Павел Глухов, — забывший с утра побриться человек, заурядного вида, сложения и роста, — успел спуститься по подвальной лестнице до последней её ступени. А на ней — как замер, так и стоял в растерянности вот уже минуты три, покусывая нижнюю губу и забывая переносить вес со слабой, прихрамывавшей, ноги на здоровую. В это злополучное утро, в этом злополучном подвале, свежеизбранный председатель жилтоварищества Глухов тщетно пытался вспомнить, попадал ли когда-нибудь в ситуации более нелепые и щекотливые. Неужели нет? Ни разу, за все тридцать девять прожитых на свете лет, четырнадцать из которых отработал гидом — водил экскурсии по славному городу Москва, порой справляясь с хмельными и шальными экскурсантами?
Он ещё раз окинул взглядом открывшуюся ему неприглядную картину: перед ним, скорчившись в позе эмбриона и дрожа мелкой дрожью, лежал молодой мужчина, исцарапанный в кровь словно бы когтями гигантской кошки. О том, что кошка — гигантская — настоящий амурский тигр, — можно было догадаться по глубине и обширности ссадин. Кровоподтёками и порезами пестрело всё тело мужчины. Разглядывать их, при желании, любой зевака мог сколь угодно долго и без малейшей помехи, поскольку мужчина был совершенно нагим. Именно это обстоятельство нервировало Павла даже больше, чем все порезы и кровоподтёки, вместе взятые. Незнакомец казался оцепеневшим, замороженным, — и единственным признаком теплившейся в нём жизни оставалось хриплое, едва слышное, дыхание; дрожал он бесшумно, и дрожь сильно походила на предсмертные судороги, как их представлял себе Павел. Да уж, ничего такого в профессиональном прошлом экскурсовода не встречалось.
Бесспорно, не раз и не два ему приходилось урезонивать вздорных экскурсантов — он помнил, как однажды, в трескучий зимний мороз, одна, с виду добропорядочная, сибирячка, скинула с себя сапоги и отплясывала босиком на снегу на смотровой Воробьёвых гор; в другой раз, в день ВДВ, двое питерцев, раздевшись до трусов, полезли купаться вместе с десантниками в фонтан у «Макдоналдса» на Тверской. Иногда «проблемные» туристы выдыхались самостоятельно и быстро, иногда — после уговоров Павла, а иной раз не обходилось без общения с полицией. В общем, Павел кое-что знал о частично обнажённых натурах, мешавших выполнять долг службы. Но никого из смутьянов Павлу ни разу не доводилось спасать — в прямом смысле этого слова. «Значит, сейчас придётся отдуваться по полной, так всегда бывает», — неожиданно мелькнула безрадостная мысль, и сразу же — ещё одна, более конкретная: «Надо же, как некстати: обещал встретить сегодня Еленку с Татьянкой в аэропорту; если хочу успеть — надо выезжать через час максимум, а тут — вот это».
Мысли мыслями, но действовать, так или иначе, было нужно, и Павел спустился наконец на бетонный пол подвала. Как и в большинстве стандартных столичных многоэтажек, в этой подвалы жильцами почти не использовались; Павел ещё раньше отметил, что дверь наверху выбита, и, похоже, одним сильным ударом, но это его тогда не удивило: сюда и прежде забирались всяческие тёмные личности; повсюду валялись пустые шприцы, бутылки; они, можно сказать, главенствовали в помещении, поблёскивали в тусклом свете пары недобитых ламп, а занесённые, наверное, кем-то из жильцов детские санки и книги в толстой связке, наоборот, казались здесь совершенно не к месту. Установка прочных подвальных дверей — желательно железных, или хотя бы обитых железом, — числилась у Павла среди первоочередных задач, которые он ставил перед собой, сделавшись неделю назад председателем жилтоварищества. Управдомом — так точнее и проще. Павел подозревал, что сердобольная соседка предложила его кандидатуру на этот смешной пост из жалости — как не пожалеть хромого и «умученного жизнью». Но, обдумав всё на досуге, решил согласиться и даже впрячься в работу со всей серьёзностью: так легче было вытягивать себя из той «мёртвой петли», в которую он, после получения инвалидности и пенсии, сам себя направил, — да и собрание жильцов обещало приплачивать Павлу за труды, так сказать, в частном порядке.
Приблизившись вплотную к обнаженному незнакомцу, Павел вдруг проникся странной уверенностью: тот абсолютно чужд этому месту. Некоторое время управдом пытался понять, с чего он решил, что это именно так, — и вдруг ответ нашёлся: незнакомец — слишком чист. Даже не так — невинен: вот подходящее книжное словцо, — и это несмотря на раны, синяки и грязь. Открытие почему-то неприятно поразило Павла, заставило отдёрнуть руку, уже занесённую, чтобы потрясти чужака за плечо. Управдом корил себя за то, что не захватил на утренний обход коммунального хозяйства сильного «милицейского» фонаря: две лампочки-шестидесятиваттки едва освещали подвал, — да ещё многочисленные трубы водоснабжения и отопления, ветвясь, создавали настоящий театр теней. Тем не менее, даже в полумгле, и даже отчаянно скорчившись, лежащий человек выглядел высоким, отлично сложенным, совершенно не напоминающим худосочных бездомных. Волосы его слегка кудрявились, что казалось тем более эффектным, что обнажённый был идеальным блондином лет тридцати с небольшим. И волосы, и небольшая ухоженная бородка, и даже ногти, запачканные кровью, но словно бы полированные у лунок (те из них, которые не были вырваны с корнем), — всё говорило о том, что незнакомца, как выражалась мать Павла, «не на помойке нашли». Управдом мысленно окрестил «найдёныша» истинным арийцем.
Чуть наклонившись над телом, понюхал воздух — никаких алкогольных «выхлопов» не ощутил. Осмотрел руки и ноги «арийца», насколько это позволяло тусклое освещение, — не обнаружил ни намёка на исколотые вены.
Сперва Павлу казалось, «ариец», спасаясь от холода, который этой осенью стоял по ночам уже с конца сентября, закатился на груду тряпок, оставленных кем-то из подвальных завсегдатаев, — но теперь он видел: незнакомец лежит, вероятней всего, на остатках своей же одежды, разорванной в клочья. Вещи были добротными и дорогими, несколько раз на глаза попались названия известных торговых марок. Приняв во внимание состояние вещей и общую израненность «арийца», Павел пришёл к выводу, что тот отчаянно сопротивлялся, когда его раздевали. Джинсы плотной ткани, куртка, тоже джинсовая, — всё это, прямо скажем, не так просто превратить в лохмотья. Что-то вампирское, «не от мира сего», почудилось Павлу в незнакомце.
Даже накатил — откуда-то из глубин памяти — детский страх пред ночными тварями, даже припомнилась молитва, которую всегда перед сном бормотал дед-маловер. Что-то там было… «От вещи, в ночи приходящей». Защиты просил дед у бога, над которым порой, в подпитии, после баньки, и подтрунивал слегка.
Павел встряхнулся, нахмурился, заставил себя настроиться на деловой лад, отсёк, как скальпелем, всякую мистику в голове от здравого смысла, принял во внимание тысячи причин, — реальных, материалистических причин, — которые могли довести приличного человека до того, что тот свалился без чувств, голый, на пол подвала многоэтажки. Правда, ни одну из этих причин Павел не сумел продумать в деталях. Боевого настроя ему хватило лишь на то, чтобы, встряхнув незнакомца за плечо, спросить официальным тоном:
- Кто вы? Вам нужна помощь?
Произнеся это, Павел слегка покраснел: наедине с незнакомцем он испытывал лёгкий страх вперемешку с сочувствием, — и сам недоумевал, откуда все эти чувства берутся.
Мужчина сперва не повёл ни одним мускулом, и Павел уже решил было, что тот в полной отключке, но через минуту, когда управдом, распрямившись, раздумывал, вызывать ли ему сперва скорую помощь или всё-таки милицейский наряд, незнакомец вдруг зашевелился и поднял голову. Он устремил на Павла взгляд, исполненный такого страдания, что гид в отставке невольно отступил на шаг назад.
- Что с вами случилось? — Павел постарался, чтобы в голосе не слышалось дрожи.
Незнакомец странно поёжился, попытался ответить, но из его рта вместо слов полилась светло-зелёная пенная жижа. Павел отпрянул, опасаясь испачкаться. «Ариец» тем временем закашлялся, мучительно и хрипло, и вдруг выдавил из себя два слова; потом ещё три или четыре. Павлу послышалось что-то вроде «контра», «мортира», «медик». Незнакомец, отчаянным усилием сдерживая кашель, повторил всё по новой. На этот раз сомнений у Павла не осталось: «ариец» разговаривал на иностранном языке — на грубоватом, строгом и не знакомом управдому. Это было тем более странно, что Павел умел распознавать на слух большую часть европейских языков, хотя сам, в качестве гида, водил исключительно русскоговорящие группы. Впрочем, с языком «арийца» была какая-то странная закавыка: Павел был уверен, что язык ему не знаком, но не мог отделаться от странного ощущения, что знать его должен.
- Иностранец что ли… — Управдом думал вслух. — Ду ю спик инглиш? — Неуверенно обратился он к незнакомцу, чувствуя себя достаточно по-дурацки. Тот снова воспроизвёл непонятную тираду, потом, словно бы желая усилить эффект от слов, громко выкрикнул несколько раз: «мортира», — и снова зашёлся кашлем.
- Я вызову скорую, не двигайтесь, — Павел сунул руку в карман и понял, что оставил свой мобильный дома. — Чёрт!.. Пять минут…Как это… Айл би бэк, — Красный, как варёный рак, Павел выскочил из подвала и поковылял к своему подъезду. Во время такого продвижения он заметил, как дверь первого подъезда открылась, и оттуда показалась всегда бодрая Жбанка — прозванная так товарками «молодая пенсионерка» Тамара Валерьевна Жбанова из сорок шестой.
- Тамара Валерьевна! — Павел резко изменил направление движения, — У вас телефончик с собой — ну тот, переносной, что вам внук подарил на юбилей?
- Всегда ношу, — Пенсионерка гордо вытянула откуда-то из складок тёплой кофты мобильник.
- Я воспользуюсь, позвольте? — Павел выхватил аппарат, не дожидаясь, пока Жбанка хотя бы согласно кивнёт. — В подвале человек… раненый.
Павел набрал скорую, услышал в трубке сонный дежурный голос, объяснил ситуацию и согласился подождать приезда машины во дворе. Закончив разговор, он вдруг заметил, что Жбанка что-то бормочет.
- Простите, Тамара Валерьевна, не расслышал, — механически оповестил собеседницу Павел.
- Я говорю: ох, так он ещё там, зараза? — Жбанка всплеснула руками.
- Кто — «он»? Что значит — «ещё»? — Павел протянул телефон владелице. — Вы что-то знаете?
- Этот… раненый…Ну как — знаю? — Словоохотливая пенсионерка выразительно пожала плечами, — Я утром с Тошиком гуляла — Тошик совсем старый стал, прямо как я сама, на улицу просится иногда до свету, часов в пять, спозаранку. Вот и в этот раз… Завозился, заскулил, за одеяло меня тянуть стал… Ну… что делать… Встала, значит, пошла я с Тошиком. Выхожу — а тут этот… наркоман поди… На вид — зверь зверем… Идёт по двору, кричит, и себя рвёт…А потом в дверь, в подвал, стал биться.
- Как это — рвёт? — Усомнился Павел.
- Ну — куртку на себе рвёт, рубашку рвёт, наверно, и до трусов добрался, когда я ушла.
- Какой-то он у вас сумасшедший выходит, — Павел наигранно усмехнулся.
- Так я ж говорю: наркоман, или этот… — Пенсионерка раздумчиво повела носом, — который клей нюхает.
Павел задумался. Так значит, если верить словам Жбанки, на «арийца» не нападали. Все синяки он поставил себе сам. Неужели и одежду сам порвал? Управдом вспоминал: под ногтями у «арийца» он видел кровь, некоторые ногти вообще были сорваны, а кожистые «перепонки» между большим и указательным пальцами обеих рук разрезаны в нескольких местах так, как может их разрезать вырываемая «с мясом» пуговица или молния брюк. Павел сам не знал, почему сразу поверил этой нелепой версии Жбанки — о саморастерзании незнакомца. Он словно бы видел, как тот, подвывая и извиваясь ужом, в полном соответствии с голливудскими кинофильмами вампирской тематики, трансформируется в какое-то мерзкое существо. Павел прогнал видение и попытался выяснить у Жбанки подробности встречи с незнакомцем, но старушку, как говорится, «понесло», — она принялась рассуждать о плохих временах и наркоманах, о том, что молодёжь «бога не боится», и дошла, наконец, до уверенного утверждения, что весь Пенсионный фонд РФ существует с единственной целью — уворовывать ежемесячно по две сотни рублей из её, Жбанкиной, пенсии. Павел не перебивал собеседницу, надеясь, что поток её красноречия рано или поздно иссякнет, и старушка сообщит что-то дельное. Но Жбанка разошлась.
Павел уныло слушал её, пока ни взвыла сирена, и во двор мягко ни вкатилась карета скорой помощи. «Быстро же они», — Подумал Павел, ощущая некоторую досаду от того, что не успел доинтуичить что-то важное — то, что прямо просилось на язык.
Впрочем, навстречу медицинской машине он шёл довольно бодро, с намерением переложить, наконец, хлопоты на чужие плечи и отправиться в аэропорт, на встречу с бывшей женой и дочкой.
Из машины, тем временем, вышли двое — молодая женщина и высокий мужчина с вытянутым, «лошадиным», лицом. Оба — в видавших виды белых халатах. Мужчина нёс небольшой чемоданчик с красным крестом на крышке.
- Вы вызывали к раненому? — Заговорив, мужчина коротко приветственно кивнул Павлу, — Показывайте!
- Сюда, — управдом направился к подвалу, приоткрыл взломанную дверь и малодушно попытался пропустить вперёд медиков, но длиннолицый ещё раз, повелительно, буркнул:
- Показывайте, показывайте, — И Павел был вынужден вновь спуститься в подвал.
Он и сам не знал, что ожидал там увидеть: «арийца», превратившегося в дикого зверя? Мертвеца? Или ещё хуже — грязный бетонный пол и ни живой души: доказательства того, что незнакомец привиделся ему от недосыпа. Однако, всё оказалось не так страшно: незнакомец, похоже, слегка пришёл в себя — быть может, даже начал осознавать свою наготу и стыдиться её, поскольку теперь сидел, забившись в тёмный подвальный угол, прислонившись спиной к толстой ветхой трубе и обхватив колени руками. Глаза его были открыты, и в них уже не плескалось тех тоски и безумия, что поразили Павла прежде.
Некий мистический ореол, которым, как казалось Павлу, был окружён «ариец» ещё полчаса назад, теперь почти рассеялся. Врачи, похоже, и вовсе ничего этакого не ощутили и направились к пациенту без малейших сомнений. Женщина-медичка сразу принялась прощупывать пульс «арийца», а мужчина умудрялся в то же время приподнимать ему веки и рассматривать зрачки.
- Что с ним? — Поинтересовался Павел.
- Переохлаждение, надо думать, — буркнул мужчина.
- И сильнейший стресс, — добавила медичка.
- Мы его забираем, — безапелляционно бросил длиннолицый, — Кто он и откуда тут взялся вы, конечно, не знаете?
- Нет, — признал Павел, — Впервые вижу. Точно не из нашего дома. — А может, полицию к нему? Всё-таки, может, ограбили, избили?
В эту самую минуту обнажённый что-то вскрикнул — громко и словно бы с торжеством. Глаза его сверкнули двумя молниями. Но этот порыв неведомой фанатичности закончился так же быстро, как начался: снова несчастный сгорбился, умолк.
- Да он у вас, кажись, на латыни изъясняется, — С усмешкой и некоторым изумлением в голосе произнёс длиннолицый, — Может, какой-нибудь кардинал, проездом из Ватикана, в вашем подвале заночевал?
- На Латыни? — Встрепенулся Павел. Он чуть не огрел себя кулаком по лбу: ну конечно же — это была Латынь. Та самая Латынь, которую ему безуспешно пытались вдолбить на истфаке. Как же быстро растрачивается знание! При слове «Латынь» в голове у Павла возникал абсолютно чистый лист. Оставалось апеллировать к доктору.
- Вы можете понять, что он говорит?
- Ну нет, это не ко мне, — Обиженно фыркнул медик, — Я восемь лет назад в меде этой латынью на всю жизнь отстрелялся. На рецепты меня хватит, а больше — ни-ни.
Павел слегка успокоился; значит, он всё-таки не хуже и не глупее других. Но, может, медик скромничает?
- Хоть приблизительно — Решился настаивать управдом, — В общих словах, о чём он там бормочет? Может, имя своё говорит или адрес?
- Про смерть что-то и про лекарство, — длиннолицый поскрёб затылок, — Может, студент какой-нибудь: свихнулся на почве подготовки к экзамену. Заучивал, например, пятьдесят крылатых латинских выражений — и заклинило, — Медик, довольный своим остроумием, коротко хохотнул. — Но забрать мы его всё равно заберём, — посерьёзнев, продолжил он, — Прямо сейчас, без проволочек. У нас тут недавно два бомжа померли, прямо у супермаркета, скорая подбирать побрезговала, — ну и попала история, так сказать, в свободную прессу. Теперь мы всех, кто с улицы, до больницы довозим, чтоб комар носа не подточил.
- Ну и хорошо, — выдохнул с облегчением Павел, — Но если он не очухается, по-человечески не заговорит, — вы в полицию — уже сами? Его ж тогда по базе пропавших пробивать надо, все дела…
- Дело привычное, — односложно буркнул длиннолицый — Без полиции и вы не останетесь, не переживайте. Приёмный покой по любому «криминал» выставит — как положено. Так что ждите участкового, или опера — с расспросами.
- Он под кайфом? — решил уточнить управдом. — Я посмотрел: вроде, вены чистые?
- Не знаю, — медик равнодушно повёл плечами, — С виду в норме, а что там в крови кипит — так сразу не скажешь, это по анализам только. Зрачки не увеличены, мышечная реакция — дай бог каждому. Вообще, я б сказал, что он испуган до полусмерти, но, может, и наркоту какую хитрую глотал — сейчас чего только не продают.
- Забирайте, — Павел вспомнил: времени у него — в обрез. — Я, может, позвоню завтра, узнаю, как у него дела, — Неожиданно для себя самого добавил он. — Вы его в нашу, двадцать шестую, повезёте?
- Угу, — кивнул длиннолицый. И, повернувшись к медичке, скомандовал, — Будем его выводить, взяли…
Сам он бесстрашно подхватил «арийца» под локоть и дёрнул вверх. Тот как-то по-щенячьи взвизгнул и отодвинулся от руки доктора.
- Тааак, — протянул длиннолицый, — Да у нас тут проблема. Ну-ка, без капризов, — Он кивнул медичке, и они уже вдвоём попробовали приподнять незнакомца, зайдя с двух сторон.
«Ариец» начал отбиваться, выгнулся колесом, потом, наверняка, поставив себе ещё несколько крупных синяков, тяжело упал обратно на бетонный пол и заслонился руками.
- Подождите! — управдом подскочил к медикам, — Может, он стыдится на улицу… он же как бы голый… вообще…
Павел, подчиняясь какому-то порыву, стянул с себя лёгкую потрёпанную ветровку, в которой делал утренние обходы подшефного хозяйства, и накинул её на «арийца». Остался в одной полосатой рубашке, потёртых чёрных джинсах и таких же «немолодых» кроссовках. Сразу озяб. Но его жертва оказалась не напрасной.
«Ариец» оживился, схватил ветровку и, вполне осмысленными движениями, натянул её на себя. Потом повернулся к Павлу и с грустью, еле слышно, произнёс что-то, что опять услышалось управдому как «мортира» и «контра».
- Пойдём, — встрял длиннолицый, адресуясь к «арийцу», — Или мне дурку вызывать?
На этот раз, к лёгкому изумлению Павла, «смутьян» и не подумал возражать или сопротивляться: он поднялся и побрёл к подвальной лестнице, на выход, даже без помощи медбригады. Павлу оставалось только наблюдать, как вся троица грузится в карету скорой, при повышенном внимании Жбанки, ожидавшей развития событий у машины. Задняя дверь скорой захлопнулась, машина зачем-то коротко взвыла сиреной и мягко тронула с места.
Управдом проводил её взглядом, перевёл взгляд на Жбанку, — и тут вдруг его осенило: он вспомнил, что именно показалось ему странным в недавних рассуждениях пенсионерки. Тамара Валерьевна никогда не отличалась деликатностью, зато всегда числилась в боевитых старушках. Не раз и не два она чуть не за ухо, как нашкодивших щенков, выпроваживала из подъезда устроившийся там посторонний молодняк. Невменяемость отдельных личностей её, при этом, не пугала. Почему же она спасовала перед незнакомцем, разрывающим на себе одежды, не сделала ему выговора за непотребное поведение или, хотя бы, не вызвала полицию, углядев, как тот высаживает подвальную дверь?
- Тамара Валерьевна, — решился Павел, — Я вот думаю — может, с этого вандала, как в себя придёт, убыток востребовать — за дверь-то. Вы бы свидетельницей не пошли?
- Я, Паша, хоть и не молодая, в самоубийцы пока записываться не хочу, — Чуть обиженно заявила Жбанка, — У этого бесноватого такая здоровенная железная палка на спине висела. Я как увидела его — сразу в подъезд, дверь на замок — и молчок. А ну как он прознает, что я в полиции на него показала — вернётся, огреет меня по хребту — и поминай старушку как звали!
- Палка? — удивился управдом, — Какая такая палка? Я никакой палки не видел.
- Железная, здоровенная, — возбуждённо описывала Жбанка, — Почти с него самого ростом. Такая с одного удара в голове дырку пробьёт или хребет переломает.
- Да-да, — растерянно подтвердил Павел, — Это вы правильно сделали, что спрятались. Ну ладно, пойду, хоть кирпичом дверь в подвал подопру…
Проклиная проснувшееся любопытство, управдом распрощался со Жбанкой, отправившейся, наконец, по своим пенсионным делам, а сам в третий раз вернулся в подвал. Он спустился по лестнице, огляделся. Ничего необычного, кроме привычного мусора и бурых кровяных следов, оставшихся от незнакомца. Ну — ещё небольшая горка изорванной в клочья одежды. Павел пошевелил горку ногой: тоже ничего, — да и было бы странно, если бы какой-то увесистый предмет удалось замаскировать так легко. В то же время, Жбанка — настоящий Шерлок Холмс; если про что-то говорит — врать не станет; глаза у неё — получше, чем у многих молодых. Управдом обошёл тёмные углы, морщась от стойких запахов мочи и гнилостности; вернулся к лестнице — и вдруг, в щели между ступенями, заметил какое-то, едва различимое, металлическое мерцание. Павел как-то позабыл, что лестница в подвале была довольно необычной. Не бетонный ступенчатый пролёт, по образцу подъездных лестниц; лестница в подвале напоминала корабельный трап — пустотелый каркас из прочного металла, металлические крутые ступеньки, металлические поручни. Ступени, мало того, что крутые, — ещё и отстояли друг от друга довольно далеко, так что спускаться надо было осторожно, чтобы нога не провалилась в пустоту, отделявшую одну ступеньку от следующей. Вот в этой-то опасной пустоте что-то и поблёскивало в тусклом свете лампочек.
Павлу пришлось изрядно изловчиться только для того, чтобы заглянуть в щель между ступенями. Жбанка не обманула: там виднелось что-то, примерно полутораметровой длины, больше всего напоминавшее увесистую железную палку. Она помещалась словно бы под лестницей, полулёжа, при этом не создавалось впечатления, что предмет «закатился» туда случайно: скорей, его аккуратно опустили, в пространство между самой верхней ступенью и второй сверху, с целью спрятать, сохранить.
Павел чертыхнулся, потянулся рукой к странному предмету, не достал, обошёл весь подвал ещё раз и обнаружил небольшой моток ржавой проволоки. Связал из него что-то вроде лассо, крюка-захвата, поранив при этом палец, — и уже с помощью этой конструкции повторил попытку дотянуться до «схрона». На этот раз ему сопутствовал успех: подтянув «палку» крюком, он перехватил её рукой и аккуратно вытащил на свет. Рассмотрел находку — и тут же сердце в груди Павла отчаянно затрепыхалось, а собственное любопытство было проклято самым страшным проклятием. В руках управдома, тяжело и весомо, лежало длинное, едва ли не в человеческий рост, ружьё.
«Может, он из этой штуки не одного человека положил, маньяк свихнувшийся, — Мелькнуло в голове, — А я-то его — без охраны, в больницу!». Павел соображал, что ему делать: вызвать, наконец, полицию, как это напрашивалось с самого начала? Или предупредить больницу, чтобы связались со скорой, в которой увезли незнакомца! Лихорадочно размышляя, Павел машинально придвинулся поближе к тусклой лампочке и сумел разглядеть добычу получше. Решимость звонить куда бы то ни было как-то незаметно сдулась — её место заняло изумление.
Ничего подобного Павел прежде не видал, даже в оружейных музеях. В полнейшей антикварности оружия не было ни малейших сомнений. Тяжёлое, с прикладом из какого-то, словно бы отсвечивающего красным, дерева, украшенное вензелями и ажурным плетением из тонкого металла, это оружие могло бы принадлежать Д'Артаньяну или даже самому французскому королю, но никак не киллеру двадцать первого века! Даже нет, не так: уж если искать исторические совпадения, лучше всего вооружённый этим… мушкетом?.. да, именно мушкетом, — смотрелся бы Следопыт Купера! Особенно поражал воображение ствол: он был весь отделан серебром, или чем-то, очень похожим на него, — причём в этом серебре были отлиты десятки крохотных человеческих фигур, изогнутых в самых немыслимых, но неизменно полных страдания, позах. Павел содрогнулся: страдание казалось слишком натуралистичным, срисованным с реальных жутких образцов. Когда-то в далёком детстве Павел, тайком от бабушки, из любопытства, взялся разглядывать толстенную дореволюционную Библию с иллюстрациями Доре. Там он впервые увидел ад — таким, каким изображал его средневековый миниатюрист, — и потом, испуганный, целый месяц боялся спать без ночника. У мастера, украшавшего мушкет, с выразительностью было ничуть не хуже. А зловещее дуло мушкета выступало из серебряной пасти змеи, словно бы венчавшей ствол, что усиливало впечатление: по сравнению с точёными маленькими человеческими фигурками, змея казалась огромной.
И она росла — эта змея. Павел щурился, тряс головой, пытался стряхнуть морок, но серебряный гад вдруг шевельнулся, распахнул рубиновые глаза-бусины и уставился на человека. В голове словно разорвался фугас: вместе с нестерпимым жаром пришло что-то вроде забытья. Хотя забытье это оставалось не полным: Павел осознавал, кто он и где он, понимал, что голова раскалывается от боли, но глаза отказывались служить; картинку создавало внутреннее зрение.
Эта картинка удивила и испугала Павла: он видел незнакомый город — невысокие каменные дома с узкими окнами; кое-где — архитектурные изыски: лепка, фигурки ангелов, зверей и птиц. Над городом плывёт дым. На улице грязно — чавкающая жижа, как на грунтовке после дождя, — и пустынно. Только вороньё кружит в небе чёрным водоворотом, и тянется вдалеке удивительная процессия: около дюжины сгорбленных людей, в странных хламидах — не то плащах с капюшонами, не то пыльных мешках, надетых через голову. На ногах у людей — высокие, до паха, сапоги. На лицах — маски. Вырезаны, похоже, из той же мешковины, что и одежда. Некоторые держат в руках длинные вилы, загнутые крюками на концах. Люди катят, ухватившись за высокие борта с обеих сторон, повозку с огромными колёсами. Это просто телега, — тяжело гружёная телега. Не помешала бы выносливая лошадь, чтобы её тянуть. Но люди катят телегу сами. Дым повсюду. Дым струится сразу от многих костров. Дым то накрывает процессию, то уносится порывами ветра. В какое-то мгновение ветер усиливается настолько, что дымная пелена исчезает, и тогда Павел понимает, какой страшный груз перевозит телега; он понимает это, потому что видит, как через высокий её борт перевешивается человеческая рука, тонкая, изящная, должно быть, женская; а чуть дальше, перезрелым арбузом, висит голова, с которой каким-то чудом не падает архаичная треугольная шляпа. Лица на этой голове — не разглядеть; оно похоже на блин, на «убежавшее» у нерадивой хозяйки тесто. Оно раздулось и округлилось, как воздушный шар. Но это, несомненно, лицо.
Вдруг ветер меняется, ветер срывает шляпу с головы покойника. Ветер стремительно несёт шляпу на Павла. Один из тех, что тянут телегу, замечает это и что-то кричит. Павел не столько слышит, сколько понимает: кричащий призывает убираться прочь, держаться от шляпы подальше. Но ноги будто приросли к земле, утонули в вязкой грязи — не вытянуть. А шляпа кружит, как серая птица, над головой, играет с Павлом в кошки-мышки. Её матерчатое тело всё ближе. Шляпа широким полукругом, по траектории бумеранга, огибает Павла, заходит сзади, — и бьёт по затылку. Удар — как будто арматурой размозжили череп. Павел кричит. Это даже не крик, а визг. И возвращается в подвал московской девятиэтажки.
Некоторое время управдом не понимал, что с ним произошло. Потерял сознание? Вряд ли. Он даже не упал на пол: как стоял на ногах, так и стоит. И в руках у него — всё то же ружьё. Нельзя же лишиться чувств, полностью сохранив координацию движений. Или можно? Головная боль всё ещё ощущалась, но сделалась почти незаметной. Павел пригляделся к ружью: что-то в нём было не так, что-то изменилось. Глаза! Серебряная змея по-прежнему, как в бредовом видении, смотрела на него двумя красными рубинами глаз. Неужели морок продолжался?
Управдом постарался взять себя в руки, унять дрожь в коленках. С опаской осмотрел дуло ружья по новой. На сей раз сомнений не осталось: у серебряной змеи прорезались глазки: два крохотных, кроваво-красных, камешка. Над ними нависало что-то вроде век. Похоже, Павел случайно активировал какой-то скрытый механизм, и лепестки серебра поднялись на пружинке, сделав змею зрячей. Никакой мистики! Разве что, остаётся подивиться дотошности мастера, украшавшего оружие: это ж надо — придумать — глазастый мушкет. Павел старался не вспоминать жутковатое видение, в котором телега с мертвецами ползла по мёртвому городу, — иначе логики и здравого смысла — объяснить увиденное — могло бы и не хватить. Всё, довольно, — решил для себя Павел, — пора заканчивать с этими тайнами мадридского двора. Всего-то и нужно — позвонить в полицию, дождаться, пока кто-нибудь подъедет забрать ружье, возможно, расписаться в протоколе, или что-то в этом роде… Управдом, размышляя, невзначай взглянул на часы — и похолодел.
Если верить мерцавшим на электронном циферблате цифрам, он провёл в подвале час с четвертью. Сейчас Павел больше, чем на полчаса, опаздывал в аэропорт, даже если бы выехал на своей потрёпанной «девятке» немедленно. А ему ещё предстояло подняться в квартиру за ключами от автомобиля. Как такое могло случиться? Павел был уверен, что умеет контролировать время; чувство времени ему ещё никогда не изменяло. Оставалось признать, что странное видение, порождённое глазастой змеёй, было не секундной дурнотой, а чем-то, продолжительным и серьёзным; поводом для обращения к врачу — как минимум. Управдом вспомнил, что читал однажды в бульварной газетёнке о подобных видениях у людей, поражённых раком мозга, и, будучи мнительным, тут же сплюнул трижды через левое плечо. Не смог удержаться. Но после этого им овладела почти что паника.
Он прекрасно помнил, с какой неохотой Елена, после развода, разрешила ему общаться с Татьянкой. Павел винил только себя: безобразный срыв, который случился после того, как коновалы отняли у него все деньги и подарили взамен хромоту, затянулся не на один день и месяц. Как раз перед тем, как бывшая супруга с дочкой отправились на турецкое солнечное побережье, — купаться до посинения, а потом покрываться шоколадным загаром, — Павлу удалось слегка примириться с Еленой. Он проводил девчонок в Домодедово и пообещал встретить их через пару недель. Если сегодня он не появится вовремя — Елена решит, что Павел снова подружился с бутылкой, или попросту забыл о своём обещании, что, пожалуй, ещё хуже.
Бегом! Ноги в руки! Если при выезде со МКАДа на Каширку обойдётся без пробок, есть крохотный шанс успеть. Придётся гнать, где получится, ну да тут не до щепетильности! Ради дочки Павел готов был рискнуть даже водительскими правами.
Он заметался по подвалу, натужно соображая, куда девать ружьё. О звонке в полицию можно было забыть: ожидание смерти подобно. К себе в квартиру? Глупость! Да и увидят любопытные, как он тащит в дом этакое чудо-юдо. Проще всего, конечно, оставить находку в подвале. Но дверь подвала — выбита, — значит, впору ждать непрошенных гостей. А они могут натворить дел, обнаружив мушкет. Управдом практически не разбирался в оружии и не мог сказать, способен ли мушкет произвести хотя бы один выстрел, но возможность такую не исключал.
Наконец, он решился: замотал оружие в остатки джинсовой куртки незнакомца и аккуратно опустил его туда, откуда достал — в промежуток между верхней и второй ступенями лестницы-трапа. Павел надеялся, что завсегдатаи подвала вряд ли проявят особый интерес к лестнице, а уж, если их не соблазнит блеск серебра, — и подавно. Он уверил себя, что, вернувшись из аэропорта, обязательно позвонит в полицию и честно доложит о своей находке. В такой уверенности он и поспешил за ключами от машины, а потом помчал в Домодедово.
* * *
В погоне за упущенным временем Павел превзошёл сам себя: рулил по дворам, распугивая голубей и собачников, бессовестно гнал по тротуарам, пару раз наследил протекторами на аккуратно подстриженных газонах. И всё-таки он умудрился вляпаться в пробку. Потерял без малого полчаса, отчаянно сигналя и матерясь. В конце концов, управдом смирился с неизбежным: в Домодедово он опоздает. Оставалась робкая надежда, что удастся дозвониться до Еленки — объяснить ей ситуацию и попросить подождать, пока он, Павел, доберётся до аэропорта. Но телефон бывшей супруги молчал, даже когда, по расчётам Павла, её самолёт должен был уже приземлиться.
Управдом, пошумев в тесноте «девятки» и сбросив пар, неожиданно для себя самого выдохся и присмирел. Ему даже удалось расслабиться и слегка успокоиться. Он справедливо рассудил: с пробками или нет, а дорога ему одна — в Домодедово, — так что нужно ехать, когда едется, а всё остальное — как бог даст. Павел даже включил радио и начал прислушиваться к тому, что там вещают на эфэм-волнах. Как всегда, в эфире преобладала музыка — для самых разных ушей, на любой вкус. Лениво покручивая настройку, управдом выбирал музыку под настроение; морщился, когда слышал голос диктора — его раздражала пустая болтовня. Задержался, услышав «Paint It Black» в исполнении «Роллинг Стоунз», и дослушал до конца.
Выдал радиоволне кредит доверия, решил обождать переключаться на что-то другое и тут же был разочарован. Раздались позывные радиостанции, — короткий бравурный джингл, — и молодой женский дикторский голос пообещал порадовать меломанов «чем-то особенным» после короткого выпуска новостей. Рука Павла потянулась к ручке настройки, но внезапно замерла на полпути, а потом и вовсе опустилась безвольно. Радио сообщало:
- Всемирная организация здравоохранения сегодня утром заявила, что скорость и масштабность распространения нового неизвестного заболевания, которое журналисты уже успели окрестить Босфорским гриппом, позволяют характеризовать его как массовую эпидемию. На сегодняшний день с подозрением на Босфорский грипп госпитализировано более полутора тысяч человек. Напоминаем, что первые заболевшие появились около шести дней назад, сразу в нескольких курортных городах средиземноморского побережья Турции и Болгарии. Несмотря на то, что болезнь, как утверждают медицинские работники, протекает тяжело, смертельных случаев, на данный момент, не зафиксировано, — впрочем, как и случаев исцеления. Многие страны ввели карантин для всех видов транспортных средств, прибывающих из зоны эпидемии. Вчера решение об этом было принято и Минздравом Российской Федерации. Во всех морских портах и аэропортах страны, на всех пограничных пунктах будет осуществляться медицинский контроль и проводиться медобследование лиц, въезжающих на территорию Российской Федерации из проблемных областей. Минздрав Российской Федерации рекомендует российским гражданам воздержаться от поездок в страны, где риск сделаться жертвой новой эпидемии на данный момент остаётся высоким.
Управдом чертыхнулся. Впрочем, его настроение, и без того испорченное опозданием в аэропорт, лишь на мгновение упало ещё ниже, укатилось под плинтус; потом оно даже, как будто, слегка поднялось. Павел, бесспорно, боялся за девчонок, но, как любой здравомыслящий человек, понимал, что эпидемии, наподобие птичьего, кошачьего, свиного или крокодильего гриппа, — это, в первую очередь, сытный кусок хлеба с маслом для медиков и фармацевтов. Он не был горячим сторонником пресловутой теории заговоров, но ничуть не сомневался: соблазну придумать и продать дорогущее лекарство от несуществующей болезни сможет противостоять далеко не каждый здравоохранитель земного шара. Клятва Гиппократа покупается и продаётся точно так же, как любые другие клятвы и посулы. Как правило, в этом нет ничего хорошего, кроме плохого, но не на этот раз: сегодня, благодаря бездельникам и перестраховщикам из Минздрава, у Павла есть-таки шанс встретить Еленку с дочкой. Должно быть, их промурыжат на контроле битый час, если не больше, — а уж за час он прорвётся в Домодедово через любые пробки.
Каширское шоссе порадовало — восемь полос вмещали всех, желавших прокатиться в обоих направлениях, хотя разновеликого транспорта сновало туда-сюда и немало. Павел так и не стал менять радиоволну, дождался окончания новостей (рассказали про взрыв бытового газа в пятиэтажке в Удмуртии, про разгромный проигрыш питерского «Зенита» в Кубке Чемпионов), а потом послушал ещё немного музыки. Диктор не обманула — композиции шли незаезженные, всё больше «британцев»-семидесятников, — и управдом, время от времени, даже подпевал кое-чему знакомому.
Подъезжая к аэропорту, Павел ещё раз набрал Елену, снова безуспешно. Когда здание аэропорта, слегка похожее на сплюснутую котлету, уже отчётливо различалось за мутноватым ветровым стеклом, управдом решил, что не станет экономить и парковаться на отдалённых парковках, а встанет на самую ближнюю от входа и самую дорогую. Свободных мест на ней в это утро было не так, чтобы много, но для Павла местечко нашлось. Он пробурчал кое-что нелицеприятное в адрес широченных джипов и лимузинов представительского класса, нахально перегородивших дорогу, чуть не сбил здоровенную мусорную урну, уступая одному из наглецов, и, наконец, запарковался поближе к выезду со стоянки. Павел надеялся, что ждать отпускниц ему придётся не долго.
В Домодедово было суетно и людно, как всегда. Никаких особых мер предосторожности, в связи с карантином, управдом не заметил. Зато, подойдя к электронному табло прилётов, легко обнаружил там рейс, пассажирками которого числились Еленка с Татьянкой. На удивление Павла, статус рейса не был отражён вообще. Ни «прибыл», ни «задерживается», напротив комбинации из букв и цифр и надписи: «Анталья», — не значилось. Слегка занервничав, Павел принялся — раз за разом — набирать телефонный номер бывшей жены, но нудный служебный голос продолжал утверждать, что телефон Еленки выключен, или находится вне зоны доступа. Управдома хватило на полчаса волнений и метаний; после чего он отважился на то, что делать ненавидел — вступил в контакт со служительницами информационной стойки аэропорта.
Нелюбовь к таким контактам была у Павла профессиональной: ему, в годы горения на работе, приходилось встречать туристов практически во всех столичных аэропортах; порой возникали проблемы, вроде потеряшек, или поиска правильного пути в сортир; и ни разу лицензированные информаторши (на стойках почти всегда работали девушки) не сумели ему хоть сколько-нибудь помочь. Однако на этот раз всё оказалось куда диковинней. Не успел Павел сформулировать вопрос — что с рейсом и, если есть задержка, надолго ли, — как из-за низенького столика поднялся грузный седовласый мужчина в сером штатском костюме (в стайке девушек он выглядел весьма нелепо):
- Встречаете шестьсот восьмидесятый, чартерный, из Антальи? Кто у вас там?
- Жена и дочь, — Павел слегка опешил; мужчина был скорее мрачен, чем просто деловит и серьёзен.
- Назовите фамилию, — бросил грузный.
- Мою? — уточнил, с захолодевшим сердцем, управдом.
- Если у вас с женой одна фамилия — можете вашу; если нет — фамилию жены, — Похоже, мужчина совсем не шутил, хотя сказанное прозвучало слегка комично; Павел назвал фамилию.
- Пойдёмте со мной, — Собеседник махнул мясистой рукой и, не оглядываясь, пошагал прочь от информационной стойки. Управдому оставалось только догонять провожатого.
Сперва грузный шёл быстро, — внушительный зад так и выпирал из-под пиджака, так и вихлялся из стороны в сторону; Павлу казалось, он следует за огромным откормленным гусем, но ему было не до смеха. Совсем неподалёку от зоны таможенного контроля, мужчина повернул к двери «только для сотрудников аэропорта» и решительно её толкнул. Дальше пришлось двигаться по каким-то пандусам и лестницам, по стерильно белым коридорам без единой двери. Провожатый Павла изрядно запыхался и сбавил ход.
- Что случилось? — решился управдом на вопрос. — Это как-то связано с карантином?
- С эпидемией, — поправил мужчина. — Это связано с эпидемией. Подробности вам сообщат через десять минут, мы почти пришли.
Провожатый тяжело ухнул, ещё раз взбежал по узкой лестнице, и — театральным жестом, который у него, вероятно, получился случайно, — распахнул сдвоенные широкие двери. Павел ожидал нового коридора на новом этаже, потому зажмурился, когда ему в глаза хлынул поток чистого дневного света.
Он оказался словно бы на огромном балконе, с которого открывался вид на взлётное поле. Скорее, на какие-то его задворки, потому как самолёты, отчётливо видимые за огромными панорамными окнами, не готовились к взлёту, а мирно спали в радужных масляных лужах. Балкон был настолько широк, что, скорее, ему пристало называться залом. Да это, вероятно, и был зал — может, часть транзитной зоны: Павлу показалось, он увидел на стене, напротив окон, табличку с надписью «Transit». Но вчитываться в таблички ему было недосуг: он замер, поражённый кипучей деятельностью, которая развёртывалась, на его глазах, на каждом метре свободного пространства.
Прежде управдом видел такое только в кино. Десятки людей в медицинских халатах и масках сновали во всех направлениях. Причём маски выглядели весьма внушительно: не марлевые тряпицы на резинке, а этакие намордники дезинфекторов с несколькими широкими раструбами в районе рта. В глазах рябило от пластиковых разноцветных ширм и объёмных мультяшных палаток. Зачем нужны были палатки — Павел не мог даже вообразить, но на обычные туристические они походили мало: составленные из толстых, похожих на зефир, надувных блоков, они имели пристройку перед входом — что-то вроде деревенских сеней, — и в эту пристройку периодически заходили «дезинфекторы», сперва открывая прорезиненный полог на длиннющей застёжке-молнии, а потом засовываясь в какое-то подобие мембраны фотографического затвора. Но самое удивительное и тревожное скрывалось в дальнем конце этого — не то балкона, не то зала. Там, из надувных блоков, скроенных по образцу палаточных, была выстроена целая стена — от потолка до пола. В этой стене не имелось никаких намёков на дверь, зато были прорезаны два широких окна, через которые, еле-еле, из-за дальности расстояния, просматривалась и вовсе космическая тусовка: какие-то высокие фигуры, в жёлтых костюмах полной химзащиты, механически двигались между здоровенными полиэтиленовыми коконами. По здравому размышлению, Павел пришёл к выводу, что он смотрит не на надувную стену, а на что-то вроде мобильного, герметичного бокса. Управдому совсем подурнело: он представил себя внутри; представил, как к нему приближается дурацкий жёлтый скафандр, — и содрогнулся.
- Вы меня слышите? Вам нехорошо?
Павел встрепенулся. Похоже, за страхами и тягостными мыслями, он настолько отрешился от реальности, что не заметил, как к нему подошёл и обратился с вопросом высокий очкарик в кипельно белом халате.
- Я вас слышу. Мне вполне терпимо, — отчего-то управдом моментально проникся к очкарику неприязнью. — И я жду объяснений, — добавил он резко, готовый, если понадобится, идти на открытый конфликт.
- Вы их получите… — Человек в белоснежном халате странно пожевал нижнюю губу; вероятно, это было что-то вроде застарелой дурной привычки. — И напрасно вы так раздражены; я вам не враг.
- А кто? — Павел грозно уставился на собеседника.
- Ну… — замешкался очкарик, — Я — доктор Струве, профессор, специалист по эпидемиям, если угодно. Обычно надо мною подтрунивают из-за фамилии — слишком уж историческая, — но вы, как мне кажется, не тот случай. Вас не интересует моя фамилия. Вас интересуют…
- Мои жена и дочь! — прервал болтовню Павел. — Меня интересуют мои жена и дочь. Что с ними? Где они? Они больны?
- Не всё так просто… Не так однозначно… — доктор опять пожевал губу, оставив на виду немного белой слюны. — Знаете, думаю, будет лучше, если мы продолжим наш разговор после небольшого перерыва.
- Какого, к дьяволу, перерыва, — зарычал Павел, — Хватит из меня жилы тянуть! Я, кажется, задал вам простой вопрос…
- Сюда, пожалуйста, — доктор мягко повёл рукой, поманил к ближней, самой протяжённой в пространстве, ширме.
- Эй, вы куда? — управдом надвигался на доктора, отступавшего к яркой голубой ширме, как к укрытию.
Павел сделал шаг, другой, ещё десяток шагов, — и заглянул за укрытие.
И тут же на него, с пластиковых табуретов и раскладных стульев, уставились страдальцы! Мужские и женские лица. Не так уж много. Но каждое — словно бы почерневшее, как после беды; на каждом написан безответный вопрос. Похоже, этот вопрос был — как вопль: обращён ни к кому конкретно и ко всем сразу — к богу, преисподней, докторам и даже к Павлу.
Управдом не собирался никому отвечать, да и не было в том нужды: взглядом он выхватил из десятка лиц — одно, родное. Еленка! Она тоже увидела Павла — и бросилась ему навстречу, обхватила крепко-накрепко обеими руками. Впервые после разрыва Павел ощущал тепло и хрупкость Еленкиного тела.
- Танька, — прошептал еленкин голос, — Она у них, как в гробу. Мне страшно!
* * *
- Босфорский грипп — глупое название, даже вредное. Писаки постарались, щелкопёры! В действительности, болезнь не имеет ничего общего с респираторными вирусными инфекциями. Собственно говоря, пока что у неё есть только один ярко выраженный симптом — высокая температура, которая держится на протяжении нескольких дней, у первых заболевших — уже неделю. Её не удаётся сбивать традиционными жаропонижающими — это факт. Нам, медикам, это, впрочем, на руку. Определить, кто болен, а кто — нет, — довольно легко.
Павел и Елена слушали импровизированную лекцию профессора Струве. Управдом даже согласился на чашку крепкого кофе. Доктор чуть поднялся в глазах Павла, когда проявил понимание ситуации: позволил бывшим супругам вдоволь наговориться между собой, потом отвёл их обоих в маленькую комнатку на периферии карантинной зоны. Совершенно заурядный чиновничий стол и офисные стулья — и никаких людей в скафандрах и масках. Это слегка успокоило Павла. Но ещё больше он успокоился, когда Струве клятвенно пообещал: Татьянку никто не поместит в карантинный бокс.
- У вашей дочери — лёгкая температура, — мягко, масляно, вещал Струве, — Думаю, это всего лишь обычная простуда.
- Я же вам говорила: она вчера мороженого переела — да ещё весь вечер из бассейна не вылезала, — всхлипнула Еленка, — Я сперва хотела запретить, вытащить, а потом подумала: напоследок ведь, последний день перед отлётом — пусть порадуется.
- Нисколько не сомневаюсь, что в этом всё дело, — доктор прижал обе руки к сердцу, демонстрируя искренность, — Да и температура у неё — тридцать семь и четыре. У больных Босфорским гриппом она стабильно держится в зоне от 39 до 40 градусов. Но поймите — у нас протокол, правила. Вам нужно подождать всего-то час-другой.
- Зачем? — Павел напрягся, — Вы собираетесь пичкать нашу дочь жаропонижающими? Проверять, упадёт ли температура?
- Увы, — Развёл руками Струве, — Это всё, чем мы можем вам помочь. Или вы готовы согласиться на то, чтобы она оставалась в карантине, пока её простуда не пройдёт сама собой?
- Мерзость какая, — передёрнулся Павел, — Не думаю, что вы вообще вправе так поступать. — Впрочем, управдом возражал не сильно; он полагал, что Струве, в принципе, прав: выудить Татьянку из карантина было важнее всего!
- Отдохните, — не вдаваясь в спор, проговорил Струве, — Вас тут никто не побеспокоит. Как только появятся новости — я сообщу.
С этими словами доктор скрылся за дверью. Павел подумал было, что Струве запер дверь, но, ухватившись за ручку, легко её повернул и воровато выглянул в щель. Похоже, ловушки не было. Еленка дёрнулась на стуле, заволновалась:
- Паша, ты куда?
Павел вернулся и решил ждать.
Они с Еленкой начали болтать о всяких пустяках, словно бы прячась за разговором от беды. Еленка сперва рассказывала о турецком ничегонеделании, о шёлковом море — так она выразилась, — о праздниках живота, которые устраивал гостиничный ресторан. Потом поговорили об успехах Татьянки в школе — четвёртый класс, как-никак, — стоило ли увозить девчонку на две недели на курорт, когда у неё с математикой нелады? Павел с удивлением обнаружил, что Еленка — оправдывается: мол, отпуск ей летом не давали, вот и пришлось отгуливать осенью. А Таньку давно обещала на море отвезти, не обманывать же родную дочь. Вообще бывшая жена казалась открытой и не ершистой. Управдом гадал, не было ли в этом и его заслуги, хотя бы ничтожной. Ему бы этого хотелось — он ничуть не страшился себе признаться, что без Еленки до сих пор временами тосковал.
Постепенно темы для болтовни истощились, и Павел решил рассказать об «арийце» в подвале. О том, как тот болтал на Латыни. О мушкете, впрочем, умолчал.
- Из Латыни я мало что помню, — Еленка не слишком заинтересовалась рассказом. — Я же всего-навсего флорист.
- Откуда флорист вообще знает Латынь? — Павел испугался, как бы вопрос не прозвучал слегка высокомерно, но Еленка, похоже, ничего такого не услышала.
- А ты уже забыл, что я до встречи с тобой полтора года на библиотекаря училась, — она грустно усмехнулась. — А я вот всю твою биографию помню, всё о тебе знаю, если ты мне, конечно, ни в чём не соврал.
- Ну извини, — управдом покраснел.
- Да ничего, — отмахнулась Еленка. — А из Латыни я помню только «Перпетум мобиле» и «Мементо море». Ах да, ещё вот такое было, на стих похоже: «Контра вим мортис нон эст медикамен ин хортис».
Управдом замер, как громом поражённый. Он заставлял себя думать, что ошибка возможна, но, в глубине души, был глубоко уверен: именно эту фразу произносил — раз за разом — «ариец» в подвале.
- Что это значит? — Павел постарался скрыть волнение. Он и сам не ожидал, что утреннее происшествие будет значить для него так много. Вот он сидит в какой-то служебке в Домодедово, по-настоящему, всерьёз, тревожится за дочь — хоть и надеется на лучшее, — но «ариец» выскакивает из тёмного закоулка памяти, как чёртик из табакерки, и тревожит рассудок Павла едва ли не больше, чем Босфорский грипп.
- Что значит? — Еленка наморщила лоб, — Что-то мрачное и торжественное. «Против смерти не найдёшь лекарства в садах», — по-моему так.
Павел молча уставился на Еленку, та — на него. Видимо, во взгляде бывшего супруга она углядела что-то тревожное, потому что вдруг спросила:
- Паша, ты чего?
- Всё в порядке, — управдом шумно сглотнул, — День какой-то дурной.
- Эй, хозяева, тук-тук, — дверь в комнату приоткрылась. Потом в проёме нарисовалась широченная улыбка доктора Струве. Павел никогда бы не поверил, что очкарик умеет так широко улыбаться, если б не увидел этого собственными глазами. — Мы к вам! — И Струве вытолкнул откуда-то из-за спины стремительного воробышка с огромными глазами, растрёпанным хохолком и ослепительно розовым бантом.
- Танька! — взвизгнула радостно Еленка и принялась душить дочь в объятиях. Потом, словно бы одумавшись, подтолкнула её к Павлу. Для того это стало неожиданностью: он прижал дочь к себе как-то неловко, неуклюже. Татьянка с любопытством посмотрела на отца снизу вверх.
- Папа, вы с мамой подружились, что ли, пока я болела?
В мудрости Таньке трудно было отказать. При этом она сумела смутить не только Павла и Елену, но и доктора Струве — тот, вероятно, ощущал себя героем чужого романа.
- Как я и обещал, всё выяснилось, — Струве зачастил с объяснениями, — Ваша дочь не вполне здорова. У неё начинается ангина. Советую впредь не злоупотреблять мороженым. Сладкоежкам часто приходится пить горькое лекарство. Но это, слава Богу, уже не по нашей части. Я отпускаю вас домой. Вот моя визитка. — Медик протянул управдому прямоугольник тонкого картона, — Там телефоны — и служебный, и мобильный — я сверху его карандашом дописал. Удачи!
- Доктор! — Павла вдруг обуяло любопытство, — Я видел там, за ширмой, других людей. Как я понимаю, они тоже ждут вашего вердикта по поводу кого-то из близких. Всем ли повезло так, как нам? В самолёте были люди с настоящим Босфорским гриппом?
- Не могу вам сказать, — весёлость Струве улетучилась, он словно бы обмяк. — Закрытая информация. Следите за новостями. Мы сотрудничаем с прессой, всё важное непременно появится в газетах и на телевидении.
Доктор вышел. Не успел управдом обдумать, как они втроём, с Еленкой и Татьянкой, доберутся отсюда до автостоянки, — в дверь вломился без стука толстозадый провожатый — тот самый, который довёл Павла до карантинной зоны, — и, с крайне недовольным видом, предложил следовать за ним. Через двадцать минут управдом выруливал на Каширское шоссе. Татьянка покашливала и вообще выглядела не ахти, потому Павел спешил. На сей раз он благополучно избежал дорожных пробок и довольно быстро добрался до Марьино, где Еленка жила со своими родителями.
- Я тебе позвоню, — бывшая супруга чмокнула Павла в щёку. Чуть задумалась, потом добавила, — Ты сегодня был очень мне нужен, и ты не опоздал — нисколько не опоздал. Спасибо.
Девчонки скрылись в подъезде, а управдом, усталый, но окрылённый, отправился домой.
* * *
Павел даже не подозревал, как утомили его все утренние события, вместе взятые. Вернувшись к себе в квартиру, он всего лишь на пару минут прилёг на кушетку — исключительно чтобы дать короткий отдых травмированной ноге, — и сам не заметил, как провалился в крепкий и долгий сон без сновидений. Проснулся он в восьмом часу вечера — дешёвые пластмассовые ходики с крупными цифрами и круглым циферблатом гарантировали точность, — да и то от отчаянного стука в дверь, который перемежался трелями дверного звонка. Павел поднялся, скривил гримасу, когда перенёс вес на прихрамывавшую, после операции, ногу, — но отдых всё-таки пошёл несчастной конечности на благо, так как, за два-три шага, ступня обрела нормальную чувствительность, а ноющая боль в колене отступила, оставив по себе лишь лёгкое беспокойство.
- Иду! — Зычно крикнул Павел, в надежде, что настойчивый посетитель его услышит и не станет доламывать дверь и звонок. Шум и впрямь прекратился.
Управдом добрёл до прихожей, глянул в глазок, но, поскольку вечерние сумерки уже сгустились, а свет на лестничной клетке до сих пор никто зажечь не сподобился, — разглядеть можно было только очертания пыхтящей грузной фигуры, которая топчется у порога.
- Вы к кому? — осторожно поинтересовался Павел у тени.
- К вам я, — ответила тень хрипло и недовольно, — Второй раз уже захожу, а у меня, между прочим, тоже рабочий день нормированный, как у всех.
- А вы кто? — задал управдом нелепый вопрос.
- В глазок выгляньте и посмотрите. — Буркнула тень, — А, чёрт, где тут у вас лампочка включается? Да не волнуйтесь, я не разбойник с большой дороги, — я, совсем наоборот, ваш участковый — Кирилл Семёнович Бодяго, будем знакомы.
Павел повозился с замком и распахнул дверь. На него уставилась круглая, как блин или блюдце, физиономия с водянистыми глазами. Она пыталась дружелюбно улыбнуться, но получалось не очень. Впрочем, собеседник Павла имел настолько забавные, большие и лопоухие, уши, а также такой уютный бюргерский животик, затянутый в форменное обмундирование, что не предложить ему чашку чая с вареньем и плюшками было так же невозможно, как не предложить всё это шведскому Карлсону. Впрочем, участковый Бодяго оказался поделикатней сказочного персонажа: снял в прихожей ботинки.
Обжигающий свежезаваренный чай, похоже, порадовал участкового. Управдома он тоже взбодрил. Отпивая кипяток крохотными глотками из высокой чашки, Павел недоумевал, как это у него получилось — заснуть так крепко. В молодые годы он гордился как раз тем, что спал чрезвычайно чутко, совсем как киношный разведчик или спецагент. Вот он развалился на спине, посапывает, видит десятый сон — а вот, в следующее мгновение, перехватывает коварную вражескую руку с кинжалом, нацеленным ему в грудь. Прежде Павел был уверен, что способен на что-то этакое. Да уж, чем дольше живёшь на свете, тем реже получаешь от жизни подарки, и тем чаще реквизируют твоё добро небесные приставы.
Участковый оказался не плохим мужиком. Не гнал лошадей, выкушал полчашки чая, прежде чем приступил к делу.
Управдом так и знал, что дело это коснётся «арийца». Ожидал, что к нему заявится кто-то посолидней, чем обычный участковый, но Бодяго разъяснил и это:
- Меня опросить свидетелей отправили. Был звонок из райотдела. Опер там один есть, молодой… — Участковый поморщился, — Командовать любит. Сам в больницу поехал — к этому вашему найдёнышу, — а меня — сюда. А свидетелей-то кроме вас — и нет никого. А вы дверь не открываете. Это как? Это нехорошо, да.
- Извините, — пробурчал Павел, — Заспался. Со мной такое нечасто бывает.
Участковый понимающе ухмыльнулся:
- Да не переживайте, не страшно, — Тем более, подвал, где вы этого полоумного нашли, я уже осмотрел…
- Уже?! — Управдом почти выкрикнул вопрос, услышав от участкового неожиданное. Чугунным молотом ударила в голову мысль о спрятанном под лестницей мушкете. Почему-то Павел был уверен, что в подвал не станут больше заходить никакие официальные лица, и теперь сам не знал, чего опасался больше: того, что антикварное оружие для него навсегда потеряно, или того, что заподозрят его, Павла, в попытке скрыть мушкет? Неожиданно первую мысль догнала вторая: управдом с немалым для себя удивлением понял, что утренняя решимость расстаться с мушкетом добровольно — ушла; теперь, в лучшем случае, он готов был уподобиться незадачливому воришке, которого уличили в краже кошелька в трамвае. Тогда, пойманный за руку, он, пожалуй, отдал бы находку. Но никак не раньше и никак не иначе!
Участковый — даром, что нелепый, — заметил нервную реакцию Павла и внимательно оглядел его с ног до головы:
- Так у вас там дверь взломана — я и зашёл. — Медленно проговорил он.
- Грязно там, — управдом взял себя в руки и равнодушно пожал плечами, — И лестница опасная. Надо было вам сразу ко мне — я бы фонарь захватил. У меня есть сильный. Подсветил бы…
В глазах участкового плескалось недоверие, потом подозрение, но, когда Павел выдал тираду про фонарь, Бодяго вдруг отвёл взгляд и снова ухмыльнулся: словно до того держал управдома на мушке, а тут вдруг разочаровался в нём, как в дичи:
- Я и забыл, что вы — новый домоправитель, — Участковый сделал большой глоток поостывшего чая. — Да уж, подвал ваш — место злачное. Я сам оттуда каких-то двух пацанов-малолеток шуганул — курили, красавцы. Да это ещё что! Этих-то — выпороть бы, — и довольно. А вот с теми, кто постарше, разговор другой, посерьёзней.
- Я новый председатель жилтоварищества, — решил обозначить свой статус Павел, — Про подвалы знаю, — а теперь и вы знаете. Я, со своей стороны, попробую навести порядок, но, сами понимаете, без полиции это вряд ли получится.
- Конечно, конечно, — Бодяго заёрзал на табурете, услышав в свой адрес справедливый полуупрёк, — Я запишу вам мой домашний телефон. И мобильный. И прямой телефон нашего отделения. Говорят, раньше участковых на участке все в лицо знали. А теперь, мол, обленились менты, с народом не общаются. Но ведь и людей раньше не столько тут проживало. А домов каких понастроили — всё высотки. Чуть не половина жильцов — без регистрации, без прописки. Разве же успеешь каждому-то представиться?
Павел выиграл дуэль. Он снял с себя подозрения, направил разговор в правильное русло. Теперь участковый полагал, что неожиданный интерес собеседника к осмотру подвала продиктован проснувшимся хозяйским чувством управдома. Павел всё ещё опасался спросить у Бодяго напрямую, отыскал ли тот в подвале что-нибудь удивительное, потому приготовился отвечать на дежурные вопросы участкового. Вопросы не замедлили появиться. Управдом отвечал подробно и чётко. Участковый кивал головой, с ученическим усердием что-то записывал в растрёпанный блокнот. Когда Павел в своём рассказе дошёл до визита медиков и упомянул, что длиннолицый доктор опознал в языке, на котором разговаривал незнакомец, — Латынь, — участковый разволновался:
- Доктора его не понимают, — пояснил Бодяго, — Хотя должны бы — они ж учат Латынь в институтах. Ваш найдёныш задал задачу куче людей. Миграционщик, опер — у него уже побывали; ничего не вытрясли, ни словечка. Да и не похож он на гастрбайтера. Иногда болтает что-то. Вроде Латынь, а вроде и нет.
- Латынь — мёртвый язык, — Пояснил управдом. Очень мало людей разговаривает на нём свободно.
- Но они есть? — Участковый отложил карандаш.
- Врачи, преподаватели в вузах, — Пояснил Павел, — Даже я студентом сдавал зачёт по Латыни. Проблема в том, что никакой практической необходимости в знании этого языка сейчас нет. Так что на уровне крылатых выражений его знают многие, а вот поболтать на Латыни — этак запросто, — это и словарный запас нужен, и умение схватывать чужую речь на слух. В общем, наверняка в Москве есть латинисты — в университетах, в библиотеках, — но их не густо.
- Вы, конечно, думаете, что полиция не станет искать переводчика? — Бодяго тяжело вздохнул. — Я бы сказал, что это не так, но лучше промолчу. Личность этого бродячего — не установлена, раны — не слишком серьёзные. Криминал — под вопросом, свидетелей насилия — нет. Вроде медики обещают взять под крыло. Если так — ему ещё повезёт. А я напишу отказной.
- Отказной? — Павел удивлённо приподнял бровь.
- Отказ в возбуждении уголовного дела, — уныло протараторил Бодяго.
- Я ему куртку одолжил, — ни с того ни с сего брякнул Павел.
- Забрать хотите? — участковый взглянул на управдома с лёгким осуждением. — Тогда поторопитесь: как только раны заживут, — его к психическим перевозить будут.
- Да, — Павел отвёл глаза, — Да, спасибо.
Оба — и участковый, и управдом, — ощущали неловкость.
- Ладно, я пойду, — Бодяго поднялся. — Чай у вас хороший.
- Один китайский экскурсант заваривать научил, — Павел проводил гостя в прихожую.
- Ну что ж, думаю, ещё увидимся, — участковый чуть помялся, словно размышляя, пожать ли управдому руку или просто кивнуть на прощание; в результате ограничился поднятием руки — этаким жестом римских патрициев.
Когда участковый уже был за дверью и направлялся к лифту, Павел не выдержал:
- Так как там наш подвал? — неожиданно выкрикнул он в спину Бодяго. — Что вы обнаружили?
Участковый обернулся; наверное, в нём вновь проснулись подозрения, но он слишком хотел закончить этот рабочий день, вернуться домой, чтобы давать им ход.
- Там грязно, — Вы сами сказали — Выдохнул Бодяго, — Я обнаружил целую кучу всякого дерьма.
* * *
Едва за участковым захлопнулись створки лифта, Павлом овладело нетерпение. Пожалуй, правильней даже было бы назвать его зудом в мозгах. Управдом отчаянно захотел немедленно отправиться в подвал. Он налил себе ещё чая, почти одной только густой чёрной заварки, и несколько раз до боли сжал кулаки, пытаясь вернуть здравомыслие.
- Да что со мной такое, в конце концов? — Вслух проговорил Павел, обращаясь к пустой кухне.
Он принялся препарировать свои чувства к мушкету, завёрнутому в остатки куртки «арийца» и скрытому под лестницей в подвале. «Чувства к мушкету» — забавное словесное сочетание; как говорится, обхохочешься. Тем не менее, смешно управдому не было: он поймал себя на мысли, что, с некоторых пор, относится к вычурному стволу, как к одушевлённому существу. На искреннюю любовь, с поцелуями и объятиями, это пока не тянуло, но вот на ту симпатию, которую некоторые люди испытывают к котам или морским свинкам, — вполне. Постепенно нашлось более правильное слово: «ответственность». Именно её Павел чувствовал, когда вспоминал о мушкете. Он словно бы подрядился присмотреть за стволом, а теперь подозревал сам себя в нерадивости.
Управдом встряхнул головой, взъерошил волосы. Не о том он беспокоится.
Беспокоиться надо о душевном здоровье. Если взглянуть на ситуацию бесстрастно, получится, что пять минут назад, не рассказав участковому об огнестрельном оружии в подвале, Павел лишил себя последней возможности сдать ствол властям. И что он заведёт теперь с ним делать? Пойдёт на охоту на уток? Ограбит инкассатора? Или мушкет положит начало коллекции антикварного оружия?
Управдом обдумал последний вариант. Потом поразмышлял на схожую тему: может, нежелание распространяться о мушкете — это разновидность жадности? Павел пытался рационально объяснить свое поведение, потому ухватился за неожиданную мысль — продать мушкет какому-нибудь ценителю-коллекционеру. Наверняка выручить удалось бы кругленькую сумму. Одна загвоздка: для этого необходимо самому, хотя бы отдалённо, представлять, каким сокровищем ты владеешь. Павел не первый день жил на свете, потому знал, хотя и понаслышке, что мир коллекционеров — очень тесен и закрыт для посторонних. Для того чтобы получить правильную цену за любой осколок старины, нужно знать правильных людей и самому быть в теме. Не дашь ведь объявление в газету: «Продаю старинный мушкет, украшенный серебряным литьём». Если даже позволишь себе подобную глупость — в лучшем случае, обжулят на ровном месте; в худшем, если вещица действительно дорогая, дело может дойти и до откровенного криминала.
На поверку выходило: Павел не имел ни малейшего понятия, как, с выгодой для себя, распорядиться невероятной находкой, при этом хотел, чтобы мушкет оставался только его тайной. Пожалуй, если задействовать остатки здравого смысла, управдому следовало признаться, что исчезновение мушкета стало бы лучшим выходом из ситуации. Подвальные наркоши, или, что вероятней, любопытные подростки вполне могли обнаружить диковину. Но, в таком случае, рано или поздно жди беды — если, конечно, мушкет стреляет. Смешно: Павел не знал даже этого! Тем не менее, его мысли, сконцентрировавшиеся на подростках, вдруг устремились в направлении участкового Бодяго. Что-то их связывало — Бодяго и пацанов. Точно! Участковый рассказывал, как выгонял из подвала двух малолетних, которые смолили там сигаретки. И это было не далее, как несколько часов назад. А пацаны — не наркоши; у юных курильщиков мозги ещё не выкипели от дури, а значит, и с любопытством всё в порядке. Уж они-то могли пораскопать в подвале куда больше интересного, чем сделал это ленивый лопоухий Бодяго.
Павел вскочил с табурета, напялил на себя какую-то хламиду — джемпер, протёртый на локтях до дыр. Захватил фонарь и выскочил в коридор. Ещё минуту слушал скрипучие жалобы лифтового механизма, — и вот он уже на улице.
Там основательно стемнело. Уныло накрапывал дождь. Окна квартир светились, сквозь дождливую пелену, тёплым апельсиновым светом. Во дворе не было никого, кроме одинокой собачницы из второго подъезда. Управдому показалось, под огромным чёрным мужским зонтом, гуляет со своим ротвейлером именно она, хотя ручаться бы он не стал: собачница маячила у самого грибка детской площадки, что было довольно далеко от подъезда Павла.
Быстрая перебежка до подвала. Дверь приоткрыта. Камень, который с утра придавливал дверь, конечно, отброшен куда подальше. Наверняка, работа засранцев-курильщиков. Хотя и участковый, после своего визита в подвал, мог бы не полениться и притворить дверь поплотней. А может, за дверью уже новые гости?
Павел поморщился. Он совсем недавно начал исполнять обязанности управдома, но ничуть не сомневался, что, рано или поздно, столкнётся в одном из подвалов многоэтажки с активным сопротивлением. Любители дури, как ни странно, были куда сговорчивей выпивох: убирались восвояси, как только Павел подкатывал к ним с претензиями; а вот граждане под алкогольными парами иногда вели себя агрессивно. До сих пор срабатывала угроза позвонить в ментовку, но управдом понимал: на будущее, ему необходимо запасаться аргументами повесомей. Он намеревался прикупить мощный электрошокер, а то и травматику, но пока не воплотил намерение в жизнь.
Павел заглянул в подвал. Там было темно, хоть глаз выколи. Он пошарил наугад на стене в поисках выключателя, нашёл его и повернул рычажок, однако свет не зажегся. Управдом включил захваченный из дома фонарь. Яркий луч прорезал темноту, и Павел мысленно похвалил себя за то, что недавно заменил в фонаре батарейки. Кто-то уничтожил остававшиеся лампочки, два последних жалких источника света в подвале, и Павел хотел было по этому поводу чертыхнуться вслух, как вдруг услышал под ногами шорох. Луч фонаря метнулся на шум, но, кроме металлических ступеней лестницы, не высветил ничего. Управдом, бряцая подошвами ботинок о металл, медленно спустился в подвал и огляделся, поводя перед собой фонарём. Никого и ничего. Мешанина труб и вентилей всех размеров отбрасывала паучьи тени. Как будто поводили во сне лапами не то живые членистоногие, не то схожие с ними механизмы. Казалось, ещё чуть-чуть — и поднимутся из тёмных углов, замаршируют к выходу боевые марсианские треноги из книги Уэллса. Павла передёрнуло. Через приоткрытую дверь доносился шум дождя, в нос шибало терпким ароматом влажной земли. И это в каменно-бетонной столице! Павлу захотелось немедленно выбраться наружу, наплевать на таинственный антиквариат, но он напомнил себе, что — упёртый, не из пугливых, стреляный воробей.
Луч фонаря, как золотой нож, разрезал темноту между ступенями лестницы. У Павла захолодело сердце: в первое мгновение он не увидел своего «схрона». Наклонился пониже, почти прижался подбородком ко второй сверху ступени — и выдохнул с облегчением: на глаза попался краешек тряпицы цвета чёрной джинсы, в которую был закутан не то железный лом, не то черенок лопаты — во всяком случае, Павел надеялся, что у любого постороннего ассоциации возникнут именно такие. За спиной вновь раздался шорох, а потом — словно бы тяжёлый вздох. Управдом дёрнулся, очертил фонарём полный круг, и опять не увидел угрозы. «Должно быть, трубы шалят», — Решил он и вернулся к лестнице.
Неожиданно перед ним встала проблема. Павел вспомнил, как утром не мог вытянуть мушкет из-под лестницы, пока не соорудил себе в помощь захват из ржавой проволоки. А вот куда потом отложил проволочную конструкцию он, хоть убей, не помнил. Искать захват при свете фонаря по всему подвалу, или хотя бы новый моток проволоки, казалось делом почти безнадёжным.
Павел решил попробовать ухватить краешек джинсовой ткани пальцами руки. Он сразу понял: для этого ему придётся распластаться по грязным ступеням лестницы и шарить внизу наугад, да и тогда гарантии — никакой. Но в этот момент брезгливость словно бы испарилась; вместо неё вскипал в крови адреналин.
Павел постарался лишь разлечься так, чтобы не возить по грязи лицом. При этом пришлось выгнуться, запрокинуть голову и измазать в лестничной скверне затылок. Тоже радость невелика, но затылком управдом дорожил не так сильно, как физиономией.
Чтобы обеспечить себе свободу манёвра, Павел положил тяжёлый фонарь на нижнюю ступень, изогнулся, наподобие девочки-змеи из циркового телешоу, и наконец — с чувством, близким к восторгу, — ощутил, как пальцы правой руки погладили шершавую ткань. Впрочем, произвести полноценный захват не получалось: максимум — удерживать тканевую полоску между указательным и средним.
Управдом припечатал себя к лестнице, не жалея боков и затылка; ощутил, как протиснулся между ступенями ещё на пару сантиметров и, при этом, застрял где-то в районе плечевого сустава. Но главное — у него получилось захватить ткань ещё и большим пальцем вдобавок к прежним двум. Павел начал осторожно вытягивать добычу. Плечо заныло. Он постарался устроиться поудобней, дернул ногой, — и случайно столкнул фонарь с нижней ступени. Луч метнулся по стенам и потолку и упёрся в стену подвала. Фонарь не разбился и не погас, но, свалившись, оставил управдома практически в полной темноте. И тут же со всех сторон раздался шорох, он приближался. Павел ощутил, как на него накатывает паника. Плечо заклинило прочно и основательно. Однако даже в эту секунду он не помышлял ослабить хватку, бросить массивный свёрток. Он рванулся на волю, как пловец, задыхающийся под водой. Что-то хрустнуло — и Павла обожгло болью. Он закричал.
Он был уверен, что вывихнул сустав, но боль, смешавшись с паникой, казалось, захватила всё тело; сказать, где именно болело, управдом бы не смог. Рука, к счастью, теперь двигалась свободно, и Павел сперва приподнялся на колене, а потом встал в полный рост, ухватив мушкет обеими руками. Шорох слышался со всех сторон, — близко, под ногами, — и Павел готов был бежать из подвала, сломя голову, но благоразумие взяло верх: он решил захватить фонарь, при падении отлетевший к стене. Без фонаря, в кромешной темноте, подниматься по опасной крутой лестнице, по которой жильцы дома с опаской ходили даже днём, было чрезвычайно рискованно.
Что-то прикоснулось к щиколотке управдома. Осторожно, мягко, потёрлось о штанину. Павел дёрнул ногой и услышал жалобный писк. Он был уже в шаге от фонаря, поспешил сделать этот шаг и поднять спасительное светило на батарейках.
Управдом и хотел увидеть врага, и боялся этого. Правой рукой он продолжал сжимать тяжеловесный мушкет, поэтому поднял фонарь левой и первым делом посветил на свою добычу, чтобы убедиться, что страдал не напрасно. Тускло блеснуло серебро мушкета — там, где джинсовая тряпка не плотно прикрывала ствол. И вдруг по серебру скатилась какая-то чёрная тягучая капля, потом ещё одна. Павел пошарил лучом по всей длине мушкета, чтобы понять, откуда берётся странная влага, и тут же замер, охваченный ещё большим страхом. Рука, крепко державшая мушкет, сочилась кровью. Неподалёку от костяшек пальцев на ней красовалась рваная рана, сильно похожая на укус, даже со следами чьих-то зубов.
Пока Павел ошалело её разглядывал, размышляя, как мог перепутать боль от вывиха сустава с болью от укуса, по его ботинку вновь прошлись быстрые лапки. На сей раз управдом был стремителен и точен: луч фонаря ухнул вниз и высветил жирную крысу с непомерно длинным голым хвостом. Крыса забилась в угол; похоже, яркий свет гипнотизировал её.
- Зараза! — процедил Павел, как ни странно, при этом чуть успокоившись.
Во всяком случае, вокруг него не творилось никакой мистики, к нему не подкрадывались адские гончие. Крыса, вероятно, приютилась под лестницей, — и жила там долго и счастливо, пока её не растревожили тычками. Вот она и вцепилась в руку возмутителя спокойствия. Павел нахмурился: что-то не сходилось. Шороху вокруг было куда больше, чем от одной несчастной крысы. И этот шорох слышался даже сейчас, когда крыса в луче света впала в прострацию и летаргию.
Павел медленно, медленно, в час по чайной ложке, сместил луч фонаря с крысы и так же медленно, неспешно, перевёл его на лестницу.
Сперва ему показалось, что пол подвала вдруг сделался зыбким и колышется, как трава на болотистой трясине. Потом удивило, что на этом полу зажглись десятки крошечных огоньков — словно светлячки высыпали на ночную прогулку.
И только когда напуганный разум перестал обманывать Павла нестрашными аналогиями, тот уяснил, что видит перед собой целую толпу крыс, в свою очередь рассматривающих его бисеринками глаз. В этих глазах многократно отражался свет фонаря.
Крысы, на первый взгляд, выглядели сонно, вяло, но, когда Павел пригляделся к ближайшим, — понял: каждая — напряжена до предела. И они не суетились, не перебегали с места на место.
То, что Павел принимал за шорох, было шипением — злобным шипением, тайным языком, на котором крысы переговаривались между собой, договаривались, кому достанется нос человека, а кому — ляжка. Это было настоящее крысиное воинство. Карликовые ниндзя, выверявшие каждый свой шаг.
Павел с ужасом понял, что крысы — осторожно, украдкой, но настойчиво, — приближаются к нему. Когда луч фонаря ослеплял одних — делали несколько шажков другие, оставшиеся в темноте. Посветишь туда, где, ещё мгновение назад, не было ни души — там уже блестят хищные глазки; переведёшь луч правее или левей — обнаружишь явные изменения в боевом порядке. И всё это — незаметно для человеческого глаза, за доли секунды. Слаженность и дисциплина отличали голохвостых пехотинцев. Они приближались, они смыкали полукруг, прижимая Павла к стене.
Сюжет из фильма ужасов. Глупость бездарного сценариста, не сумевшего придумать ничего оригинальней. Когда Павел видел в кино, как крысы окружают взрослого мужика, накрывают его всей своей массой и подъедают до скелета — он смеялся до колик. Не от врождённого жестокосердия — от нелепости картинки. Разве нельзя раскидать эту визгливую мелкоту ногами, распинать по сторонам, попросту сбежать от неё, в случае крайней необходимости, да и то — передавив по дороге добрую половину.
Теперь Павел понимал, насколько сильно недооценивал угрозу, исходящую от маленьких тварей. Их сила в том, что они — голодны. Их сила в том, что они — стая. Одинокая крыса и одна крыса из сотни — это как два биологически отличных друг от друга вида. Одинокой недостаёт хитрости, злобности, упрямства, чтобы править миром. У стаи всего этого — с избытком. Избыток берёт верх над хладнокровием в долгосрочной перспективе, потому крысиные стаи также никем не правят. Но у такой стаи есть всё необходимое, и в необходимом количестве, чтобы справиться с одним единственным человеком, как бы тот ни был силён или быстр.
Павел вдруг с удивительной ясностью представил себе, как он, одним пинком, ломает ближайшей крысе позвоночник — и остальные тут же набрасываются на него в этаком коллективном прыжке; начинают рвать тело острыми зубками; боль настолько сильна, что парализует и мышцы ног — не сбежишь, — и волю.
Или другое. Он несётся к выходу, практически по головам; под ногами хрустят крысиные кости; одна нога запинается о мясистую тушку, или о нижнюю ступеньку лестницы; а то и о какой-нибудь подвальный мусор. И тут же на него накатывает волна вонючих, омерзительных тел. Он умрет, если не от боли, так от отвращения.
Павел впервые в жизни столкнулся с такой обезличенной, но неумолимой силой. Счастливец, он никогда прежде не вставал на пути урагана, или цунами, не выбегал из дома под дребезжание кухонного фарфора, разбуженного землетрясением. К горлу подступил крик — самый настоящий, трусливый и панический. Но, как ни странно, в голове прояснилось. Управдом решил, что будет отбиваться. Его козырь — сильный фонарь; крысы, похоже, боятся света. Нужна крепкая палка, да только где её взять! С другой стороны, разве мушкет не сможет её заменить? Увесистый, подходящей длины. Колотя им по головам крыс, можно повредить серебряное литьё, но опасаться этого сейчас, как минимум, смешно. Осталось решить, как совместить две необходимости — освещать поле боя и орудовать тяжеленой антикварной штуковиной, будто дубиной.
Павел огляделся. В трёх шагах от него, если двигаться «по стенке», кособоко кривилась старая тумбочка. Водрузить бы на неё фонарь, — и руки можно будет освободить для боя. Чтобы добраться до тумбочки, требовалось, пусть и на какие-то три шага, отдалиться от входной подвальной двери. Управдом слегка поколебался, потом, не переставая слепить крыс и не поворачиваясь к ним спиной, выполнил задуманный манёвр.
Крысы зашипели, зашептались громче. Некоторые теперь продолжали осторожно придвигаться к Павлу, даже когда тот светил на них лучом фонаря. Павел тем временем сорвал с мушкета обёртку-ткань, попытался ухватить оружие поудобней, за ствол, чтобы ударной частью стал приклад. Увы, сделать это оказалось не просто: литые фигурки имели так много острых углов и выпуклостей, что на надёжный захват рассчитывать не приходилось. Не оставалось ничего другого, кроме как прикинуться стрелком: приклад частично засунуть подмышку, частично — покрепче обхватить одной рукой; пальцем другой давить на спусковой крючок. Павел расставил пошире ноги, занял небольшой треугольник пространства между стеной и тумбочкой, — а с тумбочки вовсю светил фонарь — ярко, почти как солнце.
У самой мелкой крысы, которая, к тому же, подползала к Павлу даже не в первой линии врагов, раньше других сдали нервы. Она вдруг взвизгнула, как будто ей отдавили хвост, и прыгнула на Павла.
Прыжок оказался на удивление высоким — крыса, в случае удачи, приземлилась бы человеку на грудь. Но именно поэтому, поведя мушкетом, как хоккейный вратарь — клюшкой, Павел отбил вопящий меховой комок за ближайшую ржавую трубу.
Следом за первой отважной, в драку ринулись ещё две крысы — крупные и матёрые. Прыжок первой Павел прервал всё тем же вратарским заслоном, хотя получилось не столь удачно, как в первый раз: крыса шмякнулась о стену и, оглушённая, но не угомонившаяся, попыталась добраться до ноги человека. Павел наступил крысе на голову и услышал, как мерзко хрустнул её череп. Товарка этой крысы, прыгнувшая вместе с нею, не рассчитала траекторию и пролетела мимо Павла. Похоже, она свалилась в открытый ящик тумбочки и бесновалась внутри. Павел опасался, что у неё хватит ума или настойчивости выбраться из ловушки, и в этом случае враг окажется у него в тылу.
Подбежала ещё пара крыс. Эти не прыгали, а повисли на штанине. Одну Павел сбил стволом мушкета, вторая упорно держалась, словно отвлекая человека от наблюдения за основной частью армии.
А та сгруппировалась по центру, — и вдруг рванула вперёд. Это было так неожиданно, что Павел попытался спастись бегством.
Он повернулся к нападавшим спиной, и тут же ощутил, как спину расцарапали острые коготки.
Бежать!
В глубь подвала, в крысиную страну, вопреки остаткам здравого смысла!
Павел натолкнулся на тумбочку, споткнулся о неё, своротил.
Тут же сам, всем весом, обрушился на скрипучий хлам.
Тумбочка, и без того едва дышавшая от ветхости, захрустела и рассыпалась на ломкие доски. Фонарь откатился в сторону. Павел ощущал поступь крысиной орды по своему несчастному израненному телу. Одна тварь оглушительно пискнула прямо над ухом.
Управдом попытался подняться, нога заскользила по гладким шёлковым тушкам, и обрекла на повторное падение. Когда бесконечное множество бритвенных зубов вцепились Павлу в бедро, он сделал то, что, в здравом уме и твёрдой памяти, посчитал бы верхом идиотизма: зажмурившись, надавил на спусковой крючок мушкета изо всех сил.
Павел выстрелил в крыс.
Из антикварного мушкета — наверное, из таких католики обстреливали гугенотов, — Павел попытался пристрелить одним выстрелом пару сотен разъярённых, почуявших кровь, крыс.
И у него это получилось!
Получилось?
Сперва управдом ощутил только: крысиная хватка на бедре — ослабла.
Вскоре исчезла вовсе.
Дробный топоток множества маленьких ног прекратился.
Павел не знал, выстрелил мушкет или нет. Самого выстрела он не слышал, но в ушах стоял звон, как после оглушительного хлопка или близкого взрыва новогодней петарды. Во второй раз за вечер Павел поднялся из положения лёжа и — на четвереньках — дополз до фонаря. Слегка восхитился неубиваемостью светильника: сколько уж раз тот падал с немалой высоты и продолжал работать подвальным солнцем. Взялся за ручку фонаря поудобней, обвёл лучом поля боя — и обомлел.
Весь подвальный пол был усеян трупами крыс. Большая часть тварей, по-видимому, сдохла мгновенно и бесповоротно. Мертвецы казались серыми холмиками на унылой равнине. Кое-кто из крысиного народа оказался покрепче сородичей, но и стойких хватало лишь на небольшую агонию: изредка отдельные экземпляры подёргивали конечностями или выгибались дугой, попыток подняться — не делали. Павел в недоумении осмотрел мушкет. Понюхал воздух — не учует ли запаха пороха, или любой другой взрывчатой смеси. Даже прикоснулся к серебряной зловещей змее, подозревая, что выстрел, если он был, мог разогреть ствол мушкета. Все дилетантские проверки закончились ничем: порохом не пахло, змея была абсолютно холодна, и даже как будто слегка подмораживала изнутри.
Управдом был озадачен донельзя, но всё ж не до такой степени, чтобы не понять: путь из подвала — свободен.
Он решил, что над загадкой мушкета поразмышляет позже, а пока завернёт драгоценное оружие в обёртку поневзрачней и перенесёт домой — будь что будет. В углу, где Павел отбивался от крыс, обнаружилось несколько больших матерчатых мешков — в такие на овощных рынках иногда фасуют картошку: по двадцать кэгэ на мешок. Мушкет не помещался ни в один из них целиком, но Павел изловчился — одним мешком обернул приклад, другим — ствол, — и поспешил из подвала прочь, унося с собою оружие.
На улице полностью стемнело. Дождь едва накрапывал. Никого не встретив, Павел доковылял до своего подъезда, поднялся на лифте на свой этаж и затащил тяжёлую ношу в квартиру.
Только дома он подумал, что многие десятки дохлых крыс в подвале нужно будет как-то истолковывать и объяснять — хотя бы слесарю, который придёт вставить новый замок. Как бы не пришлось вновь иметь дело с эпидемиологами — теперь уже спецами-ветеринарами. Наклёвывалась новая неприятная проблема, но управдом постановил поисками её решения озаботиться утром.
Он осмотрел себя. Раны от крысиных зубов и синяки от нескольких падений оказались на удивление не критичны. Павел этому сильно удивился, с содроганием вспомнив, какой невыносимой казалась в подвале боль. Он обработал раны. Поразмыслил, не нужно ли срочно вызвать скорую — сделать антистолбнячный укол, или вколоть сыворотку от бешенства. Павел не имел понятия, что следует предпринять после крысиных укусов, но ощущал смертельную усталость и решил, что медицинские процедуры тоже подождут до утра.
Он улёгся на диван, прислонив мушкет к старому пузатому телевизору, что стоял напротив на полированной тумбе. Почему-то — один на один в комнате с серебряной змеёй — он не решился выключить свет. Свет исходил от большой трёхрожковой люстры. На этой покупке давным-давно настояла Еленка, ненавидевшая темноту. Свет был ярок и, словно зануда-учитель, повторял управдому, что времена средневековья давно закончились. Мушкет, в электрическом свете, казался лишённым своей странной магии. Засыпая, Павел кивнул ему, как старому знакомому, и пробормотал дурашливо:
- Ты чей? Ты за красных или за белых?
* * *
Человек сидел на грубом табурете, опирался локтями о чёрный, словно прокопчённый, стол. Широкими ладонями он сжимал голову. Человек то едва слышно плакал, то по-звериному подвывал. Стол перед ним был уставлен глиняными чашами разных форм и размеров — чаще всего встречались кособокие и кривые, вылепленные кое-как. В каждой белело молоко. Не было похоже, чтобы молоком лакомился хоть кто-то в этом доме — в чашах плавали в избытке дохлые пауки. Некоторые из них, вероятно, захлебнулись уже давно — чернели неподвижными кляксами на белом, поджав лапы или, наоборот, раскинув в стороны — в зависимости от того, смирились ли со смертью быстро, или до последнего мгновения цеплялись за жизнь. Хватало и живых, будораживших молочную гладь судорожными ужимками. Некоторые выбирались из западни на дрожащих конечностях и ползали по столу, оставляя за собою едва заметный, быстро высыхающий, след.
Чаши стояли не только на столе, но и в углах комнаты, на крышках двух больших кованых сундуков, в изголовье и изножии широкой кровати, у камина, в котором чадил, несмотря на жару, уголь. Вперемежку с чашами — в куда как меньшем количестве — комнату заполняли склянки духов. Каждая — словно соперничая с соседкой в забористости — благоухала невыносимо пряно. И всё-таки эти творения парфюмера не могли победить другие ароматы жилища. Воняло гнилой древесиной половиц и потолочных балок. Сладко пахло сеном, рассыпанным по полу. Кислым угаром несло от камина. Смердело смертью.
Человека, сидевшего за столом, не волновали пауки в молоке. Не волновала его и невообразимая сумятица запахов. Комната не проветривалась без малого неделю — человек, всё ещё остававшийся её хозяином, сам заклеивал оконные и дверные щели навощённой бумагой, по совету клювастого доктора в птичьей маске. Он был не из пугливых — этот человек, в добротной куртке котарди, хорошо скроенных ботинках и чулках-шоссах из прочного сукна. Он был не из бедняков, хотя и богачом вовсе не был. И он не положился всецело на божью волю, как советовал духовник, сам покинувший этот бренный мир ещё три дня назад.
Человек мало что знал о чёрной смерти. Потому, когда его жена, вернувшись после церковной службы, пожаловалась на жар, он уложил её в постель и отправился на поиски доктора. Хорошие доктора давно покинули город. Городской совет угрожал лишить беглецов права пользовать больных, а значит, и заработка, но это была жалкая угроза; она не удержала никого. Те, кому было, куда бежать, собирались в путь под покровом ночи и уезжали прочь на пустых повозках, налегке. Богатые дома стояли с распахнутыми дверями; драгоценности, прекрасные гобелены, венецианские зеркала, — все словно бы ждали охотников за чужим добром. И те приходили, а потом умирали, сделавшись богаче знати, но так и не распробовав роскошь на вкус.
Человеку повезло — он нашёл чумного доктора. Все вокруг знали, что надежды на этих клювастых — мало. Но лучше плохой медик, а то и вчерашний студент, чем никакого. Доктор выглядел комично — вышагивал неподалёку от старой башни Катилины, как диковинная птица: маска, в виде птичьего клюва, была видна издалека. Фалды чёрного плаща хлопали на ветру, усиливая сходство с крылатыми созданиями. Шляпа с огромными полями, высокие сапоги, перчатки по локоть, длинная трость — переворачивать мертвецов, — вот и весь доктор. Подходишь ближе — добавляется запах розмарина или ладана: ими набит клюв, чтобы аромат пересиливал чумные миазмы. А порой от доктора за версту несёт дешёвым вином: клювастые редко выходят на свою злую работу без того, чтобы не хлебнуть добрую порцию горячительного.
Человек знал об этой слабости чумных докторов. Встреченного он угостил выпивкой в последней пивной, ещё открытой на рыночной площади. Хозяин торговал пойлом из-под полы, тайком. Городской совет запретил винную торговлю; у найденных бочек предписывалось выбивать дно и сливать вино на землю. Но выпить порой хотелось даже городской страже и трупным командам, так что на непорядок закрывали глаза, а смерти здесь давно не боялись. Поговаривали даже, что она сама заходит сюда порою: смиренная дева, укутанная в чёрный бархат, с чёрной вуалью на глазах, — и тогда ни один бесшабашный висельник не смеет заговорить с ней или присесть с кружкой напротив.
Человек не назвал доктору своего имени, не рассказал о заболевшей жене. Он знал, что, по закону, её надлежало забрать в карантин, откуда уже никто не возвращался. Потому он всего лишь спросил, как лечить чуму.
Клювастый, без маски, выглядел совсем молодым, но смертельно усталым. Как назло, он оказался говорливым малым: его щербатый рот не закрывался, и оттуда, вместе со словами, исходила невероятная вонь. Он начал с того, что рассказал, откуда берётся болезнь. Из земных недр, из болотной гнили и разных нездоровых мест, поднимаются летучие гибельные миазмы и разносятся ветром по миру. Поднимает их из глубин — может, из самого ада, — притяжение планеты Сатурн. Миазмы, проникая в тело, рождают в области сердца ядовитый бубон. Тот набухает, растёт вширь, пока не взрывается и не отравляет кровь. Тогда больным овладевает лихорадка, и уж не отпускает его до самого конца. В это время приходят видения. Праведные и богобоязненные видят картины жизни в райских кущах — их последние земные дни блаженны. Но грешники, коих куда больше, наблюдают за адом, низвержение в который им предстоит. Потому они катаются по ложу, бьются о стены головами, а иногда бешено орут из окон разные непотребства на весь город. Впрочем, сил у грешников хватает лишь на первые пару дней лихорадки. Потом ими овладевают страх и тоска, их дыхание делается громким и прерывистым, накатывает кашель. Ещё через день становится чёрной моча, чернеет язык; кровь, если её пустить больному, тоже окажется черна, как дёготь. На руках и ногах вызревают твёрдые бубоны, на груди — карбункулы. Когда у больного кровь начинает идти носом — это знак, что он вот-вот предстанет перед Господом. До этой встречи остаётся сущая малость — день, а иногда и часы.
Доктор осушил три кружки, пока живописал всё это.
Человек напомнил, что ожидает от него иного рассказа — о том, как излечиться от чёрной смерти. Доктор назидательно поднял указательный палец и проговорил, что противиться божьему гневу — значит, гневить Всевышнего ещё сильней. Но, после пятой кружки, поведал, как какой-то французский лекарь исцелил своего сеньора, всыпав тому в рот порошок из истолчённого на жерновах крупного изумруда. А ещё алхимики-магнетисты пытаются вытягивать ядовитые миазмы с помощью сильнейших магнитов. Всё это было, по убеждению доктора, напрасной суетой.
Человек заказал ещё выпивки, и, наконец, выведал у доктора, как лечить чуму без диковинных вещиц и драгоценных камней. Требовалось закрыть все окна и двери в доме, где жил больной. Законопатить щели, чтобы прервать ток ядовитых миазмов извне. Тяжёлый запах болезни, исходивший от тела и также усиливавший её, надлежало перебивать ароматами трав и духов; насчёт последних доктор высказался в том смысле, что утончённые и дорогие ароматы не годились — больше подходили те, что дешевле, но и ядрёней. Наконец, нужно было поселить в доме побольше пауков, которые обладали способностью поглощать яд, а ещё — каждый день оставлять на всех видных местах свежее коровье молоко, славное тем же.
Человек, на всякий случай, поднёс доктору последнюю кружку, и тот, совсем уж нехотя, шёпотом, поведал, что безбожники арабы, по слухам, прижигают бубоны раскалённой на углях кочергой. Но он, будучи дипломированным доктором медицины, убеждён, что на такое злодейство врача может сподвигнуть только вечный враг рода человеческого, Сатана.
Человек вернулся домой. Его жене стало много хуже, лихорадка жгла её до костей. Впрочем, она ещё оставалась в ясном уме и просила не покидать её. Человек обнял жену, погладил по голове, по редким, седеющим, волосам, и, пообещав вскоре вернуться, отправился на поиски лекарств. Легче всего было достать пауков — любой мальчишка, из тех, что крутились возле ближайшей церкви, мог поработать ловцом. Труднее всего оказалось обзавестись склянками с духами. Даже дешёвые, они сильно опустошили поясную сумку, отобрали почти всю звонкую монету. Человек порадовался, что никогда не был транжирой и теперь может навестить последнего из городских парфюмеров, которого ещё не увезли ни в мертвецкую яму, ни в карантин. Тем же вечером человек, безропотно расставшийся с деньгами и совершивший ценные покупки, вступил в схватку с чумой.
Он был уверен, что его жена — святая. Она многократно доказывала это, и когда рожала ему детей, и когда хоронила их в великий голод, и даже когда сносила проклятия в свой адрес за то и другое. Её поведение во время болезни, пожалуй, свидетельствовало о том же. Она очень редко впадала в исступление, стонала еле слышно, да и то — старалась сдерживать стоны, пока её рассудок окончательно не сожгла лихорадка. Человек не сомневался: его жена ежечасно беседует с Богородицей, — и радовался за неё. А болезнь разгоралась, как пожар в засушливое лето, и совершенно не собиралась покидать несчастное тело. Человек кормил жену — он старался не привлекать к себе внимания, выходя из дома за едой очень рано, с первыми водовозами и торговками. Человек подавал жене ночной горшок, следя, по совету доктора, за цветом мочи. В остальное время — ждал.
Сперва чума покрыла кожу женщины тёмными пятнами — петехами; они очень походили на синяки. Человек, увидев их на утро третьего дня болезни, даже подумал, что жена билась в припадке ночью, пока он спал, и корил себя за то, что не сумел проснуться и успокоить страдалицу. Потом тело болезной начало смердеть, в паху и под мышками высыпали бубоны. Они были тверды, как камни-голыши, и наполнены тёмной гноистой сукровицей. Человек, без брезгливости и страха, ощупал один из них, потому мог судить об их твёрдости не с чужих слов. Он почему-то совсем не страшился чумы, в его голову ни разу не закрадывалась мысль бежать из дома, как это сделали, к примеру, соседи, заперев двух заболевших детей в подвале без пищи и воды. Трупная бригада обнаружила их случайно, осматривая пустые дома в поисках больных, скрывавшихся в таких местах от любопытных глаз.
Человек опасался только одного — причинить жене лишнюю боль. Он вспоминал те дни, когда не мог найти работу и перебивался случайным приработком. Тогда жена безропотно сносила его сквернословие и злобу. Но ему всё равно казалось, что огромные, обведённые синими кругами, глаза жены затаили укор — и он поколачивал её, особенно когда удавалось побывать в пивной и залить нерешительность пойлом. Теперь человек понимал: жена, подставляя бока под его кулаки, спасала его от безысходности. Он пытался вернуть ей хоть часть долга, рассыпая по дому пауков, разливая молоко в выбракованные гончаром и уступленные по дешёвке чаши. Но если чума посещала дом — она почти никогда не уходила без добычи.
Человек, по крайней мере, утешался тем, что жена не испытывает боли — на четвёртое утро болезни она была не в себе, лепетала какой-то улыбчивый бред, часто на долгие часы впадала в полное забытье.
И вот, на шестое утро, человек, осмотрев жену, заметил кровь, тонкой струйкой сочившуюся из её носа. Он засуетился. Выбежал из дома в поисках священника. Человек слыхал, некоторые из них отказываются исповедовать и причащать чумных, другие кладут тело христово в рот умирающим не рукой, а особыми щипцами, тем самым понижая действенность ритуала. Но священник, живший по соседству, был достоин доверия.
Человек доверился ему, когда священник, увидав, как мальчишки собирают пауков, спросил с лёгкой улыбкой, зачем понадобились эти нечистые существа прихожанину его церкви. Узнав истину, обещал, что, если чума окажется сильней пауков, он сделает для «богоугодной женщины», — таковы были его собственные слова, — всё, что положено делать для страдальцев на смертном одре.
Человек не сомневался: так оно и случится, — но, добравшись до дома чернорясника, застал лишь мрачного служку, который сообщил, что священник отошёл к Господу пару дней назад. Человек знал ещё нескольких господних служителей в городе, но побоялся отправляться на их поиски, полагая, что дело может затянуться. К тому же, в округе уже поползли слухи, что жена человека — больна. Потому и его самого, как якшавшегося с больной, могли препроводить в карантин прямо с улицы — достаточно было одного доноса доброхотов.
Человек вернулся домой ни с чем. Сел за стол и принялся размышлять, обхватив голову руками. Если он позволит жене умереть без исповеди и причастия, — вся её добродетельная жизнь, вся святость будут пущены по ветру. Предотвратить угасание её тела и души не смогли лекарства, присоветованные доктором в пивной. Осталось только одно, последнее средство. Но, если применить его, обрадуется Сатана.
Человек то плакал, то выл в голос. Он и не знал, что в груди может поместиться такая тоска.
Наконец, он решился.
Он подписал себе приговор, быть может, лишил себя царствия небесного, — но решился.
Он поднялся в полный рост, подошёл к камину и подбросил угля. Добавил несколько горстей соломы — для света. Помешал в камине кочергой и оставил её на углях. Сидел на корточках, уставившись на огонь, пока изогнутый конец кочерги не раскалился докрасна.
Человек достал кочергу из огня и подбросил ещё соломы. Огонь разгулялся так, что в полутёмной комнате, казалось, взошло солнце.
Человек достал из-за пояса нож. Он гордился этим ножом; нож был напоминанием о хороших временах, когда ещё не пришла чума, но уже имелась работа. Таким же напоминанием была и добротная одежда, но за неделю бдений у супружьего сметного ложа, она сделалась велика, висела на ладной фигуре человека мешком.
Человек приблизился к кровати и перевернул жену на спину. Его обдало отвратительным запахом, но он словно бы не заметил этого. Он попросил у жены прощения, сперва мысленно, потом вслух; удивился тому, насколько хриплым, вороньим, сделался его голос. Прицелился к самому крупному бубону, выпиравшему на покатости левой груди. Когда он резал бубон, его рука не дрожала. Из пореза хлынула отвратительная жидкость. Зловоние сделалось нестерпимым, ядовитым. Но человека испугало не это. Жена, вот уже больше суток проведшая в забытье и бреду, вдруг распахнула глаза. Она попыталась что-то сказать, но решимость человека пострадала бы — услышь он от неё хоть слово. Потому он закрыл ей рот рукой и опустил горячее жало кочерги на вскрытый бубон. Глаза страдалицы превратились в блюдца, едва не вывалились из глазниц; она попыталась укусить державшую её руку, но, как жалкая беззубая собака, сумела оставить на ладони мужа лишь царапину. Тело рванулось в последней попытке освободиться от боли — и обмякло.
В дверь дома застучали, заколотили чугунные кулаки. Человек подумал, что это пришли черти — тащить его живьём в ад. Он был готов их встретить.
* * *
Павел задыхался, его бил кашель. Уже проснувшись, он не мог отделаться от ощущения, что горло судорожно сжимается и не пропускает воздух в лёгкие. Случалось, управдом видел в жизни и более жуткие сны, но никогда — настолько омерзительные. Смрад средневекового города, зачумлённого дома, сгнившего заживо женского тела, казалось, подменил собою кислород. Этот смрад был как кисель, — тягучий, маркий, вездесущий. Во сне Павел не воспринимал себя как несчастного горожанина, — он всего лишь наблюдал, как кто-то ещё, кто-то посторонний, пытался спасти жену от неминуемой смерти. Кто-то доверчивый. Кто-то, кто был простаком, — добрым, в сущности, человеком, но сыном своего века. В том далёком веке уродство, страдание, грязь не вгоняли в панику, не вызывали ужас. Но тоска казалась управдому совсем такой же, как в его собственном просвещённом столетии. Почему-то во сне он сопереживал этой тоске, разделял чужую надежду, безо всяких на то оснований, но словно бы щёлкнул рубильником — отключил щепетильность, эмоции, взирал на чумные бубоны и корчившихся в молоке пауков, как на простейшую вещь. А сейчас — окатило омерзением, современная эстетика современного человека включила тревожную сигнализацию, и та начала оглушительно трезвонить.
Звон! Он не был игрой воображения.
Телефонный звонок!
Павел мешком скатился с дивана. Взглянул на часы. Стрелки стояли на без пяти минут шесть. За окном ещё не рассвело; до рассвета длинной стрелке предстояло совершить ещё, как минимум, три полных оборота. Управдом унял дурноту и доковылял до мобильника, радуясь, что вечером не выключил свет. Крысиные укусы неприятно ныли, кое-где припухли, но, в целом, было терпимо.
- Алло! — Он даже не посмотрел, какое имя высвечивалось на телефонном дисплее, а потому был удивлён, услышав в трубке голос Еленки.
- Извини, что разбудила, — Голос звучал сухо, по-деловому. Слишком по-деловому для ночного звонка. — Ты должен срочно приехать сюда. К нам домой.
- Что случилось? — Павел похолодел.
- Не по телефону, — Еленка шумно и резко выдохнула, прочистила горло — Приезжай. Пожалуйста, это очень важно. Я бы не стала звонить сейчас, если бы могла подождать до утра.
- Хорошо, собираюсь, — Павлу не понадобилось и пяти секунд, чтобы принять решение, но всё-таки на самую малость он замешкался.
- Я встречу тебя у подъезда, — Еленка прервала разговор, не попрощавшись.
Павел быстро собрался. Натянул старые джинсы, которые, как на грех, оказались тесноваты; стянули ногу на укушенном бедре и вызвали довольно сильную боль. Переодеваться не стал — спешил. Свою бывшую супругу он знал слишком хорошо, чтобы подозревать в капризах и хитростях. Еленка ни за что не устроила бы театрализованного представления с ночными звонками, если бы в том не было отчаянной нужды. Она вообще не любила театральщину в человеческих отношениях, потому неожиданным звонком по-настоящему испугала Павла. Он поспешно схватил ключи от машины, двинулся в прихожую. По дороге его взгляд упал на мушкет. Тот оставался ровно на том месте, куда с вечера поместил его управдом. Но вот стоило ли, покидая квартиру, оставлять его там, не спрятав получше? Павел обшарил обжитые квадратные метры глазами, но ни одного надёжного тайника придумать не смог. Подгоняемый тревожными размышлениями о Еленкином звонке, он плюнул на осторожность — просто не было времени осторожничать, — и, оставив антикварное оружие на виду, выбежал из дома.
Столица в столь ранний час ещё не успела толком проснуться — Москва продирала глаза и зевала. По улицам кое-где уже ездили уборочные машины, к готовому открыться метро подтягивались чьи-то сменщики и просто увлечённые трудоголики. Павел жил неподалёку от Филёвского Парка, в квартире, доставшейся ему от родителей. Вопреки протестам Павла, те выселились из старой двушки, решив преподнести свадебный подарок молодым. Сами перебрались в Саратов, где отец получил по завещанию небольшой домик, доставшийся ему от брата. Отца Павел похоронил три года назад, а вот матери, после того, как состоялся развод с Еленкой, не раз предлагал вернуться в родные пенаты. Та отнекивалась — похоже, надеялась, что без неё пресловутая «личная жизнь» у сына будет получаться лучше.
За рулём управдому предстояло добраться до Марьино. Путь не самый близкий, но, по утреннему дорожному безлюдью, и не бесконечный. Едва сдерживаясь, Павел всё же старался не лезть на рожон, не гнать от светофора до светофора, потому как остановка по мановению жезла любого гаишника совершенно не входила в его планы. Ему сопутствовала удача: добраться до района высоток на берегу Москва-реки, где Еленка жила с дочкой и родителями, удалось без проблем. Ещё издали, заезжая в Еленкин двор, Павел увидел стройную фигурку у знакомого подъезда, и его сердце забилось сильно и тревожно.
Едва машина остановилась, Еленка подскочила к «девятке», сильным рывком распахнула дверь и опустилась на переднее сиденье. На ней не было лица: испуганный взгляд; дрожащие веки; руки сжаты в кулачки с такой силой, что костяшки пальцев вот-вот прорвут тонкую кожу. Павел не сомневался, что и губы бывшей жены предательски дрожали, но их невозможно было разглядеть, поскольку от подбородка до носа лицо Еленки скрывалось под зелёной марлевой повязкой. Первым делом, оказавшись в машине, она протянула такую же Павлу и скомандовала:
- Надень, потом поговорим.
- Что случилось? — Павел чувствовал себя неловко, но повязку на лицо натянул: понадеялся, что Еленка быстрее справится с волнением, если он не станет спорить.
- Случилось… — откликнулась Еленка эхом. — Случилось вот что: Танька наша заболела.
- Ты вызвала скорую? — Павел взволновался, но без особого душевного трепета: разумеется, если ещё вчера у дочери диагностировали простуду, а то и ангину, рассчитывать на то, что всё пройдёт само собой, было бы наивно. А вот усилиться симптомы вполне могли.
- Паша, ты понимаешь, о чём я? — Еленка, наконец, взяла себя в руки. Деловой тон, который слышался Павлу во время телефонного разговора, чудесным образом пришёл на смену растерянности. Этой черте супруги — обретать железную хватку в минуты опасности или беды, — Павел поражался с первого дня их знакомства.
- Ты говоришь, Танька разболелась. — Послушно ответил он на вопрос. — Подозреваю, у неё ангина во всей красе.
- У неё держится температура тридцать девять и пять. Я делала компрессы, давала ей всё, что есть у нас в аптечке против жара. Мать ставила уколы — ты же помнишь, она в прошлом медсестра, так что знает, что делает. Температура не понизилась ни на полградуса за весь вчерашний вечер и держится без изменений всю ночь. В общем, я подозреваю, у нашей дочери — Босфорский грипп.
- Постой, — Отчаянно запротестовал управдом, — Этого не может быть. Её проверяли только вчера. У неё сбили температуру до нормы. Ты же слышала, что сказал этот спец по эпидемиям. Думаешь, они отпустили бы её, если хотя б пять шансов из ста было за то, что Татьянка больна?
- Ты не слушаешь новости, — Еленка разговаривала с Павлом, как с блаженным дурачком — чётко и медленно произнося каждое слово, — Сегодня утром объявили, что обнаружена новая разновидность Босфорского гриппа — с долгим инкубационным периодом. Многие больные, как только у них устанавливается высокая температура, впадают в кому. Практически каждый третий. Общее число людей, заражённых обоими штаммами гриппа, только в Турции подскочило с полутора до восьми тысяч человек. Наверно, про этот второй штамм стало известно ещё вчера. Потому что вчера мне позвонили… Почти в полночь, представляешь? Интересовались, как самочувствие дочки. Я сказала, что всё в порядке, но, мне кажется, они не успокоятся и придут сегодня к нам домой.
- Ты с ума сошла, — управдом не верил тому, что слышал, — Если всё это правда — Как ты можешь врать? Татьянку надо срочно везти в больницу. Каждый час просрочки может аукнуться чёрт знает чем!
- Зачем? — бывшая жена подняла глаза и спокойно встретила взгляд Павла.
- Лена, это ты говоришь? — чуть не простонал тот. — Я тебя не узнаю! Тебе объяснить, зачем везти в больницу человека, который болен новейшей, никому не известной, болезнью?
- Да, объясни, — Еленка отвела глаза. — И постарайся поубедительней.
- Лена, — Павел положил руку на плечо колючей спорщице, — Ей там помогут. Что ещё тебе объяснить?
- А как насчёт того, что Босфорский грипп не лечится? — Еленка раздражённо стряхнула руку, — Всё, что делают сейчас с больными, — это кладут их в карантин. Закрывают в клетку и наблюдают. Ты хочешь, чтобы наша дочь стала подопытной мышью? Лягушкой, на которой будут тренироваться медики?
- Успокойся, — Павел видел, Еленка вот-вот сорвётся на крик, — Подумай о том, что над вакциной работают — может быть, прямо сейчас. Как только она появится — её введут всем больным.
- Вот тогда я и привезу свою дочь на прививку, — в словах Еленки снова слышалась одна только решимость. Павел понял: спорить с ней — бесполезно; наверняка у неё есть какой-то план действий, и лучше быть в курсе, что и как она учудит, чем потерять сейчас доверие. Отпускать ситуацию на самотёк не годилось.
- Что ты предлагаешь? — управдом сделал вид, что полностью удовлетворён Еленкиной логикой.
- Прямо сейчас, пока народ не повалил на работу, нужно перевезти Таньку к тебе, — Выпалила бывшая супруга, поразив Павла неожиданной наивностью.
- Ты всерьёз думаешь, что сумеешь у меня спрятаться? — Он чуть было не усмехнулся, — Думаешь, мой адрес так уж трудно раздобыть? Думаешь, не обнаружив ни тебя, ни Таньки по месту прописки, никто не проверит мой дом? К тому же, я был с вами обеими в прямом контакте, — так что вполне мог заразиться. Если твои рассуждения верны, нам всем место в карантине.
- Я всё это знаю, — Еленка нахмурилась, — Но мне нужно выиграть немного времени. Сутки, не больше. Ты извини… — Она замялась, — Я тебе полностью доверяю, но, как говорится, о чём не знаешь — о том не разболтаешь…
- О чём не разболтаешь? — удивился Павел.
- У меня есть убежище. Тайное место. Укрытие. Называй как хочешь. Но я, наверное, смогу там появиться только завтра. Я прошу, чтобы ты оставил нас с Танькой у себя на сегодняшний день.
- Послушай себя, — в Павле постепенно вскипала злоба, — Ты собираешься скрываться по каким-то углам и таскать с собою больную Таньку? Как долго? Пока она не умрёт у тебя на руках?
- По крайней мере, это будут мои руки, — в глазах Еленки стояли слёзы.
Управдом понял: если продолжать настаивать на своём, Еленка, чего доброго, решит, что доверять нельзя и ему. И тогда она смоется в неизвестном направлении вместе с дочкой. Приходилось подыгрывать до поры до времени.
- Лады, если ты так решила — хватит рассиживаться, — заявил Павел, — Давай я помогу тебе с Танькой. Как она сейчас? Стоять на ногах может, или надо донести до машины?
- Полчаса назад бредила. — Еленка помотала головой, словно отгоняя видение, — Сейчас не знаю. Но ты со мной не ходи, тут жди. Открой заднюю дверь — и жди. Мне папа поможет: донесёт на руках, если придётся.
- Хорошо, — управдом поморщился, — Постарайтесь побыстрей.
Бывшая жена выпорхнула из машины — казалось, после того, как Павел согласился участвовать в нелепом заговоре, у неё на душе полегчало, и даже слегка улучшилось настроение. Управдом потёр укушенное бедро — оно что-то разболелось. Еленка долго не возвращалась. Тем временем из подъездов стали выбираться ранние пташки: те белые и синие воротнички, начальство которых настаивало на раннем начале рабочего дня. Люди кутались в куртки и, иногда, шарфы. В руках у многих имелись зонтики — Гидрометцентр обещал дожди. Наконец, появилась Еленка. В руках она держала корзину для пикников — похоже, весьма тяжёлую. Она воровато огляделась и дала отмашку кому-то, кто оставался в здании. На крыльцо осторожно, боком, выскользнул из полуприкрытой двери подъезда лысый грузноватый мужчина в трениках и синем свитере. Павел узнал в нём отца Еленки, Тихона Станиславовича. В руках лысый с трудом удерживал какой-то свёрток. Павел сразу предположил, что это Татьянка, закутанная в старое байковое одеяло. Он даже вспомнил, как они, на пару с Еленкой, покупали это самое одеяльце в маленьком магазинчике у метро года за два до развода. Память управдома часто чудила подобным образом: сохраняла пустяки и отказывалась относиться бережно к важным датам, вроде дней рождения близких или дня свадьбы.
Павел выбрался из «девятки» и распахнул заднюю дверь. Тихон Станиславович сперва положил свою ношу на сиденье, а потом уж буркнул что-то вроде короткого приветствия: они с Павлом как-то сразу не сошлись характерами, хотя и откровенной вражды между ними не имелось.
- Папа, я на тебя надеюсь, — многозначительно и, вместе с тем, жалобно пробормотала Еленка. Лысая голова молча кивнула в ответ.
- Поехали, — Еленка аккуратно разместила в машине корзину, из которой отчётливо повеяло аптекой. Потом и сама забралась на заднее сиденье к дочке, положила её голову себе на колени. Она хохлилась и куталась в тёплый китайский пуховик, для которого, несмотря на это промозглое утро, было ещё слишком рано. Павел невольно подумал: бывшая жена собралась партизанить до зимы, — и ещё раз поразился её решимости на этот счёт.
Понять, в каком состоянии находится Татьянка, у Павла пока не получалось: он слышал только её прерывистое сиплое дыхание. Решил, что рассмотреть дочь успеет, когда доберётся к себе в Фили — сейчас медлить не годилось.
Тем не менее, Павел в любом случае рассчитывал убедить Еленку прибегнуть к помощи медицины. Неожиданно вспомнилась визитка, которую всучил на прощание доктор Струве. Если позвонить непосредственно ему — возможно, удастся избежать долгих объяснений и, как следствие, нервотрёпки.
Павел мягко тронул машину с места.
Всю дорогу Еленка говорила мало, в основном о всяких мелочах. Попросила включить обогрев салона, хотя, на взгляд Павла, в машине и без того было не холодно. На Третьем Транспортном, неподалёку от Даниловского кладбища, по встречной полосе промчалась странная автоколонна: не то пять, не то шесть огромных восьмиколесных фургонов с изображением красного креста на борту. Колонну сопровождали полицейские машины с включёнными проблесковыми маячками, но без сирен. На кареты скорой помощи фургоны не тянули. Еленка, увидев их, задрожала:
- Это они за нами, — прошептала она едва слышно. — По наши души…
Управдом промолчал. Он начинал сомневаться в душевном здоровье бывшей супруги. Но больше всего терзался вопросом, имеет ли моральное право идти у неё на поводу и мучить переездами больную дочь.
Когда Павел остановился у своего подъезда, на часах было восемь. Время самое что ни на есть горячее, людное, начало часа пик. Еленка вызвалась донести Татьянку до дверей квартиры. Вызывая лифт, управдом услышал топот: кто-то, должно быть, с нижних этажей, спускался по лестнице, слышались голоса: мужской лениво и сонно переругивался с женским. Лифт подошёл раньше, чем спорщики добрались до парадной. Это была удача. Затем случилась и ещё одна: лифт докатил до седьмого этажа, на котором обитал Павел, без промежуточных остановок; никто не нажал кнопку вызова во время короткого подъёма. Дом шумел: где-то хлопали двери, поворачивались ключи в замочных скважинах, раздавался собачий лай, но Павлу удалось довести своих «партизан» до укрытия, не попавшись никому на глаза. Пропустив в квартиру Еленку и закрывшись на оба замка, он вздохнул с облегчением.
- Давай положим её в спальне, — Еленка, не раздеваясь, понесла дочь в маленькую комнату.
- Я помогу, — Павел открыл перед нею дверь, откинул покрывало с позаброшенного супружеского ложа. Поморщился, вдохнув запах несвежего белья: сам он, после развода, ночевал, в основном, в гостиной, на диване, а простыню и наволочки в спальне не менял, пожалуй, больше года.
Еленка аккуратно опустила детское тельце на кровать. Руки её дрожали. Павел, впервые после ночного звонка Еленки, увидел лицо дочери. Он ожидал, что зрелище окажется безрадостным, но не предполагал, что болезнь исказит знакомые милые черты Татьянкиной мордашки так сильно.
Лицо дочери было словно бы покрыто крупными красными пятнами. Особенно сильно алели щёки. Волосы спутались, скатались в бараньи кудряшки, и насквозь пропитались потом. Крупные его капли медленно стекали по лбу и вискам. Губы Татьянки казались испачканными в черничном соке. Глазные яблоки дёргались, крутились, за прикрытыми веками, и всё лицо как будто гримасничало — кривилось, ходило ходуном, словно жидкий холодец.
- Ты точно рехнулась, — управдом уставился на бывшую супругу, ошалев от увиденного, — Она умирает — ты понимаешь это? Ты всё ещё хочешь обойтись без врачей, своими силами? А как насчёт того, что у неё почернели губы?
- Я хочу подождать, — Еленка сцепила пальцы рук, — За ночь ей не стало хуже. Если это и вправду Босфорский грипп, она может оставаться в таком состоянии, как минимум, неделю.
- Послушай меня! — Павел схватил Еленку за руки, — Ты не подумала о том, что сама можешь заболеть. И я тоже. Но речь именно о тебе. Как ты будешь заботиться о Татьянке, если это случится? А если она так и будет оставаться без сознания — что тогда? Ты дашь ей умереть от голода?
- Есть питательные уколы. Я знаю, что колоть и как. — В голосе Еленки не слышалось упрямства — только усталость. Павлу стало её жаль. Он решил, что несколько часов отдыха пойдут всем на пользу, разговор можно продолжить позже.
- Хочешь остаться здесь, с Танькой, и подремать? — сбавил он тон, — Я прикорну на диване.
- Да, — Еленка кивнула, — Спасибо.
Павел помог бывшей жене снять тёплый пуховик. Захватив его с собой, на цыпочках покинул спальню и деликатно притворил дверь. Услышал, как скрипнули пружины кровати — должно быть, Еленка присела на край.
Сам управдом добрёл до гостиной, морщась от боли, стянул джинсы, осмотрел укусы. Тугая ткань сделала только хуже: некоторые ранки слегка нагноились. Выругавшись едва слышно, чтобы не встревожить гостей, Павел отправился в ванную; прихватил из аптечки спирт. Скривился, когда прошёлся проспиртованной ватой по ранам. Кое-как перевязал себя чистым бинтом. Наверняка Еленка сделала бы перевязку поприличней, но тревожить бывшую супругу у Павла не было желания. Он криво усмехнулся: если Татьянка действительно подхватила Босфорский грипп, крысиные укусы — сущая мелочь в сравнении с угрозой заражения. Марлевую повязку, выданную Еленкой, управдом не снимал, но не слишком верил в её эффективность.
«Будь что будет», — Наконец, решил он и улёгся на диван. Слишком много событий случилось за одни лишь сутки, и слишком мало сна за то же время выпало на долю Павла.
«Мушкет, — засыпая, вспомнил он. — Надо бы убрать с глаз долой».
Поднялся, чертыхаясь, ощутил тяжесть оружия в руке, — и засунул диковину за платяной шкаф. Укрытие нелепое, но всё лучше, чем ничего. Павел был уверен: Еленке сейчас — уж точно не до любования антикварной ценностью; да и ничего вынюхивать по углам она не станет. Сам он пообещал себе разобраться с мушкетом, как только Танька пойдёт на поправку. С этой мыслью управдом разместился на диване вновь и, на сей раз, дал себе зарок выспаться, как следует.
Глаза сомкнулись почти мгновенно.
* * *
Пробуждение, в который уже раз, оказалось странным. Павел словно бы встрепенулся — от подозрения, что его пристально, в упор, кто-то разглядывает и изучает. Распахнул глаза — и встретил рубиновый взгляд змеи. Два гранёных камешка блестели на расстоянии вытянутой руки. Покачивались, словно змея танцевала на хвосте, под музыку дудки факира. Управдом шарахнулся прочь, вдавился спиной в спинку дивана. Потом, осознав, где сон, а где явь, ужаснулся ещё больше.
Змея, венчавшая ствол мушкета, не ожила; не вытягивала тонкое жало, чтобы испугать Павла. Мушкет оставался красивой старинной вещицей, не более. Но держала его в руках Танька в розовой ночной пижаме, и это зрелище — дочки, с трудом удерживавшей обеими руками тяжёлый для неё мушкет — имело мало общего с реальностью, с материальным миром. Дело было не в мушкете, а в Таньке.
