельность.

Самохин слушал завороженно и чувствовал, как спадает с плеч горькая тяжесть беды. Есть, есть, оказывается, на свете кудесники-доктора, обитающие в таких вот неприметных для глаз большинства закутках, творят там свои чудеса, но – для немногих. И так случилось, что среди избранных оказался и он, простой отставной майор, которых несметно прозябает сейчас по стране, забытых всеми, невостребованных безвременьем, а ему, надо же, повезло!

Однако, недоверие – профессиональное качество старого опера – свербило, кололо остро иголочкой, не давая расслабиться блаженно в предвкушении счастливого избавления от недуга.

– А… чем вы лечите? – смущаясь собственной подозрительности, полюбопытствовал все-таки Самохин.

– Резонный вопрос, – нисколько не обиделся доктор. – Мой метод уникален и рассчитан на активизацию всех защитных сил организма. Что такое рак? Медицине давно известно, что злокачественные клетки периодически образуются в теле любого человека. Причем, вполне вероятно, такие ошибки случаются тысячи раз в течение суток. Но в здоровом организме иммунная система немедленно реагирует на этот процесс и мгновенно уничтожает брак, подобно тому, как отторгается и уничтожается организмом всякое проникшее в него чужеродное тело. Так вот, установлено, что злокачественные опухоли развиваются у людей, чья иммунная система подавлена. Вы понимаете, о чем я? – вскинулся вдруг доктор, не отпуская взглядом, словно на коротком поводке придерживая собеседника.

– Д-да. В общих чертах, – с готовностью подтвердил Самохин и даже уточнил для убедительности: – Я читал…

Доктор снисходительно кивнул.

– Прекрасно! Так вот. Неполноценность иммунной системы, отвечающей за функции защиты организма, может быть обусловлена разными причинами. Биологическими – старением, например, психологическими – стрессом либо внешними факторами – радиацией, химическими веществами, вирусами – той же ВИЧ-инфекцией. И мы для начала попытаемся определить первопричину.

– Курю я, – виновато развел руками Самохин.

– Не в этом дело, – пренебрежительно отмахнулся врач. – Курят миллионы людей, я, например, тоже. Но рак поражает далеко не всех. А вот стрессовые ситуации в вашей жизни наверняка присутствовали. Вы кем служили?

– В зоне. Оперативником, – неохотно признался майор.

– Жена, дети есть?

– Была… дочка. Маленькой умерла. А два года назад – жена.

– Вот видите! – всплеснул руками доктор, будто радуясь приключившимся с пациентом несчастьям. – Конечно же стресс! Вот вам и первопричина беды!

– И… что? – с надеждой посмотрел на него Самохин.

– Мой метод направлен на оздоровление иммунной системы и организма в целом, – увлеченно разъяснил Константин Павлович.

Самохин кашлянул в ладонь, представив обосновавшуюся в его легких штуку, похожую на речного рака, шевелящего злобно зубчатыми клешнями. Поежился, плотнее притерся к вздохнувшему сочувственно креслу, полюбопытствовал:

– А как эту… иммунную систему оздоровить?

– Вот в этом-то, батенька, и весь секрет! – победно хихикнул доктор. – Моя разработка, так сказать, ноу-хау, действует безотказно. Причем помогает людям, находящимся в безнадежном почти состоянии. Но, разлюбезный Владимир Андреевич, есть немаловажный нюанс. – Константин Павлович опять поднял многозначительно палец. – Всякое эффективное лечение требует затрат. Сырье для его изготовления поступает из Китая, Индонезии, Японии… Так что, сами понимаете…

– Сколько? – спросил осипшим от волнения голосом Самохин.

– Много, друг мой, много, – грустно вздохнул Константин Павлович.– И дело не в чьей-то скаредности. Вы человек одинокий? Я, представьте себе, тоже. Весь, знаете ли, в науке. При лечении применяется один препарат… Сверхсложный по составу и, к сожалению, очень дорогой.

– Так сколько? – перебил Самохин.

Доктор закатил глаза к потолку, пошевелил губами, будто прикидывая сумму, и заявил наконец:

– Пять тысяч рублей, – и, видя, как кивнул удовлетворенно пациент, пояснил: – за сеанс. Потребуется десять, а возможно, пятнадцать сеансов.

Самохин угас. При пенсии в полторы тысячи рублей, вполне достаточной для безбедного существования одинокого отставника, сумма в пятьдесят, а то и в семьдесят пять тысяч рублей казалась немыслимо огромной. Тысячи четыре, кажется, у него есть на сберкнижке, еще две дома лежат.

– А… как часто сеансы проводиться должны?

– Два раза в неделю. Но лекарство следует готовить сразу на весь курс. Я должен заказать его в Москве и, естественно, внести предоплату, – сочувственно покивал доктор. – Сумма, конечно, внушительная. Но есть в этом некоторый положительный, даже лечебный, психотерапевтический момент. Моя методика требует активизации всех защитных сил организма. И поиск пациентом средств на лечение органически вписывается в концепцию терапии. От состояния безнадежности, уныния больной переключается на борьбу. Кто-то обращается к родственникам, на предприятия, ищут спонсоров – мир, известно, не без добрых людей. Некоторые используют внутренние, так сказать, резервы. Продают квартиры, меняют на жилье меньшей площади. Вариантов много. В любом случае человек находится в тонусе, общается с другими людьми, а это, в свою очередь, его отвлекает, не дает полностью замкнуться на болезни…

– И находят? – задумчиво осведомился Самохин.

– Да практически все, – ободряюще кивнул доктор. Самохин не был бы опером с тридцатилетней выслугой, если бы не насторожился при упоминании о деньгах. Но врач, будто чувствуя это, поспешил развеять подозрения:

– Немаловажная деталь: после прохождения курса лечения вы можете обратиться к любому избранному вами специалисту, в любую клинику, и пройти всестороннее медицинское обследование. И если вдруг там обнаружат, что опухоль не исчезла, я возвращаю не только всю сумму, полученную за лечение, но и удваиваю ее в порядке моральной компенсации.

«А вот это уже серьезно, – подумал Самохин. – Заурядный мошенник от медицины таких гарантий не даст…»

Неожиданно ему как-то особенно остро захотелось жить.

А где взять деньги, требуемые на лечение, Самохин знал уже. Бога нет, в этом отставной майор был абсолютно уверен, а совесть… Совесть – категория, в общем-то, не научная. Он тоже не лаптем все последние годы щи хлебал, следил за достижениями современной человеческой мысли, книжечки да статейки в газетах популярные по психологии почитывал. А там как раз это четко расписано. И ни слова о совести. Про закомплексованность, зажатость, заниженную самооценку личности, про необходимость любить и беречь себя есть, а о совести – нет.

– Я согласен, – сказал Самохин.

– Вот и славненько! – шумно обрадовался Константин Павлович. – Сейчас мы заключим соответствующий договорчик. У нас, знаете ли, все, как в аптеке. Мы не знахари какие-нибудь, а солидное коммерческое предприятие, и налоги в казну исправно платим. Никакого черного нала и прочих безобразий. Все абсолютно законно. Так что, как только соберете необходимые средства – милости просим. Начнем курс терапии безотлагательно. Но и вас попрошу не затягивать. Через неделю, максимум, через две, жду вас в нашем офисе. Пройдите к Юлечке. Она поможет вам оформить договорчик. Он проводил Самохина до порога кабинета, с чувством пожал руку, кивнул ободряюще на прощание и, дав указание секретарше, затворил за собой белоснежную стерильную дверь. Проведя еще четверть часа в обществе ослепительной Юлечки, Самохин с ее помощью заполнил бланк типового договора и еще какую-то анкету.

Наконец, он с облегчением покинул медицинский центр, чмокнувший ему вслед красногубой дверью с таинственно горящими письменами на табличке, прошел через привычную уже темень коридора опустевшей после полудня поликлиники и только на выходе разглядел в окошечке регистратуры знакомое лицо соседки с третьего этажа Ирины Сергеевны. Она не заметила отставного майора, убеждая в чем-то жгучую красавицу, чьи кудри вились задорно над точеным, нездешним лицом. Проходя, Самохин услышал голос Ирины Сергеевны:

– Ты, Фимка, не паникуй раньше времени. Константин Павлович прекрасный доктор. Он больных с того света вытаскивает. А уж тебя, с твоим-то гастритом, в два счета на ноги поставит…

«Это точно!» – согласился про себя воодушевленный Самохин и решил, что мягкая, спокойная, по-домашнему уютная Ирина Сергеевна ему нравится больше, чем ее демонически красивая, ошеломляющая с первого взгляда подруга.

Зной и толпы прохожих на улице будто развеяли чары чудо-целителя, и Самохин без прежней уверенности стал думать о том, как обратиться за деньгами к Федьке – старинному, с детских лет еще, приятелю. Причем попросит не просто так, без отдачи, а как бы взаймы, под проценты. Берут же люди ссуду в банках! И если лечение окажется успешным, то можно будет рассчитаться потом путем обмена квартиры на меньшую, черт с ней, хватит и однокомнатной – не в футбол в ней играть. А если доктор не поможет – завещает жилье, чтоб все было по-честному, тому же Федьке. Других-то наследников у отставного майора все равно нет…

Правда, Самохин виделся с приятелем раза два за последние десять лет, но отказать Федька не должен. Потому что пятьдесят тысяч для него – небольшие деньги. Точнее, совсем плевые. Ибо был Федя Чкаловский вором в законе, со старинным, «доперестроечным» еще стажем, самым, пожалуй, авторитетным среди уголовников города, и деньги черпал далеко не из праведных источников, что и смущало больше всего отставного майора.

Поскольку разыскать Федьку вернее всего было через его подручных, мелкой шпаны, промышляющей в торговых местах, Самохин отправился прямо на центральный рынок. Местных приблатненных пацанов, прохаживающихся вдоль прилавков, похахатывающих беззаботно с разбитными бабенками-торговками и запросто, по-хозяйски, запускающих татуированные пятерни то в горки морщинистого, покрытого тонким налетом белесой базарной пыли кишмиша, то в мешки с грецкими орехами, отставной майор вычислил сразу. Присмотрел и закуток, куда то и дело ныряли шустрые, накачанные парни в спортивных костюмах. Словно ненароком заглянув туда, он увидел выгороженный торговыми палатками дворик, посреди которого дымил, потрескивая горящим жиром, закопченный мангал, а за пластмассовым столом поодаль восседало несколько мордастых пацанов, пузатых не по возрасту, должно быть, от пива, которое они пили из толстых, заляпанных грязными пальцами кружек, зажевывая с чавканьем огромными, с кулак, кусками румяного шашлыка. На расплывшихся сальных лицах явственно читались наслаждение наступившим для них праздником жизни и блаженно-тупая уверенность, что так будет продолжаться всегда.

– Тебе чего, папаша? – глянул на Самохина один из них. Не дождавшись ответа, утер жирные губы рукавом спортивной куртки, встал, подошел вразвалку, взял за плечо, попытался развернуть на выход, уговаривая, как несмышленыша. – Ну греби, греби отсюда, папаша, перебирай ножками. Чо, не вишь – люди, в натуре, отдыхают? – и, разомлев от пива и жратвы, от жизни своей праздничной, сунул Самохину в кулак темно-зеленую, скользкую от сального налета десятку. – На, мужик, опохмелись, только дуй отсюда по-быстрому.

Отставной майор дернул плечом, сбросил тяжелую руку, отстранился, достал из нагрудного кармана рубашки примятую пачку «Примы». Вытянул сигарету, шагнул к шкворчащему шашлычным соком мангалу и, разгладив дареную купюру, коснулся ее краешком тлеющего малиново уголька. Десятка вяло загорелась Самохин прикурил от нее, бросил огарок на землю, притоптал.

– Ну ты охамел, дед… – икнув пивом, вытаращился парняга.

Самохин пыхнул пренебрежительно дымком, сказал сварливо:

– Ты мне тут блатного из себя не строй, шнырь. Слушай задание. Доложи Феде Чкаловскому, что его кореш старый, по фамилии Самохин, ищет, встретиться хочет. Самохин – это я, усек? – хмыкнув удовлетворенно, еще раз затянулся сигаретой, бросил окурок в зашипевший протестующе мангал и ушел, не оглядываясь.

Вывернув из штаб-квартиры базарных рэкетиров, Самохин оказался в рыночной толчее, в дальнем конце которой начался переполох. Метались торговцы, галдели, монументально возвышаясь над ними и рассекая толпу, цепью двигались крепкие ребята в камуфляжных комбинезонах, в черных шапочках с прорезью для глаз, из которых пристально смотрели темные прицелы зрачков.

Отступать было некуда, народ вынес его в самую гущу разворачивающихся событий. Он видел, что пятнистые бойцы уже отсекли часть прилавков, положили торговавших за ними азиатов на землю, лицом вниз, а несколько оперов в гражданском дотошно шуровали в грудах товара, – видимо, какая-то служба – милицейская, а может налоговая – при поддержке спецназа проводила операцию по поиску и изъятию чего-то незаконного, чем промышляли на рынке. Неожиданно Самохина дернули за рукав. Он обернулся недоуменно. Коренастый торговец в тюбетейке и полосатом стеганом халате протягивал ему крупный, даже на вид тяжелый арбуз.

– Возьми, брат.

– Да не надо мне, – отстранился от него Самохин, но азиат не отставал.

– Возьми. Деньги не нада, так возьми. Дарю, а? – он почти насильно сунул арбуз в руки Самохину, и когда тот, чтобы не уронить, схватился инстинктивно за прохладные арбузные бока, торговец, пригнувшись, юркнул в толпу, оставив недоумевающего майора с весомым и дорогим, должно быть, подарком.

Гренадерского роста спецназовец, раздвигавший небрежно, как ледокол, галдящую толпу, глянул остро на Самохина, на арбуз и указал стволом короткого автомата – туда. Отставной майор отошел, а боец, ухватив за шиворот какого-то продавца в каракулевой папахе, швырнул его в противоположную сторону, где того подхватили, уложили рядом с соплеменниками на истоптанный раздавленными абрикосами и помидорами асфальт. Оказавшись за пределами рынка, он остановился перевести дух. Истошно подвывая и мигая заполошно проблесковыми маячками, из ворот базара одна за другой выезжали милицейские уазики, увозя задержанных. Самохин, пыхтя, волочил дармовой арбуз, ругая в душе сердобольного азиата, а потом подумал с раскаянием, что совсем разучился воспринимать доброе к себе отношение, вот это бескорыстие, проявленное подвернувшимся невзначай торговцем, которого он, конечно же воспринимает как чужака, ждет от подобных ему только неприятностей и подвоха, а ведь это несправедливо! «Терпимее надо быть к окружающим, – корил себя он. – Азиаты эти дело-то доброе делают. Нате вам, угощайтесь, дорогие россияне. А мы их, гостей то есть, мордой об асфальт и сапогом в печень. Нехорошо!»

Вернувшись в свою квартиру, он водрузил арбуз – огромный, похожий на ягоду гигантского крыжовника, на середину обеденного стола и, пока переодевался в домашнюю легкую одежонку, все посматривал умильно на диковинный плод, думая, что повезло ему сегодня на отзывчивых людей – доктора из медицинского центра и азиата неведомого – узбека или таджика, а может быть, туркмена.

Пребывая в таком лирическо-приподнятом настроении, Самохин взял остро отточенный нож и полоснул хрупнувший спело арбузный бок. А когда развалил пополам, то увидел в розовой, мякотной глубине полиэтиленовый сверток величиной с кулак. Доставая его, липкий от сладкого сока, податливо-упругий, уже догадался о содержимом. Ковырнул полиэтилен кончиком ножа, понюхал темно-коричневую массу и безошибочно распознал опий-сырец. Бросил пакет в мокрую арбузную сердцевину и принялся, сердито сопя, мыть руки.

«Ишь, старый дурак, расчувствовался, – думал он про себя горько, – забыл разве, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке?»

Потом тщательно, будто доктор перед операцией, промокая руки полотенцем, он понял внезапно, что затея с исцелением – тоже, вероятно, лажа. Хитрая, неизвестно на чем основанная афера. Ибо рак с метастазами, как ни крути – болезнь смертельная, и если бы кто-то научился излечивать ее с помощью китайских ли препаратов, или еще какой-нибудь чертовщины, то в тайне удержать открытие мирового значения вряд ли бы удалось. А это значит, что надеяться ему особенно не на что.

Самохин хотел было спустить наркотик в унитаз, но потом раздумал и бросил пакет под ванну, в пыльную темноту. С обыском к нему никто не нагрянет, так что пусть валяется пока там, авось пригодится. Он слышал, что смерть бывает порой долгой и мучительной. И, чтобы ускорить желанный конец, отрава окажется весьма кстати.

«Не верь, не бойся, не проси…» – вспомнил зоновскую «формулу» Самохин и, усмехнувшись грустно, закурил очередную убийственную для него сигарету.

 

Глава 5

Известно, что беда не приходит одна. В своих метаниях, попытках как-то прояснить судьбу Славика Ирина Сергеевна очень надеялась на помощь подруги Фимки. Благодаря журналистским связям та была вхожа в такие кабинеты, куда Ирина Сергеевна и нос-то сунуть не смела. В облвоенкомате ничего нового к уже сказанному по телефону об обстоятельствах исчезновения сержанта срочной службы Вячеслава Игоревича Милохина добавить не смогли, отговаривались неопределенно: выясняем, ждите. Нужно было обращаться куда-то выше, может быть, даже в Министерство обороны, в Москву, но Ирина Сергеевна не знала ни тамошних адресов, ни телефонов.

Досадно, что именно сейчас и Фимку скрутило – заболел вдруг желудок. Ирина Сергеевна без очереди провела ее по специалистам поликлиники, в которой работала сама. Конечно, подруга могла обследоваться в лечебном учреждении рангом повыше – в областной больнице, например, но, поскольку именно в этот момент проводила журналистское расследование злоупотреблений, допущенных руководителями Управления здравоохранения области, то «светиться» там не захотела, решила лечиться, как все, «демократично», а заодно поднабраться впечатлений о состоянии нынешней медицины.

«Испытано на себе!» – так, кривясь от боли в животе, обозначила Фимка рубрику для будущей, в прямом смысле слова выстраданной статьи. Фимку обследовали, и когда Ирина Сергеевна прочитала в медицинском заключении вместо диагноза заболевания что-то невнятное: «Объемный процесс желудка», с угрожающим знаком вопроса, поняла, что врачи подозревают самое страшное.

Оставив разволновавшуюся подругу возле окошечка регистратуры, Ирина Сергеевна зашла в кабинет заведующей и показала ей результаты обследования. Завполиклиникой – громоподобная бабища с вавилоном пережженных перекисью волос над толстой, краснощекой физиономией – перелистала небрежно карточку и заявила:

– Это, дорогуша, теперь не к нам. Пусть ее онкодиспансер лечит. Рак! – Потом, посмотрев скептически на обескураженную Ирину Сергеевну, повела глазами в сторону, пожала плечами. – Или посоветуйте ей обратиться в «Исцеление», к Константину Павловичу Кукшину. Он хоть и дорого берет, зато результаты лечения потрясающие. Только не распространяйтесь о нем особо. У него своя методика, и Кукшин не любит, когда пациент у других докторов побывал. Говорит, что мы, коновалы, какую-то ауру или чакру, черт их разберет, разрушаем… Ваша подруга, если не ошибаюсь, журналистка? Читала, читала. Лезет она в те сферы, в которых ничего не смыслит. Медицина – дело тонкое… Искусство врачевания, знаете ли… А она – «злоупотребления», «коррупция»… Нехорошо! Денежки у нее наверняка есть – пусть раскошелится.

Несмотря на то что медицинский центр «Исцеление» располагался здесь же, в здании поликлиники, Ирина Сергеевна мало что знала об этой фирме. Слышала, что доктора и медсестры в «Исцелении» получают какие-то запредельно-огромные зарплаты.

Фимка, узнав о том, что ей предстоит выбирать между онкодиспансером и Центром нетрадиционной медицины, сразу поникла, скукожилась вся и сперва пошла по знакомым профессорам-светилам, но те, принимая ее радушно, едва взглянув на результаты обследования, сразу скучнели, обещали достать какие-то редкие и чрезвычайно действенные препараты. Однако на Фимкин вопрос, нельзя ли отправить ее за границу, где лечат успешно рак в любой форме и стадии, старый профессор медакадемии, знавший ее с пеленок, покачал укоризненно седовласой гривой:

– Ну что ты, мечтательница! У здешних докторов тоже золотые руки! Вот я позвоню сейчас в онкодиспансер и тебя там примут как родную…

И когда Ирина Сергеевна пересказала Фимке разговор с завполиклиникой, поникшая подруга отправилась в «Исцеление», где провела больше часа.

Вышла оттуда Фимка окаменевшая и на взволнованные расспросы – что да как – процедила сквозь зубы: «Лжец».

Расстроенная Фимка ушла, а Ирина Сергеевна, не осмелившись приставать к ней с просьбами об участии в судьбе Славика, принялась обдумывать планы самостоятельных действий.

Что-то подсказывало ей, что сын жив. Переживая и плача по ночам, она все-таки не испытывала черной тоски, безысходности. Верилось, что не обманывает материнское сердце и она увидит еще своего Славика – живого и невредимого.

Дождавшись окончания рабочего дня, Ирина Сергеевна побежала к бывшему мужу, Игорю. Он жил в старом районе города, неподалеку от железнодорожного вокзала. Здесь, в неказистых внешне пятиэтажках «сталинской» застройки, с растрескавшимися и обвалившимися частично барельефами в виде серпов и молотов, снопов пшеницы и гроздей алебастрового винограда, заляпанных птичьим пометом, обитала старая степногорская интеллигенция. Их теснили «новые русские», выкупали огромные, с лепными потолками квартиры у спивающихся обкомовских отпрысков, споро проводили «евроремонт».

Игорь ни во врачебной, ни в административной карьере преуспеть не сумел, однако и не опустился, жил скромненько с новой семьей, работал, как говорят доктора, «на ставочку», раз в несколько лет продавая для продления семейного благополучия то доставшийся в наследство от родителя гараж, то теткину дачу, то бабушкину квартирешку.

Отца Игоря Ирина Сергеевна знала плохо. Вспоминался он солидным, с блестящей потно лысиной, вальяжным мужчиной. По квартире ходил, несмотря на грузность, бесшумно, вкрадчиво ступая суконными тапочками по мягким коврам, с непременной байковой тряпочкой в руках, коей беспрестанно смахивал невидимую пыль с темной, громоздкой до треска в полу мебели, оттирал, полировал там, где кто-то мог невзначай коснуться руками, и казалось, что лысина его сверкала незамутненно благодаря столь же неустанным заботам и применению специальных средств вроде «Полироли». Чем занимался сановный папаша в свободное от полировки платяных шкафов и сервантов время, Ирина Сергеевна не представляла, однако плохо верилось в то, что все помыслы его были направлены на неустанную заботу о благе трудящихся.

За Игорем пристрастия к чистоте не водилось, он был даже в чем-то неряхой, по крайней мере, не догадывался без напоминания сменить рубашку, носки, зато здорово напоминал свою мать. У нее, как и у Игоря, не сходило с полного и вполне здорового лица выражение обиды и уязвленности, будто ее и сына обошли чем-то в жизни, не додали по-крупному, а может быть, оттяпали, а им осталось теперь только переживать об упущенном.

Ирина Сергеевна знала за ними это качество, но не могла привыкнуть к их вечной досаде, выражаемой обычно присказкой: «Ну, конечно, как нас что касается…»

Направляясь к бывшему мужу, она представляла, как, услышав о Славике, скривится он горестно, махнет пухлой рукой обреченно и затянет свое тоскливо-злобное: «Ну, конечно, как нас что касается… Другие служат, и ничего…» Но больше идти было не к кому. У Игоря, возможно, сохранились какие-то связи – нет-нет, да мелькнет на телеэкране знакомое по прежним временам лицо.

Правда, еще будучи женой Игоря, особой поддержки от влиятельных друзей покойного свекра Ирина Сергеевна не ощущала, разве что свекровь, гневаясь, звонила иногда дежурному по обкому партии. Был, оказывается, такой, и, что удивительно, приезжали среди ночи сантехники, ликвидировали шустро течь или воздушную пробку.

Ирина Сергеевна втихаря переписала для себя заветный телефончик, даже пользовалась им раза два, живя уже с мамой и даже добивалась успеха по мелочам, но теперь не было ни обкомов, ни номеров телефонов с волшебной отзывчивостью, а если и существовали такие, то Ирина Сергеевна вызнать их не могла.

Свекрови уже не было в живых, умерла несколько лет назад, и оставалась слабая, иллюзорная надежда на Игоря.

Входная дверь в квартиру Игоря была теперь иной – из железа, скрытого декоративной планкой. Ирина Сергеевна тоже затеялась было поставить такую – все соседи отгораживались от лихих визитеров, укреплялись, но как узнала про цену – враз отступилась. Хотя, если подумать, у нее и воровать-то нечего.

Звонок выдал затейливую, приглушенную неприступной дверью трель. Спохватившись, Ирина Сергеевна торопливо поправила волосы и встала напротив смотрового глазка гордо и независимо. Пусть знают: не клянчить к бывшему супругу пришла, а советоваться…

Люська, нынешняя жена Игоря, встретила ее, как всегда, фальшиво-восторженно Игорь топтался за ее спиной, обиженно оттопырив толстые, безвольные губы, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что это она, Ирина Сергеевна, бросила его с ребенком на произвол судьбы, устраивая себе бесхлопотную жизнь за пышной грудью новой жены-«челночницы». Впрочем, Ирина Сергеевна была благодарна Люське за то, что та, выйдя замуж за Игоря, разом пресекла его попытки размена квартиры бывшей жены. У Люськи, в прошлом профсоюзной деятельницы, жилплощадь была, и когда свекровь отошла в мир иной, она переехала к Игорю в «сталинку», продав свою квартиру, а на вырученные деньги начала немудреный, но приносящий пока стабильный доход бизнес. Так что бывший муж, кривя обиженно морду, благоденствовал, пока Ирина Сергеевна со Славиком бедствовали, еле-еле сводя концы с концами.

Внезапно ей стало так жалко себя и сына, что она, рассказывая о случившемся, разрыдалась прямо в прихожей, всхлипывала и заикалась, промокая платочком глаза и стараясь не размазать с ресниц синюю тушь, и Люська обнимала ее сочувственно, гладила по плечам, а Игорь конечно же выдал обреченно: «Ну, естественно, как нас что касается…»

Потом они вместе пили чай с лимоном в уютной, отделанной голубоватым кафелем и мозаичным навесным потолком кухне, просторной, не в пример «хрущевской», а Игорь достал под это дело из холодильника бутылку водки и приложился как следует, скорбно причмокивая и облизывая с губ лимонный сок. Люська, восседая во главе стола, строила из себя светскую даму, прихлебывая из фарфоровой чашки чай, старательно оттопыривая наманикюренный мизинец, выдавала версию о том, что Славик находится в плену и чеченцы со дня на день потребуют за него выкуп.

– Ты не первая такая, – говорила она, строго присматривая за мужем, наладившимся употребить уже пятую рюмку водки. – У меня приятельница – мы вместе в облсовпрофе работали – так влипла. В свое время кое-как сына в военное училище пристроила, на лапу кой-кому дала. Ну, думала, все, будет парень жить, как у Христа за пазухой – на всем готовом, на жаловании офицерском, да и престижно тогда военным-то считалось быть. А тут началось: то Афганистан, то Чечня. Невестка с двумя внуками при ней, при свекрови то есть, а сынок – по «горячим точкам». Ни кола ни двора. В первую чеченскую войну и вовсе в плен попал. Полгода – ни слуху о нем, ни духу, и в военкомате – молчок. А потом приносят записочку – мол, передайте пятьсот миллионов рублей, тогда еще миллионы были, как сейчас тыщи, подателю сего. Долларами в эквиваленте тоже можно. А где взять столько? Она в ту пору, как и я, тоже челночила. И обратилась к бригадиру тех ребят, которые на рынке нас охраняют…

– В милицию, что ли? – внимательно слушая, уточнила Ирина Сергеевна.

– В милицию… Скажи еще «в обэхаэсэс». К рэкетирам нашим, вот к кому. И те свели ее с одним уважаемым человеком, с чеченцем из местных. Выслушал он ее и говорит: ладно, мать. Пятьсот миллионов с тебя много, а двести пятьдесят давай, чтоб все по-честному. Сын твой, говорит, против моего народа воевал и теперь за это должен внести посильный вклад в восстановление нашей республики. Даешь деньги – через неделю сына дома встречаешь, нет – вовсе, грит, его никогда не увидишь. Представляешь? Ну, она позанимала везде, где можно, участок дачный продала, гараж, еще кое-что, осталась, короче, с голыми стенами. В долги влезла так, что до сих пор рассчитывается, но двести пятьдесят нуликов собрала и чеченцу тому вручила.

– И что? – загорелась Ирина Сергеевна.

– А то, – отодвигая бутылку подальше от Игоря, ответила торжественно Люська. – Чеченец-то порядочным человеком оказался. Через неделю сын ее дома был. Худой, больной весь, но живой… Из армии он уволился, сейчас, говорят, спился совсем, но из плена таким образом спасся.

– Нельзя! – выдал вдруг, скривясь, как от зубной боли, Игорь и попробовал было дотянуться до бутылки, но не сумел и затряс яростно указательным пальцем перед лицами изумленных женщин. – Ни-ка-ких пер-р-реговоров с преступниками! Никаких в-выкупов!

– Да заткнись ты, – пренебрежительно махнула на него рукой Люська.

Но Игорь обиделся еще больше:

– А ч-что, с-скажите, пожалста, мы ваащ-ще делаем… в Ч-чеч-не? По к-какому пр-р-раву посягаем на гор-р-рдый народ?! Я в-вас спрашиваю! Я, например, па… пацифист, и этим горжусь… И Славик. Он тоже… паси… пафи… цист. Зачем ты его отправила воевать?! – Он обвиняющее ткнул пальцем в Ирину Сергеевну. – Ишь, м-мать, называется…

– Ты не пацифист, а пофигист, – с раздражением перебила его Люська, и, обернувшись к Ирине Сергеевне, вздохнула: – Боже, и как ты с ним жила?

Провожая гостью, Люська шепнула:

– Выгоню я его скоро к чертовой матери. Сил моих больше нет, недоразумение какое-то, а не мужик. А ты жди, чую: выйдут на тебя насчет выкупа-то. И тогда думать будем. Что-нибудь да сообразим. За солдата много не запросят. Узнаем цену – пойдем на рынок к бандитам моим, договоримся. Где наша не пропадала! – и подмигнула ободряюще на прощанье.

Возвращаясь домой, Ирина Сергеевна уже не злилась на нее, переполнившись бабским сочувствием, и подосадовала, что понадеялась-таки на помощь со стороны бывшего мужа, наивная. А вот Люськино предложение, решила Ирина Сергеевна, может пригодиться. Понадобится – она хоть к бандитам, хоть к рэкетирам пойдет. И если за Славика потребуют выкуп, деньги найдет. В ногах будет валяться, вымаливать, банк ограбит, в конце концов, а то и зарежет кого-нибудь, но найдет. Иначе какая же она мать…

На центральной площади, в сиреневом скверике у фонтана, подставляя лица туманным волнам мельчайших брызг и вдыхая аромат вольготно растущих по клумбам пышнотелых, как сорокалетние красавицы, роз, сидели на скамьях старики и старушки из бывших, все как на подбор с наградными планками на примятых пиджаках и старомодных жакетах. Здоровались радостно с такими же ветеранами, а на прочих окружающих смотрели гордо, с осознанием своего особого, до конца исполненного долга перед страной и всем ее населением. Пересекая этот благоухающий розами и сиренью пятачок, Ирина Сергеевна подумала, что ей со Славиком не слишком уютно живется в мире, построенном вот этими, удовлетворенными проделанной работой стариками.

– Ира! Ирочка! – окликнули внезапно ее.

Оглянувшись, Ирина Сергеевна увидела дородную даму, устремившуюся к ней от одной из скамеек. Пожилая женщина тяжело переставляла полные, отечные ноги, они, видимо, плохо слушались, а объемистый корпус целеустремленно рвался вперед. Вглядевшись пристально, Ирина Сергеевна узнала давнюю подругу мамы, но не могла вспомнить имени, лишь то, что была она полковничьей вдовой, с тех еще пор одинокой, бездетной и властной женщиной.

– А-а… Наина Петровна, – припомнила наконец ее имя-отчество Ирина Сергеевна и, улыбнувшись кисло, шагнула навстречу. – Здравствуйте.

Наина Петровна кинулась к ней и принялась по-хозяйски, на виду у всех, тискать и обнимать, мять и теребить требовательно, оглядывать и прицениваться.

– Вот ты какая, – подытожила, закончив придирчивый осмотр Наина Петровна. – Ничего из себя… Справненькая. Вот бы мать-покойница посмотрела, обрадовалась… – И всхлипнула шумно, мгновенно переходя от радостного возбуждения встречей к печали, а в глазах ее появились две неподдельные слезинки – крупные, будто налитая капля из носика подтекающего водопроводного крана. И когда Ирина Сергеевна тоже пригорюнилась было, закивала скорбно, хотя, честно сказать, о маме в эти дни ей как-то не вспоминалось, все перебила беда со Славиком, Наина Петровна вновь оживилась, слезы исчезли мгновенно, втянулись в уголки глаз, дожидаясь там другого подходящего случая, и забасила голосом крепкой, не изжившей еще свой век старухи:

– Ну, расскажи, доченька, как живешь, как семья, дети…

– Да я, знаете ли… – начала было Ирина Сергеевна, но собеседница перебила.

– Знаю, вижу, что молодец. А ведь ты такая была… неприспособленная… Все на мамочкиной шее, за ее широкой спиной… Ну да ладно. Молодец, так держать. Времена сейчас трудные, но и мы, как видишь, не пропадаем. А ведь как нас, стариков, обобрали… Все накопления, все, что на смерть себе скопили… – в уголках подведенных черным карандашом глаз сверкнули две злых слезинки. – Но ничего. Мы, старое поколение, оптимисты! Живем и жить будем! А как твои дела, как Славик?

– Славик в армии, – вздохнула Ирина Сергеевна. Ей вовсе не хотелось рассказывать этой женщине о свалившемся несчастье.

– Служит? Молодец! Надо Родину, нас вот, стариков, защищать. Мы в свое время трудились, теперь пусть молодежь о нас позаботится. А то у них сникерсы да буги-вуги одни на уме. Привыкли на всем готовом… Ко мне давеча внук приходил. Студент, в юридическом учится. Нет чтобы бабушке гостинца принести – где там! Зашел, проведал, то да се, а как вышел, я глядь – на серванте десятка лежала, так нету. Как корова языком слизнула!

– А еще ты мне вот что скажи, – продолжала наседать Наина Петровна. – Ты молодая, лучше разбираешься… Квартиранта я держу. Студента. Парень он худощавый из себя, а ест неимоверно. Кастрюлю супа в один присест уплетает. И я вот что считаю: не иначе как наркоман! Говорят, у таких-то аппетит прямо бешеный. Пошарила в его вещичках – может, думаю, улики какие, шприцы, ампулы найду, так нет. А ты что посоветуешь?

– Н-не знаю… С наркоманами не знакома, – тяготясь беседой, поежилась Ирина Сергеевна.

– А я уверена – наркоман, – убежденно мотнула головой Наина Петровна. – Я бы их убивала на месте. Прямо сразу, как только выявили, – к стенке. Чтоб, значит, заразу всякую, СПИД не распространяли.

Ирина Сергеевна молчала растерянно.

– А ты, милочка, что-то грустная, – догадалась вдруг собеседница. Небось, дела сердечные? Сына в армию спровадила, а сама шуры-муры!

Наина Петровна игрива ткнула Ирину Сергеевну в бок.

– Сорок пять – баба ягодка опять!

– Мне сорок… – отчего-то обиделась Ирина Сергеевна.

– Тем более! И-эх, мы-то в твои годы веселей были. Я дома и не сидела. То в санаторий, то в профилакторий… И на работе – все праздники отмечали, дни рождения. Банкеты, танцы до упаду… Эх, вы… – с укором покачала головой Наина Петровна.

– Да как-то… не танцуется…

– Нет, вы посмотрите на нее! – возмутилась Наина Петровна громко так, что окрестные старички заволновались, завертели морщинистыми шеями, щуря подслеповатые глаза. – Нет, вы смотрите! Молодая, красивая, а ей, видишь ли, не танцуется!

Ирина Сергеевна взорвалась наконец, рванулась в сторону, проронив в сердцах:

– Да танцуйте вы… Прямо здесь, сейчас начинайте. Пляшите, раз других забот нет.

– И будем! – басила ей восторженно вслед Наина Петровна. – Обязательно! Совет ветеранов уже поставил перед мэром города вопрос о том, чтобы здесь по вечерам духовой оркестр играл. Для нас, пенсионеров. И мы станцуем. На зло таким пессимистам, как ты, плясать будем!

Ирина Сергеевна спешно удалялась, бормоча:

– Дураки старые… Прости меня, Господи, но какие они все-таки дураки…

Она бежала почти, стуча каблучками по впечатанной в остывший асфальт гальке, торопилась домой, и тонущий в сиреневых сумерках город смотрел на нее оранжевыми окнами притихших домов слепо и равнодушно. До боли в сердце стало ей вдруг ясно, что на всем этом отвоеванном когда-то у дикого поля, обжитом и густонаселенном – поэтажно, до самою поднебесья – пространстве нет ни одного человека, который думал бы сейчас о ней, о Славике, о случившейся с ними беде. Люди жили, обустраивались, спешили, психовали и мучились бессонницей, ссорились и судились, договаривались и разводились, получали инфаркты, истово лечились, а потом умирали наконец, но в итоге их самозабвенной, поглощающей все силы и помыслы деятельности всякий раз получалось что-то обескураживающе-неуютное, мало приспособленное к спокойной и счастливой жизни.

На протяжении последних десяти лет она сократила свои потребности до минимума, радуясь, что не приходится искать «полезные знакомства».

И вот теперь она с ужасом осознавала, что ей опять предстоит стучаться в закрытые двери, просить, нарываясь на бесконечную череду отказов, от чего она успела уже отвыкнуть за годы своей окукленной, самодостаточной жизни. Но несправедливый мир, заявив права на ее сына, забрал его, поглотил, а потом опять замкнулся перед ней, застыл неприступно в монолитном и глухом равнодушии…

В подсвеченных лиловым закатом сумерках подошла она к дому. У подъезда пофыркивал, чадя выхлопной трубой, желто-синий милицейский «уазик». Двор был пуст, и вышедший из подъезда молодой, в расстегнутом кителе милиционер с тощей коленкоровой папочкой направился было к машине, но, заметив припозднившуюся жилицу, шагнул к ней, определив безошибочно.

– Милохина Ирина Сергеевна?

– Я… Что-нибудь о Славике?!

– Каком Славике? – удивился милиционер. Ирина Сергеевна дышала загнанно, соображая путанно, что милиция занимается другим. Милиционер– три маленьких звездочки на погонах, старший лейтенант, кажется, Ирина Сергеевна в этом плохо разбиралась, – заметив ее испуг, попытался успокоить, догадавшись:

– Славик – это муж или сын? Нет, я по другому поводу. Евфимия Борисовна Шнеерзон – ваша знакомая?

– Подруга, – вновь напрягшись, подтвердила Ирина Сергеевна.

– Она вам письмо оставила. Я его принес и хотел бы с вашей помощью уточнить кое-что для протокола.

– Протокола? – замороченно попыталась уяснить для себя суть сказанного Ирина Сергеевна. – Почему письмо?.. Мы с ней только что виделись. Если для… протокола, или как там его… Она сама вам все расскажет…

– Не расскажет, – вздохнул милиционер, доставая из тонкой папочки раскрытый почтовый конверт. – Тут для вас написано, про болезнь неизлечимую и другое…

– А сама-то она где? Фимка-то? – бестолково отбивалась Ирина Сергеевна.

– А сама гражданка Шнеерзон три часа назад из окна своей квартиры выбросилась. Девятый этаж, знаете ли… Так что, если не возражаете, прошу проехать со мной в морг на опознание тела. Формальность, конечно, но больше некому. Это недолго. А назад вас потом доставим. В целости и сохранности, – добавил зачем-то милиционер.

Вздохнув тяжко, он спрятал письмо в черную папку и, придерживая бережно под руку, повел онемевшую Ирину Сергеевну к машине.

 

Глава 6

В этот раз Новокрещенов спал без сновидений и проснулся мгновенно, будто кто-то в бок толкнул. Долго не мог понять, разодрав слипшиеся отечные веки, наступило новое утро или тянется все тот же серый, похожий на сотни прочих день.

За оконцем, выходящим во двор, было тихо и сумрачно. Малолетняя Аликова орда то ли не проснулась еще, то ли угомонилась.

Будильник показывал одиннадцать часов. Значит, все-таки вечер, скоро совсем стемнеет и начнется скучная, бессмысленная ночь. Ночью становилось особенно очевидным то, что свет – всего лишь ослепляющий и дезориентирующий в пространстве миг, предваряющий непроглядную и бесконечную по сути своей черноту, и без его мельтешения и мороки вполне можно обойтись, навсегда окунувшись в умиротворяющую, равняющую всех на земле темноту…

Спасение от мыслей таких было только одно. И Новокрещенов, поднявшись с взвизгнувшей протестующее кровати, поплелся к заветному холодильнику…

В прошлой жизни своей Новокрещенов был, в общем-то, довольно старательным, добросовестным человеком. Каждое порученное дело норовил выполнить, как предписывали инструкции, тщательно, точно и в срок. И терпеть не мог эдакого показушного, несерьезного вольнодумства. Необязательность и разгильдяйство он считал наибольшим грехом, а потому, наверное, и пил теперь так же, будто работу тяжелую совершал, – добросовестно и без передыху. Раз ты пьяница, алкоголик, то и пей как положено, чтоб соответствовать, не морочь голову ни себе, ни людям…

Убивая себя алкоголем, – и отчетливо понимая это, – Новокрещенов был тем не менее убежден, что особой ценности жизнь, в которой ему навечно уготовано место врача на шпалопропиточном заводе или в тюремном лазарете, не представляет.

Ему всегда претил странный, болезненный интерес благополучных людей к безднам человеческого бытия. Вспомнилось вдруг, как еще в период совместного проживания с Фимкой ее друзья на вечеринках с азартом распевали блатные песни, «Мурку» какую-нибудь, «Гоп со смыком» или из Высоцкого. Ухоженные, хорошо воспитанные, до приторной сладости вежливые еврейские мальчики и девочки голосили что-нибудь вроде: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…», а Новокрещенов, работавший в то время уже в колонии, кривился, представляя, что будет, если рассказать им про то, как вчера пьяные прапора забили палками на объекте чем-то проштрафившегося «мужика»-пахаря, и когда он, доктор, попытался реанимировать его, то грудная клетка заключенного хрустела обломками ребер и кровавая пена при кашле брызгала Новокрещенову в лицо. Или про то, как приходилось ушивать прямую кишку только что этапом пришедшему в колонию молодому зэку-новичку, изнасилованному блатными, а тот, оклемавшись, заколол заточенным штырем арматуры одного из них, а потом сам повесился в подсобке, и доктор весь день провозился с трупами, пристраивая их на вскрытие судмедэксперта в морг. Вот вам и мур-мур-Мурочка… Однако те мальчики и девочки, друзья Фимки и соплеменники, нынче наверняка не пропали, состоят при деле и при деньгах, а Новокрещенов опустился на недостижимую для них глубину, где, если разобраться, тоже по-своему покойно, уютно и тихо…

И все-таки накатывала порой такая вот, как сейчас, тоска, когда и водка не помогала.

Кстати, вспомнив о водке, Новокрещенов решил отправиться за вечерней порцией привычного зелья в близлежащий магазинчик. К Алику после давешней ссоры обращаться не хотелось, а в магазинчике торговали по ночам, отпуская товар сквозь узкое, зарешеченное окошечко, чаще всего водку, вероятнее всего, такую же самопальную, как у Алика, только в два раза дороже. Однако пенсия за этот месяц оставалась еще не тронутой почти, без какой-то малости, а на принципах экономить нельзя – решил Новокрещенов и принялся собираться.

Комнатка освещалась единственной, шестидесятиваттной лампочкой, подвешенной под потолком на длинном витом шнуре в матерчатой изоляции, пластмассовый ядовито-бордовый абажур бросал на ртутную поверхность старинного зеркала в черной резной раме багровые отблески, и собственная физиономия в нем показалась Новокрещенову искаженной, распухшей и напомнила лицо утопленника, всплывшего вдруг под тонким слоем серебряной амальгамы…

Новокрещенов пригладил седые волосы, вздохнул обреченно и, пошарив за зеркалом рукой, вытащил из простенка потрепанный бумажник. Пошелестев купюрами, извлек хрусткую полусотенную и, сунув остальные на прежнее место, вышел из дому, задвинув с наружной стороны двери щеколду.

Через сотню шагов он оказался у проспекта, залитого неоновым светом фонарей и огнями мчащихся с шелестом автомобилей. Эта сверкающая граница отсекла затаившийся во мраке поселок от прочего, живущего в иных ритмах и по иным законам обновленного мира, с мерцающими гигантскими аквариумами витрин универмагов, взрывающимися в ночи холодным пламенем фейерверками рекламы баров, ресторанов и казино, зазывающими в свое шумное, праздничное нутро всякого, у кого есть деньги и настроение.

Здесь, на границе света и дровяной заплесневелой тьмы, притулился приметный лишь старожилам ночной магазинчик – обшарпанный киоск, сваренный из ржавого кровельного железа. К едва подсвеченному зарешеченному стеклу витрины прижимались изнутри аляповатыми этикетками разнокалиберные бутылки с водкой, пивом, вином, поплывшие от тепла плитки шоколада, деформированные батончики «Сникерс» и выгоревшие на солнце блеклые пачки дешевых, любимых местными мужиками, «термоядерных» сигарет и вечных папирос «Беломорканал». В глубине киоска, если присмотреться, угадывалась продавщица, общавшаяся с покупателями через узкое, как амбразура, окошечко.

Змеящаяся по проспекту автомобильная река не простреливала лучами фар затемненные кусты вокруг киоска, и оттуда, из черных зарослей акации, кто-то мигнул, опаляя чинариком лицо с провалами глазниц и чернозубого рта, сказал хрипло:

– А ну, стой!

Новокрещенов остановился, вгляделся пристально в тревожный огонек сигареты.

– Ты че, козел, за пузырем намылился? – шагнули навстречу двое.

Новокрещенов усмехнулся, сунул руки в узкие, не приспособленные для этого карманы джинсовых брюк, сплюнул в сторону, процедил презрительно:

– Что, ребята, шакалите помаленьку, мелочишку сшибаете?

Он знал, что серьезные уголовники не опускаются до «шкабания» припоздавших покупателей у таких вот магазинчиков, и понимал, что имеет дело с мелкой шпаной, которая не была от того менее опасной – такие за червонец старушку зарежут, а вот жесткого отпора все-таки опасаются и, если не удается взять жертву на понт, отступают, как правило, угрожая при этом, по-шакальи урча и скалясь.

Вблизи Новокрещенов лучше рассмотрел подошедших. Обоим под тридцать, пальцы веером – из приблатненных. Один – повыше и понаглее, в спортивных штанах и шлепанцах на босу ногу – видать, неподалеку живет, вышел из дому на бутылку сшибить. Второй – на голову ниже, держится на шаг позади, явно на подхвате. И тот, и другой – худые, жилистые. То ли из зоны недавно, то ли по жизни такие дохлые.

– Короче, делаем так, мужик, – сказал длинный, – грабить мы тебя не будем…

– Спасибо, – хмыкнув, поблагодарил Новокрещенов, и даже головой кивнул в знак признательности.

– Спасибо на сковородке не шкворчит, – возразил малой, выглянув из-под плеча приятеля, а длинный предложил:

– Ты сам покупаешь нам пузырь водки, и мы красиво расходимся. Просек?

– Не просек, – засомневался Новокрещенов. – А если не куплю? Если у меня, к примеру, денег нет?

– Тада без штанов отсюда уйдешь, – выскочил вперед низенький и ловко крутанул в пальцах серебристое лезвие. – И с мордой писаной!

– Я гляжу, вы ребята серьезные, – согласился Новокрещенов, которого обуяла вдруг легкая, веселая какая-то ярость от того, что мелкая шваль, гоп-стопники, голытьба зоновская воспринимает его как потенциальную жертву, лоха и слабака. И махнул им великодушно рукой. – Айда, мужики, щас все оформим!

Повернулся спиной, пошел, не оглядываясь, к киоску, зная, что следом послушно семенят блатные, спешат, мелко переступая по комковатой земле суконными тапочками и сиротскими шлепанцами, будто веревочку незримую ногами вьют.

Заглянув в смотровую амбразуру железной будочки, Новокрещенов позвал продавщицу.

– Девушка, а девушка! Вас можно?

Та глянула из-за грязного стекла – не девушка, конечно, тетка толстая, мордастая, спросила зычно:

– Ну, че надо?

Новокрещенов протянул полусотенную:

– Водочки бутылочку, будьте любезны.

– «Бутылочку…» «Водочки…» – передразнила его продавщица. – Небось жена дома от тебя ласкового слова не дождется, а бутылку, ишь, как величаешь!

«А ведь верно, – про себя согласился Новокрещенов. – Добрым словом давно никого не называл».

Киоскерша ткнула ему в грудь, как ружейный ствол, горлышко бутылки со станеолевой пробкой, однако Новокрещенов передумал уже, углядев на витрине другую посудину.

– Нет, мадам, прошу прощенья, не эту. Вон ту, красненькую…

– Вот черти! – возмутилась продавщица. – Сами не знают, че хотят. Да какая вам, алкашам, разница? Лишь бы зенки залить!

– Не скажите, – возразил вежливо Новокрещенов, осторожно вытягивая из окошечка здоровенную бутыль-«огнетушитель» и уважительно взвешивая ее в руке. – Винцо-то подешевле, пообъемистее будет. И в голову крепче ударяет!

Обернулся, поманил пальцем переминавшихся поодаль мужиков. Те подошли торопливо.

– Ты че, козел, бормотуху-то взял! – взъярился длинный. – Сказано же было тебе – водки давай!

Блатной развел негодующе руками с оттопыренными на отлет пальцами, но завершить свою уголовную пантомиму не успел. Новокрещенов с размаху ахнул его бутылем в лоб так, что брызнули во все стороны осколки вперемежку с липким вином. Длинный хрюкнул, схватился за лицо, залитое алым, опустился со стоном на корточки. Его напарник, сверкнув лезвием, скакнул было ближе к Новокрещенову, застыл нелепо, в раскорячку, выставив перед собой нож, но, видя, что на него не нападают, спровадил в карман лезвие и склонился, хлопоча, над подбитым приятелем. Новокрещенов забрал у продавщицы сдачу и сказал озабоченно:

– И как вы, мадам, здесь работаете? Сплошной уголовный элемент вокруг. Порядочному человеку от них, вроде героя-панфиловца, бутылками отбиваться приходится! Пойду, вызову «скорую». Раненый все-таки. Пускай медицинскую помощь окажут!

Новокрещенов удалился неторопливо, переждав очередную, неведомо куда летящую в ночь машину, пересек широкий проспект. Оглянувшись, усмехнулся мстительно – знайте на будущее, чертилы, с кем связываться! – и затерялся среди бетонных громад современного микрорайона.

Оставшись невзначай трезвым, он не знал теперь, куда пойти, как убить время. Возвращаться домой не хотелось. После покупки вина, потраченного на самооборону, денег хватит разве что на пару бутылок пива, однако если найти точку, где торгуют в разлив, то обойдется дешевле, выйдет кружки три, а с ними уже можно будет веселее скоротать быстротечную июньскую ночь.

Единственным местом, где после полуночи еще торговали пивом, щедро наливая его в большие пластиковые, стаканы, или стеклянные, традиционно толстопузые кружки, была набережная у сонной степной реки. Там народ колобродил до утра, перемещаясь к вечеру с колкого, в крупных гальках, пляжа к палаткам распивочных и шашлычных…

Раннее утро Новокрещенов встречал на берегу большой, казачьей когда-то, реки. Правда, с тех пор она обмелела, просела в крутых берегах, с каждым годом отступала от них все дальше, оставляя широкие, усыпанные голышами пляжи, но все-таки сохраняла еще царственную неторопливость течения, и чувствовалось, что присмирела она до поры, а ровные, никогда не прерывавшие свой бег волны ее помнят былое величие и грезят о временах могучего полноводья, которое непременно наступит.

От реки веяло туманной прохладой. На замшелом, зализанном волнами бетоне набережной белели тонконогими грибками-поганками зонты над столиками ночного кафе. За некоторыми, скукожившись, сидели одинокие клиенты и загулявшие парочки, окунали изредка холодные носы в пивные кружки-ледышки, поклевывали…

Новокрещенов присел за дальний, чуть наособицу расположенный столик. Тут же подскочил официант – настороженный по причине позднего времени, поинтересовался строго:

– Заказывать будете? – и предупредил, приняв посетителя за пристроившегося прикорнуть с комфортом за столом бомжа: – Если нет, то попрошу очистить площадь торговой точки. Здесь не парк отдыха!

– Буду заказывать, – миролюбиво успокоил Новокрещенов. – Кружку пива… для начала.

– Деньги вперед, – неприязненно заявил официант.

– Конечно, – согласился Новокрещенов и протянул десятку. – Хватит?

– Два рубля за мной, – уже вежливо кивнул официант. – Сейчас принесу.

После пары жадных, долгих, до поперхивания, глотков из ледянистой кружки настроение Новокрещенова сразу улучшилось. Даже на хмурого, бдящего на своем пивном посту паренька-официанта он смотрел уже благосклонно. Вот ведь, не спит ночь напролет, народ обслуживает. Этакая алкогольная скорая помощь.

Здесь, на берегу реки, шелестящей по заиленному в глубине, мягкому руслу, собственные обиды и неудачи показались вдруг Новокрещенову мелкими, как гремящая пустопорожне галька на перекатах, и, если перевалить через бурливое мелководье, пробиться между обжигающими остро, не приглаженными временем гранями валунов, течение жизни обретет, наконец, долгожданную плавность и глубину.

Странно, конечно, размышлять о подобном, прихлебывая пиво, но он почувствовал внезапно, что ему хочется бросить пить. «Завязать» навсегда, протрезветь каждой клеточкой тела и после этого, не терзаясь уже похмельным раскаяньем, прийти сюда, на берег реки, встретить рассвет, до наступления которого осталось совсем недолго – конец июня, заря с зарею встречается, одна еще не погасла, семафорит красным на западе, а на востоке уже встает солнце – и как это оно, интересно, землю с противоположных сторон лучами обнять умудряется?

Вспомнилось Новокрещенову… (Официант, еще кружечку пива, пожалуйста!) … Как лет тридцать назад… Точно, тридцать, день в день, юбилей, между прочим… после выпускного вечера они всем классом пришли сюда, на этот берег… У большинства жизнь как-то наперекосяк пошла – ни семей, ни карьеры, ни, по нынешним временам, богатства…

Совсем рассвело. Дымила, исходя слоистым туманом, остывшая за ночь река, заволакивала, делая неотличимыми от стремнины мертвые бетонные берега, зато наверху, обгоняя всходящее солнце, сияли празднично перламутровые, похожие на нежную изнанку речных ракушек легкие облака, и там, в небесной вышине, уже наступил новый, многообещающий день.

– Ба, никак гражданин доктор?! – услышал вдруг Новокрещенов за спиной и стряхнул осоловелость. Обернувшись, увидел за соседним столиком неказистого парня в линялой, с бахромой на обшлагах, камуфляжной куртке и в таких же, только еще более замызганных брюках, из-под штанин которых выглядывали тяжелые армейские ботинки. Физиономия у незнакомца простецкая, курносая и большеротая, подбородок зарос густо русой щетиной, волосы коротко стриженные, торчат задорно ежиком и то ли выгорели до белизны, то ли поседели до времени. И был бы парень этот вовсе похож на бомжа, если бы не сияющие чужеродно на ядовито-желтой, с пятнами зеленой плесени, маскировочной куртке его несколько медалей и орден – серебряный, разлапистый, из новых, не знакомых Новокрещенову знаков воинского отличия.

– Пр-ри-вет. – Новокрещенов зевнул, прикрыв деликатно рот рукой, потом указал пальцем на грудь незнакомца. – Заслужил или стырил при случае?

– Обижаете, командир, – необидчиво хохотнул парень и кивнул приветливо на початую бутылку водки перед собой. – Вот, обмываю. Присоединяйтесь!

Новокрещенов вгляделся внимательнее.

– Не припоминаю… Мы знакомы?

– Знакомы… Девятая зона, восемьдесят девятый год. Вы – доктор, я – зэк!

Парень взял бутылку, картонную тарелку с какой-то закуской, перебрался за столик Новокрещенова, налил ему водки.

– Давайте за встречу. А то я гляжу – мать честная, кажись, доктор наш зоновский, майор! И точно!

Новокрещенов насупился недоверчиво.

– Уж чего-чего, а орденов зэкам точно не дают!

– Так это, – небрежно ткнул себя пальцем в грудь незнакомец, – я уже опосля, как от хозяина откинулся, получил… За первую чеченскую войну и вторую.

– А-а, – кивнул Новокрещенов и добавил с сожалением: – И все-таки, братан, извини – не припомню…

– Мудрено ли – нас, арестантов, много, а доктор один. Зато я вас на всю жизнь запомнил. Вы мне руку спасли. Вот эту… – Парень показал крупную, жилистую кисть. На тыльной, загоревшей до черноты стороне вытатуированное вкривь и вкось имя Ваня пересекали грубые рубцы шрамов.

– Ну, тогда давай опять познакомимся!

– Ваня Жмыхов. В третьем отряде срок мотал. Да я недолго сидел – три года, потом на стройки народного хозяйства, на «химию», вышел.

Выпили, закусили, отодрав от картонной тарелки липкие кусочки плавленного сыра.

– Что с рукой-то было? – жуя, поинтересовался Новокрещенов.

– Да дурость моя! Я ведь как подсел-то? Срочную служил в ВДВ, в Афгане. А тут перед самым выводом войск отпуск мне дали. В Союз ехал – героем себя чувствовал. Комбат на прощанье обрадовал. Грит, к ордену Красной Звезды тебя представляем. Я перед тем пулеметный расчет духовский укокошил. А как в поезд сел, на побывку-то ехать, так и расчувствовался. Нажрался на радостях, да с проводником-узбеком сцепился. Он меня свиньей русской обозвал. И так мне это обидно показалось, что я в ухо ему заехал. Он – за нож. А я нож тот выбил у него, перехватил и ему же – в пузо. Ну, не дурак? Надо было просто морду набить. Дали Петра, пятерик, то есть, с учетом героического прошлого. А орден – хрен. Вот… А как на зону поднялся, стал под блатного канать. Работать вроде как западло. Меня в шизо – за отказ. Пацаны подучили. Я и замастырился. Иголку о зубы пошоркал и вколол зубной налет, гадость эту, в руку. А через три дня мне клешню до локтя разнесло. Гангрена.

– Вспомнил, – встрепенулся Новокрещенов. – Точно. Я ж тогда тебе кисть распахал, думал, конец руке. Литр гноя вытекло…

– Ага! – счастливо подхватил Жмыхов. – А после в больничку положили, уколы назначили – аж задница трещала. И руку вылечили, и блатную дурь из башки выветрили. Поправился, стал на промзоне работать. За то и освободили досрочно. А так – глядишь, и по сей день бы на нарах парился.

– Ну, раз так, Ванька, наливай еще, – предложил растроганный Новокрещенов.

Ванька щедро набулькал Новокрещенову едва ли не половину кружки.

– Да куда ты столько?! Давай по чуть-чуть, пообщаемся.

– Не, седни по чуть-чуть не пойдет! – замотал тот белобрысой головой.– Седни мы, гражданин доктор, гуляем. Вот эти цацки обмоем. – Он потрогал звякнувшие тихо медали. – Мне их только вчера в военкомате вручили. Под музыку.

– Брось ты… «гражданина»-то. Зови меня просто – Георгий.

– Не-е, лучше – док. У нас в батальоне доктор был, его все так звали, и ему нравилось.

– Ну, док так док, – согласился Новокрещенов и, указав на награды, полюбопытствовал: – А чего ж ты их вчера не обмыл?

– Как это не обмыл? Так обмыл, что вот тут, рядышком, на бережку проснулся. В кустах. Начинал-то с десантурой гулять, а уж дальше с кем – и не помню. Пощупал карман – документы целы, деньги тоже. Тридцать тыщ, между прочим. Боевые тоже вчера получил. Так что гуляем, док!

От доброй порции водки, от утречка ласкового, румяного захорошело Новокрещенову. Вместе с истаявшими клубами речного тумана отпустила ночная мглистость душу, и Ванька этот геройский, пациент бывший, подвернулся кстати. Зэк зэку рознь, много среди них людишек ничтожных, подлых. Понтуется иной раз такой, из кожи татуированной лезет, чтобы опасным казаться для окружающих и для кентов значимым. А чуть надавишь – лопнет, как вошь под ногтем, одна мокреть гадостная останется. А есть такие, как Ванька. С виду неказисты, в зоне не слишком заметны, в «авторитеты» воровские, в «отрицаловку» не лезут, а навалишься на них – не гладятся, не катаются, под дубинками контролеров не визжат – покряхтывают только да стоят на своем.