Павел сразу смекнул: дочь едва ли ведает, что творит. Алые пятна на её щеках разрослись, дотянулись до глазниц; их цвет загустел, сделался багровым, как зарево пожара. Глазные яблоки больше не дрожали под веками — глаза были широко распахнуты, и зрачки постоянно бегали, смещались. Танька наверняка не осознавала, где находится, не видела ни Павла, ни мушкета. Её поход был результатом какого-то диковинного лунатизма, порождённого болезнью. Не ясно было, почему, в своём сумрачном мире, Танька заинтересовалась оружием. Теперь она словно бы протягивала его отцу. Сжимала сильно — вдавив ладони в серебряное литьё до кровавых рубцов. К счастью, руки Таньки обнимали ствол довольно далеко от спускового крючка.
- Дочка, ты меня слышишь? — проскрипел Павел; голос после сна был хриплым.
Татьянка никак не откликнулась; только на лице отразилась мука.
- Лена, скорей сюда! — выкрикнул управдом, собравшись с духом.
В спальне раздался шум, потом быстрый топот ног. Еленка вбежала в гостиную растрёпанная — длинные светлые волосы, обычно забранные в конский хвост или замысловатую причёску, казались языками вулканической лавы, сразу после извержения. Сиреневая кофта с крупными пуговицами в виде розовых поросят была едва наброшена на плечи, под ней белела сорочка. Безразмерная серая юбка в пол спадала с тонкой талии. Еленка одной рукой поддерживала юбку в поясе, а другой — тёрла наморщенный высокий лоб. Должно быть, она так умаялась за истекшую ночь, что проспала Татьянкин поход.
Увидев дочку на ногах, она сперва радостно всплеснула руками, но, приблизившись, жалобно вскрикнула и отшатнулась. Потом, словно вспомнив о долге, схватила Татьянку за плечи и постаралась повернуть к себе. Но девочка, с несвойственной ей силой, вырвалась и вдруг заговорила:
- Папа, на, — она протягивала мушкет Павлу. Её зрачки слегка угомонились, но, судя по болезненной гримасе на лице, концентрация внимания давалась Татьянке невыносимо тяжело.
- Ты меня слышишь? — повторил Павел, аккуратно перехватывая мушкет. — Ты меня понимаешь? — добавил он.
Татьянка не противилась тому, чтобы отец удерживал оружие с ней на пару, но не отпускала хватки со своей стороны.
- Папа, ты можешь убить уголька? — из глаз девочки полились ручьём слёзы. — Он меня жжёт. Жжёт! — Танька зашлась криком, перегнулась — переломилась — пополам, но всё-таки не выпустила мушкет.
- Поговори с ней! — встряла Еленка. — Она хочет тебя услышать!
- Я… попробую его потушить… убить… — Павел растерялся. — Только расскажи мне про него… Про уголька… Он здесь? Рядом?
- Ты не можешь… Не можешь! — Танька топнула ногой. В другое время детское упрямство выглядело бы забавно, но сейчас казалось страшным. — Белый может! — Неожиданно добавила она. Найди снеговика — он убьёт…
- Она бредит, — Павел перевёл взгляд на Еленку, но бывшая жена вслушивалась в слова дочери так, будто та излагала рецепт чудесного лекарства.
- Снеговик… С бородкой… Не умеет правильно говорить, но знает, как потушить уголёк… Папа, на, верни ему… — Татьянка медленно разжала руки. Тут же по её голым ногам побежали струйки мочи. Она жалобно всхлипнула — и, словно подкошенная былинка, рухнула на пол без чувств. Павел растерялся, не ожидая такого; к тому же, он обеими руками крепко сжимал мушкет. Еленка же, как юркий зверёк, распласталась на полу, перехватив тело дочери в падении. Татьянка довольно сильно ударилась рукой, но это был повод для синяка, не более.
Ни говоря ни слова, Еленка взяла дочь на руки и скрылась в спальне. Вернулась минут через пять; за это время управдом пристроил мушкет рядом с собой на одеяле.
- Хочешь мне что-нибудь рассказать? — бывшая жена опустилась на краешек дивана. — Об этом? — она кивнула на мушкет, — Или этом? — показала на перевязанное бедро Павла.
- Ерунда, — отмахнулся тот сразу от обоих вопросов. — Расскажу позже. Это всё не важно по сравнению…
- По сравнению с угольком? — предложила Еленка своё окончание фразы. — Слова Таньки — они что-то значили для тебя? У неё сейчас еле прощупывается пульс, и дыхание — как у котёнка, которого не доутопили. Не представляю, откуда она взяла силы — сказать тебе то, что сказала. Ты знаешь хоть кого-то… — Еленка замешкалась. — С такими фамилиями, прозвищами, никами, или что-то в этом роде?
- Там ещё был снеговик, — Павел попытался сымитировать иронию, но получилось не очень: он сам был под впечатлением от Танькиной мольбы.
- Давай начистоту, — бывшая жена горько улыбнулась самыми уголками губ, — Я так же далека от любой мистики, как кошка от высшей математики. Но, когда случается всё то, что случилось с нами; когда мы видим то, что видели, — любой бред становится здравым смыслом, а здравый смысл — бредом. Если для тебя слова Таньки — не полная бессмыслица, — ты просто обязан что-то предпринять.
- Лена, ты опять за своё, — попробовал возразить Павел.
- Я не спрашиваю, откуда взялась эта штука, — спорщица показала на мушкет одним коротким движением подбородка, словно бы нехотя, — Но, на мой взгляд, она явно не из того уютного мира, в котором фастфуд и праздничные распродажи всякого барахла. У меня от неё мурашки по коже. Она опасна — даже когда не стреляет; нутром чую! Почти уверена: она — не твоя, ведь так? Если ты можешь вернуть её владельцу, а он может спасти нашу дочь…
- Идёт! — управдом неожиданно перестал спорить. Он осознал, что самое время использовать странную одержимость Еленки завиральными идеями в интересах дочери. — Идёт! — повторил он. — Я съезжу кое-куда… Это почти наверняка глупость, но я съезжу… С одним условием…
- Думаешь, сейчас подходящее время торговаться? — вспылила Еленка.
- С одним условием, — внятно и весомо продолжил Павел. — Мы немедленно звоним этому борцу с эпидемиями из Домодедово — профессору Струве.
- Ты ублюдок! — выкрикнула бывшая жена. Она вскочила с дивана и скрылась в спальне. В порыве чувств, не удержавшись, сильно и зло хлопнула дверью. Управдом тяжело вздохнул и включил телевизор. Потом протопал на кухню, чтобы заварить чай покрепче.
Пока закипал чайник, пока Павел колдовал над хитрым ароматным варевом, миновало четверть часа. Приближался полдень. День выдался на удивление солнечным — клёны во дворе радовали глаз увядающей красотой: багрянцем и желтым золотом. Воробьи, присмиревшие после заморозков, расхрабрились и щебетали так, что заглушали бубнёж телевизора в гостиной. Павел, правда, приоткрыл форточку, и потому птичий гомон слышался отчётливей. Еленка на кухне не появлялась. Павел решил, что тоже не станет делать шагов к примирению: пускай строптивая переварит его ультиматум, возможно, поймёт, что не вправе единолично решать судьбу дочери.
С дымящейся чайной чашкой управдом вернулся в гостиную и уселся перед телевизором ровно за минуту до начала выпуска новостей. Он рискнул снять маску — вымочить её в чае совсем не входило в его планы.
- Мы начинаем с чрезвычайно тревожного сообщения, связанного с так называемой эпидемией Босфорского гриппа, — затараторила молоденькая девушка-диктор. — Сегодня появились первые жертвы этой болезни, эффективного лекарства против которой пока не найдено. В госпиталях нескольких стран скончались в совокупности более ста человек. Информация тем более шокирующая, что прежде смертельных случаев Босфорского гриппа не фиксировалось. Специалисты утверждают, что почти все скончавшиеся были заражены в самом начале эпидемии. Это даёт повод опасаться, что, приблизительно через неделю после появления первых симптомов болезни, её течение значительно ускоряется; иммунитет больных, подорванный высокой температурой, переживает настоящее испытание; исход для многих — летален. Специалисты-эпидемиологи отказываются уточнять, каково, в процентном соотношении, количество заболевших, сумевших пережить кризис. Однако, по неофициальным данным, смертность чрезвычайно высока и достигает семидесяти процентов. Остаётся надеяться, что вакцина будет найдена в ближайшее время. Сразу несколько медицинских научных центров — в Стамбуле, Женеве, Берлине и Бостоне — заявили сегодня, что находятся на пороге открытия такой вакцины. Между тем, в большинстве стран, обладающих для этого достаточными техническими возможностями, в связи с эпидемией, установлен беспрецедентный карантинный контроль. По сообщению Минздрава Российской Федерации, въезд на территорию страны любых транспортных средств, прибывающих из эпидемиологически опасных регионов, с сегодняшнего утра запрещён. В том числе, отложены чартерные и регулярные авиарейсы. В данный момент на территории России находятся около двухсот человек, госпитализированных с подозрением на Босфорский грипп. Выявление заболевших осложняется тем, что вторая разновидность болезни, о существовании которой Всемирная Организация Здравоохранения сообщила только вчера вечером, предполагает более долгий инкубационный период. В неофициальной беседе наш доверенный источник в Минздраве сообщил: время для принятия эффективных мер могло быть упущено; санитарный контроль на границах до недавних пор осуществлялся формально и недостаточно полно. Тем не менее, пресс-служба Министерства Здравоохранения России общую эффективность карантинных мер оценивает как высокую. Мы продолжим следить за развитием ситуации. Смотрите наши выпуски новостей.
- Я согласна! — Павел, от неожиданности, дёрнул рукой, в которой держал чашку, и пролил немного чая на голую ногу. Он обернулся на голос. В дверях стояла Еленка. Она скрестила руки на груди, облокотилась о дверной косяк и застыла так, уставившись в телевизор. Бывшая супруга казалась слегка сонной; Павел удивился, как такая вялая дама может сообщить что-то на весь дом — громко и отчётливо.
- Согласна с чём? — уточнил управдом.
- Согласна на то, чтобы сдаться кровососам, — Еленку аж передёрнуло. — Я позвоню твоему Струве, или, если не доверяешь, можешь сам это сделать.
- Замечательно! — Павел вновь дёрнул рукой, на сей раз от избытка чувств, и вновь окропил себе ногу горячими каплями чая. Поёжился, но радоваться здравомыслию Еленки не перестал. — Значит, отсидимся в карантине, пока всё это сумасшествие не закончится, — он попробовал улыбнуться.
- Да, — Еленка кивнула. — Мы с Танькой так и сделаем. Я надеюсь… я стану просить, чтобы мне разрешили быть рядом с ней… А ты должен сделать, что обещал.
- А что я обещал?
- Отыскать хозяина пушки, — Еленка проговорила это так просто, словно просила сбегать в магазин за спичками и хлебом. Павел ещё раз поразился тому, как его трезвомыслящая жена, что вечно оставалась далёкой даже от официальной религии, не говоря о всякой чертовщине и цыганщине, теперь, перед лицом неведомого, сплавляет мистику с реальностью. Наверное, материнский инстинкт повелевает, при взгляде на антикварный мушкет, не докапываться до подноготной, — откуда взялся и почему, — а думать лишь об одном: нельзя ли использовать это диво дивное для продления жизни единственного ребёнка. Павел представил себя на месте Еленки. Предположим, заявившись к ней в гости, он бы увидел на обеденном столе Шапку Мономаха, или арабский кинжал в золотых ножнах, или деталь двигателя НЛО. Неужели он сумел бы сохранить ту невозмутимость, какой блистала сейчас Еленка? Да никогда в жизни! Ни за какие пироги! Еленка вела себя странно, но она ждала ответа, и управдом решился:
- Я попробую. — Он, наконец, поставил чашку на низкий журнальный столик перед диваном. — Не даю никаких гарантий. Скорее наоборот — почти обещаю, что вернусь ни с чем.
- Паша, они умирают… — Еленка выпрямилась в дверном проёме; в её глазах плескалась тоска. — Ты слышал это? Неделя — и всё! Это такая хитрость — болезнь шуткует с людьми. Даёт фору — далеко ли убежите? А люди не бегут. Они — как цыплята-бройлеры — ждут, пока их разделают на котлеты. Ты понимаешь, что тебя будут искать, чтобы упрятать в карантин? Наверно, объявят в федеральный розыск, привлекут полицию и ещё чёрт знает кого. Но ты должен бежать — и от них, и наперегонки с гриппом. Потому что через неделю Танька умрёт, если ей никто не поможет. В тебя у меня больше веры, чем в них… — Еленка махнула рукой куда-то в сторону балконного окна, словно бесчисленные «они», которым было отказано в вере, сгрудились с уличной стороны и рвались внутрь.
- Что ж… — Павел слегка стушевался под влиянием Еленкиной речи. И откуда она набиралась всей этой проникновенной белиберды? Наверное, библиотекари, как и разведчики, бывшими не бывают. — Что ж, — повторил Павел, — считай, что мы договорились. Я сам позвоню Струве. Ты просто дождись его — и открой дверь.
- Не мешкай! — Еленка подняла с табурета джинсы Павла, от которых тот с такой радостью избавился совсем недавно, и, подойдя к дивану, протянула их ему. Павел собирался возразить: право выбора штанов он думал оставить за собой. Но, взглянув в глаза Еленки, натянул тесные джинсы поверх бинтов.
На дальнейшие сборы ушло не более четверти часа. Управдом ожидал, бывшая жена на прощание скажет хоть что-нибудь задушевное — этого ему очень не хватало, — но она только кивнула, когда он, уже одетый, принялся зашнуровывать кроссовки. Павел дёрнулся пройти в спальню — посмотреть на Таньку, — но Еленка, вновь без слов, отрицательно покачала головой. Лишь когда Павел повернул ключ в замке и взялся за дверную ручку, бывшая жена догнала его и протянула на вытянутый руках мушкет:
- Ты забыл это, — она повернулась и, почти бегом, скрылась в спальне. Управдому показалось, оттуда раздался сдавленный приглушённый плач, — но он мог и ошибаться. Он пожал плечами и, с ружьём наперевес, шагнул в коридор.
* * *
Павел столько раз позволял себе перемещать антикварное оружие с места на место, что не попадаться при этом на глаза соседям казалось уже вполне естественным. Так — да не так! Везение, натурально, не могло продолжаться вечно. На сей раз, на выходе из подъезда, он столкнулся с жильцом из тридцать шестой. У того была забавная фамилия — Подкаблучников, — при том, что потрёпанный мужичок лет пятидесяти развёлся, когда ему только-только стукнуло сорок, и, с тех пор, новой семьёй не обзавёлся. Подкаблучников работал столяром, жил с разовых заказов, и любил прикладываться к бутылке каждый раз, как заканчивал очередную работу. К счастью, в момент столкновения в дверях, сосед был как раз пьяненьким, потому мушкет в руках Павла его, отчего-то, сильно позабавил. Он нависал над Павлом всё то время, пока тот открывал двери машины и усаживался за руль. Захлёбываясь смехом, пытался дотянуться до мушкета вытянутым пальцем, повторяя: «Ну ты даёшь, Паха! Ну ты отоварился! Силён!».
Павел надеялся, что Подкаблучников отправится спать, как только вернётся домой, и распускать сплетни о странном имуществе Павла — не станет. Отъехать от подъезда, чтобы скрыться от весёлого столяра, всё-таки пришлось.
Павел откатился метров на двести и остановился у табачного киоска. Достал телефон и визитку Струве. Замешкался с набором номера, хотя почти не сомневался, что поступает правильно. Перед глазами стояла Татьянка, на лице которой была написана смертная мука, а по ногам стекала горячая моча. Палец забарабанил по клавиатуре телефона, набирая комбинацию цифр. В трубке послышались долгие гудки. Только после десятого или одиннадцатого из них раздался короткий сухой щелчок, и молодой голос произнёс:
- Я вас слушаю, говорите.
- Мне нужен профессор Струве. Я не ошибся номером? — управдом, с первых слов абонента на другом конце провода, понял, что его приветствовал совсем не профессор.
- Он не может сейчас ответить, — после долгой паузы огорошил молодой голос. — Его нет.
- Что значит — нет? — Павел, сам не ведая, почему, вспылил, — Это ведь его телефон? У меня вопрос крайне важный. Он касается эпидемии…
- Профессор Струве пропал, — собеседник проговаривал фразы медленно, словно сомневался, стоит ли выбалтывать важную тайну первому встречному. — Точнее говоря, сегодня утром он не вышел на работу. Этот телефон он забыл вчера в своём кабинете, так что вы разговариваете с его ассистентом. Если я могу вам чем-нибудь помочь…
- Нет, не стоит… — управдом нажал отбой.
Он прекрасно понял, что собеседник — проговорился: Струве именно пропал, а не просто проспал на работу. Вероятно, это уже установлено.
Павел задумался: дочке, несомненно, нужна врачебная помощь. Вполне возможно, вскоре она понадобится и Еленке, и ему, Павлу, и даже Еленкиным родителям. Но Татьянка — единственная, кто не может ждать, ни одного лишнего часа. Если сообщить о её болезни, позвонив на горячую линию Минздрава, или просто в скорую, результат будет предсказуемым — мать и дочь немедленно заберут в карантин. Казалось бы, ничего другого, кроме медбригады в герметичных комбинезонах, не приходилось ждать и от Струве. Но Павел почему-то полагал: доктор будет действовать человечней. Не ясно, с чего бы это: в Домодедово Струве внушал скорее антипатию. Управдом подумал, что надеется на Струве, словно утопающий — на подъёмную силу соломинки. И всё-таки он не решался звонить куда-то ещё.
Размышления настолько удручили Павла, что он и не заметил, как машинально тронул «девятку» с места и медленно покатил по дороге. Встряхнувшись и опомнившись, он вдруг понял, что, почти неосознанно, выбрал путь, который должен был привести к больнице, приютившей белобрысого «арийца».
- Ладно, — успокаивая себя, вслух произнёс управдом, — Я могу попробовать встретиться с ним. Забрать куртку, если получится.
Павел не очень хорошо помнил, где располагалась больница, потому несколько раз сворачивал не туда. Пока он исправлялся и петлял по дворам и переулкам, прошёл без малого час. Когда, стоя на светофоре, управдом увидел, как по перпендикуляру к нему пронеслась машина скорой помощи, его наполнила уверенность: уж теперь он точно не заблудится. Всего-то и надо — ехать за скорой. Вряд ли в окрестностях много больниц. Вслед за первой неотложкой метнулась вторая, потом третья. Все явно спешили. Павел удивился, но намерений не поменял: как только зажегся зелёный, вывернул руль и двинулся вслед за красно-белыми медицинскими фургонами. Его расчёт оправдался: сперва на глаза попался указатель, сообщивший о близости лечебного учреждения, а вскоре и сами приземистые корпуса больницы показались за нескладными осенними тополями. Павел въехал на больничную автостоянку, и тут же понял, что пришла пора удивиться.
На стоянке почти не было машин, зато и у главного больничного входа, и на длинном асфальтированном пандусе перед приёмным покоем выстроились в ряд бесчисленные кареты скорой. Между зданием и машинами сновали люди в белых халатах. Из широко распахнутых дверей санитары то и дело выводили ходячих больных в пижамах и трико, вывозили лежачих на креслах-каталках, выносили совсем немощных на носилках. Пациенты грузились по машинам, и те немедленно трогались, уступая своё место в живой автоочереди фургонам-близнецам. Всю эту эвакуацию — другого слова управдом просто не мог подобрать — упорядочивали инспекторы ГАИ. Возле больницы, помимо неотложек, дежурили несколько патрульных полицейских машин и, к немалому изумлению Павла, огромный восьмиколёсный фургон с красным крестом — наподобие тех, что так напугали Еленку накануне.
Управдом оглянулся на заднее сиденье, где, едва помещаясь, лежал мушкет. Груз, который вряд ли по достоинству оценят служители правопорядка, если ненароком разглядят. Прикрыть оружие можно было, разве что, старой рекламной газетой, которая валялась за водительским креслом. Газета оказалась многостраничной, и у Павла получилось соорудить что-то вроде шалашика по всей длине мушкета. Он недовольно крякнул: маскировка не выдерживала критики, — и вылез из машины.
Направляясь к главному больничному входу, управдом опасался, что его остановят правоохранители. Так и случилось. Молоденький лейтенант подскочил, едва Павел ступил на крыльцо медучреждения.
- Больница переезжает, — ляпнул он сходу, — Посетителям — нельзя!
- Что значит «переезжает»? — изумился Павел.
- Переоборудуется для особых нужд, — покраснев и, видимо, вспомнив заученное, поправился лейтенантик. — Все пациенты переводятся в другие места.
- Но мне нужно в регистратуру — навести справки об одном человеке, — нахмурился управдом. — Если я этого не сделаю сейчас, он может потеряться. Я подозреваю, у него — провалы в памяти. Понимаете, как это важно?
- Да, конечно, — лейтенантик занервничал. — Ладно, — вдруг решился он. — Регистратура как раз пакуется, попробуйте к ним заглянуть. Только быстро. Здесь нет бомбы или чего-нибудь в этом роде, но времени всё равно в обрез, так что давайте — одна нога здесь, другая там.
Павел кивнул и быстро взбежал по ступенькам больничного крыльца, пока лейтенант не передумал.
В регистратуре царил хаос: листы белой, жёлтой, синей и зелёной бумаги, связанные в неаккуратные стопки и выпиравшие из картонных коробок, мельтешили в глазах; несколько усталых женщин крикливо переговаривались между собой, пытаясь упорядочить отчётность по годам; пыль стояла столбом, и каждый медик или санитар, забегавший в регистратуру хоть на полминуты, закрывал нос платком или воротом халата. Не успел Павел переступить порог регистратуры — обращаться через окошко не имело смысла из-за грохота и гама, — как на него коршуном налетела самая здоровенная из дам-регистраторш:
- Что вам тут нужно? — без нежностей вопросила она, — Вы мешаете работать.
- Мне бы навести справки, — повторил Павел версию, озвученную перед полисменом. Но регистраторша не позволила продолжить.
- А ну — брысь отсюда, — выкрикнула она. — Эти козлы приказали нам выметаться в двадцать четыре часа, и часики тикают. Скоро тут будут чумные, или холерные, или спидоносы, — чёрт их знает, кого они сюда поселят. Одно слово — изолятор! Карантин! И если мы не успеем тут всё утрамбовать и переписать — считай, документация как будто сгорела ярким пламенем! Здесь уже будет зараза — не сунешься!
С этими словами бой-баба вытолкала управдома за дверь, а саму дверь захлопнула с оглушительным треском.
- Мне нужен больной, который говорит на непонятном иностранном языке, — прокричал Павел в окно регистратуры, — и тут же понял, что сморозил нелепость. Хорошо ещё, тётки-регистраторши не услышали его слов и не разразились смехом. Что ж, по крайней мере, он попытался отыскать «арийца». Управдом повернулся, сделал пару шагов к выходу, краем глаза увидел санитаров, сопровождавших очередного больного до кареты скорой, и посторонился, чтобы дать им пройти. Какая-то странность привлекла его внимание. Если других пациентов санитары вели бережно, словно бы опекая, этого буквально-таки толкали перед собой, да ещё висли на нём, как драчуны-лилипуты на Гулливере. Да и пациент щеголял отнюдь не в полосатой пижаме. Он был надёжно укутан, как в кокон, в смирительную рубашку. Пленник — а не пациент. Тот поднял голову, — и Павел узнал «арийца».
Белокурый «аристократ» и сам окинул Павла цепким взглядом. Узнал ли он управдома, или нет, оставалось загадкой. Его глаза на мгновение вспыхнули ледяными огоньками, но этот свет тут же погас. «Ариец», не смутив никого своей Латынью, послушно сгорбившись, вышел во входную дверь, подталкиваемый санитарами.
В душе у Павла творилось странное. Нарастала сумятица. Он ощущал: от него уходит — вот так запросто, на своих двоих, — какой-то небывалый шанс. Он вот-вот потеряет раз и навсегда удивительную возможность. Павел не смог бы себе ответить, с шансом на что именно расставался, что за возможность упускал. Он подумал, что ненароком проникся завиральными идеями Еленки, ударился в мистику и готов был ожидать от «арийца» чудес исцеления. Но тут же понял: это не так. Скорее, Павел догадывался: перед ним только что провели существо из легенды, кого-то вроде единорога или горгульи, а он оказался слишком самодоволен или погружён в рутину забот, чтобы задержать пришельца и поверить в реальность его существования.
Павел шумно выдохнул, слегка покачался на носках кроссовок, как бегун на старте, и — неожиданно для себя самого — бросился в погоню за «арийцем» и санитарами. Бежать пришлось недолго: пленника как раз грузили в ближайшую ко входу машину скорой. Управдом, словно чёрт из табакерки, вырос перед дородным санитаром:
- Мне надо поговорить с этим человеком, — он кивнул на «арийца». — Всего несколько минут. Вопрос жизни и смерти!
Разыгрывать мелодраму получалось не ахти; санитар брезгливо поморщился, его менее мускулистый напарник — усмехнулся.
- Не мешайте работать, — процедил дородный сквозь зубы, — Этого супчика переводят в дурку, там его и найдёте. Наше дело — проводить его отсюда: скандальный он тип.
«Ариец» молчал, уставившись в асфальт. Дородный, заметив замешательство Павла, подвинул того с дороги мускулистой, похожей на удава, рукой. Павел едва не упал, хотя санитар его даже не толкнул, а именно подвинул. Задние двери скорой были распахнуты. Дородный сперва залез внутрь, на узкое чёрное сиденье, сам, затем разместил рядом с собою пациента. Второй санитар, похоже, ощущал себя лишним: ему оставалось только запрыгнуть в нутро машины и занять место по другую сторону от живого груза. Павел не заметил в скорой сопровождающих докторов. Должно быть, спешка, в которой производилась эвакуация больницы, оправдывала некоторые вольности при транспортировке.
- Дверь закрой, — обращаясь к напарнику, бросил дородный. Тот перегнулся в поясе, стараясь дотянуться до ручки, встретился глазами с Павлом и проговорил, словно бы извиняясь:
- Нам ехать пора. Не болейте!
Дверь захлопнулась. Машина, распространяя густую бензиновую вонь, начала аккуратно выруливать на проезжую часть. И в эту самую секунду в Павла вселился бес. Может, и не адский служитель, но уж точно кто-то юркий, и решительный, и безрассудный, и слегка полоумный. Все дальнейшие действия Павел совершал, как по наитию, и словно в полудрёме.
Он, прихрамывая, — нога начала болеть от нервотрёпки и напряжения, — бросился к своей «девятке». Завёл её «на раз», что тоже было знаком судьбы: старушка частенько заставляла с собою повозиться. Газанул так, что привлёк внимание ближайшего гаишника, но тот отвлёкся на водителей двух неотложек, у которых никак не получалось безболезненно разминуться, и дал, тем самым, «девятке» полный карт-бланш.
Павел рванул наперерез карете скорой помощи, увозившей «арийца». Резко и безжалостно «подрезал» её, буквально за полтора метра до выезда с больничной дорожки на улицу, и подставился под удар.
Тормоза скорой заскрипели. Зад медицинского фургона вздыбился. Послышался металлический хруст, с которым его хромированный нос уткнулся в ржавую переднюю дверь «девятки».
Дробно рассыпались по мостовой осколки разбившегося стекла «девятки» и левой передней фары неотложки. Удар Павел выдержал без труда. Дверь машины, в которую тот пришёлся, была не с водительской стороны, а значит, и получать вмятины, и заклиниваться могла сколько угодно. Со своего места Павел выпорхнул, как боксёр-бабочка.
Схватил мушкет с заднего сиденья — благо, тот, при ударе, не свалился на пол авто. Вспомнил битву с крысами и пристроил оружие подмышкой и на руках — так, чтобы его вес распределился равномерно и не мешал движению. Павел очень сильно надеялся, что выглядит угрожающе — примерно как герой первой мировой, поднявшийся в штыковую атаку.
Водитель скорой, отчаянно матерясь, вылезал из кабины. Павел выбрал на удивление верный момент, чтобы его встретить: грубиян увидел мушкет уже после того, как покинул рабочее место, но до того, как приготовился завязать драку с Павлом на кулачках.
- Руки вверх! — выкрикнул управдом первое — и самое нелепое, — что пришло в голову. Хорошо хоть не «хенде хох» — по-партизански. В крови кипел адреналин, но, даже будучи на взводе, Павел осознавал, что смотрится со своим мушкетом скорее комично, чем агрессивно. Он изумился до глубины души, когда водитель, полуприсев, поднял над головой тощие руки.
Усилием воли заставив себя сохранять серьёзность, управдом продолжил:
- А ну, высаживай пассажиров! Живо!
Водитель кивнул и направился к задним дверям фургона. Всё бы было хорошо, но авария, похоже, привлекла внимание гаишников. Один из них быстро приближался. А от больницы продолжали отъезжать неотложки. Не стоило и надеяться, что они проедут мимо человека с ружьём, не проявив ни капли интереса к происходившему.
- Бегом! — Павел серебряной змейкой на стволе уколол своего подконвойного. Тот нелепо охнул и распахнул двери. Санитары, наверняка не порадовавшиеся, минуту назад, резкому торможению, при виде Павла с мушкетом приоткрыли рты. Дородный, как ни странно, по настоящему испугался нелепой угрозы. Он не только поднял руки без команды, но и сомкнул их на затылке, а потом сложился пополам, уткнув голову в колени.
Его напарник оказался куда смелее. Он приподнялся с сиденья и надвинулся на Павла. Стоя в дверях неотложки, выкрикнул:
- Вы что себе позволяете? Что за шутки?
Павел понял: его затея провалилась. Сзади что-то кричал гаишник — он был совсем близко, — сбоку, пританцовывая, готовился к побегу водитель скорой, а санитар и вовсе превращался в серьёзного противника.
Вдруг ноги строптивца, прикрикнувшего на Павла, подломились; он завалился на копчик, а потом и на спину. И тут же ему на голову опустились казённые больничные шлёпанцы, из которых торчали пальцы ног «арийца». Похоже, Павел сильно недооценивал того, кого намеревался спасать. «Ариец», со связанными руками, закутанный в смирительную рубашку, сумел вырубить санитара за пару секунд и столько же метких ударов. Павел понял, что и в здравомыслии незнакомцу отказывал напрасно: тот выбрался из «крестового» фургона стремительно и аккуратно; не упал, не покатился мешком по асфальту, а приземлился на обе ноги.
Опережая Павла, засеменил к его «девятке». Шажки, в тряпичном коконе, давались ему тяжело и были короткими, но бежал «ариец» грамотно.
- Стоять! Оружие на землю! — раздался за спиной окрик. Павел повёл мушкетом на голос и увидел, как гаишник целится в него из табельного пистолета. Водитель скорой немедленно воспользовался невниманием Павла, и бросился бежать, выкрикнув:
- Помогите!
Если бы не это бегство, сидеть бы Павлу в клетке.
Но водитель скорой побежал прямиком на гаишника, видимо, рассчитывая спрятаться за спиной закона.
Правоохранитель, заметив, что бегун перекрывает линию огня, немного сместился. Водитель скорой сделал то же самое.
Драгоценные мгновения, которые Павлу подарила судьба, тот использовал на полную катушку.
Бросился к «девятке». На её заднем сидении уже разместился «ариец» — отчего-то лёжа. Наверное, в смирительной рубашке запрыгнуть в машину «рыбкой» было для него сподручнее всего. Управдом бросил рядом с «арийцем» мушкет, случайно огрев тяжёлой диковиной того по боку, и без сил упал в водительское кресло.
В утробе «девятки» что-то заскрежетало, но раненая машина всё же тронулась с места.
И тут подоспел гаишник.
Он уцепился за переднюю дверь, попытался открыть её на бегу, ворваться в салон.
Когда это не вышло, — с силой ударил рукоятью пистолета по стеклу двери. То пошло трещинами, но выдержало.
- Стой, тварь! — гаишник отвалился от «девятки», инерция и сильный толчок крылом машины отбросили его к тротуару.
Он сгруппировался, пережил падение без последствий. Встал на колено. Как заправский стрелок, прицелился, удерживая оружие обеими руками.
«Бзззыыбь», — прошелестело в салоне авто.
В Павла прежде никогда не стреляли. Он и не понимал, что произошло, пока не увидел перед собой развороченную магнитолу.
Отражавшийся в зеркале заднего вида, гаишник прицелился вновь. Павел попробовал вывернуть руль, уклониться, но на шоссе было не протолкнуться. Шины, бензобак, — управдом ожидал удара куда угодно. А главное — ему казалось: пуля вот-вот раскроит череп — или ему, или его новообретённому пассажиру.
Вдруг над улицей промелькнула тень.
Огромное тёмное крыло. Не то альбатрос, не то лебедь. Да что за бред! Какой, к дьяволу, лебедь в Москве! Тем более такой ошалелый…
Птица шарахнулась прочь от высокого рекламного щита, камнем упала вниз — и врезалась, со скоростью гоночного болида, в гаишника с пистолетом. Налетела, — потеряла множество перьев и подпушка, — принялась рвать волосы человека когтями и клювом.
Теперь она уже казалась гигантской вороной, защищавшей от злодеев гнездо или птенцов. Великаном среди ворон. Павел не верил глазам: птица увеличивалась в размерах буквально на глазах. И чернела. Из иссиня-чёрной превращалась в смолисто чёрную, — из птицы — в тень; из тени — в беззвёздную абсолютную ночь с очертаниями огромной птицы.
Справа оглушительно загудел «Мерседес» представительского класса. Павел, засмотревшись в зеркало заднего вида, едва не подрезал этого солидного гуся с наглухо затонированными стёклами; едва не выкатился со своей — на его полосу.
Он убеждал себя: «Бред, бред!.. Это всё от испуга… Обыкновенная галлюцинация…»
Но факт оставался фактом: управдом избежал расстрела.
Впрочем, по здравому размышлению, он решил, что радоваться — нечему. Скорее всего офицер разглядел номер «девятки» и — в эту самую минуту — объявляет её в розыск. Не так-то просто спрятаться в Москве, посреди бела дня. Зачем играть в ковбоев и индейцев — потрясать стволом, — если город наполнен полицейскими постами, как туесок заправского грибника — маслятами.
Павел внезапно понял, что, вот только что, впервые в жизни, оказался вне закона. Он не верил в это, хотя, ускоряясь и ожидая погони, проскочил людный перекрёсток на красный свет. Всё произошедшее казалось Павлу игрой — страшной игрой, когда говоришь, например: «А можно, я вернусь на 10 минут назад и не потеряю ногу под этим трамваем?», «А можем мы считать, что я не ставил на кон и не проигрывал родовое имение в карты?» Когда помнишь, как ходил на ноге и жил в гнезде, потеря — невыносима. Когда воспоминания притупляются — и потеря превращается всего лишь в болезненную гематому.
Но пока — Павел оплакивал потерянный мир в душе и гнал, гнал по московским улицам, рискуя скоростью привлечь к себе ненужное внимание. Через четверть часа такой гонки, он опомнился. И, впервые после нападения на скорую помощь, взглянул на «арийца». Взглянул оценивающе: стоит ли тот усилий, разбоя в его интересах, да хотя бы серебряного мушкета?
Павел понял: новая жизнь начинается здесь и сейчас, и «ариец» — неотъемлемая её часть.
- Расслабься и чувствуй себя, как дома, — предложил управдом пассажиру. — Сейчас попробую придумать, где и как тебя развязать.
* * *
Здравый смысл — великая вещь. Обладание им — всегда благо, за исключением тех случаев, когда его обретению предшествует безрассудство. После приступа безрассудства подключать логику — удовольствие небольшое. Наверняка ощутишь себя придурком в семейных труселях, который пошёл ночью на кухню, чтобы опустошить холодильник и подкрепиться, а ввалился, по недомыслию, в банкетный зал, где в самом разгаре торжество.
Когда Павел сумел взять себя в руки, сбавил скорость до приемлемой и попытался порассуждать, как ему расхлёбывать заваренную кашу, он обнаружил, что движется на своей «девятке» самым нелепым — для беглеца — маршрутом. По Кутузовскому проспекту — в центр. Погони не было, хотя это совсем не означало, что его не поджидают на ближайших перекрёстках. Ориентировка, которая, должно быть, уже разошлась по всем постам, обещала быть подробной: даже если гаишник не запомнил номера «девятки», — наверняка запомнил цвет. Вмятина на правой передней двери, в качестве особой приметы, довершала картину.
Павел освежил в памяти просмотренные криминальные боевики, прочитанные детективы. Это были единственные источники информации, которыми он обладал по вопросу организации бегства от закона.
В голову пришла забавная мысль: может, не так уж и плохо, что он выбрал Кутузовский? Проспект никогда не пустует, считается одной из правительственных трасс, полос движения — много, затеряться — легко. Ну а то, что проспект, так сказать, на виду, означает, что здесь его будут искать в последнюю очередь. Павел вспомнил фразу, вычитанную в одной забавной книжке про шпионов: «Прятаться нужно всегда на самом видном месте».
Но, даже если всё так, — куда дальше? Собственно, вопрос можно было упростить до безобразия: куда управдом намеревался добраться, пустившись в бега вместе с «арийцем»? Ответ напрашивался сам собой: несомненно, туда, где со спасённым пассажиром удалось бы пообщаться по душам, — на кой ещё тот сдался? Но ведь «ариец» ни бум-бум в русском народном. Значит, общаться придётся через переводчика. И вот теперь — вопрос на миллион: где преступник-новичок, вроде Павла, должен искать переводчика с Латыни на современный русский для человека, закутанного в смирительную рубашку?
Рубашка! Павел как-то подзабыл, что «ариец» всё ещё лежит, в крайне неудобной позе, на заднем сиденье «девятки». Учитывая, что перетянутый тугими узлами пассажир до сих пор не произнёс ни слова, выносливости ему было не занимать. Но всё же управдом решил разбираться с проблемами в порядке их значимости. Размотать «арийца» требовалось как можно скорее, — иначе всё это спасение очень сильно походило бы на похищение, даже в глазах спасённого. Да и стёкла «девятки» отнюдь не были тонированными; не стоило любопытным давать повод для фантазий на тему, заложник ли скорчился на заднем сидении покалеченной легковушки, или бездыханное тело, подготовленное к сбросу в воды Москва-реки. Ни то, ни другое предположение зевак жизнь Павлу уж точно бы не облегчили и незаметности не добавили.
По поводу вод подумалось не случайно: «девятка» въехала на Новооарбатский мост. Павел вот-вот должен был оказаться на Новом Абрате, и ощущал себя абсолютно беспомощным: ему не оставалось ничего иного, кроме как увязать всё глубже в болоте исторического центра Москвы. И вдруг в голове звякнул едва слышный звоночек: кто тут говорил про историю? Да он, Павел, и говорил — травил исторические байки москвичам и гостям столицы, будь они все вместе неладны. Делал это на протяжении десятка с хвостиком лет. Павел никогда не считал, что его профессия — профессия экскурсовода-самоучки — способна дать ему нечто большее, чем кусок хлеба с маслом. То ли весёлые солнечные брызги, принесённые ветром с Москва-реки, так основательно сполоснули Павлу мозги, то ли опасность подстегнула воображение, но он вдруг осознал, что недурственное знание города — в его ситуации — настоящий подарок судьбы. В голове словно бы нарисовалась карта местности — куда точней тех, что рассматривают географические кретины на дисплеях дорогих навигаторов в дорогих авто. Управдом начал действовать.
Едва вторгнувшись на Новый Арбат, он тут же перекочевал на Площадь Свободной России, а потом, после небольших проволочек, вырвался на Конюшковскую улицу. Он держал путь к стадиону Красная Пресня. Стадион был этаким уголком запустения в центре столицы. Во времена оны, его использовала, в качестве домашнего поля, одна из команд второй футбольной лиги, — но затем её владелец разорился, нового не нашлось, — и команда, вместе со стадионом, стали никому не нужны. Павел помнил, что, на подъездных дорожках стадиона, всегда малолюдно. Если он остановится там, — вокруг, пожалуй, не соберётся любопытной толпы, которая примется наблюдать, как один человек освобождает другого от оков смирительной рубашки.
План действий — это уже кое-что! Люди, бредущие по жизни без плана и цели, хорошо это знают. По левую руку показался длинный металлический забор, за ним — запущенные трибуны по периметру зелёного, в крупных проплешинах, поля. Словно бы оставаясь на заднем плане этой мирной картины, осеннее синее небо пронзал шпиль одной из знаменитых сталинских высоток. Павел аккуратно съехал с большой дороги и припарковался в крохотной аллейке, в двух шагах от широких металлических ворот, над закрытыми створками которых висела рекламная растяжка с изображением футбольных мячей. «Девятку» удалось загнать между двумя новенькими блестящими машинами. Павел практически спрятался за их высокими силуэтами от посторонних глаз. Он был этому рад, но и всё-таки, выбираясь из-за руля, воровато огляделся, опасаясь ненужных свидетелей. Мимо протрусила бесхозная собака; другие живые души наблюдались в отдалении и прямой опасности не представляли. Ну а завершила список удач великолепная находка в бардачке: фальшивый швейцарский нож с множеством разномастных лезвий, подаренный давным-давно одним экскурсантом-латышом. Так называемая «первосортная сталь» большинства лезвий покрылась лёгким слоем ржавчины, но резать ткань, даже прочную, всё ещё могла.
Управдом распахнул заднюю дверь «девятки» и склонился над «арийцем».
- Я не причиню тебе зла, — высказался он, чувствуя себя нелепо: он знал, что человек в смирительной рубашке не поймёт ни слова, но, зависнув над ним с ножом, просто обязан был произнести хоть что-то.
Павел до последнего надеялся, что лезвием орудовать не придётся: должны же в смирительных рубашках предусматриваться ремни на застёжках. Конечно, больному до них не дотянуться, но управдом бы справился с ними легко. Однако, вместо аккуратного кинематографического варианта, перед Павлом предстало ветхое и старорежимное изделие. Длинные тесёмки рубашки, которыми фиксировались руки «арийца», были не застёгнуты, а завязаны у него на спине узлом, причём таким прочным и неразрушимым, что он сделал бы честь старому моряку. Павел уяснил: без ножа не обойтись; разрезать выйдет куда быстрее, чем развязать. Но и быстрый путь получился тернистым.
Нож-фальшивка оказался тупым. Вместо того, чтобы попросту разрезать путы «арийца», управдому приходилось протыкать в тесёмках кокона дыры, а затем превращать их в широкие прорехи, с силой разрывая ткань руками.
«Ариец», во время этой малоприятной операции, по-прежнему сохранял молчание, и Павел начинал думать, что того как-то «усмирили» медики: например, накормили успокоительным сверх меры. Однако глаза пленника не были затуманены или закрыты: в них читались ум, жестокость, страдание, решимость, — всё что угодно, только не пустота. Управдом не предполагал, что со смирительной рубашкой будет столько возни. Он вспотел и содрал до крови заусенцу на пальце. Приутихшие раны на бедре заныли. В довершение всего, к аллейке приближалась молодая пара; юноша оживлённо размахивал руками перед лицом подружки, но Павел ничуть не сомневался, что своей деятельностью привлечёт внимание даже по уши влюблённых.
- Попробуй мне помочь, — в отчаянии обратился он к «арийцу». Для наглядности подёргал недоразрезанные путы.
Реакция пассажира превзошла все ожидания. Тот напряг мускулы тела настолько решительно, что превратился на секунду в каменный монумент. Треск ткани был оглушительным. Управдому казалось, его слышно за километр. Тесёмки лопнули, распространив по салону машины запах ветхости. Две крупные прорехи появились даже на плечах «арийца», и Павел с досадой подумал, что его подопечный мог бы, при желании, освободиться и вовсе без чьей-либо помощи.
Молодая парочка приостановилась, не дойдя до «девятки» сотни шагов. Повернула к высоким запертым воротам стадиона. Юнец вскочил на них и принялся раскачиваться, не слишком шумно имитируя крик Тарзана в джунглях. Подружка — гораздо громче — смеялась. Управдом вздохнул с облегчением.
Он принялся освобождать пассажира от смирительного одеяния, но очень скоро притормозил. Павел и забыл, в каком виде предстал перед ним «ариец» впервые. Корчась на грязном полу подвала, бормоча что-то на непонятном языке, «ариец» был голым. Разумеется, таким он оставался и поныне; нелепо было бы надеяться, что в больнице бездомного и безымянного пациента с иголочки приоденут. Возможно, «арийцу» и полагалась казённая полосатая пижама, но, за какую-то провинность, его переодели в смирительную рубашку, а пижаму — отобрали.
Павел задумался. Для прогулки по магазинам время подходящим не казалось; возить с собой обнажённого мужика было бы ещё почище, чем возить мужика связанного; оставалось одно — оставить «арийца» в чём есть. Управдом понял: пора прибегнуть к языку жестов. Он взял пассажира за руку и попробовал закатать порванный рукав смирительной рубашки так, чтобы тот, хотя бы отдалённо, напоминал сильно гофрированный рукав дамской кофты. При этом он показывал на себе потребную длину рукава, приговаривая:
- Так — хорошо, понимаешь?
Рукав в закатанном виде не держался. Павел отлучился с заднего сиденья, чтобы поискать в бардачке булавку или скрепку, но, пока рылся в хламе, вторично услышал треск разрываемой ткани. Обернувшись, увидел, что «ариец» оторвал оба рукава почти напрочь. От рывка разошёлся и один из подмышечных швов. Теперь правый рукав смирительной рубашки казался длиннее, но держался на честном слове, а левый — был едва по локоть. Павел слегка успокоился: в таком виде незнакомец издалека напоминал, вероятно, какого-нибудь монаха — вот только в одеянии грязно-серого, а не чёрного, цвета, к тому же летнего образца.
Облегчение, посетившее управдома, оказалось недолгим: пассажир, вернув себе способность двигаться, тут же завладел мушкетом. Он поставил его перед собой, — при этом приклад попирал пол, а серебряная змейка едва не вонзалась Павлу в висок.
- Ты не можешь держать эту штуку вот так, — вежливо пояснил Павел. — Опусти её.
Впервые с момента побега, «ариец» заговорил. Он не разразился одной из «подвальных» тирад, не позволил себе ни малейшего пустословия. Он произнёс всего лишь два слова — на том самом, мёртвом, языке, который мог быть, а мог и не быть, Латынью, — при этом мотнул головой так резко, что Павел понял: пассажир против!
- Это твоё, — управдом показал на оружие, потом на грудь «арийца». — Я верну его тебе, если ты поможешь моей дочери. Звучит глупо — я понимаю, — но она видела тебя, когда была в бреду. Она просила, чтобы ты… убил болезнь…огненную болезнь, которая печёт нутро, как уголь. — Павел смахнул предательскую слезу. Так как? Ты что-нибудь знаешь обо всём этом — об эпидемиях, болезнях, Босфорском гриппе?
«Ариец» молчал. В его глазах промелькнуло что-то вроде сочувствия, но непонимания там плескалось куда больше. Павла вдруг осенило: он вытащил бумажник из кармана, отыскал там фотографию Еленки с Татьянкой — он малодушно хранил её даже после развода — и протянул пассажиру.
- Здесь моя дочь! — проговорил дрогнувшим голосом.
«Ариец» медленно и осторожно опустил ружьё и произнёс что-то длинное, печальное, с непременной своей «мортирой». Но Павел, благодаря Еленке, уже знал, что, говоря так, «ариец» поминает смерть.
- Ты мне всё расскажешь! — злобно выкрикнул он. — Ты не отмолчишься!
Ещё недавно Павел полагал, что знает об этом мире всё. Он оставался материалистом и скептиком, если дело касалось потустороннего. А сейчас, пригрозив закону и порядку серебряным мушкетом, захватив машину скорой помощи, освободив явного психа, не только не ужасался содеянному, но и отчаянно искал возможности пойти дальше, дальше, до конца, прямо в рай или ад, если придётся. Павел и не думал прежде, что за Татьянку, да и за Еленку тоже, готов убить или спасти каждого встречного. Впрочем, убивать и спасать — плёвое дело. А вот выучить Латынь — управдому не по зубам. Но ведь кто-то же сподобился на это! Кто-то же говорит на этом языке каждый день! Павел вспомнил, как длиннолицый доктор, увозивший «арийца» из подвала, пошутил насчёт кардинала из Ватикана. Память управдома вновь встала в боевую стойку, дорвалась до скрытых резервов. Да и так ли уж глубоко они сокрыты? Экскурсовод знает многое, — напомнил себе Павел. — В том числе и о том, где в Москве водятся кардиналы.
Он уже заводил двигатель, а в голове вертелось азбучное: «Собор Непорочного зачатия Пресвятой Девы Марии — здание в неоготическом стиле по Малой Грузинской улице, главный католический храм Москвы и России. Построен по проекту Томаша Богдановича-Дворжецкого. Освящён в 1911 году, в 1938 — закрыт советскими властями, после чего в здании располагались светские организации. В девяностые годы возвращён католической церкви. Храм после реставрации освящал легат Папы Иоанна Павла Второго. В настоящее время проводятся службы более чем на десяти языках, в том числе на Латыни». Ну конечно! В отличии от Латыни докторов, Латынь католических священников — вполне живая. А Большая Грузинская — в двух шагах от стадиона Красная Пресня.
Павел взбодрился, ощутил почти охотничий азарт. Даже когда увидел два огромных медицинских фургона-восьмиколёсника перед приземистым стеклянным павильоном метро «Краснопресненская» — не спасовал, бесстрашно промчался мимо полицейского кордона, прикрывавшего медиков со всех сторон. Управдом быстро сообразил: полиция подкатила не из-за него.
На Малой Грузинской наблюдался избыток транспорта, для двух часов дня. Павел украдкой посматривал на «арийца»: не отчебучил бы чего-нибудь, на виду у соседей по дорожному затору. Но тот сидел молчаливо и неподвижно.
Когда вдали показался собор, управдом улыбнулся. Разум подсказывал: большие надежды, которые он возлагал на московских католиков, могли и не оправдаться, — но Павел не мог приказать себе рассчитывать на худшее. Собор, похожий, одновременно, и на музыкальный орган со множеством труб, и на замок заколдованной принцессы, приближался. Управдом почёл за благо припарковаться в одном из переулков и, обратившись к «арийцу», произнёс, сопроводив слова красноречивым жестом:
- Сиди здесь. Двери будут закрыты, в окна не высовывайся. Постараюсь вернуться поскорей.
* * *
Войти в чугунные ворота с латинским крестом не составило труда. Павла никто не остановил, не потребовал объяснений: зачем он, в крещении православный, желает проникнуть в католическую твердыню.
В памяти Павла собору было уделено не так уж много места: только информация, интересная экскурсантам. Несмотря на то, что мимо ажурного сооружения Павлу прежде случалось проезжать не раз, никогда он не испытывал потребности остановиться и заглянуть внутрь собора. Теперь он боялся выдать себя неправильным поведением. Привлекать внимание — ой как не хотелось!
За оградой было малолюдно: в два часа пополудни, да ещё в рабочий день, удивляться этому не приходилось. Несколько детей резвились возле аляповатой сусальной статуи, изображавшей пастыря в окружении овец. Двое шалопаев оседлали бедных каменных животных, а один, самый неугомонный, пытался по посоху пастыря взобраться тому на руки. По ступеням, символизировавшим божественные заповеди, Павел поднялся на высокое соборное крыльцо; рванул на себя тяжёлую дверь и оказался в притворе.
Здесь уже наблюдалась некоторая человеческая активность: вокруг многочисленных досок объявлений и столиков с газетами и журналами толкались читатели разных возрастов и национальностей. Павел вспомнил: Собор Непорочного Зачатия проводит службы для московских католиков из армянской, греческой и даже корейской общин. Возможно, притвор храма был бы не самым плохим местом для общения — в том числе с потенциальным переводчиком, — но, внимательно оглядевшись по сторонам, управдом пришёл к выводу, что видит перед собой обычных прихожан. Священника надлежало искать в зале для богослужений. Прежде, чем войти туда, люди приостанавливались у высоких чаш с водой, вероятно, освящённой, и окунали в воду пальцы правой руки. Затем быстро и разнообразно крестились: кто-то, совершив крестное знамение, целовал себе пальцы; кто-то прикладывал руку к сердцу; кто-то и вовсе делал такие стремительные и непонятные телодвижения, что Павел бы не смог их воспроизвести без тренировки.
Выждав момент, когда у входа в зал для богослужений образовалась пустота, управдом поспешил к ближайшей чаше, окунул в неё правую руку по самое запястье и размашисто, с брызгами, перекрестился. От волнения он не заметил, что крестное знамение вышло троеперстным, православным, а не католической «лодочкой». Впрочем, и на сей раз никаких окриков не последовало.
Павел вошёл в центральный неф собора. На миг поразился обилию света, заливавшего всё видимое пространство через живописные цветные витражи. Длинный ряд простых деревянных скамей заканчивался алтарём и высоким распятием. Некоторые скамьи были заняты молящимися, но Павла не интересовали их согбенные фигуры. Ему понадобилось меньше десятка секунд, чтобы отыскать взглядом то, что он хотел найти. Деревянные трёхчастные кабинки, ютившиеся у стен, неподалёку от входа. Исповедальни. Павел решительным — и, наверное, слишком быстрым — шагом направился к ближайшей из них. Тут его решимость угасла. Он потоптался снаружи, попробовал забраться внутрь и обнаружил, что дверь заперта. Наконец, набрался наглости и постучал по дереву костяшками пальцев, произнеся:
- Святой отец, батюшка, к вам можно?
Сзади раздалось деликатное покашливание, и управдом нервно обернулся. Перед ним стояла старушка в платочке и тёплом шерстяном джемпере — совсем невзрачная и безобидная.
- Молодой человек, — в её голосе слышалось сожаление, — Вы рановато. Если желаете исповедоваться, дождитесь мессы. Сейчас в исповедальне никого нет.
- Понимаете, мне бы не исповедоваться, мне бы поговорить со священником, — Павел отчего-то засуетился и даже покраснел. — У меня к нему есть дело.
Старушка развела руками, словно бы говоря: места тут много, почём я знаю, где он прячется.
Со скамьи, метрах в трёх от исповедальни, поднялся человек и направился к Павлу.
- Вам отца Аркадиуша? — управдом с удивлением разглядел, что доброхотом оказался подросток лет шестнадцати. Тот был одет в забавную длинную белую рубаху, с широкими рукавами и кружевами, без пуговиц. Рубаха казалась слегка великоватой. Павел понимал: молодой человек — не просто так оказался в храме. И неожиданно брякнул почти правду:
- Мне нужен тот, кто свободно говорит на Латыни. У меня имеется… ценный документ, который я должен прочитать немедленно.
- Ого! — Павлу показалось, юный собеседник собирался присвистнуть, но сдержался. — Кажется, вам к нашему Людвигу. Они с Латынью — друзья навек. А я-то ему всё время говорил, что Латынь — дохлый номер, простите за выражение. На следующий год Людвиг поступит в Университет Святого Сердца, в Милане, ему обещали стипендию, как одарённому. Так что — не упустите возможность получить консультацию! Если документ при вас — я могу проводить.
Парень выжидательно замолчал. Павел кивнул — осторожно, но согласно.
- Сюда, — молодой человек широким жестом указал на входную дверь. Управдом слегка замешкался, и собеседник истолковал промедление по-своему:
- Может, вам всё-таки отца Аркадиуша? Может, вам нужен настоящий священник, а не министрант?
- Министрант? — недоуменно переспросил Павел.
- Вы не католик, — определил парень в забавной рубахе, — А кто вы? Православный?
- Да, наверное, — протянул управдом.
- Министрант — это кто-то вроде алтарника в православной церкви, — пояснил парень. — Вот я сейчас в облачении министранта, ещё не переоделся после утренней мессы. Мы зажигаем свечи, звоним в колокольчик, приносим в алтарь вино и хлеб для евхаристии. В общем, неквалифицированная рабочая сила, — Шутник весело хмыкнул, видимо, порадовавшись собственной шутке. — Людвиг тоже министрант, и он хочет стать священником. А я — нет.
За разговором парень провёл Павла в притвор и, не выходя на улицу, повернул направо, к узкой двери. За дверью обнаружилась лестница вниз — должно быть, на цокольный этаж.
- Не пугайтесь, — проводник легко, почти пританцовывая, принялся перескакивать с одной ступени на другую, — У нас тут не подземная тюрьма. Всего-навсего наше молодёжное объединение. Полчаса назад Людвиг был здесь… А вот и он!
Навстречу медленно шёл худенький высокий юноша в самой обычной коричневой куртке и не менее обычных синих джинсах. Единственное, что привлекало в нём — слегка грустный и мечтательный взгляд светло-голубых, будто бы выцветших на ярком солнце, глаз. В нём было что-то общее с «арийцем» — отстранённость от мира, усталость не по годам. Юноша был старше говорливого министранта, вызвавшегося проводить Павла. Впрочем, больше восемнадцати ему бы никто не дал. Павел усомнился, что сумеет договориться с таким малолетним умником. Хотя деваться-то было и некуда.
- Мне нужна ваша помощь, — с места в карьер начал управдом. — Если вы действительно так хорошо знаете Латынь, как утверждает ваш друг.
- Здравствуйте, — рассудочно и, как будто, ничуть не удивившись такому обращению, проговорил юноша. — Моё имя — Людвиг. А вы?
- Павел Глухов. — Под взглядом блёкло-синих глаз Павел смешался, ощутил себя неуклюжим медведем, почти хамом.
- Я знаю Латынь, — в словах Людвига послышалось что-то вроде сильной привязанности. — Это замечательный язык: очень стройный и простой. Латынь — моё хобби; в будущем, надеюсь, станет и частью работы. Но зачем вам моё знание? Латынь — мертва.
- У него есть документ, который нужно прочитать, — встрял говорливый министрант.
- Документ на Латыни? — брови Людвига удивлённо приподнялись, — Вы хотите сказать, исторический документ? Оригинал?
Павел кивнул, постаравшись сделать заговорщическое лицо.
- Я могу попробовать, — улыбнулся Людвиг. — Мне и самому было бы интересно. До сих пор я имел дело только с хрестоматиями. Так где он?
- Кто? — слегка нервно уточнил управдом.
- Ваш документ, — Людвиг пригладил светлую короткую чёлку. — Или вы не принесли его сейчас? Мы можем договориться о встрече, скажем, завтра…
- Он в моей машине, — решился Павел. — Если вы пройдёте со мной…
- Люд, ты уверен, что хочешь пойти? — говорливый ощутимо напрягся, — Вы извините, конечно, — обернулся он к Павлу. — Но звучит подозрительно. Садиться в машины к незнакомцам подросткам не рекомендуется.
- Я пойду! — Людвиг сказал это так просто и твёрдо, что для возражений не осталось места. — Я совершеннолетний, и похищать меня — незачем; выкупа за меня точно не дадут, а любители мальчиков выберут кого-нибудь помоложе.
- Скажите ещё раз, как вас зовут? — говорливый министрант пристально уставился на Павла.
- Павел Глухов, — назвавшись, управдом, как по наитию, достал книжечку паспорта из кармана и раскрыл перед собеседником на странице личных данных. Он решил, что хуже уже не будет. Так и вышло: министрант немедленно надулся, засерьёзничал и важно кивнул. Впрочем, это не помешало ему, отставая от Павла и Людвига на десяток шагов, сопровождать их до самых ворот храма. За ворота он, к счастью, не пошёл, и Павел довёл юного латиниста до «девятки» без помех. Распахнул переднюю дверь, приглашая того садиться. Людвиг — не будь дураком — сперва наклонился и заглянул в машину. Этого управдом и боялся. Он догадывался, как отреагирует любой посторонний, увидев на заднем сидении мужика в смирительной рубашке, с антикварным мушкетом в руках. Павел так долго обдумывал, где ему взять переводчика, что как-то не подготовился к тому, чтобы объяснить эту картину.
- Что вам от меня нужно? — Людвиг испуганно смотрел на управдома. — Вам обоим? — От всей его неотмирности не осталось и следа; вместо слегка надменного мечтателя перед Павлом стоял подросток, который испытывал сильный страх.
- Ты это… — Павел отступил на шаг назад, пытаясь показать, что бояться нечего, — Не думай ничего плохого.
- Никакого документа нет? — Людвиг тоже отступил на шаг от машины. Не ясно было, почему он до сих пор не пустился наутёк; что ещё хотел выяснить у Павла.
- Есть, — управдом мрачно понурился, — На заднем сидении как раз и сидит этот документ. Говорящий, как попугай… Ладно, — Павел обречённо махнул рукой, — Извини, что побеспокоил. Я не подумал… не подумал, что ты о нас подумаешь… — В общем, извини. Иди куда шёл. Пока.
Но Людвиг не уходил. Он как будто размышлял над услышанным. Потом решился: опять наклонился в салон «девятки» и что-то произнёс. «Ариец» в ответ тоже бросил пару слов. Юнец, с изумлением в голосе, выдал длинную тираду. «Ариец» ответил чем-то похожим. Людвиг распрямился и уставился на Павла.
- Это шутка? Какой-то розыгрыш? — вопросил он с глуповатой улыбкой.
- В каком смысле? — не понял Павел.
- Признайтесь, вас эти чудики наняли, — юный латинист кивнул в сторону соборных ворот, так что было понятно, каких своих приятелей он имеет в виду. — Они все смеются над тем, что я учу Латынь. Но этот… человек в машине… — Людвиг осёкся, потом взял себя в руки. — Он говорит на Латыни просто блестяще. И у него есть акцент. Это удивительно. Мои учителя — они все говорят на Латыни правильно, без акцента. По-другому и нельзя — язык-то мёртвый, книжный. На нём не общаются люди. Никто не будет болтать на Латыни о погоде и девушках. — Людвиг замолчал.
- Я не разыгрываю тебя, меня никто не нанимал, — Павел развёл руками.
- Тогда… откуда он? — Людвиг взглянул на собеседника исподлобья, с подозрением и, в то же время, с какой-то странной надеждой.
- Это я и хотел узнать, — Терпеливо пояснил управдом.
- Но как же… — начал Людвиг. В это время Павел заметил сразу две патрульные машины, которые медленно ползли по переулку. Медлить не годилось. Решение пришло мгновенно. Управдом запрыгнул в «девятку», завёл двигатель.
- Мне надо уезжать. Срочно! — крикнул он. — Ты со мной?
- У вас проблемы с законом? — догадался юный латинист. Павел едва заметно кивнул.
- Еду! — Людвиг быстро уселся на переднее пассажирское место, — А вы как думали! Я с вами, пока во всём не разберусь!
Управдом посмотрел на юнца почти с восхищением. Он не был уверен, как поступил бы на его месте, даже в своём, вполне зрелом, возрасте. Впрочем, молодость, как известно, куда решительней и бесстрашней зрелости, а уж старости — и подавно.
- Вы рулите, а я поговорю с вашим… другом, — Людвиг обернулся к «арийцу». — Что бы вы хотели у него узнать?
- Кто он, откуда, зачем у него это оружие, — быстро перечислял Павел; вдруг спохватился, вытащил на свет божий дорогую ему фотографию. — Но сперва спроси у него, что он знает о болезни под названием Босфорский грипп. Покажи ему это. — Павел передал фотографию латинисту, — Там моя дочь. Она больна. Он знает, как её вылечить?
- Спокойней, — Людвиг недовольно сжал губы. — Слишком много вопросов. Остановимся пока на этом. Поезжайте, а я выясню всё, что сумею.
Павел молча прибавил газу. Впервые с того момента, как в его жизни появились мушкет и «ариец», он ощущал, что не ошибся с выбором, когда решил искать помощи в Соборе Непорочного Зачатия.
* * *
- Его зовут Валтасар Армани. Он был резчиком по камню в городе Пистойя, это в Италии. Потом у него заболела жена. Насколько я понял, она стала жертвой эпидемии Чёрной Смерти. Жену забрали в карантин, его тоже. Там жена умерла, а он выжил. После того, как болезнь в городе сошла на нет, он стал Стрелком. — Людвиг беспомощно развёл руками. — Я понимаю, что всё это звучит, мягко говоря, несерьёзно. Я бы даже не обиделся, если бы вы решили, что я всё это выдумал.
«Девятка» стояла на крохотном пустыре под железнодорожной насыпью, чуть в стороне от Дмитровского шоссе. Вездесущий дух коммерции, превращавший любой свободный пятачок земли в платную автостоянку или убогий рынок, до этого пустырька пока не добрался. Здесь расположились на дармовой постой несколько легковушек и примерно столько же единиц тяжёлой уборочной техники. Метрах в ста, правда, притулился у обочины шоссе сколоченный наспех пластиковый короб шиномонтажников, но сегодня он пустовал — работников ни внутри, ни по соседству, не наблюдалось.
Управдом отчётливо осознавал: «девятку» надо бросать и искать другой способ перемещаться по городу. Но, пока длилась эмоциональная беседа юного латиниста с «арийцем» в смирительной рубашке, мешать диалогу считал себя не вправе. А Людвиг не спешил. Он, похоже, вошёл во вкус. Его речь лилась плавно. Постепенно он перестал переспрашивать «арийца» о чём-то каждую минуту. Тот тоже заговорил бегло, а не надрывно и с попугайскими повторами, как это было в подвале, во время первой встречи с Павлом. Слушая незнакомый язык, управдом долго рулил, куда глаза глядят: давал время латинисту договориться с «арийцем». Потом понял: направление движения избрать всё-таки надо, — и решил удаляться от центра города по Дмитровскому шоссе. Он держал в голове, что, на севере Москвы, есть сравнительно малолюдные парки и лесные зоны, рядом с которыми имеется шанс затаиться ненадолго.
Пустырёк под насыпью железной дороги сразу привлёк внимание Павла. Не парк Лихоборка и не Ботанический сад РАН, но, пожалуй, чем-то даже лучше — отсутствием рядом с ним тротуара, по меньшей мере, а значит, и пешеходов, которые, в среднем, куда любопытней водителей. Увидев неокультуренную стоянку, Павел не мешкал. Однако, когда он заглушил двигатель и обернулся к пассажирам, беседа тех между собою вовсю продолжалась. Он вылез из авто размять ноги. Поразмыслил — и, без свидетелей, набрал номер Еленки. Та долго не отвечала, потом трубку всё-таки сняла. Рассказала, что Танька спит — наверное, всё-таки спит, а не мечется в бреду. Окончательной уверенности на этот счёт у бывшей супруги не было. В голосе Еленки слышалась покорность судьбе, что сильно встревожило Павла. Но куда больше он забеспокоился, когда Еленка сообщила, что у неё самой распухло и болит горло, а перед глазами всё время мельтешат какие-то тени. «От того что спала мало», — неубедительно подытожила Еленка. Павел поспешил с ней согласиться, чтобы понапрасну не волновать, но допустил — уже не с тем всеобъемлющим ужасом, как прежде, — что бывшая жена вполне могла и сама подхватить Босфорский грипп от Татьянки. В сущности, о механизмах распространения болезни до сих пор ничего не было известно, а может, о них попросту не рассказывали. Почему он, Павел, до сих пор здоров, — загадка. Отрадно было бы знать, что у него — иммунитет, но уверенности в этом — ни на грош.
Управдом попрощался с бывшей супругой. Соврал, что скоро будет дома. Честно рассказал, что не нашёл Струве, и поспешил в салон своей машины. И вот, угнездившись на водительском кресле, он, наконец, услышал ту околесицу, что выдал за чистую монету Людвиг.
- Что за глупость? — управдом настолько устал за день, что возмутился едва ли не шёпотом. — Чёрная смерть — это чума? Откуда в Италии — чума? Я что — катаю на заднем сидении придурка? Он вправду псих?
- Возможно, — Людвиг пожал плечами. — Хотя, если это так, налицо уникальное стечение обстоятельств: сошёл с ума выдающийся знаток Латыни, и не менее выдающийся знаток европейского Средневековья. Он полностью позабыл себя настоящего, зато заменил подлинные свои воспоминания — выдуманными, очень детальными.
- Помедленней, пожалуйста, — попросил Павел, — Ты о чём?
- Вы спрашивали про Италию… — Людвиг на мгновение умолк, будто обдумывая что-то, — Так вот: речь не о современной Италии. Ваш гость рассказывает о событиях шестисотлетней давности. Тогда в Италии и вправду была в самом разгаре чума. Она опустошила всю Европу. Некоторые небольшие города вымирали полностью.
- Постой, — взмолился управдом. — Этот… мой гость, как ты его назвал… Он что — считает, что переместился сюда из прошлого? На машине времени или с помощью какого-нибудь волшебного пенделя сквозь века?
- Не совсем так… — латинист наморщил лоб. — Я так мыслю — здесь что-то вроде переноса личности, если хотите. Но это — домыслы. Мои домыслы. Я не понял доброй половины. Видите ли… Считается, что у Латыни, как у самостоятельного языка, очень небольшой словарный запас. Но этот человек — он использует гораздо больше слов, чем я знаю — а знаю я немало. Возможно, мой перевод — очень неточен.
- Ладно, — Павел устало вздохнул, — другого у нас всё равно нет. Давай попробуем по-твоему. То есть он — кто-то вроде космического паразита из фантастической белиберды? — Управдом невесело усмехнулся. — Меняет тела, как перчатки?
- Нет-нет, — отмахнулся Людвиг. — Вряд ли он вообще понимает, что находится в чужом теле и — уж тем более — ведать не ведает, как туда попал. Но точно понимает: он — не дома. Он — кто-то вроде солдата. Десантника. Его забросили на чужую территорию, сказали: «делай своё дело», — и он живёт, где сказано, делает, что сказано, — а о том, где он и кто он, — не задумывается.
- Да кто его забрасывает? Кто отдаёт приказы? — недоверчиво уточнил Павел.
- Не знаю, — развёл руками Людвиг. — Он и сам не знает.
- Ну хорошо, хорошо, — Павел начинал злиться, — А почему именно он? Почему средневекового резчика по камню перебрасывают из века в век какие-то неведомые силы?
- Потому что у него здесь есть работа, — я же сказал вам.
- Какая работа? — Павел успел позабыть, с чего Людвиг начал свой рассказ.
- Убить чуму. — Латинист, увидев вытаращенные глаза Павла, возмущённо фыркнул. — Что вы от меня хотите? Я всего лишь повторяю чужие слова.
- То есть — застрелить её? — Павел кивнул в сторону мушкета. — Застрелить вирус, или микроб?
- По словам Валтасара, чума — человек. — Буркнул Людвиг. — Верней, выглядит, как человек. Ходит по городу, ест и пьёт, разговаривает на человеческом языке. Точней, она всё это умеет: болтать языком, имитировать голод и жажду. Она — играет.
- Значит, этот тип хочет из этой штуки убить человека. — Павел хлопнул ладонью по стволу мушкета, чем встревожил «арийца». Тот, во всё время разговора Павла с Людвигом, молчал, а тут вдруг высказал что-то резкое.
- Он хочет убить чуму, — упрямо повторил Людвиг. Павлу показалось, юный латинист занял сторону «арийца» и теперь воистину домысливает за того правильные ответы. — Из этого оружия не получится застрелить человека. Только чуму и чумных приспешников. Ещё, может, крыс или голубей, которые переносят болезнь.
- Крыс! — вырвалось у Павла. — Чёртовых крыс!
- Вы что-то знаете об этом? — Людвиг с подозрением уставился на собеседника.
- Нет, — Павел покачал головой. — Продолжай.
- Продолжать что? — Уточнил латинист.
- Как убить чуму? Он это знает?
- Вот это самое невероятное. Похоже на ролевую игру. — В глазах Людвига блеснули искорки веселья. — Чуму надо выследить — это раз. Для чумы нужна приманка — это два. Для чумы нужна серебряная пуля — это три.
- Серебряная пуля? — переспросил Павел недоверчиво.
- Ну — почти, — кивнул латинист. — Нужно приготовить особый сплав, из которого будет отлита пуля. Особый порох. Тогда, быть может, всё получится.
- Валтасар сумеет всё это сделать? — усомнился Павел, впервые назвав странного пассажира по имени.
- Ни в коем случае, — Людвига разговор, похоже, начал слегка забавлять. — Для всего этого есть другие люди. Алхимик создаст порох и пулю. Инквизитор допросит приспешников чумы и выяснит, где искать болезнь. Дева станет приманкой.
- Все они тоже — телепортировались из прошлого? — ошарашенный Павел попытался пошутить, но вышло не очень.
- Понятия не имею, — Людвиг пожал плечами. — Но они, в отличие от Валтасара, не обучены вести войну. Они оказались в незнакомом времени и незнакомом месте. Думаю, они сейчас очень напуганы или растеряны.
- Это его слова? — Павел указал на «арийца».
- Мои, — с лёгким вызовом ответил Людвиг. — А вы так не думаете?
- Не думаю? — вспылил Павел. — Ты предлагаешь мне весь этот бред принимать всерьёз? Я подставился по полной программе, чтобы выкрасть этого чудика; мне сейчас прямая дорога — за решётку. У меня дочь больна Босфорским гриппом. И ты хочешь, чтобы я размышлял над россказнями психа? Думаешь, это единственное, что мне остаётся?
- Извините, — Людвиг смутился. — Я чуть не забыл про вашу дочь… Вы спрашивали, может ли Валтасар её вылечить… Я передал ему ваш вопрос…
- Да? — от раздражения Павла не осталось следа. Он словно бы весь обратился в слух. Успел удивиться сам себе: неужели всё-таки его интересует мнение сумасшедшего сказочника.
- Вам не понравится, — Людвиг понурился. — Он сказал: «пусть держится ближе к лошадям». Дыхание лошадей останавливает болезнь. Останавливает ненадолго — не лечит.
Павел молчал. Он очень хотел бросить что-нибудь обидное, злое — и латинисту, должно быть, полагавшему, что принимает участие в забавной игре, — и «арийцу». Обоим. Но странное чувство — страх оборвать единственную нить надежды — вытесняло ненависть. В мозгу Павла отчаянно щёлкали клювами и хищно верещали сумбурные мысли. Что делать? Что же делать? Вот в это мгновение решается судьба Павла, Еленки, Татьянки, кого ещё? Всего великого города, по которому гуляет на своих двоих чума? Бред! Ну не бред ли?
- Вам звонят, — Павел очнулся от толчка Людвига. — Телефон!
Управдом встрепенулся, схватил мобильник, едва не ударил себя трубкой с размаху по уху.
- Паша, у меня температура. Надолго меня не хватит. — Бывшая супруга дышала с присвистом. — Приезжай. Я тебе написала записку. Там… Убежище… Можно спрятаться… Ты обидишься, но, пожалуйста, попробуй воспользоваться… Пока…
Не дожидаясь ответа, Еленка отключилась.
* * *
Павлу казалось, он потерял способность удивляться. Столько всего обрушилось, навалилось: крысы, атакующие, как солдаты на передовой; Босфорский грипп; человек из далёкого далека, один шаг которого равен столетию. Управдом будто бы и сам перерождался — то ли обретал тайное знание, то ли сходил с ума. И всё-таки, даже в этой полумгле, голодный и злой, он не прекращал задавать себе вполне рациональный вопрос: почему до сих пор никто не остановил его на улицах; почему на поиски человека с ружьём, «ограбившего» фургон неотложки, не бросили лучших столичных нюхачей; не проверяют автомобили по наводке, не машут полосатыми жезлами дорожные инспекторы.
Павел вёл машину по московским улицам, и ломал голову, что заведёт делать, если всё-таки случится то, что должно давно было случиться. Когда его попросят на выход — он сдастся, растратив всю энергию и страсть, вернётся к привычной реальности раскаявшимся грешником, — или устроит бунт, побег, гонки на выживание? Нельзя! Для этого надо, как минимум, высадить из машины Людвига, а тот упорно не хотел вылезать. Странным оказался парнем этот флегматик с немецким именем. В другое время долг любопытства потребовал бы разузнать о нём побольше. Но сейчас Павлу было не то того. Он кружил по улицам, стараясь выбирать наиболее людные из них; держаться подальше от тротуаров.
А улицы менялись. Бросалось в глаза обилие неотложек и армейских грузовиков. То и дело мелькали устрашающего вида восьмиколёскники — пару раз они промчались, не соблюдая ни правил, ни осторожности, мимо «девятки», пока та стояла на светофорах. Фургоны с красными крестами двигались в сопровождении новеньких полицейских «Фордов», с сиренами и проблесковыми маячками. Наверное, всей этой суетой Павлу следовало бы заинтересоваться, но он держал в голове только Еленкин звонок. Его и, немного, Людвига. От юного латиниста следовало отделаться как можно скорей — неизвестно, какую заразу носили в себе Еленка с Татьянкой, и сталкивать с ними случайного попутчика, даже такого полезного, как Людвиг, никуда не годилось.
- Так где тебя высадить? — Павел уже дважды интересовался этим у пассажира, но оба раза не добился толку. — У Рижского вокзала — подойдёт?
- Нигде. — Латинист отвечал спокойно, без нервов, но видно было, что переспорить его — задача не из лёгких.
- Это дело тебя не касается, — управдом не мог похвастаться подобным спокойствием и горячился, — ты мне ни на что не сдался. Я тебе уже объяснял: я еду к жене и дочери, они обе — тяжело больны. Очень возможно, у них Босфорский грипп. Ты хочешь заразиться и загреметь в карантин? Думаю, нет. Так что спасибо тебе за помощь — и будь здоров.
- Вы без меня пропадёте, — Людвиг поднял голову. В его взгляде читалась такая уверенность, что Павел поёжился. — Вам нужен переводчик. Без меня все ваши планы — просто пшик.
- Переводить не придётся, — управдом приоткрыл окно и жадно вдохнул прогорклый городской воздух; усталость и напряжение давали о себе знать, хотелось спать. — Всё это — глупость и безумие. Отвезу своих в больницу и буду молиться.
- А вы умеете? — на губах Людвига проявилась лёгкая усмешка.
- Да тебе-то что? — взорвался Павел. — Что ты лезешь, куда не просят? Ты молодой, здоровый, — вот и оставайся таким. Я тебе не отец, не брат, — а вот они как раз тебе спасибо не скажут за то, что ты тут рискуешь головой!
- У меня нет ни отца, ни брата. — Лицо Людвига внезапно словно бы подёрнулось пеплом, посерело, — Так что я — сам себе хозяин.
- А мать?
- Никого. — Латинист отвернулся. — Располагайте мною по своему усмотрению. Я, между прочим, совершеннолетний.
- Извини, — Павел неловко прокашлялся, замолчал на полминуты, подыскивая слова. — Но всё равно: к чему рисковать? Ты мне уже ничем не поможешь.
- Да вы подумайте, — Людвиг вдруг заговорил страстно и звонко, — А что, если ваш пассажир — прав? Что, если он не сумасшедший? Много вы знавали психов, болтающих на Латыни?
- Я с психами вообще не очень-то знаком, — вставил раздосадованный управдом, но латинист, казалось, не слышал. Он продолжал.
- А если единственный способ помочь вашим близким — слушаться этого Стрелка, Валтасара? Помогать ему во всём?
- Мне говорили, ты хочешь стать священником, — Павел неожиданно вспомнил беседу с говорливым министрантом в Соборе. — Католическим священником, как я полагаю? Как же ты можешь верить в переселение душ? В то, что душа человека способна запросто вселиться в чужое тело?
Людвиг долго не отвечал, уставившись в окно. Наконец, проговорил еле слышно:
- Люди верят в то, во что хотят верить. Я потерял родителей, когда мне было четырнадцать. Как вы думаете, во что хочу верить я?
Павел изумлённо воззрился на латиниста. Он как раз остановился на перекрёстке и на мгновение отвлёкся от дороги. Тут же сзади музыкально заверещал чей-то клаксон, побуждая к движению.
- Ты думаешь, этот тип на заднем сидении расскажет тебе, как возвращать души умерших в тела живых? Ты об этом?
- Я не знаю, — Людвиг упрямо мотнул головой. — Я ничего не знаю. Но поймите: Валтасар — не медиум. Он — не обманщик. Он — настоящий. Может, всего лишь настоящий сумасшедший, — а может, и нет. Я не могу уйти отсюда, пока не буду этого знать наверняка. А грипп, или что другое — не суть важно. Я видел во сне бога — он мне рассказал, в какой день я умру. И это будет не завтра.
Управдом покачал головой и — неожиданно для себя самого — прекратил уговоры. Может, поддался слабости: с Людвигом и его Латынью ему дышалось куда легче, чем в одиночку, — да и мысли, которые озвучивал юноша вслух, не пугали. Скорее, наоборот: Павел ощущал потребность сопротивляться сверхъестественному на рассудочном уровне, но на уровне интуитивном почти верил — и Людвигу, и «арийцу» со странным именем Валтасар.
Суета на дорогах не прекращалась во всё то время, пока управдом медленно приближался к дому. Трижды пришлось выворачивать руль и объезжать перекрытые улицы. В двух случаях дорогу блокировали патрульные полицейские машины, в одном — армейские новомодные джипы, похожие на американские «Хаммеры». Кто бы ни поставил их сюда — он был не прав: необычность препятствия побуждала многих зевак вылезать из своих авто и забрасывать вопросами людей в военной форме. Павел не имел намерения задерживаться где бы то ни было, потому объезжал заторы и торопился дальше.
Наконец, он въехал на территорию родного двора и поразился тому, что во дворе — многолюдно для этого часа. Народ кучковался, в основном, возле лавочек и грибка детской площадки. Как только управдом остановил машину, к нему тут же направилась небольшая делегация из трёх человек. Пришлось действовать быстро. Павел распахнул дверь перед Людвигом, бросив:
- Приехали! Если не передумал — выходи.
Пока латинист выбирался из салона «девятки», управдом повторил свой манёвр, выпуская на волю «арийца». Тот понял, что от него требуется, двинул на выход, но мушкет при этом держал в руках и оставлять его в салоне машины явно не собирался.
- Положи это, никто не украдёт, — попытался Павел урезонить пассажира, но тот сверкнул глазами и высказался, хоть и коротко, но настолько красноречиво, что Павлу не понадобился переводчик.
- Быстрей, за мной! — управдом рванул к подъезду. Члены делегации жильцов, завидев это, начали размахивать руками. Павел услышал, как его зовут по имени-отчеству, и узнал голос Жбанки. Поскорей открыл дверь и впустил в подъезд попутчиков, одного из которых от глаз зоркой пенсионерки просто-таки обязан был надёжно укрыть.
Лифт, к счастью, стоял на первом этаже. Через несколько минут троица всклокоченных мужчин вломилась в двери Павловой квартиры.
- Лена! Ты здесь, Ленка? — выкрикнул Павел в сгущавшиеся вечерние сумерки.
Ответа не последовало.
Управдом, не разуваясь, ворвался в гостиную, оттуда — в спальню. На полу, перед кроватью, свернувшись калачиком и хрипло дыша, лежала бесчувственная Еленка. Павел приложил тыльную сторону руки к её лбу; тот был раскалённым, как сковородка на газу. Но бывшая жена, по крайней мере, дышала. Про дочь — она вытянулась в струнку на кровати — не получалось сказать и этого. Танька словно превратилась в тряпичную куклу: не двигалась, не издавала ни звука.
Рядом с кроватью, на крохотной тумбочке, были разложены какие-то ампулы и несколько использованных одноразовых шприцев. Судя по следам на сгибе худенькой руки, всё их содержимое досталось Таньке.
- Она жива, — Людвиг, догнав Павла, перегнулся через край кровати и, повторив его жест, прикоснулся к Танькиному лбу.
- Она не дышит, — хрипло проскрипел Павел. Он уселся на пол, обхватил руками колени, в миг сделался беспомощным.
- У мёртвых не бывает температуры, — мягко ответил Людвиг, — Тем более такой умопомрачительной — в прямом смысле слова.
Порог спальни переступил и «ариец». Он перебрасывал огромный мушкет с руки на руку, делая это с такой лёгкостью, будто тот был пластмассовым. Некоторое время он переводил взгляд с пола на кровать и обратно, потом что-то пропел на своей чудной Латыни.
- Нужно держаться поближе к лошадям, — перевёл Людвиг. — Валтасар сказал, что дыхание лошадей — поможет.
- Где я ему возьму лошадей? — Павел плакал и кричал одновременно. — Даже если он долдонит эту чушь — на кой чёрт её повторять? Может, мне поехать в цирк на Цветном бульваре, или в зоопарк? «Простите, вы не позволите нам с женой и дочкой немного пожить в вольере с вашими лошадками»?
Дверной звонок задребезжал неожиданно и протяжно. Людвиг немедленно приложил палец к губам и прошептал:
- Тихо. Дома никого нет.
- Они видели нас, — так же, шёпотом, отозвался Павел. — Я здесь — что-то вроде управдома. Меня каждая собака знает. А у подъезда — моя машина.
- Неважно, — Людвиг наморщил нос, как будто поразился Павловой глупости. — Пускай убираются. Вы же не о приличиях думаете?
- Нет, — Павел пожал плечам.
- Потом извинитесь, — когда все будут здоровы… и живы. Дверь они ломать не станут.
Звонок прозвенел повторно. Потом в третий раз. Потом раздался громкий стук в дверь. Кулаки колотили так энергично, будто их обладатели решили опровергнуть успокоительные слова латиниста.
- Среди ваших подшефных боксёров, случаем, нет? — прошептал раздосадованный Людвиг.
- Это Жбанка, — Павел прочистил горло. — Наша молодая пенсионерка, активистка, так сказать.
- Настырная! Интересно, что ей от вас надо?
Управдом промолчал. Председатель жилтоварищества мог много для чего понадобиться жильцам, но дохлые крысы в подвале, пожалуй, объясняли их настойчивость лучше всего. А может, кто-то, каким-то чудом, узнал о больной Татьянке? Или Подкаблучников проболтался-таки о мушкете, с которым Павел садился в машину? Тогда почему здесь Жбанка, а не полиция?
Минут пять какофония у двери заставляла дребезжать пустые чайные чашки в гостиной. Наконец, кулаки незваных гостей устали, и наступила тишина, нарушаемая только сиплым и тяжёлым дыханием Еленки.
- Ушли, — констатировал Людвиг.
- Похоже на то, — подтвердил Павел.
- Что будем делать? — латинист вёл себя на удивление спокойно, как будто каждый день оказывался в подобной ситуации — в незнакомом доме, в окружении отчаявшегося мужчины, человека с серебряным мушкетом, бесчувственных женщины и ребёнка.
- Не знаю, — Павел нахохлился, на его лице ещё не высохли недавние злые слёзы.
- Тогда предлагаю поесть, — Людвиг сглотнул слюну, словно сама мысль о еде усилила голод. — У меня с утра маковой росинки во рту не было. Думаю, у вас тоже. Хотя бы по паре бутербродов найдётся?
- Да, конечно, — управдом хотел что-то возразить, но передумал. Он не спешил кормить юнца — сперва поднял лёгкую Еленку и перенёс в гостиную на диван. Потом всё-таки отправился на кухню, но по дороге заглянул в ванную и обработал раны от крысиных зубов. Поразился, что те основательно затянулись; наверно, не зря говорят: на войне не страдают от царапин и простуд; по любому поводу бегут к врачу только благополучные бездельники.
Павел и сам оголодал, однако не замечал этого. Разрывался между простым и ясным желанием немедленно ударить в колокола, вызвать скорую, доверить бывшую жену и дочь спасительной официальной медицине — и желанием другим, тёмным: поверить на слово «арийцу», пуститься во все тяжкие, отказаться от здравого смысла. Что из этого во благо для жены и дочери? Что — во спасение? Остальные соображения в расчёт не брались! Решение необходимо было принимать быстро, но Павла останавливал страх перед необратимостью: какой бы путь он ни избрал, идти по нему предстояло до конца, без права на возвращение.
Управдом зашёл на кухню, включил свет — и замер. Прямо на кухонном столе, прислонённый к заварочному чайнику под гжель, лепестком белел почтовый конверт. На нём, аккуратным каллиграфическим почерком Еленки, было написано: «Паша, прочти! Если сможешь — прости!»
В другое время Павел наверняка криво усмехнулся бы: надо же, какая мелодрама. Но сейчас ему было не до смеха. Он схватил конверт; тот оказался не запечатан. Вывалил на стол содержимое: письмо и глянцевый свиток — что-то вроде географической карты. Приблизил к глазам неровно, наспех вырванный из ученической тетрадки клетчатый листок, и поспешно начал читать.
«Паша, мне совсем поплохело, — писала Еленка. — Растёт температура, и в горле — как будто мышь скребётся. Всё время кажется, кто-то ходит рядом. Оглянусь — а там никого. А потом опять — тени, тихие шаги. Ну да ладно, речь не об этом. Жаль, что приходится рассказывать тебе что-то важное вот так, в письме, трусливо. Но другого выхода у меня нет. В общем, после того, как мы расстались, в моей жизни появился другой человек… Это странно: я совсем не желала с ним быть, не хотела его, не сохла по нему, — но более доброго мужика отродясь не встречала. Он — как грустный клоун. Не Юрий Никулин, а тот, другой, который на гармошке играет, помнишь? Он — уже не молод. И сперва, по его собственным словам, влюбился в Таньку, а уж потом — в меня. В наши дни это звучит паскудно, но ты не подумай — тут нет никакой грязи, когда лысеющий сладострастник усаживает малолетку на колени и гладит по попе. У этого человека умерла дочь — в больнице, от менингита, — и он, увидев Таньку, решил, что та очень на неё похожа. В общем, с женой он расстался ещё раньше, и дочь после этого только навещал — пару раз в неделю — до самой её смерти. Так что в случившемся нет его вины. Но виновность же не главное, главное — пустота. Я долго думала — и решилась её заполнить. Ты не поверишь, но до постельных сцен у нас так и не дошло. Наверное, я всё ещё не могу расквитаться с воспоминаниями о нас двоих. Любой другой мужик выставил бы меня за дверь после моих капризов на этот счёт, но этот — сказал, что будет ждать, пока я сама не надумаю. Когда я гостила в его доме — мы даже ночевали на разных кроватях. Нелепо, да? Но ты-то всё равно не поверишь. Зато я радовалась за Таньку. В этом доме — а он большой, загородный, с огромным садом — целая фазенда из кино о рабыне Изауре, — Танька — то вся в цветах ходила, то вся в малине. Этот человек — он довольно богат — подарил Таньке смешного вислоухого кошака и даже собственного забавного пони. Так что мы теперь учимся выездке, как жокеи.
Паша, я извиняюсь перед тобой, но не чувствую себя такой уж виноватой. Всё, что я сделала, я сделала ради Таньки, — и ради того человека, которого пожалела, а может, наоборот, которому испортила своей жалостью жизнь. Впрочем, и времени на раскаяния и расшаркивания — нет. Сейчас уже без сомнений: мы с Танькой больны. Если я заразилась от Таньки, и форма болезни у меня — та же, значит, вполне возможно, я буду в беспамятстве, когда ты вернёшься. Что с нами делать — решай сам. Если отправишь нас в карантин — наверное, это будет правильно. В конце концов, есть на свете и другие люди, и мы для них можем оказаться опасны. Нельзя же эгоизировать вечно. Но если ты решишь отыскать способ помочь нам как-то иначе, — тебе для этого понадобится время, а значит, надёжное укрытие. Езжай в подмосковный городок Икша, дальше ориентируйся по карте, которую я положила в конверт. Карта не очень детальная, поэтому я от руки там нарисовала дорогу, которая приведёт тебя к дому моего… любовника, если тебе так проще его называть. Его имя — Виктор. Я пыталась связаться с ним — сегодня с утра и вчера. Сообщить ему, что мы с Танькой можем приехать и будем, при этом, больны.
Мне не удалось. Не удалось дозвониться… а ещё я телеграмму отправляла — так нелепо. Я хотела подготовить его… Но — не вышло. И всё-таки, я уверена: он достаточно хорош, чтобы принять нас, даже если мы — такие, какими стали, — явимся «сюрпризом». На него можно положиться. У него можно найти убежище. Хотя бы и рассуждая по-медицински… У него — много места. Свободные комнаты, пристройки… Есть, куда упрятать нас, больных, от посторонних глаз. И чтоб других не заразили… Виктор не удивится, если нас привезёшь ты. Он знает о тебе. Это всё, что я хотела сказать. Добавила бы, что до сих пор тебя люблю, но это не то письмо, где уместны слёзы и сопли. Удачи. Надеюсь, ещё увидимся. Твоя я».
- Что-то случилось? Я имею в виду — случилось что-то ещё? — в дверях кухни стоял Людвиг.
- Где Валтасар? — вопросом на вопрос ответил Павел.
- В вашей гостиной. — Латинист с подозрением покосился на письмо. — Спокойный, как будто антидепрессантов наелся.
- Спроси его — дыхание пони поможет, или нужны только большие лошади?
- Я не знаю, как на Латыни будет «пони», — потупился Людвиг.
- Ну — скажи: «маленькая лошадь».
Юноша скрылся из виду, а Павел распахнул холодильник и проинспектировал его содержимое. Не густо: плесневелый кусок сыра, немного вялых помидор, есть ещё две банки рижских шпрот. По паре бутербродов на брата — и то соорудятся с трудом. Через минуту вернулся Людвиг.
- Валтасар говорит, маленькая лошадь или большая — не важно.
- Ну тогда я знаю, куда ехать теперь, — Павел поискал открывалку, не нашёл и вонзил в жестяную банку шпрот широкий нож для мяса. — Знаю, куда, но не знаю, как.
- Нам нужно найти способ передвигаться, не привлекая внимания полиции, так? — Вторично, как и тогда, у Собора, Людвиг проявил проницательность.
- Нам? — почему-то Павла покоробило именно это слово, хотя в остальном латинист не ошибся. — Тебе что, вообще некуда податься?
- Да, в общем, некуда, — Людвиг слегка смутился, но закончил. — Я в интернате живу, — уже больше не воспитанник, комната своя есть. Но на неё всегда охотники найдутся. Ещё и спасибо мне скажут за то, что на ночь не явился. У нас с этим просто: ключи от свободных комнат среди старших на вес золота, я свой давно с собой не ношу, желающим оставляю.
- Тебя не хватятся?
- Может, и хватятся, но в розыск не объявят. Я же вам уже говорил: я — совершеннолетний. — Людвиг поморщился, как от зубной боли. — Давайте закончим со мной. Вернёмся к нашему делу. Нужна незасвеченная машина, причём лучше всего — фургон: пассажиров набирается немало.
- Прекрасный план, — управдом усмехнулся. — Главное, вполне реалистичный. Ты не подгонишь такую тачку?
- Запросто, — Людвиг порылся в карманах джинсов, вытащил несколько помятых визитных карточек. — У вас деньги есть?
Павел слегка опешил. В последние несколько дней он сделался настолько чужд всякому благоразумию, что самый обычный вопрос едва не поставил его в тупик. Пенсия по инвалидности. Сейчас казалось, он получал её тысячу лет назад, не меньше. Но, если судить по календарю, это было на прошлой неделе.
- Шесть тысяч с мелочью, — ревизия наличности не потребовала многих усилий.
- А куда ехать?
- За город. — Управдом понял, к чему клонит Людвиг. — Но дело не в деньгах. Разве не понимаешь, что нам свидетели не нужны? Будет водитель, — будут проблемы.
- Ладно, — латинист отмахнулся от предостережения, как от назойливого комара, — убедили. Тогда придётся снова нарушать закон — вам не впервой. Вы скольких человек сумеете вырубить?
Нож, которым Павел нарезал хлеб для бутербродов, чуть не отхватил половину указательного пальца.
- Каких человек? — управдом едва не начал заикаться. — Я, знаешь ли, не Рембо.
- Нашёл! — Людвиг, в противоположность собеседнику, похоже, получал странное удовольствие от всего происходящего. Теперь он, широко улыбаясь, пристально рассматривал какую-то чёрную с золотом визитку. — Человека будет всего два. Не десантники и не каратисты. Уж с ними-то справитесь?
Вопрос был гипотетическим, поскольку, усевшись на табурет и выудив откуда-то из-за пазухи простенький телефон, Людвиг начал набирать номер, не дождавшись ответа Павла. Неожиданно остановился, посмотрел на Павла задумчиво.
- У вас балкон есть?
- Имеется. — Хозяину квартиры всё меньше нравились вопросы гостя. Слишком уж уверенно чувствовал себя Людвиг на чужой территории. Но Павел, утомлённый, расстроенный, погружённый в раздумья, до поры до времени нахальности Людвига не замечал. А теперь вот заметил, но парень уже вошёл во вкус и, как знать, может, готовился сделать что-то толковое. Молодая голова лучше старой.
- Я выйду, позвоню, не подслушивайте, — по-ребячески непосредственно предупредил латинист, и быстрым шагом удалился из кухни, прихватив два из трёх, сотворённых Павлом на скорую руку, бутербродов.
- Странный, — пробурчал Павел себе под нос, но готовить холостяцкий ужин не прекратил и следить за Людвигом не стал.
Домучал тупым ножом хлеб, заморил червячка сам и, водрузив на поднос пузатый чайник, остатки бутербродов и три глубоких кружки, отправился в гостиную с благородной целью покормить «арийца». Тот развалился в кресле и безмолвствовал.
- Еда, — поставив поднос на хлипкий журнальный столик, объявил управдом. — Налетай.
«Ариец» сопроводил поднос заинтересованным взглядом, но к бутербродам не притронулся. А Павел невольно перевёл взгляд на горячечную Еленку. «Её ведь тоже надо покормить, — мелькнуло в голове. — А как? Она говорила о каких-то питательных уколах, но где их взять. А Танька — так та и вообще голодает уже сутки. Или нет?..» Павел поискал глазами корзинку для пикников, которую Еленка захватила с собой из Марьино; не нашёл — наверное, она валялась где-нибудь в спальне. Может, уколы, доставшиеся Таньке, и есть те самые, питательные? Тогда ставить их теперь предстоит ему, Павлу.
- Чай! Отлично! — Людвиг ввалился в комнату с балкона. Оглядел поднос с нехитрой едой и прикрикнул на «арийца» на Латыни. Тот немедленно, чуть не целиком, запихнул бутерброд в рот. Павел поразился, какой властью над людьми обладает этот рахитный юнец, почти подросток. Ещё недавно кроме жалости он не вызывал никаких чувств, а теперь впору было начинать его опасаться.
- Значит, так, — Людвиг налил себе полную чашку ароматного напитка и чуть пригубил с краю. — Минут через двадцать сюда подъедут двое. Ваша задача — забрать у них ключи от машины и уговорить посидеть здесь, в этом доме, часа три. Справитесь?
- Хватит темнить, — управдом нашёл в себе силы возмутиться. — Что за люди? Что за машина? Каким образом мы ею воспользуемся — угоним?
- Вам не понравится, — Людвиг спокойно встретил разгневанный взгляд Павла. — Если бы можно было придумать что-то ещё — я бы придумал. Ну а так — нашёл лучший вариант из худших. Но вам точно не понравится.
- Ещё раз говорю тебе — я не нападаю на людей, ты меня с кем-то путаешь, — Павел не скрывал злобы.
- Как хотите, — Людвиг с видимым равнодушием пожал плечами, — Не возражаете, если я включу телевизор? Сейчас как раз должны начаться вечерние новости.
Управдом с обречённым видом дал разрешительную отмашку.
Экран телеящика наполнил комнату тёплым голубоватым светом. Заканчивалось популярное ток-шоу, посвящённое тяжёлой судьбе вышедших в тираж народных артистов. Вот побежали титры. А вот уже на все мажорные лады загремела реклама. Трое мужчин перед экраном сидели молча. Павел почти не смотрел телевизор, Людвиг, напротив, даже к рекламе приглядывался с интересом, а Валтасара мельтешение лиц и красок на экране, похоже, пугало.
Музыкальная заставка новостийной программы огласила гостиную. Диктор начал зачитывать анонс всего того, что зрителям предлагалось узнать в подробном изложении в ближайшие тридцать минут. Принятие Госдумой пакета законов, регулирующих рыболовецкий промысел в стране. Обострение ситуации в секторе Газа. Разоблачение пятерых оборотней в погонах — все в чинах, не ниже подполковника полиции. Благотворительный концерт российских рокеров. Победа российского боксёра-тяжеловеса на турнире в Лас-Вегасе.
- Странно, — Людвиг теребил подбородок. — Более чем странно.
- Ты о чём? — нахмурился Павел.
- Ни слова о Босфорском гриппе. Как будто его и вовсе нет.
- Может, его уже вылечили? Нашли вакцину? — встрепенулся управдом.
- Не думаю, — Людвиг покачал головой. — Тогда были бы восторги, и поздравления, и прочая торжественная ерунда. Думаю, всё совсем наоборот: дело плохо.
Звонок в дверь застал Павла врасплох. Он хотел было что-то возразить молодому нахалу, — и тут как раз позвонили. Не так, как троица под предводительством Жбанки — осторожно, деликатно, просительно.
- Вы готовы? — Людвиг вскочил.
- К чему? — слегка осоловело уточнил управдом. Его разморило перед телеэкраном.
- Действовать! Вы должны действовать! — Людвиг почти кричал. — Немедленно проснитесь!
Он сам, по-хозяйски, метнулся в прихожую и, через мгновение, уже сухо приветствовал кого-то в дверях. Справился и с замком, и со скрипучими дверными петлями. Да кто он такой, в конце концов, чтобы так себя вести? Управдом поднялся навстречу незваным гостям, надеясь положить конец беспределу, — и едва не столкнулся лоб в лоб с вошедшими в гостиную двумя мужчинами средних лет, сильно напоминавшими агента Смита из кинотрилогии про «Матрицу». Вошедшие были похожи друг на друга, как две капли воды: стрижены — коротко, а одеты — подчёркнуто пристойно: в чёрные отутюженные костюмы, белые крахмальные сорочки, узкие галстучки, плотно примыкавшие к воротникам, и чёрные лакированные ботинки с вытянутыми носами.
- Здравствуйте, — очень приятным баритоном произнёс тот, что вошёл в комнату первым. — Это вы заказывали ритуальные услуги?
- Что? — У Павла от удивления отвисла челюсть. — Какие услуги?
Баритон занервничал, пошарил глазами по комнате. Должно быть, увидел опалённое нутряным жаром тело Еленки, а может, и арийца в странном облачении. Павел, проследив за его взглядом, поморщился: надо было переодеть Валтасара во что-нибудь человеческое. Субъект в смирительной рубашке, рядом с которым возвышается полутораметровый мушкет, не располагает к расслабленности.
- Ну как же — ритуальные услуги… Груз двести… Срочный перевоз тела… Мусульманин… — Забормотал баритон что-то невнятное. В отчаянии оглянулся на Людвига — тот перегораживал дорогу в прихожую. — Я вас помню, вы из храма, на Грузинской, да? — Латинист, ухмыляясь уголками рта, молчал. И тогда баритон вдруг пронзительно взвизгнул. — Валера, ходу отсюда! — И рванул к двери.
Людвиг бросился наперерез, толкнул беглеца с силой, которую в мечтательном мальчике никто бы не угадал. Не был готов к этому нападению и баритон. Он повалился прямо на зеркало, едва не разбил его и, лёжа, принялся отчаянно отбиваться от Людвига ногой, зачем-то прикрывая голову руками.
Второй гость сперва опешил. Он — как вошёл в гостиную — так и замер там, примёрз к паркету. Несколько долгих мгновений продолжалась немая сцена: второй во все глаза выпучился на Павла, словно именно тот угрожал ему сильней всего. А Павел тоже едва держался на ватных ногах. В голове запрыгало звонким мячом: «Бойня! Убийство!»
Агент Смит номер два опомнился первым. Он бросился на Павла, метя стриженой макушкой ему в живот. Управдом, защищаясь, отвесил агрессору оплеуху. Тот отлетел в коридор, ведший к прихожей, и удержался на ногах, а вот Павел спасовал: грузно упал на ту же руку, которой недавно досталось от крысиных зубов. В глазах засверкали искры.
Баритон возился с Людвигом. Второй гость мог запросто перепрыгнуть через барахтавшиеся тела и скрыться за дверью, но почему-то притормозил: может, решил прийти на помощь коллеге. И тут на сцену выступил «ариец».
Павел никогда бы не подумал, что человеческое существо может двигаться столь стремительно. Валтасар, как сумасшедший волчок, или взбесившееся пугало, потрясая обрывками смирительной рубашки, ворвался в прихожую. С разбега присел на полушпагат — одна нога согнута в колене, другая — вытянута вперёд и поставлена на носок. Павел только сейчас заметил, что на ногах у него — больничные тапки, — но нелепая обувь не превращала в нелепость ту угрозу, которая от него исходила. Валтасар одной лишь рукой, сходу, поднырнул под Людвига, нависавшего над баритоном, и сделал резкий жалящий выпад. Тут же соперник латиниста успокоился и обмяк. Как был, полусидя, Валтасар подкатился под Смита номер два и, будто дорожный каток, сбил того с ног. Потом легко, распрямившейся пружиной, взлетел над поверженным человеком и открытой ладонью саданул того в затылок. От удара голова стриженого дёрнулась и ударилась об пол. Все звуки и движения — разом прекратились.
- Тащите их в комнату, — прохрипел потрёпанный Людвиг. — Ищите ключи от машины.
Управдом боязливо размял повреждённую руку. Работает; выдохнул облегчённо. Вместе с латинистом затащил в гостиную бесчувственных гостей. Во внутреннем кармане пиджака баритона обнаружилась связка ключей.
- Их надо связать, — пропыхтел Людвиг, — чтобы, как очухаются, не расшумелись раньше времени. Ну ладно, это я сам. А вы готовьте жену, дочь, — и инструмент, — латинист кивнут на серебряный мушкет.
Павел молчал. Он понимал, что Людвиг прав, но почти боялся этой его правоты. И всё-таки — надо уезжать. Теперь уже жребий окончательно брошен, и Рубикон перейдён. Чёртова история! Лезет своими цитатами, как грязными пальцами, в современность! Павел лихорадочно размышлял, с чего начать: укутать Таньку, не забыть корзину Еленки со всей медицинской химией, не забыть одежду для «арийца», не забыть остатки еды из холодильника, а ещё там была початая литровка неплохого коньяка — её тоже не стоит забывать.
* * *
- Не могу поверить! Я просто не могу поверить, что ты додумался вызвонить ко мне домой эту фигню на колёсах! Скажешь, разыграл меня? Скажешь, это хорошая шутка? — управдом бросал убийственные взгляды на Людвига, но тот оставался безмятежен.
- Я говорю вам: это хороший автомобиль. Настоящий «Линкольн». Просторный и неприметный.
- Неприметный? — Павел чуть не взорвался от возмущения. — Да это же катафалк, приятель! Понимаешь ты? Катафалк, труповозка! И мы сейчас везём на ней мою жену и дочь!
- Перестаньте сходить с ума, — Людвиг слегка отодвинулся от брызгавшего слюной крикуна. — Это закрытый катафалк — с крышей и задней дверью. Нам нужна была машина — я её организовал. Мы могли угнать фургон скорой помощи, или газовой службы. Я думал об этом. Они бы точно приехали по вызову. Но там людей в разъездной бригаде — больше, и хватятся их — куда раньше. А тут — круглосуточное похоронное агентство. Визитки этих ребят есть у нас в Соборе. Спамят безбожно. Настоятель просит собирать и выкидывать. Ну — я себе часть этого мусора оставляю — мало ли что. Вот и пригодилось!
- Что ты им сказал? — Павел вцепился в руль так, как будто это было горло врага. — Почему они согласились приехать так поздно?
- Вам не понравится, — по своему обыкновению, объявил латинист. — Думайте о другом. Нам есть, на чём ехать. И места — всем хватает. Валтасар присмотрит за вашими родными. Там, позади, должен большой дорогущий гроб помещаться, так что уж два человека и ребёнок…
- Замолчи! — управдом ударил по баранке, случайно надавив на клаксон; машина коротко, басовито протрубила.
- Вот я и говорю: лучше не обсуждать неприятные темы. — Как ни в чём не бывало, подытожил Людвиг. — Хотя я надеялся, что приедет микроавтобус.
«Линкольн», словно сошедший со страниц гангстерской саги — самых печальных её страниц, — медленно полз по вечерней Москве. Большой и потрёпанный, покрытый матовым, местами облезшим, чёрным лаком, его корпус наверняка привлекал к себе нездоровое внимание: всем известно, что смерть страшит людей, но и притягивает — одновременно. Павел проклинал Людвига за странный выбор транспортного средства. Даже после всех объяснений, не верилось, что латинист, разрабатывая свой хитроумный план, руководствовался исключительно здравым смыслом. К счастью, тучи, бродившие над столицей ещё с полудня, к вечеру загустели, набухли и разродились-таки противным серым дождём. Он прогнал с улиц лишних зевак, но и заставил Павла потрудиться за рулём: неповоротливый тяжёлый катафалк, с очень плавным ходом, на мокрой дороге был куда сложней в управлении, чем юркие авто, с которыми Павел имел дело прежде. Однако, как ни странно, совсем уж затравленно за рулём этого сухопутного линкора управдом себя не чувствовал. К катафалку завсегдатаи московских трасс проявляли некое уважение: никто не торопил трогаться с места, никто не подрезал, и даже дистанцию соседи по проезжей части соблюдали исправно. Траурный «Линкольн» словно бы дисциплинировал водителей, напоминал им о неотвратимости расплаты за всё, совершённое на земле, и за рулём — в числе прочего.
В общем, на водительском кресле Павел осваивался быстро. А позади — там, где должен был располагаться гроб, на целом ворохе мягких одеял путешествовали к цели Еленка с Татьянкой. Там же, на крохотном откидном стуле, поместился «ариец». С тех пор, как Людвиг нашёл с ним общий язык, этот странный человек превратился из обузы не то в помощника, не то в угрозу — управдом ещё не решил, как относиться к «арийцу» после недавних событий. Тот, кстати, приоделся: старый Павлов свитер с оленями и спортивные трико отчего-то смотрелись на нём ещё нелепей, чем порванная смирительная рубашка. Правда, в заднем «гробовом» отделении «Линкольна» он был скрыт от чужих любопытных глаз.
Яркая многоцветная иллюминация вечерней столицы наполняла душу Павла покоем. Он вообще любил эти часы: днём Москва похожа на огромное колесо для глупой белки, глухой ночью — на пустую театральную сцену, а вот вечером, когда свет дня сменяется электрическим освещением, — кажется, что каждый фонарь и каждая неоновая вывеска делают окружающий мир маленьким и уютным. Павлу хватало ума, чтобы понять: успокоенность — фикция; в действительности вокруг творилось мало хорошего. Огромное количество синих проблесковых маячков, принадлежавших различным тревожным службам, разгоняли темноту и подтверждали неутешительный вывод. Но напряжение дня настолько изглодало Павла, что он ненадолго смирился с самообманом; даже отыскал какую-то джазовую радиоволну и еле слышно дудел носом в такт округлым руладам саксофона.
- По-моему, мы здесь уже были, — утверждая, а не спрашивая, кивнул на окно Людвиг.
- Дмитровское шоссе, — подтвердил Павел, неохотно отвлекаясь от джаза. — Я подумал, что двигаться так — самое лучшее. Икша — по Дмитровскому. Главное — перескочить МКАД.
- А в чём проблема? — Латинист нахмурился.
- Если ты прав, и всё настолько невесело, что от нас замалчивают информацию, могут быть проблемы с выездом из города, — неохотно пояснил Павел. — Днём я видел, как выселяли районную больницу. Всех подняли с коек и рассовали по неотложкам. Что-то говорили о заразе. Не помню, чтобы такое случалось прежде. Как думаешь, это из-за эпидемии?
- Наверняка, — молодой человек, казалось, ничуть не сторонился неприятной темы, как будто и вправду имел гарантии от Господа Бога, что будет сохранён от зла. — Если б удалось выйти в Интернет, мы узнали бы об этом больше. Хотя и там, думаю, много пустых слухов. Я бы сказал, что всей правды о болезни сейчас не знает никто.
Приближалась Московская кольцевая. Павел уже начал верить, что вырвется за город, обойдётся без неприятностей, — и тут неожиданно широкое шоссе сузилось равно наполовину: часть полос перегораживали странные железные конструкции, вроде противотанковых ежей; две патрульные машины, посверкивая синим пламенем мигалок, следили, чтобы транспортный поток добросовестно вписывался в новые дозволенные рамки. Останавливать — никого не останавливали, с проверкой не лезли. И всё-таки, преодолев препятствие, автомобили начинали катиться намного медленней, чем прежде. Пробки, в полном смысле этого слова, не наблюдалось, что внушало лёгкий оптимизм: если машины двигались, хотя и едва-едва, значит, на МКАД и за кольцевую им перебираться, вероятно, удавалось.
Причина медлительности впередиидущих авто выяснилась через десять минут.
- Ни хрена себе. — Выпалил Павел.
- Что будете делать? — В голосе Людвига наконец-то послышался лёгкий испуг.
На всех съездах с Дмитровского на МКАД и на мосту, позволявшем перемахнуть через кольцевую, выстроились в ряд десятки единиц служебного транспорта. Здесь были полицейские машины, машины МЧС, «газики» военных. Разноцветные мигалки создавали видимость чего-то праздничного — новогоднего гуляния или клубной вечеринки. А прямо посередине моста, словно одинокий айсберг посреди океана, возвышался достопамятный восьмиколесный медицинский фургон. Он как будто намекал: один поворот руля, один полный оборот огромных колёс — и тонкий ручеёк легковушек и «газелей» будет перекрыт. Казалось, только лень водителя фургона причиной тому, что восьмиколёсник всё ещё обтекают автомобили. Делали они это медленно, крадучись, трусливо. И почти каждый — после проверки инспекторами ГАИ. Действовали сразу несколько бригад; довольно слаженно и чётко, на «раз-два-три»: взмах полосатого жезла, беседа с растерянным водителем, приказ двигаться дальше или отъехать к обочине.
- Я буду прорываться, — управдом взъерошил волосы, — Только это и остаётся.
- Не смешите, — Людвиг презрительно фыркнул, — сколько вы сможете выжать на этой штуке?
- Она тяжёлая, можно попробовать таран. — Павел поражался сам себе: как же быстро добропорядочный обыватель превращается в злобного бунтаря, если его припереть к стенке.
- Смотрите! — Людвиг говорил едва слышно, почти шептал, но шепот его был выразительней крика. — Проверяют не всех! Езжайте медленно, как будто вы ждёте, что вас остановят.
Павел промолчал. Он вцепился в руль «Линкольна» с такой силой, что в ладони впечатались глубокие бордовые рубцы, как будто по шершавой коже ударили кнутом. Но Павел этого не замечал.
Перед ним, словно бы прикрывая катафалк корпусами, двигались джипы и маршрутка. Первый, встретившийся по ходу движения, дорожный инспектор затянул общение с водителем белой «Приоры» и пока не интересовался другими авто. Зато «загонщики» второй и третьей бригад взяли в оборот маршрутку и один из джипов. Второй продолжал медленно двигаться вперёд. Павел вплотную пристроился ему в хвост. Такой сладкой парочкой джип и катафалк миновали ещё два полосатых жезла, обогнули по параболе восьмиколесный фургон с красным крестом. Джип газанул — и стал стремительно удаляться. Павел попробовал было последовать его примеру, но тут же у него перед глазами, как молния или электрический разряд, блеснул проклятый жезл.
- Откуда? — Павел, от неожиданности, ударил по тормозам. Сзади взвизгнул чей-то клаксон.
- Мы их не видели из-за этого мастодонта, — Людвиг показал на восьмиколёсник. — Тут ещё целый выводок серых.
Действительно, за огромным фургоном дежурили ещё три бригады инспекторов ГАИ. Как ни странно, ускорившийся джип так никто и не остановил. Павел видел, как его задние габаритные огни удаляются с приличной скоростью. Что же касается катафалка, в окно Павла уже стучала пухлая рука инспектора.
- Едете порожняком? — Как только Павел опустил стекло, на него дыхнула физиономия гаишника. Лица было не разглядеть: офицер наклонился к окну машины не настолько низко, — но аромат казался странным: не алкоголь, не табак и даже не жевательная резинка. Что-то, похожее на церковный ладан.
- Нет, — Павел неуверенно покачал головой.
- Везёте тело? — Казалось, промокший и усталый гаишник удивился. — На ночь глядя?
- Там мой брат, — Встрял Людвиг. — Я хочу его похоронить дома, завтра, до заката. Это наша религия. Мы должны торопиться.
- Извините, — инспектор смахнул с носа большущую дождевую каплю, — я задам неприятный вопрос: от чего скончался ваш брат?
- Сердечный приступ, — не моргнув глазом, сообщил латинист.
- Ещё раз извините, — гаишнику, похоже, нелегко давалась вежливость, — мне понадобятся документы. У вас есть свидетельство о смерти?
- Офицер! — Людвиг не скрывал возмущения, — Вы понимаете, о чём говорите? Мы — мусульмане, у нас нет нескольких дней на проводы покойного, как у вас, православных. Я сделал, что мог: выпрямил брату руки и ноги, подвязал подбородок, закрыл глаза и накрыл лицо. Положил ему на живот камень. Но мой брат ещё даже не обмыт, хотя умер уже пять часов назад.
- Я понял, — гаишник, нетерпеливым жестом, прервал латиниста, — Откройте заднюю дверь, мне нужно осмотреть машину.
Павел сидел молча и неподвижно. В голове у него промелькнуло: «Ну, вот и всё».
- Я жду, — человек с жезлом уже не скрывал раздражения.
- Дверь открыта, — выдохнул Павел. — Действуйте, как вам подсказывает совесть.
Павел прекрасно понимал бессмысленность побега, но твёрдо решил: без боя не сдастся. Он лихорадочно составлял план действий на следующие двадцать секунд: вот сейчас гаишник отойдёт от окна, направится к задней двери. Самое время рвануть с места, на манер скорохода. Применительно к «Линкольну»-катафалку, слово «рвануть» звучит нелепо, но — хотя б попытаться.
- Нота бене, — гаишник вдруг обратился к себе подобному. Худощавый инспектор, только что отпустивший «Ладу-Калину» весёлого жёлтого цвета, обернулся на зов.
- Что это? — бедственное положение, в котором оказался Павел, всё-таки не воспрепятствовало удивлению. — Что он говорит?
- Хм. Это работа для меня. Это Латынь, — также изумлённо отозвался Людвиг. — Означает: «Внимание!» Или, может: «Будь бдителен!»
Худощавый приблизился. Оба инспектора быстро о чём-то переговорили в свете фар «Линкольна», потом худощавый остался на месте, — перегораживая «Линкольну» дорогу, — а второй отправился к задней двери катафалка, вновь процедив что-то непонятное.
- Кессанте кауса, кессат эффектус, — расслышал Павел.
- С прекращение причины прекращается действие, — прошептал латинист. — Что за чертовщина! Эта болезнь… грипп… она что — превращает всех в умников? Откуда мент знает классическую Латынь? Это точно — полиция? ГАИ? ГИБДД? Как там они называются сейчас?
Гаишник не торопился, но и не мешкал.
Павел, наконец, разглядел его — увидел всего, целиком, в круге света.
Тот был высок, хорошо сложён. От слякоти с небес его защищал плащ с капюшоном. В этом капюшоне голова просто-таки тонула. Но — странное дело — на месте физиономии, вместо полукруга темноты, был свет.
Не свет фонаря. Не эффект, какой создаёт светоотражающая ткань.
Это походило на туман, посеребрённый лунным лучом. Но луна не была в этот час настолько сильна, чтобы истребить темноту под капюшоном полицейского плаща.
Это было странно. Но что-то ещё смущало Павла. Что-то удивляло его в офицере.
Какая-то несуразность. Какая-то нескладность в одежде, неувязка в обмундировании.
Форменные ботинки, тяжёлый «служебный» плащ, полосатый жезл, с которого стекают струйки дождевой влаги. А ещё… длинная палка за поясом. Как черенок лопаты. Там, где у других правоохранителей подвешена кобура, у этого… меч?..
Павел ошалело наблюдал, как гаишник, вооружённый мечом, с длинной чёрной рукоятью и круглой гардой, прошествовал мимо водительской кабины к задней двери «Линкольна».
Он едва сдерживался, чтобы немедленно не надавить на газ.
Словно угадав это его желание, худощавый гаишник-заградитель повелительным жестом потребовал не покидать машины, — и тут случилось нечто неожиданное и странное.
Сперва за спиной хлопнула задняя дверь кадиллака.
Потом — с серебристым, режущим звуком — меч выпростался из ножен. Павел не видел этого — но слышал: и звон лезвия, вырвавшегося на волю из узилища, и крик ужаса, исторгнутый «арийцем».
Это было, как неотмолимое проклятие. Когда сильный человек кричит вот так — жалобно и страшно — диссонанс в музыке сфер становится невыносим. Даже пытка не может перейти грань. Когда переходит — часть мира рушится в Тартар — и так до тех пор, пока разложение не поглотит жизнь целиком.
«Ариец» вскрикнул лишь раз — а Павел, позабыв, что ещё недавно костил того психом, бросился вон из кабины — на выручку.
Но худосочный правоохранитель — с силой, недюжинной для такого заморыша, — подскочил к кабине, — прихлопнул — как сваркой приварил — дверь. Остановил Павла. Напрасно тот бился мухой о стекло: ему не удавалось даже щёлкнуть замком — тот, отчего-то, заклинился намертво.
И тут опять сменились декорации.
Как будто ураганный ветер подул — и пригнал новый ужас — или новое чудо!
За спиной, перекрывая рокоток двигателя «Линкольна» и уличный шум, послышалось тяжёлое уханье, похожее на шум крыльев огромной птицы. Потом Павел увидел, как странно исказилось лицо гаишника, замершего перед катафалком. Тот словно бы стал свидетелем чего-то невероятного, но не верил своим глазам. Скорее всего, ближний свет фар «Линкольна» слепил его, потому инспектор прислонил к бровям руку «козырьком» и отступил с дороги, чтобы обеспечить себе лучший обзор. Тем временем позади «Линкольна» раздались крики людей, какие-то отрывистые команды, кто-то завопил: «Огонь!» Несколько сухих щелчков — должно быть, выстрелов, — не заставили себя ждать. Худощавый гаишник тоже вытащил табельное оружие. Он бросился на шум. Дорога перед «Линкольном» оказалась свободна.
А позади метались тени. Неотчётливая картинка. Отчётливые звуки выстрелов и ритмичного движения чьих-то гигантских крыльев. Тень, зависшая над головами людей; тень, во много раз превосходившая человеческие жалкие тени, отчаянно пугала Павла, хотя и оставалась для него всего лишь бесплотной темнотой. Вдруг темнота уплотнилась, в ней сверкнуло что-то острое и стальное, и человек, в форме инспектора ГАИ, пластмассовым манекеном отлетел к низким перилам моста. Кто бы ни отправил его в полёт, он был чертовски силён: тело преодолело по воздуху не менее десяти метров. Павлу почудилось что-то знакомое в очертаниях тени. Он уже видел эти стремительные крылья, прикрывшие его от погони, после того, как он похитил «арийца» из неотложки. Тогда чудесную птицу с чёрным блестящим оперением он принял за наваждение.
- Ну же, вперёд! Поехали! Скорей! — Людвиг во всё горло кричал на Павла, который как будто окаменел. — Мне что, влепить вам пощёчину, как дуре-истеричке?
- Да-да, — Павел приходил в себя медленно, слишком медленно. Взмахи крыльев уже слышались совсем близко; их шум походил на шум высокого водопада. Что-то тяжёлое ударилось о заднюю дверь «Линкольна», человеческий вопль на миг заглушил все остальные звуки.
- Убираемся отсюда, — требовал Людвиг, совсем по-детски дёргая Павла за штанину.
Павлу казалось, кто-то разобрал его на части, а потом собрал вновь, неудачно. Он ощущал своё тело — руки и ноги, — он видел и слышал, — но мозг никак не мог отдать приказа пальцам рук повернуть руль, а правой ступне — надавить на педаль газа. Павел закрыл глаза. Сделался от этого собранней. Сколько лет он водит машину? Не меньше десяти, как пить дать. Есть же, говорят, память тела. Павел позволил конечностям двигаться в такт рефлексам. Услышал, как изменился ритм работы движка.
- Откройте глаза! Ну же! Откройте глаза! — Это опять Людвиг; реален не более, чем сон. Проснуться, или послать его куда подальше? Глаза — словно запечатаны столярным клеем. Как же трудно разлепить веки. Ладно, на счёт «три»: «раз», «два»…
По щеке полоснуло болью. Павел очнулся, прозрел — и, едва став зрячим, тут же выкрутил руль до отказа: крыло «Линкольна» проскрежетало по хлипким перилам моста, машину занесло, но не выбросило за ограждение.
- Я же вас предупреждал: дам пощёчину, — бубнил Людвиг. — Так что без обид.
Управдом резко встряхнулся, как пёс после дождя. Зеркало заднего вида было разбито. Уцелел лишь крохотный его треугольник, в котором отражались мост и служебные авто с проблесковыми маячками. Сцена фантастического спектакля с каждой секундой отдалялась.
- Что это было? — Выдохнул Людвиг. — Кто это был?
- Я не знаю, — Павел ощущал слабость во всём теле; впрочем, она постепенно исчезала. — С чего ты решил, что знаю?
- Это какое-то существо? Чудовище? — Не унимался латинист, — Или нам всё привиделось?
- Отстань! — Взорвался управдом. — Я уже не знаю, кто такой я сам и что здесь делаю.
- Вы странно себя вели, — проницательный латинист, чуть прищурившись, разглядывал Павла. — Как будто оказались под гипнозом. Мне даже показалось, вы решили, что это… существо… пришло по вашу душу.
- А ты не подумал, умник, что я просто перепугался до поноса? — Зло отрезал Павел. — Я тебя предупреждал: моя фамилия — не Рембо. К героям не имею ни малейшего отношения.
- Не скромничайте. Трусом вас тоже не назовёшь, — задумчиво, словно размышляя о своём, протянул Людвиг, — и умолк. Павел был благодарен попутчику и за эти недолгие минуты тишины. Болтать ему не хотелось. Только не сейчас. Он подумывал остановиться и посмотреть, как там «ариец», а главное, Еленка с Татьянкой, но был уверен: для такой остановки ещё слишком рано. Вот удастся отъехать от Москвы хотя бы километров на тридцать — тогда можно. А пока надо гнать, что есть сил, не нарываясь, при этом, на неприятности. Посты ГАИ встретятся на пути ещё не раз. Одна надежда: может, тотальных проверок больше не случится. Удивительно, что радио в салоне «Линкольна» всё ещё работало. Тихо звучавший джаз казался приветом в мир мёртвых из мира живых.
Траффик на шоссе не пугал — приличную скорость удавалось поддерживать свободно. Хотя, по части выезда за город, опыт у Павла был небольшим, и он не мог сказать, как тут обстоят дела в другие дни. Проверяльщики в форме не тревожили и даже не попадались на глаза. Высокая стеклянная будка гаишного поста, возле которой Павел слегка притормозил, чтобы не дразнить гусей, оказалась безлюдной; внутри не горел свет и никакого человеческого мельтешения — не наблюдалось.
Проехали указатели на забавно звучавшие Горки и Грибки, потом — над тёмной и большой водой: канал имени Москвы, утопив в себе Клязьму, продолжался здесь Клязьминским водохранилищем. После того, как водные просторы остались позади, Павел решил, что пора присматривать место для остановки. Он сбавил скорость, прижался к обочине и, переждав небольшой автопоезд из большегрузных фур, плавно затормозил. Катафалк качнулся, как круизный лайнер на волнах, и замер.
- Эй! Я иду! — Павел крикнул это куда-то вглубь «Линкольна», за переборку, отделявшую «гробовой отсек» от водительского и пассажирского сидений; крикнул, повернув голову назад; решил предупредить о своём приближении «арийца», а может, и девчонок, если вдруг, чудом, кто-нибудь из них пришёл в себя.
Он вылез из машины. Ощутил холод и сырость. Дождь почти прекратился, но в воздухе дрожала взвесь из мельчайших частичек дождевой воды. Нахохлившись и приподняв воротник, Павел добежал до задней двери катафалка. Взялся за хромированную ручку, потянул дверь на себя.
Зажегся «дежурный» огонёк. В его свете лица Еленки и Татьянки казались синеватыми, окоченелыми. Страх охватил Павла, но на сей раз — страх за жизнь жены и дочери уступил место более сильному. За дверью Павла ожидало ужасное открытие, и, сколько он ни обшаривал глазами нутро катафалка, суть вещей не менялась: Валтасара — он же «ариец», он же Стрелок, — в «Линкольне» не было.
* * *
- Думаете, он сбежал? Испугался? — Людвиг, по примеру Павла, вышел из машины и теперь всматривался в серебряную вязь мушкета, поднеся оружие к глазам. — Оставил нам вот это — и сбежал?
- Может быть, — Павел пожал плечами. — Хотя, если судить по тому, как он кричал, — я бы скорее поставил на то, что он отдал концы.
- Думаете, его тело забрали? Полиция? Или тот… зверь? Там такой шум стоял… — Латинист усмехнулся. — А ведь Валтасар дерётся — лучше нас обоих, вместе взятых.
- Это ты к чему? — не понял Павел.
- Он мог попытаться нас прикрыть; мог выйти, чтобы сразиться.
- Ты слишком хорошо о нём думаешь.
- А вы — слишком плохо. И крови в салоне труповозки — всё равно нет. Если б его зарезал тот, странный… ну, вы понимаете…
Оба спорщика немного помолчали.
- Закройте дверь, — вы простудите своих женщин. — Мягко посоветовал, наконец, Людвиг.
- Я не знаю, что делать дальше, — Павел послушно щёлкнул дверным замком.
- Как это? — недоверчиво полюбопытствовал латинист. — У вас же есть карта. И вы знаете, где нам взять лошадь.
- Ты смеёшься надо мной? — Павел с подозрением скосил глаза на остряка.
- Ни в коем случае, — Людвиг и вправду казался абсолютно серьёзным. — Куда вам ещё ехать? Назад в Москву? Исключено. Валтасара мы уже не найдём, даже если он остался нас прикрывать.
- Почему? — нервно выдохнул Павел.
- Вам не понравится… — Людвиг потупился. — Он или жив, или нет. Если нет — вы ему ничем не поможете, а себя поставите под угрозу. Если да — вокруг него сейчас десятки людей. Как вы думаете, сможет он ускользнуть от них со своим незнанием города и своей Латынью?
- Поехали, — Павел, приняв решение, зашагал к водительскому месту. — Чего тут, на холоде, стоять!
Катафалк снова двинулся в путь. На электронных часах над приборной панелью светились цифры: 22–22. Ничья! Павел за день измучился до последней степени. Крутил баранку на одних лишь морально-волевых. Людвиг, видимо, отчасти это понимал и не донимал разговором. Радио тоже отошло от дел; треск помех в единственном динамике был настолько сильным, что редкие, прорывавшиеся из тьмы, вздохи саксофона казались криками полузадушенной жертвы какого-нибудь душегуба. Управдом опасался, удастся ли без проблем миновать Икшу — всё-таки посёлок на карте был не мал, — но сонные пятиэтажки, пузатая водонапорная башня и универсам даже не светились тусклыми ночниками в темноте. В отдалении промелькнула железнодорожная платформа, по сравнению с остальным посёлком — живая. По направлению к ней двигалась троица пешеходов — каждый под зонтом.
Павел не отдалялся от Дмитровского шоссе и проскочил Икшу минут за десять — может, чуть больше. Теперь предстояло самое сложное — раскрыть в себе талант следопыта.
Еленкина карта была извлечена из кармана и вручена Людвигу.
- Нам вот-вот встретятся несколько поворотов налево, отмеченных типографским способом, — с лёгкой иронией давал штурманские указания латинист. — Не соблазняйтесь. А сразу за речкой ищите ещё один, нарисованный авторучкой. В общем, ориентируйтесь на реку. Но она такая тонкая — скорее ручей.
Мелкую рахитную речушку и вправду едва не пропустили. Павел даже притормозил и вернулся задним ходом на пару десятков метров, чтобы убедиться: катафалк только что преодолел микроскопическую водную преграду, заключённую в тесные оковы бережков и насыпи шоссе. Дальше машина еле ползла, пока не натолкнулась на укатанную грунтовку. Та стремилась через голое осеннее поле в небольшой лесок. Где-то за деревьями светили редкие фонари, что внушало сдержанный оптимизм.
- Сюда? — Людвиг уставился на Павла.
Тот пожал плечами и повернул руль.
Грунтовка оказалась укатанной, плотной, несмотря на прошедший дождь. Или, может, подвеска «Линкольна» настолько хорошо справлялась с неровностями пути. Как бы то ни было, в лесок въехали уже через пять минут после того, как покинули шоссе.
- Да тут деревня, — управдом, не скрывая растерянности, оглядывался по сторонам. — Целая деревня. А точного адреса у нас нет.
- А что есть? Только эта карта с пририсованной дорогой?
- Письмо, — Павел ощутил комок в горле, сглотнул. Только сейчас он понял, как ранило его признание Еленки в измене. В странной недоизмене, если верить её словам, но кто ж в такую глупость поверит? Какой рогатый муж, даже если он — бывший?
- Почитать дадите? — если б Людвиг в эту секунду ухмыльнулся одним лишь уголком рта, — Павел и тогда бы не сдержался и раскровавил ему ухо ударом кулака. Но латинист был абсолютно серьёзен.
- Там… личное… — Пробурчало разбитое сердце.
- Тогда без лирики — перескажите мне своими словами всё, что там говорится о месте, куда мы направляемся. — Терпеливо предложил Людвиг.
- Ну… — управдом задумался. — Большой дом, живёт состоятельный человек. У него должно быть что-то вроде конюшни.
- Это я уже понял, — кивнул Людвиг. — Думаю, нам туда, — Он вытянул палец и указал на серую крышу высокого, ярко освещённого, дома, опоясанного по периметру высоким забором и стоявшего словно бы на отшибе, особняком.
- Почему? — рядом с быстро соображавшим Людвигом Павел иногда чувствовал себя тупицей, и это его раздражало.
- Это бедная деревня, — латинист широким жестом обвёл окрестности, — может, и вовсе дачный посёлок, где пенсионеры собирают редис. Посмотрите сами. Деревянные домики, огороды. А вот там, — палец Людвига вновь указал на цель, — там единственный дом, хозяин которого может себе позволить завести лошадь. Я хочу сказать: единственный в этой деревне. Или мы найдём за этим забором то, что искали, или мы сбились с пути, и нам придётся возвращаться на шоссе. К счастью, нам, в кои-то веки, везёт.
- Это в чём же? — усомнился управдом.
- В окнах горит свет. Значит, хозяев мы не разбудим.
Павел поймал себя на мысли, что хозяев — точнее, хозяина — видеть совершенно не желает. Обида продолжала глодать душу, и сопротивляться ей было нелегко. Тем не менее, добравшись до конца единственной широкой улицы, он направил катафалк к двухэтажным хоромам. Неожиданно под колёса легла мокрая чёрная полоса свежего асфальта. Не съезжая с неё, Павел подрулил вплотную к высокому забору. Кто бы сомневался: асфальт был личной собственностью владельца поместья. Именно этим словом — поместье — Павлу хотелось называть дом. Теперь, вблизи, ограда вокруг сооружения выглядела куда внушительней, чем издали. Дом был надёжно за нею скрыт. Управдом подумал: пожелай хозяин этой крепости оставаться в одиночестве и не пускать к себе гостей, — и его не потревожил бы даже взвод спецназа, разве что воздушный десант сумел бы сказать своё веское слово. Павел рассчитывал, что асфальт приведёт его прямо к воротам, а там — придётся объясняться с охраной. Никакого штурма — только унизительная просьба: позволить войти. В том, что дом — под охраной, — сомневаться не приходилось.
Ворота обнаружились именно там, где, по логике вещей, им и следовало быть: ровно посередине длинного забора. Управдом, не желая тихушничать и врываться в чужую жизнь «сюрпризом», остановился от них чуть поодаль и посигналил от души — многократно и басовито. Затем выбрался из катафалка и подошёл к высоким металлическим створкам. Над ними горел яркий фонарь, так что разглядеть мельчайшие детали художественной ковки, украшавшей створки ворот, не составляло труда. А вот отыскать способ коммуникации с обитателями зазаборья у Павла не получалось. На глаза не попадалось ни будки охраны, до которой можно бы было докричаться; ни домофона, в который можно было бы заявить о себе. Сразу под фонарём торчала камера внешнего наблюдения. Она не двигалась и никак не реагировала на присутствие Павла. Тот, уставившись в её объектив, демонстративно помахал руками и даже пару раз подпрыгнул на месте, хотя понимал, что выглядит нелепо.
- Эй, откройте! Надо поговорить! — Выкрикнул Павел во всё горло, и тут же закашлялся: захлебнулся влажным ночным воздухом.
В растерянности, он прислонился к ближайшей створке ворот, — и та немедленно подалась назад. Управдом толкнул створку сильней. Тяжело, с фальшивым скрипом, та откатилась метра на полтора вглубь территории странного поместья. Похоже, ворота были открыты. Павел юркнул в образовавшийся проём и оказался на дорожке сада. Вокруг него шумели листвой яблони и низкорослые, художественно остриженные, кусты. Едва слышно стрекотал ветряк, поставленный здесь, должно быть, с чисто декоративной целью. Все подъезды к дому освещались изящными фонарями «под старину». А сам дом просматривался отсюда великолепно.
Настоящая каменная крепость. Узкие окна и массивные стены, один этаж поставлен на другой без желания сэкономить пространство: между этими двумя легко поместился бы третий, если бы заказчик строительства того захотел. Никакого украшательства, но добротность во всём.
- Хозяева, вы дома? — вновь выкрикнул Павел, на сей раз много тише. И вновь никто, кроме ветра, не удосужился ему ответить.
Управдом вполне мог бы закатить катафалк в высокие ворота поместья. Судя по всему, никаких препятствий к этому никто бы чинить не стал. Но он колебался. Это попахивало откровенной наглостью, и кто знает, как отреагирует хозяин дома на нежданное появление прямо под окнами похоронного лимузина. Ещё раз мысленно обругав Людвига за странный выбор машины, Павел отправился к дому пешком. Нога болела, хотя боль причиняли не крысиные укусы, а суставы, взявшие моду реагировать на сырость после той достопамятной аварии двухлетней давности. Как назло, подъездная дорожка оказалась длинней, чем поначалу представлялось. Пока шёл, Павел успел налюбоваться аляповатыми садовыми гномиками, Микки Маусом и оленёнком Бемби в половину человеческого роста. Все они, в виде разноцветных статуэток, украшали сад. Павлу подумалось, что, может, кукольные монстры поставлены здесь, чтобы порадовать Татьянку? Эта мысль почему-то была неприятна, управдом постарался её прогнать. Получилось без труда: он как раз поднялся по высокому, почти театральному, крыльцу к парадному входу особняка, и голова его оказалась занята предстоящим объяснением с хозяином дома.
На входной двери, в отличие от кованых ворот, кнопка электрического звонка имелась. Павел утопил её до конца и расслышал, как где-то в доме музыкально запели скрипки и валторны. Ещё до того, как воспользоваться звонком, он ловил себя на мысли, что боится разбудить дом громким звуком, растревожить осиное гнездо. Теперь он понял, откуда взялся этот страх. В доме царила полнейшая тишина, и звонок не просто разрушил — разорвал её в клочья. Пожалуй, примерно так бывает, если чихнуть посреди безлюдного ночного музея. Звук — словно что-то безобразное, в сравнении с идеальной тишиной. Павла с макушки до пят накрыло чувство, похожее на стыд. В ответ на свою выходку он ждал чего угодно: топота и голосов, собачьего лая и скрежетания ключа в замочной скважине, но не дождался ровным счётом ничего. Тишина, как бродячая собака, у которой попытались отобрать кость, чуть окрысилась в ответ и снова разлеглась на прежнем месте, зажав сокровище между лап.
Павел ещё дважды вёл себя, как вандал: мучил звонок, колотил кулаком в высокую дубовую дверь. В конце концов, сдался: после каждого музыкального трезвона, тишина словно бы озлоблялась, делалась всё плотней, тяжелей, — она не просто оборонялась — она переходила в наступление. Уйти ни с чем управдом не мог, но действовать решил по-иному. Как завзятый школьный хулиган, он воровато огляделся по сторонам, громко прокашлялся для храбрости — и, наследив с краю мокрой клумбы, в три перепрыга, подобрался к ближайшему освещённому окну на первом этаже.
Окно было занавешено. Соседнее — тоже. Роскошные занавеси защищали все нижние окна от любопытных глаз.
Павел чертыхнулся — и отправился в обход дома. Завернув за первый же угол, пожалел, что затеял эту экспедицию. Если фасад смотрелся молодцом, то боковые стены были изрядно запущены: грязноваты, а кое-где и покрыты лёгким налётом мшистой плесени. Должно быть, справа и слева от дома располагались хозяйственные постройки. Разглядеть их удавалось с трудом — фонарей на них не хватило, а может, ненужное освещение попросту отключили. Павлу в нос последовательно бросились несколько запахов: бензина и отработавших механизмов, испорченной пищи и, наконец, лошадиного пота. Учитывая, что, при появлении последнего, раздалось и тихое ржание из невысокой деревянной постройки неподалёку, Павел решил, что отыскал конюшню. И всё-таки его не покидало желание пробраться в дом. Свет, как вскоре выяснилось, горел только в окнах фасада. Боковые окна дома оставались тёмными, за исключением одного, закрашенного изнутри белой краской. Оттуда струился совсем тусклый свет, словно там теплилась лампа дежурной сигнализации, или что-нибудь в этом роде. Управдом остановился перед окном. Именно из него пахло какой-то продовольственной гнилью — скорее всего, испортившимися овощами. Павел костяшками пальцев деликатно пробарабанил по стеклу. На нервах подождал ответа — не дождался, чему даже был рад: вряд ли у него получилось бы внятно объяснить человеку за окном, если б таковой там оказался, что он, пришлец, делает в кустах, зайдя особняку в тыл. Павел слегка надавил на раму. Бесполезно! Шпингалет удерживал окно. Шпингалет? Только один, а не два — сверху и снизу? Павел перепроверил своё открытие. Действительно, нижняя часть окна легко поддавалась нажиму. Окно открывалось вовнутрь, потому, поднажав, Павел даже разглядел белый пластик подоконника в образовавшуюся щель. Он шумно выдохнул, чувствуя, как накатывает отчаянная бесшабашность — в который раз за пару истекших дней — и резко ударил открытой ладонью по верхней части окна.
Расчёт Павла был прост: он надеялся, что шпингалет вылетит от удара. Но всё оказалось ещё проще. Вероятно, даже на верхнюю задвижку окно было закрыто кое-как. От удара оно распахнулось, при этом не послышалось ни намёка на хруст вырванных «с мясом» крепёжных винтов.
Тошнотворная вонь ударила в нос, как вполне материальный кулак. Павел скорчился под окном, закрываясь рукавом. Когда он, слегка пообвыкнув, поднял глаза вверх, — встретился взглядом с огромным рыжим котом, покидавшим дом. У Павла хватило ума понять: кот — всего лишь кот, а не демон и не призрак, сотканный из протоплазмы. Кот же рассмотрел взломщика внимательно, но долее задерживаться не стал и исчез в саду.
Управдом распрямился в полный рост и, наконец, разглядел то место, куда прорубил себе окно. Перед ним была самая обыкновенная кухня. Ну, конечно, не вполне обыкновенная: изобилие хромированной кухонной техники наверняка поразило бы воображение среднестатистической московской хозяйки. Павел же и вовсе не понимал, для чего поварам всё это великолепие. Кстати, ни одного человека в белом колпаке и переднике, да и вообще ни одного человека, на кухне не наблюдалось. Кухня казалась бы вымершей, если б не пилькание лампочки холодильника. Здоровенный морозильный агрегат стоял в дальнем углу, и его дверь, — настолько высокая, что взрослый человек среднего роста мог бы войти в неё, не наклонив головы, — была распахнута настежь.
Управдом подтянулся на руках, перекинул ногу через подоконник, слегка поморщившись от боли, — и спрыгнул на пол кухни. Тут же его кроссовок прошелся юзом по чему-то склизкому; он с трудом сохранил равновесие и удержался на ногах, ухватившись за монолитный, каменный на ощупь, стол. От толчка со стола на пол свалился огромный нож для мяса. Металл зазвенел, словно колокольный набат. Однако Павел, начав действовать, обрел куда большую уверенность, чем имел ещё совсем недавно, стоя перед парадным входом и разминаясь с кнопкой электрозвонка. Он даже сумел отыскать выключатель и немедленно щёлкнул им, после чего кухню залил ослепительный свет.
Стало воистину светло, как днём. Лампы, освещавшие помещение, были установлены так хитро, что, казалось, ни один предмет здесь не отбрасывает тени. В этом, почти хирургическом, свете картина, открывшаяся перед Павлом, не только удручала, но и пугала.
Всюду на кухне гнила и источала вонь еда. Часть её наверняка прошла, как сказали бы кулинары, термическую обработку — относилась к категории готовых блюд. Другая часть представляла собою полуфабрикаты. Но всё, без исключения, съестное основательно сгнило и протухло. Толстые сырые стейки с сахарной косточкой посередине, разложенные по гранитной столешнице; гороховый, с копчёностями, суп на плите; что-то вроде грибной запеканки в высоком глиняном горшочке — в открытом духовом шкафу. Почему-то открыта была и дверца мусоропровода, и оттуда воняло гнилыми арбузными корками и заплесневевшим лимоном. В общем, источников запаха хватало; учитывая, сколько их вылезло на глаза, общая тошнотворность кухонной атмосферы могла считаться умеренной. Над мусоропроводом роились мухи, а в стейки вгрызались отвратительные белые черви.
Дивясь собственной выдержке, Павел нашёл в себе силы удивиться последнему обстоятельству: даже в порченом мясе черви не завелись бы через несколько минут или, даже, часов после появления «запашка». Следовательно — стейки гнили на столешнице, как минимум, несколько дней.
Управдом похолодел: он отчётливо уяснил для себя, что ничего хорошего в этом богатом доме его не ждёт. И всё-таки он повернул ручку кухонной двери и ступил в тёмный коридор. Что гнало его вперёд — он бы и сам себе не сумел ответить. В одно ухо словно бы нашёптывало трусливое Павлово «я»: «Беги, оставь это место! Отправляйся в гараж, в конюшню, в сад — куда хочешь, только выберись из этих стен!» А голос, шептавший в другое ухо, принадлежал дерзости, — и её, как оказалось, у Павла ещё хватало: «Ты уже здесь! Ты уже взломщик! Так неужели ты уйдёшь, ничего толком не разузнав?»
Коридор тянулся и тянулся. Практически он был чем-то вроде тёмного тоннеля между двумя освещёнными полюсами — кухней и комнатами фасада. Во всяком случае, впереди маячило пятно света, и, по мнению управдома, оно создавалось лампами одной из этих комнат.
Павел распахнул кухонную дверь, подпёр её табуретом, чтобы не захлопнулась, и поток света из дверного проёма не иссяк бы. Потом сделал шаг, второй — с оглядкой начал приближаться к цели. Дважды на пути встретились двери: первая была заперта, и Павел спокойно прошёл мимо; вторая, наоборот, оказалась открыта: управдом бросил взгляд в чёрный дверной проём. Ему послышалось, что в глубине комнаты тикали часы; ещё там что-то поблёскивало — возможно, маятник. Павел решительно шагнул прочь от тёмной комнаты.
Пятно света приближалось. Ещё несколько жалобных скрипов половиц — и он выбрался в широкий коридор, шедший перпендикулярно тому, узкому и длинному, по которому он только что прошагал. Уже по одному только оформлению было заметно, что по этому коридору время от времени прохаживаются весьма дорогие гости. На его стенах висели картины — судя по всему, творения каких-то современных мазил, поскольку, для репродукций, их сюжеты были слишком неузнаваемы. Освещался коридор несколькими бра, с хрустальными вычурными абажурами.
Из коридора вели несколько дверей. Управдом толкнулся в ближнюю. Она легко открылась. За ней обнаружилась столовая. Павел подошёл к окну, отдёрнул тяжёлую штору и с лёгким удовлетворением отметил, что его догадка подтвердилась: комната с широким круглым столом посередине выходила окнами на подъездную дорожку, а значит, была одной из ярко освещённых комнат фасада. Здесь тоже ощущался запашок гнили, наподобие кухонного, но совсем слабый. Вероятно, пахло из высокой расписной утятницы в центре стола. Стол был сервирован на одного человека, но тарелка и приборы казались чистыми, как будто ни один едок к ним не прикасался.
Павел покинул столовую и прошёл немного вперёд по широкому коридору, игнорируя закрытые двери. Коридор слегка искривился, повернул за угол — и неожиданно перетёк в обширный холл, в глубине которого имелась высокая двустворчатая дверь, а напротив неё — лестница на второй этаж. Управдом, озираясь и опасаясь разоблачения, подобрался к высокой двери, которую посчитал входной. Она была заперта на несколько замков, но, к счастью, ни один из них не отпирался изнутри ключом; зато все были снабжены округлыми ручками, расположенными на разной высоте. Трижды крутанув ручки и отодвинув здоровенный засов, который, несмотря на свою средневековую массивность, отъехал в сторону гладко и пружинисто, как дверь купейного вагона, Павел потянул дверь на себя — и почувствовал, как в прогнивший дом ворвался ветер. Дверь открылась. По ту сторону его ждали дождь и шепот сада. Это настолько приободрило его, что он, без прежней робости, оставив входную дверь открытой, вернулся в особняк и повернул от входа налево, где ещё не бывал. Управдом решительно толкнул створку ещё одной двери.
И в то же мгновение мир покачнулся, закружился чёртовым колесом и разбился, как драгоценное зеркало, на тысячи вопивших от страха осколков. Павла вновь обдало вонью, но, на сей раз, вонью подлинной, в сравнении с которой запах гнилых стейков воспринимался, как аромат розовой воды. Павла душил тяжёлый и страшный смрад трупного разложения, смешанный с чем-то ещё — с какими-то сладкими тошнотворными миазмами. А в глаза Павла, чёрными жуткими глазницами, глядел упырь, развалившийся в кресле с высокой спинкой. Распухший, разорвавший почерневшей плотью рукава и штанины хорошего костюма, сверкавший некогда благородной сединой, Павла встречал Ад собственной персоной. Жалкий взломщик вскинул руки, словно защищаясь от видения, начал бормотать, отчаянно заикаясь, «Господи, помилуй!» Ноги словно пустили корни в начищенный до блеска паркет. Павел не мог сдвинуться с места. А упырь пошевелился в кресле, протянул для приветствия руку. Управдом зажмурился. «Не вижу, не верю, не боюсь», — Вдруг звонко прокричал он детский заговор вместо христианской молитвы. — «Не вижу, не верю, не боюсь!»
Как ни странно, звук собственного голоса на пару мгновений вернул ощущение реальности. Павел чуть приоткрыл глаза, будучи почти уверен, что упырь от него в одном шаге. Но, на сей раз, увидел картину не настолько чудовищную, как полминуты назад. Конечно, в комнате, в которую он так решительно и безрассудно вломился, не изменилось ничего. Просто разум Павла, отправленный в нокдаун видением-вспышкой, самую малость оклемался и обрёл способность организовать Павлов побег.
Ни о чём другом горе-взломщик не помышлял. Хотя, вернув себе подвижность, на секунду распахнул глаза и вобрал в себя всё, что увидел — запомнил увиденное с поразительными подробностями. А потом дал стрекача. Он бежал вдохновенно, как в последний раз. Едва ли такие скорости были ему подвластны, даже когда в его распоряжении имелись целых две здоровых ноги.
* * *
Павел бежал по саду мимо садовых гномов, Микки Мауса, оленёнка и ветряка, в каждом опасаясь увидеть что-то живое. Именно жизнь пугала его сейчас куда больше смерти. Тайная, тёмная жизнь, о которой так редко говорят за обеденным столом, а уж если говорят — то только как о мистической чертовщине. Реальность, окружавшая Павла с молодых ногтей, никуда не исчезла — она повернулась другим боком, и это-то пугало больше всего. Сослаться бы на помутнение рассудка, на белую горячку, да хоть на сотрясение мозга — всё было бы полегче. Но приходилось признавать, что с ужасом легко встретиться не только на киноэкране. Он может, как старый знакомый, запросто, заглянуть к тебе на огонёк, выпить чайку или пожать тебе руку. Жизнь — значит, движение. Павел бежал по саду, до одури боясь увидеть движение. Попадись ему на глаза тот рыжий кот, который выскользнул из кухонного окна — управдом бы, пожалуй, обделался на месте. Однако и провидению, даже если оно — злобная клыкастая тварь — иногда нужно спать. Павел добежал до кованых ворот в полнейшем одиночестве. Зато, едва вырвавшись за пределы поместья, он столкнулся с Людвигом.
Латинист был бледен, в глазах его плескался испуг, но управдом не замечал ничего.
- Быстро в машину! Уезжаем отсюда сейчас же! — Прикрикнул он на юнца и сам захромал к катафалку.
- Постойте! Вас не было так долго! Вы должны кое-что увидеть, — выкрикнул Людвиг так громко и истерично, что Павел остановился.
- Позже! — Он нашёл в себе силы обернуться. — Здесь трупы. Дохляки. Я видел троих. Одному смотрел прямо в лицо, вот как тебе сейчас. Двое лежали на полу, а этот, первый — сидел в кресле, как князь недоделанный. И знаешь, он был весь чёрный. И распухший, как утопленник.
- Чёрный? — Людвиг неожиданно встрепенулся. — Вы сказали: чёрный?
- Да, — неуверенно повторил Павел. Он всё ещё страстно желал надавить на газ и умчаться как можно дальше от гнилого особняка, но удивился реакции Людвига. Тот словно бы услышал что-то, чрезвычайное важное, и требовал от Павла быть предельно точным в словах. — Все открытые части тела у него как будто в синяках. И нарывы — вздутия с гноем и кровью — на лбу, на шее, везде.
Латинист переменился в лице, двинулся на Павла, прошёл мимо и устремился к задней двери «Линкольна».
- Идите за мной, — обронил он на ходу. Павел, ничего не понимая, послушался и захромал следом.
- Вы сказали: у покойников в доме потемневшая кожа и нарывы. — Людвиг распахнул дверь и осветил «гробовой отсек» «Линкольна» сильным фонарём; откуда взялся фонарь, Павлу не пришло в голову спросить. — Посмотрите. Не на дочь — на жену. Похоже?
Едва Павел бросил взгляд на Еленку — тут же отшатнулся, как громом поражённый. Её лицо потемнело, руки распухли и покрылись кровоподтёками. А на шее и щеке вздулись два странных нагноения. Каждое было словно обведено по окружности ярко красным ободком воспалённой и влажной кожи. Еленка что-то бормотала, иногда вскрикивала, билась головой. Что касается Таньки — её состояние оставалось прежним. Если бы не это — Павел, наверно, свалился бы рядом с девчонками на одеяло и стал бы терпеливо ожидать вместе с ними конца. Может, он наконец-то сумел бы подхватить ту же заразу, что и они? Может, наконец-то всё бы закончилось — пусть так, если иначе не выходило? Управдом ощущал, что смертельно устал.
- Господи! — Выдохнул он. Ни на что другое его не хватило.
- Послушайте! — Людвиг, совсем как первоклассник, выпрашивающий мороженое, потянул Павла за рукав. — Да послушайте же! Что вы застыли, как столб? Нужно что-то делать!
- Что? — Павел — тихо и медленно — прикрыл заднюю дверь катафалка. — У тебя есть предложения?
- К дому, где вы сейчас были, можно подъехать на машине? — Слова в устах латиниста звучали тягуче, словно он обдумывал что-то и говорил — одновременно.
- Да, — кивнул управдом. — Но я туда больше — ни ногой.
- А конюшня. Вы её нашли?
- Думаю, да, — Павел понимал, куда клонит Людвиг, и это его чертовски пугало.
- А вы уверены, что это место — то самое? — Людвиг окинул взглядом въездные ворота и забор.
- Да, — еле слышно проговорил управдом. Он мог с уверенностью это утверждать. Запечатлев в памяти страшное чёрное лицо упыря, он запомнил и другое: на столе, перед мертвецом, лежала большая фотография в красивой серебряной рамке. На ней был изображен импозантный мужчина в строгом костюме позади Еленки с Татьянкой. Мужчина широко улыбался, но стоял чуть в стороне; вытянулся в полный рост, держался прямо. Бывшая жена с дочерью сфотографировались, полуобнявшись. На лице у Еленки было написано спокойное добродушие, зато Танька лыбилась, как майская роза.
- Тогда решайте… — Людвиг скрестил руки на груди. В это мгновение он походил на Лермонтова перед дуэлью.
- Да пойми ты… — Павел чуть не разрыдался в голос, — там жутко. К страху я уже привык, притерпелся. Это другое…
- Может, это единственная возможность, — Латинист не отводил взгляда, и Павел потупился. — Как думаете, даже если вашу жену примет здешняя больница, вы успеете её туда довезти?
- Я не смогу… Не войду туда снова, — всхлипнул управдом.
- Нам не нужно заходить в дом, — терпеливо пояснил Людвиг. — Достаточно добраться до конюшни.
- А если там тоже… — Павел замешкался, подбирая слова. — Если тоже — покойники? Кто-нибудь из обслуживающего персонала? Конюх, или чесальщица гривы?
- Я зайду первым, — Павлу послышалось, в голосе Людвига прозвучало скрытое презрение. — Если там болезнь — уезжаем немедленно.
- Хорошо, — прошептал управдом, внезапно решившись.
- Что вы сказали? Я не расслышал, — уточнил Людвиг с показной невинностью.
- Я сказал: хорошо. Сделаем по-твоему, — выкрикнул Павел. Не глядя на собеседника, он прошагал к водительскому месту и приготовился к возвращению в ад. И — да: он ворвётся туда на боевом механическом коне.
Людвиг не переставал удивлять зрелостью не по годам. Ни разу ещё он не выказал слабости или испуга. И суждения Людвига, и его рассудочность, и готовность к поступкам могли принадлежать пожившему на этом свете и немало повидавшему человеку. Когда же всем этим богатством распоряжался хрупкий юнец, вчерашний подросток, это не могло не настораживать. Наблюдая, как латинист откатывает створки ворот, словно не слыша зловещего скрипа петель, Павел поймал себя на мысли, что именно так и относится к попутчику: настороженно. Как будто тот — отличный чистопородный пёс, подобранный на улице. Собака — всем на загляденье, но кто знает, что она учинит в следующий миг — вытащит тонущего ребёнка из полыньи, или перегрызёт глотку случайному прохожему.
Через пару минут катафалк, под лёгкий шорох шин, катился по саду. Павел ехал медленно, — пешком и то ходят быстрей. Он не смог бы объяснить, почему еле тащился по территории поместья. Людвиг, впрочем, и не спрашивал. Зато, с всегдашним своим любопытством, задавал вопросы о другом.
- Где вы видели мертвецов? — латинист, взмахом руки, указал на верхний этаж особняка. — Там, наверху, в спальне?
- Откуда ты знаешь, что спальня — там? — С подозрением поинтересовался управдом.
- Бывал в похожих местах, — отмахнулся Людвиг. — Не важно. Так где вы обнаружили тела?
- А я вот не бывал, — слегка обиделся Павел. Его раздражала манера Людвига: отмалчиваться самому, при этом выпытывать информацию у собеседника. — Наверное, это была библиотека. Там стеллажи — книжные полки от пола до потолка.
- Один из покойников — хозяин дома?
- Наверное, — неуверенно подтвердил управдом.
- А остальные два — обслуга?
- Почём мне знать? — Павла покоробил пренебрежительный тон латиниста, — оба, по-моему, мужчины — один в рабочей робе, тёмно-синей, вроде халата, другой — в рубашке и шортах. Его я разглядел хуже — он лежал на полу, лицом вниз, но что мужик — почти наверняка.
- Хм. Странное дело, — задумчиво промычал Людвиг.
- Что тут странного? — Разозлился Павел. — Если начал — договаривай!
- Не горячитесь, — латинист словно бы встряхнулся, обратил на собеседника внимание. — Мне кажется странным, что сразу несколько человек перед смертью собрались в библиотеке, а не лежали в кроватях, дожидаясь врача. Вы, кстати, уверены, что все они — мертвы?
- Сомневаешься — проверь сам! — Отрезал Павел.
- Да успокойтесь вы! — Раздражённо буркнул латинист. — Мы не станем соваться в дом без крайней нужды. По-хорошему, нам надо отсюда выбираться. Хотя, думаю, если мы с вами до сих пор ничем не заразились от ваших жены и дочери, — значит, Босфорский грипп нам не страшен. Но вас должен сейчас заботить другой вопрос: где здесь конюшня?
- Да, — управдом энергично кивнул. — Да, ты, как всегда, прав. Конюшня — она там, по дорожке направо. Я не уверен, но думаю, что там. Попробую подъехать прямо к ней.
Широкий, массивный катафалк свернул с асфальтовой полосы, предназначенной для машинных колёс, и перекатился на узкую пешеходную тропу. Та вела к деревянной постройке, откуда Павел, не так давно, слышал лошадиное ржание. Тропа, хотя тоже асфальтированная, была слишком узка, чтобы вместить «Линкольн» целиком. Оба правых колеса начали подскакивать на травяных кочках. Впрочем, путь оказался недолог. Полминуты — и водитель катафалка вместе с единственным ходячим пассажиром уже стояли перед двустворчатыми дверями конюшни.
В том, что перед ними — конюшня, — Павел больше не сомневался. Из-за дверей шёл отчётливый характерный запах, доносился перестук копыт, как будто лошадь нетерпеливо переминалась на месте.
Сама постройка казалась на удивление простоватой, в сравнении с добротным особняком. Обычный сарай, наспех сколоченный из плохо обработанных досок. Судя по тому, что к лошадиным ароматам примешивался стойкий запах свежих опилок, конюшню соорудили не так давно. Закрыты ворота также были без изысков — на тяжёлый засов. Силы рук двух мужчин, несомненно, хватило бы, чтобы устранить эту несерьёзную преграду.
- Чего вы ждёте? Вам помочь? — Словно разгадав мысли Павла, нарушил молчание латинист.
- Справлюсь, — прокряхтел Павел, занявшись засовом.
Створки дверей распахнулись. Ответом на появление гостей на пороге конюшни было радостное ржание.
- Э, да тут парочка, — Людвиг полыхнул фонарём. — Мамка и сынок?
Свет обрисовал контуры двух лошадей — маленькой, застенчивой, с забавной девчоночьей чёлкой на глазах, — и высокой, крупной, атлетично сложённой.
- Одна — пони, другая — просто лошадь. Вряд ли они родственники, — усмехнулся управдом.
- Да уж знаю, — фыркнул Людвиг. — Это я так пошутил. Не вовремя и не удачно, пардон.
- Какой ты… шутник… — Павел неожиданно ощутил, как на него, в который раз за день, накатила слабость. Он постарался сопротивляться, но безуспешно. Вся бессонница, всё напряжение и весь ужас дня вдруг ушли, как молния, в песок, здесь, в этой конюшне. Как же умопомрачительно здесь пахло: теплым лошадиным потом, сеном, навозом, смолой досок, опилками, покоем.
- Что-то я… устал… — Павел присел на кривой, заляпанный зелёной краской, табурет, обнаружившийся неподалёку. — Я отдохну… Пять минут…
Перед глазами всё поплыло. Управдом видел, как суетится вокруг него Людвиг, пытался ободряюще улыбнуться и даже помахать рукой — приветственно, как космонавт, — но сон, или обморок, словно великий и прославленный борец на ринге, повалил его на землю и запечатал глаза. Павел не видел, не слышал, не чувствовал и — впервые за сто часов, — не дрожал за чужие жизни. И его уставшее перепуганное тело почитало это за благо.
* * *
Человек нёс безмолвное и бездвижное женское тело на руках по умирающему городу. Он один верил, что женщина — жива. Мортусы, вломившись в дом, даже не взяли на себя труд увериться — как в этом, так и в обратном. Для них в доме, пропитанном чёрной смертью, всё было кончено. Старший — хриплым, простуженным голосом — зачитал распоряжение городского совета: «Мёртвое тело следует без промедления предать земле. Делать это надлежит не иначе, как в закрытом деревянном гробу, выкопав прежде яму от двух локтей в глубину. Крышка гроба должна быть заколочена гвоздями, дабы тлетворный дух не вырвался вон. Дозволяется покрыть гроб погребальным покровом, либо плащом, либо куском сукна. Иных почестей, как то: колокольного звона, плача и возлияний, — покойным не оказывать. Если не будет сделано по сему, с горожанина, унаследовавшего имущество покойного, взыщется в казну пятьдесят пенсов штрафа. А если наследника не окажется, — таковое взыскание будет произведено с ближайшего родственника по отцу».
Человек взмолился горячей молитвой. Что стоит немного обождать — не до утра, так хоть до заката. Если смерть придёт в дом, — разве он посмеет противиться ей? Он сам обмоет, обрядит и предаст тело жены земле. Всего-то и надо — дождаться, пока еле слышные толчки сердца утихнут навек. Позволительно ли христианину хоронить живую душу заживо, даже если разум, сопровождавший её прежде, уже мёртв? Но мортусы не внимали мольбам. Да им и не пристало этого: работы для них с каждым днём только прибывало, а промедление ускоряло и без того быструю поступь чёрной смерти. Старший, впрочем, сжалился над человеком и предложил тому отнести изъязвлённое тело в лазарет — дабы многоопытный доктор подтвердил смерть женщины.
Человек не был ни глупцом, ни невеждой. Он слышал немало о лазаретах. Да и кто о них не слышал в этот проклятый год. Многие так боялись очутиться в их стенах, из которых не было выхода, что убивали себя, едва чумные доктора произносили свой приговор. Потакая страху и телесной немощи, обрекали на непрощение бессмертную душу. Но человек, не колеблясь, отяготил себя ношей и порешил отправиться в лазарет вместе со своей несчастной женой. Один из мортусов сообщил, что вошедший в двери лазарета уж не покинет его в продолжение сорока дней, будь он здоров или болен. Человека не взволновало это. Покорно, как ярмарочный вол, поднял он невесомое тело жены и вышел из дому, в чём был, не захватив впрок ни одежды, ни пищи.
Он вдыхал тяжёлый аромат костров и падали, шагал по грязи и нечистотам городских улиц, словно не знал ни сомнений, ни усталости. Один из мортусов сопровождал его половину пути, но потом махнул рукой и убрался с глаз долой. Что проку в шпионстве? Куда ещё, кроме как в лазарет, отправится этот страдалец со своей женой, с которой и в смерти расстаться не может?
Он был прав — этот рассудительный мортус. Человек не помышлял о бегстве. Он брёл в лазарет, упрямо передвигая негнувшиеся ноги. Ему оставалось пройти не так много: три сотни шагов от соборной площади, две с четвертью — от высокой кампаниллы. Туда, где добродетельным супругам Антимо и Бендинелле явилась Богородица. Туда, где однажды, чудесным знамением, посреди зимы зацвёл трухлявый пень. Разве святость такого места не поможет праведнице? Разве без причины скромная больница, отстроенная там, собирает пожертвования горожан и богатеет год от года; обзаводится то уютным двориком, то капеллой?
Чем ближе человек подходил к больничному зданию, тем реже встречались ему горожане. Они давно уж старались обходить Ospedale del Ceppo стороной. И это при том, что больница, на первый взгляд, совсем не казалась юдолью скорби. Разве скорбь, а не радость и покой рождаются при виде белёных стен, тонких резных колонн, похожих на трогательные детские руки, фриза, все панели которого покрыты забавными выпуклыми изображениями медиков, праведников и святых. Человек вспомнил, как, едва поселившись в Пистойе, с умилением разглядывал картинки на фасаде больницы. Обожжённая цветная глина, облитая глазурью, тогда сделалась для него чем-то вроде воплощения красоты. Конечно, была ещё красота соборов и богатых палаццо, но она слегка пугала простаков, к коим человек относил и себя. А яркие картинки Ospedale del Ceppo наполняли душу умилением и чистыми слезами. Даже сейчас, отягощённый телом жены, человек поднял воспалённые глаза и окинул восхищённым взглядом запечатлённые на фасаде пять добродетелей и семь милосердных деяний — одеть нагого, впустить в дом странника, посетить больного, посетить заключённого, накормить голодного, напоить жаждущего, похоронить усопшего.
Последнее деяние вдруг напугало человека. Напугало своей неотвратимостью; тем, что — хочешь не хочешь, — а придётся его совершить. Он ощутил слабость в руках и ногах и, едва не перейдя на бег, преодолел последние три десятка шагов до дверей больницы. Осторожно опустил тело жены на порог, постаравшись, чтобы платье женщины не задралось на коленях, а сама она казалась бы отдыхающей в тени в жаркий полдень. Некому было оценить его заботу, некому — целомудрие и смиренный вид жены. Человек подумал, что, может, усаживает перед дверью больницы мертвеца, а значит, его забота близка к кощунству, но уверить себя, что жена — мертва, по-прежнему не посмел.
На третий стук дверь Ospedale del Ceppo распахнулась. В дверном проёме, укутанный в хламиду, которой, пожалуй, побрезговал бы и нищий, возвышался обрюзгший и поседевший, как сахарная голова, Леонардо Вазари — управитель больницы. Сам Вазари, знатность которого не оспаривалась никем в городском совете. Вазари, который заточил себя в больнице с первых дней пришествия в Пистойю Чёрной Смерти.
Увидев женщину, покрытую бубонами и петехами, он мрачно кивнул, как будто разглядел в толпе старого, но не доброго знакомца, и знаком приказал занести тело в больницу. Человек повиновался. Встречу с Вазари он почитал за удачу. Вазари — не чета чумным докторам-шарлатанам. Он — человек уважаемый, хоть и странный. Лгать он точно не станет: если объявит кого-то мёртвым — значит, так оно и есть.
Человек прежде никогда не переступал больничного порога. Суета, царившая под здешними сводами, изогнутыми и расписными, как в храме, поначалу смутила его. Впрочем, тотчас выяснилось, что ни до него, ни до его больной жены, здесь никому не было дела. По длинному коридору семенили монахини со скорбными лицами; чумные доктора, в масках и без оных, вышагивали, будто огромные чёрные птицы; и, как тяжёлый купеческий корабль, не касаясь никого руками, не окликая никого по имени и не требуя убраться с дороги, прокладывал путь сквозь всю эту человечью суету мрачный согбенный Вазари. Неужто он работал привратником в больнице? Человек, бережно нёсший на руках жену, размышлял об этом некоторое время, но спросить своего провожатого так и не решился.
Двигаясь по коридору, человек заглядывал в раскрытые двери и наблюдал там немало чудного, а иногда и ужасного. В одном месте за дверью обнаружилась комната, уставленная пыльными склянками самых разных форм и размеров. В некоторых, в густой жидкости, похожей на мёд, плавали куски белого и красного мяса. В другом месте — горел огромный очаг, хотя согревать больницу посреди лета не было никакой нужды. Рядом с очагом, на низких деревянных столах, курились дымы в медных и стеклянных сосудах, резко и странно пахли какие-то листья, коренья и даже хвосты, похожие на поросячьи и сваленные прямо на пол. Наконец, за третьей дверью была, похоже, устроена бойня. Здоровенная деревянная бадья стояла под деревянной, на железном основании, конструкцией, состоявшей из широкой доски и двух опор. Доска крепилась к крюкам опор и, судя по всему, могла быть приподнята или опущена на большую или меньшую высоту. На доске, скрученный толстыми верёвками, возлежал некий горожанин. Пожалуй, связанный Исаак, в день всесожжения, выглядел похоже. Наверное, бадья предназначалась для того, чтобы принимать кровь, но была установлена небрежно, потому в красный цвет окрашивалась и немалая часть пола. Распятый горожанин, потерявший столько крови, — совершенно точно — должен был испытывать нестерпимую боль, но не стенал и не вопил благим матом — только еле слышно кряхтел по-стариковски. Человек решил, что боль убирают магическим зельем, и не обязательно с церковного благословления. Впрочем, душа его отчего-то не возмутилась мерзкой картиной.
Тем временем Вазари добрёл до конца коридора и распахнул ещё одну дверь, потом поманил за собой гостя. Человек вошёл — и оказался в длинном зале, устланном соломенными подстилками. На каждой корчилась человеческая фигура. Изредка к больным подходили монахини — вытирали пот кусками холста, подносили и уносили прочь что-то дымящееся в медных тазах, а иногда — в глиняных мисках. Ближе к середине помещения были расставлены несколько стульев с высокими резными спинками. Человек, восседавший на одном из них, протягивал перед собой обнаженную, сухую, как ветка, ногу, и её растирали широкими полотенцами сразу две монахини.
Неподалёку от входа, возле высокого узкого окна, стоял длинный деревянный стол, похожий на столы в крестьянских домах. Вазари приказал положить женщину на него. Человек выполнил это и, потупив взгляд, ожидал, пока Вазари колдовал над телом несчастной. Тот воистину походил на колдуна — касался толстыми грязными пальцами то век женщины, то её шеи, прикладывал обломок бесценного венецианского зеркала к её губам. Наконец, выдохнул всей грудью и нехотя сообщил:
- Она жива!
Радостное известие не столько взволновало человека, сколько повергло в растерянность. Он не знал, как повести себя с Вазари: благодарить его, или не стоит. И он не знал, как повести себя с женой: вернуть домой невозможно, так значит, оставить её здесь, уложить на одну из подстилок?
- Она больна Чёрной Смертью. Знаешь ли ты это? — Вазари, со злым прищуром, уставился на собеседника, и тот, будто побитая собака, немедленно отвёл взгляд и согласно кивнул, как кивают священнику на покаянии, когда стыдно произнести: «грешен».
- Хорошо! Значит, ты готов, что она отойдёт к Господу? — Вазари дёрнул себя за длинную бороду так, как будто вытер об неё руки. Человек вновь кивнул.
- Как её зовут? — Человеку отчего-то не хотелось отвечать. Ему казалось, что, назвав имя страдалицы, он словно бы сдёрнет с неё платье, выставит нагою на позор. Но всё же, собравшись с духом, он выдавил:
- Мария.
- А тебя? — продолжил допрос Вазари.
- Валтасар, — своё имя человек произнёс куда громче. Заслонил им то, первое.
- Я поведаю тебе кое-что невероятное, Валтасар, — Вазари нахмурился. — Твоя жена больна Чёрной Смертью, — это я уже сказал, а ты ответил мне, что это тебе известно. Всех, кто носит в себе нечистый дух, надлежит доставлять ко мне. Я — как паук — плету для них паутину и высасываю из тел чёрную кровь, — Вазари осклабился; его оскал напоминал гримасу оборотня, но никак не улыбку человека. — Может, ты слышал, что в городе обо мне говорят такое? И это почти правда: я забираю жизни, и уже не отдаю их Пистойе назад. Верней, так поступает Чёрная Смерть, но многие почитают меня за её служителя. Посмотри на меня: я раздался в боках, как выхолощенный вепрь. Мои пальцы покрыты жиром от сытной пищи. Я поедаю горожан Пистойи десятками, по утрам, вечерам, в полдень, а чаще всего — под покровом ночи. Обычно те, кого избрала Чёрная Смерть, покорны. И домочадцы их покорны. И соседи — тоже. И тогда Чёрная Смерть собирает свою дань без хлопот и докук. Но ты, Валтасар, — ты мешаешь ей. Ты не желаешь платить долг. Потому твоя жена всё ещё жива, если это называть жизнью.
Человек — не побоявшийся сообщить святому и безумному Вазари своё имя — теперь стоял перед громогласным великаном ни жив, ни мёртв. Его словно вывели на суд толпы на большую городскую площадь, и толпа — голосами базарных торговок, и ремесленных мастеров, и расфуфыренных обитателей палаццо, и безродных бездомных детей — прокричала, беснуясь: «Виновен!»
- Я, сеньор, не делал ничего дурного, — неумело солгал человек.
- Ты лечил её! — Выкрикнул Вазари. — Уж я-то знаю! Чёрная Смерть даёт чёрный жар. На теле твоей жены бубоны и петехи, как в смертный час, но чёрного жара — нет. До сих пор я лишь дважды видел людей, переживших чёрный жар. — Вазари наклонился, сразу как будто укоротившись ростом; требовательно и тоскливо, снизу вверх, заглянул в глаза человека, — и вдруг, тяжёлой гнилой копной, повалился перед человеком ниц, бухнулся на колени, обхватил его руку своей — грязной и толстой, как рука утопленника.
- Расскажи мне, как ты лечил её, — прошептал Вазари, но и шёпот его громыхал, будто громовой раскат. — Заклинаю тебя, Валтасар, житель проклятой Пистойи, расскажи всё — и я поделюсь с тобой деньгами и властью, если хоть что-то из этого у меня останется, когда Чёрная Смерть уйдёт.
От неожиданности человек отпрянул назад, натолкнулся на монахиню, что шествовала по проходу с медным тазом в руках. Та вскрикнула и выпустила из рук ношу. К счастью, таз был пуст, но звона и грохота от падения хватило, чтобы привлечь внимание и больных, и здоровых, к коленопреклоненному Вазари.
- Что, вороны, слетелись? — Ловя на себе изумлённые взгляды, вопросил Вазари. Казалось, он ничуть не смутился, но озлился, — и злобу эту вызвал ни кто иной, как испуганный Валтасар.
- Она ещё не выжила, — Вазари, с трудом поднявшись, кивнул на женщину на столе. — И ты. — Неожиданно он ткнул пальцем прямо в лоб собеседника, слегка расцарапав грязным кривым ногтем ему лоб. — И ты тоже — ещё не выжил. Вы оба отправитесь в карантин. Вас будут кормить и поить, но выйти вон — не дадут. Через сорок дней я с вами поговорю, если хоть кто-то из вас — уцелеет.
- Я согласен, — поспешно кивнул человек. — Но вы будете лечить мою жену?
- Лечить? — Вазари усмехнулся. — Никому не дано лечить Чёрную Смерть. Разве что, у тебя это получится. Хотя, может, на тебе — милость Господа нашего, или матери его, Богородицы. Тогда ты ничего мне не расскажешь. Но слово своё я и тогда сдержу: если ты будешь жив по истечению сорока дней — я отпущу тебя домой. Если выживет твоя жена — вы отправитесь домой вдвоём. Помни, что она очень слаба, и может скончаться от слабости так же, как от болезни. Не забывай кормить её — никто иной делать этого не станет.
- Но здесь так много сестёр из монастыря, так много людей великодушных, — проговорил человек, чтобы поддержать беседу.
- Здесь? — Вазари оскалился страшной своей улыбкой. — Вы будете не здесь ожидать своего часа. Я отправлю вас в палату святого Леопольда. Там мы держим тех, кого коснулась Чёрная Смерть. Со стороны больничного двора под окнами палаты протоптана тропа. Её протоптали водоносы и разносчики похлёбки. Не забывай подходить к окну дважды в день — в часы, когда приносят пищу. Опоздаешь — останешься голодным. И голодной останется твоя больная жена.
- Но как же! — Человек в отчаянии бросил взгляд на жену, потом отважно встретился глазами с внимательным взглядом Вазари. — Разве здесь — не больница? Разве лекарям Господь не дал оружия против Чёрной Смерти?
- Возможно, Чёрная Смерть — та коса, которой Господь выкашивает грешную землю, — отозвался Вазари. — Если ты ждал помощи — тут ты её не найдёшь.
Человек плохо помнил, что было потом. Они шли куда-то, предводительствуемые чумным доктором в маске и полном облачении. Человек по-прежнему нёс свою жену на вытянутых руках, и помышлял только о том, чтобы не обронить тело, которое вдруг сделалось тяжёлым и начало источать отвратительный аромат. Миновали больничный дворик, добрались до нового крыла больницы, имевшего отдельный вход. Двери, которые вели внутрь, были заперты на три огромных засова. Рядом с ними, притулившись на колченогом табурете, дежурил городской страж, в маске чумного доктора. А может, это и был доктор, только одетый в кожаную куртку стражника и вооруженный тонким клинком.
- Отойти от дверей! — Зычно прокричал страж, кем бы он ни был, уткнувшись в двери лбом.
Он взял клинок наизготовку, словно готов был разрубить на части каждого, кто встретится за запертой дверью. Потом страж и проводник с натугой избавились от трёх запоров. Человек думал, что после этого он сможет, наконец, войти в палату и слегка отдохнуть. Но ничуть не бывало. За первой дверью оказалась вторая, отстоявшая от первой на несколько шагов. Страж знаком приказал человеку приблизиться ко второй двери, после чего доктор-проводник запер первую дверь. Сделалось темно, как в могиле, и только свет, проникавший через щели в обеих дверях, позволял не ощущать себя слепцом. Распахнулась вторая дверь. Похоже, страж наловчился иметь с нею дело даже в темноте, да и засов тут был всего один.
Смрад ударил в нос человеку. Если бы он не привык вдыхать аромат смерти дома, он бы не выдержал ни минуты в чумной больничной палате. Запах нечистот, человеческих отправлений, гнилой еды и, конечно, чумы сразу захватывал в плен, диктовал правила короткой жизни здесь, в палате святого Леопольда. Человек сделал несколько шагов. Его никто не останавливал, не встречал и не ждал. Зато страж словно бы ждал только этого — остаться позади нового обитателя палаты. Он юркнул за дверь и загремел засовом. Человек и его жена явились в гости к деве-чуме, в её личное владение, и надеялись, что хозяйка никогда не проявит любопытства и не снизойдёт до них.
* * *
- Советую довести дело до конца: открыли один глаз — открывайте и второй. Вам понравится то, что увидите. Вот, смотрите: кофе! Настоящий кофе из пакетика, три в одном. А ещё — шпроты и бесподобная корейская лапша. Вчера вы вырубились так стремительно, что не успели поужинать. Если хотите ещё на что-то сгодиться — не теряйте времени, насыщайтесь!
Павел поморщился: голос Людвига звучал, как колокол. Казалось, станет он громче на полтона — и контузия обеспечена. Глаза с трудом приспосабливались к тусклому освещению. Свет был разбит на узкие полосы — иногда они перекрещивались, иногда пересекали какие-то незнакомые предметы, искажая восприятие реальности. Через некоторое время управдом сообразил: свет сочится сквозь щели в стенах. Свет яркий, дневной.
- Сколько я спал? — Павел едва распознал собственный голос: тот хрипел и, пожалуй, обиженно.
- В общем сложности часов четырнадцать, — Людвиг, одним резким движением, разорвал пакет с диетическими хлебцами и вывалил содержимое на потёртый раскладной столик.
- Что со мной? — Павел хотел бы сам ответить на этот вопрос, но единственное, что он ощущал во всём теле — разбитость.
- Вы не заразились, — немедленно ответил проницательный латинист. — Скорее всего, просто перенапряжение. Ешьте. Я нашёл все это здесь, на конюшне. Будем считать, что позаимствовал хлеб насущный из личных запасов конюха.
Павел поднялся на ложе, свесил ноги, огляделся по сторонам. Теперь он не сомневался, что находится в конюшне: ароматы, царившие здесь, ничуть не изменились с прошлой ночи. Однако крохотное помещение, в котором он проснулся, было, похоже, своего рода пристройкой к основному зданию. Что-то вроде каптёрки для сторожа, а может, и конюха, как выразился Людвиг. Каптёрка была едва ли больше кухоньки в стандартной городской хрущёбе, но обставлена, при этом, капитально. В ней имелись: раскладушка, на которой, до пробуждения, возлежал управдом; столик-«складень», наподобие тех, за какими дачники распивают чаи посреди розовых кустов; несколько полок, уставленных книгами и керамическими безделушками; две тумбочки; посудный шкафчик; и даже совсем уж карликовый холодильник. На последнем громоздились электрочайник и утюг. Но наибольшее удивление вызывали разложенные на тумбочках — по одному на каждой — хитроумные и элегантные устройства фирмы «Эппл». Тонкий «яблочный» ноутбук и тончайший айфон казались инопланетянами в этой лесной сторожке. Людвиг, отвечая на невысказанное удивление Павла, криво усмехнулся и сообщил:
- Я предпринял небольшую вылазку в дом. Уж извините, не сдержался. Ничего особенно полезного не нашёл, но вот эти чудеса техники — захватил. Может, получится настроить интернет, если повезёт. Не волнуйтесь, к жмурикам вашим не заходил, руки после экспедиции помыл с мылом.
В голове у Павла что-то ухнуло и разбилось вдребезги. Перед глазами поплыли круги, дыхание сбилось, накатила вчерашняя паника. В памяти отчётливо, в полный рост, проступили из тумана забытья мертвецы. Материализовались, выстроились в шеренгу. События вчерашнего дня замелькали перед Павлом, как будто кто-то от души раскрутил калейдоскоп. Странная крылатая тварь на МКАДе, исчезновение «арийца», черви в гнилых стейках, смерть, застывшая в глазах раздувшегося упыря. Павел начал хватать ртом воздух. Воздуха не хватало, а в том, что ещё оставался вокруг, жила чума. Павел дёрнулся, сорвался с места: бежать! В побеге — спасение! Но больная нога слегка подвернулась, и он тяжело рухнул обратно на раскладушку. И тут же, от этой встряски, в голове прояснилось. Как он мог до сих пор не задать Людвигу самого главного и страшного вопроса:
- Моя дочь… жива? — Павел выдохнул это едва слышно. Латинист наклонился к собеседнику.
- Прошу прощения… — Начал он.
- Моя дочь, Танька, и Елена — что с ними? Где они? — Прокаркал Павел хрипло, но, на сей раз, внятно.
- Пока не скажу — есть не станете? — Полуутвердительно поинтересовался Людвиг.
- Чёрт бы тебя побрал, — выругался управдом и снова попытался встать.
- Ладно, ладно, — латинист подставил плечо. — Пойдёмте со мной. А то с вами, с таким, никакой каши не сваришь.
Помощь Людвига оказалась как нельзя кстати. Латинист распахнул фанерную дверь, из-за которой доносилось фырканье лошадей, и — широким жестом — предложил Павлу войти. За дверью обнаружилась та самая, вчерашняя, конюшня. Помещение освещалось несколькими длинными и узкими окнами, проделанными под потолком; может, это были вентиляционные отдушины; в любом случае, прошлой ночью Павел их попросту не заметил. Зато сейчас дневной свет освещал пони и поджарую лошадь вполне прилично. Животины радостно замотали головами при виде вошедших людей. Но управдом даже не поглядел на них. Он смотрел в пространство между лошадиными стойлами. Там, в отдельном пустом деннике, отчётливо просматривалась раскладушка, наподобие той, с которой только что поднялся Павел, а рядом — толстый грязноватый матрас. Превозмогая боль в ноге, управдом рванулся туда; невольно оттолкнул Людвига, словно тот был досадной помехой; добежал и рухнул на колени перед раскладушкой.
И ему навстречу поднялась изувеченная болезнью, сожжённая нутряным жаром, но зрячая и обладавшая даром человеческой речи голова.
- Стой! Не подходи ближе. — Прошептала Еленка.
Павел, не послушавшись, ткнулся лбом в колени бывшей жены, прикрытые тонким одеялом. Слёз не было. В глаза словно бы высыпали содержимое солонки с горкой, но слёз не было.
- Танька жива? — Павел понимал, что Еленка — не лучший адресат для вопроса, но и не спросить — не мог. Ему казалось, бывшая жена воскресла из мёртвых, восстала против вечного косца, а значит, в вопросах жизни и смерти — отныне первый эксперт.
- Спит, — с трудом выговорила Еленка. И, словно поняв и простив нерешительность Павла, добавила. — Не бойся, подойди к ней.
Павел, нелепо, по-обезьяньи опершись руками об пол, перекатился к матрасу. На поверку оказалось, что матрасов — два. Один был положен поверх другого, вероятно, для большей мягкости. А дочь, свернувшаяся калачиком на этой нищенской постели, казалась крохотной, почти младенцем. Павел погладил Таньку по голове, прислушался к её дыханию. Они было тяжёлым, прерывистым, но сопровождало Танькин сон, а не бредовое беспамятство.
- Она пришла в себя, сегодня утром, — прошептала Еленка, — Твой друг покормил её. А потом она заснула.
- Так значит… — Павел замешкался, не желая сморозить глупость. — Значит, всё хорошо? Вы поправляетесь?
И тут Танька шевельнулась, тряпки и мешковина, укутывавшие её, сползли с голых рук и шеи. Управдом едва сдержал себя, чтобы не отшатнуться: на шее дочери отчётливо темнело чумное пятно. Глаза Павла, ещё минуту назад затуманенные радостью, снова обрели способность видеть всё без прикрас. Он заметил кровоподтёк на подбородке Таньки, а подмышкой у неё угадал очертания крупного бубона.
- Состояние стабильно тяжёлое, — попыталась усмехнуться Еленка. — Трудно… соображать…
- Почему они здесь? — Выкрикнул Павел, ненавидящим взглядом сверля Людвига, как будто тот был виновен во всех несчастьях. — Почему ты не положил здесь меня, а их — там? — Он, резким движением руки, указал на каптёрку.
- Потому что лошади — здесь, — спокойно проговорил латинист. — Как видите, Валтасар был прав: дыхание лошадей — помогает.
- Но не излечивает, — еле слышно закончил Павел.
Людвиг, похоже, расслышал его, но не стал отвечать. Вместо этого он изрёк неожиданное:
- Если хотите посекретничать — самое время; я иду прогуляться. Меня не будет примерно час.
Управдом вытаращился на латиниста с таким недоумением во взгляде, что тот звонко рассмеялся, взбудоражив лошадей: пони заливисто заржала, как будто разделяла весёлость Людвига.
- Я не дезертирую, если вы вдруг так решили. У нас нет продовольствия. Я прогуляюсь до посёлка. Заодно посмотрю, как там дела. Попробую узнать, что нового в мире. А главное — постараюсь купить сим-карту для мобильного интернета.
- Это безопасно? — Усомнился Павел.
- Думаю, да, — Людвиг пожал плечами. — Я почти уверен, здесь что-то наподобие дачного посёлка. Половина населения — местные, половина — москвичи. Друг друга толком не знают, да и не хотят знать. Для каждой стороны я буду представителем противоположной. Кроме того, — Людвиг на мгновение умолк, — выбора у нас всё равно нет. Без еды и информации мы долго не протянем. Проще говоря, попрошу вас вывернуть карманы.
- Что? — Не понял Павел.
- Деньги, — пояснил латинист, — Поделитесь со мной наличными, а то я, знаете ли, на мели.
Управдом, недовольно кряхтя, расстался со значительной частью пенсии, и юноша, с виду безмятежный, и даже насвистывая что-то бравурное, скрылся за дверью конюшни. Несмотря на все объяснения, его намерения внушали Павлу опасение. Хотя эта тревога легко перекрывалась тревогой за бывшую жену и дочь. Павел закрыл двери конюшни изнутри на большой металлический крючок и вернулся к Еленке. Та, по примеру Татьянки, похоже, успела задремать. Управдом уселся прямо на сухое сено, между раскладушкой бывшей жены и матрасом дочери, и тоже впал в какое-то оцепенение. Глаза по-прежнему щипало чем-то солёным, и он прикрыл их. Лошади переступали копытами, иногда взфыркивали, как будто грустили. Откуда-то с улицы, должно быть, из посёлка, донёсся петушиный крик. Наверное, так чувствовали себя солдаты давнишних войн, когда фронт замирал где-то между заливными лугами и брусничником, и можно было представить себе, что впереди — вся жизнь, щедрая на сочные ягоды, поцелуи девчонок и дикий мёд. Откуда-то из закромов памяти высверкнуло тоненькой змейкой, выплыло сливочным облаком:
- Не верь ему! — Слова резанули по живому, вырвали из малинового морока. Павел в испуге уставился на говорящую голову.
- Лена, ты что? Ты про что? Про кого?
Казалось, Еленка снова уплывала в какой-то бредовый туман и, из этой западни, лихорадочно блестя глазами, пыталась докричаться до Павла.
- Твой… друг… — Еленка осклабилась в страшной гримасе. — Он… не тот…
- Людвиг? — Попытался Павел поддержать разговор. Ему казалось, бывшая жена бредит, и самое лучшее сейчас — болтать с нею, как ни в чём не бывало, пока она не отключится. — Людвиг помог мне. Он очень сильно мне помог.
- Сколько ему лет? — Неожиданно в Еленкиных глазах блеснула та самая холодная решимость, которая и пугала, и восхищала Павла с самых первых дней их знакомства. И ещё — там не было ни капли безумия, зато разума — хоть отбавляй.
- Он совершеннолетний, — тупо повторил Павел утверждение самого Людвига.
- Ему нет и двадцати, — Еленка прикусила губу, и Павел заметил, как на ранке выступила крохотная капелька крови. — А говорит он, как старик-профессор. Как будто живёт сто лет и даже больше. Слишком умный, слишком холоднокровный!
- Лена, я думаю, Людвиг тебе просто не понравился. Неприязнь, антипатия, — как ещё назвать? — Павел старался не частить, говорить плавно и весомо, но ощущал, что пасует перед Еленкиным напором.
- Ему что-то надо от тебя, — казалось, бывшая жена замерла на грани беспамятства, страсть и убедительность стремительно покидали её. — Иначе зачем он с тобой? По доброй воле, по собственному хотению, как в сказке. Почему не боится гриппа?
- Хорошо, только успокойся, — Павел зачем-то оглянулся на дверь конюшни, словно боялся, что речи бывшей жены услышит какой-нибудь чужак. — Я обещаю, что буду с ним осторожен.
Взгляд Еленки почти потух, но, до того, как совсем опустить веки, она успела пробормотать:
- Он улыбался, когда рассказывал мне, что Виктор — мёртв.
Павел подождал минуту, убедился, что Еленка не собирается продолжать разговор, и задумался. Бывшая жена как будто протёрла стекло, и Павел, взглянув за окно, увидел там латиниста, который и впрямь никак не вписывался в образ несчастного сироты-министранта. Да и знакомство со странным юношей развивалось слишком уж стремительно, — точнее, с невероятной, космической, быстротой, если учесть разницу в возрасте. Может ли считаться естественным и нормальным, когда незнакомец, через несколько часов шапочного знакомства, соглашается пойти вместе с тобою на преступление, вступить в схватку с заразной болезнью, уехать к чёрту на кулички? Павел размышлял: стал бы он утверждать, что, каким-то макаром, Людвиг втёрся к нему в доверие? Пожалуй, нет. Скорее наоборот: тот не раз вёл себя так, как будто ему было наплевать на весь мир, и на Павла в том числе. Тогда почему возник этот удивительный союз — управдома не первой молодости и юнца-министранта? Управдом хмыкнул, почуяв сальность в вопросе, но, по крайней мере, в традиционности своей сексуальной ориентации он не сомневался. Никаких молодых мальчиков — ни в прошлом, ни в настоящем. «Ариец» — вот кто притянул Людвига, как магнит, — вспомнил Павел. Даже не так: министранта поразила эта нелепая история о машине времени, которую рассказал Валтасар. Неужели в ней всё дело? Но Валтасара больше нет, а Людвиг — здесь. И он активничает там, где не должен этого делать: обустраивает Еленку, Татьянку и Павла в конюшне, кормит и поит всю братию, а главное — зачем-то рассказывает Еленке о смерти её любовника. Уж не из мужской же солидарности с Павлом? Интересно, о чём ещё он успел побеседовать с ней?
Размышления подстегнули аппетит. Впервые за полтора дня управдом вдруг понял, что нуждается в пище. Он отчётливо ощутил: у него сводит от голода брюхо. Совсем как у волка из смешного детского мультфильма. Он вернулся в каптёрку и с трудом удержал себя от свинства, при виде соблазнительных шпрот и заваренного Людвигом «Доширака». Желание запихнуть всё это внутрь себя, жадно чавкая и мусоря по столу недожёванной едой, так и не схлынуло до конца, сколько Павел ни напрягал волю, но ему всё-таки удалось установить порядок поглощения блюд. Кофе, приготовленный латинистом, давно остыл, что не сильно расстроило Павла. «Голодному человеку нужно для счастья так мало, — мысленно философствовал он, допивая острый лапшичный бульон. — А сытому — куда больше. Не проще ли оставаться голодным и — примерно раз в неделю — осчастливливать себя копеечной лапшой?» Интересно, что осчастливило бы Людвига. Доводилось ли ему голодать? Павел сыто рыгнул, потянулся допить кофе из щербатой высокой кружки — и тут — казалось, со всех сторон сразу — из-под пола, с крыши, со стен, — раздался размеренный звонкий стук: один, два, три тяжёлых удара. Кружка выпала из рук и покатилась по столу, оставляя за собой кофейную лужицу, в форме лунного серпа.
- Эй, господа хорошие, зачем заперлись? — В дверь конюшни, уже не страшно, а дробно, весело и часто, забарабанили кулаки. Людвиг! Лёгок на помине.
Управдом ругнулся: нервы стали ни к чёрту. Потом выбрался из-за стола и, добредя до дверей, впустил латиниста. Тот ввалился, тяжело отдуваясь, — в каждой руке по внушительному полиэтиленовому пакету, набитому под завязку. Аккуратно опустив их на пол каптёрки, Людвиг распахнул куртку и вытащил из-за пояса целый ворох газет.
- Свежая пресса, — пояснил он, шмякнув газетами о стол. — Я просмотрел — одним глазком, бегло: ничего интересного.
- Про Босфорский грипп — ничего? — Не поверил Павел.
- Практически — да, — подтвердил латинист, — Хотя, может, дело в том, что в посёлке только одна торговая точка, и солидную прессу там, судя по всему, не жалуют. Продают, в основном, всякую белиберду, вроде кроссвордов и гороскопов. Всё, что было посерьёзней, я купил: чтиво из разряда «Скандалы и сплетни светской жизни».
- Неужели про эпидемию — ни слова? — Павел брезгливо приподнял верхнюю газету. С первой страницы улыбалась белозубая красотка с огромными буферами — должно быть, какая-то знаменитость на час. Подпись под фото гласила: «Натуральное снова в моде».
- Кое-что, — Людвиг поморщился. — Думаю, вам не понравится. Впрочем, у вас есть шанс поймать золотую рыбку в этой мутной воде. Я смотрю, вы поели, — так что, до ужина, предлагаю вам перелопатить весь этот бумажный хлам на предмет поисков чего-то стоящего.
- А ты сам? — управдом не скрывал недовольства.
- Э! Я и так был вашей кормящей матерью, пока вы тут в бессознанке отдыхали, — латинист хохотнул; видно было, что настроение у него — не плохое. Павел разозлился: Людвиг словно не замечал, что рядом с ним — едва отсроченная смерть. Конечно, ему не было дела до чужих. Но хотя бы сыграть сострадание — разве так уж сложно? Похоже, все чувства Павла отобразились у него на лице, потому как латинист внезапно осёкся и закончил примирительно. — Для меня тоже найдётся дело, не сомневайтесь. Я купил симку. Постараюсь наладить интернет.
- Зачем? — Недовольно пробурчал Павел. Он сам был несколько не в ладах с современностью. К компьютерам, большим и малым, нежности не питал. А после развода с Еленкой, без раздумий отдал единственный семейный ноутбук супруге.
- Не расслабляйтесь! — Министрант окинул управдома оценивающим взглядом, словно раздумывая, стоит ли с тем откровенничать. От его весёлости не осталось следа, он выглядел сосредоточенным и даже слегка мрачноватым. — Помните: нам нужна информация! Она сейчас — и хлеб, и лекарство.
- Что-то про Босфорский грипп? — Павел опять чувствовал себя глупцом рядом с молодым умником.
- Так! — Людвиг неожиданно и звонко хлопнул в ладоши, и этот звук напугал Павла. — Пожалуй, нам и впрямь надо поговорить о том, что происходит. Постарайтесь меня понять с первого раза.
- Я слушаю, — не нашёл ничего лучше сказать управдом.
- Отлично! — Латинист осторожно присел на краешек стола. — Итак. Мы с вами оказались вовлечены в странные события. Отрицать это — глупо. Слишком многое находится за пределами логики и здравого смысла. Так что нам нужно дать всему какое-то объяснение. Не столько разумное, сколько близкое к истине. Вот что думаю я. Город, в котором мы живём, а может, и весь мир, стали полем битвы каких-то сил, недоступных человеческому пониманию. Каждая из этих сил нуждается в воинстве. В собственной армии. И набирают в такую армию — не ангелов и не демонов, а людей, вроде нас с вами. Я понятия не имею, почему именно мы получили повестку из этого сверхъестественного военкомата. Но это так. Чем скорее вы это поймёте — тем лучше для вас. Думаю, человек верующий, или даже обыкновенный фаталист, подошёл бы для такой службы куда лучше, чем скептик. Но это решаем — увы — не мы. А мы должны замечать знаки, если угодно, знамения, и слушать совесть и интуицию. Вы встретили Валтасара. Вы встретили меня. В ваши руки попало странное оружие. Вы невосприимчивы к Босфорскому гриппу. За вами следуют существа, которых не увидишь ни в одном зоопарке. Может ли всё это быть случайностью? Если хотите — боритесь со смертью за своих жену и дочь, или за весь мир. Но боритесь, чёрт вас подери! Прекратите отрицать очевидное. Вакцины от Босфорского гриппа не будет, прогнать болезнь не получится простой прививкой! Потому что это не болезнь, а кара! Так что нам с вами придётся вспомнить всё, что поведал Валтасар, и действовать по его плану. Не ищите в газетах сообщений из медицинских НИИ. Ищите невероятное: алхимика, инквизитора, деву и стрелка. Любой намёк на их существование в нашем с вами прагматичном мире. Вот что посоветую вам я, если, конечно, вы захотите прислушаться к моему скромному мнению.
Людвиг выдохся, умолк. Похоже, он дал волю эмоциям, сдерживаемым давно, и теперь слегка стыдился себя, отводил глаза. Первой мыслью, поселившейся у Павла в голове после тирады министранта, было: «А парень-то не в себе. Явно страдает манией величия. Полагает, что без его участия Ад и Рай ни за что не выяснят отношения между собою». Но Людвигу было не отказать в некоей логике, и Павла она слегка заворожила.
- Я согласен заняться газетами, — после долгой паузы проговорил он. Ничего другого говорить не хотелось. Людвиг, похоже, тоже опустошил все свои запасы убедительности и молча кивнул головой в ответ. Он взялся возиться с умной техникой, изредка бормоча что-то нелицеприятное насчёт «надгрызенного яблока». Управдом же, честно выполняя обещание, погрузился в чтение газет. Он ощущал себя странно — как будто был в чём-то перед Людвигом виноват, но извиниться — означало бы узаконить и материализовать эту вину, которая пока что оставалась на две трети иллюзорной. Как любой виноватый, Павел некоторое время хотел было перейти в контрнаступление, дать латинисту гневную отповедь, но сдержался. Больше того, он пообещал себе попозже обдумать слова Людвига, по возможности, беспристрастно. В любом случае, настроение у Павла было — хуже некуда, и жёлтые газетные страницы его не улучшали.
Исследуя подручную макулатуру, Павел быстро убедился, что Людвиг не соврал: информации о Босфорском гриппе было ничтожно мало. От дешёвых бульварных листков, конечно, и не стоило ожидать полновесной аналитики с медицинским уклоном, но и статеек, призванных вогнать читателя в шок и трепет, на глаза не попадалось. Изредка, впрочем, мелькало что-то тематическое.
На странице рекламных объявлений газеты «Болтушка» некто Доктор Желтков предлагал излечиться от всех болезней с помощью сыворотки, приготовленной из перепелиных яиц. Перечень недугов, подлежавших исцелению, едва вписывался в тесную рамку. Наиболее грозно, выделенные жирным шрифтом, чернели «Алкоголизм» и «Ожирение», но меленько, едва заметно, давалась приписка: «Уникальная методика помогает и при лечении болезней нового времени, таких как СПИД и Босфорский грипп».
В газете «Тайны непознанного», отпечатанной на совсем уж отвратительной бумаге, хуже туалетной, на третьей странице было тиснуто интервью со «священником Церкви Космического Разума» Зевсом Кариотисом — «греком славянского происхождения», как тот сам себя называл. Зевс довольно умело рассуждал на тему первородного греха. Утверждал, что конец света уже наступил, так как общество потребления является, по умолчанию, обществом лжи, а князь лжи — Сатана, и никто другой. Наконец, славянский грек дофилософствовался до того, что назвал Босфорский грипп — «тяготой разума, а не тела». «Люди, которые умеют отличать ложь от истины; люди, не потерявшие способность независимо мыслить, никогда не заболеют такими болезнями, как Босфорский грипп или Синдром профессиональной усталости», — утверждал Зевс.
Управдом усмехнулся: может, его невосприимчивость к заразе — доказательство ясности и критичности ума? Надо будет поделиться открытием с Еленкой — чтобы та больше не упрекала в излишней доверчивости и подверженности чужому влиянию.
Пафосное издание, под названием «Звёздная карусель», Павел едва удостоил взглядом. Грудастая дива, рекламировавшая своим бюстом «натуральное», взирала именно с его страниц. Так же мельком, одним глазком, взглянул на непонятно зачем приобретённую Людвигом газету «Дачница». Толстый талмуд «Городских легенд» — добрых три десятка страниц, качественная полиграфия — тоже не заинтересовал Павла. Впрочем, броские заголовки в тамошней редакции придумывать умели: «Смерть на острие зубочистки», «Леди Гага стала рыбой», «Я родила монстра». Павел поморщился. Он уже не вчитывался в текст, лениво переворачивал страницы, словно отрабатывая повинность. «Городские легенды» отправились в стопку просмотренного чтива. Управдом потянулся за следующим образцом борзописания, но вдруг замешкался. Что-то смущало его, что-то зудело в мозгах. И эта заноза — несомненно — впилась в разум Павла, пока тот держал в руках «Городские легенды».
Управдом замешкался, потом, с тяжёлым вздохом, вернул на почётное место — перед собой — тридцать страниц скандалов и сплетен. Он начал просматривать издание заново. Всё те же заголовки, фотографии, карикатуры. Как там у классика: «Ба! Знакомые всё лица!»
Лица!
В голове у Павла прояснилось, он едва не подпрыгнул на раскладушке и лихорадочно пролистнул «Городские легенды» до предпоследней страницы. Вот оно! С мутной и маленькой фотографии на него смотрело знакомое лицо. Лицо профессора Струве. Заметка под фотографией была совсем короткой, — вероятно, редактор решил, что тема не станет сенсацией. Павел прочёл на удивление не броский заголовок: «Ещё один случай потери памяти». Сама заметка гласила: «Мы уже не раз рассказывали читателям о людях, необъяснимым образом потерявших память. «Городские легенды» готовят специальное журналистское расследование на эту тему. Пока же остаётся только гадать, по какой причине люди разного возраста, пола, образования и благосостояния остаются без прошлого и вынуждены, по сути, начинать жизнь с чистого листа. Случай, о котором нам стало известно сегодня, примечателен тем, что человека, потерявшего память, удалось опознать. Это профессор-эпидемиолог Владлен Струве. Он не узнаёт родных и коллег, откровенно чурается общения с ними, а иногда, при их виде, впадает в панику. По данным нашего доверенного источника, профессор Струве был найден нарядом полиции неподалёку от Ботанического сада МГУ, известного также, как Аптекарский огород. Его одежда была изорвана в лохмотья. На теле имелись многочисленные порезы и кровоподтёки. Полиция предполагает: профессор стал жертвой разбойного нападения с целью ограбления. По неподтверждённым данным, Владлен Струве не только потерял память, но и позабыл человеческую речь. Он издаёт гортанные звуки, напоминающие вопли обезьян. Случившееся порождает множество вопросов. Один из них: не связана ли трагедия Владлена Струве с его профессиональной деятельностью? Напомним: профессор занимался проблемами распространения вирусных инфекций, в том числе Босфорского гриппа. Мы будем следить за судьбой господина Струве и уделим его истории особое внимание в нашем будущем журналистском расследовании».
- Что с вами? — Людвиг склонился над Павлом и осторожно встряхнул того за плечо. — Вы побледнели.
Управдом, не говоря ни слова, протянул латинисту «Городские легенды» и, костяшками пальцев, щёлкнул по странице с заметкой. Павел не потрудился объяснить, что именно привлекло его внимание, но Людвиг, похоже, и сам быстро это понял.
- Вы что — знаете его? — Нервно спросил латинист. — Профессора?
Управдом кивнул.
- Нужны подробности! — Людвиг забегал по крохотной каптёрке. — Чертовщина какая-то! Я думал, в таких газетёнках реальных людей — ноль. Всё выдумка! А тут — живой, настоящий! Я был прав насчёт вас, понимаете? Прав! Всё крутится вокруг вас. Это кто-то из нашей четвёрки, как пить дать!
- Какой четвёрки? — Не понял Павел.
- Той самой, боевой, — Латинист швырнул газету на стол, — Алхимик, Инквизитор, Дева, Стрелок — не забыли? Кто стрелок — мы знаем, на деву ваш профессор не похож. Значит, Алхимик или Инквизитор. Помните, вы спрашивали меня, как Валтасар попал к нам — прямиком из Пистойи четырнадцатого века? Это же и вправду любопытно: жил ли он во плоти шесть веков, дожидаясь своего часа; домчал ли сюда на машине времени; или стал жертвой чёрной магии — рассыпался шестьсот лет назад в порошок, а неделю назад восстал из пепла? Так вот — мне кажется, я знаю ответ! Мертвяки остаются мертвяками. Все герои нашего романа преспокойно лежат в своих могилах. А вот сознание каждого — личность каждого, если угодно, — дело другое. Сознание — никак не угомонится, прыгает из века в век этаким резвым кенгуру.
- Интересная версия, — управдом не скрыл сарказма. — Только мой вопрос-то остался открытым: кто и как запулил эти средневековые личности-сознания в тела наших современников? Образно выражаясь: если они — безвольные воланчики, то кто держит бадминтонную ракетку? Сознания или тела — ведь не суть важно. Думаешь, в перенос сознаний поверить легче, чем в перенос тел?
- Не легче, — Людвиг уставился на фотографию Струве, как будто пытался вступить с тем в телепатический контакт. — Но, знаете, понимать механизм — всегда важно. Понимание открывает возможности для рассуждений.
- Каких именно? — Павла раздражала та энергия, что исходила сейчас от Людвига и била через край; почему так — он не смог бы объяснить, но раздражение нарастало.
- Ну, например, можно порассуждать, в кого именно вселяются, как вы однажды выразились, эти сознания. Вряд ли в первого встречного. Насчёт Валтасара — судить не возьмусь, но этот профессор — тому подтверждение. Видимо, носители сознаний должны быть в чём-то родственны оригиналам. Проще говоря: личность средневекового хирурга, который пилил ногу пациенту без наркоза, не может вселиться в современную светскую львицу, ужасающуюся сломанному ногтю. Но это примитивно, так сказать, для наглядности. Думаю, принцип вселения гораздо сложнее. Вот этот Струве… как вы думаете, что он за человек, чем отличается от прочих?
- Я его видел один раз в жизни. — Раздражённо поведал Павел.
- Не важно, — отмахнулся латинист. — Главное, что это не случайность! Вы же понимаете: потеря памяти, утрата речи. И, наверняка, обретение других памяти и речи. Это не может быть случайностью.
- Там сказано: профессор кричит по-обезьяньи, — управдом шлёпнул ладонью по газете, — Странное умение для инквизитора, да и для алхимика, по чести говоря.
- Может, брехня, — Людвиг, словно устав от собственного мельтешения, замер на месте и заложил длинные руки за спину. — Я бы не стал безоговорочно верить бульварщине. В любом случае, этот Струве — наш единственный маячок.
- С чего ты взял? — Павел удивлённо приподнял брови. — Я имею в виду — с чего ты вдруг завёлся? Какой такой маячок? Ты ещё скажи: шанс на чудо или возможность спасти мир! Этого типа я видел один раз в жизни — сказал же! В карантине Домодедово. Он там работал, а я — вызволял оттуда бывшую жену и дочь. Да я имя-то его узнал только сейчас, из этой дурной газеты! Если ты думаешь, что мы со Струве — друзья не разлей вода, — то жестоко заблуждаешься. Думаю, встретиться с ним сейчас ещё трудней, чем это было прежде, когда он работал профессором, а не обезьяной.
- А у вас нет его контактов? Электронной почты? Телефона? — Вкрадчиво поинтересовался Людвиг, и Павел, в очередной раз, начал подозревать, что латинист умеет читать мысли. А читать было что! Лениво препираясь с собеседником, управдом, при этом, работал головой. Раздумывал, анализировал. Он понимал правоту Людвига, пожалуй, лучше, чем сам Людвиг. Тот ведь не знал подробностей первой встречи Павла с «арийцем». Струве не просто лишился памяти, как Валтасар. Когда его нашли, он, если верить газетному писаке, был оборван и наполовину наг, как Валтасар; исцарапан в кровь и избит до синяков, как Валтасар. Означало ли это, что истории «арийца» и Владлена Струве — похожи, и в мозгах у них обоих покопался один и тот же, могучий и неведомый, мозгоправ? Или впрямь оба теперь — марионетки, принадлежат не себе, но другим, — манипуляторам, паразитам, кукловодам?
Что за бред!
- Зачем тебе его телефон? — Ворчливо спросил Павел, косвенно подтверждая, что контакт — имеется.
- Затем, что лучше позвонить по номеру обезьяны, наплевав на логику, чем сидеть здесь, на конюшне, рядом с покойниками в доме, и ожидать, пока болезнь число покойников умножит.
Людвиг высказался довольно аккуратно; можно было подумать, он имеет в виду последствия распространения эпидемии по земному шарику, — но управдом прекрасно понимал: латинист намекал на Еленку с Татьянкой. Знакомый, но беспроигрышный ход: ради девчонок Павел, конечно, совершит любую глупость. Управдом разозлился на министранта: тот прибегал к подленьким аргументам. Разозлился сильно. Не впервой. Но злость, смыв с души робость и здравый смысл, как ни странно, побудила совершить именно то, на чём настаивал Людвиг. Вместо того чтобы наброситься на бессердечного юнца, Павел вытащил из кармана телефон и набрал номер Струве.
На сей раз трубку сняли почти мгновенно.
- Слушаю. — Ответивший голос звучал сухо и официально. Разумеется, Павел не рассчитывал услышать лично Струве, но и ассистент профессора, сообщивший о его исчезновении в прошлый раз, куда меньше походил на сухаря, чем нынешний собеседник.
- Могу я поговорить с профессором по поводу Босфорского гриппа? — управдом неожиданно осознал, что поддерживать разговор ни о чём сумеет совсем недолго: выдавит из себя пару фраз, не более; притворщик он — аховый!
- Профессор болен, — равнодушно сообщил голос. И тут же, с интонацией бывалого дознавателя, раскусившего ложь, выпалил. — Откуда у вас этот телефон?
Павел, отчего-то, так испугался строгого вопроса, что едва не нажал отбой. Ему удалось взять себя в руки, но от отчаянности и наглости — не осталось следа.
- Этот телефон дал мне сам Струве. — Едва не заикаясь, промямлил он. — А что тут такого? — Добавил наивно.
- Вас нет в списке контактов профессора, — голос, казалось, слегка подобрел; скорее всего, его обладатель размышлял, представляет ли Павел хоть какую-то ценность, и какой тон, по отношению к нему, можно себе позволить.
- Я виделся с ним, когда он работал в Домодедово, — постарался отделаться управдом общей фразой, — совсем недавно. Не подумайте, что я друг или приятель профессора. Но он разрешил мне обращаться к нему в случае необходимости.
- Недавно, — голос в трубке вновь зазвучал по-дознавательски. Из потока слов он выделял только информацию, важную для него самого. — Точнее, это было три дня назад, не так ли?
- Возможно, — Павел не понимал, куда клонит собеседник.
В трубке помолчали. Потом управдом разобрал какое-то бормотание: вероятно, человек, принявший звонок, спешно совещался о чём-то с кем-то ещё. Наконец трубка снова заговорила, при этом тон голоса, звучавшего в ней, внезапно изменился на мягкий, даже слегка просительный. Павел не сразу понял, что не только тон, но и собеседник — сменился. Впрочем, тот поспешил представиться.
- Меня зовут Алексей Ищенко. — Прострекотала трубка. — Видите ли в чём дело…Я — лечащий врач профессора Струве. Моя специальность — психиатрия. У профессора проблема… эээ… — Психиатр замялся. — Скажем так: проблема с самоидентификацией. Он не вполне осознаёт себя, как личность. Что послужило причиной возникновения проблемы, нам пока не удалось выяснить. Но мы считаем, что, если узнаем это, сумеем помочь господину Струве… эээ… восстановиться.
- Печально слышать, что профессор болен. — Вклинился Павел. Общаясь с невнятным Ищенко, он чувствовал себя вполне уверенно.
- Да-да, конечно, нас всех это удручает, — немедленно откликнулся психиатр. — И, если вы только что говорили искренне, то, может, согласитесь нам немного помочь?
- Я? Помочь? — управдом удивился всерьёз. — Но моя специальность — совсем не психиатрия, даже наоборот.
- Позвольте объяснить, — казалось, Ищенко радуется репризам Павла; после каждой энтузиазма в его голосе — прибавлялось. — Вы, вероятно, один из последних людей, беседовавших с профессором до того как… эээ… его личность претерпела трансформацию. Может, вы, сами того не желая, поучаствовали в запуске этого процесса…эээ… процесса трансформации.
- Вы меня в чём-то обвиняете? — Павел не верил своим ушам.
- Ни в коем случае, — тут же отозвался собеседник. — Но механизмы того, что произошло с профессором Струве, современной психиатрией до конца не изучены. У него наверняка имелась старая психическая травма, а кто-то из его друзей, коллег, или даже случайных прохожих, вроде вас, мог её разбередить.
- Сожалею, если это так, — нашёлся Павел.
- Да. Так вот… — Психиатр словно бы сбился с мысли, но, через пару секунд, продолжил. — Вы, конечно, слышали, что клин клином вышибают? В нашем деле это тоже иногда работает. Воссоздать во всех деталях тот день, когда профессор Струве… эээ… забыл себя, у нас, вероятно, не получится. Но вот дать ему возможность побеседовать с теми, с кем он беседовал тогда, — вполне реально.
- Полагаю, что так, — осторожно подтвердил Павел.
- Так вы меня поняли? — Возликовал голос в трубке.
- Не вполне, — признался управдом, наблюдая, как ширится ухмылка латиниста, подслушивавшего весь разговор.
- Я прошу вас появиться в нашей клинике. Это у вас отнимет минимум времени — пятнадцать минут, может, полчаса. Зато вы, возможно, поможете Владлену Струве вернуться к реальности.
Людвиг выкинул коленце, станцевал какой-то странный танец, показывая, во время его исполнения, Павлу два поднятых больших пальца. Управдом поморщился. Радости подельника он вовсе не разделял. Поездка в Москву могла обернуться многочисленными проблемами. Каких только дров не наломал Павел: угон машины, похищение человека, нападение с оружием и без. Если мир всё ещё не развалился под напором Босфорского гриппа, блюстители порядка давно ждут управдома-смутьяна для доверительной беседы с последствиями. Оставлять девчонок на попечении Людвига тоже очень сильно не хотелось.
- Возможно, завтра, но я не уверен, — после долгой паузы выдохнул управдом в трубку.
- Отлично! — Воскликнул Ищенко. — Ваш номер у нас есть — определитель работает. Я запишу его и завтра перезвоню. На всякий случай диктую мой личный телефон, так будет проще для общения. Записываете? Готовы?
Павел, проклиная себя за то, что оказался нюней и сопляком, великодушно записал тупым карандашом на полях «Городских легенд» телефон Ищенко, а равно и адрес, по которому располагалась клиника. Мысленно присвистнул: отдельный особнячок, неподалёку от Хитровки, с окнами на речку-Яузу. Мрачные больничные коридоры, облупившаяся синяя краска на стенах, прокисший гороховый суп на обед и переполненные палаты — всё это явно находилось в параллельном измерении относительно места работы Ищенко. Телефонный разговор плавно завершался. Напоследок Павел умудрился засветить свои реальные имя и фамилию (когда доктор спросил, как к нему следует обращаться) — и, наконец, дал отбой.
- Поздравляю! — Латинист не скрывал радости. — Теперь нам есть, с чем работать дальше; есть, куда продолжать.
- Глупость какая-то! — управдом бросил телефон на стол, тот жалобно задребезжал хрупким пластиком. — Я не поеду! Меня наверняка объявили в розыск. Моё фото есть у каждого патрульного. Да и что даст поездка? Неужели ты впрямь полагаешь, что Струве, при виде меня, придёт в норму?
- Опять вы за своё, — Людвиг, терпеливо, как детсадовский воспитатель — капризного карапуза, начал вразумлять Павла. — Поездка неизбежна, потому как она — единственно возможное продолжение нашей истории. Насчёт вашего фото — боюсь, вы себе льстите. Я почти уверен, что ментам не до вас! А если и до вас — что это меняет? Вы — избраны… где-то там… — Людвиг покрутил пальцем над головой, как американский коммандос, дававший «добро» на взлёт армейской «вертушки». — А раз так — не отвертитесь.
- Езжай, Паша, он прав.
В дверях, прислонившись к шероховатому косяку, стояла Еленка. Она казалась измученной до последней степени, но Павел был рад и тому, что её сил хватило, чтобы подняться на ноги. Как долго она подслушивала разговор, было не понятно. Но последнее длинное высказывание Людвига слышала наверняка, с ним и согласилась.
- Лена, как ты? — Павел подскочил к бывшей жене, попробовал разглядеть её получше, но слабая лампочка, коптившая в каптёрке, делилась светом нехотя, а Еленка замерла в дверях, на границе света и тени, и, похоже, не желала заходить внутрь.
- Плохо, Паша, — женщина вздрогнула, как будто какой-то шутник сунул ей под нос большого паука. — Но я продержусь… без тебя. А ты должен ехать.
- Мне это не нравится, — выдавил Павел. — Всё-таки, каждую минуту может появиться вакцина, а тогда…
- Тогда ты немедленно вернёшься и отвезёшь нас с Танькой в ближайшую больницу, — внятно и размеренно произнесла Еленка.
Павел поймал пронзительный и воспалённый Еленкин взгляд; смутился, стушевался, поискал глазами Людвига. Ему показалось, во взглядах обоих читалось одно и то же: настойчивость, непримиримость, требование. И Людвиг, и Еленка, словно бы сговорились между собой принести его, Павла, в жертву, и их удивляло, что эта жертва не желает примиряться с участью. Людвиг рассчитывал на Павла откровенно, слегка цинично, Еленка — скорбя от безысходности, — но каждый был готов обменять неказистого управдома на чудо.
- Убедили! — Павел пожал плечами и усмехнулся. — Вас больше, в конце-то концов. Но я поставлю свои условия.
Возражений не последовало. Еленка и Людвиг молчали, ждали. Вроде бы — повод для самодовольства: слушают и слышат, внимают, — но Павла молчание только разозлило, в нём он слышал бессловесный заговор.
- Мне нужна постоянная связь. Это раз. Если я позвоню сюда, а мне никто не ответит — немедленно возвращаюсь. Мне нужно, чтобы ты, Людвиг, — Павел недружелюбно зыркнул на министранта, — не отходил ни на шаг от моих девчонок, а ты, Лена, — на бывшую жену он лишь на миг поднял глаза и тут же снова опустил, — не вставала с постели. И ещё — сегодняшнюю ночь я проведу рядом с Танькой. Поставить рядом с ней раскладушку будет не сложно.
Павел перевёл дыхание. Его слушатели всё ещё молчали. Наконец, Людвиг кивнул — важно и значительно, словно подписывал кивком некий важный контракт.
- А ты? — Павел повернулся к Еленке. — Ты согласна?
Та несколько долгих мгновений буравила вопрошателя взглядом; в её глазах, утомившихся от лампового света, загорались и гасли крохотные огоньки — все звёзды галактики, или все чумные костры тёмных веков. Вдруг женщина улыбнулась, став на мгновение обворожительной, тёплой, и погладила Павла по небритой щеке.
- Уложи меня, — прошептала она.
* * *
Павел, прислонившись к стенке тамбура электрички и морщась от горького сигаретного дыма, пытался дремать — по-лошадиному, стоя. Конечно, сидячего места в вагоне для него не нашлось — электричка отправлялась из Дмитрова и, по станции Икша, где садился управдом, была проходящей. А если добавить к этому факту столпотворение, которое устраивали пассажиры, отправлявшиеся в Москву на работу в утренний час пик, следовало признать: удобно устроить седалище шанса у Павла не было вовсе. Идею отправиться в столицу ни свет, ни заря, на одной из «рабочих» электричек, подкинул, конечно, мыслитель Людвиг. По его мнению, так было легче затеряться в толпе. По утрам на все столичные вокзалы высаживался столь многочисленный и многонациональный десант честных тружеников, — жителей ближнего и дальнего Подмосковья, — что вглядываться в каждую унылую заспанную физиономию не стал бы ни один, даже самый педантичный, полисмен. Павел согласился, что мысль — здравая. Жаль, выспаться толком не удалось.
Прошлый вечер вовсе не закончился ультиматумом управдома. Сперва Людвиг сообщил, что у лошадей маловато сена; к счастью, в открытой пристройке к конюшне удалось найти некоторое количество аккуратных брикетов с иностранной маркировкой. Павел слышал, что в Россию, с недавних пор, импортируют картофель, помидоры и берёзовые дрова для костров, но не подозревал, что и сено может быть привозным. Брикеты перетаскали в конюшню, несколько штук распотрошили и раскидали по яслям-кормушкам. Павел, проводя, в годы оны, экскурсии по московскому ипподрому, знал, что хороший коннозаводчик не станет предлагать лошадям есть из деревянных или обитых железом яслей. Здесь кормушка была правильная, из глазурованной глины, и управдом порадовался за четвероногих врачевателей Босфорского гриппа.
После кормёжки, лошадей напоили, забирая воду вёдрами из высоких бочек.
Эти хлопоты утомили Павла, но не Людвига. Тот, казалось, совсем не устал. Он завладел телефоном Павла, выковырял оттуда сим-карту и вставил её в «космический» прямоугольник айфона. Потом вручил дивайс, украшенный изображением надгрызенного яблока, растерявшемуся Павлу.
- Это вам. Вы хотели связи — так получите. Куда лучше, чем ваш собственный матюгальник. Пользоваться умеете? Здесь неплохая фотокамера, можно и видео снять, если понадобится. Эмэмэс, джипиэс, вайфай — всё такое. В общем, поразберитесь на досуге.
Павел, повозмущавшись для виду, презент принял; айфон удобно лежал в руке, был приятен на ощупь и вообще казался приветом из весёлой, недоступной управдому, жизни.
А ночью пришла в себя Татьянка.
Управдом спал на удивление чутко. Он услышал, как по соседству с его раскладушкой что-то зашуршало, зашевелилось. Открыл глаза — и встретился взглядом с Танькой. Та смотрела на него в упор, огромными глазищами, похожими на чайные блюдца. На осунувшемся лице дочки тёмные круги этих живых озёр были отчётливо видны, даже в полутьме.
- Папа, я живая? — Прошептала Танька.
- Конечно, доча, — Павел напряг поясные мышцы и, как спортсмен на тренировке, поднял себя с раскладушки тихо-тихо, «без рук», постаравшись не разбудить Еленку, да и Людвига, прикорнувшего в каптёрке. — Ты чего-нибудь хочешь? Кушать? Пить?
- Неа, — Татьянка помотала головой, — Я подышать хочу.
- Тебе трудно дышать? — Перепугался Павел.
- Лошадками пахнет, — сообщила дочь еле слышно. — Лошадки смешные. Только пахнут сильно. Можно мне на улице погулять?
Управдом засветил фонарь, с вечера оставленный Людвигом в изголовье раскладушки; стараясь не напугать и не ослепить лучом света Таньку, обозрел её со всех сторон. Тёмные пятна на коже увеличились; на ключице, выделяясь мерзким розовым ободком, вздулось новообразование, похожее на огромный гнойник с кровью. Павел сомневался, что Танька, в своём лихорадочном состоянии, способна хотя бы повторить подвиг Еленки и встать на ноги.
- Сейчас пойдём гулять, Танюша, — выдавил он, опасаясь показать дочери, что его глаза — на мокром месте.
Он осторожно поднял Татьянку с матраса, перехватил поудобней, отчаянно боясь надавить на какой-нибудь бубон, скрытый под дочкиной лёгкой одеждой. Потом понёс к выходу из конюшни. Петли дверных створок, ещё недавно скрипевшие на все лады, тут вдруг как будто сделались соучастниками побега: не раздалось ни звука, когда Павел впускал в конюшню ночные запахи и звуки.
Он и сам рад был вдохнуть чистый запах осенней холодной ночи. Слишком холодной! Он стянул с себя куртку и укутал ею Таньку. Небо сияло звёздами. Не отставала и Луна. Такой хрустально мерцающий зодиак, во всём его величии, во всей красе, нечасто встретишь осенью. Недавние тучи разогнало, разметало ветром. Перед дверями конюшни стоял катафалк — ровно на том самом месте, где «припарковал» его Павел сутки назад. Задняя дверь была приоткрыта; прямо на полу салона поблёскивал серебром мушкет. Управдом мысленно чертыхнулся: Людвиг мог бы и получше заботиться о сохранности огнестрельного антиквариата, — хотя бы перенес оружие в каптёрку — и то дело.
Погребальный «Линкольн», похоже, не напугал Таньку, — вряд ли она понимала его предназначение, — но Павел всё равно поторопился завернуть за угол конюшни. Там обнаружилась скромная левада — скорее всего, устроенная для большой лошади. Пони в таких площадках для прогулок не нуждались. Управдом обратил внимание, что с левады, видимо, планировалось попадать в конюшню через отдельные двери, напрямую, но дверные створки здесь были схвачены железными скобами и заколочены намертво. Посреди левады, как крохотный айсберг, возвышался камень-валун. Не низкий, не высокий — в самый раз, чтобы примоститься на его холодном боку с лёгкой ношей. Павел присел на камень, баюкая Таньку.
- Я забыла, где тут Большая Медведица? — Дочь зашевелилась на руках. — Ты показывал мне, а я забыла.
- Вон там, — Павел нашёл глазами небесный ковш.
- А Сириус?
- Поищи сама. Помнишь, я рассказывал тебе, что он — самый яркий?
- Нашла, — Танька, одними уголками губ, улыбнулась.
- Умница, — Павел улыбнулся в ответ.
- А звезда Полынь? Где она?
- Что? — отец в изумлении уставился на дочь. — Какая Полынь? Нет такой звезды.
- Есть, — упрямо, как будто вредничала и совсем не была больна, возмутилась Танька. — Ты же сам мне о ней рассказывал.
- Я? Да нет, вряд ли. Точно не рассказывал, потому что нет такой звезды.
- Ой, — лицо Таньки страдальчески скривилось, — Это не ты, это другой мне рассказал. Не выдавай меня, ладно? Мне нельзя было об этом говорить — никому, даже куклам.
Павел с тревогой вслушивался в шёпот дочери. Он почти не сомневался: Танька снова теряет себя и падает в сумрак бреда. Догадка подтвердилась.
- Полынь — горькая звезда; не пей из того места, куда она упадёт, пап. — Пролепетала бледная Танька, горевшая нутряным огнём, и откинула голову так, что едва не ударилась ею о камень.
Павел помедлил с возвращением в конюшню. Ему казалось, для Таньки, буквально сжигаемой высокой температурой, побыть в ночной прохладе — благо. Но постепенно холод пробрал до костей самого Павла, а в нос вдруг шибануло тошнотворным запахом гнили. Вероятно, тот доносился из распахнутого окна кухни (Павел хотел верить, что именно оттуда, а не из роскошной библиотеки). Управдом решился на возвращение. Оно прошло без помех — незамеченным, как и краткий побег. Уложив Татьянку на матрасы, Павел ещё долго не спал: битый час, а то и больше, наблюдал за дрожью её сомкнутых век; за тем, как под ними перекатывались, метались, незрячие глазные яблоки; как хмурились Танькины брови. Фонарь Людвига за это время сильно подсел, вместо хирургического белого стал светить жёлтым закатным светом. Наконец, Павел щёлкнул рычажком-выключателем и растянулся на раскладушке. Заснул он только под утро, а ровно в шесть его уже тормошил за плечо неугомонный Людвиг. Управдом не стал посвящать латиниста в детали своей ночной вылазки, собрался в дорогу быстро и тихо. Людвиг проводил его до посёлка, — оказалось, помимо асфальтированной дороги, от поместья туда вела ещё и пешеходная тропа. Она была протоптана по пустырьку, напрямик, и весь путь до автобусной остановки занял у подельников не больше четверти часа. Старенький маршрутный ПАЗ уже стоял под парами и был забит народом. В полном соответствии с предсказанием Людвига, некоторые пассажиры, с помятыми физиономиями, в рваных трико, наверняка являлись местными жителями; другие — в щегольских резиновых сапогах и свежем камуфляже, стилизованном под военную форму, были дачниками и направлялись домой, в Москву. Появление латиниста и управдома не произвело ни на одну из группировок ни малейшего впечатления.
- Здесь я вас оставлю, — с книжным пафосом заключил Людвиг. — Будем держать связь. Заклинаю вас: не игнорируйте знаки. Какие угодно! Любые! Намёки судьбы, в том числе разговоры незнакомых людей в метро; фантазии, в том числе сексуальные; сны, в том числе ужасные!
- Бывай! — Павел заскочил в автобус, не подав латинисту на прощание руки. — Береги моих…
- Непременно, — Людвиг засунул руки в карманы, нахохлился и быстро, почти бегом, зашагал по тропинке назад. Отправления ПАЗа он не дождался.
Впрочем, если б латинист пожелал задержаться, ожидание оказалось бы коротким. Через пять минут управдом уже трясся в автобусе по направлению к Икше. А через полчаса поменял одно переполненное транспортное средство на другое — погрузился в электричку.
И вот теперь он дремал в тамбуре, покачивался на полусогнутых и вдыхал дым — этот отход жизнедеятельности курильщиков.
Его толкали — большей частью стремились занести вглубь вагона, потому как, вплоть до самой Москвы, число пассажиров только прибывало. Он не поддавался — на каждой остановке широко расставлял ноги, вминал плечи в пластик стены и стоял насмерть. Павел не хотел колготиться в проходе между сиденьями; в тамбуре было больше места для манёвра и меньше любопытства: там ехали, или выходили туда покурить, в основном, работяги, не имевшие обыкновения разглядывать случайных попутчиков и лезть им в душу. Даже сигареты свои они смолили молча, сосредоточенно, как будто выполняли повинность. Впрочем, иногда беседа завязывалась. Один низкорослый мужичок, с лицом мятым, похожим на картошку, запечённую в духовом шкафу, внушал молодому собеседнику, наверное, студенту, что-то насчёт «беспредела ментов». Павел прислушался. Это было любопытно: похоже, мужичок косвенно пострадал от борцов с Босфорским гриппом, хотя сам этого толком не понимал.
- Проверяли, как бройлера перед убоем, — кипятился мятый. — Градусником под мышку тыкали, дышать в трубку заставляли. Я им говорю: «я ж не за рулём, какого, мля?» А они мне: «Так надо». Один вроде санитар — в белых своих тряпках, — а на каждого санитара — по пять ментов, чтоб, значит, не дёргались, волну не гнали.
- Может, санкционированная проверка, — мямлил в ответ студент. Было видно, что с мятым он не знаком и знакомиться — не желает. Вместо того чтобы поддерживать беседу, он бы с куда большим удовольствием слушал плейер, — каплевидные наушники покачивались у студента на груди. Но мятый не отставал.
- Я и говорю — вертят нами, как хотят. — Развивал он мысль, похоже, восприняв реплику студента как поддержку. — Талдычат мне: «Вы пьяны». «Неет, братцы, — отвечаю. — Я с похмелёчка. Пьяный — это пьяный. Пьянству — бой. А похмелье — дело святое. Прости, Господи, — мятый широко перекрестился, заехав, при этом, студенту локтем в рюкзачок. — Спрашиваю их: «Не знаете, что к чему — как можете судить? Не по правде — по произволу! Вы же клятву давали… Гипро…проката».
- Это, наверно, в связи с болезнью. В новостях передавали: какая-то болезнь появилась — новая. — Студент отодвинулся в угол тамбура, к самым дверям; мятый двинулся за ним.
- Я вот что скажу, — решительно заявил мужичок, разбрызгав слюну. — Все эти болезни — от разврата. Настоящую болезнь — её глазом видно, потрогать можно. А все эти… молекулы… это для вас, для сопливых. Молодых пусть проверяют. А меня-то за что — я со своей старухой — двенадцать лет, душа в душу, эх… — Мятый махнул рукой и, словно обидевшись на весь мир, начал прорываться вглубь вагона. Возможно, он заблаговременно застолбил там себе сидячее место, и теперь отправился «досиживать» дорогу.
Павел задумался: со слов студента выходило, что об эпидемии всё-таки сообщают — «передают в новостях», как выразился тот. И даже предпринимают какие-то меры по контролю и профилактике. Это уже выходило со слов мятого. Но свободу передвижений по Москве и области пока не ограничили — электрички ходят. Далеко ли всё зашло? Что делают сейчас в закрытых боксах с такими, как Еленка и Татьянка? Лечат? Пытаются продлевать жизнь в надежде, что лечение вот-вот станет возможным? Или попросту ждут, когда «гриппующие» отдадут концы? Это ведь тоже вариант. Именно так боролись с чумой в тёмные века — отделяли больных от здоровых и молились.
В голове Павла пыталась оформиться какая-то мысль. Мятый мужичонка, при всей своей неказистости, завернул что-то толковое. «Настоящую болезнь глазом видно, потрогать можно», — Вот что он сказал. А как насчёт настоящего лекарства? Чем только не лечат больных современные шарлатаны: йогой, мантрами, «доброй энергетикой». В словах Людвига о предначертании и высших силах управдому чудилось шарлатанство. Именно потому, что Павел, как материалистично мысливший человек, не верил в слово, но верил в предмет, вещь, субстанцию. А Людвиг, хоть и умел убеждать, ничего такого, в доказательство своей правоты, представить не сумел. Управдом задумался. Что будет, если откинуть всю болтовню и постараться отыскать в собственной истории хоть что-то материальное? Что в чистом остатке? А там…
Мушкет!
Павла поразило собственное открытие. Перенос сознаний во времени и пространстве, битва небесного и сатанинского воинств, даже дыхание лошадей, якобы способное приостановить развитие болезни, — всё это могло оказаться выдумкой Людвига. Но мушкет-крысобой, украшенный серебряным литьём и рубиновой змейкой, был бесспорной реальностью. В конце концов, даже в самых нелепых играх существуют правила. Трудно поверить, что в твоей голове в один прекрасный день может поселиться средневековый резчик по камню, но если допустить возможность такого «подселения», остаётся открытым вопрос: откуда этот бесплотный дух, этот невидимый разум, этот сказочный фантом взял вполне материальное, из дерева, серебра и металла, оружие? Безусловно, в этой игре есть могучий козырь — божественная воля. По правилам игры, она может перенести что угодно и куда угодно — хоть динозавра в Коломну, хоть высотку МГУ — во двор к Сократу. Но почему бы тогда не послать на борьбу с чумой уж сразу трёхметровых сияющих ангелов с огненными мечами или летающую тарелку из будущего, способную за полчаса облучить всю Москву целительными лучами? Если этого не произошло, значит, волшебство и эффектные зрелища у высших сил не в чести. И значит, стоит попробовать поискать логику там, где её, вроде бы, не может быть.
Предположим, мушкет не переносился через пространство и время. Значит, «ариец» его попросту позаимствовал где-то в современной Москве. Но где? Не в музее же? Не в кремлёвской Грановитой Палате? К тому же, по правилам игры, перенёсшееся из средневековья сознание поглощает сознание «местного носителя» немедленно и целиком. По сути, в современной Москве оказывается человек из прошлого, да ещё иностранец. Он может знать, как управляться с оружием, но откуда он знает, где этим оружием разжиться?
- Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка — Москва, Савёловский вокзал, — Пророкотало в динамиках электрички. Павел потёр сухие глаза, слегка надавил на глазные яблоки пальцами. Сонливость отступила на десяток секунд, потом накатила снова. Двери распахнулись. Управдом, как осторожный карманник, ступил на московскую землю, озираясь и готовясь дать стрекача. Правда, в эту минуту боязнь не найти в округе чашку крепкого кофе пересиливала для него даже боязнь ареста.
Столица встретила хмурым небом, сумерками, порывистым и злым ветром. Дождя не было, но, судя по тому, что весь перрон покрывали обширные лужи, прошёл он совсем недавно. Низкие густые облака предлагали позабыть о солнце надолго. Сильные электрические фонари, почему-то ещё не отключённые, тягались в яркости с тусклым светом занимавшегося нового дня и отчётливо, картинно, отражались в лужах.
Павел погрузился в суету, смешался с толпой и двинулся в этом мейнстриме по направлению к подземелью метро. Он хотел покинуть вокзал, как зону особого внимания правоохранителей, поскорей, а кофе решил поискать в местах поспокойней. Впрочем, то ли из-за холода, то ли по какой-то иной причине, полицейских вокруг было не слишком много — не больше, чем в обычные дни. Навстречу попался одинокий серый, спешивший по своим делам. Потом, рассекая человечий поток надвое, перпендикулярно платформам продефилировал наряд из трёх человек и одной грустной овчарки. Овчарка отчаянно пахла мокрой псиной.
Как только управдом спустился в подземный переход, из которого напрямую можно было попасть в метро, он понял, куда делись и полицейские, и медики. Все они расположились здесь; перегородили широкий тоннель, мешались под ногами, иногда даже толкались. В переходе были установлены обычные бюрократические столы; за ними восседали люди в белых халатах и в штатских костюмах. Ещё кое-где возвышались арки металлодетекторов, или устройств, внешне очень на них похожих. Возле каждого несли дежурство по два-три правоохранителя. Периодически от столов отделялись люди в жёлтых комбинезонах, с хитроумными приспособлениями в руках, напоминавшими полицейские радары. Раструбами этих штук они «светили» в толпу и, то и дело, вытаскивали к столам на расправу очередную жертву. Павел сообразил, что приспособления — вероятно, пирометры. Ими дистанционно замеряли температуру пешеходов. Потом подозрительных пытались перепроверить в более тесном контакте. Глупость затеи была очевидна: с температурой «плюс сорок» вряд ли отправишься болтаться по улицам, а меньшая температура почти наверняка свидетельствовала бы, что человек страдает от банальной осенней простуды, а не от Босфорского гриппа. Впрочем, болезнь прогрессировала, видоизменялась, а значит, могла обрести формы, о которых Павлу было ещё ничего не известно.
Ни личность, ни физическое состояние Павла не привлекли внимания контролёров. Он благополучно добрался до входа на станцию метро «Савёловская» и ступил на эскалатор. В окружении мрачных, молчаливых, напряжённых людей Павел дождался поезда и начал короткое путешествие к центру города. В вагоне было непривычно тихо. Казалось, напряжение буквально разлито в воздухе. Многие люди прятали носы и рты под медицинскими полумасками и марлевыми повязками. Довольно часто встречались повязки не вполне аптечного фасона, из чего управдом сделал вывод, что в аптеках, вероятно, уже ощущается их дефицит, и кое-кто шьёт убогую защиту у себя дома, из завалявшегося тряпья.
Павел, с пересадкой, добрался до Китай-города. Миновал ещё один медико-полицейский кордон — здесь, в центре Москвы, дышалось спокойней, и контролёры с пирометрами действовали деликатней. Зато здесь, вооружённый другим прибором, похожим на большую подкову, расхаживал «космонавт» — субъект в серебряном костюме полной химзащиты. К пешеходам он не приближался — активно водил полукружием «подковы» по мрамору вестибюля станции метро.
Павел выбрался из подземелья на волю — и с удовольствием вдохнул полной грудью аромат мокрой земли и прелых листьев Ильинского сквера. Сквер казался крохотным лесом, чья листва поёт под ветром, чьи стреляные воробьи ведают все местные тайны. После депрессивного болезненного метро, глоток свежего воздуха, сдобренный капелью с мокрых веток, взбодрил Павла и прогнал сонливость. И всё-таки пластиковый стаканчик растворимого кофе управдом осушил — у продовольственной палатки на колёсах, припаркованной неподалёку от метро. В этот ранний час многие следовали его примеру; перед палаткой даже выстроилась небольшая очередь. Молодая мать, чьё лицо было укутано высокой марлевой повязкой, купила по пирожку сыну и дочери. Их лица тоже были защищены. Павла удивило, что повязки всей троицы — необыкновенно ярких цветов — у мамы оранжевая, как спелый апельсин; помидорно красная — у сына, и изумрудно-зелёная — у дочери. Вряд ли всё это буйство красок продавалось в аптеке; наверняка женщина раскрасила марлю собственноручно. Управдом улыбнулся: впервые утро сделалось чуть-чуть цветным. Молодая женщина улыбнулась в ответ. Милая, маленькая, слегка сонная. Пощадит ли её Босфорский грипп? Обойдёт ли чума стороной её дом? Женщина отвела взгляд и потянула разноцветных дошколят за собой. А Павел задумался, стоит ли позвонить доктору Ищенко немедленно, или, из вежливости, следует дождаться хотя бы полудня? Тем временем ветер разгулялся не на шутку, и управдом, после некоторых колебаний, решился звонить.
Ищенко недаром ел свой хлеб. С первых секунд разговора на Павла обрушилось радушие.
- Рад вас слышать, — с энтузиазмом, странным для девяти часов утра, выкрикнул в трубку Ищенко, не дав догудеть даже первому длинному гудку. — Бесконечно признателен вам за звонок. Я правильно понял: вы согласны выполнить мою просьбу и навестить нас?
Павел невразумительно угукнул в ответ.
- Великолепно! Когда вас ждать? Я лично встречу вас в холле.
- Я вообще-то нахожусь неподалёку, — официальным тоном сообщил Павел. — Могу быть у вас через полчаса.
- Договорились. — В голосе Ищенко послышалось лёгкое замешательство, но он тут же продолжил. — Профессор Струве завтракает в десять. Если вы слегка задержитесь — мы попросту сервируем завтрак на четверть часа позже. Но, я надеюсь, встреча не отнимет ни у вас, ни у профессора, много времени, и наши планы менять не придётся.
- Думаю, так и будет, — подтвердил Павел. — Значит, я сейчас же направляюсь к вам.
Он дал отбой. Купил в палатке жестяную банку колы; закрепляя кофейный эффект, выпил её в три больших глотка. Слегка нахохлился, поднял воротник и зашагал по направлению к Серебрянической набережной. Дойдя по Солянке до Подколокольного переулка, не удержался и свернул к Хитровке. Он любил эти места — эти хитросплетения времён и архитектурных стилей. Купеческую угловатость знаменитого дома-«утюга» и трактира «Каторга»; точёные силуэты старых княжеских усадеб; допотопные румяные округлости церквей. Ценность Хитровки теперь скрывалась в переулках и дворах. Сама Хитровская площадь уже давно выглядела неумытой нищенкой: в нескольких местах разбитый асфальт огораживали строительные конструкции, а посередине застыл уродливый нескладный экскаватор. Разнокалиберные власти города никак не могли договориться между собой — возводить ли здесь офисный небоскрёб, или разбивать парк, — а площадь постепенно спивалась и дурнела, как некрасивая содержанка, которой отказали в должности, но определили пенсию.
Павел дал небольшой крюк, зато, после того, как свернул в Петропавловский переулок, продвигался к цели словно бы по наитию. Он ни разу не ошибся с поворотом; дважды срезал путь по дворам и оба раза успешно. Во второй раз, вынырнув из-под проходной арки, управдом оказался точно напротив трёхэтажного особнячка, выкрашенного в весёлый салатовый цвет. Ампирный фасад, ионические портики, однако на уникальный памятник архитектуры — не тянет. На его стене не имелось таблички с указанием названия улицы и номера дома, потому Павел уже готов был продолжить поиски, когда заметил аккуратную, начищенную до блеска, медную пластину, закреплённую справа от входной двери. На ней, выгравированное замысловатой вязью, красовалось единственное слово: «Клиника».