– Мне вааще на докторов везет, – разоткровенничался Ванька. – Когда уже в эту войну Аргунское ущелье брали, меня снайпер по кумполу приложил. Так по каске пулей звякнуло, что я сутки как чумной ходил. Главное, крови почти не было – ссадина да шишмарь, видать, о сталь срикошетило и по темени щелкануло. Аж тошнило от головной боли – точь-в-точь как с похмелья! Обратился в медпункт. Наш док – капитан медицинской службы – глянул и говорит, дескать, у тебя мозговая контузия, в медсанбат госпитализация требуется. А мне стыдно с такой ерундой ложиться. Я – ни в какую. Тогда он достает бутылку спирта и блысь – полстакана мне А потом столько же себе. Давай, говорит, мозги сотрясенные на место ставить. У тебя, грит, их от пули перекосило, а у меня от солдатиков-срочников убитых. Я, говорит, сегодня пятерых пацанчиков на вертушке «грузом-200» по домам отослал. Короче, дернули мы спирта, после я еще водки у чечиков купил – башни-то нам и расклинило. Пришел на позиции в дымину пьяный, поспал, а утром похмелился – и куда та контузия делась… Доктора – полезный народ. Давайте за медицину еще по одной!

Новокрещенов огляделся – только они вдвоем оставались за столиком. Жизнь на пятачке уличного кафе замерла. Ночной официант позевывал в кулак, прислонясь спиной к урчащему монотонно холодильнику с запасами невостребованной пока еды и выпивки, откуда-то появилась заспанная тетка-уборщица в синем халате, терла яростно тряпкой свободные столики, смывая следы посетителей, косилась раздраженно в сторону Новокрещенова и Ваньки – того и гляди не вытерпит, шуганет засидевшихся.

– Слышь, Вань, – сказал Новокрещенов – Выпить-то можно, да я нынче не при деньгах.

– Да какой базар, док! – возмущенно взмахнул тот длинными, ухватистыми руками. – Я ж угощаю!

– Ну и добро. За мной тоже не пропадет. Сочтемся. Давай-ка перебазируемся куда-нибудь поближе к природе. Пойдем за речку, в дубовую рощу, на травке поваляемся, там и выпьем.

– Сей момент, док! Пока эта лавочка не закрылась, возьму выпивку и сухпай. Пиво будете пить?

– Лучше водочки…

– Водочка – само собой.

– Тогда буду! – мотнул головой Новокрещенов и, качнувшись, поднялся из-за стола.

Дальний берег манил прохладой, отстраненностью от городской суеты. Новокрещенову отчего-то казалось всегда, что именно там, на противоположном речном берегу, особенно пустынно и тихо, хотя вполне вероятно, что и откуда какой-нибудь бедолага засматривался тоскливо на эту, потустороннюю для него жизнь и думал о том же.

Чтобы попасть в заречную рощу, требовалось пересечь разомлевшую под солнцем реку по дощатому переходному мосту. Не торопясь, вольно спустились по белым, отполированным тысячами ног до мраморного сияния бетонным ступеням набережной. Ванька Жмыхов осторожно, поддерживая под неверное дно, нес полиэтиленовый пакет, под завязку наполненный выпивкой и снедью, а Новокрещенов пошатывался размягченно, заплетался ногами, но сознание его оставалось на удивление ясным, будто это он, а не рассказавший эту историю Ванька, сбросил, оторвав клок прилипших с кровью волос, тяжелую каску, примятую ослабевшей на излете снайперской пулей, и заботливый полковой доктор, знающий универсальное средство от всех болезней, влил в него добрый глоток опалившего небо спирта, поправив тем самым контуженную и заклинившуюся, как башня подбитого танка, голову…

Как и метилось Новокрещенову издалека, роща встретила их влажным сумраком, угасающими рукоплесканиями узорчатых листьев на зеленеющих в поднебесье кронах вековых, невозмутимо-спокойных, всякого на своем веку повидавших дубов. Углубившись по едва заметной в разнотравье тропинке в чащу, набрели на лужайку – тихую, подсвеченную сверху неназойливым солнцем, с желтыми конопушками цветущих одуванчиков и белыми звездочками полевых ромашек.

– Давайте здесь остановимся, а то в тени комары сожрут! – предложил Ванька, бережно опустив на травку пакет со звякнувшими обреченно бутылками.

Новокрещенов с готовностью сел, подогнув под себя ноги, не заботясь о чистоте джинсов, мигом покрывшихся клейкой прозеленью от ломких травяных стеблей. Ванька достал из пакета несколько бутылок пива, сверток с «сухпаем», две плоские, как блины, картонные тарелочки, пластмассовые вилку и ложку, одинокий граненый стакан и в завершение с самого дна извлек прозрачную бутылку водки, показал этикетку:

– Во, «Столичная»! Лет двадцать не пробовал!

– С одной бочки льют, только называют по-разному, – пренебрежительно хмыкнул Новокрещенов, но выпил с удовольствием и, возвращая Ваньке стакан, спросил, откинувшись расслабленно на бок: – Одного я не пойму, Жмыхов. Как ты, бывший зэк, в армию попал?

– Дурное дело нехитрое, – хохотнул тот, слюнявя горлышко пивной бутылки. Потом, рыгнув, утерся конфузливо замызганным рукавом камуфляжной куртки и, взрезая жесть банки со шпротами, принялся рассказывать: – Я, когда от хозяина откинулся, вроде не при делах оказался. В деревню возвращаться не хотелось – чего там делать? Быкам хвосты крутить? Приехал домой после отсидки – батяня с мамкой умерли. Деревенские-то, они только в книжках долго живут, мол, свежий воздух да труд физический. Фигня это все. Пашут как проклятые, а всю жизнь в одной телогрейке ходят. Брательнику моему младшому только двадцать два – уже язва желудка. Зато и в армию не взяли. Ну, выпивает, не без этого. А как с той жизни не пить? Зарплаты нет, что есть на подворье – тем и живут. А тут женился еще, братишка-то, невестку привел. Глянул я на них – ладно, говорю, оставайтесь, пользуйтесь тем, что от родителей досталось, и сам в город. Тут-то жизнь всегда сытнее была, здоровше…

– Да ну? – засомневался Новокрещенов.

– Точно! Я и тюрьму, и три войны прошел, и водочки поболе брата употребляю, а подкову, к примеру, запросто разогну.

– Залива-а-ешь, – покачал головой Новокрещенов. – Знаешь, что подковы-то нынче не найдешь, вот и хвастаешься. Как проверишь?

– Запросто, – раззадорился Ванька, – денежка металлическая есть?

– Посмотрим… – Новокрещенов пошарил в кармане, извлек пятирублевую монету, подал Ваньке. Тот зажал ее между пальцами, сдавил и показал серебряный полумесяц.

– Ах, ты… – уважительно выдохнул Новокрещенов.

Ванька хохотнул довольно, высунул розовый язык, положил на него то, во что превратилась монетка, сглотнул. Потом, взяв бутылку, широко открыл губошлепый рот и плеснул туда водки – не дрогнув кадыком, как в воронку. Крякнул удовлетворенно и шлепнул себя ладонью по животу. – Во! И никакой язвы. Я еще стаканы стеклянные на спор жевал…

– Это ты брось, фокусник! – Новокрещенов опасливо отодвинул от него граненый стакан. – А то пить не из чего будет. А я, как ты, из горлышка, не могу.

– Интеллигенция, – сочувственно кивнул Ванька и продолжил рассказ: – Перекантовался после зоны в одной… охранной структуре, а тут война в Чечне началась. Я и махнул в Тулу. Там десантная дивизия дислоцируется. Военный билет – на стол, про судимость – молчок. А меня и не спрашивали особо. На медкомиссию – и вперед, по контракту. Воевал в разведроте. Духи – они против пацанов-срочников смелые были. А как на серьезных парней нарвались – сразу остыли. Я ведь кавказцев и раньше по армии да по зоне знал. Понтовилы они те еще… Гордая нация… Срал я на их гордость. За копейку и споют, и спляшут. Наш-то мужик покрепче будет. И воюем мы лучше. Если бы Борька, синюга долбаный, нас не сдал, мы б их еще в первую чеченскую дожали…

– А после чеченской кампании чем занимался? – допытывался заинтересованный перипетиями Ванькиной судьбы Новокрещенов.

– Да опять… по охранной линии… – туманно пояснил Жмыхов. – Платили хорошо, машину дали, телефон сотовый, спецсредства… Но как вторая война, в Дагестане еще, началась, я места себе не находил. Веришь – телевизор смотреть не мог. Мне кусок в горло не лез. Думаю, пацаны необстрелянные там жизни кладут, а я здесь… прохлаждаюсь. Короче говоря, бросил все и туда. А месяца три назад нашу часть вывели, контрактников – по домам. Я опять вроде как не у дел. Решил пока водочки попить, нервную систему подправить. Обосновался у знакомой мадам, пожил сколько-то, потом разлаялся. И пришел позавчера в военкомат – кумекаю про себя: может, в Югославию, в миротворческие части возьмут? А военком, как увидел меня, так сразу – орать. Где ты, говорит, ошиваешься? Тут, кричит, мать твою, тебе куча наград пришла. Три медали – одна за Афганистан еще – и орден. Ну, вручили вчера торжественно, даже на телевизор засняли, деньжата кое-какие выплатили, я и гульнул… Но лучше б не награждали! – заявил в сердцах Ванька, хлопнув по сияющей медалями груди, будто комара убил.

– Почему? – изумился Новокрещенов. – Заслужил!

– Да потому, что про судимость дознались, суки, теперь хрен мне, а не Югославия…

Он замолчал, ковырнул из банки золотистую шпротину, пожевал, потом, оттолкнувшись от земли несоразмерно длинными руками, не иначе как от предков-пахарей унаследованными, вскочил пружинно и заявил:

– Я сейчас, мигом. Тут неподалеку дачи есть, пойду хоть лука зеленого пучок нащиплю. А то лето началось, а я ни перышка не попробовал. То война, то пьянка…

– Брось, – предупредил Новокрещенов. – Садоводы нынче злые, урожай стерегут. И милиция патрулирует. Поймают – хлопот не оберешься!

– Да что им, пучок лука жалко, что ли? Попрошу – небось, не откажут. – Ванька скосил глаза на медали и орден, улыбнулся самодовольно. – Что я, блин, зря на фронтах кровь проливал? Как День Победы наступает – ветеранов на руках носят!

– Так то в праздник… – покачал головой Новокрещенов. Но Жмыхов уже удалялся, хлеща маскировочными штанами по расступающейся перед ним с паническим шелестом траве.

Оставшись в одиночестве, Новокрещенов откинулся на спину, сорвал склонившуюся по-свойски над ним ромашку, прикусил стебелек зубами и затих, вслушиваясь в лесной шум и глядя пристально, как плыли в вышине, сменяя торопливо друг друга, набухшие холодной влагой облака, спешили, унося с собой дождь в неведомые дали, равнодушные отчего-то именно к этой, иссохшей в конце июня земле…

И подумалось ему вдруг о том, как хорошо было бы стать, например, писателем, и уже другим, неспешным и все понимающим взглядом обозревать этот мир, описывать его тщательно, перенося скрупулезно на бумагу, увековечивать, делясь открытиями с благодарным, умным читателем. Рассказать ему про денек вот этот, умиротворяюще-ласковый, про дубы столетние, в три обхвата, пофантазировать о том, что видели они под вековой сенью своей…

Неожиданно он поймал себя на том, что, даже раскинувшись безмятежно, остается внутренне напряженным, пальцы рук стиснуты в кулаки, шея затекла, а судьба выгнутой на неощутимой волне ветерка паутинки тревожит до сердцебиения и холодного пота на лбу – сейчас не выдержит, оторвется и улетит. Кстати, и Ваньки что-то подозрительно долго нет.

– Черт. Вот черт! – выругался, сев на корточки и озираясь кругом, Новокрещенов. Прождав еще четверть часа, он замаскировал бутылки и закуску пучками травы – не то наткнется залетный бомж, мигом сопрет – и зашагал раздраженно в ту сторону, куда потопал непоседливый орденоносец. Меж корявых, изломанных половодьем стволов подлеска вилась приметная, податливо-влажная под ногой тропинка. Окрестные дачники часто ходили здесь, спрямляя через буреломы путь к автобусной остановке, откуда отправлялись затем по домам, нагруженные до онемения рук выращенными на участке овощами и фруктами. Через полсотни шагов роща поредела, забелела пеньками срубленных втихаря огородниками для неотложных нужд деревьев, а вскоре показались дачные домики, вернее, будки, сколоченные вкривь и вкось из подручного материала – мятых листов кровельного железа, фанеры, сырых березовых и тополиных стволиков. Но это на краю огородного массива, а дальше, вглубь, строения вырастали в два, а то и в три этажа, тяжелели, впечатывались в грунт бетоном и силикатным кирпичом, столбили землю тесовыми заборами, возле которых отдыхали, словно лошади у коновязи, породистые автомобили. У штакетника одной из таких капитально обустроенных дачек толпился и гомонил народ.

– По почкам его, по почкам! – визгливо причитал старичок в обтягивающем кривые худосочные ножки трико. Он азартно подпрыгивал, напоминая отставного танцовщика, тряс в ярости академической бородкой, поучая толпу. – Наипервейшее дело, друзья, почки ему отбить. На Руси с ворами так испокон веков поступали…

– Х-ха! Почки! Я с вас смеюсь! – возражал кто-то из глубины толчеи.– По-вашему, здесь почки? Пустите меня, я вам покажу, где у него почки. Я врач, я изучал анатомию!

Хоронясь за колкими ветвями дикого шиповника, Новокрещенов, уже догадываясь, что происходит, всматривался в толпу.

– Вяжите его, мерзавца, вот веревка крепкая, бельевая, – хлопотала толстая тетка в соломенной шляпе-сомбреро и облегающих плотно зад и ляжки леггинсах, что делало ее похожей на вставшую на дыбы свинку из детских мультиков.

Народ чуть расступился, и стало видно, как Ваньку привязывают к штакетнику, растягивают веревками руки по сторонам, распинают, а вертлявый подросток, резко выделяющийся из толпы огромными, на несколько размеров больше положенного для его тельца, цветастыми шортами и рубашкой, с обручем наушников плейера на голове, бьет тонкими, будто спички, торчащие из коробка, ручками, по изумленному Ванькиному лицу, пританцовывая разболтанно под одному ему слышимые музыкальные ритмы.

– Вот суки! – разъярился Новокрещенов. – Так и убьют ведь!

Судорожно крутнув головой, он ухватил подвернувшийся кстати толстенный березовый сук, который проглядели отчего-то домовитые огородники, и, подняв его над головой, с рыком выломился из чащи.

– У-у-у… бью!

Не ожидавшие нападения, испуганные нечеловеческим воплем, дачники сыпанули по сторонам.

– У-у-у… падлы… – хрипел Новокрещенов, задыхаясь от волнения и непривычки к бегу, а сам уже распутывал веревку на одной Ванькиной руке, потом рванул на другой, вцепился зубами в неподатливый узел.

– Во, в натуре, влип… – ошалело бормотал Жмыхов, помогая ему.

– Идти сможешь? – спросил Новокрещенов и в ответ на кивок скомандовал: – Все! Уходим, – и, подхватив под руку, поволок в чащу, как раненого из-под обстрела, замечая краем глаза, что дачники, отбежав недалеко, опомнились от страха и уже кучкуются с мотыгами наперевес, показывают на них пальцами, подбадривая и подбивая друг друга на контратаку.

– Эх, ты, спецназовец хренов, – корил Ваньку, улепетывая в спасительную рощу, Новокрещенов, и тот оправдывался вяло, ойкая и хватаясь за бок при каждом шаге.

– Так они засаду по всем правилам боевой науки устроили! А я от мирной жизни расслабился. Только над грядкой склонился и успел три перышка лука сорвать – как дали по кумполу железякой, у меня все рамсы попутались. Очнулся, уж когда бить и привязывать стали.

На знакомой полянке отдышались чуток, собрали в пакет недопитое.

– Хрен с ней, с природой, – махнул рукой Новокрещенов.

И когда подходили к мосту, ведущему на родную, привычную сторону, Ванька, спохватившись, лапнул себя за грудь.

– Во, блин, самую крутую медаль, «За отвагу», сорвали. Хрен теперь восстановят!

– Орден-то цел? – озаботился Новокрещенов. – Ты его, Ванька, особо береги. Нынче орденоносцам амнистия полагается. При твоем образе жизни награда такая очень даже сгодится.

– Так это если миллиард долларов у народа хапнуть, – возразил, постанывая, Жмыхов. – А если б у наших граждан пучок лука или редиски стырить – они на месте преступления порвут, без суда и следствия. И амнистировать нечего было бы…

Новокрещенов захохотал вдруг так, что живот заболел – от пережитого ли в недавней схватке душевного потрясения, а может, пиво оказалось несвежим. Где его только не варят нынче, пиво-то, вон сколько сортов развелось, а потому и травануться немудрено…

 

Глава 7

Рано утром, когда Самохин, не оклемавшийся толком от ночного беспокойного сна, курил на кухне, после каждой затяжки громко прихлебывая из фаянсового бокала дегтярно-черный чай, в прихожей рассыпался будоражащей трелью звонок. Поперхнувшись, отставной майор подскочил, заметался в поисках пижамных брюк. Путаясь в штанинах, надел, через голову натянул застиранную рубашку, попытался на ходу пригладить седые, торчащие на макушке волосы и пошел открывать.

От гостей он давно отвык, пенсию получал в сберкассе, никаких выборов, кажется, не предвиделось, а потому, направляясь к двери, гадал тревожно, кто бы мог пожаловать к нему и зачем?

Глянул было в глазок, но без очков ничего не разглядел, открыл, торопясь, и застыл обескураженно, увидев у порога своей квартиры соседку с верхнего этажа. Представил мгновенно, как выглядит со стороны – старый, грузный, всклокоченный, поймал себя на том, что улыбается глуповато, и, стянув губы в трубочку, нахмурился, буркнув совсем уж неприветливо:

– Здрась-сте…

– Извините, Владимир… э-э… Андреевич, за вторжение, – жалко втянув голову в плечи, произнесла Ирина Сергеевна. – Не представляю, к кому еще могу обратиться… Всю ночь не спала… вы ведь военным были?

– Hy-y… вроде того, – протянул Самохин, еще больше смущаясь за свою грубоватость и за то, что «военным» не был, а как объяснить коротко суть прошлой службы не знал. Спохватившись, отступил в сторону, пропуская соседку. – Входите.

Он провел Ирину Сергеевну в тесную, заставленную книжными стеллажами комнату, стараясь выглядеть приветливым, указал на диван, застеленный пестрой накидкой.

– Присаживайтесь.

Сам устроился за столом поодаль, потянулся к пепельнице и пачке «Примы» и вдруг понял с ужасом, что примерно так он, старший опер, располагался, когда вызывал в свой кабинет заключенного. Осталось только закурить, пыхнуть в сторону клубом дыма и сказать многозначительно что-нибудь вроде: «Ну-с, гражданин осужденный, будем в молчанку играть или все-таки расколемся по-хорошему?..»

Ирина Сергеевна опустилась на диван, старательно натянула юбку на округлые колени, уложила сверху руки – чинно, ладонями вниз, как сидят в детском саду послушные, хорошо воспитанные дети.

– Вы уж извините, что я к вам вот так… ворвалась, – начала она, разглаживая тонкими пальцами ей одну видимую складку на светлой, в синий горошек, юбке. – Третий день бегаю туда-сюда, а все без толку. Сын у меня в армии пропал. В Чечне. Там бой был, товарищи его погибли, а он… Ни живой, ни мертвый не найден.

Самохин слушал сосредоточенно, не выдержав-таки, вытряхнул из початой пачки сигарету, закурил, напряженно пуская дым в сторону окна.

– Вот… – Соседка смахнула неприметную слезинку. – И мне кажется… Вы понимаете… Я уверена почти… Он жив! А они, – она мотнула головой, указав куда-то вверх, – военные то есть, ну ничего… ну ни капельки не предпринимают. И мне не говорят. Ой, извините, я, наверное, непонятно рассказываю…

Самохин опять кивнул, попытался улыбнуться, и на этот раз у него, кажется, получилось подбодрить собеседницу, потому что она заговорила свободнее.

– Вы, Владимир Андреевич, в армии-то служили, знаете, как у них все… устроено. Кто тут, в области, главный над ними начальник? Мне бы к нему обратиться. А то куда ни приду – никто ничего не знает. Есть ведь люди какие-то, кто пленных солдат разыскивает! Я видела, по телевизору показывали, где-то в Москве… организация, что ли? Адрес не сказали.

Самохин кашлянул в кулак, раздавил окурок в пепельнице, помахал рукой, разгоняя слоистый дым над столом, сказал задумчиво:

– Вы не отчаивайтесь. Разберемся. Я в армии, к сожалению, не служил, вернее, служил когда-то срочную, но теперь-то там все по-другому. Я в органах работал. Там система иная, но все равно… разберемся! Давайте-ка по порядку. Когда сын ваш в армию ушел, когда пропал, кто вам сообщил об этом?

Выслушав не слишком складный рассказ Ирины Сергеевны, Самохин мгновенно составил что-то вроде схемы операции и предложил несколько вариантов действия:

– Во-первых, надо в областной военкомат обратиться. Армия и раньше отличалась нестыковками, бардаком в канцелярских делах, а теперь тем более. Вполне вероятно, что какие-то сведения о вашем сыне у них имеются, но в районный военкомат их передать забыли. Подшили в папку и успокоились. Во-вторых, в Комитет солдатских матерей сходить. Там, кажется, этой проблемой тоже занимаются. В-третьих, депутаты – есть тут одна… шустренькая, в Государственной думе заседает, все против войны в Чечне выступала. Вот пусть и окажет практическую помощь избирательнице. И еще администрация областная, потом этот, как его… Совет ветеранов… Да, еще РУБОП – Региональное управление по борьбе с организованной преступностью. Окружной федеральный инспектор… Кабинетов много, надо во все стучаться.

Самохин говорил и сам себе верил, и соседка, заразившись его уверенностью, смотрела завороженно пронзительно-синими, иконными прямо-таки глазами, кивала, а отставной майор, развивая перед ней план предстоящих действий, не упоминал намеренно лишь об одном. О том, что все меры розыска, все инстанции, двери кабинетов, в которые они будут стучаться, могут привести к успеху при единственном условии: если Славик еще жив…

– Ой, спасибо, не знаю даже, как вас благодарить… – смущенно лепетала Ирина Сергеевна, а Самохин, увлекшись, поднялся со стула и, не думая больше о том, как выглядит в мятых, соскальзывающих с безнадежно выпирающего живота пижамных штанах, полосатых, каких и не выпускают теперь, принялся прохаживаться по комнатке, говоря веско:

– Я вам вот что скажу. Люди мы с вами не чужие друг другу, соседи, в одном подъезде живем. Я Славика вашего еще вот с таких лет помню. А потому помогать друг другу должны. Я человек свободный, на пенсии. Возьму на себя областной военкомат, РУБОП. А вы в Комитет солдатских матерей наведайтесь. Там депутатша эта госдумовская… как ее… Серебрийская, вспомнил, заправляет. У вас разговор с бабьем… извините, с женщинами, я хотел сказать, лучше получится.

– Да что вам беспокоиться-то… – не слишком настойчиво запротестовала Ирина Сергеевна, но Самохин присек возражения:

– Ничего, побеспокоюсь… Это дело, так сказать, государственной важности. Ваш сын Родину защищал, всех нас от терроризма, сепаратизма, черт бы их побрал! И мой долг помочь ему! – Самохину самому стало неловко от пафоса, в который его занесло, он запнулся, но все же заявил упрямо. – Я сегодня же по инстанциям пойду. Побреюсь, переоденусь, и – вперед. А вечером доложу вам, что разузнал. Нич-че… прорвемся. Я, если надо будет, до самого Путина дойду!

– Спасибо… – растроганно шепнула Ирина Сергеевна. – Вот вы, оказывается, какой… Отзывчивый. А я-то, глупая, издергалась, и все без толку!

Когда за женщиной закрылась дверь, потряс головой, выдохнул громко: «Уф-ф…» – и, вытирая пот со лба рукавом, попенял себе: «Ишь, раздухарился-то… Старый хрен!»

Вернувшись на кухню, которая давно превратилась у него в самое обитаемое, обжитое помещение, – он даже телевизор сюда перенес, втиснув его между шкафом и холодильником, – Самохин допил в два глотка остывший и оттого терпкий до горечи чай, запыхтел очередной сигаретой и призадумался. Легко, с радостью даже вызвавшись помочь симпатичной ему женщине, он представил теперь, как ходит по «высоким инстанциям», пробивается настырно сквозь презрительно-вежливый заслон секретарш, вспомнил и виденных где-то в подобных ситуациях ветеранов-фронтовиков, штурмующих начальственные приемные под звон боевых и юбилейных медалей, с костылями наперевес, жалких и немощных, и поежился, увидев себя в этой роли, почему-то непременно в старом, замызганном кителе, с темными следами на плечах от споротых погон, с медалями, которыми был награжден когда-то: «За безупречную службу» трех степеней, «Ветеран труда», «За освоение целинных земель»… трясущегося от бессильной ярости…

В дверь опять позвонили – длинно, настойчиво. Решив, что это вернулась зачем-то Ирина Сергеевна, Самохин открыл уже без заминки и удивился, обнаружив за порогом улыбчивого молодого человека в строгом костюме-тройке благородно-синего цвета.

– Самохин? Владимир Андреевич? Отставной майор кивнул неприязненно. В последнее время в дом зачастили такие же вежливые, кукольной внешности юноши и девушки со слащаво-фальшивыми улыбками и пустыми, холодными глазами. Они раздавали молитвенники, религиозные газеты и журналы с цветными иллюстрациями, на которых изображались такие же счастливые стеклянноглазые люди. Решив, что и этот из сектантов, Самохин буркнул раздраженно:

– Чего надо?

– Я от Федора Петровича, – игнорируя грубость, не дрогнул безмятежной улыбкой гость. – Вы просили его о встрече…

– Ну-у… – неопределенно протянул Самохин. У него уже из головы вылетело давешнее желание повидаться с Федькой и переговорить на предмет денежного займа.

– Так вот, он вас ждет. Если желаете, можете связаться с ним по телефону прямо сейчас.

Гость нырнул рукой во внутренний карман пиджака, извлек оттуда махонькую трубочку мобильного телефона, щелкнул пластмассовой крышечкой и, потыкав тонкими, нерабочими пальцами в миниатюрные кнопочки, протянул Самохину.

– Пожалуйста, говорите.

Тот осторожно взял аппарат, приложил к уху, сказал растерянно:

– Алле… Самохин на проводе…

– Х-ха! Совсем из ума выжил, старый, – услышал он Федькин голос.– Какие могут быть провода у мобильника! Привет! Че хотел-то? Срочно?

– Да… в общем-то, – выворачивая глаза на трубку, словно приставленный к виску пистолет, опасливо кивнул Самохин. – Дело к тебе важное есть.

– Ну тогда прямо сейчас дуй ко мне. Побазарим, а заодно и повидаемся. А то помирать скоро, а свидеться недосуг.

– А я, Федька, адреса твоего не знаю. Или ты все еще и домике маманином на краю оврага обитаешь?

– Г-г-гы! – хохотнул Федька так, что трубка протестующе пискнула. – Ты, майор, даешь… Совсем от жизни отстал, мхом оброс. Собирайся, щас тебя довезут. Передай-ка тpyбy фраерочку моему…

Молодой человек взял телефон, застыв взглядом, выслушал приказание Федьки, сказал коротко:

– Будет исполнено, – щелкнув крышечкой, обратился к Самохину: – Я на машине. Подожду вас на улице, у подъезда.

– Какая машина-то? – сварливо осведомился отставной майор. – А то наставят во дворе колымаг – поди догадайся, где чья?

– Нашу сразу увидите, – невозмутимо ответил подручный Федьки. – Других таких в вашем дворе нет, – и вышел, вежливо кивнув.

– Фу ты, ну ты! – поджав губы, покачал головой Самохин.

И решил в свою очередь не ударить лицом в грязь. Скрипнув дверцей шифоньера, достал белую рубашку, выглаженную собственноручно, кажется, в прошлом году еще, да так и не надеванную с тех пор. Потом вытянул оттуда же пристроенный на деревянных плечиках черный костюм. Купили его с Валей сразу после выхода на пенсию, в девяносто первом году, успели перед самым повышением цен, хотя он и тогда стоил недешево, но надо было входить в гражданскую жизнь, обновить гардероб цивильной одежды, «на выход», которой у Самохина, чуть ли не тридцать лет носившего форму, не оказалось почти.

«Хорошая вещь, добротная, не ношенная совсем, – думал он, разглядывая костюм. – Перед тем, как помирать начну, надо его на видное место повесить. Чтоб те, кто меня… обряжать придет, сразу нашли. Не в пижаме же затрапезной в гроб ложиться…»

Усилием воли отогнал от себя нахлынувшие враз черные мысли о неизлечимой болезни своей и неизбежном, скором, наверное, конце и подумал уже по-другому, с надеждой, что визит к Федьке придется кстати. Потому что, если мальчик не погиб все-таки и оказался в плену, для его вызволения обязательно потребуются деньги. И вот тут уже он, Самохин, скромничать не будет, поприжмет воровского авторитета Федю Чкаловского, пусть раскошелится. Не для себя ведь попросит, а на святое дело вызволения воина. И какой же сволочью надо быть, чтоб отказать в такой малости! Федька, хоть и уголовник, бандит, но понятий придерживается, старается выглядеть благородным, правильным вором, и денег у него наверняка немерено, так что в успехе задуманного Самохин почти не сомневался. И еще об одной услуге, уже для себя лично, хотел попросить отставной майор. Но это уже – как получится…

Принарядившись в костюм и пряча в боковой карман пиджака неизменную пачку «Примы», он нащупал нафталиновый шарик, не иначе как заботливой Валентиной положенный, и, покрутив его в пальцах, бросил за ненадобностью в мусорное ведро. И опять, вспомнив о болезни, подумал недовольно: «скоро уж, ни одна моль не поспеет…»

Насупившись, не глядя на шофера, предупредительно открывшего перед ним дверцу роскошного авто, и впрямь приметного во дворе среди неказистых собратьев, Самохин забрался в теплое, пахнущее дорогой кожей нутро машины, удрюпался на заднее сиденье и, не спрашивая разрешения, закурил плебейскую, неуместную здесь «Приму», а поймав на себе отраженный зеркалом взгляд водителя, усмехнулся ему в ответ вызывающе и пустил в салон особо густой клуб едкого табачного дыма.

Улыбчивый молодой человек устроился на переднем сиденье, сразу достал телефон и теперь нашептывал что-то в него, ворковал, а машина тронулась плавно и неощутимо помчалась по улицам. Казалось, что она не движется вовсе, а наоборот, кто-то крутит за тонированными окнами-экранами видеозапись с бегущими споро кадрами суматошного города.

– «Владимирский централ. Этапом из Твери…» – с хрипотцой вздохнули за плечами отставного майора стереодинамики, и он, слушая проникновенный, с блатной слезливостью голос, подумал удовлетворенно: «Нет, братки. И прикид у вас классный, и тачка навороченная, а суть все та же, барачная, и песни все те же…»

И Федька, хотя и забуревший, угодивший в мутную струю нынешнего благосклонного к жуликам всех мастей времени, все равно остался в душе окраинной шпаной, и «выкупить» его бывший «кум» сможет, если понадобится, в два счета…

В последний раз Самохин встречался с Федькой на похоронах Валентины. Тот как-то прознал о случившемся, примчался, положил на гроб охапку пламенеющих траурно роз, вызвав перешептывание соседских старушек, пожал овдовевшему приятелю руку, сунул свою визитную карточку, но поговорить они не успели – Самохину не до того было, а после Федька не появлялся, и отставной майор тоже не искал его, не навязывался, а визитку затерял где-то среди домашнего барахла.

Машина вывернула на кольцевую дорогу, помчалась за город. С легким шуршанием наматывалось на колеса серое шоссе, лесопосадка по обочинам размазалась в сплошную зеленую ленту, и скорость чувствовалась лишь по тому, как сухо постреливали по днищу «мерседеса» угодившие невзначай под шипы камешки. Справа от дороги показался поселок. Асфальт к нему проложить еще не успели, и автомобиль, свернув, сбавил ход, захрустел по щебню, поднимая позади тучу белесой пыли.

Поселок состоял из трех десятков новых, кое-где недостроенных частных домов, но что это были за дома! В три, в четыре этажа, сложенные из особого, декоративного кирпича, с сияющими медной черепицей крышами, огороженные кованой вязью металлической решетки заборов, с лужайками щетинистой, изумрудного цвета, нездешней травки, с худосочными, не укоренившимися толком деревцами по сторонам ведущих к каждому коттеджу персональных дорог.

«Мерседес» подкатил к одному из новостроев, обнесенному, в отличие от прочих, сплошным двухметровым забором из ноздреватого бетона с глядящей пристально, как пулеметный ствол, видеокамерой над железными воротами. Мертвоглазый улыбчивый юноша ловко выскочил из машины и, опередив Самохина, открыл дверцу:

– Прошу вас…

– Спасибо… Прокатили на старости лет, – бурчал, выкарабкиваясь неловко, Самохин. – Все у вас, пацаны, по высшему классу – и автомобиль, и песня душевная. А вот домик пахана подкачал… уж больно на тюрьму похож. Прямо оторопь меня взяла, как увидел. Думаю, блин, в родные пенаты попал.

– Срок мотали? – сочувственно поинтересовался молодой человек.

– Три червонца. От звонка до звонка, – притворно вздохнул отставной майор. И полюбопытствовал: – У вас, небось, и часовые есть? Только вышек я что-то не вижу…

– Есть охрана, – снисходительно улыбнулся провожатый, явно принимая Самохина за старого, потерявшего представление о том, что происходит сейчас на свободе, урку, – система наблюдения – мышь не проскочит.

Пока Самохин озирался, юноша подавил на неприметную кнопочку звонка у калитки – раз, другой – коротко и третий – длинно, с нажимом. Зажужжав, лязгнул, открываясь, электрозамок – ну, точно, как на зоновском КПП, – и они прошли внутрь.

Двор оказался поросшим неправдоподобно густой, с ядовито-зеленым отливом, пластмассовой будто травкой. От калитки к дому вела дорожка, мощенная плотно пригнанными, отполированными временем булыжниками. «Не иначе как из старинной мостовой камень наковыряли, архаровцы», – беззлобно отметил про себя отставной майор. Где-то неподалеку бухнула грозным лаем собака, звякнула тяжелая цепь.

– Фу, Жулик! Сидеть! – властно приказал кто-то, и через минуту гладенький, лысый мужичок шагнул навстречу Самохину, блеснул рядом великолепных, один к одному, и оттого явно фальшивых зубов, обнял дружески за плечи:

– Вовка! Братан!

– Привет, старый уркаган, – похлопал его по располневшим бокам Самохин. – Эк тебя растащило-то при антинародном режиме!

– Да уж не то что при вас, коммунистах, – добродушно подтвердил Федька. – Демократия – это, брат, народная власть. Общество равных возможностей. Умеешь – живи, не умеешь – так сиди…

– А где ж зубы-то твои золотые? Может, в скупку заложил от бедности? – съехидничал отставной майор.

– Золото во рту – дурной тон, – серьезно объяснил Федька. – Сейчас, брат, здоровый образ жизни в моде. И натуральные зубы.

– Из фарфора? – уточнил Самохин.

– Из пластика, деревня! Выглядят, как родные, но крепче титановых. Гвоздь-двухсотку перекусить можно.

– А проволоку колючую? – деловито осведомился Самохин.

– Запросто! – хвастливо подтвердил приятель. Отставной майор причмокнул завистливо, посоветовал проникновенно:

– Ты, Федя, энти зубы-то береги. Не ровен час, опять заметут, срок схлопочешь – тебе в тюряге ни напильника, ни ножовки по металлу не потребуется. Зубами дорогу на волю сквозь решетки проешь!

Федька отодвинулся, глянул пристально:

– Ну и язва ты, майор! Как был кумом, так куморылым и остался… – и, чтобы друг всерьез не обиделся, подхватил его под руку, попенял добродушно: – Не заходишь в гости, брезгуешь, что ли? Конечно, где нам, раскаявшимся уголовникам, с заслуженными пенсионерами-чекистами равняться!

– Да нет, я про тюрьму так, к слову, вспомнил, – добродушно пояснил Самохин. – Вижу, что ты и на свободе вроде как по зоне тоскуешь… Сигнализация по периметру, запретка из колючки, пес конвойный у ворот в предзоннике. И зовут подходяще – Жулик!

Услыхав свою кличку, огромная в бело-коричневых пятнах московская сторожевая вскочила, громыхнув цепью, проволокла ее с визгом по толстой проволоке, натянутой вдоль забора, не дотянувшись, яростно нюхала воздух, буравя Самохина взглядом волчьих, с кровавым оттенком, глаз.

– Пшел! Место! – прикрикнул Федька на пса, больше для порядка, чем из необходимости, посетовал, соглашаясь. – Ты прав, гражданин начальник, ох и прав! Действительно, без охраны да запоров крепких нынче и на воле не проживешь. Преступность разрослась – спасу нет. Честному человеку востро ухо держать надо. Того и гляди, наедут рэкетиры какие-нибудь, все нажитое непосильным трудом отберут!

– Дрянь дело, если от своей братвы за железным забором вору в законе хорониться приходится, – посочувствовал Самохин.

– И от своей, и от вашей, – скорбно согласился Федька. – Кто ж теперь разберет, которые где? Вчерась были ваши – теперь наши…

– А наоборот?

– Наоборот тоже бывает, но реже. У наших-то сытнее…

– Да уж, – кивнул отставной майор и сконфузился, вспомнив, что и сам заявился к Федьке с просьбой.

– Что ни говори, а падение нравственности в обществе не может не удручать! – выдал приятель фразу, от которой у Самохина брови чайкой вспорхнули. Федька разъяснил: – Нет, ты подумай! Раньше воровской авторитет – он же неприкосновенным в уголовном мире был. Власти имел больше, чем какой-нибудь член политбюро! Ну, не политбюро, так обкома партии – точно. А сейчас – чуть что не так – нанимают киллера-отморозка, и – паф! Наше вам с кисточкой!

– Плохо мы молодежь воспитываем, – пряча ухмылку, поддакнул Самохин. – Никаких, понимаешь, традиций для нее не существует, авторитетов…

– Эт точно, – горестно вздохнул Федька. – Куда идем-катимся? А… пойдем дом покажу.

Дом, сложенный из отборного кирпича непривычно красного, свекольного почти цвета, поразил Самохина колоннами при входе, овальными, только в мексиканских телесериалах раньше виденными дверными проемами, алебастровыми финтифлюшками по карнизу и окнам. А кованые решетки на узких, как бойницы, окошках даже верхних этажей делали здание похожим на веселую, любовно выстроенную, но не утратившую при этом сути своей тюрьму.

Из огромного холла на первом этаже, увешанного по дубовым полированным стенам головами лосей, косуль и кабанов с мученически застывшими глазами, хозяин провел Самохина в нишу, оказавшуюся лифтом, который невесомо вознес их на вершину помпезной обители.

– Мой кабинет, – Федька с гордостью повел пухлой рукой, грязноватой от синей ряби неудачно выведенной татуировки. – Вот библиотека. Здесь не шурум-бурум, чернуха-порнуха собрана, а классика, преимущественно дореволюционные издания. Позапрошлый век! У вдовы одного профессора-книголюба все гамузом купил. Десять тысяч томов.

Самохин с уважением оглядел тянущиеся под высокий потолок стеллажи, мерцающие золочеными корешками старинных фолиантов, – действительно, десять тысяч томов, не меньше.

– Читаешь?

– А то! Думаешь, нет? – с вызовом выпятил грудь Федька. – Вот, сейчас Фрейда изучаю…

– В подлиннике?! – восхитился притворно Самохин.

– В переводе, – строго поправил Федька, воспринимавший собственную ученость вполне серьезно и не намеревавшийся на эту тему шутить. – Но издание – прижизненное.

– И… как?

– Во многом ошибался старик. Но кое-какое рациональное зерно в его теории есть. Психоанализ… Эдипов комплекс… Яблочко от яблоньки недалеко падает… В общем, долго объяснять. – Федька победно показал на другую стену кабинета: – А это моя коллекция. Такой, наверное, больше ни у кого во всей стране, а может, и в мире нет!

Самохин глянул и присвистнул с искренним восхищением. Как старый конвойник, он был привязан к чаю, пил его постоянно, в молодости чифирил, бывало, перепробовал разные сорта чая, но такого разнообразия действительно ни разу в жизни не видел. Столько же стеллажей, сколько занимала библиотека на противоположной стороне огромного кабинета, было сплошь заставлено пачками, коробочками, баночками, пакетиками с заморским чаем.

– Садись к столу, сейчас любую вскроем, замутим, – радушно пригласил Федька и сам уселся за обширный письменный стол, обитый темно-зеленым сукном, с занятным, в виде древней крепостицы, письменным прибором из яшмы, вычурными пепельницами и ненужными в современном канцелярском деле тяжелыми пресс-папье.

Самохин уселся в прямое, неудобное, с высокой резной спинкой, костистое кресло напротив и, глядя на приятеля, подумал, что за этим столом, который верховному главнокомандующему впору, Федька, даже раздобревший теперь, с вытравленными татуировками на руках и пластмассовыми, особо кусачими зубами вместо блатных фикс, все равно выглядит вором-домушником, удачно проникшим в барские хоромы в отсутствие настоящих хозяев.

– Стол-то прямо сталинский! Небось операции по ограблению банков за ним разрабатываешь?

– Завидуешь, а потому обидеть меня хочешь, провоцируешь, – веско заявил Федька. – Или попросить чего – оттого и хамишь. Я ж тебя, мента, знаю… Валяй, проси. А банки мне грабить ни к чему. У меня свой есть.

– Да ну? – удивился Самохин.

– А то! «Славянский» называется. Слыхал?

– Нет, – признался отставной майор и тут же кивнул понимающе. – Стало быть, ты к ворам-славянам себя относишь? И пачки валюты, резиночкой перетянутые, в карманах теперь не таскаешь?

Он улыбнулся, вспомнив десятилетней давности встречу с только что освободившимся Федькой. В тот день приятель от щедрот душевных пытался всучить другу-майору именно такую, перетянутую аптечной резинкой толстенную пачку долларов…

– Ни к чему, – угрюмо сообщил начавший-таки раздражаться приятель. – У меня пластиковые карточки есть. Сколько понадобится, в любом банкомате возьму. В любой стране, между прочим.

– И все-таки одного я в толк не возьму, – не успокаивался, будучи уже сам себе не рад, отставной майор. – Ты вот о законе воровском толкуешь, на отморозков, понятий не чтящих, досадуешь, а домище-то вон какой отгрохал, банк завел, этот, как его… бизнес! А ведь пахану вроде тебя воровской закон такие дела запрещает! Напомнить? Вор не должен иметь семьи, дома, денег, кроме как для общака предназначенных…

– Ты, хрен красноперый, между прочим, тоже не щадя жизни социалистическое отечество защищать должен был. Согласно присяге! – ощетинился Федька. – Амбразуру вражескую грудью закрыть или под танком с охапкой гранат взорваться. И погибнуть смертью героя в августе девяносто первого, отстаивая завоевания социализма. А вы, вояки армейские да эмвэдэшные, свою совдепию сдали. И ты вместе с ними. А теперь сидишь тут, жив-здоров, изгаляешься! – всерьез рассвирепел приятель.

Самохин вздохнул, понурясь, кивнул согласно:

– Прав ты, Федя, ой как прав… Но народ сам свою долю, свою Голгофу избрал. Деды-прадеды о нем в семнадцатом году позаботились, повели в светлое будущее. А он – ни в какую. Не палками же его в девяносто первом году обратно в счастливую жизнь загонять? Пусть барахтается теперь, как хочет. Может, кто и выплывет…

Федька посопел, остывая, пододвинул к себе затейливую, перламутром инкрустированную коробочку, открыл крышку, достал две толстые сигары, одну протянул Самохину.

– Угощайся. Небось все «Приму» смолишь…

– Ну да… – отставной майор поднес черную сигару к носу, понюхал. – Попробуем вашего табачка, буржуинского. – Он повертел в руках сигару, не зная, с какого конца начать, решившись, сунул в рот. Достал из кармана спички, чиркнул, ткнулся кончиком в огонек, зачмокал с усилием, втягивая щеки. Потом поморщился, подозрительно рассматривая Федькин презент. – Не курится ни хрена.

– Эх, де-ре-вня! – снисходительно улыбнулся тот. -Дай-ка!

Вытащив сигару из губ приятеля, Федька щелкнул штуковиной, похожей на миниатюрную гильотину, отсек заостренный кончик, старательно раскурил, поворачивая сигару над синим огоньком зажигалки, выпустил облачко ароматного дыма, вернул Самохину.

Отставной майор затянулся от души, да так и застыл с открытым ртом, не в силах выдохнуть ядовитый, перехвативший горло клуб дыма. Федька расхохотался и, выйдя из-за стола, шлепнул его между лопаток, укорил добродушно:

– Ну, точно – деревня. Кто ж так сигары курит?!

– Во… дерьмо… – удушливо просипел Самохин, у которого дым валил теперь изо рта, ноздрей и даже ушей. – Угостил, называется… Змей подколодный.

– Чего б понимал! – веселился Федька. – Одна такая сигара твоей полпенсии стоит! Ими ж не затягиваются, чудак. Набрал в рот дым, выпустил и вдыхай через нос, наслаждайся… Смотри.

Он ловко раскурил свою сигару и, пустив по кабинету призрачное кольцо ароматного дыма, сказал:

– Ты понятиями-то меня не попрекай. Глянь в окно. Видишь тот коттедж? Там начальник УВД живет. Рядом – первый зам. губернатора. Дальше, в конце улицы, – прокурор области. А я посередке. И дом свой после них отгрохал. Но у меня доход официальный – ого-го! Бензоколонки… банк, два ресторана, три кафе придорожных, казино. А у них – зарплата гольная. На нее, если ни есть, ни пить, такой коттедж лет за пятьдесят построишь. А они в год осилили. На какие шиши? Да на твои, если разобраться, таких, как ты. Так что от демократии этой не столько мне, сколько коммунякам бывшим польза. Сколько вас в Союзе насчитывалось, членов партии-то? Миллионов восемнадцать-двадцать. Да этих… комсомолят еще столько же… И выходит, что это вы, коммунисты, власть поменяли. Заморочили всем головы про перестройку, реформы рыночные, а сами под шумок раз – и в дамки.

– Да не был я коммунистом! – оправдывался вяло Самохин, опасливо косясь на тлеющий рубиново огонек сигары и осторожно, вытянув губы, затягиваясь сизым дымком.

– Какая теперь разница – был, не был. Я сидел, ты охранял…

– Плохо охранял, – скорбно покачал головой Самохин. – От вас, уголовников, вся гниль по стране пошла.

– Не скажи, майор! И если бы мы до сих пор экономику не разруливали, государства давно бы не было. У вас же ни черта не работает. Все к нам бежали – от продавцов-лотошников до губернатора. «Помоги, Федор Петрович, посодействуй по своим каналам!» В милиции машины разваливаются, не на чем за преступниками гоняться, окажите спонсорскую помощь. Учителя бастуют, а денег нет. «Подкинули бы вы, Федор Петрович, миллионов десять наличкой – рты им заткнуть, зарплату выдать, а то выборы на носу… Потом сочтемся». А ты говоришь… У нас ведь не то что у демократов. Обещал – сделай. Нет – пуля в лоб. Как при Сталине. И никаких помилований, амнистий. Потому и страна уцелела.

– Благодетель ты наш! – смахнул навернувшиеся кстати слезы от едкого сигарного дыма Самохин. – Дозволь по личному вопросу обратиться… Ваше превосходительство… Не откажи!

– Да ладно тебе, – скромно потупился Федька. – Давай лучше водочки выпьем. А то лаемся как придурки лагерные из-за пайки.

– С килькой, как в прошлый раз?

– С омарами!

– Это… фрукт такой? – дурачился Самохин.

– Рыба… Тьфу ты, короче, вроде рака нашего, только здоро-о-вый. – Федька протянул руку к стеллажу с книгами, повернул полки, обнаружив зеркальное, уставленное бутылками нутро.

– Правильно, – поддакнул Самохин. – А то некоторые наставят энциклопедий разных – тоска. А тут все нормально. Почитал, стопарик дернул, опять почитал. Прогресс!

– Это бар, – буркнул Федька и, не выдержав, опять вспылил. – Ты чего мне все время хамишь, майорская морда?

– Потому, Федор Петрович, что денег у тебя попросить хочу. И этого… как его… содействия… по твоим каналам, – покаянно признался Самохин.

– Много? – покосился на него Федька, разливая по хрустальным рюмкам водку из квадратной бутылки.

– Не знаю пока, – смиренно вздохнул Самохин, принимая стопку. – Посоветуемся вначале. Тебе видней, во сколько моя просьба обойдется… А крабы-то где? – обеспокоился он.

– Омары! На, вот банка, вилка. Сам выковыривай.

– У-у… – разочаровался Самохин, цепляя серебряной вилкой беловато-розовый комочек. – Я думал, они в натуральном виде, с клешнями…

– Ага, и живые при этом. Начал грызть, зазевался, а они за нос тебя – цап! Или за яйца…

Выпили, закусили. Федька опять налил. Самохин почмокал размусоленным кончиком потухшей сигары, ткнул ее в пепельницу, сломав с хрустом.

– Ну ее к лешему. Я лучше свои, – и достал надежную «Приму».

– Давай-ка о деле покалякаем, – предложил Федька, после того как выпили по второй.

Самохин с видимым удовольствием затянулся сигаретой, сказал потерянно:

– А все-таки, Федька, сволочи мы с тобой…

– Ты это к чему? – насторожился приятель.

– А к тому, что теперь дети наши да внуки дерьмо, которое мы им вместо страны оставили, разгребают. Воюют – то в Афганистане, то в Чечне…

– Ну а мы-то что теперь должны делать? Я, между прочим, в военный госпиталь на триста тысяч гуманитарной помощи передал. Жратву, лекарства, видеотехнику. Компьютер новейший докторам подарил.

– Молодец, – серьезно похвалил Самохин. – Но это как-то… общо. А у меня сосед, пацан девятнадцатилетний, в Чечне служил. В десантных войсках. Парнишка хороший, смелый. Не щадя жизни, родину защищал. Не то что мы с тобой, говноеды.

Федька крякнул досадливо, но стерпел, наставив на собеседника торчащую вызывающе в белоснежно-фальшивых зубах сигару.

– Мальчик этот, – продолжил отставной майор, – его Славик зовут, пропал там в ходе боевых действий. Их колонна в засаду попала. Все погибли. А его ни среди раненых, ни среди мертвых не обнаружили. Вполне вероятно, что он в плену, и если так, выкупать придется. А у него мать одна, очень хорошая женщина. Беленькая такая! В поликлинике работает, в регистратуре. Так что с деньгами, сам понимаешь, глухо. Вот и пришел я к тебе с просьбой. Вернее, с двумя. Чтобы ты, ну, по своим каналам справки о пацанчике этом навел – жив ли? И если жив, помог деньги на выкуп найти.

Федька бережно стряхнул в пепельницу колбаску светлого сигарного пепла, осмотрел придирчиво тлеющий кончик, произнес задумчиво:

– Деньги – не самая большая проблема. Сперва надо пробить по официальным структурам, жив ли он. Потом, если не выйдет, – по братве. Там выход на чечиков есть…

– Ты… чеченцев имеешь в виду?

– Ну да, местных. Они на нашей земле живут, наш хлеб-соль хавают, пусть расстараются…

– У тебя с ними связь есть?

– Слабая. Стараемся не цепляться друг с другом. Они года три назад большую силу здесь взяли, нас, славян, потеснили. А как наши во второй раз Грозный раздолбали – хвосты сразу прижали. Кого рубоповцы прижучили, кого мы убрали. В общем, сейчас вроде как нейтралитет держим.

Самохин слушал, дымил сигаретой, кивал понимающе.

– Ты Щукина знаешь?

– Какого? – не понял Самохин.

– Есть такой пахан. Из местных. Он у нас в области торговлю наркотой контролирует.

– А-а, этот… – вспомнил отставной майор. – Я с ним в девяносто первом году в следственном изоляторе встречался. А папаша его новую политическую партию создавал.

– Он и сейчас в Госдуме законы пишет.

– Да ну? Что-то не слыхал про такого…

– Он тихенький теперь… Но дело не в нем, в сыне. Так вот, Щукин-сын с чечиками – не разлей вода. Братаны! Вместе наркоту со Средней Азии через нашу область гонят, до самой Европы. Часть здесь, естественно, оседает. Бабки у этих ребят немереные, только им все мало. И есть у меня сведения… Только между нами, усек? – строго глянул Федька.

Самохин кивнул напряженно.

– Есть у меня информация из надежных источников, – продолжил, понизив голос, Федька, – что они людишками приторговывают.

– Это как?

– Просто. Бабенок молоденьких в турецкие бордели поставляют. Или в польские. А предпринимателей, что побогаче, в Чечню. Прижмут здесь, укольчик сделают и самолетом, автомобилем или поездом – на Кавказ. Ежели кто поинтересуется – отговорка одна: перебрал, мол, накануне друган, притомился в дороге и спит. А чтобы не будили, не беспокоили, – менту сотню долларов сунут, он любопытство-то и поумерит. Потом маляву родственникам – так, мол, и так, сто тысяч зеленых, а то и пол-лимона на бочку, и ваш отец, сын или брат в целости и сохранности домой вернется. А нет – так по частям. Через неделю ухо его замаринованное пришлем, еще через неделю – палец, и так до тех пор, пока у него запчасти не кончатся…

– Вот твари! – в сердцах стукнул кулаком по столу Самохин.

– Бизнес, – равнодушно пожал плечами Федька. – Ты, главное, усвой, что такой канал существует, и через него на пацанчика твоего выйти можно. А пока давай-ка официальные конторы прозвоним. В облвоенкомат обращался?

– Не успел…

– Сейчас я генералу позвоню, спрошу, что ему об этом солдатике пропавшем известно.

Федька, щурясь от дыма, но по-прежнему явно рисуясь, не выпуская сигары из импортных зубов, достал из ящика стола очки в тонкой золотой оправе, нацепил их на нос, потом открыл черный органайзер и, проведя пальцем по странице, отыскал нужный телефонный номер. Набрал, прижал трубку к уху.

– Алле… Герман Васильевич? Узнал? Как же, как же… Вчера только виделись. Вы, кстати, в отпуск когда? А то давайте вместе махнем. Не-е, Кипр – это несерьезно. Пусть там быки отдыхают. Не люблю. Народу тьма, новые русские, хамство… Предлагаю Венецию. И публика другая, и эти, как их… предметы искусства. Да, культура, мать ее… Нет, с финансированием проблем не будет. Моя фирма на себя все расходы берет… Какой разговор, сочтемся… Да, Герман Васильевич, мне консультация ваша нужна. У меня родственник… дальний… э-э… – Федька глянул поверх очков на Самохина, и тот догадался, подсказал:

– Вячеслав Игоревич Милохин, сержант, в десанте служил.

– Вячеслав Игоревич Милохин, – продублировал в трубку Федька. – Сержант. В десантных частях служил и пропал. В ходе боевых действий. Какие-то сведения о нем имеются? Есть?! – он победно посмотрел на Самохина. – Ну-ну… По линии МВД? А что так? Поня-а-тно… Значит, в УВД? Есть, спасибо. Ну, до встречи. Снасти готовьте – будем в Венеции карасей ловить. И на этих, как их… ну, вроде презервативов, что ли, кататься. Ну да, на гондолах. А я как сказал? X-х-а, ха, ха! – Федька положил трубку, обернулся к Самохину, гася улыбку. – Жив паренек твой. Пока. В плену он. Что да как, облвоенком не знает. Его освобождением МВД занимается.

– Ну, слава Богу, – вздохнул с облегчением отставной майор. – Главное – жив. Говоришь, МВД задействовано?

– Щас узнаю, чего это менты пленным солдапериком заинтересовались, – заверил Федька, полистал свой гроссбух и набрал очередной телефонный номер. – Семен Михалыч? Здравия желаю. Спасибо, жив. Как говорится, вашими молитвами… так-так… Не, Семен Михалыч, это не мои. Гадом буду, вы ж меня знаете… Что?! Не может быть… Вот суки, извините зa выражение. Выясню. Если мой парень – я вам его башку дурную пришлю. Заспиртованную… Шучу, конечно, разберусь. Вернем, какой базар! Да… А я по делу. Ваши орлы, я слыхал, солдатиком пленным занимаются. Сержант срочной службы Милохин. В чем там проблема? А-а… Надо же… Ладно, подумаю. Спасибо за информацию…

Федька положил трубку, встал из-за стола, прошелся туда-сюда, осторожно ступая по ворсу белоснежного ковра. Налил водки в рюмки – себе, Самохину. Молча выпил.

– Ну?! – не выдержал отставной майор.

– Баранки гну! – мстительно усмехнулся Федька. – Дай-ка «Приму» твою. Давно не курил… – Он глубоко затянулся, выдохнул, сказал удовлетворенно: – Хорошие все-таки сигареты! Бывало, на особом режиме пачку «Примы» подгонят – праздник! Все махра… Пальцы желтые от нее, не отмываются…

– Что с парнем-то? – напирал Самохин. Федька плюнул прилипшую к губе табачную крошку, покосился на приятеля, проронил скупо:

– За него обмен требуют.

– И чего они хотят?

– Не чего, а кого… Короче, так. Наши менты – сводный отряд Управления внутренних дел области – в Урус-Мартане стоит. И на них вышли люди полевого командира… э-э… забыл фамилию, да черт с ним! Пацан этот, Милохин, у него в плену. И «дух» требует в обмен на него освободить из колонии родственника своего, Ису Асламбекова. Он в нашем Степногорске на тройке сидит… Так что – дрянь дело. На такой обмен разрешение чуть ли не самого президента требуется. И нам здесь проще этого чучмека на зоне удавить, чем оттуда вытащить.

– И как же теперь? – обескуражено спросил Самохин.

– Был случай, год назад мента пленного обменяли на чеченца здесь, у нас в городе, задержанного. Но тогда как раз выборы губернаторские подоспели, под эту марку и обменяли. Мол, губернатор наш – благодетель, своих даже там не оставляет. Хотел на второй срок избраться, вот и провернул этакую рекламную кампанию. Но тот чеченец, которого на мента обменяли, осужденным еще не был, только под следствием. Быстренько дело на него закрыли, в машину засунули – и на Кавказ – гуляй, Вася. А как из зоны зэка освободить, ума не приложу. Надо, чтобы ему суд вначале приговор отменил. Ты ж сам тюремщик, знаешь, что просто так из колонии заключенного никто не отпустит. Основание нужно… Одно тебе твердо пообещать могу – думать буду. А как надумаю – сообщу. Варианты разные могут быть…

Самохин кивнул сокрушенно, потом попросил:

– Ты, Федя, еще одну услугу мне окажи. Шпалер нужен.

Федька присвистнул удивленно:

– Кого это ты, майор, мочить собрался? И какой ствол предпочитаешь?

– Любой. Лишь бы стрелял.

– Если прямо сейчас, револьвер дать могу. Ревнаган. Хорошая машина, убойная. А если «тэтешник» требуется – то пошукаю, но не сегодня.

– Давай наган, мне без разницы.

– Патронов много надо? У меня только те, что в барабане – шесть штук.

– И одного хватит.

– А если осечка? – удивился Федька.

– Тогда два возьму. Один про запас.

Федька прищурился, глянул остро:

– Ты чего задумал, Самохин?

Отставной майор налил себе водки, выпил не закусывая, сказал поморщившись:

– Болею я, Федя.

– -Что-нибудь серьезное?

– Такое серьезное, что через месяц-другой – кранты…

– -И… вылечиться нельзя?

– Рак. В последней стадии. Так что… Ну, чтоб не мучиться….

Федька понимающе кивнул, потрепал Самохина по плечу.

– Посиди, сейчас принесу.

Вышел в соседнюю комнату и, вернувшись через пару минут, положил на стол перед отставным майором вороненый наган.

– Ствол старый, но надежный, не засвеченный. Патроны в барабане.

Самохин взял револьвер, сунул во внутренний карман пиджака, буркнул хмуро:

– Спасибо. Вернуть не обещаю. Когда время приспеет, не промахнусь, чай…

 

Глава 8

О том, что происходило в эти дни в Степногорске, Славик не знал, даже догадываться не мог. Зато теперь он не сомневался, что нужен боевикам. Иначе убили бы сразу, не мороча себя охраной и кормежкой пленника. Но зачем понадобился горцам простой солдат? Денег на выкуп у мамы нет, менять сержанта-десантника на заключенного полевого командира федералы тоже не станут. Славик долго размышлял, додумался даже до того, что держат его взаперти для получения донорских органов – почки, например, а может быть, сердца. А потом думать и бояться ему надоело.

Вспомнилась отчего-то некстати излюбленная мамина присказка – дескать, мы с тобой, сынок, люди маленькие, нас каждый обидеть может.