Павел надавил кнопку звонка. Он ожидал появления охраны, или, в лучшем случае, вежливого консьержа, но дверь открыл молодой, слегка взъерошенный, мужчина в белом халате. На вид ему было не больше сорока, едва начавшие седеть длинные волосы собраны в причёску «конский хвост», взгляд — дежурно добродушный; примерно такими взглядами смотрят на зрителя голливудские актёры, играющие продажных адвокатов.
- Павел Глухов, — я угадал? — Мужчина осклабился, буквально ослепил гостя улыбкой во все тридцать два неестественно белоснежных зуба.
- Совершенно верно, — торжественно подтвердил управдом, стараясь и голосом и осанкой держать марку.
- Я — Ищенко, это со мной вы говорили по телефону. — Многословно представился привратник. — Милости прошу в наши пенаты.
Павел кивнул и переступил порог заведения.
Без преувеличения, заведение казалось странным с первых шагов. Внутри любовно и тщательно была проведена реставрация. Мраморная лестница с широкими резными перилами плавным полукругом устремлялась ввысь, на верхние этажи, и поражала почти зеркальным блеском каждой своей ступени. В холле всё шептало о роскоши. Шёпот не переходил в вульгарный крик, как это часто случалось в безвкусных золотых обиталищах новых московских миллионеров.
Ковры, в ворсе которых нога и утопала, и пружинила, одновременно. Гобелены на стенах вместо фотографий или картин — видимо, современные, но талантливо стилизованные под старину. Точёная антикварная мебель, включавшая милые пуфы и огромный бар-глобус с откидывающейся крышкой северного полушария. Светильники, переделанные в электрические лампы из настоящих газовых фонарей.
- Не удивляйтесь, — Ищенко поманил Павла за собой. — Я вам всё сейчас расскажу. Хотите согреться? На улице ветрено. Пятьдесят грамм коньяка. Есть армянский, московский, французский.
- Я слышал, что в больницах иногда, так сказать, употребляют, — усмехнулся Павел, — но никогда бы не подумал, что — марочный коньяк. Предложили бы угоститься медицинским спиртом — и довольно с меня.
- Да-да, я вас понимаю, — психиатр внимал собеседнику с кислой улыбкой, словно тот травил бородатый несмешной анекдот. — Но всё-таки давайте присядем на минуту. — Ищенко указал на высокие кресла, окружавшие бар-глобус.
- Будь по вашему, — Павла удивляло и слегка настораживало, что в клинике, помимо Ищенко, ему пока не встретилась ни одна живая душа, но и причин впадать, по этому поводу, в панику он не видел.
- У нас здесь психиатрическая клиника, — Ищенко, упав в кресло, обитое бордовым бархатом, всё-таки дотянулся до бара и выудил оттуда пузатую бутыль со звёздочками на этикетке. — Но клиника несколько необычная. Во-первых, как вы и сами, наверное, догадались, она не государственная и достаточно…эээ…дорогая. — Доктор обвёл наполненной рюмкой интерьер, одновременно умудрившись вторую такую же протянуть Павлу. — Во-вторых, мы здесь не считаем себя… эээ… наследниками советской психиатрии. Да, собственно, и западные образцы нам — не указ. Мы относимся к нашим пациентам так, как будто они… эээ… наши гости.
- Но они не могут отсюда выйти, верно? — Уточнил Павел, решаясь пригубить из рюмки самую малость.
- Ну почему же. Некоторые — могут. Под наблюдением, естественно. Негласным. — Ищенко коснулся своей рюмки губами так мимолётно, что казалось, подарил ей дружеский поцелуй.
- Это относится и к профессору Струве? — управдом удивлённо приподнял брови.
- Увы, нет, — Ищенко загрустил. — С профессором всё несколько сложней.
- Я читал в одной газете, он разучился разговаривать по-человечески, не то рычит, не то лает, — с некоторой иронией сообщил Павел.
- Жёлтая пресса. Наш бич! — Воскликнул психиатр возмущённо, но, вместе с тем, немного театрально.
- Так это было враньё? — Озвучил Павел сомнения Людвига. — Что же произошло с профессором на самом деле?
- Я могу рассчитывать, что вы сохраните наш разговор в тайне? — Вопросом на вопрос ответил Ищенко.
- Так точно, — по-военному отчеканил управдом.
- Что ж… эээ… ладно… — Психиатр слегка стушевался и жадно взглянул на коньяк, будто размышляя, не употребить ли ещё рюмку. — Знаете, я расскажу вам то, что рассказывать не должен. Врачебная тайна, знаете ли… Но если я промолчу, вы можете сильно удивиться, увидев… эээ… видоизменившегося Струве. И не просто удивиться, а показать ему своё удивление. Понимаете, я долго думал… Раскрыть врачебную тайну, или позволить вам изумиться в присутствии Струве… И то и другое… эээ… вредно для дела. Но второе… эээ… всё-таки вреднее.
- Обещаю быть нем, как рыба, — прервал управдом подзатянувшиеся словоизлияния Ищенко.
- Что ж… эээ… Хорошо. — Психиатр наконец решился поставить рюмку на журнальный столик и тут же стал похож на героя советского агитплаката, говорившего решительное «Нет!» алкоголю. — Итак. Вы знаете, где и в каком состоянии нашли профессора Струве? Что, по этому поводу, сообщили бульварные щелкопёры?
- Неподалёку от Аптекарского огорода. В порванной одежде, потерявшим память и способность разговаривать по-человечески, — осторожно озвучил Павел прочитанное в «Городских легендах».
- Более-менее верно, — горестно выдохнул Ищенко. — Профессор не молчал и не лаял, — утверждать такое — это, даже для жёлтой прессы, перебор. Он пытался произносить отдельные фразы на непонятном языке.
- Это была Латынь? — Не сдержавшись, выпалил Павел.
- Латынь? — Ищенко взглянул на собеседника с заинтересованностью. — Любопытно, почему вы так решили?
- Просто предположил, — управдом покраснел и приложился к рюмке с коньяком.
- Хм. Странно… — Психиатр пробарабанил пальцами на ручке кресла что-то ритмичное. — К сожалению, не могу ни подтвердить, ни опровергнуть ваше любопытное предположение. Даже если бы в этой клинике имелись лингвисты, понять профессора Струве и тогда было бы нелегко. Дело в том, что, два дня назад, он отчаянно шепелявил, говорил невнятно, попросту — имел явные проблемы с дикцией.
- Когда я беседовал с ним, его речь казалась мне вполне чистой, — заметил Павел.
- Совершенно верно. — Ищенко согласно кивнул, — никаких врождённых дефектов речи у профессора не наблюдалось, это я знаю точно. Они появились… эээ… после травмы. Но сейчас кое-что изменилось. Профессор немного научился… эээ… говорить. Я имею в виду: говорить по-русски.
- Что значит — научился? — управдом слегка опешил. — К нему вернулась память, а значит, и речь?
- Увы, нет, — Ищенко развёл руками. — Понимаю, как трудно вам будет поверить в то, что я сейчас расскажу, — мне и самому долго в это не верилось, я даже подозревал, что профессор разыгрывает нас с какой-то непонятной целью…В общем, если не злоупотреблять профессиональной терминологией, господин Струве превратился в младенца, который на наших глазах учится говорить. При этом младенец — вундеркинд, полиглот: осваивает в день по несколько сотен новых для него слов. Ещё вчера он знал только ряд существительных и глаголов, а сегодня уже связывает их в простейшие фразы. Тем не менее, речь профессора — чрезвычайно замедлена, отрывочна. Если не знать о его прогрессе в деле освоения русского языка, может показаться, что он — заторможен и неполноценен. Теперь понимаете, почему у вас будет повод изумиться, когда вы встретитесь со Струве?
- Понимаю, — подтвердил Павел, сильно сбитый с толку откровенностью Ищенко.
- Тогда давайте поднимемся в комнату профессора.
- Вы хотите сказать — в палату? — управдом допил коньяк; в голове царил такой кавардак, что пятьдесят грамм спиртного едва ли могли серьёзно ухудшить картину.
- Мы предпочитаем называть палаты — комнатами, — пояснил Ищенко. — Да, собственно, они и походят скорее на номера приличного отеля, чем на палаты наших муниципальных больниц. Буйные у нас бывают редко, а в отношении остальных… эээ… гостей у нас действует только одно ограничение: никаких острых и тяжёлых предметов в комнате!
Доктор резво вскочил на ноги, промчался по холлу и засеменил вверх по лестнице так быстро, что Павел едва поспевал за ним, даже перепрыгивая через каждую вторую ступеньку. Впрочем, на бегу он успел заметить, что под лестницей спряталась небольшая, стеклянная будка охраны, не заметная от входа. Видимо, контроль тут всё-таки осуществлялся, — негласный, как выразился Ищенко, — и пустынность клиники была мнимой.
Провожатый взлетел на третий этаж, управдом, запыхавшись, догнал его через несколько мгновений. Дальнейший путь лежал в самый конец коридора. Павел отметил, что эта часть клиники оформлена скромней. Кроме высоких потолков и небольших резных рельефов над притолоками дверей здесь ничто не свидетельствовало об историческом прошлом здания. Двери были выкрашены белой краской, на полу лежал паркет, на стенах крепились круглые типовые плафоны, под которыми прятались типовые энергосберегающие лампы.
У двери с номером 12 Ищенко остановился. Деликатно постучался. Дверь немедленно распахнулась, и за ней обнаружилась девушка лет двадцати, в медицинской шапочке и халате.
- Алексей Леонидович, — девушка засмущалась при виде Ищенко, — зачем же вы сами?.. Я же для вас отчёт ещё два часа назад передавала. Неужели не получили? — На Павла она не взглянула.
- Получил, но ещё не читал, — буркнул доктор не вполне радушно. Видимо, с подчинёнными Ищенко не церемонился. — Мы по другому делу, Наташа. Наш гость уже проснулся?
- Да. — Девушка, — должно быть, медсестра, — быстро кивнула.
- Тогда мы войдём. Включи визуальный контроль и будь наготове.
Павел огляделся.
Когда он переступал порог комнаты номер двенадцать, рассчитывал, по наивности, встретить сразу за дверью Струве. Разумеется, до таких вольностей не дошла даже необыкновенная клиника Ищенко. Перед собственно палатой (или комнатой, или гостиничным номером — кому как больше нравилось) располагался своего рода предбанник — крохотная комнатушка, в которой несла дежурство медсестра. Помимо входной, в предбаннике имелась ещё одна дверь — массивная, металлическая, с огромным «глазком», напоминавшим скорее небольшой иллюминатор подводной лодки. Несомненно, за этой дверью и располагалась благоустроенная индивидуальная палата Струве. Управдом надеялся, там свободного места — побольше. В предбаннике он еле разместился: тот явно не был рассчитан на троих. Почти всё помещение занимал белый стол со скруглёнными углами, выполненный из прочного пластика. Над столом нависало сложное электронное устройство — что-то вроде коммуникатора, с встроенным экраном и многочисленными разноцветными кнопками. Застенчивая Наташа, услышав распоряжение Ищенко, принялась давить на кнопки, и маленький экран, до того мёртвый, немедленно ожил.
Щёлкнул автоматический замок, запирая входную дверь. Щёлкнули два других, отпирая дверь камеры-комнаты-палаты.
Психиатр потянул железную махину на себя; та со скрипом распахнулась. Ищенко — широким жестом — пригласил Павла войти.
И управдом шагнул навстречу удивлению.
Кровавое зарево освещало город, обращаемый в руины. Мраморные боги и богини, некогда венчавшие древний храм, падали на землю, как колосья под серпом косаря. Лошади и люди, карие и с сединой, обёрнутые в ткани и нагие, юные и лишившиеся сил, — все были малы и хрупки, все были смертны, все были урожаем.
«Последний день Помпеи», Карл Брюллов, оригинал — в Питере, в Русском музее», — Вспомнил Павел. Отличная репродукция. Странный выбор для умиротворения больной психики.
Место заточения Струве было похоже на гостиную провинциального дворянина. Тяжёлые гардины на зарешёченных окнах. Широкая кровать с высоким изголовьем. И, в странном контрасте с этой антикварной роскошью, дешёвый модульный стол из ИКЕА. Павел не мог отделаться от подозрения, что в кровати и гардинах гнездятся сотни мелких насекомых. Конечно, это было не так. Комната выглядела вполне ухоженной. Вот только, на месте Струве, Павел бы не ощущал себя в ней гостем, а уж, тем более, хозяином.
- Нет сюда! Нет ходить прямо! — Оглушил вопль.
Жильца, маленького и жалкого на фоне всей этой сумбурной роскоши, управдом заметил не сразу. Струве же, похоже, ужаснуло появление нежданных визитёров. Он спрятался за гардину и сейчас казался моськой, заливисто облаивавшей грабителей.
- Что с вами, профессор? — Мягким баритоном пропел Ищенко. — Вы меня не узнали? Посмотрите, кого я привёл. Это Павел Глухов. Вы с ним встречались совсем недавно.
- Нет ходить! Нет бить! Страх! — вновь, во всё горло, выкрикнул Струве.
Павел почувствовал жалость. Он едва узнавал высокого статного Струве в том сгорбившемся сморчке, который тявкал из-за портьеры. Видимо, политика клиники запрещала одевать пациентов в больничные пижамы, потому на бывшем эпидемиологе красовалось что-то вроде толстовки, с двумя рядами пуговиц, нашитых наискось, от каждого плеча — до пояса. Наверное, вся передняя часть одеяния, при необходимости, отстёгивалась без особого труда. Штаны, надетые на Струве, тоже были «с претензией»: этакие короткие бриджи, чей фасон мог считаться модным и даже молодёжным. На дрожавшем от страха человеке, который сильно постарел за те несколько дней, что прошли со дня его дежурства в Домодедово, всё это выглядело нелепо. Струве походил не то на шеф-повара заштатного ресторана, не то на огородное пугало.
- Поговорите с ним, — приказал Павлу Ищенко. — О чём-нибудь, что могло бы иметь для него значение.
- Профессор, вы помните мою дочь? Её зовут Татьяна. Вы измеряли у неё температуру в аэропорту. — Послушно проговорил Павел. Он был почти уверен, что явился в клинику напрасно. Что бы ни произошло с маститым эпидемиологом, — постарались ли тут демоны, или зарвавшиеся хулиганы, слишком сильно настучавшие профессору по голове, — помочь Струве — невозможно. И уж тем более невозможно заставить его охотиться на чуму, как мечталось Людвигу. — Моя дочь, Татьяна. Вы сказали, у неё ангина, и были не правы! — управдом сам не понял, как у него вырвалось это обвинение. Но, вместо того чтобы загладить промах, он вдруг вытащил из кармана фото Еленки с Татьянкой, и, держа его перед собой, на манер щита, устремился к Струве.
- Нет здесь! Шаг там назад! Ааа! — Причитания сумасшедшего сменились животным визгом. Казалось, визжит щенок, на которого наехал автомобиль.
Струве свалился на пол, изо всех сил дёрнул на себя портьеру и сорвал её. Зарылся в полотнище с головой; начал, невидимый, колотиться об пол, попутно выбивая из тяжёлой ткани тучи пыли.
- Назад! — Ищенко, словно заполошенный заяц, бросился под ноги Павлу. — Наташа, сюда! Успокоительное! — Выкрикнул он новый приказ.
Павел, потрясённый, отступил к двери и наблюдал, как психиатр принимает из дрожавших рук девушки тонкий шприц и пытается пробиться к Струве через складки портьеры.
- Наташа, помогите! — Ищенко был зол, очень зол, и его подчинённая понимала это. Она попыталась утихомирить Струве, склонившись над ним и заключив в своего рода объятия, но тот подкатился ей под ноги и чуть не сбил. Девушка отпрыгнула, вскрикнув.
Павел не выдержал.
В два широких пружинящих шага он достиг места человечьей свалки. Упал, почти молитвенно, на колени, перед эпидемиологом. Поразился, как сильно портьера похожа на огромный кокон, в котором задыхается бабочка. И совершил захват.
Павел просто ухватил серый кокон с двух сторон, как сумел. Но тут же понял, что захват удался: под тканью прощупывались руки Струве. Профессор отчаянно сопротивлялся, но, вероятно, был чрезвычайно слаб. Управдом удерживал его руки без труда, для верности придавив грудью лопатки скандалиста. Теперь было понятно: Струве лежит, растянувшись на полу, лицом вниз. Ищенко не спасовал. Откинул край портьеры, ловко обнажил эпидемиологу поясницу и вкатил свой укол.
- Спасибо, можете слезть с него, — выдохнул психиатр облегчённо. Сам присел на корточки, поигрывая шприцем. — Через минуту профессор успокоится, а через четверть часа — уснёт. Поверьте, такое с ним впервые. Неужели он испугался вас? Мне казалось, его состояние вполне стабильно…
- Извините, Александр Леонидович, это я виновата, — всхлипнула в углу медсестра Наташа.
- Что? — Ищенко уставился на девушку. — Каким образом?
- Профессор стал такой после того, как в этой комнате поменяли проводку.
- Что за чушь ты городишь, — психиатр брезгливо поморщился. — Какую проводку?
- Электрическую, — Наташа шмыгнула носом. — Вчера вечером свет моргал. Я вызвала мастера.
- Надеюсь, от наших партнёров? — С подозрением осведомился доктор.
- Нет, — медсестра размашисто помотала головой. — Там никто не отвечал. Трубку не брали. Я посоветовалась с вашим заместителем. Он согласился вызвать мастера из круглосуточной ремонтной службы.
- Не могу поверить, что Скротский дал согласие, — буркнул Ищенко.
- Он согласился. Спросите его сами, — девушка смахнула со щеки слезинку. — Вы же сами говорили: больные… то есть наши гости… могут оставаться в темноте только по собственной воле. А тут была темнота, и я решила…
- Дальше! — Нетерпеливо выкрикнул доктор.
- А дальше ничего… — Девушка засунула руки в маленькие кармашки халата и тут же сделалась трогательной и беззащитной. — Пришёл мастер, починил проводку и ушёл.
- Как реагировал… гость?
- Никак. По-моему, он спал. Я поставила ширму, заслонила ею кровать.
- Вы дурачите меня, милая? — Вспылил Ищенко. — Если всё было именно так, с чего вы взяли, что профессора напугал ремонтник? Или, по-вашему, это сделала темнота?
- Я не знаю, — еле слышно произнесла девушка. — Но когда я зашла через час забрать ширму, профессор уже не спал. Он вскочил с кровати и спрятался от меня под столом. Я подумала, лучше не нервировать его, больше не беспокоила понапрасну, но он так и не оклемался. Мне надо было предупредить вас…
- Это точно, — Ищенко распрямился. — И всё равно я не понимаю…
- Старший… болезнь… бить… до смерть… я… Защищаешь… я… защищай… ты…
Павел изумлённо обернулся на голос. Синхронно с ним поворот головы выполнили и психиатр с медсестрой. Пока Ищенко и несчастная Наташа выясняли подробности вчерашнего вечера, Струве сумел высвободиться из кокона гардины и, тяжело дыша, оперся о деревянную панель, прикрывавшую батарею парового отопления.
- Павел, подождите нас, пожалуйста, на контрольном пункте, — Ищенко махнул рукой в сторону предбанника. — Мы уложим профессора и… эээ… присоединимся к вам. Думаю, не стану вас больше задерживать. Вы и так уделили нам немало драгоценного времени… и сил.
- Конечно.
От управдома требовалось сдать дела медикам и убраться восвояси.
Почему бы нет?
Безропотно, как проштрафившийся актёр, Павел уходил со сцены. Пока что отдалялся от неё лишь на несколько шагов, но уже ощущал всем нутром: финита ля комедия, Струве останется в клинике, Босфорский грипп — в городе.
Управдом добрался до предбанника, присел на высокий табурет, уставился в старенький выпуклый монитор следящего устройства. Тот показывал, как Ищенко и плаксивая Наташа, поддерживая Струве под руки с двух сторон, укладывали его в кровать.
Неожиданно Павел подумал о Людвиге. Интересно, как бы тот поступил, оказавшись рядом со Струве? Управдом потряс головой. Это уже никуда не годилось: похоже, у него образовывалась зависимость от Людвиговой мудрости. Павел достал айфон и, выбрав из длинного и незнакомого списка имён единственно знакомый телефон латиниста, отстучал смс: «Привет. Ты на связи?». Ответ пришёл незамедлительно, как будто Людвиг ждал весточки, сидя у аппарата: «Да. Чем могу помочь?»
Управдом зажмурился. С силой свёл веки — так, что перед глазами поплыли цветные круги. Нет времени и возможности консультироваться с латинистом. Нужно думать собственной головой. Он пришёл сюда за информацией. А что узнал? Да практически ничего, кроме единственного факта: Струве чего-то боится. Что он там бормотал: «Старший, болезнь»? Может, это значит: «Старшая болезнь, болезнь болезней, королева чума»? Этакая начальница недугов? А ещё там было: «Защищаешь я, защищай ты». Может, это значит: «Защитишь меня — и я защищу тебя в ответ»? Чёрт! Как же всё притянуто за уши! Бесспорен только страх Струве. Он боится. Он просит защиты. Предлагает ли что-то взамен? Пока не защитишь — не узнаешь!
Павел медленно, словно сомневаясь в правильности поступка, набрал новое смс Людвигу: «Можешь сделать фото мушкета и прислать мне?»
На сей раз ожидание затянулось. Павел видел на экране, как психиатр и медсестра накрыли Струве одеялом по самый подбородок. Ищенко наклонился к пациенту и что-то сказал ему, расплывшись в широкой дружелюбной улыбке. Потом ухватил медсестру за локоток и повлёк к выходу.
Айфон громко заверещал. Вместо словесного ответа во весь дисплей развернулась фотография. Мушкет, каков он есть! Людвиг подошёл к выполнению просьбы Павла творчески: подобрал ракурс, с которого серебряная змея в упор смотрела на камеру.
Управдом вскочил с табурета, бросился навстречу Ищенко и его подчинённой.
- Вы куда? — Психиатр попробовал преградить дорогу, но управдом толкнул его плечом и прорвался к кровати Струве.
Профессор засыпал. Павел подумал, что лекарство уже давно должно было отправить его в царство Морфея, но Струве, отчаянным усилием воли, сопротивлялся сну. При виде Павла его глаза наполнились страданием и мыслью.
- Нет защита я — нет пища никто, нет свет никто, — да конец, да окончание, да ночь все, — Внятно произнёс страдалец, сверкнув глазами.
- Вот! — Павел сунул под нос Струве мерцавший дисплей айфона. — Это — защита? День? Жизнь? Спасение?
- Что вы творите? — Ищенко схватил Павла за рукав, но тот дёрнул рукой и с лёгкостью освободился.
- Защита. День. Жизнь. Спасение. — Повторил Струве, близоруко вглядываясь в фотографию. И вдруг, в одно мгновение, изменился. В глазах заплескалось узнавание. Казалось, Струве, словно потерпевший крушение, притерпевшийся к островной жизни, Робинзон, увидел, после долгих лет ожидания, парус на горизонте. Неверие, надежда, восторг, — отражались попеременно на его лице. Он оживился, воспрял, попробовал встать. Если бы не Ищенко, буквально вдавивший плечи Струве в матрас, последний бы спрыгнул со своего ложа, — и лекарство было бы ему не указ.
- Защита! Быть! — Выкрикнул профессор, для наглядности тыча указательным пальцем в дисплей Айфона. — Спасать я да, спасать все да!
- Охрана! Где охрана? — Разорялся Ищенко.
- Сюда! Скорей! — Распахнув входную дверь комнаты-палаты, кого-то звала верноподданная Наташа.
Следующие пятнадцать минут Павел слышал только крики и восклицания. Ищенко кричал на Павла, на двух дюжих охранников, явившихся на Наташин зов, на Наташу. Охранники покрикивали на Павла и подталкивали, подгоняли его к выходу. Наташа взвизгивала от нервного возбуждения, наблюдая, как охрана пытается скрутить Павла. И ещё — пытался докричаться до всего мира профессор Струве, пока Ищенко со злости не вколол ему вторую дозу успокоительного.
- Вон! — Человек в форме выпихнул Павла из дверей клиники с такой силой, что тот долетел до самой Яузы. Дверь салатового особняка закрылась. Павел встряхнулся. Презрительно фыркнул. Стычка пробудила в нём боевой дух, дремавший и старевший вместе с телом год за годом. Уныние отступило, но холодной змеёй зашевелилась под сердцем тревога. Управдом не нуждался в консультациях с Людвигом, чтобы заключить: профессору Струве грозила опасность, и он, Павел, был, пожалуй, единственным человеком на планете, который в эту опасность верил. Мир полон скептиков. Но некоторые из них злят сильнее прочих.
* * *
- Вас бросает из огня да в полымя, — Голос Людвига в телефоне звучал еле слышно; его заглушали какие-то инородные шумы, потрескивания, а иногда в разговор тонкой нотой врывался визг циркулярной пилы. Связь была аховая. Однако изумление латиниста явственно сквозило даже сквозь прорву помех. — Ещё недавно вы оспаривали очевидное, а сейчас бьёте тревогу там, где я лично не вижу особых поводов для беспокойства. И почему вы не рассматриваете версию, предложенную лечащим врачом? Возможно, Струве — не тот, кто нам нужен. Возможно, его и впрямь оглушили ударом по голове, чтобы ограбить. Результат — травма. С головой не шутят.
- Я же тебе объясняю, — Павел начинал раздражаться — не столько на собеседника, сколько на телефонную компанию. — Он увидел мушкет на фотографии — и чуть к потолку не взвился. Эта вещь ему знакома, я уверен.
- Возможно. Но что за злодеев боится профессор? Если он — не он, а некто из далёкого прошлого, — кто этому пришельцу может угрожать в нашем времени? Кому он здесь нужен? И почему электрик, по вашей версии — фальшивый, не причинил вреда Струве, если находился от него прошлой ночью в двух шагах?
- Я не знаю… не знаю… — Павел растерялся. Подумал, что Людвиг, со своим умением повернуть всё, в мгновение ока, с ног на голову, наверняка был бы великолепным иезуитом. Ему самому самое место в средневековье, на каком-нибудь историческом диспуте по вопросам веры.
- Ладно, ладно! — Словно осознав, что перегибает палку, латинист переменил тон. — Я не исключаю, что вы — правы. Просто ваш рассказ — как раз то, во что не хочется верить.
- Почему? — Удивился управдом. Он-то полагал, Людвиг обрадуется реакции Струве на мушкет, даже втайне гордился собственной изобретательностью.
- А вы подумайте, — латинист тяжело вздохнул. — Если борцу с чумой, в теле доктора Струве, что-то угрожает — значит, та же самая угроза нависла над всеми нами. Вам придётся быть предельно осторожным. Это первое. И второе — я попросту не знаю, что посоветовать вам сейчас. В больницу вас больше не пустят. Выкрасть Струве — не получится. Как быть?
Павел отчего-то почувствовал страх — это Людвигово «Как быть» означало капитуляцию. Чуда не произошло: визит в клинику оказался провальным; вопреки книжной классике приключенческого жанра, одно событие не потянуло за собою другие. Таинственный доброжелатель не явился, чтобы взорвать стену темницы Струве и вызволить узника. Медсестра Наташа не сунула тайком в карман Павла записку — что-нибудь вроде: «Если хотите освободить профессора — приходите к чёрному ходу клиники в полночь».
- Так что ж мне — возвращаться в Икшу? — Потерянно пробормотал Павел. — И стоило огород городить?
- Знаете что… — Людвиг вдруг встрепенулся, заговорил бодрей. — Я тут вспомнил: не так давно был принят новый закон, по которому запрещается держать человека в психушке против его воли. В крайнем случае, согласие на госпитализацию подписывают родственники. Это потребует времени, но, мне кажется, мы могли бы…
- Что? Могли бы — что? — Выкрикнул Павел.
Людвиг не отвечал. Треск в трубке продолжался ещё некоторое время, потом тоже затих. Должно быть, случился обрыв связи. Управдом, успокаивая себя этим соображением, попробовал дозвониться до латиниста повторно. Из телефонной мембраны, вместо коротких гудков или металлического голоса оператора, сообщавшего, что абонент не доступен, раздалось лишь слабое шуршание — словно мышь суетилась в норе. Третья и четвёртая попытки разбудить телефонную линию также успехом не увенчались. Павел едва не поддался панике — заблажил, рванул к метро. Но, сделав пару десятков шагов, заставил себя успокоиться и обратиться к здравому смыслу. Остановился, доказывая себе самому, что — спокоен и способен рассуждать. Ну конечно, паника — от того, что Людвиг говорил об опасности; почти убедил легковерного управдома: та — существует. Но ведь она — здесь, в Москве, там, где Струве. И здесь она кажется реальной. А что угрожает Еленке и Татьянке в Икше? Болезнь! Босфорский грипп! Чума! Не больше и не меньше! Есть ли угроза, страшнее этой? Едва ли. Но если верить умствованиям Людвига, справиться с чумой невозможно без мистической чертовщины, без помощи мифических путешественников во времени. Пусть будет так. Значит, если в тело Струве забрался один из них, — долг Павла в том, чтобы оставаться рядом с разумом-паразитом (иначе не скажешь) и защищать его. Как? А как придётся. Главное — не удаляться от клиники, оставаться поблизости, оставаться настороже.
Определившись с предпочтениями, Павел слегка расслабился и осовел: принятие решений всегда давалось ему не просто, если же всё-таки удавалось что-то решить, управдом после этого обычно ощущал усталость. Вернулось и чувство холода. Попросту выражаясь, Павел продрог до костей. Как назло, вокруг не наблюдалось ни магазинов, ни кафе, где можно было бы погреться. Палатки с горячим кофе тоже не встречались. Управдом уже собрался взять курс на Китай-город, когда заметил крохотную стеклянную витрину и дверь с колокольчиком. На двери было выведено: «Салон «Премьера»: всё для любителей театра».
Управдом толкнул дверь. Колокольчик жалобно и коротко звякнул.
- Чем могу помочь? — Из-за прилавка на Павла выжидательно уставился старичок, в уютном домашнем пуловере с крупными пуговицами, явно пенсионного возраста. В его глазах читалось удивление: вероятно, он не опознал в управдоме театрала и гадал, что случайный человек делает в его заведении.
- Мне… Посмотреть… Можно? — Проскрипел Павел, стараясь не стучать от холода зубами.
- Конечно, прошу. — Старичок наверняка был советской закалки — как же иначе! Может, из бывших ЦУМовских продавцов, которые не умели навязываться покупателю. Он опустился на изящный венский стул и раскрыл газету. Павел оказался предоставлен сам себе.
Он осмотрелся. Так называемый салон честнее было бы назвать торговым ларьком. Полезная площадь — не больше комнаты в стандартной хрущёвке. Антикварного вида столики, шкафчики и полки вдоль стен — скорее всего, стилизованные под старину новоделы. Везде, где имелась хоть толика свободного пространства, были выставлены безделушки на продажу. К театру далеко не все они имели отношение. Высокий медный кальян, колоду карт таро, хронометр, глобус, кукольный дом и глиняную свинью-копилку можно было отнести, разве что, к театральному реквизиту.
Чуть более уместными выглядели венецианские маски и шитые бижутерией камзолы, наброшенные на манекены. Ещё больше прав находиться здесь имели веера и театральные бинокли. Внимание Павла привлекла маска с большим птичьим клювом. Точно такие носили странные доктора, являвшиеся управдому во снах. Или лучше называть сны — кошмарами? Или — бредовыми видениями? Павел всматривался в пустые глазницы маски. Ни страха, ни даже любопытства — не рождалось. Изделие итальянских мастеров оставалось пустышкой. Те, настоящие, из снов или бреда, были освящены болезнью, казались знаками надежды и отчаяния. Эта, глянцевая и расписная, могла бы, разве что, стать собственностью туриста, прибывшего из мира, где позабыли подлинную суть любой болезни. А суть её — кара, испытание, жребий. Но даже в руках туриста, наведавшегося в Венецию в день карнавала, маска обрела бы подобие жизни — этакую эрзац-жизнь. В салоне «Премьера» она превратилась в слащавую мумию. Ни жизни, ни достойной смерти — не заслужила. Стала частью музейной рутины, объектом любопытства зевак.
- Medico Della Peste — Доктор Чума, — деликатно кашлянув, возник за плечом старичок-продавец. Наверное, заметил, что посетитель задержался у дорогой диковины дольше, чем следовало бы зеваке, — и вот решил подвигнуть сомневавшегося к покупке. — Одна из самых любимых карнавальных масок всех времён. Раньше, во время карнавала, люди, выбиравшие эту маску, должны были отыгрывать роль доброго доктора: ставить всем диагнозы, прописывать сладкие лекарства, говорить что-то непонятное, желательно на Латыни. А ещё Доктор Чума был судьёй карнавала. — Старичок притих и с робкой надеждой взглянул на посетителя. — Желаете приобрести?
- Спасибо… — Павел встряхнулся, взбодрился, понял, что согрелся. — Я… да… хочу приобрести…
Заметив, как старичок потянулся к маске — упаковать и вручить, — Павел помотал головой.
- Нет, не это. — Он взял с полки и протянул продавцу театральный бинокль. — Вот это.
Старичок слегка сник — бинокль стоил втрое дешевле, — но всё-таки изобразил на лице кисловатую улыбку и пошаркал к прилавку — оформлять сделку. Павел расплатился и, не попрощавшись, вышел на улицу. Взглянув на часы, с удивлением убедился, что провёл в Салоне «Премьера» сорок минут. Как такое возможно? Управдом нахмурился. Выпадать из реальности — не годилось. Он ведь не блондинка на шоппинге и не сумасшедший. Сны — снами, а явь — явью. Что позволено спящему, не позволено бодрствующему. Придётся следить за расходом времени, как следят за расходом бензина. А он-то мысленно пенял продавцу, что тот его побеспокоил. Оказывается, старичок был чрезвычайно терпелив. Впрочем, это терпение управдом вознаградил. Почти все его наличные средства перекочевали в кассу салона. А смысл покупки, между тем, был не ясен.
- Всё-таки оптика как-никак, — пробормотал Павел, ощущая в кармане увесистую тяжесть бинокля.
Он решил, что станет использовать устройство для наблюдения за клиникой. Чтобы не маячить перед глазами охраны и не провоцировать её на вызов полиции, можно будет отойти подальше и следить за входом с помощью бинокля. Один ли в клинике вход — вот в чём вопрос. И если не один — каким из них пользуется обслуживающий персонал, включая приходящих электриков, водопроводчиков и прочих истребителей тараканов?
Ветер не унимался. Павел подумал, что, через некоторое время, ему потребуется очередное укрытие, и лучше бы отыскать его заблаговременно — желательно такое, где не стыдно задержаться подольше, причём бесплатно или за скромную сумму.
Впрочем, холод, сделавшись врагом управдома, нёс и благо: он бодрил, заставлял мысли носиться по черепной коробке, словно те были озябшими белками. Мысли-белки не радовали. Они удручали.
Разве слежка за клиникой — не дурацкая идея? Разве разглядывать её парадную дверь в окуляры театрального бинокля — не занятие, достойное последнего кретина? На сколько часов хватит Павла, пока он не заснёт от усталости или не свалится с самой обычной простудой, отнюдь не столь избирательной в выборе жертв, как Босфорский грипп? Значит, без вариантов — от обороны нужно переходить к наступлению. Не охранять Струве, а вытаскивать его на свет божий и уводить прочь от опасности. Людвиг придумал, как это сделать, и почти рассказал свой план. Если бы мобильная связь оказалась понадёжней, попрочней, — если бы связующая нить не оборвалась, — Павел бы знал, как ему поступить. Но неужели без Людвига он сам не способен изобрести ничего толкового. Даже после того, как тот дал наводку, обмолвился… О чём говорил латинист, когда их разъединили? Что-то насчёт того, что есть закон, запрещающий держать людей в психушке против их воли или против воли родственников. Но Струве — недееспособен, это очевидно. Значит, о его собственной воле речь не идёт. Остаются родственники. Вот оно! Павел был почти уверен, что разгадал план Людвига. Нужно найти родственников Струве. Объяснить им ситуацию. Может, сказать правду, а может, и соврать. Если понадобится — припугнуть. Главное — убедить их забрать профессора из клиники. Звучит логично. Осталось узнать, где этих родственников искать.
- Возьмите, пожалуйста! Вдруг пригодится? — Павел, шедший, глаза долу, сгорбившись и нахохлившись, как зимний голубь, с удивлением поднял взгляд на молодую девушку в обтягивающих джинсах и яркой оранжевой футболке, надетой поверх плотной шерстяной водолазки. На футболке читалось: «Интернет-клуб «Сафари» — космические скорости для полноценного сёрфинга и гейминга. Работает кафе». Девушка с улыбкой протягивала Павлу яркий рекламный флаер, сообщавший примерно то же самое. Должно быть, девушка вручила его управдому, посчитав это хорошей шуткой. Вряд ли она видела в Павле потенциального посетителя клуба. Её улыбка была широкой и озорной. В её мире в упор не замечали Босфорского гриппа.
Управдом хотел выбросить рекламный листок в ближайшую урну и уязвить, тем самым, эту беззаботную куклу хоть немного, но девушка вдруг протараторила заученное: «Всё, что есть на свете — есть в Интернете». Павел замер. Пальцы, уже принявшиеся мять дорогую полиграфию, окостенели. Девушка тем временем заприметила другого прохожего и, летящей походкой, бросилась, с пачкой флаеров, к нему. А Павел окончательно додумал то, что пришло ему в голову минуту назад: сеть поможет ему отыскать родственников Струве. Возможно, поможет. Стоит попробовать — хотя бы это совершенно ясно.
У Павла ушло полчаса на то, чтобы добраться до стеклянных дверей торгового центра, на втором этаже которого располагался Интернет-клуб «Сафари».
На постере имелись точный адрес и карта: пятиконечной золотой звездой было обозначено местоположение клуба относительно ближайших станций метро. Но Павел всё-таки слегка заплутал. Он осознавал, что, даже с учётом поисков верного пути, удалился от клиники на довольно приличное расстояние. Район Хитровки остался позади, пришлось миновать бульварное кольцо и прошагать по Воронцову Полю почти до самого Земляного Вала.
По дороге управдом почти не встречал праздно шатавшегося народа. Хотя и медицинские кордоны ему не встретились. Возможно, потому что район считался дипломатическим. «Интересно, в иностранных миссиях что-нибудь знают о Босфорском гриппе?» — Подумалось Павлу. — «Знают правду, какой бы она ни была?» Ответом ему стала музыка, донесшаяся из окон приземистого особняка индийского посольства. Она была весёлой, хотя отдельные ноты поднимались так высоко, что замораживали сердце тоской. Примерно так ощущаешь холод морской волны, окунаясь в неё с головой, когда вокруг — тропический рай, раскалённый песок пляжа и ослепительное солнце. Обжечься холодом на мгновение — радость, если знаешь, что холод — недолговечен. Он — игра, а жизнь — солнце и кокосовое молоко. В маленьком дворике посольства прогуливались люди: статные мужчины в строгих костюмах, с высокими тюрбанами на головах, женщины в ярких сари. Дворик был украшен разноцветными маленькими флажками и цветочными композициями. Наверное, в консульстве отмечали какой-то национальный праздник. Более мирную и жизнеутверждающую картину трудно было себе представить. «Для индийцев смерти нет. — Вспомнил Павел. — Только череда реинкарнаций. Как у Блока: «Умрёшь — начнёшь опять сначала». Для них пир во время чумы — никакая ни дань — ни отчаянию, ни мужеству, — а естественная часть бытия. Куда более противоестественно прятаться от болезни в подвалах и месяцами скорбеть по каждому усопшему». Охранник в будке укоризненно посмотрел на Павла и красноречивым жестом предложил не задерживаться у посольской ограды. Управдом внял призыву.
Когда он добрался до торгового центра, сразу понял, что попал, куда надо. Интернет-клуб, должно быть, открылся совсем недавно — рекламные растяжки, как оранжевые обвисшие паруса, колыхались над головами прохожих, и зазывали в параллельную реальность.
Павел, хотя и считал себя крайне далёким от виртуальных радостей, всё же знал, что золотое время Интернет-клубов — прошло. Они пользовались популярностью лет десять-пятнадцать назад, когда компьютер был диковинкой и своеобразным шиком. По мере того, как прогресс шагал по планете, а комплектующие — дешевели, всё больше появлялось угрюмых одиночек-домоседов, просиживавших дни и ночи за мониторами в собственных углах, и всё меньше оставалось желающих устроить такие посиделки «в публичном месте». В общем, выгода обладания Интернет-клубом «Сафари» на излёте первого десятилетия двадцать первого века не являлась очевидной.
Всё разъяснилось, когда Павел добрался до клубной кассы. По всей видимости, владельцы заведения совсем не рассчитывали на клиентуру из числа бедняков, забегающих сюда на пару минут — проверить электронную почту. Потенциальными посетителями должны были стать сетевые игроки. Те, кого привлекала командная игра — на мощных машинах, — в гильдиях, взводах, когортах, — с возможностью высказаться в микрофон и услышать в наушниках ответные возгласы однопартийцев. Дома не всегда удобно кричать посреди ночи благим матом: «Босс справа! Лечи, я на фланг!». В Интернет-клубе разгорячившегося не только не одёрнут, но и поддержат порцией энергетика из местного кафе. На кассе сообщалось, что часы работы клуба: с 12–00 до 05–00.
Что касается интерьера — он был перенасыщен дешёвым «футуристичным» пластиком. В глазах рябило от неестественно ярких красок. Взгляду не удавалось отдохнуть ни на мгновение: постеры в человеческий рост, с которых — прямиком на зрителя — пёрли танки и самолёты, улыбались фэнтезийные полуголые красавицы с мечами наперевес; монструозные ростовые фигуры мускулистых морских пехотинцев и пиратов; встроенные в стены мониторы, крутившие сцены массовых игровых побоищ, — всё это сразу погружало в атмосферу безвременья и азарта.
В кассовом окне маячил молодой человек, задрапированный во всё оранжевое, — видимо, это был «фирменный» цвет «Сафари». На вопрос Павла, может ли он оплатить доступ в Интернет на один час, кассир сперва растерялся. Видимо, с такими скромными просьбами сталкивался нечасто. Но, через минуту, пострекотав клавишами клавиатуры, обрадовал:
- Место номер сто восемнадцать, в самом конце игрового зала. Сейчас народу мало, все, кто есть, будут от вас далеко, — так что не помешают.
- Сколько с меня? — Павел поразмыслил, не стоит ли за заботу дать кассиру «на чай».
- Пятнадцать долларов. То есть, по сегодняшнему курсу, четыреста семьдесят рублей, — Сообщил юнец.
- Однако! — управдом ощутил себя Кисой Воробьяниновым из «Двенадцати стульев», который только что ознакомился с меню ресторана «Прага». — А почему так дорого?
- У нас… игровой клуб. — Кассир смешался. — В эту сумму включена гарнитура для гейм-чата, весь софт, периферия… дать список всего, чем вы сможете воспользоваться?
- Не стоит. — Павел вытащил из кошелька последнюю тысячерублёвую купюру. Дождался, пока кассир отсчитает сдачу, и забрал её всю, до десятки. Потом, по светящимся стрелкам на полу — наверное, дизайнер хотел, чтобы было похоже на коридор звездолёта, — двинулся в основной игровой зал «Сафари».
- Чай и кофе тоже бесплатно, — выкрикнул в спину управдому кассир; видимо, всё-таки его одолела неловкость.
Игровой зал напоминал университетскую аудиторию: открытые кабинки, повышаясь по рядам, создавали полукруг с центром внимания — маленькой сценой, над которой нависала огромная плазменная панель. Видимо, Интернет-клуб готовился приглашать именитых гостей для выступлений и транслировать сетевые интересности — на экран.
Каждая геймерская кабинка была снабжена хлипкой дверцей. Поблизости от сцены, на свободном пятачке пространства, нашлось место для пары кофе-машин и такого же числа бойлеров. Народу в заведении в этот час и впрямь было совсем немного. И, похоже, все посетители гоняли чаи, толпясь на сцене. Там собрались человек десять подростков и что-то шумно обсуждали, размахивая руками. Павел, не заинтересовав никого, отыскал свою кабинку и скрылся в ней. Кассир не обманул: не только соседние «нумера», но и, похоже, оба соседних ряда пустовали. Полный покой был Павлу гарантирован. Приобщение к прогрессу — тоже: системный блок и монитор казались совсем новенькими, с иголочки.
Хотелось хлебнуть кофе, или хотя бы простого кипятка, но вторгаться в чужое общество — совсем не хотелось. Павел решил потерпеть, пока молодёжь разойдётся со сцены. Может, получится сбегать за бодрящим напитком попозже: час — он ведь длинный.
Длинный ли?
Управдом, наконец, задумался над тем, как именно ему искать родственников Струве. С чего начать поиски?
Он знал о социальных сетях, блогах и онлайн-дневниках лишь понаслышке, но был почти уверен, что Струве не злоупотреблял сетевым общением. Для человека, облечённого профессорским званием, тот казался совсем не старым. Значит, на своём поприще, вкалывал — от души. А значит, у него оставалось не так уж много времени на всё остальное.
Павел решил начать с простого: вбил в поисковик «Профессор Струве», — и дождался результатов поиска. Число ответов — несколько десятков тысяч — его ошеломило. О каких только Струве ни был готов рассказать Интернет. Эту фамилию в давнем и недавнем прошлом носили: профессор римской словесности и древностей Казанского университета, марксист, экономист, виолончелист, философ и даже директор Пулковской обсерватории, открывший пятьсот двойных звёзд.
Павел переформулировал запрос: «Профессор Владлен Струве, эпидемиолог». На сей раз, вместо растерянности, управдомом овладело раздражение. Результатов поиска высветилось куда меньше, но многие ссылки вели на Интернет-сайты различных жёлтых изданий, наподобие «Городских легенд», которые рассказывали о потере профессором памяти в свойственном им духе. Большинство газетёнок существовали исключительно в сетевом формате, не имея бумажных версий. Однако управдом удивился, что история профессора привлекла к себе довольно пристальное внимание щелкопёров. Чаще всего встречались безыскусные дословные перепечатки из «Городских легенд» — Павел порадовался, что он, по крайней мере, изначально имел дело с первоисточником, — но некоторые представители прессы добавляли в историю «шокирующих подробностей». Кто-то утверждал, что Струве откусил полицейскому палец, когда тот попробовал усадить его в патрульную машину. А кто-то и вовсе уверял, что профессор, перед поимкой, искусал около двадцати студентов МГУ и заразил их всех, при этом, Босфорским гриппом.
Павел пролистывал страницы поисковика, переходил по ссылкам, тратил на это драгоценные минуты и с горечью думал, что в мире ведь наверняка есть специалисты по сетевому поиску информации; вот бы залучить кого-то из них в Интернет-клуб «Сафари» хотя бы на пятнадцать минут!
Один из бульварных листков, вероятно, решил придать описанию скандала благородные черты полноценного журналистского расследования. Правда, журналист ограничился тем, что включил в статейку некоторые биографические данные и перечислил названия научных работ Струве. Павел не знал, можно ли доверять этой информации. Согласно ей, выходило, что Владлену Струве — пятьдесят два года от роду, он — выпускник петербургской Военно-медицинской академии имени Кирова, почётный член Парижской и Нью-Йоркской медицинских академий. Написал полтора десятка научных трудов с труднопроизносимыми названиями.
Павел вбил в строку запроса эти сомнительные факты.
Результаты поиска — удручили. Вместо того чтобы вычленить важное и полезное, управдом завалил себя целым ворохом ссылок на англоязычные научные сайты, приводившие названия работ Струве в библиографических ссылках.
Павел, спустя рукава, пролистал в поисковике две страницы результатов.
«Даже не верится, что такая жуть могла случиться с Владиком Струве. Он же «ботаник» с головы до пят. У кого рука-то поднялась? А информация точная — не газетная утка?»
Управдом насторожился. Перечитал текст. Перешёл по ссылке и оказался на каком-то медицинском форуме. Нет, поправка! Не на медицинском в чистом виде, хотя вопросы, связанные с врачебной практикой, здесь преобладали.
На неофициальном форуме выпускников Военно-медицинской академии — той самой, питерской. Альма-матер Владлена Струве.
Вопрос, привлёкший внимание управдома, задала форумчанка с ником So_Nata — в теме, заведённой другой дамой, назвавшейся «Странницей». Первое сообщение: «Наших бьют», — содержало ссылку на сайт «Городских легенд», и больше ничего. Автор, видимо, не посчитала нужным досказывать что-то своими словами.
Ажиотажа тема не вызвала. Комментариев оказалось ровным счётом три штуки.
Первый можно было вовсе не брать в расчёт: некто «Dushegub» (врачебный юмор?) поставил грустный смайлик — плачущую рожицу.
Второй оставила та самая So_Nata. Напротив её аватарки — забавной белки из мультфильма «Ледниковый период», — значилось: «оффлайн».
Третий был самым толковым.
«К сожалению, пишут правду. Детали — накручены журналюгами. Но то, что у Влада амнезия, вследствие перенесённой травмы, — чистая правда. Сейчас лежит в частной клинике. Там, похоже, какие-то шишки постарались — он же на Минздрав работал, со спецдопуском. Потому сразу в частную. Пока по двадцать третьей. Освидетельствование провёл какой-то Ищенко — из молодых московских. Всё сделал, как говорится, на коленке, за пять минут. Выездного суда — не было. В Москве что-то чудят. Медики все на ушах. Буду держать в курсе».
Комментарий оставил форумчанин Dmitrich. До выбора аватары он не снизошёл, зато, в настоящий момент, находился в сети.
Павел затаил дыхание. Только бы не спугнуть удачу! Он попробовал оставить в теме собственную запись, но форум потребовал пройти для этого регистрацию. Чертыхнувшись, Павел, в несколько шагов, выполнил процедуру. Пока он метался между почтовым ящиком и форумом, пока путался с раскладкой клавиатуры, вбивая свежевыдуманные логин и пароль, Dmitrich исчез из виду, перешёл в оффлайн. Управдом едва не взвыл волком. Потом всё-таки начал набивать сообщение: рано или поздно осведомлённый форуманин его прочтёт и, может, ответит.
«Здравствуйте. Я — знакомый Владлена Струве. Был у него в больнице сегодня утром. Подозреваю, профессору угрожает опасность. Помогите связаться с его родственниками — хочу убедить их забрать Струве домой, или перевести в другую клинику».
Сообщение ушло. Страница форума обновилась. Вот так сюрприз: напротив ника «Dmitrich» опять высвечивалось: «онлайн». И тут же управдом заметил, как, напротив его собственного ника («Pavel2» — ничего веселей не придумалось, а просто Pavel на форуме, вероятно, уже имелся) загорелось: «личных сообщений — 1».
Ещё немного возни, попыток понять, как читать приватную корреспонденцию. У Павла тряслись руки, когда он, наконец, достиг цели.
«Кто вы? — Писал Dmitrich, — Какое отношение имеете к Струве? Если бы на самом деле были его приятелем — знали бы, что у Владлена давно нет родственников. И он не женат».
Чёрт! Как тут общаться? Управдом заметил кнопку: «Ответить».
«Поверьте, я на самом деле беспокоюсь за профессора. Мне кажется, в клинике ему страшно. Вы наверняка знаете его лучше, чем я. И о том, что с ним приключилось, знаете больше. Вы, вероятно, врач и, судя по всему, его друг. Я — не врач, даже не его приятель. Но я почти уверен: Струве не хочет оставаться взаперти. Разве можно удерживать его в психушке насильно? Ведь есть закон».
Прошла минута, потянулась другая… пять минут отсчитал таймер на мониторе. Наконец, Павел догадался обновить страницу вручную. Аллилуйя: Dmitrich ответил.
«Вы так и не признались, кто вы. Не думаю, что есть основания считать вас чёрным риэлтором, или мошенником любой другой специализации. Струве работает на правительство, так что неплохо защищён от такого сброда. Если вы вправду хотите Владу добра — не лезьте не в своё дело. Я-то как раз знаю, что для него лучше. Поверьте мне, как человеку, который вместе со Струве таскался всю молодость — от Заполярья до Казахстана; лечил свиней от чумы и занимался другими похожими мерзостями. Закон о психиатрической помощи, о котором вы говорите, в случае Влада не действует. Поищите в Интернете — двадцать третья статья, часть четвёртая. Там всё сказано. Как только его освидетельствуют по-человечески — будет судебное решение о назначении лечения. Будет решение — начнут лечить. А лечение в психиатрии предполагает, помимо прочего, не принимать на веру слова пациента, когда тот уверяет, что его хотят зарезать, пристрелить, затащить в ад, скормить демонам и крокодилам. Съехать с катушек он мог, но и вернуться — может. Так что не мешайте работе профессионалов. Не имею времени, чтобы общаться далее. Прощайте».
Dmitrich отшил управдома, заткнул Павлу рот — быстро и уверенно. По-хирургически. Может, он и был хирургом — выяснять это Павел не стремился. Он сперва возмутился. Потом сделал отчаянную попутку продолжить диалог и убедить-таки собеседника, что тот не прав, а Струве — в опасности. Даже начал строчить что-то проникновенное, с призывами к совести и состраданию. Но потом, на полуслове, передумал; опустил руки.
В самом деле: какие аргументы он смог бы привести в доказательство своей правоты? Разве что, рассказать последовательно обо всех недавних событиях его жизни? О больных женщине и ребёнке, ради спасения которых он сам готов поверить во что угодно и пойти на любую глупость — на безумство и преступление. О чёрной огромной птице, дважды встававшей на его пути — чтобы спасти или уничтожить — бог весть. Ну и, конечно, о мушкете, украшенном серебряным литьём. Об этом оружии против чумы. Об этакой замене вакцинаций и гигиены. После такого рассказа любой Dmitrich, несомненно, проникнется к Павлу полнейшим доверием и постарается, чтобы исповедь услышал кто-то вроде Ищенко. А что — это вариант: поселиться по соседству со Струве, в тепле и уюте, так сказать, на законных основаниях. Впрочем, хромоватый управдом — не светило эпидемиологии всемирного масштаба. Он не удостоится роскоши ищенковской клиники — его упекут в заведение попроще.
Павел последовал совету собеседника-грубияна и отыскал в Интернете нормативный акт, озаглавленный: «Закон о психиатрической помощи и гарантиях прав граждан при её оказании». Согласно этому талмуду, Струве был кругом виноват. Он, несомненно, не мог «самостоятельно удовлетворять основные жизненные потребности», с большой вероятностью представлял «непосредственную опасность для себя или окружающих». Управдом, правда, сомневался, что физическое здоровье профессора пошатнётся «вследствие ухудшения психического состояния, если лицо будет оставлено без психиатрической помощи». Но это уже казалось несущественным. У Струве не было никакой надежды выйти из клиники, «не замарав рук», выпросив у Ищенко свободу.
До конца выкупленного Интернет-часа оставалось ещё двадцать минут, но Павел не видел смысла находиться в кабинке дольше. После случившегося фиаско, он укрепился в нелюбви к глобальной паутине.
Пробираясь к выходу из игрового зала, управдом заметил, что у столиков с кофе-машинами — никого. Им овладела упрямая жадность: деньги, улетевшие в трубу, захотелось «отбить» хотя бы парой чашек кофе. Тем более, вместо баночного быстрорастворимого или пакетиков «три в одном», гостям клуба предлагался кофе в пузатых капсулах, превращавшихся в утробе хромированного агрегата в ароматное варево. Впечатление портили только дешёвые пластиковые чашки — позор уличного общепита.
Павел повозился с кофе-машиной, — разобрался, что в ней и как, сравнительно быстро. Агрегат заурчал, задрожал мелкой дрожью и — тоненькой струйкой — начал наполнять чашку чёрным американо. Управдом присел на край стола. Достал Айфон, попробовал связаться с Людвигом.
- Уважаемый абонент, сегодня, на протяжении всего дня, возможны перебои связи, вызванные атмосферными явлениями. Приносим свои извинения за доставленные неудобства. — Отчеканила трубка.
Ещё ни разу в жизни управдом не слышал ничего подобного. «Интересно, врубили стандартную запись, или наболтали только что?» — Подумал он. Это была самая безболезненная мысль. Остальные — угнетали и злили.
Отчаянный марш-бросок на Москву оказался безрассудством, в худшем понимании слова. «Римские легионы застряли в британских болотах», — Вспомнилось школьное. Павел не разжился ни подельником, в лице Струве, ни даже информацией. Ничего нового — ни одного паззла в картину мира, поражённого болезнью. Разве что, прояснилось семейное положение Струве. Людвиг наверняка задвинул бы, на этот счёт, одну из своих теорий. Сформулировал бы, например, так. Для успешного переселения средневекового разума мало современного носителя, подходящего по профессиональному признаку, — тот ещё должен быть одинок, не обременён родственными связями и обязательствами. Для чего? Чтобы его не бросились искать, в случае пропажи? Чтобы жена и дети не удивлялись «перерождению»? Кстати, очень может быть, что, во времена средневековья, выбор «жертвы» по таким критериям казался логичным: вряд ли шесть веков назад были сильно развиты иные связи, кроме родственных. Вряд ли ремесленника, не вышедшего поутру на работу, бросились бы искать средневековый прораб вместе со средневековой полицией; вряд ли выпивоха, не явившийся вечером в любимый средневековый кабак пропустить кружку чего-нибудь средневекового, стал бы темой обсуждения среди собутыльников. Если верить учёным мужам современности, ценность человеческой жизни в те далёкие века была ничтожной. Люди походили на взаимозаменяемые кирпичики в кладке стены. Что же касается перерождения — так с этим ещё проще. Уклад жизни, окружение, мораль, детали быта, — для разума-паразита всё это оставалось точно таким же, как и для разума-носителя, если они были современниками друг друга. Карлик Нос, превратившийся из милого мальчика в горбатого уродца, несомненно, испытывал психологический шок, но не культурный: и мальчик Яков, и карлик, жили в одном и том же мире, в одних и тех же его реалиях.
Павел спохватился, что кофе давно готов. Отхлебнул обжигающей горечи; принципиально обошёлся без сахара. Айфон всё ещё лежал в руке, и управдом, от нечего делать, отстучал Людвигу смс: «Съездил впустую, возвращаюсь». Помедлил, передумал отправлять и стёр. От нечего делать, с нездоровым любопытством, покопался в разделе контактов. Если телефон принадлежал владельцу икшинского поместья, значит, в числе прочих, там наверняка была записана Еленка. Список контактов оказался внушительным, но никакой Елены в нём не значилось, как и «любимой», «солнышка», «зайчика» и другой подобной пошлятины. Впрочем, Людвиг ведь уверял, что отыскал Айфон где-то в недрах поместья. Может, им владел и не хозяин дома, а, скажем, его повар или конюх — судя по общей потрёпанности аппарата, модель была далеко не новой. Павел продолжил исследование телефона. Папка входящих сообщений оказалась пуста, если не считать ммс, присланного Людвигом. Управдом, от нечего делать, открыл его и — в который раз — оценил мастерство неизвестного мастера, изготовившего мушкет. Даже запечатлённый на плохонькой фотографии, тот приковывал к себе взгляд филигранностью серебряного литья. Какая-то новая мысль зашевелилась в мозгу управдома. Верней, мысль старая, но не додуманная до конца.
Павел вспомнил, как гадал, пока трясся в тамбуре электрички, каким образом «ариец» мог завладеть мушкетом в современной Москве. Выходя на Савеловском, он остановился на том, что Валтасар не отправился бы за оружием в музей. Даже если современный носитель его сознания, к примеру, первоклассный вор, культурный шок от попадания в другое время и другую реальность нивелировал бы все профессиональные навыки. Да что тут миндальничать: Павел ведь видел «арийца» без прикрас. Разве, валяясь нагишом на бетонном полу подвала, тот походил на ловкого домушника или медвежатника со стажем? Скорее на Тарзана, волею злой судьбы вырванного из родных джунглей и посаженного в клетку зоопарка. Нет, «ариец» никоим образом не «добывал» мушкет. Любая деятельность, связанная с «добычей» чего-либо, была для него невозможна. Всё, что он мог, — взять оружие. Ни украсть, ни купить, ни собрать в подпольной мастерской — только протянуть руку и взять никем не охраняемый мушкет. Если он не тянет на музейного вора — может, он музейный смотритель?
Кофе закончился. Управдом повернулся к кофе-машине за второй чашкой.
- Блин! О, блин! Мужик…эээ… чувак, слушай, извини! — Совсем молодой пацан — немыслимая «кислотная» водолазка поверх свитера с высоким воротом, широченные штаны с множеством карманов, кроссовки на непомерно высокой подошве, грязноватые дреды на голове — шарил под столом в поисках Айфона, который закатился туда после маленькой аварии: столкновения с Павлом. В общем-то, в аварии были равно виноваты обе стороны: Павел выполнил разворот, задумавшись, уставившись на дисплей и не глядя по сторонам, а кислотный пацан — и вовсе отступил от кофе-машины задом. Получалось, он выбил аппарат из рук управдома не то позвоночником, не то лопаткой. Наверное, это выглядело забавно, если смотреть со стороны. Но парню было не до смеха: он испугался, заметив под ногами продукт высоких технологий с надкусанным яблоком на борту, бросился поднимать ценную вещицу. Наконец выпрямился, разогнулся, протянул Павлу Айфон. Видимо, сын своего века, пока пребывал на карачках, убедился, что аппарат — не новый, к тому же практически не пострадал, потому испуга в его глазах почти не оставалось.
- Не парься, машина — зверь, заведётся. — Пацан улыбнулся, бросил взгляд на дисплей; там по-прежнему красовался мушкет, от удара картинка не закрылась и не разбилась на тысячу осколков. — Отличный ствол. Любишь оружие? — За словами не крылось настоящего интереса, кислотный просто пытался быть дружелюбным.
- Обожаю. — Буркнул Павел, принимая аппарат. Общаться ему не хотелось, тем более с таким колоритным кадром.
- Давай с нами в пати, — пацан развеселился. — Гномом будешь. У гномов ружья — бест. Расовый бонус. У меня у самого самый старый перс — гном. Хай левел, хедшотит тока так! Ружьё ему сам скрафтил — вот как у тебя почти.
- У меня — настоящее. — Едко уязвил говорливого управдом. Павел не сумел объяснить бы даже себе самому, зачем ввязался в бессмысленный разговор с пустоголовым подростком. Да в какой там разговор — в болтовню, в обмен ершистыми репликами, в неостроумную перепалку, когда один дурак по-дурацки подкалывает дурака другого. Скорее всего, все неудачи дня зарядили Павла избытком мегаватт злобы. Его требовалось хоть на кого-то излить. Но разбитной собеседник, вместо того чтобы отвалить за ненадобностью, неподдельно изумился.
- Гонишь! — Убеждённо заявил он. — Это ж антиквариат. Он миллион бакинских стоит.
- Моё ружьё! — Тупо повторил Павел, не переставая удивляться самому себе.
- Спорим, докажу, что гонишь! — Подросток полыхнул азартом. — На пятихатку. Идёт?
Он покопался в многочисленных карманах штанов и наскрёб по сусекам пять сторублёвых купюр.
Павел ухмыльнулся. Неожиданная мысль развеселила его: хоть что-то полезное от мушкета! Управдом догадывался: подросток попытается привлечь на свою сторону Интернет; отыскать в сети фотографию, максимально похожую на ту, что раскрыта на дисплее. И, конечно, обмишурится по всем статьям. Ведь Павел не скачивал фото из паутины, чтобы любоваться им на досуге или поставить фоном на дисплей. Фотография — эксклюзив, работы Людвига. Как и сам мушкет.
- Согласен. — Управдом показал пацану последнюю пятисотенную. Он твёрдо решил поправить финансовое положение за счёт подростка: не очень-то благородно, но и совесть заедать не станет — мальчонка явно не из детдома сюда прибежал, и не после разгрузки товарных вагонов, где в поте лица зарабатывал на мороженое: золотая молодёжь — одно слово. Хочет спорить — пускай спорит.
- Эй, чуваки, дуйте сюда, — кислотный махнул рукой, подзывая приятелей, которые уже давно высыпали из кабинок и толпились в отдалении, прислушиваясь. — Чтобы всё без гонева! Мы на бабло поспорили. — Он вкратце объяснил суть спора. На удивление по-деловому, без рисовки, чем снискал даже лёгкое уважение Павла.
- Гугл-поиск по изображениям? — Уточнил один из «секундантов» у кислотного.
- Угу, — кивнул тот. — Попробую.
- Чувак, это лажа, — буркнул «секундант». — Тридцать процентов совпадений. Тебе оно нужно?
- Пятихат — не деньги. — Отмахнулся спорщик. Видимо, Павлу повезло: нарвался на азартного.
- Прошу! — широким жестом кислотный пригласил Павла в одну из кабинок. — Только яблоко своё пожертвуй, плиз, на недолго.
Павел протянул Айфон.
Всё, что происходило дальше, в глазах управдома походило на некое священнодействие. Молодёжь толпилась за спиной кислотного и отпускала на его счёт беззлобные шутки. Тот, словно никого не замечая, бормотал что-то невнятное: «перегоню по блютусу», «ещё в джипег переводить», «надо качнуть софтину, чистый поиск — нах». Картина, доступная пониманию Павла, нарисовалась только через четверть часа: в верхней части монитора высветилась крупная фотография мушкета, продукт творчества Людвига, в нижней — десятки маленьких фото, на большинстве из которых не было изображено никакого оружия.
Толпа загудела, оттеснила Павла назад и принялась оживлённо комментировать результаты. Слышалось: «я же говорил — лажа», «вот это немного похоже», «это манга, придурок», «тут без рюшек, а у него — с рюшками», «смотри, косплей с ружьями», «это не косплей, это в Греции, я с родаками гонял; называются — эвзоны», «да вот же, только фотка галимая», «оно, что ли?», «чё, правда это ружьё?», «оно, только боком», «мля, точно».
Шум стих. Подростки словно опомнились, устыдились собственного энтузиазма. И расступились перед Павлом, как библейское море — перед Моисеем.
- Вот, смотри, мужик… эээ… чувак, — стараясь не выдавать радости, кислотный кликнул по одной из фотографий, выводя изображение на весь экран. — Твой ствол. Который не твой ствол, чувак. Извини, быстрей не получилось. Тут поиск такой — по комбинациям цветов, по тому, куда тень падает, по контурам, короче, по всякой такой лаже. Но ствол твой — точно. Тот, который не твой.
Павел приблизился к монитору — чуть не уткнулся в него носом.
Вгляделся в изображение.
И онемел.
С монитора злыми рубиновыми глазками на него смотрела серебряная змея. Не узнать её было невозможно. Ракурс на фотографии, взятой из сети, казался слегка иным, чем на фото Людвига: мушкет находился чуть дальше от камеры, был повёрнут так, чтобы попадал в кадр целиком. Но в том, что он — это он, — сомневаться не приходилось.
- Ну что, чувак, ес или ноу? — Кислотный подмигнул.
Павел кивнул головой.
- Окэ, теперь читай. — Следующим кликом подросток перешёл на сайт, обильно украшенный рисованными изображениями кинжалов, пистолетов, ружей и даже маленьких пушек.
Управдом, поражённый простотой процедуры раскрытия тайны, послушно начал читать.
Сперва «шапку» сайта: «Богатая Коллекция». Крупнейший общероссийский ресурс, объединяющий коллекционеров холодного и огнестрельного оружия 5-го — 19-го веков.
Потом, ниже, в описании к фотографии: «Аркебуза, предположительно — 15 век. Предположительно — Германия. Украшена серебряным литьём, изображающим — предположительно — страдания грешных душ в аду. Дульнозарядная. Пороховой заряд поджигался с помощью фитильного замка. Калибр — 17 миллиметров. Стреляла каменными или свинцовыми пулями. Дульная скорость — около 300 м/ сек, прицельная дальность — 30–35 метров. Уникальной особенностью данного экземпляра является малый вес — менее двух килограмм. Предположительно — вес был снижен за счёт сознательного придания изделию конструкционной хрупкости, использования в процессе изготовления лёгких материалов пониженной прочности. Предположительно — в боевых действиях не использовалась, выполняла декоративные функции, хотя баллистическая экспертиза (2002 год, Москва) подтверждает, что несколько выстрелов данное оружие произвело. Имя мастера-оружейника — не установлено. Имена предыдущих владельцев — не установлены. В настоящее время находится в собственности и частной коллекции Вениамина Александровича Третьякова».
Павел постарался проглотить комок в горле.
- Ну что, чувак, убедился? — Кислотный, с подтекстом «против правды — не попрёшь», развёл руками. — Платить будешь, или как?
- Кто он? — Просипел Павел.
- Что говоришь? Громче, плиз. — Небрежно бросил подросток.
- Я спрашиваю: кто он, этот человек, владелец оружия… аркебузы… — Прокашлявшись, выдавил Павел. Он просмаковал языком незнакомое слово. — Можно с ним связаться? Поговорить по телефону? Написать письмо?
- Э, ты что, в отказку? — Возмутился кислотный. — Такого уговора не было. Все свидетели.
Толпа сзади согласно загудела.
- Всё в порядке, — Павел поспешно сунул в руку подростка пятьсот рублей. — Ты выиграл. А теперь скажи: как мне связаться с Вениамином Александровичем Третьяковым?
- Ну…Попробовать-то можно. — Подросток, похоже, уже настроился на долгий спор; капитуляция Павла была для него неожиданна и, пожалуй, неприятна. Может, он уже и не рад был, что обобрал взрослого незнакомца на немалую для того сумму. А идти на попятную, отказаться от выигрыша — значило, потерять лицо среди своих, дышавших в спину. — Дайте мне пять минут. — Кислотный обернулся. — Всех касается.
Толпа подростков, похожая на длинную нескладную многоножку, начала неуклюже выбираться из кабинки. Павел вышел последним. Он снова связался с кофе-машиной, выбил из неё ещё одну чашку горечи.
Мысли путались.
Выходило, что Валтасар — всё-таки вор. Он не грабил музея, но забрал мушкет из частной коллекции.
Павел решил, что «аркебуза» — звучит как-то не так, грубовато, — и продолжил мысленно именовать мушкет — мушкетом…
Итак, «ариец» — вор. Или нет? Может ли коллекционер, владевший мушкетом, быть в сговоре со средневековым стрелком? Павел неосторожно сделал большой глоток из пластиковой чашки. Чёрт! Язык и нижняя губа болезненно онемели, обожжённые кипятком.
- Готово, чувак. — Павел обернулся. Кислотный забавно махнул дредами, — Дуй на капитанский мостик.
- Что нашёл? — Управдом, отчего-то, разволновался, как на первом свидании. — Телефон? Электронную почту?
- Ну… — Подросток помялся. — Там только скайп был. Я написал, мне ответили. Он сначала говорить не хотел, чего-то бычил даже. Типа: ты говно, а я — Бэтмен. Я тогда ему твою фотку переслал. Ствол, который с твоего яблока снял. Он сразу заверещал: мир, дружба. В общем, я вам конференц-связь организовал. Иди, он там, в монике уже.
- Что? Где? — Павел не понял половины из сказанного подростком.
- Хочешь поговорить с этим коллекционером? — Терпеливо вопросил кислотный.
- Ну, — уподобляясь собеседнику, выдохнул Павел.
- Иди в мою кабинку, он там, я пока курну.
Павел, наконец, осознав, какую удачу ухватил за хвост, рванул наверх по рядам, ворвался в кабинку, плюхнулся на высокий офисный стул перед монитором. Сперва, вопреки обещаниям кислотного, «по ту сторону экрана» он не увидел никого. Камера «в зазеркалье» была включена, но показывала только пустую комнату: высокий потолок, с привешенной к нему на здоровенном крюке тяжёлой люстрой о пяти рожках, на заднем плане — массивный шкаф, похожий на картотечный, — и всё. Потом откуда-то сбоку надвинулась тень, в кадре показалась рука; на рукаве канареечной рубашки блеснула изящная запонка. Человек придвинулся к камере — и глаза Павла от изумления раскрылись так широко, что едва не выскочили из глазниц. На него, спокойно и проницательно, с лёгким недобрым прищуром, смотрел Валтасар, он же «ариец», он же средневековый стрелок. Изумление управдома переросло себя самого, выплеснулось за пределы Интернет-клуба, больного города, а может, и всей солнечной системы. И ему казалось, что дальше — некуда. Ещё одна капля — и он переполнится этим изумлением, взорвётся. Как же он бы не прав! Валтасар в кадре нахмурился.
- Меня зовут Вениамин Третьяков. С кем имею честь? Правильно ли я понял, что вы располагаете информацией об одном ценном предмете, пропавшем из моей коллекции несколько дней назад? — Произнёс он хорошо поставленным баритоном на прекрасном русском языке. У шельмеца не было даже акцента.
* * *
Чёрный джип, похожий на огромный грязный башмак, клюнул носом, просел на рессорах, взвизгнул колодками тормозов, избегая столкновения с пешеходом. Павел, ступив с тротуара на проезжую часть, вырос перед ним, как айсберг перед «Титаником». Он словно бы не замечал, что играет по своим правилам на чужой территории: не притормозил в ответ и не обернулся, продолжил путь.
- Эй, придурок, ты бессмертный, что ли? Глаза разуй! — Выкрикнул ему в спину водитель джипа.
На сей раз Павел удостоил крикуна вниманием: замер посередине шоссе, вернулся на несколько шагов. Автомобили истошно сигналили и объезжали пешехода зигзагами.
- Хочешь поговорить? — Управдом наклонился к водителю. — Давай, вылезай. У меня Босфорский грипп. Сейчас кашляну тебе в морду — отдашь концы через неделю.
Коротко стриженый громила за рулём, ещё секунду назад смотревший на пешехода с вызовом, поигрывая хорошо накачанными бицепсами, отшатнулся; с трудом, несколько раз промахнувшись, нащупал кнопку подъёма стекла. Павел услышал приглушённое: «Козёл, сам сдохнешь!», — и дорогое авто рвануло с места.
- Вот то-то же, сука, — пробормотал управдом себе под нос. — Вот то-то же.
К вечеру ещё похолодало. Ветер, выстудивший столичные улицы с утра, никак не желал угомониться. Павел дрожал мелкой дрожью, семеня по направлению к клинике и речке Яузе. Но сейчас он не боялся простудиться, попасть под машину, даже встретиться с дотошным полицейским нарядом. Им овладело равнодушие, смешанное с отчаянием. Поистине адская смесь! Он горько усмехался, вспоминая, как Людвиг записывал их обоих в небесное воинство. Вот уж нет! Не по Сеньке шапка! Единственное, что позволено нелепому управдому — быть божьим шутом. Павлу казалось: сонмы ангелов хохочут над ним, потешаются, то протягивая надежду, как конфету, на раскрытой ладони, — то сжимая кулак и пряча в нём лакомство. А потом — фокус-покус: ладонь вновь раскрывается, и в лицо Павлу летит пыль, серая пепельная мука. Ну ничего: шут не уйдёт с манежа, пока его не прогонят пинками. Если нужно продолжать шутовство, чтобы спасти дорогих ему людей — он не отступится. Он мало что может. Разве что, болтаться возле клиники и подсматривать в её окна через окуляры театрального бинокля. Он — один. Людвиг не выходит на связь, Струве — беспомощен, как котёнок. А Валтасар… Он больше не Валтасар, не Стрелок. Он — коллекционер с невнятным прошлым, по имени Вениамин Третьяков.
Павел с неприязнью вспоминал странную и короткую беседу, которая состоялась в кабинке Интернет-клуба «Сафари».
Когда он услышал голос «арийца», от изумления онемел без малого на минуту. Потом попробовал устроиться перед камерой получше, чтобы собеседник увидел его лицо. Всё это помогло мало.
- Почему вы молчите? — Недовольный «ариец» тоже наклонился к камере со своей стороны. — Вы похититель? Посредник? Попробовали продать вещицу — и ничего не вышло? Я готов на переговоры, если не станете зарываться и просить невозможного… миллиона долларов я вам не дам… ну, и конечно, мы не договоримся, если вы не обретёте дар речи. — «Ариец» сложил руки на груди, крест-накрест, и выжидающе уставился на собеседника.
- Вы меня… не помните? Не узнаёте?.. — Чувствуя себя чрезвычайно глупо, выдавил Павел.
- Что-то не припоминаю, — «Ариец» нахмурился. — А мы знакомы?
- Да… Вот уже несколько дней… — Управдом с трудом подыскивал слова. — Я знаю вас как человека, по имени Валтасар. Вы не позабыли Латынь?
- Что за чушь! — Коллекционер скривился; гримаса на его лице явно говорила: «угораздило меня связаться с психом!» — Какой Валтасар? Какая Латынь? Вы имеете сведения об аркебузе, похищенной из моего дома, или нет? Я довольно занятой человек. Мистика, эзотерика, переселение душ, — меня не интересуют.
- Неужели вы ничего не помните? — Павел вдруг осознал, что это и впрямь может оказаться правдой. А если «ариец» — больше не Валтасар, — значит, охота на чуму — не состоится!
- Если вам нечего сказать, я отключаюсь! — Третьяков — а это, несомненно, был именно он на экране, и никто другой, — сделал попытку разорвать связь.
- Стойте! — Павел яростно стукнул кулаком по столу; монитор аж подпрыгнул, и по экрану пробежала лёгкая рябь. — Я знаю, где ваш мушкет… чёрт!.. ваша аркебуза… Могу вернуть её вам, если согласитесь встретиться со мной.
- Каковы условия? — Сквозь зубы процедил «ариец».
- Условия? — Павел сперва не понял, что речь — о деньгах. — Условие одно: вам придётся убить из этого оружия Чёрную Смерть.
- Вы издеваетесь надо мной? — Третьяков уже не скрывал злобы. — По-вашему, это забавно? Так вот что я вам скажу: идите к дьяволу, или к врачу… уж не знаю, кто вам лучше поможет.
- Не глупите! — Управдом тоже сорвался на крик. — Подумайте! Разве у вас пропал только предмет из коллекции? У вас пропали три дня жизни. Я прав? У вас пропадала память, а теперь вы думаете, что она вернулась. Но это не совсем так. Встретьтесь со мной через час — и узнаете об этом всё!
Павел перевёл дыхание. С надеждой уставился на монитор. Некоторое время ему казалось: цель достигнута. «Ариец» задумался. Он молчал, сидел неподвижно. Наконец, управдом уяснил: что-то не так. Коллекционер был слишком уж статичен, заморожен, недвижим.
- Завис, чувак? — Раздался за спиной голос кислотного пацана, и Павел понял, что худшие его подозрения — подтвердились. Неустойчивая связь ли была тому виной, или желание «арийца» закончить разговор — в любом случае, на Павла теперь смотрела пустота.
- Завис, — повторил он чуть слышно. — А можно вернуть? — Управдом перевёл взгляд на кислотного. — Можно снова… связаться?
- Не, чувак, — парень качнул дредами. — Не пойдёт. Меня чуваки ждут. Время — деньги, чувак.
- Это очень важно! — Выкрикнул Павел с такой горячностью, что кислотный отшатнулся. Потом обиженно засопел, но всё-таки склонился над клавиатурой и попытался восстановить коммуникацию.
- Сдох контакт, — после пятиминутных усилий выдохнул подросток. — Извини, чувак. В следующий раз.
- А письмо? — Неожиданно осенило управдома. — Могу я отправить письмо?
- Давай, стучи, — кислотный пожал плечами, пододвигая Павлу клавиатуру. — Когда тот чувак снова в сеть вылезет — получит.
Павел, словно опасаясь, что хозяин кабинки передумает, навис над компьютерным столом всем своим весом; практически заслонил и клавиатуру, и монитор, от случайных взглядов. Он лихорадочно размышлял, каким должно быть послание, чтобы получивший его «ариец» поверил в невероятное.
- Чувак, злоупотребляешь! Время! — Высказался кислотный.
И тут Павел сдулся. Как-то неожиданно ощутил смертельную усталость и потерял веру в то, что его дело — правое. Нет, совсем не оклик подростка стал тому причиной; управдом внезапно понял: не найти для «арийца» слов, помимо тех, что уже были сказаны. Ещё сутки назад он бы сам не поверил себе нынешнему. Слова бессильны. Даже телепатия — бессильна! Только если бы удалось пересадить коллекционеру своё сердце, в котором — страх за жизнь женщины и ребёнка, боязнь оказаться беспомощным перед властью маятника-убийцы, ужас при виде занесённого для удара мясницкого ножа чумы, — вот тогда, может, что-нибудь бы и получилось. Да и то — не наверняка.
Павел отстучал адрес клиники, где содержался Струве. Подумал и дописал: «Постараюсь проникнуть внутрь с наступлением темноты». Повернулся к кислотному.
- Спасибо. Ты мне очень помог. Удачи! Потрать мои пять сотен с умом.
- И тебе, чувак! Береги себя.
Управдом кивнул. Выбрался из кабинки. Оставил позади игровой зал. Миновал коридор, похожий на коридор киношного звездолёта. Спустился по лестнице на первый этаж торгового центра. Вышел из дверей. Глотнул ветра. Вот и всё: Элвис покинул здание.
Этот день выпотрошил Павла до печёнок, словно умелый головорез. Вынул из него почти всё. Утверждение не было преувеличением, не являлось только лишь фигурой речи. Управдом не просто выдохся и огрубел душой — ему даже в сортир не хотелось. Левая нога промокла, утонув в луже. Павел не придал этому значения. Холод! Его управдом ещё не разучился замечать. К ветру, холодившему плечи и поясницу, добавился холод, поднимавшийся к колену, бедру и паху от мокрого носка.
Стычка с водителем джипа слегка отрезвила Павла. По крайней мере, он стал следить за сигналами светофоров и, время от времени, смотреть под ноги. Когда на один из перекрёстков, встретившихся по дороге, словно не замечая пешеходной «зебры» и завывая сиреной, выскочили две неотложки, Павел переждал их на тротуаре. Фургоны скорой, не соблюдая никаких правил и дорожного этикета, промчались куда-то в сторону Курского вокзала.
В целом же управдому удалось добраться до Серебрянической набережной без особых проблем. Он твёрдо решил приступить к наблюдению за клиникой без промедления, но не учёл, что на Москву уже стремительно падали сумерки. Темнело. В домах зажигался свет, наполняя душу управдома щемящей тоской. В эти минуты он прекрасно понимал Адама, наказанного за грехопадение: каково это — стоя в булькающей тьме, в промозглой бесприютности, через замочную скважину заглядывать в чужой рай, бывший ещё недавно таким привычным и твоим.
Уличное освещение включалось постепенно. Павел пристроился под ярким фонарём — обманным ночным солнцем; ему даже показалось, что электрический свет — согревает. Впрочем, громадным волевым усилием, он вскоре заставил себя сменить дислокацию: клиника Ищенко оставалась неосвещённой, значит, он — в свете фонаря — был бы для её служителей и обитателей — как на ладони, а вот входные двери особняка ему, наоборот, не удавалось бы толком разглядеть.
Павел переместился за высокий мусорный контейнер, стоявший во дворе по соседству. Отсюда вход в элитную психушку просматривался куда хуже: вектор обзора резко сужался, приходилось вести наблюдение как бы из-за угла, — зато и опасности быть разоблачённым управдом совершенно не ощущал. Он попытался настроить театральный бинокль. Тот, вроде бы, делал своё дело: приближал объекты довольно толково, не размазывая контуры, — но выпуклые, ничем не защищённые, окуляры постоянно покрывались каплями мороси, так что приходилось их протирать с регулярностью в три минуты.
Во дворе, защищённый от ветра и мусорным контейнером, и стенами окрестных домов, Павел слегка согрелся. Согревшись, принялся наблюдать за клиникой с удвоенным вниманием.
Из всех окон здания, свет горел едва ли в каждом пятом. То ли в заведении Ищенко так рано ложились спать, то ли с пациентами было не густо. Яркая лампа — почти корабельный прожектор — зажглась, наконец, и над парадным входом. И тут же в дверях — впервые за вечер — показался человек. Он выходил из особняка на улицу. Приземистый, плотный, лица не разглядеть. Может, охранник, оттрубивший дневную вахту? Вслед за ним, минут через пять, из двери выскользнул ещё кто-то. Стройная фигурка, длиннополый плащ. Похоже, девушка или молодая женщина. Раскрыла над головой купол зонтика и быстро, невесомо, упорхнула в сторону ближайшего метро.
Павел сплюнул на грязный асфальт под ногами, выругался непечатно. Что толку в такой слежке? Он может видеть, как люди покидают клинику; возможно, увидит и тех, кто постарается попасть внутрь (в конце концов, в штате наверняка есть и охранники, и медсёстры, и даже дипломированные врачи, работающие в ночную смену). Но как отличить злодея, пришедшего по душу Струве, от повара или уборщицы? Вынос бездыханного тела, если, конечно, он состоится, незамеченным не пройдёт. А что если кто-то решит причинить вред пациенту клиники прямо в её стенах? Павел, вооружённый театральным биноклем, вряд ли вовремя примчится на помощь. Увидеть угрозу он не сможет, шестым чувством — не обладает.
Управдом — открытой ладонью — ударил по шершавому металлическому боку контейнера. Тот загудел, как будто был сделан из звонкой начищенной меди. И вдруг, тоненько, деликатно, этот медный бас перебило чьё-то плаксивое причитание. Чей-то всхлип.
Павел насторожился. Костяшками пальцев постучал по металлу. Тихо вопросил: «Кто здесь?»
Сперва ответом ему была лишь тишина. Но, когда управдом уже уверил себя, что стал жертвой разыгравшегося воображения, из недр контейнера снова раздался не то всхлип, не то стон. А ещё это слегка походило на мяуканье новорожденных котят. «Так и есть, — Подумал Павел. — Какая-нибудь любвеобильная мурлыка принесла потомство, а её хозяин, не желая ни растить кошачью малышню, ни топить её в ванне, отправил весь выводок в мусорное ведро».
А всхлипывавший не унимался. Казалось, он дышал всё глубже, всё вольнее, и, с каждым вздохом, впускал в себя холод, а наружу отпускал — боль. Один из вдохов оказался настолько огромным для страдальца, что тот поперхнулся воздухом и разразился долгим писклявым кашлем.
Павел не выдержал. Выпрямился в полный рост, попытался заглянуть в контейнер. Как назло, тот был каким-то нестандартным, рассчитанным не то на великанов, не то на ужасных грязнуль, мусорных королей. Даже встав на цыпочки, управдом едва доставал подбородком до верхнего края конструкции.
Павел попробовал раскачать металлическую глыбу. Безуспешно. Она стояла, как влитая. Тогда он отважился на гимнастический экзерсис, подобного которому не выполнял со времён своего бесноватого институтского ученичества: пружинно оттолкнулся от асфальта, удержался на кромке контейнера на одних руках и, словно бы смещая центр тяжести относительно рук-опор, начал осторожно переваливаться всем телом в контейнер. На мгновение ощутил гордость: есть ещё порох в пороховницах! Однако Павел не учёл, что изрядно пополнел, распрощавшись с докучливым физкультурником, тиранившим весь истфак. Мусорный контейнер, не поддавшийся толчку плеча управдома, всё же не устоял, когда тот навалился на его железную стенку всем телом. Изделие заскрежетало, потеряло устойчивость, накренилось и, едва позволив Павлу отпрыгнуть в сторону, шумно завалилось на бок.
И тут же тайна недр мусорного контейнера — раскрылась. Звук, тайну породивший, сам же сорвал с неё покровы. В куче разнокалиберного хлама, среди подгнивших помидор и старых обоев, заливался плачем младенец.
Никто иной не мог бы сообщить о своём присутствии столь голосисто. Ещё не выкопав из строительного мусора и кухонной гнили крохотное человеческое существо, Павел твёрдо знал, какой будет его находка. Случилось, как ожидалось. Глубоко копать не пришлось. Свёрток выкатился из перевернувшегося контейнера почти под ноги управдому.
Ребёнок — совсем крошечный, вероятно, новорожденный, — был укутан в зелёный плед. Под этой грубоватой тканью с забавными рюшечками дрожало абсолютно голое тельце — ни пелёнок, ни распашонок. Впрочем, и следов недавно прошедших родов Павел не увидел: ребёнок — худосочный лупоглазый мальчик — был обмыт и обсушен, а уж потом — отправлен на свалку.
Управдом осторожно покачал найдёныша. Бесполезно: рёв не прекращался. Все планы Павла летели к чёрту, его шпионство закончилось, едва начавшись. Мелькнула мысль: броситься с крикливым свёртком к дверям клиники Ищенко. В конце концов, там работают медики. Психиатрия далека от акушерства, но психиатр, в отсутствие акушера, всё ж-таки лучше, чем ничего. Может, пока клиника будет стоять на ушах, удастся проникнуть в здание и добраться до комнаты Струве?
Павлу сделалось стыдно. Использовать младенца в личных целях — это уж слишком, даже для циника, в которого управдом, похоже, стремительно превращался. Впрочем, некоторую выгоду из ситуации всё-таки извлечь было можно. Павел, удерживая ребёнка на одной правой руке, левой вытащил Айфон и набрал короткий номер скорой помощи. Сейчас он сообщит, куда подъехать медикам, чтобы забрать найдёныша: укажет тот самый адрес, по которому располагается клиника Ищенко. Будет шум. Вполне возможно, вслед за скорой приедет полиция. Если у Струве и впрямь имеется личный враг, точащий на него нож в ночи, вся эта суматоха вспугнёт его. Хотя бы на ближайшую ночь он оставит профессора в покое.
- Вы позвонили в московскую городскую службу неотложной медицинской помощи, — Раздалось в трубке. — К сожалению, в настоящий момент ни один из операторов не может ответить на ваш звонок. Оставайтесь, пожалуйста, на линии.
Что за бред! Павлу, отчего-то, всегда казалось, что экстренные службы — неусыпно на связи. Как, скажите на милость, оставаться на линии человеку с острым приступом аппендицита или сердечным? Такие ведь только и сумеют, что выкрикнуть в трубку: «Помогите! Помираю!»
Младенец властным движением крохотных ручонок распахнул уголок пледа и, выставив на холод ягодицу, закашлялся. У Павла, прижимавшего трубку к уху, никак не получалось одной рукой закутать его по новой.
Управдом ожидал, что голос оператора скорой вот-вот облегчит ему жизнь. Однако минуты утекали, а трубка то молчала, то наигрывала какую-то успокоительную мелодию. Казалось, даже удерживать позвонившего на линии у технарей московской неотложки получается через пень-колоду: музыка лилась с перерывами, потрескиваниями; на её фоне проскакивали чьи-то фразы, слышались встревоженные, порою на грани паники, голоса.
Павел, наконец, решился положить телефон на край перевёрнутого контейнера и поправить на младенце плед. Крохотный крикун, словно в благодарность за заботу, слегка успокоился; теперь он не кашлял и не орал — только всхлипывал чуть слышно, как, наверное, делал это, когда Павел услышал его впервые.
Вернув трубку к уху, управдом встретился всё с той же какофонией звуков, что раздражала его пару минут назад. Скорая отказывалась выходить на контакт вот уже на протяжении четверти часа. Ещё через минуту умерла музыка. Совсем. Больше не оживала. Потрескивание и далёкие голоса, однако, остались.
- У него кровь в глазах, а взгляд — добрый, всё понимает. Зовёт с ним идти. В сад или в ад — не разберу: губы сгнили.
- Бригада выехала. Сохраняйте спокойствие. Ни в коем случае не прикасайтесь к гнойным массам и язвам.
- Господь с вами, как же не обмыть. Он же муж мой.
Павел взглянул на Айфон, как на редкого ядовитого скорпиона, — словно надеялся отыскать и вырвать у того жало. Чудится? Опять эти рай, ад, сад… Может, революционеры захватили телефон, телеграф, и неотложку? Может, какие-нибудь компьютерные чудики маются дурью и шуткуют с людьми? Может, он, Павел, попал в автокатастрофу, когда мчался на встречу с Еленкой и Татьянкой в Домодедово, и теперь прохлаждается в причудливой, богатой на видения, коме?
- Неотложная медицинская помощь. Слушаю вас. Что у вас случилось? — Павел еле различил за шумом помех живой и усталый человеческий голос.
- У меня… подкидыш… младенец. — После столь долгого молчания управдом как будто позабыл родной язык. — Нашёл его в мусорном баке. Наверное, ему холодно, он кричит… — Павел перевёл дух. — Заберите его скорей, — закончил он. — Я диктую адрес…
- К сожалению, мы не сможем послать к вам машину в ближайший час.
- Это в центре… Неподалёку от Хитровки… Простите, что вы сказали?
Павел настолько сосредоточился на своём блестящем плане — по привлечению внимания к ищенковской клинике, — что сперва и впрямь не расслышал перебившего его оператора.
- Я сказал: машина подъехать не сможет.
- То есть как? — Павел не верил собственным ушам. — Вы же скорая? А у меня младенец на руках. Он может замёрзнуть. На дворе, знаете ли, не Ташкент.
- Я всё знаю. — Оператор не выказывал ни сочувствия, ни раздражения, в его голосе слышалась лишь усталость. — Все медицинские бригады — на выездах. Если желаете — я поставлю вас в лист ожидания.
- Так что же мне делать? — Растерянно выдавил Павел. — Бросить этого крикуна там, где подобрал?
- Не знаю. — Вымученно проговорил оператор. Повисла пауза. Управдом даже подумал, что собеседник повесил трубку, но усталый голос в мембране ожил. — Почему бы вам не отнести младенца в ближайшую больницу самому?
- Самому? — Тупо переспросил Павел.
- Ну конечно. — Было не похоже, чтобы оператор шутил или издевался. — Мыслите здраво: младенец — он младенец и есть. Сколько он весит? Четыре-пять кило; если недоношенный — того меньше! Вы что-то говорили о Хитровке? Там рядом, на Яузском бульваре, подстанция скорой. Неужели не справитесь, не донесёте?
- Вот чёрт! — Не выдержал Павел.
- Да успокойтесь, дело житейское. Если хотите, я предупрежу подстанцию, чтобы вас ожидали. Тогда не придётся ничего объяснять — сэкономите время.
- Ну… хорошо… только обязательно предупредите… — Павел ощущал себя так, будто лукавый шулер только что надул его в карты; отлично понимаешь: без обмана не обошлось, — но придраться, вроде бы, и не к чему.
- Договорились! Удачно вам добраться. Записывайте адрес.
- Это моя реплика, — буркнул управдом. — Театр — дерьмо, режиссёра — на мыло.
Но связь с оператором уже оборвалась.
Павел горестно выдохнул: «дожили!» Ни кормилицей, ни нянькой, бывать ему до сих пор не доводилось. Практически со всеми Татьянкиными насущными нуждами Еленка справлялась в одиночку.
Он прислушался к дыханию подкидыша. Оно казалось спокойным, разве что, слегка сиплым: не исключено, младенец успел подхватить на холоде бронхит.
Павел вспомнил, как обижался на Таньку, когда та говорила ему: «Пап, не тупи!» Устраивал дочке выговоры: что за жаргон! Но сейчас он именно тупил, чего-то ждал, не трогался с места. Наконец, усилием воли удалось сдвинуть на шажок замёрзшие неповоротливые ноги. Дальше дело пошло быстрее: управдом принял решение — и взялся претворять его в жизнь.
Собственно, как-то особенно ломать голову и не пришлось: оператор скорой всё решил за Павла. Яузский бульвар действительно находился в двух шагах от двора и контейнера, где тот нашёл младенца. Точней, до бульвара предстояло пройти чуть более полукилометра. Домчать лёгкую ношу до подстанции неотложки — и вернуться к клинике, на наблюдательный пост. На всё про всё не уйдёт и часа.
Павел, неловко обнимая младенца, отправился в путь. Прохожие на улицах почти не встречались. С редкими вечерними гуляками, попадавшимися навстречу, удавалось разминуться, не обменявшись ни взглядом. Люди явственно сторонились и Павла, и друг друга. Практически половина из них вышагивали в марлевых повязках.
Выбравшись на Яузский бульвар, управдом слегка заплутал. Снова, как и утром, расслышав шёпот листвы Бульварного кольца, ожил, встрепенулся. Ощутил себя некровожадным охотником, выгуливавшим в осеннем подмерзшем лесу старую собаку. Младенец — умолкший, забывший о капризах, словом, само очарование — на пса, конечно, не тянул, — разве что, по весу, на рюкзачок с термосом и ужином. Павел так увлёкся мнимой свободой, что едва не позабыл адрес, продиктованный хитроумным оператором. А тот был не прост: включал дробь и номер корпуса, — так что управдом углубился во дворы.
Там правила бал пустота.
Павел почувствовал, как его окатило не холодом — одиночеством. На бульварах и улицах оно казалось относительным, арифметическим, поддававшимся пониманию и учёту; во дворах — абсолютным. Как будто оттуда выкачали весь воздух и оставили эту часть города на вечное хранение в вакууме. Как будто дома и люди внезапно превратились в бутафорию, в декорации давно сыгранного спектакля. Даже шаги здесь разлетались гулким эхом на километры и столетия. Павел вдруг всерьёз испугался, что, сам не заметив, как и когда, остался один на всём белом свете. Без добавок: «фигурально выражаясь» или «образно говоря». Всерьёз. Один — и точка! Он чуть не смалодушничал, не позвал на помощь. Удержало его от этого, пожалуй, одно лишь опасение разбудить угомонившегося младенца.
- Это полиция. Оставайтесь на месте. Проверка документов.
Голос разорвал тишину, размозжил кузнечным молотом её хрустальные стены, прогрохотал по крышам лавиной. Он нисходил сразу отовсюду. Упал Павлу на голову, как проклятие или метеорит. Бросился под ноги, словно голодная злая крыса. Голос показался управдому гласом божьим. Так и не разглядев, где прятались полисмены, и сколько их было в засаде, Павел бросился бежать.
Здравый смысл не отказывался служить ему, но превратился в беса, оседлавшего плечо и наслаждавшегося скачкой. Тот отпускал комментарии вроде: «ну и куда ты бежишь?», или: «а стоило так срываться?» Но ноги жили собственной жизнью, и лёгкие умудрялись справляться с олимпийской нагрузкой.
Павел юркнул в какую-то щель. Проскользнул между мусорными баками и лопастями винтов огромного промышленного кондиционера. Мимо полуподвала, залитого изнутри белым флуоресцентным светом. Успел заметить на бегу, что в нём, на грязных металлических столах, были разложены десятки свиных туш, или чего-то, очень похожего на будущее мясо. Наступил в липкую слизь, вдохнул застарелый аромат мочи, вспугнул крысу и кота, уяснив, кто здесь кто, по пронзительному писку и обиженному мяуканью. Наконец, добежал до какого-то деревянного короба с крышкой — похожего на деревенский погребок — и, в изнеможении, опустился на его скошенный угол. Павел загнанно и тяжело дышал. Самое главное — дышал непозволительно громко. Ему казалось, это, с присвистом, дыхание слышали пешеходы, спешившие, на ночь глядя, вдоль по Бульварному кольцу. И уж тем более не могли его не слышать загонщики. Только сейчас Павел впервые попытался понять, люди или черти гнались за ним по пятам. Да и гнались ли?
Если гнались — дело управдома было плохо: он, по сути, сам загнал себя в ловушку. Деревянный короб с дверцей, закрытой на замок, подпирал кирпичную стену какого-то пищеблока — судя по неприятному запаху забродивших дрожжей, доносившемуся из вытяжки. Весь первый этаж здания был тёмен; только дежурные рубиновые лампы сигнализации тускло светили кое-где. Толстые прутья железных решёток защищали каждое окно. По левую руку от Павла стена изгибалась под углом и смыкалась со стеною соседнего здания. Когда-то между домами, вероятно, имелся узкий проход, но теперь его место, скалясь рыжими кривыми зубами, заняла свежая кирпичная кладка. До того, чтобы биться головой о стену, управдом пока не дозрел. По правую руку Павел мог наблюдать столь же грустную геометрию — только прямой непроходимый угол образовывали две стены одного и того же здания, а не двух соседних. Впрочем, здесь имелась обитая драной клеёнкой дверь, а над дверью даже светилась крохотная лампочка. Управдом разочарованно выдохнул: дверь оказалась без ручки, на низком пороге перед нею выросла зелёная плесень; было видно, что этим входом, куда бы он ни вёл, не пользовались очень давно. Павел всё-таки подёргал за край клеёнки, но безуспешно.
По сути, стены зданий располагались покоем, а беглец с найдёнышем на руках был загнан под самую верхнюю перекладину этой буквы «П» — этой угловатой подковы.
Павел прислушался к звукам ночного двора. Что-то прошуршало в куче пластикового мусора, неподалёку от нелепой двери. Должно быть, крыса. Странный тихий звон — словно кто-то пошевелил велосипедную цепь — раздался за деревянным коробом. Управдом, удерживая на вытянутых руках младенца, отдалился от всех углов и плоскостей этого удивительного двора-колодца. Замер в его центре. Он не мог отделаться от ощущения, что из тёмных окон на него уставились нелюди с ружьями… с аркебузами, вроде той, коллекционной… Они держат его на прицеле. Ждут лишь команды, чтобы нажать на курки.
Стоило ли бежать от полиции? Что он, Павел, выгадал, убежав? Мысли путались. Руки устали держать живую ношу. Живую ли? Даже в этом управдом уже не был уверен, а проверить — страшился.
Где-то вдали, похоже, в самом начале тернистого тупикового пути, преодолённого Павлом, раздался дробный топоток. Он быстро приближался. Казалось, это аккуратная смышлёная крыса перебегает от укрытия к укрытию. И вдруг сгустившуюся тишину — скорей, полушёпот — разорвала трель полицейского свистка. Ни голосов, ни скрипа форменных ботинок — только трель, а за ней — вновь жуткая тишина. И в ней — опять мелкий топоток. А потом, на очередном шажке, дробное, рассыпчатое «стук-стук-стук» изменилось на «клац-клац-клац». Словно тот же самый ходок, вместо крысиной лапки, отрастил волчью мускулистую конечность и когти. Зверь был уже рядом. Павлу показалось, он чует кислый запах мокрой шкуры.
Так кого он увидит через пару минут? Оборотня в погонах? Усмехнуться не получалось.
А за спиной сгустился воздух.
За спиной выросла тень.
Павел уловил движение краем глаза. Похолодел.
Всё самое страшное приходит сзади, как в том пошлом анекдоте?
Управдом обернулся, сдавленно вскрикнул, заслонился тельцем найдёныша, как щитом; Павлу было не до благородства. Над ним нависал контур, силуэт, фантом человека, высотою в полтора его собственных роста. Казалось, кто-то вырезал эту фигуру из чёрного траурного крепа и закрепил на картонном каркасе — настолько плоским выглядело чужеродное тело, настолько нереальным.
- Дверь от-кры-та, — певуче и медленно выговорил тёмный гость. В голове Павла мелькнула нелепая мысль: тёмный привык петь, потому разговор для него — мучителен. Эта мысль была инородной, вещественной. Была лёгкой и короткоживущей, как слюдяная стрекоза.
Управдом не мог сказать точно, хотел бы он рассмотреть великана детальней, или наоборот — предпочёл бы не увидеть лишнего — такого, во что отказался бы поверить. Он и выбрал нечто среднее: посматривал на незнакомца исподлобья, как застенчивая гимназистка на учителя. Павлу казалось, перед ним — просто темнота. Причудливой формы облако. Чёрный непроницаемый туман, в конце концов. В то же время, разум подсказывал выход: это всего лишь высокий человек. Не так уж мало их на белом свете. Павел вспомнил о боксёре-супертяже, заседавшем в государственной думе. Для него, по слухам, изготовили кресло на заказ, потому как в обычное он не помещался. Вряд ли парламентарий имеет обыкновение забредать в тупики московских дворов по ночам, но кто-то, ему подобный, вполне мог себе это позволить. Правда, скрипа отпираемой двери Павел не слышал. А разве не через дверь люди попадают из помещения — на улицу? Да и сумрак, окутывавший верзилу, был слишком уж удивителен. Он скрывал не только его лицо, но и детали одежды, причёску, фигуру. Никак не получалось определить, стар великан или молод, строен или полноват. Павел был почти уверен, что тот облачён в плащ или длиннополое пальто и держит руки в карманах. Больше никаких наблюдений произвести не удавалось: над незнакомцем словно бы горел этакий антифонарь; если обычный фонарь, закреплённый над головой человека, создал бы вокруг себя круг света, эта противоположность светильника окутывала носителя тенью, и тень — двигалась вместе с ним.
- Я знаю вас? — Неожиданно выпалил Павел, проглотив, вместе с комом в горле, страх. — Вы уже помогали мне?
- То-ро-пись. — Вывел верзила по слогам. И, вместе с приручённой темнотой, шагнул на Павла. Тот отскочил, запнулся за что-то пяткой, едва не упал. Тут же выдохнул облегчённо: незнакомец не собирался причинять ему вреда; он мягко, бесшумно, прошёл мимо и отправился навстречу топотку и клацанию когтей. Павел успел заметить: сбоку верзила казался горбатым; двигался, сильно прогнувшись вперёд, как пенсионер, мучимый радикулитом. Горб у него за спиной был непомерно велик. Управдома посетила неожиданная мысль: не рюкзак ли это? А может, того чище, парашют?
Неожиданно темноту в дворовом тупике всколыхнул мигающий голубой свет. Проблесковый полицейский маячок? Павел отказывался верить в реальность происходившего. Ни одна машина не могла бы проехать там, где недавно пробежал он с младенцем на руках. Может, мотоцикл? Московские полисмены, с недавних пор, рассекали на таких по столичным проспектам, и даже дорожные пробки им не были помехой. Но Павел — сам водитель — хорошо знал, как ревели их могучие движки. Сейчас же мигалка работала в абсолютной тишине.
И вдруг это безмолвие пронзил долгий, тягучий собачий вой. Тут же из тьмы, в сторону Павла, метнулся ослепительный луч прожектора. Этот световой меч едва не поразил управдома, но верзила оказался проворней: он широко расставил руки, распахнул плащ и словно бы прикрыл человека с ребёнком распрямившимися складками. На фоне белого молока, в которое превратилась ночь под лучами прожектора, Павел видел, что контуры плаща незнакомца очень похожи на очертания огромных распахнутых крыльев. Верзила пошатнулся. Наверное, закрылся от светового луча одним крылом.
Управдом не стал ждать развязки. Он бросился к единственной двери в тупике. Та и вправду была теперь распахнута настежь.
Павел вбежал внутрь здания. Оказался в тесном вонючем коридоре: бетонные грязные стены наполовину выкрашены облупившейся синей эмалью, наполовину просто побелены — наверняка в прошлом веке, при царе горохе. Здесь пахло прогорклым растительным маслом, железной стружкой, затхлостью. Странное сочетание, если вдуматься. Но управдому было не до размышлений. Он перебегал от одной тусклой дежурной лампы — к другой, молясь, чтобы не растянуться на скрипучем деревянном полу. Прямо по коридору — метров тридцать. Потом поворот. Только не упасть!
Павел завернул за угол — и - шарах! — буквально вляпался в нормальную суету нормальной человеческой жизни.
Он замер, ошеломлённый.
Контраст между кулисами разорившегося балаганчика ужасов, за которыми он только что побывал, — и широкой площадкой, на которой воняли бензиновыми выхлопами автомобили и ворчливо перекрикивались между собою люди, был колоссальным.
Нормальная суета нормальной жизни? Как бы ни так! Жизнь здесь била ключом, переливалась через край вскрытой ампулы и иногда — утекала в песок. А как иначе, если в поле зрения управдома попали бригады скорой помощи: возвращавшиеся с выезда, собиравшиеся на выезд, — взмыленные и злые?
Павел выбрался на освещённое пространство. Как же мелодично, певуче, урчали движки неотложек! Слушая их, не верилось, что в ста шагах отсюда творилось что-то запредельное: схватка зверя и птицы, война миров… «Не верилось» — точное словесное сочетание. Управдом, возвратившись к реальности, сразу освоился в ней — словно накинул на плечи привычный домашний халат, — и ни разу не обернулся на ветхий коридор, который вывел его к гаражу.
- Молодой человек, вы кто? Откуда? Как здесь оказались?
Павел обернулся на голос. Перед ним стоял медик: лет шестидесяти, голова с залысиной, на носу — очки с толстыми стёклами, халат — слегка грязноватый. Управдома так давно не называли молодым человеком, что он поначалу смутился — и даже оглянулся по сторонам, уясняя, точно ли ему принимать это на свой счёт.
- Да, я к вам обращаюсь, — раздражённо подтвердил медик. — Это служебная территория. Вам тут делать нечего.
- Я пришёл оттуда, — Павел кивнул на кирпичное здание. Он поискал глазами дверь, или дверной проём, но, к своему удивлению, увидел только сплошную стену. Казалось, дверь в ней вовсе не предусматривалась; окна же — когда-то имелись, но сейчас были заложены кирпичом.
- Откуда — «оттуда»? — Доктор недоверчиво прищурился. — Из бывшего исправительного дома? Так в него отсюда не попасть, если не умеете проходить сквозь стены. Да и с Николоворобьинского — не попасть: заколочено, замуровано. Внутри — развалины. Даже бомжам не интересно. А вы не похожи на бомжа. Что у вас за свёрток? Уж не новорожденный ли?
- Не знаю. — Павел разозлился на грубоватого медика. — Я его подобрал в мусорном контейнере. Подобрал сегодня — это как пить дать, — а когда он родился — мать его знает, и только она.
- Подкидыш? — Доктор заинтересованно приподнял край зелёного пледа. — Так что же вы держите его на улице? Несите в тепло!
- Если подскажете, где здесь тепло, — немедленно туда отправлюсь, — в тон собеседнику буркнул Павел.
Медик обернулся — вероятно, поискал взглядом машину, на которой ему предстоял выезд. Даже приподнялся на цыпочки, чтобы лучше видеть. Потом, нервно махнув рукой, выпалил.
- Идите за мной, покажу!
И рванул с места так резво, что Павел едва не потерял его из виду. Завернув за угол приземистого здания, управдом понял, отчего привлёк внимание медика своей скромной персоной. Заблудиться и оказаться случайно на площадке, куда подъезжали неотложки, было практически невозможно: к ней вела отдельная дорога, перегороженная шлагбаумом и подконтрольная охраннику в стеклянной будке. Тот — даром, что старикан, — проводил Павла весьма заинтересованным взглядом. Но, поскольку управдом имел провожатого «из местных», вопросов не задал. Ещё одна мистификация? Только кто кого дурачит — Павел работников скорой помощи, или верзила в тупике — Павла?
- Давайте в дом, — медик, с бодростью, удивительной для без пяти минут пенсионера, одним широким шагом преодолел две ступени крыльца. — Сейчас оформим. У вас документы с собой?
- Документы? — Управдом занервничал. — А зачем они?
- Ну как же! — Медик распахнул перед Павлом тонкую грязную дверь, сбитую, казалось, из простой фанеры. — Надо оформить младенца как положено. Бюрократия в этом вопросе у нас — о-го-го; мы же не в Германии — это там: подходишь к роддому, кладёшь подкидыша в лоток, вроде как поддон у холодильника, нажимаешь кнопку звонка — и идёшь себе на все четыре. У нас — не так. Предупреждаю: ещё и полиция вас побеспокоит. Но это позже — снимут показания.
- Зачем? — Павел похолодел.
- Ну, вроде как, чтобы попытаться найти мать, — медик пожал плечами. — С этими кукушками нам-то всё понятно, а вот закон — делает вид, что не понимает. Может, мать избавилась от ребёнка в состоянии аффекта. Потом одумалась — вернулась, а он уж в больнице: добрые люди постарались, вроде вас.
- Он в мусорке лежал, — я же сказал. Как думаете, мать вернётся за ним, если оставила не на лавочке в сквере и не у дверей роддома, а в мусорном контейнере?
Управдом окинул взглядом помещение, в которое попал: низкие потолки, низкие потёртые диванчики с обивкой из кожзама — вдоль стен, лампы дневного света — настолько яркие, что слепят глаза. Гамма медицинских ароматов, ударивших в нос, наверняка порадовала бы токсикомана, и вызвала ужас у парфюмера.
- Присядьте, — медик указал на ближайший диванчик. — К вам подойдут.
Павел, на деревянных ногах, послушно протопал, куда было сказано, и опустился на кожзам. Он чувствовал, что попал из огня да в полымя. Что если полиция озаботится снятием показаний немедленно? Чёрт! Почему он не избавился от паспорта? В его положении — уж лучше никакого, чем подлинный, отягощавший карман, — выписанный на имя бандита с большой дороги и похитителя катафалков.
Младенец на руках кашлянул, потом пискнул. И вдруг — с места в карьер, без разгона и разогрева голосовых связок, — оглушительно заревел.
Медик, уже повернувшийся к Павлу спиной, посмотрел на ревуна через плечо, тяжело вздохнул и вернулся.
- Вы его неправильно держите. — Сообщил он управдому. И добавил решительно. — Дайте сюда.
Павел без сожаления расстался с зелёным пледом и его обитателем. Медик же достал из кармана халата огромный носовой платок, аккуратно развернул младенца и начал протирать тому пахи и попу, придерживая за спинку.
- Он же у вас описался. — Сделал Павлу выговор.
На лице медика появилась лёгкая улыбка. Он её пытался скрывать, «подавлять профессионализмом», но она всё-таки то и дело просачивалась из глубин души — на краешек губ. Наверняка он сам был отец, а может, уже и дед, — из числа тех, кому возиться с детьми — не в тягость, скорее — в радость.
- Звонкий какой! — Прокомментировал медик вопли мальчугана. — Есть хочет — парень ведь, прожорливый!
Неожиданно носовой платок в руке медика прекратил лёгкой бабочкой порхать над тельцем малыша.
- А это что такое? — Доктор склонился над младенцем.
Улыбка не просто сошла с его лица — слетела стремительной птицей. Черты исказились, даже морщины изогнулись, словно под пыткой.
- Этого не может быть! — Выдохнул медик и уставился на Павла, как будто ждал, что тот подтвердит: «конечно, не может».
- Что случилось? — Вместо этого пролепетал управдом.
- Гнойное образование. В паху. Вторая стадия Босфорского гриппа. — Доктор, похоже, проговаривал всё это для себя, не особенно интересуясь, слушает ли его собеседник. — Это невозможно. У новорождённого. Внутриутробное заражение? Нам ничего об этом не известно. Надо позвонить…
- Доктор! — Павел повысил голос. — Вы слышите меня?
- Что?.. А, да, конечно! Вы разворачивали ребёнка, прикасались к нему? — Медик пытался взять себя в руки.
- Я его даже не открывал, — соврал управдом. — Чтобы не замёрз.
- Это всё равно! — В голосе медика послышалось отчаяние. — Сидите здесь. Слышите — ни шагу отсюда! Это в ваших же интересах!
Доктор вскочил; уложил на согнутую в локте руку нагое тельце малыша и бросился вдаль по коридору.
Павел огляделся. Слышал ли кто-нибудь ещё тревожные восклицания медика? Станут ли препятствовать, если он попробует покинуть здание подстанции скорой помощи? Вокруг сновали десятки людей, но ни одному из них до Павла, похоже, не было дела. Он постарался сымитировать безразличие к суете, насупился, как будто тоже куда-то спешил, и решительно шагнул к двери.
- Мужчина, одну минутку! — Ударило в спину.
Павел замер. Заметил, как его догоняет приземистый немолодой охранник в форменной одежде. Мелькнула нелепая мысль: что ж они все тут лысые, потрёпанные жизнью, в этой скорой помощи?
- Вы забыли. — Охранник протянул управдому зелёный плед. Медик, унося младенца в недра подстанции, вероятно, был так взволнован и напуган, что не потрудился укутать его даже в этот жалкий кусок ткани. А может, доктор посчитал плед — негигиеничным.
Управдом кивнул охраннику, выдавил: «спасибо», — и, зажав пропитавшуюся мочой зелёную тряпку в кулаке, хлопнул входной дверью.
На улице Павла встретила ночь. Поздний вечер, с остатками серого света в облаках, сменился темнотой, пока управдом совершал путешествие от клиники Ищенко до подстанции скорой помощи. Час, не больше — так ведь? Ровно столько времени закладывал он на дорогу туда-обратно. Но он совсем забыл, что не в ладах со временем, пространством, здравым смыслом. Что же он натворил? Лишний раз отметился в чьей-то памяти — на сей раз, в памяти этого чадолюбивого медика? Тот, конечно, сообщит о Павле, куда следует. Хотя бы из лучших побуждений. Если управдом прикасался к зачумлённому младенцу — значит, сам потенциально и заражён, и заразен. Во всяком случае, так подумает доктор. Надо торопиться, убираться подальше от скопления неотложек.
Шагая прочь от подстанции, Павел ни на секунду не успокаивался, не расслаблялся. Не чувствовал себя ни пешеходом, ни сыщиком, ни добрым самаритянином. Скорее воином, поднявшимся в штыковую атаку. Он подсознательно настраивался на долгий путь к ищенковской клинике — на опасность, на преследование, на попадание в чёрную дыру, да на что угодно. Однако, уже через пару минут, вышел на хорошо освещённый Яузский бульвар. Видимо, именно этот путь и был правильным. Предположение подтвердилось, когда, буквально через пятнадцать минут, Павел добрался до Серебрянической набережной. Правда, он вышел к Яузе неподалёку от Астаховского моста: дал небольшой крюк. Пришлось немного прогуляться вдоль тёмной речной воды. К клинике управдом подобрался со стороны фасада. Словно не веря, что всё обошлось, остановился прямо напротив яркого фонаря, освещавшего вход. Место для слежки — донельзя дурное. Павел раздумывал, вернуться ли ему к мусорному контейнеру, где обнаружил малыша, или подыскать более подходящий наблюдательный пост. Управдом всё ещё предавался размышлениям, когда рука, пытаясь согреться, юркнула в карман и нащупала там театральный бинокль. Павел вытащил недавнее приобретение. Видимо, переворачивая контейнер, он повредил оптику: на одном из окуляров отчётливо виднелась не то глубокая царапина, не то трещина. Что тут сказать: глупая покупка — глупая потеря. А может, бинокль ещё на что-то сгодится? Павел, для проверки, навёл его на трёхэтажный особняк психушки.
Сперва он подумал, что изувеченная оптика — обманула. Плюнул на приличия и угрозу разоблачения, трусцой подбежал шагов на тридцать поближе к фонарю. Теперь, невооружённым взглядом, он отчётливо видел парадный вход особняка, и, если на бинокль ещё получалось попенять, собственным глазам приходилось верить: дверь клиники была распахнута; из дверного проёма сочился свет.
Павел изумился и испугался одновременно, и не только дверь нараспашку послужила тому причиной. Он попытался разобраться в своих чувствах. Ему казалось, что-то во внешнем облике особняка успокаивало, что-то иное — внушало страх. Павел сосредоточился, закрыл на мгновение глаза — и тут же ответ нашёлся. Свет! Электрический свет! Он сразу и внушал спокойствие, и пугал. Так уж устроен человек, что свет означает для него безопасность, а темнота — угрозу. В клинике Ищенко горел свет. Значило ли это, что в здании — всё хорошо; живые люди заняты обыкновенными человеческими делами? Ведь мертвецы и призраки не нуждаются в электричестве. Но Павел сделал пугающее открытие: света в клинике было слишком много. Неведомые иллюминаты раскочегарили, похоже, абсолютно все светильники, что имелись в особняке. Управдом вспомнил: во всё время предыдущей слежки, так внезапно закончившейся с первым младенческим криком, едва ли пятая часть окон клиники была освещена. Теперь же яркий свет полыхал в здании всюду — от холла до чердака. Павел нахмурился: может, у него разыгралось воображение? Может, электричество включают по просьбам особо пугливых пациентов? Если бы не распахнутая дверь…
Управдом осторожно подобрался к ближайшему окну особняка. Заглянул внутрь.
Вспомнились манёвры, которые он устраивал под окнами подмосковного чумного дома. Вспомнилась картина, увиденная в библиотеке-мертвецкой. По телу пробежала дрожь: омерзение, ужас, тошнота, — нахлынуло всё сразу. Впрочем, ищенковская клиника страшных аналогий не порождала: первый этаж неплохо просматривался сквозь полуприкрытые занавеси; интерьер, после утреннего визита Павла, ничуть не изменился. Хотя безлюдный холл, уставленный антикварной мебелью и залитый ослепительным светом, выглядел слегка сюрреалистично.
Управдом скользнул в дверной проём. Попытался довольствоваться зазором, оставленным кем-то до него. Не сумел, плечом задел дверь. Она шевельнулась беззвучно — только с виду дореволюционная и ветхая, а в действительности — изящный новодел, посаженный на хорошо смазанные петли с пневматическим эффектом.
- Добрый вечер! Я был здесь сегодня утром. По-моему, забыл… зонт. — Ничего умнее Павлу в голову не пришло. Да и не так-то это просто — придумать повод для проникновения в чьи-то частные владения за пару часов до полуночи. Подавляя неловкость, управдом постарался говорить громко, отчётливо: если дверь открыта нараспашку по случайности — охранник услышит незваного гостя и, может, отреагирует на его появление не слишком воинственно.
Волнения были напрасны: на призывы управдома не откликнулась ни одна живая душа, первый этаж особняка казался вымершим. Что касается электричества — его здесь и впрямь не жалели: вовсю полыхали светильники, стилизованные под газовые рожки; скрытые под потолком цепочки светодиодов создавали эффект розового рассвета; даже раскрытый бар-глобус сиял изнутри собственной подсветкой.
Павел вспомнил о пункте охраны, спрятанном под лестницей. Двигаясь по стенке, на цыпочках, проскользнул к «аквариуму». Высунулся из-за перил и, через стекло, обозрел его внутренности. Получилось забавно — как если бы он играл в прятки и выскочил из-за угла на водившего. Не хватало только выкрикнуть: «Бу!» Дверь хрупкой конструкции была открыта, как и входная дверь особняка. Внутри — никого. Только мерцали мониторы, показывавшие статичные картинки больничных интерьеров. Две из них казались одинаковыми: длинные безлюдные коридоры, расчерченные белыми прямоугольниками запертых дверей. На одном мониторе с такой картинкой красовался жёлтый стикер «Второй этаж», на другом — «Третий этаж». Ещё два монитора показывали — соответственно — уличное крыльцо парадного входа и холл изнутри. Они не были подписаны. Наконец, на последнем отображалась маленькая дверь, которая куда больше подошла бы строительной бытовке, чем роскошному особняку. К двери вели ступени; камера смотрела на них сверху вниз. Павел решил, что, вероятно, перед ним — тот самый чёрный ход в клинику, в существовании которого он сомневался не так давно, — либо вход в подвал, где держат в цепях наиболее буйных больных. Хех. Чёрный юмор — лучше, чем никакой. К тому же, он истребляет страх.
Управдом поочерёдно вгляделся в каждый из мониторов. Рассмотреть картинки детально оказалось не так-то просто: руководство клиники, видимо, сэкономило на профессиональной системе видеонаблюдения; качество изображения оставляло желать лучшего. Павел подумал: может, помимо этого наблюдательного пункта, в психушке есть ещё один — оборудованный получше. Когда утром Ищенко провожал его в палату Струве, он приказывал кому-то заблокировать выход в коридор. Да и коммуникационное устройство, установленное в предбаннике палаты, вряд ли было автономным и предназначалось исключительно для санитарки.
Павел вглядывался в изображения на мониторах нехотя: картинки были нечёткими, рябили; да и в глаза — будто насыпали песка. Управдом устал и оголодал. Он усмехнулся: против Босфорского гриппа у него, похоже, иммунитет, но чума всё-таки способна справиться с ним — уморить голодом и недосыпом.
Под мониторами располагался столик, большую часть которого занимало устройство, напоминавшее микшерский пульт или рабочее место ди-джея. Наверное, ручки настройки позволяли включать в камерах режим зума и менять углы обзора, но Павел не отважился поиграть с управлением. Зато его отваги хватило, чтобы позаимствовать пачку овсяного печенья со стола. Он с удовольствием захрустел сухими сахарными кругляшами.