Слыша это, Славик еще тогда, в детстве, бесился. И если кто-то пытался обидеть его, унизить – в школе, во дворе, – то нарывался на хорошо тренированные, набитые о доски и кирпичи кулаки. И позже, в армии, он в обиду себя не давал. Одно дело – приказ, который следует выполнить точно и в срок, другое – издевательские приколы «дедов».

После одной такой стычки Славик оказался в медсанбате с сотрясением мозга, но и «дед» ушел на дембель с переломанной и зашинированной сталистой проволокой челюстью.

Еще ребенком Славик нашел универсальное средство против детских страхов. И если разгулявшееся ночью воображение рисовало ему кого-то жуткого, мохнатого и зубастого, прячущегося под кроватью или в темном неосвещенном углу, Славик, в свою очередь, представлял себя не жертвой, а эдаким хищником, которого до дрожи боятся таящиеся в комнате зубастые и волосатые существа, а потому и улепетывают в ужасе – стоит только приблизиться к ним грозно с пластмассовым пистолетом в руках…

И сейчас боевики наверняка боятся его, запертого в подполье с крепкими стенами, охраняют бдительно, с оружием в руках. Да, они могут, конечно, его убить, но при этом не перестанут бояться ни Славика, ни друзей его в голубых десантных беретах. А потому и нападают исподтишка, из засад, а если и решаются на ближний бой, то только под кайфом, вколов себе в лысый череп двойную дозу афганского героина.

Славик непременно напал бы на охранника Гогу, и если не убил, то руку ему поломал бы точно, но… Исход этой схватки вполне предсказуем. Гога наверху явно не один, судя по доносившимся иногда сквозь крышку погреба разговорам, смеху, и напарник охранника в случае нападения просто пристрелит Славика, не рискуя вступать в рукопашную схватку.

А потому Славик решил не торопиться и выжидать. Сколько они, десантники, участвуя в зачистках, освободили пленников, заложников да рабов по горным аулам! Может быть, и до него дойдет-таки очередь! Вон, в Ачхой-Мартане в одном доме мужика из ямы вытащили – в колодках, заросшего да беззубого. Из Тулы, кажется, родом. Его пятнадцать лет назад, при советской власти еще, чеченцы похитили, в рабстве держали, из дома в дом перепродавали. Однажды на десять баранов обменяли русского раба. Недорого они нашего брата ценят…

Пятнадцать лет ждать Славик, конечно, не будет. А вот пару недель еще потерпит. Дольше нельзя. Ослабнет от скудной кормежки. И тогда – бери его любой голыми руками…

Нет, не дождетесь, сволочи! Решено: еще две недели – и на прорыв!

 

Глава 9

В связи с предстоящими похоронами подруги Ирина Сергеевна взяла на работе отгул. Утром она успела забежать в гарнизонный Дом офицеров, где в пустоватой комнатушке с ободранным обоями располагался Комитет солдатских матерей. Дородная дама, холеностью своей контрастировавшая с сиротской убогостью казенного кабинета, по возрасту тянула скорее, на бабушку, чем на солдатскую мать. Не слишком внимательно выслушав посетительницу, она пообещала сделать запрос в Министерство обороны. И неожиданно предложила Ирине Сергеевне поучаствовать в акции в поддержку вывода войск из Чечни, для чего требовалось выехать в Москву и встать там в пикете, где укажут, с фотографией Славика в руках. Командировочные расходы Комитет брал на себя. Ирина Сергеевна обещала подумать, тем более, что поездка намечалась лишь через месяц.

Затем она поспешила в редакцию газеты «Новый путь», где работала Фимка. Там великодушно заявили, что всю подготовку к траурной церемонии берут на себя. Газета была старая, родословную свою вела от первых дней установления советской власти в области, а потому хоронили здесь часто – множество древних журналистов доживали свой век, числясь за редакцией этого печатного издания. Оказалось, что в газете существует даже специальный сотрудник на случай таких скорбных мероприятий. Расспросив Ирину Сергеевну о росте и фигуре покойной, он споро черкал в блокнотике цифры, обозначающие размер гроба, и предупредил, что редакция выделяет средства только на памятник из оцинкованного железа, а за мраморный или изготовленный из имитирующей камень мраморной крошки следует доплатить родственникам усопшей. Ирина Сергеевна, подумав, согласилась на оцинкованный, ибо близких родственников у Фимки в городе, кажется, не осталось.

В завершение расторопный сотрудник все-таки поручил Ирине Сергеевне разыскать всех друзей покойной и предупредить их, что вынос тела назначен на завтра, а до полудня состоится прощание с усопшей, которое пройдет в Красном уголке редакции.

Все близкие родственники Фимки, насколько было известно, выехали из страны – кто в Америку, кто в Израиль, из трех ее бывших мужей Ирина знала нынешний адрес лишь одного – Новокрещенова. Он учился с Игорем в мединституте, потом вроде бы служил в какой-то закрытой системе. С Фимкой они прожили недолго, разошлись лет пятнадцать назад, но сказать о смерти бывшей жены ему, наверное, нужно.

Где живет Новокрещенов, Ирина Сергеевна узнала случайно. Встретила его несколько месяцев назад на кривой улочке, в частном секторе недалеко от центра. Поболтали о том, о сем. Она рассказала ему о Фимке, он выслушал без особого интереса. Прощаясь, указал на кособокий домик, больше напоминающий сарай, и предложил равнодушно: мол, будешь в здешних краях – заходи. Она, конечно, так и не зашла ни разу, забыла об этой встрече, а вот теперь вспомнила и решила забежать сообщить Новокрещенову о смерти Фимки.

Навестить Новокрещенова Ирина Сергеевна собиралась ближе к вечеру – днем-то он наверняка на работе, а пока решила забежать домой – вдруг у соседа, Владимира Андреевича, какие-то новости о Славике появятся.

Поднявшись на свой этаж, обнаружила свернутую старательно и вложенную в замочную скважину записку. Пытаясь разобрать незнакомый почерк, особенно корявый из-за того, что человек наверняка писал в неудобной позе, на колене, может быть, Ирина Сергеевна нетерпеливо открыла дверь и пошла на кухню – к окну, ближе к свету.

Записка никак не касалась Славика. В ней сообщалось коротко: «Гр. Милохина! Прошу позвонить мне по телефону 68—31—51 касательно обстоятельств, предшествовавших смерти гр. Шнеерзон. Участковый Петров».

Ирина Сергеевна сразу же набрала указанный номер, попросила пригласить к телефону милиционера Петрова. После минутной заминки он взял трубку. Узнав, кто звонит, обрадовался и сказал, что, если Ирина Сергеевна не возражает, он подъедет через полчаса для важного разговора, связанного с проводимым дознанием по факту самоубийства известной ей гражданки.

Участковый оказался тот самый, что приезжал давеча. Был он высок, молод, белобрыс, раскрасневшийся от полуденной жары. Предложенный ею чай милиционер пил, громко прихлебывая, и выпил, отнекиваясь поначалу, три чашки. Так же конфузясь, хрупал печеньем, и Ирина Сергеевна поймала себя на том, что с удовольствием кормит здорового сильного мужика впервые за последние… лет десять, наверное, если, конечно, не считать Славика и его друзей, и засмущалась отчего-то, краем глаза замечая, как работают желваки на пылающих, шелушащихся слегка от солнечного ожога щеках участкового, как легко разгрызает он крепкими зубами не слишком удачно получившееся на этот раз, пересушенное в духовке печенье. Отодвинув чашку, милиционер достал из тощей папочки лист бумаги и авторучку.

– Дело в том, – сказал он доверительно, – что криминала в гибели гражданки Шнеерзон мы не нашли. В момент самоубийства в квартире она была одна, дверь оказалась запертой на щеколду изнутри. Записку предсмертную я вам показывал, эксперты однозначное заключение дали – ее рукою написана. Так что с этой стороны все в порядке. То есть, в смысле криминала, конечно, – спохватился он. – Знаете, когда журналист гибнет, всегда подозрения возникают. Коллеги волнуются, общественность. Ну и… национальный вопрос еще. Вы меня понимаете? Так что мы уже в таких делах обжигались, а потому на опережение работаем, копаем на всякий случай, чтоб к нам претензий потом не возникало. Начнут, нее кому, не лень версии да догадки строить, а нам проверяй… И все-таки одна нестыковочка в этом деле имеется. В записочке посмертной сказано, что расстается с жизнью гражданка Шнеерзон добровольно по причине смертельного заболевания. Не желает медленно и мучительно умирать от рака, просит никого не винить… Помните?

Ирина Сергеевна торопливо кивнула – еще бы не помнить! Она ведь сама отвела Фимку к докторам, которые и обнаружили страшный недуг.

– Так вот, – продолжил участковый, – а судмедэксперт, который вскрытие тела производил, никакого рака у нее не нашел. Гастрит, пишет он в своем заключении, есть, камешек в почке – кажись, в левой, – еще что-то… по женской части… А рака, то есть опухоли злокачественной, ни в желудке, ни в других органах нет. Как же так получается?

– Н-не знаю, – пожала плечами обескураженно Ирина Сергеевна.

– Может, вы знаете, где ей диагноз поставили? В каком лечебном учреждении. Не сама же она себе такую болячку выдумала. Где-то ее обследовали…

– В нашей поликлинике, – подтвердила Ирина Сергеевна, – где я медрегистратором работаю. В третьей городской.

– Фамилия врача?

– Ой, я не помню… сейчас… Да, заведующая поликлиникой, Нина Анатольевна, посоветовала Фимке… Евфимии то есть, обратиться в нетрадиционный центр «Исцеление».

– Кстати, к вам, как к работнику регистратуры, вопрос. Раз гражданка Шнеерзон в вашей поликлинике обследовалась, то на нее должна была какая-то меддокументация сохраниться. Ну, я не знаю… медицинская карточка, анализы…

– Нет, – покачала головой Ирина Сергеевна, – карточку на нее мы не заводили. Она не на нашей территории проживает, и страховой медицинский полис не приносила. Сейчас же любую процедуру, обследование можно за плату пройти. Ну, она и прошла. А результаты – рентген желудка, УЗИ, еще что-то… у ней на руках оставались… А потом завполиклиникой по ним увидела, что рак нашли, и посоветовала в «Исцеление» обратиться. К Константину Павловичу Кукшину. Фимка… к нему сходила, а выйдя ругаться стала: он, мол, болтун и лжец. Ну и… все. Больше я ее не видела.

Участковый торопливо записывал. Закончив, протянул бумагу Ирине Сергеевне.

– Прочтите, поставьте дату и распишитесь.

Ирина Сергеевна не слишком внимательно пробежала глазами по его каракулям и поняла, что милиционер почти дословно, только без пауз, записал ее рассказ.

Спрятав бумагу в папку, милиционер, вежливо попрощавшись, ушел, а Ирина Сергеевна осталась на кухне, грызла печенье и размышляла о загадочной болезни, сгубившей Фимку.

Смерть подруги, деловитой и доброй, тараторящей беспрестанно, перескакивающей от одного дела к другому, падкой на все блестящее, заметное, будь то тема для новой статьи или мужчина («Ирка, ты бы видела его глаза! Он та-ак на меня смотрел!»), ошеломила Ирину Сергеевну. В ее представлении люди с темпераментом Фимки должны жить лет по сто, не меньше. Все-то им интересно, все-то их касается. И вдруг – неизлечимая болезнь, которую теперь не могут определить, самоубийство. Дикость какая-то – как сказала бы сама Фимка, случись такая история с кем-то из ее знакомых – таких же молодых, жизнерадостных.

Ирина Сергеевна, оторвавшись от раздумий, решила не затягивать с визитом к Новокрещенову – ищи потом его домишко в сумерках среди развалюшек в темном неосвещенном квартале.

Вечер приближался, плазменное солнце висело низко, у самого окна, обдавая тесную кухоньку жаром. Ирина Сергеевна заперла квартиру и вышла на улицу, где все-таки чувствовалось легкое дуновение ветерка, остужающего раскаленный, оплывший под беспощадными солнечными лучами город.

Старый район, где обитал бывший муж Фимки, находился неподалеку, через три остановки. Его узкие улочки, застроенные рядами одноэтажных особнячков, заросли тополями и кленами, а обитавшие тут вечные старушки на трухлявых крылечках ждали с незапамятных времен кого-то, вглядываясь потускневшими глазами в конец горбатых, заплесневелых улочек, да так и не могли дождаться…

Осторожно ступая по усыпанной золой тропинке, как по скрипучему праху, шла Ирина Сергеевна к человеку, которого знала много лет назад молодым, полным надежд и честолюбивых стремлений.

Удивительно, что именно здесь нашел пристанище Новокрещенов, которого Ирина Сергеевна всегда считала жестче, целеустремленнее Игоря. И если уж его укатала жизнь, пережевала и выплюнула, поселив в этой убогой обители невостребованных нынешним временем людей, то и тестообразный Игорь вскоре непременно окажется где-нибудь по соседству, если его новая жена Люська исполнит угрозу и выставит выпивающего явно не в меру мужа из «фамильных» хором, прикупив ему милости ради хибарку в таком же городском захолустье

А как празднично начиналось все двадцать лет назад! Фимка познакомилась с двумя молодыми докторами, проходившими врачебную практику, и представила им Ирину. Похожих парней в то время часто в кинофильмах показывали – умных, ироничных, цитирующих при случае стихотворения Евтушенко или Евангелие, способных в компании, погрустнев после пятой рюмки, выщипать из гитары что-нибудь прочувственное, полузапретное, из Окуджавы, например.

Ирина Сергеевна спохватилась, поняв, что плачет, промокнула глаза уголком платочка. Остановилась, огляделась. Кажется, пришла. Вот проулочек с приметным вековым тополем, зияющим у комеля выжженным дуплом. Прохожие использовали пустотелый ствол вместо урны, и кричащая горелой чернотой полость была заполнена грудой мятых пластиковых стаканчиков и обертками от мороженого.

Все оказалось даже хуже, чем ей представлялось. Новокрещенов обитал в древней халабуде, осевшей по самые окна в землю. В глубине двора стоял дом попросторнее, из белого силикатного кирпича. Возле него роилась орава голопузых детей – чернявых, цыганят, что ли? Завидев незнакомку, шагнувшую за кривую калитку, чудом держащуюся на одной петле, пацанята обступили, галдя.

– Здравствуйте, – сторонясь протянутых к ней грязных ручонок и пытаясь не выказать брезгливости, вежливо обратилась к ним Ирина Сергеевна. – Подскажите, пожалуйста, ваш сосед, Георгий Новокрещенов, дома?

Дети таращились на нее, лопоча что-то на тарабарском языке, а мальчик постарше обошел Ирину Сергеевну сзади и шлепнул ее пониже спины, отскочил с визгом, а потом показал большой палец, сверкнув дьявольским антрацитом глаз.

– У-у-у, джапа! Ха-ра-шо-о!

Галдящую стаю разогнал вовремя подоспевший Новокрещенов. Бесцеремонно раздавая затрещины, он протиснулся под визг детей к гостье, улыбнулся смущенно:

– Какими судьбами? – спохватившись, указал на убогий домишко. – Как говорится, прошу к нашему шалашу…

Опасливо пригнувшись под низковатым даже для нее косяком, Ирина Сергеевна вошла в сенцы. Половицы жалобно издыхали при каждом шаге, в «шалаше» оказался еще один жилец – белобрысый, всклокоченный парень в куртке и штанах маскировочной расцветки. Притулившись на низенькой скамеечке у рыжей, не беленной давно печи, он чистил картошку, ловко управляясь огромным ножом. От грязного клубня в помойное ведро сползала извилистой лентой, исчезая без плеска в мутной воде, картофельная шелуха.

– Ба-а! – удивился и, похоже, обрадовался он при виде гостьи. Встал, оказавшись ниже Ирины Сергеевны, но не комплексуя нисколько по этому поводу, радушно предложил: – Как раз к обеду! Щас я картошечки нажарю, да за бутыльком слетаю! Что предпочитаете, беленькое али красненькое?

– Оставьте, пожалуйста, – поморщилась Ирина Сергеевна и помахала рукой у лица. – Ну и запах у вас… Табаком, перегаром…

– Мужичий дух, – подтвердил без смущения белобрысый. – Так в армейских казармах и тюремных бараках пахнет. Помню, когда мы под Гудермесом стояли, нас в палатке восьмиместной два взвода набилось. Сорок орлов, месяц немытые, а жратва – каша перловая в консервных банках…

– Ванька! – прикрикнул Новокрещенов, – кончай трепаться. Выйди во двор, перекури пока…

– Есть! – козырнул, приставив к виску лезвие ножа, Ванька, а потом неожиданно метнул нож, и тот, свистнув, вонзился в дверной косяк, завибрировал эбонитовой рукояткой басовитым шмелем: «взы-у-взы». – Прошу прощенья, м-мадам, – галантно всплеснул он пламенем спутанных, врастопырку, кудрей, обошел осторожно гостью и через мгновение голос его уже доносился во дворе: – Ну, мальчики-душманчики, налетай! Щас будем приемы рукопашного боя отрабатывать! – и ответный визг восторженной ребятни.

Новокрещенов, глядя в окно, покачал неодобрительно головой:

– Простота русопятая! Папаша этих пацанов таких, как Ванька, на Памире отстреливал, а он с ними развлекается… Садись, Ирина, рассказывай, что случилось. Не зря ведь пожаловала?

Ирина Сергеевна села на краешек табурета, сказала, теребя в пальцах скомканный платочек:

– Фимка умерла.

Новокрещенов воззрился на гостью растерянно, поскреб пятерней серебристую щетину на подбородке, спросил:

– Господи, она-то с чего?

– Рак. А потом этот… Ну, в общем, суицид… – всхлипнула Ирина Сергеевна, промокнув глаза.

– Ну дела-а… – Новокрещенов явно не знал, как реагировать на такое известие. И это понятно. С одной стороны, Фимку ему, безусловно, жалко. Расстались они легко, беззлобно, Ирина Сергеевна не помнила, чтобы подруга хаяла бывшего мужа. Так, досадовала порой, что оказался не тем человеком, какой ей нужен, потому и не сложилось… С другой – они не жили вместе уже больше пятнадцати лет, детей у них не было… Нет, горевать шибко он не мог, это было бы фальшиво. Просто оборвалась еще одна нить, связывавшая его с прежней, благополучной жизнью, и это, конечно, тоже болезненно.

Новокрещенов скривился, опять потер неряшливо заросшую щеку, словно зуб ноющий успокаивал, да так и не успокоив, зажмурился, присел поодаль на койку, заправленную суконным солдатским одеялом, сказал горько:

– Так вот, Ира. Живем вроде, живем, а потом раз – и нету. А зачем жили, спрашивается? Раньше-то хоть в Бога, в загробный мир верили. В вечное, так сказать, бытие.

Она уже пожалела о том, что пришла сюда. Что за дело этому опустившемуся, обрюзгшему до Фимкиной смерти?

Повод для очередного запоя с дружком придурковатым. Нет, зря пришла!

– Я, Ира, третий день уже не пью. Ни в одном глазу! – оправдывался Новокрещенов. – Вот на пару с приятелем завязать пытаемся. Чтоб, значит, не в одиночку страдать.

– Ах, три дня… – скептически усмехнулась Ирина Сергеевна. На примере Игоря она знала цену таким покаянным просветлениям, длившимся от силы пару недель, за которыми следовало еще более яростное, убийственное для окружающих пьянство.

– Работаешь? – помолчав, спросила она.

– Я ж на пенсии… По выслуге лет, – виновато пояснил Новокрещенов и поинтересовался вяло: – А Игорь как? Все врачует?

– Врачует… пока, – усмехнулась Ирина и добавила неприязненно: – Сговорились вы, что ли, спиваться-то?

– Жизнь такая, – вздохнул Новокрещенов.

– Жизнь! Да что вы видели в жизни-то? Горе перенесли, войну? Ноги вам поотрывало, изранило? Жили в свое удовольствие, ни в чем себе не отказывали, ели-пили да спали… Работенка – не бей лежачего, целители-врачеватели! Один в поликлинике градусники ставил, другой пупки больным зеленкой мазал. От безделья вы пьете, вот от чего!

Новокрещенов молчал, свесив седую голову, потом, вздохнув, процитировал:

– Помнишь, у Высоцкого? «Безвременье вливало водку в нас…»

– Пока вы спивались, по квартиркам родительским да гнилушкам таким вот прятались, война началась, и ваши дети… Наш Славик… жизни за вас, оглоедов, кладут. За таких, как ты, пенсионер Новокрещенов, за муженька моего бывшего… дружка твоего толстозадого, Игоречка… У-ух, ненавижу! – Она поднялась резко с табурета, и тот опрокинулся с грохотом. Новокрещенов мелко вздрогнул и, покосившись на гостью, спросил опасливо:

– А что… Славик? Он… в армии служит?

– В армии. Воюет! – с неожиданной для себя гордостью сказала Ирина Сергеевна, а потом, вспомнив о своей беде, словно укол в сердце ощутила, ойкнула, поправилась: – Воевал.

Новокрещенов молчал подавленно, и она, пожалев его – мятого, несчастного, загнанного в собачью конуру, спросила примирительно:

– На похороны-то пойдешь?

– Пойду, – с детской готовностью кивнул Новокрещенов и тоже встал с койки, поинтересовался с надеждой: – Может, помощь нужна? Так я сейчас, мигом. У меня и деньги есть…

– Сиди уж… – улыбнулась грустно Ирина Сергеевна. – В редакции сказали, что сами управятся. А вот из родственников, выходит, только ты да я… Оденься поприличнее. Есть во что?

Новокрещенов, воодушевленный смягчившимся тоном гостьи, открыл скрипучую дверцу громоздкого платяного шкафа и продемонстрировал черный, почти новый костюм.

– Да ты, Георгий, прямо жених с приданым! – усмехнулась скорбно Ирина Сергеевна. – Пойду я, пожалуй…

Она уже раскаялась, что так вот, с порога, набросилась на него, и чувство жалости к этому крупному, нескладному мужику, который топтался сейчас перед ней виновато, усилилось. В конце концов она ошарашила его своим сообщением, а ведь он, вполне вероятно, до сих пор неравнодушен к Фимке, может быть, даже любит ее и переживает. Бывает же так?!

– Как… она умерла? – словно прочитав мысли Ирины, выдавил из себя Новокрещенов и тут же поперхнулся, отвернулся торопливо, захлебнувшись в приступе кашля, аж плечи ходуном заходили, а за окном орали, барахтались дети, и нелепый, малорослый Ванька то расшвыривал их, то сгребал длинными руками в кучу-малу.

Выслушав короткий рассказ о болезни и гибели бывшей жены, Новокрещенов насупился и, уточнив, что за милиционер и из какого отдела занимается этим делом, пообещал сумрачно:

– Я к нему тоже схожу. Разберусь.

Ирина Сергеевна, задержавшись у порога, попросила:

– Ты уж не пей в эти дни, может, и впрямь бросишь. Жизнь-то впереди еще длинная.

Роившаяся вокруг Ваньки чумазая толпа ребятни не обратила на Ирину Сергеевну внимания, и она благополучно покинула двор.

Вернувшись домой, она сразу позвонила в квартиру Самохина. Тот открыл тотчас же, словно ждал ее у двери.

– Ну?! Что?! Узнали? – выпалила Ирина Сергеевна, и отставной майор ответил, не томя:

– Жив!

Ирина Сергеевна обняла соседа за шею и поцеловала во влажную от пота, колкую щеку.

– Спасибо.

Самохин застыл, запыхтел, сконфузясь, слегка пахнул водочным духом, пояснил, смущаясь:

– Выпил чуток. С моим… информатором. Он точно узнал, что сын ваш в плену. Но это дело поправимое. Оттуда мы его вытащим. Главное – жив.

Впервые за много лет она почувствовала, что появился человек, которому можно довериться, который не оттолкнет, не подведет в трудную минуту. И со Славиком теперь все сложится хорошо. Отчего-то она была уверена в этом…

 

Глава 10

Удивительно, однако Новокрещенов умудрился не выпить ни капли спиртного даже после похорон бывшей жены, хотя и сидел за поминальным столом. По традиции, окунул вялый, безжизненный блин в разведенный водичкой мед, похлебал суточных столовских щей, а когда все поднимали, не чокаясь, граненые стаканы с водкой, он дул теплую липкую газировку, вытирая беспрестанно клетчатым носовым платком потный лоб.

Как ни странно, трезвым оставаться ему в тот день помог черный, давно не ношеный костюм-тройка. Новокрещенов едва не спекся в нем на июльской жаре. Тем не менее приличествующая трагической обстановке похорон одежда, а также короткая, молодящая стрижка, которую виртуозно сделал Ванька, подровняв седые лохмы приятеля и заодно сбрив недельную щетину, сделали Новокрещенова похожим на себя прежнего и равным, по крайней мере внешне, тем, кто пришел проводить Фимку в последний путь. Вполне вероятно, что среди них были и другие бывшие ее мужья, но он не знал их, не видел никогда, как, впрочем, и они его.

Никто не интересовался Новокрещеновым, не спрашивал, кто он и откуда, не тыкал в него указующим пальцем, лишь перед самым выносом тела какой-то шустрый молодой человек велел ему встать во главу процессии, поручив в паре с Ириной Сергеевной нести нестерпимо пахнущий лаком бумажный венок.

Она, хотя и утирала платком заплаканные глаза, все же скользнула взглядом по костюму подобающе скорбному, по бритым щекам, заметила трезвость Новокрещенова и, кажется, оценила.

Позже, когда ехали автобусом на кладбище долго-долго, по объездной дороге, Новокрещенов подсел к Ирине Сергеевне и, вздыхая сокрушенно, опять расспрашивал о болезни Фимки, о смерти ее внезапной, вдруг поймал себя на мысли о том, что впервые за много лет, общаясь тесно с посторонним человеком, не таит дыхания, говорит свободно, не опасаясь окатить собеседницу одуряющим, зловонным до омерзения перегаром…

Возвращение к самому себе, забытому почти, не оглушенному алкоголем, ему неожиданно понравилось. Он уже не боялся трезвых мыслей, потому что ушла сопутствовавшая им душевная боль, вернее, не то чтобы ушла совсем, а приобрела какой-то иной, благостный оттенок – подобные чувства, должно быть, испытывают глубоко верующие люди, чьи страдания лишь приближают их к постижению сладости праведного бытия…

Фимку схоронили деловито и споро. Два дюжих, перемазанных глиной могильщика опустили на брезентовых ремнях гроб на дно глубокой, пахнувшей стылой сыростью ямы, присутствующие бросили вслед по горсти влажной земли, а потом коллеги по журналистской работе, меняясь время от времени, принялись торопливо работать лопатами.

Он так и не выпил, сдержался, и на кладбище, где мужики, подравняв холмик и уступив место женщинам с венками, хлопнули-таки по стопочке, ни позже, на поминках. Выйдя из душной столовой, пропахшей кислыми щами, абрикосовым компотом, он потоптался на крылечке, где уже стояли разгоряченные летней жарой и выпивкой Фимкины друзья-журналисты, шутили, смеялись, потом, спохватываясь, наводили грусть на сытые, разморенные лица, но привычка к зубоскальству брала свое. Чтобы не смущать их, Новокрещенов отошел, побрел к троллейбусной остановке – пора было отправляться домой, где теперь не царила похмельная тоска, а жизнерадостно хлопотал пригретый им Ванька. Как-то ненавязчиво он перетянул на себя все заботы по дому: мыл посуду, полы, таскал с улицы воду, бегал в магазин и даже на базар, где, как подозревал Новокрещенов, приворовывал потихоньку, ибо всегда возвращался с продуктами, которые невозможно было купить на те малые деньги, что он брал с собой в походы на рынок из их «общака».

– Мне много финансов давать нельзя, – простодушно объяснял Ванька, отказываясь от большой суммы. – Я с ними обращаться не умею. Как только заведутся рубли в кармане – не успокоюсь, пока всё до копейки не спущу.

– Зато покупки удачные делаешь, – осторожно намекнул Новокрещенов. – В прошлый раз свинины килограмма три припер, а денег у тебя, я знаю, и на кило не хватало…

Ванька расплылся в горделивой улыбке:

– Это у меня от бабушки отцовой. Она, когда в райцентр на базар ходила, а он у нас, базар-то, по выходным только работал, ни денег, ни товару с собой не брала. Один мешок, да и тот пустой. С деньгами, грит, и дурак купит, а ты за так попробуй! И подряжалась там торговать. Стоит, к примеру, колхозник – с мясом ли, картошкой, еще с чем, а покупают у него плохо. Бабка моя тут как тут: давай, родимый, я тебе подмогну. Да как почнет кричать, товар нахваливать – на весь базар слышно. Да все с шутками, прибаутками, народ отовсюду сбегается – любопытствует да покупает. Ну и подворовывала, конечно, не без этого… – Подмигнул он. – У нее юбка была огромная, колоколом. А спереди в подоле дырка, незаметная прорезь. А изнутри – здоровый такой карман пришит, в него ведро картошки, не меньше, входило. Идет бабуля моя, бывалыча, по рядам, приценяется. Там яблочко посмотрит, пощупает, там апельсинку или свеколку, и кой что – раз – и в прорезь, под юбку. А зимой рукавицы носила – с секретом. Большие рукавицы, а на ладони опять же дырка. Берет яйцо, к примеру, с прилавка, покрутит в руке то так, то эдак – дескать, мелковато да дороговато. И вроде на место покладет, а на самом деле оно в рукавице остается. Потом – в кожушок. А в нем тоже карманы ведерные. Возвращается с базара, и на горбу полный мешок всякой снеди тащит…

Ванька вздохнул, вспомнив бабушку, и добавил, оправдывая ее:

– Так-то она дюже честная была. В деревне с роду чужого не брала. Я как-то в сельпо на полу десятку нашел – обронил кто-то. Малой был еще, обрадовался. Цап – и к бабушке. Так она заставила продавщице снести. Та, небось, себе прикарманила… – Ванька цокнул языком с сожалением, словно и теперь досадовал, что не попользовался теми деньгами. – Бабушка нас с братом, считай, одна тянула. Отец в аварии погиб – трактор под лед провалился. У нас и речка-то – тьфу, а зимой, в одежке – не выплыл. Мать замуж вышла, на Украину махнула. Ждите, говорит, я вам яблочек пришлю, сальца, край тот богатый… Ждем до сих пор, – он скривился, замолчал, сопя обиженно – видно, так и не простил бросившую их с братом мать.

– Быва-а-ет… – протянул Новокрещенов, а потом полюбопытствовал-таки: – А ты на базаре как действуешь? Бабушкиным манером – хвать три кило свинины с прилавка – и в карман?

– Не-е… – осклабился Ванька, – у меня друганы на рынке работают… в охране.

– Рэкет, что ли?

– Да не-е… во вневедомственной, милицейской. Я с ними в горячих точках встречался. Ну и помогаем друг другу, по старой дружбе.

– У тебя, как я погляжу, везде кенты, – буркнул, то ли осуждая, то ли завидуя, Новокрещенов

– Ага, – беззаботно согласился Ванька, – я с людьми вообще легко схожусь.

– Коммуникативный, значит…

– Ну да. А все потому, что от них ни плохого, ни хорошего не жду.

– Это как? – удивился Новокрещенов.

– Ну… вот, к примеру, познакомился я с человеком. С мужиком или с бабой – все равно. И сели мы, к примеру, выпивать. И я наперед знаю, что, когда напьюсь, новый Кент может меня обобрать.

– И что?

– Да ничего. Пью дальше. А там – как получится, может, оберет, а может нет.

– То есть ничего не предпринимаешь? – напирал Новокрещенов.

– Не-а. Пусть будет, что будет…

– А если он к тебе в карман полезет и ты его за этим делом застукаешь, что тогда?

– Да ничего. Поклади, скажу, назад! Ну, если не послушает, тада врежу.

– Как же ты можешь, наперед зная, общаться с такими-то? – изумился Новокрещенов.

– Так других-то нет! – в свою очередь развел руками Ванька. – Да и редко такое случается, чтоб обокрали-то. Раза три-четыре, не больше… Деньги – дело наживное, зато друганы – на веки… – И, пошарив за печкой, спросил: – Я, док, вот эту сумку возьму, на базарчик слетаю. Картошка кончилась, лучку куплю да редиски.

– Деньги-то нужны? – усмехнулся Новокрещенов.

– Есть! – беззаботно хлопнул себя по карману Ванька и спросил с надеждой: – Бутылек не прихватить? На рынке-то?

– Не надо, – поджал губы Новокрещенов.

– Ну, не надо, так не надо, – смиренно согласился тот и, прихватив матерчатую сумку, выскочил из дому.

Новокрещенову было легко с Ванькой. Для того не существовало сложных, неразрешимых вопросов бытия. Он жил в согласии с самим собой и с окружающим миром, радостно подставляя голову цвета подсолнуха и счастливо жмурясь, если светило солнышко, и так же беззаботно, как должное, воспринимая ненастья. А в минуты опасности собирался мгновенно, сосредоточивался на предстоящем броске, как хищный зверь, и готов был разить жестоко, без пощады, в чем убедился Новокрещенов на третий день их знакомства.

Вернувшись с похорон и с облегчением стянув с себя обжигающий горячей шерстью костюм, Новокрещенов, наскоро сполоснув потные шею и грудь под рукомойником, отказался от приготовленного Ванькой ужина и еще засветло лег спать. То ли трехдневная трезвость начала приносить свои благостные плоды, то ли вымотался он, сгорел эмоционально, погребая любимую некогда Фимку, а только спал он в ту ночь глубоко, без снов и ужасающих пробуждений, когда, еще не разлепив заплывшие веки, начинаешь с трудом собираться по частям, как бы идентифицируя собственную личность.

Проснулся тоже спокойно, чувствуя себя просветленным, вылежавшимся вволю, отдохнувшим и посвежевшим. С удивлением обнаружил, что отпустила вечная, казалось бы, головная боль и пальцы рук не тряслись мелко. И, что особенно удивительно, вдруг отчаянно, до слюнотечения, захотелось есть, чего не случалось по утрам уже долгие годы, когда завтраки, приближающиеся по времени к полудню, состояли большей частью из стакана водки и сухой, повизгивающей на зубах корки завалявшегося с вечера черствого хлеба.

Не обнаружив домочадца, Новокрещенов вышел во двор.

Здесь его прежде всего поразила тишина и отсутствие Аликовых «архаровцев». Солнце стояло уже довольно высоко, пекло ощутимо, и в такое время ватага обычно уже клубилась во дворе, висла на обглоданной яблоне, жужжала пчелиным роем. Не видно было и самого Алика, который по обыкновению в румяные утренние часы восседал на ковре посреди дворовой проплешины, оглаживая уютно лежащий на коленях круглый живот, и пил, отдуваясь, горький зеленый чай с кислой, до ломоты в зубах, и черной, как рубероид с крыши сарая, пастилой.

Тих и внешне безлюден был и дом их в глубине двора, не хлопала беспрестанно дверь, не скользили призрачными облачками туда-сюда то ли жены, то ли дочери Алика.

Присмотревшись, Новокрещенов разглядел возле дома, в чудом уцелевших кустах особо стойкого, неприступно-щетинистого шиповника, скрюченную в три погибели, явно таящуюся от кого-то фигурку Ваньки. С возрастающим удивлением наблюдал за тем, как тот ящеркой юркнул к стене соседского особняка, прижался к ней спиной, медленно распрямился и осторожно, вытянув шею, заглянул в окно. Потом отпрянул резко, обернулся, заметил Новокрещенова и подал издалека знак: показал на свои губы и помахал растопыренной ладонью. «Молчи!» – догадался Новокрещенов, и «стой!».

«Совсем свихнулся спецназовец», – решил он, опасаясь, не началась ли у героя кавказских войн заурядная белая горячка. Однако окликнуть приятеля все-таки не решился, остался стоять в сенцах, вспоминая, чем можно вылечить эту напасть в домашних условиях.

Прилипший к стене Ванька опять показал ему рукой, и Новокрещенов легко разгадал смысл этот жеста – уходи, мол. Отступив на шаг вглубь сеней, он топтался раздраженно – ишь, детские игры в «войнушку» затеял, а в уборную с утра, между прочим, особенно сильно хочется. Терпежу нет.

Он совсем было решил плюнуть на странные Ванькины маневры и отправиться с дощатой будочке по неотложным делам, когда заметил, что приятель опять присел и ловко, касаясь земли непропорционально длинными руками, по-обезьяньи пробежал вдоль стены, стараясь быть невидимым из окна, потом пересек стремительным броском открытое пространство двора, и, подскочив к Новокрещенову, бесцеремонно отпихнул его подальше в сени.

– Ты чего, боец, совсем с катушек съехал? – возмутился Новокрещенов.

– Не, док. Извини, – возбужденно задышал ему в ухо Ванька. – Тут дело такое. Соседей наших, чучмеков, два каких-то ухаря, видать, из блатных, прижучили. Хозяина… как его…

– Алика?

– Во, Алика, к стулу веревками привязали и поставили посреди комнаты, как памятник Чайковскому

– Кому? – не понял Новокрещенов.

– Этому, компанзитору… Он же сидит, на памятнике-то… Я в Москве видал.

– Тьфу ты! Не морочь голову, объясни толком. При чем здесь Чайковский?

– Так я ж и говорю! – блестел глазами Ванька. – Алик сидит привязанный, а ребятня его и бабы на полу в угол забились, воют от страха. У тех, двоих, базар с Аликом нехороший идет. Я уши-то навострил, просек. Они на него наезжают – плати, мол, что должен. Один стволом угрожает, другой ножом горло щекочет. Я вот что придумал…

– Нечего тут придумывать, – перебил его Новокрещенов, – дуй к телефону-автомату, он возле остановки автобусной, и вызывай милицию. Пусть приезжают и разбираются.

– Не-е, док, – решительно мотнул головой Ванька, – щас я их сделаю. Ты туточки посиди, я сам управлюсь.

– Брось, – скривился Новокрещенов. – Алик водкой самопальной торгует, а может, и наркотой. И эти такие же… Не поделили чего-то, а мы-то при чем?

– Как же, док? Так нельзя! Он же сосед наш, какой-никакой. Выручать надо.

Ванька с укоризной глянул на Новокрещенова, и тот отвел глаза, пробормотал пристыжено:

– Я что? Я ж не против. Ты говоришь, у них пистолет, нож. А я не Джеймс Бонд, чтоб такой братве руки крутить. И тебе не советую. Грохнут тебя… Было б ради кого жизнью рисковать… А то ради Алика…

– Да ерунда, управлюсь, – беззаботно отмахнулся Ванька. – Ты, главное, тихонько сиди, я, как время придет, – свистну.

– Ага, – взяв себя в руки, усмехнулся Новокрещенов, – ты справишься… Как тогда с дачниками… Повяжут бандиты тебя, усадят рядом с Аликом, а мне вас освобождать… Не пойдет. Давай вместе. Говори, что делать. Ты же у нас спецназ, тебе и карты в руки.

Ванька глянул остро, с прищуром, голубые глаза его льдинками царапнули по лицу Новокрещенова, будто пробуя на крепость, оценили, опять расцвели безмятежными васильками.

– Ладно, док. Вдвоем-то, конечно, сподручнее. Но я их и один запросто сделаю! Не люблю, когда оружием шуткуют. Взял в руки – так мочи, а не выпендривайся, особливо перед бабами да ребятенками… Мне б сейчас любой ствол с парой патронов, я б эту блатату, не целясь, положил… – Ванька осторожно, одним глазом, выглянул за дверной проем, прикинул что-то в уме, шевеля губами. – Толкуют пока… Расклад, значится, такой. Я первым двинусь, а ты, док, за мной. Как увидишь, что я на крыльцо поднялся и дверь в ихний дом открываю, считай до тридцати. А потом… – Ванька пошарил взглядом вокруг, вытащил из угла сеней пропыленную бутылку из-под водки, подал Новокрещенову. – На, ею забуздыришь вон в то окно, в среднее. Чай, не промахнешься? Близко только не подходи, а то шмальнут по тебе из шпалера с перепугу.

– Прямо в стекло бросать? – недоверчиво взвесил в руке грязную посудину Новокрещенов.

– Ну да! Эти двое на звон стекла среагируют, обернутся, а тут я в комнату заскочу и обоих вырублю.

– Чем? Голыми руками?

– А то! – фыркнул Ванька. – Чем же еще? Я ж говорю, был бы ствол, давно б все сам порешал. И не стал тебе голову морочить, операцию разрабатывать. Щелкнул бы через окошко обоих – и все дела… Да не боись, док, я их одной левой. Ты, главное, шумни…

– -А если входная дверь закрыта? – с волнением спросил Новокрещенов, уже охваченный азартом предстоящей схватки. Он-то ведь тоже парень не промах! Как ловко третьего дня двух шакалов у ларька отоварил!

– Приоткрыта дверь, я засек. Там щелочка есть. Ты пока до тридцати досчитаешь, я зайду тихонько, примерюсь. А как бутылкой шваркнешь – вперед. Всего и делов – двух лохов парой оплеух вырубить. Это ж не моджахеды хоттабовские. Так, быки тупорылые. Серьезных пацанов долги трясти не посылают… Ну, я пошел. Действуй, как обусловились!

Ванька четырехного скакнул по двору, взлетел на крылечко, обернувшись на миг, показал Новокрещенову кисть, загнул палец – один, второй – считай, мол, потом, взявшись обеими руками за ручку двери, потянул ее на себя и вверх.

«Чтоб петли не скрипели!» – догадался Новокрещенов, и видя, как втянулся пестрым ужом Ванька в дом, принялся считать судорожно, стараясь не частить и не сбиться: «Один… два… три… тридцать…», задохнулся от волнения, с всхлипом втянул в себя воздух и, ухватясь покрепче за скользкое от вспотевшей ладони бутылочное горлышко, не прячась, как отчаявшийся солдат на вражеский танк, пошел на одеревеневших вдруг, негнущихся ногах к заветному окну.

Остановился в десятке шагов, замахнулся и, с ужасом сообразив, что может не попасть на таком расстоянии в стекло, бросился вперед, заорав дико:

– А-а-а!

И с дистанции вытянутой руки наверняка швырнул бутылку в стекло, которое взорвалось у лица, сыпанув осколками. Увертываясь от них, Новокрещенов присел, закрыл глаза рукавом. А в доме что-то грохнуло, завизжали дети.

Новокрещенов, на Ванькин манер, сшибая коленки, пронесся на четвереньках под окнами, запрыгнул на крыльцо и, распахнув пинком дверь, ворвался в сени. Заплутавшись в полумраке, ткнулся сперва в темный чулан и тут услыхал голос Ваньки:

– Ты где, док? Заходи, готово! Сориентировавшись, Новокрещенов бросился в другую сторону, рванул тяжелые плюшевые занавески при входе и оказался в просторной, по-восточному пустоватой комнате с коврами на стенах и полу. Оглядевшись, увидел прежде других Ваньку – живого и, кажется, невредимого. Потом Алика, привязанного к стулу веревкой, пересекавшей крест-накрест его жирную грудь. Физиономия соседа напоминала перезрелый, лопнувший помидор, истекающий томатным соком. Налетчики успели-таки изрядно потрудиться, выколачивая из Алика заработанные неправедным путем денежки.

Шумное семейство уже ожило, заквохтало, но приблизиться к эпицентру разыгравшегося здесь секунду назад сражения не решалось, кучковалось в углу на возвышении, вроде нар, заменяющим им кровать.

Двое здоровенных парней скрючились на полу и походили выпуклыми шарами мышц на набитые арбузами матрасовки. Один, сложившись вдвое и прижав руки к животу, подвывал, уткнувшись лицом в грубый коверный ворс, другой, лежа на спине, спал будто, часто дыша и с хлюпаньем выпуская из носа кровавые пузыри.

– Круто у тебя, док, получилось! – восторженно похвалил Ванька. – Так дребалызнул в окно, что даже я ждал, и то вздрогнул. Прямо отвлекающая свето-шумовая граната бабахнула. А эти, – он пренебрежительно кивнул на лежащих парней, – аж подпрыгнули. И рыла в твою сторону своротили – чегой-то там? А я тут как тут! Приложил одного, и сразу – второго. Как в спортзале. Они, кажись, даже и не поняли, кто их выхлестнул. Вон об того быка аж руку отшиб. Здоровый, гад, а я с этой пьянкой чуток форму подрастерял…

Ванька потряс правой рукой, пошевелил пальцами, дунул на кулак и, высунув язык, старательно облизал сбитые до крови костяшки.

– Во, блин, кожу ссадил. А раньше кулаки – как копыта были. По шесть кирпичей в ряд колол – и хоть бы хны!

– Аи, Жора-джан! – щуря заплывшие кровоподтеками глаза, подал голос Алик. – Твой друг меня выручаль, бакшиш за мной – мамой клянусь! – Он силился растянуть разбитые губы, кивал и, судя по всему, был непробиваемо счастлив.

Новокрещенов указал на поверженных бандитов:

– Ас этими что теперь делать?

– А чо?! – пожал плечами Ванька. – Щас очухаются, ноги в руки, и тикать… Ты лучше глянь сюда, какой я трофей добыл!

Он протянул Новокрещенову револьвер – вороненый, с длинным, как у героев фильмов-вестернов, стволом, неожиданно тяжелый и удобный в руке.

– Это, док, тебе. Револьвер образца 1895 года. Тульский оружейный завод. А мне вот. – Ванька показал острую финку и, пряча ее в объемистый карман камуфляжных штанов, пояснил: – Буду картошку чистить. Сталь хорошая, острый ножик, как бритва.

– Аи, солдат, меня забыл, – загундосил Алик. – Отпускай, пажалста!

– Точно! – спохватился Ванька и, достав трофейный нож, ловко рассек в двух местах веревку. – Гуляй, душман!

– Русский солдат – добрый солдат! – провозгласил Алик, стряхивая с себя путы. – Брат! Русский – вах! Больна хароший, добрый!

Новокрещенов не сдержался, напомнил мстительно.

– Ты ж мне другое говорил недавно. Дескать, русский – не русский – какая разница?

– Аи, не нада «дескать». Дурак я был, слюшай! Не буду дескать, дарагой! Русский – харашо! Без русский всем плёхо! – извивался подобострастно Алик.

– То-то же! – снисходительно хлопнул его по плечу Ванька и предложил: – Давай, док, бери вон того, а я энтого. Хватит им тут валяться. Здесь, мать их так, не санбат!

Новокрещенов нагнулся, взял того, что булькал кроваво носом, попытался поднять. Тот, очухавшись, сел, очумело закрутил головой. В ту же минуту к нему подскочил один из Аликовых пацанов, и, взвизгнув, ударил босой пяткой в висок. Бандит выкатил удивленно глаза и опять повалился на бок.

– Зарежу, билать! – бесновался мальчишка.

Новокрещенов оттащил его за шиворот от поверженного. Мальчишка сверкал по-волчьи глазами, скалился на бесчувственного бандита и отошел лишь тогда, когда на него гыркнул на родном языке отец.

Оставив Алика на попечение причитавших жалобно домочадцев, Новокрещенов и Ванька выволокли налетчиков из дома.

Один из них, грудастый, как бройлерный петух, держась за челюсть, прошамкал, косясь на Новокрещенова:

– Это ты меня жвежданул, гад?

Ванька поднес к его носу мосластый, в рыжих зернах конопушек кулак.

– Видал? Я им на спор бугая-трехлетку с копыт сшибал. А если тебе врежу – башка отлетит…

Второй громила еле ковылял в раскорячку, держась обеими руками за низ живота.

– Болит? – добродушно потрепал его по плечу Ванька. – Ты, со стороны если посмотреть, такой парень представительный… Потому тебе и досталось больше – ногой в пах да кулаком в живот. Я думал, у тебя мышцы, пресс брюшной – не пробьешь. А как вмазал в твое пузо – так рука в потроха по локоть ушла. Тренироваться надо, пацан, а не пивом под горло кажный день наливаться…

«Пацан», даже полусогнутый, скалой возвышался над Ванькой, шипел от боли и сдавленно матерился. Зато первый, принимая Новокрещенова за старшего, опять прошепелявил, держась за распухшую, судя по всему, сломанную челюсть.

– Вы, мать вашу, кто такие? Под кем ходите? Чего в наши ражборки впряглишь?

– Ты сперва скажи, сам-то – чей? – строго спросил Новокрещенов.

– Не яшно, што ли? Щукинские мы, чьи же ишо? А вы?

– Мы – сами по себе, – солидно представился Новокрещенов.

– He-e, так дела не делаются, – осторожно мотнул головой, нянча подбородок, парень. – Давай штрелку жабьем, рашберемша…

– Мы люди служивые, с бандитами в переговоры не вступаем, нашелся с ответом Новокрещенов.

Ванька с силой хлопнул парня по спине.

– Давай, орел, дергай отсюда. И кореша свово прихвати!

Налетчики, обнявшись и опираясь друг на друга, потащились к калитке. На выходе тот, что побойчее, обернулся, попросил:

– Шлышь, братан! Штвол верни, а?

– Оружие изъято, – изрек важно Ванька.

– По всем вопросам советую обращаться в ближайшее отделение милиции, – съязвил Новокрещенов, покачивая револьвером.

– Да пошел ты… кожел! – в сердцах бросил налетчик и, охнув, опять ухватился за челюсть.

Когда бандиты, протиснувшись в узковатую для них калитку, побрели по улице, Новокрещенов бросил с упреком Ваньке:

– Втравил ты меня и себя в историю! Это ж щукинская братва! Теперь жди ответного наезда…

– Сразу не сунутся, – авторитетно заявил Ванька, присаживаясь на крылечко и устало утирая пот со лба – будто солдат на ступенях взятого с боя Рейхстага. – Пока справки наводить будут, кто мы да откуда, а я через свою шпану пробью, предупрежу, чтоб не совались сюда…

Новокрещенов пристально посмотрел на расслабившегося безмятежно приятеля.

– Ты, Ванька, часом, не агент ФСБ? Или еще чего… секретного?

– Скажешь тоже… – большерото ухмыльнулся тот.

– Так у тебя же везде друзья-приятели! В милиции, в десантных войсках, в группировках преступных…

– А-а, – сообразил Ванька и пояснил простодушно: – Так я ж говорю – на войне с ними был. С одними – в Афгане, с другими – в первую чеченскую воевал, потом во вторую. И теперь нет-нет, да встренимся, по стакашку дернем, помянем боевых товарищей.

Новокрещенов покивал уважительно.

– Фронтовое братство – оно, действительно… – а потом добавил с сожалением. – Я вот не воевал…

– Ну, док, – усмехнулся Ванька, – чего-чего, а такого дерьма, как война, и на твой век хватит. Мы во сейчас клеевую операцию с тобой провернули. Считай, двух языков захватили. Как разведчики! Только на хрена нам те языки? И так все ясно!

И Новокрещенов опять кивнул, соглашаясь…

К полудню на город навалилась июльская, особо тяжелая, расплавленным свинцом растекавшаяся по всем углам и щелям жара. В отличие от весенней теплыни, когда споро и весело, как на опаре, всходит всякая зелень, июльская духота иссушала, сжигала до угольной ломкости все живое, оставляя лишь бурый пепел травы на газонах да шелестящие, словно крылья летучих мышей, морщинисто обвисшие листья кленов и тополей.

И все-таки мертвящая жара приносила Новокрещенову ощутимую пользу: думать о выпивке в таком пекле мог только сумасшедший.

События последних дней встряхнули его, вернули к активной жизни, от которой он более или менее успешно пряталcя последние годы. К тому же, трезво оценив теперь период своего прозябания «на дне», он понял, что не нашел там покоя. Наоборот, становился все более беззащитным, уязвимым, и его вышибала из равновесия даже безобидная, в общем-то, ватага соседских детей. Новокрещенов осознал, что при всем пьяном гоноре своем превратился в ничтожество, в букашку, которую походя, не опасаясь ответственности, может прихлопнуть любой. Кого заинтересует, случись такое, смерть одинокого алкаша? Даже милиция не озаботится и спишет, чтобы не портить статистику, на несчастный случай…

Может быть, под влиянием прошедшего огни и воды Ваньки Новокрещенову вдруг страстно захотелось подняться, оторваться от засасывающего илом дна наверх, к свету, туда, где свищет острый ветер событий, бушуют тяжкие волны радостей и печалей и жизнь штормит, кидает из стороны в сторону непредсказуемо, вынося тем не менее самых упрямых и выносливых к желанному берегу…

Он решил разобраться в смерти бывшей жены и теперь напоминал сам себе уже не жертву, а охотника, взявшего не остывший еще, верный след.

Отойдя от грянувшей невзначай битвы, Новокрещенов, оставив Ваньку приглядывать за «хозяйством», отправился к Ирине Сергеевне. Плетясь по раскаленному городу, томясь на солнцепеке, он резонно считал, что в такую жару она, вероятнее всего, окажется дома.

Он думал о Фимке, о смерти ее. Теперь, много лет спустя, пережив повторный неудачный брак, Новокрещенов жалел, что так бездумно расстался с Фимкой. Теперь бы он, пожалуй, легко смирился с ее чулками в посудном шкафу, с первозданно холодной, как почва в тундре, газовой плитой, потому что это, так раздражавшее в молодости, оказалось далеко не самым катастрофичным в семейной жизни.

Он едва не заблудился, задумавшись и с трудом вспомнив дом, в котором жила Ирина Сергеевна. В последний раз он был здесь лет двадцать назад, они справляли тогда новый, 1980 год. Он помнил, что его отчего-то раздражало это сочетание цифр – может быть потому, что летом должна была состояться Олимпиада в Москве, и равнодушного к спорту Новокрещенова окончательно достали всеобщие восторги по поводу предстоящего события, а может быть, оттого, что еще с первого класса четко запомнил обещанное в учебнике «Родная речь» наступление коммунизма в том же году…

Он едва узнал кирпичную, будто рассохшуюся от времени, в разводах венозных трещин пятиэтажку – «хрущевку», в которой жила Ирина Сергеевна, увидел и вспомнил облупившееся каменное крылечко у подъезда и даже все такие же чахлые цветы в клумбе из автомобильной покрышки под чьиfи-то окнами на первом этаже.

Поднимаясь по лестнице, отмечая неторопливым шагом ступеньки, он придумывал на ходу, как объяснить свой визит, но, так и не додумавшись ни до чего путного, сказал просто, с порога:

– Здравствуй, Ира. Я с тобой поговорить хотел. Но после похорон потерялся.

Та стушевалась немного, помялась, потом, отступив в глубину прихожей, пригласила в комнату, пояснив: «Я не одна».

Осознав, что прозвучало это как-то двусмысленно, она взяла Новокрещенова за рукав, потянула за собой в комнату: «Проходи, знакомься. А я чайник поставлю».

Новокрещенов увидел чинно восседающего на диване пожилого, грузного мужчину. Его грубое, обветренное лицо с седыми кустистыми бровями, мимолетно-острый взгляд, которым полоснул незнакомец, смутили Новокрещенова, и он, протянув руку, поинтересовался сконфуженно:

– Я… не помешал? Мужчина пожал плечами.

– Да нет, мы тут с Ириной Сергеевной насчет сына ее маракуем.

– Это о… Славике? Он вроде бы в армии служит…

– Служит. Но нуждается в помощи.

– А-а… – так ничего не поняв, кивнул на всякий случай Новокрещенов.

Покосившись на незнакомца, спросил осторожно:

– А мы с вами, простите, раньше нигде не встречались?

– Там, где я служил, вряд ли, – усмехнулся тот.

– В тюрьме! – догадался Новокрещенов.

– Что, так заметно? Я уже больше десяти лет в отставке, неужто все еще на тюремщика похож!

– Да нет, – смутился Новокрещенов. – Вернее… да. Есть в нашем брате что-то такое… несмываемое.

– И вы, выходит, из той же конторы?

– Увы… Давайте знакомиться. Майор, бывший, конечно. Георгий Новокрещенов. Работал начальником медицинской части в девятой колонии.

– Самохин Владимир Андреевич. Тоже майор, и тоже бывший. Опер. Служил в десятке, и в вашей колонии бывал пару раз. Не зона – каторга!

– Да-а, таких нынче нет, – с сожалением покачал головой Новокрещенов. – Теперь лагеря пионерские, а не зоны. Зэки их не боятся, оттого и преступность растет.

– И от этого тоже, – согласился Самохин. – Между прочим, вы только вошли – я сразу понял: либо вояка отставной, либо мент. Есть в вас что-то… Не докторское.

– На Айболита я не похож, – улыбнулся Новокрещенов. – Да и не практикую сейчас.

– Давно на пенсии?

– С девяносто третьего. Как из танков по парламенту в Москве шандарахнули – я сразу рапорт на стол. Все, говорю, братцы, в эти игры я не играю и власти вашей служить не намерен.

– А я их раньше раскусил. Аккурат после путча.

– А вы подругу Ирины Сергеевны, Фиму, знали? – полюбопытствовал по-свойски Новокрещенов.

– Нет. Видел несколько раз. Чернявенькая такая. На Миткову, дикторшу с НТВ похожа – в подъезде встречались. И чего им-то, молодым, не живется?

– А я муж ее. Бывший, – признался Новокрещенов. – Мы хоть и не жили давно… Как бы это сказать точнее… неприязни друг к другу не испытывали. И в смерти ее мне кое-что кажется подозрительным.

– Да? – рассеянно пожал плечами Самохин. – Наверное. У меня, к примеру, та же беда. Рак нашли. Так я ж курильщик заядлый, и возраст… А вот у молодых с чего? Радиация, наверное… Но я руки на себя накладывать не спешу. Проживу, сколько Бог даст. Предложили, правда, полечиться со стопроцентной гарантией. Вот вы – доктор, скажитe: возможно такое?

– Ну-у… смотря какая форма опухоли, локализация, наличие метастазов.

– Рак легких, с метастазами, – подсказал Самохин.

– Увы, нет, – заявил твердо Новокрещенов. – Такое даже в лучших клиниках еще не излечивается. А уж при нашей-то нищенской медицине… Разве что чудо?

– Вот, – согласно кивнул Самохин. – А в «Исцелении» это чудо пообещали. За большие деньги.

– «Исцеление»? – насторожился Новокрещенов. – И Фимка туда обращалась. Но в чудеса их платные, судя по всему, не поверила… И с жизнью добровольно рассталась. А на вскрытии рака-то и не нашли!

– Как так? – опешил Самохин.

– Да так. Мне Ирина рассказывала. К ней по этому поводу даже из милиции приходили, интересовались.

– Ну и дела… – Самохин достал пачку сигарет, повертел в руках, вспомнил, что находится в гостях, и спрятал со вздохом.

Новокрещенов помолчал, потом пробормотал хмуро:

– «Исцеление»… Что-то не нравится мне это «Исцеление». Говорите, рак обещали вылечить?

Вернулась Ирина Сергеевна, предложила:

– Давайте чай пить. И, если желаете, по рюмочке могу налить, у меня с проводов Славика бутылка водки осталась. Друзья у него такие хорошие оказались – непьющие.

– Н-нет, – категорично мотнул головой Новокрещенов.

– Спасибо, не надо, – в свою очередь отказался Самохин.

– Ну что за мужики пошли – золото! – всплеснула руками Ирина Сергеевна.

Новокрещенов спохватился, спросил запоздало:

– А что со Славиком-то?

Ирина Сергеевна как-то сразу потухла, втянула голову в плечи.

– Это… долго рассказывать. Давайте сначала чаю выпьем. Вам здесь накрыть или на кухню пойдем?

– Ирина Сергеевна, голубушка, вы пока Георгия в историю Славика посвятите, а я на балкон выйду, перекурю.

– Да здесь курите, – махнула рукой хозяйка.

– Нет уж, мне теперь… все равно, а вы здоровье берегите. Оно вам еще понадобится – внуков нянчить, – ободряюще улыбнулся Самохин и скрылся за тюлевой занавеской на балконной двери.

– Хороший мужик, – глядя ему вслед, сказал Новокрещенов, и Ирина Сергеевна согласилась со вздохом:

– Хороший. Только где ж вы, такие положительные, раньше-то были?

 

Глава 11

Новый знакомый пришелся Самохину по душе: спокойный, чуточку обрюзгший, но все-таки крепкий еще мужик, без вывертов и амбиций. Самохин обычно трудно сходился с людьми, вечно опасаясь непонимания с их стороны и традиционной по отношению к прошлому его ремеслу неприязни, но с Новокрещеновым ему было легко, несомненно, благодаря профессиональной солидарности и схожим понятиям об окружающем мире.

Распрощавшись с Ириной Сергеевной, Самохин даже прогулялся, проводил Новокрещенова до дома, познакомился с Ванькой, который понравился ему своей непосредственностью.

Однако посчитал знакомство на этом исчерпанным – мало ли неплохих, симпатичных чем-то людей встречалось на свете!

На следующий день Самохин отправился в региональное Управление по борьбе с организованной преступностью, находившееся в старой части города.

Остановившись у распахнутых настежь кованых ворот, он топтался нерешительно, пока не привлек внимания расслабленно устроившегося на лавочке в тени дежурного прапорщика в бронежилете и с автоматом Калашникова на плече.

– Вы к кому, гражданин? – строго окликнул он.

– А кто здесь у вас за старшего? – нашелся Самохин.

– Полковник Смолинский, заместитель начальника РУБОП. Только посетителей он не принимает, – предупредил милиционер. – Вы доложите мне, по какому вопросу пришли, я подскажу, куда обратиться. Может, вам и не сюда нужно, а по месту жительства, в райотдел.