На одном из мониторов мелькнула тень. Павел насторожился. Движение в кадре не повторялось. Да и было ли оно? А если было — то где? Управдом взглянул на стикер: «Третий этаж». Тот самый, где обитал Струве. Павел наморщил лоб. Палата профессора — в самом конце длинного коридора. Просматривается ли с камеры коридор целиком? Ответить на этот вопрос однозначно не получалось. К тому же, пространство в кадре странно кривилось; Павел не мог понять, дефект ли это изображения, или домовой постройки. Он, отдавая себе отчёт в бессмысленности деяния, всё-таки постучал подушечками пальцев по корпусу монитора. Кто ж не знает народного рецепта: барахлит телевизор — стукни его, и электродруг вернётся в тонус.
Эффект оказался выше всяких ожиданий.
Сперва изображение на экране задёргалось, замельтешило.
Потом — разом — вырубилась вся великолепная пятёрка мониторов. Только что мерцали — худо-бедно справлялись с обязанностями, — и вдруг — пришла темнота.
А потом — был вопль, скорее визг.
Тонкий, однотонный, он нарушил тишину. Не разорвал, не уничтожил — лишь нарушил, смутил. Павел расслышал его еле-еле, да и то только потому, пожалуй, что обладал почти музыкальным слухом. Ещё немного — и звук бы упорхнул за границы восприятия, остался вещью в себе, вещью для себя. Но сейчас — Павел воспринимал его на свой счёт. Павел боялся его. Кто и как только не пугал управдома на протяжении вот уж нескольких дней кряду. Как там люди-то говорят? Пуганая ворона куста боится? Но визг, раздавшийся в клинике за два часа до полуночи, не просто пощекотал нервы. Он ничего не добавил в мироощущение Павла «от себя»: ни страшного образа, ни угрозы. Но он вытащил из глубин памяти одно омерзительное воспоминание.
Так визжал многоцветный мохнатый паук, которого Павел, будучи семилетним хулиганистым пацаном, поджарил каплей горящей пластмассы. Всё — в обход указаний матери: не пачкаться, не играть с огнём, не соваться в муравейник. Малолетний хулиган был себе на уме. Обожал поджигать хрусткие одноразовые стаканчики, фасовочные полиэтиленовые пакеты, расчёски — и потом, изображая пилота стратегической авиации, бомбить вредных садовых муравьёв. Но муравьи — цели ничтожные. Паук — другое дело. Тяжёлая, мерзкая Агриопа Брюнниха, с жёлтыми полосами на брюхе, похожая на уродливый инопланетный танк. Павел вспомнил тот день, когда изловчился и обрушил на паучину свой игрушечный напалм. И вспомнил, как паук завизжал. На одной ноте, долгим страшным визгом. Невинная отвратительная тварь словно из последних сил выдавливала из себя: «Убийца!», — обличала Павла.
Уже потом, неделю спустя, Мишаня Жигайло, двенадцатилетний обормот и «настоящий разбойник», как называли его соседские старушки, высмеял Павловы страхи. «У него шкура горела мокрая — вот и свистела. У пауков нет рта, они не могут кричать, даже если им больно», — сообщил Мишаня, в доказательство оторвав три из восьми лап у нелепого, им же пойманного, косиножки. Но малолетний Павел, в целом доверявший суждениям Мишани, так и не научился справляться с тоской, наваливавшейся на сердце при воспоминании о пластмассовой бомбардировке. Он думал: что, если он причинил пауку такую немыслимую боль, что даже немой — возопил?
Тогда, в детстве, Павел услышал один единственный крик паука. Одинокий вопль, который не повторился. Теперь, в клинике, звук тоже умер без возврата.
Управдом пересилил слабость и страх, выскочил из «аквариума» и, перемахивая через ступени (утренняя беготня, дубль два?), бросился наверх. Как же велик был соблазн сорваться из фешенебельной психушки ко всем чертям! С той же скоростью метнуться в ином направлении, улепетнуть прочь из особняка. Но Павел даже не притормозил — не пожелал обдумать своё положение. Здравомыслие наверняка сослужило бы дурную службу. Безоружный, голодный, продрогший на осеннем ветру и усталый, — вряд ли управдом мог прийти на помощь тому, кто, в этих стенах, в ней всерьёз нуждался. Но всё-таки он торопился наверх. Так сильно, что едва не проскочил «следы».
«Следы» — так, в семейном фольклоре Глуховых, именовались всяческие загадочности и подозрительности. Особенно много «следов» оставляла после себя Танька. Разбросанная по всей кухне гречка и заляпанные пластилином обои в прихожей могли считаться «следами» явными, не требовавшими расследования. Табурет, поставленный четырьмя ножками на четыре томика из собрания сочинений Льва Толстого; отпечатки собачьих лап на линолеуме — были «следами» посложней. В первом случае выяснилось, что Танька доставала сгущёнку с верхней полки кухонного шкафа, во втором — что она привела домой подкормиться огромную дворнягу с улицы.
«Следы» на втором этаже ищенковской клиники были почти никакими: длинная борозда, прочерченная на перилах лестницы будто бы зубцом граблей; небольшое мокрое пятно на стене — почти высохшее, но ещё заметное. Пожалуй, всё. Павел не объяснил бы и себе самому, почему зацепился за эту мелочёвку взглядом. Но, пройдя пару шагов по коридору, в сторону, не охваченную вниманием видеокамеры, обнаружил ещё кое-что. Гранёный стакан. Самый обыкновенный. С остатками чёрной чайной жижи и заварным пакетиком внутри. Стакан стоял прямо на полу коридора. Возле двери. Возле необычной для этой клиники двери, маскировавшейся под обычную. Если предположить, что палата Струве являлась типовой, значит, двери палат обладали следующими особенностями: были деревянными, высокими, белыми, открывались наружу. Дверь, возле которой стоял стакан, казалась значительно ниже прочих в коридоре; была сделана из полированного металла, хотя и выкрашена в типовой белый цвет; и главное — она открывалась вовнутрь. Павел поразился: как он умудрился не заметить этого с первого взгляда? Низкая дверь была приоткрыта, — совсем как дверь парадного входа в клинику, совсем как стеклянная дверца «аквариума» охраны под лестницей. Приоткрыта призывно: заходи, кто хочет, бери, что захочешь.
Управдом прикинул, кем лучше притвориться — случайным гостем или шпионом. Понял, что, и в той и в другой роли, не выдерживает критики. Разозлился на себя — и, пока не отпустила эта злость, весомо, размеренно, несколько раз стукнул кулаком в дверь. Та плавно и медленно распахнулась, будто только этого и ждала. Павел вошёл, собрался осмотреться.
Он не успел.
Первый же взгляд — прямо перед собой — натолкнулся на встречный: на невидящий взгляд широко распахнутых в ужасе глаз. Гигантские зрачки, утонувшие в слезах — словно плотоядная топь на болотах: один шаг к ним — и нет человека. Нет Павла.
Управдом, инстинктивно прикрыв глаза рукой, шарахнулся прочь, назад, вывалился спиной в коридор и растянулся на полу. Едва не бросился бежать на четвереньках, по-собачьи, не разгибаясь. Но генетическая гордость прямоходящей обезьяны взяла-таки своё: Павел встал на ноги. А поднявшись, поразился окружавшей его тишине. Как же тихо было в доме долготерпения! Ни звука часов, ни голоса, ни дыхания! Тишина! Она что-то значила. Павел ухватился за эту мысль, чтобы не поддаться страху и не сойти с ума. Ну конечно: не раздавалось ни топота человеческих ног, ни цокота копыт рогатого чёрта, ни даже мягких шлепков, с которыми, в фильмах ужасов, передвигаются лешие и змеелюди. За Павлом никто не гнался.
Он постарался разобраться, что же видел за дверью. Фотографическая память, будь она неладна, немедленно и услужливо нарисовала картину. Молодой парень, в белом халате технаря или медика, лет тридцати, сидит на полу; прислонился спиной к одноногому офисному креслу; голова — на боку, нелепо вывернута; но главное — глаза: те самые, залитые не то слезами, не то водой, похожие на два чёрных колодца, открытые нараспашку, не мигающие.
Павел тряхнул головой, отогнал видение. Осторожно подобрался к распахнутой двери.
На сей раз ужаса не было. Управдом увидел ровно то, что и ожидал увидеть. И ещё немного.
Самым неприятным открытием стало то, что, помимо парня, в помещении обнаружились ещё два человека. Два мужчины, возрастом постарше, один слегка бородатый, другой, наоборот, лысый, как коленка. Один лежал на полу, раскинув руки, другой — казался уснувшим на рабочем месте: задом оставаясь в кресле, переломился в поясе и растянулся на столе. Вся троица была облачена в белые халаты, каждый из трёх напоминал плохо сделанную куклу. «Три трупа», — мысленно подвёл итог Павел. Но вскоре выяснил, что ошибся.
Он признал ошибку, когда преодолел отвращение и пощупал у «мертвецов» пульс. Если б тот оказался прерывистым, нитевидным, да и просто слабым, Павел бы, почти наверняка, обнаружить его не сумел — не настолько он был хорош в роли санитара. Однако пульс у всех «кукол» прощупывался хорошо; сердца бились часто, но ровно.
Управдом выдохнул с облегчением. Предпринял несколько попыток привести двух «старших» в чувство: деликатно похлопал их по щекам, обрызгал им лбы минералкой, найденной в маленьком холодильнике под столом. Усилия оказались тщетны. Ни лысый, ни бородатый, не повели даже бровью. Подступиться к молодому парню Павел так и не решился. На лице у несчастного была написана такая мука, словно его пытали изуверы не один час. Казалось, этот человек пережил страдание, какого не пожелаешь заклятому врагу. Павлу опять вспомнилась смерть агриопы; подумалось, что есть боль, которая немых заставляет говорить, а мёртвых — плакать.
Отчаявшись добудиться бесчувственных, управдом изучил помещение, где оказался. Перед ним полукругом изгибался настоящий Центр Управления Полётами. Во всяком случае, высокотехнологичная стена, составленная из нескольких десятков особо тонких современных мониторов, недвусмысленно намекала, что космос и психиатрия, в исполнении Ищенко, — явления одного порядка. Должно быть, Павел находился в той самой, основной, комнате контроля, по сравнению с которой подлестничный «аквариум» охраны смотрелся жалко. Отсюда можно было подглядывать за обитателями всех палат клиники. Номера читались на медных пластинках, прикрученных к каждому монитору. Правда, чтобы разобраться в нумерации, требовалось знать местные реалии, но Павлу одного утреннего визита хватило с лихвой. Монитор с табличкой «3-12» — почти наверняка покажет палату Струве…
Если, конечно, его включить.
Если включить всю эту шпионскую стену.
Около трёх десятков окон в чужую жизнь были закрыты. Всё панно, собранное из дорогих видеоигрушек, — обесточено.
Павел не слишком удивился этому. Он понимал: отключение мониторов в «аквариуме» случилось неспроста. Техническими проблемами тут и не пахло. Постарался кто-то, вполне материальный, двурукий и двуногий. По-видимому, тот, кто натворил дел и в ищенковском ЦУПе. Павел не исключал даже, что мониторы охраны отключались именно из ЦУПа. Он раздумчиво уставился на высокие стойки, выстроившиеся в ряд у дальней стены и имевшие по рубильнику — на каждой. Увы, в отличие от местных мониторов, здоровенные рубильники с отполированными деревянными ручками подписаны не были. Павел догадывался: ручки, поднятые вверх, находились в положении «включено», вниз — «выключено». Если он не ошибался в умозаключениях, на текущий момент были отключены два рубильника из имевшихся в ЦУПе шести.
Управдом ещё немного пожеманничал сам с собою, поразмышлял, не вызовет ли скандала, а то и локальной катастрофы, если примется экспериментировать с рубильниками. Но, переведя взгляд на парня, чьё лицо оставалось правдоподобнейшей в мире маской страха и муки, решил, что хуже уже вряд ли будет.
Павел решительно взялся за ручку первого из двух отключённых рубильников, и, не без натуги, повернул её на сто восемьдесят градусов. Между клеммами сверкнула яркая синяя искра. Натужно загудел скрытый где-то трансформатор.
Удача улыбнулась управдому. Вот так, запросто, с первой попытки. Это было удивительно: Павел даже приятно усомнился на секунду, что он — вечный невезучий.
Мониторы засветились. В цвете, в деталях, перед изумлённым зрителем предстала вся подноготная здешней жизни.
Ищенко лукавил, заявляя, что его пациенты — вольные птахи. Теперь Павел видел: с некоторыми из них в клинике обходились весьма жёстко. Вот обитатель палаты «2-08»: закутан в смирительную рубашку, извивается на койке, словно гусеница на раскалённой сковороде. Рубашка, конечно, белоснежна, да и по фасону — куда модерновей, чем та хламида, из которой пришлось извлекать «арийца». Но суть дела от этого не меняется: пациент остаётся на излечении отнюдь не по доброй воле. А вот молодая женщина — «2-11». Её руки пристёгнуты наручниками к изголовью кровати. Картинка — просто-таки из кинофильма для взрослых. Если б не жёлтое пятно на ночной сорочке, в районе промежности: дама обмочилась.
А что же Струве? Что там — в палате «3-12»?
Павел отыскал взглядом нужный монитор.
Тот по-прежнему был мёртв, как, впрочем, и несколько других.
Управдом наверняка задумался бы, хороший это признак или дурной, если бы рассматривал монитор издалека. Но он приблизился к устройству вплотную, и немедленно заметил, что монитор отключен не программно, а, так сказать, физически: индикатор готовности мигал красным, как если бы кто-то отжал кнопку «вкл.» Павел включил монитор.
Картинка появилась, два раза дёрнулась и застыла. Казалось, она статична: не сцена с участием живых людей, а странная открытка.
Профессор Струве лежал на полу. Вокруг были разбросаны подушки, одеяло исчезло, белым порванным парусом свисала с кровати простыня. Везде угадывались следы отчаянной борьбы. Над тщедушным Струве нависало существо. Павел поначалу не признал в нём человека. В его позе, в изгибах его тонких рук и ног, чудилось что-то от насекомого. Этакая смесь паука и богомола. Управдому вдруг показалось, конечностей у существа — превеликое множество. Струве ждёт незавидная судьба: быть запелёнатым в кокон, а потом — выпитым до костей. Существо как будто желало обнять жертву, подарить ей поцелуй. Длинная яйцеподобная его голова была повёрнута к Струве и слегка наклонена на бок. Павла одолело жуткое предчувствие: он знал, что, если существо обернётся, посмотрит в камеру сетчатыми огромными глазами хищника — этот взгляд сожжет мир, и каждую живую душу в нём. Управдом зажмурился. Костяшками пальцев надавил на веки. Вскрикнул от боли. Перед глазами поплыли огромные жёлтые круги.
Наваждение прошло.
Теперь Павел видел на экране человека. Очень тощего, высокого, со странными паучьими повадками, в грязном плаще, похожем на солдатскую шинель, в грязных узконосых ботинках, — в общем, удивительного и неуместного в больничной палате, но — человека. Хотя способен ли человек, опираясь на носы ботинок и пальцы рук, удерживаться над распластанным телом другого так долго, без движения? Может, монитор поймал картинку — и завис? Может, он и выключен был из-за технического сбоя?
Голова, — точь в точь огромное яйцо — дёрнулась и начала поворачиваться к Павлу. Тот отпрянул, захотел упасть ниц, растянуться на полу, лицом вниз, к монитору — затылком!
Паукообразный человек или человекообразный паук — кем бы он ни был, он передумал. Он не стал приветствовать камеру. Вместо этого — метнулся к лицу профессора Струве. Поцелуй состоялся. Бедняга поцелованный выгнулся колесом, засучил руками и ногами. Павел не сомневался: профессор отдаёт концы. Но что именно творит богомол? Пьёт кровь из горла зачарованного врага?
Управдома как будто мокрой тряпкой огрели по губам. Он не стал ждать появления крови в кадре. Той самой лужицы, переходящей в озерцо. Той самой, живой, ртути, выкрашенной в благородный цвет бордо. Он вырвался в коридор. Он затопотал по лестнице. Он побежал: прочь, прочь от ЦУПа, подальше от юнца с распахнутыми глазами. И только, начав запыхаться, с удивлением понял, что торопится — на третий этаж клиники, на выручку Струве.
Это было безумием. Полнейшим и неоспоримым. Павел не имел ни плана действий, ни оружия, ни даже крупицы отваги. И всё-таки приближался к богомолу. Он взлетел на третий этаж, свернул налево по коридору. Топая, как гиппопотам, промчался мимо запертых белых дверей. За пять шагов до палаты «3-12» в голове наступило что-то вроде минутного прояснения. Управдом заставил себя притормозить, перейти на шаг. Мера явно запоздалая: дышал он так заполошенно, что не услышать его сопения было невозможно. Во всяком случае, Павлу казалось именно так. Пару секунд он потоптался на месте. Нелепое чувство: будто стоишь перед дверью экзаменатора и не знаешь, как лучше поступить, чтобы не вызвать его недовольства — постучаться или дождаться вызова.
Управдом осмотрел дверь палаты Струве. Она была приоткрыта, но не распахнута. Собственная дыхалка восстановилась, и Павел неожиданно начал различать чьё-то повизгивание, доносившееся изнутри. Казалось, за дверью скулит щенок, или плачет котёнок.
Павел на цыпочках добрался до дверного проёма, аккуратно ухватился за дверь рукой — чтоб ненароком не скрипнула. Словно опасаясь, что его поджидает снайпер, качнул головой, как маятником — раз — туда, два — обратно, — заглянув внутрь предбанника палаты одним глазом. Для того чтобы задействовать второй глаз, амплитуда движения оказалось недостаточной — в прямом смысле слова. Впрочем, ни выстрела, ни удара не последовало, — и Павел решился «качнуться» туда-сюда ещё раз, помедленней.
Говорят, человек ко всему привыкает. Даже к вещам, за пределами реальности и здравого смысла. Говорят, на большой войне солдаты в окопах прикрывались мертвецами от осколков и ветра, использовали тела, как обеденные столы: вскрывали сухие пайки и поедали с холодных животов галеты и консервы.
Заглянув в открытую дверь, Павел почти не испугался. Он привык к страху и устал от него. На место страху пришла наблюдательность.
Медсестра — забилась в угол, тонко скулит, подвывает, закрывается руками не то от электрического света, не то от нежданных гостей; жива. Охранник — похоже, с первого этажа, из «аквариума». Лежит на боку, глаза закрыты, руки слегка подёргиваются, изо рта идёт обильная пена, как у эпилептика во время припадка; жив.
Павел сделал примерно такие наблюдения, ещё не переступив порога палаты.
- Мама, нет! Не по лицу! Я не буду! Никогда-никогда больше… Мама! Мама, миленькая, пожалуйста!
«Так вот оно что — не «мяу», а «мама», — Со странным, каким-то чужим, цинизмом, отметил управдом.
Внутренняя дверь, ведшая из предбанника палаты в обиталище Струве, скрипнула. Начала открываться.
- Стоять, полиция! — Истошно заорал управдом.
Он едва понимал, что творит. Со зверской гримасой и на голубом глазу он сейчас готов был прицелиться в злоумышленника из указательного пальца и прокричать: «пиф-паф!» И эта безголовость, похоже, пошла Павлу на пользу. Во всяком случае, кто бы ни стоял за дверью, он испугался: дверь не только не открылась полностью — она захлопнулась с громким стуком. И тут Павла опять сдёрнула с места, повлекла вперёд какая-то странная решимость. Он подскочил к двери и рванул её на себя. Ощутил сопротивление изнутри. Но ярость, обуревавшая управдома, преодолела преграду. Дверь распахнулась.
Павел успел заметить, как, в дальний угол палаты, отпрыгнул кто-то неуклюжий, нескладный, тонкий, будто вязальная спица. Должно быть, богомол пытался вытащить Струве в коридор, потому что тело профессора лежало перед самой дверью. Черты его лица казались оплывшими, размазанными, словно Струве, как восковую фигурку, случайно поднесли слишком близко к разожжённому камину. Управдом не мог понять, жив ли профессор. Тело лежало неподвижно, глаза были закрыты, но под веками угадывалось движение: глазные яблоки дрожали, двигались. Как будто в глазницах Струве копошились по крупному таракану — в каждой.
- Не подходи к нему! — Павел всё-таки прицелился в тощее тело богомола из пальца. И именно в этот миг впервые разглядел лицо своего врага.
Тот, вне всяких сомнений, был человеком, хотя вполне мог бы играть в театре роль огромного насекомого. Пожалуй, ещё больше, чем на паука-косиножку, он походил на высохшее дерево: без листвы, без корней, без права на весеннее пробуждение. Его глаза и впрямь отличались от миллиардов других глаз на планете. Нет, Павел не увидел перед собой восьмиглазого монстра или существо с парой фасеточных глаз осы. Но в зрачках незнакомца мерцала, колыхалась чёрным бархатом космическая пустота. Такой тоскливый мрак, такая вечная ночь царили в двух жутких провалах, что Павел едва удержался от крика, заглянув в них. Так ли уж легко заглянуть в глаза человеку, находящемуся в пяти метрах от тебя? Много ли удастся высмотреть в двух крохотных звёздах? Враг Павла был страшен тем, что как бы и не существовал. Его глаза казались искусственными, неживыми, лишёнными выражения и особых примет. И в то же время они приковывали к себе внимание мгновенно и властно. Управдом едва ли описал бы лицо врага. Разве что, совсем уж общо: волевой подбородок, длинный череп с высоким лбом, короткая стрижка.
Глаза!
О боже — из глаз начал сочиться мрак!
Павел инстинктивно отвернулся, заставляя себя не смотреть, — и тут же его оглушил удар по голове.
Это было странно. Невероятно странно. Даже шатаясь от нахлынувшей слабости, будучи уверен, что череп его — пробит, управдом не переставал удивляться: как так? Как незнакомец, отстоявший от Павла на пять шагов, не сдвинувшись с места, сумел нанести удар?
Та-дам! Колокольная канонада. Оплеуха великана. Что ещё — больней и страшней?
Дважды, трижды, четырежды!
Враг бил Павла без сожалений. Выбивал дух. Челюсть богомола странно подёргивалась, но никаких других телодвижений он не совершал.
Все мысли вылетели из размозжённой головы управдома; осталась одна — бежать! Однако, последним усилием воли, последним напряжением всех телесных сил, он попробовал прихватить из палаты тело Струве. Намерения Павла, конечно, не представляли тайны для богомола. Так же, как и его слабость. Подбеги враг на несколько шагов, отвесь управдому пинка — и странная драка закончилась бы; Павел распластался бы на полу рядом с сумасшедшим профессором. Но, по непонятной причине, нескладный длинноногий человек продолжал наносить удары на расстоянии, опасался сближаться с полумёртвым Павлом. А у того как будто вырос панцирь на голове, — или всего лишь огромный синяк. А может, управдом оказался тем самым человеком, который привыкает ко всему; который притерпелся к смертельным ударам? Возможно, всё было именно так, но Павлу казалось, его соперник внезапно ослаб. Удары теперь походили на жестокие пощёчины, не больше. Впрочем, и у самого управдома сил практически не осталось. Голова горела и туманилась. Наверное, со стороны это противостояние выглядело забавно: один человек, щёлкая челюстью, прижался к зарешеченному окну, полуприсел на тонюсеньких ногах, замер в балетном деми-плие; другой напоминал забулдыгу, решившего во что бы то ни стало доставить к жене собутыльника. Павла штормило — ох, как штормило! Между этими двумя не было ничего общего. Никаких точек соприкосновения. Их дуэль обходилась без толчков, пинков, плевков друг в друга, даже без взаимных оскорблений. И всё-таки они вели битву — до последних крови и вздоха.
Вдруг серия ударов прервалась. Может, богомол выдохся, устал обрушивать на голову управдома невидимую колотушку? Павел не горел желанием это выяснять. Он похерил деликатность в обращении с телом Струве. Ухватил профессора за ворот пижамы и, по-бурлацки упираясь в пол, упрямо двинулся к выходу. По его шее струилось что-то горячее. Не то кровь из рассечённого затылка, не то пот.
Не сейчас! Не обтирать! Потом, там, за порогом!
Мысли Павла были крохотными, как лилипуты. Черепная коробка, в которой они кружились, — тоже крохотной. Усохшей. И ещё — управдому хотелось спать. Как же смертельно он устал! Спать!
- Мама, пожалуйста, миленькая, я не при чём! Дядя Валера… папа… он сам… — На Павла, огромными заплаканными глазами, смотрела девочка-подросток лет двенадцати, в порванной мальчишеской майке и коротких шортах. На её щеке горела широкая красная полоса — след от удара чем-то хлёстким.
- Я стрелял в лося! Это же охота! Понимаете? Братан — он вперёд ушёл. Откуда же я знал, что он меня справа обойдёт и кусты заколышет? Когда я… выстрелил… он не крикнул даже — охнул только. А потом у него лоб был… дырявый… И мозги — я их раньше только в магазине видел. Бараньи. Парные. А тут — кудрявые, как губка, с кровью, с костным ломом. Тоненькие такие косточки — как спички. А я Марьяне позвонил — жене его, значит, — и сказал: «Что хочешь тебе отдавать буду — руку мне режь, сердце — режь, машину забери, дочь забери, вместо своей, нерождённой. Я мужа твоего убил!»
Справа от девочки, словно бы видимый в другом окне деревенской избы, на низком табурете сидел бормотавший невнятицу мужчина средних лет. Перед ним возвышалась ученическая парта. Павлу казалось, черты лица бормотуна были ему знакомы. А ещё больше — знаком гранёный стакан, с заварным пакетиком на дне. Со второго этажа клиники стакан переместился на парту в чудной избе о тысяче окон.
- Я сплю? — Спросил Павел у девчонки. Та не отвечала.
- Вы мне снитесь? — Крикнул Павел в окно, за которым горевал мужик.
Окно захлопнулось. Изба развалилась по бревнышку — и тут же сгинула в болоте, в двух чёрных зрачках, — космических чёрных дырах, — светившихся на чьём-то великанском лице.
- Нет, я не снюсь, — громовым басом возвестило лицо. — А ты сейчас вырубишься. До выхода доплетёшься? Справишься?
- Я… а вы?.. кто?..
Зрение управдома словно бы раздвоилось: перед глазами мельтешили сразу две картинки — стены ищенковской клиники кривились и шатались на переднем плане; на заднем — мелькали какие-то лица, тёмные палисадники, слёзы, города. И где-то посередине между картинкой и картинкой стоял он — великан. Он не поражал ни статью, ни плечистостью, ни даже ростом, но всё же оставался для Павла великаном. Потому что он проникал в оба мира, присутствовал в них равно. И у этого великана было имя, знакомое Павлу: Валтасар.
- Я — Третьяков. Вениамин Третьяков. Память отшибло? Беги!
На управдома словно вылился холодный душ. Зрение вдруг прояснилось — и сонливость отступила. Павел понимал: ненадолго. Так страдалец, мающийся с больным зубом, заговаривает боль, твёрдо зная: у него будет пять минут между болью и болью; хочешь — по телефону болтай, хочешь — суп вари, хочешь — успевай на покаяние.
Третьяков! Бывший Валтасар. Бывший Стрелок. А коллекционер? Похоже, тоже бывший. От рафинированного интеллигента, надменно косившего глазом в монитор, не осталось и следа.
Третьяков был одет в подобие охотничьего комбинезона. Да и вёл себя, как заправский охотник или лесник, — нахраписто, грубовато. Обращение «на ты» в его устах звучало не столько панибратски, сколько вызывающе. Другие — могут, он — нет, — Так полагал Павел. Но Третьяков был полон сюрпризов.
- Что это за тварь? — Деловито выкрикнул он, вытаскивая из-за пазухи пистолет. Управдом не понял, ему ли адресован вопрос. Он опять начал выпадать из реальности.
«Клик-клок», «клик-клок», — Проклацал жвалами богомол за спиной. Чудовищное насекомое, готовое к прыжку и полёту.
Павел не выдержал. Он обернулся.
Он увидел, как зелёный мерзкий прыгун оторвался от пола и устремился ему навстречу. «Ариец», превратившийся в ковбоя Мальборо, шагнул навстречу летучей угрозе и выпустил в богомола шесть пуль. Тот завизжал; пули развернули его в полёте и оторвали ногу. Существо покатилось по палате, разбрызгивая зелёную кровь и когтя подушки. Палату наполнил летучий пух.
- Убирайтесь отсюда — сколько можно повторять! — «Ариец» ухватил Струве за руку и — одним сильным рывком — буквально выбросил тело в предбанник. Павел, налегке, поковылял за ним.
Богомол, казалось, бился в конвульсиях, но вдруг развернул одну из оставшихся зубчатых конечностей тонким серпом и взрезал комбинезон Третьякова. Брызнула красная человеческая кровь — и тут же смешалась с зелёной пеной, истекавшей из насекомого. Ариец вскрикнул, выронил пистолет, зажал здоровой рукой рану. Поднырнул под богомола — проскользнул между стригшими воздух серпами, как между шальными маятниками — и вонзился головой в яйцеподобную голову врага.
Скорлупа треснула. Желток — настоящий яичный желток — потёк по груди и конечностям насекомого. «Ариец» откатился в сторону. Прижимая раненую руку к рёбрам, бросился в предбанник и с размаху захлопнул за собой дверь. Загремел замками, запирая богомола в палате.
- Быстрей, быстрей, — подгонял он Павла.
Управдому казалось, он идёт по реке. Перешагивает через лёгкие барашки волн, босыми ногами распугивает смешных серебрянок.
- Я — как бог, я — не боюсь, — со смехом поделился Павел со спутником. — Вода — как дорога.
- Иди, иди, — успокоительно поддакивал «ариец». — Только не останавливайся. Хоть по воде, хоть по керосину, — только иди. У этой мрази, которую я запер, похоже, способность взрывать мозги. Если б ты его не ослабил — он бы и меня вырубил. Но он и сейчас — живей всех живых! Он может нас нащупать. Иди!
Павел, словно Афродита в мужском обличии, вышел из речного тумана на пляж, залитый лунным светом.
- Я присяду… — Ладонью он ощутил прохладу гладкого камня-валуна, утонувшего в серебряном песке.
- Да, давай на первое сиденье, — пропыхтел Третьяков. — Твоего психа я сам назад закину. Ну и тяжелы вы, братцы.
Заработал двигатель. А Павлу показалось, что запела свирель.
* * *
За шестнадцать дней, проведённых в палате святого Людовика, человек не научился ничему. Иные, искушённые в наслаждениях плоти, обучались там боли — он, всякого повидав на своём веку, не нуждался в уроке. Другие напитывались под госпитальными сводами злобой — он оставался смиренным. Наконец, были и те, кого Чёрная Смерть перековывала из неугомонных в терпеливцев — человек же и прежде был терпелив и умел ждать.
Вазари не солгал — дважды в день обитателей палаты кормили через узкие окна. На еду жаловаться не приходилось: иногда давали даже жареное мясо и вино. В первые дни заточения человек готовился к худшему — к тому, что еды не хватит на всех. Едва заслышав стук поварского черпака о подоконник, он вскакивал и, разыгрывая из себя кабацкого скандалиста, безжалостно тесня плечом и живых, и призраков, первым выхватывал из рук раздающего двойную порцию похлёбки, или баранины с луком. Свою половину съедал быстро и жадно. Ту, что предназначалась супруге, есть не смел, хотя женщина оставалась безмолвной и бездыханной. Похлёбку пытался вливать несчастной в горло, давил ей на подбородок, чтобы разомкнуть плотно сжатые зубы. Была ли от этого польза — человек не знал. Зато вскоре уяснил, что спешить к окну — не стоит; еды хватало. Это удивляло: палата святого Людовика была переполнена смрадными телами. Однако приблизительно треть больных не могли подняться на ноги, чтобы доковылять до окна; они оставались без пропитания. Немалое число обитателей палаты святого Людовика были попросту мертвы. За мертвецами приходили единожды в неделю — четверо плечистых мортусов и один чумной доктор в полном облачении, — а до того они занимали место в палате наравне с живыми, но в пище, ясное дело, не нуждались.
Человек понял, что смерть от голода ему не грозит. Не пугали его и взгляды страдальцев, чьи грязные подстилки располагались по соседству. В палате святого Людовика любопытство было не в чести. Каждый, казалось, жил и умирал здесь в одиночку. Да и как иначе: служители больницы не заботились о чумных, а у последних не оставалось ни сил, ни воли, ни времени на заботу друг о друге. Никто не завидовал соседу, чьё тело бубоны и петехи уродовали менее прочих. Все знали: чума справедлива. Никто не подносил пищу обезножевшим от слабости. Смерть здесь ожидали, как дорогого гостя. Изредка слышалась молитва, но чаще — стоны и возгласы пребывавших во бреду. Здесь царил странный порядок — словно обитатели палаты освоили ремесло страдания и теперь трудились на совесть, ожидая похвалы от нанимателя — от ласковой девы-Чумы. Они были прилежными ремесленниками — не болтали попусту, не отлучались слишком часто по нужде, не приятельствовали и не склочничали между собою. Трудились — и ничего больше.
Человека порадовало, что новая капелла была пристроена к госпитальным зданиям с умом — так, чтобы все больные, даже прикованные к постели, имели возможность принимать участие в литургии. Впрочем, с исповедью и причастием всё было куда сложней. Местный священник неохотно спасал души обитателей чумной палаты; надевал при этом хламиду, похожую на клювастый костюм докторов-шарлатанов, и грубые перчатки. Многие отходили к Господу и вовсе без покаяния и отпущения грехов. Человек не хотел такой участи для своей бедной жены. В первый же день заточения он отыскал помятый медный таз — такой медики использовали для кровопусканий, — и решил, что призовёт священника, громыхая медью о камень стен, как только посчитает, что верный час пробил. Однако Господь и Чума судили иначе.
На третий день пребывания в палате, человек, пытаясь, по обыкновению, накормить жену похлёбкой, вдруг ощутил, как затылок её дрогнул. Тут же она разразилась хриплым кашлем, выплёвывая гороховую жижу. Человек, не веря глазам, принялся оглаживать женины волосы и плечи, вытирать рукавом её перепачканные в похлёбке губы. Жена открыла глаза. Сначала её взгляд был пустым и блёклым, затем сделался знакомым, — таким, к какому привык человек за годы супружества.
- Жива, — выдохнула страдалица, и слёзы потекли по её щекам.
С этого дня женщина пошла на поправку. У неё спал жар. Бубоны сделались похожи на обыкновенные синяки, и человек, вспоминая, как поколачивал жену в дурные годы, иногда отводил взгляд и ощущал горечь и стыд. В такие минуты он порывался сделать для жены что-нибудь доброе: укрыть её от чужого взгляда, пусть и равнодушного, растереть ей холодные и немевшие руки, накормить посытней. Человек осмелел настолько, что, при раздаче еды, требовал теперь себе тройную порцию, — и получал её.
Шестнадцать дней и ночей провели в палате святого Людовика человек и его жена. Они мало говорили, но много смотрели друг на друга, будто видели друг друга впервые. Оба были слишком мало искушены в медицине, чтобы понять, насколько чудесно выздоровление женщины и насколько чудеснее его то невнимание, которым чума наградила человека. Тот так и не удостоился сестринского поцелуя чёрной девы, не обзавёлся ни единым чумным знаком на коже. На семнадцатую ночь, когда человек и его жена спали, в палату святого Людовика явился странный гость.
Человек никогда не жаловался на слух. Спал он чутко. Побывав, в ребячестве, в шкуре подмастерья, он хорошо усвоил, что безмятежный сон вреден для боков: мастер запросто пустит в ход кулаки, а то и на пинок расщедрится, если подмастерье не явится по первому его зову. Так что человек едва ли мог бы не расслышать, как грохочет засов на дверях чумной палаты; как скрипят дверные петли; как гремят каблуки того, кто шагает, в ночной больной тишине, по каменному полу. И всё-таки — пришелец с воли не разбудил его. Его разбудила собака — огромная чёрная собака с короткой шерстью, высокими стоячими ушами, вытянутой мордой, на длинных и тонких лапах. Она ткнулась холодным носом человеку в затылок, зловеще и тихо зарычала и, словно игривый жеребёнок, отпрыгнула в сторону, спружинив всеми четырьмя лапами сразу. Человеку понадобилось лишь мгновение, чтобы увидеть и осознать угрозу. Его тело пришло в движение. Он первым делом отгородил собою спящую жену от псины. А уж потом, поверив, что та не собирается немедленно нападать, осмотрелся.
Сделать это было не так просто: редкие светильники, выставленные вдоль стен, едва теплились. Масло, служившее им топливом, на первосортное никак не тянуло: над каждым огненным язычком клубилось облако удушливого чада, почти скрывавшее огонь. И всё-таки ночного гостя — хозяина собаки — человек разглядел. Тот был высок, хорошо сложён и — с головы до пят — залит алой кровью. Так показалось человеку на первый взгляд. Незнакомец беззвучно приблизился на несколько шагов, замер у одного из светильников — и человек понял, что обманулся. Гость был облачён в красную мантию с капюшоном — всего-то. Впрочем, вместо того чтобы успокоиться, человек испугался. Испугался всерьёз. Испугался за супругу и собственную душу. Ему показалось, незнакомец явился, чтобы отнять у него то и другое.
Капюшон красной мантии — вот что пугало пуще прочего. Глухой островерхий капюшон, полностью покрывавший голову чужака. В прорезях для глаз плескалась ночь. Человек заметил это — и сердце его едва не оборвалось. А в голове теснились мысли: кто позволил незнакомцу переступить порог чумной палаты? Знает ли привратник о том, что это случилось? Ведает ли об этом Вазари? Ночной гость слишком статен, слишком уверен в себе, чтобы почитать его за зачумлённого. А уж пса причислить к больным не выйдет и подавно.
А незнакомец вдруг поднял руку и обратил чёрный взор на человека.
- Приветствую тебя, Валтасар, дитя Божье, — громогласно возвестил он. Голос прошёлся по смрадной палате штормовым ветром. Голос поколебал язычки пламени в светильниках. Но голос не пробудил ото сна ни живых, ни мёртвых в палате святого Людовика.
- И ты здравствуй, — хрипло ответил человек. — Здравствуй, кем бы ты ни был.
- Ха, — Хорошо сказано, — незнакомец воздел к небу уже обе руки. — А хотел бы ты знать, Валтасар, с кем ведёшь беседу?
- Ты — демон? Палач? Чумной доктор, для которого не нашлось подходящего платья?
- Ха-ха-ха, — зычно расхохотался гость. — Сколько домыслов — один чудней другого! Даже в страдании люди тщеславны! Ты не лучше прочих: первым по старшинству назвал демона. Почему ты полагаешь, что достоин визита почётного гражданина Ада? А ведомо ли тебе, что по соседству с Пистойей, во Флоренции — славнейшем городе на земле — о мертвецах заботится Общество Милосердия? И все его члены — добродетельные и богобоязненные горожане — носят точно такую одежду, какую ты видишь сейчас на мне?
- Так ты из Флоренции? — Сбитый с толку, переспросил человек.
- Это зависит от того, жив я или мёртв, — со смешком процедил чужак. — Если мёртв — то уж наверняка из Флоренции. Флоренция теперь — город мертвецов. Там трупами усеяны улицы, и вонь от них стоит такая, что ангелы, посмевшие кружить над городом, мрут в полёте. Там кончились гробы, и мёртвых хоронят на досках, или в пыльных мешках, или попросту сталкивают, в чём есть, в обширные ямы. Там сыты собаки, потому что жрут мертвечину, пока не лопнет брюхо.
Человека, слушавшего слова незнакомца, вдруг смутили хруст и чавканье, донёсшиеся слева. Он обернулся и обомлел. Словно в доказательство правоты флорентинца, огромный пёс грыз ногу покойника не далее чем в десятке шагов от ложа жены человека.
- Что это? — Более не сдерживаясь, прокричал человек. — Зачем? Так невозможно!
- Э, брось, — незнакомец словно бы и впрямь дивился горячности собеседника. — Ты хочешь оставить моего пса без ужина? Этому бедняге — бывшему венецианскому таможеннику, прибывшему в Пистойю навестить сестру — не помочь. Чума его уже съела, бог с ангелами — доедят. Если что и достанется псу — осьмушка голени. Разве это так уж много в сравнении с бессмертной душой? Я смотрю, ты совсем разучился веселиться, Валтасар. Ты ввязался в весёлую драку — в драку с чумой, — но отвешиваешь ей оплеухи с хмурой гримасой. А вот она просила передать, что приглашает тебя на бал. Вместе с твоей дражайшей супругой, разумеется. И он начнётся прямо сейчас!
Незнакомец громко хлопнул в ладоши. Но звук хлопка едва долетел до ушей человека. Этот звук заглушили стоны, раздавшиеся одновременно со всех концов, изо всех вонючих углов палаты святого Людовика. Как будто незнакомец разбередил сотню ран сразу.
Зазвучала тихая музыка. Ей неоткуда было взяться в ночном госпитале, но она, накатывая, казалось, сразу отовсюду — с пола, от потолка, от холодных стен, — слышалась всё отчётливей, приобретала танцевальную ритмичность. Гость в красной мантии начал забавно кривляться, подтанцовывать в такт. Его движения убыстрялись; сперва не чуждые грации, они постепенно превращались в резкие, угловатые, а затем и вовсе сделались вульгарны. Человек заворожённо наблюдал за диким танцем ночного гостя. А тот вдруг присел на четвереньки, мотнул головой — и растёкся по полу красной волной. Казалось, прямо из-под мантии выдавили всю плоть, — и одеяние, украсившись замысловатыми складками, безжизненно свалилось на пол.
Человек изумлённо оглянулся по сторонам. Ночной гость исчез, вместе со своей огромной собакой. Но жизнь в палате святого Людовика только пробуждалась.
По всей длине этого мрачного пристанища словно бы образовался муравейник. Сотни ног и рук одновременно пришли в движение. Конечности сгибались и разгибались, но их владельцы поначалу оставались прикованными к подстилкам: сучили пальцами в воздухе, словно жуки, перевёрнутые на спину. Потом, один за одним, они начали учиться ходьбе. С ужасными стонами переворачивались на живот, пытались поставить себя на ноги, оттолкнувшись от подстилок худосочными руками. Не у всех это выходило: некоторых болезнь ослабила настолько, что мышцы и мускулы рук отказывались им служить. Тогда они упирались в подстилки лбами, согнутые в колене ноги просовывали под живот, и делали новую попытку. Когда и это не помогало, худосочные подкатывались к соседям, опирались друг о друга, о стены и резные стулья и — многоногим пауком — умудрялись-таки подняться. Поднявшись, они уж не поддавались слабости. Уродливые человеческие конструкции не рушились на пол, как того следовало ожидать. Они внимали музыке — и пытались танцевать.
Это была страшная картина: десятки людей словно бы впали в предсмертную агонию. При этом они стойко держались на своих двоих, ни один не повалился мешком на пол. Они танцевали танец смерти. Некоторые выкидывали уморительные коленца, будто заправские шуты. Другие, облапив друг друга и раскачиваясь, как корабль в непогоду, кружили в медленном танце. Третьи дёргали нелепо плечами, волочили ноги и казались марионетками под водительством пьяного кукловода.
Вдруг музыка грянула сильней. Взревела, оглушила. И смешала танцевавших в одно общее варево, в один мерзкий хоровод. Будто вороньё закружилось под сводами палаты святого Людовика. И этот чёрный тайный круг начал приближаться к человеку и его жене — единственным, кого не затронуло безумие.
Женщина, проснувшись, с ужасом наблюдала за танцорами. Она не проронила ни звука — лишь попыталась отодвинуться, забиться в дальний тёмный угол палаты. Человек же поднялся, загородил собою жену и выкрикнул:
- Господи, помоги мне!
В ответ послышались смешки, шепоток, ропот. Вся палата святого Людовика возмутилась просьбой человека. Шепоток, будто тонкий червь, вполз в ушную раковину, пробрался человеку в голову и загремел там детской песенкой:
Люди — или то, что от них осталось — надвинулись на человека и его жену. Первые толчки были похожи скорее на ласковые прикосновения. Бессильные тела давали ими знать о себе. Человек же не гнушался больничной стряпнёй, потому был полон сил. Он оттеснял обитателей чумной палаты плечом, отталкивал их руками, наконец, пустил в ход кулаки. Он надеялся ослабить напор человечьего стада. Но, с каждым пинком или зуботычиной, которые щедро раздавал человек, масса грязных изъязвленных тел, их получавшая, казалось, становилась сильней и настырней. Человек вскоре перестал помышлять о спасении. Он смирился со скорым концом и рассчитывал теперь лишь на то, что сумеет отвлечь безумных от женщины, скорчившейся в углу. Человек превратился в демона, в душегуба, в солдата, получившего на разграбление пленённый город. Он размахивал кулаками от души, наносил страшные удары по щекам, глазам, кадыкам и рёбрам зачумлённых. Но те, раскачиваясь пугалами на крестьянском поле, умудрялись удерживать равновесие и вновь осторожно, мягко, оттесняли человека на полшажка, на шаг, на два шага от жены.
Человек слишком поздно понял, что он не интересует безумных. Они хотели только женщину. Они дрожали от похоти — невероятной для этих полутрупов. Когда воронье кольцо сомкнулось вокруг несчастной — та страшно закричала.
- Муж мой! — Расслышал человек. — Муж мой, где ты? Не оставь меня!
Кулаки кровоточили, костяшки пальцев оставляли на язвах и одежде бесноватых кровавые следы. Но всё было тщетно: тёмная масса тел накрыла женщину, как муравьи накрывают лягушку, которой злые дети переломали лапы, чтобы бросить, ради забавы, в муравейник.
Человек бросился к двери. Начал биться о склизкое дерево всем телом. За дверью слышались встревоженные голоса стражников, но отодвигать засов они не спешили.
- Позовите Вазари! — Выкрикнул человек. — Скорей, позовите Вазари!
Он не слишком надеялся, что стражники, или другие служители больницы, исполнят его просьбу, но вовремя сумел понять, что крик: «На помощь!» подвигнет их к действию ещё меньше. Человек обернулся — и едва не потерял рассудок от увиденного.
Его несчастная жена, неподвижная, истерзанная, лишившаяся одежды и чести, плыла на вытянутых руках пританцовывавших обитателей палаты святого Людовика. Они уносили её всё дальше и дальше. И светильники гасли сами собой, когда мимо них проходила жуткая процессия, — словно чумная палата получала удовольствие от мерзости и поощряла творившееся изуверство.
За спиной человека загремел засов. Музыка же, терзавшая уши, напротив, смолкла.
В дверях стоял Вазари — всклокоченный, заспанный, с красными, как у кролика, глазами. За ним теснились несколько стражников и чумных докторов — все вооружены яркими факелами. В руке у самого Вазари масляно блестел изысканный боевой клинок; с ним, облачённый в свою ветхую хламиду, он смотрелся нелепо.
- Чёртовы хореоманты! — Прорычал Вазари. — Дьяволово отродье! За что мне эта новая докука!
Человек не верил глазам, не верил ушам: у него отняли жену, отняли радость и веру в божью любовь вместе с нею, а святой безумец Вазари способен, по этому поводу, испытывать лишь досаду?
Человек потянулся к клинку. Управитель Ospedale del Ceppo слишком поздно разгадал его намерение. А человек уже успел ударить управителя под дых и выхватить короткий меч из его руки.
Человек бросился в темноту. За ним поспешали стражники с факелами, — впрочем, едва ли после обиды, нанесённой управителю, они горели желанием осветить обидчику дорогу — скорей, обезоружить его. А человек не нуждался в помощи. Он споткнулся о чьё-то тело. Наклонился над падшим, наугад полоснул клинком по тёмному контуру фигуры. В свете приблизившихся факелов разглядел другого насильника, хрипло выдыхавшего из горла чёрную кровь, — всадил тому меч под ребро. Третий враг был, вероятно, из новичков в чумной палате — не просто держался на ногах, но и сумел увернуться от удара человека. Замешкалась лишь его рука — она отчего-то висела плетью вдоль тела. И тут же четыре её пальца из пяти отсёк короткий меч.
- Держите бешеного! — Громыхнул позади Вазари. — Повалите его! Только не калечьте!
На плечах человека повисли несколько амбалов. В нос ударило винными парами. Кто-то выбил меч; тот тонким и юрким ужом скользнул в сторону.
- Покажите мне её! — Кричал человек, извиваясь в объятиях стражников. — Покажите мне мою жену! Она жива? Быть может, она ещё жива?
- Послушай меня, — тёмной глыбой навис Вазари над впавшим в отчаяние. — Женщину ты не спасёшь. Но отомстить за неё сможешь. Я научу тебя! Слышишь? Научу! Точней, отыщу для тебя учителей! Я отправлю тебя в один монастырь в Апулии. У них есть оружие — им нужен был лишь оруженосец! Ты отомстишь не им. — Управитель обвёл рукой бесноватых. — Не этим жалким хореомантам. А самой Чуме! Теперь-то ты знаешь, какова она. Теперь ты веришь, что ядовитые миазмы — не при чём! Успокойся, бедный человек! Поспи, Валтасар Армани, забудься! Твой карантин закончен. Ты — здоров. Навеки здоров!
Слова грубияна Вазари упали на благодатную почву. Человек умолк. Он вдруг подумал, что не хочет видеть тело жены: не такое, каким оно стало после поругания; не разрушенное, как храм, который раскатали по камню сарацины. Человек мысленно прочёл новую молитву.
- Господи, не дай управителю Вазари отступиться от меня. Я хочу мстить — во славу твою, Господи, и во славу невинных праведников твоих!
* * *
Павел открыл глаза — и тут же усомнился, что освободился до конца от средневековых видений. Обстановка комнаты, в которой он очутился, словно бы целиком была позаимствована из павильона «Мосфильма», меблированного для киносъёмок по мотивам прозы Пушкина или Дюма. Управдом возлежал на кровати, украшенной роскошным бархатным балдахином и массивными выпуклыми вензелями на спинке изголовья. Кровать подошла бы какому-нибудь толстопузому русскому барину, или обжоре Портосу: она казалась массивной, прочной; этаким деревянным слоном на низких устойчивых ногах. Перед кроватью высилось трюмо с мутным зеркалом. Оно выглядело поизящней, но тоже старорежимно и даже ветхо. Вероятно, такое впечатление создавалось как раз из-за зеркала. Его поверхность была белёсой, неровной, как мятая фольга. Несмотря на то, что Павел попытался посмотреться в него буквально с пяти шагов, он различил в зеркальном овале только белое пятно своего лица и тёмные контуры — волосы, ворот рубашки.
Рубашка! Управдом уставился на странную коричневую пижаму, свободно повисшую на плечах. Одеяние, в котором приличные люди отходят ко сну, на Павле смотрелось, как на пугале, и было ему откровенно велико. Вот так номер: кто-то раздел его донага и переоблачил вот в это! С каким-то детским страхом управдом пошарил под пижамой в поисках трусов. Те оказались на месте, причём собственные, без подмены — и Павел слегка успокоился. Тем не менее, он по-прежнему полнился решимостью призвать к ответу похитителя верхней одежды, едва того увидит.
Он поднялся. Опустил босые ноги на мозаичный паркетный пол. Ступни обдало приятным теплом: похоже, пол здесь был с подогревом. Слева от кровати, закрытое тяжёлой гардиной, угадывалось высокое окно. Оттуда через пыльную ткань сочился дневной свет. Справа кто-то установил картонную ширму: картинки с японскими мотивами — девушка в кимоно и с зонтиком склонилась над ручьём; розовые цветы облетают с низкорослой сакуры. Павел сперва хотел обойти ширму — посмотреть, что та скрывает. Но голова слегка закружилась, и он решил попросту отодвинуть крайний сегмент, примыкавший к изголовью кровати.
Что-то не рассчитал. А может, гигантский складень оказался слишком уж неустойчив.
Конструкция, с шумом, напомнившим шум проливного майского дождя, повалилась на пол.
Павел сначала притих, как нашкодивший кот, затем перевёл взгляд на стену, которую минуту назад закрывала ширма, — и обомлел.
Вдоль всей стены выстроилась флотилия высоких дубовых шкафов. Резчик, их украшавший, наверное, был в душе моряком. На створках и боковых стенках в изобилии встречались парусники, глобусы, альбатросы и якоря. Но не эта тонкая работа поразила Павла. Его поразило содержимое шкафов. За стёклами, идеально чистыми, не отражавшими световых бликов, покоились на деревянных подставках и шёлковых подушках десятки образцов оружия самых разных форм и размеров. Смерть на любой вкус. Зловещие и, одновременно, изящные безделушки.
Нескольких секунд управдому хватило, чтобы понять: перед ним не арсенал современного киллера. Оружие, выставленное на полках, было архаичным, музейным. Пистолеты с колесцовыми замками, кремневые ружья, даже некоторое количество кинжалов с тонкой гравировкой.
- Знакомитесь с моей коллекцией? — «Ариец» вошёл в комнату бесшумно и теперь с порога наблюдал за Павлом, скрестив руки на груди. Он снова был в ипостаси Вениамина Третьякова — даже его бордовый халат, слегка похожий на королевскую мантию, подчёркивал образ.
- Зачем вы меня переодели? — Довольно грубо осведомился Павел.
- Затем, что от вас дурно пахло — я бы сказал: несло помойкой, — немедленно ответил коллекционер. — Впрочем, успокойтесь: ко мне женщина приходит — делает уборку дважды в неделю. Это она вас переодела по моей просьбе. Если вам так легче — считайте, что были переодеты женщиной. Совсем ещё не старой и вполне миловидной.
- Я… бредил? — Уточнил управдом.
- Вот вы мне и расскажите, что это было, — отрезал «ариец». — Бред? Галлюцинации? Наркотики? Фокус?
- Психбольница… Струве… Богомол… Это мне не привиделось? — Павел заглянул Третьякову в глаза, не то с надеждой, не то с испугом. Тот медленно покачал головой.
- Увы, нет. Я там был.
- Тогда не знаю. — Павел растерялся. Он казался сам себе каким-то невнятным, нескладным в эту минуту и ненавидел себя за это. Вдруг он вспомнил. — Мой телефон! Где он? Я должен позвонить. А Струве? Он жив? Струве… Тот человек… Тот, второй, не богомол…
- Успокойтесь! — Прикрикнул на управдома Третьяков. — Полагаю, нам лучше разбираться во всём по порядку. Уж раз вы втянули меня в историю — я должен представлять, с чем имею дело. Это справедливо, не так ли?
- Пожалуйста… — Просительно пробормотал Павел.
- Хорошо, я отвечу на ваши вопросы, — процедил «ариец». — Ваш телефон в порядке, он исправен, но воспользоваться им вы, скорее всего, не сможете: мобильная связь в городе с утра не работает. Тот человек, которого вы пытались спасти в клинике, жив. Он в соседней комнате. Учится говорить по-русски и, если я не ошибаюсь, все юные вундеркинды мира ему в подмётки не годятся: за утро его вчерашний лексикон юродивого превратился в лексикон одарённого первоклашки. Я догадался познакомить его с компьютером — запустил учебные курсы русского языка для иностранных студентов. Ваш Струве — так, кажется, вы его называете? — уже на тридцать пятом уроке из пятидесяти. Это всё, что вы хотели знать?
- Ещё одно, — Павел тряхнул головой: усвоить столько информации сразу, спросонья, оказалось не легко. — Как долго я был в отключке?
- В общей сложности часов пятнадцать. — Усмехнулся Третьяков. — Горазды вы спать, уважаемый. А теперь давайте пройдём на кухню — вы подкрепитесь и ответите на мои вопросы. Если не позабыли — мы с вами недавно беседовали об одном предмете из моей коллекции. Пропавшем предмете. Его судьба меня, представьте, до сих пор волнует.
Павел кивнул. Спорить с коллекционером не хотелось, собачиться — тоже. Да и скрывать от него — ни правду, ни собственные предположения, ни даже фантазии Людвига, внезапно пришедшие на ум, — управдом не намеревался. «Ариец» прав: они в одной лодке, даже если Валтасар Армани покинул тело и разум Вениамина Третьякова навсегда.
Поедая гусиный паштет, суховатые булочки, Тирольский суп со шпиком, помидорами и чесноком, Павел, с некоторым злорадством, ошарашивал «арийца» подробностями недавних событий. Изумлял того, а может, и ранил, едва ли не каждым произнесённым словом: про подвал, про ружьё, про смирительную рубашку, про лимузин-труповоз. Разговор завязался. Набрал силу. Зазвенел драматическими нотами. «Арийцу» было нелегко — пожалуй, ещё тяжелей, чем Павлу в первые часы и дни светопреставления.
Через час этого разговора многое изменилось. Сама диспозиция изменилась: Третьяков утратил всю напускную спесь, Павел, напротив, успокоился и наелся. Он настоял на том, чтобы переодеться. Третьяков выдал ему одежду, выстиранную и благоухавшую чем-то вроде лаванды. А из гостиной слышался бубнёж Струве, повторявшего за диктором учебного курса: «Вчера я впервые посетил Большой Театр. Опера «Евгений Онегин» произвела на меня сильное впечатление».
Сюрреалистичная картина.
А телефоны и вправду молчали: Третьяков не солгал. Зато сам он исходил словами, а в них — странной, не вполне понятной Павлу, тоской.
- Ты не понимаешь, каково это, — захлёбываясь словами, рассказывал он, как и давеча в психушке, перейдя «на ты». — Каково это — исчезнуть из жизни на несколько дней, а потом очнуться на московской кольцевой, посреди переполоха и чёртовой перестрелки. Я раньше до конца не верил, что все эти ребята — лунатики, маразматики, или те, что с болезнью Альцгеймера, — реально существуют. То есть, конечно, знал, что потеря памяти — не выдумка; знал, что такое случается, — но представить себе, примерить на себя, вообразить — не мог. Как же так: живёшь, читаешь газету, слушаешь радио, помнишь все, важные для тебя, номера телефонов и даже номер банковского счёта, — и вдруг — пустота. Ничего этого нет. А потом ты — снова ты, но от этого жить ещё страшней. Получается, у всех у нас можно украсть день, или год? Как бы ни контролировал ты каждый свой шаг, — тебя можно просто выключить, как надоевший радиоприёмник. А потом включить.
- Это Босфорский грипп, — невразумительно вставил Павел. — Когда он закончится, ничего подобного с тобой не повторится. Но сейчас — нам нужен тот, другой, Третьяков. Валтасар Армани, стрелок из города Пистойи.
- Слушай, отвали, — коллекционер решительно поднялся с невероятного дизайнерского табурета, состоявшего, казалось, из одних кривых линий. — Давай лучше выпьем. За знакомство. — В руке Третьякова блеснула пузатая бутылка мексиканской текилы. — Говори, что хочешь, но меня ты не получишь. Да я и не знаю, как мне стать этим Валтасаром Армани.
- Никто не знает, — пробурчал Павел, — Но как-то же ты им стал однажды.
- Ничем не могу помочь, — коллекционер разлил текилу по высоким узким рюмкам с массивным донышком. Поставил на стол блюдце, на котором лежал апельсин, разрезанный на полукольца. Рядом поместил фарфоровую чашку, наполненную чем-то вроде речного песка.
- Это сахар, смешанный с корицей, — он постучал ухоженным длинным ногтем по чашке. — Посыпь этим дольку апельсина — и получится отличная закуска к текиле; по мне — так куда лучше, чем лайм с солью.
- Мой приятель, Людвиг, — я тебе рассказывал о нём, — считает, что люди, на которых пал выбор… перевоплотившиеся… они не зря попали под раздачу. Они приспособлены для этого. Их нынешний образ жизни, профессия, может, даже черты характера послужат на пользу делу, — Павел удостоил Третьякова такого тяжёлого взгляда, что тот поперхнулся текилой, закашлялся. — Могу я тебя спросить, чем ты занимаешься?
- Хм, — «Ариец» улыбнулся. Улыбка вышла горькой — так показалось управдому. — Я коллекционирую хорошие вещи. Разве не понятно?
- На какие шиши? — Вскинул брови Павел.
- Завидуешь? — Вопросом на вопрос ответил Третьяков.
- Ты же знаешь, что нет.
- Ну хорошо, — «Ариец» сделался серьёзен. — Для простоты скажем так: некоторое время тому назад я работал за рубежом. Работа закончилась, но её плоды я пожинаю до сих пор. Стригу купюры. Получаю дивиденды. Используй любой эвфемизм, который тебе больше нравится. По чести говоря, я — заправский бездельник с деньгами. Это ты хотел услышать?
- В тебе как будто живут два разных человека. — Задумчиво протянул Павел.
- Ты опять? Пытаешься склонить к перевоплощению, или как его там?
- Да нет же, — управдом поморщился. — Я о том, как ты общаешься. То ты аристократ, то мужик, похваляющийся, что умеет пить текилу. Разговариваешь то «на ты», то «на вы». То джентльмен, то водитель трамвая, а то и мусорщик.
- Издержки работы, — «Ариец» налил себе ещё; Павлу не предложил. — Той, что была, да вся вышла.
- Я понимаю, ты не хочешь рассказывать, — протянул управдом. — А если угадаю? Признаешься?
Третьяков равнодушно пожал плечами.
- Ты имеешь отношение к медицине? Что-нибудь знаешь про эпидемии, вакцины, может, про биологическое оружие?
- Ну и фантазии, — добродушно рассмеялся коллекционер.
- У тебя есть доступ к закрытой информации?
- Доступ к закрытой информации время от времени получает каждый человек. — Дал Третьяков странный ответ.
- Ты знаешь, что сейчас происходит в Москве? Насколько сильно распространился Босфорский грипп? — Спросил Павел напрямик.
- Думаешь, это тайна за семью печатями? Думаешь, нужно быть посвящённым первого уровня, чтобы это знать? — «Ариец» опрокинул в себя рюмку единым духом. На сей раз не только не поперхнулся — даже не поморщился. — Что, не можешь напрячь мозговые извилины и сложить два и два?
- Ты о чём? — Павел почувствовал себя глупо.
- Я тебе расскажу, что происходит. — Третьяков вскочил с табурета, вытащил из кармана спичечный коробок, мятую пачку, с огромными буквами на этикетке: «Курение убивает!». Закурил что-то удушливое — не иначе, «Беломор» (хотя Павел сомневался, что тот всё ещё продаётся в табачных киосках). — Так вот. Происходит катастрофа. Когда появились первые сообщения об опасном Босфорском гриппе — никто не хотел бить тревогу. У нас ведь не древняя Греция: гонца с дурными вестями — не убивают. А вот того, кто всполошит людей чиновных без причины — вполне могут отправить на пенсию, или куда подальше. Но турки и греки испугались новой заразы всерьёз. Следом, с драконовским карантином, подтянулись европейцы, американцы. Раскачались и наши. Но всерьёз в возможность эпидемии всё ещё не верили. Поставили кое-где карантинные посты, спешно напечатали постеры: «Мойте руки перед едой!», — и угомонились. Но грипп-то не уговоришь прилечь отдохнуть. Его на перекур не отправишь. Число больных начало расти в геометрической прогрессии. Уже не тех, что отлавливали на границах. Больных в городе! В огромном мегаполисе, где только местных жителей — пятнадцать миллионов, не считая транзитников и приезжих. Зараза пошла в народ — а это конец!
- Почему? — Выдавил Павел, потрясённый мрачностью картины.
- Потому что никто не знает толком, что делать, если средневековая эпидемия придёт в современный город. В истории нового времени такого ещё не бывало.
- Я не верю, — прошептал управдом. — Должны же быть предусмотрены на такой случай какие-то мероприятия. Меры. Может быть, жёсткие… Тотальный контроль… Если всё так, как ты говоришь, почему не перекрыты въезды в Москву? Я добрался сюда на обычной электричке… С другой стороны, какая польза в том, чтобы отключить телефонную связь? Босфорский грипп этим не излечишь!
- Паника! — Назидательно проговорил «ариец». — Знаешь, что это такое? Ты представляешь, как будет выглядеть многомиллионный город, охваченный паникой? Она и так уже пробивается через весь бетон наших джунглей… даёт первые ростки… Но пока это всего лишь очаги. Где-то ворвались в закрытую аптеку и разнесли её по кирпичу. Где-то забили насмерть камнями бригаду скорой помощи. Дай волю панике — и завтра же число её жертв в тысячу раз превысит число жертв эпидемии. Потому молчат телефоны и ходят электрички. В нынешних условиях это правильно. Ты говорил про тотальный контроль? Каким, по-твоему, он должен быть? Где взять столько медбригад, чтобы проверить каждую городскую квартиру? Где взять столько сотрудников полиции, чтобы перекрыть каждую улицу? Или, может, попросить армию поднять по тревоге всех солдат, вывести их на МКАД и приказать им взять друг друга за руки: пускай водят хороводы по кольцевой? В конце концов, куда девать всех заболевших — пусть даже их удастся выявить? Если, конечно, помнить о гуманности — не расстреливать их массово и не закапывать там же, наспех, бульдозерами. В Москве попросту нет такого числа правильно оборудованных больничных палат. Босфорский грипп уже не удержать в карантине. Единственное, что можно сейчас сделать — вылечить его.
«Ариец» выдохнул, как будто пробежал стометровку.
- Ты преувеличиваешь. — Павел, без спроса, потянулся за бутылкой, налил себе и выпил без закуски, без гурманства, без апельсина и корицы. — Если бы эпидемия была в самом разгаре — это не получилось бы скрывать.
- Хм. — Третьяков прищурился. — А это уже из области математики. Нужен точный расчёт. Сколько дней назад Босфорский грипп был занесён в Москву? Дней семь-восемь, не больше, — верно? В первые дни говорили о нескольких десятках заражённых, которых поместили в карантин. Потом — в основном в сети, — появлялись непроверенные сведения о трёх-четырёх тысячах больных. Давай представим себе, что сейчас их… — Третьяков чуть задумался. — Ну, пусть, сто тысяч. Это меньше одного процента горожан, не считая приезжих. Понимаешь, тут есть одно противоречие. В большом городе куда легче скрыть нечто масштабное, в том числе эпидемию. С другой стороны, даже ничтожный процент заболевших от общего числа жителей мегаполиса — это уйма людей, разносящих заразу.
- Откуда ты всё это знаешь? — После долгого молчания спросил Павел. — Не по телевизору же такое сказали?
- Телевизора не держу. Узнал отсюда, — Третьяков постучал себя длинным пальцем по макушке. — Всего лишь проанализировал информацию, которая мне доступна. Никаких секретов. Люди давно уже привыкли жить, не размышляя, не складывая два и два. Я живу по-другому.
- Зачем? — Тоскливо выдавил управдом. — Обманываться — легче.
- Знаю. — Третьяков, с серьёзным видом, кивнул. — Но меня так научили… на работе…
Коллекционер замолчал. Павел тоже примолк. В наступившей тишине было отчётливо слышно, как Струве, вслед за электронным учителем, бубнил: «Я гулял в парке и встретил своего друга. Гуляя по парку, я встретил своего друга. Во время прогулки в парке я встретил своего друга».
- Ты пойдёшь со мной? — Наконец осмелел Павел.
- Перевоплощаться? — Скептически хмыкнул «ариец».
- Нет. Помогать мне… Нам… В качестве коллекционера Третьякова, а не стрелка Армани.
- Ты серьёзно?
- А похоже, что я шучу?
«Ариец» покачал головой — не то с укоризной, не то с сочувствием. Не присев, склонился над сидевшим на табурете Павлом, пристально глянул тому в глаза.
- Нет, извини, это не для меня.
- Без тебя может ничего не получиться. — Произнёс управдом. В его голосе не осталось энергии, — только усталость. В эту минуту он был не способен убеждать.
- Я отвезу тебя… Вас обоих. — Третьяков покосился на дверь, из-за которой слышался заунывный голос Струве. — Отвезу, куда скажешь. И всё.
- Тогда зачем ты явился в клинику? Зачем помогал мне? — Павел продолжал ощущать себя говорящим автоматом: механизмом без эмоций и интонаций.
- Мне надо было знать: куда исчез кусок моей жизни. Кто и зачем позаимствовал его. Ты рассказал. Что до всего остального…у тебя слишком сильные враги. — «Ариец» скорчил странную гримасу — не то презрения, не то затаённой боли. — Во всяком случае, один из них.
- Ты о том существе, из клиники? — Управдом нашёл в себе силы удивиться; он отчего-то полагал, что на испуг Третьякова не возьмёшь.
- Это человек. — Коллекционер сделался задумчив. — Хотя таких, как он, я прежде не видел. Поверь мне на слово: я не прочь подраться. И вытерпеть боль — тоже смогу. Но этот тип умеет залезать в голову. Голова — для меня святое, — Третьяков выдавил ироничную усмешку.
- Что ты сделал с ним? — Павел неожиданно вспомнил свои галлюцинации: ковбой Мальборо разряжает верный «кольт» в чудовищного богомола. — Убил? Ранил?
- Вообще ничего не помнишь? — Нахмурился коллекционер. — Я стрелял из обычного травмата, может, слегка поцарапал ему руку. А он попробовал полоснуть меня ножом. И тоже едва задел. Думаю, сейчас он жив и здоров. И, конечно, чертовски опасен! Особенно для таких, как я, — с хрустальной головой.
- С чем? С какой? — Путано переспросил удивлённый управдом.
- Не важно. — Отмахнулся «ариец». — Так куда вас отвезти? Моя машина у подъезда.
- На вокзал. — Павел пожал плечами. — У меня выбор не велик. Я должен добраться до своих. До своей семьи.
- А он? — Третьяков кивнул в направлении Струве. — Пойдёт с тобой?
Павел задумался. Он не ожидал, что события станут развиваться таким образом, потому ощущал растерянность. В самом деле, как быть с маститым эпидемиологом? Да какое там: наука — в прошлом; кто он теперь? Средневековый алхимик? Удастся ли с ним объясниться? Убедить следовать за собой и не открывать прилюдно рот? Может, фантастическая способность к изучению языков помогла бывшему профессору стать хоть немного вменяемым? Может, теперь он способен понимать русскую речь? По словам Третьякова, Струве старается в этом преуспеть. Даже сейчас что-то бормочет. «Мы встречаем гостей хлебом-солью, головой болью. Наши гости будут жить в голове. Наши гости близко. Наши гости уже в дверь стучат, в череп стучат…. Мы встречаем гостей хлебом-солью…»
- Это из курса? Считалка? — Павел ещё продолжал говорить, когда «ариец» переменился в лице, ногой распахнул дверь комнаты, приютившей Струве, ворвался внутрь.
Эпидемиолог, хоть и одетый поприличней, чем Павел в момент пробуждения — не в пижаму, а в толстовку и объёмные домашние шаровары, которые, при желании, можно было принять за спортивные штаны, — выглядел жалко. Слёзы струились по его щекам. Очки упали на компьютерный стол. Волосы были взъерошены, а под левым ухом краснела ссадина. Впрочем, её Струве вполне мог заработать в клинике, во время противостояния с богомолом. Резко контрастируя с внешним обликом профессора, его голос, повторявший ерунду, звучал чётко, громко и даже, пожалуй, выразительно. Третьяков подскочил к Струве, обхватил его голову обеими руками и повернул к свету; приподнял тому веки.
- В трансе! Зрачки закатились. — Констатировал он. — Нужно уходить!
- Куда? Почему? — Павел на мгновение подумал, что коллекционер выгоняет его: решил избавиться от нежелательных гостей незамедлительно.
- Твой враг — он, похоже, выследил нас. Я подозревал… Всё-таки он успел добраться до меня, даже через дверь палаты, узнал адрес…
- Враг?
- Ты называешь его богомолом. Не спорю — похож! Грёбаный пожиратель мозгов! Думаю, он совсем рядом. Если представить, что этот вундеркинд, — Третьяков хлопнул Струве по плечу, — Что-то вроде приёмника, поймавшего волну, — значит, сама волна — чёткая. А значит, передатчик близко!
Павел, хоть и был напуган предположением «арийца», взглянул на того с интересом: коллекционер как-то сразу и бесповоротно поверил в сверхъестественное; словно давно готовился к тому, что оно ворвётся в его жизнь. В другое время управдом покраснел бы от смущения: он сам, на месте Третьякова, намного дольше оставался неверующим Фомой. Но сейчас такой роскоши — испытывать неловкость — он себе позволить не мог. Павел почти мгновенно поверил Третьякову, хотя тот не привёл ни единого доказательства собственной правоты.
- Как скажешь, — коротко выдохнул он. — Я помогу Струве.
Управдом крепко ухватил профессора за плечо и помог подняться. Струве передвигал ноги медленно, но не роптал: вырваться или вернуться к монитору — не пытался. Квартира Третьякова была велика. Павел насчитал, как минимум, четыре комнаты. Кроме того, она ещё и отличалась крайне запутанной планировкой. Управдому понадобилось несколько минут, чтобы самостоятельно отыскать прихожую, пока «ариец» шуровал в одном из оружейных шкафов. Зато в прихожей обнаружились старые верные кроссовки. На ноги Струве Павел напялил открытые летние шлёпанцы без шнуровки: первое, что попалось под руку.
- Выходим. Аккуратно. — Вынырнул «ариец» из гостиной. — Держитесь за мной!
Он быстро оделся, шагнул к входной двери.
Но, не успел Третьяков схватиться за ручку, в дверь постучали.
Это был странный стук. Оглушительный. С послевкусием эха. Как будто в огромной пещере обвалился потолок, и звук обвала, сам по себе способный разорвать барабанные перепонки, многократно отразился от стен.
Это был стук в голове. Словно в череп засунули динамик.
- Я… хочу… войти… — Прогремело на весь дом. Голос казался механическим, не принадлежавшим человеку. Так могла бы говорить кукла.
- Он там, — прошептал Третьяков, костяшками пальцев стукнув себя по лбу. — Нам надо…
Павел вопросительно уставился на хозяина квартиры. Сосредоточиться было нелегко: после громогласного стука глаза болели, голова кружилась, в ушах звенело.
- У тебя есть любимая песня? — Неожиданно выпалил коллекционер.
- Что? — Управдом попятился от чудака. Он был почти уверен: ариец не в себе; в его голове вовсю копается богомол, стоявший у двери.
- Песня. Любая. Первая, что приходит на ум. Назови её!
- Ну… Полюшко-поле… — Протянул Павел.
- Запевай! — Выкрикнул Третьяков. Если бы не напряжённый и вполне осмысленный взгляд, которым тот сверлил управдома, последний совершенно утвердился бы в мысли, что перед ним — пленник пожирателя мозгов. Но взгляд заставлял верить. А Третьяков сам подал пример. Мягко загудел.
- Полюшко-поле, полюшко широко поле. Едут по полю геро-о-ои, ой да красной армии герои-и-и…
И он не только пел. Он на цыпочках начал отступать из прихожей назад в гостиную, маня Павла за собой. Управдом внезапно понял замысел коллекционера: забить голову навязчивой мелодией, заслониться от богомола. Получится ли?
- Девушки пла-а-ачут, Девушкам сегодня грустно. Ми-и-илый надолго уе-е-ехал. Эх, да милый в армию уе-е-еха-а-ал, — Грянул и Павел.
Знать бы ещё, что задумал Третьяков. Неужели забаррикадироваться в дальних комнатах? Разве баррикады из мебели сдержат ментальную атаку богомола?
Павел недооценивал коллекционера. Тот, похоже, имел куда более разумный план действий. Не просто отступал вглубь квартиры — двигался по известному ему пути прямиком к спасению. Миновали ванную, добрались до спальни, в которой, пару часов назад, проснулся Павел. Неожиданно Третьяков бросился к стене комнаты — к голой стене за спинкой роскошной кровати, — и со всей силы принялся колотить по ней кулаками. Павел на одно мгновение вновь усомнился, что хозяин квартиры мыслит здраво, но и Третьяков вновь преподнёс сюрприз: его кулаки утонули в стене, прорвали обои.
- Помоги! — Буркнул он, принявшись рвать виниловые полосы, украшенные дорогой шелкографией.
- Что там? — Павел отпустил руку Струве и приобщился к вандализму.
- Чёрный ход, — Третьяков постучал по грубым доскам, обнаружившимся за обоями; в щелях между ними виднелся пыльный крохотный коридорчик. — Наследие тёмного монархического прошлого. Дом-то — дореволюционный. Теперь осторожно. Занозить руку — раз плюнуть.
«Ариец» рванул на себя верхнюю доску. Заскрипели гвозди, затрещало ветхое дерево, пыль вперемежку с извёсткой встала столбом.
- Я думал, будет хуже, — Третьяков ободряюще ухмыльнулся. И вдруг схватился за голову. — Зараза! Он здесь! Хочет прорваться! Копается у меня в голове!
- Пой! — Павел удивлялся сам себе: он не паниковал, он знал, что делать. Кудахтать над коллекционером — предлагать ему прилечь — значит, проиграть в этой странной битве. Продолжать расчищать проход в коридорчик — значит, бороться. Под локоть управдому поднырнула чья-то тень. Струве! Павел хотел было оттолкнуть профессора — чтобы не мешался под ногами, — но с изумлением заметил, что тот тоже сцепился с доской — пытается помочь.
- Де-е-евушки, гляньте. Гляньте на дорогу на-а-ашу. Вьётся дальняя доро-о-ога, эх, да развесёлая дорога-а-а. — Дрожавшим голосом вывел «ариец».
- Едем мы, едем. Едем — а кругом колхо-о-озы. На-а-аши, девушки, колхо-о-озы. Эх, да молодые наши сёла-а-а, — Подтянул управдом.
Доски поддавались. Некоторые легко, другие — тяжелей. Но возможность бегства с каждой секундой казалась всё реальней. И тут таинственный невидимый враг, вероятно, устав бороться с Третьяковым, попытался найти себе жертву полегче.
Богомол атаковал Павла.
Нахлынула тошнота. В голове взорвался ослепительный и оглушительный фугас. Опять, как в ищенковской клинике, перед глазами замельтешили живые картинки. Но на сей раз Павел узнавал то, что видел. Да и как не узнать себя самого. Вот он на перевязке в хирургии. После аварии прошёл месяц. Длинноусый доктор рассматривает рану на ноге, просит пошевелить пальцами. Хмурится. «Ампутация», — Это слово прыгает по кабинету теннисным мячом. Беззаботным звонким мячиком. Для доктора слово пустяшное, деловое. «У меня есть деньги», — Это уже Павел. Таким плаксивым голосом не разговаривал даже в школе, когда у него отнимал карманные деньги злой и коренастый второгодник, по фамилии Пожарский, по прозвищу Пожар. Доктор хмурится, читает мораль: «Разве вы не собирались помочь тому парню, из «Логана»? Ваша «Газель» легко отделалась, а «Логан» — потрепало. Парень — сто процентов инвалид». Доктор — сука! Нашёл время для нотаций! Чешется кулак — объяснить ему, что там, где слышится: «ампутация», — морали — нет. Там, где ужас, — морали нет! А всё-таки надо оставаться деликатным. Нога гноится, гангрена — под вопросом. Павел — сама деликатность во фраке: «Меня признали невиновным. Я не должен ему платить. Я заплачу вам». «Это дорого», — Доктор поливает руки чистым спиртом. Запах несвежих бинтов и гноя мешается с запахом дезинфекции. «Я осилю!» — Павел умоляет. «Вы уверены? У Вас семья, непогашенный кредит за фургон. Извините, пока вы были в коме, я многое о вам узнал». Доктор усмехается. Сука! Тысячу раз сука! Фальшивая доброта хуже хирургической пилы. Впрочем — лучше! В тысячу раз лучше! Нельзя даже думать иначе! «Всякое дыхание да славит Господа», — Поют в церкви тонкие голоса певчих. Всякое дыхание Павла да славит доктора. Суку! Продажную бездушную суку! «Я осилю!» — Повторяет Павел. — «Всё, что захотите. Всё до копейки! Всё возьмёте — даю слово!»
- Очнись! Очнись! Давай дальше про Полюшко! Помнишь? — Третьяков управился с последней доской. Втолкнул Павла в коридорчик. Калейдоскоп в голове управдома рассыпался блёстками. Связные картинки распались на крохотные фрагменты. Стало попроще. Павел, собирая на волосы паутину, доплёлся до низкой деревянной двери с засаленной латунной ручкой.
- Только мы ви-и-идим, видим мы седую ту-у-учу-у. Вра-а-ажья злоба из-за ле-е-еса. Эх, да вражья злоба словно ту-у-уча-а!
Бабах! Кислый пороховой дым проник Павлу в нос, в горло, оборвал песню. Это Третьяков, не предупредив, выстрелил в замочную скважину из револьвера. Такие в советских патриотических кинофильмах носили в кобурах чекисты.
- Вперёд! Не оборачиваться! Не останавливаться! — «Ариец» надавил на дверь плечом, и та распахнулась. Лестница чёрного хода была захламлена сверх всякой меры. Чего только не валялось под ногами — от банного алюминиевого таза до кухонной газовой плиты. Прекратишь смотреть под ноги — сломаешь шею. Насчёт того, чтобы не оборачиваться, Третьяков мог и промолчать. Впрочем, за спиной было тихо. Никто не гнался за беглецами. Даже постороннее присутствие в голове Павел прекратил ощущать — словно его неожиданно и милосердно отпустило жестокое похмелье.
Дверь на улицу тоже оказалась заперта, но Третьяков не решился повторно использовать револьвер. Хлипкую преграду — две картонных створки и целлофан на месте крохотного окошка, — он попросту выбил ногой.
- Где твоя машина? — Павел огляделся по сторонам. В грязноватом переулке, где очутились беглецы, транспорта было предостаточно; а вот движения — не наблюдалось. Некоторые авто стояли поперёк проезжей части, словно хозяева бросили их второпях, не потрудившись даже припарковать.
- Слишком далеко отсюда, с другой стороны дома, — ответил «ариец». — Придётся выбираться без неё. И искать укрытие — тоже.
- Где мы? — Задал Павел вопрос, который давно просился на язык. — В каком районе?
- Центр, — коротко отозвался Третьяков. — В двух шагах от Красных Ворот.
- Далеко до трёх вокзалов?
- Да нет, — слегка удивлённо пробормотал коллекционер. — До Каланчёвки метров двести, а там практически по прямой — километра не наберётся.
- Тогда слушай мою команду! — Управдом осклабился. — Двигаем к Комсомольской площади. Не оборачиваться, не останавливаться — ну, ты знаешь, не маленький.
- Ты сам-то знаешь, куда хочешь нас привести? — Недоверчиво поинтересовался «ариец».
- Не совсем, — Павел устало сгорбился. — Но больше нам деваться всё равно некуда.
- Идём, — решился Третьяков. — Каланчёвка — там.
Через три минуты они вышли на шумную улицу. Из тишины — в адскую свистопляску.
* * *
В этот раз путешествие по городу было долгим. Сперва — пешим. Павел сразу сообщил: предстоит добраться до платформы «Каланчёвская», неподалёку от площади трёх вокзалов. Приятно удивил Струве: не впадал в истерику, почти не отставал, был отличным ведомым. Правда, Павлу изредка приходилось поддерживать профессора под локоть, а иногда и брать за руку: тот, завидев высотные здания, запрокидывал голову и, казалось, пересчитывал зеркальные окна на самых верхних этажах. Управдом подозревал, колоссальные небоскрёбы Москва-Сити ошеломили бы видоизменённого Струве до печёнок. Но, в конце концов, справляться с изумлением у средневекового алхимика получалось неплохо. Зато Третьяков заметно нервничал, постоянно оборачивался, походил на охотничью собаку, насторожившуюся в предчувствии добычи. То убегал на пару десятков шагов вперёд, то, наоборот, мешкал за каким-нибудь поворотом.
Творившееся вокруг благодушия не добавляло. Напряжение висело в воздухе, дрожало нервным маревом. На широкой Каланчёвской улице толпились сотни авто. Подвывали движками, сигналили, иногда дёргались на месте, как паралитики. Медицинских и полицейских кордонов хватало. Они были выставлены таким образом, что перекрывали движение и по тротуарам, и по проезжей части, — потому пешеходы, в попытке их обогнуть, лавировали среди авто, а автомобилисты нахраписто и отчаянно направляли своих железных коней на тротуары.
Вероятно, до вспышки массового недовольства оставалось рукой подать. Если бы номинально перекрытое движение было перекрыто и официально, — со всеми атрибутами запрета, наподобие дорожных заграждений и знаков «Стоп», — стычки официалов с горожанами начались бы незамедлительно. Однако кордоны, серьёзно мешая движению на улице, не запрещали это движение по существу. Сменилась и тактика обращения медиков с прохожими. Последним не пытались больше измерять температуру или проверять зрачки. Никого не отводили в сторону, не задерживали. Всё, что делали медики, — вручали марлевые повязки тем, кто их ещё не имел. Павла и его спутников одарил хмурый небритый мужичок с красными от недосыпа глазами. Не проронил ни слова, не поднял взгляда. Павел не понимал, зачем выводят на улицы солдат, полицейских, а главное, врачей. Если сделать ничего не возможно. Если распространение эпидемии — не предотвратить.
- Так спокойней, — словно расслышав мысли управдома, пояснил Третьяков. — Не замечал, что больше всего нас пугает анархия? Все они выстроились здесь, чтобы мы верили: ситуация под контролем, — и не паниковали. Видимость порядка — сильно успокаивает. Надень повязку — без неё ты бросаешься в глаза!
Павел закрепил на лице кусок марли на резинке. Слегка удивился: в отличие от копеечных аптечных повязок, эта была многослойной и пошита довольно качественно.
Путь до железнодорожной платформы занял немало времени. Двигались с черепашьей скоростью, потому богомол, при желании, вполне мог бы догнать троицу: одиночка всегда быстрее группы. Однако Павел погони не заметил и, что важней, не заметил её и Третьяков.
Электрички ходили. При этом в расписании, похоже, имелись серьёзные изменения. Люди толпились у касс и выражали недовольство. Напор сдерживали полицейские, вкупе с небольшим подразделением спецназа. Бронежилеты и глухие шлемы внушали тревогу: они обозначали готовность служивых людей ко всему, готовность к худшему.
- Больше половины электричек — отменены. — Павел умудрился протиснуться к расписанию и вернуться с новостью. — Глупость какая-то. Полумеры.
- Задача — ограничить передвижение людей, постаравшись не посеять панику. — Отмахнулся Третьяков. — Всё правильно. Самые настырные потратят весь запал на то, чтобы покинуть город, а не на то, чтобы его сокрушить. Мы можем действовать дальше по твоему плану? Куда ты хотел нас вывезти? На природу? За кольцевую?
- Вообще-то нет, — смущённо улыбнулся Павел. — Я хотел проехать всего две остановки, до Дмитровской. Подумал, что с метро могут быть проблемы.
- Правильно подумал, — проскрипел незнакомый голос под ухом. Павел обернулся, как осой ужаленный. За спиной стоял старик, облачённый в высокие охотничьи сапоги и фуфайку. Казалось, таёжный лесник случайно забрёл в центр Москвы. — Метро с утра работало, а часов с двенадцати — под замком. — Старик хитро прищурился, раззявил беззубый рот. — В новостях сказали, угроза прорыва подземных вод. Враньё! Чёртово враньё! Они хотят, чтоб мы подохли, сидя по домам. А я не согласен. Я вот к сестре двинул, в Новый Иерусалим. Там и старуха моя похоронена. Если помру — рядом с ней буду, а не здесь, в камень закатанный!
- Электричка подходит! Готовься! — Выкрикнул Третьяков.
Народ засуетился, рванул на перрон. У турникетов образовалась давка. Под напором с треском лопнули прозрачные пластиковые створки одного турникета, тут же толпа разбила соседний. Павел, мёртвой хваткой удерживая Струве за рукав, бросился в стремнину. Полминуты работы локтями — не так уж и страшно, — и волна человеческих тел вынесла его на платформу. Ещё мгновение — и чьё-то плечо вдавило Павла в дальний угол тамбура третьего с хвоста вагона. Послышался пластмассовый хруст безопасного стекла — кто-то выбил окно и загружался в поезд прямо через щербатый оконный проём.
- Не двигайся! — Выдохнул прямо в ухо Третьяков. Этот кудесник умудрился не потеряться в толпе и теперь прикрывал собою испуганного Струве.
Без объявления автоматические двери закрылись. Перегруженная электричка тронулась с места. Павел огляделся. Хмурые, напряжённые лица вокруг, в глазах у кого злоба, у кого — растерянность. У молодой женщины, неудобно вставшей на проходе, в дверях из тамбура в салон вагона, порвалась кофточка, обнажилось по-детски округлое плечико. Возле ключицы на коже темнело пятно — тёмно-фиолетовое, с уклоном в синеву, слегка выпуклое. Глаза женщины были закрыты, щёки — багровели, пылали жаром.
- Уважаемый Сусанин, хватит пялиться на дам. Мы только что проехали платформу. Без остановки, со свистом. Как насчёт следующей? — Гневно набросился на Павла Третьяков.
- Следующая… — Управдом с трудом отвёл глаза от чумного пятна. — На следующей выходим.
- Поберегись! — Взвыл коллекционер на манер пожарной машины и принялся теснить соседей по тамбуру. Те недовольно бурчали, мрачно косились на Третьякова, но, должно быть, замечали в его глазах что-то такое, от чего предпочитали держаться подальше; давали дорогу.
За грязным дверным стеклом промелькнули: широкая Бутырская улица, тент летнего пивбара, несмотря на позднюю осень, обслуживавшего клиентов, расплывчатая «М» одного из метрополитеновских выходов. Электричка не сбавляла ход. Показалась платформа, вознесённая над высокой железнодорожной насыпью. Она была полна народа. Люди покрывали платформу, как семена — шляпку подсолнуха. Завидев электричку, толпа заволновалась, пришла в движение. Поняв, что состав не остановится, она окрысилась, как единое существо. В вагоне кто-то взвизгнул — в окно, с платформы, прилетела едва початая пивная бутылка. Стекло покрылось паутиной трещин, но выдержало удар. Если бы бутылка угодила в окно, лишившееся стекла ещё на «Каланчёвской», череп кого-то из пассажиров мог бы обзавестись приличной вмятиной. Платформа бунтовала. Даже сквозь перестук вагонных колёс, Павел слышал тяжёлый гул толпы, мимо которой нёсся поезд.
И вдруг — управдома бросило вперёд!
Сдавило телами, резануло под ребро чем-то острым!
Сперва он не понял, что произошло.
В голове стучало: «теракт, убили, конец!»
Перепуганному разуму понадобилось полминуты, не меньше, чтобы осознать: машинист электрички применил экстренное торможение; состав стремительно сбавляет ход. Головные вагоны уже укатились за пределы платформы, но Павел, Третьяков и Струве ехали в третьем вагоне с хвоста. Состав, отчаянно взвизгивая тормозными колодками, замедлялся, всё ещё двигаясь вдоль бетонного возвышения платформы. Тише, ещё тише… Стоп. Электричка остановилась. Давление горячих, дурно пахнувших тел, забивших до отказа тамбур, слегка ослабло. Павел сумел выпрямиться, наспех ощупал себя, оценил своё состояние. Похоже, кто-то заехал ему локтём или кулаком в область поясницы. Наверняка будет здоровенный синяк, но ребро, вроде бы, не сломано.
- Помоги мне! — Это Третьяков. Жилистый, боевой, решительный. Он, словно укротитель — львиную пасть, разрывает вагонные двери. Те не открылись. Павел начал понимать: их вагон замер напротив платформы «Дмитровская», но машинист не торопится выпускать и впускать пассажиров. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Если двери закрыты, а выбраться наружу — необходимо, — двери следует открыть. Павел присоединился к Третьякову, ощутил, как под ладонями дрогнули и с натугой начали разъезжаться металлические погнутые створки.
Люди в тамбуре слишком поздно уяснили, чего добивается Третьяков. Ему попытались помешать, но было поздно. Незадачливые пассажиры на платформе увидели зазор между створками дверей и с энтузиазмом бросились его углублять. Дальше Павлу и его команде сопутствовало везение. Люди в тамбуре и люди на платформе внезапно оказались друг напротив друга, не разделённые вагонными дверями. Первые постарались не пустить вторых в битком забитую электричку. Вторые, не сумев потеснить первых добром, затеяли потасовку… драку… побоище…
Павел не стал оценивать масштабы столкновения. Он поднырнул под кулаки обеих заинтересованных сторон и увлёк за собою Струве. За Третьякова не переживал: был уверен, что тот выкрутится. Все трое выбрались за линию фронта почти ползком. Павел начал аккуратно пробираться к лестнице, выводящей с платформы. По дороге он понял, почему остановилась электричка.
Женщина, перекрывая гул толпы, кричала: «Зарезали! Ааа! Люди, и меня! И меня казните! Сыночек! Миленький! Гооореее!»
Вокруг матери — по кругу — образовалось пустое пространство. Может, в другое время кто-нибудь сердобольный и подбежал бы к ней, обнял, зашептал на ухо что-нибудь бессмысленно душеспасительное, но не сейчас. Сейчас все свидетели горя старались держаться от женщины подальше: каждый мог оказаться виновником произошедшего. В этакой сумятице, в невыносимой давке — каждый! Павел, не лучше и не хуже других, тоже отодвинулся от беззащитного вопля. Не стал интересоваться, погиб ли сын горемыки, или только покалечен. Подростком был, или детсадовцем. Горе — завораживает или отпугивает. Павел испугался горя.
- Столкнули под поезд, — хладнокровно буркнул Третьяков под ухом. — Только потому и остановились. Лопух ты, господин проводник! В разведку с тобой не пойду. Двигайся, здесь медлить нельзя!
Ещё через пять минут толкотни беглецы скатились по мокрым и скользким ступеням лестницы к подножию платформы. Ещё через пару минут Павел, презрев любую опасность и дрожа мелкой дрожью, хлебал огромными глотками холодное пиво в местном шалмане. Пивбар под тентом, как ни странно, работал и не испытывал недостатка в посетителях. Павел наотрез отказался идти дальше, пока как следует не застудит горло ледяным, разбадяженным, димидрольным пивом. Третьякову пришлось заплатить — управдом и алхимик были на мели.
Павел не чувствовал холода. Поначалу он не чувствовал даже своих рук: держал пузатую пивную кружку словно бы двумя протезами. Успокоение приходило медленно. И всё-таки нервы, как лампочки в дешёвой новогодней гирлянде, перегорали. Становилось легче. Павел понемногу возвращал себе способность рассуждать.
Через четверть часа к платформе подкатила скорая. Торопилась, сверкала мигалкой, горласто сигналила. Это означало, что, во-первых, службы экстренного реагирования столицы ещё действуют, и довольно оперативно. Во-вторых, пострадавший, вероятно, был жив.
- Идём дальше? — Ровным голосом, будто ничего не произошло, поинтересовался Третьяков.
- Идём, — тряхнул головой Павел.
Холод накатил на управдома внезапно. Пронял сразу — и изнутри, и снаружи. Потому, по дороге к цели, Павел выдавал попутчикам информацию дозированно, постукивая зубами и стараясь подтянуть плечами воротник повыше.
- Здесь есть общага, — говорил он. — Старая. Большая. Принадлежит одному творческому ВУЗу. Но там давно уже полнейший бедлам. Селят кого попало за малую мзду. Не регистрируют, не смотрят паспорта. То, что нам надо. Доводилось тут ночевать однажды… по пьяному делу… Я даже адреса не знаю — наготово привели, — хорошие люди, — Павел криво усмехнулся. — У меня зрительная память. Дорогу найду, а адреса не знаю.
- Сколько мы там протянем? — Недоверчиво уточнил Третьяков.
- Не знаю. Откуда мне знать! — Неожиданно взорвался управдом. — Но это лучше, чем ничего. Разве не так?
- Пожалуй. — Примирительно и размудчиво произнёс «ариец». — Далеко ещё идти?
- Мы пришли. — Павел остановился и указал на семиэтажное серое здание, расположенное покоем на стыке двух улиц. Автомобилей здесь было поменьше, чем в центре, — тротуары казались свободными и безлюдными. Попутчики перешли улицу и оказались под стенами семиэтажки.
- Крепость, — пробормотал Третьяков.
- Почти, — управдом завернул за угол и распахнул тяжёлую дверь.
Их встретил тяжёлый запах нестираного белья, пыли и ветхости. Обстановка, на первый взгляд, соответствовала запаху: облезлая синяя краска на стенах, грубая деревянная скамейка вместо кресел для посетителей. Окна грязные, к тому же прикрытые снаружи какой-то архитектурной деталью, свисавшей со второго этажа: почти не пропускают вечерний свет. Этакая неуютная, но вполне безопасная берлога.
Однако было нечто, неприятно поразившее Павла. Вахтёрская будка! По контрасту с ветхим вестибюлем, она выглядела неуместным хай теком. Из зеркального стекла, блестящая и новёхонькая. Управлявшая двумя высокими турникетами.
- Вам чего? — Из будки высунулся бравый, затянутый в свежепошитую синюю форму, дежурный. Не поворачивался язык назвать его вахтёром.
- Остановиться. На ночь. — Павел невольно оглянулся на попутчиков: почему-то ему захотелось, чтобы те выглядели не хуже этого франтоватого молодчика. — Отдельная комната на троих.
- Ха, — дежурный изогнул брови домиком, как будто услышал что-то занятное — свежий анекдот или сплетню. — С чего вы взяли, что это можно устроить? Здесь не гостиница. А вы, по-моему, не студенты нашего ВУЗа.
- Год назад такое получалось, — неубедительно, хотя и с некоторым вызовом, пояснил управдом.
- До того, как сюда устроился я, — дежурный скрестил на груди руки и сделался похож на американского копа из голливудских боевиков. — Сейчас тут граница. Граница на замке. Ясно вам? Так что валите подобру-поздорову. Утром здесь были менты. Или чёрт их знает, кем они были. Большие шишки. Сказали, если у нас обнаружатся нарушения паспортного режима, — полетят головы. Мне это не надо. — Дежурный неожиданно сменил тон и закончил, с напускной вежливостью. — До свиданья, господа.
- А может, договоримся? — Павел полез в карман, вспомнил, что у него ни копья, оглянулся на Третьякова, в поисках материальной поддержки. Но дежурный уже скрылся в будке.
- Уходим, — нервно выдохнул «ариец». — Темнеет. Нельзя в темноте оставаться на улице. Люди сейчас могут быть страшней болезни.
Павел нелепо развёл руками, дёрнулся, как будто хотел кого-то ударить или что-то предпринять. Третьяков больно сжал ему плечо и подтолкнул к выходу.
Павел обернулся к двери — и заметил, что та приоткрыта. В темноте дверного проёма мелькнул яркий всполох. Рыжие волосы. Это всего лишь рыжие волосы.
- Тихо! — Раздался шёпот. — Хотите заночевать в нашем отеле? Могу помочь.
- Ты проведёшь нас через вахту? — Павел, наконец, рассмотрел благодетеля: тощий, как скелет, очкарик, с огненно рыжей шевелюрой.
- Нет, не через вахту. Тут церберы, — шмыгнул носом рыжий. — С другой стороны. Есть пожарная лестница. Встретимся там, через пять минут. С вас три штукаря.
- Ого, — иронически хмыкнул Третьяков. — Не много ли?
- Ну… вас трое… — Протянул благодетель. — И вам нужна ночёвка. А нам… нужно, чтоб похорошело… и не жрали давно… В общем, вам решать. Моё дело — предложить.
- Идёт, — отрезал «ариец». — Лезть высоко?
- Да не, на втором вас примем. — Успокоил рыжий. — Дальше на лифте.
И корыстолюбивый рыжий не соврал.
Он ждал во дворе, на усеянной сигаретными бычками бетонной площадке. Над ней нависала пожарная лестница. Следы ржавчины имелись на металлических ступенях в изобилии, но сказать, что лестница запущена и заброшена — не получалось: ржавые проплешины не топорщились на манер заноз на деревянной рейке, а были приглажены, истёрты. Не оставалось ни малейших сомнений: этим путём захаживали в общагу гости регулярно.
Первым, по-обезьяньи ловко, забрался на площадку второго этажа рыжий. Вторым — Третьяков. Корыстолюбивый студент сделал попытку подстраховать коллекционера, но тот словно бы не заметил протянутой ему руки.
Струве боялся лезть. Порывался что-то сказать, но в горле у него только клокотало. Павлу пришлось встряхнуть профессора за шкирку и чуть не носом ткнуть в нижнюю ступень лестницы. Тот и тогда тянул время, топтался на бычках. Управдом нагнулся и поставил шлёпанец Струве себе на колено, обеспечил подходящий упор. Как ни странно, это сработало: профессор словно бы застеснялся, что с ним возятся, как с неразумным дитём. Лез он, правда, и после этого неуверенно, но Павел подстраховывал его снизу, а Третьяков вовремя подхватил сверху. В итоге, все трое благополучно вторглись в пределы замусоренной и пахучей общаги.
Здание оказалось большим и каким-то гулким. Этакий каменный барак с длинными, тускло освещёнными, коридорами. Заблудиться, впрочем, тут было проблематично. Да и рыжий уверенно показывал путь. Сперва до шахты лифта, затем — по коридору последнего, седьмого, этажа — до прокуренной общественной кухни. Потом — за угол, до мужского туалета. Наконец — до какой-то кладовой без окон.
Навстречу попадались люди настолько разношёрстные, что их принадлежность и к социальному слою, и к профессии на глаз определить совершенно не выходило. Вслед за обрюзгшим, провонявшим алкоголем, бородачом лет тридцати, в дырявых трениках и мятой спартаковской футболке, встретился юноша с аристократической надменной физиономией, в костюме-тройке и до блеска начищенных дорогих ботинках. Из четырёх молодых девчонок, колдовавших на кухне над кастрюлями и сковородой, двое были в шортах и открытых майках, одна — в халате и ещё одна — в пошловатом обтягивающем «леопардовом» платье: наверное, собиралась на какую-нибудь вечеринку и заглянула на кухню покрасоваться перед подругами. Большинство встречных по возрасту тянули на студентов, но были и люди, откровенно в годах. Третьяков заметно напрягся: вероятно, общажный контингент не пришёлся ему по вкусу. Зато Павел, наоборот, впервые за день расслабился: ему казалось, уж здесь-то ни он, ни его попутчики не вызовут ничьего интереса.
- Сюда, — у кладовой рыжий остановился. Покопался в карманах, выудил на свет божий длинный ветхозаветный ключ с множеством щербатых бороздок. — Не бойтесь, что окон нет. Тут что-то типа чулана. Рухляди много, но койки — имеются. Две. Ещё пару тюфяков вам сейчас подгоню; положите друг на друга — выйдет третье спальное место. Свет есть, сортир — в двух шагах. Никакого стрёма быть не должно, комендант в отпуске, охранники досюда не доходят. Располагайтесь. Только деньги — вперёд.
- Борзой ты, господин студент, — проговорил Третьяков, даже с некоторым уважением. — Тебе бы в коммерцию податься. Место-то гнилое. Не скинешь слегка?
- Нее, — в нос прогудел благодетель. — Прайс окончательный. Обжалованию не подлежит.
- Держи, — «Ариец» сунул в ладонь рыжему несколько мятых купюр. — Совести себе купишь.
Парень ухмыльнулся, принял деньги, и, насвистывая что-то под нос, тут же пошёл прочь. Он быстро скрылся за поворотом коридора, а беглецы осмотрели временное пристанище. Каморка была пыльной, захламлённой вещами. Возможно, сюда сваливали забытую собственность выпускников: книги, настольные лампы, роликовые коньки, шахматные доски (Павел насчитал аж четыре штуки). Из мебели присутствовали: три стула (один без ножки); компьютерный стол без компьютера и небольшой шифоньер, выглядевший антикварно. Койка имелась всего одна — с продавленным пружинным основанием, больничного типа. Другое спальное место представляло собою раскладушку — на удивление новую и добротную. Всё это великолепие освещалось тусклой лампочкой без абажура. Размеры помещения были внушительны — так что лампочка не справлялась с задачей; в углах чулана прятались тени.
- Что ж, жить можно. — Озадачив Павла, высказался вдруг Третьяков. — Надо выспаться. А завтра с утра поговорим — на предмет нашего светлого будущего.
- А как же матрасы? — Управдом скорчил страдальческую гримасу. — Не думаю, что кто-то из нас захочет спать на полу.
- Ставлю десять к одному: наш хотельер больше здесь не появится. — Мрачно усмехнулся «ариец». — Во всяком случае, до утра.
Но пророк ошибся.
Не прошло и получаса, как в дверь деликатно постучали. На пороге возникли рыжий и ещё один обитатель здешних мест — полноватый мужичок с красным, как свекла, лицом. Оба визитёра сгибались под тяжестью толстенных, с пролежнями, матрасов.
- Мы тут это… — Рыжий бросил ношу на пол, прокашлялся. — Решили на ужин вас пригласить. Так сказать, фуршет — всё включено. Всё равно ж за ваше бабло, так что… Там и выпить есть. В общем, следуйте за мной, как говорится.
- Спасибо, мы не голодны, — буркнул Павел.
- Это почему же не голодны? — Встрял Третьяков. — Студент прав: подкрепиться не помешает. Только нам провожатые не нужны — сами доберёмся. Какой там номер комнаты? — Последний вопрос был обращён к рыжему. Тот запыхтел, нахмурился, будто не желал выдавать важную государственную тайну, и, наконец, выдавил.
- Семьсот седьмая. Стучать три раза. — Он размеренно ударил трижды в дверной косяк. — Вот так. И не тормозите. А то ничего не останется. У нас народ ушлый до жратвы.
Визитёры ушли. Третьяков захлопнул дверь, уставился на Струве, присевшего на краешек стула.
- Я всё ещё не уяснил, как к нему относиться. — Коллекционер разговаривал с управдомом, но глаз не отводил от профессора. — Он блаженный, или псих, или бесконечно талантливый аутист, оторванный от реальности? Кто он?
- Не всё ли равно? — Пожал плечами Павел; вопрос Третьякова отчего-то разозлил его. — Тебе непременно нужно выяснить это прямо сейчас?
- Конечно! — Коллекционер не повысил голоса в ответ. — Мне важно знать, могу ли я беседовать с человеком, как с разумным существом, договариваться с ним, или лучше запереть его здесь, пока мы не вернёмся с ужина.
- Он человек — уж это точно. — Выпалил Павел. — Изволь обращаться с ним, как с человеком!
- Отлично! — Третьяков, похоже, тоже начинал раздражаться. — То есть ты готов нести за него полную ответственность? Даёшь гарантию, что он не начнёт биться в истерике через минуту или через час? У него не случится приступ эпилепсии, ясновидения или вампиризма?
- Он мне нужен! — Почти прокричал управдом. — Он и тебе нужен! Только ты не желаешь этого понимать! Он знает своё дело! Он — алхимик!
Павел резко развернулся, задел ногой стопку пыльных книг. Те с шумом рассыпались по полу.
- Я могу говорить. Я понимаю. Я слушаю. — Тихий голос, без пяти минут шёпот, прошелестел по вместительному чулану. Он казался продолжением шума от падения книг.
- Это вы сказали, профессор? — Павел, отчётливо понимая, что вопрос нелеп, не смог удержаться, чтобы его не задать.
- Да. — Струве кивнул. — Я не… профессор. Но это сказал я.
- Вы понимаете меня? — Управдом склонился над собеседником, молчуном в совсем недавнем прошлом.
- Да. — Тот вновь согласно кивнул головой. — Понимаю многое. Не всё. Учусь.
- Вы — Владлен Струве? — Павел старался выговаривать каждое слово чётко и внятно. Однако от волнения выходило у него скорее просто громко.
- Нет. Моё имя… Арналдо. — Перед тем, как назваться, говоривший на мгновение задумался, словно боялся совершить ошибку. — Знаю, что я — фантом, жертва трансформации духа. Верно? Не отвечайте. Знаю, что всё так.
В глазах Струве стояли крупные слёзы. Павел поймал себя на том, что мысленно продолжает называть собеседника прежним, знакомым, именем.
- Арналдо… — Усилием воли заставил себя повторить управдом. — Наверное, в наше время вас бы звали Арнольдом. Рад познакомиться. Кто вы? Алхимик?
- Да. Занимался королевским искусством, когда жил на земле, в собственной плоти. Погнался за красным львом и поймал его за хвост — осуществил магистерию. Помню всё. Помню даже собственную смерть — в море, по пути в Авиньон, куда меня призвал римский понтифик. Он пожелал, чтобы я продлил ему жизнь, и тем желанием отнял у меня мою.
Слушая плавную, слегка неуверенную, речь Арналдо, Павел в душе восторгался его полиглотством.
- Как вам удалось выучить язык? Русский язык? — Не выдержал он.
- Имею склонность… учиться… быстро… много быстрее прочих… Учился говорить, как говорят сарацины — шесть дней… как говорят иудеи — восемь дней… как говорят парижские богословы — четыре дня… Оттого был обвиняем в сношении с дьяволом, в ереси и грехе. — Самые уголки губ алхимика тронула едва заметная улыбка.
- У вас ещё будет время поболтать, — грубовато встрял Третьяков. Он по-прежнему обращался исключительно к Павлу. — Позже. Пока что давайте выясним: сможем ли мы появиться на публике втроём?
- Я не стану… делать зла… — Алхимик повернулся к «арийцу», и тот отвёл глаза. — Не стану… делать проблему… Так? — На поле современного русского языка средневековый фантом всё ещё чувствовал себя не слишком уверенно.
- Тогда идём, — решился коллекционер. — Едим. Молчим. Возвращаемся сюда. Отсыпаемся. Таков план. Ах да, забыл: ни в коем случае не злоупотребляем. Точнее — ни капли алкоголя! Согласны? — Третьяков соизволил покоситься на алхимика: настоящий прогресс после того, как пару минут назад не замечал того в упор.
- Безусловно. — Сухо ответил Павел.
- Я выжевываю согласие, — чуть неграмотно успокоил Арналдо.
Павел выдохнул с облегчением: высокие стороны договорились — всё легче.
Договорившиеся стороны дружно поднялись и вышли в коридор.
В комнате семьсот семь было не заперто: рыжий зачем-то нагородил огород с условными стуками и конспирацией. Из-за приоткрытой двери доносились музыка и бубнение голосов. Войдя в помещение, Павел едва не задохнулся от едкого табачного дыма. Он скосил глаза на алхимика: придётся ли тому по вкусу удушливая атмосфера. Но Арналдо — бывший Струве — казалось, не ощущал никаких неудобств. Третьяков же приложил накрахмаленный белый платочек к ноздрям и недовольно кривился.
- Заходите! Ща проветрим! — Нарисовался рыжий. — У нас тут табак для маскировки. — Он, жестом фокусника, достал из кулака самокрутку. От неё исходил сладковатый аромат марихуаны.
Помимо курева, легального или не вполне, гостям предлагалась еда. На неё налегали отчаянно. Всё — из разряда «нарежь и ешь». Колбаса копчёная и варёная, кусок невзрачного сала — вероятно, магазинного, — два вида сыра, помидоры, печёночный паштет, жирная копчёная рыба. Хлеб не резали — ломали: затупленные ножи не справлялись с его мякишем. Из горячего на двух, составленных вместе, столах имелась лишь жареная картошка — на огромной чугунной сковороде. Запивали пивом, пятилитровый бочонок которого возвышался в центре одного из столов, и чем-то белёсым, из бутылки без маркировки — возможно, самодельным самогоном, или спиртовой смесью.
Гости семьсот седьмой являли собою, в совокупности, срез театрально-поэтического сообщества, организовавшегося в мрачноватой семиэтажке. На койках, на подоконнике, прямо на полу сидели молодые парни и девчонки, разной степени ухоженности, один средних лет мужчина с восточными чертами лица и острой бородкой Сервантеса, одна обрюзгшая тётка в трико и даже один старичок — седой, как лунь.
- Порфирьич. — Перехватив взгляд Павла, обращённый на старичка, сообщил рыжий. — Наш главный тенор. По совместительству — здешний ассенизатор. Эй, Порфирьич, спой!
Лунь вяло отмахнулся. Он обходил вниманием пиво, зато испытывал явную симпатию к бутыли без этикетки и, похоже, её содержимое уже оказало на него немалое воздействие.
- Пир во время чумы? — Неожиданно для себя самого, выпалил управдом. Заметил, как нахмурился при этих словах Третьяков. Расслышал Павла и рыжий.
- Один раз живём. — Пробурчал тот. — Мы живём, а кто-то уже нет. Давайте накатим, помянем…
- Кого? — Ошарашенный Павел проклял своё красноречие.
- Двое… Грёма и Настаська… Вам-то что?.. Сегодня померли… В больнице сказали…
- Босфорский грипп?
- Самоубийство. — Рубанул рыжий. — Видели наш лифт? А сетку-рабицу между этажами? Есть мнение, что ещё в семидесятых натянули — а то здешний контингент бросался вниз головой часто. Сейчас уже не держит, проржавела… Всё проржавело!.. До корней!.. До спинного мозга!.. Грипп — что? Грипп — пускай! Может, как раз он нас и почистит.
Рыжий протянул Павлу, а потом и Третьякову с Арналдо, по пластиковой тарелке местных деликатесов с картошкой. Потом — по такому же пластиковому стаканчику с белой жижей из бутыли.
- Тост! — Выкрикнул во всё горло. Разговоры в комнате смолкли. Десятки глаз уставились на оратора. — За Пушкина!
- Почему за Пушкина? — Хохотнула озорная девчонка с короткой стрижкой, сидевшая на полу по-турецки.
- Потому что сукин сын. — Пьяно ухмыльнулся рыжий. И пародийно продекламировал:
- Не смей! — Это вскочил лунь. Он нетвёрдо стоял на ногах, покачивался, как лезвие метронома, но говорил уверенно и жёстко. — Не смей… прогибаться…не смей… звать!.. Это тварь! Тварь! Ты не боишься? Дурак! Я — боюсь: за вас!.. Я — старый, бессмертный! Вы — молодые, смертные!..
Старик вдруг обхватил голову руками — будто бы заслонился от всего мира. Должно быть, он и впрямь прикрыл уши — сжал их так сильно, что самому стало больно. Начал покачиваться и что-то мычать. Павел, поначалу принявший всё это за пьяную выходку, с удивлением начал различать слова песни.
- Ешьте, — шепнул Третьяков управдому и алхимику; его голос не мешал песне, но был слышен отчётливо. — Ешьте, но не пейте. Помните?
Павел кивнул. Картошка оказалась недожаренной, рыба — слишком жирной, колбаса — жилистой. Но управдому казалось — Третьяков не зря настаивает на своём. Нужно поесть. А вот не пить — как это возможно, когда в руке — полный стакан? Павел огляделся. У двери, в большом цинковом ведре, росло небольшое декоративное деревце. Управдом не знал его названия. Росло — громко сказано. Скорей, мучилось, как последний страстотерпец. Жёлтые сухие листья, ствол, закатанный, как в цемент, в чешуйчатую сухую землю, россыпь бычков по всей земляной пустыне — вместо удобрения. Сколько же не поливали бедолагу? Павел осторожно отступил к деревцу.
Не то песня сделалась громче, не то утихомирилась публика: кто-то вырубил плейер, остановил шальную ритмичную канонаду, и теперь во всей комнате царил только один исполнитель — жалкий старик, старательно, навзрыд, выпевавший странные слова. На Павла песня действовала гипнотически: он словно бы взлетал на качелях в зенит, а затем стремительно опускался в преисподнюю. У него хватило сил добраться до деревца и незаметно для всех вылить свою порцию алкоголя в уродливую землю.
- Что с тобой? — Откуда-то из замирания сердца, из пустоты, вынырнуло встревоженное лицо Третьякова. — Тебе дурно?
- Это… заклинание?.. — По-дурацки осклабился Павел. — Вот… песня…
- Да нет, это Мандельштам, — первый раз слышу, чтоб этот стих пели, — Ответил «ариец». — Ты как? В порядке?
- В порядке? — Переспросил управдом.
Он вопрошал сам себя. В порядке ли он? В каком порядке? В боевом? Живой очереди? Старшинства? Мысли, такие простые, вдруг сделались неподъёмными. А потом Павел увидел жаровню, в которой, на крупных углях, прокаливались докрасна странные колючие щипцы. Жаровню — и больше ничего. Крупным планом, отчётливо, ясно. Эта картинка была куда реальней расплывавшейся комнаты, картошки на пластиковой тарелке и даже певучего старика. Картошка… Почему от неё пахнет палёным мясом? Не жареным, не приправленным ароматными специями — палёным, отвратительным!
- Шухер! Облава! — Крик ворвался в семьсот седьмую, взрезал тоску, застолье и песню чёрным ножом.
- Что? Почему? — Раздались ответные вопросы: невнятные, сбивчивые, испуганные.
- Не знаю. Там менты… И какие-то монстры в костюмах, — сообщал, проглатывая слова, вестник в дверях. — Их — стая. До чёрта! Ломятся в каждую дверь. Я сам видел, как на четвёртом, комнату, где не открыли, — ломали. Говорят, медицинская проверка. Хотя больше похоже на резню, на еврейский погром. Я сам еврей, знаю, что говорю — у меня генетическая память.
- Эй, слышите меня? — Это уже рыжий — тормошил Павла за рукав. — Дуйте в сортир, закройтесь в кабинках. На все стуки, вопросы — у вас понос! Может, обойдётся!
- Да-да, — управдом улыбнулся. — Мы пойдём.
Сказал он это, или только хотел сказать? Павел не понимал, откуда и куда текли слова. Разучился их создавать, но ещё готов был перекатывать на языке чужие — звонкие и сладкие, как леденец.
Чья-то рука властно потянула управдома в коридор. Павел нашёл в себе силы поднять голову и глянуть вдаль. Щербатые половицы. Щербатые стены. Пустыня. Вместо линии горизонта — шахта лифта. С грохотом, с синей молнией короткого замыкания, из лифта появился человек.
Он был в костюме полной химзащиты — похож на астронавта или ночной кошмар. Человек остановился, уставился на Павла. Управдом не видел сквозь затемнённое забрало капюшона глаз своего визави, но не сомневался: тяжёлый злой взгляд пронзает его в это самое мгновение. Руки борца с заразой — или рыцаря — или душегуба — дёрнулись. Движение не было человеческим. Скорее так сработала бы механическая конечность, посаженная на шарнир. А может, конечность насекомого… «Химик» откинул капюшон. На Павла холодным мёртвым взглядом смотрела треугольная голова богомола. Удар, нанесённый им с трёх десятков шагов, на сей раз, оказался выверенным и безболезненным — в темечко, в волшебную точку, в средоточие памяти, веры и воли управдома.
* * *
За русый цвет волос и, отчасти, за невозмутимость его однажды нарекли здесь Дедом — Джадда, по-арабски. Так его звали, когда считали своим — верным, перебежчиком из вражеского стана. Когда выяснилось, что он и есть враг, — почему-то прозвище не изменили. Один из тюремщиков попробовал было звать его Уной — совой. Для араба эта птица — не есть мудрость. Она символ дурного предзнаменования и беды. Но переиначить — не вышло. Для всех остальных Джадда оставался Джаддой, только теперь — гнидой и дерьмом. Так его называли по-арабски, по-русски, по-английски, один раз кто-то выкрикнул это даже на эстонском языке. К тому же после пыток светлые пшеничные волосы Деда приобрели алый оттенок, местами и вовсе были заляпаны в крови. Они уже не напоминали светлый совиный подпушек. Оставалась невозмутимость. Дед казался несгибаемым, и только он сам знал, что погружается в бездну тупого скотского равнодушия к собственной судьбе. Впрочем, его учили этому отупению — учили погружаться в него и тем обманывать врага. Но сейчас Дед сомневался, повторяет ли изученное, или и впрямь выпотрошен, как кур во щах.
Когда его вычислили — должны были убить на месте. Одна пуля в голову или сердце — милосердно, как ни крути. Но вмешалась злодейка-судьба. Точней Абдул Азиз, — её глашатай — странный человек без родины и языка. Верней, никто не знал, где его родина и никто не слышал, чтобы он говорил на каком-то языке лучше, чем на других. А говорил он, казалось, на всех языках мира. Деда вынесли из боя — предателя, потерявшего честь и заведомо приговорённого к смерти, — по слову Абдула. И это при том, что на руинах оставленного города бросали раненых — верных, своих. Когда добрались до безопасных горных отрогов, ненависть к Деду охватила весь отряд — все его жалкие остатки, истерзанные авиацией и артиллерией. Ненависть звенела в воздухе, была густой, как хорошая каша.
Дальше Деда заточили. Надёжно укрыли — скорее всего, от глаз и ножей мстителей: освободителей он не ждал. Места заточения менялись. Сперва его кинули в какую-то бетонную яму, всю затянутую паутиной и пылью. Тюремщики называли яму зинданом, на персидский манер, но однажды Дед выяснил, что это всего лишь подвал разрушенной средней школы. Там его почти не кормили — давали чашку консервированной кукурузы в день, — и очень много били. Поначалу Дед вёл скрупулёзный учёт своих потерь — выбитых зубов, переломанных рёбер и пальцев, резаных ран на руках, бёдрах и коленях, — это нужно было, чтобы объективно оценивать свои силы в случае, если обнаружится возможность для побега. Когда Деду проломили голову — под макушкой мягко, с сумасшедшей болью, что-то прогибалось при нажатии, как пружинка, — тот понял, что к бегству сделался не способен. Ясность ушла из мыслей. Перед глазами почти постоянно двоилось. Сильно тошнило. Дед заставлял себя проглатывать ежедневную порцию кукурузы, хотя потом выблёвывал из себя почти всё, до зёрнышка. Он умел терпеть боль — его хорошо учили, учителя куда лучшие, чем нелепые истязатели-самоучки, приходившие в зиндан, — но терпеливость теперь теряла смысл. Обретало смысл умение прервать жизнь немудрёными подручными средствами.
Абдул Азиз словно бы почувствовал это — не было его по соседству, и вдруг налетел, как князь воронья — объявился в тот самый день, когда Дед окончательно подготовил себя к великому исходу. Джадду забрали из зиндана и перевезли в другое место. Он и не предполагал, что в горах есть что-то подобное: белоснежная тюрьма; стены обтянуты мягкой крашеной кожей, кровать — прямиком из-под бога — упругая и утоляющая боль, еда — сытная, четыре раза в день. На ужин иногда давали даже вино — красное и терпкое. На третий день пребывания в этом странном узилище, к Деду, в окружении подтянутых бойцов, явился доктор. Он, не говоря ни слова, поколдовал над ранами Деда и протянул тому какие-то таблетки, капсулы и мази. Дед попробовал отказаться, но доктор достал из саквояжа шприц, показал на него, потом — на бойцов за своей спиной: мол, или так, или — внутривенно, силой. Дед ухмыльнулся, лекарства взял.
Ещё через день Джадду допрашивал мужчина, в элегантном чёрном костюме, европеоид чистой воды. Когда тот вошёл в комнату для допросов, — поморщился при виде двух бойцов, охранявших двери. Достал флакон дорогого одеколона и распылил вокруг себя ароматное облако.
- Никогда не думал, что горы так дурно пахнут, — проговорил с широкой улыбкой.
Но добродушие мужчины было обманчивым. Он умел задавать вопросы. И применял это умение мастерски. Сопротивляться вопросам особого рода Деда тоже учили, но это было труднее, чем сопротивляться боли.
- Вы понимаете, что, во многом благодаря вашей деятельности, отряды сопротивления потеряли главный населённый пункт республики? — Таким был самый безобидный вопрос.
- Непризнанной республики, — на остатках былого задора прошепелявил Дед — беззубый Дед, совсем старик, состарившийся за месяц, если не меньше.
- Непризнанной республики, — согласно кивнул мужчина. — Я принимаю ваше уточнение. Но мой вопрос в силе: вы понимаете, что натворили? Вас ведь называли здесь братом. Вы сильно… обидели и подвели этих людей…
- Да, — Дед улыбнулся.
- Что ж, так легче. — Мужчина бросил в рот пластинку жвачки. — Значит, вы понимаете, что вас ожидает. Хотя я удивлён. Ведь это вы работали раньше в Берлине и Вене? Вы — специалист по Западной Европе. Каким же ветром вас занесло сюда, на эти дикие галеры?
- Вы прекрасно осведомлены обо мне, а я о вас не знаю ничего. Кто вы? Американец? Британец? — Равнодушно выплюнул, с кровью и слюной, Дед.
- Не имеет значения. — Мужчина приподнял брови. — Кем бы я ни был — я не гуманен, уж извините.
И безымянный принялся за работу.