– Сюда, сюда, – буркнул раздраженный жарой и топтанием у ворот Самохин и вдруг поинтересовался озаренно: – Товарищ прапорщик, а полковника Смолинского, э-э… случайно не Колей зовут?

Милиционер, явно скучающий на посту и оттого разговорчивый, пояснил снисходительно:

– Может, кто-то и зовет его Колей… жена, например. А для нас он Николай Казимирович, в настоящее время исполняющий обязанности начальника РУБОП.

– А начальник-то где?

– В Чечне, в командировке… воюет. Да что это вы, гражданин, допытываетесь? – спохватился дежурный. – Может, вы представитель преступного сообщества и разнюхиваете, что да как? Щас вот задержу вас для выяснения личности…

Самохин улыбнулся добродушно:

– Да какой же я… представитель? Я отставной сотрудник правоохранительных органов. А Колю Смолинского с лейтенантов знаю, по оперативной работе…

– Ну, тогда другое дело, – неожиданно легко смягчился милиционер.– Да вон он идет, сейчас и встретитесь.

Самохин глянул в глубь двора, куда указал словоохотливый часовой, и увидел высокого худощавого полковника с щеголеватыми усиками. Тот шел к воротам, неся в руке легкую папочку для бумаг, и издалека, не признав, подозрительно уставился на посетителя.

Дежурный милиционер вскочил, козырнул неуклюже, едва не сбив с головы краповый берет.

– Ты, Коля, прямо пан Володыевский! – шагнув навстречу, поприветствовал полковника Самохин. – Красивый, высокий, усатый, еще бы тебе саблю вместо папочки в руку – хоть портрет рисуй.

Смолинский глянул неприязненно, буркнул:

– Володыевский маленький ростом был и некрасивый, – а потом напустился на дежурного: – Ты что это, Скворцов, посторонних не гоняешь? Вот он сейчас достанет ствол и бабахнет по твоей дурной башке! Никакой бдительности.

– Дык… они знакомые ваши… С лейтенантов еще, – оправдывался прапорщик.

Самохин вступился, не выдержав:

– Плохо я тебя, Коля, в свое время учил, память на лица у тебя ни к черту. Тренировать надо! Я ж майор Самохин, аль не признал? А может, зазнался, в полковниках-то?

– Самохин? – вгляделся напряженно Смолинский, потом, расплывшись в улыбке, подошел, обнял. – Андреич… Извини, помню науку твою. Не признал – время!

– Да я не в обиде, – сопел, конфузясь от избытка чувств, отставной майор. – Я ж понимаю… Столько лет…

– Дело есть? – смекнул сразу Смолинский. – Пойдем, я как раз в УВД еду, по дороге и потолкуем. – Обернувшись к часовому, наказал строго: – А ты бди! И чтоб муха не пролетела!

Полковник направился к милицейскому «форду», калившемуся на солнцепеке у ворот, и, пискнув сигнализацией, открыл дверцу, предложил:

– Садись, Андреич.

Самохин забрался в душное нутро машины, устроился рядом с полковником, севшим на место водителя, заметил, обмахиваясь капроновой шляпой.

– Часовой у тебя… странный какой-то.

– Угу, – согласился Смолинский, заводя двигатель. – Контуженый. Был в командировке, в Чечне, его там… шандарахнуло. По всем законам, списывать нужно по состоянию здоровья как негодного к службе… Да куда он пойдет? Пенсии нет, инвалидность копеечная, а у него семья, дети. На работу гражданскую не возьмут – дергается, забывает все… Вот пристроили пока дежурным на КПП, а там посмотрим…

– Да уж, достается вам, – посочувствовал Самохин. – Служба тяжелая, преступников уже на танках да на бэтээрах задерживать ездите, а куража нету…

– С куражом теперь туго, – согласился полковник, сняв с головы фуражку и швырнув ее на заднее сиденье. – Чаще так бывает. Выходим на группировку, начинаем братву пасти и, если все нормально получится, похватаем их да по клеткам рассуем – тут самое главное и начинается. Такой прессинг по всем каналам идет, что того и гляди самого рядом с ними посадят. И дело вроде сошьем как надо, и доказательства железные, а судья раз-два – и на свободу их, под подписку. И уже свидетелей, что на суде показания давать должны, нет. Тот передумал резко, тот вообще пропал без вести.

– Суд нынче гуманный, – поддакнул отставной майор. – Но не к жертвам, а к бандитам.

– Был бы гуманный – еще полбеды, он хоть и милосердно, да судит. А у нас – продажный. Мои опера таксу знают, какой судья и по сколько за отмазку преступника берет, а сделать ничего не могут. Оперативную информацию реализовать все равно не удастся. Так и работаем – по верхам. Статистика вроде даже неплохо выглядит, и судебная в том числе. За счет мелочовки, ворья да придурков-убийц ее поправляем. Ты на зоне давно был?

– С тех пор как в девяносто первом на пенсию ушел – ни разу, – сокрушенно вздохнул Самохин.

– Посмотрел бы, кто теперь на нарах сидит. Бомжи, пьянь безработная, наркоши… Серьезных воров – ни старых, ни новых там нет. Если и запихнем кого с трудами великими – так ненадолго. То амнистия, то условно-досрочное освобождение, то помилование.

– Оперативная информация на кого надо все равно накапливается, – многозначительно подмигнул Самохин.

– Накапливается, – согласился Смолинский. – Десять лет уже накапливается – да без толку.

– Может, еще сгодится?

– Может, и сгодится, да что-то не пригождается пока, – хмуро буркнул полковник, выруливая из узкой улочки на широкий проспект, и чертыхнулся, пропуская какого-то «чайника», разогнавшегося на разбитой, с бурыми пятнами ржавчины «Ниве».

– Ты, Коля, небось думаешь сейчас, зачем этот старый хрен пожаловал? – вкрадчиво начал отставной майор. – С просьбой я. Только не знаю, выполнима ли.

– Выкладывай, – кивнул Смолинский.

Самохин покосился на него с сомнением:

– Да уж не представляю, чего вы, рубоповцы, в теперешней ситуации можете…

– Кое-что все-таки можем, – обиженно подтвердил Смолинский. – Ты, Андреич, не крути, говори прямо – наехал кто?

– Вроде того, – согласился тот.

– Ну, это дело поправимое, – оживился полковник. – У нас недавно похожий случай был. Обратился один старичок, из наших отставников. У него шакалы какие-то квартиру вымогали. Дед одиноко жил, ну, братва вычислила и наехала. Мол, пиши дарственную, а мы тебе взамен халупку на окраине города… Я ребят послал, они разузнали, кто да что. Потом собровцы подключились. Ворвались на хату одну, где братки кайфовали, отмолотили крепко, двоих за наркоту закрыли. А главаря ихнего вывезли на мост, в наручники, рессору ржавую к ногам примотали – и в речку…

– Утопили?! – восхитился Самохин.

– Да не-ет, – улыбнулся Смолинский. – Попугали только. После того как он повисел над водой вниз головой, сам в реку побежал. Штаны отстирывать. – Полковник помолчал, потом добавил: – Но лучше бы его, шакала, в зону лет на пять спрятать. Эх, Андреич, нам бы только дали команду! В три дня с организованной преступностью бы покончили!

– Вон Сталин, – подметил Самохин, – он с Чечней-то быстро управился. В неделю усмирил. И, между прочим, почти бескровно. А сейчас уж который год пошел, как мы там кувыркаемся, народу перебили и нашего, и ихнего…

– Пятерых бойцов только наш РУБОП потерял, – хмуро кивнул Смолинский. – Один отряд постоянно там… порядок наводит, другой уже рюкзаки пакует, через неделю выезжает, на замену.

– Ты-то бывал?

– Шесть раз.

– Да-а… – неопределенно протянул отставной майор. – Кстати, о Чечне. Родственник у меня… дальний, так, седьмая вода нa киселе, но парнишка хороший. Воевал в десантных войсках и в плен попал. В мае этого года.

– Ну-ну? – насторожился Смолинский.

– А недавно дознался я через приятеля одного, что за него выкуп просят. Но не денежный, а… вроде обмена, что ли. Зэка-чеченца освободить. Он в нашей колонии, здесь, в Степногорске, сидит. Зовут его Иса Асламбеков. Говорят, будто РУБОП этим делом занимался, да что-то с обменом не вышло. Вот бы мне, Коля, узнать, где этот чеченский фраер, в какой зоне содержится и в чем там с обменом закавыка? Сам же говоришь – большая часть преступников на воле гуляет, освобождают их из мест лишения свободы по малейшему поводу, вот и обменяли бы одного на пацанчика? Подумаешь! Одним зэком больше, одним меньше, зато солдатика из плена вызволить – святое дело!

Смолинский рулил, смотрел сосредоточенно на дорогу перед собой, потом вздохнул сокрушенно:

– С тобой, Андреич, не соскучишься… Лучше б у тебя квартиру вымогали, честное слово!

– Что так? – огорчился Самохин, но полковник молчал. – Хорошая машина у тебя. Не «мерседес», конечно, я на нем катался недавно, но тоже ничего. А в личном владении небось покруче транспорт имеешь? С твоими-то возможностями!

– Это с какими возможностями? – строго глянул полковник.

– Ну-у… всякими… – невинно поднял глаза к небу Самохин.

Смолинский усмехнулся криво:

– Понял я, на что ты, старый «кум», намекаешь.

– Думаешь, и я скурвился? Нет у меня личной машины. Деньги коплю.

– На что?

– На взятку. Младшей дочери в институт поступать. В юридический готовится, а туда без денег сейчас и соваться не стоит. Знаешь, какой там конкурс?!

– А если арестовать взяточников-то?

– Так мы все наши институты без профессорско-преподавательского состава оставим!

– Тогда попугать! – азартно предложил отставной майор. – Схватить главного… Ну, который за приемные экзамены отвечает, привязать ему ржавую рессору к ногам – и на мостик. Дескать, либо вы принимаете в институт абитуриентку такую-то, либо мы вас – в речку. Тихо, без всплеска…

– Нельзя, – с веселым сожалением помотал головой Смолинский. – Это ж интеллигенция! Такой за сердце схватится – и привет. Инфаркт. Натуры тонкие… Хотя, если подумать, тоже сволочи.

Самохин закивал согласно и, невзначай будто, напомнил:

– Дочку ты, значит, в институт пристраиваешь, а с пацанчиком-то, с солдатиком пленным, как? Пусть в рабах у благородных горцев остается?

– Ты даже не представляешь, Андреич, сколько всего вокруг этого дела накручено! – сдался наконец Смолинский. – Поделюсь кое-чем по старой памяти, но при одном условии: чтоб все между нами осталось.

– Я ж всю жизнь на оперработе, – напомнил Самохин. – Служебную тайну хранить умею.

– Тайны теперь другие пошли. Раньше за их разглашение можно было взыскание схлопотать, а то и срок по статье, а теперь – пулю от киллера…

Полковник остановил «форд» перед светофором, покрутил головой, оглядываясь по сторонам, будто опасаясь, что в рычащих нетерпеливо слева и справа разномастных автомобилях кто-то прислушивается к их беседе.

– Дело пока так прорисовывается, – начал Смолинский, тронув машину на зеленый и держась за руль одной рукой, другой нащупал между сиденьями примятую пачку «Явы». – Года три назад начали в нашей области предприниматели пропадать. Не самые крутые, конечно, так, средненького пошиба. Случалось такое один-два раза в год, так что мы сперва даже связи между этими похищениями не заметили. Тем более, что первые двое через три месяца вернулись. Мы начали их трясти: что да как? – Молчат как партизаны. Ну, это дело в бизнесе обычное: задолжал мужик партнерам, те его прихватили и держали где-то, пока должок не вытрясли… Всего таких пропаж, как мы установили, семь было. И вот на третьем случае родственники к нам обратились и видеокассету передали. Сидит наш степногорский бизнесмен в цепи закованный и выкупить себя умоляет. Антураж на пленочке соответствующий – бетонные стены, мордовороты в масках и камуфляже, с пулеметными лентами через плечо, пинки, затрещины. Потом уши отрезанные… пальцы… В общем, картинка не для слабонервных. Наши ребята, естественно, подключились. Там деньги неимоверные запрашивали – миллион долларов, полмиллиона. Родственники, чтоб хоть половину собрать, в пух и прах разорялись, по миру шли… Короче говоря, агентура наша через чеченскую диаспору на щукинскую братву вышла. Ты про Щукина-то младшего слыхал? Папаша его в Госдуме заседает, а сынок здесь орудует…

– Не только слыхал, но и видел, – подтвердил Самохин. – Мы его в девяносто первом году в следственном изоляторе… воспитывали.

– Вот. И только мы кое-кого из окружения сынка-Щукина повязали, его самого за вымя потрогали, пошла извечная музыка: обвинили нас, рубоповцев, в возвращении к политике репрессий, тоталитаризму, сталинизм с фашизмом приплели, несколько статеек в газетах, сюжет на коммерческом телеканале про бесчинства правоохранительных органов, «полицейское государство», «маски-шоу» – ну, знаешь, как это теперь делается. Короче, дело рассыпалось, ничего мы доказать не смогли, даже до суда не довели. Тогда с другого бока зашли. И начали диаспору чеченскую прессовать. По принципу: доказать вину не можем, так хоть крови вашей попьем. И давай их шерстить: обыски, задержания, аресты за нарушение паспортного режима до выяснения личности. В ходе такой операции подловили одного со стволом, железно подловили, так, что он все-таки сел. Ненадолго, года на четыре, кажется. За незаконное хранение огнестрельного оружия. Потом я с их старейшинами, аксакалами или саксаулами, кто их знает, как назвать, встретился. Объясняю: мол, хотите жить тихо-мирно, бросьте свои дела. Иначе не отстанем. Днем и ночью шмонать будем. Народ здешний к ним сейчас плохо настроен. Даже судьи боятся от чеченцев взятки брать, опасаются общественное мнение взбудоражить. Опять же на волне антитерроризма ФСБ к таким делам подключилось. И отмеряют кавказцам сроки на полную катушку. А тут горцы, из беженцев, еще с мормонами нашими сцепились, и те одного чечика пристрелили. Так что жизнь мы им капитально подпортили. В итоге предприниматели исчезать перестали.

– Ну а солдатик-то мой здесь при чем?

– А вот с этого момента непонятное начинается. Я сам в этой ботве никак не разберусь пока. Его освобождением не только мы занимались, но и войсковая контрразведка. Обычно как бывает? Украдут боевики военнослужащего и, если сразу не кончат, прямо там, в Чечне, на федералов выходят и обмен предлагают на кого-то из своих. Бывает и так: они нашего бойца стырят, а войсковики тут же из ближнего села пару чеченцев, что под руку подвернулись, прихватят, и пошла мена-торговля… А тут все иначе. Боевики, что солдатика твоего захватили, прознали, откуда он родом, и все предложения федералов там, в Чечне, отвергли. Будем, говорят, менять его только на земляка нашего, который на зоне в Степногорске срок мотает. Этого, как его, Асламбекова! Ну, того, что мы за хранение оружия на четыре года закрыли…

– Ну и обменяли бы, хрен с ним, с зэком, зато пацана спасете? – не выдержал Самохин. – Или этот Асламбеков такой уж страшный преступник? Сам же говорил – взяли за хранение оружия, срок пустячный, что за проблема?

– В том-то и загвоздка! – поморщился Смолинский. – Чеченец этот сам по себе он ничего не значит. Рядовой боец, пехота. Мы его тут потрясли… Ни черта он не знает, по-русски почти не говорит. На родине пастухом был, сидел в горах – совсем дикий. Может, и воевал против наших – так кто ж из них не воевал? Короче, никакой оперативной ценности не представляет. Куда надо сообщили: меняйте, возражений нет.

– Но если чеченец такой быковатый, боевикам-то он зачем?

– Генофонд! – со значением заявил Смолинский.

– Что?! – изумился Самохин.

– Последний мужик из тейпа. Мы ж их тоже здорово потрепали, и в этом тейпе всех мужчин повыбили. А последнего они сюда, в наш город, подальше от войны спровадили. Вроде как на сохранение. А мы его тут замели. И старики решили его назад, на родину заполучить. И солдатик твой кстати пригодился. Мы как положено все бумажки для обмена приготовили, и здесь главный облом случился. Статья в центральной газете.

– Статья?

– Ну да, мол, администрация области и главное – губернатор чеченцами торгуют, как рабами, и капитал наживают политический, а может, и не только. И вообще, дескать, что это за связь странная милиции степного края с бандитами и террористами? И подпись – думаешь, чья?

– Дурачка-журналиста какого-нибудь, на сенсацию падкого.

– Мимо! Статью подписал депутат Государственной думы Щукин-папа!

– Во, блин! А ему-то что надо?

– Вот и мы над этим голову ломаем. Подгадил – и заткнулся. А дело к губернаторским выборам идет. И тут же команда сверху: все назад! Это, мол, федерального центра дело – солдат из плена вызволять, вот пусть там и занимаются. А мы, говорят, в Чечню их воевать не посылали!

– Знакомая песня, – поморщился Самохин.

– Но это еще не все, – продолжил Смолинский. – Такие, как Щукин, зря ничего не делают. Недавно, слышал, наверное, амнистия большая прошла. С тех пор как зэков в ведение Министерства юстиции передали, там не знают, как с ними управиться, и только повод ищут, чтоб как можно больше уголовников за тюремные ворота вытолкать. Так вот, освободили всех, кого можно и нельзя, и Асламбеков железно под эту амнистию подпадал…

– Но не попал! – догадался Самохин.

– Точно! Сидел он тихо, претензий к нему администрация колонии не имела. А перед самой амнистией «кумовья» у него в подушке при обыске вдруг закрутку анаши зашмонали Закрыли в бур, возбудили уголовное дело за хранение наркотиков.

– Лихо! – согласился Самохин.

– А чечены со своей исторической родины нам опять маляву подкинули. Или, пишут, отдавайте нашего джигита, или мы вашему землячку-солдатику секир-башка сделаем и мамочке в посылочке вышлем. На исполнение требования – месяц, а потом этому бойцу башку рубим, и другого, тоже степногорского, берем. И так будет, пока Иса на родную гористую местность не вернется. Такие вот дела, Андреич. А ты говоришь – не занимаемся… Еще как занимаемся, да все без толку.

Смолинский тормознул автомобиль так резко, что Самохин чуть не ткнулся носом в стекло.

– Приехали, – заявил полковник и, достав расческу, пригладил седые волосы, расчесал нетронуто-черные, будто подкрашенные, усы.

– И что ж теперь? – понимая, что разговор окончен, торопливо поинтересовался Самохин.

– А то, что отец и сын Щукины, судя по всему, чеченцам соплеменника не отдают, какую-то свою цель преследуя. И я, кажется, даже знаю, какую…

Самохин смотрел на него напряженно, и Смолинский, вздохнув, продолжил:

– Но это, Андреич, совсем уж между нами. Думаю я, что Щукины хотят чечиков принудить одну грязную работенку проделать. Есть у нас авторитет, старый вор в законе Федя Чкаловский. Щукины с ним уже лет десять за сферы влияния воюют, но ничего сделать не могут. А чеченцы по этой части, как известно, ребята ушлые. И снайперы, и подрывники… Но и они Федю опасаются. У того бригада мощная, и в случае чего не только чеченцев, что тут обосновались, перемочит, но и семьи их…

– Неужто этот Федя такой крутой? – засомневался, скрывая свое знакомство с ним, Самохин.

– Самый крутой в области. Главное, у него связи крепкие среди тех, кого теперь называют региональной элитой. Мы уж к нему и так, и эдак подкатывали… Двух агентов потеряли. Внедрили в его структуры – у него и бензозаправки, и казино, и банковский бизнес, – и оба вскорости погибли… при обычных вроде бы обстоятельствах. Один в автомобильную катастрофу попал, другой наркоманом оказался. И умер от передозировки.

– Агент – наркоман? – засомневался Самохин.

– Ага. Лейтенант молодой, только спецшколу закончил… Самохин почесал в затылке.

– Сейчас ведь от этого никто не застрахован.

– Этот наркоманом не был. Я точно знаю, – сухо сказал Смолинский.

– Откуда такая уверенность?

– Он был моим младшим братом.

– Дела-а… – потерянно выдохнул отставной майор.

– И я, Андреич, поклялся, что Федьку этого кончу. Мне бы хоть какую зацепочку… Хоть закрутку анаши у него при обыске зашмонать… Главное, в камеру закрыть – а оттуда он у меня, тварь, не выйдет.

– Что ж не зацепишь-то?

– Осторожен, падла. Сколько раз пытались его хоть на чем-нибудь прихватить – так нет, все чисто. В крайнем случае, пехота его под суд идет. Но я не отступлюсь. Землю рыть буду, но накопаю на него компру, и тогда никакие адвокаты ему не помогут.

Смолинский говорил это, кажется, уже не для Самохина, размышлял вслух, глядя перед собой, и отставной майор сказал мягко, извиняясь:

– Ладно, Коля. Пойду. Спасибо за доверие, за разговор откровенный. Может, и я чем помочь смогу.

Смолинский рассеянно кивнул и, когда Самохин выбрался из машины, еще какое-то время сидел там, а потом, прихватив фуражку и папочку, хлопнул дверцей и, шагая размашисто, пошел к зданию УВД, не заметив козырнувшего ему при входе сержанта милиции.

Самохин постоял еще какое-то время вблизи спецстоянки машин, вспоминая то, что сказал ему Смолинский о своем брате, внедренном нелегально в преступную группировку и погибшем, и ему стало нестерпимо жалко мальчишек этих сопливых, вынужденных бороться с тем, что наворотили в стране пожилые, убеленные сединами дяди. Он дал себе слово присмотреться к Федьке, и если это с его ведома угробили брата Смолинского… Что ж, в таком случае он, Самохин, сделает все, чтобы поставить в замысловатой биографии старого приятеля-уголовника последнюю точку. Потому что даже в нынешнем, свихнувшемся на идеях абстрактного гуманизма мире, есть поступки, за которые не прощают и судят не по вымороченным поборникам «общечеловеческих ценностей» законам, а в соответствии с естественным ходом вещей, в силу которого зло должно быть наказано, причем в максимально адекватной сотворенному греху степени…

Чтобы остыть от жары полуденной, от мыслей яростных, он купил в ближайшем киоске мороженое и в тени сердито ел большими кусками.

– Да как вы можете?! А еще пожилой человек! – услышал он вдруг за спиной возмущенный голос и, обернувшись сконфуженно, обнаружил перед собой строгую дамочку с нелепой девчоночьей косичкой с вплетенной бордовой лентой.

– М-м-э… – чуть не подавился от неожиданности Самохин, чувствуя себя мальцом, застуканным воспитательницей за непотребным занятием и, пытаясь проглотить остатки мороженого, зажмурился от холодной ломоты в зубах.

– Пожилому человеку беречься нужно! – напирала незнакомка стосковавшаяся судя по всему, по возможности назидать окружающим. – Так ведь и ангину заполучить недолго! Потом осложнение на сердце… Здоровый образ жизни – залог долголетия!

Самохин торопливо утерся носовым платком и спросил, закипая:

– А зачем?

– Что? – стушевалась в свою очередь дамочка.

– Вот вам, к примеру, долголетие для чего? – перешел в атаку отставной майор, подражая назидательной интонации незнакомки. – Вы кто? Знаменитая актриса? Писательница? А может быть, поэтесса? – подчеркнуто глядя на аляпистый девчоночий бант, съязвил он.

– Я нормальный человек. Простая пенсионерка, – с достоинством поджала губы незнакомка.

– А-а… так у вас внуки! – догадался Самохин. – Шестеро внучат, и вы их воспитываете, сказки по вечерам рассказываете… Народные… Для того и жить собираетесь долго. А мне ни к чему. – А потом, еще раз осмотрев пожилую молодящуюся женщину, отрезал безжалостно: – Да и вам, наверное, тоже. Нет у вас ни детей, ни внуков. Один этот, как его… гербалайф!

Обиженная незнакомка ушла, а Самохин кипел еще, как раскаленный чайник на выключенной конфорке, возмущенно пыхтел, бормоча:

– Жить они собираются долго… Ишь, разохотились, пустоцветы! Жизнь… ее еще заслужить надо…

А потом понял вдруг, что из-за неизлечимой болезни своей злобствует сейчас, угнетаемый осознанием неизбежного конца, завидует остающимся на этой земле, и пожалел, что обидел ни за что ни про что пожилую женщину, наверняка одинокую и вознамерившуюся, на свою беду, таким вот способом завязать знакомство с неухоженным мужиком, вдовство у которого на лбу написано… И подумал о том, что если бы не Валя, а он умер вдруг тогда, восемь лет назад, жена, тоскуя от неприкаянности, вполне возможно так же вот, как дамочка эта, посматривала бы сочувственно на пожилых мужчин…

«И правильно делала бы! – решил Самохин, чуток поостыв, успокоившись от быстрой ходьбы по тенистой улочке, – человек не должен быть одинок. Если бы не болезнь, он, набравшись смелости, посватался бы к Ирине Сергеевне. Возможно, она бы не отказала ему. Все-таки отставной майор, не пьянь какая-нибудь подзаборная… Она бы перешла жить к нему, Славик, вернувшись из армии, женился. И тоже рядышком, в одном подъезде. Молодые – на работу, а они с Ириной Сергеевной – на хозяйстве, с внуками. Он бы книжки им читал, гулял с ними в парке… А то, что Самохин старше Ирины Сергеевны на двадцать лет, так это по нынешним временам и не так много… Самохину-то шестьдесят только. А Ирине Сергеевне – сорок. С одной стороны, не девочка, с другой – вполне еще, как врачи выражаются, детородный возраст. На Западе, в газетах пишут, даже мода среди женщин пошла – рожать после сорока… Господи! Ведь все можно было бы успеть еще, если бы – права молодящаяся незнакомка, ох как права! – поберег себя в свое время, не связывался с псовой конвойной службой, с тревогами постоянными да ночами бессонными, если б не курил как чумной, питался бы правильно… Но… Поздно!

Он теперь помнил постоянно о злокачественной опухоли, угнездившейся где-то в глубине его грузного, но вполне еще сильного тела. Все чаще смотрел вокруг себя с мрачным злорадством, будто не только он, подточенный метастазами, умирает медленно, а и весь мир, охваченный последним судорожным приступом наркотической эйфории, обезумевший от алкоголя, диких ритмов музыки, содомического смешения полов, стран и национальностей, перерождается в сплошную раковую опухоль.

Самохину лишь хотелось все-таки напоследок дать миру шанс на спасение Славика, потому что таким, как Славик в конечном счете предстоит решать, каким будет будущее планеты.

Размышляя так, он брел по тротуару, а мимо него струился, бурля на перекатах подземных переходов и перекрестков поток безмятежных горожан, и никто из них, судя по выражению лиц, не был озабочен судьбами мира, люди просто спешили по своим делам, радовались погожему дню, растекаясь целеустремленно по лабиринтам большого города.

Еще накануне Самохин записался на прием к заместителю губернатора и теперь мучительно вспоминал, тот ли это Барыбин, что был когда-то парторгом в следственном изоляторе.

Строгий милицейский старшина у входа внимательно посмотрел на одноразовый пропуск Самохина и указал в конец длинного коридора, где находился кабинет приема граждан по личным вопросам.

Раньше, во времена партийного всевластия, Самохин никогда не бывал в этом здании, и теперь поразился тому, какая обветшалость чувствовалась во всем – и в просторном, но пустоватом вестибюле, на высоченном потолке которого не горело половина ламп, и в расстеленных на полу ковровых дорожках с вытоптанными посредине проплешинами, и в унылой череде канцелярских стульев у входа в приемную. Глядя на все это, понятным становилось, что лучшие дни этого главного в области дома, с лепными гроздьями винограда, снопами пшеницы, серпами и молотами на фронтонах, символизировавшими некогда процветание власти, уже позади.

Очередь на прием продвигалась на удивление быстро – то ли сразу, в два счета, решались проблемы, с которыми пришли сюда люди, то ли, наоборот, отказывали всем подряд, не слишком вникая в суть и не обольщая просителей лицемерными посулами.

Когда очередь дошла до него, Самохин шагнул решительно в приемную, назвал пожилой секретарше свою фамилию, и, преодолев тамбур сдвоенных дверей, прошел в кабинет, где за широченным, светлой полировки и абсолютно пустым, как взлетная полоса аэродрома столом восседал Барыбин.

Самохин узнал его сразу, а вот бывший тюремный замполит уставился на вошедшего стеколками очков без всякого интереса.

Барыбин мало изменился за прошедшие десять лет, лишь покрылся розоватым, просвечивающимся на солнце, начальственным сальцем, стал солиднее, тяжелее, да реденькие пегие волосы, зачесанные на темени аккуратно набок, поседели, повылезали с продолговатой, дынькой, макушки, отчего на голове бывшего партработника образовался как бы сияющий серебристо нимб святости.

Рядом, за отдельным столиком, примостился юркий, как мышка, секретарь-мужичишка неопределенного возраста с толстой амбарной книгой. Заглянув туда, он провел пальцем по строчкам и объявил, привстав и зафиксировав на мгновение поклон в сторону Барыбина:

– Заявитель Самохин Владимир Андреевич. Изложить свою просьбу предварительно в письменном виде отказался.

– Слушаю вас, – глядя куда-то поверх головы отставного майора, проронил Барыбин, и секретарь, нацелив авторучку в пудовый талмуд, добавил подобострастно, словно жрец, толкующий для непосвященных знаки, ниспосланные божеством.

– Просим изложить вашу проблему устно, по возможности кратко, по существу. Посетителей много, а ресурс времени у Степана Игнатьевича ограничен.

Понимая уже, что ничего судя по всему добиться здесь не удастся, Самохин все-таки «кратко и по существу» изложил историю Славика, опустив, естественно, все ставшие ему известными в результате собственных изысканий факты.

Барыбин, возвышаясь над мерцающим полировкой девственно-чистым столом, внимал безмолвно, только очки его, бли-ующие желтоватым светом, бериевские какие-то, семафорили предупреждающе и настороженно. В конце рассказа Самохина он снял их наконец и воззрился на отставного майора невооруженным, водянисто-прозрачным взглядом.

– В борьбе с терроризмом, – изрек он хорошо поставленным голосом радиодиктора, зачитывающего судьбоносные постановления правительства, – государственные органы ни на какие переговоры с бандитами не пойдут. Операциями по освобождению пленных военнослужащих занимаются специальные службы федеральных ведомств. Региональные власти не должны вмешиваться в их компетенцию…

– Да не занимается этим никто. Ни федеральные власти, ни ваши… региональные, – закипая, перебил Самохин.

– А вот этого знать вы не можете, – величественно пресек сомнения посетителя Барыбин. – О ходе подобных операций первых встречных, – он уничтожающе посмотрел на Самохина, ясно давая понять, кого имеет в виду, – не информируют. Уверен, что соответствующие органы делают все возможное и необходимое в данной ситуации.

Жалея уже, что пришел сюда, Самохин попытался-таки затеять унылый, тяжелый спор.

– Так ведь меняют же наших солдат и офицеров на боевиков. Я по телевизору сколько раз видел. А здесь даже не боевика, а зэка заурядного освободить требуют. У него и преступление-то по нынешним временам плевое. Он под амнистию подпадал, да за пустяшное нарушение режима его тормознули.

Барыбин опять водрузил на нос очки, окатил назойливого посетителя холодным стекольным взглядом.

– Хорошие солдаты, а тем более офицеры, в плен не сдаются. Сейчас позиция государства в этом вопросе полностью изменилась. Мы начинаем постепенно изживать характерные для эпохи ельцинизма соглашательство и вседозволенность. Никакой пощады терроризму. Преступников будем преследовать всюду…

– А под кроватью? – деловито осведомился Самохин.

– Ч-что? – будто очнувшись от собственной, завораживающей уверенности, встрепенулся Барыбин.

– Ну, если супостат, к примеру, под койку со страху залезет, – усмехнулся отставной майор, – или, к примеру, под шконку тюремную. Безопасное, доложу я вам, место! Один замполит… учреждения, где я десять лет назад служил, такой схорон опробовал. Спрятался там, пока зэки его сослуживцев убивали, и сидел как мышка. Только к утру опергруппой был обнаружен… Он, кстати, тоже о служебном долге да офицерской чести на политинформациях любил рассуждать.

Секретарь, бросив царапать авторучкой в журнале, изумленно уставился на Самохина.

– А ты, клерк, пиши, – мотнул головой в его сторону отставной майор. – А копию – в компетентные органы. Адресок-то наверняка знаешь. Вон у тебя сколько наградных планок на лацкане… Интересно, за что? – несло Самохина. – Для Великой Отечественной ты молод, для Афганистана – староват… Не иначе как за «построение развитого социализма» ордена да медали получал? Так что пиши, пиши про то, как майор Барыбин, будучи заместителем начальника следственного изолятора по политико-воспитательной работе, перед зэками на коленях ползал, свою жизнь спасая, а рядом девчушку-контролершу убивали… Такой вот получается триллер…

– Вы… Вы что себе позволяете? – задохнулся от негодования Барыбин. Он вскинулся резко, и серебристый нимб над его макушкой тоже подпрыгнул, как крышка закипевшего чайника, а потом осел, растекаясь седыми волосенками по липкой от пота розоватой лысине. – Кто… Кто дал вам право клеветать на государственных служащих?! На государственные органы?!

– Ты, Барыбин, действительно орган. Только не государственный, а… сам знаешь, какой! – бушевал отставной майор. – Тоже мне, борец с терроризмом. Послали пацанов на войну, а сами при всех властях из кабинета в кабинет переползаете, от одной лохани с похлебкой – к другой, и хряпаете, хряпаете… А начнешь за уши оттаскивать – такой визг поднимаете!

Барыбин откинулся в кресле, отстраняясь от наседавшего посетителя, и было видно, как под истонченной барственно кожей играли апоплексически на его лице, трепетали, то расширяясь угрожающе, то спадая обморочно, кровеносные сосуды.

– Я… я всю жизнь государству служил… Его интересам… Без единого взыскания по партийной линии… По служебной, то есть… А тогда, в девяносто первом году… Ростки демократии… Курс на гуманизацию… И вдруг… Все было не так, как вы говорите… Меня упрекнуть не в чем… Не докажете! – Он схватился за сердце, обмяк, прикрыл глаза обессилено.

Секретарь вскочил, но, не зная, как поступить, метался между шефом и посетителем, махал то на одного, то на другого руками, а потом, сообразив, полез во внутренний карман своего орденоносного пиджака, достал облатку с крупными, с монетку копеечную величиной таблетками, выковырял одну, поднес к губам Барыбина, потом вторую сунул себе в рот, а третью, подрагивая рукой, протянул Самохину.

– У-у-успокойтесь… Давайте все мирно обсудим… Так же нельзя…

Самохин отрицательно качнул головой, вылез неуклюже из-за приставного столика, шагнул из кабинета.

Он вдруг вспомнил явственно августовскую ночь девяносто первого года, когда вырвавшиеся из камеры зэки убили капитана Варавина и дежурную контролершу Надю… Вспомнил старого прапорщика, срезавшего беглецов автоматной очередью уже на выходе из КПП. Вспомнил майора Рубцова, придавившего сапогом, как клопа, недобитого уголовника Быка… Рубцов погиб через год в Приднестровье, воевал на стороне мятежной республики. Он, Самохин, теперь умирает от рака, и только Барыбин живет, круглый и сытый, всех переживет…

Задержавшись у порога, отставной майор оглянулся, спросил у секретаря озабоченно:

– У вас тут врач поблизости есть?

– Н-не-ет… – испуганно ответил тот.

– Оч-чень хорошо! – с удовлетворением заключил

Самохин и предположил вслух мстительно: – «Скорая», должно быть, и не поспеет… Эк его, начальника-то твоего, скукорожило…

 

Глава 12

Ирина Сергеевна принесла в Комитет солдатских матерей фотографию Славика. Он прислал ее месяца четыре спустя после начала службы, в солдатском конверте без марки, со старательно выведенной собственноручно надписью в левом верхнем углу: «Осторожно, фото». На фотографии улыбающийся Славик в пятнистой зеленой форме, в заломленном лихо на затылок голубом берете стоял с автоматом в руках у развернутого знамени, а на обороте фотокарточки его почерком было написано: «День Российской государственности. 12 июня. Военная присяга. Псков».

Потом сын присылал другие снимки, но все групповые, с армейскими друзьями – в поле, со свернутым парашютом, возле страшных, ощетинившихся стволами, выкрашенных в болотно-зеленый цвет боевых машин. Ирина Сергеевна не насторожилась тогда, считала блаженно, что компьютер – компьютером, а учить солдатским навыкам Славика все равно должны, и странные механизмы, попадавшие рядом с сыном на снимки, в которых угадывались то крыло самолета, то гусеница танка, или – как там эта штука называется – она в этом плохо разбиралась, – предназначены для других солдат, а ее Славик – специалист по информационным технологиям, без них теперь – никуда, и грозные летающие в небе и ползающие с лязгом по земле военные железяки имеют к нему лишь косвенное отношение. И вдруг оказалось так, что именно ее сын воевал, управлялся как-то с диковинным оружием, до сержанта дослужился – это он-то, с его, как уверяли врачи-педиатры, ослабленным иммунитетом, склонностью к простудам и с бесконечными ангинами. Славик воевал в чеченских горах, где, если судить по телерепортажам, вершины заснежены и туманны, в ущельях гуляют сырые ветры и зеленые склоны угрожают минами. Солдатиков с тех гор несут на носилках, грузят перебинтованных на самолеты да вертолеты и отправляют по домам, матерям, застывшим от горя – нате вам, дорогие женщины, так вышло, что не сберегли ваше чадо, простите нас, если сможете…

В комитете дородная женщина, представившаяся Эльвирой Васильевной, «солдатская мать», чей сын, если и служил в армии, то в чине никак не ниже полковника, так по возрасту ее выходило, сразу же окружила Ирину Сергеевну сердечным теплом и какой-то удушливой заботой. Называла покровительственно то «детынькой», то «голубкой», не знала, куда усадить, а когда усадила-таки на расхлябанный стульчик и взяла в короткие наманикюренные пальцы фотографию Славика, то всхлипнула, смахнув легко набежавшую слезу:

– Как живой… Ах, детынька… Горе-то какое!

– Так он и есть живой. В плену только, – потрясенно поправила ее, замирая от дурных предчувствий, Ирина Сергеевна, а потом догадалась с облегчением, что Эльвира Васильевна просто запамятовала о ее предыдущем визите, спутала с кем-то, наверное, с еще более несчастной матерью.

– Живой?! Ну, слава богу, голубушка! – обрадовалась искренне «солдатская мать».

– Тут у нас, кстати, поездка в Москву намечается. Тех, у кого дети в армии погибли или пропали. От дедовщины, в горячих точках… Спонсоры деньги на билеты выделили, суточные. Не желаете присоединиться?

– А что нам в Москве делать? – плохо соображала Ирина Сергеевна.

– Да господи ты ж боже мой, детынька! Министерство обороны пикетировать будем. Чтоб, значит, войска из Чечни вывели. Это, голуба, проблема мирового масштаба. Права человека. И прочее, – со значением, отчего-то понизив голос, объявила Эльвира Васильевна.

– Я в Москву не могу… пока, – зябко повела плечами Ирина Сергеевна. – Мы здесь… хлопочем.

– Эх, детынька, хлопочи не хлопочи… Или вот что еще! Надо тебе непременно с Татьяной Владимировной Серебрийской повстречаться.

– А кто это?

– Серебрийская – депутат Государственной думы от Степногорской области. Она, голуба, о детыньках наших, что в армии служат, печется без устали.

Ирина Сергеевна припомнила смутно, что видела как-то Серебрийскую по телевизору – то ли на митинге, то ли попросту в толпе, что-то такое шумное происходило тогда, и депутатша кричала в микрофон, что-то требовала, кого-то обвиняла.

Эльвира Васильевна принялась названивать по телефону, тыча алыми коготками в панель аппарата, тоже красного пожарного цвета. Дозвонилась, наконец, и заворковала в трубку

– Татьяна Владимировна, здрась-сте. Тут мамашечка одна к нам обратилась, как раз по тематике сегодняшнего выступления. Да-да, сын в Чечне. Нет, не погиб, в плен попал… Жаль, конечно, но тоже сойдет. Можно этот случай как фактурку взять, и фактиками их с экрана, фактиками. Случай-то прямо со сковородочки, так сказать, с пылу с жару. Да, и мамашечка здесь, рядом, и снимочек при ней. Я ж говорю – чудненькая фактурка!

На прощанье чмокнув невидимую собеседницу в трубку, Эльвира Васильевна обернулась к Ирине Сергеевне, объявила энергично:

– Так, милочка вы моя, быстренько-быстренько выходим на улицу и едем. Фоточку сынули не забудьте…

– Куда едем? – пряча фотографию Славика в сумочку, испугалась Ирина Сергеевна, чувствуя, как захватывает и несет в неизвестность исходящий от Эльвиры Васильевны энергетический поток. Завороженно, стиснув пальцами сумочку с фотографией, она пошла к выходу, села в машину, которая ждала, оказывается, у подъезда, а через минуту мчалась уже, глядя в коротко стриженный затылок шофера. Через несколько минут «Волга» остановилась возле длинного железобетонного забора с будкой-проходной, за стеклом которой зевал сонно милиционер, а из глубины огороженного пространства росла, стремясь в поднебесье, стальная игла телевышки. Эльвира Васильевна, подхватив попутчицу под руку, махнула перед постовым красной книжечкой, оповестив гордо:

– Помощник депутата Государственной думы Серебрийской, – и, указав на Ирину Сергеевну, добавила покровительственно: – Со мной.

Через двор, заросший кустами акации и сирени, женщины прошли в мрачноватое, выстроенное из бетонных блоков здание телецентра, подчеркнуто приземленное по отношению к целеустремленной в небесный эфир башне. Эльвира Васильевна уверенно направилась к двери кабинета с надписью на картонной табличке «Гримерная».

– За мной, детынька! – скомандовала она, и Ирина Сергеевна протиснулась вслед за ней в небольшую, заставленную зеркалами, столиками и вертлявыми креслами комнатушку.

Здесь пахло так же, как в обители «солдатских матерей», – дешевыми духами, пудрой, лаком для волос, а с яйцевидных болванок жутковато свисали мертвыми прядями разномастные парики, отчего гримерные столы напоминали виденный когда-то Ириной Сергеевной анатомический музей с заспиртованными на вечное хранение в банках отчлененными от туловищ человеческими головами. Впрочем, нисколько не отягощенная окружающей обстановкой молоденькая гримерша в короткой юбчонке, высунув от напряжения кончик розового язычка, азартно трудилась над смоляной, всклокоченной шевелюрой восседавшей в кресле перед зеркалом дамы.

– А вот и мы… Уф! – выпалила, выпустив из себя малую толику воздуха, распиравшего ее грудь, Эльвира Васильевна.

– Прямо наказание какое-то с этими волосами, – капризно заявила дама, скосив глаза на вошедших и продублированных зеркалами гостей.

– Что вы, Татьяна Владимировна, на себя наговариваете! – защебетала подобострастно гримерша. – У вас прекрасный волос – густой, крепкий. Хоть сейчас для рекламы шампуня снимать можно!

– Фи! – скривилось отражение Серебрийской. – Я их сроду ничем не баловала… Они у меня от природы такие.

– Порода! – восхищенно причмокнула Эльвира Васильевна. – Она во всем чувствуется! И в уме, и в волосах, и в фигуре!

– Да ладно вам… – снисходительно улыбнулась своему зеркальному лику депутатша и тут, заметив, наконец, мявшуюся у порога Ирину Сергеевну, посуровела лицом, озабоченно поинтересовалась: – Ну а у вас что? Рассказывайте, только быстро – передача через пятнадцать минут начинается.

Гримерша сдвинула створки трюмо, демонстрируя Серебрийской укладку волос на висках, а Ирина Сергеевна, глядя растерянно на зеркальные отражения троившейся собеседницы, залопотала сбивчиво:

– Сын у меня… В армию призвали… В компьютерщики… А потом звонят из военкомата, говорят, в плен попал. Там бой был…

– Нет, детынька, так не пойдет, – перебила ее Эльвира Васильевна. – Ничего понять нельзя. Давайте я расскажу, в чем суть дела. Сын этой гражданочки, э-э… Слава Милохин, воевал в составе воздушно-десантной части в Чечне. И попал в плен к боевикам… То есть я хотела сказать, к сепаратистам. Случилось это около месяца назад. О том, предпринимаются ли меры для освобождения сына, у мамашечки сведений нет. Военкомат, как всегда, отмалчивается. Считаю, что мы, Комитет солдатских матерей, должны пробудировать эту проблему, привлечь внимание общественности…

– Умоляю! – вскинула холеные руки Серебрийская. – Умоляю, не произносите больше этого ужасного слова «будировать». Будировать – значит болтать. А мы с вами занимаемся конкретным делом чрезвычайной важности!

– Ох, простите, голубушка вы моя, – сконфузилась Эльвира Васильевна, – оговорилась я, дура старая! Вааще, я считаю…

– Все ясно, – прервала ее Серебрийская и, поправив прядь на виске, указала гримерше: – Вот здесь… лаком чуть-чуть… Пудрить не надо, я сама. Сейчас мы запишем с вами телепередачу, – тщательно припудривая нос и щеки, обратилась к Ирине Сергеевне депутатша. – Я выступлю первой, затем предоставлю вам слово, и вы коротко, за две-три минуты, расскажете о том, что произошло с вашим сыном. Особо подчеркнете то равнодушие, с которым столкнулись в органах государственной власти, отметите, что все надежды теперь возлагаете на Комитет солдатских матерей и лично на депутата Государственной думы… Серебрийскую.

– Я… должна буду по телевизору выступать? – смешалась Ирина Сергеевна.

– Выступать буду я, – отрезала Серебрийская. – А вы, когда вас попросят, расскажете историю, приключившуюся с вашим сыном.

– Я… я не знаю…

– Да ничего вам знать и не надо, – сказала, вставая и брезгливо что-то стряхивая с платья, депутатша.

Глядя на Серебрийскую, Ирина Сергеевна отметила с легкой завистью, что та, будучи лет на десять старше, выглядит довольно прилично. Поджарая, не раздобревшая на депутатских харчах, она напоминала породистую скаковую кобылку перед очередным заездом – взгляд карих глаз внимателен и сосредоточен, ноздри хорошенького носика раздувает, стройные, не иначе как на занятиях шейпингом тренированные ножки подрагивают мускулисто, и лишь звякнет гонг – она стартует безоглядно, сметая все на своем пути высоко поднятой на вздохе грудью – скорее, скорее, чтобы первой примчаться к заветной цели, счастливому и победному финишу.

Подошла еще одна женщина – моложавая, в брючном костюме, с излишней, правда, косметикой на красивом и очень знакомом лице. Присмотревшись, Ирина Сергеевна узнала телеведущую и догадалась, что избыточный грим нужен для контрастности, и подумала, что телевидение, хотя и отражает реальную жизнь, покрывает-таки события и факты толстым слоем макияжа, маскируя одно и подчеркивая другое.

По длинному коридору все прошли в просторную студию, где царил полумрак и гудели ровно кондиционеры. Ирине Сергеевне стало зябко от нагоняемого ими холода, а может быть, она просто отчаянно, до дрожи трусила, оказавшись впервые в жизни под беспощадным прицелом громоздких, установленных на массивных треногах камер.

Ее усадили на мягкое кресло за низким столиком. По левую руку от нее обосновалась Серебрийская, затем – телеведущая. Всем троим шустрый молодой человек с помощью прищепочек прикрепил на груди черненькие, с фасолину величиной, микрофоны, и откуда-то сверху, из студийного поднебесья, голос приказал:

– Так, а теперь проверим уровень звука. Вот вы, женщина… да, да, вы, с правого края, скажите что-нибудь.

Поняв, что обращаются к ней, Ирина Сергеевна растерялась и произнесла сдавленно «Здравствуйте» и замолчала.

– Прекрасно! – грянул из динамика голос. – А теперь вы, Татьяна Владимировна…

Внезапно глаза резануло светом – включились мощные лампы под непроницаемой тьмой потолка. Ирина Сергеевна старалась не жмуриться, чувствуя, как набегают теплые слезинки. Прямо на нее уставились бездонные жерла трех громоздких телекамер, и юноша-оператор поочередно переходил от одной из них к другой, прицеливался в упор, и на большом экране телевизора, установленном чуть сбоку, чтобы не попадал в кадр, Ирина Сергеевна увидела свое лицо – отчужденное, будто траурный портрет.

– Фотографию, фотографию приготовьте, – спохватилась Серебрийская. – Юрочка, надо будет показать снимочек крупным планом, сможешь? Как мне его держать? Вот так?

Теперь на экране телевизора появилось лицо Славика – тоже неожиданно незнакомое, растиражированное электромагнитными импульсами в миллионы изображений. Ирина Сергеевна вспомнила, что так и не удосужилась узнать, как называется передача, в которой она сейчас участвует, и по какому каналу ее покажут.

Смолкли кондиционеры, и, хотя свет бил в лицо, опаляя жаром, Ирину Сергеевну мелко трясло.

– Ваше имя? – громко поинтересовалась телеведущая.

Не сразу сообразив, что обращаются к ней, Ирина Сергеевна, запнувшись, ответила, а ведущая указала ей на объектив крайней камеры.

– Когда вас спросят, отвечайте, глядя вон туда.

– А что спросят? Что спросят-то? – забеспокоилась Ирина Сергеевна, но напротив нее вдруг загорелось красное табло с надписью: «Тихо, идет передача!», и голос из студийных небес властно скомандовал:

– Начали!

– Добрый день, дорогие друзья, – расплывшись в улыбке и глядя в никуда, заявила телеведущая. – Сегодня в нашей студии две гостьи. Одна из них не нуждается в особом представлении и хорошо знакома нашим телезрителям. Это депутат Государственной думы Татьяна Владимировна Серебрийская…

Украдкой скосив глаза на телемонитор, Ирина Сергеевна вздрогнула при виде лица Серебрийской – так оно изменилось. Не осталось и следа от целеустремленной депутатши, мудрая, преисполненная состраданием к народу женщина-мать заговорила проникновенно:

– Дорогие матери, бабушки, жены и сестры, дочери и подруги…

– Стоп! Стоп! – грянул сверху голос управляющего студией незримого божества. – Все сначала!

– Как? – высокомерно вскинула подбородок Серебрийская. – Вы с ума сошли?

– Звук не идет. Сейчас все поправим, – забубнил виновато динамик.

– Сорвать выступление депутата… Я расцениваю это как политическую провокацию! – бушевала Серебрийская.

– Все, все! – растеряв поднебесную спесь, оправдывался динамик. – Пошла запись, все нормально. Начали!

Оператор, склонившись к телекамере, махнул рукой, и ведущая, улыбнувшись, зачастила, как ни в чем не бывало:

– Добрый день, дорогие друзья…

А Серебрийская, успокоившись мгновенно и помудрев, вновь завела невообразимо-скорбно:

– Дорогие матери… друзья мои… Который год ведет наше правительство войну против собственного народа. Который год полыхает напитанная кровью наших соотечественников земля гордой российской республики. Который год гибнут там старики, женщины, дети. Их боль – наша боль. Потому что неисчислимые беды несет эта война и в наши, далекие от кавказского региона, дома. Уже тысячи наших земляков прошли через эту войну, тысячи юношей, одетых в солдатскую форму, научились там убивать. И с надломленной психикой, израненной душой они возвращаются в семьи. Приведу лишь несколько цифр криминальной статистики, свидетельствующей о росте молодежной преступности…

«Действительно, – соглашаясь, думала Ирина Сергеевна, – каким вернется после войны и плена Славик? Господи, неужели и ему пришлось убивать?!» Ее размышления прервала реплика телеведущей:

– Татьяна Владимировна, с какими проблемами обращаются к вам в эти дни избиратели?

– Ну, всех-то депутатских забот не перечесть… – с обезоруживающей откровенностью вздохнула Серебрийская. – И, к сожалению, не переделать. Вот сейчас, прямо с приема избирателей, я привезла в студию обратившуюся ко мне гражданку… – Татьяна Владимировна замялась на мгновение, глянула в бумажку перед собой. – Гражданку Милохину Ирину Сергеевну, солдатскую мать… Ирина Сергеевна, расскажите телезрителям, что привело вас в приемную депутата? Телеведущая, подняв брови, тоже с живейшим интересом воззрилась на Ирину Сергеевну. Та попыталась представить неведомых «телезрителей», но видела перед собой лишь громоздкую телекамеру и потому, чтобы не сбиться, начала рассказывать о своем несчастье юноше-оператору, а тот и не слушал вовсе, занятый делом, регулировал что-то, потом, прижав к уху наушник, прислушался внимательно и, обернувшись к ведущей, сделал знак – закругляйтесь, мол, так что повествование даже ей самой показалось неуместным. Отговорив в пустоту, она растерянно замолчала и посмотрела на Серебрийскую, сидевшую уже как на иголках.

– Общественное движение, которое я представляю, – подхватила Серебрийская, – сегодня остается, по сути, единственной политической силой, последовательно выступающей против чеченской войны, против скатывания страны к тоталитаризму. Мы оправдаем ваши чаяния и надежды, сделаем все, чтобы ни с кем из вас, ваших детей не случилась такая беда, как у этой несчастной матери.

Передача закончилась, все принялись вставать. Ирина Сергеевна тоже поднялась из-за лилипутского столика, а оператор почему-то кинулся к ней, попытался схватить за грудки – ей показалось так, а потом она сообразила, что не отстегнула от платья прищепку микрофончика и едва не оборвала тонкий проводок. Сконфузившись, она замерла послушно, дожидаясь, пока юноша освободит ее от микрофона, а потом поспешила следом за Серебрийской, чтобы забрать у нее фотографию Славика, но ее опять окликнул оператор и протянул фотографию, которую, оказывается, он снимал отдельно, на специальной подставке крупным планом. Пару раз споткнувшись во вновь воцарившемся в студии полумраке о толстые электрокабели и шнуры на полу, Ирина Сергеевна бросилась догонять Серебрийскую, которая удалялась уже, оставляя в узких коридорах тонкий аромат дорогих французских духов.

В прохладном вестибюле к депутатше подскочила Элеонора Васильевна и принялась кружиться вокруг нее, раздувая зоб и воркуя по-голубиному.

– Вел-л-ликолепно, золотая вы моя! Я всю передачу из аппаратной видела. Слезу вышибает! И еще эта мамашечка, фотография погибшего… то есть плененного сыночка ее… Великолепная пиаровская находка!

Поспевая следом за устремившимися к выходу из телецентра депутатшей и ее помощницей, Ирина Сергеевна все ждала с надеждой, когда разговор вернется к проблеме вызволения Славика, но те обсуждали передачу, и лишь на КПП Эльвира Васильевна обернулась и сообщила:

– Мы, детынька, тебя подвезти не сможем. Дела! На встречу спешим с избирателями. Остановка общественного транспорта на соседней улице.

– А… а как же с моим делом? Со Славиком? – потерянно спросила Ирина Сергеевна, и Эльвира Васильевна, забираясь неуклюже на заднее сиденье «Волги», махнула рукой:

– Как-нибудь в другой раз, детынька. Захаживай. Серебрийская даже не обернулась. Устроившись на переднем сиденье, она сосредоточенно смотрела перед собой, настраиваясь, должно быть, на очередную встречу с народом…

Ирина Сергеевна шла тенистыми двориками, подальше от шумных улиц, и здесь, в лабиринтах старых кварталов, город виделся словно с изнанки и людская жизнь представлялась незатейливой и понятной.

Проходя мимо четырехэтажки «сталинской» застройки, по-старушечьи прикрывшей растрескавшиеся стены рваным платком из побегов разросшегося плюща, Ирина Сергеевна повстречала цыганку.

В черном кожаном пиджаке поверх белой кофты, в длинной юбке, метущей подолом пыльный асфальт, она походила на сороку, и так же по-птичьи, бочком с прискоком, преградила путь Ирине Сергеевне, глянула искоса, уколов угольными кристалликами глаз:

– Не торопись, сестра! Падажди! Вижу, горе у тебя… Ирина Сергеевна замерла на мгновенье, потом, решившись, попыталась проскользнуть мимо.

– Э-э, стой! – грубовато цапнула ее за плечо цыганка. – От меня уйдешь – от судьбы не уйдешь! Она, сестра, тебя достанет… Черное горе по следу твоему на черном коне летит. Ты первую любовь свою потеряла, и вторую любовь, самую сильную, потеряешь, если меня не послушаешь…

– Какая любовь? Вы с ума сошли! Отстаньте, – всхлипнула Ирина Сергеевна, но цыганка, впившись в нее крепкими пальцами, притянула к себе, зачастила скороговоркой, черные зрачки ее глаз потеряли остроту, расширились, превратившись в темные маслянистые омуты…

– Давай пагадаю, паваражу, сестра, беду отведу… Вижу, болеешь ты сердцем и ждешь мушщину-красавца, а вот придет ли он к тебе, обнимет ли тебя – теперь от меня зависит. Как скажу, так и будет… Я не цыганка, а сербиянка, вэрь мне, красавица… Денги есть?

– Нету… – вяло сопротивлялась Ирина Сергеевна.

– А-а, золотая, денга мало надо. Десять рублей дай мне подержать – и все… Не для меня – для ворожбы нада… Скажи, мушщина твой… блондин?

– Светленький… мальчик он еще.

– Аи, вижу твоего мальчика, сестра, аи вижу… – наседала цыганка. – Плохо ему сейчас, а будет еще хуже, если я не паваражу! Дай денгу – пагадаю – отдам. Мне твои денги не нада – мы, цыгане, богатые! Лошадям своим золотые зубы ставим – зачем мне твои копейки?

Ирина Сергеевна достала из сумочки маленький потертый кошелек. Выгребла щепотку мелочи, вынула старательно сложенную вдвое последнюю оставшуюся до получки десятку, протянула ее цыганке.

– Вот. У меня больше нет. Только вправду верните, а то жить не на что.

Цыганка взяла купюру, дунула на нее, расправила, тряхнула презрительно.

– Э-э, денга нет – и это не денги! Дай руку!

Схватив тонкие пальцы Ирины Сергеевны смуглой, унизанной золотыми браслетами и перстнями рукой, цыганка провела по ее ладони острым, с траурным ободком грязи ногтем, заговорила быстро, засасывая в омут глаз.

– Рвется он к тебе всей душой. Рвется, молодой твой блондин, да не может пока… Он тебе кто – сын, муж?

– Сын… – заворожено произнесла Ирина Сергеевна, отчего-то поверив вдруг, что вот эта, пахнущая немытым телом и табаком цыганка точно знает сейчас, где томится Славик, предскажет его судьбу, а может быть, и спасет, выручит неведомым, мистическим способом из беды – ведь есть же что-то такое во всех этих наговорах и молитвах, если к ним тысячелетиями прибегают в трудную минуту люди… Просто надо поверить – и все.

– Томится он, рвется, – бормотала цыганка, одной рукой цепко ухватив запястье Ирины Сергеевны, а другой потряхивая хрусткой десяткой – Но не вижу его пока… Легкие деньги, не тянут… А он далеко… Утяжелить надо… Золотом… Оно путь укажет… Дай! – схватилась она за обручальное колечко, на левом безымянном пальце Ирины Сергеевны.

Цыганка завернула кольцо в десятку, зажала в усыпанном «цыпками» кулаке, покачала, взвешивая.

– Вижу, вижу – в чужом доме он… в неволе… Заточили его в темницу, и вырваться из нее он, красавец, не может… Но есть у него две дороги, про которые он не знает. Одна дорога хорошая, другая плохая. Плохая дорога к смерти ведет, а хорошая к дому, к матушке. Я ему хорошую дорогу покажу, нашепчу. Но далеко, далеко… не услышит! Еще позолотить надо. Серги давай! Скорее! – приказала цыганка.

Ирина Сергеевна заполошно, путаясь в прядях волос, расстегнула и вынула из ушей золотые сережки, отдала цыганке.

– Теперь лучше… – удовлетворенно вздохнула та. – Теперь слышит он меня, красавец. Я ему хорошую дорогу покажу, и придет он по ней в родной дом, к мамочке своей… Ой! – вскрикнула вдруг, зажмурившись испуганно, цыганка.

– Что? – в ужасе затаила дыхание Ирина Сергеевна.

– Дверь темницы, куда заточили его, заперта крепко. Замок пудовый. Давай крестик, – ткнула пальцем в грудь Ирины Сергеевны цыганка. – Я твоим крестом материнским замок отопру!

Трясущимися пальцами Ирина Сергеевна сняла с шеи золотую цепочку с крестиком, передала цыганке. Та схватила, растянула тонкие звенья.

– Вот ему дорога, сестра. По ней твой красавец домой примчится. Замок я открыла, да только вижу – враг дверь стережет. Надо глаза ему отвести. Икона нужна. У тебя есть?

– Н-нет, – в растерянности покачала головой Ирина Сергеевна.

– Стой тут. Шага не делай, а то мое колдовство силу потеряет, страшная беда придет! Я в этом доме живу, – цыганка указала на кряжистую «сталинку». – На первом этаже. Сейчас сбегаю – икону принесу. Стой! – Она глянула по сторонам и как-то бочком, по-сорочьи, порхнула в подъезд, грохнув за собой тяжелой, притянутой крепкой пружиной дверью.

С четверть часа, боясь шелохнуться, простояла у незнакомого дома Ирина Сергеевна, прежде чем отпустил наведенный цыганкой морок. И когда поняла наконец, что обманули ее, словно девчонку глупую, обобрав ловко, сняв, как с отслужившей свое новогодней елки, украшения, еще при той, относительно благополучной жизни купленные, и невозвратные при этой, нынешней, – то разревелась безутешно, присев на дощатой скамеечке. Она плакала горько не столько по золоту, навсегда пропавшему, сколько потому, что понимала теперь: не помогут ей вернуть сына ни депутатши с бойкими помощницами, ни цыгане настырные, ни ворожба, ни молитвы…

Утерев глаза платочком, Ирина Сергеевна поднялась, вошла в просторный гулкий подъезд и убедилась, что он сквозной. В распахнутые двустворчатые двери с противоположной стороны светило глупо-бодрое солнце, сияло бликами на исцарапанных матерными надписями стенах обшарпанной лестничной площадки. На всякий случай Ирина Сергеевна позвонила все-таки в ближайшую квартиру.

– Хто там? – через пару минут спросил старушечий голос, приглушенный дверью, обитой изодранной местами клеенкой с пугающе торчащими из прорех пучками грубых волос, будто бороды глядящих в щели с той стороны домовых.

– Извините, – всхипнув, сказала Ирина Сергеевна, – здесь гражданка… э-э… цыганской национальности не проживает? Или в соседних квартирах?

– Чево-о? – Замок щелкнул, и в дверном проеме показался старушечий лик – желтый, изболевшийся, с отечными мешками на нижних веках и обвисшими безжизненно восковыми щеками.

– Я, бабушка, хотела спросить… – начала было объяснять Ирина Сергеевна, и, решив, что старушка ее не слышит, заговорила громче. – Понимаете, я тут цыганку возле подъезда встретила…

– Те что надо, алкашка?! Ты чо, тварь, сюды приперлась! – заголосила вдруг бабка, глядя на нее водянисто-серыми, распахнутыми слепо глазами.

– Я… Я спросить… Вы меня с кем-то путаете… – опешила Ирина Сергеевна.

– Я те щас попутаю, проститутка! Иди отсюда, алкашка проклятая!

Отпрянув, Ирина Сергеевна пулей пролетела сквозь подъезд, выскочила на солнечную сторону, а вслед ей неслось плаксиво-яростное:

– Ходют и ходют, паразиты проклятые! Обобрали нас, стариков! Да поубивать вас всех, чтоб места мокрого посля вас не осталось! И-и-ы-ых, паскуды! Паскуды-ы…

А на проспекте, куда под старушечий вой выплюнул Ирину Сергеевну грязный подъезд, полыхало солнце и кипела жизнь. Бесконечной чередой неслись сверкающие автомобили, катились, искря о провода выгнутыми дужками очков интеллигентные троллейбусы, ревели, чадя выхлопами, разночинцы автобусы и пролетарии-самосвалы. По широкому, обсаженному цветущим газоном тротуару, среди целеустремленных прохожих шествовали вальяжно, метя мусор подолами юбок, цыганки. У приткнувшийся неподалеку на обочине машины – иностранной марки, похоже, – кружила целая стая цыган, и одна из них, молодая, бровастая, отделившись, пошла, рассекая толпу и швыряя по сторонам ленивые фразы:

– Золото берем… Берем золото… Золото покупаем, денги даем…

Поравнявшись с Ириной Сергеевной, цыганка отодвинула ее плечом, не глядя, процедила презрительно:

– Золото берем…

– Взяли уже! – не выдержав, выкрикнула вслед цыганке Ирина Сергеевна, но та даже не обернулась, видимо, чувствуя на расстоянии, у кого золото есть, а у кого нет и, скорее всего, никогда не будет.

 

Глава 13

Несмотря на данный себе зарок, ночью Новокрещенов опять напился. Он глотал водку рюмку за рюмкой, но не ощущал привычной горечи алкоголя. И, что самое удивительное, не пьянел нисколько… «Вот что значит психологический настрой! – с раскаянием думал он. – Слово не сдержал, употребил-таки – и ни в одном глазу!» Однако воняло спиртным изрядно. Новокрещенов крутил головой, отворачивал нос то так, то эдак, но противный водочный дух окутывал со всех сторон, и, чтобы не ощущать его, он вообще перестал дышать, а потом, когда стало невмоготу, со всхлипом втянул отравленный ядовитыми парами воздух и проснулся.

Оказывается, он пил водку во сне! А вот пахло спиртным по-настоящему.

– Вай-вай, утром просыпай! Вай-вай, водочки кушай! – запели в комнате. Окончательно пробудившись и разлепив тяжелые веки, Новокрещенов увидел нависшую над ним толстую физиономию Алика, кривую из-за огромного, иссиня-бордового кровоподтека вокруг левого глаза, но улыбающуюся приветливо краем уцелевших, не расплывшихся после вчерашнего избиения губ. В руках у соседа был расписаный цветами поднос, на котором стояли пиалы с водкой, горкой высились грозди винограда, румяные лепешки и еще что-то восточное, даже на вид тягуче-сладкое, на мелких тарелочках. Рядом, с тюрбаном из нестиранного вафельного полотенца на голове, в растянутой тельняшке и в обвисшем на коленях спортивном трико, приплясывал Ванька, держа над головой, как скрещенные сабли, два шампура с нанизанными на них крупными, с ладонь величиной, кусками зажаренного до красноватой корочки мяса.

– Вай, вай, доктор наш, вставай! – орал немелодично Ванька, умудряясь со смаком жевать – видно, не утерпел, хватанул крепкими зубами кусок с шампура.

– Подавишься, певец… – добродушно проворчал Новокрещенов, сбрасывая с себя влажную от пота простыню. – Что это за ликование спозаранку?

– Празднуем победу над рэкетом! – объявил, уписывая за обе щеки мясо, Ванька.

– Вот они вернутся толпой с помповыми ружьями – тогда и посмотрим, – усмехнулся Новокрещенов и добавил пессимистично: – Перестреляют нас, вот тебе и праздничек…

– В том-то и дело, что не вернутся! – доложил с воодушевлением Ванька. – Алик вчера снастался к своим… ну, под чьей крышей он ходит. Те говорят – делов не знаем. Видать, говорят, гоп-стопники залетные. Найдем – башки им поотрываем.

Алик, пыхтя и подрагивая бочкообразным животом, попробовал тоже пританцовывать с подносом в руках, но чуть не упал и предложил Новокрещенову:

– Жора-джан, давай вставай, будем водка пить, плов, шашлык кушать, веселиться будем.

– Дайте, черти, хоть умыться-то со сна, – взмолился ошарашенный таким пробуждением Новокрещенов и, когда Алик, покачивая толстым задом, с подносом на голове, вышел из домика, предупредил Ваньку: – Ты как хочешь, я не пью. И не уговаривай.

– Я тоже – чуть-чуть. Мне полковой доктор объяснил, что резко бросать нельзя. «Белочку» поймать можно. Белую горячку то есть. Помню, когда нас, контрактников, на мобилизационном пункте собрали, то водочку, естественно, перекрыли. И у двоих – пожалуйста – крыша поехала. От трезвости. Так что я пару пиал на грудь приму, а вот мяса налопаюсь… – Ванька мечтательно закатил глаза.

Во дворе, там, где обычно топотали в эту пору Аликовы архаровцы, прямо на прибитой их пятками земле был расстелен толстый и мохнатый, как майская травка, ковер. Поодаль курился легким сигаретным дымком закопченный мангал с шипящей над малиновыми от жара углями бараниной. Там же, умостившись толстобоко в казане, над сложенной из красного кирпича печуркой, бормотал что-то на азиатском наречье кипящий сердито плов. А на ковре в тарелках и пиалах были в изобилии расставлены восточные яства, перемежаемые бутылками водки и пива.

– Вот оно, простое мужское счастье, – изрек Новокрещенов, с достоинством размещаясь у досторхана и прихватывая с блюдечка горсть крупного, липкого от сладости изюма. – Много хорошей еды, водки и никаких надзирающих баб.

– Аи, харашо сказал! – причитал, улыбаясь уцелевшей половиной физиономии Алик. – Зачем баб? Баба свое место должен знать. Кухня, дети… Как можно их за стол пускать, в мужской разговор… Русский баб, наш баб – один шайтан. Дуры!

Хотя главным героем вчерашней схватки с залетными бандитами был, безусловно, Ванька, Новокрещенов как должное воспринимал то, что оказался в центре внимания, почетным гостем. И считал это правильным. В конце концов это он привел сюда Ваньку, предоставил ему кров и теперь посматривал на приятеля снисходительно-одобряюще, как смотрит хозяин служебной собаки на своего отличившегося питомца.

– Пей, сосед, хароший водка, сам делал! – хитро подмигивая здоровым глазом, потчевал Алик, и Новокрещенов, оголодавший за долгие месяцы беспробудного пьянства, брал рюмку, пригублял, делая вид, что пьет, а потом налегал на шашлык, плов, заедая их пучками изумрудно-чистой зелени и еще чем-то, то сладким до приторности, то кислым до ломоты в зубах.

– Любой награда проси, – предложил Алик, когда все, насытившись, отвалились, придавив спинами жесткий ковровый ворс. – Ты и Ванька мой жизнь спасал, детей спасал, баба-дура спасал, в биде не бросил – ничиво для тебя не жалко. Какой награда хочешь? Денга дам, водка, ковер этот, еще другой, лутше есть – чиво хочишь проси!

Цыкая сыто зубом, Новокрещенов смотрел на прозрачное в этот утренний час небо и думал о том, что человек, в сущности, и живет-то, суетится, карабкается вверх, нервничает ради таких вот минут уютной сытости, полного расслабления и признания окружающими своих заслуг…

Он поднялся рывком, однако снова сел, и – вот же, наелся вроде бы от пуза, но, как говорится, глаза не сытые – опять ухватил с тарелки мягкую, истекающую медовым соком грушу, впился с всхлипом в нее зубами и, едва не поперхнувшись, сказал:

– Мы, Алик, с тобой по-соседски сочтемся. Может, поможешь когда чем, Ваньке вон, когда приспичит, опять магарыч поставишь… Подарков нам от тебя не надо. А дай-ка ты мне лучше перстень вот этот, который на пальце носишь, да цепь золотую, что у тебя на шее. Не насовсем. Напрокат. Вечером верну, мамой клянусь! – по-восточному горячо заверил он Алика.

– Прокат? Что такой прокат? – удивился тот.

– Ну, на время. На один день – поношу и отдам. Мне кое-кому в таком виде показаться нужно. Чтоб поняли – перед ними не халам-балам, офицеришко отставной, а солидный человек, при деньгах… Новый русский, кумекаешь?

– А-а… – понимающе расплылся в улыбке Алик. – Кумекаешь! Жениться хочешь, да-а? Красивый быть хочешь, богатый, да-а?

– Вроде того, – кивнул Новокрещенов.

Благодушный Алик безропотно стянул, предварительно послюнявив палец, тяжелый перстень-печатку, повозившись, расстегнул и снял с жирной шеи толстую, витую, как ошейник у породистого кабеля, золотую цепь, протянул соседу.

– Прокат, да-а? Катайся на здоровье, хоть два дня – мине для харошего чилавека не жалка!

Новокрещенов вернулся в дом и принялся собираться. Надел белую рубашку, расстегнув ворот так, чтобы видна была сияющая, как золотозубая улыбка цыгана, цепь, натянул черные, нелепые в жару, но зато вполне приличные брюки и в завершение маскарада сунул безымянный палец в пришедшийся как раз впору перстень.

– Во, блин, классный прикид! – восхитился простодушно Ванька. – Этот, как его… хэви металл… А болт-то, болт! Им, ежели, к примеру, кому-нибудь в морду заехать – челюсть можно сломать, и кастета не надо.

– Драться мы не будем, – красуясь у зеркала и тщательно расчесывая побеленные благородной сединой волосы, сообщил Новокрещенов. – Мы теперь, как справедливо заметил наш азиатский друг Алик, богатые и красивые. Особенно я.

– А я? – с некоторой обидой потупился Ванька.

– И ты тоже, – ободряюще кивнул Новокрещенов. – Особой, мужественной красотой. Так что надевай, братан, свой свежевыстиранный камуфляж, только без медалей. Будешь моим секьюрити.

– Эт… секретарем, что ли? – насторожился Ванька.

– Телохранителем, деревня! – покровительственно пояснил Новокрещенов. – Мы с тобой сейчас в одно место отправимся. И мне там без телохранителя никак нельзя показаться.

– Шпалер брать? Я у друганов револьвером разжился, – с готовностью подхватил Ванька. – Хорошая машинка, системы «Наган». Их в начале девяностых годов со складов армейских натырили. Половина блатных в Степногорске с такими ходит.

Новокрещенов снисходительно хмыкнул своему зеркальному отражению.

– Воевать мы не будем. Мое оружие – вот оно, – он постучал себе пальцем по лбу, – интеллект называется. Мы тех лохов, что нас не ждут пока, на понт возьмем. Сценку разыграем. Я – из новых русских, богатый, но тупой. А ты мой телохранитель. Бывал в телохранителях?

– Не-е, наоборот, мочить тела доводилось, а охранять – нет, – осклабился Ванька.

– Но по телевизору-то видел? Вот и изображай бдительность да почтительность. А я роль крутого бизнесмена сыграю. У меня и сотовый телефон есть…

– Звонит?

– Да нет, неисправный. Я его осенью в луже нашел. Видать, потроха заржавели. Но снаружи смотрится вполне прилично. Буду его в руке держать, чтоб со стороны видели.

– И что, крутой босс, с трубой и телохранителем на троллейбусе попилит? – с сомнением сощурился Ванька. – Да нас пацаны, в натуре, засмеют. Или еще хуже – за переодетых ментов примут. Ихние опера как раз с мобильными телефонами в общественном транспорте по городу рассекают.

– Отстал ты, парень, от жизни. Нынче сотовый телефон уже не роскошь, а атрибут делового человека. Нас за ментов не примут. Потому что мы с тобой к месту назначения на шикарной тачке подъедем.

– Интересно, на какой?

– А какую поймаем, на той и подъедем. Ты передо мной дверь откроешь, я выйду, а водиле заранее заплатим и накажем, чтоб ждал.

– Я слыхал, что телохранитель дверь шефу при выходе из машины открывать не должен, – возразил Ванька. – Это не профессионально. Как раз в этот момент босса кокнуть могут. Да и не ходят телохранители в камуфляже… Прямо какой-то визит главы правительства в Чечню получается, если охрана в боевом снаряжении.

– Много ты понимаешь! – пренебрежительно махнул рукой Новокрещенов. – А те, к кому мы едем, еще меньше в таких делах шурупят. Нам главное рисануться… А костюма приличного у тебя все равно нет!

Ванька подтвердил удрученно:

– Костюма нет. Думал справить, да вот… закрутился… Может, взять пистолет? Телохранитель все-таки…

– Я же сказал – не надо. Если хочешь, делай вид, что он у тебя есть… под мышкой, например. А вообще-то, я уверен, там опасность такая подстерегает, что от нее револьвером не отобьешься.

– Снайпер?! Новокрещенов покачал головой:

– Хуже. Болезнь можно подцепить. Неизлечимую. Но если хорошие деньги заплатишь, то вылечат.

Ванька недоверчиво глянул на Новокрещенова, поежился, но безропотно застегнул куртку так, чтоб оставался виден полосатый треугольник тельняшки…

Экономя деньги, большую часть пути прошли пешком. И только за квартал до поликлиники, где угнездился Центр нетрадиционной медицины «Исцеление», Новокрещенов отрядил Ваньку на обочину, ловить «крутую» машину. Почти сразу же, взвизгнув тормозами, рядом остановился старенький, но вполне приличный снаружи БМВ.

– То, что надо, – сдержанно похвалил «телохранителя» Новокрещенов и предложил водителю: – Ты, шеф, нас вон к тому дому подкинешь, а потом полчасика у входа в поликлинику подождешь. Идет?

Тот скептически осмотрел пассажиров.

– Вы что, лечебное учреждение грабануть намылились? Я, братки, в такие игры не играю. Вылазьте по-хорошему.

– Да нет, ты не понял, – принялся успокаивать его Новокрещенов, как бы невзначай крутя в руках мобильный телефон. – То ж поликлиника, не банк, что там брать? – и склонившись к уху автовладельца, пояснил доверительно: – Я, слышь, жениться хочу. На докторше тамошней. Вот, кента прихватил – вроде как свата. Ну и… решили мы тачкой твоей пыль в глаза подпустить. Понимаешь?

– Стольник! – решительно оборвал его водитель.

– Экий ты, братан… – покривился Новокрещенов.

– Пятьдесят сейчас и полтинник после, – стоял на своем владелец БМВ.

– На, мздоимец, – сунул ему полусотенную Новокрещенов и добавил укоризненно: – Доверять надо людям, товарищ!

– Х-ха! – развеселился водитель. – Сам, можно сказать, брачный аферист, а туда же… с нравоучениями. – И, скрежетнув коробкой передач, тронул машину.

Через пару минут БМВ подрулил, пугнув двух старушек, к самому входу поликлиники и нагло втерся между машинами «скорой помощи». Ванька, выскочив первым, оглянулся вокруг, оценивая обстановку, и лишь после этого открыл заднюю дверь, выпуская Новокрещенова. Тот выбрался, потянулся, будто засидевшись в автомобиле, кивнул вальяжно шоферу – жди, мол, – и прошествовал в поликлинику следом за бдительным, готовым в любую минуту пресечь покушение на драгоценного босса телохранителем. Ванька топал решительно, зыркая по сторонам, правда, выходило это у него как-то воровски, и Новокрещенов успокоил себя тем, что народ пока плохо разбирается в том, как надлежит вести себя персональным охранникам.

В роскошной приемной центра Новокрещенов задержался чуток и, отыскав на дверях кабинетов табличку с нужной фамилией, ткнул в нее пальцем, спросив небрежно у секретарши:

– У себя?

Та, глянув на посетителя, на Ваньку, столбом замершего у входа, мигом оценила, сделала стойку и, включив селекторную связь, проворковала в микрофон:

– Константин Палыч, к вам пациент.

Потом, выпрямившись во весь свой обескураживающий рост, прошла, покачивая узкими бедрами в кабинет шефа, ввергнув и без того напряженного телохранителя Ваньку в еще больший столбняк.

– Рот закрой, – шепнул ему сурово Новокрещенов, и Ванька, исполнив команду, так лязгнул зубами, что секретарша оглянулась в недоумении.

– Ну-ну… я жду, – поощрительно кивнул ей Новокрещенов, и она скользнула в кабинет врача.

Ванька, закатив глаза, изобразил обморок, а Новокрещенов показал ему кулак и принялся расхаживать по приемной, морщась досадливо и демонстрируя, что ждать он не привык.

Когда секретарша вернулась и пригласила посетителя в кабинет, Новокрещенов окончательно решил, что предстанет перед целителем в роли классического, запечатленного в сотнях анекдотов «нового русского», эдакого полукриминального бизнесмена средней руки, а потому с порога заявил развязно:

– Привет лекарям!

– Э-з… Что вы сказали? – растерялся хозяин кабинета.

– Ну ты, братан, даешь! – снисходительно хохотнул пациент. – Чо, глухой, что ли? А еще врач.

Доктор поднялся и, протянув руку, глянул на вошедшего, прицениваясь.

– Константин Павлович Кукшин, член академии нетрадиционной медицины, директор центра и прочая, прочая. Чем могу быть полезен?

– Академик – это клево! – восхищенно причмокнул Новокрещенов и плюхнулся без приглашения в кресло для посетителей. Положил правую руку на стол, постукивая вызывающе Аликовым перстнем-«болтом». – Я, дело пропитое, когда на зоне был, тоже медицину изучал. Ну, мастырки там разные, как от работы закосить чисто, какие колеса для кайфа схавать… Это хорошо, что ты такой крутой доктор. Мне авторитетный лепила нужен, чтоб, значит, с понятиями.

– А что стряслось? – участливо осведомился Константин Павлович.

Новокрещенов доверительно нагнулся ближе к нему, растопырив пальцы, указал на грудь, чуть ниже золотой цепи.

– Вот здесь, просекай, давит. Так вот вздыхаю… – Новокрещенов набрал полные легкие воздуха, раздул щеки, потом выдохнул резко, сметя какие-то бумажки со стола, ткнул себя пальцем в левый бок. – А когда выдыхаю – сюда отдает.

– М-мда… – сочувственно кивнул Кукшин.

– Нет, ты слушай! – Новокрещенов прихватил его за лацкан белоснежного, хрустнувшего крахмально халата. – Короче, я прикинул туда-сюда – ну, думаю, тубик поймал? Пошел к этим… Ну, которые туберкулез лечат…

– Фтизиатрам, – подсказал Константин Павлович.

– Точно! В туберкулезный диспансер!

– И что? – живо заинтересовался врач.

– Да козлы они все, в натуре, а не доктора. Просветили на рентгене и ниче не нашли. А я знаю, чо у меня тут. Вот тут, во. – Он опять указал растопыренными пальцами на грудь.

– И я знаю! – торжественно объявил Константин Павлович, откинувшись удовлетворенно на спинку кресла, подальше от цепкой, как клешня краба, пятерни посетителя. – Вы только вошли, я глянул – а у вас аура такая… зеленоватая, с бурым облачком.

– Да-а? – вытаращил испуганно глаза Новокрещенов. – И чо это, в натуре по-твоему, док?

– Нет, любезный, вы сначала скажите, что сами у себя подозреваете. Это, знаете ли, крайне важный для диагностики момент. Организм как бы сигнализирует мозгу об опасности, предупреждает.

– Ну атас! – восторженно воскликнул пациент. А потом, посерьезнев, сказал шепотом, для чего-то оглянувшись по сторонам. – Я так думаю, док, что рак у меня.

Константин Павлович впился в посетителя долгим, гипнотическим взглядом, а потом, вздохнув, пробормотал:

– О, санта симплицитас!

– Чего-о? – напряженно переспросил Новокрещенов.

– Увы, – скорбно склонил голову доктор. – Мне остается лишь подтвердить вашу догадку.

Новокрещенов вздрогнул, сверкнув печаткой, стукнул кулаком по столу.

– Во, бля! Ну, невезуха, а?! Тока-тока зажил по-людски – коттедж отгрохал, тачку с наворотами купил, бабок – как грязи, авторитет у пацанов – все есть. Живи, радуйся! Все ништяк! Каждый день – праздник! И на тебе… Ну, в натуре… Я еще, дело прошлое, док, раньше просек – не к добру мне такая жизнь катит. И точно! Что ж теперь, в расцвете молодых и творческих сил – в ящик сыграть?!

– С такой опухолью, как у вас… Вы уж извините за откровенность, – замялся доктор, – но мой принцип – говорить пациенту правду, какой бы горькой она не была… Это знаете ли, мобилизует… Я имею в виду организм… Так вот, с опухолью такого типа и локализации вас ждет прямая дорога – ад патрес.

– В ад, что ли?!

– Нет, это я в другом смысле. Ад патрес в переводе с латыни означает: к праотцам.

– К каким еще отцам… твою мать?! – взорвался Новокрещенов, опять грохнув по столу Аликовой печаткой. – Ты можешь, в натуре, человеческим языком говорить? Без этих ваших медицинских примочек?

– К праотцам означает – к предкам, – доброжелательно улыбаясь, пояснил Константин Павлович. – На тот свет. Но! – Доктор торжественно простер холеную руку над головой ошарашенного пациента, будто благословляя. – Но вам повезло, милейший. Вы обратились туда, куда следует. Ко мне!

– И чо? Поможете? – с надеждой встрепенулся пациент.

– Обязательно, – кивнул ободряюще доктор. – Однако есть в этом деле некоторое… Кондицио сине ква нон…

– Кондиционер… чего? – изумился Новокрещенов.

– Ах, друг мой, это опять бессмертная латынь. Язык ученых и древних магов… Философский камень, эликсир жизни… – Доктор мечтательно закатил глаза, потом встрепенулся, очнувшись. – Так вот я и говорю, голубчик. Есть одно непременное условие, при котором и наступает полное исцеление. – И потер друг о друга большой и указательный пальцы.

– Бабки! – радостно догадался пациент.

– Да, друг мой. Деньги. Или, как вы изволили выразиться, бабки. Увы, отечественная бесплатная медицина лечит, но редко излечивает.

– Скока? – посерьезнев, деловым тоном прервал его Новокрещенов.

Константин Павлович скромно потупил взор.

– Много…

– Ты, короче, не крути, – возмутился пациент. – Давай конкретно!

– Десять тысяч.

– Рублей?

Доктор опять улыбнулся, пояснил отечески несмышленышу:

– Долларов, голубчик, долларов. Или, как принято выражаться в ваших кругах, баксов.

Новокрещенов облегченно выдохнул, отмахнулся пренебрежительно.

– Деньги, док, говно. Ты их получишь. Главное, чтоб от лечения твоего понт был.

– Понт будет! – торжественно приложил к сердцу ладонь доктор. – Как говорится, мамой клянусь!

– Во, наш человек! – возликовал посетитель, а потом вдруг прищурился хитро. – Ты мне, короче, тока одно растолкуй. Где, в натуре, гарантия, что ты, лепила, мне тут сейчас мозги не впариваешь? А вдруг бабки хапнешь, а делов не сделаешь? И я крякну через какое-то время? Мне, бля буду, баксов не жалко, я этой зелени скок хошь настригу. Но я не люблю, чтоб меня за фраера держали. Учти, док, тот, кто меня кинет, три дня не проживет!

Константин Павлович, скорбно вздохнув, выдвинул ящик стола, достал оттуда глянцевую папочку, протянул посетителю.

– Знакомьтесь. Это отзывы о моих методах лечения ведущих клиник Москвы и нашей области. Вот, извольте, – он опять забрал папочку, пошелестел бумагами в ней, выбрал одну, с золотым тиснением, показал Новокрещенову, ткнув тонким пальцем в четко отпечатанные на лазерном принтере строчки. – Вот, прочтите. Уникальный метод… Не имеет аналогов в мировой практике… Чудодейственный эффект рассасывания опухолей… Ну и так далее.

– Не, док, это все фуфло, – вернул папочку, не читая, Новокрещенов.– Сейчас техника такая, что любую ксиву сбацать можно, а внизу – подпись президента Путина. Я, если хочешь, на своем ксероксе тебе долларов накатаю – не отличишь. Ты мне человечка покажи, которого вылечил. Я пацанов пошлю, они с ним потолкуют.

– Экий вы… – досадливо поморщился доктор. Новокрещенов оскалился в ухмылке, заявил гордо:

– А ты бы со следаками столько, сколько я в свое время, набазарился да насобачился, небось тоже ни бумажкам, ни подписям не поверил. Человек человеку – волк!

– Гомо гомина люпус эст! – грустно перевел поговорку на латынь Константин Павлович и, покопавшись в содержимом папочки, протянул несколько бумажных листов. – Вот, Фома вы неверующий! Это благодарственные письма пациентов, излеченных моим методом. А вот – отзывы профессора, заведующего кафедрой онкологии нашей медицинской академии, подтверждающие результаты лечения после тщательных клинических исследований.

– Ништяк! – удовлетворенно забрал бумаги Новокрещенов. – Я это с собой возьму. Покажу пацанам. Они у меня, в натуре, столько лечились, что сами теперь заместо профессоров. С ходу просекают, какие колеса глотать, а какие, например, по вене можно пустить. А может, и к этому… заведующему кафедрой наведаемся. Если он тебя рекомендует – так пусть, в натуре, за базар отвечает.

– Конечно-конечно. Если сочтете необходимым, можете лично поинтересоваться у профессора Демкина, как он оценивает мой метод. Он ведущий онколог Управления здравоохранения…

– Если все путем окажется, лечиться сразу начнем? – пряча бумаги в нагрудный карман, уточнил Новокрещенов.

– Когда вам будет угодно. Хоть завтра.

– А бабки кому платить?

– Мне. На первом сеансе.

Доктор встал из-за стола, давая понять, что разговор закончен, и, пожимая на прощанье руку пациента, сказал величественно:

– Абсолво тэ…*

*О, святая простота (лат.)

– Ну, ты, док, в натуре, и скажешь… Я прямо хренею от этой ботвы!

– Наука! – важно заявил Константин Павлович. – Не каждому дано ее понять…

Проводив пациента до двери кабинета, доктор стрельнул глазами в сторону Ваньки, подобострастно вытянувшегося перед Новокрещеновым, и предупредил со значением:

– Вы с началом лечения не затягивайте. Болезнь прогрессирует стремительно.

Выходили из поликлиники тем же манером. Телохранитель бдительно крутил головой, босс шествовал важно, а перенервничавший водитель БМВ, продолжавший судя по всему, подозревать в своих пассажирах бандитов-налетчиков, едва завидев их, завел двигатель, так что прильнувший к окну Константин Павлович мог воочию убедиться, что у него побывал не простой, а известный в определенных кругах пациент. Впрочем, и без этой заключительной демонстрации Новокрещенов был уверен, что роль богатого дурака, вбившего себе в голову мысль о наличии у него смертельной болезни, вполне удалась ему. Настолько, что алчный доктор даже комедии не стал ломать, назначая хоть какое-то предварительное обследование простака. А вот Фимку обследовали. И, якобы, выявили рак желудка. Который после ее смерти патологоанатом не обнаружил…

И еще одно поразившее его открытие сделал Новокрещенов. Он понял вдруг, что ему понравился созданный им самим образ денежного парня, раскатывающего с телохранителем на БМВ и способного запросто отстегнуть десять тысяч долларов на лечение несуществующей, в общем-то, болезни. Черт! Это ж сколько, если в рублях пересчитать?.. Да ему таких денег до конца жизни не видеть! Ну, смотри, целитель хренов… Поторопилась Фимка, поверила проходимцу. А какая забойная статья в газете могла бы получиться! Врач ставит пациенту липовый диагноз и сам же лечит от мнимого недуга. И очень недешево, между прочим. Сенсация! Вот к чему женская повышенная эмоциональность приводит. Ну, гад. За Фимку особый счет тебе предъявлю. Такой, что твой прейскурант на исцеление мелочью, кою в кепку нищего бросают, покажется…

«А вообще-то, если с другой стороны взглянуть, – думал Новокрещенов напряженно, – умеют же люди устраиваться! Кто-то из докторов инфаркты ранние зарабатывает, за копеечное жалование по этажам носясь, болезных, из которых многие сытнее и здоровее самих докторов оказываются, пользуют. Другие лекарства дорогие по поручению торговых фармацевтических фирм за проценты комиссионные пациентам впаривают. Третьи и вовсе наркотиками приторговывают. Сажают бедолаг на иглу, а потом лечат. А этот Кукшин вон какой бизнес развернул! Ну не жук, а?! – И не стыдно ведь, подлецу! С другой стороны, кого стыдиться-то? Однокашников институтских? Так те и сами рады бы пристроиться куда-нибудь от нищенской-то зарплаты, да некуда. Так и врачуют такую же, как сами, нищету, стреляя друг у друга десятку до зарплаты и тихо спиваясь презентованными благодарными больными алкогольными подношениями…»

Он, Новокрещенов, все это прошел и разве был счастлив своею принципиальной честностью? Или жены его, которых он бросил, погружаясь все глубже в пучину пьянства? Или дети его, получающие жалкие, грошовые алименты от отца-неудачника? А может быть, больные, которых он лечил кое-как, без азарта, спустя рукава, и даже ненавидел порой – одних за то, что благополучнее его, лучше устроились в этой жизни, других, наоборот, за нищету, никчемность, нытье постоянное…

Дома Новокрещенов принялся изучать ксерокопии дипломов главного врача «Исцеления». Все это была явная липа – не в смысле того, что дипломы были поддельными, нет. Просто свидетельства о присуждении званий «народный академик», «доктор экстрасенсорики», «профессор психологических наук», которых удостаивался Кукшин, выдавались крайне сомнительными организациями, вроде Академии народной медицины, Европейского конгресса оккультных наук черной и белой магии, Всемирного института исследований паранормальных явлений и прочее. Красиво напечатанная золотом на дорогой мелованной бумаге дребедень.

А вот отзывы о психотерапевтическом методе лечения злокачественных новообразований, разработанном кандидатом медицинских наук К. П. Кукшиным, походили на настоящие. По крайней мере, под одним из них стояла подпись доктора медицинских наук, профессора, заведующего кафедрой клинической онкологии Михаила Иосифовича Демкина.

В своем отзыве он подтверждал, что из десяти представленных ему больных, страдавших ранее злокачественными новообразованиями различной локализации в последней, неоперабельной стадии, у всех десяти после проведенного психотерапевтического лечения по методике доктора Кукшина наступила ремиссия, и в момент обследования на кафедре онкологии все они являлись практически здоровыми людьми.

Правда, подобная справка-«отзыв» могла бы удовлетворить разве что недалекого «нового русского», которого с таким неожиданным для себя артистизмом изобразил давеча Новокрещенов. Ибо любой врач-лечебник, не говоря уже о заведующем клинической кафедрой, прежде всего должен был бы поинтересоваться, где и кто диагносцировал рак у представленных Кукшиным и излеченных якобы по его методике больных. И выходит, что профессор Демкин, всю жизнь бившийся над тем, чтобы если не спасти, то хотя бы продлить жизнь малой толике из числа заболевших злокачественными опухолями людей, теперь посрамлен. Прямо-таки не отзыв, а мадригал: «Победителю-ученику от побежденного учителя». Трогательная история…

Чтобы окончательно удостовериться в своих выводах, Новокрещенов решил навестить престарелого, но не оставившего кафедры профессора, чьи лекции он слушал еще четверть века назад.

Кафедра, обучавшая студентов-медиков премудростям лечения злокачественных опухолей, располагалась в здании областного онкологического диспансера. Всякий раз попадая на кафедру онкологии, Новокрещенов впадал в депрессию. Такой безнадегой веяло здесь от всего – от серых анемичных лиц пациентов, источаемых смертельным недугом, от наигранной до циничности жизнерадостной бодрости здешних докторов, смирившихся уже с обреченностью своих больных. И впрямь, если сочувствовать каждому, кто проходил через их руки, сопереживать, впадать в отчаянье от бессилия предотвратить неизбежный конец, можно сойти с ума.

Здесь, в онкодиспансере, особенно наглядным становилось то, что не справедливость, а слепой случай правит бал в людских судьбах и, не считаясь ни с чем, наказывает и злодеев, и праведников, обрекая и тех и других на одинаковые, запредельные порой для возможностей человеческих муки…

Позже, насмотревшись в зоне на заключенных-убийц, садистов, каких и земля-то рожать не должна, но пребывающих тем не менее, в добром здравии и отличном расположении духа, Новокрещенов окончательно разуверился в целесообразности устройства этого мира. Род человеческий представлялся ему теперь в виде нескончаемой цепи атакующих солдат, надеющихся обрести где-то там, в недоступном пока для них месте, долгожданный покой и заслуженную славу… Но откуда-то сверху по этим целям бил из убойного оружия неведомый противник, выбивая то одного, то другого, разя без разбора, не вглядываясь в такие разные, но горящие одинаковой надеждой на счастливый исход лица, и поражая тех, кто случайно подвернулся под карающий меч судьбы…

Войдя в просторный, остро пахнущий хлоркой вестибюль, он убедился, оглядевшись, что врач-кудесник Константин Павлович Кукшин не одинок. Доска объявлений на мрачной, свинцового оттенка больничной стене пестрела объявлениями с предложением услуг экстрасенсов, травников и магов, суливших радикальное избавление от страшного недуга за два-три сеанса. А вот приглашений от «Исцеления» здесь не было. И это лишь подтверждало догадку Новокрещенова о том, что с настоящими онкобольными доктор Кукшин, несмотря на свою «уникальную методику», дел предпочитал не иметь.

Сообразно с бедностью нынешней медицины, профессор обитал в тесном кабинетике без приемной и секретарши. Решительно распахнув дверь, Новокрещенов оказался один на один с пожилым – да что там пожилым – старым дряхлым человеком. Напрягая подслеповатые, выцветшие до мертвой васильковости глазки, он смотрел на вошедшего. Потом водрузил на лысый, делающий его похожим на ископаемую рептилию, иссохший череп крахмально-белый колпак, надел на нос тяжелые старомодные очки с толстенными линзами и заговорил хрипло, с одышкой сердечника:

– Что вам угодно? Консультации платные…

– Знаю, господин профессор, – кивнул несколько обескураженный его древностью Новокрещенов и, не выдержав, поинтересовался: – Сколько?

– Сто рублей! – резко, с вызовом взвизгнул профессор и зачем-то хлопнул по столу сухонькой обезьяньей ладошкой. Новокрещенов пошарил в нагрудном кармане, достал сотенную купюру, протянул Демкину. Тот схватил и торопливо спрятал в шкатулку из потертого, заплесневелого малахита, глухо стукнув при этом тяжелой, как у гробика, крышкой.

– Слушаю вас.

– Э-э… – замялся Новокрещенов. – Дело, господин профессор, в следующем. Я был на приеме у доктора Кукшина… В этом, как его… Центре нетрадиционной медицины…

– Кукшин прекрасный врач! – скрежетнул профессор.

– Да, возможно. Но… я из милиции…

Демкин приподнял очки, попытался сфокусировать взгляд на посетителе, но не сумел и опять прикрылся толстыми линзами.

– Я следователь… по особо важным делам, – врал Новокрещенов. – Расследую дело в отношении мошенничества. Постановка пациентам ложного диагноза с последующим вымогательством у них крупных сумм денег… Вы понимаете, о чем я?

– Нет, – отрезал профессор. – Я, любезный, человек старой закалки. И в коммерческих делах ничего не смыслю. У меня, между прочим, партбилет в сейфе. Вот здесь. – Он указал на громоздкий, выкрашенный половой коричневой краской металлический ящик. – Медицина должна принадлежать народу!

– А как же… платные консультации? – искренне изумился Новокрещенов.

– Это – интеллектуальный труд! Я, э-э… пролетарий умственного труда!

Новокрещенов покачал скорбно головой, потом опять пошарил в нагрудном кармане, вынул сложенный вчетверо листок, развернул, пододвинул ближе к профессору.

– А вот здесь, гражданин Демкин, ваша подпись?

– Что это? – подозрительно косясь на бумагу, откинулся в кресле профессор.

– Ваш отзыв о методе доктора Кукшина, с помощью которого он облапошивает больных.

Профессор поджал серые, бескровные губы, потом, подумав, отодвинул решительно листок, вскинул старческий подбородок.

– В чем меня обвиняют? Да, я мог ошибаться. Наука, знаете ли, непредсказуема. Чистота эксперимента, и все такое прочее… За это не судят!

– А репутация? – склонившись к нему, вкрадчиво поинтересовался Новокрещенов.

– Она у меня безупречна! – отрезал старик. Новокрещенов нарочито-пристально посмотрел на него, взял «отзыв», медленно сложил, спрятал в карман.

– Слушайте меня внимательно, господин профессор. Историю с доктором Кукшиным… я и мое руководство… – Он задумчиво глянул вверх. – Забудем. Взамен от вас потребуется небольшая услуга. Дело государственной важности. Строго секретно, ни с кем, кроме меня, об этом ни слова! Так вот. Через какое-то время… через месяц, а может, и гораздо раньше, к вам в клинику доставят на обследование больного. Его имя и фамилию я вам сообщу дополнительно. Вы диагностируете у него рак в неоперабельной форме. Заполните на больного историю болезни, составите необходимое заключение… Короче, не мне вас учить.

– И… что? – напрягся профессор.

– И – все! – приветливо улыбнулся ему Новокрещенов. – Понимаете? Никакого дела о мошенничестве против вас возбуждаться не будет.

– Против меня… дело! Да я… Да я заслуженный врач, у меня сотни учеников… Да я…

– Вот-вот, – сочувственно покивал Новокрещенов. – Мы ж понимаем! В вашей компетентности никто не сомневается и в диагнозах, которые вы устанавливаете, тоже. Так что до свидания! Я еще зайду, как договорились!

Оставив ошеломленного профессора в затхлом, пахнущем книжной пылью кабинетике, Новокрещенов вышел в коридор и, проходя мимо портретов фронтовиков, сочувственно подмигнул молодому матросу Демкину, на груди которого красовалось несколько боевых орденов и медалей.

– Так-то, брат! Нынешнюю жизнь прожить – это тебе не пулеметный дот уничтожить! Тут тоже… характер нужен.

 

Глава 14

Отставной майор Самохин, повидавший на своем веку всякого, редко впадал в отчаянье, но сейчас он испытывал именно это безысходное чувство. До конца срока, отпущенного чеченскими боевиками для обмена пленного солдата на заключенного соплеменника, оставалось чуть больше двух недель, а дело с мертвой точки не сдвинулось. Самохин уже знал о безрезультатности обращений Ирины Сергеевны к депутату и в Комитет солдатских матерей и теперь слонялся угрюмо по своей квартире, курил яростно, тыча окурки в переполненную пепельницу.

Таким вот раздраженным, плутающим в слоистом табачном дыму по залитой жарким солнцем квартире и застал отставного майора нагрянувший ближе к полудню Новокрещенов. Самохин пригласил его на кухню и, распахнув окно для проветривания прокуренной квартиры, пожаловался в сердцах:

– Что-то я, Георгий, загнался совсем. Не знаю, что делать, как пацана вызволить. Все, что ни предпринимаем, вязнет, будто в тесто проваливаешься… И жара эта достала уже. Тридцать пять градусов в тени – шутка, что ли? Я ж не туркмен… Не от рака, так от инфаркта коньки отброшу… Хоть бы дождичек пошел – все легче. Давай чайку выпьем, а?

– Пивка бы. Холодненького. Но – ни-ни… Зарок дал.

Налив себе и гостю чаю в желтоватые, плохо отмытые от заварочного налета бокалы, Самохин предложил вдруг:

– Слушай, а может быть, чечена этого… ну, который в зоне парится, как-нибудь выкрасть? Я ж всю жизнь караулил, так и украсть, наверно, смогу? Терять мне нечего, все одно помирать…

– А я ведь с радостной вестью к тебе, Андреич. В прежнее время за такую-то новость не меньше литра с тебя стребовал бы. Но сейчас бесплатно проинформирую. Есть тебе, оказывается, что терять! – торжественно подняв бокал с чаем, провозгласил Новокрещенов.

– Эт… как? – насторожился Самохин.

– А так. Нет у тебя никакого рака. Лажа все это. Афера. Ложный диагноз с последующим якобы стопроцентным исцелением по методике доктора Кукшина.

Новокрещенов, победно сверкая глазами, рассказал изумленному Самохину все, что удалось выведать о деятельности чудо-целителя.

Отставной майор слушал обескуражено, качал головой, бормоча:

– Это ж надо, а? Что делают? Я ж понимаю, время нынче такое… Ну не до такой же степени! – А потом, вспомнив, вскинулся. – А как же Фимка, ну, журналистка-то? Выходит, и она… Вот сволочи! Да за такое дело по зоновским понятиям…

– Кукшин за все ответит. Этим я сам займусь, – хмуро сказал Новокрещенов.

Самохин, отхлебнув громко, смочил горло остывшим чаем, покривился.

– Холодный, зараза. Я, бывало, по молодости, когда младшим опером работал, чифирчиком баловался. Глотнешь два-три раза – и будто на свет заново родился. Служили-то ненормированно, недосып постоянный… Сейчас бы тоже не помешало… мозги прочистить. Да не могу – сердце!

– Ты, Андреич, как тот тип из кино. Только что мешался, а сейчас простудиться боишься, – усмехнулся Новокрещенов. Сердце – штука тонкая. Сигареты-то вон как, одну за другой смолишь. Лучше б чифирил.

– Да, все одно помирать, годом раньше, годом позже, – с наигранной беззаботностью махнул рукой Самохин, залпом допив бокал и потянувшись к пачке «Примы». Он, конечно, бахвалился, рисовался, потому что не хотел показать сейчас, какой груз обреченности свалился вдруг с его плеч, какие надежды при воспоминании об Ирине Сергеевне зашевелились осторожно в груди, щекотнув ласково изболевшееся сердце, и окончательно смутился, когда заметил, что гость смотрит на него пристально, испытующе.

– Рад? – ободряюще улыбнулся Новокрещенов. – А раз ты теперь на подъеме, то давай-ка попробуем с другом твоим, Федей Чкаловским, стрелку забить.

– Боюсь, ничего это не даст. Федя, мне кажется, все, что мог, сделал. Уж не знаю, какой у него в этом деле интерес, но помогал он, чую, по-настоящему. Я тебе серьезно толкую – сижу вот, обмозговываю, как этому чеченцу побег устроить.

– Побег не потребуется, – потер задумчиво переносье Новокрещенов.– Я другой вариант предлагаю. Мы этого чеченца актировать можем.

– Актировать?

– Ну, списать. Освободить от дальнейшего отбывания срока наказания по состоянию здоровья.

– Так, насколько я помню, раньше только безнадежных больных, умирающих актировали. Да и хлопотно это. Надо зэка в спецбольнице МВД обследовать, потом акт составить, судье передать…

– Отстал ты от жизни, Андреич. Все проще гораздо. А от Феди Чкаловского помощь лишь в одном потребуется – через администрацию колонии нажать на зоновскую санчасть, чтоб они чеченца этого в срочном порядке в областной онкодиспансер на обследование отправили. Прибудет он туда, как водится, под конвоем, а выйдет вольным человеком, освобожденным из мест лишения свободы по состоянию здоровья как неизлечимый раковый больной.

– Лихо… – недоверчиво поджал губы Самохин. – Как-то слишком просто выходит. Раз – и на воле.

– Ну, не так уж и просто… Не каждого зэка даже с подозрением на злокачественную опухоль в онкодиспансер областной повезут и там диагноз нужный поставят. Но если ходы-выходы знать, подмазать кой-кого, то, действительно, проще простого… Чай, не при сталинизме живем, – подмигнул Новокрещенов. – Мне приятель недавно рассказывал… Он доктором на зоне работает… Пришел к ним этапом ара один, вор в законе. Срок – червонец. Поошивался в отряде неделю, потом вызывает по сотовому телефону начальника колонии…

– Вызывает? По сотовому? – не поверил Самохин.

– Я ж говорю, отстал ты от жизни, майор. Что за вор на зоне без мобильника? Так вот. Вызывает он, значит, хозяина и говорит: «Слышь, начальник, надоело сидеть. Скучно тут. Баб нет, жратву пока „сверчки“ из ресторана принесут – остывает. Придумай что-нибудь. Сто тысяч долларов за свободу сейчас кладу, а как за ворота выйду – еще столько же». Вот. Моего знакомого доктора к этому делу тоже подпрягли. На следующий день отвезли зэчару в больничку одну, здесь, в городе. Еще через день самые авторитетные доктора у него почечную недостаточность обнаружили. Проконсультировали у местного профессора, тот посмотрел больного, покачал головой – терминальная, дескать, стадия, никакой надежды… Бумажечку-то, справочку, и подмахнул. Еще три дня спустя умирающий ара вольным человеком из больнички той вышел, сел на «мерседес» и укатил. Моему знакомому доктору премия за то дело в виде «жигулей» девятой модели перепала. А на чем уж доктора той больнички, где зэка актировали, начальник колонии да судья теперь ездят – не знаю, но, думаю, тоже не на «Оке» инвалидской.

– И когда чеченца нашего актируют… – подался вперед Самохин.

– Мы с тобой его встретим! – рубанул воздух рукой Новокрещенов. – Затарим в укромном месте… Есть у меня на примете такое, а потом на земляков его выйдем. Отдавайте, скажем, солдатика, а не то родственничка своего по частям в посылках получать начнете! А что? С волками жить – по-волчьи выть. Они так лучше поймут, что от них требуется. Ну?! Выходим на Федю?!

Самохин, переворошив ящик кухонного стола, отыскал и извлек чужеродную средь прочих безделушек глянцевую визитную карточку Феди Чкаловского, носившего в миру не слишком благозвучную фамилию Выводеров и потому не обижавшегося, когда его называли воровской кличкой, которая происходила от старого названия города.

Дозвониться удалось не сразу. Ласковый, с интимной хрипотцой девичий голос просил повременить, отказываясь соединить занятого неотложными делами шефа с абонентом. Наконец, после бессмысленных трелей музыки, прорезался голос приятеля. Выслушав Самохина и порасспросив о Новокрещенове, которого отставной майор охарактеризовал как бывшего тюремного офицера и «вообще нашего человека, с понятиями». Федька назначил встречу у бензоколонки при въезде в город. На эту встречу Самохин отправлялся без особой охоты, зато Новокрещенов явно был на подъеме. Прихватив Самохина за рукав форменной, без погон, рубашки, он шепотом, чтоб не слышали прохожие, оживленно инструктировал спутника, как вести переговоры.

– Ты, Андреич, ему так скажи. Мол, пацанчика этого спасти для нас – дело принципа. Национального приоритета, можно считать. Если конкурент Феди Чкаловского, ну, по сферам влияния, с чеченами повязался и на весь город крышу свою распространит, – значит, славянским ворам амба! Кого ж он, Федька, доить будет, коль скоро его прикрытие для местных фирмачей ненадежным окажется и любого из них щукинская братва сможет кокнуть или чеченам в рабство продать!

– Да это он лучше нас понимает, – угрюмо отмахивался Самохин, сомневаясь в душе, что Федьке есть дело до национального приоритета в воровских и мирских делах.

– Ну, надо же другана твоего хоть на чем-нибудь подловить! – горячился Новокрещенов.

– Война план покажет, – пробурчал Самохин. Поймав первую попавшуюся машину, рванули за город.

Новокрещенов, развалившись на сиденье, молчал, выставив руку в боковое окно, ловил раскрытой ладонью воздух.

Глядя на развлекавшегося таким образом доктора, Самохин поразился произошедшей с ним перемене. При первом знакомстве он увидел опустившегося, неуверенного в себе человека, располневшего рохлю с безвольно обвисшими, небритыми щеками, дряблым пузцом, белыми, нетрудовыми, подрагивающими мелко от вечного похмелья руками алкоголика. А сейчас перед ним сидел крупный, сильный мужик с ежиком седых волос, знающий судя по всему, не в пример Самохину, что ему нужно от жизни, и, пожалуй, суета с освобождением Славика понадобилась Новокрещенову, чтобы мобилизоваться, самоутвердиться и войти в форму.

Да и Самохин, положа руку на сердце, признавался себе, что хлопоты о пленном солдате придали его существованию хоть какой-то смысл, вынесли с потоком событий из тесной, заплесневелой квартиры, где он помирал уже смиренно – не от рака, так от недостаточности сердечной или, черт знает, какой еще дряни, а скорее всего, от осознания своей никчемности, бесполезности для кого бы то ни было на этом свете.

Машина вырвалась наконец на скоростную загородную магистраль, зашелестела по ровному, будто взлетная полоса, дорожному покрытию, загудел, врываясь в окошки, пахнущий гудроном ветер, взъерошил волосы, взбодрил прохладой. Город отступил, отстал запаленно, скрываясь в чаду тесных улиц, а здесь, в окрестных степях, сверху навалилось как-то сразу ставшее необъятным голубое, незапыленное небо, сияло, слепя глаза, но не раздражая, а радуя, солнышко, обливало теплым золотом пшеничные поля, на которых работали редкие стайки занятых вещественным трудом людей, багрянило тут и там веселую зелень лесополосы вдоль дороги, выбеливало, подновляя бревенчатые да саманные деревеньки на взгорках, сверкало на бортах ползущих по черным грунтовым дорогам автомобилей…

Но сельская идиллия начиналась, лишь отступив километр-другой от трассы, а само шоссе, пучась транспортом, как река в половодье, тянуло за собой, вытекая из города, пристающий к обочинам-берегам плавучий мусор, какие-то затрапезные, обшарпанные киоски-вагончики с надписью белилами по ржавобоким стенам: «шашлык», «манты», перемежаемые новостроями вычурных, похожих на макеты теремков, бензозаправок, кафе, возле которых томились в ожидании владельцев надменные иномарки, а вдоль дороги, сторонясь и не оглядываясь на проносившихся мимо счастливцев, плелись обреченно неведомо куда странные в этом отдаленном от людских жилищ месте путники – налегке, без поклажи, из тех, которых не привечают в придорожных закусочных, да и в солнечных деревеньках встречают неласково, торопя: «ступай, ступай себе с Богом, милай, у самих ничо нет, еле-еле концы с концами сводим…»

Самохин расслабился и принялся бездумно смотреть в автомобильное окно, радуясь по-стариковски теплому деньку уходящего безвозвратно августовского лета, степному ветру и тому, что его собственная жизнь пока продолжается.

Впереди показалась бензоколонка с придорожным рестораном при ней – эдакая помещичья усадьба, сложенная затейливо из красного кирпича, с кованой решеткой ограды.

Увидев гостей, Федя Чкаловский спустился по чугунной, ажурного литья лесенке и, пыхнув буржуйской сигарой, расплылся в фарфоровозубой улыбке. Поздоровался с Самохиным, приобнял за плечи, косясь на Новокрещенова, протянул ему руку с приметной фиолетовой рябью выведенных татуировок, и Новокрещенов пожал ее осторожно.

– Тоже вертухай бывший? – ломая дистанцию, хохотнул Федька, хлопнув нового знакомого по плечу, а тот, сообразив, что так вот панибратски здесь дозволяется вести себя только одному человеку, поправил, сдержанно улыбаясь:

– Доктор зоновский. Сейчас не практикую.

Федька, став серьезным вмиг, лязгнул новыми зубами резко, по-собачьи, будто муху на лету жамкнул, кивнул, не снимая руки с плеча Новокрещенова.

– Молодец. А по званию кто? Тоже майор? Вот вы какие у меня, два майора! Я, дело прошлое, тюремных медиков завсегда уважал. Это ж какое терпение надо, чтоб с братвой уголовной возиться! А потому и по понятиям «красный крест» и все, кто там работают, – неприкосновенны.

– Только где они теперь, понятия те, – встрял Самохин. – Вон, по телевизору говорят, что нынче вся Россия по понятиям, дескать, живет. Может, оно, конечно, и так, да понятия-то теперь не те! Не наши, не зоновские…

– Что, затосковал по нормальным законам? – хмыкнул Федька. – Напридумывали себе на голову адвокатов, присяжных… Всем им, и судьям тоже, и даже прокурорам цена есть. Я, если понадобится, любого куплю, а они с радостью продадутся. А вот воровской сходке взятку не дашь. Рассудит по справедливости, по-нашенски… – и, видя, что вознамерился было Самохин возразить, уже и рот открыл, взял его за плечо примиряюще. – Ну ладно, ладно… Нас жизнь рассудит. А сейчас пойдемте, товарищи, или как вас теперь… господа майоры, за стол, там и потолкуем. Обед у меня скромный – разгрузочные дни соблюдаю, в Великий пост мяса не ем… сегодня у нас шашлычок из баранинки да осетринки, салатики разные, фрукты… Ну и водочка, само собой. Я ведь просто живу, без излишеств. Не то, что некоторые… буржуи!

Водку никто пить не стал, ограничились сухим вином. Новокрещенов налег на шашлык, с визгом сдергивая куски мяса и оголяя шампур, а Самохин ел вяло, без аппетита, поглядывая на Федьку, который сноровисто орудовал ножом и вилкой, чопорно промокая блестящие жирно губы белоснежной, туго накрахмаленной салфеткой.

С террасы открывался вид на простор созревших пшеничных полей. Впрочем, Самохин в злаках разбирался плохо, и, возможно, поля были ржаные, а то и вовсе ячменные. А дальше, по грибовидному, словно от ядерного взрыва, облаку пыли, вздымавшемуся к поднебесью, угадывался город. Словно определив, о чем подумал Самохин, Федька, опять промокнув сытые губы, бережно отложил салфетку, сказал в сердцах:

– Нет, вы гляньте только, как город испоганили! А ведь я третий год в областной экологический фонд такие бабки отстегиваю! Все растащили, ворюги! Не-ет, власть надо менять!

– Чем тебе эта-то плоха? – удивился Самохин.

– Российская еще куда ни шло. А вот областных – всех в шею! Разве ж это власть? Мелкие гопники! Хапнули деньжат из казны и давай коттеджи строить. Построили, нырнули туда, как хорьки, и только зубки скалят – не подходи, мол, мое… Я бы их всех по этапу… На Колыму, в лагеря, и чтоб конвой вологодский, и чтоб кумовья вроде тебя – неподкупные да беспощадные. Я, даже когда вором был, на основы государства не покушался! – гордо заявил Федька. – А эти… Эти придурки наверху опять страну до революции того и гляди доведут, – и, став серьезнее, продолжил: – Всероссийская послабуха достала уже. Никто ни хрена путем не работает, а жрать все хотят. Причем вкусно. Избаловались при социализме, все в себя никак не придут… В соответствии, так сказать, с реалиями капиталистическими. Живой пример. Беру на заправку бабу из деревни. Вот, говорю, зарплата тебе чуть ли не больше, чем у председателя колхоза, у вас в селе такой ни у кого нет. Работай, только честно и добросовестно, не воруй. И что ты думаешь? Полгода проходит, и уже либо бензин не доливает, либо в запой уходит. Эту выгоняю, беру другую, из города. Бывшая учительница, интеллигентка, и… бац! Та же история!

– Гуляет народ, – убежденно поддакнул Новокрещенов. – Дисциплина в государстве нужна. Чтоб бездельники, если не разумом, так желудками осознали, что на халяву нынче не проживешь…

– Во, товарищ правильно мыслит! – похлопал его по плечу Федька. – Идея, так сказать, в массах уже созрела!

Самохин хмыкнул скептически:

– Порядок-то все хотят, по дисциплине скучают, но – для других, не для себя. Чтоб все, значит, по струночке ходили, а он, к примеру, на бензоколонке собственной средь бела дня вкусно ел да пил. И, между прочим, денежки на эту роскошь, а еще магазины да банки неизвестно откуда взялись. Вернее, известно, да прокурор доказать не может… Вот бы где порядок да дисциплину навести!

– Ты рассуждаешь как люмпен! – ощетинился Федька. – Солдафон! Слыхал хоть такое слово – инвестиции? Умные люди в мое дело деньги вкладывают, а потом я с ними прибылью делюсь. Политэкономию изучать надо было в свое время, а вы, вертухаи, спали на марксистско-ленинских подготовках. А конспекты вам зэки ушлые писали. И теперь обижаетесь на весь белый свет, на митинги с красными флажками бегаете: обобрали! прогнивший режим!

– Ну, насчет режима ты сам только что разорялся, – напомнил Самохин.

– Да я ж… не в том смысле!

– Да хоть в каком! – разозлился Самохин. – Ловко у вас выходит. Я, отставной майор, значит, люмпен, а ты, уголовник хренов, уважаемый гражданин!

– Друзья! Послушайте меня, друзья! – прервал их Новокрещенов. – Не время спорить! Жизнь… изменилась. Сейчас пора деловых людей, и здесь Федор Петрович, безусловно, прав. Поэтому давайте перейдем к нашему делу. А уж оно-то и впрямь благородное. Уверен, что против этого-то никто не возразит!

Федька крякнул, достал из кармана две сигары в кожаном футлярчике, протянул одну Самохину.

– И правда, Вовка, хватит лаяться. Того и гляди, помрем скоро, а все туда же… Отношения выясняем… Расскажите лучше, что вы надумали, как пацанчика пленного выручать будем?

– Я тут, кстати, о выборах вспомнил, – вежливо заметил Новокрещенов. – Факт спасения солдата… А я почти уверен, что нам это удастся… Так вот, этот факт, думаю, получит достойную оценку в прессе.

– Точно! – воодушевился Федька. – Ежели дельце выгорит, раззвоним по всем газетам, телеканалам – дескать, не очерствел душой известный бизнесмен Выводеров…

– И здесь выгоду нашел! Ну, жук, – попенял ему Самохин.

– А че добрым делам зря пропадать? За них даже в русских сказках награда полагается! А мы, как известно, рождены, чтоб сказку сделать былью. И сделаем! – развеселился Федька. – Ведь так, гражданин доктор?

Новокрещенов кивнул, изрек важно:

– Китайцы говорят: не важно, какого цвета кошка, лишь бы она ловила мышей.

– Во, слышь, че интеллигенция говорит? – хлопнул по плечу Самохина Федька. – Ну, давайте, колитесь, чего вы напару накумекали?

Отставной майор со значением посмотрел в глаза Новокрещенову, и тот понял, изложил свой план так, что не коснулся мнимой болезни Самохина, разоблачения онкологов с их ложной диагностикой, и закончил следующим образом:

– Нам, Федор Петрович, ваше содействие только в одном понадобится. Надавить на администрацию учреждения, чтоб зэка в указанную мною больницу без задержки госпитализировали. А потом, когда доктора под мою диктовку ксиву составят, чтоб насчет актировки не манежили, а – сразу в суд… Да на судью тоже как-то воздействовать… в смысле срока рассмотрения документов, надо бы… Ну, а как чеченца актируют – я по опыту знаю, в зону его не повезут – на хрена им смертник, медицинскую статистику портить, так что из-под стражи освободят в больнице. – Тут мы его с Самохиным и встретим.

– А справитесь – вдвоем-то? Чечен, хоть и тихий, а все же не овца… Завалит вас обоих – вот те и операция, – скептически прищурился Федька.