Дед трижды терял сознание — и трижды его возвращали к жизни ледяной водой, а однажды вдобавок использовали нашатырь. Трижды, очнувшись, он ощущал сочный запах дорогого одеколона. Он едва мог видеть, слышал одним ухом, и мечтал о том, чтобы у него отказало обоняние. Он не мог больше выносить этот одеколон. Но запах возвращался снова и снова. И жизнь — ненужная и утомительная жизнь — тоже возвращалась.
Когда Дед очнулся в четвёртый раз — он трясся по пыльной дороге на заднем сидении джипа. Его руки были связаны. Рядом сидел дознаватель: соседство с его удушливым одеколоном было невыносимым.
- Почти всё, — ободряюще произнёс ароматный. — Скоро всё закончится.
Джип вырулил на грунтовую площадку, которая, на манер столовой горы, слегка возвышалась над пустынной вайнахской деревней.
- Выходите. — Наодеколоненный распахнул перед Дедом дверь, и тот мешком вывалился на прибитую недавним дождём землю.
- Я вас передаю в руки этих господ, — мужчина кивнул на людей в камуфляже и матерчатых масках с узкими прорезями для глаз. — Надеюсь, они не заставят вас ждать.
На площадке было людно: здесь сумели разместиться больше десятка человеческих душ. Все они были в разном положении. Трое стояли на коленях, с большими полиэтиленовыми пакетами на головах. Руки из троицы были связаны только у одного — у субтильного человека в форме рядового российской армии. Другой — полноватый мужчина в белой рубашке — и третья — босая женщина в порванной блузке и окровавленной джинсовой юбке до колен, — казалось, могли сорваться с места в любой момент. Но не делали этого. Наверное, они стояли на коленях уже давно — от усталости так и норовили упасть лицами — вернее, пакетами — навзничь, — и потому, сохраняя равновесие, изредка упирались руками в землю. Бойцы в камуфляже тогда били по рукам ногами и автоматами, заставляли завести их за спину. Бойцов с оружием было пятеро, помимо них, облачённый в то же обмундирование, на площадке вертелся оператор с любительской видеокамерой: выбирал ракурсы, махал рукой перед объективом и недовольно ворчал.
Деда подвели к коленопреклонённым, резко подсекли ноги, тоже опустили на землю. Одевать пакет на голову не стали, да и поставили не в один ряд с прочими пленниками, а словно бы напротив их. Занималось раннее утро, по долине разливались туман и прохлада. Женщина дрожала всем телом — не то от холода, не то от страха. Прямо перед ней беззаботно прыгал, забавно поводя головкой, серый поползень. Птица подбирала какие-то крошки или зёрна с земли и словно бы ничуть не опасалась мрачных людей в тяжёлых армейских ботинках.
- Ну что, начинаем? — Сопливо, в нос, поинтересовался оператор.
- Начинаем, — откликнулся один из бойцов — вероятно, он руководил остальными. — Откройте им лица.
Трое в камуфляже синхронно встали за спинами пленников и — практически одновременно — сорвали с тех пакеты. Дед впервые сумел их разглядеть. Рядовой и девушка были совсем молодыми, не старше двадцати лет. Мужчина в середине — много старше: лет сорока. Полнота, возможно, ещё слегка старила его. Он же из всей троицы сохранял наиболее пристойный вид: его сорочка оставалась достаточно белой и не изорванной в клочья. Лица всех коленопреклонённых были как-то странно неподвижны — лишены эмоций. Возможно, их чем-то напоили перед тем, как привести сюда.
- Давай, по очереди, — руководивший дал разрешительную отмашку. — Начиная с него, — Он мотнул головой в сторону рядового.
Закамуфлированный «опекун» рядового, стоявший у того за спиной, вынул из-за пояса мясницкий нож — грубый, скорее всего, самодельный. Он приставил лезвие к горлу солдата.
- Э, стоп, — подал голос оператор. — Так не пойдёт. Сначала приговор. Нужно зачитать приговор, чтоб по закону.
- Приговор… — Старший замешкался. — Приговор будет такой… Этого казним за убийство мирных жителей… — Он ткнул пальцем в сторону рядового. — Эту — за блядство… Э, не пиши… Не так!.. За измену мужу и за то, что потаскуха. — Палец, как флюгер на ветру, сместился на девушку. — Этого — за шпионаж и пропаганду фальшивой веры. — Палец остановился на толстяке.
- За мормонство… — Уточнил оператор.
- Мне плевать, — недовольно буркнул старший. — Главное — он шпион. У него в блокноте шифр — буквы и цифры… Есть ещё один. — Старший вдруг обернулся к Деду и, словно оказывая особую честь, размашисто подошёл к тому и встал рядом. — Этот виновен в предательстве. Страшней нет ничего. Эту собаку я убью сам. Всё. Хватит болтать.
Пленники молчали. Дед утвердился в мысли, что казнили одурманенных людей. Когда нож взрезал горло рядового — тот даже не вскрикнул. Его палач, похоже, был сноровист, знал не понаслышке о том, как забивают скот. Убивая человека, он применил свой навык и, пожалуй, сделал смерть жертвы довольно милосердной. Первый же удар его ножа был настолько сильным и точным, что сломал позвоночный столб. Палач, ухватив за плечо, наклонил тело мертвеца, потом отвёл его голову назад и умело спустил кровь из широкой раны в землю; та не растеклась и не забрызгала одежду даже самого казнённого. Послышалось тяжёлое дыхание — казалось, солдат спит на спине и видит страшный сон; готовится заливисто захрапеть и всё никак не соберётся… Но он был уже мёртв: это воздух из его лёгких выходил, выдавливаемый конвульсией, через рану. Человек, обезглавивший рядового, подождал, пока схлынет кровь, потом аккуратно отделил голову казнённого от тела и положил её ему же на живот. Оператор, стараясь не замарать в крови ботинки, приблизился, чтобы сделать крупный план.
Второй палач оказался не настолько ловок. Он начал кромсать голову мормона так, словно резал хлеб — частыми и какими-то дёргаными движениями водил ножом по толстой шее. Кровь вырвалась из человеческого тела горячим источником, потоком водопада. Толстяк неожиданно пришёл в движение, начал дёргаться. Причём Деду казалось, тот не делает попыток сбросить с себя палача — скорей, пытается изогнуться так, чтобы его зарезали поскорее. Похожим образом стеснительная дама, не привычная к ухаживаниям, поскорее юркает в пальто, которое держит перед нею обходительный джентльмен. Поразительным было то, что, и мотаясь всем телом из стороны в сторону, толстяк не пытался сбежать или закричать. Он только пыхтел. Но его кровь окропила девушку, и та вдруг очнулась от морока. Она пронзительно завизжала, откинулась назад и попыталась отползти от толстяка. Её палач, дожидавшийся своего часа, похоже, совершенно не ожидал этого. Вместо того чтобы просто удержать беглянку, он, зачем-то, со всей силы ударил её по голове прикладом автомата. Крик оборвался. Тем временем на помощь дурному убийце мормона пришёл первый скотобой и довершил дело. Тела мормона и рядового теперь подёргивались рядом, головы обоих были отсечены, а девушка лежала бездыханной и неподвижной.
- Что с этой? — Старший брезгливо пнул последнюю под ребро.
- Кажись, померла… сама… — Отозвался третий, опростоволосившийся, палач.
- Дурак, — рявкнул старший. — Мы делаем казнь, а не воюем с бабами. Ты виноват. Согласен?
Третий покаянно кивнул.
- Тогда я дам тебе наказание… Позже… Сейчас этот… Предатель…
Дед выдохнул. Он чувствовал облегчение. Точка. После всего, сопричастником чему его сделали, так будет проще всего. Сознание, разум никогда не переживут этого. Накатит безумие. Оно уже шумит где-то вдали, как цунами. Смерть бывает картинкой и огнём. Бывает кулаком, сжимающим сердце. Он видел смерти, о которых не мог даже крикнуть в небо, богу или дождю. Такое огромное, такое безграничное отчаяние нести — невозможно. Старший с ножом — острым, блестящим, быстрым — не в пример второму палачу — переймёт ношу. Дед закрыл глаза.
- Назад! — Внятно и спокойно выговорил где-то за спиной дознаватель в элегантном костюме. — Всем отойти назад. Эта казнь отменяется.
- Что ты сказал? Повтори! — Старший почти рычал. Дед открыл глаза и увидел, как дознаватель повелительным жестом показывает, чтобы бойцы в камуфляже отошли от пленника.
- Я сказал: не сегодня. — Ценитель одеколона протягивал старшему какую-то бумагу. — Мы меняем его — на нескольких наших и перемирие.
- Мне плевать. Я не стану читать! — Нож коснулся горла Деда. — Из-за этой собаки погибли мои люди!
- Прочтите! — Вкрадчиво предложил человек в костюме. — Так будет лучше для всех.
Дед услышал в бархатном голосе дознавателя то, что не умел или не хотел расслышать старший палач: угрозу. Из джипа выбрались трое мужчин, выправка и тёмно-синяя форма которых резко отличала их от старшего и его подчинённых. Невооружённым взглядом было видно, что первые — профессионалы войны, лишённые эмоций, а вторые — лишь оголтелые и озлобленные любители. Тёмно-синие демонстративно взяли на изготовку аккуратные израильские автоматы УЗИ. Наконец, человек с ножом начал понимать, что к чему. Он выхватил бумагу из рук ароматного. Долго вчитывался, не опуская лезвия, пока дознаватель не приблизился к Деду и не отвёл нож старшего мягким движением руки. Тот отошёл на шаг. Стянул маску. Под ней обнаружилось заросшее щетиной лицо, с впалыми щеками и глазами настолько красными, что, казалось, человек не спал неделю кряду.
- Ты тоже собака. — Прошептал он, обращаясь к спасителю пленника. — Тебе надо пустить кровь.
- Может быть, вы правы, — раздумчиво произнёс ароматный. — Но об этом мы поговорим позже. Сейчас я увожу этого человека. — Пальцы сомкнулись на плече Деда железной хваткой и одним рывком поставили того на ноги. — Желаю хорошего дня. — Тёмно-синие, уже не играя в дружелюбие, направили автоматы на старшего и палачей.
Дознаватель лично затолкнул Деда в джип. Туда же, отступив по всем правилам военного искусства, через минуту загрузились тёмно-синие. Машина рванула с места.
- Зачем вы это сделали? — Мёртвым голосом спросил Дед, уже зная ответ.
- Да, неприятное зрелище, — серьёзно кивнул ароматный. — Но мы старались для вас, понимаете? Это всё — для вас. Если говорить о роли личности в истории, вы слишком уж близки к тому, чтобы играть одну из ведущих ролей в нашем деле… Хотите пари… Вы не вернётесь в контору… Никогда…
* * *
Павел открыл глаза. Веки дрогнули — и разошлись. Это единственное движение — крохотное движение век — и то далось ему с колоссальным трудом. Сил не хватало даже, чтобы пошевелить головой. Руки и ноги налились свинцовой тяжестью, — сдвинуть их хотя бы на сантиметр было равносильно тому, чтобы сдвинуть гору. И это при том, что Павел не ощущал никаких пут на своих конечностях — ни верёвки, ни наручников, ни клейкой ленты скотча. Он был свободен — и при этом тяжёл, как гранитный великан.
Чтобы осмотреться, пришлось вращать глазами. Наверное, со стороны это выглядело забавно, а то и жутковато. Павел обнаружил, что находится в каком-то бетонном мешке: сидит в грязном офисном кресле с жёсткой спинкой; весь поролон из неё был вырезан кем-то хулиганистым или хозяйственным. Вокруг сложными фигурами выгнулись ржавые трубы, с огромными вентилями, выкрашенными красной краской. Эти вентили казались лужицами крови на ржавчине. Павлу даже сделалось интересно: на кой чёрт красить вентили, а трубы при этом оставлять ржаветь. Уши мучал низкий гул неведомой механической установки. Ещё слышались звуки капели и тонкого свиста, с каким паровые котлы спускают пар.
- Очнулся? — Раздался из-за левого плеча знакомый голос.
Павел скосил глаза налево — настолько, насколько это вообще было возможно, — но этого оказалось недостаточно. Пришлось поворачивать голову. Наверное, кремлёвский царь-колокол не весил столько, сколько эта заурядная голова.
- Это я… — Хриплый голос «арийца» подтверждал, что и тому пришлось несладко. — Мы… в гостях… у твоего друга… Он нашёл нас…
- Что… за место… здесь?.. — В тон Третьякову, заикаясь и фальшивя на каждом слове, выдавил Павел.
- Не знаю. — Думаю, мы всё ещё в общаге… Где-нибудь в подвале или в бойлерной… — Проговорил коллекционер. — Он… уже поработал с нами… Со мной…
- Где Струве? — Спохватился управдом.
- Здесь… Лежит на матрасе, у двери… Ещё не очнулся…
- А где… он? — Павел отчего-то не решался произнести: «богомол».
- Вышел. Знаешь… этот тип — пыточных дел мастер… Если б меня так раньше… — Третьяков осёкся. — В общем, он не нуждается в признании… Он ловит правду прямо в твоём мозгу… И это… больно до недержания…
- Я, кажется, видел кое-что, — вдруг брякнул Павел. — По-моему, то, что видел он… Ты работал на правительство, да?..
- Я работал… на государство… — Третьяков, похоже, не имел сил спорить. — И если ты действительно что-то видел — попробуй забыть…
- А это вправду было… так?.. Я о казни… Как в кино… Место… Люди… Слова…Как будто ремарки и декорации, свекольная кровь… Мне не было страшно… Почему?..
- Я кое-что подправил… Давно… Воспоминания можно… подрихтовать… скруглить острое напильником… Это не то же самое, что изменить… Изменённые твой… друг… учуял бы…
Заскрипела тяжёлая железная дверь где-то за спиной.
На управдома надвинулась тень.
Сбоку, словно атласная марионетка на шарнирах, выплыла высокая нескладная фигура. Богомол как будто переломился пополам — склонился над Павлом, нырнул в свет одной из тусклых ламп. Управдом почти уверил себя, что сейчас увидит ужасную треугольную голову насекомого с фасетчатыми глазами. Ничего подобного, конечно, не произошло.
На Павла смотрели мудрые чёрные глаза человека. В них светился один только разум. Без человечности. Примерно так управдом, ещё будучи школьником, представлял себе Родиона Раскольникова, уже после убийства старухи-процентщицы.
- Тсс-с-с, — Прошипел вдруг по-змеиному богомол, предупредительно приложив длинный палец к губам.
Голову Павла сжало клещами.
* * *
Уже смеркалось, когда тяжёлая повозка колдуна добралась до Авиньона. Она прогрохотала колёсами по камням, над двадцатью двумя арками моста святого Бенезета, построенного по воле самого Спасителя; над Роной, чьи медленные воды масляно блестели в последних лучах заката. Кучер, правивший лошадьми, успел сговориться с единственным слугой колдуна — оба то и дело скрывались за облучком, — якобы для того, чтобы проверить лошадиную сбрую, — а распрямившись, отирали губы рукавом. Оба незаметно прикладывались к бутылке той отвратительной кислой жижи, которую завсегдатаи здешних кабаков называли вином. Слуга знал, что его господин не терпит пьянства, но дорога выдалась долгой, а кучер — пугливым: тот именовал мэтра колдуном — и никак иначе, — и всю дорогу боялся, что чёрная магия обратит его в коровью лепёшку. А вино — бодрило и придавало смелости. Слуга знал, что мэтр Арналдо желает достигнуть Авиньона как можно быстрее, потому прибег к помощи бутылки, дабы порадовать и пришпорить кучера. Заодно удалось порадоваться и самому.
Повозка была нагружена тяжело. Чем именно — оставалось загадкой даже для слуги; эту тайну знал лишь мэтр Арналдо. Сборы в дорогу пришлось проводить наспех — святая инквизиция редко отпускала добычу, однажды попавшую в сети, — и даже помилование, дарованное новым верховным понтификом — Климентом Пятым — не означало, что помилованный волен вернуться к той жизни, какою жил до ареста. Обвинение в колдовстве и знакомстве с дьяволом — не шутка. Вряд ли кто-то из горожан забыл бы о нём когда-либо. Мэтр справедливо рассудил, что скорейший отъезд из Монпелье станет лучшим выходом. Слуга был с ним в этом согласен. Долгое время он и вовсе не верил, что бумага, пришедшая из Авиньона, окажется спасительной для его господина. Конечно, подписана она была новым папой божьей церкви, — но уж слишком жидковат был понтифик: не по голове казалась ему папская тиара. Никому не известный гасконский прелат обрёл власть только потому, что чем-то показался сребролюбивому монарху — Филиппу Красивому. Обрёл — и тут же сбежал из священного Рима в Авиньон.
Единственное, чем папа был хорош — так это тем, что страдал от печёночных колик. Не мучай они его — не видать бы мэтру Арналдо помилования. А так — он направлялся в Авиньон, чтобы явить папе свои навыки непревзойдённого медика.
Медика или алхимика? Слуге это было без разницы. И Великое делание, и медицина — занятия непростые, — это он знал наверняка. Они отнимают уйму времени и сил. И ещё — много места. Слуга сопровождал мэтра в скитаниях уже не первый год. Побывал с ним в Париже, Барселоне и на Сицилии. Мэтр менял города и пристанища, жил то в хижинах, то в монастырских кельях, то в приличных домах, — но везде умудрялся превратить жилище в аптеку. Различных приспособлений для Великого делания имел он множество. Однажды, в редкую минуту разговорчивости, мэтр Арналдо попытался обучить слугу правильно называть хотя бы стеклянные сосуды, которые ежедневно попадались под руку и частенько разбивались в мелкие осколки. У слуги чуть голова не вспухла от напряжения. Хотя и запомнить-то удалось совсем немного. И всё-таки он знал теперь, что существует столько видов сосудов, сколько существует различных вещей, которые следует дистиллировать.
Сосуд с очень длинной шеей, используемый для дистилляции воды жизни, назывался колбой, страусом, или журавлём.
Сосуд, похожий на черепаху, несшую на себе свой дом, так и звался — черепахой, а иногда — лютней.
Трудновозгоняемые вещества, желая освободить их от вязкости и густоты, помещали в сосуд, называемый медведем.
В сосуде, по имени Пеликан, очищались простые вещества, и увеличивалось их достоинство.
А ещё был сосуд, похожий на два бурдюка, соединённых между собою трубками. Это Близнецы. И был — вылитая змея: сосуд-змеевик. И была геркулесова гидра с семью колпаками-головами.
Всё это, и многое другое, мэтр Арналдо перевозил с места на место всякий раз, как менял города и жилища. Его поклажа никогда не бывала пустяшной. Но в этот раз мэтр превзошёл себя самого. Повозка еле тащилась, придавленная тяжестью здоровенного сундука, сколоченного из толстых надёжных досок. Что скрывалось под двумя его крышками, слуга не ведал, да и не желать доведываться. Обе были заперты на огромные замки, ключи от которых мэтр носил на груди. Там же носил он и ключ от ставни небольшого смотрового оконца, проделанного в боковой стенке сундука. Ставня открывалась на шарнире, но распахнутым это странное окно никто и никогда не видел. Сверху сундук был покрыт серой дерюгой. Иногда в нём что-то постукивало и шелестело, словно, сбившись в клубок, там теснились сотни гремучих змей. Эти звуки вызывали сильное волнение мэтра; тот требовал остановиться, затем приказывал отойти от повозки кучеру и слуге на сотню шагов. Потом он склонялся перед оконцем и, казалось, что-то бормотал в темноту сундука. Шум после этого затихал, кучер со слугой возвращались на облучок, повозка вновь трогалась с места. После каждой такой остановки страх кучера нарастал, и унять его получалось только вином. Потому слуга вздохнул с облегчением, когда аккуратные домики жителей Авиньона потянулись по обе стороны брусчатой дороги: добрались.
Авиньон, с недавних пор, удивлял ухоженностью своих домов и улиц всякого путешествовавшего. После переезда сюда папы, за тем потянулась чуть ли не вся римская курия — несколько тысяч важных господ, имевших высокий духовный сан. Каждый нуждался в подобающем жилище. Потому судачили, что Авиньон вскоре сделается городом, всецело принадлежащим церкви. Впрочем, сам папа Климент обитал пока в скромной келье монастыря святого Лаврентия. Хотя для него уже начали перестраивать старый епископский дворец.
Дом в два этажа, выделенный для мэтра Арналдо, получилось найти без труда: в квартале антикваров, сразу за новым университетом, у подножия скалы, венчал которую грандиозный Нотр-Дам-де-Дом с квадратной колокольней. Хмурый заспанный служка из папской свиты передал мэтру Арналдо ключи от дверей и сообщил, что, по случаю начинавшегося поста, угощение, приготовленное к приезду гостя, не богато: рыба и пшеничные лепёшки. Пища обнаружилась на столе, сразу при входе в жилище.
Кучер требовал освободить повозку: он не желал больше видеть ни колдуна, ни его имущество, и никак не соглашался обождать с разгрузкой до утра. Слуга предложил поискать помощников среди местных жилистых нищих, но мэтр отверг это. Он сам, откупорив небольшой сосуд, хлебнул из того чего-то колдовского. Потом заставил слугу сделать глоток, обжегший внутренности похуже целой миски перца. Сила, наполнившая тело, позволила им двоим, даже без участия кучера, спустить тяжёлый сундук с повозки, а затем и затащить его в подвал дома. Затем эта сила иссякла так же внезапно, как и появилась.
Мэтр Арналдо пожертвовал слуге весь ужин. Для одного тот был совсем не плох. Потом предложил отправляться спать. Слуга не возражал: он знал, что мэтр всегда разбирает и собирает свои хитроумные приспособления и механизмы самостоятельно.
Однако выспаться слуге не удалось.
Была глухая ночь — в окне ни зги, — когда в дверь нового жилища мэтра Арналдо постучали. Слуга хотел было встать и открыть дверь, вооружившись, на всякий случай, увесистой палкой, но вдруг услышал осторожные шаги мэтра Арналдо. Тот не спал. Пожалуй, даже ждал полуночных гостей. И, пожалуй, он бы не хотел, чтобы слуга бодрствовал в этот час.
Дверь заскрипела. Послышались тихие голоса. В доме занялось красное зарево: это разыгрался огонь нескольких факелов, в свете которых явился гость.
- Не нужно церемоний, — мягко проговорил вошедший.
- Ваше святейшество…
- И туфли целовать тоже не стоит. Мои слуги останутся на улице. Твои, надеюсь, тоже не помешают. Ты знаешь, о чём я хочу поговорить…
- Полагаю, о вашей болезни?
- Полно! Болезнь подождёт. Не думаешь же ты, что я отбил тебя у инквизиции только для того, чтобы ты избавил меня от колик. Я хочу увидеть…
Гром — настоящий грозовой гром — прервал слова понтифика. Что-то задребезжало и покатилось на втором этаже, — там, где подслушивал удивительную беседу главы церкви со скромным алхимиком слуга мэтра. Гром! Но слуга был не при чём. Он и дышал-то еле-еле — только бы не напомнить о себе собеседникам, только б не оказаться выставленным за порог! Боясь разоблачения, слуга метнулся на шум — и вдруг встретился взглядом с двумя золотистыми внимательными глазами. Кот. Обычный домашний кот, а может, и бродячий. Как он оказался здесь? Слуга схватил мягкое тельце обеими руками и осторожно опустил его на лестницу, ведшую со второго этажа вниз. Кот дал стрекача, оглашая окрестность громким мяуканьем. Четвероногого возмутителя спокойствия тут же заметили и внизу.
- Не страшитесь, Ваше святейшество, — прозвучал голос мэтра Арналдо. — Это всего лишь безобидный и глупый друг любой ведьмы и любого колдуна. Вам ведь ведомо, что меня называют колдуном и обвиняют в сношениях с самим господином Ада.
- Да… Ведомо… — В голосе понтифика слышалась досада. — Я вижу, ты уже обживаешься здесь. — Неожиданно сменил тот тему. — Готовишь к работе перегонные кубы и жаровни? Что это за башня?
- Это атанор — алхимическая печь, — отвечал мэтр. — Название происходит от греческого слова, обозначающего «бессмертие». Мы называем его так, потому что огонь, однажды в нём разведённый, не должен угасать, пока не завершится Делание. Атанор — трёхчастен. Посмотрите — в наружной его части горит огонь, а сама она пробуравлена многочисленными отверстиями, чтобы дать приток воздуху для горения. В средней, цилиндрической, части, на трёх выпуклых треугольниках, покоится чаша, содержащая философское яйцо. За тем, что происходит внутри яйца, мы можем наблюдать через эти малые окна, закрытые хрустальными дисками. Наконец, у атанора есть и верхняя, третья, часть. Она имеет форму сферы, а внутри — полая, и составляет собою купол, отражающий жар.
- Воистину, в тебе есть немало от колдуна. — Медленно проговорил понтифик. — Я слышал, ты лечишь людей, используя амулеты и магические фигуры. Но это — почти ничто по сравнению с главным твоим проступком. Скажи, эту печь — атанор — ты использовал для того, чтобы вылепить из всей подножной скверны, из всех грехов рода человеческого некое существо, подобное фигурой и лицом тебе и мне, но не имеющее души?
- Ваше святейшество, у него есть душа… — Робко ответствовал мэтр Арналдо.
- Меня скорее интересует, если ли у него дар пророчества, который ему приписывают?
- Он пророчествует… — Потерянно выговорил алхимик.
- Так ты промолчал — как создал его? Из чего вылепил? — Голос понтифика звучал повелительно.
- Ваше святейшество… Мои слова могут вызвать ваш гнев…
- Не заставляй меня ждать!
- Что ж… Я расскажу… — Мэтр Арналдо почти перешёл на шёпот; слуга едва его слышал. — Самым первым делом следует поместить в колбу свежее мужское семя. Затем плотно запечатать сосуд воском и закопать его на сорок дней в конский навоз…
- Мерзость! — Выкрикнул понтифик. — И после этого ты станешь уверять, что не знаешься с Врагом рода человеческого?
- Это… наука… — Голос мэтра дрожал. — Это тайна, которую открыл мне Господь в великой милости своей.
- Продолжай, — нетерпеливо воскликнул гость. — Клянусь, я выслушаю тебя, хотя ты и тёмен душой и деяниями.
- Поверьте, ваше святейшество, если б я хоть на миг ощутил, что гневлю Господа, выращивая это существо, я бы уничтожил его, не медля. Напротив, я пришёл к поразительному открытию. Господь, в своей милости, даёт каждому человеку или зверю форму и содержание, когда те ещё пребывают в семени. Там содержится крохотный, не видимый глазу, человек или зверь, который уже наделён всеми качествами взрослого существа, только не развитыми до конца. Во чреве матери плотская сущность — проявляется. Проведя долгие дни в темноте и влаге, она становится видна стороннему глазу. Это суть магнетизация, которая во чреве происходит естественным путём, а вне его — с помощью сильных заклинаний, каждое из которых я записал. Манускрипт готов передать вам сейчас из рук в руки, дабы вы убедились, что, проводя магнетизацию, ни словом, ни мыслью, я не обращался к аду.
- Я прочту это. — Понтифик, казалось, сменил гнев на милость. — А пока завершай свой рассказ.
- Конечно, ваше святейшество, — мэтр выдохнул облегчённо. — Как я уже сказал, человечий зародыш надлежит неустанно магнетизировать на протяжении сорока дней. Затем колба распечатывается и помещается в среду, в коей тепло, как в лошадином брюхе. Маленькое существо, запертое в сосуде, в это время уже шевелится; оно очень походит на обычного младенца, только значительно меньше его размером. Однако младенец растёт чрезвычайно быстро, питаясь вместо грудного материнского молока, свежей кровью.
- Это отродье пьёт кровь? — Гость вновь взволновался.
- О, всего лишь несколько капель в день, — поспешно отозвался мэтр. — Оно не жаждет крови — эти капли лишь поддерживают в нём силы, что необходимы для превращения во взрослое человеческое существо. Кровь не только позволяет ему расти — она пробуждает в нём дар владения языками разных народов, который имеется в каждом из нас со времён падения Вавилонской башни, но пребывает под спудом. А также дар пророчества.
- Так… — Понтифик прошёлся по дому, заскрипели половицы. — Так как ты называешь своего выкормыша, колдун?
- Гомункулус, ваше святейшество.
- Гомункулус… — Повторил гость. — Мне необходимо услышать его пророчество… Задать ему вопрос… Клянёшься ли ты не разглашать то, что услышишь от меня сейчас, даже под страхом пытки или смерти?
- Клянусь. — Не слишком охотно ответил мэтр Арналдо.
- Скажи, что ты знаешь обо мне?
- О вас, ваше святейшество? — Впервые в голосе мэтра забрезжило изумление. — Вы исполняете божью волю на земле. Вы охраняете нашу церковь и Святой Престол…
- Брось! Не льсти мне! — Гневно прервал понтифик. — Ты наверняка слышал, что я оборотился слугой короля Филиппа. Ведь так? Этого не скроешь. Тиару я надел в присутствии короля, в Лионе. И вслед за этим сделал кардиналами и ввёл в конклав столько французов, сколько их прежде за всю историю нашей церкви не облачалось в пурпур. Но моему покровителю и мучителю этого мало. Он хочет, чтобы я преподнёс ему весь Орден Храмовников — на золотом блюде, как преподнесли голову святого Крестителя Иоанна распутной Саломее.
- Орден Тамплиеров? Но ведь они не подчиняются королям. Они служат только Святому Престолу… вам, ваше святейшество. — Мэтр был растерян.
- Зато короли ходят у них в должниках, — зло отозвался понтифик. — Филиппу французскому не обойтись без сокровищ храмовников. Он сделает, что задумал: раздавит Орден. Я должен знать, как скоро это случится, и что мне предпринять. Возможно, не имея сил противиться королю, я сумею… возглавить дело. Я добьюсь, чтобы суды над храмовниками совершались по совести и чести. Я сохраню им жизни, а сокровища Ордена достанутся церкви — не алчному волку.
- Ваше святейшество, храмовники служили церкви две сотни лет. Не будет ли означать гибель ордена, что церковь лишается защиты?..
- Их уже арестовали! — Выкрикнул понтифик. — Многих! В Париже! В Лоше! В Пуатье! Сам Великий инквизитор — Гийом Парижский — благословил аресты! Они признались в страшных вещах — в осквернении святого распятия, в содомии, в идолопоклонстве! Как я могу защитить их после этого?..
- Признались… — Проговорил мэтр Арналдо так, как будто раздумывал над чем-то. — Грядёт конец света. Святой Дух уничтожит скверну. Сперва малых грешников, затем великих. Не далёк тот час, когда падут короли и сеньоры…
- Что за глупость ты бормочешь? — Понтифик раздражённо фыркнул. — Мне не нужны францисканские проповеди воспитанника доминиканцев! Да-да, Арналдо из Виллановы, я знаю о тебе многое. И могу сжечь тебя или сгноить в самой сырой келье самого пропащего монастыря. Если не хочешь испытать мой гнев — приведи сюда гомункулуса и повели ему пророчествовать.
- Да, ваше святейшество, — глухо проговорил мэтр Арналдо. — Я сделаю это немедля. Молю вас не показывать страха, когда увидите моё дитя…
- Оно столь ужасно? — Климент Пятый изумился.
- О нет, совсем нет. Скорее необычно… Как бы то ни было, оно не причинит вам вреда. Я отправляюсь за ним.
Звук шагов мэтра Арналдо слуга, в своём укрытии, сперва слышал чётко, затем — много хуже. Вероятно, мэтр начал спускаться по подвальной лестнице. Оставшись в комнате один, понтифик осторожно приблизился к входной двери и приоткрыл её. Должно быть, за дверью его ожидали слуги.
- Будьте начеку. Если услышите что странное — или если крикну на помощь — не мешкайте; убивайте всех в доме, кроме меня.
Слуга похолодел. Понтифик так сильно боялся встречи с существом, созданным мэтром Арналдо, что готов был избавиться заодно и от своего будущего лекаря, если ощутит хотя б ничтожную угрозу. И это значит… Слуга вдруг с ужасом осознал: это значит, что, расправившись с мэтром, люди понтифика отыщут и его, слугу. Бежать! Он преклонялся перед мэтром Арналдо, но не был готов сложить за того голову. У адептов Великого Делания, у князей церкви, у сеньоров и доблестных рыцарей свои счёты. Слуге не место в этой блистательной и охочей до крови и золота стае.
Он подполз к окну. Сморщился от разочарования: не окно — одно название. Узкая невысокая прореха в стене, куда и головы не просунуть. Крыша — ветхая, сверху несёт ночным холодом, — но не настолько дырява, чтобы удалось тихо и быстро выскользнуть на свободу. Да и окажись слуга на крыше, или вывались из окна — он попадёт в руки людей понтифика. Сколько их — ждут с факелами за дверью?
- Ваше святейшество, я представляю вам… своё детище… Я назвал его… Адам…
Слуга прикусил кулак: не шуметь! И молиться! Поздно искать пути к бегству.
- Это… мальчик? — Климент Пятый не скрывал удивления. — Ты обманываешь меня, мэтр Арналдо? Ты подобрал бездомного мальчишку на дороге, и теперь выдаёшь его за глиняного человека и пророка?
- Я не лгу вам, — мэтр отвечал уверенно и бесстрашно. — Перед вами — первый гомункулус на земле. Если желаете испытать его — поговорите с ним на любом языке. Разве способен бездомный мальчишка знать бессчётное множество наречий разных народов? Я беседовал с ним на испанском, арабском и французском. И он отвечал мне так, словно вырос среди испанцев, французов и язычников. Слова его — благородны. Так, как он, говорят дети сеньоров, — не крестьянские дети и не дети бедных горожан.
- Слышишь ли ты меня, мальчик? — Сусально, сладко пропел понтифик. Фальшь жила в каждом слове.
- Он кивнул, ваше святейшество. — Поспешил мэтр Арналдо. — Он немногословен.
- Что ж, дитя. — Гость был вкрадчив. — Попробуй понять, что я прочту, и затем перескажи услышанное на том языке, на каком говорю с тобою теперь.
Понтифик словно бы задумался на мгновение. Набрал воздуха в грудь. И, наконец, певуче зачастил: «Domini nostri Jesu Christi. Qui pridie quam pateretur, accepit panem in sanctas ac venerabiles manus suas, et elevatis oculis in coelum, ad te Deum Patrem suum omnipotentem, tibi gratias agens, bene dixit, fregit, deditque discipulis suis, dicens: Accipite, et manducate ex hoc omnes. Hoc est enim Corpus meum».
Чтец прервался. Может, хотел продолжить, но — не вышло. Его оборвал странный шум. Так шумит лес, по которому гуляет ветер. Так шумит водопад, переполнившийся водой после осеннего ливня. Так ворчит туча, волочащая своё брюхо на крестьянские поля. И из этого шума родился голос. Нечеловеческий. Похожий на перезвон струн. Каждое слово — как дрожание новой струны.
- Подобным же образом, после трапезы, взяв и сию преславную Чашу в святые и досточтимые руки Свои, Тебе воздав благодарение, благословил и дал ученикам Своим, говоря: «Примите и пейте из неё все! Ибо это есть Чаша Крови Моей, Нового и Вечного Завета, — веры таинство, — которая за вас и за многих прольётся во оставление грехов».
Воцарилось молчание. Слуга слышал только глухой стук молота в далёкой кузне: тук-тук-тук. Да полно: какой кузнец не спит за полночь! Всего лишь разрывается от страха собственное сердце.
- Ты не перевёл — ты продолжил…Ты бывал на литургии и выучил это там? — Наконец, вымолвил понтифик.
- На мне вина, ваше святейшество, — встрял мэтр Арналдо. — Он… не крещён…я ни разу не показывал его ни одному человеку. И в церкви он не бывал.
- Отродье… — Гость как будто говорил сам с собою. — Этот голос — как вой из адской бездны. Но мне всё равно. Если я нуждаюсь в пророчестве — я получу его. Итак… — Тишина сгустилась, задрожала, словно зыбкое марево, — Я хочу знать: если по моей воле и с моего попущения исчезнет Орден Храмовников — что придёт вослед?
Тишина.
Долго, долго ответом понтифику была тишина.
Даже мэтр Арналдо не решался оборвать её.
Внезапно дом начал скрипеть. Слуге казалось — тысячи ног ступают по лестницам; тысячи крыс попискивают в темноте.
Потом по стенам пробежала дрожь — словно дому сделалось холодно, и он покрылся гусиной кожей.
А потом всю округу наполнил низкий гул, и из него, как из тучи, прогрохотало.
- Раймон Бертран де Го, сын Беро де Го и Иды де Бланфор, ты воссел на Святой Престол на девять лет. Твоя длань опустится на верных твоих слуг. Она зажжёт костры, на которых тем гореть. Она воспламенит их ненависть, обращённую к тебе. Ты станешь богат и бесславен. Последний преданный тобою магистр-мученик расправит огненные крылья на Еврейском острове, на реке Сене, в час и день весны. Я слышу его. Услышь и ты. «Папа Климент! Король Филипп! Рыцарь Гийом де Ногаре, гнусный предатель! Не пройдёт и года, как я призову вас на Суд Божий! Проклятие на ваш род до тринадцатого колена!» И сбудется по слову сему. Ты умрёшь в один год с королём, которому служишь. От грязной болезни и изумруда в твоём чреве! Когда твоё тело будет ждать погребения в церкви — молния явится с небес и сожжёт церковь и тело. Ты не восстанешь в судный день! Ты сделаешься золой и палёным мясом! А по твоему следу к народу твоему придёт божья Чума! Ты слышал пророчество!
Дрожь земли и деревянных балок дома прекратилась. Гул смолк. Внизу с грохотом упало что-то звонкое — вероятно, стекло или хрусталь.
- Ваше святейшество. — Тихий встревоженный голос мэтра Арналдо. — Что с вами? Вам дурно? Позвольте помочь…
- Прочь!.. — Кашель и единственное хриплое слово из горла понтифика. — Прочь от меня!
- Я уведу его. — Поспешное предложение алхимика.
- Нет! — папа Климент вскрикнул, как от боли. И тут же ещё повысил голос и возопил. — Эй, за дверью! Ко мне! Сюда!
Слуга в своей каморке едва не лишился чувств: вот оно! Смертный час, казнь без суда! В дом, выбив дверь мощным ударом, ворвались громкие подкованные сапоги.
- Убейте отродье! — Бросил понтифик. — Не обманывайтесь его видом. Он не ребёнок, он — демон.
- Нет! Ваше святейшество! Нет! Молю вас! — В топоте, шуме свары и пыхтении нескольких глоток пытался защитить своё творение мэтр Арналдо. — Я увезу его отсюда! Позвольте нам уехать!
- Умолкни, колдун! — Громогласно приказал понтифик. — Этой мерзости не место среди живых. Тебе я дарую жизнь. Твой дом будет стоять и богатеть, если ты промолчишь об этой ночи. Но выродок должен исчезнуть.
- Нет, ваше святейшество! Молю вас, нет!..
Вопль — оглушительный, как взрыв тысячи ярмарочных ракет, сокрушил Авиньон. Так подумалось слуге: подумалось, что город рассыпался по бревну и кирпичу под тяжестью этого крика боли. И тут же слуга понял, что страдание поселилось не в Авиньоне, а у него в ушах. Гомункулус, пронзённый кривым разбойничьим ножом, кричал в головах убийц, папы Климента и страшно — как же страшно, должно быть, беззащитно и обречённо — кричал он в голове мэтра Арналдо.
- Кончено? — Хрипло выдавил понтифик.
- Не слышу сердца. Кончено. — Отозвался чей-то незнакомый грубый голос.
- Я прощаюсь с тобой, колдун, — загнанно дыша, будто после долгого бега, проговорил Климент Пятый. — Тебе не позволено покидать Авиньон под страхом преследования Святой Инквизицией. Завтра ты навестишь меня… Начнёшь лечить. И вылечишь — алхимическими снадобьями или чёрной магией — не важно. А сейчас — прощай.
Уверенные быстрые шаги. Медленная мягкая поступь. Гость и его головорезы покинули дом. Из выбитой двери тянуло ветром. Ветер взвивался даже до второго этажа, где приходил в себя натерпевшийся страху слуга.
- Отец… Ты тоже хочешь моей смерти, как эти люди? — Музыкальная дрожь, на сей раз еле заметная, вновь охватила дом.
- Ах! — Возглас мэтра Арналдо был похож на гортанный крик безумца, бившегося в кандалах. — Ты жив? Как это возможно? Тебе пронзили сердце! Я спасу тебя! У меня есть микстура из Персии… Я накормлю тебя досыта своей кровью, потом вылечу этим чудесным средством.
Слуга слышал, как мэтр лихорадочно суетится внизу, гремит склянками, то и дело разражается сочной кабацкой руганью, не в силах что-то отыскать в алхимическом бедламе.
- Не стоит… — Тихий голос гомункулуса, так похожий на голос уставшего от проказ мальчишки, по-прежнему звучал прямо в ушах слуги. Наверное, мэтр слышал его ещё лучше. — Не стоит… отец… Ты не спасёшь меня, а сам… погибнешь… Я должен… умереть… Но, знаешь… есть одна сложность…
- Не разговаривай! Не разговаривай, мальчик! Тебя нельзя! — Бормотал мэтр Арналдо. Он уже угомонился, и в доме установилась тишина. Слуге казалось, мэтр сейчас склонился над гомункулусом и поддерживает тому голову, как делают это рыцари, когда приходит смертный час одного из братьев во Христе.
- Есть сложность… — Настырно, упрямо продолжил мальчишка. — Меня не убить железом или ядом… Моё сердце не похоже на твоё… Но я… Научу тебя, как упокоить чуждое этому миру…
- Ты не чужд ему, сын, — алхимик плакал — горько, как никогда прежде на памяти слуги.
- Чужд, и ты сам это знаешь, отец. Ты знаешь… Я чувствую ту же боль, что и люди… Но люди… получают забвение смерти и новую жизнь после боли… А я… только её повторение… Если ты сострадаешь мне, отец… ты оборвёшь мою жизнь и мою муку…
Тук-тук-тук… Кузнец-сердце ковало не то смиренье, не то сострадание под рёбрами слуги. «Молчание — это не плащ, которым укрыт спящий, — подумалось тому, и он едва верил, что эта мысль — его собственная. — Молчание — это капель сердца — добрый грибной дождь, или грозовое крошево».
- Я сделаю это. — Мэтр Арналдо наконец одерживал верх над слезами и обретал былое достоинство. — Клянусь тебе, я сделаю, как ты скажешь… Но я отплачу… За тебя и себя… Я буду здесь и отплачу ему…
* * *
Бумм! Буммм! Бумммм!
Последняя «м», дрожа и вибрируя, ленточным паразитом вгрызалась в мозг и внутренности. Казалось, многопудовый колокольный язык мерно и неумолимо отсчитывает чей-то век.
- Мы же люди! — Послышалось Павлу. — Что нас теперь — на костёр? Из-за двух прыщей и одного синяка?
- Вставай! — Кто-то аккуратно тряс управдома за рукав. Голос был слабым, как будто говоривший вещал из-под одеяла, укрывшись с головой.
Павел попробовал сконцентрироваться на голосе. Глаза, словно два прутика в руках лозоходца, сошлись в одной точке. Было в этом что-то механическое — что-то наподобие настройки объектива фотокамеры. Так и есть — на втором плане покачивался, как тростник на ветру, алхимик, — вокруг лица обвязана какая-то клетчатая салфетка, — а досаждал вылезший на передний план Третьяков — кто же ещё! Рот «ариец» и впрямь прикрывал грязноватым, широким носовым платком. Похоже, на то имелась причина: по подземелью клубился, делаясь всё гуще, серый клочковатый туман. Впрочем, какое дело до него Павлу? Встать-то — как ни крути — не получится. Управдом, не желая, чтобы Третьяков почитал его за хама, попробовал мотнуть головой, показать: «и хотел бы послушаться, да не могу». И вдруг ощутил: голова качнулась легко, шея склонилась и вновь распрямилась гибко. Во рту, правда, сделалось горько, мысли на мгновение спутались и закружились акробатическим колесом, — но прогресс был налицо. Павел пошевелил руками; те откликнулись на зов. Ноги слегка бунтовали, однако и они согнулись в коленях.
- Что здесь происходит? — Промямлил управдом, ощущая что-то вроде восторга от обладания собственным телом.
- Зачистка. — Бросил Третьяков. — Пытаются выбить дверь тараном. Здесь, в подвале, заперлись пятеро студентов. Они больны. Говорят, на третьем этаже выявили много больных Босфорским гриппом. Эти пятеро могли двигаться. Вырвались из оцепления, спустились сюда и заперлись. Здесь сплошная стальная дверь, как в бункере. Их пытаются выкурить… газом… Держи вот это, прикрывай рот и нос, — «Ариец» сунул в руку Павлу угольно грязное полотенце. — Извини, ничего лучше не нашёл… Так вот… Дверь плотная, но газ всё равно поступает. Слезоточивый. В слабой концентрации. Убивать не хотят — хотят выкурить.
- А о нас знают? — Задав вопрос, Павел ощутил першение в горле, будто туда брызнули лимонным соком, — и поспешил выполнить распоряжение Третьякова.
- Кто именно? — Коллекционер пожал плечами. — Тем, что снаружи, всё равно. Они обязаны проникнуть сюда. Отступиться — значит, позволить распространяться эпидемии. Их сюда не мозголом привёл. Тот нас здесь прятал. Уж не знаю, сам дотащил бесчувственных, или заставил кого. Но ему точно шумиха не нужна… Те, что больны, — знают о нас. Они же не слепые. Впрочем, когда они вломились сюда — твой приятель, вероятно, с нами уже закончил. На этот раз он как будто подлатал нас после пытки. Вон, даже профессор — или кто он там — стоял на своих двоих, что твой оловянный солдатик, когда я очнулся. Я тоже раскачался быстро. Сейчас мозголом что-то химичит. — Палец «арийца» указал на тощую угловатую фигуру, словно бы обнюхивавшую стальной прямоугольник двери на огромных петлях. — Полагаю, пытается прогнать атакующих своей суперменской силой мысли, но вряд ли осилит кого-то ещё, после нас. Я почти уверен, взламывать мозги для него — тяжёлая работа. Ему нужна передышка. Он сейчас — никуда не годится. Просто худосочный ублюдок, которого можно пальцем переломить.
- Что ж ты… не переломил? — Едко поинтересовался Павел.
- Не до того… — Третьяков усмехнулся. — Тебя вот оживляю… И потом… — Он чуть задумался… — Мне кажется, этот тип нас с кем-то перепутал… Во всяком случае, передо мной он извинился…
- Как это? — Вскинулся управдом. — Он говорить умеет?
- Мысленно, — недовольный недогадливостью Павла, поморщился Третьяков.
- Газ сверху! — Выкрикнул один из студентов. Его рубашка была разорвана, и на голой груди отчётливо виднелись багрово-чёрные чумные пятна. Управдом поднял глаза и увидел, как серые облака начинают сгущаться у одной из верхних ржавых труб.
- Отступайте! — Зычно скомандовал Третьяков. Павла удивило, что коллекционеру тут же подчинились все, включая алхимика и богомола: двинулись в дальний угол подвала. Помеченные Босфорским гриппом преданно и затравленно пожирали глазами командира. Бывший эпидемиолог выглядел неважно: плёлся, уставившись в пол. Богомол же, удаляясь в тёмную глубь помещения, зыркнул чёрным глазом на Павла — словно из бездонной чернильницы выплеснул немного густых чернил, запачкал ими. — Давай туда! — «Ариец» подтолкнул управдома вслед за остальными, как самого нерасторопного и непутёвого. — Там пока можно дышать.
- А что если нам… сдаться? — Предложил Павел на ходу. — Мы-то — не больны. Сейчас не то время, чтобы играть в благородство и помогать дальнему. У меня — ближние в беде. Вот уже двое суток я не знаю, что с ними!
- Даже сейчас мы — в прямом контакте с больными, — раздражённо буркнул Третьяков. — Думаешь, нам позволят попросту уйти, куда глаза глядят?
- Тогда давай — предлагай, чего получше! — Управдом тоже не скрывал раздражения. — Мы в подвале. Думаешь, отсюда много выходов?
- Сейчас узнаю. Оставайся здесь. Дыши не спеша. И только через полотенце, даже если оно воняет. — Коллекционер, попав в переделку, словно бы оказался в родной стихии — был краток, быстр, целеустремлён. Он обогнал Павла и юркнул куда-то в тени. А управдом, наконец, смог как следует разглядеть новых товарищей по несчастью.
Все они были молоды — вероятно, самые настоящие студенты, а не платные нелегальные жильцы общаги. Двое еле держались на ногах. Их лица багровели от жара. Остальные выглядели получше. Зато у самого бодрого вся одежда была основательно изорвана. Казалось, на нём — театральный костюм обитателя ночлежки: не верилось, что джинсовую рубашку порвали на ленточки руки спецназа, а не костюмеров; да ещё проковыряли по всей спине с полдюжины треугольных прорех.
Богомол держался особняком — сторонился и студентов, и Павла. Он присел на какой-то высокий серый холм у стены. Его лицо при этом оказалось в тени, зато на плечо падал свет лампы, и контуры фигуры богомола, созданные этим светом, походили на паучьи. Паук без головы — вот кем он был.
Алхимик тоже присел — на корточки. Он медленно покачивался, как будто под музыку.
Бумм! Бумм! Дверь гудела и стонала. Усердие злых звонарей поражало. Словно бы в такт колокольному речитативу, подвал оглашали приступы кашля. Алхимик кашлянул лишь пару раз. При этом отчаянно тёр глаза. Зато студентов кашель одолевал всё чаще — изнурявший, выворачивавший нутро. Богомола газовая дымка, похоже, не беспокоила вовсе. Павел поднял руку с зажатым в ней полотенцем повыше — решил обойтись без слов, показал самодельную защиту молодым. Те поняли. Оборвыш решил не мелочиться — оттяпал от джинсовой рубашки весь подол и закрылся им. Ещё один понятливый, — бледный, как привидение, — выудил из кармана треников мятый носовой платок — впятеро меньше, чем у Третьякова. Остальные — медлили. Воздухом в глубине подвала ещё получалось дышать. Газовая волна накатывала неспешно. Павел подумал: отчего эта рукотворная гадость имеет цвет? Наверно, её наделили цветом специально, чтобы внушала страх; чтобы чьи-то сплочённые ряды и колонны теряли стройность, распадались на отдельных испуганных индивидуумов, едва завидя серое облако. Но здесь-то — кого пугать? Здесь нет бунтовщиков и вандалов.
- Ваш… друг… он поможет нам? Он знает, что делать? Как сбежать отсюда? — На Павла напряжённо уставился самый хилый и низенький из студентов. Управдом вгляделся в воспалённые глаза, заметил крупные веснушки на щеках, короткую светлую косичку, спрятанную за ворот рубашки… Да это девушка! Следов Босфорского гриппа на ней было не разглядеть — наверное, болезнь нарисовала свои узоры под одеждой.
- Он… военный… — Павел, сам перепуганный, зачем-то постарался успокоить собеседницу; при этом ему претило лгать. С чего бы это? Неужто с того, что рядом — богомол; существо, которое только посмеётся над любой попыткой обмануть… — Он… посмотрит, что можно сделать… Ему было бы легче, если бы вы, как местные, рассказали немного про этот подвал…
- Так он не спрашивал, — девушка виновато развела руками. — А подвал… Ну тут… котлы кипят… рядом душевая, качалка для парней… Я не знаю. — Она всхлипнула. — Я тут редко бываю… Я и в душ на четвёртом этаже хожу — там света больше…Ой… — Совсем по-детски взвизгнула рассказчица, услышав особо сильный удар в дверь. Заскрежетало железо. Было похоже — часть дверных петель лопнула. Однако этого всё-таки не хватило, чтобы дверь сдалась. Размеренные удары возобновились. Девушка не смогла больше сдерживаться и расплакалась всерьёз.
- Ну, так, господа хорошие. — Из темноты вынырнул запылившийся, измазанный паутиной, Третьяков. — Здесь есть бойлер. Я взорву его…
- Как это?.. Не надо!.. А мы?.. — Девушка была близка к панике.
- Я взорву бойлер! — Громко объявил Третьяков. — За ним — кирпичная стена. В ней несколько трещин. Будем надеяться, она не прочна. Возможно, взрыв проделает брешь, и мы сможем выбраться наружу, а потом сбежать — так быстро, как только сумеем.
- Это так просто — взорвать? — Вдруг проговорил алхимик. Павел аж закашлялся — подавился не газом, но воздухом. Он-то привык, что Арналдо-Струве — молчалив, особенно на публике. «Ариец» тоже выглядел слегка удивлённым. И всё-таки ответил, спокойно и ровно.
- Не просто. Но у меня есть… определённые навыки… Ломать — не строить, — он криво усмехнулся. — Итак! Найдите себе укрытие. Зажмите уши руками. Может случиться контузия… Что это?.. — Третьяков приблизился к богомолу. Тот продолжал сидеть неподвижно на сером округлом возвышении. Оно-то и заинтересовало «арийца». Павла же удивляло — насколько индифферентно коллекционер относился к своему мучителю. Словно и не было пытки, которую тот устроил. — Это ванна?.. — Третьяков костяшками пальцев постучал по сиденью богомола. Огляделся. — Да их тут полно! Ванны! Чугунные! Вот везёт, так везёт! — Он улыбнулся во весь рот.
- У нас раньше ванны были, потом душ сделали, — сквозь слёзы выдохнула девушка.
- Значит, так, — «Ариец» потёр руки. — Помогайте друг другу, прячьтесь под этими скорлупками, закрывайте уши и ждите. Услышите взрыв — превращаетесь из улиток в бабочек и летите на свет. А дальше — бегите со всех ног. Разносите чуму! Теперь это уже всё равно! Ну! Так я жду! За дело!
Эти слова произвели определённый эффект, но вряд ли в точности такой, как рассчитывал Третьяков. Все, способные соображать, поняли: «ариец» — не шутит. Но пробудились от оцепенения далеко не все. Два студента, чьи лица лоснились от нутряного жара, походили на зомби: едва ли они понимали, где находятся, и что происходит вокруг. Алхимик тоже был не в лучшей форме — едва откликнулся на сильный толчок в бок, которым наградил его Третьяков. О том, чтобы заставить Арналдо, бывшего Струве, залезть под ванну без посторонней помощи, и речи не шло. А удивительней всех, услышав слова Третьякова, повёл себя богомол: он попросту исчез. Пока дееспособные узники подвала обсуждали, как быть с недееспособными, богомол мягко поднялся на ноги, отступил в темноту и словно бы растворился там. Первым заметил исчезновение Павел. Он хотел было поделиться открытием с Третьяковым, но тот, в поте лица, вместе с бодрым студентом-оборванцем и девушкой, как раз выстраивал что-то вроде маленькой баррикады из трёх ванн.
- Придавишь его к полу, — имея в виду безвольного студента, торопливо поучал девушку Третьяков. — Если сможешь — закроешь ему уши.
Девушка плакала и кивала.
- Теперь ты! — Неожиданно набросился командир на Павла. — Отвечаешь за человека из психушки. Называй его как хочешь. Уши себе он и сам прикроет. Твоё дело — проследить, чтобы он это сделал и не высовывался. Ясно?
- Да, — управдом кивнул, почти как девушка. И тут, наконец, добавил. — А мозголом — сбежал.
Павлу казалось: он всего лишь констатировал факт. И этот факт сам по себе ничего не менял. Пожалуй, он был даже рад, что богомол избавил всех от своего присутствия. Но Третьяков, похоже, думал иначе. Выругался, бросился в темноту. Ударился обо что-то звонкое, вроде банного корыта, — выругался ещё раз.
- Ты не должен был его отпускать! — Недовольно выкрикнул он, — так громко, что заглушил на мгновение звук тяжёлых ударов в дверь подвала. — Он мог нам понадобиться. — Добавил уже тише.
Вновь, как пять минут назад, затрещали, заскрежетали железные дверные петли. На сей раз, в подвал ворвались разгорячённые человеческие голоса. Должно быть, дверь-преграда почти пала. Полная капитуляция подвала становилась делом нескольких минут.
Нагнетать газ прекратили — вероятно, решили, что справятся с упрямыми гриппующими и так. Да и ударная группа наверняка предпочла бы вытаскивать смутьянов из подземелья, не блуждая в ядовитом тумане.
- Все по местам! — Выкрикнул Третьяков.
И подвал ощетинился перевёрнутыми ваннами, как панцирями.
Чугуна хватило на всех. Однако деятельные узники слегка замешкались, опекая беспомощных. У Павла, по чести говоря, с алхимиком не возникло проблемы: как только тот увидел, в какой позе скорчился за своим укрытием управдом, — сам в точности, хотя и неуверенно, повторил её и плотно прижал ладони к ушам. Павел ногой подтянул несколько пустых реечных ящиков и тощий рулон рубероида, дополнительно прикрыл этим хламом алхимика сбоку. Сколько на это ушло времени? Кому служит нынче время? Кто дольше провозится со своей работой — медики-штурмовики или взрывник-«ариец»?
- Считайте! Пять!.. Четыре!.. Три!.. — Третьяков, поколдовав в темноте, уже бежал к чугунным баррикадам. Он ворвался в круг света, рыбкой перескочил через ближайшую к нему ванну.
- Два!.. Один!.. — Превратив руки в мощный рычаг, одним движением не столько приподнял, сколько подбросил ванну в воздух и закатился под неё. Затем она, с глухим стуком, накрыла Третьякова и прогудела его голосом: «Ба-бах!»
Павел зажмурился.
Время замерло.
Время превратилось в тянучку с очень горьким вкусом.
Взрыва не было.
Что слышалось вместо него? Павел затруднялся с ответом. Стук крови в ушах сливался со стуком консервного ножа о жестяную крышку: с остатками двери расправлялись «штурмовики». Свист воздуха, покидавшего лёгкие, — со свистом пара в бойлере. Этот свист… Воздуха или пара?… Он сделался тоньше, пронзительней?..
Павел приподнял голову.
И увидел собственное отражение в сузившихся по-кошачьи, овальных, зрачках девушки-студентки. Бред! В тусклом свете, в двух метрах от себя… невозможно!.. Но он разглядел собственное изумление в чужих глазах. А те глаза наверняка разглядели в зрачках управдома собственный страх.
Где-то за спиной тяжело, как древнегреческая колонна, упала на бетонный пол дверь.
Но и это падение не было взрывом. Бойлер вдруг засвистал, как боцман на корабле; как тонкий паровозный гудок.
А взрыв…
Взрыв случился через десять ударов сердца после свиста.
А-а-а-х!
Почти по-человечески удивилась своей силе взрывная волна.
Павел увидел, как на него катится жар. Не огонь, не кирпичное месиво с металлической стружкой — жар. В эту секунду жар обрёл форму и цвет, скорость и красоту, силу и злость.
Если бы Павел не увидел жар во плоти — он бы не крикнул: «Ложись!» Но он крикнул — и студентка услышала его. Оба человека, мгновение назад игравшие в гляделки, распростёрлись на полу.
И тут пришла взрывная волна.
Кирпичи, пружины, железные стяжки и болты, струганное и полированное дерево, куски пластика — взявшиеся неведомо откуда, составлявшие собою до взрыва неведомо что — поднялись в воздух, будто повиновавшись заклинанию: дружно, страшно, презрев гравитацию. И обрушились.
Ураганом обрушились на баррикады перевёрнутых ванн.
Они взрывались при соприкосновении с чугуном, превращались в бесчеловечную шрапнель.
Заплёвывали всех ядом смерти, сорвавшейся с цепи.
И ещё — все эти жала, все эти снаряды были мокрыми, как младенцы после купания. Все они дымились кипятком.
Они появились, как гвоздь программы на летней эстраде. А следом, словно дешёвый спецэффект, явился пар. Он был белым и светился. Светился электрическим светом. Светом фонарей, проникавшим с улицы.
- Быстрей! Пока загонщики не очухались! — Это «ариец» — как всегда, похож на ловкую куницу, на взведённую пращу.
- Он не дышит! У него кровь! — Это студентка — пытается поднять на ноги одного из сильно зачумлённых.
- Хи-ми-я! — Неожиданно, с широкой улыбкой, произносит по слогам мэтр Арналдо, в прошлом профессор Струве.
- Нет, не химия. Ловкость рук! — Орёт Третьяков — и как он только расслышал едва слышное! — Оставь его! Ему не помочь! Помогай себе! — Это он же — студентке, умывающейся слезами.
- Дыра… В голове… — Бормочет студентка. — Я не при чём… Я прикрывала… Сначала взрыва не было… Отвлеклась!.. Не нарочно…
Павел ощущал, как его подталкивают к свету уличных фонарей чьи-то руки — и сам он тащит за рукав кого-то.
- Не обожгитесь! Здесь везде кипяток! — Третьяков.
- Он умер… Из-за меня! — Студентка.
- Как только выйдем — сразу руки в ноги — и бежать. — Третьяков — Павлу, приватно, на ухо. — Если понадобится — врассыпную. Встретимся у станции железной дороги.
Павлу не давало покоя одно соображение: взрыв — силы, должно быть, необычайной — не поразил его на месте громом небесным, не оглушил, не контузил. Управдом сомневался, слышал ли он взрыв вообще. Волна лютого жара, взрывная волна — их он видел и осязал. А вот звук взрыва: был он тихим, или, наоборот, таким страшным, что память не удержала его в себе?
Павла шатало. Хотя дезориентация отчего-то не вызывала тревоги. Пожалуй, больше всего это походило на первую алкогольную дрожь изголодавшегося по выпивке организма. Как будто кто-то играл ломким телом, как мячиком, перебрасывал его из одних огромных ладоней — в другие, — но, при этом, мячику не угрожало упасть, потеряться, закатиться в темноту.
Сознание Павла опять жило в сумерках. Он то отгонял пчёл, которые лезли в уши, то с любопытством исследовал, обшаривал глазами, эпицентр взрыва.
Стену здания разворотило на уровне подвального этажа — фактически, рвануло под землёй, — так что к уличным фонарям и свободе приходилось лезть по крутой горке, образовавшейся на месте бойлера. Кривые острые куски изорванного железа и обломки кирпичей делали почти невозможным и без того трудный подъём. И всё же — из густого липкого пара, наверх, используя любые, даже самые ненадёжные и крохотные, опоры, — поползли узники подвала. При первом же взгляде на отвесный склон воронки сделалось ясно: выберутся не все. Даже жалостливая студентка молча попрощалась взглядом со вторым из бессильных — а может, и порадовалась за первого, лежавшего сейчас за чугунной ванной с пробитой головой. Попрощалась — и начала карабкаться к свету и запаху ночи, ежесекундно соскальзывая вниз и ругаясь, как ругается ребёнок, не понимающий истинного смысла бранных слов.
Алхимик был на высоте: лез умело, почти не сползал вниз, — хотя по-прежнему выглядел не то задумчивым, не то малость придушенным.
Павел продвигался следом за ним, страховал его снизу. Но эта страховка пригодилась лишь пару раз. Зато Третьяков, лезший последним из троицы, то и дело ловил соскальзывавшую ногу управдома, а потом — умудрялся подыскивать для неё подходящий упор.
- Несущие конструкции, — пробормотал Павел невнятно.
- Что? — Не расслышал Третьяков.
- Ты взорвал стену дома. Дом теперь упадёт?
- Не уверен, — после секундного замешательства ответил коллекционер. — В любом случае, нам это на руку: тем, кто охотится на нас, придётся выводить людей из здания; мы станем не так интересны…
Кряхтя, сбивая в кровь руки и колени, чумные ползли по скорбному пути. Отчего-то снизу вовсе не слышалось человеческих голосов. Преследователи мешкали. Возможно, их испугал взрыв и они осторожничали — не решались войти под покосившиеся подвальные своды.
Наконец, Павла словно бы поцеловали в щёку холодные губы.
Ветер.
Настоящий ветер, принёсший запахи мокрой земли, выхлопных газов, жжёной резины.
Управдому показалось — он только что выбрался из ада. Сбежал чёрным ходом. Разве дорога, связующая ад и город, — не такова? Куда легче не цепляться за соломинку и катиться вниз. А может, и куда правильней. Но упрямые лезут вверх. Проживать жизнь заново!
- Подай руку! — Прикрикнул из воронки Третьяков, и Павел поспешил вытащить коллекционера наружу.
Управдом ощущал умиротворение — да, вот оно — верное слово. Как будто ни он, ни Третьяков, ни алхимик не совершили ничего дурного. А даже если и совершили — то вот только что, минуту назад, показали такое яркое представление, такой фокус выживания, что всё прежнее им простится. Разве школьника, спасшего щенка из колодца, станут ругать за «двойку»? Вот, так и тут…
- Стоять, не двигаться! Руки держать на виду! — Бабахнуло сразу со всех сторон.
- Поздно… Долго выбирались… — Третьяков отчаянно закусил губу.
В глаза ударил свет. Ослепительный, яркостью в тысячу солнц, не меньше!
Мощные прожекторы осветили разрушенный угол общежития — дыру в стене, выведшую узников недр земных — во двор. У Павла на глаза навернулись слёзы. Из той полумглы, в которой барахтался сейчас его разум, картина, высвеченная прожекторами, показалась ему очень грустной. Всего шестеро беглецов. Таких жалких, таких крохотных, в сравнении с огромными тенями, плясавшими за их спинами, на стене. Павлу подумалось: прожекторы будто бы покопались в грязном белье, назвали его самого и его спутников — дураками и грязнулями, посмеялись над ними — над тем, что их руки и ноги — ободраны и кровоточат; прожекторы обесценили подвиг.
- Не смейте! — Закричал Павел, поднявшись в полный рост. Он и сам не знал, к кому столь гневно обращался. К тысячеваттным лампам, или к людям, их зажегшим.
- Эй, а ну сядь, — ухватил управдома за штанину Третьяков. — Они могут стрелять на поражение.
- Не смейте! — Ещё раз повторил Павел. Он капризно дёрнул ногой и вырвался из-под третьяковского надзора.
- Не двигайтесь! Сохраняйте спокойствие! Вы можете быть заражены и опасны для окружающих. В этом случае вам окажут помощь. Все попытки к бегству будут пресечены. Ради вашей собственной безопасности, не пытайтесь бежать! — Наверное, гнусавые военные репродукторы так объявляли о потере городов на Западном фронте. Голос являлся оружием. Это оружие угрожало Павлу. Оно желало подчинить себе его волю. Управдом набрал воздуха в лёгкие. Он не сомневался, что выкрикнет сейчас что-то жуткое, разрушительное, уничтожит единственным словом своих обидчиков.
- Не смейте! — Мучительный свет закрыла собою огромная фигура.
Павел поперхнулся непроговорённым. Подавился собственным проклятием. Он видел перед собою непонятно откуда взявшийся монумент — глыбу из чёрного камня, — и всё-таки эта глыба была жива: говорила, защищала. Она подняла обе руки, развела их на ширину плеч и растянула между ними ткань плаща.
Что-то знакомое. Павел как будто встретил призрака из прошлого. В памяти всплыло: мёртвый переулок, проблесковый полицейский маячок, младенец, поражённый чумой…
Тогда у управдома тоже был защитник. Куда ниже ростом, чем этот гигант. Но тоже чёрный, как сама пустота, и тоже с плащом, гасившим электрический свет и звёзды.
Или защитника не было? Ничего — не было? Лишь игра больного воображения сводила с ума тогда и сводит сейчас?
- Ты видишь его? — Павел обернулся к Третьякову. — Ты видишь то же, что и я?
Коллекционер не отвечал. Он словно бы замер во времени и пространстве. Да что там Третьяков — замерло всё вокруг! Студентка, обхватившая голову руками; студент-оборванец, с гримасой боли осматривавший сильно расшибленное колено. Алхимик, поднёсший к носу комок коричневой грязи. Они все превратились в статуи. В неподвижные изваяния.
Защитник сперва тоже не двигался с места. Однако, как только Павел решил, что, наверное, умер — вырвался из страдания и всевозможных необходимостей, — чёрный монолит зашевелился. Он развернулся. Так показалось Павлу. Стоял спиной — и вот уже крутанулся вокруг своей оси — оборотился к управдому лицом. Но ни лица, ни особых примет, ни покроя одежды, — не раскрыл. Монолит жил в тени. Брал силы из тени. Ограждал себя тенью от любопытных глаз, оружия и пересудов.
Он склонился перед Павлом — не почтительно, не небрежно — всего лишь так, как высокий человек наклоняется к уху низкорослого, чтобы без крика поговорить.
- Держись за мою руку. Мы полетим. — Пророкотал голос. Странный голос, лишённый выразительности и тона. Слова, что он произносил, походили на чётки — на бусины отдельных звуков, нанизанные на тонкую нить смысла.
- Я могу взять с собою… других?.. — Выговорил Павел. Сама идея полёта с тенью отчего-то не взволновала его.
Чёрный защитник словно бы задумался; потом тяжело кивнул. Управдому показалось, это был кивок.
У ног Павла возник омут. Его форма отдалённо напоминала человеческую пятерню. Настоящий бездонный омут бездонного озера. Словно мальки, в нём плескались краски. Оттенки чёрного. Все оттенки чёрного, до единого: угольно чёрный; чёрный, как грешная душа; чёрный, как платок вдовы.
Управдом протянул руку. Краски как будто почувствовали это: принялись порхать в невероятном темпе; сплетались друг с другом, расплетались, образовывали странные сочетания.
Рука Павла коснулась омута.
Он не ощутил ничего — ни воды, ни холода, ни боли. Ничего из того, с чем боялся встретиться.
А Защитник словно бы слегка присел, согнул колонны-ноги, — и вдруг резко оттолкнулся ими от земли. Он прыгнул прямиком в небо, в ночное звёздное небо. У Павла захватило дух. Ему казалось: скорость полёта такова, что намного превышает крейсерскую скорость авиалайнера. Его должно было разметать ветром, разорвать на молекулы. Но земля удалялась, а управдом оставался жив и невредим. Когда первый страх притупился, Павел огляделся по сторонам. Вся пятёрка выбравшихся из подвала, не считая самого Павла; вся пятёрка недвижных изваяний, летела вместе с ним. А помимо этих пятерых управдом с удивлением разглядел по правую руку от себя богомола. Откуда он здесь взялся? Так значит, он не погиб и не затерялся в подвале?
- Зачем ты здесь? — Спросил Павел у богомола, не надеясь на ответ. Но богомол вдруг повернул голову — единственный подвижный из неподвижных.
- Затем, что ты этого захотел. — Пропел он.
- Зачем мне этого хотеть? — Не поверил Павел. — Ты причиняешь боль.
- Затем, что ты ещё не похитил мою историю, как похитил истории всех остальных.
- Я не…
- Брось! — Перебил богомол. — Это твоё предназначение — похищать. Я мог бы сопротивляться, но не стану этого делать. Приступай! Путь предстоит долгий, а тебе нечем заняться.
Павел огляделся вновь. Проник взглядом за границы стремительной тени, которая несла его в ладонях неведомо куда. Внизу, в голубой дымке, плыла Земля. Близкий, похожий на новогоднюю ёлочную гирлянду, млечный путь светил чистым белым светом. Кольца Сатурна выгибались огромной, идеальной, аркой. «В космосе — абсолютный ноль, минус двести семьдесят градусов. — Подумалось Павлу некстати. — А ведь ни за что не скажешь! А скажешь — никто не поверит». Он не желал верить богомолу, не желал признавать себя вором чужих историй, — но уже понимал, что мозголом — прав. Как прежде был прав Людвиг. Как вечно прав Третьяков.
Управдом вновь взглянул на богомола. Впервые — без страха. Впервые — с интересом.
* * *
То, что городской ополченец слегка обрюзг и растолстел, подзабыл, как обращаться с оружием и подхватил постыдную хворобу — должно быть, от продажной девки, как раз в день разговения после Великого поста, — ещё не давало никому в Руане права давить его лошадьми. А вот высокий незнакомец, явившийся в город с востока, не посмотрел ни на боевые раны ополченца, ни на его немощь — так зазвездил плетью по спине, что у бедняги аж глаза выкатились из глазниц, а зубы прикусили кончик языка.
Незнакомец даже не оглянулся. Он торопился. Он был верхом на взмыленном жеребце, — поджаром и отчаянно грызшем удила, второго такого же держал в поводу. Этот второй шёл налегке, но тоже не выглядел бодрым. Похоже, оба скакуна были обречены: едва ли сумеют оправиться от такой изматывающей скачки. Но лошади — они и есть лошади. Другое дело — люди. Надо бы понимать: ты играешь с огнём, когда сбиваешь с ног руанского ополченца и, не принеся извинений, да ещё вытянув его плетью на прощанье, исчезаешь за углом.
Ополченец пару минут кипел негодованием и даже раздумывал, не ринуться ли в погоню за обидчиком — хотя бы на своих двоих. Но потом шумно выдохнул, громко рыгнул и порешил, что дело не стоит суеты. Не известно ведь ещё, что за человек этот обидчик. Выглядел тот странновато. Ополченец успел заметить на его плечах запыленный, стойкий к влаге, чёрный плащ безобидного пилигрима — из грубой шерстяной ткани буре. А под ним — пригнанный точно по фигуре гамбезон, от которого не отказался бы и рыцарь в крестовом походе. Так кем же он был — пилигримом, на которого у ополченца нашлась бы управа, или заправским воякой, от которого жди неприятностей. А ещё пулены на ногах, с огромными шпорами и неестественно длинными носами. Верно говорят: глядя на подобное непотребство, сам Христос гневается и насылает мор на модников.
Ополченец потёрся ушибленной спиной о балясину трактирного крыльца. Саднило не так, чтобы невыносимо. Вполне терпимо. Ополченец плюнул вслед всаднику и, окончательно передумав свершать месть, отправился восвояси, к склочной жене и двум чумазым дочерям. Всех троих он почитал наказанием Божьим, посланным ему за неправедную жизнь, — потому брёл домой без охоты.
Он был гражданином Руана — этот ленивый ополченец. Частью сонного богатого города, в тавернах которого за вино платил король; города, который давно уж покупал всё то, за что другие не брезговали ввязаться в войну.
А вот всадник, нанёсший оскорбление ополченцу, был с войной на короткой ноге. Он не часто отнимал жизни, но люди, которых он обездолил, порой молили его о милосердной смерти. Но он научился не замечать — ни мольбы, ни золота, ни помех на своём пути. По чести сказать, всадник едва заметил и ополченца — и забыл о его существовании, едва проскакав за поворот. Всадник торопился. В Руане его ждали. Дело не требовало отлагательств.
«Руан — город, где чтут овец больше, чем святых, — Так думал всадник. — Недаром говорят: «Под овечьими ногами песок превращается в золото». В Руане это золото давно уж собрано и учтено. Оттого-то баран — на гербе Руана, и место его — рядом с королевскими лилиями».
Правда, какой бы странной она ни казалась, всё же оставалась правдой. Суконщики и впрямь правили этим городом — да и всей Нормандией. Из сотни пэров Городского Совета очень многие знали, каково это — стричь овцу.
Всадник замедлился, оказавшись на улице Больших часов. Его путешествие подходило к концу. Точней, подходили к концу двое суток бешеной скачки по Парижскому тракту, почти без сна. Чем далее углублялся всадник в богатый и многолюдный Руан, тем труднее становилось маневрировать среди пеших и конных горожан. Он едва разминулся с несколькими из них в той самой арке, в какую были встроены астрономические часы — гордость города. Улица получила название в их честь. По золотому циферблату кружила только одна стрелка. Выше располагался серебряный шар, показывавший фазы Луны. Чуть ниже, в отдельном оконце, сменялись символы дней недели: далеко не все горожане были грамотны, а узнать о приходе пятницы, или дня очередной публичной казни, не терпелось всем. На острие единственной, часовой, стрелки восседал золотой баран, кончиком копытца указывавший время. И временем, и пропитанием, и благодушием, и ненавистью руанцев ведала глупая скотина с пристальным грустным взглядом. Всадника забавляло это. И он, конечно, понимал, отчего именно здесь, в Руане, а не в ветреном и непредсказуемом Париже, свершается правосудие по тому делу, для участия в котором его призвали.
Он миновал Руанский собор, хранивший в свинцовом ковчеге сердце короля Ричарда Львиное Сердце. Подумал, что могучий Ричард умел справляться со своими врагами сам, без помощи судейских крючкотворов, — и уж, по крайней мере, Ричард не воевал с женщинами, — так что королевское нетленное сердце едва ли благословило бы всадника, не погнушавшегося дурной работой. Может, оно и к лучшему: слезать с лошади и заходить в собор всадник желания не имел.
Наконец, шумные торговые улочки остались позади. На небольшом возвышении, перед всадником предстал Буврейский замок. Все семь его мрачных башен чёткими чёрными силуэтами разрезали закатное красноватое небо. Солнце садилось — огромное, отливавшее червонным золотом, — но шум в городе не затихал. Город не то веселился, не то тосковал под властью англичан, сдавшись им без боя, — и делал это без стесненья и робости. Зато Буврейский замок хранил молчание. Может, именно поэтому под его стенами не любили болтаться горожане. Замок походил на уродливое насекомое. Странное сочетание — крепости, резиденции юного десятилетнего короля Генриха Шестого, и тюрьмы для особо опасных преступников.
Всадника интересовала единственная, последняя, ипостась замка. Прежде он бывал здесь лишь единожды, но твёрдо знал, куда направляться. Его ждали в башне Куроне — Коронованной башне, — в той, что выходила «на поля»; в той, что словно бы отвернулась от жирного Руана.
У ворот замка всадник спешился и, даже не привязав лошадей, подошёл к посту королевской стражи.
- Я прибыл из Парижа, по приглашению его Преосвященства Пьера Кошона. — Произнёс он ломким и тонким голосом. — Позовите сюда графа Уорвика, коменданта замка. Пускай он проводит меня в тюрьму.
- В тюрьму? — Хохотнул стражник. — А кто ты таков, чтобы граф Уорвик сделался твоим провожатым? В тюрьме для тебя, может, и найдётся место, но у коменданта Буврея уж точно нет времени на пилигримов. Здесь тебе ничего не перепадёт, иди-ка своей дорогой подобру-поздорову. Или вот что я тебе скажу…
И тут стражник впервые соизволил взглянуть незнакомцу в лицо…
На мгновение ему показалось, собеседник вовсе не имеет лица. Вместо него — непроницаемое белое покрывало; густая паутина, затянувшая рот, нос, глаза. Стражник был не робкого десятка — других не брали в охрану Буврейского замка, — потому он, пытаясь разогнать морок, не отвернулся, не побежал. Он придвинулся поближе, прищурился, добавляя остроты взгляду.
И только потом отшатнулся.
Перед ним стоял бешеный. Тот самый, что едва не распорол его от макушки до пят своим страшным зазубренным мечом в битве при Кане. Тогда стражнику повезло: его брат, сражавшийся с ним плечом к плечу, принял удар жестокого меча на себя. Бросился вперёд, на бешеного, и остался без головы. Стражник видел, как подкатилась, приминая незабудки и высокую траву, ему под ноги голова брата. Он оплакивал его одно мгновение, а потом, пока громила распрямлялся для нового удара, поднырнул тому подмышку и простым кинжалом — не мечом, — дотянулся до сердца врага. Тот бешеный был мёртв. Это стражник знал наверняка. И вот — он явился за ним, пришёл в Руан из-под самого Кана, или из преисподней?
На стражника словно бы дунул ветер; охолодил лоб и бока. Морок развеялся. Пилигрим обрёл лицо — ничем не примечательное; такого встретишь на улице — и тут же забудешь. Но стражник был не дурак. Он уже знал, кто перед ним: сама смерть. Для какой-то нужды ей захотелось попасть в замок, и перечить — бесполезно. Стражник молча поклонился всаднику. Он склонился до земли. И отправился в замок.
Коменданта Уорвика стражник привёл быстро. Тот, впрочем, и впрямь ждал гостя: даже не устроил подчинённому выволочку — мол, за каким дьяволом беспокоит по пустякам?
Лорд Уорвик был англичанином до мозга костей. Много спеси и ни капли воображения. Безукоризненное платье. Меч всегда навострён и наготове. Всадник, в порыве вдохновения, смог бы справиться и с таким клиентом, но это потребовало бы немалого труда, потому он порадовался, что Уорвик — не тот человек, на котором ему придётся оттачивать своё странное мастерство.
- Твое имя… — Комендант сверился с бумагой. — Авран? Верно?
Всадник кивнул.
- Я никогда не ошибаюсь в именах, — Усмехнулся Уорвик. — Не Авраам — Авран. Авран-мучитель. Так звали одного из военачальников Лисимаха. Старая история. Ты — история новая. Проходи и преумножь свою славу. Кошон заждался тебя, хотя я и сомневался, что ты появишься раньше завтрашнего вечера.
Комендант и всадник вошли в замок, оставив умирать у ворот двух загнанных лошадей.
Несмотря на то, что на улице цвёл май, в замке царила осенняя сырость. Каменные стены сочились влагой и зеленели плесенью. Факелы едва освещали высокие своды залов и низкие потолки длинных коридоров: языки пламени постоянно колебались, под воздействием сквозняков, и потому теней, порождённых трепетом огня, здесь было куда больше, чем крупиц света.
- Его Преосвященство многое знает о душе, — обернувшись к гостю, проронил Уорвик, — В числе прочих, и о душе этой девки, лотарингской ведьмы. Этим знанием он поделится сам. А я пока расскажу, что ты увидишь в камере. Слышал, ты мастак в палаческом деле… Мастер, не оставляющий следов… Значит, в тюрьмах бывать приходилось… Но у нас тут… свои особенности… Камера заключённой — на втором этаже Коронованной башни. Мы содержим её в железах — днём и ночью, — чтобы не дать ей призвать дьявола. На ночь цепь, которой она скована, прикрепляется к деревянной колоде, и та совершенно обездвиживает ведьму. За заключённой постоянно присматривают пятеро английских солдат. Некоторые — из числа гуспилёров: кабацких драчунов и сквернословов, — но такие и нужны для подобной работы. Люди верные, способные действовать, а не болтать, — и не страшащиеся колдовства. Двое из них ночуют в камере ведьмы, трое — сторожат за дверями. Знаю, кое-кто высмеивает эти предосторожности. Но с ведьмами — лучше перестараться, чем недоглядеть. Начала суда заключённая ожидала в подвале, в железной клетке, пристёгнутая к прутьям цепями. По мне — так это было лучше всего. Но Кошон потребовал перевода… Теперь… она здесь…
Лорд Уорвик поднялся по витой лестнице, распахнул тяжёлую дверь из крепкого дерева.
С простого деревянного стула быстро поднялся человек.
Огненное крыло епископской мантии, с изумрудным подбоем, полыхнуло, как молния, в каменном мешке. Аккуратный пилеолус на голове подчёркивал худобу и скорбность лица немолодого клирика.
- Ваше Преосвященство, я привёл к вам мастера Аврана, — произнёс лорд Уорвик с поклоном, скорее шутливым, нежели почтительным. — Теперь оставляю вас наедине. Мои люди в камере ведьмы предупреждены — они удалятся, как только вы появитесь, и будут ожидать за дверью. Только молю: будьте осторожны. Господь да сохранит вас от колдовских чар!
- Благодарю вас, милорд, — Кошон тоже слегка покривился, увидев Уорвика. — Я уповаю на Господа всю свою грешную жизнь, и ещё ни разу он не оставил меня своей милостью. Нет оснований полагать, что нынешней ночью будет по-другому.
Комендант замка ещё раз поклонился, отступил спиной на лестницу. Чётко, по-военному, повернулся и начал спускаться туда, откуда пришёл. Епископ же протянул гостю руку для поцелуя. Пока тот выполнял христианский долг уничижения, Кошон внимательно разглядывал его.
- Итак, сын мой, ты — палач. — Проговорил, наконец, епископ.
- Помощник палача, — поправил гость.
- Вот как… — Кошон удивлённо изогнул брови. — Не думал, что работа палача столь трудна.
- В Париже — весьма трудна, ваше Преосвященство, — человек, по имени Авран, осмелился выпрямиться в полный рост. — Палач приводит в исполнение приговоры на Гревской площади. Я — занимаюсь дознаниями, выведываю правду… Есть ещё плотник, который сколачивает эшафоты и устанавливает виселицы.
- Меня не интересуют ни твой наставник, ни плотник, — вяло махнул рукой епископ. — Меня интересуешь ты. Давно ты имеешь этот… дар… Пытать, не оставляя следов?
- С тех пор, как меня однажды попросили излечить бесноватого, ваше Преосвященство.
- Осторожней, палач, — поморщился Кошон. — Ты же не хочешь сказать, что осмелился взяться за дело, которое по плечу не каждому служителю божьей церкви?
- Простите меня, ваше Преосвященство, — голос гостя чуть дрогнул. — Но у палачей есть такое право — пытаться изгнать бесов из тела бесноватого, если законная супруга того, или опекун, или отец дают на то своё согласие. Всем известно: надежнейший способ извлечь злого духа из человека — причинить человеку боль. Для беса тело, куда он вселился, — дом. Разрушьте дом: пошатните его фундамент, разворошите кровлю — и в доме станет невозможно жить; бес уйдёт оттуда.
- Довольно. — Мягко проговорил Кошон. — Я верю тебе. Но отчего, совершая экзорцизм, ты не воспользовался привычными орудиями пытки? Или ты был в то время мало искушён в своём ремесле?
- О нет, ваше Преосвященство, — с достоинством отозвался Авран. — Я знал всё: как бичевать, переламывая кости; как ослеплять, поводя перед глазами раскалённым докрасна железом, пока глазные яблоки не сварятся; как обрезать уши; как вырывать щипцами куски мяса из рук и ног; как колесовать и четвертовать, отнимая жизнь в первое мгновение пытки; как делать это, оставляя приговорённого в ясном уме до последнего удара топора или железного шеста.
- Так в чём же дело? — Нетерпеливо перебил клирик.
- Я понял, что пытка не исцеляет бесноватого… Хотел уйти, отказавшись от платы… И вдруг… Я увидел его изнутри…
- Как это? Объясни! — Прикрикнул Кошон.
- Простите, ваше Преосвященство. — Авран покаянно склонил голову. — Мне трудно это объяснить. Представьте тело человеческое в виде стойкой крепости. Ординарная пытка — как штурм крепостных стен. Если стены падут — победители ворвутся в город, возьмут горожан в плен. Так палач открывает истину. Но город может не сдаваться до последнего воина. Тогда победители найдут за стенами лишь мертвецов и развалины. А я словно бы проникаю в осаждённый город по потайному лазу. Я вижу, что его оборона — не сломлена. Но я — позади обороняющихся воинов, за их спинами. Мне открыто всё то, что скрыто от победителя, пока тот не покорит город огнём и мечом.
- Можно ли это назвать пыткой? — Задумчиво произнёс епископ.
- Когда я поступаю так, как рассказал, — люди, в чью крепость я проникаю, испытывают сильную боль. Ведь я сам и рою этот потайной лаз у них в голове. Иногда, по их собственным словам, боль сильней, чем от кнута или горячего железа.
- Что ж… — Кошон замялся. — Главное, ты добиваешься успеха. И не отнимаешь по неосторожности жизнь у тех, в отношении кого ведёшь дознание. Ведь это так?
- Истинно так, ваше Преосвященство, — откликнулся гость. — Хотя разум некоторых из них погружается во тьму после моей работы.
- Я доверюсь тебе, — клирик, вероятно, решился. Мягкость в его голосе внезапно сменилась сталью. — Ты знаешь, кем является наша узница?
- Я слышал о ней. — Ответил гость. — О деве из пророчества, увенчавшей французской короной голову дофина Карла.
- Она либо ведьма, либо святая, — еле слышно проговорил Кошон. — Высокий суд святой церкви признал её ведьмой. Я мог бы, как понтийский Пилат, умыть руки. Благоразумие подсказывает поступить именно так. Но я верю в Божий суд. Слышишь, палач? Мне нужно знать, предстану ли я пред ним, чист и праведен, выполнивши свой долг, либо же буду наказан за гордыню; за то, что был слеп и не увидел святости в той, на ком она опочила.
- Я буду рад служить вашему Преосвященству, — отозвался Авран. — Но меня пугает то, что я слышал о лотарингской ведьме. Говорят, она сильна в колдовстве. Защитите ли вы меня от чар, пока я стану извлекать правду?
- Она… не применяет чар… — Нехотя выдавил Кошон. — Она — крестьянская дева, по разумности превосходящая многих королев.
Клирик сгорбился, словно бы внезапно потерял в росте: точь в точь нахохлившаяся кладбищенская ворона. Он замолчал. Гость тоже не решался нарушить тишину. Сперва было слышно только, как слегка потрескивает огонь в двух факелах, освещавших каменный мешок. Потом откуда-то сверху донеслись грубые голоса. Большинство звучали невнятно. Но один, самый громкий, отчётливо произнёс: «Арманьякская потаскуха». Его заглушил смех. Громкий смех напоказ — такой, каким робкие люди маскируют страх.
- Что бы вы хотели узнать, ваше Преосвященство? — Выговорил, наконец, пыточных дел мастер.
- Узнать? — Кошон как будто забыл, где он находится, и зачем он здесь.
- Да. О чём я должен расспросить ведьму? — Уточнил гость.
- О голосах… — Быстро, словно опомнившись, ответил епископ. — Ты должен расспросить её о голосах. О тех, что звали её на войну и приказывали штурмовать укрепления англичан близ Орлеана. От кого они исходили — от святого Михаила, святой Маргариты Антиохийской и святой Екатерины, или же от демонов — Белиала, Сатаны и Бегемота, как на том порешили законники Парижского университета? Это всё, что я хочу знать. Меня не интересует, носила ли Иоанна, называющая себя Девой, на груди холщовый мешок с истолчённым корнем Адамовой головы. Зналась ли она в детские годы с феями у того целебного ключа, неподалёку от Домреми, куда крестьяне приходили лечиться от горячки. Я даже не хочу знать, как она сохранила невинность посреди похотливой солдатни. Только голоса. Спроси её о голосах.
Взгляд епископа затуманился, на щеках выступил лихорадочный румянец.
- О голосах, — повторил помощник палача торопливо. — Я расспрошу её о голосах.
- Да, о голосах, — ещё раз, словно уговаривая себя самого, повторил и Кошон. — Теперь — мы можем подняться в камеру. — Епископ, на мгновение замешкавшись, подобрал в углу каменной клетки небольшой свёрток, похожий на походную сумку. Потом бросил на гостя странный взгляд — словно ожидая от того осуждения или вопроса — и, не услышав ни слова, скомандовал. — Следуй за мной.
Ступени витой лестницы, по которой с видимым трудом начал подниматься епископ, были, отчего-то, куда круче тех, что преодолел помощник палача под водительством коменданта Уорвика. Здесь, должно быть, ходили реже: некоторые ступени крысились щербинами, морщинились широкими трещинами. Чем выше поднимались епископ и гость замка, тем громче становился шум человеческих голосов. Наконец, оба, тяжело дыша, остановились перед тесной коморкой, в которой скалили зубы солдаты. Их было трое. Завидев Кошона, они вскочили с утлых табуретов, отвесили епископу поклоны и неуклюже приложились к его руке. Похоже, Кошон был для них кем-то вроде капитана города — и они видели в нём не столько духовного пастыря, сколько важное воинское начальство.
- Вы знаете, для чего я здесь? — Пропыхтел не вполне отдышавшийся после подъёма Кошон.
Солдаты переглянулись. Самый мрачный из них, имевший на щеках и лбу множество старых шрамов, помявшись, кивнул.
- Комендант Уорвик сказал: вы придёте поговорить с ведьмой.
- Наедине! — Торжественно и строго проговорил Кошон. — Я приду поговорить с ведьмой наедине.
- Да, милорд, наедине, — повторил солдат, отчего-то награждая епископа титулом, который тому не принадлежал. А может, для солдата, что «его Преосвященство», что «милорд», — всё было едино.
- Ну, так откройте двери! И отзовите из камеры своих людей! — Повысил голос Кошон.
Солдат поклонился и зазвенел ключами.
Дверь камеры, которую охраняли столь усердно, была снабжена тремя замками и одним массивным засовом. Пока они поддавались усилиям — один за одним — епископ нервно расхаживал посреди солдатской каморки. Он словно бы опасался чего-то — словно бы не верил, что эти люди послушают его, подчинятся ему беспрекословно. В Буврейском замке власть епископа Бове была мала. Да и юный король — жил здесь, но едва ли властвовал. Хозяином Буврея оставался лорд Уорвик, и только от его решения зависело, сбудется ли желание Кошона.
- Ваше Преосвященство, могу ли я спросить… — Подал голос Авран.
Епископ кивнул.
- Применялось ли дознание к заключённой до сих пор?.. От этого зависит, насколько она нынче терпелива…
- Нет! — Резко и коротко ответил Кошон. — Суд святейшей инквизиции собирался по этому вопросу, и десять асессоров против трёх постановили, что не следует давать повода для клеветы на безупречно проведённый процесс. Ей показывали орудия пытки, но это зрелище не взволновало её…
- Пожалуйте сюда, милорды, — изрезанный шрамами солдат отчаялся привлечь внимание епископа громким кашлем в кулак и решился заговорить. Неловкость, которую он испытывал, объяснялась, должно быть, тем, что солдат до сих пор не придумал, как именовать расфуфыренного Кошона. А уж важная ли птица Кошонов спутник — не ведал и подавно: беседовал с Авраном епископ по свойски, но скромный плащ пилигрима едва ли был достоин общества цветастой мантии.
Клирик нетерпеливо рванулся к двери. Помощник палача пристроился у него за спиной. С порога камеры, из-за спины Кошона, он не мог разглядеть, чудесное видение ожидает его впереди, или скалится навстречу дикий зверь.
- Избавьте её от цепей! — Приказал епископ солдатам. Но те медлили.
- На то не было приказа коменданта… — Начал было вояка в шрамах; вероятно, он числился тут за старшего.
- Немедленно снимите цепи! — Выкрикнул клирик в ярости. — Сделайте это, пока я, Пьер Кошон, рукоположенный епископ Бове, не отлучил вас от церкви Христовой до конца ваших дней!
Тот, что в шрамах, вновь — молча и нехотя — принялся перебирать тяжёлые ключи. Наконец, выбрав один, обогнул епископа, застывшего в дверях; проскользнул в камеру, постаравшись не коснуться дорогой мантии. Раздался тихий — не то женский, не то детский — всхлип. Затем ключник тем же путём выбрался наружу, а за ним вышли ещё двое английских солдат.
- Я буду начеку. — Мрачно вымолвил старший. — Если ведьма станет одерживать верх над вами — кричите: «Господи, помилуй!» А ключи я вам доверить не могу — ради вашей же пользы. Так что уж не погневайтесь — запру вас снаружи. А вы кричите, если что дурное приключится.
Кошон смерил солдата долгим недобрым взглядом; может, решался на гневную отповедь, но промолчал. Потом шагнул в открытую камеру. Помощник палача поспешил за епископом. Дверь с грохотом захлопнулась, заскрежетали ключи в замках. Авран-мучитель словно и не слышал этого: он разглядывал ту, за которую половина христианского мира молилась неустанно, и которую страшными проклятиями проклинала половина другая. Он не отводил взгляда от Иоанны — Орлеанской девы.
Не сказать, чтобы гость обманулся в ожиданиях: это потому что он не ожидал ровным счётом ничего. Насмотревшись на своём веку на ведьм и колдунов, — частью упрямых и дерзких, частью укрощённых и целовавших ноги палачам, — он убедился, что служение Аду не накладывает на человека печати. Ведьмы с горящими глазами; ведьмы с суккубами; ведьмы, что летают, обмазавшись жиром, вытопленным из тел убиенных младенцев — всё это невероятная глупость, тема для досужего разговора за кувшином вина. А другие, подлинные, служители тьмы, имели столько же обличий, сколько лиц, по пути от рынка до церкви, встречаешь в толпе. Так оно и было: ведьмой могла оказаться любая горожанка, как и любой горожанин — колдуном.
- Прошу прощения, что не приветствую вас, как вы того заслуживаете, — Произнесла узница, — и этими словами будто бы прогнала наваждение; страх и смятение оставили помощника палача; напротив, всё сделалось прозрачным, как если бы он заглянул в воды холодного чистого ручья в жаркий день.
Иоанна дАрк — деревенская простушка, — поднявшись с грубого топчана, чуть присела в дворцовом реверансе. Движение вышло неловким, шутовским, но Авран вдруг подумал, что причиной тому — затекшие в кандалах руки и ноги Иоанны, а совсем не отсутствие у неё грации. Дева походила на чуткого настороженного зверя, и эта готовность сорваться с места — скакать верхом, бежать, плыть, — в то самое мгновение, как ей представится для этого хотя бы малейшая возможность, — делала её противоестественно грациозной, а значит, чужой в отвратительном каменном мешке, с гнилыми стенами и грубым деревянным топчаном посередине.
Она была молода и, наверное, в прежние годы совсем не слыла дурнушкой. Хотя от сверстниц-простолюдинок её отличала какая-то угловатость: острота всех черт. Возможно, долгое тюремное заключение заострило ей подбородок и придало худобы. А возможно, виной всему было платье: несуразное, старушечье одеяние, висевшее на плечах девушки, словно пыльный мешок. Оно было пошито и не к лицу, и не по мерке. Казалось, платье и человек в нём — ненавидят друг друга. Светлые волосы сбились в колтуны. Жидкие пряди сальными свечками свисали на плечи. Авран слышал, что лотарингская ведьма, в дни своей славы, стриглась коротко, как мужчина. За время заточения волосы её успели отрасти, но ведьма не заботилась о них.
- Иоанна, называющая себя Девой, мы явились к тебе, чтобы задать вопросы, на кои призываю тебя отвечать честно, — торжественно объявил Кошон.
- Разве мало я отвечала на вопросы во время суда, Ваше Преосвященство? — В голосе девушки слышалось искреннее изумление. Не ропот, нет, — лишь изумление. — И разве я лгала тогда? — Закончила она.
- Суд назвал тебя виновной во многих грехах. — Мягко, но весомо произнёс клирик. — И ты признала свою вину, когда мы готовили тебя к сожжению на кладбище аббатства Сент-Уэн. Верно ли, что ты забыла о ереси и идёшь по пути покаяния, дочь моя?
- Я… верю святым отцам, указавшим мне на мои заблуждения… — Неуверенно, почти робко произнесла узница, — Я раскаялась в прошлых деяниях, чтобы мне позволили бывать на исповеди и причащаться святых тайн… Но иногда мне кажется, я совершила грех предательства, признав наваждением святые голоса, говорившие со мной.
- Голоса, дочь моя… — Вскинулся Кошон. — Из-за них-то мы и явились сюда. На сей раз я не стану вразумлять тебя. Думай об этих голосах так, как ты думала о них до суда. Сумеешь ли ты сделать это?
- Это странная просьба, ваше Преосвященство, — Иоанна глядела на епископа исподлобья, словно нищенка, которую на городской площади подзывает к себе важный господин: не то накормит, не то даст пинка ради забавы. — Ведь сами вы призывали меня забыть о наваждении.
- Я и сейчас полагаю голоса наваждением, — неторопливо выговорил Кошон. — Может, даже болезнью особого рода. А болезнь стоит исцелить, — разве не так? Иногда исцеление сопряжено со страданием — тебе, уж конечно, ведомо это. Не скрою, так будет и сегодня.
- Я не смею возражать вашему Преосвященству, — потупилась Иоанна. — Тем более, что, когда вы здесь, на мне нет оков. Это приятно.
- Что ж… Мой первый вопрос… — Кошон обернулся к Аврану, коротко кивнул, словно позволяя начать дознание. — О самом первом голосе, услышанном тобою, Иоанна Дева. Вспомни, как это было. Вызови в памяти тот день.
- Это было так давно… — Начала девушка и осеклась. Она вдруг осела на топчан, повалилась набок, будто кукла; её глаза закатились, с губ сорвался стон. Авран-мучитель начал свою работу.
Он не лукавил, когда признавался Кошону, что не знает, как ему удаётся делать то, что делает. Помощник парижского палача всегда шёл по чужому разуму впотьмах, двигался наугад. Он словно бы слышал далёкий призыв, — звуки голосов, смех, плач, — в полной темноте. Он походил на неугомонного пса, которого в голодный год отвозят в лес — подыхать за ненадобностью, — а тот возвращается домой, подчиняясь лишь тайному наитию. Каждый раз, когда помощник палача «ходил в голове» — так сам он полушутя определял свои радения, — он закрывал глаза. Впрочем, оставайся те открытыми, ничего бы не изменилось: потайной лаз Авран-мучитель всегда рыл в темноте — до поры до времени.
На этот раз всё было иначе.
Едва Авран незримо коснулся Иоанны, его озарил свет. Впрочем, толку от него было немного. Свет не походил ни на солнечный, согревавший землю, ни на лунный — зыбкий и больной, ни на свет факела или костра, каким грешные люди одолевают темноту. Этот новый свет был похож на туман, стлавшийся над болотами, который вдруг принялся светиться изнутри. Туман то разливался озером белого молока, то свивался в узлы, то жидкой кашей растекался под ногами. В нём то и дело мельтешили обрывки чего-то неуловимого: кто-то приветственно взмахивал тонкой рукой, кто-то поводил крыльями.
Авран сперва испугался. Попятился назад. Но ноздри вдруг защекотал аромат свежеиспечённого хлеба. Сделалось тепло и спокойно. Как будто странные туманные болота источали дружелюбие, зазывали в гости.
Помощник палача осторожно начал продвигаться вперёд. Каждый раз, как он останавливался, туман помогал ему, порождал быстрых призраков, ведших за собой. Наконец, пригодился и слух. Тонкий переливчатый шум бегущей воды послышался невдалеке. Авран, ожидавший подобного знака, рванулся на шум, — и вдруг наткнулся на преграду. Деревянная стена? Высокий забор? Авран рассмотрел крупные узоры изгибов древесной коры. Перед ним было дерево. Туман начал отступать. Показались узловатые, выступавшие из земли, корни, выше трепетали на ветру ветви. Авран отступил назад — и увидел зелёную крону. Крона оставалась чиста, а вот на ветвях покачивались цветочные венки, с вплетёнными в них яркими лентами. Как будто дерево — огромный раскидистый бук — было невестой, приготовленной к свадьбе. Туман отступал всё дальше. Авран различил горку камней, из-под которой пробивался родник. Туман ещё отлетел, — и перед глазами Аврана предстал большой валун, прислонившись спиной к которому, на траве сидела совсем юная девочка, в простом крестьянском бежевом платье.
- Я нашёл её, — громко и медленно произнёс помощник палача. Ему оставалось надеяться, что епископ Кошон слышит эти слова, потому как он сам не слышал себя, когда «ходил в головах».
- Я внимаю тебе, сын мой, — раздалось еле слышно в ответ, сразу со всех сторон, — и Авран вздохнул с облегчением. Дальше будет проще, — это он знал наверняка. Он тщательно осмотрел окрестности, и начал говорить.
- Это день перед майским праздником. Иоанне тринадцать лет. Она возле родника, который окрестные крестьяне называют Родником Фей. Старики и женщины верят, что феи собираются здесь и танцуют. Даже местный священник верит: он приходил сюда из деревни Грю и устраивал крестный ход, чтобы изгнать нечисть. Жена мэра Обери видела фей своими глазами и рассказала другим. Многие видели их, но Иоанна — никогда. Ей обидно. В разговорах с подругами она хотела бы солгать, что видела фей тоже, но её сердце не приемлет лжи. Брат Иоанны однажды сказал ей: можно увидеть фей, если съесть полгорсти ягод белладонны. Иоанна знает, что, после белладонны долго болят глаза и голова кружится. Но она очень хотела увидеть фей. И вот она наелась ягод и села у родника, в ожидании.
- Ты не ошибся? — Голос Кошона был похож на комариный писк. — Ты наблюдаешь это в голове Девы?
- Передо мной девочка тринадцати лет, которая сидит у родника. В руках у неё — чёрные масляные ягоды. Голова откинута, зрачки закатились под веки. Ягод не так много; от такой крохотной горсти — не умрёшь: девочка осторожна. Её щёки раскраснелись. Она говорит. Она спрашивает, глядя в пустоту: «Ты — святой Михаил? Ведь верно же — ты святой Михаил?», — и добавляет: «Я узнала тебя. Ты точно такой, как в нашей церкви, в Грю. Ты прослышал, что я ищу фей и разозлился на меня. Но я не хотела тебя обидеть!».
- И это всё? — Кошон был изумлён.
- Это её первый разговор с ангелом, ваше Преосвященство.
- Дальше, дальше, — нервно выдохнул епископ. — Узнай, кто из святых велел ей переодеться в мужское платье. Как это было?
Авран-мучитель тяжело вздохнул. Он снова погрузился в туман, догнал его на краю поляны. Вновь он брёл в небесном молоке, в чистом сиянии, от одного мимолётного движения — бледной руки или крыла — к другому. Трава под ногами сменилась чем-то скользким, вроде мокрой глины, а затем превратилась в камень. Из тумана выступили высокие крепостные стены. На стенах — там, где следует ходить дозорам, — мелькнул огонь — красный мак. Да это юбка молодой девушки, что не прочь покрасоваться на людях.
- Я вижу её! — Выкрикнул Авран. — Она в Вокулёре — маленькой крепости на границе Шампани с Барруа. Она поселилась у местного каретника Анри и его жены Катрин. Помогает на кухне и шьёт. Но всё это лишь для того, чтобы предстать перед Робером, капитаном Вокулёра. Она уже давно слышит голоса и верит в них. И она надеется добиться от капитана, чтобы тот снарядил отряд, который доставит её к дофину Карлу в Шеннон. Это смешно. Она не сомневается: ей легко удастся убедить дофина, что она — избранница небес. Но не знает, как убедить в этом простого капитана. Многие в Вокулёре слышали о ней. Некоторые уже почитают её за святую, другие — за безумную. Но она ещё и просто мила. Один нестарый бедный рыцарь зовёт её на прогулку по крепостной стене. Его имя Жан де Мец. Он встретил её около домика егеря, а вокруг — как назло для юной девушки, — ни души. Но Жан не зол и вежлив — настолько, насколько это вообще в его натуре. Он зубоскалит: «Милочка моя, что это ты тут делаешь?» Она отвечает: «Я пришла сюда говорить с капитаном Робером, дабы отвёл меня к королю, или приказал своим людям сделать это. Он медлит, а мне нужно предстать перед королём в первой половине поста, пусть даже для этого я сотру себе ноги до колен. Мне одной суждено спасти французское королевство, хотя — будь на то моя воля — я осталась бы с матушкой и пряла. Но мой господин требует, чтобы я шла в Шеннон, и я не могу противиться». Бедный рыцарь смущён. Он никогда не слыхал таких слов от девчонок в весёлых юбках. Он спрашивает: «Кто же твой господин?». И дева отвечает: «Господь». «Когда же ты хочешь идти?» — Любопытствует рыцарь. И дева отвечает: «Лучше сегодня, чем завтра, а завтра лучше, чем позднее». И тогда рыцарь вкладывает свою руку в руку девы, в знак доверия к ней, и клянётся, что сам, с Божьей помощью, отведёт её к королю. Он не просто благороден — он практичен. Он предлагает ей одежду одного из своих слуг — шоссы, камзол, плащ, сапоги и шпоры. Мужскую одежду, удобную для похода и для войны. Иоанна соглашается на это. Они выезжают из ворот Вокулёра в первое воскресенье великого поста.
- А голоса? — перебил Аврана комариный писк. — Желали ли голоса, чтобы Иоанна переоделась мужчиной?
- Голос Жана де Меца решил дело, — печально произнес помощник палача.
- И не было ничего другого? Никакого понуждения свыше? — Кошон взволновался.
- В том, о чём вы спросили, понуждения не было, Ваше Преосвященство.
- Если ты лжешь, Авран, помощник палача, ты поплатишься за это! — Выкрикнул вдруг епископ так громко, что даже в скорлупе чужого мира «ходящему в голове» сделалось не по себе.
- Я не лгу, ваше Преосвященство, — Авран не знал, чем вызвал злобу Кошона. — Какой мне резон лгать вам?
- Хорошо… Хорошо… — Клирик, в замешательстве, подбирал слова… — Продолжай говорить мне всё, как есть, — и будешь вознаграждён. Я задам ещё вопросы… Ещё вопросы!…
И вот Кошон сам превратился в дознавателя, только его пытке теперь подвергались уже двое — лотарингская ведьма и парижский помощник палача. Последний боялся признаться епископу: долгое «хождение в голове» для него самого мучительно лишь немногим менее, чем для жертвы. Авран, повинуясь приказам Кошона, из последних сил рыскал в тумане чужой памяти. Он исходил холодным потом, дрожал мелкой дрожью, но на вопросы епископа старался отвечать твёрдо и внятно.
Кошон спрашивал: «Как, в Шеннонском замке, из трёхсот придворных, Дева безошибочно сумела угадать дофина Карла, когда тот прятался за их спинами и не выдавал себя?»
Авран-мучитель отвечал: «Это было в Шенноне. Иоанна и шестеро её спутников добрались туда в срок, пройдя по землям, занятым англичанами, не попавшись бургундским разбойничьим шайкам, переправившись через множество рек. Девушка в мужской одежде, подстриженная, по-мальчишески, «под горшок», — в первый же день своего появления в Шенноне, на перекрёстке Гран-Карруа, вызвала толки горожан. Но лишь её спутники, не обиженные знатностью рода, поднялись по крутой дороге к Шеннонскому замку. Иоанна, в сопровождении остальных, отправилась на постоялый двор — ожидать вызова к дофину. Ожидание было для неё мучительным. День, ночь и ещё один день провела она в убогой комнате, отказываясь спускаться к трапезе. В это время к ней явился незнакомец. Человек, чьё имя скрыто от меня геральдическим знаком лилии. Он показал… так странно… он показал Деве… монету… необычную монету… с профилем дофина Карла на одной из её сторон…».
«Невозможно! — Вступил Кошон. — Монет, с изображением Карла Седьмого, не было прежде и нет поныне. Если только такую монету не сделали по его личному приказу…».
«Я всего лишь скромный помощник палача. — Хрипло напомнил Авран. — Я не могу знать о том, кто и как чеканит монеты. Я лишь свидетельствую, памятью самой Девы, что она знала, как выглядит дофин, перед тем, как отправиться в Шеннонский замок».
«Хорошо, хорошо! — Как заведённый, повторял Кошон. — А её меч? Как же её меч, за которым она послала в Фьербуа? Меч, якобы принадлежавший прежде самому Карлу Мартеллу. Меч, который, по одному её слову, нашли за алтарём церкви Святой Екатерины?»
«Она бывала там прежде. — Отвечал Авран. — Она останавливалась в Фьербуа, когда шла в Шеннон. В тот день она согрешила… Оказавшись в мужском одеянии, она возжаждала попасть туда, куда не попадала прежде и не попадёт впредь, — в церковный алтарь».
«Кощунство!» — Возглас Кошона.
«О да, ваше Преосвященство! — Устало соглашался Авран. — За такое её не помешало бы наказать. За это нелепое чудачество. За допущенную вольность. Она не сумела сдержать любопытства. Я так и вижу, как оно распирает её. В церкви — никого, кто сумел бы образумить неразумную. Она уже совершенно уверилась в том, что и впрямь обречена на подвиг во имя Господа. Она полагает, что, молитва в особенном месте — позволительна для избранницы Божьей. И она раскрывает душу в алтаре. Страстно молится там, опустившись на колени. А затем… в мышиной норе… в глубоком разломе стены старой церкви… замечает рукоять… рукоять меча… Старого боевого франкского меча, в ржавчине и паутине».
«А её знамя? — Продолжал Кошон. — Как могла неграмотная крестьянка придумать знамя, один всполох которого на ветру вызывал во французах гордость и жажду битвы?.. Почему ты улыбаешься, мучитель?»
«Потому что это она улыбается, вспоминая о знамени. — Отвечал Авран. — Что изобразить на знамени, и что на нём написать, дал ей совет один старый вояка — бывший писарь, уставший от чернильных трудов. Скотт, по прозвищу Могучий. Ей понравилось, как тот всё изобразил коротким пальцем с отрубленной фалангой — на песке: в центре поля, усеянного лилиями, — Господь, и он держит землю, в окружении двух ангелов».
«Хорошо, хорошо, — в голосе Кошона слышалось отчаяние, понять которое помощник палача был не в силах. — Скажи мне главное. Как крестьянка, без Божьей помощи, могла снять осаду с Орлеана? Если она не умела читать в книгах — как прочла она военные карты? Как сделалась полководцем?»
«Победила, не выказав, как боится французской крови…и своей крови…» — Прошептал Авран и умолк.
«Что ты сказал? — Воскликнул нетерпеливо Кошон. — Продолжай!»
«Это всё, ваше Преосвященство, — задыхаясь, выговорил Авран. — Она верила… и воодушевляла верой… Для неё самой это было, как чудо. Вместо того, чтобы слушаться на военных советах господ капитанов, рыцарей, она переправилась через Луару с ополченцами и тем начала наступление. Ей было больно, когда она своими руками выдёргивала увязшую в её плече стрелу арбалета. Ей было страшно, когда она, по штурмовой лестнице, взбиралась на стены Турели. Но какой же гордостью наполнялось её сердце, когда люди слушались её. Она до сих пор не верит в это — в то, что поднимала дух, не умея красиво говорить».
«А голоса? — Упорствовал епископ. — Где были голоса святых? От кого она получала пророчества, когда снимала осаду?»
«Её голос. — Авран испускал дух. — Я слышу только её голос, восклицающий: «Все, кто любят меня — за мной!», или: «Не отступайте! Англичане не сильнее нас!» Странный голос: тихий, похожий на музыку, — но слышный посреди боя каждому, в кого она верит!»
«Невозможно! Смотри ещё!» — Кошон тряс мучителя за плечо, но тот уже не ощущал этого: он лишился чувств; из ноздрей и из-под век у него струилась кровь.
Но мучителю Аврану ещё никогда не бывало так хорошо. Его забытье полнилось запахом свежего хлеба, парного молока, майского дождя и полыни. Руки и крылья, прежде манившие его сквозь туман, теперь нежно касались его губ, щёк, лба. Пошевелиться — значило, причинить себе ошеломительную боль. И Авран оставался неподвижен. Пока руки и крылья не принялись поднимать его со сладкого смертного ложа. Они были настолько малосильны, настолько легки, что никак не могли справиться с жилистым крепким телом помощника палача. Тот проникся к ним жалостью — к их бесполезной маяте. И — одним могучим усилием — взлетел над туманом, над деревушкой Домреми, над Францией и Британией, над твердью земной. Авран открыл глаза.
Он не поверил видению. Карий пристальный взгляд Орлеанской девы пронзал его насквозь. Её руки придерживали его голову.
- Вы вернулись, сударь? — Прошептала Дева.
- Я… да… я вернулся… — Прохрипел помощник палача. — А ты? Как ты вытерпела это? Как ты терпела это так долго? Зачем ты лгала… себе во зло?.. Про голоса? Про пророчества?
- О нет, она не лгала! — Кошон, скрестив руки на груди, мрачно наблюдал за мучителем и Девой. — Её воистину вёл Господь, а я не замечал этого.
- Вы не поняли, ваше Преосвященство? — Авран, захлёбываясь словами и пуская, как младенец, слюну заторопился. — Она не слышала голосов. Она всё делала сама. По приговору суда, она виновна в том, что зналась с Диаволом. Этого не было. Был обман. Скажите это суду, ваше Преосвященство!
- Это ты не понял, Авран, помощник палача из Парижа, — грустно проговорил Кошон. — Подумай, как прост путь того, кто слышит голос Господа нашего или его любимых святых — и следует их советам и повелениям. Разве может сам Господь, или тот, кто приближен к его престолу, дать неверный совет? А вот служить Богу, не получая от него вестей, — и делать это усердно и честно — так, как если бы он ежечасно направлял тебя, — это и есть подвиг праведного послушания. Бог посылал Деве встречи и обстоятельства, которые вели её из Домреми в Шеннон, из Шеннона в Орлеан, из Орлеана в Реймс, из Реймса в Руан. А из Руана…
- В царствие небесное, — выдохнул Авран.
- Именно так. — Подтвердил Кошон. — Дочь моя, — Он обернулся к Иоанне, в его глазах стояли слёзы. — Скажи, что ты чувствуешь, отрекшись от прежних признаний в том, что с тобою говорили святой Михаил, святая Маргарита и святая Екатерина?
- Я чувствую… что пуста, как винная бочка в таверне после майского праздника. — Всхлипнула девушка.
- Чего бы ты хотела сейчас более всего? — Вкрадчиво прошептал епископ.
- Услышать их голоса! — И ещё исповедаться и причаститься! — Иоанна молитвенно сложила руки пред собой. — Но я… я предала их… и они больше не говорят со мной…
- Они говорят… — Кошон протянул Деве мешок, что захватил с собой, отправляясь в её камеру. — Здесь одежда, какую ты зареклась носить под угрозой смерти. Ты можешь одеть её — и умереть, не предав.
- А исповедь? — Глаза девушки загорелись. — Вы её примете у меня?
- Да, дочь моя, — Кошон положил тонкую руку на макушку Иоанны. — Я выслушаю тебя прямо сейчас. А завтра ты отойдёшь в царствие небесное мученицей и обретёшь своё место у престола Господа нашего.
- Но ваше Преосвященство, — Авран с трудом поднялся на ноги; его всё ещё била дрожь. — Ведь так нельзя! Она не должна умирать! Она… Она — святая! — Выкрикнул помощник палача гневно.
- Ты прав, мучитель, — Кивнул клирик. — Она — святая. Дело будущего — донести эту истину до всего христианского мира. А сейчас моё дело — выпустить её из гнилой тюрьмы в небеса. Вернуть ей то, что наш суд у неё отнял — или хотя одни только достоинство и честь.
- Я вам не позволю! — Не веря себе самому; не веря в то, что осмелился возражать епископу, выкрикнул Авран. — Это… неправильно!..
- Уходи, сударь, и запомни меня, — вдруг нашептал ветер в ухо помощнику палача. Или это сказала Дева. — Уходи! — Её губы не двигались, но душа её говорила громко и страстно. — Ты знаешь меня лучше, чем любой другой. Епископ спасает меня от меня самой. Спасает меня от моей слабости. А ты — унеси частицу меня в Париж и дальше — туда, куда отправишься сам. Скоро Франция станет свободной, и ты освободишься вместе с ней.
- Я… свободен… — Пробормотал Авран.
- О нет, сударь, ты в тюрьме, в худшей, чем я. И останешься в ней, пока не перестанешь страшиться смерти. А я… освободилась… только что… Если хочешь — приходи проститься со мной — здесь, в Руане, на Старорыночной площади, через два дня. Но не плачь, когда я, босая, в митре еретика, попрошу с эшафота крест.
- Нет! — Помощник палача отчаянно мотал головой. — Нет! Нет!
- Господи, помилуй! — Возгласил Кошон. Его услышали. Загремели дверные замки. Дверь распахнулась.
- Уведите мастера Аврана, — потребовал епископ, презрительно оглядев всполошённых английских солдат. — Не причиняйте ему вреда! Проводите его в королевскую башню и проследите, чтобы он дождался меня. Я хочу наградить его за службу. Сам я остаюсь здесь. Ещё на час.
Старший, в шрамах, недовольно кивнул. Его не радовала перспектива прислушиваться к разговорам в камере ведьмы ещё битый час. На плечо Аврану-мучителю легла рука. Рука солдата — рука Господа — рука Орлеанской девы — рука немочи и предательства. И всё для него кончилось, лишь жизнь — напрасная жизнь — осталась.
* * *
- Ты не Гавриил. — Деловито произнесла девочка, лет семи. Она рассматривала Павла внимательно, с серьёзным видом. Склонилась к его физиономии так низко, что рассевшийся прямо на земле управдом различал аромат пастилы, слетавший с её губ. Лицо девочки казалось самым обыкновенным, живым и милым, как лица всех детей. А вот одежда была не вполне обычной: красный сарафан, поверх плотной белой толстовки, пошитой, как будто, из мешковины; вокруг головы — яркая алая лента. Обувь — нечто среднее между балетками и индейскими мокасинами. Словом, девочка слегка походила на героиню русской народной сказки. Павел, уже привыкший, что его мозг то и дело встряхивают, как разноцветные стекляшки в трубе калейдоскопа, вообразил было, что девочка — мираж. Её слова выковали в его голове странную цепь ассоциаций, на дальнем конце которой поводил серебряными крылами именитый небесный архангел.
- У меня… нет крыльев…и меча… — Павел попытался выдавить улыбку. Это оказалось нелегко: мышцы лица болели, хотя и не так сильно, как мышцы плеч. Неприятное открытие: его управдом сделал, рискнув опереться спиной поудобнее о хилый ствол безлистой берёзки, под которой себя обнаружил.
- Ты не дядя Гавриил. Тот нам привозит краски и бумагу, — уточнила девочка с лёгким презрением в голосе: шутка Павла, надо думать, не удалась, весельчак из него получился неважный.
- А почему ты решила, что я — это он? — Управдом дёрнул шеей, попробовал её изогнуть, осмотреться по сторонам, но девочка стояла так близко, что загораживала весь обзор.
- Потому что от него шума — почти как от тебя, — девочка очень по-взрослому скрестила руки на груди и нахмурила бровки. — Папа говорит, дядя Гавриил — грязнуля. У него грязный… двигатель внутреннего загорания. — Последнюю фразу сказочная героиня произнесла чуть неуверенно. Потом делано вздохнула — наверняка подражая кому-то из взрослых, — и закончила. — Но мы не можем полностью отказаться… от солизации… У меня краски кончились… акварельные…
- И у меня нету… — Ничего умнее Павлу в голову не пришло. Слишком завзятым рационалистом он был ещё месяц назад, чтобы сейчас воспринимать абсурд происходящего, как должное. Чтобы запросто беседовать со сказочной девочкой в неведомом лесу, не представляя, как здесь очутился. Собеседница, похоже, слегка обиделась: повернулась спиной и собралась уходить. Вдруг передумала, с надеждой поинтересовалась.
- А другие, которые с тобой… Другие чужие… Они тоже не привезли красок?
- Вряд ли привезли… — Управдом сперва ответил на автомате, а потом встрепенулся: так значит, он здесь не один. Что бы ни привиделось ему, — то же самое, вероятно, привиделось и остальным беглецам из общежитского подвала. В странном леске, под берёзкой, он не останется без компании.
- Глупые! — Неожиданно громко воскликнула девочка. — Зачем на такой большой машинке летаете просто так? Глупые… — Ещё раз повторила она и припустила бежать по толстому ковру пожухлой осенней травы.
Павел, наконец-то, сумел окинуть взглядом окрестности. И его тут же едва не замутило от увиденного: он — в который уж раз — ощутил себя чьей-то безвольной марионеткой. Теперь он понимал «арийца»: это страшно, когда у тебя крадут прошлое, каким бы кратким ни был отрезок, провалившийся в тартарары. А на сей раз Павлу казалось — утерянный отрезок не так уж и короток.
Вокруг, куда ни кинь взгляд, рос березняк. Это ничуть не походило на субтильную берёзовую рощу в каком-нибудь городском парке. Ни следа инородной заботы. Настоящий лес — хотя и светлый, просторный. Справа от Павла деревья расходились по дуге, образовывая широкую поляну. Посреди неё возвышался крест с резным треугольным навершием, сколоченный из обработанного бруса. А рядом с ним, почти касаясь его тупой металлической мордой, слегка покосившись на бок, стоял вертолёт. Самый настоящий вертолёт — совершивший, надо полагать, не самую удачную посадку в своей жизни. От вместительной многоместной стрекозы, с символикой МЧС на борту, доносились запахи горячего машинного масла, металла и палёной резины. В чреве машины до сих пор что-то еле слышно гудело и потрескивало.
Павел, облапив берёзовый ствол, подтянул себя руками вверх. Распрямился, разогнулся, поохивая. Подумал, что похож в эту минуту на забулдыгу, проснувшегося с перепоя под забором. Ноги, впрочем, держали, — да и мышцы болели вполне терпимо — как у неопытного бегуна, сдуру покусившегося на норму чемпиона.