– Еще третий будет, – пояснил Новокрещенов. – Оторвяга парень. Герой афганской и обеих чеченских войн. Он знает, как ихнего брата окоротить. Да и мы с Андреичем тюремное ремесло еще не забыли. Затарим чеченца так, что хрен найдут. И он хрен вырвется. А после начнем на солдатика нашего менять.

Федька поковырял задумчиво в зубах, сплюнул в сторону, покачал головой.

– Ох, чую я – не сносить вам голов. Не чечены их оторвут, так братва щукинская… несерьезно это все… самодеятельность. Я так не люблю. Работать надо профессионально, наверняка! Вам ведь бандиты будут противостоять. Славянско-чеченская группировка! А вы – любители. Боевиков по телевизору насмотрелись?

– Так другого-то выхода нет! – вставил словцо Самохин. – Да и не такие уж мы… любители. Два бывших майора, как-никак, и боевой ветеран-спецназовец.

– Ну, точно кино! – хохотнул Федька. – Великолепная семерка, вернее, блин, тройка. Два пенсионера и контуженый инвалид… Ладно. Валяйте. Чем смогу – помогу. Когда начнете?

– Хоть завтра. Если чеченец сегодня ночью закосит и его в больницу отправят, врачи встретят, как родного, – важно заявил Новокрещенов.

– Тогда действуй. Сейчас… – Федька глянул на толстые, похожие на банковский слиток золота часы. – Сейчас три пополудни. После отбоя зэк начнет в отряде визжать, по полу кататься. Часам к двенадцати ночи его в больницу доставят. Остальное – ваша забота.

Сообразив, что разговор окончен, Самохин озаботился:

– Назад-то нас отвезут? В город? А то я не знаю, как из этих краев выбираться.

– Какой базар, начальник! – всплеснул пухлыми руками Федька. – Отправлю в лучшем виде.

– Ты, Вовка, садись в машину, а мне с приятелем твоим посекретничать надо. Вольные-то врачи нынче знаешь какие? Сплошь неучи с дипломами за взятки полученными. А тюремный доктор – это ж спец на все руки! Глядишь, и подскажет, как с моей застарелой болячкой справиться.

Самохин кивнул, молча пожал протянутую на прощание Федькину руку и пошел, тяжело ступая, к машине, открыл заднюю дверь, цепляясь ногами, втиснулся на заднее сиденье. Он видел, как Федька толковал о чем-то с Новокрещеновым, оживленно жестикулируя, доктор слушал внимательно, согласно кивая. А закончив разговор, зашагал, воодушевленный, к машине. На беседу врача с пациентом, как подметил отставной майор, его общение с Федей Чкаловским похоже не было.

– Ну как, жить будет? – буднично спросил Самохин. И Новокрещенов, устраиваясь на переднем сиденье, ответил с характерным для докторов фальшивым оптимизмом:

– А то как же! И он жить будет. И мы с тобой тоже!

Но о сути разговора смолчал.

 

Глава 15

Всю последнюю неделю Ирина Сергеевна жила, не слишком осознавая происходящее вокруг. Зашел как-то Самохин, изобразил своей кирпично-красной, обгоревшей на солнце физиономией сочувствие, выслушал сбивчивый рассказ о знакомстве Ирины Сергеевны с депутатшей, покивал скорбно и, пробормотав что-то невразумительное, вроде: «Мы работаем… Ситуация не безнадежна… ждите», – удалился.

На дне ящика трюмо Ирина Сергеевна отыскала мамины таблетки – то ли снотворные, то ли успокаивающие – и едва сдержала себя, чтобы не выпить сразу всю упаковку. Не зная точной дозировки, принимала по одной пилюле три раза в день, вроде бы спала, как обычно, не дольше, но по квартире ходила заторможенная, деревянной походкой, видя все вокруг сквозь мутную, искривляющую пространство пелену.

По утрам, очнувшись от сна, Ирина Сергеевна путала грезы и явь, плохо соображала. Мысли о самоубийстве не возникали уже, да она и не жила будто сейчас, так что необходимости демонстративно разом оборвать все, не возникало. Она просто уходила тихо из этого мира, не в силах справиться с неурядицами, уступала место другим, более решительным, жизнеспособным…

Тягучие летние дни перемежались удлинившимися в августе, но все равно душными и беспросветно-темными ночами. Город стихал, но так и не засыпал совсем, ворочался, скрипел, маясь жаркой бессонницей в раскаленном за день асфальтно-бетонном пространстве, то урчал двигателями поливальных машин, то лязгал раскатисто буферами железнодорожных составов на окраинных подъездных путях, а то, прикинувшись бездомной собакой, выл на неоновый фонарь, сатанея от глухой тоски и неопределенности.

Славик пришел в одну из таких бездонных ночей, шагнул от стены, призраком проникнув в запертую комнату, сел на стул у кровати. Был он одет в солдатскую форму, но почему-то не в нынешнюю, пятнистую, а в гимнастерку старого образца, линяло-песочного цвета, у которой воротник застегивался на горле с помощью двух блестящих начищенной медью пуговичек, а пояс туго стягивал жесткий черный кожаный ремень. Славик сел, заложив ногу на ногу и, покачивая тупым носком запыленного кирзового сапога, сказал с упреком, по-отцовски оттопырив нижнюю губу:

– Что ж ты забыла-то меня, мама?

Ирина Сергеевна рывком поднялась с кровати, бросилась к нему, обняла, чувствуя шершавую ткань гимнастерки и заливаясь теплыми виноватыми слезами, принялась кричать:

– Нет! Нет!

Она целовала сына в бархатистые, персиковые щеки, влажные то ли от ее, то ли от его слез, а кто-то – судя по голосу, «солдатская мать» из комитета, грохотала назидательно из-под черного, как в телестудии, потолка:

– Не целуй его, детынька, не целуй! Он же мертвый! – А потом скомандовала, как режиссер на съемках: – Стоп! Снято! Славный сюжетец получился!

– Не-е-ет! – закричала Ирина Сергеевна, чувствуя, что убить готова эту толстую стерву, но было уже поздно. Славик растаял, прахом рассыпался в материнских руках, и она проснулась, костенея от ужаса.

Лицо ее и впрямь оказалось залито слезами, сердце колотилось где-то под подбородком, грозя разорвать горло, давило так, что дыхание перехватывало, и душное одеяло из настоящего лебяжьего пуха, которым так гордилась когда-то мама, уверяя, что оно немецкое еще, трофейное, навалилось вдруг могильным камнем, и Ирина Сергеевна с ужасом барахталась под ним, запутавшись ногами, как в силках, в кружевном пододеяльнике. Повернувшись неловко, она свалилась на пол и ревела там, уткнувшись лицом в жесткий ворс паласа, от обиды. Ну как же, как же она могла забыть Славика, если он снится ей по ночам, а днем не бывает часа, да что там часа, минуты, нет, даже секунды, когда бы она не думала о нем…

Потом все-таки нашла в себе силы встать, набросила на плечи легкий халатик и, нашарив шлепанцы, отправилась, сомнамбулически натыкаясь то на стул, то на шкаф, на кухню греть чайник, с трудом соображая, что означают багровые отблески за окнами – зарю или закат солнца перед долгими сумерками?

Икая после рыданий и утирая разбухший нос попавшимся под руку кухонным полотенцем, Ирина Сергеевна поклялась себе никогда больше не пить снотворного, не туманить малодушно головы в то время, когда решается судьба сына и ей, матери, требуется, как никогда, ясный ум и трезвый расчет.

Однако, трезво рассуждая после чашки крепкого чая, она поняла, что идти ей больше некуда и просить некого. Разве что Бога? Вот именно – в церковь! – осенило ее.

Ирина Сергеевна никогда не причисляла себя к верующим. Стыдясь, она признавалась себе, что религия, Бог для нее были чем-то вроде суеверия – все-таки лучше от греха подальше свернуть, если дорогу перебежала черная кошка, а вернувшись по какой-то причине с полпути домой, следует глянуть хотя бы мимолетно в зеркало. А решаясь на трудное, ответственное дело, желательно перекреститься украдкой – так, чтоб незаметно вышло для окружающих – хоть какая-то дополнительная гарантия успеха.

Когда умерла мама, набожные соседки предложили отпеть ее по христианскому обычаю в храме, но Ирина Сергеевна отказалась. Мама при жизни не была верующей, да и денег, которых и на похороны-то не хватило, потребуется на обряд отпевания немало.

Сейчас, после всех мытарств, церковь показалась ей местом, где действительно можно быть услышанной Богом. Не пытая себя, есть ли Он или нет, она почувствовала внезапно, что есть некая сила, управляющая мирозданьем, обладающая каким-то своим, непонятным большинству людей разумом, и решила непременно достучаться до этого вселенского существа. В конце концов она мать и имеет на это право!.. Ведь просит она не за себя, а за сына. Просит не благ, не удачи в личных делах, а высшей справедливости, по которой ни за какие грехи нельзя отнимать у матери единственного, такого желанного сына. И если в чем-то страшно согрешила она, то пусть Господь накажет ее какой-то другой, самой изощренной карой, какую и придумать-то нельзя, но только не обрушивает свой гнев на ни в чем не повинного Славика. Тем более – с некоторой обидой на Бога думала Ирина Сергеевна, – что ничего ужасного, святотатственного на этой земле она вроде бы и не совершала. Даже аборта ни разу не сделала, не прелюбодействовала, не крала, не пьянствовала. Другие-то вон как себя ведут, и ничего… И дети целы, и сами здоровы… За что ж ей-то? Да, не верила в Бога… почти не молилась, даже иконы в доме нет, свечек в церкви не ставила. Так ведь и не богохульствовала, ерундой всякой, вроде черной магии, не занималась, на картах не гадала… Вернее, бывало в девичестве, ворожили с подружками под Крещение, так вроде как в шутку, по народному обычаю – каким мужу быть, еще на что-то… Она и значения не придавала тому, что у нее тогда выходило, глупость какая-то, по крайней мере, Игоря, остолопа эдакого, ей те гадания не сулили… Велик ли грех, чтоб за него… так-то?

А утро между тем разгоралось – последнее, августовское. Печально пламенели под окнами на газонах розовые махровые астры, осыпались мелкие монетки медных листьев с придорожных карагачей, и в воздухе повисла прохлада и тревожное ожидание осени…

Ирина Сергеевна допила вторую чашку чая, отставила ее, звякнув блюдечком, и почувствовала внезапно, что день этот – решающий.

В городе было несколько церквей, кажется, три… или четыре, но точно знала она адрес только одной, главной, если можно так говорить о церквях. Точнее, это был собор, который все называли Никольским, – должно быть, по имени святого, в честь которого он был построен еще до революции. Ирина Сергеевна представления не имела, с какого часа открываются храмы для прихожан, но рассудила здраво, что после девяти утра собор, как все порядочные учреждения, должен быть доступен для прихожан.

Собираясь, вспомнила, что находиться в церкви женщинам с непокрытой головой возбраняется, и отыскала в шифоньере мамину легонькую косыночку, может быть, не слишком подходящую к случаю – голубую, в мелких темно-синих цветочках, каких в природе конечно же не бывает, хотя… кто знает? Сперва Ирина Сергеевна хотела положить косынку в сумочку, потому что она и носить-то такие платочки толком не умела, не знала, как их повязывают, с детства не покрывала головы, разве что летом шляпкой, а зимой шапкой меховой или вязаной, на работе – колпаком белым, медсестринским. Но, решив не лукавить перед Богом и предстать перед Ним как положено, повязала кое-как косынку у зеркала, подобрав и спрятав пряди волос.

Собор был виден издалека, сиял за три квартала холодными осенними куполами, будто звезда горела золотом над бетонными многоэтажками, осеняя из космической выси колодезный мрак огромных и пустых дворов с искореженными детскими площадками, выгоревшими пятачками чахлой травы и бельевыми веревками с белыми простынями, что напоминало прифронтовой лазарет в опустошенном житейскими боями городе.

Торопливо, будто не замечая, миновав нищих у ограды, – подать им было нечего, впору самой с протянутой рукой рядом садиться, – Ирина Сергеевна, низко надвинув на брови платок, поднялась по широким, отполированным тысячами ног ступенькам в храм и остановилась при входе растерянно.

С высоких, уходящих в светлое поднебесье стен смотрели на нее скорбные, все понимающие лики святых. В отблеске багровых язычков пламени множества свечей теплым жаром согревали захолонувшую душу золотые оклады икон и, наоборот, остужали разгоревшуюся без меры страсть и гордыню заиндевелые, серебряные… Отчего-то, как не кощунственно это было, Ирине Сергеевне показалось на миг, что церковные образа напоминают фотографии из старинного семейного альбома, холодные и плоские под взглядом стороннего, и теплеющие, принимающие пространственные очертания при взоре на них близких людей, которые знали когда-то, воочию видели запечатленных теперь лишь на специальной, пропитанной химикалиями бумаге, но от того не менее дорогих, узнаваемых и любимых по-прежнему… Она представила фотографию Славика в этом ряду, его армейских друзей. Ясные, чистые лица, но безмерно отдаленные временем и расстоянием, а может быть, и самой смертью… Нет! Впервые осознала Ирина Сергеевна, что смерть – это что-то иное, не то, что привыкла представлять она. Понятие смерти, небытия касаемо других, которых не помнит и не любит никто, а если помнят и любят – речь надо вести не о смерти, а лишь об отдаленности человека на данный момент, его временном отсутствии. И чем больше людей помнят и любят того, кого сейчас нет с ними, тем реальнее, святее он, а святые, как известно, бессмертны…

Вспомнив, что следует перекреститься перед иконами, Ирина Сергеевна неуверенно сложила пальцы в щепоть, поднесла ко лбу, груди, замешкалась, вспоминая, справа налево касаются плеч или наоборот, глянула украдкой по сторонам, сделала правильно, удивляясь тому, какой тяжелой, неловкой показалась собственная рука.

У входе на столике продавали свечи. Вынув из обмякшего безжизненно кожаного кошелечка единственную пятирублевую монету, Ирина Сергеевна купила одну, а потом, склонившись к торговавшей ими старушке – маленькой, укутанной черным облаком невиданных, церковных, наверное, одеяний, спросила шепотом»

– Скажите, пожалуйста, а куда свечку ставить?

– А ты, голубка, о чем хлопочешь? – тихо поинтересовалась старушка.

– Сын у меня… в армии…

– Ранетый аль убиенный?

– Живой…

– Ну, слава те Господи! – перекрестилась бабушка. – Николаю Угоднику ставь.

– А… где он?

– Во-он там, – уважительно сказала старушка.

Ирина Сергеевна, проследив за сухонькой рукой, направилась к большой, пасмурно-темной иконе, зажгла и вставила в специальную подставочку свечку, перекрестилась, глядя в пронзительные глаза святого, уже легко, без заминки, и застыла бездумно, не зная, что делать дальше.

Старушка подошла черной тенью, встала рядом, осенила себя крестным знамением – широким, привычным, и шепнула так, будто старалась, чтоб не услышал Николай Угодник.

– В первый раз, што ли? Ох, грешны мы, грешны… Прогневали Господа… Эк чего на свете-то делается! Теперь молитву читай…

– Да я и не знаю, как… Не помню… – испуганной школьницей втянула голову в плечи Ирина Сергеевна.

– Ну тада крестись, кланяйся да шепчи ему, о чем просишь. Он поймет… Он добрый…

Ирина Сергеевна опасливо покосилась на ясноглазый лик и поверила, что поймет… Молитва ее могла бы показаться странной кому-то, но никто посторонний не мог услышать ее.

– Господи, – шептала она, – прости меня, что жили не так. Любила не то, восхищалась не тем, горевала не от того, по мелочам каким-то… Не радовалась погожим дням, здоровью сына… не чувствовала каждой минутки счастья, когда была рядом с ним… Бывало и так, что порванные колготки огорчали меня больше, чем детские слезы Славика… Господи! Да какой же дурой я была! Спорила с ним, обижалась, когда он мне Санта-Барбару по телевизору не давал посмотреть, переключал на другие каналы. Идиотка такая! На сына мне надо было смотреть, идиотке, наслаждаться общением с ним, знать, чем живет он, чем дышит… Господи! Если Ты есть! А Ты ведь, наверное, есть, потому что жизнь без Тебя наша была бы бессмысленной, такой, как в телесериале про Санту-Барбару, суррогатной…

Господи! Сделай так, чтобы вернулся сын мой, и тогда я стану жить по-другому. Я стану жить только ради него, потом детей его, моих внуков… Так ведь и надо жить-то, в этом – главное! Прости меня, что я поздно поняла это, дура такая. Наверное, Ты, Господи, всемогущий, специально устроил все так, чтобы испытать меня сыном, повернуть на правильный путь. Поверь, что я все поняла теперь, и прости…

Она шептала еще долго, сбивчиво, крестясь и чувствуя, как неудержимо наворачиваются на глаза слезы, бегут по щекам. И были эти слезы не прежними, злыми, горько-солеными и холодными, как от обиды или отчаянья, а теплыми, светлыми, вымывающими из души все недоброе, осевшее там за долгие, долгие годы.

А потом будто упал с сердца тяжкий ледяной камень, и почувствовала Ирина Сергеевна себя легко до невесомости, как в раннем детстве бывало, когда движения тела не требовали усилий, происходили как бы сами по себе, не вызывая усталости, и можно было бегать весь день, не запыхавшись, или прыгать, пружинно взлетая высоко, и допрыгнуть до неба, если захочешь…

Позже – она потеряла счет времени – час ли прошел, полдня ли, – старушка, что вразумила на молитву Ирину Сергеевну, проводила ее до порога храма.

– Не печалься, голубка, на все воля Божья… – напутствовала она. – Мне еще мой дедушка сказывал, а ему – его дедушка, такой случай. Был он, прапрадедушка-то наш, пастухом. Пригнал раз стадо на берег речки, а день жа-а-аркий был. Прилег он под дерево, коровы на мелководье водичку пьют – тишина, благодать… И вдруг слышит голос с небес: «Час роковой наступил, а рокового нет!» Дедушка испугался, а что делать? Сидит, трясется. А голос меж тем опять, вроде гневается уже. «Час, – грит, – роковой наступил, а рокового нет!» А потом – в третий раз молвил. Тут, откель ни возьмись, – пыль, топот. И подлетает к дереву всадник. Молодой, красивый мушщина, в военной одежде – офицер, видать. Спрыгнул с коня, дедушке повод кинул – подержи, мол. «Я, – грит, – барин твой, с войны еду. Сколь народу вокруг меня побило – ужасть. А я вот цел-невредим домой вернулся. Счас скупнусь малость, пыль дорожную смою». Скинул быстро мундир и – бултых в воду. И – поминай, как звали. Ждал дедушка, ждал – а тот и не вынырнул. Тут-то и смекнул он, про кого голос говорил, кого торопил.. Ну, делать нечего, повел коня в деревню, к барыне, докладывает, так мол и так… Та – в крик. Сын ее, как потом рассказывали, с турками воевал, ерой! В самое пекло лез, орденов – полна грудь, а дома в речушке, где и не глыбоко совсем, корове по брюхо, утоп. Вот те и судьба! На все воля Божья…

Старушка перекрестилась и, сжавшись в черный комочек, шагнула от порога беспощадного мира назад, в вековую церковную тишину, где усердными поклонами все-таки можно вымолить для себя и близких прощение и лучшую долю…

Выплакавшаяся, торжественно-печальная Ирина Сергеевна не спешила покинуть собор и окунуться в уличную круговерть. Она решила пройтись по территории собора и отправилась вдоль чугунной оградки, отсекающей храм от шумного проспекта, где бурлила, будто невидимым кипятильником раскаленная, городская жизнь. А здесь, по эту сторону чугунной вязи забора, было покойнее, тише. Вдоль узенькой тропки цвели кустарниковые розы – белые, пурпурные, с нежно-красными мраморными разводами на лепестках, и желтые, прощальные в конце лета. Поодаль росли ели – но не чахлые, с подернутой ржавчиной хвоей, как в городских скверах, а сытые, ухоженные, темно-зеленые. Под сенью их развесистых лап стыдливо прятались от солнца так и не загоревшие за долгое лето белоствольные березки, светились благодарно в зеленом сумраке, поникнув успокоено ветвями-косами под молитвенный шепот не тревожащего их благостного ветерка…

– Сестра! – окликнул вдруг кто-то. Обернувшись, Ирина Сергеевна увидела цыганку, спешившую за ней вдогонку по мягкой тропке.

– Господи… – обескуражено пробормотала Ирина Сергеевна, – и здесь они…

Цыганка была, конечно, другая, не та, что обобрала ее, умыкнув сережки, колечко и крестик, но все же, все же…

– Сестра! – чуть запыхавшись и придерживая путавшую ноги длинную черную юбку, позвала цыганка – молодая вроде бы, да кто ж их, бродяг, по возрасту-то разберет! – Сестра! Ты хрещеная? – и, спросив, уставилась пронзительно и ждуще черными очами, так, что и соврать-то ей было бы неловко.

– Естественно, крещеная, раз в церковь пришла. А у вас что ко мне? Какие-то вопросы?

– Вопросы, сестра, – смутившись будто, часто закивала цыганка, – большие, сестра, вопросы. Пойдем со мной, помоги.

– Никуда я с вами, гражданочка, не пойду! – отрезала Ирина Сергеевна и поджала губы победно, радуясь своей непреклонности. Вот как с ними, оказывается, надо! Научили, наконец, рохлю…

– Выручай, сестра! – заискивающе улыбнулась цыганка, притушив угольки вспыхнувших было негодующе глаз. – Сыночка крещу. Пойдем, хрестной мамой будешь!

– Что-о? – удивилась Ирина Сергеевна. – Я-а-а?

– Одна я, сестра, – смиренно склонила голову цыганка, – без отца ребеночка крестить можно, а без крестной матери – нельзя. Пойдем…

– Да вон их сколько по улицам бродит… Ваших-то, – не верила Ирина Сергеевна.

– То не мои. Я от своего табора отбилась. Нельзя, чтобы ромалы меня здесь увидели. Плохо будет. Пойдем!

«Господи, да что же я делаю», – спохватилась, уже бредя послушно за цыганкой, Ирина Сергеевна, но, изменив себе, новой, надменно-недоступной, махнула обреченно рукой: «А… будь что будет! Не все же они плохие… наверное…»

Обряд крещения проводили не в храме, а в салатно-зеленой, с веселенькой голубой крышей часовенке. На лавочке у входа сидела девочка-цыганка лет шести и держала на коленях, покачивая и напевая хрипловато-простуженно, малютку, завернутого в легкую шаль. Малыш спал, чмокая во сне соской-пустышкой. Цыганка-мать сказала что-то девочке на своем языке, взяла ребенка, чмокнула в молочно-кофейного цвета щечку и протянула Ирине Сергеевне. Та взяла, осторожно прижала к груди. Малыш проснулся вдруг, сморщился, вывалил языком соску, заплакал жалобно. Цыганка нагнулась, подняла с земли выпавшую пустышку, облизала резиновый сосок и сунула в рот сыну. Тот затих, зачмокал умиротворенно.

Из дверей часовни вышел батюшка – огромный, до бровей заросший черной, с густой проседью бородой, пробасил приветливо:

– Жду вас, рабы божьи, входите… – И, глянув пристально на Ирину Сергеевну, младенца в ее руках, заметил: – Ишь, крестная-то какая у мальца… светленькая!

– Наши тоже блондинки бывают, но не такие, – будто хвастаясь крестной, заявила цыганка. – А еще говорят, что мы русских детей крадем, от того и дети беленькие рождаются… А зачем нам чужих красть? Мы своих нарожаем.

– Правильно глаголешь, мать! – одобрил батюшка. – Все мы во Христе братья. – А генотип – кому смуглый, кому светлый – тоже от Бога.

Чуть позже Ирина Сергеевна, стоя с ребенком на руках, внимала завороженно словам священника, и ей казалось, что она, хотя и слышала впервые, давно знала их, без труда вникая в высокий смысл старославянского языка.

– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем ни невидимым, – нараспев читал батюшка Символ Веры. – И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, единородного. Иже от Отца рожденного прежде всех век: Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рождена, не сотворена, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек, и нашего ради спасения, сшедшего с небес, и воплотившегося в Духа Свята и Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшаяся…

Она держала ребенка – маленького, невесомого цыганенка, дитя не своего, чуждого племени, но понимала теперь, что чужих – не бывает, потому что ребенок, притихший под басовитое гудение священника, тыкался, прижимаясь к ней в поисках кормящей груди, веря, что не оттолкнут его, не обидят… И сына его, томящегося сейчас в неволе за тридевять земель, в холодных от тумана горах, может быть, согреет кто-то, уставший от ненависти и крови, вот так же, вспомнив о доброте и терпимости, завещанных нам свыше…

Батюшка осторожно взял у нее ребенка, поднес к купели.

– Как наречем раба Божьего, мать? – строго спросил он у растерявшейся Ирины Сергеевны.

– Василий! Василий Хлебников, – подсказала, горя очами, цыганка.

– Крещается раб Божий Василий во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа. Аминь.

Батюшка надел на шейку ребенка алюминиевый, васильковой глазури крестик. Потом провел кисточкой по лбу, груди, векам, рукам и ногам ребенка.

– Прими печать дара Духа Святаго. Аминь. – И, возвращая младенца Ирине Сергеевне, добавил: – Василий Хлебников… Хорошее имя и фамилия… вкусная! – А потом обернулся к цыганке, молвил строго: – Смотри, не испорть ребятенка, мамаша! Жизнь ваша цыганская вольная, да чтоб волю эту вы в корысть не употребляли. Не воруй, не обманывай, тому и сына не учи. А вот праздники себе и людям вы, цыгане, устраивайте. Пойте, пляшите, музыку играйте. Тем и на пропитание зарабатывайте. Сие не грех. Так что прощай, Василий Хлебников, благословляю тебя.

Батюшка осенил младенца огромными, как у молотобойца, перстами. У порога часовенки Ирина Сергеевна передала на удивленье молчаливого ребенка матери. Цыганка, приняв его, глянула на крестную проницательно.

– Скажи, красавица, какая печаль тебя гложет? Может, я чем-нибудь помогу?

«Нет уж, помогла одна…» – чуть не сказала вслух Ирина Сергеевна, но обнаружила вдруг, что обида на соплеменницу новой знакомой прошла, растворилась в церковных стенах, и ответила просто:

– Сын у меня на чеченской войне в плен попал. Чувствую, что живой пока, мается, а как дальше будет – не знаю. Куда только не обращалась – никто помочь не может.

– Я помогу. – Сказала цыганка. – Заговор материнский знаю – от разлуки с дитем. Не наш, не цыганский заговор. Ваш, русский. Он древнюю силу имеет.

Ирина Сергеевна замялась, сомневаясь.

– Я слышала, будто церковь такие вещи… не одобряет.

– Вот те крест православный! – перекрестилась цыганка на купола собора. – От чистого сердца помочь хочу. Бог простит. Слышишь, Господи? Я бедная цыганка. Не ворую. Грешу, да, на картах гадаю и приврать могу. Но – не для себя. Для них, – указала она смуглым пальцем на ребенка у груди, затем на дочку, прижавшуюся щекой к материнской юбке и безучастно смотрящую вслед за матерью в белесую небесную высь, откуда кто-то – Ирина Сергеевна теперь была убеждена в этом, – взирал на них пристально, вслушиваясь. – Помоги нам, Господи, дай силы заговору моему, – опять истово перекрестилась цыганка и сказала, обратись к Ирине Сергеевна: – Пойдем вон на ту лужайку, там поворожу, заговор скажу.

И, отойдя с десяток шагов, встала посреди газончика на ухоженной церковной травке, забормотала, крестясь, вроде тихо, но так, что Ирина Сергеевна отчетливо слышала каждое слово.

«Разрыдалась душа моя в четырех углах дома. Отчего? По кровиночке моей родненькой, истерзалась я разлукою, проглядела я очи ясные, ожидаючи свою дитятку. Не взмелилось мне крушить себя. Стану я заговаривать, призову я Христа в помощники. Дай, Христос, мне свечу венчальную, чашу брачную, святой платок. Из загорного студенца почерпну я святой воды, посредь леса дремучего очерчусь я чертою призрачной. Заговариваю свое ненаглядное дитятко над чашей брачною, перед свечой обручальною, умываю своему дитятку чистое личико, утираю святым платком его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные, кудри русые, поступь борзую. Будь ты, мое дитятко ненаглядное, светлее солнышка ясного, милее вешнего дня, чище ключевой воды, белее ярого воска, крепче камня горючего Алатыря. Отвожу я от тебя кровью материнской черта страшного, отгоняю вихря буйного, чужого домового, охраняю от ведьмы Киевской, от злой сестры ее Муромской, от злого ведуна, отмахиваю от ворона вещего, от вороны-каркуньи…»

Ирина Сергеевна, вслушиваясь, кивала согласно. Ей казалось, что светлая и легкая энергия, напитавшая ее в храме, лучится теперь от тела, так, что кожу покалывало, пронзает, устремляясь, тысячекилометровое пространство, и действительно способна, как в фантастических кинофильмах, виденных много раз по телевидению, достичь сына, отыскать, обнять его упруго, окружив защитной стеной, отталкивающей все, что несет страх и угрозу.

А между тем голос цыганки креп, слова вылетали из уст уже грозными, залитыми в бронь шариками, свистели пулями, разя невидимого врага:

«… И будь ты, мое дитятко, моим словом крепким в ночи и полуночи, в часу и получасье, в пути-дороженьке, во сне и наяву, в воле и неволе укрыт от силы вражьей, от нечистых духов, от любого оружья, от горя, от беды, от смерти напрасной, сохранен в воде от потопленья, укрыт в огне от сгоранья, в бою от меча и пули…»

Цыганка опять перекрестилась, глянула строго по сторонам, будто зрила уже обступающие со всех сторон опасности, выкрикнула угрожающе:

«… А кто вздумает моего дитятку обморочить и изурочить, тому скрыться за горы Азаратские, в бездны преисподний, в смолу кипучую, в жар палючий. И будут его чары ему не в чары, мороченье ему не в мороченье, изуроченья ему не в изуроченья. Отдаю я тебе, своему дитятку, всю силу, которую имею. Аминь.»

Цыганка закончила и сразу сникла обессилено, утерла пот со лба коричневой ладонью, сказала переведя дух:

– Вот и все, сестра. Теперь жди хороших вестей.

– Спасибо-о… – выдохнула из груди Ирина Сергеевна, все еще завороженная торжественным речитативом древнего заговора. А потом поинтересовалась несмело, конфузясь за предыдущую подозрительность и неприязнь: – А почему вы… одна? Без этих, как их назвать… сотаборниц? Ну, подружек своих то есть…

Цыганка, глядя куда-то поверх головы Ирины Сергеевны, усмехнулась презрительно:

– Ушла я. Если найдут ромалэ меня – убьют. Про волю цыганскую только в песнях поется. Это у вас, русских баб, воля. Живете, как хотите, любите, кого хотите, а у нас… – Она махнула рукой горестно.

– Куда же вы теперь? – кивком указала на девочку Ирина Сергеевна. – С таким-то приданым?

– Аль к себе в гости пригласить хочешь? – прищурилась цыганка, и тут же хмыкнула, успокоив: – Не бойся, к тебе не пойду. Не будь дурой, не раскрывай душу-то. Теперь никому верить нельзя. Ни подругам, ни родственникам. А цыганам тем более, – подмигнула она. – Ты теперь сыну моему крестная мать. Даст бог – свидимся. А мы, – она погладила по голове дочь, – в теплые края подадимся. А то холодает у вас… Осень скоро. А там и зима… Прощай.

Цыганка повернулась и зашагала решительно, метя землю подолом юбки, миновала церковные ворота, отмахнувшись от нищих: «Бог подаст!» – и скрылась, затерявшись в толпе на шумном проспекте.

Пожалуй, впервые за последнее время Ирина Сергеевна обрела вдруг надежду. До сего дня ей казалось, что надо предпринимать что-то срочное, суетиться, подключая все новых и новых людей к спасению сына, но сейчас, осознав тщетность таких попыток, она поняла, что человеческие дела и законы уже не властвуют там, где все предопределено свыше. «Час роковой наступил, а рокового нет…» И что бы ни придумывал человек, шарахаясь по жизни, наступит время и промчится он как заговоренный сквозь смертельные опасности, подвиги и славу к тихому омуту на роковой речке, где поджидает его конец предначертанного судьбою пути…

Наверное, ей как раз не хватало той веры в чудо, которую она обрела здесь, и надежда – призрачная, мистическая, внушенная молитвой да заговором, – казалась вполне обоснованной…

По дороге домой Ирина Сергеевна решила заглянуть к Новокрещенову. Пройдя по ухабистой, залитой серыми помойными лужами улочке, подошла к его дому. Опасливо осмотрев двор и с облегчением не обнаружив там давешней ребятни, торопливо проскользнула к времянке. Стукнув кулаком по дощатой, перекошенной двери и не дождавшись ответа, толкнула ее и под истошный визг ржавых петель переступила порог, нырнув в полумрак пропахших угольной пылью сеней. Ни в сенцах, заваленных пустыми бутылками, ни в комнатушке, убогой по-прежнему, но прибранной не иначе как хозяйственным Ванькой, никого не было. Почувствовав нестерпимую жажду – и то, с утра на ногах, – Ирина Сергеевна прошла в комнатку, перешагнув осторожно через чьи-то огромные, как промасленные блины, шлепанцы, подошла к цинковому ведру на столе, приоткрыла слоистую, потемневшую от времени фанерку-крышку и зачерпнула воды кружкой с оббитой эмалью, предварительно глянув придирчиво на дно – не грязная ли? Потом осторожно отхлебнула глоток теплой, безжизненно-мягкой водопроводной воды с запахом цинка и мокрого дерева и, сразу обессилев, присела на краешек шаткого табурета, стянула с головы платочек, встряхнула привычно освобожденными волосами, подумала вяло: «Отдохну и пойду».

И в этот момент грохнула, словно пинком вышибленная, входная дверь, застонали под тяжелыми шагами половицы в сенях. Ирина Сергеевна подскочила от неожиданности. Первым в комнату ввалился возбужденный Новокрещенов, замер было в недоумении, уставившись на нежданную гостью, но тут, толкнув его, на середину каморки вылетел незнакомец явно кавказской внешности, со связанными руками, а наподдавший ему Ванька шагнул следом, ругнувшись грубо:

– Чо меньжуешься, черножопый? Ходи веселей! – И, тоже заметив Ирину Сергеевну, поперхнулся на полуслове и закончил растерянно: – Здра-а-сте…

Где-то за спинами диковатой, взъерошенной троицы маячил мрачный, с насупленными бровями Самохин.

– Вот, Ира, видишь! – победно указал на кавказца Новокрещенов. – Считай теперь, что Славик твой на свободе.

Ирина Сергеевна таращилась во все глаза, не понимая смысла происходящего.

– Ванька! В подпол его! – скомандовал Новокрещенов.

Ванька расторопно прошел в дальний угол комнатки, задрал облысевший половичок и, нащупав вбитое в половицу кольцо, поднял крышку погребного люка. Указал на темный провал кавказцу:

– Полезай!

Тот мялся нерешительно, поводя плечами, словно пытаясь освободить связанные за спиной руки, смотрел по сторонам. Остановив взгляд на Ирине Сергеевне, скорбно опустил глаза.

Ванька схватил его за шиворот черной застиранной рубахи, толкнул к подполу:

– Лезь давай, пока я тебя туда вниз башкой не спихнул!

Кавказец осторожно опустил ногу, нащупал невидимую ступеньку лестницы, опять затравленно оглянулся.

– Не дрейфь, душман! Наших-то в таких зинданах годами держите. И ты посидишь, ни хрена с тобой не сделается! – напутствовал его Ванька, бесцеремонно толкая ногой в поясницу. С испуганным вскриком «вах!» кавказец шагнул во тьму, исчез, а бравый Ванька громыхнул, захлопнув, крышкой, шустро постелил на место плешивый половичок и, кряхтя, подтянул обшарпанный шифоньер, придавил его ножками затвор лаза

– Ах, попалась птичка… Стой, не уйдешь из сети! – с чувством продекламировал Новокрещенов и обратился к присутствующим: – Присаживайтесь, друзья, можно вот сюда, на койку. У меня тесновато… Как говорится, от трудов праведных не наживешь палат каменных.

– Что здесь происходит? – спросила, придя в себя от испуга, дрогнувшим голосом Ирина Сергеевна.

– Садись, Ира, – снисходительно, с ноткой нелепого самодовольства в голосе, кивнул Новокрещенов. – Все расскажем, дай срок.

– Срок нам прокурор даст. И не маленький, – буркнул, опускаясь на табурет, Самохин.

– Тьфу-тьфу, гражданин майор, – притворно испугавшись, замахал руками Ванька. – Не к ночи будь помянут!

– Снявши голову, по волосам не плачут, – обернувшись к Ирине Сергеевне, Новокрещенов объявил торжественно: – Ты, Ира, присутствуешь при завершении первого этапа операции, конечной целью которой является освобождение из плена Славика. В нашем распоряжении оказался, так сказать, объект обмена, за который чеченцы непременно вернут тебе сына.

– Теперь мы им условия диктовать будем! – встрял Ванька

– Я не понимаю, – покачала головой Ирина Сергеевна и посмотрела на Самохина. Тот сидел угрюмо, уставясь на носки своих пыльных коричневых ботинок, явно форменных, которые в сочетании со светлыми гражданскими брюками как-то особенно подчеркивали сиротливую стариковскую бедность владельца.

– Да все ясно как божий день, – витийствовал Новокрещенов. – Завтра же Ванька по своим каналам выйдет на летчиков. У нас тут военно-транспортная авиадивизия стоит, их самолеты чуть ли не каждый день в Чечню с грузами летают; закинут они туда письмецо…

– Не затеряется? Уж больно адресок ненадежен, – засомневался Самохин.

– Да найдут они, кого нужно, – беззаботно заметил Ванька. – Там специальный рынок есть, ну… где заложников продают и меняют. Побазарят, с кем надо… У меня прапор-летун знакомый, мы с ним столько авиционного спирту выжрали… Най-ду-ут! – и добавил кровожадно: – надо бы чечику одно ухо отрезать. И к письму приложить – для убедительности.

– Тьфу ты! – досадливо поморщился Самохин.

– А че?! – возмутился Ванька. – Они-то над нашими, как изгалялись! Я-то на трупы бойцов насмотрелся… У нас в разведроте контрактник был, Леха, казачок кубанский. Он убитым чечикам по одному уху отрезал – боевой счет вел. Так у него на шее бусы из двадцати штук висели. И, главное, не портились, не воняли, уши-то. Вялились, как вобла. Мы с пацанами смеялись – ты, мол, засаливаешь их, что ли…

– Все! Без подробностей! – предостерегающе поднял руку Новокрещенов и объяснил побелевшей Ирине Сергеевне: – Шутит он. – И рыкнул на Ваньку: – Думай, что при женщине говоришь!

– А че! – возмутился Ванька. – Мы-то своего пальцем не тронули! Подумаешь, посидит в погребе, с Лариской познакомится. Все веселей, вдвоем-то!

– У вас там… еще и женщина? – в испуге округлила глаза Ирина Сергеевна.

– Да не-е… – осклабился Ванька. – Лариска – это крыса. В подполе живет. Огромная такая, жирная… Я на нее капкан ставил – не идет. Умная, тварь. Ну ничего, теперь и она сгодится – чечика охранять.

– Ладно, мужики, кончаем разговоры. Что сделано, то сделано. Завтра встречаемся, как договорились, – Самохин, повернувшись к Ирине Сергеевне, предложил: – Давайте я вас провожу. По пути ведь.

Ирина Сергеевна, покосившись на то место, где под полом сидел чеченец, встала, думая с ужасом: «Неужто и Славик мой в таком подполе сидит?»

 

Глава 16

Рано утром Ванька помчался на военный аэродром, чтобы договориться о переправке письма в Чечню, а Новокрещенов собрался нанести визит чудесному доктору Кукшину, окопавшемуся в «Исцелении».

В этот раз он не стал маскироваться под «нового русского», но по причине деликатности предстоящей миссии одевался тщательно, придирчиво разглядывая свое отражение в ртутном озерце старинного зеркала, сознавая с удовлетворением, что с недавних пор собственное отражение нравится ему все больше.

Запертого в подполе пленника оставлять без присмотра не опасались. Люк закрыли снаружи на железный засов, а сверху придавили тяжелым шифоньером. Кричать, звать на помощь тоже бесполезно – крышка и половичок надежно глушили звуки. Да и вряд ли чеченец решится поднимать шум. Он, кажется, так и не понял, что с ним произошло и почему он внезапно попал из зоны вначале в больницу, а потом в темный подвал.

Накануне, с наступлением вечера, Ванька, посвечивая фонариком, спустился к нему, развязал руки и, продемонстрировав для убедительности револьвер, пообещал прострелить голову, если пленный зашебуршится. После чего передал чеченцу пластиковую бутылку с водой, буханку темного дарницкого хлеба, присовокупив к ней огромную сочную луковицу с кулечком соли.

– Ты его, как папа Карло Буратино кормишь, луковкой-то, – съехидничал Новокрещенов и, заметив Ванькино недоумение, пояснил: – Ну, помнишь сказку такую? Про Буратино. Там папа деревянного мальчика луковицей кормил…

Ванька пожал плечами обиженно:

– Я книжек отродясь не читал. А хлеб да сало с луком – мировой сухпай. Свинины чечику как мусульманину не полагается, так что пусть хлеб с луком хряпает. Там сплошные витамины. Они-то, ребята рассказывали, нашим пленным и такой шамовки не дают. Пока с голоду не сдохнет, а там поглядим. Я ему разносолы готовить не собираюсь, – и, запирая узника на ночь, наказал внятно: – Сиди, гнида, молча. Вякнешь – спущусь и язык отрежу.

С тех пор из подпола не доносилось ни звука, и Новокрещенов с легким сердцем собирался на встречу с «целителем».

Удача наконец обернулась к нему сияющим победно ликом. Операция по изыманию чечика вначале из колонии, а потом и из больницы прошла как по маслу. Федькино имя легко открывало любые, даже самые неприступные, двери.

Утром в понедельник конвой доставил ничего не понимающего заключенного в больницу. Весь этот и следующий день вокруг него хлопотали заботливые доктора. Брали анализы, просвечивали рентгеновскими лучами, придирчиво просматривали его нутро на экране мониторов суперсовременных компьютерных томографов, кивали сочувственно над змеистыми лентами кардиограмм. Новокрещенов, натянув белый халат, со свойским видом прохаживался здесь же, косясь на арестантскую палату и двух охранявших ее сонных, замороченных больничной суетой «сверчков»-конвоиров.

Через пару дней где-то там, в недостижимых для простого смертного медицинских верхах, состоялся консилиум, и умудренный полувековым клиническим опытом профессор-онколог, просмотрев кипу бумаг с результатами обследования пациента, собственноручно вписал в его историю болезни не оставлявший надежд страшный диагноз. А через два дня была подготовлена документация на предмет досрочного освобождения из мест лишения свободы безнадежно больного осужденного Исы Асламбекова.

Судя по заключению врачебной комиссии, он был настолько болен, что не мог прибыть на заседание суда. И решение об освобождении состоялось в его отсутствии. После чего приехал колонийский офицер и, предъявив «сверчкам» подписанную судьей и проштампованную гербовыми печатями бумагу, снял конвой, предоставив освобожденного с этой минуты его незавидной участи умирающего.

Здесь-то и подоспел на помощь болезному заботливый родственник в лице Новокрещенова. Кликнув через санитарку ожидавшего в приемном покое с узелком «вольной» одежды Ваньку, он с его помощью растолкал задремавшего было безмятежно после постного больничного обеда чеченца, заставил одеться и быстро вывел, ошарашенного, в чахлый скверик во дворе диспансера. Здесь их с нанятым заранее водителем уже поджидал хмурый, до конца судя по всему не веривший в успех операции Самохин.

– Ну вот, а ты, майор, сомневался! – оживленно попенял Самохину Новокрещенов, заталкивая на заднее сиденье ничего не понимающего, наряженного в затрапезную одежонку, похожего на бомжа чеченца.

Самохин покачал головой, а потом буркнул сварливо:

– Знал я, что бардак в стране, но чтоб до такой степени… Видать, в тюрьмах нынче одни дураки сидят. Освободиться теперь – раз плюнуть…

А Новокрещенову нужно нанести еще пару-тройку визитов.

Неделю назад, поприжав замшелого профессора-онколога, Новокрещенов выудил из его картотеки несколько адресов излеченных якобы от смертельного недуга пациентов Кукшина, факт чудесного исцеления которых заверил профессор своей подписью. А позавчера побывал у белобрысого участкового Петрова, порасспросив его, как движется расследование Фимкиной смерти.

– Да никак, – пожал тот плечами. – Факт самоубийства не вызывает сомнений, а то, что диагноз, выставленный докторами, не подтвердился, так за это не судят…

– А если… диагноз липовый поставили… с корыстной целью? – напирал Новокрещенов и объяснил ничего не понимающему милиционеру: – Ну, чтобы отомстить, например. Журналистка злоупотребления медиков расследовала, вот они и поставили ей диагноз такой, чтоб обо всем позабыла и своим здоровьем занялась. Чисто теоретически такое можно предположить?

– Можно, – согласился участковый.

– И если так, то под какую статью уголовного кодекса такое деяние подпадает?

– Ну, я не знаю… – развел руками старший лейтенант. – Подобных случаев, честно говоря, не припомню…

Милиционер почесал белобрысый затылок.

– Может, статья сто десятая… Доведение до самоубийства? Так умысел не докажешь. Есть еще двести тридцать пятая – незаконное занятие частной медицинской практикой… Да нет, тоже не то. Может, причинение смерти по неосторожности, сто девятая?

– Во-во, причинение смерти. Нормально, – кивнул Новокрещенов, а старший лейтенант разозлился вдруг.

– Ну что ты привязался ко мне, мужик! Мы бандитов, убийц, с поличным взятых, за решетку засадить не можем – то доказательств не хватает, то еще чего, – а ты с докторами вяжешься… Да ничего мы им не сделаем, даже если узнаем, что они журналистку эту… загипнотизировали как-нибудь и в окно сигануть принудили. И вообще, не морочь мне голову, я ночь не спал – то операция «Вихрь», то «Антитеррор»… Засношали уже сотрудников, а толку нет. Если настаиваешь на своей версии – пиши заявление. Будешь писать?

– Не буду! – сказал Новокрещенов и вышел.

А теперь он по профессорскому адресочку решил навестить некоего гражданина Кустикова Григория Измаиловича, пятидесяти лет от роду, инженера-технолога по образованию, поступившего на лечение к доктору Кукшину два года назад с диагнозом: «Центральный рак правого легкого с метастазами в лимфатические узлы средостения, с поражением печени, поджелудочной железы в третьей клинической стадии, с раковой кахексией».

С медицинской точки зрения диагноз сформулирован не слишком грамотно, но впечатляет. Потому что из него следовало, что жить Кустикову оставалось на свете не месяцы, а дни. А он до сих пор, судя по сведениям, почерпнутым из горсправки, проживает по адресу: улица Комсомольская, 51. И, следовательно, жив-здоров. Впрочем, и в картотеке онкодиспансера в графе «лечение» скромно значилось: «Бимануальная терапия с элементами психотерапии – 10 сеансов», и ниже приписано летящим, будто восторженным почерком старого профессора: «После проведенного лечения по методике доктора Кукшина в результате клинического обследования со стороны внутренних органов патологии не выявлено. Диагноз: практически здоров».

Жил на редкость для нашего нездорового времени практически здоровый инженер-технолог неподалеку, в старой пятиэтажке с осыпающейся со стен, как жухлая осенняя листва, штукатуркой, и Новокрещенов, несмотря на рабочий день, надеялся застать его дома.

Прикинув, в каком из облезших подъездов должна располагаться нужная квартира, Новокрещенов решительно вошел и стал подниматься по лестнице, вглядываясь в номера на дверях. Нашел с цифрой 27, крашенную темно-коричневой половой краской, без смотрового глазка, и нажал на кнопку звонка.

Послышались бодрые шаги. В такт им жизнерадостный голос напевал за дверью:

– Нас утро встречает прохладой, туру-ту, туру-ту, та-ра!

«Господи, да он, кажется, идиот!» – обреченно сообразил Новокрещенов, который не пел никогда, даже будучи в состоянии глубочайшего опьянения.

Дверь отворили, не поинтересовавшись личностью визитера, что по нынешним временам всеобщей опасливости тоже выглядело необычным.

– Вы ко мне? По какому вопросу? – живо осведомился возникший из потустороннего полумрака квартиры хозяин – седовласый, высокий и сухощавый, можно было даже сказать – спортивный, если бы ни излишняя, на взгляд Новокрещенова, худоба и бледная изможденность лица с каким-то исступленно-приветливым наперекор всему взором.

– Григорий Измаилович? – растянул губы в улыбке Новокрещенов и, дождавшись кивка, подтвердил лучезарно: – К вам, к вам. Я, знаете ли, из газеты…

– Неужели успели прочесть мою рукопись? – приятно изумился хозяин. – Я ведь только вчера занес! Вот ведь какие чудеса рыночные отношения творят! Раньше, бывало, пишешь, пишешь – и все, как в черную дыру, ни ответа, ни привета. А сейчас, небось, за подписчиков сражаетесь, вот научно-популярная тематика и сгодилась! Ну, проходите, проходите. Так, значит, статейку мою вы прочли?

– Э-э… В общих чертах… Просмотрел по диагонали… – замялся, не зная, о чем идет речь, Новокрещенов, переступая порог.

– Она, понятное дело, великовата… Но можно публиковать с продолжением. С переносом в следующий номер… Сюда, пожалуйста, – суетился Григорий Измаилович. – Я, как вы понимаете, не ради себя стараюсь… Гонораров там всяких… Гонорар мне можете не платить. Главное, чтоб люди прочли. Здоровье нации, генетический потенциал – это, знаете ли, важнейший сегодня вопрос. Важнейший!

Новокрещенов украдкой осмотрел крохотную квартирку, состоящую из прихожей размером с платяной шкаф, чуть большей кухоньки и комнаты, посреди которой, занимая почти все пространство, высилось странное сооружение из мутного полиэтилена, напоминающее чум, в котором обитают оленеводы. Изнутри склеенные между собой скотчем прозрачные листы поддерживал деревянный каркас. В глубине конструкции угадывалась железная солдатская койка.

– Меня, если позволите, интересует вот какой аспект… Э-э… Не знаю, связан ли он с вашим научно-популярным трудом… – начал нерешительно гость. – Я имею в виду прежде всего излечение тяжелых больных..

– Да как же не связано? Вот, – с гордостью указал на чум Евгений Измаилович. – Вот оно, волшебное средство от всех болезней. К рукописи моей и чертежи прилагались… Не затерялись ли? – всполошился он.

– Да что вы… Как можно! – возмутился Новокрещенов. – У нас, в редакции то есть, как в швейцарском банке. Все подшито куда надо, подколото.

– Биоэнергетика – наука будущего. А я, так сказать, ее добровольный слуга, первопроходец. Испытано на себе. Просто, доступно практически каждой семье. И – практически гарантировано здоровье!

– Ну-у… Если с одной стороны взглянуть, то, конечно… А если с другой… – нес околесицу Новокрещенов, судорожно соображая, о чем, собственно, идет речь и куда он попал. К сумасшедшему?

– Господи, да с любой стороны, – взяв его под локоток, высился рядом хозяин, указывая с пафосом, как отлитый в памятник Ленин в светлое будущее, на полиэтиленовый чум. – Макро– и микрокосмос как бы переходят один в другой, пронизывая весь мир животворящим излучением. А пирамида – простейший генератор этих лучей. Вы думаете, древние египтяне были дураки? Да разве бы сохранились в течение тысячелетий мумифицированные тела, если бы их не подпитывала космическая энергия!

– Это… вроде теплицы? – догадался, обозревая строение, Новокрещенов.

– Пирамида! – в отчаянье от его несообразительности всплеснул длинными руками хозяин. – Это, друг мой, величайшее изобретение всех времен и народов. А может быть, и… – Григорий Измаилович поднял кривой указательный палец, едва не коснувшись им низкого потолка комнатки, – и не наших народов. Не земных! Надеюсь, вы как работник печати, журналист, не являетесь ретроградом и допускаете такую возможность?

– Кто… Я?! – ошарашенно посмотрел на хозяина Новокрещенов и согласился, понурясь, – допускаю…

– Не будем забегать вперед. Присаживайтесь. – Хозяин указал на продавленный, в ухабах, диван.

Новокрещенов сел, провалившись одним боком, другим явственно ощущая свернувшуюся железной змеей пружину, достал из нагрудного кармана припасенный заранее блокнот, пристроил на колене, приготовил авторучку и застыл, уставясь на собеседника. Тот устроился за обшарпанным, полированным некогда, а теперь заваленным чертежами, гвоздями, мотками проволоки и прочей технической дребеденью столом, взял затрепанную, захватанную грязными пальцами картонную папку, извлек оттуда увесистую, густо испещренную скупым просяным почерком рукопись, зашелестел листами.

– То, что я вам передал, собственно говоря, не отдельная статья, а глава книги. Я ее озаглавил, статью то есть, так: «Принцип Хеопса».

– К-кого? – дернулся Новокрещенов, а потом, спохватившись, закивал усиленно. – Да, понимаю. Конечно. Хеопс, пирамида, Тутанхамон…

Ему было, в общем-то, уже все ясно, оставалось выяснить лишь детали того, как и на какую сумму раскрутили этого технического дурачка в «Исцелении», но маска журналиста-ловца сенсации обязывала, и Новокрещенов, стараясь не подрагивать раздраженно от нетерпения ногой, стал выводить на листе блокнота непонятные даже самому себе закорючки.

– Понимаете, – увлеченно шебуршился в рукописи Григорий Измаилович, – пирамидальные конструкции древности распространены по всему миру. Их находят в Египте, Южной Америке, в Китае и даже в России. Есть они и в нашей области. Что такое, по-вашему, курганы?

– Ну-у… м-м-н э-э… – неопределенно промямлил Новокрещенов. – Холмики такие…

– Холмики… – презрительно хмыкнул собеседник. – Это не что иное, как пирамиды! Только земляные, со стершимися гранями!

– Ага… – вяло согласился Новокрещенов.

– А четырехскатные, или шатровые, крыши в крестьянских избах? А чумы, юрты у кочевых народов? Так вот, новейшие исследования показали, что внутри пирамидальных сооружений останавливается рост микробов. Форма пирамиды благотворно влияет на биологические параметры крови находящегося внутри конструкции человека!

– Какие исследования? Чьи? Какие биологические параметры крови? – не выдержав околонаучной ахинеи, едва не взорвался Новокрещенов, но, спохватившись вовремя и не желая затягивать лекцию, сказал извиняющимся тоном: – Впрочем, это не важно…

– Действительно, – легко согласился Григорий Измаилович. – Главное, что такие данные есть, они опубликованы в периодической печати. Если что, я и газетные вырезки вам представлю.

– Не надо! – испуганно мотнул головой Новокрещенов.

– Выяснилось, – опять зашелестел тот затрепанными, с бахромой по краям страницами рукописи, – что лежащая на пересечении биссекторных линий вершин точка считается условно мертвой, не пригодной для существования живых организмов. Зато точка, делящая оставшийся объем пополам, считается условно живой, способствующей развитию жизненных процессов. Вершина пирамиды является местом выброса энергии, которая накапливается в нижних частях…

– Стоп, стоп! – взорвался Новокрещенов и, постаравшись сгладить неловкость от такой бесцеремонности, пояснил торопливо: – Я это уже из вашей статьи уяснил. Да и читал… тоже. Лучи живые, космический ветер… Чакры разные… Знаю. Вы мне лучше вот что объясните. Как от рака-то излечились? Я, видите ли, часто пишу на медицинские темы. Занимаюсь сейчас проблемами онкологии. И мне вас доктора из онкодиспансера в пример привели. Как случай чудесного, редчайшего в клинической практике выздоровления. Поделитесь секретом?

Григорий Измаилович с видимым сожалением спрятал в папку лохматую рукопись, вздохнул, закатив глаза.

– Я, знаете ли, большую часть жизни прожил неправильно. Работал конструктором на оборонном заводе. Мы выпускали изделия, каждое из которых могло разнести целый город… М-мда. Гриф секретности с них до сих пор не снят. А потом я, знаете ли, прозрел. Как академик Сахаров. Но, к сожалению, значительно позже… Вы любите Мандельштама?

– М-м-м.. – перекосился Новокрещенов, инстинктивно нащупав во рту кончиком языка кариозный зуб.

– Мне на плечи бросается век-волкодав… – с чувством продекламировал Григорий Измаилович. – В начале девяностых завод уже не работал, большинство итээровцев, и меня в том числе, сократили. Не посмотрели даже на то, что я заслуженный изобретатель… И остался я, как говорится, на бобах. Пробовал как-то вписаться в рыночную экономику – да где там! Начал было челночить, да прогорел уже на второй поездке. Жена ушла, на Украину к родственникам подалась. Дочь взрослая, замужем, у нее своя семья. Остался я один. Тоска, депрессия. Правда, квартира была хорошая, трехкомнатная, не чета этой… маломерке. – Он пренебрежительно обвел рукой окружающее пространство. Так та жилплощадь излишняя меня, можно сказать, от смерти спасла.

– Как это? – насторожился, забыв про блокнотик, Новокрещенов.

– Обо всем по порядку – строго глянул на него Григорий Измаилович – В мире, знаете ли, все взаимосвязано. Частицы эфира, точнее, нейтрино, движутся во вселенной направленными лучами. Они пронизывают космос, преобразуя при этом встречную материю. То есть именно лучистый эфирный ветер первичен, а материя, увы, лишь вторична…

– А квартира-то здесь при чем? – бесцеремонно перебил его Новокрещенов. – Жилплощадь излишняя? Ее что, нейтрино съело?

– Экий вы, – поморщился от досады Григорий Измаилович. – И все нынче вот так-то, поверхностно рассуждают. Нет, чтобы в глубь явлений проникнуть… О чем бишь я? Ах, да! Так вот, моральный, скажем так, хаос, наступивший в моем организме, способствовал появлению в нем органической патологии. Началось с хандры, депрессии, а вылилось в злокачественное новообразование.

– А где вас обследовали?

– Да в заурядной городской поликлинике, – обыкновенные, знаете ли, задерганные бытовыми неурядицами лекари. Просветили рентгеном – и нате вам. Рак. Ну, естественно, направили в онкодиспансер…

– И там диагноз подтвердили?

– Да нет, туда я, слава Всевышнему, не попал. Если бы оказался в онкологии – все, пиши пропало. Прожгли бы лазером, радиацией, отравили химиотерапией… Тогда бы точно конец. А так, слава богу, нашелся добрый человек, подсказал. Там, по соседству, в той же поликлинике, Центр нетрадиционной медицины находится.

– И кто же вас… туда надоумил? – трепетал от напряжения Новокрещенов.

– Заведующая поликлиникой. Чудесная женщина. И, главное, мужественная!

– Да-а? – поднял брови Новокрещенов.

– А как же! Нашла в себе смелость признаться в том, что традиционная медицина в моем случае бессильна. И посоветовала пойти к доктору Кукшину. В «Исцеление». Он, говорит, еще не таких больных с того света вытаскивал.

– И помогло?! – не скрывая восторга, выдохнул Новокрещенов

– Представьте себе… Да что ж, хе-хе, представлять! Можете даже потрогать меня, живой, как видите. Прекрасно себя чувствую, не по годам бодр. А мог бы уже два года… того. Разлагаться на кладбище.

– Здорово!

– Константин Павлович, в отличие от лекарей, пошел не от болезни, а от причины ее. Депрессия вызвала сбой в биоэнергетике моего организма. Требовалось открыть забившиеся чакры, почистить энергетические каналы…

– Во-во, и до чакр дошло! Я же чувствовал! – ликовал гость. – И… почем это удовольствие?»

– В каком смысле? – не понял Григорий Измаилович.

– В денежном. Чакры откупорить, каналы продраить… энергетические… Дорого, наверное? Работа-то титаническая!

– Дорого, – не чувствуя издевки, согласился Григорий Измаилович. – Лечение действительно уникальное. Это же не таблетку в рот пациента сунуть.

– Конечно, конечно, – понимающе закивал гость. – Но во сколько это вам обошлось? Я уже не как журналист, как человек спрашиваю. У меня, знаете ли, бабушка… В безнадежном состоянии…

– Цены могут меняться – инфляция, – сочувственно вздохнул хозяин. – Я, например, продал трехкомнатную квартиру, купил вот эту, гораздо скромнее. И вырученной разницы как раз хватило оплатить лечение.

– Круто… – поцокал языком Новокрещенов.

– Но в этом тоже есть психотерапевтический смысл! – назидательно поднял палец Григорий Измаилович. – Включаются дополнительные механизмы борьбы организма за собственное существование… А деньги… не всё, друг мой, можно измерить деньгами. Я воскрес не только физически, но и морально. Обрел с выздоровлением новый мир – не этот, окружающий нас в повседневности, убогий, полный противоречий, человеческого несовершенства и подлости, а беспредельный, космический. Мир, где вечный эфирный ветер движет неподвластной времени материей. И теперь у меня, дышащего в унисон с этим космическим ветром, сохраняется вечный здоровый дух и бессмертная, как наша вселенная, душа!

Новокрещенов уже спрятал ненужный блокнот, внимал, подрагивая ногой, а потом перебил бесцеремонно:

– А зачем это вам?

– Ч-что? – поперхнулся от неожиданности Григорий Измаилович.

– Ну, бодрость, здоровье… Душа вечная. Вам-то они зачем?

– Как – зачем? – всплеснул руками хозяин. – Вы, должно быть, не поняли..

– Да все я понял, – пренебрежительно отмахнулся гость. – Не понял только, зачем все это именно вам. – Он сделал ударение на последнем слове, что должно было обидеть Григория Измаиловича, но тот не обиделся, а принялся разъяснять.

– Разве это не счастье – ощутить себя частичкой вечности? Безбрежного мира?

– По-моему, нет, – усмехнулся Новокрещенов. – Я, например, всегда себя так и ощущал. Частичкой. Травинкой в поле. Деревом в лесу. Дубом этаким. А потом помрем все, станем прахом, сеном. Или углем каменным. А после произрастем… В червяке каком-нибудь или в печном дыме… Чего ж здесь радостного-то?

– Да ведь в этом и заключается великое таинство жизни!

– Никакого таинства. – Пожал плечами Новокрещенов. – Круговорот веществ в природе. Обычное дело. Его в школах проходят. В младших классах.

– Вы циник! – заклеймил его гневно Григорий Измаилович.

– Ничуть, – улыбнулся ему приветливо гость. – Я тоже интересуюсь таинством жизни. Но не этой вашей чепухой на электронном уровне, а реальной, осмысленной жизнью. Почему, например, один человек живет хорошо, а другой – плохо? Почему один богат, а другой беден? Один стал президентом страны, а другой прозябает в безвестности? Вот в чем главное таинство, вот что следует разгадать! И никакая полиэтиленовая пирамида здесь не поможет.

Григорий Измаилович встал, взволнованно заходил по комнате.

– Мы говорим с вами о разных вещах и на разных языках. Вы… не понимаете. Для вас главное – достижение личного успеха. Дешевой популярности. Плотских утех!

– А вы разве этому чужды? – тоже поднялся, заканчивая бессмысленный теперь разговор Новокрещенов. – Статейки пишете, в газетенки пристраиваете..

– Я – не для себя! Я… для общества… попу… пуляризирую! – задохнулся от гнева Григорий Измаилович.

Новокрещенов презрительно оглядел жилище изобретателя и заявил мстительно:

– Вы вначале свою жизнь устройте по-человечески Жене помогите. Дочери. А потом уж все человечество осчастливливайте!

И вышел, оставив застывшего в недоумении рядом с дурацкой полиэтиленовой пирамидой Григория Измаиловича. И, пока спускался по лестнице загаженного подъезда, думал раскаянно, что высказанные ни в чем не повинному изобретателю упреки он, Новокрещенов, должен был прежде всего адресовать самому себе.

И когда сверху его догнал вопрос изобретателя, метнувшийся жалким эхом по грязной лестничной площадке: «А статья-то моя… печатать будете», – ответил, чтобы совсем уж не добивать заблудшую в пространствах космоса душу:

– Будем! Почему нет? О чем только нынче в газетах не пишут…

 

Глава 17

Ночью Самохин плохо спал.

В шесть часов, слушая ожившее и бормочущее радио на кухне, пил чай, курил, отдуваясь, и отходя от тяжкого, не принесшего бодрости сна. Потом, помаявшись от безделья, затеялся с постирушкой, бултыхал, полоская в ванной замоченное с вечера белье, отжимал крепко, по-мужски завертывая мокрую ткань восьмеркой так, что волокна потрескивали, чертыхался раздраженно, утирая с лица мыльные брызги вперемешку с потом, едва ли не злясь на умершую не вовремя Валентину, в результате чего он теперь вынужден заниматься таким исконно бабским делом, как стирка. Закончив, кряхтя выволок таз с горкой белья на балкон, прищепил, развесив, к веревкам трусы и майки, одновременно поглядывая вниз, на улицу, с опасением – не видит ли его кто за этим постыдным для мужика занятием?

Однако в ранний час по пасмурным тротуарам прохаживались, шаркая метлами, только дворники, да шныряли озабоченно в поисках пропитания бездомные кошки и оголодавшие за ночь бродячие псы.

Вернувшись на кухню, Самохин, чтобы занять себя чем-то в преддверии тягучего, однообразного дня, принялся готовить завтрак, который при желании можно было употребить позже как немудреный обед и даже ужин. Он был непривередлив в еде, и каждодневным блюдом ему служили вермишелевый суп либо жареная картошка. Пару раз в месяц, по выходным, он лепил для себя пельмени – полсотни, с запасом. Майорской пенсии хватало даже на то, чтобы держать в холодильнике палочку копченый колбасы и кусок перемерзшего, крошащегося под ножом сливочного масла. Так что обделенным материально он себя не считал, случались в его биографии времена и похуже, а потому раздражался, слыша жалобы стариков. «Тебе сколько лет в девяносто первом году было? Сгубили страну, а теперь ноете… Я б на месте молодых вам, старикам, и такой пенсии не платил. Не заслужили…»

Он не без гордости причислял себя к офицерам-конвойникам, считал, что прожил честную жизнь, ограждая общество от уголовников. Были среди них, конечно, всякие, и, положа руку на сердце, встречались вовсе безобидные, мало ли какие кривые дорожки приводят человека в тюрьму, но абсолютное большинство железно заслуживали зоновскую баланду. И то, что они оказывались на более или менее длительные сроки надежно изолированными, Самохин ставил себе в заслугу. Он знал уголовный мир и не испытывал особых иллюзий в отношении иных методов перевоспитания преступников, кроме надежных запоров, крепких решеток, стальных шипов колючей проволоки и жесткого, регламентирующего каждый шаг осужденного режима.

И вот теперь он, кичащийся своей принципиальной честностью, совершил тяжкое преступление – похищение человека, за которое любой суд, не терзаясь сомнениями, отмерит ему немалый тюремный срок…

Самохин вздыхал обреченно, вытряхивал из пачки очередную сигарету, курил и, едва раздавив один окурок в переполненной пепельнице, закуривал вновь.

По радио скороговоркой, взахлеб, передавали местные новости, с восторгом рассказывали о пожарах, о заживо сгоревших, ограбленных, накручивали спозаранку, и это означало, что еще нет восьми утра. В восемь, после того как отыграет реабилитированный гимн, начнет вещать Москва – в принципе, о том же самом, будто стращая население страны грядущим днем… Но гимна Самохин не дождался, потому что в это время в дверь его квартиры позвонили.

Увидев в дверной глазок Ирину Сергеевну, он натянул вылинявшее спортивное трико, накинул форменную рубашку и, пригладив мимолетно на темени выцветшие до пегой седины вихры, открыл дверь.

– Я, наверное, разбудила вас, – сказала входя Ирина Сергеевна, – извините.

– Да что вы… Я и не спал вовсе, – просипел Самохин и умолк, сконфузившись за свой голос, охрипший внезапно – то ли от курения чрезмерного, то ли от молчания длительного: со вчерашнего дня не произнес ни слова, не с кем было разговаривать-то. Потом, кашлянув, пояснил гостье: – Я уже по хозяйству кое-чего… Помастерил… – И, застеснявшись вранья, признался, покраснев: – Стирку затеял.

– Ой, Владимир Андреевич, вы, если надо, не стесняйтесь… Может, подшить что-то…

– Да справляюсь пока… Делать-то мне нечего… Пенсионеру… Что ж вас-то еще нагружать… – говорил Самохин, а сам соображал, куда пригласить гостью – в комнатах беспорядок. – Хотите чаю? У меня чайник горячий и заварка свежая.

– Н-нет… А вообще-то, да. Если заварен уже, – с женской непоследовательностью, мотнув головой отрицательно, согласилась Ирина Сергеевна.

Самохин засуетился, приглашая.

– Вот сюда проходите, на кухню. Уж чего-чего, а чаю в моем доме всегда в избытке. Служба такая была… Зато водку я не пил, – похвастался зачем-то Самохин, и справедливости ради все-таки уточнил: – Почти…

Ирина Сергеевна села на табурет, шаткий, легонький, у кухонного стола, ничем не покрытого, но с чисто вытертой пластиковой столешницей, и глянула украдкой по сторонам. Газовая плита, хотя и старая, но отдраена до первозданной эмалевой белизны, стены в моющихся, но чуть тронутых желтизной от копоти обоях – из-за курения хозяина, наверное, в сушилке над раковиной, рядком, как фарфоровые зубы во рту, выстроились разнокалиберные тарелки, на полу – цветастый, местами вытертый до тканевой основы линолеум – в общем, для одинокого мужика вполне прилично. В пепельнице окурки горой, но никаких пустых бутылок по углам, захватанных, вечно готовых к употреблению рюмок на столе и подоконнике…

Самохин поставил перед ней чашку на блюдце, не рассчитав, плеснул туда черной заварки – как себе, едва ли не половину, долил кипятка. Сунулся в старенький холодильник «Орск», достал банку с вареньем – литровую, с липкими краями. Невольно облизнув испачканные сладкие пальцы, поискал, во что положить. Сообразив, налил тягучий, пахнущий вином вишневый сироп в третью чашку и, воткнув туда мельхиоровую ложечку, пододвинул гостье.

– Попробуйте.

– Ой, да что вы… Не беспокойтесь. – Ирина Сергеевна отхлебнула глоток настоянного до горечи чая. – Крепкий какой…

– А вы с вареньицем, с вареньицем, – примостившись рядом, потчевал Самохин.

– Сами варили? – отведав ложечку варенья, поинтересовалась с улыбкой Ирина Сергеевна.

– Сам, – виновато кивнул отставной майор. – Навязали, знаете ли, на базаре ведро вишни… Девочка продавала, говорит, деньги нужны. Я и купил… вместе с ведром. А на что мне столько ягод? Я их терпеть не могу… Но, думаю, испортятся – тоже жалко… Вычитал в какой-то газете рецепт и сварил. Есть-то можно?

– Можно, вкусно даже, – успокоила его гостья и в подтверждение своих слов съела еще ложечку.

– Страшно работать в тюрьме? – спросила вдруг Ирина Сергеевна.

– Сидеть страшнее… – коротко ответил Самохин и вздохнул отчего-то.

Не допив горького чая, Ирина Сергеевна сполоснула под краном свою чашку, блюдце, ложечку, поставила на стол и пригорюнилась.

– А мы ведь теперь с вами, Владимир Андреевич, тоже вроде как преступниками… стали… Я всю ночь не спала, вспоминала, думала… Про Славика, про чеченца этого… который в погребе… Нельзя так! Если мы его взаперти держать будем, они и Славу не выпустят.

– Так для того и держим. На обмен, – неуверенно возразил Самохин.

– Обмен… Не верю я в это. Если там, на Кавказе, узнают, что мы здесь натворили, – Славика убьют. Я чувствую. Понимаете? Чувствую! Нельзя так – зло за зло… Мне цыганка одна заговор читала… Ну, вроде молитвы, чтобы Славика освободить. Так там проклятья тем, кто пленных держит в неволе. И вот я подумала… А вдруг и его мать… чеченца этого, у него же тоже мать есть! И если его мать на нас те же проклятья нашлет? Как же я могу за своего сына Богу молиться, если мы чужого в погребе держим?

Самохин закурил, выдохнув дым аккуратно, в приоткрытое окно, поскреб затылок растерянно:

– Не знаю, я, к сожалению, в Бога не верю… Вернее, не то чтобы совсем не верю… Библию читал, другую религиозную литературу. И не могу избавиться от ощущения, что все это людьми написано. И я людям этим, писателям, в чудеса, ими описанные, хоть тресни, не верю! Может быть, служба тюремная, грешная, меня таким сделала… А может, не дано мне… Мозгов не хватает, мышления абстрактного, что ли… Говорят: надо просто верить. А я так вот – просто, на слово – не могу… Мне доказательства нужны. Не эти… сказочки про чудеса двухтысячелетней давности, а конкретные. Научные.

– А я верю! – твердо возразила Ирина Сергеевна. – Вот именно так: просто верю, и все! Потому что… Потому что справедливости вокруг нет, но где-то же она должна быть! Мы вот со Славиком жили, никого не обижали, ни о чем не просили, не завидовали… Я, помню, хотела ему пальто зимнее купить, да денег не хватило. А он говорит: ничего, мама, я в куртке прохожу. Мне не холодно. А курточка синтетическая, на рыбьем меху, а морозы у нас зимой – сами знаете какие, да еще с ветрами… – Она всхлипнула, достала платочек, промокнула нос, глаза. – Так за что нас так? Это… это нечестно! А значит – неправильно. Не по справедливости. Но если бы несправедливость управляла миром – он бы разрушился. Все бы перессорились, передрались на земле. Но этого ж не случилось! Значит, справедливость есть, она – главная сила, и эта сила – Бог!

– Хорошо бы так-то, – задумчиво причмокнул губами Самохин. – Да ведь нас как учили? На Бога надейся, а сам не плошай… Вот мы с Новокрещеновым и взялись… эту справедливость, о который вы говорите, восстановить… Но я тоже чувствую – что-то не то у нас получается… Не так…

– А давайте пойдем сейчас к Георгию и скажем, чтоб чеченца того… выпустил! – выпалила, задохнувшись, Ирина Сергеевна.

Самохин опять потянулся к пачке, достал новую сигарету, размял в желтых от никотина пальцах, сказал невнятно, прикуривая.

– Мне кажется, что Новокрещенов от такой инициативы в восторг не придет…

– Но это же… наше дело, в конце концов! – возмутилась Ирина Сергеевна. – Чеченца-то из-за Славика украли. А если не из-за Славика, то зачем?

– Вот и я думаю – зачем? – покачал головой отставной майор и, ткнув едва раскуренную сигарету в пепельницу, решился. – Ладно, пошли. Я когда его доводы слушал, хоть и скрепя сердце, но соглашался. А теперь засомневался что-то.

Через десять минут они уже споро шагали к жилищу Новокрещенова.

И чем ближе подходили, тем явственнее осознавал Самохин, что прагматичный, закусивший удила бывший тюремный доктор вряд ли согласится с их эфемерными доводами. Но если сама мать возражает против этого, то Новокрещенов просто обязан с ней согласиться. Если… Если он не пытается таким способом решить какую-то свою, неизвестную Самохину задачу.

Осевший на треть в землю домик Новокрещенова был приметен издалека. Он заметно выпирал из уличного ряда костистым от дранки, проглядывающей сквозь слой облупившегося самана, бочком, торчал вызывающе убогостью своей, ухмылялся редким здесь прохожим косоротым, в разводах грязи, оконцем, и Самохин, поравнявшись с ним, не стал заходить во двор, а постучал пальцем по стеклу:

– Эй, хозяева, встречайте гостей…

Никто не отозвался. Тиха была в этот утренний час и кривая улица, лишь со двора, невидимого отсюда, слышался гвалт Аликовых сорванцов.

– Да вы живы там? Георгий! Ванька! – опять позвал отставной майор.

Ни звука в ответ.

– Нет никого, – с сожалением заключила Ирина Сергеевна и вспомнила кстати. – Они же с утра по делам разбежаться вчера договаривались! Вот незадача…

– А… была не была! – в сердцах произнес Самохин и локтем резко саданул в хлипкое перекрестье рамы… Окно ахнуло, посыпались осколки стекла, и все-таки шума было немного. По крайней мере никто не вышел из окрестных домов, не поинтересовался взволнованно, кто это и зачем окна у соседей вышибает?

– Вот видите, – назидательно сказал Ирине Сергеевне отставной майор, – все секретные дела надо совершать максимально открыто, не таясь, и тогда никто ничего не заподозрит…

Балагуря так буднично, будто всю жизнь занимался выбиванием оконных рам, Самохин успокаивал Ирину Сергеевну, а заодно и себя, натворившего за последние несколько дней столько противозаконного, что проникновение в чужое жилище казалось не самым тяжким грехом. К тому же он с некоторым облегчением воспринял отсутствие Новокрещенова, который, он был теперь абсолютно уверен в этом, не обрадовался бы их визиту.

– Вы на стреме постойте, а я… быстро…

Самохин задрал ногу, перекинул ее через оконный проем и, покраснев от натуги, пыхтя и досадуя на мешавший живот, нагнулся, протиснулся вовнутрь.

Хозяев дома не было.

Чувствуя себя жуликом, Самохин осторожно встал обеими ногами на жалостливо хрупнувшие осколки стекла, потом, поскрипывая половицами, обошел комнатку, выглянул украдкой в противоположное оконце, выходящее во двор. Там привычно мельтешила по законам броуновского движения неподдающаяся счету Аликова ребятня.

Отставной майор откинул край коврика, нашел очерченный пазами люк, упершись плечом, сдвинул придавивший крышку шифоньер. Тот, урча угрожающе, поддался. Самохин опять нажал, упираясь в ножку кровати, и шифоньер, оставляя на крашеном полу белесые царапины, скрежетнув тяжело, отполз в сторону. Потянул за скобу крышку, откинул, глянул в темноту.

– Эй! Ты где там? Выходи, черт нерусский!

Внизу зашебуршились, дернулась приставная лестница, и через мгновение из провала люка показалась взлохмаченная чернявая голова.

– Давай, ходи сюда, дарагой! – подбодрил Самохин, отойдя в сторону на пару шагов, и на всякий случай предупредил: – Ты смотри, земляк, не балуй. А то опять в погреб затолкаю!

Руки у пленника оказались развязанными, но он, кажется, не помышлял о «баловстве», а жмурился, тер грязными кулаками глаза – видать, ослепило с непривычки дневным светом после непроницаемого мрака подполья.

– Ну, ты еще потягиваться у меня начни, зарядку делать, – сварливо поторопил его Самохин и, бесцеремонно прихватив за воротник мелескиновой, зоновского пошива рубашки, потянул вверх. – Вылазь давай!

Выбравшись по шаткой лесенке из погреба, чеченец медленно распрямил затекшие ноги, вытянулся во весь рост и оказался выше отставного майора. Нимало не смутясь этим, Самохин скептически оглядел пленника и ткнул его кулаком в грудь.

– Прямее держись, джигит… Ты по-русски-то как – понимаешь?

– Понимаешь… хорошо понимаешь… – покорно согласился тот.

– А если хорошо понимаешь, то слушай меня. Я тебя отпускаю на все четыре стороны. Понял? С условием, что ты исчезнешь из нашего города навсегда. Дуй к себе на родину, ешь шашлык, пей чачу и мандарином закусывай. А сюда не суйся. Понял?

– Понял, – мотнул заморочено головой чеченец. – Мандарин у нас не растет…

– Вот ты и займись там селекцией. Все лучше, чем бандитствовать. Понял?

– Понял. Спасибо, – кивнул пришедший в себя пленник.

– Вон ту женщину благодари, – указал Самохин в окно на Ирину Сергеевну, – это она тебя отпускает. Хотя твои земляки… эти, как их… вайнахи, сына ее в плену держат. Но мы, русские, не такие. Понял?

– Понял, – с готовностью тряхнул головой чеченец. Он уже сообразил, что к чему, и беспокойно, оценивающе посматривал то на окно, то на дверь, то на Самохина.

– Да ни хрена ты не понял, – пренебрежительно заключил Самохин и скомандовал коротко: – Пошел вон.

Чеченец бросился к двери.

– Да не туда, чурбан! – рыкнул майор. – Вон туда, в окно!

Чеченец подошел к окошку, сторонясь торчащих из рамы осколков, изогнулся, пролез. Самохин, чертыхаясь сквозь зубы, просунулся следом. Оказавшись на пустынной, разомлевшей под утренним солнцем улочке со сверкающими перламутрово помойными лужами в канавах, пленник притормозил, опять невольно зажмурился и лишь потом, оглядевшись, увидел Ирину Сергеевну. Та отшатнулась испуганно от диковатого вида перепачканного паутиной и погребной глиной мужика, прижалась к трухлявой дранке домика.

Чеченец улыбнулся, сказал совсем по-человечески, обыденно:

– Здрась-сьте…

Потом оглянулся опасливо на возникшего рядом, раскрасневшегося от непривычной акробатики Самохина, затоптался на месте.

– Иди, иди отсюда, – отдуваясь, сердито указал неопределенно в конец улочки майор. – Чеши к своей чеченской матери, пока тебя, бестолочь, назад в погреб не сунули!

Пленник кивнул и быстро зашагал по обочине. Через несколько шагов оглянулся, крикнул:

– До свидания. Да прибудет с вами Аллах!

– Шолом! – усмехнулся Самохин и все-таки помахал ему рукой. – Больше не попадайся. – И, взяв Ирину Сергеевну под руку, предложил: – Пойдемте.

Рядом с Самохиным она чувствовала себя увереннее, защищеннее.

А Самохин шел, сосредоточенно глядя под ноги, и думал о том, что поступили они, отпустив чеченца, в общем-то, правильно. С давних пор, оказываясь в затруднительных ситуациях, когда приходилось делать выбор с непредсказуемыми последствиями, майор ориентировался на внутренние ощущения. Комфортное – если поступок его был верен, и, наоборот, появлявшееся вдруг зудящее беспокойство в том случае, если выбор оказывался неправильным.

Отпустив чеченца, Самохин успокоился, более того, чувство безысходности прошло, появилась надежда – нелогичная, ни на чем вроде бы не основанная, вроде той, что поддерживает сейчас Ирину Сергеевну, поверившую в высшую справедливость. Так, помнится, было в раннем детстве, когда ребенком, совершив добрый поступок, ждешь ответной благодарности неведомо от кого… И, если память не изменяет, она, как правило, следовала незамедлительно…

 

Глава 18

Славик окончательно настроился на побег и только ждал, когда, обозначив начало нового дня, приоткроется стальной люк его подземелья и волосатая рука с вытатуированной надписью «Гога» швырнет в темноту половинку черствой буханки хлеба. Славик поймает эту руку, рванет на себя, сломает в локтевом и лучезапястном суставах, а потом втащит очумевшего от боли охранника в погреб и завладеет его оружием…

Что будет дальше – представлялось смутно. Как говорится, война план покажет. И если ему удастся отнять у Гоги автомат или пистолет, шансы на успешный побег резко возрастут.

Однако в намеченный для побега день крышка люка в обычный час не открылась, а когда все сроки кормежки прошли, в окрестностях его темницы затрещали автоматные очереди и стены бункера несколько раз вздрогнули ощутимо от близких разрывов. По тому, как ахнуло над головой, полились сверху сквозь щели в бетонных плитах сухие струйки песка, Славик безошибочно распознал снаряды армейских 122-миллиметровых гаубиц и понял, что, если федералы используют самоходные артиллерийские установки, которые сейчас шарашат навесом откуда-то с равнины, километров с десяти, то на обычную зачистку эта операция не похожа. Вероятнее всего, его тюрьма находится в месте расположения большой банды, и теперь войска либо замкнули кольцо и мочат сепаратистов, не жалея снарядов, наглухо, либо выдавливают выше в горы, где по боевикам начнут работать вертолеты и стремительные штурмовики-«сушки».

Славик и сам пару раз в составе батальона участвовал в таких операциях и знал, как стремительно удирают «духи» при первых разрывах снарядов, теряя напускное высокомерие и кавказскую спесь. Славик выпрямился во весь рост и, скользя на липкой грязи, покрывавшей пол бункера, – в туалет его не выводили, а бетон, понятное дело, жидкость не впитывает, – подошел к люку. Подпрыгнул раз, другой, дотянулся до дверцы, ударил в нее кулаком. Но она не поддалась, была незыблема, как влитая.

Шарахнуло где-то совсем рядом, посыпались, застучали в потолок погреба кирпичи или камни – черт знает из чего там, наверху, чечики саклю построили.

«Засыплет люк – и ни свои, ни чужие не найдут!» – подумал опасливо Славик. Но крышка лаза скрежетнула вдруг, откинулась, и в глаза ударил ослепительный, потусторонний будто бы, свет.

– Эй, русский! Выходи! – донеслось из поднебесья. Славик отступил от яростного света в привычную для глаз темноту и, растирая кулаком влажные от слез веки, крикнул в ответ:

– Я тебе, дух, не летучая мышь! Лестницу давай – тогда вылезу!

Наверху залопотали по-чеченски, а потом в светлом квадрате лаза возникла темная, плохо различимая, как на негативе, фигура.

– Я сэйчас гранату кыну. Вылетишь, билать, как птычка» – пообещал знакомый голос. А потом появилась крупная волосатая лапа с вытатуированным у основания большого пальца именем «Гога», – дэржи, вылаз!

Славик взялся за руку, подтянулся, отметив про себя, что ослабел-таки, и, ухватившись за край лаза, повис беспомощно, болтая не находящими опоры ногами. Чеченец рванул его за куртку на спине так, что швы затрещали. Рядом оказался второй, подхватил пленного, помог выбраться, а потом больно ткнул стволом автомата под ребра, просипел сдавленно: – Бигом, билать!

Быстро осмотревшись по сторонам, Славик разглядел полуразвалившийся сарай из камня с дымящейся, крытой шифером крышей, двухэтажный коттедж из красного кирпича в центре двора, несколько женщин и детей, снующих бестолково у входа в дом с узлами и сумками. У распахнутых настежь сварных металлических ворот стоял «жигуленок» с пятнами ржавчины на боках. Правое переднее колесо было спущено, возле него суетился с домкратом, пристраиваясь то так, то эдак, пожилой чеченец, крича кому-то в дом:

– Запаска давай! Ехать нада!

Гога, одетый в пятнистый комбинезон, оказался огромным бородатым мужиком, на голову выше Славика. Он размахивал казавшимся игрушечным в его ручищах автоматом Калашникова, тыча им куда-то на зады двора, в противоположную от ворот сторону:

– Эй, русский, туда пашель!

Его напарник, тоже обряженный в камуфляж, был гораздо тщедушнее. Бороденка реденькая, на голове мятая фетровая шляпа с птичьим пером. Грудь маленького «духа» перетягивала крест-накрест пулеметная лента. На лацкане куртки красовался аляпистый, будто из дна консервной банки вырезанный, моджахедовский орден.

Низкорослый прошипел что-то яростно и, зайдя сзади, ткнул пленника стволом автомата в спину, передернув затвор:

– Хади быстра, шакал!

«Попандопуло хренов, – покосившись на него, вспомнил героя старой кинокомедии Славик. – Тебя первым и вырублю. Хорошо, что автомат на боевом взводе. Мне бы до него только добраться!»

Сразу за домом начиналось заросшее густой «зеленкой» ущелье. Судя по всему «духи» решили увести пленного подальше от наступающих федеральных войск, перепрятать. Значит, сильно они в нем нуждаются! Иначе кинули бы в погреб гранату – и никаких хлопот…

Гога шел впереди, осторожно ступая по узкой, уходящей круто вниз тропке, шуршал осыпающимся из-под его ног щебнем, раздвигал стволом автомата низко нависавшие на пути ветки, а маленький напарник его пыхтел позади Славика, замыкая шествие, время от времени тыча в поясницу пленного автоматным стволом.

«Погоди, сука! – кусал в ярости губы Славик. – Сейчас я тебя приложу!»

Над головой затарахтели, нависнув низко, две «вертушки», дали залп «нурсами» по окраине села, и Гога заторопился, зашаркал быстрее по осыпи, рявкнул, не оглядываясь:

– Хады бэгом, свынья!

А идущий сзади «дух» уперся автоматом в спину, подгоняя.

«Пора!» – решился Славик.

Он присел резко, и плюгавый орденоносец с размаху налетел на него, споткнулся. Славик перехватил его автомат за ствол, крутанул, перебрасывая чеченца через себя, вырвал оружие и достал-таки «духа» прикладом по голове.

Гога услышал шум, обернулся, но опоздал. Славик навскидку огрел его длинной очередью. Пули стеганули Гогу по могучей груди, швырнули с тропы, и он покатился вниз, ломая кустарник. Славик повел стволом в сторону маленького «духа». Тот сидел, схватившись за голову, таращился на Славика, раскачиваясь, словно кобра перед дудкой факира, и подвывая:

– Не убивай, солдат! Мой тебя отпускать хотел! Денга дам. Две тыщи долларов. На, возьми!

– Небось ваши, чеченские, фальшивые? – равнодушно поинтересовался Славик.

– Не-е, настоящие. Американские…

Чеченец схватился за нагрудный карман, начал расстегивать трясущимися пальцами пуговицу, но все не мог расстегнуть, повторяя завороженно:

– Сейчас, земляк, сейчас…

– В каком кармане доллары? – деловито уточнил Славик. – В правом?

– Здесь, – хлопнул себя чеченец по груди. – В правом, брат, в правом. Сейчас…

– Некогда мне, – сказал Славик и выстрелил в левый карман куртки, за которым трепетало напрасной надеждой сердце боевика. Потом, нагнувшись над телом, рванул клапан кармана вместе с пуговицей, достал тощую пачку зеленых банкнот, сунул за голенище своего разбитого «берца». Вытащил из подсумка убитого два скрепленных синей изолентой автоматных рожка, заткнул за пояс и, повернувшись, пошел назад по тропе к селу, где уже без умолку трещали автоматные очереди, куда летели с шелковым шелестом невидимые в поднебесье снаряды и куда – он знал это наверняка – скоро придут наши.

 

Глава 19

А в это время Новокрещенов шагал сосредоточенно по тротуарам, не замечая прохожих и проклиная в сердцах технаря-идиота, а заодно с ним всю интеллигенцию, кичащуюся своим образованием и уязвимую для любых, способных запудрить ей мозги лженаучными теориями проходимцев.

«Напридумывали, сволочи, себе теорий, – злобствовал Новокрещенов, косясь непримиримо в сторону дворников, уныло гоняющих пыль по растрескавшимся тротуарам. – Вишь ты, космический ветер их питает… Налопаются картошки с макаронами, а после рассуждают о вечности, в нищете.

Нет, он, Новокрещенов, отныне живет по-другому… Вон, Федя Чкаловский тридцать лет по тюрьмам сидел, образования – три класса и коридор, а какими деньками теперь ворочает! И сам безбедно живет, и другим помогает. И реальной пользы от него для общества го-о-ораздо больше, чем, например, от придурошного строителя полиэтиленовых пирамид…

Но раз уж не удалось оплести Кукшина паутиной показаний потерпевших и доказать преступную деятельность – незаконное врачевание, мошенничество, доведение пациентки до самоубийства, придется атаковать его в лоб, деморализовать, сломить сопротивление, взять неожиданностью и нахрапом. Как говорили в зоне – на понт.

Широко шагая, разметав по коридорчику поликлиники вечнобольных старушек, Новокрещенов ворвался в «Исцеление». В приемной царила все та же атмосфера безмятежной, уверенной в себе роскоши. Томная секретарша подняла на вошедшего ленивые глаза, взмахнула ресницами-опахалами, сказала заученно-вежливо, растягивая слова:

– Приса-а-живайтесь…

– Да пошла ты! – бросил ей через плечо Новокрещенов и, успев заметить, как остекленел от удивления взгляд волоокой девицы, с треском распахнул дверь в кабинет Кукшина. – Привет чудо-лекарям!

Созерцавший сосредоточенно пестрый экран компьютера Константин Павлович обернулся, нажал какую-то клавишу на дисплее, разноцветное изображение погасло, его сменило приглушенно-бордовое свечение, отчего лицо доктора в затемненном кабинете сделалось незнакомым, воззрилось на вошедшего черными провалами глазниц, в глубине которых, как в жерлах вулканов, поблескивал адовым пламенем багровый отблеск монитора.

Видимо, узнав пациента, Константин Павлович включил настольную лампу с матовым, в веселеньких цветочках, абажуром и сразу стал прежним – светлым, улыбчивым, безмерно-добрым, эдаким Айболитом новой формации.

– О-о, здравствуйте! А я уж забеспокоился. Думаю, куда же это вы, голубчик, запропастились? Болезнь-то, если не лечить, прогрессирует… Я ведь, батенька, все-таки не Господь Бог и в крайне запущенных случаях ничего гарантировать не могу…

– Да бросьте, Константин Павлович, скромничать! С вашим талантом!– усмехнулся Новокрещенов.

– Будет вам, голубчик, – польщенно расплылся в улыбке Кукшин и указал на мягкое, черной кожи, кресло рядом. – Присаживайтесь.

Новокрещенов, отодвинув кресло чуть в сторону, оказался в тени, а вот Константин Павлович виделся теперь в свете лампы четко и ясно, как под лучами прожектора.

– Доллары искал. Сумма-то невеликая, да тоже в кармане не валяется. Вот… Пошарил кое-где… по братве… Пацанам честно сказал, мол, циркулус витиозус, – развлекался Новокрещенов, – что по-латыни означает: нет выхода. И, поскольку крупная сумма в долларах является кондицию синэ ква нон, то есть непременным условием исцеления, я его выполнил.

– Вы… вы знаете латынь? – насторожился Кукшин.

– Гроссо модо – в общих чертах. Так же, как и вы, в основном те выражения, которые в кратких словарях иностранных слов присутствуют. Потому что латынь в нашем мединституте преподавали кое-как, только-только, чтоб будущий доктор сумел рецептурный бланк заполнить. Не то что в прежние времена, когда на латыни диссертации защищали…

– К-какие диссертации? В каком э-э… нашем мединституте? – ошарашенно воззрился на него Константин Павлович.

– Да в том же самом, где и ты, Костян, учился, – уточнил, подмигнув дружески, Новокрещенов.

– А-а… как же… Я имею в виду… ну, все это… – беспомощно развел руками Кукшин.

– Ты имеешь в виду мой визит в качестве пациента? – подсказал Новокрещенов. – Так я тебя разыграл. А заодно полюбовался на то, как ты лихо, даже не прибегая к клиническому обследованию, впендюрил мне диагноз злокачественного заболевания. Я, между прочим, ту нашу беседу на диктофон записал… В качестве вещественного доказательства. У меня и пленочка имеется.

– 3-зачем?

– Увы, брат. Хомо хомени люпус эсто. Человек человеку – волк.

– То была с моей стороны шутка, – нашелся вдруг Кукшин. – Розыгрыш старого товарища, коллеги, который передо мной ваньку валял. Я тебя сра-а-зу узнал, х-хе! – погрозил пальцем доктор, фальшиво хихикнув. – Вот и решил… пошутить. Признаю, неудачно, но… совершенно бескорыстно!

– У-тю-тю… – покачал головой Новокрещенов. – Какие мы сообразительные… А раз узнал, назови мою фамилию, имя, только быстро!

– Да мало ли с кем я учился, – сник Кукшин. – Так, в лицо помню… Вы… Ты на каком факультете был?

– Не крути, Костя, – прищурился Новокрещенов. – Ни черта ты меня не помнишь. Я ж не такой активный был, по комитетам комсомола да в партбюро института не заседал. На трибуны с речами не лез… Да и учился на пару курсов ниже тебя, а младших однокашников обычно не помнят… А вот ты… активный общественник… И как же дошел до жизни такой? Тридцать тысяч долларов за лечение несуществующей болезни! Вот жадность-то! Хватило бы с тебя и штуки… М-да! Поступок твой уголовно наказуем. Налицо, так сказать, корпус дэликти!

– Брось эту дурацкую латынь! – сорвался Кукшин.

– Не дергайся! – каменея лицом, предупредил Новокрещенов и, видя, как оплыл доктор, растекся белыми складками халата по креслу, заметил ехидно: – А-а… понимаю! Этого выражения ты не знаешь. Его в кратком словаре нет. Так вот, оно почерпнуто мною из юридической литературы, которую я внимательно проштудировал перед визитом к тебе. Латинское словосочетание «корпус дэликти» переводится, как «состав преступления».

– Нет никакого состава преступления!

Кукшин выдвинул ящик стола, достал пачку сигарет, несколько раз щелкнул зажигалкой, бестолково тычась в огонек пламени, наконец, закурил, затянулся глубоко пару раз, выдохнул, сосредоточился. Встал с кресла, скорбно сжал сигарету тонкими губами и принялся расхаживать по кабинету, заложив руки в карманы хорошо отглаженного, ломкого от крахмала халата. Его голова с ежиком пегих волос торчала над белым воротником так, что Кукшин походил со стороны на дымящийся пожароопасно окурок.

– Слова к делу не пришьешь, – заявил он с вызовом. – И вообще, гражданин, вам уже пора. Вы абсолютно здоровы, так что не мешайте работе учреждения!

– Да нет уж, коллега, я еще чуток помешаю, – поклонился ему Новокрещенов. – Посижу. Как, впрочем, и ты наверняка сядешь – всему свое время. Я в этом почти не сомневаюсь.

– У меня лучшие в городе адвокаты, – предупредил Константин Павлович. – С их помощью я найду управу на любого шантажиста!

Новокрещенов тоже поднялся, шагнул к доктору, прихватил его за лацкан отутюженного халата, смял.

– Ты, Костя, в дерьме по уши, понял? Одна из твоих пациенток, журналистка, покончила жизнь самоубийством после того, как ты ей лапшу на уши навешал, заявив, что у нее неоперабельный рак желудка. И никакие адвокаты тебе не помогут. Есть такая статья в Уголовном кодексе – доведение до самоубийства. Даже если от тюрьмы отмажешься, – как на специалисте на тебе крест поставят. Навсегда. Из тебя в прессе что-то вроде нацистского доктора Иозефа Менгеле сделают. Понял?! А журналисточка эта – к тому же моя жена. И я тебе такой денежный иск впаяю за моральный и материальный ущерб – вовек не расплатишься.

Кукшин угрюмо затушил сигарету в малахитовой пепельнице, вернулся в кресло и промолвил со вздохом, устало и обреченно:

– Ладно. Понял. Чего ты хочешь?

Новокрещенов заметил озабоченно:

– Ты бы курил поменьше. А то еще заболеешь… чем-нибудь онкологическим… А у нас впереди столько дел…

Он порылся сосредоточенно во внутреннем кармане пиджака, достал толстый блокнот в клеенчатой обложке, перелистал.

– Вот здесь у меня внушительный список пролеченных вами от несуществующих болезней граждан. Это, конечно, не все. В действительности их число неизмеримо больше, и если к расследованию подключатся компетентные органы, то раскопают и остальных. Возможно, при этом всплывут и другие суициды среди пациентов «Исцеления». Узнав о страшном диагнозе, далеко не всякий способен… э-э… как это ты предлагаешь… мобилизовать финансовые ресурсы. Да и не все такие дураки, чтобы верить тебе, надеясь на чудо. – Новокрещенов потряс перед носом Кукшина блокнотом и продолжил: – Так вот. Некоторых якобы излеченных тобой, Костя, я посетил и убедился, что ты буквально разорил их своей… комплексной терапией. Люди продавали квартиры, машины… Уверен, они очень удивятся, если узнают, что их обманули. К тому же есть среди облапошенных пара-тройка серьезных парней… В общем, еще вопрос, доживешь ли ты до суда…

– Что ты хочешь? – повторил Кукшин, пристально глядя в глаза Новокрещенову.

Тот протянул руку, взял со стола доктора красочный буклет, рекламирующий Центр нетрадиционной медицины «Исцеление», полистал.

– Да… Судя по всему, фирма процветающая… Но, на мой взгляд, есть у нее один существенный недостаток!

– Да? – в глазах Кукшина опять полыхнули багровые отблески монитора.

– Определенно, – с сожалением захлопнул буклет Новокрещенов. – И связан он с управленческой структурой центра. Вам, Константин Павлович, не хватает хорошего, крепкого заместителя…

– Вы… себя имеете в виду? – догадался смышленый Кукшин.

– Естественно. – Новокрещенов откинулся в кресле, заложил ногу на ногу. – Вот тебе моя трудовая книжка. С завтрашнего дня в ней должна появиться запись о приеме меня в ваш центр… ну, скажем, на должность заместителя главврача по организационно-методической работе. С окладом не ниже твоего, Костя. И не вздумай юлить, предпринимать какие-либо… необдуманные шаги. Криминальная ситуация в стране и в городе сам знаешь какая.

Кукшин смиренно принял зеленую трудовую книжицу и синие корочки диплома. Новокрещенов встал.

– Ну, Костя, пока. Уверен, мы с тобой сработаемся, – и, глядя на затосковавшего доктора, подбодрил: – Ты не волнуйся, я тебе докучать не буду. И кабинета мне не потребуется. У вас когда зарплата? Пятого и двадцатого? Ах, только пятого… хорошо, я подожду. А как начислите – позвоните, – и, уже с порога, задержавшись, предупредил: – А вот рискованные операции с чудесным исцелением раковых больных прекращай. Хватит с тебя истеричных дамочек да невротиков в качестве пациентов. Это я тебе как заместитель и ближайший помощник рекомендую…

В приемной Новокрещенов подошел к секретарше и потрепал ее, опешившую, по бархатной щечке. – Пока, крошка.

 

Глава 20

Поймав «левака», Новокрещенов через полчаса подкатил к заветному коттеджу в элитном поселке и после ненавязчивого досмотра с применением портативного металлоискателя вошел, сопровождаемый бдительным телохранителем, в огромный, величественный кабинет Феди Чкаловского.

– Как успехи? – поинтересовался хозяин, не вставая из-за обширного, черной полировки стола, лишь протягивая для рукопожатия вялую кисть.

– Чечен у меня, спрятан в надежном месте.

– Молодец, – сдержанно похвалил Чкаловский. – Да ты, доктор, присаживайся. Как говорится, сделал дело – отдыхай смело! Нет, люблю я все-таки вас, чекистов! Уж, казалось бы, сколько крови вы из меня выпили, сколько ребер пересчитали, зубы – во, вечные теперь, а – люблю. У вашего брата ведь как? Сказано – сделано! Приказ есть приказ. Как это… не обсуждается, а исполняется! Не то что мои… Вроде стараются, землю роют, а все через задницу получается… Фраера! Может, ты, доктор, заодно знаешь, где эта падла Щукин-младший затарилась? Веришь, намедни опять двух киллеров на меня навел. Они аж из Екатеринбурга примчались. Мои ребята их, конечно, перехватили, выпытали, что да как, так ведь не знают они, козлы, ни хрена! Рядовые исполнители. Заказ получили, задаток – а кто да зачем меня заказал – не их дело.

Новокрещенов, до сих пор так и не севший в предложенное ему кресло, по-военному сделал два шага вперед и, склонившись почтительно, зашептал:

– И это узнал, Федор Петрович. Щукин в больнице. Насчет диагноза пробиваю пока. В областной клинической лежит. Но не в основном корпусе. Есть там флигелек во дворе, из белого силикатного кирпича. Неприметный такой, без таблички при входе. В нем две палаты оборудованы для привилегированных пациентов. Одна пустая, в другой – Щукин. При нем охранник неотлучно. Есть еще медсестра дежурная, но та без конца туда-сюда шастает, персонала-то не хватает.

Федька достал из объемистой коробки сигару, отстриг ножничками кончик, раскурил неторопливо, подставляя под огонек то так, то эдак, а потом, зажав в зубах, задрал ее в потолок, задымил, будто горнист задудел победно.

– Та-ак… – выдохнув облачко ароматного дыма, заключил наконец он. – Ну, док, спасибо. Вот, как договаривались. – Чкаловский выдвинул ящик стола, достал толстый конверт, ловко, будто «блинчик испек» плоским камешком-голышом по тихой речной воде, пустил его по полировке в сторону Новокрещенова.

Тот быстро прихлопнул скользнувший конверт рукой, но не взял, держал под ладонью, прижимал осторожно, словно птичку поймал, готовую вспорхнуть в любой миг и улететь безвозвратно.

– Бери, док. Там баксы, пять кусков, как условились.

– Спасибо, Федор Петрович. – Новокрещенов поелозил конвертом по столу, а потом отодвинул легонько, не далеко, так, чтоб дотянуться можно было. – Деньги, конечно, по нынешним временам вещь необходимая. Но… не о них я мечтаю.

– Вот как? – удивленно поднял Чкаловский густые, с проседью брови.– Ну-ну. Выкладывай, что у тебя за мечты такие, которые даже за баксы не купишь. Ты не финти, говори прямо, – властно подстегнул его Чкаловский.

– Я… имею в виду… Долгосрочное сотрудничество. Так сказать, на постоянной основе. Короче говоря, прошу зачислить меня в вашу… команду.

Федор осторожно уложил серую колбаску пепла, осмотрел рубиновый огонек на конце сигары, спросил буднично:

– А – зачем?

– Сложно нынче одному, без поддержки. Да я и не с пустыми руками пришел, – заторопился Новокрещенов. – Со вступительным взносом. Со своим э-э… пирогом к общему праздничному столу.

– Да ну? – заинтересовался Федька.

– Фирмочка у меня есть, – внутренне торжествуя, выложил Новокрещенов. – Медицинская. Частная. Невелика, зато доход постоянный, надежный приносит. Люди-то во все времена болеют…

Федька ухмыльнулся довольно.

– Вот ты какой… А что за фирмочка?

– Центр нетрадиционной медицины «Исцеление». Он у меня практически в руках. Остались… кое-какие формальности.

– Вот хват! – одобрительно кивнул Чкаловский. – Я ведь про ту контору слыхал. Говорят, там лепила классный работает. От всех болезней лечит… Так, говоришь, эта фирма теперь твоя?

– Практически…

– Хорошо, – искренне похвалил Федька. – Правильно мыслишь. Вот тебе конкретное поручение. В общем, ты Щукина вычислил, а теперь порадуй меня, старика. Сделай так, чтоб я об этой падле некролог в ближайшем номере газеты прочел. С соболезнованиями папаше его, депутату Государственной думы. Понял? Сделаешь – дальше будем базар вести. Но в любом случае премия – двадцать тысяч баксов. Вот тебе… – Федя извлек из ящика необъятного стола второй конверт, так же ловко пульнул Новокрещенову.– Тут пять тысяч пока. Задаток. Сделаешь – остальное получишь. Ну и, само собой, нерешаемых проблем в жизни твоей с той поры не будет. Захочешь фирмой рулить – пожалуйста, покажешь только пальцем на ту, которая приглянулась, – твоя. В Африку или в Штаты слетать – скатертью дорожка. Надумаешь в депутаты пойти – назови только округ, и тебя выберут… Но дело – вперед.

– Спасибо, Федор Петрович, за доверие, – с чувством произнес Новокрещенов, забирая оба конверта. Они не лезли в карманы, и он держал их перед собой, прижав к груди.

– А чеченца пока у себя придержи. Корми так, чтоб с голоду не сдох. Да гляди, чтоб Щукин про него не прознал. На этом чечике много чего завязано… Он мне еще пригодится, – сказал на прощание Чкаловский и сделал знак рукой – иди, мол, свободен.

– Об исполнении доложить? – обернулся с порога Новокрещенов.

– Сам узнаю. Из некролога, – буркнул Чкаловский и потянулся к телефону.

Новокрещенов шагал по ухоженной улочке поселка новорусской застройки, любовался затейливыми домами-теремками с вечнозелеными лужайками и розариями во дворах и думал о том, что непременно переберется сюда со временем на постоянное жительство, будет так же, как вон тот пузан, прохаживаться по-хозяйски возле собственного коттеджа, обонять аромат августовских цветов.

А пока Новокрещенов окрыленно шел к остановке троллейбуса и бормотал, будто продолжая начатый с кем-то давным-давно яростный спор.

– Не вписался, говорите, в новую жизнь? Ну, это мы еще посмотрим… Я-то впишусь… А вот вас, сук, всех повычеркиваю. Крест на крест!

Даже походка его изменилась теперь. Он шел уверенно, шагал твердо, ощущая, как ровно и сильно бьется сердце, чудом пережившее безумные периоды его безудержного пьянства, прогоняет мощными толчками в такт движениям по эластичным сосудам незамутненную алкоголем кровь и мозг выдает четкие мысли, мгновенно сканируя и анализируя информацию, полученную из окружающего пространства.

От прежней вялости и расхлябанности Новокрещенова, болезненной мнительности не осталось и следа. Отныне им правили ясные помыслы, четко различимые цели и продиктованные самым рациональным способом их достижения поступки…

Впрочем, настроение Новокрещенова наверняка было бы другим, если бы знал он, что сразу после его ухода Федя Чкаловский снял трубку и потребовал сердито:

– Кукшина мне! Ну что, сукин сын, дошаманился? Первый попавшийся лох тебя вычислил, да? Короче, так. Пока ничего не предпринимай. Подыграй ему. Меня ты, естественно, не знаешь. А вообще правильно на тебя наехали! Кончай эти макли с ракушниками. Есть же благородные медицинские специальности! Наркология, например… В общем, посоображай насчет переориентации центра на лечение наркоманов. Дело это общественностью приветствуется и в финансовом плане перспективное. А то, что от пациентов отбою не будет, – это я тебе, хе-хе, гарантирую, – хрипло хохотнул Федька и брякнул трубкой.

Дома, в сенцах, Новокрещенова встретил воплем взъерошенный Ванька:

– Шеф, беда! – и запричитал, шмыгая носом. – Убег! Совсем убег!

– Кто? – понимая уже, что случилось, все-таки переспросил Новокрещенов.

– Да, этот, как его, чечик! Помог ему кто-то. Вон, шкаф сдвинули, гады, засов на погребе открыли…

Торопливо пройдя в комнатку, Новокрещенов увидел распахнутую беззубо пасть подполья, приблизился, заглянул в заплесневелую темноту.

– Пусто, – безнадежно махнул рукой Ванька.

– Т-твари… Кто?! – скрежетнул зубами Новокрещенов. – К-кто выпустил? Может, ты?!

– Да чо я, совсем, что ли, на всю голову больной?! – отшатнулся Ванька и перекрестился порывисто. – Вот те крест, командир! Чтоб я такую подляну подложил… Да я их давил, гадов… У меня их штук тридцать на боевом счету, если с Афгана прикинуть! Я… я полчаса назад вернулся, на аэродроме с прапорами насчет письма перетер. Прихожу – а тут вон чо. И окошко, гляньте-ка, раскокано!

Только сейчас Новокрещенов обратил внимание на то, что их подслеповатое, белесое от слоя пыли окно, выходящее на улицу, которое сроду не открывалось, зашпаклеванное наглухо много лет назад, выбито теперь, и створки рамы свешиваются на вывернутых петлях внутрь.

– С улицы по нему звезданули, – пояснил Ванька, с видом следопыта осматривая осколки стекла на полу. – Вишь, сюда посыпались. Значит, снаружи высадили. Стал-быть, кенты чечика про него дознались и вызволили.

– Если бы кенты, они бы нас дождались и глотки перерезали, – возразил Новокрещенов.

– Еще не вечер, – беззаботно пожал плечами Ванька. – Я, шеф, пожалуй, шпалер почищу. Вдруг пригодится.

Новокрещенов, насупившись, еще раз оглядел рамы, битое стекло на половицах, попробовал качнуть неподъемный шифоньер, сдвинутый кем-то с крышки лаза, бормоча: «Вот суки… И кто ж эти суки?..» Потом, в ярости топнув, хрустнул стеклом на полу и скомандовал:

– Тащи Алика сюда. Может, он чего видел.

– Сей момент, командир! – козырнул Ванька и помчался во двор.

Через пару минут он вернулся, сосредоточенно и нелюдимо, как заправский конвоир, толкая перед собой пыхтящего взволнованно Алика. Сосед улыбался заискивающе и, сложив у груди сдобные ладони, мелко, подобострастно кивал.

– Асселям алейкум…

– Ты видел, кто без нас в доме был? – не давая опомниться, грозно подступил к нему Новокрещенов.

– Нишава не видел, – радостно закивал Алик. – Дома спал. С женами играл мал-мал, потом спал. Ни-ша-ва не видел!

– Кто-то сюда заходил. Вот. – Новокрещенов указал на погреб и от волнения тоже заговорил с акцентом на манер Алика. – Человека отсюда забирал и выпускал. Понял? Нужного мне человека. Я его здесь закрывал, а он выпускал!

Алик, вытянув шею, опасливо, бочком, приблизился к погребу, глянул по-птичьи одним глазком в глубь и сразу отскочил.

– Кто там?

– Да никто теперь, дятел! – рявкнул, потеряв самообладание, Новокрещенов.

Принялся объяснять, словно глухонемому, жестикулируя:

– Вот тут пленный сидел. Под крышкой, в погребе. Сверху – шкаф. Кто-то в окно залез – видишь, разбито? Шкаф отодвинул, погреб открыл и пленника выпустил.

– А-а! – сообразил вдруг и закивал радостно Алик. – Мой все понял. У тебя там раб сидел! У меня тоже раб дома был, – доверительно сообщил он Новокрещенову. – Давно был. Русский раб. Хороший. Много-много работал и мал-мал кушал, – и заверил льстиво: – Русский раб – самый лучший раб!

– Вот сволочь, – взъярился Ванька и влепил Алику оглушительную затрещину. Тот мотнул от удара головой, схватил себя за пухлую щеку, надул плаксиво толстые, будто напомаженные алые губы.

– Зачем бьешь, брат?!

Ванька смущенно потер костяшки пальцев, сказал сконфуженно:

– Ты тоже, сосед, виноват. Говори да не заговаривайся! – И, повернувшись к Новокрещенову, заступился за пострадавшего: – Да не видел он ни хрена! Говорю ж – с улицы залезли!

– Ладно, – согласился Новокрещенов и указал ошарашенному Алику пальцем на дверь. – Иди отсюда. И – молчок! Понял?

– Понял! – угодливо закивал сосед, заколыхал животом согласно и удалился, пятясь.

– Что делать-то будем, шеф? – Ванька обескураженно почесал пятерней сивые вихры на затылке. – Я уж договорился с летунами насчет письма. Обещали передать в лучшем виде… У вояк там тоже кое-какие связи есть. А как теперь пацана из плена вытащить – ума не приложу… Интересно, какая все-таки падла у нас чечика стырила?

Новокрещенов досадливо поддел ногой крышку люка, захлопнул с грохотом, потом подошел к низенькому окну, нагнулся, осторожно коснулся пальцем ощерившихся в раме осколков.

– Нам с тобой, Ваня, отступать нельзя. Найти надо чечика.

– Да где ж его теперь ловить? – жалобно шмыгнул носом приятель. – Ищи ветра в поле…

Новокрещенов распрямился, охнув, потер поясницу.

– Радикулит, ч-черт… Я, кажется, знаю, кто нашего чеченца увел… – Потом поинтересовался буднично: – Ты пистолет почистить собирался? Вот и займись этим прямо сейчас. А заодно покумекай, как глушитель к нему примастырить. Сможешь такую штуку сконструировать?

– Запросто! – Ванька пошарил глазами по комнатке, схватил пыльную, давным-давно неизвестно зачем валявшуюся на полке большую, как почерневшая груша, клизму, сдавил, хрюкнул резиной.

– Во, в самый раз.

– Издеваешься, да? Мы к бандитам пойдем. Их клистиром не проймешь… – вспылил Новокрещенов.

– Да вы не поняли, шеф, – обиженно возразил Ванька. – Пипку вот эту срежу и донышко. Натяну на ствол – мировой глушак получится. Если, конечно, только пару раз стрельнуть. Больше не выдержит. Сколько выстрелов-то будет?

– Два, – твердо пообещал Новокрещенов и уточнил: – Один на поражение, второй – контрольный.

 

Глава 21

После полудня к Самохину прибежал Ванька и поведал о таинственном исчезновении чеченца. А потом, видя искреннее недоумение и негодование отставного майора по поводу такого непредвиденного исхода тщательно разработанной и осуществленной операции, успокоил, намекнул на новый план, задуманный Новокрещеновым. Для его обсуждения отставного майора приглашали на встречу в скверике, неподалеку от дома.

Когда, выпалив все это, Ванька убежал, Самохин стал готовиться к встрече. В связи с тем, что дело обещало быть важным и, вполне вероятно, последним в его жизни, отставной майор достал из пронафталиненного платяного шкафа заветный синий костюм, развесил по стульям пиджак и брюки – чтоб проветрились чуть, и, включив в розетку утюг, начал старательно елозить им по белой, пересохшей и оттого плохо поддающейся разглаживанию рубашке.

Как ни тянул время Самохин, на условленное место встречи он пришел раньше других. В чахлом скверике, пропитанном из-за близости железной дороги запахом крезола и копотью солярки, сильнее ощущалось неизбежное приближение осени. На сухих асфальтовых дорожках темными трещинами расползлись глубокие августовские тени, шелестели листья желтеющих кленов. Солнце светило вовсю, прожигало аллейки, но его уже не хватало для того, чтобы обогреть все здешние потаенные уголки, и возле густо разросшейся черемухи, где стояла, кажется, единственная на весь сквер пригодная для отдыха скамейка, крепко просевшая во влажную землю чугунными ножками старинного литья, пахло прелыми листьями, было прохладно и почти сумрачно.

Жалея выходные брюки, Самохин обмахнул сиденье газеткой, навязанной ему за бесценок бойким мальчишкой, подложил ее под зад – еще посадишь пятно – и ощутил, наконец, от печатной продукции ощутимую пользу.

– Привет, Андреич, – услышал он.

Рядом, брезгливо дунув на скамейку, сел Новокрещенов.

Ванька опустился поодаль на корточки, достал из необъятного кармана пообтрепавшейся камуфляжной куртки бутылку пива, ловко сорвал зубами пробку и, приложившись, ополовинил посудину, клокоча горлом, в один присест.

Покосившись на Новокрещенова, Самохин обнаружил, что тот здорово изменился со времени их последней встречи. Песочного цвета костюмчик, в тон ему рубашечка с галстуком, новые, ласкающие взор персиковой замшей, ботинки… Но главное – глаза: серые, колкие, как шипы новой колючей проволоки на запретке…

– Ты, майор, Щукина-младшего знаешь? – холодя его взглядом, деловито осведомился Новокрещенов.

Самохин вздохнул понимающе.

– Вот, значит, что у вас на уме… Встречал я этого паренька лет десять назад. В следственном изоляторе.

– Что за тип?

– Ну, сейчас не знаю… Если уж нынче даже дешевые фраера, которых на зоне тогда за людей не считали, и то забурели, в авторитеты воровские вышли, то этот-то уже тогда вроде как в серьезных пацанах ходил. Хотя и не урка. Ни разу, кажется, на зоне не сидел. Так, попарился в сизо пару месяцев…

– Опасен?

Самохин поджал губы.

– Да кто ж так, с первого взгляда, может сказать… Я его в девяносто первом встречал. Типичный обкомовский сынок – избалованный, наглый. А попал под «дубинал», ему дежурный наряд слегка хребет вправил, так сразу скис… Дерьмо, одним словом…

– Вот мы сегодня с этим дерьмом поближе и познакомимся, – заявил Новокрещенов, шалея глазами.

Самохин опять вздохнул, кивнул обреченно, сказал, потупя взгляд:

– Значит, это он у нас чеченца-то умыкнул?

– Он, больше некому, – уверенно подтвердил Новокрещенов.

– И, главное, я уже с летчиками договорился! – встрял Ванька. – Так нет, всю малину обхезал… Гнида!

– Это он умеет, – усмехнулся Самохин и, внимательно глядя на Новокрещенова, поинтересовался: – Ну, предположим, доберемся мы до Щукина. И – что?

– Дальше – моя и Ваньки забота, – недобро прищурился Новокрещенов. – Мы с ним про это толковать будем.

– Насчет чеченца? – простодушно не отставал Самохин.

– И его… тоже.

– Крутые вы – спасу нет, – хмыкнул недоверчиво отставной майор. – А если он откажется… разговаривать? Его в заложники возьмем?

– Надо будет – и возьмем! – отрезал Новокрещенов.

Самохин смотрел на него с сомнением.

– Та-а-к… Лихо! А может, и правильно? Говорят, смелого пуля боится, смелого штык не берет… А вот воровская финка, бандитский ствол – вещи реальные. Как сквозь них прорываться будем? Где этот Щукин обитает, выяснили?

– В больнице он обитает. В областной. Видать, прихворнул. Охраняет его один телохранитель с мобильным телефоном и, судя по всему, со шпалером.

– Я его сделаю! – пообещал Ванька, допив пиво и задумчиво разглядывая пустую бутылку с остатками пены на дне. – Я таких, Андреич, бройлерами зову. По две штуки на кулак принимаю. Они только с виду здоровые, а ежели, к примеру, такому под дых закатать, так позвоночник нащупать можно. Тесто парное, а не мышцы.

– Здоров же ты, солдат, заливать, – снисходительно подначил его Самохин.

– А вот – глянь!

Ванька вдруг с размаху хлопнул себя бутылкой по лбу. Брызнули осколки. Один даже прилип к коже над бровью.

– Во!

Новокрещенов, добрея лицом, указал на него отставному майору:

– Пуленепробиваемая башка. И никакого сотрясения мозга.

Самохин насупился, сказал осуждающе:

– Вот что, ребята. Дело задумали вы серьезное. Это вам не демонстрация боевых искусств. Пуля из ТТ – не бутылка. Стукнешься с ней лбом – полголовы снесет.

– Понимаю. А потому, Андреич, нам бы оружием разжиться, – сказал Новокрещенов. – У нас пока один ствол на двоих. Хоть бы обрез какой завалящий…

– Оружие добудем в бою! – потирая ушибленный все-таки лоб, с апломбом заявил Ванька.

– Револьвер я с собой прихвачу, – пообещал Самохин. – У меня есть. Хорошая машинка. Не подведет.