Управдом побрёл к вертолёту. Тот выглядел живым — этаким усталым мастодонтом, притомившимся после долгого пути. Добравшись до края поляны, Павел разглядел человеческие тела, в беспорядке лежавшие возле «вертушки». Сердце захолодело, отстучало: «Покойники!», — но тут же взгляд поймал движение возле переднего массивного колеса вертолёта. Эту фигуру управдом нипочём не перепутал бы ни с чьей другой: «ариец», неубиваемый «ариец» — единственный из всех на поляне — выглядел довольно бодро и уж точно не торопился превращаться в хладный труп. Управдом вдруг испытал чувство благодарности к Третьякову. Оно нахлынуло неожиданно, — но Павел не стал заключать коллекционера в объятия: лишь кивнул тому издалека. Тот заметил, ответил таким же кивком.
Остальные тела были не столь подвижны. По одежде управдом опознал алхимика: тот лежал, уткнувшись лицом в траву. Радовало, что из этого неудобного положения сеньор Арналдо пытался выйти, подёргивая руками и ногами. Павел помог ему. Алхимик, с интонацией ученика, сдающего экзамен по малознакомому языку, выдавил: «Большое спасибо».
Студенты, которых Павел помнил по общежитскому подвалу, тоже были здесь — хотя их осталось всего двое: девушка и тот понятливый парень, что первым, после «арийца» и самого Павла, использовал носовой платок для защиты от газа. Подойдя к девушке, управдом немедленно понял: её дела плохи. Чёрные чумные пятна, будто мерзкие клопы в темноте спальни, выбрались на обнажённые ключицы и шею. Теперь они виднелись отчётливо. Губы девушки шептали какой-то бред, глазные яблоки под веками дрожали — Павел вспомнил Таньку, у той было точно так же. Сердце вновь заныло: Еленка и Татьянка — они как будто остались в параллельном измерении. Шальная гонка со смертью, в какой — не по доброй воле — участвовал Павел, — и приступы беспамятства, которые он теперь уже был не в состоянии даже подсчитать, словно бы отдалили управдома от самого драгоценного. От самого важного. Но и от самого страшного — тоже. Телефон был ножом, удавкой. Павел ходил будто бы израненным, полузадушенным, во всё то время, пока мог видеть измученных Босфорским гриппом жену и дочь. И потом — пока мог слышать их голоса. Пока не разорвалась с ними связующая нить. А когда мобильная связь отказалась работать — управдом начал действовать без оглядки и колебаний. Хотя… Что он сделал?.. Нашёл потерявшегося «арийца», который оказался коллекционером Вениамином Третьяковым? Вызволил из психбольницы Струве, за которым нужен глаз да глаз, и чья полезность — под большим вопросом? Павел вспомнил Людвига. Юного министранта, внушающего — иногда — страх. На сколько дней его хватит в качестве сиделки? На сколько дней Еленке и Татьянке хватит его заботы? Сам Людвиг несколько дней тому назад уверял: нужно действовать, отыскивать всюду знаки судьбы. Павел действовал — и очутился неведомо, как, неведомо, где… Управдом решительно запустил руку в глубокий карман куртки. Вот это чудо: телефон был там, целый и невредимый. Дисплей матово отливал чёрным. Павел повозил по нему пальцем, несколько раз утопил большую кнопку включения питания. Безуспешно! Чудо не состоялось: телефон оказался не то сломан, без внешних повреждений, — не то попросту разряжен.
Девушка, поражённая Босфорским гриппом, дёрнулась. С размаху ударила рукой по траве. Павел смотрел на неё изумлённо, словно видел впервые: мысли о Еленке и Татьянке полностью вытеснили из головы мысли о ком-то ещё. Обычный человеческий эгоизм — ничего больше.
- Она умирает? — Парень-студент напугал управдома, нависнув над плечом.
- Ещё нет, — Павел отшатнулся, но тут же застыдился своего страха и вернул отступившую на шаг ногу на прежнее место. Искоса взглянул на студента. Тот еле держался на ногах, но бодрился.
- Что я могу для неё сделать? — Парень присел перед девушкой на корточки, робко и неумело погладил её по голове.
- А я почём знаю? — Управдом удивился, что вопрос адресован именно ему, хотя вопрошавший, скорее всего, попросту не знал, к кому ещё обратиться.
- Всё, что могли, вы уже сделали! — Раздался громкий незнакомый голос за спиной. — Привезли нам заразную болезнь. Стали убийцами, хотели этого или нет!
Павел медленно обернулся. Прямо ему в лицо смотрело дуло ружья. Ничего изысканного. Ничего, напоминавшего антикварный мушкет с серебряным литьём и рубиновой змейкой. Обычная охотничья двустволка — потрёпанная жизнью и наповал уложившая, вероятно, не один десяток жирных уток. Но зато и стреляла она, надо думать, бесхитростно, уверенно и быстро.
Если двустволка казалась самой обыкновенной, владелец оружия, напротив, словно бы только что спрыгнул с театральных подмостков. Густая, чуть седоватая, шевелюра; монашеская борода. На плечах ладно сидела расписная рубаха-косоворотка, в какой не побрезговал бы предстать перед новгородским вече былинный Садко. Штаны на завязках сильно напоминали кальсоны. А на ногах красовались самые настоящие лапти. Правда, те были сплетены не вполне по-древнерусски: гибкие лыковые концы доходили до голени и образовывали что-то вроде невысокого голенища.
Человек с ружьём явился не один. Ещё один, вооружённый травматическим двухзарядным пистолетом, также держал Павла и студента на мушке. А третий, с электрошокером, «опекал» Третьякова с алхимиком. Управдом криво ухмыльнулся: агрессоры не сумели верно оценить степень опасности противников, что выдавало в них людей невоенных. Пожалуй, Третьяков, при желании, легко бы справился и со всеми тремя.
Человек с травматом и человек с шокером были не столь колоритны, как «охотник»: походили — в своих фуфайках и резиновых сапогах — на обычных грибников.
- Мы не хотим неприятностей. — Павел слегка приподнял руки, хотя прямого приказа сделать это от «охотника» и не поступило. — Если вы сориентируете нас на местности, — мы немедленно уйдём отсюда в направлении любого крупного населённого пункта.
- А она? — «Охотник» мотнул ружьём в сторону девушки. — Она тоже уйдёт?
- Если понадобится, мы понесём её, — нехотя выдавил управдом.
- Поздно! — Выкрикнул человек с ружьём с таким отчаянием, что Павлу сделалось страшно; он бы не удивился, если бы, после такого возгласа, и его самого, и всех незваных гостей на поляне, нашпиговали дробью. — Вы уже принесли сюда болезнь! Вы говорили с Мартой! Как вы могли позволить ей приблизиться к вам — она же ребёнок!
- Плюнь ты на них, Стас! — Тонким голосом, дрожавшим не то от злобы, не то от волнения, попросил владелец травмата. — Пускай идут! Чёрт с ними! Эй, вы! — Он повернулся к Павлу. Потом, отчего-то, перевёл взгляд на «арийца». — Здесь у нас экопоселение «Светлая дубрава». И делать вам здесь нечего — это уж точно. Если двинете на восток, по грунтовке, выйдете к Кержачу. Дуйте! Ну!
Воцарилось молчание. Над поляной повисла неловкая пауза. Павел ожидал, что в разговор ввяжется Третьяков, — на худой конец, просто поднимется и поможет нести девушку, — но тот рта не раскрывал и с места не вставал. «Охотник», в качестве предводителя экопоселенцев, тоже не лез на рожон. Не гнал чужаков вон, но и не возражал односельчанину с травматом, да и ружья не опускал.
- Когда у неё… всё это началось? — Наконец, нарушил он тишину. — Сколько дней назад?
- Дня два… — Протянул студент.
- У тебя то же самое? — Раздражённо повернулся к нему «охотник».
Студент еле заметно кивнул.
- А у вас? — «Охотник» повёл двустволкой, как будто прочертил широкую дугу и связал ею управдома с «арийцем».
- У нас иммунитет. — Твёрдо сказал Павел.
- Врут они! — Выкрикнул поселянин с травматом. — От этой пакости иммунитета не бывает. И вылечиться от неё — нельзя. Гони их. Или грохни!
- Вылечиться… — Тихий голос, выговаривавший каждое слово с устрашающей правильностью, вмешался в неприятный разговор. — Вылечиться… Возможно всегда… Собирать составляющие части для… териякум… для лекарства… смешать цельный териякум… и вылечиться…
«Бомм!» — В голове у Павла будто ударил тяжеленный оглушительный колокол. Это захолонуло сердце.
Как всё просто — сделать лекарство — и выздороветь.
Более злой насмешки — и не придумаешь!
Павел-то это понимал прекрасно. Он — за неполную неделю — научился жертвовать, как не жертвовал прежде ничем и никогда. И вот — немой, или болтавший прежде ерунду, алхимик заговорил — и словно бы осквернил великую жертву.
Так казалось управдому.
Но и остальные были удивлены. Пожалуй, «удивлены» — не то слово.
Алхимик произвёл фурор. Сказанное им прозвучало, как пророчество или откровение. На тщедушного пророка уставились все — и друзья, и враги. Даже Третьяков — невозмутимый Третьяков — заинтересованно приподнял бровь.
- Вы — врач? Иностранец? — «Охотник», похоже, и сам не знал, ответ на какой из двух вопросов его более интересует.
- Хи-ми-я. — Выговорил сеньор Арналдо по слогам — точно так же, как сделал это после взрыва бойлера, — и умолк.
А дальше — случилось странное. Взгляд «охотника» сперва налился гневом. Гнев был готов слететь и с его губ, превратиться в грозные и обидные слова — может даже, стереть шутника с лица земли. И вдруг — в гневливом словно бы щёлкнул тумблер. По лицу пробежала стремительная тень. Человек внешне почти не изменился — остались прежними поза, взгляд, острая злая морщинка на лбу. Но, казалось, направление его мысли — поменялось. Так случается, когда кто-либо без чувства юмора принимает неудачную шутку на свой счёт, а потом неожиданно понимает, что его хотели развеселить, а не обидеть. Павел наблюдал за этой трансформацией с любопытством и лёгким испугом. Она завладела почти всем его вниманием — почти всем, без остатка. И всё же он, краем глаза, заметил — готов был поклясться, что заметил, — как в сам краткий момент свершения перемены в «охотнике», в березняке мелькнула длинная нескладная фигура. Объявилась — и тут же исчезла, будто бы слилась с одной из берёз.
- Даже если вы хороший химик, или фармацевт, — и не лжёте, — вам понадобятся реактивы, ингредиенты. Всего этого у нас нет. — Проговорил «охотник», опустив, наконец, двустволку. В его голосе не слышалось больше раздражения — только раздумчивость. — Назовите, что вам нужно.
- Чтобы сварить териякум? — Теперь задумался алхимик. — Много. Я знаю не всё… на вашем языке… На своём — всё… Мясо змеи… сернистое железо… щепоть опия… мёд… ещё шесть десятков и три вещества… — Алхимик с улыбкой развёл руками.
- Да ты что, Стас! — Взорвался поселянин с травматом. — Ты поверишь первому встречному? Поверишь этому бреду? Да он смеётся над тобой. Над всеми нами!
- Мы ничего не потеряем, если поселим их в доме Лазаря, — медленно процедил «охотник». — Дом стоит на отшибе. Лазарь был чудаком, но и травником — непревзойдённым. Дело своё знал. До самой смерти собирал корешки-лепестки, и лунным светом не брезговал, и утренней росой. Сейчас не до сказок, но запасы у него — богатые.
- Стас, ты ополоумел! — Начал было всё тот же спорщик, — но тут вступил Третьяков. Как всегда, весомо и жутковато.
- Заприте нас в доме и оставьте еды на сутки! — Отрезал он. — Если, к завтрашнему вечеру, у нас не окажется лекарства — и доказательств того, что оно — действует, — поджигайте дом!
Экопоселенцы — медленно, медленно, будто устрашившись — переглянулись между собой.
- Вот это… — Главный спорщик смешался, несколько раз мотнул головой, взмахнул рукой с нелепым пистолетом. — Вот это… правильно!.. Так и надо… Я смогу… Да, сам пожгу вас…
- Конечно, сможешь, — спокойно подтвердил «ариец». — Ты ж не людей жечь станешь — а болезнь: совсем другой коленкор!
- Да, да… смогу… — Отчаянно повторил обладатель травмата и при этом совсем уж театрально сморщил нос, как от вони. Павел, не сдержавшись, ухмыльнулся.
- Идёмте! — Решился «охотник». — Мы проводим вас. Здесь недалеко. И запрём. Еду принесём позже — у нас общая трапеза. Если что останется — вам достанется. Дурацкое чувство — что я должен вам верить. С чего бы?..
Снова, за вертолётом, мелькнула тень — и снова на мгновение застыло гипсовой маской лицо говорившего. Затем тот слегка покачнулся и закончил решительно.
- Хуже не будет.
Казалось, за время перепалки люди устали. Утомились не только переговариваться на повышенных тонах, но и ощущать раздражение, злобу друг к другу. Потому на «охотника» даже «свои» с облегчением смотрели теперь, как на «крайнего»: он позвал, он решил — ему и отвечать.
В процессии, направившейся по едва приметной тропе вглубь леса, так и не произошло разделения по ролям: на конвоиров и подконвойных. Все двигались вперемешку: возглавлял шествие, как ни странно, безмолвный обладатель электрошокера. За ним студент и Третьяков — попеременно подставляя плечи под живой груз — несли девушку. За ними ковылял Павел. Дальше двигался «охотник», причём двустволку он легкомысленно нёс на ремне за плечом. С ним рядом держался человек с травматом. А замыкал расхлябанную колонну алхимик. Тот мог скрыться из глаз поселенцев в любой момент — да хотя бы и попросту отстать от остальных пешеходов, — но намерений таких не выказывал. Напротив — несколько раз наступал на ногу «травмату», поспешая за последним.
- Другого времени поговорить, объясниться, всё равно не будет… — На плечо Павлу легла рука «охотника». — Так что давайте сейчас…
Управдом, не понимая, чем заслужил доверие здешнего «старшего», коротко кивнул.
- Мы — экопоселенцы. Знаете, что это такое?
- Секта, — вырвалось у Павла. — Э… религиозная община? — Поправился он, с вопросительной интонацией.
- Мимо. — Грустно усмехнулся «охотник». — Насчёт религии — это не про нас. Мы живём так, чтоб ладить с природой. Не только брать у земли, но и отдавать. А верит каждый, в кого желает и во что желает. Но многие чужие действительно думают, что мы — сектанты. А раз сектанты — значит, на христианских крестах пляшем, свальный грех у нас в чести, многоженцы, детей развращаем. Как в город кто из наших выедет — такого наслушается — что самого себя бояться начинает.
- Нечасто, наверное, выезжаете, — не без ехидства заметил Павел.
- Нечасто, — подтвердил «охотник». — Хотя — мы почти все тут — городские. К крестьянскому труду не приучены. Так что без цивилизации пока прожить не можем. И без её плодов — тоже. Приезжает тут к нам один — Гаврила разбойник. Спекулянт из Кержача. Грузовик у него… Привозит нам всякого — щётки зубные, мясорубки, таблетки из аптеки, если попросишь.
- Краски акварельные.. — Пробормотал управдом.
- Да, и краски… — В глазах «охотника» вспыхнула былая злоба. — Марта давно краски ждёт. Она у нас художница. Услыхала, как ваша «вертушка» тарахтит — вот и прибежала.
- У меня правда — иммунитет. — Не отвёл взгляда Павел. — Если она только ко мне подходила — не заразилась, отвечаю!
- Об этом я и хотел… — Неожиданно замялся «охотник». — Поговорить хотел… Наш Гаврила давно уж не появлялся. Дня три. А когда был тут последний раз — каким-то чудным казался. Говорил — ломает его, всё тело ломает, простуда, мол. А девчонок незамужних всё равно лапал — охоч до этого дела. Ну — уехал-таки, восвояси укатился. А у нас после него две поселянки слегли. Температура. Сбить не можем, чего только не пробовали. Я их обеих в бане закрыл — вроде как берёзовым духом надышаться. Так и остальным сказал: пропарим, простуду выведем. Но какой им пар — при таком жаре в крови. В общем, это я своих пока обманывать могу — они тут осмелели, страшного в миру не боятся, за новостями — не следят. А вам… вам объяснять не надо: это болезнь. Я прав?
Павел осторожно склонил голову. Так, чтобы полупоклон можно было принять и за согласие, и за раздумье. Но «охотник» не сомневался.
- Прав. Значит, и нам, как всем кержачским или московским, — или помирать, или своими силами спасаться. Ясно теперь, почему я за вас, как за соломинку ухватился? Когда мор приходит — во всё иначе верится. И чёрта своим носом унюхаешь, и бога не на иконе, а наяву, увидишь. А вдруг вас, как ангелов, сюда ради нас спустили? Вы где вертолёт-то взяли? В супермаркетах, на распродажах, таких не предлагают.
- Не знаю… Не помню… — Вопрос застал Павла врасплох. Он понимал, что ответ прозвучит нелепо — может, даже разрушит хрупкое доверие, возникшее между ним и «охотником», — но и лгать — не хотелось, — да и не придумывалось сходу никакой убедительной лжи.
- Ну-ну, — буркнул тот, кого называли Стасом. — Не помните — так не помните. Пришли мы. — Он зачем-то снял двустволку с плеча и дважды ударил прикладом по поваленному, замшелому древесному стволу — словно постучался в чужую дверь или, в качестве циркового шпрехшталмейстера, объявил номер.
Было ли чему здесь дивиться? Это как посмотреть!
Лес здесь не кончался и не уступал усилиям человека.
Из него — точней, из болотистой, в ягодах, почвы, из грибницы в ажурных поганках, — произрастало деревянное одноэтажное строение, никак не вязавшееся с цивилизацией. Оно не принадлежало миру мегаполисов, но оставалось чуждым и здешнему уединённому мирку. Тот источал дымы, смеялся женскими голосами и звенел на все лады железом и стеклом совсем невдалеке. Через широкие просветы между редкими деревьями можно было видеть целый выводок хлипких модульных домиков, свежие срубы капитальных изб, кукольные уличные баньки и сортиры. Кое-где посверкивали зеркальные панели солнечных батарей. Экопоселение представлялось не маленьким и прочно вросшим в землю. Но то строение, перед которым остановился «охотник», было иное. Старое. Составленное из тёмной, будто выпачканной в дёгте, древесины. Из толстенных сучковатых стволов. Оно не имело ни собственного света, ни голоса. Длинное, как деревянный амбар, и безыскусное, как барак, с узкими кривыми окнами, затянутыми целлофаном вместо стёкол, — оно удручало.
- Вот тут Лазарь и жил. — Будто поддавшись настроению ветхого несуразного дома, тихо и неприветливо проговорил «охотник». — Тут и похоронен, — хоть на холме, да всё равно в болоте. Так сам захотел.
- Это вы построили? Для него? — Задал Павел мучивший его вопрос.
- Нет, — Стас сплюнул, утёрся рукавом театральной рубахи. — Это до нас стояло. Тут раньше староверы жили. Века два этой рухляди. Но Лазарь говорил: она всех нас переживёт. Перестоит… Потому как — на костях, на крови. Чёрт его знает… может, и так.
- А кто он сам был — Лазарь? — Подал голос Третьяков. Он привалил тело девушки к высокому пеньку и дышал устало.
- Травник. — «Охотник» пожал плечами. — Нас всех лечил. Лучше любых антибиотиков. Он не из наших — уже тут жил, когда мы строиться стали.
- Здесь травы собирал? — От взгляда Павла не укрылось, что Третьяков выглядел насторожённым.
- Кое-что — здесь искал. Кое-что — всегда при нём было. Увидите… Сундуки у него… Банки-склянки… — Стас говорил о Лазаре неохотно. Было ясно: расспрашивать его — бесполезно, проще увидеть всё самому.
И за этим дело не стало. Не прошло и пяти минут, как Павел, поборов страх перед мрачным жилищем, ступил на вросшее в землю крыльцо. Дверь оказалась не заперта. В крохотных сенях гостей встретила чёрная жирная крыса. Она приподнялась на задние лапы и чуть согнулась в талии — словно вышколенный слуга в ожидании приказаний. Убежала из-под ног неохотно. Судя по обилию шариков крысиного помёта на лестничных ступенях и полу, в доме хватало её товарок.
Дом изнутри производил не лучшее впечатление, чем снаружи. Он был разделён на две равных части: слева от входной двери шли жилые комнаты, справа — что-то вроде сарая. Полы повсюду провалились, сохранившиеся половицы лежали неровно. Мебели почти не имелось. Внушала известное уважение, разве что, кровать — высокая, с железной спинкой, с продавленным пружинным матрасом. Она занимала одну из комнат целиком. Всё остальное пространство было уставлено разнообразной тарой для хранения немыслимых гербариев. Пучки трав, связки кореньев, грибов и даже чьих-то шкурок помещались в картонных коробках из-под обуви, фанерных ящиках для почтовых отправлений, трёхлитровых стеклянных банках, дешёвых пластмассовых вазах, цветочных горшках. И в сундуках. «Охотник» не зря их упомянул. Огромные кованые сундуки, попавшие сюда будто бы прямиком с музейных витрин, навевали мысли о Кощее Бессмертном, чахнувшем над златом, и о пиратах Карибского моря. Что же касается содержимого всех этих вместилищ — гербарии и прочий сухостой источали странные, иногда тошнотворные, а иногда и церковные, ароматы. Смесь их кружила голову.
Дом был уродлив. Но и болезненно притягателен, как притягательно чужое уродство.
Павел рыскал по здешним комнатам, едва различая краем уха, на пределе слышимости, как «ариец» — сухо и делово — ведёт переговоры с экопоселенцами. Он требовал горячей еды для всех, включая больную девушку. Хотел заполучить в своё распоряжение кофейник и керосиновую горелку. Настаивал на генераторе — хоть бензиновом, хоть на аккумуляторных батареях, заряда которых хватило бы на всю ночь. Похоже, торг у него вполне получался. Это было ясно по обиженным возгласам человека с травматом. Павел тем временем добрёл до последней из жилых комнат дома. Прямо в её окно проросла толстая ветка соседнего дерева. Управдом не знал его названия: что-то крючковатое и гладкокожее, но ничуть не похожее на добросердечную берёзку. Ветку бывший хозяин дома не удосужился отпилить. Теперь она, как скрюченная ревматоидная рука, придавливала к стене небольшой секретер. Павлу показалось — тот выглядел гораздо новее, чем прочая обстановка. Даже тёмная полировка, покрывавшая его, не растрескалась до конца.
Из трёх ящиков секретера два были пусты. Павел не смог бы с уверенностью сказать, что ожидал там обнаружить, но полная пустота его отчего-то огорчила. Крышку третьего ящика блокировала та самая зловредная ветка. Управдом попытался отодвинуть её, но ветка прилегала к секретеру плотно и почти не сгибалась — словно закаменела. Тогда Павел, обозлившись, ухватился за неё обеими руками и дёрнул на себя. Послышался треск. С излома брызнула зелёная жидкость, мало похожая на древесный сок. Израненная ветка словно бы плюнула в Павла ядом, и тот увернулся с большим трудом. Однако теперь третий ящик секретера открылся легко. Управдом с любопытством исследовал его. Удача! На дне лежала толстая кожаная папка. Павел немедленно завладел ею. Раскрыл. И вновь разочаровался.
Большую часть содержимого папки представляли собою пожелтевшие листы формата А4, исписанные мелким нечитаемым почерком. Многие были залиты чем-то, — их строчки как будто плакали. Из середины бумажной кипы Павел извлёк несколько печатных листков. Эти оказались в ещё худшем состоянии, чем рукописные. Управдому удалось лишь разобрать набранное на каждом крупным шрифтом слово «патент» — и цифровые обозначения. На самом дне папки пальцы Павла вдруг нащупали прямоугольник мягкой кожи. Управдом достал находку — измочаленную, и оттого казавшуюся мягкой, выцветшую, тёмную книжечку. На лицевой её стороне было оттиснуто: «Диплом доктора наук». Слева на развороте надпись повторялась. На правой стороне значилось: «Решением Высшей Аттестационной Комиссии от 30 мая 1962 года (протокол Љ28) Лазареву Серафиму Генриховичу присуждена учёная степень доктора медицинских наук». Ниже стояли размашистые подписи председателя Комиссии и Учёного Секретаря.
Кем бы ни был травник в час кончины — святым, юродивым, или выжившим из ума стариком, — когда-то его имя было напрямую связано с медициной. Павел отчего-то испытал огромное облегчение, узнав это. Словно безнадёжное дело, которым его подельники намеревались заняться в мрачном, полном безнадёжности, доме, всё-таки не было таким уж мертворожденным.
Павел осторожно спрятал диплом покойника в папку, а папку — в секретер.
«Прости», — прошептал он вслух. — «Извини, правда».
- Вот ты где! — Голова Третьякова просунулась в дверь. На лице было написано недовольство. — Помочь не хочешь?
- Что? В чём? — Дёрнулся управдом.
- Установить генератор. Приготовить кофе. Сделать холодный компресс девчонке. Тебе всё перечислять?
- Я иду, — Павел улыбнулся и удивил этим «арийца». — Я уже иду.
***
Свечи плавились: воск стекал тонкими струйками на ветхие столы, стулья, шкафы, на гнилые и кривые половицы. Настоящий воск — пчелиный дар — не чета дешёвому парафину. От таявшего воска по всему мёртвому дому разливался сладкий медовый аромат. Однако он был не в силах перебить запахи сырой дрянной мешковины, источенного короедами дерева, крыс и тысячи засушенных трав. Дом, и при свете дня не вызывавший желания поселиться в нём хотя бы на час, ночью превратился в уродливый замок безобразного чудовища. Тени, убегавшие от пламени свечей, стлались по стенам, танцевали дикарские танцы, бросались под ноги. Павел боялся их. Он боялся всего, что окружало его на болоте — а это и было болото: внутри стен такое же, как снаружи. Потому он не выходил за пределы убежища, созданного Третьяковым.
Тот, в самой большой, первой от сеней, комнате оборудовал что-то вроде штаба. Там разместил все блага цивилизации, выторгованные у экопоселенцев: газовую горелку, турку для кофе, большой армейский кухонный термос, полный овощного рагу (поселенцы оказались убеждёнными вегетарианцами), отличный немецкий бензиновый генератор и две двадцатилитровых канистры бензина — к нему. Экономить топливо Третьяков, по-видимому, не собирался: генератор надрывался на пределе возможностей. Это позволяло освещать штаб и часть сарая, направо от сеней, полноценным электрическим светом. На остальные помещения дома не хватало ни ламп, вкупе со светильниками, ни розеток, ни шнуров-удлинителей. Там горели свечи. Там плавился воск и мироточил мёдом.
Впрочем, причудливые тени пугали далеко не всех. Алхимик, похоже, в кои-то веки, был счастлив. Изучая сокровища, накопленные покойным Лазарем за долгие годы, он демонстрировал детский, ничем не замутнённый, восторг. Третьяков сперва следовал за ним, выполняя работу телохранителя. Затем, надо думать, понял, что сеньору Арналдо никто, кроме крыс, не угрожает, и занялся делами поважнее. Правда, он всё же зажёг по паре-тройке толстых свечей в каждой комнате, куда не доставал электрический свет. Теперь, когда ночь наступила всерьёз, положение дел в доме сложилось следующее. Павел, оседлав скрипучий табурет, глотал горячий и очень крепкий кофе. Третьяков варил свежий. Студент, в соседней со «штабной» комнате, прикорнул на винтажной кровати с металлической спинкой, в обнимку с девушкой. Парню тоже поплохело. Но он умудрялся оставаться в сознании и даже менять холодные компрессы на голове, животе и груди подруги. Павел внутренне настраивался на то, что, через пару часов, именно ему придётся заняться уже обеими жертвами Босфорского гриппа.
Ну а алхимик собирал из разрозненных змеиных шкур и семян мака — и ещё из шести десятков компонентов — грандиозный пазл — идеальное лекарство.
Был ещё один член команды. Богомол. Инквизитор. Помощник парижского палача. Авран-мучитель. Мозголом. Павла не оставляло чувство, что он — где-то поблизости. Может, притаился за окном. Может, застыл у самого порога, перед дверью. Вот только зачем он там — охраняет чумоборцев от беды, или выжидает, пока те потеряют бдительность и волю сопротивляться?
- Если хочешь поговорить, сейчас самое время. — Третьяков пристально смотрел на управдома. Тот ощутил досаду: даже не раскрывая рта, он выбалтывал проницательному коллекционеру все свои тревоги.
- Ты знаешь, как мы здесь оказались? — Вопрос, созревавший, как гнойник, несколько часов — опасный и тревожный вопрос, — вопрос мучительный для обоих собеседников, — наконец, был задан.
- Нет. — Односложно и устало ответил Третьяков. — Но догадываюсь. Наверняка, опять не обошлось без твоего приятеля…
- Инквизитора? — Перебил Павел. — Ты говоришь о нём? Но ведь его нет здесь…
- Он рядом. Да ты и сам его видел… С того момента, как мы оказались в этом лесу, он попадался мне на глаза раза четыре. Хотя нужно отдать ему должное: маскироваться умеет.
- Да. — Управдом решительно кивнул. — Я видел что-то похожее на человеческую фигуру — среди деревьев. Но не стану утверждать, что это был богомол.
- Забавное прозвище, — невесело ухмыльнулся «ариец». — Этот тип и вправду похож на насекомое. Не могу сказать — чем именно, — но похож.
- Постой! — Павел наморщил лоб, задумался. — А какое это имеет значение?.. В смысле — какое имеет значение, здесь этот… это существо… — или нет? Он умеет копаться в мозгах, но вряд ли умеет летать… — Управдом чуть замешкался: «а вдруг умеет?». — Ни летать, ни перенести на своём горбу на сотню километров четырёх взрослых человек, — закончил решительно, чтобы уверить в этом себя самого. — Вопрос в том, как мы сюда добрались?
- А ты как думаешь? — Третьякова, казалось, позабавила горячность собеседника. — Я бы сказал: на вертолёте Ми-8 — скорее всего, в медицинской модификации — между прочим, это самый массовый двухдвигательный вертолёт в мире.
- Ты думаешь, мозголом умеет управлять вертолётом? — Недоверчиво хмыкнул управдом.
- Ему это и не нужно, — ворчливо отозвался Третьяков. — Достаточно взломать мозг того, кто умеет.
- И кто же это? — Поддавшись иронии, Павел вдруг поперхнулся: ответ на риторический вопрос был очевиден. Третьяков, подтверждая подозрения, склонил голову в шутливом поклоне.
- Не знал, что тебя и этому обучили. — Буркнул управдом. — Ну ладно, допустим… А вертолёт? Он-то откуда взялся?
- Чёрт! — Третьяков неожиданно вскочил с места, расплескал кофе, который только что, аккуратно, «по стенке», налил в высокий гранёный стакан. — Чёрт! Чёрт! Да откуда мне-то знать? Почему ты думаешь: я знаю всё? Не помню!.. Не имею ни малейшего представления!.. Взорвался бойлер, мы вылезли из подвала… Лезли долго, нас поймали прожекторы наверху… Всё! Это — всё! Доволен? Следующее, что помню: лежу физиономией в траве. Трава сырая… Мерзость!.. — «Ариец» нахохлился — будто обиделся на весь мир, — и не ясно было, раздражило ли его воспоминание о сырости, или он проклинал вора, покусившегося на главную его драгоценность — память.
- Кто тебя нёс? — Павел сдержал волнение. Спросил так, как если бы спрашивал подобное каждый день.
- Что? — Вздрогнул Третьяков. — Я не понимаю… — Он отвёл глаза.
- Мне казалось: меня несёт огромный крылатый голем… или ангел… ростом с колокольню. Такой была моя персональная галлюцинация. А какой была твоя? — Управдом говорил чётко, медленно, словно бы упрашивая коллекционера вспомнить и ответить.
- Я падал… — Изо рта Третьякова вырвался страшный шёпот. — Я падал… в Ад… В тот, который знаю… Не к чёрту на рога… В человеческий Ад… Там змеи и колья…
Свет в «штабной» комнате мигнул, задрожал, будто в ознобе, потом расплевался тремя ослепительными вспышками. Третьяков, заметив это, словно опомнился: засуетился, склонился над генератором и принялся колдовать. Свет успокоился, чуть потускнел; нити накала в лампах вернулись к скучной работе.
- Богомол… Он не всегда забирает… — Павел старался не смотреть «арийцу» в глаза. — Иногда он отдаёт… Делится… Я знаю, кто он… Его звали Авран-мучитель шестьсот лет назад… Ты веришь мне?
- Ты это увидел? — Третьяков задумчиво потёр подбородок.
- Да. — Выдохнул управдом.
- Тогда чем ты отличаешься от него?
Павел, ошеломлённый, молчал. Он попытался найти ответ. Очень важный для него ответ на очень важный вопрос. И не сумел. Молчание разбухало, как вата, опущенная в воду.
- Ты — зритель, он — мастер пытки. — Третьяков вдруг заговорил сам. — Ты видишь только то, что тебе позволено. Он — забирает, что хочет, как головорез и грабитель. Ты подглядываешь за представлением сквозь замочную скважину, он — заставляет танцевать перед ним до упаду, а нерадивых артистов — стегает хлыстом. Да, такой, как он, может пригодиться такому, как ты.
Павел с испугом следил, как меняется выражение лица Третьякова, пока тот говорил. Снисходительная гримаса уступила место волнению, потом раздражению, злобе, ярости, бешенству, наконец, глаза коллекционера словно бы умерли, выцвели до серой пустоты.
- Я только хочу вылечить жену и дочь от Босфорского гриппа! — Выкрикнул Павел. Ему внезапно показалось: ещё миг — и он потеряет Третьякова, облачит того в волчью шкуру, оборотит в своего заклятого врага. — Мне не нужна твоя память! Клянусь тебе их жизнями и своей! Я — не вор! Клянусь — не вор!
- Успокойся! — Рявкнул коллекционер. Павел с облегчением услышал в его голосе знакомые — ворчливые и деловые — нотки. — Я верю тебе. Не суйся в мою голову, даже если от этого будет зависеть моя жизнь. И тогда — сработаемся.
- Сработаемся. — Нервно и по-дурацки поддакнул Павел.
- А чтобы работа спорилась. — Третьяков прихлебнул из стакана недоразлитый кофе. — Расскажи всё, что ты знаешь о Босфорском гриппе. Сдаётся мне, в отсутствие средств массовой информации в радиусе пары десятков километров, твои сведения — самые полные.
- Хм… На данный момент — неизлечим…Если ничего не изменилось… — Управдом споткнулся на слове, замолчал. Вопрос застал его врасплох. Он понял, что ответить на него не получится вот так, запросто. Надо навести порядок в голове. Главная проблема и помеха — видения. Те самые, приходившие отовсюду и ниоткуда, в любой час, когда им самим было это удобно. Третьяков как-то не удосужился, проводя различие между Павлом и Авраном-мучителем, упомянуть ещё и это. Инквизитор управлял своим даром сам, Павла же, независимо от его воли, бросало из огня да в полымя — из Пистойи в Авиньон, из чумной палаты средневекового госпиталя в камеру мученицы. Видения… Они превращали вопрос Третьякова в загадку с подвохом. Неожиданно вспомнилось школьное: «Шёл Кондрат в Ленинград, а навстречу двенадцать ребят. У каждого — лукошко, в каждом лукошке — кошка, у каждой кошки двенадцать котят, у каждого котёнка в зубах по четыре мышонка. Сколько котят и мышат ребята несли в Ленинград?». Ответ: «ни одного». В Ленинград шёл сам Кондрат. Остальные же — удалялись от города-героя. Так и сейчас, с Босфорским гриппом… Нужно понять, в чём подвох…
- Это не чума. — Выпалил Павел. — Не та чума, которая опустошила пол-Европы в средние века. Не та, которую называли Чёрной смертью. Хотя, при взгляде на больного Босфорским гриппом, приходит на ум сравнение симптомов — с чумными. Тёмные пятна на теле. Нарывы, похожие на бубоны.
- Верно, — Третьяков одобрительно кивнул. — Суть в том, что мы знать не знаем, что означают эти пятна и бубоны на теле больного Босфорским гриппом. К примеру, появись они на теле чумного веке этак в пятнадцатом, тогдашние доктора, при взгляде на них, диагностировали бы ту или иную стадию болезни. Скажем, пятна размером с пуговицу — больной протянет ещё неделю. Стали размером с раскрытую ладонь — чума заберёт бедолагу через пару дней. Что-то в этом роде. Для нас внешние проявления болезни ни о чём не говорят. А что мы знаем точно?
- Точно… — Павел сосредоточился. — Мы знаем точно, что первый симптом Босфорского гриппа — высокая температура, которую невозможно сбить. Больной может потерять сознание, начать бредить. А может ещё некоторое время оставаться на ногах.
- Как долго человека сжигает этот жар — до момента выздоровления или наступления смерти?
- Неизвестно. — Управдом вспомнил раздувшегося мертвеца в доме под Икшей, передёрнулся. Добавил. — Но смерть может наступить очень быстро.
- А процент выживших, переболевших?
- Неизвестно. Когда я смотрел телевизор в последний раз — говорили, что кризис не переживают около семидесяти процентов больных. Но тогда было известно только о двух разновидностях гриппа. Возможно, сейчас их стало больше.
- А может, болезнь всё время трансформируется, видоизменяется? Понимаешь, что это значит?
- Что её невозможно исцелить? — Павел брякнул первое, что пришло в голову, и заметил, как Третьяков нахмурился.
- Угадал! — Пробормотал тот. — В таком случае, против Босфорского гриппа будет действенно только универсальное лекарство — панацея от всех болезней. Тот терияк, который пытается сейчас соорудить наш профессор.
- Но… У него же есть шанс?.. — Осторожно предположил Павел, не понимая, куда клонит взволновавшийся собеседник.
- Босфорский грипп… Похож на наказание… — Цедя каждое слово, выговорил Третьяков. — В этом всё дело. Он — текучий, как мёд… или воск… — «Ариец» погладил пальцем одну из незажжённых, остававшихся в резерве, свечей. — Как будто мы должны что-то сделать — вычислить источник, а не найти противоядие…
- Я тебе говорил то же самое, — управдом в удивлении уставился на собеседника. — Ты помнишь?
- А ты был прямо-таки уверен, что я должен внимать каждому твоему бреду про бога и чёрта и про болезнь в человеческом обличии? — Взорвался вдруг Третьяков. — На богослова меня не учили! Чертовщину — тоже не жалую! В то, что люди бывают хуже чертей — верю безоговорочно!
- Это не чертовщина. — Упрямо и вызывающе буркнул Павел.
- Знаю. — Отмахнулся «ариец». — Теперь знаю, не заводись… — Он взял с подоконника толстую книгу — на вид, не слишком старую, в современном твёрдом переплёте. Павел изумился: книг в доме травника он видел совсем немного; при той сырости, какая стояла тут, их судьба была бы незавидной. — Вот послушай… Это я нашёл здесь… Там была закладка… — Третьяков чуть сощурился. Павел подумал: возможно, у чтеца не идеально зрение. И ещё подумал: как мало они знают друг о друге — при том, что сделать сообща должны столь многое. «Ариец» раскрыл книгу и начал читать.
- «В устье реки Твид, во владениях шотландского короля, высится благородный город Бервик. В этом городе один человек — очень богатый, но, как впоследствии выяснилось, большой жулик — был похоронен. Однако не упокоился в могиле навечно, а, по происку Сатаны, вышел из земли и стал ходить туда и сюда, в сопровождении своры громко лаявших собак, внушая тем самым великий ужас соседям. Он блуждал по дворам и вокруг домов — и в то время все люди запирали двери, и ни для какого дела, ни за что, не смели выходить наружу от начала ночи и до восхода солнца. Но эти предосторожности не принесли никакой пользы, так как атмосфера, отравленная причудами этого грязного тела, из-за его тлетворного дыхания, заполонила каждый дом болезнью и смертью. Когда горожане пресытились отчаянием, они схватили лопаты и, различая, где их острые края, поспешили на кладбище и начали рыть. И думая, что им придётся рыть достаточно глубоко, они внезапно, ещё до того, как большая часть земли была вынута, обнажили голый труп, раздутый до огромной толщины, с чрезвычайно полным и залитым кровью лицом, тогда как саван, в который тело было обёрнуто, оказался почти совершенно разорванным. Два самых отважных молодых человека взялись рубить чудовище лопатой, и рубили его так, пока не хлынула чёрная кровь — а затем сожгли. Чума, так жестоко уничтожавшая людей, полностью прекратилась сразу же, как только тварь, бывшая некогда человеком, сгорела. Как будто оскверненный воздух был очищен тем огнём, что истребил отвратительное животное, заражавшее и губившее всё вокруг себя».
Коллекционер отложил книгу. Пока он читал, его лицо казалось Павлу одухотворённым, радостным. Закончив, Третьяков словно бы вынырнул из родной стихии — понурился, как человек, сразу после увлекательного сна вынужденный отправляться на убогую службу.
- Что это? — решился спросить управдом.
- «Historia Regum Anglicarum» — «История Англии», — усмехнулся коллекционер. — Авторства Вильяма Ньюбургского. Точней, в руках у меня — что-то вроде хрестоматии с выдержками из исторических документов средних веков. Но текст — оригинальный, в хорошем переводе.
- И что? — Осторожно уточнил Павел. — Зачем ты мне это прочёл? Тебя волнует содержание, или само открытие: как книга оказалась здесь, с закладкой на этом самом месте?
- Нет, не это. — Раздражённо отмахнулся Третьяков. — Это, как раз, понятно. Всех нас — ведут куда-то. Может, и таким способом, таким путём… Я о другом… Пожалуй, я соглашусь с твоим предложением…
- Каким? — Управдом не понимал.
- Застрелить чуму. — «Ариец» беспомощно развёл руками, как будто признавался в чём-то постыдном. — Если, по твоему просвещённому мнению, это могу сделать только я — это и сделаю я. Только будь я проклят, если знаю, как охотиться на чуму. Ты не нашёл Стрелка, которого искал. Но ты нашёл меня — и я сделаю, что должен.
Павел замер. Он только сейчас понял, через какую гору, через какой внутренний Эверест, перевалил Третьяков. Тот, незримо, вёл борьбу с самим собой всё то время, пока скитался с Павлом от одного ненадёжного убежища — к другому. Наверное, считал управдома вралем, а может, сумасшедшим. А может, и верил в его правоту, но не готов был ввязаться в сомнительное предприятие. Павел помнил: ещё недавно Третьяков категорически отказывался становиться Стрелком; бежал из своей московской квартиры отнюдь не выполнять миссию — лишь чтобы спастись от богомола, от безжалостного дознания, от насилия над волей, мыслью и памятью, которое для Третьякова было тем страшней, что он, вооруженный сотнями умений, никак не мог ему противостоять. И вот — через бездну тёмных событий и мучительных раздумий — коллекционер решился. Пожалуй — на одну из самых безнадёжных, в его жизни, авантюр. Что тут скажешь? Что вообще тут можно сказать?
- Спасибо. — Буркнул Павел. Взглянул Третьякову в глаза, встретил в них облегчение и понимание. — Спасибо тебе!
- Териякум! Нашёл всё! Компоненты… — В «штабную» комнату вломился алхимик. Его было не узнать: запылённый, как пилигрим, вымазанный глиной, паутиной, зелёным соком трав, — он широко улыбался. — Собирать всё — в одно: три часа. Варить — три часа. Выветривать — три часа. Теперь надо… — закончил он.
- Ты сделаешь лекарство? — Вскочил на ноги взбудораженный Павел. — Лекарство от Босфорского гриппа? Им можно будет вылечить всех людей? — Управдом крутанул рукой над головой, попытавшись показать, что имел в виду — весь человеческий мир.
- Не так, — улыбка сползла с лица алхимика. — Для пять человек. Хватит для пять. Больше нет… частей… компонентов…
- А если собрать? Отыскать? — Упорствовал Павел. — Ты сможешь сделать ещё лекарства?.. терияка?..
- Сложно… — Сеньор Арналдо, в прошлом профессор Струве, скривился. — Некоторые компоненты… части… сами испытывают… потребность в приготовлении… Две из всех потребно готовить по два годовых цикла… Весна, лето, осень, зима, весна, лето, осень, зима — два раза… Здесь были готовые части. Может, есть такие ещё… не здесь — в другом месте… Если есть — смогу смешать териякум ещё.
- С богом! — Третьяков сделал широкий приглашающий жест. Алхимик взглянул на «арийца» насторожённо — наверное, про бога не всё понял. — Приступайте, господин профессор, — поправился Третьяков. Наша помощь — нужна?
- Нет нужды в помощь, — отозвался адепт Великого Делания. — Есть нужда в свободное время.
- Три, плюс три, плюс три — итого девять часов. — Подсчитал Павел. — Это значит, работа до утра.
- Я не сплю. Работаю до утра. — Согласился алхимик.
- И мы — не спим. — Ввернул Третьяков. — Верней, спим по очереди. — Он обернулся к управдому. — Чьё дежурство будет первым?
- Моё, — Павел выпятил грудь. — Это оказалось забавно. Третьяков весело хмыкнул, даже алхимик улыбнулся — то ли уяснив, в чём здесь комизм, то ли за компанию.
- Ладно. — Третьяков от души зевнул. — Тогда я — спать. Разбуди через четыре часа.
Не тратя времени даром, он подкормил генератор порцией горючего, а затем и вправду соорудил себе лежбище из трёх стульев и растянулся на нём. Павел сомневался, так ли уж «ариец» истосковался по покою. Может, после только что состоявшегося разговора, тому попросту не о чём больше было говорить. Если не улечься — значит, вести светские беседы о пустяках. Занимать ночь пустой болтовнёй. Это, пожалуй, претило Третьякову больше, чем безделье. Впрочем, до храпа дело не дошло. А вот засопел «ариец» — сонно, довольно и совсем быстро: и четверти часа не прошло. В конце концов, даже воины сделаны не из железа: они устают, как и простые смертные. Павел тоже ощущал усталость. Он был не настолько слабохарактерным, чтобы прикорнуть рядом с подельником и наплевать на дежурство, однако, чтобы стряхнуть сон, решил пройтись по дому.
Сперва он не планировал удаляться за пределы той его части, что освещалась электричеством. Заглянул в спальню, прислушался к тревожному дыханию студента и девушки. От тех так и веяло жаром, как от печки, но они не метались в бреду, что, в их положении, уже казалось благом. Павел поменял компрессы девушке и, обнаружив небольшой запас тонких кухонных полотенец, соорудил из них ещё пару — для студента.
Потом управдому пришло на ум, что свечи, за которыми никто не следит, могут вызвать в доме пожар. Ему самому не слишком-то верилось в это: берлога травника, казалось, отсырела от кровли до фундамента (если последний вообще имелся). Однако Павел понимал: мысль о пожаре, в принципе, здравая, — потому, запасшись мужеством, углубился в комнаты, освещённые одними только свечами.
Свечи оказались долговечней, чем представлялось управдому: многие не догорели ещё и до половины. И всё же Павел волновался не зря: дважды он обнаружил восковые столбики, поваленные на бок. Их фитили полыхали, как факелы, над лужицами воска. Ещё одна свеча упала на пол и закатилась под стол. Оставшись без внимания, она, пожалуй, и впрямь натворила бы бед. Управдом поморщился: наверняка свечи повалил алхимик, когда копался в здешнем барахле. Следы активности сеньора Арналдо виднелись повсюду: тот явно не стремился сохранять в доме травника порядок, — должно быть, выхватывал из ящиков, коробок и сундуков всё, что вызывало его интерес, а, рассмотрев поближе изъятое, зачастую бросал его прямо на пол, за ненадобностью. Павел поразмыслил, не стоит ли потребовать от алхимика немедленно переместить все необходимые для зелья ингредиенты в «штабную» комнату. Тогда свечи стали бы более не нужны. Нужда в освещении всего дома целиком отпала бы. Но ему претило объясняться с Арналдо. А ещё — его пугала темнота. «Выключить» весь дом, кроме «штаба» — означало согласиться с тем, что темнота — побеждает, а он, Павел, капитулирует перед ней. Наконец, управдом принял компромиссное решение — оставить в каждой комнате по одной свече, остальные — погасить. С этой целью отправился в путешествие по дому.
Звуки грызни крыс, как ни странно, подбадривали Павла: всё лучше, чем мёртвая тишина. Углубившись в «сарайную» половину дома, управдом расслышал далёкие голоса и смех, доносившиеся из экопосёлка. На душе у него чуть повеселело. В приподнятом настроении он пошагал в направлении комнаты, окно которой пронзала толстая ветка. За спиной оставлял втрое, а то и вчетверо меньше источников света, чем затеплил их изначально Третьяков.
В комнате с веткой благодушие оставило Павла: едва переступив порог, он заметил, что там царит сумрак: из трёх свечей горела только одна, да и у той язычок пламени отчаянно трепетал — то разгорался, то съёживался до крохотной синей точки. Наверняка, дело было в распотрошённом окне: из него сильно дуло; тянуло ночной свежестью. Да что там свежестью — могильным холодом. Павел удивился: «штаб» Третьякову удавалось согревать неплохо. Неужели так кочегарила газовая горелка? Здесь же, в дальнем углу дома, изо рта заструился пар, когда управдом шумно выдохнул; нервы шалили! Павел подумал: через «рваное» окно в дом может попасть, кто угодно. С другой стороны, кому понадобится сюда прорываться! На всякий случай, управдом склонился к окну и рассмотрел странную ветку получше. Узкий оконный проём она перекрывала почти полностью. Злоумышленникам пришлось бы поработать пилой, чтобы устранить преграду. Да и после этого — протиснуться в окно сумел бы, разве что, цирковой гуттаперчевый мальчик. Или кто-нибудь, такой же гибкий…
Богомол!..
Павел не успел зажмуриться. Из окна на него уставились глаза.
Подчинили. Заморозили.
Он отчётливо ощущал, что не в силах отвести от них взгляда. От глаз, похожих на два простоватых камешка бирюзы, светившихся изнутри. А потом, в ничтожный, полный дрожи, круг свечного пламени, стал просачиваться человек. Павел видел каждое его движение, и всё же не смог бы объяснить, как именно богомол огибал ветку. Тот втёк в комнату, будто густая древесная смола. При этом никакой трансформации — смоляного озера — в человека, — не произошло. Казалось, мучитель связал все свои конечности в единый длинный канат, и эта витая змея, состоявшая из рук и ног, извив за извивом, проскользнула в комнату.
В голове у управдома сгустились сумерки. Однако ментального удара не последовало. Головная боль то усиливалась, то отступала — словно какой-то радиолюбитель крутил верньеры радиоприёмника, настраиваясь на нужную волну.
- Ты меня понимаешь? — Ударило вдруг в голове. Оглушило.
Павел постарался ответить. Объяснить, что не выдержит такой звуковой атаки. Но рот был будто запечатан сургучом.
- Не говори — думай! — Бомба сдулась до громкой петарды.
«Понимаю, — Послушно подумал Павел. — Но твой голос звучит слишком громко. И у меня болит голова».
«Сожалею, — послышалось в ответ. — Мне очень трудно… говорить так… контролировать себя и тебя. Боль, которую испытываю я, гораздо сильней твоей. Не знаю, насколько хватит моих сил… поддерживать связь. Потому сперва послушай, что скажу. Потом — задавай вопросы, если их имеешь».
«Я слушаю», — Павел сжал зубы. Только бы не вскрикнуть! В каждое ухо ему как будто воткнули по длинной вязальной спице.
«Моё имя — Авран, я пытаю, не оставляю увечий на теле и узнаю истину. Я пытал тебя и твоего друга, как и прочих. Но ни к тебе, ни к нему, у меня нет злобы. Теперь — нет, прежде — да… Я полагал, вы оба — служите чуме. Невозможно отличить призванных служить от тех, что избраны противостоять. Я умею видеть метки… Меня обучили этому много лет назад… Я отыскал человека, по имени Арналдо, в теле другого человека. Он мог быть послан сюда чумой. В твою жизнь, в твою эпоху. И я пытал его. Потом отыскал вас. Теперь знаю… Все трое — чисты. Все трое — избраны. Все трое — имеете метки. Я тоже — чист, избран, отмечен. Я буду с вами, но не всегда. Не каждую минуту. Когда во мне возникнет нужда — я окажусь рядом. Когда нужды не будет — останусь невидим для тебя и твоих ближних. Призывай меня в голове. Зови по имени — «Авран», — или по прозвищу — «Мучитель».
«Ты умеешь оставаться невидим?» — Не удержавшись, перебил канонаду в голове Павел.
«Люди видят, во что верят. Когда не верят — не видят, — откликнулся Авран. — Я отнимаю у вас и других веру в Аврана-мучителя. Вы не верите, другие — не верят, что видят меня — глаза не видят того, чего не позволяет видеть безверие».
«Извини, я перебил тебя. Продолжай». — Павел поспешил исправиться. Он жалел, что прервал исповедь богомола.
«Я сказал, что хотел, — ответил тот. — Теперь, столько, сколько выдержу я, и пока сам ты сможешь терпеть меня в своей голове — спрашивай».
«Ты хорошо говоришь на моём языке. Как научился этому?» — Управдом испытывал соблазн распрощаться с мучителем немедленно, но любопытство оказалось сильнее боли.
«Я не говорю. Ты говоришь на нём. Сам не зная того, ищешь в голове слова, чтобы те повторяли мои мысли на понятном тебе наречии. Потому так трудно… Мне трудно… Заставить твою голову ловить то, что я рисую. Образы… Ты называешь это — «образы»… Твоя голова ловит их и делает из них слова. Слова — самое трудное. Легче — поступки. Я вызываю в тебе образ… работы… важного дела… ты — выполняешь работу так, как её выполняют в твоём мире, в твою эпоху».
«В чьё тело ты вселился, оказавшись здесь?»
«Сложно понять. Не интересно понимать. Тело человека без родни… Оно умеет… обращаться с электричеством… Оно знает слово — «электричество»; не знает ни как то выглядит, ни откуда берётся… Знает, как связать провода, но не знает — что под ними… Меня поселили в него, потому что оно… имело доступ… доступ в место, где жил и был заточён Арналдо».
«Кто поселил? Кто?» — Павел, несмотря на боль в голове, чуть не выкрикнул это вслух.
«Не ведаю. — Авран помедлил. Добавил неуверенно. — Не человеческая воля. Не человеческое желание. Не кто-то такой, как ты или я».
«Ты поминал чуму? — Управдом вспомнил недавний разговор с Третьяковым. — Как можно служить ей? Чума — это болезнь, вирус. Если ты располагаешь моими знаниями — ты знаешь, что это такое».
«Чума — живая. Умеет мыслить, как ты и я. Призвана для своего дела. Избрана, как ты и я».
«Кем призвана? Кем избрана?» — Вновь, страстно желая получить ответ, спросил Павел.
«Не ведаю. — Вновь пророкотал в голове мучитель. — И моя сила — иссякла. Один вопрос. Последний. Потом — уйду».
«Ты сказал, что поможешь мне. Чем?» — Торопливо и безгласно выкрикнул управдом.
«Чума — хитра. Она прячется от тех, кто ищет её. — Неожиданно громовые раскаты в голове Павла стихли. Не успел управдом порадоваться этому и укорить мучителя за небрежность — ведь можно ж было постараться и с самого начала настроить громкость беседы как следует, — как тихие слова сделались еле слышны; потом и вовсе превратились в шёпот. Словно бы могучий водопад на глазах пересох и выродился в жалкую капель. — Чума — хитра. — Повторил богомол. — Но она не может всё делать в одиночку. Есть… приспешники… слуги чумы… Я… стану пытать их… Сумею дознаться, где прячется чума…».
Туман в голове пропал. К Павлу вернулась способность двигаться. Теперь он мог говорить — не только мысленно, но и во весь голос. И ему вдруг подумалось: богомол опять исчез, как фантом. Доказать, что тот был здесь, в доме, — невозможно. Толстая ветка в окне словно бы и не сдвигалась с места. Не оттого ли, что никто и не думал её сдвигать? И уж тем более — никто не подныривал под неё, не извивался ужом, не демонстрировал чудеса ловкости. Так был ли Авран-мучитель собеседником управдома? Был ли разговор в уютной пещере черепной коробки? Или на Павла обрушилась очередная галлюцинация, его заворожил свежайший — с пылу, с жару — мираж?
Чувство досады нахлынуло. Досады, перемешанной с обидой. Долгой, затяжной, истребить которую был способен, разве что…
Стук в окно.
Деликатный, тихий стук.
Павел обернулся на него так стремительно, что заныла шея.
В окне, еле различимое на границе ночи и света свечи, мельтешило лицо богомола. Впервые Павел был чертовски рад его увидеть. И, может, именно поэтому богомол впервые казался ему самым обыкновенным, только уставшим, как после трудного рабочего дня, человеком. Тот слегка искривил губы: улыбнулся? Неужели — улыбнулся? Потом вытянул грязноватый палец и указал им на Павла.
- Что? Что ты хочешь? — Не понял управдом.
Богомол продолжал играть в немого мима: тыкал пальцем куда-то, в направлении управдомова пупа, потом складывал ладонь «ракушкой» и прикладывал её к уху. Павел проследил взглядом за пальцем мучителя. Тот указывал на карман куртки Павла, из которого торчал краешек «Айфона».
- Тебе нужно позвонить? — Изумлённо прошептал управдом. Он достал аппарат из кармана, повернул дисплеем к богомолу, нажал несколько раз кнопку включения питания. — Не работает. — Объявил, чётко выговаривая слова, словно ожидая, что собеседник прочтёт по губам. — Батарея разряжена. Понимаешь? Ты же знаешь, что такое электричество? Здесь его нет…
Мучитель не успокаивался. Даже наоборот — начал постукивать себя ладонью по уху — с каждым ударом всё сильней и сильней.
- Держи! — Решился Павел и протянул богомолу «Айфон». — Только не разбей. Его ещё можно зарядить… Наверное…
Человек за окном, похожий на тощее угловатое насекомое, схватил трубку — и был таков.
Павел ахнуть не успел.
Он никак не мог привыкнуть к манере богомола — исчезать без предупреждения.
А может, тот всего лишь «выключил» себя — своё «изображение» — в голове Павла?
Да что за беда — дурные манеры. Мерзавец утащил телефон. Это куда серьёзней!
Попросту спёр, прикарманил, умыкнул!
В голову вдруг пришла несвоевременная мысль: следовало переписать телефонный номер Людвига из памяти «Айфона» — на любой обрывок бумаги любым огрызком карандаша. Наверняка у экопоселенцев есть свои телефоны. Наверняка удалось бы уломать кого-то из них позволить воспользоваться трубкой.
Ёлки-палки, ну и глупость!
Ореол тайны, окружавший прежде богомола, исчез. Но от этого не становилось легче.
Управдом хотел было крикнуть в темноту что-нибудь злое. Даже, чтобы его голос был слышен дальше и громче, засунул нос под ветку и глотнул полной грудью ночного холода.
- Спать не хочешь? — На плечо Павлу легла рука Третьякова.
Управдом не слышал, чтобы к нему приближались хоть чьи-то шаги, потому вздрогнул.
- Я ценю, конечно… Заботу… Но мне чужого не надо. — Проговорил коллекционер. — Твоя очередь отправляться, так сказать, в сонное царство. А моя — дежурить.
- А что — четыре часа прошло? — Глуповато улыбнулся Павел.
- Да уж больше. — Третьяков зябко крякнул и потёр руки. — Ну и нашёл ты место для бдения, нечего сказать. — Он осмотрел окно, попробовал на прочность ветку, проросшую из ночной темноты — в человеческое жилище. — Хотя… мыслишь правильно: если б мы отбивались от превосходящих сил противника, — скажем, от вурдалаков, — как раз здесь оказалось бы самое слабое звено обороны. Хорошо, что мы никому даром не нужны.
«Ариец» похлопал Павла по плечу — на сей раз уже слегка раздражённо.
- Давай, давай, — повернулся на бок, и молчок! Можешь моё лежбище временно оккупировать. Всё лучше, чем ничего.
Павел и не подозревал, насколько сильно устал. Едва он послушно доковылял до троицы ветхих стульев, выстроенных в ряд, — сомнения в том, что конструкция выдержит его; в том, что его бока воспримут такой ночлег с радостью, — испарились, как капля воды на горячей сковороде. Алхимик всё ещё колдовал над чудодейственным зельем. Что-то бормотал, иногда тихо напевал — не то мантры, не то заклинания. Подбрасывал на руке нечто, похожее на крупу или крупную соль. Эта магия, в другое бы время вызвавшая к себе интерес Павла, а то и страх, сейчас только крепче убаюкивала. Управдом ощутил, как сон накрывает его, словно тёплое шерстяное одеяло. «Так вот почему Третьякову не холодно спать», — успел подумать он, — и, в следующую минуту, музыкально, с присвистом, захрапел. Без притворства.
* * *
Она говорила: «Я всё понимаю. Тебе тяжело. Но крайности — это та же истерика. Операция — да, она стоила того. Она стоила всех денег. Но потом? Ты думаешь, если бы реабилитацию ты проходил бесплатно, наравне с другими, она была бы менее удачной или быстрой? Думаешь, если бы ты ездил на процедуры из дома, раз в два дня, как тебе предлагали, а не лежал в отдельной палате за сумасшедшие деньги — ты бы хромал как-то иначе — меньше или больше? Почему ты отказался от всех планов? Почему плюнул на собственное турагентство? Артём — всё ещё твой компаньон. Он слёзно просил, чтобы я уломала тебя вернуться. Не обязательно бегать по Москве — хватает и сидячей работы, которую ты мог бы делать. Но даже если не хочешь всего этого — почему ты пьёшь? Всё самое страшное — позади. Ты не потерял ногу. У тебя есть дочь. Я — тоже с тобой, если тебе это ещё важно. Деньги — дело наживное. Зачем пьёшь? Зачем сидишь в комнате сутками, с задёрнутыми шторами? Зачем отказываешься видеть тех, кто хочет видеть тебя, — даже собственную мать?»
Она говорила всё это, слушала тишину и, с поникшими плечами, уходила прочь. Он сперва просто отворачивался от упрёков, сидел спиной к болтливой жене, разглядывал выцветший узор обоев. Потом научился облачаться в старый пиджак с высоким воротником и, едва жена переступала порог комнаты-убежища, поднимал воротник — как некогда поднимали флаг над городами, где свирепствовал мор: «Держитесь подальше, странники!». Наконец, он купил тяжёлый амбарный замок и повесил его на дверь со своей стороны.
Он не знал, как ещё оборониться от сочувствия жены и её мягких упрёков. Поговорить? Объясниться? Ему нечего было сказать. Кроме того, что он боялся — до смерти боялся вернуться в тот Вавилон, который едва не погубил его, едва не обезножил. Он боялся выходить из дома. На него накатывал ужас, едва он оказывался перед светофором, — перед серой полосой шоссе. Он боялся бега времени — каждый, прожитый впотьмах, час отдалял его от себя самого — себя прежнего, себя до инцидента. Но он и торопил время: требовал от солнечного диска, чтобы тот быстрее катился по небу; требовал от часовой стрелки, чтобы та бежала со скоростью секундной. И только ночью, когда всё стихало, он выбирался из своего укрытия. Ночь сделалась его отдушиной, его жизнью. По ночам он выходил на балкон, дышал промозглым воздухом — часто и жадно, — словно недоутопленник, за мгновение до смерти, на пределе сил, вынырнувший из чёрного омута. Часто на балконе к нему присоединялась жена. Здесь она не была в тягость: стояла, молчала, как и он, изредка клала ему руку на плечо, или робко гладила по голове.
По ночам он спускался за спиртным. В палатку, возле которой всегда толпился сомнительный люд. Этих полуночников он, как ни странно, не опасался. Те принимали его за своего — по настроению, по духу безнадёжности, витавшему над пьяным шалманом.
Он понимал, что алкоголь корёжит, изменяет его. Не подчиняет — это было бы уж слишком, — но соседствует ежеминутно. Он научился ему сопротивляться. Играть с ним в игру: кто кого поборет на кулачках. В отличие от алкоголиков, лгавших, что могут завязать в любую минуту, он и вправду это мог. Больше того: опьянение не приносило ему ни радости, ни забвения; после него отчаянно болела голова. Однако это было дело: пьянеть. Это было занятие: сопротивляться туману в голове. Оставишь его — и ничего не останется от бытия. Человеку необходимо занятие — любое. Даже самому опустившемуся, деградировавшему человеку нужно осознавать, что он — небесполезен. Умеет спать на морозе — и не подхватить воспаление лёгких; умеет шевелить ушами; умеет читать на фарси; умеет пародировать Горбачёва; умеет пить и не пьянеть.
Однажды он позабыл запереться в своей комнате от всех живых. В комнату вошла дочь. Заинтересованно огляделась.
- Папа, ты ещё болеешь? — В её голосе было напополам осторожности и укоризны.
- Да. — Он поднял воротник. Он отвернулся к стене. Он сделал всё, что делал, чтобы защититься от жены. Но дочь, в силу малолетства или любопытства, завладевшего ею, не поняла намёков.
- А ходишь ты хорошо? — Она приблизилась к кровати, коснулась журнального столика, уставленного пустыми бутылками. Те мелодично зазвенели. Девочке, похоже, понравился этот звук; она качнула столик сильней и тихо засмеялась.
- Плохо хожу, — буркнул он. — Хромаю.
- Но у тебя ходят обе ноги? — Девочка спросила по-взрослому: «ноги». Не сказала: «ножки», или «пяточки» — слово, которое так любила её мать. Да и выражение её лица было серьёзным.
- Обе. Одна — почти никак. — Он поднялся, укутался в пиджак. С некоторых пор, после аварии, это стало возможно: обмотаться фалдами пиджака; худоба пришла на смену дородности, небольшому солидному брюшку; многое из одежды переросло скукожившегося человека. Он поднялся, чтобы выставить дочь за дверь — осторожно, деликатно. Вытеснить, выдавить, как надоедливого щенка. Коленями, коленями, лёгкими толчками. Так, чтобы та и сама не осознала, что её выгнали вон. Так, чтоб толчея показалась ей шутливой. Но любопытная не уходила.
- А зачем ты купил такую плохую новую ногу? — Брякнула она.
- Купил? — Он напрягся. Ему послышалось что-то злое, взрослое, в этом вопросе. Что-то, что дочь услышала от матери и переделала у себя в голове. — Я не покупал.
- Я слышала: мама говорила, твоя нога — как новая. И что она досталась тебе… — Девочка нахмурилась, вспоминая. — Задорого… За дорогую цену. Зачем тебе такая плохая нога задорого? Если б ты её не покупал — ты бы мне «Лего» купил, да? А теперь потом купишь?
- Если б я её не покупал — я жил бы без ноги. Понимаешь? — Он смотрел на дочь, словно не узнавал её. Словно выкормил врага. Обида, злоба, отчаяние — всё навалилось сразу. «Это Елена! — Размышлял он. — Её слова! Готова продать меня. Отобрать для себя то, что я же и скопил! Не вышло! Накося выкуси! Кукиш с маслом! Всё, как в кино: «Сам заработал — сам и пропил, имею право!»
«Чего они от меня хотят? — Думал он. — Чего все они от меня хотят?».
Они.
Неведомые они. Какие-то кентавры, или многорукие великаны. Воплощённое зло. С телом Елены и головой дочери.
«Чего все они от меня хотят?» — Кружилось каруселью в мозгу. Кружилось, раскручивалось, набирало обороты.
Что мельтешило во всей этой галиматье? Какие зверские личины скалились в круговерти?
Гордость: «Не показывать слёз!»
Бессилие: «Спасите меня, ну спасите же! Слушайте, что говорю — и делайте наоборот: не уходите — стойте над душой! Не оставляйте в покое — нарушайте покой!»
Злоба: «Только деньги — вот что им от меня нужно! Нужно всем им!»
Боль: «Нога болит! Ведь вы не знаете, каково это! Вы не знаете, как больно!»
- Без ноги трудно? — Спросила дочь. — Хуже, чем с плохой ногой?
Она была невинна.
Чёрт возьми! Невинный голос, невинный вопрос, невинный взгляд.
Мол, посмотри, мужик, — посмотри, скотина, — как ты обижаешь малых сих.
«Лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской». Университетскую мудрость — штудии по религиоведению — так просто не пропьёшь, при всём желании.
- Я тебе покажу! — Пробормотал он и вышел из своей комнаты-убежища — в соседнюю.
Подсмотрел краем глаза, убедился: дочь семенила следом.
Помещение казалось перегруженным вещами. Как будто кто-то имитировал нормальную жизнь в четырёх стенах, из которых жизнь ушла. Всё просто: в убежище — пусто, и много звонкого стекла; здесь — густо и сгрудилось всё остальное.
Он не испытал жалости ни к комнате, ни к её обитателям.
Он приблизился к россыпи игрушечных сокровищ дочери.
Та не бедствовала: правила целым королевством. Две пластмассовые куклы с анарексичными фигурками, белокурые, длинноволосые, модные — пили фальшивый чай. Сувенирный стеклянный ослик беседовал с сувенирным глиняным скакуном о чём-то важном: даром, что скакун превосходил ушастого в размерах раза в три. Оба, наверняка, гордились тем, что не были игрушками в чистом виде: Елена привезла обоих откуда-то из Крыма — давным-давно, когда сама была беззаботной и лёгкой на подъём студенткой. Две плюшевые собаки с грустноватыми мордочками охраняли небольшой замок, с крышей на крохотных стальных петлях.
Он поднял скакуна, взглянул на дочь. Та словно почувствовала приближение чего-то страшного. При этом в её глазах жила вина. Она знала, что виновата, — хотя, может, и не догадывалась, в чём именно.
Он ухватился покрепче за правую переднюю ногу скакуна.
Чуть поднажал.
И тоненькая конечность, увенчанная подкованным копытцем, осталась в руке.
Она отломилась легко, без глиняного крошева. Со вкусным звуком, какой раздаётся, когда ломают твёрдый горький шоколад.
- Папа! — Взвизгнула дочь. — Не надо!
- Теперь конь без ноги. — Спокойно, спокойно, как будто читал вслух скучное стихотворение, объявил он. — Как думаешь, далеко ли убежит?
Поставленный на пол, скакун на мгновение будто задумался — сохранять ли устойчивость, или завалиться на бок. И вдруг, с грохотом, упал мордой вниз. Это стало сигналом — отмашкой флага, ознаменовавшей начало катастрофы.
Дочь — медленно, медленно, — начала отодвигаться от отца и всхлипывать. Она словно собиралась с духом. Как будто её горе было таким огромным, таким неодолимым, что враз выплакать его — представлялось невозможным. Только постепенно — по капле, по крохе, — пока не побежит по щекам мощная Ниагара.
- У коня — четыре ноги, — провозгласил он. — А у меня — две. Вот как у них. — Он поднял обеих кукол, захватив в каждую пятерню — по одной. Хрупкие фигурки царапали ладони всеми, весьма натуральными, своими выпуклостями. Он сжал их обеих и услышал, как хрустнула пластмасса. Куклы сплющились, у одной отвалилась голова. Та, что была зажата слева, лишилась руки и ноги. Её-то он и протянул дочери.
- На, посмотри, будешь ли ты играть с безрукой, дружить с безногой.
Девочка быстро спрятала собственные руки за спину, словно кто-то ударил её по ним. Её лицо напоминало сморщенный носовой платок. Она смотрела на отца не с ужасом — с каким-то небывалым удивлением. Как будто ей показали домашнюю ленивую кошку, которая — в кои-то веки — поймала мышь.
Он бросил кукол под ноги дочери и поднял с пола плюшевого мопса.
Тот был похож на неваляшку: круглый, пузатый, глуповатый с виду. Этакий пушистый шар, с крохотными лапками и чёрной пуговицей носа. Абсурдный и обаятельный зверь.
Он дёрнул мопса за ухо — проверить, крепко ли то держится. Ухо выдержало рывок.
Он отодвинул мопса от себя на вытянутых руках. Рассмотрел его.
Что-то назревало в голове. Что-то чесалась в мозгу. Что-то… весёлое…
«Это же шар, футбольный мяч с носом и ушами, — вдруг подумалось ему. — Можно приклеить руки и ноги, лапы, уши и носы к мячу, но оторвать их — невозможно. Мяч — есть мяч: ему конечности без надобности».
- Это мяч! — Крикнул он зычно, вслух, — и, подбросив мопса в воздух, — поймал его на подъём ноги, запулил им в телевизор. Тот, не причинив вреда экрану, тяжело плюхнулся на пол.
- Это мяч! Мяч! — Орал он бешено, поддавая плюшевого пса ногой, гоняя его до ванной и обратно.
После одного из ударов мопс угодил в игрушечный уголок и разметал всё дочкино поголовье зверей и кукол. Скакун без ноги звонко ударился об ослика; стекло всхлипнуло, и ушастый раскололся пополам.
- Я — вандал! Я — Герострат. Аттила! — Взревел разрушитель. — Рррр! — Рыкнул по-тигриному, по-бенгальски. Схватив со стола фломастер, пририсовал себе роскошные синие усы. — Я — почётный член истерического…исторического клуба университета… и знаю всю эту собачью чушь! Аттила — в меховой шапке, гнёт мечи голыми руками. Герострат — бегает по церкви с зажигалкой. Я — Павел Глухов, уничтожаю глиняных лошадей!
Истерика взвилась пионерским костром. Дочь уже не плакала. Она, распахнув глаза так, что не двигались веки, открывала и закрывала рот, как выброшенная на берег рыбёшка. Ей не хватало ни воздуха, ни мысли: как из отца выползло, проросло вот это.
Он вдруг вспомнил: где-то на магнитофоне у него записана дискотечная песенка. Весёлая — обхохочешься! Принялся искать запись. Нашёл быстро: они с Еленкой прежде любили отплясывать под эту музыкальную шутку.
- Купила мама коника, а коник без ноги. — Завопил, принялся подпевать. Скорей давиться словами. Или выплакивать из себя смертную боль. — Яка чудова играшка, бу ги-ги-ги-ги! Купила мама другого и другий без ноги…
Он подхватил скакуна и начал размахивать им, как будто резал кого-то до самых печёнок, как будто разрубал от макушки до паха. Он кружил по комнате, — упоённо, почти не хромая. Он не слышал, как в стену стучат разгневанные оглушительной музыкой соседи. Он был балетным танцовщиком, фигуристом из телешоу, акробатом из Цирка «Дю Солей». В эти мгновения он был всем, кем не стал и никогда не станет из-за злосчастной хромоты… И ещё из-за того, что никто его не любил… Только деньги. Только работу. Только его красноречие. Только шутовство. Только мягкий характер. Только то, что он — недурной отец. Но не его самого!
- Купила мама мени коня. Але ж заднёй ноги у нёго нема. А що замисть той ноги у нёго було? Бо так добро перемагае за зло!.. А-а-а-а-а! — В ногу будто вонзили раскалённый шампур. Черти взялись за него! Им потребовалось совсем немного мяса для шашлыка. Им не нужен человек целиком. Они оставляют его жить на земле. Зачем им лишнее тело в многолюдном аду, если и здесь можно отрезать кусок человечьей ноги и приготовить его на самом медленном и мучительном огне! — А-а-а! — Вопил Павел Глухов: не Герострат, не Аттила — всего лишь неудачник, — бездельничающая пьянь, — потерявшийся в собственных боли и горе.
- Господи! Что здесь происходит? Паша? — Еленка стояла посреди осколков. Наверное, только вернулась с работы — ворвалась фурией, вбежала — и ослабла, осела на глазах. Ухватилась за дверцу платяного шкафа. Потом потрогала сердце, словно не веря, что оно — там, под блузкой. — Паша?… Это ты сделал?..
Дочь подбежала, закуталась в юбку Еленки. Она почти совсем утонула в её складках — как будто хотела, чтобы для неё померк свет, — тот, что освещал игрушечную бойню. Она хотела что-то сказать, но не могла сдвинуться с первого слога; вертела его так и этак: «Ах…ха…ах… ха…».
- Купила мама коника, а коник без ноги… Больно! — Павел Глухов не плакал — тихо, тихо выл по-собачьи, кусая губы до крови. Зная, что убил…Зная, что не искупить уже этих, оборотившихся в пепел, стекла и глины… этой крови…
* * *
- Я убил! Убил её!.. — Павел решил было, что сон продолжается: это его голос произносит покаянное признание. Но за словами последовали удары — гулкие злые удары чем-то тяжёлым по дереву. За ударами — тихий вопль боли.
- А ну, спокойно! — Голос «арийца» не оставлял сомнений: что бы тревожное ни происходило по соседству, — оно происходило за пределами сна; иллюзией тут и не пахло. Управдом разлепил глаза. Как раз вовремя, чтобы увидеть, как Третьяков вырывает из рук студента нечто, похожее на тяжёлую керамическую пепельницу. Тот, похоже, пытался использовать её, как оружие, — но угрожал лишь себе самому, порывался проломить себе пепельницей лоб. — Успокойся! — Выкрикнул «ариец» громче. В пылу борьбы чуть отвернул лицо от соперника и встретился глазами с проснувшимся Павлом. — Помоги, что ли! — Выплюнул уже в управдома. — Или нравится быть зрителем… в первом ряду?..
Павел вскочил, почти вломился в потасовку.
И замешкался.
На его глазах соперники словно бы сплелись воедино. Причём оба крепко сжимали запястья друг другу. Подступиться к студенту так, чтобы не затронуть Третьякова, не получалось. Павел лихорадочно соображал: как помочь «арийцу», а не помешать. Приходило в голову только одно: обхватить студента за талию и дёрнуть на себя.
Павел так и сделал. Но, взбудораженный и полусонный, не рассчитал силы рывка: оба — и он сам и его жертва — повалились на гнилой пол, с грохотом разметав вокруг какие-то склянки, толчёные кости и пустые канистры. Перед падением Павел успел заметить, как алхимик, с ловкостью макаки, отскочил в дальний угол «штабной» комнаты. Он спасал широкую картонную крышку обувной коробки, уставленную баночками — наподобие тех, в каких, в дни Павловой юности, полагалось сдавать мочу на анализ.
Пепельница выпала из рук студента. «Ариец» тут же воспользовался неразберихой и навалился на соперника всем весом. В руках у него объявилась тонкая бельевая верёвка. Вероятно, гнилая, как и всё в этом доме, поскольку, при первой же попытке связать студента, её пожелтелые волокна с треском порвались. Третьяков чертыхнулся и сделал вторую попытку.
- Не давай ему подняться!.. — Пыхтя, потребовал от Павла. И тот не придумал ничего лучше, чем обрушиться задом на левую руку студента.
- Всё! Всё! Закончили! — «Ариец» приподнял соперника и силком усадил того на стул. Смутьян энергично дёргал связанными руками, пытался разорвать путы, но верёвка пока держала. Третьяков, всё ещё тяжело дыша, внимательно вгляделся в лицо побеждённого, приподнял тому веко и зачем-то заглянул в ухо. — Ты сражался, как лев, но проиграл. — С видом, вполне серьёзным, обратился он к студенту. — Если бы не болезнь — ты был бы сильнее. Так что смирись и расскажи, что случилось. Зачем расколотил руки в кровь? Зачем хотел раскроить башку? На то была веская причина?
- Я… не доглядел… Она… умерла… Настёна… умерла… — По щекам студента покатились огромные слёзы. Павлу они показались ненатуральными. Бутафорскими.
- Твоя девушка? — «Ариец» нахмурился. — Когда это случилось?
- Я… не… — Студент разрыдался. Слюняво, не сдерживаясь, а потому особенно жутко. — Я не… знаю точно. Во сне… Я сам… заснул… Не менял ей компрессы… Она — сгорела! Сгорела!
- Так… — Третьяков взъерошил волосы на голове. Он выглядел не намного бодрей студента — то ли вымотался, стоя на часах, то ли заснул на дежурстве и был разбужен воплями. — Никуда не уходите, господа, я мигом… — Он направился в спальню. Павел тем временем проверил, как там сеньор Арналдо. Алхимик чуть осмелел. Он выбрался из-за массивного сундука, за который спрятался в начале потасовки, и по-прежнему бережно, как святыню, удерживал перед собой картонку с грязноватыми баночками. Павлу показалось: в них что-то густое и тёмное, как замазка, — но тщательней разглядеть содержимое помешал «ариец».
- Девушка мертва. — Мрачно объявил он, не обратив внимания на гримасу страдания, перекосившую рот студента. — По самым смелым прикидкам, Босфорский грипп съел её за три дня. Что и требовалось доказать: болезнь видоизменяется.
- Моя жена! И Татьянка! — Выдохнул Павел. Он тоже жестокосердно позабыл о несчастном студенте. — И они могут быть уже мертвы!
- Не думаю, — покачал головой Третьяков. — Они подхватили одну из ранних разновидностей гриппа. Значит, у них больше времени.
- Но я даже не знаю, как долго их не видел. — Жалобно пролепетал Павел. — Может, неделю… Я потерял счёт времени…
- Это верно, — жестоко подтвердил «ариец». — Время играет против всех нас. А лекарства — нет.
- Есть… немного… — В неприятную беседу комариным визгом ворвался полузадушенный тенор алхимика. Павел подумал: даже научившись говорить по-человечески, тот не перестал удивлять одним лишь тем, что обладает речью.
- Есть? — Осторожно, недоверчиво, Третьяков окинул сеньора Арналдо долгим взглядом.
- Есть, — подтвердил алхимик. — Для пять штук человек… Каждый лечит себя пять дней… Одна малая ложка вот это… — Он указал подбородком на картонку с баночками. — Пять раз в один день, три раз в следующую ночь. И так дальше, пока не увидит дно сосуда.
- Как быстро больной почувствует эффект? — «Ариец» задал вопрос. Наверное, тут же решил, что тот слишком сложен для понимания алхимика. Перефразировал. — Как быстро больной начнёт поправляться?
- Три дня. — Широко улыбнулся зельедел. — Три дня — эффект. Видно для других… Видно со стороны…
- Плохо, — буркнул Третьяков. — Долго! Местные не поверят нам. Как мы докажем им, что получили действенное лекарство от Босфорского гриппа, если у нас — мертвое тело вместо исцеления.
- Она не тело! — Воскликнул студент. — Мрази! Она не тело! Не смейте!.. Её зовут… Анастасия!..
- Да-да, — коллекционер медленно кивнул. — Я прошу прощения у тебя, парень. Эта девушка… Анастасия… она была дорога для тебя. Но и ты пойми нас. Теперь у нас остался только ты, понимаешь? Ты — наш паспорт. Наш билет отсюда.
Павел удивлённо уставился на Третьякова: о чём это он?
- Гады! — Студент не слушал и не удивлялся. Он так сильно дёрнул связанными руками, что, Павлу показалось, верёвки слегка подались. — Это всё из-за вас! Зачем вы затащили нас сюда? Надо было остаться там… В городе… Нас бы отвезли в больницу… Гады!..
- От него сейчас мало толку, — Третьяков повернулся к Павлу. — Пойду, прогуляюсь.
- Куда? Где? — Управдом не скрывал удивления.
- Всюду и везде, — коллекционер неопределённо развёл руками. — Разведаю пути к бегству. Бежать, в нашем положении, и не солидно, и не вполне порядочно, но, быть может, придётся.
Он приподнял канистру с водой. Приложился к раструбу, сделал пару глотков. Ещё немного воды вылил на ладонь и размашисто шлёпнул ладонью по шее. Потом, через спальню, которую занимала теперь одна лишь мёртвая девушка, направился вглубь дома.
Павел, наедине со студентом и алхимиком, ощущал себя неловко. Он попытался разобраться в чувствах. С удивлением обнаружил, что испытывает перед студентом — лёгкий стыд, словно тот имел право на упрёки, — а перед алхимиком — робость.
- Есть… проблема… — Последний вдруг заговорил. — Лекарство… териякум… лечит, но ослабляет…
- Как это? — Не понял Павел.
- Ты берёшь. — Алхимик поставил самодельный картонный поднос на стол и взял с него одну банку, словно для демонстрации собственных слов. — Ты ешь… Лечишь себя… Здоров… Потом видишь того, кто болен… Снова болеешь… Больше, чем раньше… Сильнее… Умираешь быстро… — Сеньор Арналдо задумался — наверное, подбирал выражения. — Смерть — быстрее лекарства… во второй раз…
- Иммунитет! — Понял управдом. — Твоё лекарство ослабляет иммунитет. Если человек, после выздоровления, остаётся среди больных — он вновь заболеет и уже не сумеет противиться болезни.
- Так, да, — кивнул алхимик и улыбнулся. Павел поймал себя на мысли, что эти улыбки — раздражают. Арналдо — скорее всего, не желая никому ничего дурного, — обладал дурацкой способностью улыбаться не вовремя и некстати.
- Ты вылечишь мою жену. — Управдому так отчаянно захотелось, чтобы это оказалось правдой, что, вместо вопроса, получился приказ. — Ты спасёшь мою дочь. У тебя пять порций лекарства… терияка от всех болезней… две ты отдашь им.
- Я дам им териякум… — Вновь улыбнулся алхимик. — Если они живые — станут здоровы. Если станут здоровы — держи их далеко от чумы…
- Входные двери заперты снаружи. — Беседу прервал басовитый Третьяков. — Чёртов дом! С виду — дунешь, плюнешь — развалится. А брёвна — о-го-го. Века простоят. Через окна не пролезем: узкие, заразы. Чердак вроде есть, но, как туда забраться, я не нашёл.
- А сломать дверь — не выйдет? — Павел насторожился.
- Нужен таран, — «Ариец» пожал плечами. — Хотя попытаться можно. Я вот что нашёл. — Он потряс сокровищами, зажатыми в ладонях: игрушками-карапузами, позвякивавшими изнутри.
- Неваляшка? — Управдом вспомнил, как называется игрушка. У него в детстве тоже была такая — и уже тогда — старая, вручённая матерью, «чтоб доламывал».
- Целлулоид! — Поправил Третьяков. — Там много таких, — он махнул рукой в сторону сарая. — Седая древность. Жалко портить. Сейчас таких не делают. Травник, наверно, с самой Октябрьской революции берёг.
- А зачем портить? — Павел принял у «арийца» неваляшку из рук в руки. У игрушки было глуповатое выражение лица и жёлтое круглое пузико, покачиваясь на котором, она сохраняла устойчивость.
- А?.. — Коллекционер, похоже, не расслышал вопроса; задумался над чем-то. — Потом покажу, — закончил небрежно.
Он склонился над генератором, щёлкнул тумблерами. Размеренное машинное «тук-тук-тук» захлебнулось, смолкло. Третьяков подошёл к окну, быстро пробарабанил пальцами по подоконнику — и вдруг — резким, «каратистским», движением руки — пробил дыру в целлофане, заменявшем оконное стекло. Ухватился за края дыры-раны обеими руками, рванул тонкую плёнку на себя. Холод наполнил комнату. Павлу почудилось: вместе с холодом в дом вполз тяжёлый клочковатый туман. А в окне замельтешил серый рассвет. Едва заметный: в это время года темнеет быстро, а светлеет — неохотно. И всё-таки, сквозь туман, проступал нарождавшийся день.
- Эй, на берегу! — Во всё горло выкрикнул Третьяков, просунув голову в окно. — Глухарь вызывает Гнездо орла. Короче, где вы там? Поговорить надо!
Некоторое время ответа не было. Как не было и тишины: лес полнился звуками пробуждавшейся звериной и птичьей жизни. И вдруг послышался громкий и близкий треск веток под чьими-то тяжёлыми ногами.
- Чего тебе? — Раздался недовольный голос.
- У нас новости. — Выкрикнул Третьяков. — Хорошие и плохие. Зови старшего: обсудим.
- Мне докладывай! — Откликнулся голос. — Что там у вас? Или пан, или пропал — чего темнить-то?
- Не пойдёт! — Уверенно возразил «ариец». — Есть обстоятельства… Зови, в общем. Скажи: «архисрочно и архиважно!»
- Весточку ему пошлю, — ворчливо отозвался часовой. — А там уж: придёт — не придёт, — не моя забота.
- Вот и славно! Жду! — Третьяков спрятался в доме. Зябко потёр ладони. Его взгляд странно блуждал. Он словно бы обдумывал сразу многое. Покосился на Павла. Зыркнул на алхимика — не по-доброму, колюче. Наконец, уставился на студента.
- Эй, парень, ты в порядке? — Он положил руку на плечо связанному, но тот раздражённо сбросил её.
- Отвяжитесь! Я — убийца, но и вы — тоже убийцы!
- Помнишь, я сказал тебе, что ты — наш билет отсюда? — Коллекционер словно бы не заметил раздражения студента. — Так вот — это правда. Лекарство готово. — Он придвинулся к обиженному вплотную, только что носом его носа не касался. — Понимаешь? Нам нужно испытать его… На человеке… На тебе…
- Спятили? — Студент выглядел испуганным. — Почему на мне? Идите к дьяволу!
- Хм… — Третьяков отодвинулся, распрямился, скрестил руки на груди. — Тогда тебе придётся бежать. Вместе с нами. Если я тебя развяжу — что будет?
- Кончу тебя, гада, или себя кончу! — Выкрикнул студент. Павел неожиданно подумал, что с крикуном болезнь играет в жестокую игру; ведёт себя, как кошка с полузадушенной мышью. Да и грипп ли у него? Слишком уж он бодр для человека, с температурой сорок по Цельсию.
- Так я и думал. — Третьяков кивнул — будто утвердился в чём-то важном. — Если не хочешь с нами бежать — придётся тебе нам послужить.
А дальше — произошло нежданное.
Быстрое и слепящее, как проблеск молнии.
Внезапное для всех, кроме самого «арийца».
Тот подошёл к затуманенному окну, несколько раз глубоко вздохнул — жадно, словно насыщаясь влажной прохладой — и вдруг, как кузнечик из-под велосипедного колеса, прыгнул к студенту. Тут же набросился на него со спины, сдавил ему ладонью горло.
В его руке, как будто выпрыгнув из-под манжеты, появился нож — должно быть, не здешний, не из травнического дома: толстый, швейцарский, с миллионом бессмысленных лезвий.
Павел шарахнулся в сторону, зацепил ногой газовую горелку. Та затанцевала юлой, но не упала. Алхимик — заученным движением — юркнул за сундук.
Третьяков совершал убийство — расчётливое, умелое, хладнокровное убийство на глазах свидетелей.
Студент хрипел, дёргался.
Его кровь кипела от жара, — и уже лилась… Лилась ли?..
Может, и нет, но сталь ножа уже кроила, уродовала ему лицо… Уродовала?.. Кроила?..
Павлу подурнело. Никогда и нигде он не видел ничего подобного. Только в кино — в заэкранной жуткой сказке.
Покойников, уродства, муки — это да. И немало, в последнее время. Убийство… В голове стучало: «убийство!» Пульсировало: «зверь, зверь…»
У зверя напряжённое лицо.
У зверя шевелятся губы — он как будто поедает жертву.
- Очнись! Ты оглох? — Третьяков обернулся к Павлу и прямо-таки полыхал гневом. — Я сказал: подай склянку!
- Ка…какую склянку? — Управдом потряс головой. И морок слегка рассеялся. «Ариец» не душил студента — он запрокидывал тому голову. И, одновременно, разжимал ножом его сжатые зубы.
- С зельем! С терияком! Ну! Быстро!
На сей раз Третьякова услышал не только Павел, но и алхимик. Рука последнего высунулась из-за сундука. В ней была зажата майонезная «баночка для анализов». Рука и баночка — обе дрожали. Управдом перехватил дар. Уловил едкую вонь, поднимавшуюся из сосуда. Жжёный сахар, в смеси с французским заплесневелым сыром и палёной автомобильной покрышкой.
- Сколько надо этой гадости съесть за раз? — Третьяков, казалось, выдыхался; студент, несмотря на болезнь, сопротивлялся отчаянно.
- Сколько? — Нервно переспросил Павел, отыскав глазами алхимика.
- Ложка! Маленькая ложка! — Поспешно — и очень понятливо, незамедлительно, — откликнулся тот.
- Чайная ложка! — Перефразировал Павел.
- Так и засовывай в него столько! — Коллекционер был в бешенстве. — Он мне сейчас нож перекусит!.. Или я ему зубы сломаю, что верней!..
- Я? В него? — Управдом, в смятении, переводил взгляд с баночки на студента.
- Да! Да! Не сиди сиднем!
Павел вдруг ощутил, что рядом разыгрывается трагедия. Да что там трагедия — катастрофа. Как будто его потомственную хрущёвку сотрясает землетрясение, а он, вместо того чтобы спасаться, вместе со всеми соседями, — бежать на улицу в одних трусах, — смотрит скандальное ток-шоу. Эта мысль отчего-то взбодрила, отрезвила его. Он и не заметил, как сорвался с места и пересёк комнату наискось. Страх даже не успел вспыхнуть ярким красным: «осторожно!» — в голове. Но, даже если полдела было сделано, оставалась вторая половина: накормить студента замазкой из майонезной банки.
Управдом огляделся: ни ложки, ни вилки, ни даже ножа в пределах видимости. А ведь где-то они есть: чем-то же ели вегетарианское рагу накануне! Были — и сплыли. Единственный «столовый прибор» — в руках Третьякова.
- Скорей! — Тот, должно быть, воспринял замешательство Павла, как робость.
И тогда управдом, со страдальческим всхлипом, поддел замазку пальцем и — широким художническим мазком — размазал её по губам студента. Большая часть месива осталась на губах, но и между зубами просочилось немало.
- Пить! Дай ему пить! — Прикрикнул Третьяков. — Много! Чтоб не выплюнул!
Павел поспешно освободил руки, избавился от баночки, дрожавшими руками поднял ополовиненную канистру с водой — и вылил почти всю на запрокинутое лицо студента. Он перестарался: парень сперва вдохнул воду, как вдыхают воздух, потом закашлялся, затрясся — может, залил водой лёгкие. При этом он изловчился — и обеими ногами саданул управдома под дых.
Павел скрючился и отлетел к стене.
- Дело сделано! — Когда управдом сумел поднять голову, Третьяков уже обтирал нож о брюки. Лезвие так и не испило крови, зато было заляпано слюной. — Извини, друг, — он похлопал студента по плечу. — Ты всё равно помирать собирался. Так что, если тебе повезёт, желание сбудется. А если нет — выздоровеешь. Чем плохо? И при одном, и при другом исходе, есть свои преимущества, ведь верно?
- Сволочь! — Прошипел студент, всё ещё продолжая кашлять.
- Она самая, — покорно и устало выдохнул коллекционер.
Оба драчуна замолчали. У Павла тоже не возникало желания привлекать к себе внимание хоть словом. Однако тишина продолжалась недолго. С улицы послышались шаги, голоса.
- О чём ругаетесь? — В разорванный Третьяковым целлофан засунулась физиономия «охотника». На сей раз на нём был надет какой-то древнерусский мешок — так сперва показалось Павлу. Но вскоре тот разглядел в зипуне Стаса (пришлось поднапрячься, чтобы вспомнить имя гостя) подобие толстовки, или якутской малицы, пошитой из цельной оленьей шкуры. Впрочем, сидела она на нём кривовато, топорщилась на плечах и пояснице — возможно, по причине того, что на встречу с Третьяковым «охотник» собирался второпях.
- Нам мало одного дня. — «Ариец», без любезностей, приступил прямо к делу, взял быка за рога. — Нужно ещё три. Если у нас будет столько времени, — и ни на полдня меньше — мы докажем, что можем лечить Босфорский грипп. Иначе результатов лечения вам не видать. Уничтожите нас — результатов вам не видать. Выгоните — результатов вам не видать.
- Вот как… — Стас, казалось, сильно задумался. — А как насчёт самого лекарства? Оно готово?
- Готово. — Третьяков кивнул.
- Его приняли ваши больные?
- Только один. — «Ариец» замешкался — словно решал, насколько откровенным следует быть с поселенцем. — Девушка мертва. — Закончил твёрдо.
- Вот как, — повторил «охотник». Но теперь первое слово прозвучало протяжно: «вооот». Протяжно и тоскливо. — У нас… то же самое.
- В каком смысле? — Не выдержав, вмешался Павел.
- Одна из заболевших… скончалась.
- Мы уверены — лекарство подействует! — Павлу показалось: «ариец» был ошеломлён новостью, но не подал и вида; пауза, которую он сделал перед тем, как обнадёжить поселенца, оказалась крохотной, почти незаметной. — Мы твёрдо уверены. Но нам нужно ещё время.
- Дайте мне немного лекарства, — решительно, через окно, протянул руку «охотник». — И у вас будет это время.
- Невозможно, — запротестовал Третьяков. — Мы сперва должны испытать его на себе… на нашем больном.
- Не обсуждается! — Отрезал поселенец. — Это моё условие. Две дозы лекарства.
- Две? Почему две? — Павел опять встрял в беседу. — Вы вчера сказали: заболевших — двое. Если одна… умерла…
- Марта! — Выдавил «охотник». — У неё… поднялась температура… ночью… Может, это всего лишь простуда — осень, обычное дело…
- Хорошо! — Третьяков, сдавшись, протянул собеседнику две баночки с густой вонючей массой. Принимать внутрь. А дозировка…
- Одна ложка, пять раз в один день, три раз в одну ночь — потом. Через одинаковое время для часов дня и ночи. — Лучился радостью алхимик. Павел вздрогнул, услышав его голос.
- Воняет… — «Охотник» осторожно повёл носом.
- Советую выждать, не рисковать. — Третьяков не казался таким уж убедительным.
- Нет, — поселенец мотнул головой так энергично, что борода не поспела за движением подбородка. Это выглядело комично. — Не смейте советовать нам!.. — Он погрозил пальцем с какой-то жалобной, детской, обидой и, повернувшись к дому спиной, побрёл в туман. — Три дня! — Донеслось из тумана. У вас — три дня. Еду и всё остальное передадим вам через час.
Шаги и голоса утонули в клубившейся кашице. Как будто выключили звук. Вот он был, — внушал уверенность в близости людей, в том, что человеческая раса ещё жива и здравствует, — а вот — пропал.
- Подай мне вон ту картонку, — надо закрыть окно, — скомандовал Третьяков, обернувшись к Павлу.
Тот не двигался с места. Набычился, насупился, молчал.
- В чём дело? — «Ариец» обошёлся без всегдашней иронии.
- Почему ты решаешь за меня? Решаешь за всех нас? — Буркнул управдом. — У нас тут мёртвая девушка. Ты забыл? А у меня нет трёх дней в запасе… У меня…
«Дзинь-дзззииинь-та-там!»
Что-то звонкое — как шмель, пуля или курьерский поезд — ворвалось в дом травника.
- Это оттуда! — Третьяков метнулся в направлении комнаты, распоротой веткой.
Павел, осторожничая, бежал позади, отставая на несколько шагов.
Странный звук повторился. Обрёл на миг мелодичность, и снова скатился в сиплое жужжание.
Третьяков остановился на пороге комнаты, громко — и, как будто, недоверчиво — хмыкнул. И расслабился. Павел, за время знакомства с ним, научился понимать, когда «ариец» собран и готов к драке, а когда — пребывает в покое. Даже руки тот держал по-разному, даже изгиб плеч по отношению к шее, даже наклон головы — менялись. Сейчас, ещё не видя источника шума, Павел понял, что Третьякову тот не страшен.
- Сюрприз. — Проговорил коллекционер и обернулся, осторожно, двумя пальцами, как удивительное насекомое, подхватил надрывавшийся Айфон. — Твоё? — Протянул он аппарат Павлу.
Управдом немедленно признал трубку, похищенную богомолом. Теперь она была жива и полна энергии. Трелей, издаваемых устройством, управдом прежде не слыхал, но не сомневался: перед ним — тот самый, выданный ему Людвигом, Айфон. Павел растерялся. Вся сцена отдавала жульничеством; в ней отчётливо угадывался подвох. Управдом не представлял — какой именно. Но ему казалось: едва он прикоснётся к трубке — та взорвётся, или окатит его водой, или превратится в звёздочки конфетти. Фокус-покус! Только вот фокусник — кто? Неужто богомол? Павел и не подозревал, что у того имеется чувство юмора. Или всё-таки Авран-мучитель проявил заботу? Но как он догадался? «Образы» — Вспомнил вдруг Павел. Богомол говорил об образах. О том, что пользуется чужими головами, чтобы образы переработать в действия и слова. Тогда — всё возможно. В голове управдома постоянно живёт забота: неотвязное беспокойство за свою семью. К семье приближает телефонная трубка. Для богомола она — часть действия, а действие — выход на связь, живой разговор. Устранить препятствие для разговора — значит, заставить белый пластиковый прямоугольник — ожить. А как его оживить — он мог узнать у поселенцев. Узнать своими методами.
- Это моё. — Решительно объявил Павел и забрал аппарат у «арийца». Тут же нажал «приём».
Какофония звуков сперва оглушила его.
Кто бы ни озаботился зарядкой трубки, он, похоже, не преминул поиграть с настройками. Звук из динамика теперь ударял в барабанную перепонку так, что приходилось держать Айфон на значительном расстоянии от уха, чтобы не оглохнуть.
- Я слушаю, — прокричал Павел в трубку. — Кто это? Кто говорит? Я слушаю!
Из неистового белого шума раздалось не то чавканье, не то рычанье.
- Говорите! Говорите! — Управдому казалось: с другого конца мира к нему приближается что-то жуткое, немыслимое. И это оно звонит ему — пророчит собственный приход, требует накрыть стол и застелить кровать для гостя.
-… невозможно… глушь… — Прорвалось сквозь пелену.
- Плохой приём! — Павел еле заметил: Третьяков что-то втолковывает ему. — Здесь плохой приём. — Повторил коллекционер. — Пройдись по дому: может, повезёт — найдёшь место, где связь — устойчивей.
Шаг, два, три.
Управдом, не поблагодарив за совет, метался по дому.
Он не знал, хорошо ли, когда в трубке усиливается шум, или, наоборот, лучше лёгкое электрическое потрескивание. Его метания были беспорядочны и диктовались отчаянием.
«Штабная» комната. В трубке — шелест листвы и мышиный шорох.
Сени. В трубке — камнепад и свист ветра.
Спальня. Тишина.
Павел испугался, что связь полностью прервалась. Он придвинулся к окну. В трубке раздался еле слышный шёпот. Дальше — только нависнуть над мёртвым телом девушки-студентки.
Её глаза были распахнуты. Словно, перед смертью, ей довелось увидеть что-то чудесное. Эти глаза, даже потухнув навсегда, оставались красивы, — как камешки-голыши в весеннем ручье. Павел смотрел только на них. Всё остальное вызывало омерзение. Лицо девушки почернело и пошло складками, словно слоновая кожа. В складках чернела запекшаяся кровь и что-то, похожее на застывшее на морозе подсолнечное масло. Но, как только Павел случайно коснулся плеча мёртвой, трубка заговорила — и мысли о смерти и разложении немедленно рассыпались золой, испепелённые куда более сильным страхом.
- Повторяю. Поддерживать связь — невозможно. Сигнал глушится — может, проблемы сети, — не знаю. Мы в беде. Нас окружили местные — по всему периметру забора. Они думают, мы — источник болезни. Они выкуривают нас огнём и дымом, как лисиц из норы. Окружение — не полное. Я мог бы перебраться через забор, но женщины — не смогут. Нас забрасывают бутылками с зажигательной смесью — коктейлями Молотова, — если я правильно понимаю. Я сумел запереть ворота изнутри. Они сдерживают толпу. Никто из толпы пока не пробовал штурмовать забор. Среди них — очень многие больны. Возможно, дело в этом. Но есть и здоровые. Насколько хватит их терпения — не имею понятия. Состояние женщин — критическое, но они живы. Дым стоит столбом. Удушливый дым. Это не считая Босфорского гриппа. Павел, я не слышу вас. Если вы слышите меня — попробуйте вызвать помощь. Если это возможно. У нас нет электричества. Нет доступа к телевидению. Мы не представляем, что происходит за забором. Как далеко всё зашло. Я включаю телефон раз в три часа, пробую дозвониться вам. До сих пор у меня не получалось. Держать телефон включённым — не могу: разрядится аккумулятор. Сейчас контакт есть, но я вас не слышу. Повторяю: я вас не слышу. Если слышите меня — попробуйте вызвать помощь!
Павел пытался кричать, выговаривал имя Людвига чётко, внятно. Несколько раз ударил трубкой по спинке кровати, рискуя расколотить её вдребезги. Всё было тщетно: то ли телефон отказывался передавать голос управдома в осаждённую крепость, то ли прав был Людвиг, и безбожно глючила мобильная связь.
Управдом не сомневался: динамик говорил голосом Людвига. Это Людвиг — неустанно, терпеливо, слыша в ответ тишину, — вновь и вновь взывал о помощи. Юнец-латинист, не оставивший Еленку с Татьянкой, несмотря на то, что имел возможность сделать это. Наконец, голос в трубке закряхтел, как старик, начал захлёбываться, как утопленник, — и оборвался.
Павел продолжал стоять истуканом, с телефоном в руке, ещё минуты три.
Потом, ошеломлённый, потерянный, взъерошенный и страшный, встретился глазами с Третьяковым.
- Мне надо… надо идти… — Выдавил управдом. Внутри, под ложечкой, под сердцем, ныла пустота. Слова не находились. Никакие, кроме самых пресных.
- Чёрт!.. Я слышал… Извини… — «Ариец» тоже был растерян, раздражён, а может и испуган — и всё это сразу. Едва ли не впервые за всё время знакомства, Павел ощущал это: разваливалась каменная стена. Исчезала уверенность Третьякова — та, которой он — вольно или невольно — заражал других. — Но ты не можешь!.. Нас не выпустят отсюда!
- Я уйду один, ты останься здесь. — Голова управдома превратилась в стерильную и пустую больничную палату: ничего лишнего, ничего личного, всё — на виду, — зато ни за одним ответом не приходилось лезть в чулан.
- Ты не понимаешь… — Третьяков старательно отводил глаза. — Мы — под колпаком. Все мы. И мы — нераздельны. За нами наблюдают. Но это — полбеды. Представь, где мы, и где — твои жена и дочь.
- Икша, — объявил Павел. — Мои — рядом с Икшей.
- А мы с тобой — под Кержачём. — Терпеливо пояснил «ариец». — Обе точки — к северу от Москвы. Это плюс. Но между ними — больше сотни километров. И это лесами, напрямки. По дорогам — под две сотни. А что творится на дорогах — тебе известно? Мне — нет.
- Вертолёт! — Вдруг всплыло в голове Павла. — Ты говорил: умеешь им управлять. Отвези меня! Я помню дорогу. Налево от шоссе, после городка…
- Послушай меня! — Третьяков размашисто ударил раскрытой ладонью по подоконнику. Сорвал кожу. Глубокая царапина пролегла от указательного пальца до запястья, но подранок словно и не заметил этого. — Послушай! — Он протянул обе ладони к управдому — раненую и другую, — предостерегая, удерживая от необдуманного шага. — Всё не так просто! Понимаешь? Я не помню, как оказался в том вертолёте. Я не знаю, осталось ли в нём горючее. Посадка была совершена нештатно… Чёрт!.. Мы сели криво… Так понятно? Взлететь — проблема. Если взлетим — не факт, что сумеем приземлиться, где нужно, даже по соседству. Там просто не окажется подходящей площадки. Воздушное пространство — контролируется. Это Подмосковье, как-никак. Здесь есть ПВО. Нас запросто перехватят, продиктуют нам курс. Не станем слушать — собьют к чертям собачьим. Ну как тебе ещё это объяснить? Как разжевать?
- Сюда мы как-то добрались, — резко возразил Павел. — Причём в полной бессознанке. Ну не полетим — так не полетим: пешком дойду. Дорога в тысячу ли начинается с первого шага: китайская народная мудрость. — Он чувствовал себя странно: раздвоившимся, распавшимся надвое. Одна его половина полнилась отчаянием, не могла вымолвить ни слова, беззвучно стенала и рыдала. Другая — была хирургически точной, злой, рассудочной. Помнила китайские пословицы. И та, другая, достала-таки Третьякова. Тот вздрогнул, посмотрел, наконец, на управдома в упор, выдержал жёсткий и злой, ответный его взгляд.
- Так значит, настаиваешь? Пойдёшь? Полетишь? Поползёшь?
- Прямо сейчас. — Подтвердил Павел. — Неси свой таран. Мне плевать: пускай стреляют. Авось не попадут. Я дам стрекача. Рвану бегом. Хромоногий, но быстрый.
- Нет, минут через двадцать. Вместе. — Поправил коллекционер. — Нам доставят припасы: бензин для генератора, еду. Откроют двери, чтобы это всё внести в дом. Это — шанс.
- Согласен. — Полуживой Павел доверился Павлу рассудочному, — и тот дал ответ.
- Нам осталось решить один вопрос. — Третьяков медленно двинулся в «штабную» комнату. Управдом поплёлся следом. Оба остановились перед связанным студентом. Тот — с недавних пор — притих, голоса не подавал. Теперь прояснилась причина этой нескандальности: парень вырубился, пускал слюни, покрылся странными, бордово-серыми, пятнами.
- Жар? — Павел кивнул на студента.
Третьяков — слегка брезгливо — прикоснулся тыльной стороной ладони ко лбу парня. Его брови удивлённо приподнялись. Он ощупал щёки, уши, даже подбородок студента.
- Жара нет. Представляешь? Скорее озноб. Он в холодном поту.
- Может, умер? — Пробормотал Павел.
- Да нет, жив!
Парень, словно подтверждая слова «арийца», еле слышно кашлянул и издал губами неприятный булькающий звук.
- Эффект изнутри. Уже. Снаружи — через три дня. — Как чёртик из табакерки, нарисовался перед глазами жизнерадостный сеньор Арналдо.
- Парень, очнись! — Третьяков встряхнул студента за плечи, слегка похлопал того по щеке. — Не притворяйся мёртвым. Я точно знаю — ты живой.
Голова студента дёрнулась, подбородок слегка приподнялся, взгляд чуть прояснился.
- Что… вам… надо?.. — Слюняво просипел он.
- Мы уходим, парень. — Проговорил «ариец» мягко. — Тебя не сможем взять, да ты и сам не горишь желанием таскаться за нами. Оставляем тебе одну склянку с лекарством. Будешь принимать его… принимать…
- Одна ложка, пять раз в один день, три раз в одну ночь — потом. Через одинаковое время для часов дня и ночи. — Алхимик как будто только и ждал своего выхода на сцену.
- Вот-вот, именно так. И ты поправишься, парень, понимаешь?
- Всё… равно… — Пролепетал студент. — Мне… всё… равно…
- Сейчас — да. — Серьёзно подтвердил Третьяков. — Потом будет не всё равно. Вот увидишь. Ну — пока. Не держи зла. Да, и ещё…
«Клац-клац-клац», — донеслось из сеней.
- Внимание! — Третьяков прервался на полуслове, рванулся в тёмный коридор, прислушался, метнулся обратно в комнату. Сграбастал оставшиеся баночки с лекарством. Всучил их алхимику: «Держи! Храни!»
Повергая в недоумение Павла, подхватил неваляшек: «Спички! Давай спички!»
Управдом сообразил, что призыв адресован ему. Быстро обшарил стол «штаба». Спички нашлись и перекочевали в карман Третьякова.
- Чёрт! Не туда! Не туда! — Вскипел «ариец». — Не мне! У меня — это! — Он потряс неваляшками. — Ты поджигай!
- Что? Поджигать — что? — Недоумевал Павел.
- Да вот это! Что же ещё? — Третьяков сунул неваляшку управдому под нос.
- Игрушку? — Тот искоса, подозрительно, взглянул на бешеного: не шутит ли. — Поджечь игрушку? Ты уверен?
- Целлулоид!
В коридоре послышались шаги. Кто-то буркнул: «Осторожней, не пролей». Кто-то запнулся, громыхнул ботинком о порог. Павел, не размышляя далее, чиркнул спичкой. Полыхнула сера. Занялся бок неваляшки. И тут же вокруг игрушки начало раскручиваться дымное удушливое облако. Казалось, небо коптила целая свалка, или, как минимум, подожжённый хулиганами, доверху забитый не вывезенным мусором, контейнер.
- Готовы? — Прошептал Третьяков.
Павел кивнул. Алхимик — тоже; хотя скорее он клюнул носом — как курица, полакомившаяся зерном.
- Ложись! Бомба! — Громово сотряс «ариец» темноту коридора. И швырнул туда неваляшку.
Что-то посыпалось на пол. Что-то зазвенело. Казалось, по коридору пронёсся камнепад.
- Вперёд! — Коллекционер двинул локтем в бок управдома.
Адреналин оглушал. Включал невесомость. Ускорял мысли и конечности.
Павел побежал…
Чужие ноги. Кастрюли. Половица торчком, похожая на айсберг. Кто-то кричит на одной ноте: «а-а-а!». Кто-то матерится. Покатая, лысая, как бильярдный шар, голова под подошвой кроссовка: не наступить! Кашель. Тяжёлый, надрывный кашель. Нельзя не закашлять!
- Живы? — Управдом, со всей дури, ворвался в дневной яркий свет. Врезался в Третьякова. Тот, наверное, ждал отставших. Был готов послужить стопором. Повторил. — Живы? В порядке?
- Вы что тут делаете? — Со стороны поселения, выстроившись полукругом, приближались пятеро мужчин. Среди них отчётливо выделялся бородатый «охотник» в своей малице. Он и прокричал вопрос. Поселенцы, скорее всего, не вполне осознавали, что происходит. Вряд ли, после договорённости, заключённой между Третьяковым и «охотником», от пришлых ожидали неприятностей, тем более — побега.
- Поджигай! — «Ариец» протянул Павлу вторую игрушку. Эта изображала собою деда мороза. На месте больших круглых пуговиц его красного тулупа прошлый владелец неваляшки проковырял дырки.
- Готово! — Выкрикнул управдом, подпалив новогоднему деду целлулоидный мешок с подарками.
- Граната! Убьёт! — Третьяков запустил снаряд.
Павел заметил, как поселенцы, во главе с колоритным Стасом, попадали на землю; потом их накрыло едкое дымовое облако.
- За мной! — Коллекционер припустил сквозь березняк. Павел едва поспевал следом. Даже алхимик обогнал его на очередном повороте. Управдом надеялся: Третьяков знает, куда ведёт подельников. Сам Павел, хоть никогда и не страдал географическим кретинизмом, в лесу ориентировался с трудом.
Из-под ноги прыснул заяц. Самый настоящий серый. Павел даже не удивился. На удивление не хватало сил. Он бежал. Замыкал тройку недорезанных спортсменов.
Сердце колотилось о рёбра грудной клетки.
Изломанная коряга.
Ручей.
Огромный пень, в гнилых опятах. Огромный, как будто из-под африканского баобаба.
Крест! За деревьями промелькнул высокий свежесколоченный крест с простым треугольным навершием.
Поляна!
Нет, не так. Павел запыхался настолько, что даже думать мог только по слогам: «По-ля-на! Вер-то-лёт!»
Винтокрылая машина была на месте. Перед ней замер Третьяков.
- По-ух-летим? — Невнятно, по-совиному, поинтересовался управдом.
- Что? — Голос «арийца» звучал ровно. Как будто тот и не мчался, на манер олимпийца, на протяжении четверти часа по мягкому, прелому, травяному ковру.
- Полетим? — Поправился Павел, тщетно стараясь не показывать усталости.
- Ну что мы за угонщики грёбаные. Дорвались до вертушки-шарманки. Вывалились — а чехлить чужое имущество кому оставили? МЧС? — Третьяков бормотал себе под нос — заунывно, как будто от него требовали речи, а мысли в голову не шли.
- Это ты мне? Ты о чём? — На всякий случай, уточнил управдом.
- Я говорю: редуктор не зачехлён. И вентиля. — Буркнул коллекционер. — За такое в приличном обществе канделябрами бьют. Это я хорош: вчера даже не подумал…
- Какие вентиля? — Павел окинул летающую машину беглым взглядом; скорее чтобы показать, что слушает коллекционера, чем надеясь узнать ответ.
- Вентиляционные установки, говорю. Не закрыты брезентом. Те, что под винтом.
- Это важно?
- Ещё как… — Заметив недоумение Павла, Третьяков раздражённо махнул рукой. — Важно, что я в кабине не сидел лет десять, если не больше! Да и чёрт с ним! Попробуем! Давайте внутрь. Была — не была.
* * *
Управдом не сразу приноровился парить над крышами, гулять по воздуху, топтаться по облакам. Но, через четверть часа болтанки, — выучил этот урок.
Полёт — он и есть полёт; располагает к поэзии, на худой конец — к литературной, не матерной, прозе. Даже когда летишь на войну или поминки. Однако в первые минуты после отрыва от поляны Павел ощущал исключительно робость; та преобладала над всеми прочими чувствами. Третьяков усадил его в кабину, на откидное кресло бортмеханика. Как раз посередине между креслами первого и второго пилотов. Не просто перед стёклами колпака кабины, но перед стёклами, скруглявшимися до самого пола. Если обоих пилотов отделяли от высоты приборные панели с бесчисленными датчиками, циферблатами и тумблерами, то перед бортмехаником было почти пусто: тот смотрел на мир под ногами не из-за баррикады — открыто, свысока. Павел видел грязноватые подошвы своих кроссовок, на фоне проплывавших под ними крон деревьев. Время от времени он отодвигал ноги подальше от ветрового стекла, прятал их за небольшой кожух с аппаратурой. Управдом словно бы стеснялся показывать немодную потрёпанную обувь бескрылому человечеству.
Слева от него, сосредоточенный и злой, сидел Третьяков. Он здесь единственный занимался делом. Справа — слегка напряжённый, но и счастливый, — алхимик. Последний казался удивительно безмятежным для человека, родом из средневековья. Управдому подумалось: наверное, мечтал о крыльях — о том, чтобы взобраться на колокольню и отправиться оттуда в свободный полёт. А теперь вот — мечта сделалась явью. Летит, как божия птаха. Тьфу! Павлу стало стыдно, что в голову лезут киношные стереотипы. Может, сеньор Арналдо всего лишь умел владеть собой и, как любой учёный муж, начинал исследовать необыкновенное раньше, чем его бояться.
Вертолёт гудел оглушительно, со странным тонким стрёкотом и подвыванием. Казалось, рядом с многотонной трансформаторной будкой кто-то врубил циркулярную пилу. Низкий и высокий звуки сливались в одну мощную какофонию, создавали адский шум. Шум грозил разорвать барабанные перепонки. С первыми оборотами винта, Третьяков надел на голову наушники с микрофоном, которые подобрал со спинки кресла. Павел вскоре последовал его примеру и помог разобраться с похожей гарнитурой — алхимику. Он предполагал, что, с помощью этих хитрых приёмо-передающих устройств, члены экипажа могли общаться между собой, — но, как включить своё, не знал, — а «ариец», похоже, не горел желанием завести беседу в воздухе. Так и получалось, что наушники всего лишь защищали управдома от шума, — ничего больше.
Что до Третьякова — тот не выглядел человеком, уверенным в собственных силах. Вертолёт, в его руках, вёл себя, как необъезженный мустанг: дёргался, клевал носом — «рыскал» — слово всплыло из глубин памяти Павла. Впрочем, управдом сомневался, вина ли это Третьякова, или сознательный выбор. Вспомнилось ещё кое-что: просмотренный однажды документальный фильм о действиях боевой авиации в условиях современной войны. Некий ас — закалённый в боях пилот — рассказывал журналисту, что, во избежание попадания на вражеские радары, нужно водить «вертушки» на малой высоте и постоянно менять курс. Может, и Третьяков был осведомлён об этом? Во всяком случае, вертолёт почти всё время летел довольно низко. Позволяло ли это уберечься от ненужного внимания ПВО — Павел предпочитал не думать. Хорошего — понемногу. Они же взлетели — чего ещё желать?
Взлетели. После того, как проникли в нутро тяжёлой машины. После того, как Третьяков рассадил бесполезных пассажиров в кресла второго пилота и бортмеханика.
Павла слегка уязвило, что перед штурвалом и приборной панелью второго пилота уселся алхимик: уж всяко, от того ожидать помощи не приходилось. Но, вероятно, Третьякову гость из тёмных веков представлялся таким же бессмысленным балластом, как и современник Павел.
Экопоселенцы, до самого взлёта, так и не появились в поле зрения. То ли испугались продолжать погоню, то ли сбились со следа. Управдом не исключал, что и богомол постарался. Да, может, прямо сейчас Авран-мучитель болтался где-то в «вертушке». Третьякову, с его нелюбовью к мозголому, об этом лучше было не знать. Ну, по крайней мере, в кабине никто четвёртый, видимый глазу или невидимый, поместиться бы попросту не сумел: по причине тесноты.
«Ариец» ни разу не спросил, куда лететь. Ни разу, одев тяжёлые наушники, не заговорил с Павлом. Запускал двигатели он долго и, как будто, нерешительно. Многократно изменял шаг винта, вслушивался в шум; норовил пробежаться по всем тумблерам — и тем, что украшали приборную панель перед ним, и тем, что свисали откуда-то сверху. Слегка пощёлкал галетниками радиостанций. Тряхнул головой, как будто сбрасывал с себя не то тревогу, не то наваждение. И, наконец, подчинил летающую машину собственной воле. Не слишком-то могучей. Вертолёт, раскачиваясь, как утлая лодка в шторм, подскочил над поляной. Без технического разогрева, рисково, набрал высоту, выровнялся, тут же снова дал крен, — и так и поковылял, будто подстреленная утка, по осеннему небу, едва не касаясь деревьев.
Павел не сумел бы в точности описать, что ощущал во время полёта. Тревогу, неопределённость, желание действовать? Злобу на собственное, хоть и вынужденное, безделье? Все эти эмоции, — «нервы», как говаривала Еленка, — походили на стадо бегемотов, толкавших управдома в бока по пути на водопой. Толчки и удары со всех сторон — вот что ему доставалось. Но сперва всё-таки нахлынул страх — продиктованный вечным инстинктом самосохранения. Он вытеснил даже мысли о Еленке с Татьянкой. Павел вспомнил английское: «стыд на меня!», — в подстрочном, неокультуренном, переводе. Вспомнил книжное: «Чума на оба ваши дома!». Он обязан был бояться до умопомрачения за жену и дочь. Только за них — не тревожиться ни о ком и ни о чём другом. Но, до немоты, до холода под сердцем, боялся разбиться. Сверзиться с высоты прямиком в березняк.
В кабине вертолёта было совсем светло: утро бесповоротно наступило. Но «ариец» — должно быть, случайно, — включил освещение приборных панелей. Выключать не стал — просто не придал этому значения. Зато Павла искусственный свет растревоживал ещё больше. Тот лился отовсюду багряной тревогой. «И кому пришло в голову сделать подсветку красной?» — Мысленно негодовал управдом. Лишь зелёный глаз авиагоризонта казался живым и тёплым. Остальные циферблаты — бешеные будильники — светили, как раскалённые угли. Они притягивали взгляд. Магнетизировали. Глаза пытались обшарить весь грандиозный кокпит — прочесть всё, что светилось: «Гидросистема», «Противопожарная система», «Топливонасосы», «Внешняя подвеска», «Запуск двигателей». «Столько всего! — Внутренне сжимался Павел. — Как справится со всем этим Третьяков? Что в нём осталось от профессионального пилота?»
Но вертолёт продолжал — медленно, неутомимо — пожирать пространство, и Павел устал дрожать, а потом и оставаться настороже.
Вернулись мысли о своих.
Шум, стоявший в кабине, убивал в зародыше саму возможность выйти с ними на связь. Впрочем, Павел сильно сомневался, что попытка дозвониться до Людвига оказалась бы успешной.
Мысли перескочили на Босфорский грипп как таковой. Поразительно, но Павел по-прежнему не имел ни малейшего понятия, что происходит в соседней столице и на земном шаре в целом. Как развивается эпидемия? Может ли быть так, что, в крупных городах, людей уже вовсю прививают какой-нибудь чудодейственной вакциной, и только в глубинке пока ещё торжествует смерть? Есть ли надежда вызволить жену и дочь из осады с помощью правоохранителей, как предлагал латинист? Закон и порядок — они ещё существуют хоть в каком-то виде, или наступила анархия?
Впрочем, связаться с полицией, даже если она функционирует, вряд ли получится. Интересно, работает ли рация в вертолёте. Или хотя бы радио?