Новокрещенов посмотрел на него с уважением, потом, помолчав, предложил:

– А раз так, то идем сегодня вечером. Встречаемся в десять, у ворот областной больницы.

– Не рано? – озабоченно нахмурился Самохин. – Такие дела сподручнее в глухую ночь затевать.

– Это если автозаправку грабить. Или сейф в банке взламывать, – возразил Новокрещенов. – А для нас непоздний вечер в самый раз. Сегодня пятница, значит, у областной больницы ургентный день. По пятницам в нее больных со всего города повезут. Самый наплыв – с девяти до одиннадцати вечера. Приемный покой битком, весь медперсонал с ног сбивается. Во дворе – родственники госпитализированных, посетители. Суета, народу полно. На посторонних никто внимания не обратит. Щукин лежит во флигеле, в отдельном боксе. Там – сестринский пост. Дежурную медсестру мы вызовем… подальше куда-нибудь.

В лабораторию, например. Она в дальнем корпусе, пока туда-сюда сходит – минут пятнадцать уйдет. Нам хватит.

– Не мало? Для разговора-то… по душам? – засомневался Самохин.

– Хватит. Беседа будет недолгой, – твердо пообещал Новокрещенов. – Так что – до встречи. Не забудь – двадцать два ноль-ноль. У ворот областной больницы.

Самохин, задумавшись о своем, рассеянно кивнул…

Когда солнце, крутанувшись по выцветшему небу, спряталось за крышей пятиэтажки-«сталинки», напротив и мимо окон самохинской квартиры, перечеркивая улицу пунктирными линиями, замелькали тени сумасшедших стрижей, отставной майор начал собираться. Грузно пыхтя, поднял диванную лежанку и, пошарив в пахнувшем кожей и обувным кремом пространстве, вытащил пару начищенных впрок, хромовых сапог. Взвесив поочередно их на руке, выбрал тот, что потяжелее, залез в голенище, вытянул оттуда тряпичный сверток с масляными пятнами, положил его со стуком на пол. Потом, запустив руку в глубь сапога, извлек тяжелую коробочку из плотного, шершавого картона. Убрал сапоги на место, закрыл диван, перенес тряпичный сверток на стол, развернул. Взял револьвер, провернул с легким треском барабан и, открыв коробочку, начал доставать угнездившиеся там патроны, вставляя по одному, методично насыщая голодное нутро семи пустых камор.

Коробочку с оставшимися патронами завернул в тряпицу, сунул, не пряча уже особо, за диван.

Глянул на будильник, который давным-давно его не будил – нужды не было с утра по делам торопиться. Четверть десятого. Пора.

На кухне Самохин тщательно протер поверхность револьвера от ружейной смазки – все о костюме парадном заботился, чтоб не испачкать, – и сунул во внутренний карман. В нагрудный кармашек пиджака, туда, где франты носят носовые платочки в цвет галстуку, спрятал пенсионное удостоверение – на общественном транспорте бесплатно доехать, и… мало ли что, документ все-таки! В боковой карман положил заранее заготовленную пачку чая «Ахмад» – импортного, как уверяла надпись под изображением тигра на коробке, индийского. Чай предназначался в подарок Федьке, коллекционеру и знатоку, которого, чуял Самохин, придется навестить сегодня же.

Миновав подъезд, отставной майор порадовался, что не повстречал невзначай Ирину Сергеевну. Он не знал, что можно сказать ей сейчас, чем обнадежить…

До больницы Самохин добирался на рейсовом автобусе. Охнув и скрежетнув ревматически несмазанными сочленениями, автобус остановился на нужной остановке, и отставной майор с облегчением покинул душный салон. Как и предсказывал Новокрещенов, несмотря на сумеречный час, еще несколько пассажиров сошли и бодро затопали к высившимся неподалеку, особняком от окраинного жилого массива, корпусам областной больницы.

У распахнутых ворот, в которые, истошно вопя сиреной и мерцая красно-синими огнями проблескового маячка, как раз въезжала «скорая помощь», Самохин разглядел прогуливающихся безмятежно Новокрещенова и Ваньку.

Узкий внутренний дворик клиники был плохо освещен и плотно заставлен легковыми автомобилями. Вдалеке на задах, под могучим, с доисторических времен еще сохранившимся, дубом желтел горящими окошечками неприметный флигелек. Одинокая лампочка снаружи освещала низкое, в три ступеньки, крылечко, на котором, поскрипывая досками, топтался верзила, смолил сигарету, задирая голову и пуская дым в непроглядно-темное, предгрозовое, должно быть, небо.

Наступившая ночь давила спрессованной духотой, и Самохин, ожидавший сумеречной прохлады, запарился в своем костюме. Он расстегнул пиджак и, распахнув борта, молча показал Новокрещенову торчащую из внутреннего кармана ребристую рукоять револьвера.

– Ого! – расплылся в радостной улыбке Новокрещенов и пообещал возбужденно: – Ну, Андреич, значит, все получится!

– Дай-то бог, – сдержанно кивнул Самохин, запахивая пиджак. – Пошли, что ли?

А в больнице тем временем кипела своя, непонятная стороннему жизнь. К приемному покою то и дело подкатывали юркие автомобильчики «скорой помощи» – из них выгружали кого-то и несли, нестройно шагая, покачивая носилки, санитары. У входа в отделение курили, проблескивая на груди никелированными рожками фонендоскопов, два молодых врача, а какая-то тетка, стоя поодаль, сложив ладони рупором, кричала ввысь, в окна верхних этажей:

– Маня! Ма-а-ня! Я тебе передачку принесла!

– Видите? Тут всем не до нас, – удовлетворенно заметил Новокрещенов. – Давайте вон туда, в темноту отойдем. Там и переоденемся.

Под сенью дуба вблизи флигеля было непроглядно черно. Самохину что-то сунули в руки – на ощупь мягкое.

– Халат медицинский. Накинь на плечи. Не застегивай. И так сойдет, – слышал он свистящий шепот Новокрещенова.

Разглядел, что и тот облачается в белое, становясь похожим во тьме на зыбкое привидение. Ванька переодеваться не стал, растворившись во мраке в своем камуфляжном костюме.

– Сейчас Ванька охранника на крыльце вырубит и в кусты оттащит, – пояснил, сдавленно шипя, Новокрещенов. – Я первый войду – как дежурный доктор. Если медсестра там – отправлю ее… Скажу, что срочно результаты анализов понадобились… Или еще что, смотря по обстановке.

– Так ведь она тебя не знает, – удивился Самохин. – Увидит, что чужой, – шум поднимет.

– Тут пятьсот врачей только штатных работает да еще столько же совместителей. Представлюсь консультантом-невропатологом, например, или урологом…

– В лицо запомнит. Опознает, в случае чего… – все еще сомневался отставной майор.

– Халат медицинский она запомнит, а не лицо. Фонендоскоп для аускультации, – возразил Новокрещенов и, обрывая разговор, обратился к невидимому Ваньке: – Начали… Пошел!

Самохин разглядел в сумраке, как метнулся, нагнувшись по-обезьяньи, упираясь руками в землю, Ванька, короткими скачками, поплавком в речной ряби, то появляясь, то исчезая, перебежками стал приближаться к крыльцу.

– Сейчас он его вырубит, и мы тронемся, – жарко дыхнул в ухо Самохина Новокрещенов.

Отставной майор следил, не отрываясь, за перемещениями Ваньки, который незаметной стороннему глазу огромной лягушкой неотвратимо сокращал прыжками расстояние до ярко освещенного крылечка, где скрипел половицами телохранитель, пялился тревожно в ночное небо, будто ждал оттуда главных для себя неприятностей, в то время как они накатывались на него с другой стороны. В последний раз глянув беспокойно на небеса, здоровяк переступил с ноги на ногу под плачущий визг изнасилованного его тяжестью крылечка, затянулся напоследок, щелкнув пальцами, запулил окурок в ближайшие кусты и, круто повернувшись к двери, взялся было за ручку. В этот-то миг, взмахнув полами расстегнутой куртки, спланировал ему на спину ночным нетопырем Ванька, ткнул крестьянским кулаком по затылку и присел, с натугой подхватив рухнувшее объемистое тело щукинского охранника.

– Вперед! – рыкнул Новокрещенов и зашагал к флигелю, бормоча так, что слышал один Самохин: – Я вхожу. Ждешь две-три минуты. Если к тому времени медсестра не выскочит, – входи следом. Если увидишь, что медсестра вышла, дай ей отойти подальше, потом входи. Главное, иди уверенно, головой не крути. Тут кто только не шастает, так что на тебя и внимания не обратят.

– Понял, – отставной майор кивнул, что было излишне в темноте.

Он наблюдал напряженно, как Ванька, шурша палой листвой, шустро волочит безжизненное тело охранника в густые заросли кустарника. И, когда облаченный в белый халат Новокрещенов, войдя на крыльцо, решительно распахнул дверь во флигель, по-докторски непреступно вздернув подбородок, важно прошествовал внутрь, Самохин не выдержал-таки, оглянулся окрест, стоя на пятачке света, сквозь паутину сумерек не увидел, естественно, ничего и, чтоб не терять времени даром, бросился помогать Ваньке. Споткнувшись сослепу о тело охранника, спросил озабоченно:

– Ты как его? Не убил?

Ванька чиркнул зажигалкой, осветил бескровное лицо поверженного, задрал бесцеремонно одно веко, другое, шлепнул ладонью по омертвевшей щеке, заключил не без гордости:

– Живехонек. Минут через пять-десять очухается. Но, чтоб не блажил, я его стреножу. Вытянул из кармана длинную макаронину бельевой веревки, перевернул охранника на живот, завернул ему руки за спину, связал в запястьях, захлестнув петлей шею. – Во, теперь, если дергаться начнет, дыхалку сам себе перекроет.

– Чем это ты его? Кастетом?

– Прям! – обиделся Ванька. – Кастетом я б ему черепушку, как пасхальное яйцо, разкокал. Кулаком. Я ж говорю – у меня рука тяжелая. В деревне так-то на спор годовалых бычков глушил. Ну и в Чечне случалось пару раз часовых снимать. Там уж я себя не сдерживал. Валил наглухо… Так, сейчас трофей посмотрим… Посвети…

Ванька опять перевалил телохранителя на спину, рванул с треском, отдирая пуговицы, полы его пиджака, бесцеремонно обшарил карманы, достал толстенный бумажник, потом извлек откуда-то из-под мышки бесчувственного тяжелый, угловатый пистолет, засунул себе за пояс. Обнаружив у жертвы два носовых платка, скрутил их в комок и запихал в рот охранника.

– Теперь не вякнет. А это, чтоб далеко не убежал… – расстегнув на телохранителе ремень, он стянул с него до колен брюки, заметив добродушно: – Во-о, теперь точно далеко не ускачешь… Глянь, кажись, лекарша куда-то наладилась…

– Ну, мне пора, – сказал Самохин. – Прикрой нас, если что…

Деловито поднявшись на крыльцо, отставной майор толкнул дверь, вошел и оказался в коридорчике с выкрашенными в больничный, обморочный цвет стенами. Здесь же, напротив двери в палату, стоял покрытый скатертью-простыней стол с телефоном, за которым сидел Новокрещенов, сердито перелистывая толстую тетрадь. Глянув на Самохина, он приложил указательный палец к губам, указав на закрытую дверь в палату, а потом заявил нарочито-громко:

– А-а, вот и вы, коллега! Ну-те-с, ну-те-с, пройдемте-с к больному!

Новокрещенов встал из-за стола и, изобразив растопыренными пальцами что-то вроде пистолета, продолжил:

– Безобразие, знаете ли! Все анализы трехдневной давности. И, представьте себе, остаточный азот так и не определен! Я послал медсестру в лабораторию. Пусть доставит сейчас же. Ну разве можно так работать? Назначают консультацию, а сами…

Самохин, выдавив из себя в подтверждение что-то вроде «э-м-да…», достал пистолет и двумя пальцами, чтоб не щелкнуло громко, взвел курок, направил ствол на дверной проем.

Встав у порога, Новокрещенов пригладил пятерней шевелюру, поправил на груди фонендоскоп, гордо задрал голову. Тактично покашляв, толкнул дверь и вошел в палату. Самохин, чуть замешкавшись, прошел и, пропуская вперед ворвавшегося решительно Ваньку, встал, озираясь вокруг. Скользнул взглядом по однообразно-белым стенам, по столику того же цвета, похожему на бледную тонконогую поганку, увидел сиротскую прикроватную тумбочку, кислородный баллон, кокетливо, словно девица косынкой, обернутый марлей вокруг тонкогорлого редуктора, и вздрогнул, услышав тихий, землисто-сыпучий смешок:

– Хи-хи-г-гхи… Какие гости! Прямо группа захвата! Больничный спецназ… Вы что, клистир мне такой толпой ставить собрались? Или… гх-хи… градусник?

Самохин повернулся, силясь разглядеть говорящего, но прежде всего ему бросилась в глаза довольно просторная, не похожая на больничную койка, прикрытая сверху полиэтиленовым балдахином. Сквозь проем в распахнутом пологе отставной майор разглядел высоко вздыбленную подушку, приподнятое гробиком одеяло, и… он даже не понял вначале, что перед ним. В мертвом свете люминесцентных ламп, струившемся из-под потолка, Самохин увидел нечто. Там, где обычно покоится голова лежащего, на белоснежной наволочке кровянела, пульсировала масса, напоминающая полураздавленную, размером с череп человека, огромную вишню. Из центра этого бесформенно-мясистого, сочащегося кровью куска и доносился потусторонний голос. Смешок перешел в тихое клокотание.

– Во, блин! – испуганно выдохнул Ванька и в растерянности опустил пистолет. – Мы, кажись, опоздали. Глянь-ка, как его отхайдокали!

Алое месиво дрогнуло студенисто, хрюкнуло, и в нем обозначилась сначала черная впадина рта, а затем блеснули ртутными шариками два пронзительных глаза.

Новокрещенов бесстрашно приблизился к тому, что лежало на кровати, склонился, вгляделся пристально, вымолвил озабоченно:

– Что-то я, болезный, с диагнозом затрудняюсь. Этот мясной фарш на вашем лице… Питательная маска? От ранних морщин?

– СПИД это, дурак! – проворчала, сердито клокоча и пульсируя, физиономия. – Саркома сосудистая, слыхал про такую? А еще халат нацепил, неуч…

Новокрещенов, явно не ожидавший подобного, отступил на шаг, потоптался нерешительно, поинтересовался, вертя бесполезный фонендоскоп:

– А вы, извините, гражданин Щукин будете?

– Чо, не похож? – хрюкнула маска. – Сейчас вот харкну те в рожу инфицированной слюной и – каюк.

Завороженный этим зрелищем Ванька пистолет все-таки поднял, направил в сторону лежащего на койке.

Самохин поежился, однако остался на месте, сжимая вспотевшей рукой лишний в такой ситуации револьвер, и наблюдал не без восхищения за быстро пришедшим в себя Новокрещеновым.

Бывший доктор спрятал фонендоскоп и, заложив руки в карманы халата, постоял, покачиваясь с каблука на носок, а потом уточнил сочувственно:

– Эта ваша… э-э… болезнь – следствие заражения при употреблении наркотиков? Или неразборчивости в сексуальных контактах?

– А тебе-то какое дело? Ты чо, в натуре, и вправду доктор? Хотя… гх-хе… ладно. Можно и поболтать, – булькнуло то, что было когда-то лидером преступной группировки Щукиным. – Спешить мне некуда… Я все дела, в натуре, уже закончил… – Он опять захрипел, заклокотал горлом, то ли смеясь, то ли задыхаясь.

Голова Щукина, кровяня подушку, дернулась, тело изогнулось змеисто, он приподнялся на кровати, сел повыше, выпростав поверх одеяла руки – желто-бурые, как у пролежавшего долгие годы в земле скелета, костистые, с длинными, не стриженными давно синюшными ногтями.

– А вы ребята прикольные, – сказал Щукин, отдышавшись. – Соображаете. Может, ширнемся на пару? У меня есть чем раскумариться!

Самохин выступил вперед, проговорил строго:

– Ладно, кончай треп. Мы к тебе, парень, по делу.

– Дела, командир, у следователя. А у нас так, делишки… – ерничал Щукин.

Несмотря на ужасный вид, исходивший от него гнилостный, трупный запах, – Самохин это явственно почувствовал теперь, – он ожил будто, подвижные капельки белесоватых глаз повеселели на кровавом бифштексе лица, забегали туда-сюда, зыркая на вошедших, – и впрямь, видать, умирающий был под кайфом.

– Тебе, Щукин, о душе думать пора, – осуждающе изрек Самохин. – А ты все храбришься, крутого из себя строишь… А мы ведь к тебе, в общем-то, по-хорошему пока…

– Да-а? – капельки глаз дрогнули, застыли и уставились на отставного майора, как кончики никелированных пуль.

Самохин почесал задумчиво револьверным стволом переносье, затем, спохватившись, спрятал оружие в карман – от греха, заговорил спокойно, доброжелательно.

– Дело, видишь ли, в следующем. Парень у нас… Ну, скажем так, родственник… в плен к чеченцам попал. Он там, на Кавказе, служил. В десанте. Короче говоря, мы и так, и эдак пытались, не можем его оттуда вытащить. А ты… У нас, знаешь ли, разведка тоже работает, и мы знаем, что ты с чеченской группировкой… или, как ее помягче назвать… диаспорой, вроде общие дела ведешь. Короче, вопрос так поставим… – Самохин сбивался постоянно, ибо не мог все-таки, как ни старался, заставить себя смотреть в глаза ужасного собеседника. – Либо ты даешь железное слово… ну, клятву вора, что ли… И парня нам через своих кентов-лаврушников возвращаешь, либо…

– Либо мы тебя кокнем прямо сейчас, и все дела, – улыбнувшись, сообщил Новокрещенов.

Щукин протянул тонкую, как бамбуковая палка, руку, попытался нашарить что-то над головой – кнопку сигнализации, должно быть.

– Лежать! – рявкнул Ванька, уже твердо, без растерянной дрожи направляя на него пистолет. – Руки на одеяло! Замри, как покойник!

– Да замру, совсем замру. Недолго осталось, – сварливо ответил Щукин, но руку опустил, сплел когтистые пальцы на груди – и впрямь покойник, осталось только свечку в них вставить. – Тем более, что жлоба моего, телохранителя, вы наверняка вырубили?

– А как же! – хвастливо подтвердил оправившийся от шока, вызванного внешностью собеседника, Ванька.

– И еще одна, – опять взял на себя инициативу Новокрещенов, – претензия к тебе, Щукин. Мы было обмен затеяли, кандидатуру нашли… подходящую. А твои братки его у нас увели.

– Кого увели? – искренне заинтересовался Щукин.

– Чеченца, которого мы, как бы это попонятнее выразиться… в заложники для обмена на солдатика взяли.

Щукин опять зашевелился, сел еще выше, опершись спиной на подушку, задохнулся от этого усилия, сказал хрипло:

– Ну я, в натуре, хренею от этой ботвы… Чо вы тут на меня грузите? Какие солдаты, заложники, чеченцы? Вы вообще-то, ребята, в ту палату попали? А то грохнете меня – а потом окажется, что, хе-гхе, не того…

– Того, того, – успокоил его Новокрещенов. – Мы ведь, Щукин, не просто так, не от балды на тебя вышли. Нам Федя Чкаловский насчет твоих дел полный расклад дал!

– Федя?! Кх-хе-гхе! – захлебнулся в кашляющем смехе Щукин и, вытащив из-под подушки салфетку, долго отхаркивался в нее, хрипя изъеденными болезнью легкими. – Ах, Федя… – задыхался возмущенно он. – То-то я смотрю и не пойму, что вы за типы… Вроде не блатные… а при наганах… По рожам – так вообще менты… Так вот кто вас на меня траванул! Федя…

– Вы же с ним давно враждуете, сферы влияния делите, – подсказал начавший прозревать Самохин.

– Да я уж год как… вот так валяюсь. Давно от дел отошел. – Щукин все пытался сесть повыше, карабкался, но обессиленно сползал всякий раз с подушки, тонул в тяжелом одеяле, проваливаясь под него, как сквозь проломленный лед, по самое горло. – Ну подумайте, на хрена мне, мертвецу, вся эта морока? Вся моя пехота давно под крыло к Феде Чкаловскому драпанула. Он и рулит сейчас всеми делами в городе. А папаша мой его поддерживает… как депутат.

– Ваш отец? – изумился Самохин.

– Ну да! гх-ха! Они ж кенты першие! Федька батю в Госдуму протащил, предвыборную кампанию его финансировал, конкурентов мочил…

– А как же… чеченская группировка? Разве не вы ей… управляли? – допытывался Самохин.

– Все братки кавказские, как вторая чеченская война началась и дома в Москве взорвали… кх-хе… хвосты поприжали и от дел отошли. Они ж понимали, что теперь их не только менты пасут, но и спецслужбы… И чуть что – сразу в каталажку… Вот они и затаились. А Федя на них наезжал… Ему транзит наркотиков через Степногорск сохранить нужно было. Наркота в нашу область из Афганистана, Таджикистана и Казахстана шла, а Чкаловский их дальше, в Европу, гнал… Через Москву опасно, перехватывали часто. Так они ее через Чечню, Грузию и дальше, в Европу, гнали…

– Так, все ясно, – неожиданно встрял в разговор Новокрещенов. – Пора закругляться. Сейчас медсестра подойдет. Уходим.

– И, таким образом, – не обращая на него внимания, допытывался, впитывая информацию, отставной майор, – Феде как-то надо было принудить… заставить чеченскую группировку активизироваться, играть по его правилам? Вот, значит, зачем ему их земляк, что на зоне сидел, понадобился… Ты мне парень, еще вот что скажи…

Неожиданно за спиной майора громко хрюкнуло. Щукин как-то странно подпрыгнул на койке, влип в подушку, откинув голову навзничь. По кипельно-белой наволочке расплылось большое кровяное пятно. Самохин обернулся в недоумении и увидел, что Новокрещенов держит в руке, направляя в сторону Щукина, что-то непонятное, вроде вантуза, предназначенного для прочистки забившихся сливов кухонных раковин. «Вантуз» опять громко чмокнул, из него вырвался прозрачный язычок пламени. И только теперь отставной майор понял, что в руках Новокрещенова револьвер, на ствол которого натянута резиновая груша. После второго выстрела она лопнула, развалилась надвое, пуля опять встряхнула изможденное тело Щукина, разбросавшего сухие руки по сторонам и теперь застывшего, будто распятого, в забрызганной кровью больничной койке.

– Эт-то… зачем? – ошеломленно спросил Самохин.

Новокрещенов отчужденно взглянул на него, потом вытер полой халата рукоять револьвера, бросил брезгливо оружие на кровать рядом с распластавшимся Щукиным.

– Все, уходим, быстро! – скомандовал доктор и первым, повернувшись круто, шагнул из палаты. За ним устремился замороченный Ванька.

Чуть приотстав, Самохин метнулся к Щукину, склонился на мгновение над телом.

– Эй, ты чего? – сердито окликнул, заглянув в палату, Новокрещенов.– Я же сказал – уходим!

Самохин поспешил к выходу, оправдываясь виновато:

– Да я это… глянул… вдруг живой…

– После двух пуль в голову? – криво усмехнулся Новокрещенов и, подталкивая Самохина в спину, добавил: – Чудак ты, майор… Что сделано, то сделано…

Задыхаясь от возбуждения и быстрой ходьбы, отставной майор не помнил, как прошмыгнула их троица через темный больничный двор и оказалась на прилегающей улице, застроенной кособокими, с погасшими в эту пору окнами, особнячками. Почуяв чужих, забрехала заливисто мелкая тонкоголосая собачонка, в ответ ей забухали басовито, загремели цепями злобные сторожевые псы.

– Слушай, командир, – раздраженно обратился к Новокрещенову Самохин, – я что-то не понял. Ты зачем нас сюда приводил? Насчет вызволения из плена сына Ирины Сергеевны перетолковать или Щукина, который и так на ладан дышал, укокошить?

– Мы вроде как к бандитскому пахану шли, а тут… – тоже засомневался Ванька. – Я, конечно, ежели надо, тоже кого угодно грохнуть могу, но этот сам готов был в любой миг копыта отбросить. Он бы не сегодня-завтра Богу душу отдал…

– Дьяволу! – окрысился Новокрещенов. – Дьяволу он бы душу отдал, а не Богу! Вы что, забыли, кого мы только что грохнули? Это же Щукин! На нем столько человеческих жизней – эсэсовец из дивизии «Мертвая голова» позавидует! А ты, Андреич, с ним тары-бары развел… А тот и рад тебе бредятину разную на уши вешать…

– Искать нас теперь по всему свету друганы его будут, – обреченно вздохнул Ванька. – Он ведь какой-никакой, а вор в законе был.

– Был, да весь вышел. Похоронят с помпой, памятник из черного итальянского мрамора отгрохают и забудут. Спидонос этот всем уже надоел. И если Федя Чкаловский с папашей его дружит, то и папаше… – поняв, что сболтнул лишнего, Новокрещенов прикусил язык.

Самохин закурил, жадно затянулся «Примой» так, что сигаретный огонек высветил его тяжелый взгляд, от которого невольно поежился Новокрещенов.

– Так, стало быть, все-таки Федька его заказал… – попыхиная во тьме дымком, проговорил отставной майор. – То-то ты, доктор, так вовремя Щукину рот пулей заткнул… Помог, так сказать, избавиться обществу от вредного элемента. И судя по всему абсолютно бескорыстно…

– Ну, не бескорыстно, да! – взорвался Новокрещенов. – Для вас же, дураков, старался! Мы эту тему еще… обсудим. В накладе не останетесь! По тысяче баксов для начала на брата даю!

– Для начала?! – притворно изумился Самохин. – А потом, значит, и больше? За такие-то деньжищи… Кого следующего-то замочим?

– Издеваешься? – взвился Новокрещенов. – Принципиального из себя строишь? Да ты посмотри, майор, вокруг. Все изменилось давно, все изменились! Только ты, как динозавр, со своей принципиальностью носишься.

– Все я, гражданин Новокрещенов, понять могу. Ты мне объясни только одно. Как со Славиком-то теперь быть?

– Да решим мы эту проблему, – досадливо махнул рукой бывший доктор. – Перед нами такие перспективы открываются! – и, смягчившись, предложил: – Ладно, мужики, кончаем ссориться. Что сделано, то сделано. Приглашаю всех в ресторан. Прямо сейчас. Загудим на всю ночь, по-людски. Там я вам, х-хе, и премию выдам!

Самохин щелчком отбросил окурок, канувший рубиновой искрой в пожухлой траве, сказал устало:

– Пора мне. И так я с вами, друзья, припозднился. Домой пойду.

– Да погоди, Андреич. – В голосе Новокрещенова засквозило отчаянье.– Куда ты? Сейчас тачку тормознем и поедем. Денег-то прорва! Хоть до Америки довезут!

– Не-е, – мотнул головой Самохин. – Режим дня у меня стариковский. Утро вечера мудреней. – И пошел по темной улочке к автобусной остановке.

– Товарищ майор! Я с вами… – услышал он. Оглянувшись, увидел Ваньку, который догонял его, стуча по колдобинам крепкими армейскими ботинками.

– Ну и пошли вы… чистоплюи! – донесся вслед голос Новокрещенова.– Хотел вас в люди вывести, так нет…

Самохин шагал, сосредоточенно глядя под ноги. Долго шли молча, выбираясь с незнакомой окраинной улочки под лай растревоженных появлением чужаков окрестных собак, и наконец вышли к проспекту, шумному, празднично светлому от неоновых фонарей. Самохин озабоченно глянул на часы…

– Всего-то половина двенадцатого. Я уж думал – глубокая ночь. Значит, автобусы ходят еще…

Ванька пожал плечами:

– Да у меня деньги есть. Поймаем частника, чай довезет. Вам, товарищ майор, куда?

Самохин задумался на мгновенье, полез в карман, достал ключи от квартиры.

– На, езжай ко мне. Должен же ты где-то переночевать. А я позже подъеду. Мне тут… кое-какие вопросы решить надо.

– Спасибо, – покачал головой Ванька. – Раз так, то я попрощаюсь с вами. Пойду пивка где-нибудь выпью. Потом к кентам наведаюсь… Недалеко тут.

Самохин пожал Ванькину руку, поинтересовался:

– И куда ж ты теперь, солдат? Опять… в охранники?

– Не-е, – широко улыбнулся тот. – Еще погуляю с месячишко, а потом в Таджикистан завербуюсь. Там, говорят, в погранчасти контрактников набирают. Может, опять в Афган попаду. Где наша ни воевала, лишь бы не пропадала! – сказал и пошел, не оглядываясь, в сторону сияющих огнями киосков, круглосуточно торгующих пивом.

Самохин, ускорив шаг, добрался до ближайшего таксофона и, вставив специально припасенную для такого случая карточку, набрал нужный номер.

– Дежурный по РУБОПу? Мне нужен полковник Смолинский… Я знаю, что рабочий день кончился. Скажите, майор Самохин звонит. По срочному делу. Он в курсе… Спасибо, соединяйте. Жду.

 

Глава 22

Второй звонок по телефону-автомату Самохин сделал Федьке. Тот, поворчав по причине позднего времени, согласился-таки принять старого приятеля. Поймав такси, после четвертьчасовой гонки с водителем-лихачом по опустевшим ночным улицам отставной майор оказался возле заветного, тюремной архитектуры коттеджа, в котором обитал Федя Чкаловский.

Федька, не в пример прошлым посещениям, не вышел встречать припозднившегося гостя, принял его все в том же кабинете с необъятным столом, книгами и богатой коллекцией чая, расставленного в сотнях баночек и коробочек по высоким, под потолок, стеллажам. Сам принаряжен в черный, официальный костюм-тройку, будто не спать, а на торжественный прием собирался. Протянул небрежно Самохину руку, и тот, не обостряя до поры ситуацию, пожал ее, сел в указанное кресло, провалившись в него так, что оказался значительно ниже восседавшего напротив за столом Федьки, будто на коленях перед ним стоял.

– Ты еще, как бериевский следак, лампу мне в физиономию направь, – буркнул раздраженно Самохин и, пошарив в боковом кармане пиджака, вытянул оттуда жестяную коробочку с чаем. – На-ка вот. Для пополнения твоей коллекции.

Жестянку он подал, держа как-то небрежно, лишь прихватив двумя пальцами за ребристые края, но Федька не обратил на это внимания, лапнул привычной хватать все подряд пятерней, водрузил на нос очки, прочел по складам: «Ахмад» – и, удовлетворенно кивнув, поставил на ближайшую полку.

– Спасибо, у меня вроде бы есть такой. Ну, ничего, разопьем его вместе.

– В другой раз, – сердито поджал губы Самохин.

– Что-то ты сегодня не такой какой-то, – подметил Федька. – Если уж кто и должен раздражаться, так я. Вваливаешься за полночь… А у меня режим, между прочим. Я теперь здоровье берегу. Такая, брат, жизнь масляная началась, что помирать неохота! Сигару не желаешь? – и усмехнулся.

– Да ну их к шутам, – сконфузившись, махнул рукой отставной майор.– Я уж лучше свою «Приму». Ты тоже хорош. Где бережешься, спишь по графику, а где… Эти ж сигары – сущее самоубийство. А мои, плебейские, безвредные совсем. – Самохин глянул хитровато на приятеля. – Без малого сорок лет отечественные курю, и хоть бы хны. Кстати, хочу с тобой радостью поделиться. Никакого рака-то в легких у меня, оказывается, нет!

Федька скорее из вежливости, чем от удивления, выгнул дугой брови, молча пододвинул гостю пепельницу, серебристую зажигалку. Сам прикурил от другой, должно быть, из золота. Чиркнул, клюнул кончиком сигары голубой огонек, закрыл крышечку и спрятал зажигалку в карман. Дорожил, стало быть. Обернулся к застывшему возле двери здоровяку-телохранителю, пыхнул дымком, кивнул рассеянно:

– Иди, браток. Мы тут сами… промеж собой разберемся. – Глянул остро на гостя. – Так что ты про болезнь-то говорил?

– Здоров я. Как бык, – повторил Самохин. – Нет у меня никакого рака. И не было.

– Вот видишь. Я ж говорил – не торопись помирать! А ты – за пистолет хвататься.

– Да, о пистолете, – обрадованно вспомнил Самохин и, привстав, пошарил за спиной. Вытянув из-под ремня револьвер, подал приятелю. – Вот, возьми. Слава богу, не пригодился. – И, не выдержав, укорил-таки из кумовской вредности: – Ну и охрана у тебя, между нами говоря… Я бы мимо них, если б захотел, ружье пронес!

Федька покривился досадливо, со вздохом взял револьвер.

– Где ж их, профессионалов-то, взять Опитые служаки, вроде тебя, – на пенсии. Молодых учить да учигь… – Нюхнул ствол, крутанул барабан. – Ты чо, стрелял из него?

– Два раза, – виновато признался Самохин. – В роще зауральной. По пивным банкам. Поддавали у приятеля одного на даче, ну и не выдержал, похвастался. Я, грю, тайный агент, до сих пор на службе. И при оружии. Дал ему разок стрельнуть. Ну и сам… Да ни хрена никуда не попали!

– Ну-ну, – скептически хмыкнул Федька, пряча револьвер в ящик стола. – А товарищем твоим, ну, на даче-то, небось соседка-блондинка была. Вот ты перед ней хвост-то и распушил!

– Все-то ты знаешь… – потупился Самохин. – А не знаешь ты одного, – становясь серьезным, заявил он вдруг, – что сегодня вечером в областной больнице Щукина, главного конкурента твоего… по делам бизнеса… укокошили!

Федька даже не попытался разыграть удивление, сосредоточенно почмокал кончиком сигары, спросил, раскурив:

– А ты откуда знаешь? Тоже там был?

– Да побойся Бога, Федя, – возмутился Самохин. – Чтоб я… на старости лет да в мокруху ввязался?! Я что, дурной?

– И не такое бывает, – грустно возразил Чкаловский. – Я о случившемся тоже знаю. И поболее тебя.

– Да ну?

– Представь себе, мне даже убийца известен. Вернее, два убийцы. Самое интересное, что ты тоже их знаешь.

– Знаю? – обескураженно изумился Самохин.

– Да. И очень неплохо. Щукина знакомые твои, ну, этот, как его, бывший доктор и второй, беглый солдат, что ли, замочили. Уже и по сводкам УВД прошло.

– Не может быть, – искренне мотнул головой отставной майор. – Они-то в эту историю с какого бока замешаны?

Федька притушил сигару, сказал задумчиво:

– Да я и сам ничего не пойму… Там, говорят, еще третий был… Теперь на него вся надежда…

– А… Новокрещенов? Его что, взяли?

– Скажем так… Только добиться от него ни слова нельзя.

– Молчит? Не колется?

– И не расколется, – пригасив невольное торжество в голосе, заявил Федька. – Мне только что перед твоим приходом звонили. Убит он.

– Убит?!

– Мертвее мертвого. Его адресок опера из местного РОВД вычислили. Уж как исхитрились так быстро – не знаю. Нагрянули на хату – а он там мертвый. С ножом в сердце. Пока повязали соседа его, чучмека-беженца. Но главный подозреваемый – сожитель Новокрещенова некто Жмыхов. Версия следствия – они Щукина грохнули по чьему-то заказу, а потом поссорились. Деньги не поделили или на почве гомосексуальных отношений… Теперь его ищут.

– Вот даже как… – удрученно протянул Самохин. – Тебе, значит, мало показалось следы замести, так ты еще исполнителей после смерти дерьмом обмазал. – И пристально посмотрел Федьке в глаза: – Зря ты так-то. Не по-людски.

– А я чо?! – возмутился, не выдержав этого взгляда, тот. – Ты чо, на меня-то? Ишь, зенки ментовские выкатил. Пригаси шнифты-то, пригаси. Да и ваще пошел ты, будешь еще мне в моем дому нотации читать!

– Тебе, Федя, не нотации читать, – серьезно промолвил Самохин, – тебе за это башку оторвать надо. По любым понятиям – и нашим, ментовским, и вашим, блатным, и Божеским…

– Да я тебя! – вскочил Федька.

Но отставной майор приказал властно:

– Сидеть! – А потом разъяснил вкрадчиво: – Я тебе, Федя, не про Новокрещенова сейчас толкую. Он мужик взрослый, сам свою дорожку выбрал. Ты, небось, неплохо ему заплатил, так что у того глазенки-то и разгорелись… Я тебе, Федя, пацанчика не прощу. Солдатика. Тебя ж по-человечески помочь попросили. А ты игру завел. Сдал пацанчика. А он, между прочим, Родину защищал. Несмотря на то, что она такими, как ты, гнидами усыпана.

– Достал ты меня этим пацаном, – в сердцах бухнул по столу пухлым кулачком Федька. – Их за эту войну да за прошлую тысяч десять уже наваляли – и ничего! Никому дела нет! До сих пор в рефрижераторах замороженные трупы лежат. А ты взъелся из-за одного. Ну, отслужит он, отвоюет или из плена вернется, и – что? На биржу труда? На иглу? Их даже преступные сообщества в свои ряды не берут, они ж отмороженные на всю голову, а потому никому и не нужны! Уж так и бы сказал, что тебе мамаша его приглянулась. Нашел, дурак, из-за кого со мной ссориться!

Самохин слушал скорбно, дымил «Примой», потом глянул украдкой на часы, промолвил, как бы сам с собой разговаривая:

– Нет, все-таки сидит внутри вас, уголовников, дефект какой-то. На генетическом уровне. Вроде дальтонизма душевного…

Видя, что гость успокаивается, Федька взял себя в руки, сказал, перехватывая инициативу:

– А я ведь знаю, кто третий в убийстве Щукина участвовал. И, ежели что…

– Ну и знай, – равнодушно пожал плечами Самохин. – Ты мне лучше вот что скажи. Ну, положим, зэка-чеченца ты через Новокрещенова в заложники взял, чтобы соплеменников его к сотрудничеству принудить. А вот зачем ты на меня лепилу из «Исцеления» натравил – ума не приложу. Денег у меня больших нет, чтоб доить-то, от несуществующего рака спасая. В чем тогда смысл этого наезда?

Федька ухмыльнулся, сказал с обезоруживающей откровенностью:

– А чтобы ты за деньгами прибег. А то живешь, праведный такой, гордый, ни от кого не зависишь…

– А-а… – понимающе протянул отставной майор. – А я ведь и вправду чуть к тебе на поклон не пришел. За деньгами на курс лечения. Да история с пленным пареньком, слава богу, помешала…

Федька слушал, щерился фарфоровой улыбкой, а потом отрезал:

– Бога-то погодь благодарить. С «Исцелением» сорвалось, ладно. Но ты на мой крючок все равно попался. Ты третьим убийцей Щукина был. И теперь, кроме меня, тебя никто не спасет.

– Да уж… губы раскатал, – презрительно усмехнулся Самохин.

– Нич-чо… мент Месячишко-другой под следствием попаришься, в общей-то камере, с уголовниками да психами, так после в ногах у меня будешь валяться. И, если хорошо попросишь, я, может быть, деньжат тебе на хорошего адвоката подкину.

– Адвокат, Федя, скоро тебе понадобится, – торжествуя, заявил Самохин, услышав, как за окнами коттеджа, взвизгнув тормозами, остановились автомобили – два или три, не меньше.

– С какого это рожна? – косясь в окно, насторожился Федька.

– А потому… – Самохин встал с уничижительного кресла, независимо закурил, задымил «Примой», пустив клуб едкого дыма в настоянное ароматом дорогих сигар, коньяка пространство изысканно обставленного кабинета. – Потому, Федя, что третьим убийцей Щукина был ты.

– Ты чего мелешь? – побагровел Федька. – Ты на что намекаешь?!

– Потом поймешь, – резко осек его Самохин и принялся прохаживаться, утопая по щиколотку в ковровом ворсе, заложив руки за спину и независимо вздернув подбородок с зажатой в зубах сигаретой.

Грохнула железная калитка – будто колокол ударил в ночи, и сразу же весь дом наполнился топотом, треском вышибленных дверей и сокрушаемой мебели. Федька вскочил, схватился за трубку, ткнул пальцем в телефон, хотел позвонить, но в кабинет уже вломился огромный боец в серо-синем милицейском камуфляже, в черной маске, рявкнул, поведя стволом автомата:

– Руки за голову! Не двигаться!

Самохин безропотно положил руки на затылок, выплюнув сигарету на пышный ковер и притоптав ногой – от пожара. Федька осторожно опустил трубку на аппарат и, подняв пухлые ладони над головой, рассмеялся добродушно:

– Сдаюсь, сдаюсь… Проходите, дорогие гости, будьте любезны… Я готов к сотрудничеству. Так что попрошу без этих ваших штучек вроде пинков под ребра. Предупреждаю, здоровье у меня слабое, а вот адвокаты, наоборот, сильные!

А между тем в кабинет вошел еще один боец в маске с укороченным автоматом АКСУ на груди, а следом влетел порывистый полковник Смолинский – в бронежилете, в лихо заломленном краповом берете, с армейским пистолетом Стечкина в руке.

– Привет, граждане бандиты! – выпалил он, весело глядя на Федьку и лишь бросив мимолетный взор в сторону Самохина. – Руки можете опустить, но попрошу без резких движений!

Самохин опустил руки и озабоченно посмотрел под ноги – не тлеет ли от окурка ворсистый ковер.

Федька осторожно взял из пепельницы сигару, сунул в рот, втягивая щеки, раскурил, косясь на полковника, а потом, сменив тон, поинтересовался неприязненно-властно.

– Чем обязан? Надеюсь вы, полковник, не забыли о такой мелочи, как ордер на обыск?

Смолинский вложил пистолет в деревянную кобуру на поясе, заверил Федю, махнув издалека сложенной небрежно бумажкой:

– Есть ордерок, есть. – Потом, обернувшись к Самохину, поинтересовался строго: – А вы, гражданин, кто будете? Документы…

– Ладно, Коля. Не будем комедию ломать. Мы с Федей старые друганы, и он все равно догадается, что вы здесь по моей наводке. А потому я честно вам, товарищ полковник, при нем подскажу, что вон в той чайной коробочке, на которой вы легко обнаружите отпечатки пальчиков Феди Чкаловского, не чай, а наркотик. Опий-сырец. А в правом верхнем ящике вот этого роскошного стола револьвер хранится, тульского ружейного завода, семизарядный. Тоже с отпечатками Фединых пальцев. И мне отчего-то кажется, – задумчиво закатил глаза к потолку отставной майор, будто оттуда, из таинственной кладовой мирового разума черпая свои догадки, – мне отчего-то кажется, товарищ полковник… Уж поверьте интуиции старого опера, что именно из этого револьвера несколько часов назад был застрелен воровской авторитет по фамилии Щукин. Так что приглашайте понятых, изымайте вещдоки. Уверен, общественность города высоко оценит успех милиции. Так быстро раскрыть заказное убийство не часто случается.

Самохин с удовлетворением сознавал, что подцепил Федьку крепко. С таких крючков, да еще при личных счетах, которые есть у начальника РУБОПа Смолинского к старому уголовнику, не срываются. Не зря, значит, вспомнил он, Самохин, о пакетике опия-сырца, извлеченном из арбуза и ждавшем своего часа в пыльном пространстве под ванной, не зря «зарядил» этим пакетиком коробочку чая, презентованную только что Федьке. Не зря, склонившись на мгновение над трупом расстрелянного Щукина, успел-таки поменять револьверы. И теперь тот, из которого бабахнул дважды в умирающего от СПИДа пахана Новокрещенов, лежал в ящике Федькиного стола, и на рукоятке его любой дактилоскопист сразу же различит четкие отпечатки Фединых пальчиков…

– Понятых сюда, быстро! – скомандовал Смолинский одному из бойцов, а второму указал на Федьку. – Этого – в наручники. И мордой на пол!

– Да ты охренел, мент! – яростно прохрипел Чкаловский, поднимаясь с кресла. – Да ты знаешь, с кем связался…

Он стремительно сунул правую руку во внутренний карман пиджака, и в этот миг хлестнула короткая, в два патрона, автоматная очередь. Федькина голова будто лопнула, брызнула кровью на стены и стеллажи, на коллекционные коробочки с чаем, и в наступившей затем оглушающей тишине явственно послышался голос стрелявшего собровца.

– Во, блин… Хотел припугнуть только…

Боец опустил дымящийся ствол, стянул с лица маску, открыв распаренную от жары и пота, растерянную физиономию, и Самохин узнал в нем контуженного старшину, с которым познакомился во время визита в РУБОП.

– Скворцов! – рявкнул полковник.

– Дык… Автомат же короткоствольный… Я и не рассчитал. Хотел поверх головы шмальнуть. Да низковато взял. И прям в тыковку, – топчась растерянно, бормотал боец.

Смолинский махнул безнадежно рукой, подошел к Федьке.

Тот оплывал в кресле, подрагивался мелко в агонии, запрокинув разнесенную пулей голову, а правая рука его так и застряла где-то в глубине внутреннего кармана пиджака.

Полковник взялся за эту руку, вытянул бесцеремонно на свет. В сведенных смертельной судорогой пальцах убитого оказалась зажата темно-вишневая книжица. Смолинский выдернул ее из руки мертвеца, раскрыл корочки, прочел, сообщил Самохину:

– Удостоверение помощника депутата Государственной думы господина Щукина. Вот оно, значит, как… Так что ты, Андреич, про револьвер-то говорил?

– В правом ящике стола.

Полковник пошарил в кармане просторных камуфляжных штанов, извлек мятый платок, выдвинул с его помощью ящик, достал револьвер, поднес к глазам, рассмотрел.

– Так из него, говоришь, Щукина грохнули?

– Угу, – буркнул Самохин. А потом, помолчав, спросил: – А почему не интересуешься, откуда я про то знаю?

– Знаешь и знаешь… Мало ли откуда? Земля слухами полнится, – пожал плечами Смолинский. Потом, вложив рукоятку револьвера в безвольно-пластичную, восковую уже Федькину руку, добавил. – Да это пока и неизвестно никому. Этот факт еще только предстоит выяснить. А сейчас… – Он обвел взглядом Самохина и нескольких застывших поодаль собровцев. – Расклад такой получается. Этот гражданин… – Он брезгливо отер платком руку, которой касался трупа, и лишь потом указал на убитого. – Этот гражданин задерживался нами на основании оперативной информации по подозрению в хранении оружия и наркотиков. При появлении сотрудников милиции попытался оказать вооруженное сопротивление. И был застрелен.

– Точно! – восторженно подтвердил невзначай пальнувший по Федьке собровец. – Он, гад, хотел дорого продать свою жизнь!

– А ты, Скворцов, пошел вон отсюда! – сорвался Смолинский. – Поедешь со следующей сменой в Чечню, там геройствовать будешь! – И, остывая, обернулся к Самохину. – Я сейчас, Андреич, дам команду, и тебя домой отвезут. Нечего тебе тут светиться. Если что – ты не при делах. Твоя фамилия нигде не всплывет… Про Новокрещенова-то слыхал?

– Да-а, – кивнул Самохин и указал на Федьку: – Его работа?

– Наверняка.

– Там парень был… Жмыхов. Из солдат-контрактников. Так вот, он Щукина не убивал.

– Ладно, понял – Смолинский окликнул уходящего собровца. – Скворцов! Прихвати с собой майора. Скажи моему водителю, пусть домой его отвезет. – И протянул руку: – Ну, прощай, Андреич. Спасибо тебе за все.

– Взаимно, – сдержанно кивнул Самохин и, круто повернувшись, поспешил за поджидавшим его собровцем, прочь из пахнущего тюрьмой и смертью коттеджа.

Домой отставной майор попал лишь во втором часу ночи. В подъезд вошел уже еле-еле волоча ноги, цепляясь носками ботинок за ступени, поднимался по лестнице, запаленно, по-рыбьи дыша широко разинутым ртом. Но воздуха все равно не хватало. Впервые за последние дни напомнило о себе сердце, молотило судорожно не в груди, а где-то у горла, болело особенно жестоко, так, что левая рука немела до кончиков пальцев – мстило, наверное, за невнимание к себе, за то, что вообразил о своем здоровье бог знает что, скакал, как молодой, лекарства не пил…

Едва войдя в квартиру и сбросив у порога ботинки, прошел сразу на кухню, распахнул окно, впуская прохладу. Выдвинул рывком ящик стола, порылся там среди ножей, ложек и вилок, нашарил облатку с мелкими ярко-красными горошинками нитроглицерина, сунул капсулу под язык, выждал, опустившись обессиленно на табурет, минуту-другую, но сердечная боль, вроде утихнув чуть, так и не отпустила. Самохин стянул с плеч пиджак, расстегнул ворот рубашки, потер пятерней потную грудь, сообразив обреченно: именно так описывают в популярных медицинских брошюрах первые симптомы инфаркта. Подумав, налил почти полный бокал холодной заварки из чайника и, морщась от вяжущей горечи во рту, выпил. Взял трясущимися руками сигарету, с трудом, сломав одну за другой три спички, прикурил.

Трель дверного звонка в ночной тишине напомнила автоматную очередь – злую, короткую. Самохин вздрогнул, уронил сигарету, в полумраке нашел ее на полу по огоньку, сунул опять в рот, затянулся глубоко, до головокружения, и пошел открывать. Заявиться в такой неурочный час мог кто угодно – от оперативников с ордером на арест за соучастие в убийстве Щукина до его жаждущих мести братков. Или Федькиных.

Прежде чем отпереть, отставной майор все-таки глянул в дверной глазок и увидел Ирину Сергеевну. Крутанул замок, распахнул дверь, и соседка упала ему на грудь, всхлипывая и бормоча:

– Я уж ждала, ждала, а вас все нет и нет. И в дверь звонила, и в окна заглядывала… А сейчас посмотрела с балкона, вижу – свет у вас на кухне горит.

– Да я… задержался чуток, – оправдывался неуклюже Самохин. – Заболтался с приятелем одним…

– Ох, простите. Не могу. Я сейчас, сейчас.

У Самохина оборвалось сердце, в глазах потемнело. «Все! – озарило с беспощадной уверенностью, – нет больше Славика».

Ирина Сергеевна вдруг отстранилась на мгновенье, рассмеялась счастливо и опять приникла, крепко обняв за шею.

– Простите, я сейчас как сумасшедшая… Жив Славик, сыночек мой, жив! И не в плену он уже, а у наших!

«У наших?» – соображал Самохин, а когда понял, то чуть не прослезился вместе с соседкой.

– У наших, – бормотал он, чувствуя на шее мягкие руки Ирины Сергеевны, ощущая запах ее духов и еще чего-то, женщинам только свойственного. – Понимаю. Он в безопасности. У наших.

Ирина Сергеевна отпустила его, хихикнула конфузливо.

– Ой, что это я так на вас… налетела. Вот, хотите письмо почитаю? Понимаете, я каждый день в ящик почтовый заглядывала – и ничего. А сегодня вечером, поздно уже, по темноте, пошла мусор выносить. Возвращаюсь, глянула – а в ящике конверт. Я, знаете, сразу почувствовала – от Славика!

Самохин тоже улыбался, но как-то обессиленно, взял гостью под локоток, предложил смущенно:

– Пойдемте в комнату. Присядем. А то что-то ноги не держат…

Усадил гостью на диван, вспомнил про дымящуюся сигарету в руках, подошел к балконной двери, распахнул ее настежь, побеспокоился:

– Вас так не продует?

– Ой, что вы! – счастливо отмахнулась Ирина Сергеевна. – Меня теперь никакие болезни не возьмут. Вот письмо! Давайте, я его вам прочитаю.

Вынула из кармана халатика конверт, достала оттуда несколько куцых листочков, исписанных мальчишеским почерком, и принялась читать, то и дело утирая рукавом счастливые слезы.

– Вот, слушайте: «Здравствуй, дорогая мамочка! Извини, что долго не писал. Вышла у меня неприятность. Попал в небольшую переделку». – Ирина Сергеевна опять промокнула глаза, взглянула на Самохина, улыбаясь. – Вот поросенок! Он это называет небольшой переделкой!

Самохин слушал сосредоточенно, кивал, а сам украдкой массировал грудь там, где трепетало ненадежное сердце, старался дышать размеренно и спокойно, но все выходило с каким-то скрежетом и всхлипом, и он боялся, что его клокочущее дыхание услышит Ирина Сергеевна.

Но она не слышала и продолжала между тем чтение:

– «…Я бы тебе об этом не писал, да командир части сказал, что про случай тот тебе сообщили. И зря. Напугали, наверное. А на самом деле мне еще повезло. Другие пацаны из моего отделения погибли. А меня, контуженного, в плен взяли. Если бы в сознании был, не сдался… – ох, не могу, – Ирина Сергеевна смахнила набежавшие слезы. – … Держали меня в подвале, били всего пару раз, кормили плохо, зато на работу не водили. Иначе бы обессилел и сбежать не смог. А так посидел, посидел, выбрал момент, завалил чеха, который меня охранял, и рванул…»

Ирина Сергеевна взглянула вопросительно на Самохина.

– Завалил – это в смысле поборол, что ли?

Самохин пояснил скупо:

– Вроде того.

– Молодец, – удовлетворенно кивнула Ирина Сергеевна. – «Два дня в лесу прятался, а потом на блокпост вышел. Наши меня накормили и отправился в Ханкалу. Ну, там поспрашивали кой-что, а потом положили в госпиталь. Я в нем всего неделю пробыл». – Представляете? – обратилась к Самохину Ирина Сергеевна. – После такого стресса всего неделю полежал. Ужас! И в кого он такой, непоседа? Вот, а дальше, слушайте, еще интереснее. Опять сюрприз. – А сейчас, мама, я пишу тебе из Рязани. Когда в госпитале лежал, меня генералу, командующему округом представили. Он мою историю выслушал и пообещал наградить орденом. А я попросил вместо ордена в училище воздушно-десантное направить. Я ведь туда хотел поступать, а пока в плену был – экзамены кончились. Генерал и похлопотал. Так что теперь, мама, я курсант. И домой смогу приехать только в феврале, на зимние каникулы. Тогда и увидимся. А еще, чуть не забыл, купи мне, пожалуйста, берцы, это такие ботинки, высокие, на толстой подошве, сорок седьмого размера. Мои совсем развалились, а здесь на складе только сорок шестой размер – маловаты…»

– Вы представляете? – с гордостью обратилась она к Самохину. – Во всем десанте ботинок на него не нашлось! Вот вымахал парень! И… вы знаете, Владимир Андреевич, – радостно-возбужденно продолжила Ирина Сергеевна. – Я поняла теперь, поняла… В жизни есть добрая сторона и злая. Надо придерживаться доброй, во всем, что бы ни случилось… И тогда все получится правильно… Как у нас с вами, когда мы чеченца из погреба выпустили. Вы понимаете?

– Понимаю. Только на мою долю все больше злая сторона приходилась. И я… я не верю, что зло можно победить добром. Меня не так учили… Хотя, если подумать… Вы правы, наверное.

Самохин улыбнулся потерянно, полез в карман за сигаретами. Он был рад тому, как разрешилась ситуация со Славиком, понимал, что должен как-то выразить свое отношение к случившемуся, порадоваться вместе с матерью, но… не мог. Огромное, вселенского масштаба равнодушие ко всему, что происходило и будет происходить отныне на этой земле, навалилось вдруг на него.

– Вы, Ирина Сергеевна, посидите. Я сейчас… чтоб не дымить тут…

Он встал с трудом, опершись на спинку стула, вышел на балкон, закурил, и после первой же затяжки голова вновь закружилась и мир поплыл перед его глазами, будто отошедший от причала гигантский, переполненный людьми, музыкой и светом океанский лайнер, а Самохин отстал, остался в одиночестве на темном, чужом и безлюдном пирсе.

Он опустился без сил на скамеечку, на которой прежде любил сидеть такими вот летними ночами, пуская дымок по свежему, долетевшему сюда с окрестных степей ветерку, и бездумно глядя на спящий город.

– Владимир Андреевич! Вам плохо? – услышал он голос Ирины Сергеевны, донесшийся издалека, звучавший гораздо дальше, чем было разделяющее их физическое пространство, и, разлепив ссохшиеся губы, ответил:

– Притомился что-то… Столько всего… навалилось.

Сердце вдруг перестало болеть, отпустило, и Самохин почувствовал, как распрямилась, расслабилась с нежным звоном всю жизнь таившаяся где-то в глубине его тела заведенная неведомо кем пружина, и он впервые за много десятилетий вздохнул облегченно и счастливо.

Он запрокинул голову и посмотрел в серебристое, сплошь инеем звезд подернутое небо. И ему показалось, что именно там, среди звезд, в недостижимой для него высоте, и открывается настоящая жизнь. И теперь он, отставной майор, столько лет копошившийся на грешной планете, перенаселенной и душной, отпущен, наконец, освобожден и прощен. Не чувствуя больше земного притяжения, он устремился туда, в холодную от серебра высь, сбрасывая тяжелую телесную оболочку, воспарял, влекомый энергией вольной мысли, пересекал уже границы вечности и все-таки, уходя, успел услышать растерянный голос Ирины Сергеевны:

– Владимир Андреевич! Что с вами?!

«Да ничего страшного, – подумалось ему в последний миг с жалостью к ней, остающейся. – Просто я, кажется, умер…»

 

Эпилог

В ноябре у курсантов начались учебно-тренировочные прыжки. Десантировались они из пузатого, похожего на трудягу-пчелу военно-транспортного Ила. Натужно жужжа, самолет разгонялся по мокрой бетонной полосе, взмывал в пасмурное, клубящееся на горизонте дымными тучами небо и через несколько минут осыпал стылую землю пухом раскрывшихся парашютов.

Курсанты долго плыли в вышине под белыми куполами, словно звонили в налитые ветром колокола, а потом, несмотря на кажущуюся легкость парения, с размаху шмякались в поле, ломая тонкий ледок на лужах и разбрызгивая грязь, с чавканьем выдирали ноги из раскисшей от многодневных дождей пашни, собирали в охапку перемазанные парашюты и, возбужденно перекликаясь, будто журавлиная стая на отдыхе, брели на пересекающее район десантирования шоссе, пугая своим видом водителей редких на этой трассе автомобилей.

Погода была, конечно, не самой подходящей для обучения молодых бойцов, но, как объяснил начальник курса, у авиаторов как раз кстати оказался бензин, и если не воспользоваться этим сейчас, то горючее спалят на другие нужды и курсанты останутся совсем без прыжков.

На этот раз к взводу, в котором учился Славик, пристроили потренироваться какую-то особо секретную диверсионную группу. Состояла она из матерых, судя по внешнему виду и повадкам, огонь и воду прошедших контрактников – «контрабасов». Шептались, что готовят их к заброске в тылы боевиков, и мужики эти, не отличающиеся богатырским телосложением, сплошь коренастые, ухватистые, самые что ни на есть опасные бойцы, в случае нужды любой элитный спецназ одними ножами, как бараньи тушки, разделают.

Когда настала очередь прыгать взводу Славика, за минуту до посадки в самолет он оказался рядом с одним из них.

Кряжистый, длиннорукий, увешанный никогда раньше не виданным Славиком снаряжением и оружием, «контрабас» вдруг весело подмигнул ему.

– Не дрейфь, курсант. Мимо земли не пролетишь!

– У меня девять прыжков на боевом счету, – снисходительно усмехнулся Славик. – Этот десятый.

«Контрабас» с интересом уставился на него:

– А ты, парень, часом не из Степногорска будешь?

– Оттуда. А как ты догадался?

– Да выговор у тебя, земляк, особый, нашенский. Я по стране много мотался, пятнадцатый год в армии, и все воюю. И народ по выговору вмиг распознаю. Вот, к примеру, челябинцы или самарские, вроде соседи, а по говору от нас, степногорцев, отличаются.

– А я не замечал, – удивился Славик.

– Какие твои годы, – снисходительно хлопнул его по плечу «контрабас». – Научишься!

– Приготовиться! – раздалась команда.

– Ну, бывай, братан, – кивнул Славику новый знакомый. – Будешь дома – передавай там привет от земляка, Ваньки Жмыхова. – И зашагал по трапу, чуть косолапя, легко, несмотря на двухпудовую экипировку.

– Кому передавать-то? – спохватившись, крикнул Славик.

– А кому хочешь, тому и передавай, – обернувшись, хохотнул тот. – Хоть мамке своей.

Когда Славик погрузился со своим взводом в дюралевое чрево Ила и обвел взглядом сидевших по бортам на жестких скамьях десантников, то уже не распознал среди них, одинаково сосредоточенных, веселого земляка.

Через четверть часа, забыв о нечаянной встрече, Славик уже кувыркнулся в холодное осеннее небо, затем, ощутив привычный рывок раскрывшегося парашюта, стал смотреть вниз, на землю, которая плыла под ним, зримо вращаясь вокруг гигантской оси, подставляя заоблачному солнцу то один бок, то другой, заботясь, чтобы тепла хватило всем живущим на ней. Глядя на бескрайние просторы с черными квадратами пашен, серыми ручейками дорог, багровыми, кое-где совсем облетевшими уже перелесками, игрушечными городками и деревеньками, Славик думал о том, что люди совсем неплохо устроились. Отсюда, сверху, все обиды и неприятности их кажутся мелкими, а раздоры – пустяковыми. И отчетливо зримо было с высот, что кружевная поросль жизни, покрывающая планету, нежна, особо уязвима и нуждается в чутком отношении и бережной защите…