Поборов страх, Павел вгляделся в узоры расстеленного под ногами лоскутного одеяла земли и воды, болот и лесов, песчаных карьеров, автотрасс и просек. Попытался разглядеть хоть что-то — может, отыскать жалкие полуответы на мучившие его вопросы. Колпак кабины не отличался чистотой. Следы грязи, каких-то жёлтых подтёков, покрывали стекло повсюду. Но и за стеклом картинка не радовала. Пожухлые, выцветшие, осенние краски — везде, куда хватало взгляда. Даже зелёный цвет елей и сосен тяготел не то к серому, не то к чернильной жидкой сини.
Особенно долгим взглядом Павел провожал нити шоссейных дорог — артерии цивилизации, как ни крути. Если цивилизация чувствует себя погано — это не может не сказаться на артериях. Но, как ни таращился управдом, никакого движения по шоссе разглядеть не смог. Однажды, впрочем, ему почудилась ползшая вдали колонна бронетехники — штук пятнадцать карликовых танков с крошечными пушечками: с высоты всё казалось игрушечным и ненастоящим. Но Третьяков резко вывернул штурвал — и вертолёт тут же начал быстро удаляться от колонны, — из чего Павел сделал вывод, что «ариец» старался не мельтешить ни у кого на виду. Вероятно, именно поэтому он вёл летающую машину над малозаселёнными землями: города, даже небольшие, на пути не встречались вовсе; иногда внизу проплывали небольшие дачные посёлки без признаков жизни. Хотя, в преддверии зимы, эта безлюдность и безо всякой эпидемии была неудивительна.
Павел задумался: сколько времени занимает полёт на расстояние в сотню километров? Ми-8, конечно, не реактивный истребитель, но и не рыдван-автобус. Четверть часа, если напрямки? Полчаса, если выбирать дорогу? По его прикидкам, они летели уже минут сорок-сорок пять. Не пора ли усомниться, что время в воздухе течёт точно так, как на земле? Или лучше воззвать к «арийцу», потребовать от того ответа: куда летим?
- Слышишь меня? — Прогрохотало в ушах. Управдом чуть не подпрыгнул в своём неудобном кресле. А Третьяков, как ни в чём ни бывало, щёлкнул каким-то тумблером, быстро пробежался пальцами по гарнитуре Павла — тот даже не понял, с пользой или без пользы: изменились ли настройки звука после манипуляций «арийца». — Проверяем связь. Скажи что-нибудь. — Тише в наушниках не стало, зато фразы начали звучать намного чётче.
- Когда мы… долетим? — Неуверенно произнёс управдом. Вести беседу с помощью гарнитуры было странно: Павел почти не слышал собственного голоса, зато голос сидевшего по соседству Третьякова походил по звучности на глас Божий. Не исключено, «ариец» просто поленился выполнить более точную настройку динамиков и микрофона. — Ты правильно летишь? — Вопрос прозвучал жалко. Наверное, с такой интонацией истеричная барышня обратилась бы к подозрительному таксисту, завёзшему её ночью на безлюдный пустырь. Третьяков кивнул. Прикоснулся к галетникам. Чуть отодвинул от губ микрофон на гибком креплении. Наблюдая за подельником, Павел сомневался — расслышал ли тот его вопрос. Похоже, кивок не был ответом. Разве что, ответом, который дал Третьяков себе самому, разрешив собственные невысказанные сомнения. Павла начала охватывать ярость: не такой уж он самовлюблённый болван, чтобы требовать безоговорочного внимания к себе, даже в особых обстоятельствах. Но у него — миссия. Да, именно — миссия. Как у голливудского супермена. Он не выбирал её. Он не заслужил её — ни мужеством, ни жизненным опытом, ни прежним геройством. Он не хотел её. Но он не мог от неё отказаться. Уж лучше — камнем в воду, чем не увидеть жену и дочь — пускай даже в свой, или в их, последний, смертный час!
Вода!..
Словно в ответ на мрачные мысли Павла, словно поддразнивая его и бередя рану, внизу блеснула вода. Целая прорва серой, недвижной, воды. Ртутное, тяжёлое бремя. Не то море, не то озеро. С четырёхгранником похожей на донжон рыцарского замка белой башни на песчаной косе.
- Икшинское водохранилище! — щедрым широким жестом обвёл Третьяков водную гладь, — а там — заградительные ворота. — Он махнул рукой в сторону башни.
Сердце Павла забилось быстро и тревожно. Всё утро он отчаянно рвался в этот край подзвёздного мира. Полминуты назад готов был проклясть Третьякова за задержку. А теперь чувствовал неготовность влезть в драку — с кем бы та ни назревала: с людьми, временем, болезнью. Наверное, Павла понял бы христианин, которого вывели на арену Колизея и отдали на расправу голодному льву, не позволив перед тем помолиться.
Вертолёт прострекотал над серой свинцовой водой. Совершил сложный поворот. Горизонт на мгновение завалился, кроме серой краски, не осталось ничего. Потом Третьяков резко вывернул машину влево, и вернул под ноги Павлу землю, усмирённую промозглой осенью.
Внизу промелькнули скорлупки рыбацких лодок, вытянутых до весны на берег. Дома — деревянный «частный сектор» и типовые многоэтажки. Из трубы одной приземистой избушки — вероятно, баньки — шёл чистый белый дымок. Полотно железной дороги отчётливо виднелось под ногами. У платформы стоял состав. Павел пригляделся. Не электричка и не длинный грузовой поезд. Пять тяжёлых локомотивов, составленных вместе. И что-то ещё — маленькая чёрная точка перед головным локомотивом. Похоже, картина заинтересовала и Третьякова. Тот направил вертолёт к платформе, снизился, прошёлся на бреющем полёте над железнодорожной насыпью.
- Дрезина! — выкрикнул, едва не оглушив Павла. — Рабочая дрезина путейцев. А это… — он ткнул пальцем в локомотивы, — заградотряд.
- Что? — Павел успел заметить: дрезина — обожжена, обезображена. То ли со всего разбегу врезалась в локомотив, то ли была уничтожена уже после остановки.
- Это как положить бетонную плиту на шоссе, — пояснил Третьяков, — и дешевле, и надёжней, чем КПП. Бетон или куча железа против человеческого фактора.
- Кто-то куда-то бежал на дрезине? — не поверил управдом, — не на автомобиле, не пешком — на дрезине? Бежал — а его не пустили? Это так просто — угнать дрезину и поехать кататься?
- Всё возможно, — буркнул «ариец». — Если эпидемия — возможно всё.
На подъезде к платформе со стороны города стояли, полностью перегородив узкую дорогу, три полицейских фургона. Никакой активности возле машин Павел не наблюдал. Были ли в них живые люди — в форме и на службе, — приходилось лишь гадать.
- Сможешь показать путь? — Третьяков будто бы задался целью не допустить, чтобы взгляд Павла сосредоточился на чём-то одном; вертолёт, в его руках, мотался над городом, трясся мелкой дрожью, зависал то над водонапорной башней, то над школьным двором. Потому вопрос был форменным издевательством.
- Мне нужен ориентир. Шоссе. — Павел постарался не давать воли чувствам, не материть единственного пилота в кабине.
- Шоссе… — «Ариец» поднял машину повыше. Крутанул её вокруг оси. Потом резко бросил вперёд и вбок. И вдруг — снайперски — нацелил на широкую асфальтовую полосу, убегавшую к горизонту. Вертолёт ухнул вниз, пассажиров чуть вдавило в кресла. Как на гигантских качелях в парке аттракционов. Шум в кабине неожиданно стих. Павел уже решил было, что вся железная громада МИ-8 рухнет сейчас на городок, но потом расслышал стрёкот — тот самый, который прежде сливался с натужным гулом и почти заглушался им. Он понял: стрекочут винты; двигатель же резко сбавил обороты.
- Это шоссе? — спокойно спросил «ариец».
- Нужно то, что из Москвы… — растерянно проговорил Павел.
- Москва — позади.
- Да… тогда это оно… — Управдому стало стыдно: он мямлил, как двоечник, вызванный к доске. Прежде ему казалось, ориентироваться сверху будет куда легче. А выходило не так. — За городом — прямо, первый поворот налево. После ручья! — Выпалил он всё, что помнил.
Пока Павел давал ориентиры, внизу что-то изменилось. Он пригляделся… Люди…
Из длинного барака — вряд ли жилого, скорее, склада или мастерской — выбрался человек. Он выглядел странно: весь укутан в какие-то тряпки, на голове — похоже, меховая шапка-ушанка; не по сезону. Человек сильно перегибался в поясе — словно его постоянно мутило, или он норовил встать на четвереньки. Его голова запрокинулась. Это было странно и пугающе чудесно: грудь наклонена к земле, а голова — запрокинута к небу. Человек потряс кулаками. Что-то подобрал с земли — и запустил в «вертушку». Та висела низко, и, даже с притихшим движком, создавала вокруг себя маленький ураган. Вряд ли находиться под шумной и ветреной железной птицей было приятно. Но человек всё поднимал и поднимал какую-то грязь, а может, камни с обочины и швырял эти смешные снаряды в вертолёт. Его слабых сил не хватило бы и чтобы докинуть камень до цели, вдвое приближенной к нему. Однако он всё старался, не оставлял усилий — словно поразить вертолёт стало делом его жизни.
Из длинного приземистого здания показалась ещё фигура. Потом ещё.
На свет Божий выбирались, выползали человеческие существа — нелепые, скособоченные, похожие на ленивцев или обезьян. Некоторые просто смотрели на вертолёт, задрав головы. Другие — потрясали кулаками и выкрикивали небу свои проклятия. Трое или четверо принялись забрасывать «вертушку» подножной грязью.
- Что с ними? — Павел дёрнул «арийца» за рукав. — Они — как будто из блокады. Просидели в темноте полвека — и вылезли только теперь. Что с ними?
- Босфорский грипп в башке. Ненависть. Их оставили на произвол судьбы. Им не могут помочь. Понимаешь? — Третьяков внимательно посмотрел на управдома. — Лучше тебе побыстрей это понять. Пользы от тебя — и так немного. А не поймёшь — будешь переспрашивать — с соплями, воздыханиями — и того меньше будет. Ладно, смотри в оба. Увидишь знакомое — сигналь.
Вертолёт вновь взревел. Оставаясь точно над шоссе, плавно двинулся вперёд. Павел не знал, великое ли требуется мастерство, чтобы удерживать механическую птицу на одной линии и одной высоте. Подозревал, что изрядное. «Ариец» с задачей справлялся неплохо. Управдом выдохнул с облегчением: наверстать потерянное время — вероятно, удастся. Минута! По воздуху до чумного поместья здесь минута — пять минут максимум.
Пять — максимум.
Они истекли.
И десять — истекли.
Вертолёт срезал угол: шоссе изгибалось петлёй. Этой петли Павел не помнил. Когда он был за рулём роскошной труповозки — этой петли он не проезжал.
Да и ручей — всё никак не встречался.
- Что-то не так! — Управдом воззвал к Третьякову, не представляя, какого ответа или поступка от того ждёт.
- Вижу, — ворчливо отозвался «ариец». — Ладно… полетаем…
Он перестал придерживаться дороги. Аккуратист сделался лихачом, хулиганом. И опять «вертушку» начало мотать и лихорадить. Желудок Павла жаловался на жизнь. Пару раз овощное рагу экопоселенцев подступало к горлу. Управдом сглатывал желчь, не показывал слабости, вертел головой, совершенно позабыв о страхе высоты. Павел нутром ощущал катастрофу. Он обмишурился, оказался неэффективен — ни как спаситель родных, ни как штурман. Суетой он пытался исправить вину. Суетой — компенсировать недостаточные внимательность и зоркость.
Но, со своей всегдашней непосредственностью, мерзковатой невинностью, на сцену вышел сеньор Арналдо. И — обыграл управдома; нанёс улыбчиво удар.
- Огонь! — выкрикнул он во всё горло.
Снял наушники, вскочил с места, стукнул раскрытой ладонью в окно.
- Огонь!
- А ну, сядь! Сядь! — Одёрнул его Павел. Но и сам — невольно приподнялся, замер, покачиваясь на полусогнутых.
- Что-то горит, — констатировал Третьяков. — На западе. Километрах в пяти отсюда. В темноте разглядели бы лучше.
- Туда! Давай туда! — нетерпеливо потребовал управдом.
Пилот недовольно крякнул; птица легла на новый курс.
Павел, в тревоге, мысленно её подгонял. В мышцах и мыслях зудело: «Скорее!»
Скорее обмануться — ещё раз, — или убедиться в том, что огонь имеет к нему прямое касательство, а ему — есть дело до этого огня. Что лучше — и не поймёшь. Это как выбирать между гильотиной и электрическим стулом.
Вертолёт перепорхнул просеку, поле…
Вот тут Павел отбросил сомнения: места были знакомые. Даже с высоты. Даже в виде игрушечных пригорков и замков. В виде детских кубиков. Деревенские дома и садовые участки — те самые, мимо которых он проезжал дважды — сперва, впотьмах, за рулём, а потом — спозаранку — на переполненном местном автобусе.
По полю скакала лошадь.
Свысока казалось: подмосковная глубинка напиталась духом свободных прерий. Мчит по сырой листве, по увядшей траве резвый иноходец, не знавший седла, — и люди улыбаются ему вслед: а что ещё делать, не ловить же ветер! Но вертолёт прошёл совсем близко от лошади, и Павел понял, чем объяснялась необычная прыть: животное было напугано до полусмерти, будто вырвалось с живодёрни; двигалось неуклюже, то рысью, то какими-то заячьими скачками.
Павел узнал её — эту загнанную лошадь. Одну из тех, чьё дыхание согревало конюшню, сделавшуюся лечебницей для Еленки с Татьянкой. Это ей он давал корм. Это она касалась рук тёплыми губами, ела деликатно, осторожно. Управдом не мог рассмотреть толком ни масть, ни фигуру лошади, но твёрдо знал: это она. Покинула конюшню и, ошалев от ужаса, мчит по склизкому перегною. А на кого она оставила товарку — смешную маленькую пони с огромными лукавыми глазами? Отчего ей не сиделось в конюшне? И как обходятся без лошадиного дыхания больные?
- Сад горит. И пристройка! — выкрикнул Третьяков, — и Павел, до сих пор отказывавшийся видеть картину мира целиком, наконец, впустил в себя ужас, клокотавший под брюхом вертолёта; заглотнул крючок с ядом.
Людвиг добился своего: вымолил помощь, — вымолил приход крылатой машины с небес, — но спасатели прибыли слишком поздно.
Всё, что скрывалось за высоким забором поместья, было охвачено огнём. Горели яблони сада, горели фигурно выстриженные кусты, горел ветряк. Конюшня полыхала весёлым огнём и уже завалилась на один бок. Горел дом.
Впрочем, дом, выстроенный из кирпича и камня, ещё только начинал умирать. Его густо обступили люди. Павлу они казались чёрными — все, как один. Угольными силуэтами, тенями, контурами. То ли они и впрямь были опалены — прокоптились возле огня, вымазались в саже, — то ли злую шутку играло воображение.
Хотя даже веривший в тени управдом осознавал: существа, обступившие дом, — вполне материальны, не имеют ничего общего с безобидными призраками и бесами.
Они осаждали высокое помпезное здание.
Похоже, сперва попытались взять его штурмом, выломать парадную дверь тараном — на крыльце лежала массивная железобетонная шпала. Но дверь выдержала, — и нападавшие изменили тактику. Теперь они не рвались внутрь. Некоторые из них били стёкла окон первого этажа палками и кулаками; остальные — метали в цель бутылки с зажигательной смесью. Этакие коктейли Молотова. Свора была неплохо организована. Да и горючие коктейли — никак не заканчивались: значит, застрельщики всего дела готовились к штурму не один час, а может, и день.
Нападавших было немало — как минимум, десятка два человек, — может, и больше: некоторые одинокие фигуры держались вдали от заварушки, или попросту бесцельно бродили по полыхавшему саду. В полном соответствии с наблюдениями Людвига, некоторые производили впечатление физически крепких и неутомимых, другие же казались истощёнными до последней степени. И тех, и других будоражил азарт расправы; он гнал вперёд молодых, бодрых и боевых, он же удерживал на ногах изъеденных болезнью. Наверняка, все эти люди давно уже потеряли былых себя. Утратили последнюю связь с реальностью прошлого мира — мира законов, добрососедства и коммунальных платежей. Жажда крови толкала их на верную смерть — не от собственного огня, так от истощения последних телесных и душевных сил. Но в минуты травли, бойни, не бывает опасений, не бывает и мыслей — только ненасытная жажда. Оттого безумные не испугались зависшего над ними вертолёта. Они не выказали даже удивления.
Поначалу, когда Третьяков попытался рассеять их воздушной струёй и оглушить шумом винтов — казалось, его затея удалась. Нападавшие — прыжками, перебежками и ползком — отодвинулись от ураганного, почти осязаемого, столпа. Но потом кто-то поздоровей изловчился, швырнул горючую бутылку в летающую машину.
Ещё удивительней оказалось то, что он добросил свой снаряд. То ли был силён, то ли ярость придала ему силы.
- Горим! — Павел увидел, как стекло кабины лизнул огонь.
- Не горим, не горим! — Рассерженно ответил «ариец», возносясь над толпой. Своим манёвром он моментально сбил огонь, но снижаться по новой не решался. Вместо этого повёл вертолёт по широкой дуге — так, чтобы осмотреть весь сад. Из окон первого этажа дома уже валил густой дым; нападавшие, похоже, добились своего и подпалили особняк. Даже с высоты было видно, как многие из них грозно потрясали кулаками, праздновали победу.
Казалось, они не боялись даже языков пламени — плясали перед ними, как бессмертные фениксы. Ещё немного — и они не испугаются проникнуть в самое сердце огня: вползут по-змеиному в окна.
Один уже сделал это: забрался на крышу и вздымает к небу винтовку, как совершивший революцию повстанец.
- Стой! — крикнул Павел Третьякову. Он вдруг понял, что человек с винтовкой, на крыше особняка, не согласуется с обстоятельствами. — Смотри! Это Людвиг! Это свои!
Управдом ничуть не был уверен в собственной правоте. При всём желании, он не сумел бы признать в человеке на крыше латиниста с такого расстояния. Но заставлял себя верить. Кому же ещё там быть? Это не захватчик — это тот, кто выдерживает осаду. И в руках у него — не повстанческая винтовка, а мушкет, украшенный серебряным литьём и рубинами.
- Вижу, — Третьяков кивнул и заложил крутой вираж, прерывая движение по дуге. — Иду к ним!
- К ним? — переспросил управдом.
- Там трое, — подтвердил «ариец». — Три человека! — Для верности, он показал три пальца.
Теперь и Павел видел это. Три фигурки на гладкой, покатой крыше, покрытой дорогой черепицей. Но только одна — на ногах, две другие — неподвижные, распластанные на скате, тела. Он понял, почему не заметил их прежде, когда вертолёт висел над толпой нападавших. Двускатная крыша, с небольшой башенкой посередине и полосой ровного, без наклонов, пространства — возле неё — одним скатом нависала как раз над фасадом дома. Людвиг же — если это и впрямь был он — обосновался на противоположном скате, скрывшись от глаз за той самой, декоративной, башенкой.
- Молодой мужчина, — похоже, ранен. Женщина и ребёнок — без чувств или мертвы! — Хладнокровно объявил Третьяков. Зрение у него было явно получше, чем у Павла. Хотя тот тоже разглядел третью, крохотную, детскую, фигурку возле башенки.
- Мы можем вытащить их? — управдом коршуном навис над пилотом. Его злило молчание Третьякова, хотя то продолжалось не более пары секунд. — Ну, что думаешь? Мы вытащим их?
- Я не знаю… — «ариец» поднял глаза, выдержал взгляд Павла. — Сесть я здесь не смогу. Да если и сяду — нас тут же покрошат в винегрет.
- Тогда я прыгну! — управдом не чудил, не пугал: он был готов на этот подвиг супермена. Мозги размягчились, и картинка прыжка рисовалась в воображении даже не страшной.
- Не мели чушь! — отрезал Третьяков. — Твой труп не поможет здешнему кордебалету.
- Ты о чём? — Павел не понял метафоры и от того слегка смутился, а смутившись, опомнился. О прыжке теперь думалось как о самоубийстве, но он по-прежнему не видел иного способа оказаться на крыше. И знал, что не имел права не оказаться там.
- Мы не сможем сесть. Ты не сможешь прыгнуть. Сумеем ли снять людей с крыши… — Третьяков задумался, — будет зависеть от того, чем располагаем. Так что не суетись. Иди в пассажирский отсек и описывай всё, что видишь. Понял меня?.. Всё — важное и неважное.
- Времени нет! — Павел едва не разрыдался, когда фигурка Людвига исчезла из вида, — но «ариец» выровнял вертолёт, и опять стал виден мушкет, которым потрясала Людвигова рука.
- Нет ни минуты, — быстро согласился Третьяков. — Потому поднимай зад и делай, что говорю!
Управдом едва не взвыл от беспомощности. Спорить дальше не стал. Откидное кресло схлопнулось, освобождая проход.
Мотаясь от стены к стене, в такт рывкам вертолёта, Павел ввалился в салон.
Пожалуй, небольшое помещение, размером с маршрутку, и впрямь могло бы называться салоном, окажись в нём кожаные кресла с подголовниками, мини-бар с текилой и коньяком, приличная видеосистема и, конечно, длинноногая стюардесса с фальшивой улыбкой. Но борт МЧС, на котором, волей богомола и провидения, оказались чумоборцы, был оборудован иначе.
Скорее всего, Третьяков не ошибался, когда предполагал, что данный МИ-8 имеет медицинскую специализацию. На синей клеенчатой лавке, вытянутой вдоль левого ряда больших круглых иллюминаторов, стояли медицинские саквояжи с большими красными крестами на крышках. По правую руку от Павла возвышались странные конструкции, больше всего похожие на двухъярусные койки плацкартного вагона. Всего конструкций было две. Казалось, плацкартное купе располовинили, и обе половины, вместе со стенками, прислонили к правому ряду иллюминаторов, на расстоянии метра друг от друга — лежанками в проход. Ещё вся эта инженерия походила на две пары двухэтажных носилок. Хотя, наверняка, устройства были куда функциональней и сложней: на жёстких металлических креплениях, над каждым из четырёх лежачих мест, теснились многочисленные датчики, кожухи электронных приборов, тумблеры и ручки настройки, розетки и разъёмы всех мастей.
«Модуль медицинский вертолётный двухместный (ММВ)», — Прочёл Павел надпись, выгравированную на боку ближней конструкции.
- Отлично! — гаркнул в наушниках Третьяков. Управдом вздрогнул: он и не заметил, что читал — вслух. — Давай детали! — потребовал «ариец».
В следующие несколько минут Павел изучал комплектацию модулей. Толку от изучения было немного: большая часть рассмотренного представляла собою для него тёмный дремучий лес. К счастью, несмотря на очевидную потрёпанность самой «вертушки», оборудование оказалось совсем новым, — потому Павлу удалось прочесть некоторые названия и транслировать их Третьякову.
- Дефибриллятор, — бубнил он, — шприцевой насос, электрокардиограф, пульсоксиметр, баллон для кислорода медицинского, двадцать литров, ещё один баллон…
- Это интересно, — пробормотал Третьяков.
- Что? — переспросил Павел.
- Кислородные баллоны… Могут пригодиться… Давай дальше.
- Да где искать-то? — взорвался Павел. — И что искать?
- У входной двери… Есть такой… барабан — типа швейной катушки с нитками? — Третьяков не смеялся, не иронизировал, иначе управдом, наверное, немедленно бросился бы на него с кулаками. Вместо этого, виляя по «салону», как пьяный, двинулся к двери. Вертолёт сильно дёрнулся, Павла бросило на лавку. Он ушиб локоть. Но, как только машина выровнялась, снова устремился к цели.
- Есть сиденье… на цепях… как на карусели… а над ним — над дверью — барабан… ЛПГ150М… тут написано…. Это что? — голос управдома звучал слегка смущённо.
- Лебёдка. Для спасательных работ, — Третьяков сильно повеселел. — Это хорошо. И люлька — ещё лучше! Хотел прыгать — а будешь скользить.
- Я?.. Скользить?.. — Управдом удивлённо разглядывал лебёдку.
- Слушай внимательно, — «ариец» заговорил командным тоном. — Ты сейчас откроешь дверь. Будет шумно. Ветрено. В общем, совсем фигово. Тебе придётся самому — слышишь меня? — самому спуститься вниз. Я научу… Придётся самому себя пристегнуть. Самому эвакуировать всех троих с крыши. Связи со мной — не будет. Нам и так преподнесли подарок — беспроводную болтовню — вай-фай, или что-то в этом роде — от носа «вертушки» до хвоста. Большое достижение. Когда я учился летать — такого и не знали. Но окажешься за бортом — связь оборвётся, это я гарантирую. Так что станешь действовать сам, один. Закрепишь каждого потерпевшего ремнями, проконтролируешь подъём. И так — трижды. За потерпевшими твой приятель, полиглот, спустит люльку. Он же поможет тебе облачиться… Он уже неплохо говорит по-русски. Наверное, и читать выучился. Главное, две кнопки на пульте не перепутает.
- Какие две кнопки? — Павел был ошеломлён услышанным. Ему вдруг подумалось: прыгнуть на крышу без страховки — куда безопасней, чем довериться алхимику. А уж если речь заходит о том, чтобы тот участвовал в подготовке экипировки… Что тот знает обо всём этом? Откуда ему знать?
- Две кнопки на пульте управления. Одна — спуск, вторая — подъём. Он разберётся.
- А своими силами — не справлюсь? Не разберусь? Не сумею без него обойтись? — едва не сорвавшись на крик, спросил управдом.
- Справишься, разберёшься, сумеешь — к вечеру, — отрезал Третьяков. — Тебя это устроит?
- Что надо делать? — Павел стиснул зубы, резко выдохнул с присвистом, прогоняя сомненья.
- Сначала — дверь. Не знаю, как объяснить… Пошарь там… Должен быть замок, чуть сложней, чем в автомобиле. Да и дверь — сдвижная, как в «Газели», — тоже похоже. Отойдёт фиксатор — толкай дверь. Не вывались!
Павел взялся за дело.
Он лихорадочно дёргал за какие-то ручки, налегал на дверь плечом. Наверное, слепец справился бы с задачей быстрее. Глаза только мешали, всё портили, заставляли искать аналогии. В отчаянии управдом принялся хвататься за всё подряд, как мультяшный многорукий осьминог. И, после одной манипуляции, вдруг ощутил сильнейший толчок в грудь.
Дверь распахнулась. Ветер накрыл Павла с головой, как бурный поток, прорвавший плотину. Незадачливый спасатель еле устоял на ногах. Он, ухватившись за пластиковую ручку возле дверного проёма, с опаской высунул голову наружу. Сперва невольно залюбовался мельтешением лопастей большого винта. Безукоризненные прямые линии из металла — лезвия, лучи — порхали с лёгкостью и быстротой птичьих крыльев. Рисовали в воздухе узор. Павел заставил себя отвести от них взгляд, посмотреть вниз — и поджилки его затряслись, а руки ослабли. Страх за жену и дочь — чуть приглушённый суетой, к которой понудил управдома Третьяков, — вернулся и сдавил Павлу и сердце, и горло.
Внизу, на крыше, — там, где латинист и его подопечные искали убежища, — плясал огонь. Управдом поначалу не понял, как такое возможно. Потом сообразил, что нападавшие сумели поджечь и второй этаж особняка. Густой дым валил из-под самой крыши. А на черепицу языки пламени перетекли, надо думать, с чердака, через узкую дверь в декоративной башенке. Но черепица… могла ли она гореть? Глина трескается от жара, глазурь — обращается в смрадный пар. А вот хитроумные подделки под настоящее — пластики, и полимеры, и прочая, и прочая, — ещё как горят!
Теперь Павел видел, что огонь, распространявшийся по крыше, был не худшим злом. Искусственная черепица чадила — даже до вертолёта доносилась вонь, — и «текла», как воск. Видимо, огонь нагревал крышу снизу, и прямоугольные бруски, размягчаясь, становились похожи на вязкие, полежавшие на солнце, пчелиные соты.
Посреди этого текучего воска суетился Людвиг. Он то и дело перегибался в поясе — должно быть, задыхался от кашля, наглотавшись ядовитого дыма. Но, и такой, обожжённый и полузадушенный, он рвал жилы, чтобы перетащить беспомощные тела женщин подальше от огня. Начал с маленького — с тельца Татьянки. Потом вернулся за Еленкой и отвоевал его у смерти — на одну минуту… или на четверть часа… Время было врагом. И Павел возненавидел время.
Явился алхимик. Без улыбки — и то ладно.
Он был взволнован. Но совсем не грядущей высадкой управдома на крышу.
Он повторял, как заведённый: «Азот, азот…»
- Что — «азот?» — раздражённо проговорил Павел. — Узнал новое слово? Химический элемент таблицы Менделеева?
- Другой, не тот, инакий! — сеньор Арналдо тоже вспылил. — Такой, каким владел Парацельс Великий. Схожий. Сродни. Оружие. Не клинок — порох! Наша надежда!
Павел попытался вслушаться в этот бред, вычленить из него крупицы смысла.
Но не смог.
Он опять раздвоился, как уже не раз с ним случалось.
В одной половине сознания жил страх за родных. Страх не успеть. Застилавший глаза, вызывавший слёзы и немощь. Но в другой — стрекотал, подмигивал светодиодами безупречный компьютер. Умудрявшийся учиться новому за доли секунды.
Координировавший движения, подключавший логику, пробуждавший внимательность к деталям.
Если бы отчаяние оставляло место для любопытства, первая половина Павлова сознания с удивлением наблюдала бы, как управдом, вслед за Третьяковым и под его диктовку, произносит слова, каких прежде не знал — и тут же овеществляет их: надевает беседку с тормозными карабинами, цепляет страховку, крепит люльку к металлической раме, а к той присоединяет крюк лебёдки, плавно нагружает собою верёвку и начинает спуск… Это уже не в полумраке… это — в ясном уме и твёрдой памяти… ветер неистовствует, пытается сорвать с управдома и тряпьё, и кожу…раскачивает человека, как маятник Фуко.
«А-а-а!» — Не то в мыслях, не то наяву завопил Павел. И мягко, пружинисто, приземлился. Точно на ровную полосу крыши, без крена и уклона.
Нога его коснулась черепицы.
В голове словно сошлись все ответы, раздвоенная телевизионная картинка, задрожав, обрела чёткость.
Управдом осознал, где он, и как здесь оказался. Запоздалая слабость стремительно охватила его — и так же быстро отступила.
Ей не было места. Для неё не было времени.
Где Людвиг? Еленка? Дочь?
Связь с кабиной вертолёта отсутствовала: Третьяков никогда не ошибался.
Павел сдёрнул с головы гарнитуру — и немедленно услышал мучительный кашель за спиной. Это казалось удивительным: грохотали винты «вертушки», трещал огонь, пожиравший особняк, шипела плавившаяся пластиковая черепица. Каждый звук походил на огромную ладонь, ударявшую управдома наотмашь по ушам. И всё-таки, среди них, он расслышал кашель.
Повернулся осторожно — ноги скользили.
И оказался с Людвигом лицом к лицу.
Тот был плох — совсем плох: веки распухли, как будто его изжалил пчелиный рой. Из узких щёлок между мешками век катились слёзы. Кашель не просто душил его — разрывал горло. Людвиг сипло выдавил:
- Я постарался… спасти… тащил… на горбу… может, ещё живы…
Он упал на одно колено, словно латник, ожидавший от Павла посвящения в рыцари. Колено утонуло в раскисшей черепице, как в масле.
И тогда управдом схватил его за плечо и поволок к люльке. Та уже спускалась с небес. Третьяков и тут не ошибся: у алхимика хватило ума разобраться с двухкнопочным устройством. Пластиковое сиденье, похожее на подвесную скамью старой карусели, приближалось медленно, неуверенно, но неуклонно.
Три минуты назад, летя по ветру в тугой обвязке, Павел намеревался сделать всё иначе. Первой предложить спасение Татьянке. Затем вызволить из горящего ада жену. А уж потом спасти латиниста. Но, увидев Людвига, отчего-то испытал такой невозможный стыд перед ним — стыд беспричинный, — что решил отправить его с крыши вне очереди — с глаз долой.
- Держись! Только держись — и всё! Сумеешь? — Павел поймал люльку за репшнур. — Справишься? — Он собирался проигнорировать наказ Третьякова — не привязывать латиниста ремнями к люльке, сэкономить время…
«Крррраххххх…» — прокатилось по крыше. Как будто огромный ворон, человеческим языком, прокаркал жестокое слово.
Едва ли не треть крыши провалилась в тартарары. От башенки — до дальнего конца дома. Ближняя половина ещё держалась, но огонь вылезал на неё теперь, как грозный великан из ямы.
Враг перешёл в контрнаступление. Враг время. Время, хоронившее надежду.
Эвакуация не получалась. Нужно было жертвовать кем-то одним, или двумя. Кем-то, наименее ценным. Люлька уж точно не успевала обернуться трижды, да и дважды — бог весть…
- Не поднимать! Не поднимать! — Отчаянная мысль взбудоражила Павла. Он замахал руками, молясь, чтобы алхимик правильно понял его жест и не начал вытягивать пустую люльку. — Не садись! Отойди! — Для верности, крикнул Людвигу и рванул того за плечо, прочь от люльки.
Бросился к Таньке.
Огонь, плясавший по фальшивой черепице и поглотивший часть крыши, удлинил к ней путь. Пришлось сойти с ненаклонной полосы и ступить на скат. Ноги предательски дрожали, склизкие химические бруски разъезжались под подошвами кроссовок. Нос приходилось прикрывать рукавом куртки — горло уже воспалилось, и кашель накатывал с каждой минутой всё победоносней и безжалостней. К тому же на скате управдом сделался мишенью для нападавших. Один из них, увидев его, заверещал так громко, что воплем перекрыл рёв вертолётного винта и треск огня. В Павла полетели камни. Бутылка с зажигательной смесью воспламенила кровлю в трёх шагах от него.
Но управдом был вознаграждён. Танька встретила его широко распахнутыми глазами. Живыми. Она пролепетала что-то, чего Павел не расслышал. Всё её лицо покрывали кровавые прожилки — будто его поразил неведомый варикоз. И всё же Танька предстала перед Павлом обычным, страдавшим от болезни, ребёнком — не монстром, не уродцем. И он чуть не разревелся от радости.
Павел бросил взгляд на Еленку. Та лежала без движения, обезображенная болезнью. Как же безумно тянуло его приблизиться, послушать дыхание жены, стук сердца — есть или нет? Всего одно прикосновение… Жена… Он поймал себя на мысли, что никогда не переставал думать о ней, как о жене… Потом ухватил дочь поудобней и, не оглянувшись, рванулся к люльке.
Ускорение, как военный манёвр…
Приём удался: камни полетели с опозданием, мимо.
- Держи! — Павел протянул Людвигу Таньку, как хлебный каравай.
- За… чем? — Еле выдавил, сквозь кашель, из себя тот.
- Вы с ней подниметесь первыми. Останетесь там. Скажешь, чтобы через три минуты спускали люльку за мной и Ленкой.
- Вы… держит? — Задал латинист неудобный вопрос.
- Ещё как! — Павел кивнул головой. — Даже с запасом.
Ложь.
Это была ложь с первого до последнего слова.
В памяти всплыл инструктаж Третьякова.
Нормальный вес, который выдерживает люлька, — чуть больше ста килограмм. Для юнца и ребёнка — так-сяк, для двух взрослых… но это позже…
И нет выхода… иного выхода, кроме смерти…или люльки…
- Тяни-и-и-и! — Едва убедившись, что латинист уселся сам и угнездил Таньку на коленях; что подпоясался кое-как крепёжными ремнями, — прокричал управдом. Он не обманывался: даст он слабину, задумается о чём угодно — от риска обрыва каната до правил техники безопасности, — и сил не хватит осуществить то, что задумал. Даже не дождавшись, пока люлька доберётся до «вертушки», Павел бросился на второй штурм огненной преграды.
На этот раз один камень, брошенный снизу, попал ему точно в колено. Ногу пронзила острая боль. Он почувствовал, что теряет равновесие, успел выбрать направление падения. Вытолкнул себя здоровой ногой в полёт над огненной преградой. Переметнулся через неё, но растянулся на горячей пластиковой жиже. Ощутимо опалил правую руку и щёку.
И этой щекой, как хлебом и водой, принесёнными на языческий алтарь, коснулся изъязвленного тела Еленки, упокоился у ней на груди. Упокоился — от «покой».
Усталость вдавила управдома в разрушенный дом, в химическую черепицу. И она же словно бы отгородила его проволокой и бетоном от неба, до которого невозможно добраться, если ты — не птица, не ангел и не вертолёт; от земли, на которой гниют кости, по которой бродят лишь чума и злоба.
Что-то мягко прикоснулось к пояснице Павла — словно кошка ткнулась носом. Он встал на колени — какая же невообразимая мука — разрушать покой! Пригляделся. Ладонь Еленки слегка подрагивала. Пальцы как будто отбивали дробь. Признак не то жизни, не то начинавшихся судорог.
Управдом взвалил тело жены на плечи и отправился в обратный скорбный путь. Ногу обжигало болью. Внизу бесновались поджигатели. Но, отчего-то, не пытались больше поразить управдома ничем смертоносным. Когда порывами ветра, бившего из-под вертолётного винта, развеивало дым, Павел мог видеть их лица: два этажа, чердачок и крыша — не поднимают одиночку слишком уж высоко над толпой. А что лица? Вполне обычные, не всегда отмеченные печатью умирания. Пожалуй, с такими лицами люди болеют за любимую футбольную команду на стадионе или проигрывают в карты.
Люлька опустилась — как будто открылась дорога в рай.
Павел не потрудился ни закрепить себя в ней ремнями, ни привязать к себе тело Ленки парой-тройкой надёжных морских узлов. Он сел на край сиденья, как в детстве садился на качели. Он обнимал лёгкое, высохшее, как осенний лист, тело жены так, будто старался зарыться в волосы дремавшей возлюбленной.
И люлька вознеслась.
А наверху царила суета.
Людвиг, несмотря на слабость, не желал бездельничать. Как только люлька появилась в проёме дверей вертолёта, именно он пристегнул к ней карабин от страховочной петли. Алхимик с латинистом втащили Павла с его грузом внутрь «вертушки».
С грузом. С человеческим телом. С живым телом Еленки…
Управдом плакал — тихо, стыдливо. Безнадёжно. Он знал, чего стыдился. Он доставил на борт мёртвую жену. Но она была жива для него, и он не мог поступить иначе.
Он понимал, что предал её — оставил в дурацкой конюшне. Сбыл с рук юнцу, — чьё мужество служило укором. Последние слова. Ах, как бы он хотел завершить и её, и свой круг земной словами, прикосновением. Хоть чем-то. Чтобы лицо своего мужа, — своего супруга пожизненно и посмертно — она увидела последним, а не встревоженное лицо Людвига. «Последняя капля жизни — подари её мне», — Молил Павел жену. «Господи, если ты есть, пусти меня к ней», — Требовал он, ослепнув от слёз.
И на макушку ему легла рука бога…
С фасетчатыми глазами, с нелепыми острыми локтями и длинной нескладной фигурой.
Удивительный бог. Бог-богомол.
«Тсс, — прошипел тот по-змеиному. — Подссставь ладонь, оссставь каплю… сссебе…»
Шёпот змеи вдруг превратился в шорох влажной морской гальки под ногой.
По пассажирскому отсеку вертолёта прокатилась волна тёплых красок и едва уловимых ароматов. Как будто сюда, на железные небеса, вдруг пришла весна. Павел не перенёсся в сон или иллюзию. Он оставался там же, посреди суетливой жизни и равнодушной смерти, — наблюдая за вечным соперничеством двух этих даровитых сестёр, — но вокруг него всё цвело. Металл переборок перестал быть тусклым — он сиял. Красный потрёпанный пластик кожухов и приборов пламенел маковым цветом. Порывы ветра, холодившие до костей, превратились в ветер дальних странствий; тот звал в дорогу. А люди! Их лица были вдохновенны, на них опочил светлый дух. Людвиг походил на повзрослевшего купидона: белокурого, смешливого. Его волосы развевались, а глаза сияли — следов падений или отравления — как не бывало. Алхимик казался забавным звездочётом из сказки: сосредоточенным, добродушным. Танька напоминала куклу — а какая же кукла, ни с того ни с сего, подхватит Босфорский грипп. А Ленка… Она была жива… Она жила странной, призрачной жизнью. Не видение — человек, — но человек, который больше никогда не покинет тесный мир видений.
- Не бойся… прощаться, — Еленка подняла голову, улыбнулась. Она тоже была захвачена весной. Она не превратилась в девочку-студентку с широко распахнутыми глазами — осталась той мудрой и знакомой, привычной и незаменимой, — осталась женой Павла. Но весна отмыла всю мерзость с её лица и тела; весна осветила её нежаркими, мирными, солнечными лучами.
- Я тебя вылечу, — пробормотал Павел. — У меня есть лекарство. Надёжное лекарство.
- Нееет, — покачала Еленка головой. — Не стоит его тратить на меня. И не стоит тратить время. Что ты хочешь мне сказать?
- Я хочу спросить, — управдом взял жену за руку и ощутил тёплую упругость здорового, не израненного, женского тела, — ты… ты сердишься на меня?.. за всё… за то что сделал неделю назад… и год…
- Глупый, — Еленка не сдержалась, расплылась в улыбке во все тридцать два белоснежных зуба. — Ну какой же глупый. И это всё, для чего ты спешил?
- Ну… я не знаю… — Павел едва не взвыл от беспомощности. От того, что и вправду был глуп, был расточителен в мгновениях и драгоценных душах.
- Ладно, придётся говорить мне, — жена сделала губами смешное «пуфф», как будто дунула на пушистую головку одуванчика. — Я тебя люблю. И это — всё. Понимаешь? Такие вот глупости. Остальное — сам додумаешь, или подсказать?
- Значит, не сердишься? — Павел задавал вопрос — и готов был долбить свою глупую голову кулаками. Проклинал себя за несуразность. Наверное, так мнительные пациенты переспрашивают врача: «я точно не болен раком? И гепатита «С» у меня нет?» И Еленка, как тот врач, раздосадованная непонятливостью собеседника, всё же повторила:
- Неа.
И добавила, посерьёзнев:
- Сбереги нашу дочь. И не глупи! Сбереги не в чулане, не у Христа за пазухой…. А в комплекте: маленькая девочка и всё, что к ней прилагается… игрушки, котята, качели в парке Горького, Барби, и Человек-паук — и вообще… — Еленка обвела руками землю и небо, — вот это вот всё… А то — знаю я тебя… Напыжишься, нахмуришься, сделаешь умный вид, а толку — ноль… А Таньке — ей отец нужен… теперь ещё и с материнской харизмой — приматерённый.
- Это правда ты? — Павел, расслышав Еленкин задор, уже не сомневался, что говорит с женой — не с богомолом, решившим его утешить. Получает небывалый подарок. Хлебает чистое золото ложкой. Но, и оставив сомнения, не придумал спросить ничего умнее. Всё-таки он непроходимый тупица. Одно слово — управдом.
- Пока, Пашка, — глаза Еленки закрылись. Но и тогда она не превратилась в ничто, в тлен и прах, в добычу смерти. Она растянулась на длинной клеенчатой скамье пассажирского отсека, словно на полосатом полотенце, на тропическом пляже. Тамошняя обслуга — нерасторопна. Дама успеет вздремнуть, пока принесут Пинаколаду…
- Лена! Подожди! — Павел подскочил, как ужаленный, взвился над женой коршуном, облапил её по-медвежьи, прижал к себе, завыл, запричитал что-то бессловесное; даже здесь не находилось слов… — Я тоже люблю тебя, Ленка, — выкрикнул он. — А я — дурак… Дурак!.. но ты-то — умник… ты знаешь всё обо мне… Господи, что же это!..
Весна стала исчезать, растворяться во вьюге. Мрак будто отвоёвывал у моря, жёлтого песка, апельсинового аромата и надежды по крохотному сантиметру пространства каждое мгновение. Он походил на опухоль.
И когда богомол поднялся с колена, буравя Павла холодными грустными глазами, волшебство оставило мир. Оставил его — выключил себя из сети, пропал, растворился — и сам волшебник.
В продуваемом сотней ветров пассажирском отсеке вертолёта МЧС стареющий мужчина — незадавшийся деловой человек, дурной отец и муж, плохонький управдом, оставшийся один на всём белом свете, — рыдал, обнимая изуродованное чумой тело своей покойной жены — вечной и единственной, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в здравии и, конечно, в болезни.
Рассеялся морок. Павел испил последнюю каплю жизни Еленки и знал, что та умерла на его руках. Умерла красивой. Разве это не важно? Разве не важно это для каждой настоящей женщины — умереть красивой и желанной?
Павел едва слышал всё то, что происходило в вертолёте. Он так хотел прижаться к ещё тёплому Еленкиному телу — и заснуть. Как будто не было ничего…. Вообще ничего, достойного внимания…. Спа-а-а-а-ать….
Он наблюдал, как латинист продолжал позорить его, выполнять его, Павла, работу и предназначение: поднял тельце Таньки со скамьи и перенёс на нижнюю койку дальнего медицинского модуля. Ну и пусть… Он, Павел, — дурной отец. Дурной муж. Дурной управдом. А уж спаситель человечества — и вовсе неважнецкий.
В уши словно напихали ваты… Может, оставшись без гарнитуры, отказавшись от наушников, он оглох… сделался жертвой контузии? Не всё ли равно?
Спать и лететь. Долго, монотонно лететь — и уютно, беспробудно спать.
Почему не закрывают дверь?
Почему по «вертушке» гуляет ветер?
- Азот! Азот! — это сеньор Арналдо. Нервничает, верещит.
- Как там мой бортмеханик? — это Третьяков. Переживает за напарника? А чего переживать — надо лететь! А какой звонкоголосый этот «ариец», когда хочет…. Умудряется докрикнуть даже из кабины, не отрываясь от управления «вертушкой».
- Его лучше не трогать, — Людвиг, сочувственно, хрипло, — наверное, надрывает горло и осипнет вот-вот. — Но у нас проблема, — добавляет нервно.
- Ты о психе? — Раздражённый Третьяков — бесспорно, имеет в виду обрусевшего сеньора.
- Да! — выкрикивает Людвиг. Сомневается, что его расслышали и совсем уж отчаянно вопит. — Да! Да!
- Чего он хочет?
- Оружие! Азот…
- Какой Азот? Тот, что не кислород?
- Нет! Так назывался меч Парацельса. В его эфесе был кристалл, а в нём — заключён демон, по имени Азот.
- Какой меч? Вы что там, ребятки, белены объелись?
- Да не меч! Он так называет наше оружие… мушкет…
- Хочешь сказать: моё оружие? Аркебуза принадлежит мне — не слыхал? А что с ней?
- Она внизу… Мы оставили её там…. Забыли…. Павел забыл….
- Чёрт!
Пять секунд молчания.
- Чёрт! Чёрт!
Двадцать секунд молчания.
- Если играть в те игры, в какие мы все, вроде как, играем, без этого оружия нам — кранты! И всему — кранты! Где оно? Ты помнишь, где его оставил?
- Вон там, возле чердачного люка!
Полминуты молчания. Молчат человеческие глотки. Зато двигатели «вертушки» ревут бешено.
- Чёрт! Там огонь! Там всё горит!
- Я пойду, — это сеньор Арналдо. — Я знаю… молитву… заклинание… против огня… Не сгорю… Клянусь кровью спасителя нашего, Иисуса Христа и матери его, Пресвятой Богородицы.
- Бред! — растерянный голос Людвига. Кашель.
- Пускай идёт! — крик Третьякова из кабины. — Он — как колдун! Вольф Мессинг или Гудини!.. Номера откалывает!.. Больше всё равно некому! Сам пойдёшь — сгоришь без вариантов! Или от усталости коньки отбросишь. Я же вижу: ты и жив — еле-еле! А там уже печка!.. домна! Не охвачен пламенем только вон тот пятачок! Я подойду туда, а ты — готовь лебёдку!
Павел поднялся. Всё, что он слышал, никак не складывалось ни во что цельное. Одни блёстки, мишура. Одни осколки. Весь мир — в осколках. Или сам он — осколки. Уши, хоть и заложенные невидимой ватой, слышали слова… предложения… оттенки испуга, раздражения, злости… Но для Павла не существовало ничего, кроме Еленки и сна. Он поковылял к Людвигу — попросить закрыть дверь. Ведь пора спать!..
- Это что? Зачем?.. — Добравшись до двери, управдом замер, как громом поражённый. На его глазах алхимик — тщедушный звездочёт и зельедел сеньор Арналдо — спускался в люльке на полыхавшую крышу. Павел невероятным усилием заставил себя сосредоточиться — понимать человеческий язык, — и вдруг прозрел.
- Вы убьёте его! — заорал он так, как будто криком мстил за что-то и Людвигу, и Третьякову. — Вы сами оба — уроды и психи!
- Выбора нет! — зло отозвался «ариец», свесившись в дверной проём кабины. — Ты сам первый считаешь, что он — не он, а маг и волшебник. Вдруг так оно и есть! Тот, кто верит, — спасётся… Помнишь? Уж он — точно верит! В своё, допотопное! А тогда — при царе Горохе — и не такое творили! И ты, сука, верь! Верь!
Павел испугался. Он никогда не видел «арийца» таким — пышущим яростью, агрессивным, неистовым. Способным оплевать, оскорбить — может, и ударить.
Управдом хотел спать, а вместо этого с изумлением наблюдал, как алхимик высаживается на текучую, будто восковые слёзы, крышу.
Сперва всё шло нормально. Сеньор Арналдо умудрился не растянуться на химической черепице. Засеменим по-балетному ногами. Преодолел восковые болотца. Дальше был огонь. Настоящая стена огня.
Алхимик воздел руки к нему и встал на колени. Молился? Ждал молнии, или манны небесной?
Маленький нескладный человек не поднимался долго.
Павел хотел было закричать: «Беги!» И вдруг заметил, как языки пламени уже касаются плеч и головы сеньора Арналдо. Поздно!
Но алхимик и не порывался отдалиться от огня. Он, наконец, поднялся, коротко, делово, перекрестил себе грудь и лоб, — и вошёл прямо в пламя.
Павлу показалось: он видит чудо, а потом — видит ад… А может, он уже и сам — в аду. Еленка — райская дева, а он — адский управдом. В голову ударило: им не сойтись, не встретиться — и в глазах опять помутилось.
Когда Павел заново выдернул себя из забытья, алхимик внизу потрясал ружьём, а одежда его — горела. Сеньор Арналдо шагнул к люльке, раскачивавшейся на ветру. Нереальность картины внушала страх, коробила остатки души. Да сохранились ли у управдома эти остатки?
- Осторожней! Скользко! — Прокричал в пустоту Людвиг. Бессмысленно, бесполезно прокричал: услышать его внизу — ни шанса. Но крик — был, благое намерение — было. А бог не бросил его на свои весы.
Алхимик совершил рисковый поворот на одной ноге — и схватил люльку за край, — но тут-то удача и отвернулась от него. Целый пласт черепичных прямоугольников — этакий ползучий квадрат — оторвался от крепежа, как айсберг — от ледяного поля. Превратился в скейтборд под ногой сеньора Арналдо. Вот только тот не был тинэйджером, обожавшим экстрим. Он бы мог ещё остановить скольжение, если бы бросил ружьё и попытался перехватить люльку обеими руками. Но алхимик не оставил драгоценную добычу. Черепичный плот протащил его до края крыши, натолкнулся на уцелевший, не до конца раскисший участок покрытия, резко остановился и сбросил с себя алхимика на этом самом краю. Арналдо завис на водосточном желобе буквально на мгновение. Он по-прежнему использовал, чтобы спастись, только одну руку; другая сжимала ружьё. Но теперь бы и обеих рук — не хватило. Желоб оборвался, вместе с телом алхимика, — слетел под ноги поджигателям.
- Разбился! — завопил латинист. Тут же вновь зашёлся кашлем, схватился за горло, как за открытую рану.
- Чёрт! Чёрт! — Повторял Третьяков, как заведённый.
Упав, сеньор Арналдо полностью потерялся, скрылся из вида. «Ариец» начал выполнять не самый простой манёвр, чтобы зависнуть перед фасадом особняка. Но по его завершению, возвращалась опасность быть атакованными поджигателями.
Вертолёт выписывал в воздухе невероятные кренделя. Третьяков выжимал из машины все соки.
Павел мрачно ждал, когда всё вокруг — весь этот пламеневший сад, весь зачумлённый особняк, весь осенний день — обрушится в преисподнюю. Он не сомневался: так и случится. Это его проклятие. Он — накликал, проклял. Он потерял жену и теперь своей болью убивает весь мир.
В реальность происходившего — не верилось.
Как Людвиг и Третьяков могли позволить алхимику рискнуть собой, совершить, по сути, самоубийство. Как такое вообще может быть правдой?
- Жив! Он жив! — это выкрикнул латинист.
Жуткая — не то история, не то галлюцинация, — продолжалась. Но теперь события развивались стремительно.
Поджигатели, от неожиданности, сперва расступились перед упавшей к ним прямо в руки жертвой. На краткое время они как будто сбросили личины: превратились в обычных изумлённых обывателей. Наверное, их замешательство объяснялось ещё и тем, что они не знали, чего ожидать от несчастного тела сеньора Арналдо. Хотя бы — ожидать жизни, чумы, или ничего — если тело, изломанное, — умерло.
Но алхимик недолго пролежал без движения. Когда Третьяков выбрал новую точку для наблюдения, развернув «вертушку», Арналдо уже поднимался. И эта нелепая фигурка магнитила, тянула к себе убийц.
Те ещё не освоились с мыслью: «Наш!». Потому надвигались на алхимика медленно, — шажок, полтора…. Самые отчаянные опережали остальных на полшага. Эти походили на болванов на пружинке: каким бы ни был сильным порыв, старт, — пружинка возвращала их назад, да ещё и слегка за спины умеренных. Поджигатели смыкали круг. Но камни не летели в алхимика. То ли закончились подходящие, — то ли его всё ещё оценивали, к нему примерялись.
Сеньор Арналдо умудрился подняться на ноги.
Он неловко повернулся; правая нога была странно изогнута, он приволакивал её и, похоже, даже опираться на неё доставляло ему муку. Он огляделся. И не придумал ничего лучшего, как поковылять на шум вертолёта.
- Господи, мы же не сможем его взять, — прошептал Павел. — Зачем он идёт сюда?..
О чём тут было думать! Алхимик попросту не представлял возможностей «вертушки». Увидев единственно знакомое посреди вражды, он потянулся к нему. И даже теперь он хотел быть полезным: после падения, посреди боли, так и не расставался с мушкетом.
- Как мы можем ему помочь? — выкрикнул Людвиг.
- Никак! — взвыл Третьяков. — Я смогу посадить вертолёт только за пределами этого сада. И уж конечно нам не позволят вытащить его на люльке.
- Всё-таки попытаемся. Я спущусь! — латинист решительно засуетился возле лебёдки.
Но, едва Людвиг успел договорить, помощь пришла, откуда не ждали.
По саду, будто карей масти ураган, скакала лошадь.
Она ещё больше выдохлась, ещё отчаянней дрожала, чем полчаса назад, когда встретилась вертолётчикам в поле. Но всё ещё держалась на ногах. Казалось, лошадь и сама изумлена: как попала в горящий сад, зачем вернулась туда, откуда вырвалась с таким трудом. Её голова постоянно дёргалась, моталась, как будто животное озиралось по сторонам. Лошадь словно искала кого-то или что-то: хозяина, воду, мясника, готового прервать её страдания.
Она ворвалась в толпу, наступавшую на алхимика. Грудью сбила на асфальт подъездной дорожки троих. Остальных распугала — не то отчаянием, не то странной дикой яростью. И вдруг затанцевала перед сеньором Арналдо. Тот не раздумывал: схватился за шею скакуньи, подтянул своё тщедушное тело руками, удивительно легко оторвался от асфальта — и оседлал лошадь. Павел не верил глазам. На Людвига и Третьякова, судя по их восклицаниям, ловкость алхимика тоже произвела немалое впечатление. «А почему бы и нет? — подумалось Павлу. — Там, откуда сеньор Арналдо родом, — если помнить к тому же о дате его первого рождения, — езда верхом была самым обычным делом. Куда удивительней, что он, без особого страха, путешествует на железной птице по воздуху».
Алхимик, словно подтверждая эти предположения, прижался к шее лошади. Не пришпорил её голыми пятками — шлёпанцы он, похоже, где-то посеял, — и даже не ударил — нашептал ей в ухо что-то повелительное, — и та рванула с места.
Поджигатели не пошевелились: ни аффект, ни азарт не вывели их из ступора. Спасения чудесней, чем досталось на долю сеньора Арналдо, наверное, не могли себе представить даже они. Манёвр алхимика стал сюрпризом и для Третьякова. Тот опять не успел вовремя вывернуть штурвал «вертушки», и на некоторое время вертолётчики потеряли алхимика из виду.
Лошадь неслась, как ветер. Какие сравнения могут быть банальней этих: быстро, как ветер, стремительно, как молния, — но этой скакунье пристало называться самим ветром и самою молнией. Не прошло и минуты, как она промчалась через сад, выпорхнула в распахнутые ворота — одна их тяжёлая створка была сбита с петель.
- Хорошо! Хорошо! — восклицал Третьяков, держась над алхимиком на безопасной высоте. — Если он доберётся до шоссе — там рядом я видел подходящую площадку для приземления. Прорвёмся! Прорвёмся! Ещё ничего не потеряно!
У Павла снова начинало двоиться сознание. Но теперь даже логика хотела уснуть рядом с Еленкой. Всё, что мог управдом, — не утерять нити разговора, следить за событиями. Пассивно, созерцательно, — но хоть так…. И всё же — он радовался за Арналдо. Если тот сумел справиться с проклятием — значит, есть надежда и у остальных…. Но нет её у Еленки, и нет у самого Павла.
Лошадь проскакала по полю, ворвалась в редкий лесок. Алхимик, распластавшись на её крупе, рукой на излёте сжимал ружьё. Он смотрелся и забавно, и героически сразу: ни дать ни взять, американский индеец, поднявшийся в безнадёжную атаку на укреплённый форт, — или актёр, играющий подвиг, какого не в силах осмыслить. За кронами деревьев алхимик иногда скрывался из глаз, — просека была узкой, а деревья склонялись над нею низко, — но неизменно выныривал из-под тёмных сводов и продолжал мчаться прямиком к автостраде.
- Что это? — Павел не услышал — разглядел, как губы Людвига прошептали вопрос.
Перед самым выездом на шоссе, путь алхимику преграждало препятствие. Его было плохо видно из «салона» вертолёта. Латинист и Павел перешли в кабину. Третьяков, обычно недовольный, когда у него без спросу «стоят за спиной», на сей раз, казалось, даже не заметил прихода гостей. Он тоже удивлённо разглядывал помеху на просеке.
- Полиция? — он поднял глаза на Павла. — Откуда она здесь? Очень уж… фартовая…
«Ариец» подметил верно: пять полицейских автомобилей, веером рассредоточившихся на подъездам к шоссе со стороны просеки, казались слишком столичными для здешних мест: новые, блестевшие лаком на солнце, «форды», с мощными движками — словно сошедшие со страниц американских полицейских боевиков.
Из авто высыпали правоохранители. Они были готовы держать оборону: заняли позиции за раскрытыми дверцами «фордов», за массивными кузовами машин. Было не вполне ясно, на кого устроена засада. Если на жителей посёлка за леском — никакого присутствия тех поблизости не наблюдалось. Если на мародёров или вандалов — вряд ли их появления стоило ожидать за городом. Если же это был обычный, в условиях эпидемии, контрольный пост — удивляло расположение полицейских машин: не на основной автомагистрали, а на грунтовке, да ещё «мордами» — прочь от дороги, навстречу приближавшемуся алхимику.
Полисмены заметили лошадь с наездником, но огонь не открывали, выжидали. Вперёд, покинув укрытие, вышел рослый человек в форме, с мегафоном, — и что-то прокричал, явно адресуясь к сеньору Арналдо. Тот продолжал скакать — не притормаживая, не пытаясь изменить направление скачки: то ли не мог всего этого сделать, то ли имел причины не слушать оратора. А тот вдруг отбросил в сторону мегафон — и двинулся навстречу быстрой лошади. Это казалось странным, удивительным: пеший спокойно сближался с конным — оставив позади других полицейских, не заботясь об укрытии. Он шёл неспешно — размахивал руками, как на прогулке. И только когда между рослым и алхимиком остались не более трёх десятков коротких человеческих шагов — полисмен вытащил оружие. И вот тут — всё сделалось ещё абсурдней.
Оружием оказался меч — тонкий и длинный; солнечный луч, отразившись от его лезвия, рассыпался тысячью искр по стёклам кабины вертолёта; ослепил и Павла, и латиниста. Что хуже всего — он ослепил и Третьякова. Тот вскрикнул, выругался. Постарался удержать «вертушку» от скачка, но, всё же, слегка дёрнул штурвал. На сей раз, впрочем, вертолёт потерял ориентацию в пространстве лишь на несколько секунд. Но и этого оказалось достаточно, чтобы пропустить главное: падение алхимика.
Лошадь сбросила всадника, а сама каталась по земле. Похоже, она отдавала концы. Полицейский отряхивал брюки: наверное, опускался на колено, чтобы подрезать лошади ноги ударом клинка. По инерции животное, уже обезноженное сталью, проскакало и затем прокатилось по траве навстречу полицейскому кордону ещё пару десятков метров. Сеньор Арналдо свалился кулем прямо под ноги правоохранителям. Его немедленно схватили, заломали руки и запихнули на заднее сиденье ближнего «Форда». После чего внимание полицейских переключилось на вертолёт. Многие указывали на него пальцами. О чём-то спорили.
Человек с мечом не поднимал к небу головы. Неторопливо вернулся к своим. Крутанулся на месте, будто разыскивая что-то. Наклонился — и поднял с земли мушкет.
Осмотрел оружие.
И, тогда уже, вслед за остальными правоохранителями, поднял голову вверх.
Он стоял спокойно: ноги чуть расставлены, для устойчивости, плечи — расслаблены, поза — сделала бы честь выпивохе-разгильдяю. Но он не был разгильдяем — этот удивительный человек. Он не просто смотрел на вертолёт, зависший над ним — он видел вертолёт и всех, кто в нём. И вдруг стёкла кабины словно бы заменили на сильные увеличительные стёкла. Полицейский предстал перед всеми тремя вертолётчиками в многократном приближении. Павел подумал было: это опять шалит его — и только его — рассудок, — но возгласы Третьякова и Людвига свидетельствовали об обратном. Все трое видели рослого полисмена. Его новенькую форму, его ботинки, блестевшие свежей ваксой, даже рукоять его невероятного меча — длинную, гладкую, обтянутую чёрной кожей. Вот только лица под форменной фуражкой было не разглядеть. Казалось, лицо заливал солнечный свет.
Полисмен перехватил мушкет двумя руками — теперь стало отчётливо различимо украшавшее оружие тонкое серебряное литьё, — протянул его навстречу вертолёту — как будто предлагая восхититься, или купить. И вдруг — резким движением рук и колена — переломил мушкет пополам.
Переломил пополам металл и дерево, — расправился с вещью, которую и держать в руке было нелегко. Тяжёлая прочная вещица. С чем сравнить её прочность? Со стволом бамбука? С ручкой сапёрной лопатки? С чугунной водопроводной трубой? В руках полисмена она превратилась в тростник.
Полицейский развёл руки. В каждой было по половине мушкета. Потом — как будто наигравшись новой игрушкой — резко отбросил обе половины от себя. И отдал короткий гортанный приказ.
Линзы кабины вновь сменились обыкновенными грязноватыми стёклами.
И в этих стёклах ошарашенные, ошалевшие вертолётчики увидели…
- Чёрт! Держитесь! — отчаянный крик Третьякова прозвучал громко даже среди шума двигателей и тонкой песни винтов. «Ариец» бросил вертолёт в пике, уводя из-под удара. В сторону «вертушки» устремилась дымная петарда. Так подумалось Павлу. Но Третьяков, похоже, не был столь наивен. Уводя машину у петарды с дороги, он едва не впечатался в землю. Выравниваясь, прошёлся над полицейскими машинами. В подбрюшье вертолёта вонзились десятки маленьких жал.
- Нас обстреливают! — выдохнул латинист: не столько испуганно, сколько удивлённо. — Так они что — ждали здесь нас? Мы — такие уж преступники?
- Не знаю… — Третьяков вжался в кресло пилота, на лице его читалось невероятное напряжение. — Но надо уходить отсюда! Уводить машину! Чёрт! Ему не помочь… — Коллекционер словно стыдился назвать алхимика по имени. — И нам никто не поможет, если не уберёмся…
- У него лекарство… — тихо, себе под нос, произнёс Павел — и похолодел. Пока не проговорил вслух — не понимал, а теперь вдруг отчётливо осознал: последняя склянка с терияком осталась у сеньора Арналдо.
Павел заметил, как один из полицейских наводит на «вертушку» какой-то длинный чёрный тубус.
- Так давайте убираться, — мы же в воздухе, а они на земле, — выкрикнул Людвиг.
- Не могу! У них ракеты… Чего только не увидишь на старости лет: ПЗРК на вооружении полиции! Как только я отдалюсь и наберу высоту — мы станем отличной целью, здесь я хотя бы увернуться сумею, — огорошил Третьяков.
Что-то громыхнуло сбоку, «вертушку» тряхнуло, но та продолжала полёт.
- Надо их отвлечь, — проговорил Павел. — На пару минут. Нам хватит…
- Отвлечь… — «ариец» внимательно посмотрел на управдома. — А ты справишься? Ты… сейчас… в состоянии?..
Павел чуть не усмехнулся: и тут его пугают? Смерти — нет. Его что — и «ариец» держит за дурака? Нет смерти.
- А ты знаешь, что делать? — вопросом на вопрос ответил управдом.
- Можно попробовать… — Третьяков выглядел обнадёженным. Ему словно бы только что пришла в голову свежая мысль. — Кислородные баллоны…. Если нам повезёт — они взорвутся… Взрыв — отвлечёт…
- Что надо делать? — повторил Павел, решительно надевая гарнитуру.
- Просто выброси оба баллона из «вертушки». Посмотри, нет ли какой-нибудь масляной тряпки в салоне. Если есть — обвяжи вентиль, возле манометра. Химическая реакция будет сильнее…. Хотя это не главное. Главное, чтобы вентиль сбился при ударе о землю.
Павел поднялся — и тут же схватился за кресло Третьякова.
Новый хлопок. Встряска.
И, следом, — взрыв в воздухе: уже понятно, что взрыв, а не нечто безобидно иное — намного ближе к кабине.
Стекло правого блистера пошло крупными трещинами, но не рассыпалось.
Переждав толчки, Павел бросился в медотсек. Страха не было. Тот растворился, как сахар в горьком чае. Управдома словно бы заставляли играть в несмешную игру. Смерти — нет, — так чего бояться? А массовик-затейник — кем бы он ни был — никак не успокоится — всё старается напугать глиняной маской и дурацкими ужимками.
Возле баллонов Павел обнаружил плотные, «дворницкие», варежки; похоже, ими шуровали техники — ткань казалась задубевшей, мазутной и жирной. Никакой другой масляной ветоши поблизости не имелось. Искать не было времени. Управдом нахлобучил по варежке на вентиль каждого баллона, перетянул конструкции тонкими шнурами, выдернутыми из первых, попавшихся под руку, устройств медицинского модуля. Перекатывая первый баллон на ободе, подтянул его к открытой двери.
- Я помогу! — в медотсек проковылял латинист. Схватился за второй баллон.
Когда из тубуса правоохранителя в очередной раз вырвался дымок — Павел отправил и свой снаряд номер один в свободное падение. Холодная половина разума догадалась: удар будет сильней, если тот упадёт на асфальт шоссе, — потому управдом выждал момент.
«Доннн!» — тяжёлым колоколом бухнуло снизу.
Результата своих усилий управдом сперва не видел: «вертушка» повернулась к полицейским «фордам» другим боком.
Но вот вертолёт заложил новый вираж — и Павел убедился: он сделал всё правильно.
Посреди шоссе зияла приличная воронка. Правоохранители попадали на землю. Нацеленных в небо тубусов не было видно ни единого.
- Скорее! Улетаем! — прокричал управдом. Но латинист, пыхтя, подкатил к двери «свой» баллон и не желал, чтобы его труд пропал втуне.
- Ещё раз… Надо ещё раз… — упрямо и сипло пророкотал он.
- Нет! — Павел попытался перехватить его руку: они на бреющем полёте шли как раз над машинами. — Там — Арналдо!
Но было поздно: тяжёлый двадцатилитровый баллон с кислородом ухнул вниз.
Мгновения…
Протекли мгновения…
Мгновения тишины…
Гуд двигателей и рокот винтов перестали оглушать — они сравнялись с тишиной… Когда нет иных звуков — есть тишина…
Земля начала быстро удаляться из-под ног…
Вертолёт, набирая высоту, стремительно удалялся от воронки в сторону Икши. Он бежал, как заяц, оставивший за спиной охотничью цепь.
Взрыва не было.
- Ты это видел? — выкрикнул Третьяков из кабины. — Мент… Разрезал второй баллон своим грёбаным мечом! Как будто дождевого червяка или гнилую грушу! Вскочил на крышу машины, как чёртов ниндзя, — и полоснул… Кто он такой? Кто все они там такие?
Сказка. Мишура. История для кухонных посиделок.
Ничего этого — не было.
Не было смерти Еленки, а значит, и всего остального. Ведь так?
- Я иду спать! — Громко, во всё горло, объявил Павел.
- Что? — недоверчиво уставился на него «ариец»; похоже, даже позабыл, что угроза до конца ещё не миновала.
- Спать? — растерянно переспросил Людвиг. — А я думал, что вы…
- Напрасно думал, — перебил управдом. — Разыгрывайте кого другого. А у нас с женой — медовый месяц.
Он тяжело поднялся, прошёл в глубь пассажирского отсека. Но, до того, с натугой, захлопнул дверь «салона», усмирил ветер.
Наконец-то. Пока не сделаешь дело сам — не сделает его никто!
Тело Еленки было холодным, как лёд. Но оно не было льдом. И Павел поклялся, во что бы то ни стало, согреть его, как не согревал никогда прежде.
* * *
Он шептал: «дождь», — и дождь принимался хлестать по окнам. Бормотал: «листопад», — и узкие сухие листья застилали свет. Говорил: «солнце», — но в ответ снова начинался дождь. И всё-таки Павел пребывал в уверенности, что мир подчиняется ему. А значит, мир — фальшив. Может, создан им самим, очень просто, в воображении, — может, вычитан в книге или подсмотрен в кинофильме. В любом случае, в таком мире всё — не всерьёз.
Трижды к нему приходили глашатаи беды — Третьяков, Людвиг и тот смешной мужик в домотканой рубахе, по имени Стас. Они рассказывали ему: его жена, Елена, будет похоронена наспех, вдали от посёлка, вне крохотного местного кладбища, потому как — умерла от Босфорского гриппа — от заразной болезни. Он наотрез оказался присутствовать на похоронах: не был готов играть в такие злые и нелепые игры, видеть, как человек наряжается в саван и закрывает глаза. Потом ему сказали, что тело несчастной — предано земле, и над могилой поставлен простой, но крепкий, сколоченный руками лучшего местного плотника, крест. Он и тогда послал всех к чёрту. Наконец, ему сообщили, что Татьяна, его дочь, помещена в карантин и принимает лекарство, изготовленное сеньором Арналдо. Чаши весов — добра и зла, жизни и смерти — колеблются. Жар то отступает, то возвращается. Наступает кризис, — и неизвестно, чем он закончится, — а дочь желает видеть отца. И тогда он проснулся. Проснулся — без аллегорий, без переносного смысла. В самом прямом и физиологичном значении слова. Потому что до сих пор он только и делал, что спал — по двадцать часов в сутки. В остальное время — ел то, что ему приносили, и шептал: «дождь», «листопад», «солнце».
Люди обманывают себя: когда в дом приходит смерть, первое чувство, которое охватывает не обласканных ею — тех, мимо кого она равнодушно прошелестела своими чёрными шелками, — не мучительная боль потери, не тоска по усопшему — а смятение. От выживших — ждут чего-то: слёз, стенаний, заламывания рук. Как будто реальность расставания навек столь уж очевидна. О нет, она совсем не такова — тем и коварна. Сперва отсутствия человека в своей жизни и вовсе не замечаешь — тем более, если он не был кормильцем семьи или любимой жилеткой, а был лишь фоном — вечным фоном твоего бытия. Скажем, ты звонил ему раз в месяц. «Привет! Как дела? У меня всё по-старому. А у тебя? Печень — не шалит? На сердце — не жалуешься? Ну и хорошо, что всё — хорошо». И вот — пока не истечёт месяц, — покойный, формально сделавшись покойным, — ещё не исчезает из обыденности, из уклада, из распорядка года. А потом — вместо звонка — пустота. Ты понимаешь, что нет смысла снимать трубку с рычага и набирать номер. На месте сердца — и рутинных, повторявшихся вопросов о сердце — ноль. И вот тогда — впервые обжигает: его нет. А потом находятся фотографии, где он — и ты. Потом понимаешь, что его голос — был неповторим, и были неповторимы морщинки на лбу, «гусиные лапки» чуть вспухших венок на ладонях и щеках. Чем больше встреч, телефонных разговоров, молчания в одной комнате — одного на двоих, — пропускаешь, — тем больше тебя охватывает страх понимания: это совсем не то же самое, что пропустить утреннюю пробежку или чистку зубов. Упущенное — не восстановишь, сделав ремонт; не восполнишь, не скачаешь из сети. Так очевидно — и так запоздало очевидно! И вот тогда выживший начинает завидовать почившему. И становится щедр на слёзы, и стенания, и заламывание рук, — но ничего этого уже не видят соседи и зеваки: ибо прошло время. Время побивать себя камнями.
Павел поверил в то, что Еленки — нет, только на третий день после возвращения «вертушки» в экопоселение «Светлая дубрава». Его не удивило, что Третьяков привёл летающую машину именно сюда. До поры до времени это не имело значения. Поверив, отправился на могилу, а не к дочке в карантин. Он боялся одного: сочувствия. Пока шёл по единственной улочке посёлка — глаз не поднимал и не поднимал головы. Постарался прошмыгнуть мимо взглядов и вздохов. Чуть не бросился в бега, встретив у теплицы, на окраине посёлка, Людвига. Но тот, похоже, понял, что к чему, и не подошёл — только кивнул издалека.
Павел плутал по березняку, пока не нашёл могилу Еленки: без помощи, без провожатых. Поселенцы не поскупились: навалили над бедным телом не холм земли — настоящий богатырский курган. Крест тоже был сбит на совесть — в человеческий рост, широкий в основании, с резным навершием. Кто-то принёс и прислонил к подножию креста иконку — Богородицы Семистрельной. И Павел вздрогнул, когда рассмотрел её ближе. Лицо женщины, изображенной на ней, походило на Еленкино. Может, потому что безвестный иконописец отступил от канона — придал Божьей матери человеческие черты. На Павла смотрела серыми мудрыми глазами усталая, но прекрасная женщина, тело которой изувечили семь серебряных мечей.
Павел остался на могиле на ночь. Просто остался там, на свежем, пахнувшем влажным чернозёмом, кургане. Его искали: проследили по следам, осветили мощными фонарями. Наверное, попытались бы увести в тепло и сухость, под крышу, но во главе поисковиков шёл Людвиг, — понятливый латинист, — потому, едва разглядев Павла, дал отбой, — повелел доброхотам отправляться восвояси. А управдом — остался. Всю первую половину ночи шёл дождь. Это было для Павла в самый раз. Подходило и для слёз и для покоя. Он знал, что слёзы льются просто так: поверив в смерть Еленки, он никак не смог бы осознать эту смерть за три дня. Он знал, что и покоем порой наполняется грудь просто так, беспричинно: для того не имелось ни малейших причин. Но дождь — списывал всё. Даже невнятные звуки, — не то хрип, не то храп, — которые Павел издавал горлом. Он и здесь заснул. Что-то всё спал, да спал. Без сновидений.
А проснувшись, убедился, что дождь — прекратился. Зуб не попадал на зуб, и над головой полыхал Сириус — первая звезда, которую он, Павел Глухов, показал Еленке в первую ночь, что они провели вместе, тысячу лет тому назад. Он понял, что смерть — есть, — так же как есть холод, пронизывавший его насквозь. Пока он понял только это. Душа болела мучительно и неутолимо — совсем как зуб или гноящаяся рана. Но не от того, что Еленка — умерла, — а оттого, что путь к окончательному смирению с этим фактом предстоял бесконечный — всё вверх, и вверх, без отдыха. От огромности задачи — преодолеть его — перехватывало дыхание. Не ступать на него — означало сойти с ума, ступить — разрезать себя на части. Тернии и память, страх и верность, одиночество и забота ожидали его. И Павел поднёс к губам пригоршню земли — чёрной, как чума, и тяжёлой, как грех. Чтобы или сожрать эту землю, запихнуть её в себя и признать себя безумцем. Или поцеловать и вспомнить: из праха взят — в прах возвратишься… род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Основы религиоведения: что же ещё!
- Прощай, — Павел просеял землю сквозь пальцы. Поднял иконку. Луна, вслед за Сириусом, украсила собою небо. Блёстки в венце Богородицы тускло засияли. — Прощай, — повторил управдом и пошагал в посёлок.
Он миновал колодец, — аккуратный, небольшой, оснащённый электромотором. Прошёл мимо каких-то грядок: самодельное, бессмысленное пугало пялилось ему в спину. Добрался до теплицы. В крохотной пристройке горел свет. Павел подумал было, что там обосновался сторож. Но на порог пристройки вышел Людвиг.
- Вы — живы? — и вопрос, и сомнение разом прозвучали в голосе.
- Сам не видишь? — Управдом, отчего-то, не прошёл мимо, как в прошлую встречу; остановился.
- Я имею в виду: вы по-настоящему живы? — проявил настойчивость латинист. — Живы всерьёз?
- За…м…мёрз, — зубы Павла отбили дробь.
- Это хорошо. Мёртвые — не мёрзнут, — проговорил Людвиг. Распахнул пошире дверь тепличной пристройки. — Тут есть чайник. Я кипячу его — раз в полчаса, — на всякий случай. Заходите.
Управдом помедлил. Зачем-то оглянулся. Пугало. Сириус. Колодец. Березняк. Всё серебрилось и готовилось погрузиться в утренний туман. Может, час, может, чуть больше — и туман поглотит серебро. Затопит своим сладковатым молоком. Павел шмыгнул носом и переступил порог бытовки. Он твёрдо решил, что не станет возвращаться в серебряный мир до утра, выждет…. А когда вернётся — сумеет отнестись к пугалу, как к соломе и ветоши; к березняку, как к сырым дровам, а к Сириусу — как к тому, чего невозможно достичь, но ради чего не страшно обречь себя на Сизифов безнадёжный труд.
Людвиг организовал не только чай. В бытовке обнаружилась сухая одежда. Что-то, отдалённо похожее на древнерусский наряд «охотника» Стаса, но куда современней. Этакая стилизация под старину — театральные толстовка и шаровары. Павел переоблачился в это позорище, даже не попытавшись протестовать.
Он сознавал, что не услышит от латиниста ничего, пока сам об этом не попросит. Но и попросив, многое пропускал сквозь пальцы, как ту чёрную землю. Многое проглатывал, не распробовав на вкус, как этот крепкий чёрный чай. И всё же рассеянность была противоположна разрушению. Не сгнивали нити разговора, не распадалось целое — на куски. Напротив: то, что долетало до ушей, оформлялось в картину. Павел слышал и слушал. Пустословие превращалось в музыку, а всё важное — в алфавит. Сперва только в алфавит. И уже сам Павел — не Людвиг — принялся составлять из букв — законченные фразы, а из них — историю. История принадлежала Павлу, голос — латинисту.
- Вениамин Александрович долго думал, куда лететь, — говорил Людвиг. — В Москву — не вариант: керосина едва хватит, связь — не работает, разрешения, чтоб кружить над городом, — никто не даст. Как говорится, из огня — да в полымя. В общем — не вариант. Была мысль приземлиться где-нибудь в безлюдном месте — отдышаться, пересидеть, — но вы уж слишком невесело выглядели — не то в коме, не то в бреду. Да и я — подкачал: порезался, мерзостью надышался, распух, как надувной утёнок. К тому же вертолёт… Серьёзно его не повредили, но взрывные волны всё-таки натворили дел…. Я плохо соображал тогда. Сидел в кабине, пузыри пускал, будто карапуз. Брякнул что-то вроде: «Тяжело, когда нет укрытия; даже у рецидивистов есть хазы и малины — если верить капитану Жеглову». И Вениамин Александрович вдруг повеселел. Вспомнил про это место. Сказал: «Терять всё равно нечего. Или местные пристрелят, или пригреют — зависит от того, как фишка ляжет». Про лекарство ещё какое-то говорил: если сработало — примут нас, если нет — покрошат из дробовиков.
- И что лекарство? — управдом поморщился: чай был горьким, без сахара и мёда.
- Ну — мы живы, — значит, сработало, — латинист прихлёбывал из своей чашки с удовольствием, словно не замечая горечи. — Двое выздоровели. Молодой парень, у которого умерла невеста, и местная девушка. У вашей дочери — случай, похоже, посложней, или болезнь более запущена: температура скачет, с аппетитом — нелады. Её Третьяков кормит — убедил местных, что к нему грипп — не пристанет. Заходит прямо в карантин, без защиты. Карантин — слово одно: банька самая обыкновенная. Вы не торопитесь. Вениамин Александрович тоже говорит: вам сейчас не стоит никуда торопиться. Но, как справитесь с собой, сходите к ней — к Татьяне. Она обрадуется — наверняка.
- Вы с Третьяковым, случаем, не на латыни общаетесь? — горько усмехнулся Павел. — Большой был для тебя сюрприз? Наш средневековый стрелок сделался вдруг нашим современником — вертолётчиком и коллекционером? Нужда в переводчике — отпала. В тебе, то есть…. По-русски он — вполне глаголет.
- Я знаю…. — Людвиг потупился. — Это самое дурное… для меня… Так же, как для вас — смерть жены…
- Не надо! — управдома пробрала дрожь. Почти ненависть. — Что ты знаешь об этом?
- Полагаю, не меньше вашего. А вы как думаете? — Людвиг встретил взгляд Павла без смущения. — Я — сирота. Вы же помните? Мои отец и мать… Отец был обрусевшим немцем, мать — русская…. Долгая история — послевоенная. Дед — военнопленный. Инженер. Ему повезло — строил главный корпус МГУ. Война для него закончилась под Сталинградом. А потом, когда всё успокоилось, здесь остался…. Сам так захотел, мог вернуться в свой Регенсбург…. В общем, не в этом дело… Родственников у меня — маловато. Здешних, российских. Только отец и мать. Мать, перед замужеством, со всей семьёй рассорилась, — по причине вступления в брак. Отчего-то не складывалось там… не ладились отношения… Отец вообще все связи оборвал со своими, — а может, их и не было вовсе. Мы втроём жили — никого другого не желали. А потом — попали в аварию…. На дороге, лобовое столкновение… Я толком не помню… Они погибли — без мучений, на месте. — Латинист рассказывал тускло, скупо, будто жадничал делиться с собеседником последним глотком воды в пустыне. — Когда я увидел Валтасара… того, который сейчас — Третьяков… я подумал: если такое возможно — перебросить сознание одной, давно обратившейся в прах, личности в другую, — живую, — может, я сумею раздобыть рецепт… понимаете? Может, мне бы удалось… не просить бога, а сделать всё самому… — Людвиг замолчал. Смущённо развёл руками. — Видите, как всё глупо. Наверное, вы были правы: у нашего стрелка случилось временное помутнение сознания. Чудесное, конечно — со всем этим блестящим знанием Латыни, — но — не чудо в чистом виде. Вот так…
- Извини, — Павел опустил глаза. — Я не знал…. Так ты потому со мной пошёл? Ради чуда?..
- Да уж не ради мира во всём мире, — хмыкнул латинист. — Когда ты на казённых харчах — альтруизму разучиваешься, а не наоборот.
- Ты знаешь о других? — Павел не уточнил, о ком он, но Людвиг понял.
- Я знаю о Струве, — видел, как его повязали. Третьяков считает: профессор не в себе.
- Его повязали не санитары из психушки. — Раздражённо отрезал управдом. Почему-то он поостерегся упомянуть богомола, как третьего чумоборца. Богомола хотелось оставить в тени, приберечь на крайний случай, — для себя, как последнюю пулю.
- А кто повязал? — Людвиг внимательно взглянул на управдома. — Если не санитары — то кто? Полиция? С каких пор она выглядит так и поступает — так?
- Почему ты спрашиваешь об этом — меня? — вспылил Павел. — Я знаю не больше твоего, и испуган — не меньше…
- Вы знаете, — убеждённо проговорил Людвиг. — Только не знаете о том, что знаете. Помните наш прошлый разговор? Всё крутится вокруг вас. Только пока что крутится без вашей воли.
- Прекрати! — Павел едва не кричал. — Какой я пуп земли? Какой? Я не спас никого! Ты сделал для моей жены больше, чем я! По-твоему, я заведую Босфорским гриппом? Распоряжаюсь им по своему усмотрению? Мне нужно возглавить великую битву здесь, в Москве — ты так думаешь? А что потом? Мне отправляться в Стамбул, в Афины? Куда они без меня — ведь верно?
- Вы должны делать то, что должны, — Людвиг не сдавался. — Какое вам дело до Стамбула и Афин? Может, там всё иначе: наказание — схожее, но наказаны люди за другое. А значит, и искупать вину им — по-другому. Может, там достаточно десятка хороших химиков: они придумают микстуру или порошок. А здесь, у нас, — только так. Только добро и зло. Только битва до конца.
- Но ты же сам уже не веришь в команду — в стрелка, алхимика, и кого там ещё… — Павел осёкся, сбавил тон. Горячность латиниста его поразила. — Дай догадаюсь… Ты считаешь стрелка — впавшим во временное безумие Третьяковым, алхимика — профессором Струве, тоже не в себе. Наверное, хороший эпидемиолог мог придумать лекарство от Босфорского гриппа даже в бреду. Или во сне.
- Я верю в вас, — тихо ответил Людвиг. — В остальных — хочу верить. И в себя. И в них. Но без вас — ничего не случится.
- Нет, — буркнул Павел. — Ты принимаешь меня за другого. Я останусь здесь. Пока меня терпят. И всё. Буду молиться — за дочку. Не умею — но буду… вдруг поможет… Останусь, пока всё не кончится… так или иначе… Что там — в Москве? Что в мире творится?..
- Не знаю, — латинист пожал плечами. — Тут люди особые, от техники почти отказались. Только по минимуму — для сельского хозяйства, так сказать. Никакого тиви, никакого радио. Про Интернет — вообще молчу. Телефоны не работают. В том числе спутниковый. Третьяков что-то мутит…. Говорит, попробует восстановить рацию в вертолёте. Завтра.
- Хорошо, — Павел пожал плечами. — А пока я пойду к дочери. Ты можешь меня проводить?
Людвиг кивнул, поднялся.
За дверью клубился туман. Дождь опять принялся сучить пряжу.
Утро занималось, светало.
Долго же чаёвничали два усталых человека.
Латинист уверенно шёл по посёлку — наверное, изучил нехитрую местную топографию за те дни, что прожил здесь. Всего и домов — десятка два. Большинство — низенькие, одноэтажные. Есть сборные, модульные, а есть и рубленые избы; последних — мало. Возле каждого жилища — небольшие садики и внушительные огороды. И те и другие — по осени — пусты; кажутся грязными, замусоренными. Хотя это не мусор, а высохшие стебли травы, ветки, насыпавшиеся с деревьев. И прочий перегной. Посреди посёлка возвышался настоящий местный небоскрёб — трёхэтажное здание с мансардой. Оно и по общей площади явно превосходило соседей: раздавалось вширь.
- Поселковая администрация, — проследив за взглядом управдома, сказал Людвиг. — А ещё там — школа, столовая, мастерские. Спутниковая связь, пока работала, тоже была там. Но нам не сюда. Баня — на окраине.
Латинист сделал приглашающий жест.
Из тумана выступила банька. Павел ожидал чего-то поскромней. Может, частной помывочной избушки. Однако экопоселенцы не мелочились: отдали под карантин вместительную общественную баню. В одном из окон горел электрический свет. Тусклый, но негасимый.
- Вот, здесь ключ, — Людвиг пошарил над дверью, — А в остальном — без церемоний. Заходят только те, кому есть, что тут делать. Остальным лезть сюда в голову не придёт. Вообще, — он слегка замешкался, — эти поселенцы — не самые плохие люди. Они ж боятся нас — до недержания. За три метра стороной обходят. А не выгоняют.
- Ну, спасибо, — Павел неловко похлопал латиниста по плечу. Вышло фальшиво. — Я один зайду. А то — может, правы те, что боятся. Мы же не можем знать наверняка…
- В десять завтрак принесут. Я попрошу, чтобы — на двоих, — успел пообещать Людвиг до того, как управдом захлопнул дверь изнутри.
Латинист всё ещё пугал его. Так, как пугает обычного грешного человека кто-то слишком праведный, или глупца — умник. Перед Людвигом не получалось лгать. Хотелось оправдываться, даже когда оправдываться — не в чем. Или закрыть дверь перед его носом и ощутить при этом что-то вроде злорадного удовлетворения.
Оказавшись по ту сторону двери, Павел ещё и набросил на неё толстый железный крюк: окопался изнутри. А если его захотят замуровать ещё и снаружи — он не будет против.
Управдом осмотрелся.
Света в предбаннике было мало. В общем-то, его источника там и вовсе не имелось. Окружающее пространство чуть освещалось белым мерцанием, струившимся из соседней каморки. Зато на длинных гладких скамьях покоились аж три большущих «полицейских» фонаря. Первый, впрочем, разочаровал управдома: не зажегся. Зато второй — полыхнул ярко.
Впрочем, пол предбанника оказался ровным; пройти по нему не составило бы труда и в полутьме. Вообще — вместо убогого узилища, каким представлялся Павлу карантин, перед глазами предстало добротное строение, к тоже же хорошо и мягко протопленное. Тепло сразу же разлилось по всему телу Павла, едва тот переступил порог поселковой бани. Доброе, ароматное, берёзовое тепло.
Управдом вступил в пределы освещённого электричеством помещения. Одна единственная лампочка — тусклая, как луна перед рассветом, едва выхватывала из темноты низкий деревянный столик, на толстых, «слоновьих», ногах; несколько длинных скамей и шайки с вениками — на них. Но там, куда почти не дотягивался свет, было самое важное, самое драгоценное: кровать — вся будто бы сплетённая из упругих ветвей, — наверное, из ротанга, — очень подходившая к здешней влажности, здешнему теплу. На ней, на высоком матрасе, возлежал человек. Маленькое тельце.
- Папка, это правда ты, или ты мерещишься? — Бабочкой выпорхнуло из угла дыхание Таньки, перемешанное с осипшим тонким голосом.
- Привет, красавица, — прошептал Павел. — Что делаешь?
- Я спала… чтоб поправиться…. - как дядя Вениамин сказал, — объяснила Татьянка. — Ты меня разбудил. Ты будешь со мной теперь, да?
- Я буду с тобой, — выдохнул Павел. — Теперь всегда буду с тобой. Только вот спать не стану. Я уже много спал. Слишком много. Я так посижу, вот тут, рядышком.
- Маму повспоминаешь? — Серьёзно проговорила дочь. — Я часто так делаю. А она мне… мерещится…
- Что ты знаешь про маму? — Павел испугался: он не был готов к этому разговору.
- Что она… будет теперь невидимой… — неуверенно ответила Танька. — Любить меня… невидимой…. Но я всё равно её вижу, когда глаза закрыты. А как открою — она… растворяется…
- Я не растворюсь, — пообещал Павел. — Ты спи, а я сделаю, как ты хочешь: повспоминаю.
***
Девчонка всхлипывала — при этом, старалась не шуметь и не привлекать к себе внимания. Она сидела на широком каменном парапете смотровой площадки Воробьёвых гор. Спиной к обрыву и панораме, лицом к высотке главного корпуса МГУ, словно совсем не желала рассматривать красоты ночной столицы с высоты птичьего полёта. Она дрожала — на ней было слишком лёгкое, слишком летнее, для последнего дня сентября, жёлто-зелёное платье с короткими рукавами, как будто пошитое из листвы. Длинные светлые волосы — растрёпаны, взгляд — несчастный. А самое главное — ноги. Её ноги были босы. Она подтянула их, оторвала от асфальта, прислонила подошвы к каменному ограждению, но вряд ли это помогало ей согреться.
Павел — студент второго курса истфака МГУ, — возвращаясь домой с вечерней подработки в фотолаборатории универа и торопясь успеть в метро до закрытия, не горел желанием флиртовать с девчонками: он ощущал утомление, день выдался суетливым. Он прошёл бы мимо незнакомки молча, даже не обернувшись в её сторону, если бы не эти босые ноги. Павел притормозил.
- Привет, — он постарался выглядеть подружелюбней, — У тебя проблемы? Я могу чем-нибудь помочь?
- Н-н-неет, — выдавила девчонка, не сумев унять дрожь даже на миг. — Всё н-н-ормально.
- Аа, — Павел едва заметно улыбнулся. — Значит, мне показалось. Красиво здесь, да? Особенно вечером, как сейчас. Точней, уже ночью, как сейчас. В прошлом году отсюда я смотрел праздничный салют — девятого мая, в День Победы. По-моему, лучше не придумаешь: вся Москва — как будто под разноцветными огненными зонтиками, танцует…
- Я… не знакомлюсь на улице… — выдохнула девчонка. — Вам лучше… уйти…
- А я и не знакомился, — Павел присел на парапет. — Знакомство — это когда называешь своё имя, а в ответ слышишь чужое. Короче, как в приличном обществе. У нас же ничего такого в помине не было. Так что можешь считать, я — случайный прохожий, хотя друзья зовут меня Пашкой и считают не вредным человеком. А ещё я — безобидный, что немаловажно.
- Извините. Но что вам… надо? — девчонка чуть отодвинулась от собеседника.
- Я — экскурсовод. Начинающий. Будущий. Вижу, ты — приезжая: слегка потерялась в незнакомом городе. Предлагаю взаимовыгодное соглашение: я тебе расскажу о Москве, а ты — назовёшь мне своё имя.
- Да что ты со мной, как с дурочкой, — девчонка насупилась и от злости перешла на «ты». — Меня Еленой зовут. И вообще — я нормальная…. То есть — совсем нормальная. Просто у меня… — она украдкой скосила глаза на студента. — У меня туфли… потерялись.
- Что значит — потерялись? — Павел не сумел скрыть изумления. — Вот так вот — взяли — и потерялись?
- Да, вот так вот, — девчонка рассердилась. — Любопытному на днях прищемили нос в дверях. Иди своей дорогой. Мне тут допросчики не нужны. — Она даже перестала дрожать, поддавшись гневу.
- Слушай, а может, тебя до метро проводить? — экскурсовод начал понимать, что девчонка не шутит. — Может, ты заблудилась, дороги не знаешь? Так я как раз туда иду. Метро в Москве до часу открыто — ещё уйма времени.
- Я знаю, — Елена задрала нос. — Я не первый день в Москве. — Она замешкалась, словно решая, откровенничать ли с Павлом, или, на манер устрицы, захлопнуть раковину. — Кто меня в метро босиком пустит? — пробормотала, наконец, чуть слышно. — А если и пустит — туда, где я живу, на метро не доехать.
- А куда тебе?
- В Химки… — девчонка шмыгнула носом. — Там наша… общага…
- Ого! — Павел посерьёзнел. — Это ж на электричке, с Ленинградского вокзала? А после двенадцати ночи электрички ходят?
- Не знаю, — Елена покачала головой. — Я всё равно на вокзал не поеду. Вот ещё не хватало: бродяжкой назовут, в обезьянник с бомжами посадят.
- Да брось, — экскурсовод едва сдержал раздражённый тон. — Из-за того, что ты — босиком? Это глупо! Там такой контингент — колоритный, — тебя и не заметит никто.
- Я сказала: «Нет!» — вспылила девчонка. — И не надо меня уговаривать! Я не побродяжка. У меня — принципы…
Павел сделал вид, что закашлялся: слова собеседницы его рассмешили. Отличный принцип: не ходить босиком. Прямо-таки хоть записывай в исторические анналы наряду с принципами великих: не лгать, не отступать от намеченной цели, не опускать боевое знамя — ну и, через запятую, — не передвигаться по городу без обуви. Умора!
- Тогда, может, ко мне? — беззвучно отсмеявшись, Павел скорчил максимально серьёзную и, вместе с тем, невинную гримасу.
- Ещё чего! — Елена аж подскочила на парапете. — Ты за кого меня держишь? Сказала же: я — нормальная…. Не гулящая, не бездомная, не больная на голову. И вообще — мне помощь не нужна. Тем более, от таких озабоченных субъектов, как ты.
- Лады! На такси у тебя, видимо, денег нет, и у меня — тоже. — Павел спрыгнул с камня, начавшего холодить зад. Он уже совсем было собрался обидеться на вздорную девчонку и поспешить к метро, но, вместо этого, вдруг выпалил:
- Тогда пойдём в Химки пешком. Чего тут-то сидеть? Через час ты совсем заледенеешь.
- В Химки? Пешком? — Елена настолько удивилась предложению, что даже сбавила тон, растеряла весь гонор. — Это сколько же… сколько же идти?.. сколько километров?..
- Так…. Сейчас посчитаю… — Павел ухмыльнулся. Он никогда не думал, что его давнишнее хобби — москвоведение — однажды поможет завязать знакомство с дамой, да ещё такой недружелюбной. — Если напрямую, через центр, — километров двадцать пять. Пять часов пути. Приблизительно.
- Нет! Никакого центра! — вскрикнула девчонка. — Там полиция. Даже ночью.
Павел слегка ошалел: его собеседница, похоже, не испугалась ни расстояния, ни времени, что придётся провести в пути. И уж точно её не шокировало само предложение: устроить марш-бросок в Химки. Но такая отчаянность девчонки не оставляла и Павлу возможности пойти на попятный.
- Окей, — он без особого труда вызвал в памяти карту юго-запада. — Тогда пройдём по набережным. Вдоль Москва-реки. Выйдет на пару километров дольше, но зато — вдали от любопытных глаз. Так можно добраться до самой Красной Пресни. Это треть пути. Потом, по Девятьсот Пятого года и Беговой, мимо ипподрома, выберемся на Ленинградский проспект. Это ещё треть. Ну а там — прямая дорога в Химки. К утру окажемся на месте.
- Идём! — Елена вдруг решилась. Вот так вот — взяла и решилась. На путешествие, длинною, без малого, в жизнь.
Павел прикинул, насколько холодно на улице. Градусов десять — не так, чтобы невозможно было терпеть, — но и не сахар для кого-то с босыми ногами. С другой стороны, двигаться — всяко лучше, чем сидеть на холодном парапете.
- Да, идём, — согласился начинающий экскурсовод.
И они отправились в путь.
Поначалу Павел до конца не верил, что девчонка вознамерилась дотопать до Химок на своих двоих. Потом ожидал капризов. Наконец, решил, что подопечная попросту стопчет ноги через полчаса ходьбы. Но Елена оказалась крепким орешком. Километров пять, а то и больше, она угрюмо и упорно шагала рядом с провожатым.
Они спустились на Бережковскую набережную. Широкую и — за час до полуночи — почти пустынную. Яркие фонари отражались в чёрной воде реки; света было достаточно, но строения противоположного речного берега просматривались едва-едва. Павел не слишком любил эти места: слишком много производственных корпусов, слишком мало архитектурных тем для беседы, но Елену безлюдность, похоже, только радовала. Она держалась у самой воды, словно сказочная русалочка, полагавшая, что там, где не плещутся волны, непременно поджидают враги. Павел уже и сам начал причислять себя к врагам Татьяны, когда та нарушила молчание.
- Ты говорил, что экскурсовод, — она слегка улыбнулась. — Может, расскажешь что-нибудь? Всё лучше, что вот так плестись, неведомо куда.
- Эээ… — предложение застало проводника врасплох. — Вон там — на той стороне — где Саввинская набережная, — такие большущие корпуса. Это фабрика кружевной мануфактуры «Ливерс». Там раньше занавески делали — тюль, то есть. А теперь там — пусто. Говорят, сносить будут.
- Познавательно, — Елена улыбнулась шире, — и вдруг оступилась, резко и неожиданно присела, схватилась за пальцы правой ноги.
- Что с тобой? — Павел тоже встал, как вкопанный. Отчего-то он тревожился за эту странную девчонку куда серьёзней, чем требовали обстоятельства их знакомства.
- Палец… занозила… — Простонала Елена. — Вообще-то я привычная, не из ваших, из столичных. До пятнадцати лет на каникулах, в деревне у бабки, вообще могла днями напролёт босиком бегать.
- Ты откуда? — осмелился поинтересоваться экскурсовод.
- Из Ельца, — отмахнулась девчонка. — А что? Раздумаешь меня провожать?
- Знаешь что, — Павел прислонился к фонарному столбу и начал расшнуровывать ботинки. — У меня предложение. Давай по очереди мои боты таскать. Пять кэмэ — ты, другие пять — я. Ты своё босиком оттопала, теперь — моя очередь.
- Зачем? — насупилась Елена. — Я в порядке.
- А мне интересно, — пожал плечами Павел. — Каково это — быть в порядке босиком. Ну так что?
- Уговор: ни слова о том, как я осталась без обуви, — выпалила девчонка. — Не расспрашивай!
- Не стану! — торжественно поклялся экскурсовод.
- Тогда ладно, — Елена сменила гнев на милость. — Я согласна. Только твоя обувка может мне и не подойти. У меня ж нога — о-го-го, не дюймовочкиного формата.
Света под фонарём хватало, чтобы Павел, наконец-то, рассмотрел ступни попутчицы. Они и впрямь не отличались миниатюрностью, — были крепкими и жилистыми. При этом имели красивый высокий подъём и аккуратно подстриженные ногти, без следов лака. Их кожа покраснела — от холода и достаточно долгого пути. В нескольких местах кожу рассекали царапины. Павел протянул попутчице свои потрёпанные мягкие шузы. Ощутил, как собственные подошвы холодит асфальт. Странное ощущение — не страшное, скорее приятное. Вот только бы поменьше подножной грязи: а то немедленно под обретшими свободу пальцами нарисовался размякший, склизкий окурок.
- Я ж запачкаю. Побрезгуешь потом — в грязных ходить, — девчонка приняла обувь из рук в руки и осмотрела её с некоторым сомнением.
- Теперь уже не побрезгую, — Павел забавно растопырил пальцы ног. Это неожиданно позабавило его самого и рассмешило Елену. Оба прыснули звонким смехом.
Ботинки экскурсовода экскурсантке подошли, — хотя и без «запаса» в носке. Авантюристы продолжили движение. У изящного новодела — пешеходного моста Богдана Хмельницкого — экскурсовода посетило красноречие. Вернее, он впервые нашёл, что рассказать: поделиться бесхитростной историей хрустальной, изумрудно блиставшей в темноте, конструкции.
- Смотри! Это мост поцелуев! — не без удовольствия объявил Павел. — Кажется совсем новеньким, правда? А на самом деле строился с использованием арочной конструкции старого железнодорожного Краснолужского моста. Только Краснолужский был ниже по реке. Но это не главное.
- Главное — поцелуи? — Иронично уточнила Елена.
- Ага, — Павел ухмыльнулся в ответ. Он почувствовал, что напряжение между ним и девчонкой — исчезает. — Тут рекорд поставили. По поцелуям. В прошлом году. Две тысячи двести человек целовались одновременно.
- Полезное дело, — девчонка скептически покачала головой; вроде бы с осуждением, но и лукаво, весело. Павел начал развивать мысль, но Елена неожиданно стушевалась, повесила голову. Дело было, наверняка, в том, что по мосту Богдана Хмельницкого даже в этот поздний час фланировала публика. И хотя бремя босоногости нёс, на тот момент, кавалер, дама стеснялась даже из-за него. Павел и сам слегка робел, замечая на себе любопытные взгляды прохожих: многие из них, как назло, были хорошо и дорого одеты — наверное, из числа праздных гуляк, двигавшихся со стороны площади Европы. Впрочем, он сумел не подать виду, что испытывает дискомфорт. Широко скалился всю дорогу, пока подошвы скользили по гладким красным и белым плиткам крытого моста.
Смоленская набережная встретила шумом. Тихим, полуночным, но неистребимым. Здесь хватало автомобилей; изредка попадались и пешеходы. Возле Смоленского метромоста Елена вернула ботинки Павлу, заявив, что теперь его очередь ходить обутым. Оба прилично устали: на тот момент они отшагали уже с добрый десяток километров. Белоснежная громада Дома Правительства напугала девчонку: та ожидала, что здесь-то её и повяжут за неподобающий внешний вид представители спецслужб. Однако с Нового Арбата на набережную очень вовремя выпорхнула стайка смешливой бессонной молодёжи, и трусиха заметно повеселела: её словно бы прикрыли от недобрых внимательных глаз, сделали частью разношёрстой толпы.
Огни Международного Торгового Центра вновь напугали Елену, но Павел успокоил её, пообещав: мимо этой цитадели Золотого Тельца они проходить не станут.
Вместо этого свернули на улицу Девятьсот Пятого года.
Елена еле ковыляла. Павел с ужасом думал, что, за три с лишним часа безостановочного движения, они едва ли преодолели и половину пути. Он и сам, вероятно, выглядел не ахти, но бодрился — и старался подбодрить попутчицу. В основном, тем, что бормотал всякие банальности про окрестности. Как назло, не приходило в голову ничего, что развлекло бы сильно прихрамывавшую на обе босые ноги девчонку. Проходя мимо сквера имени Тысяча девятьсот пятого года, Павел вдруг вспомнил о памятнике, с революционным, и несколько забавным, названием: «Булыжник — орудие пролетариата». Экскурсовод немедленно вывалил на слушательницу всё, что, в связи с ним, пришло на память. В том числе интересный факт: чтобы булыжники, во время массовых волнений, пролетарии не выламывали из мостовой и не использовали в качестве метательных снарядов, был введён запрет на использование цельных камней при строительстве дорог и улиц. Елена заинтересовалась рассказом — хотя и не так, как ожидал Павел. Сквер привлекал её куда больше памятника.
- Давай передохнём, — попросила она. — Там деревья-кусты, наверное, никто и не заметит.
- Да без проблем, — экскурсовод дышал почти так же тяжело, как и экскурсантка, потому даже обрадовался, что сделать привал предложила именно она.
Они устроились на газоне. В глазах Елены посверкивали искорки — отражения звёзд и фонарей.
- А как ты ориентируешься в городе? — спросила она с любопытством. — Все повороты помнишь? Или зрительная память — как будто карта всегда перед глазами? Я вот — географическая кретинка. В трёх соснах блуждаю. Один раз в метро заблудилась — полчаса плутала. Правда, это было на Библиотеке Ленина. Там, говорят, и местные — путаются.
- А я и по звёздам дорогу найду, — чуть прихвастнул Павел. — Вон Сириус, видишь? Вместо маяка. Москва — город большой. Значит, и путешествовать здесь надо, как по морю. Знать, где север, а где — восток.
- Сириус — это пёс Ориона, — проговорила Елена. — Он, вместе со своим хозяином, бежит по следу сестёр Плеяд, а может, просто гонится на охоте за зайцем.
- Ты… умная… — глупо выдавил из себя экскурсовод.
- Я учусь на библиотечном факультете Института Культуры, — поведала экскурсантка, — так что, в общем, у меня хватило ума, чтобы туда поступить — на бюджетку, не на платное. А в остальном — человек как человек. Вот только… — девчонка усмехнулась, — сейчас мне бы хотелось стать сверхчеловеком — чтобы не мёрзнуть.
- Твоя очередь носить ботинки, — Павел решительно ухватился за шнурки.
- Через километр, или парочку, — Елена осторожно коснулась ладонью его руки. — Спасибо тебе.
- Я тоже знаю легенду о Сириусе, — экскурсовод снял ветровку, протянул её девчонке. — Одень. Иначе не прочувствуешь драмы.
- Только ради этого? — хмыкнула Елена.
- Конечно, — Павел едва не силком накинул ветровку на плечи попутчицы. — Так вот… Легенда — абхазская. Один путник-абазин шёл по горной дороге. Ночь застала его в пути. Он постучался в убогую избушку — и попросил стакан воды. Абхазская семья впустила его, дала напиться, предложила разделить трапезу и остаться на ночлег. Но абазин торопился. После ужина он вышел на порог избушки и увидел, что на небе светит утренняя звезда. Он решил, что провёл в гостях больше времени, чем предполагал — решил, что наступает утро. Абхазы уверяли гостя: то светит не утренняя звезда, предвестница рассвета, а холодный полуночный Сириус. Но путник не послушал и ушёл. А ночи в горах — холодны. Абазин замёрз, переходя перевал. С тех пор обманную звезду Сириус абхазы стали называть звездой абазина.
- Да, легенда к месту, — Елена смешно, по-детски, чихнула. — Ты прав: надо двигаться, иначе замёрзнем.
Они по дворам обогнули оба выхода метро «Улица Тысяча девятьсот пятого года». Метро было уже пару часов, как закрыто, но Елена опасалась, что по соседству всё равно бродят полицейские. Разубедить её в этом у Павла так и не вышло.
Экскурсовод решил выбрать для дальнейшего продвижения улицы потише, побезлюдней. Он вывел Елену на Сергея Макеева. И, пожалуй, это стало его ошибкой. Попутчица окинула взглядом настоящий лес, раскинувшийся перед ней, в каких-то двух десятках метров, за проезжей частью, приземистыми жёлто-белыми строениями и церковной колокольней.
- Что это? — вскрикнула она. В её глазах стоял настоящий испуг. — Что там?
- Ваганьково… Ваганьковское кладбище, — удивлённый реакцией Елены, объявил Павел.
- Давай уйдём отсюда… Я не люблю кладбища, давай уйдём…
- Постой, — экскурсовод схватил девчонку за плечо, тут же испугался, что та обозлится, но Елена словно бы сдалась: остановилась, задрожала. А Павел зачастил: — Это ж достопримечательность. Историческое место. Ничего страшного. Тут покойнички не ходят и призраки — не летают. Всё в асфальт закатано. Сюда экскурсии водят. На знаменитые могилы. Тут Есенин, Высоцкий, Окуджава, Тальков, Андрей Миронов, Лев Яшин. Никогда не слыхала, что ли?
- Всё равно… — Елена грустно покачала головой. — Давай уйдём.
Она не требовала — просила. Но страх, захвативший её, наверное, требовал движения — требовал отдалиться от кладбищенских стен. Девчонка послушалась его, ступила неосторожно с асфальта в траву газона — и вдруг взвизгнула, упала на газон.
- Нога! — взвыла она. — Там стекло. Больно!
Павел немедленно бухнулся на колени, обхватил Еленину пятку, постарался рассмотреть рану. Рука немедленно испачкалась в крови.
- Не двигайся! — потребовал он от спутницы. — Здесь света мало — почти ничего не вижу. — Через пару минут, — осторожно подвигав ступню Елены туда-сюда, — Павел составил своё представление о произошедшем.
На поверку всё оказалось не так страшно: порез выглядел длинным, но неглубоким. Однако стекла в траве экскурсовод не обнаружил. Зато нашёл жестяную банку, крышка которой была взрезана кое-как и буквально топорщилась металлическими заусенцами. В памяти всплыло: «заражение крови». Доигрались! Теперь Павел был бы рад повести себя «по-взрослому» — связаться с сокурсниками побогаче и занять денег на такси до Химок, — но в два часа ночи уже представлялось невероятным сделать то, что было вполне реально в одиннадцать вечера.
Павел не имел понятия, велик ли риск, при таком ранении, как у девчонки, занести в кровь заразу. Почему-то вспомнился австралийский документальный фильм, в котором охотник-одиночка рассказывал, как действовать, если тебя укусила ядовитая змея.
- Стой смирно. Держись за моё плечо. Я отсосу яд из раны! — экскурсовод, не дожидаясь ответа Елены, отважно принялся за дело.
- Ай! — вскрикнула та. — Щекотно! Ты чего — совсем с глузду двинулся? Я же не при смерти, не умирающий лебедь. Какой яд? У меня кровь идёт. Кончай геройствовать. Лучше наложи повязку и ботинки мне отдай.
- Повязку? — Павел ощущал себя слегка уязвлённым. — Откуда я бинт возьму?
- Эх, горюшко, — Елена делано насупилась. — Вот, держи, мой платок. Даже не засопливленный ещё.
- Угу, — экскурсовод, отчего-то покраснев (хорошо хоть, в полутьме не видно), перетянул ступню попутчицы цветастой тонкой тканью. Дело его рук скорее походило на дорожный узелок, натянутый на подъём Елениной ноги, чем на грамотно выполненную перевязку. Но девчонка, поморщившись, когда Павел покрепче связал концы платка, смолчала.
- Идти можешь? — экскурсовод заглянул экскурсантке в глаза.
- Да, без проблем. — Елена снова поморщилась, когда наступила на раненую ногу. — Ты не волнуйся: я не истекаю кровью, — просто от неожиданности вскрикнула, когда порезалась.
- И ты меня извини, — руки Павла слегка дрожали: он всё ещё боялся за девчонку. — Я же мог как-то по другому… ну… до общаги твоей тебя доставить… Мы же не в лесу… Тут Москва, как никак, цивилизация…
- Да и я могла по-другому — чего уж теперь. — Елена улыбнулась — доброй, широкой улыбкой. — Хотя… мне нравится с тобой гулять — ты хороший гид. Только по кладбищам меня не води — это не моя тема. Это для сатанистов — в самый раз. А я — болею на кладбищах.
- По Ваганьковскому — настоящие экскурсии водят, — оправдывался Павел. — Это ж как показ мод, только среди покойников: чьё надгробие лучше, чья аллея держит рекорд по посещаемости.
- Так не всегда было, — Елена покачала головой. — Я чувствую… Точно ведь? Не всегда был этот заупокойный гламур?
- Не всегда, — нехотя согласился экскурсовод. — В Москве в самую давнюю старину покойников прямо посреди города, возле церквей хоронили, на церковных кладбищах или монастырских: где при жизни молился, там же и упокоился. А потом случилась чума. В конце восемнадцатого века. Семнадцать — семьдесят один: как номер справочной службы. Легко запомнить. Это год, когда чума злобствовала сильнее всего. Каждый умерший от неё превращался в биологическую бомбу. В те годы это уже понимали. И тогда Сенат постановил чумных хоронить только за городом. А здесь — и был загород. Злачное местечко. Бродячие артисты жили, кабаки стояли. Решили, что кладбище — нужней. Вместо медведей на цепи и мужиков с балалайками — братские могилы появились. Много там тех, что без роду, без племени, — одно слово: чумные. Но их имён и тогда-то не знали, а уж сейчас — совсем всё позабылось. Один гламур остался. Тот самый. Заупокойный. Это ты хорошо сказала.
- Ладно, — Елена вдруг взяла Павла под руку — может, просто оперлась о него для устойчивости, — так и быть, давай прошмыгнём мимо — как мыши. Веди меня, мой Вергилий, спасший меня от верной смерти.
Ирония девчонки теперь тоже казалась доброй, как и улыбка. Павел будто на крыльях полетел, не замечая усталости. Елена еле поспевала за ним.
Она вообще устала сильнее провожатого. Начав прихрамывать ещё до того, как порезала ногу, после инцидента с консервной банкой она и вовсе сбавила темп ходьбы. Чтобы преодолеть два километра — от кладбища до Ленинградского проспекта и метро «Динамо» — пришлось убить больше часа. Плелись, глядя, преимущественно, под ноги. Беговая беседка Московского ипподрома, с ажурной башенкой и эффектной колоннадой, не заинтересовала измученную Елену, хотя Павел и поведал кое-что из истории этого места, а заодно рассказал, что, в начале двадцать первого века, на ипподроме можно увидеть даже верблюжьи бега и гонки на собачьих упряжках.
Широкая «Ленинградка» показалась обоим горе-путешественникам настоящим океаном — безбрежным простором, который пугал. Смертельно уставшие экскурсовод и экскурсантка замерли в двух шагах от проезжей части.
- Пожалуй, я созрела для того, чтобы рискнуть прокатиться в метро, — выдохнула Елена, через прищур взирая на вестибюль станции «Динамо», чем-то неуловимо смахивавший на спичечный коробок.
- Пожалуй, так и сделаем, — в тон ей ответил Павел. — До открытия метро — чуть больше двух часов. Не критично.
- Тебя что, дома никто не ждёт? — девчонка окинула провожатого с ног до головы внимательным взглядом.
- Родители… Они привычные, — буркнул тот. — Я иногда у приятелей в общаге ночую… Мы договорились: если я двое суток не появляюсь — они бьют тревогу. Если меньше отсутствую — относятся с пониманием.
- Ты мне ни разу не сказал, что я тебе понравилась, — задумчиво проговорила Елена. — А ведь провёл со мной ночь, как ни крути.
- А надо было сказать? — тихо уточнил Павел.
- Неа, — девчонка быстро мотнула головой; светлые волосы взметнулись вверх и мягко опали, как платье танцовщицы, закончившей кружиться. — Терпеть не могу болтунов.
- А я и есть болтун, — одно слово: экскурсовод.
- Экскурсоводы не болтуны, — Елена забавно покачала пальчиком. — Они — сказочники. А сказочников дети любят, и старики. Это о многом говорит. О хорошем говорит…
- А ты — любишь сказки? — Павел взял в руку девчонкину ладонь, и та не отстранилась.
- Конечно, люблю, разве не заметно?
«Бррр-чих-чих-чих», — носы путешественников забило гарью. Рядом с ними остановился старый самосвал.
- Эй, молодёжь! — из кабины высунулся добродушный полноватый мужичок. Даже в тускловатом свете электрического фонаря было видно, как во рту, на самом видном месте, у него блестит золотой зуб. — Подскажите, как в Шереметьево проехать?
- В аэропорт? — Павел оживился, немедленно превратился в географа-москвоведа.
- Так точно, — по-военному отрапортовал водитель. — Там стройка — мне туда, значит, и нужно.
- Хотите, мы вам дорогу покажем? А вы нас в Химки забросите. Это по пути.
- Не вопрос, — мужичок широко улыбнулся. — У меня в кабине — как раз три места. Два, считайте, ваши. Я из Рязани еду — мне только в радость попутчики, я — разговорчивый.
- Мы сейчас, мы мигом, — заторопился Павел. Но, уже поставив босую ногу на масляную ребристую ступень кабины грузовика, обернулся к Елене:
- Ботинки я у тебя забирать сегодня не стану — и не проси. — Он произнёс это так жалобно и, вместе с тем, напористо, — так неожиданно и не к месту, — что девчонка удивлённо приподняла брови. Потом, словно бы что-то для себя уяснив, улыбнулась:
- Завтра за ними зайдёшь? — спросила, а в глазах у неё мерцали чудесные крохотные светлячки.
- Точно, — Павел улыбнулся в ответ. — Именно так, и никак иначе: завтра зайду. — Он чуть замешкался. — Ну, то есть, по-календарному завтра. День, ночь и снова день. Сентябрь закончился три часа назад — и прошлый день закончился, а новый — начался.
- Ага, — поддакнула Елена.
- Молодёжь, давайте-ка поживей. Или выйти и подсадить? — золотозубый здоровячок устал ждать.
- Мы уже здесь, — ответил Павел. — Можно ехать. А ничего, что я — босиком?
- Спортсмен, что ли? — вопросом на вопрос ответил водитель.
- Путешественник.
- Тогда валяй, путешествуй босиком, — здоровяк звонко рассмеялся. — Я в твои годы ещё не то творил, потом образумился.
Двигатель машины взревел. Павел нащупал в мягком полумраке кабины пальцы Елены и крепко их сжал. Грузовик, словно могучий корабль, начал выбираться в открытый океан многополосного шоссе. И Павел не сомневался: впереди — только открытия: Америки, Индии и прочих неведомых земель. Потому что дорогу осилит идущий.
«А интересно, кто, всё-таки, попёр у Еленки обувку?» — Вдруг подумал Павел. Но тут же понял: не так уж это ему и интересно. И самое главное — совершенно не важно.
* * *
- Кушать подано, — Третьяков, ввалившись в баньку с разрешения управдома, раскладывал по высоким, «походным», металлическим тарелкам малоаппетитное месиво. Первую порцию протянул Татьянке. Павел заметил, что та, обычно не слишком приветливая с новыми знакомыми, коллекционера не чуралась. Хотя, увидев содержимое тарелки, скривилась и недовольно, смешно, повела носиком.
- Опять рагу? — Павел, тоже без энтузиазма, поковырял вилкой кусок красного перца.
- Овощное рагу! — подтвердил Третьяков. — Не думай, никакой дискриминации: местные едят то же самое. Тем более, подвоза продуктов, как сам понимаешь, сейчас нет. Поселенцам приходится готовить из собственных запасов. Не кочевряжься — ешь и говори: «спасибо!»
- Да-да, спасибо, — за спиной возникла фигура Людвига. — Я готов это сказать по доброй воле — на меня даже давить не придётся. Если выделите пайку — так и быть, схожу запру дверь, которую вы оставили открытой. Готов работать за еду: утренней столовской порции мне сильно не хватило.
- Как ты можешь это есть? — Павел удивлённо повёл бровью.
- Запросто, — латинист удовлетворённо хмыкнул, заметив, что Третьяков вытащил из полиэтиленового пакета ещё одну, «запасную», тарелку. — Могу поменять одно блюдо мясной нарезки на три тарелки вегетарианской стряпни. Тут главное — забить желудок.
- У меня здесь кофе, — Третьяков извлёк из пакета пузатый высокий термос. — Между прочим, один из местных исчерпаемых ресурсов. Пришлось постараться, чтобы добыть. Всем нам этот природный энергетик, как я понимаю, понадобится. Потому как надо поговорить — так, чтобы никого в сон не клонило. Место для беседы, кстати, самое подходящее — сюда точно никто из посторонних не сунется. По крайней мере, пока здесь остаётся Татьяна. Кстати, как она? На вид — гораздо лучше вчерашнего.
- Думаю, поправляется. — Павел улыбнулся одними уголками губ. — Мы с нею запрёмся от всех — сбежим от инфекции, если придётся. Дочь я не отдам…
- Она поправится, — буркнул Третьяков. — Все, кто жевал замазку профессора Струве, переживают кризис и поправляются. Тот парень из общаги, здешняя поселянка, дело за девчушкой, по имени Марта, и твоей дочерью.
- Кстати, где они все? — до сих пор интересоваться этим управдому было как-то недосуг. — Где больные? Где Марта?
- Марта — дома; мать забаррикадировала её комнату; они с мужем не выходят в люди, отказались переводить дочь сюда, в баню. Говорят: их семья или выздоровеет — вместе, или умрёт — вместе. Парень и поселянка — в этом же здании, где и мы сейчас, — с другой стороны, и вход там — свой. Там что-то вроде мужского помывочного отделения, а здесь — женское. Теперь вот — в детский больничный стационар превратилось. Я выбил для твоей дочери отдельную палату. Остальных — потеснил.
- А почему я этих остальных через стенку не слышал? — запоздало поинтересовался Павел. — Может, они уже того?..
- Я, перед тем, как тебя кормить, им бадейку рагу поднёс, — отмахнулся коллекционер. — Я тут вроде санитара. Железный дровосек, не подверженный ржавчине и порче. Живы они. Живёхоньки. Не забудь, их стаж болезни — пара-тройка дней максимум. У Татьяны — всё серьёзней. Но терияк психического профессора — действует. Значит, и она встанет на ноги. — Третьяков вдруг умолк, резко обернулся и посмотрел себе за спину. Там не было никого, но «ариец» добрых полминуты не поворачивал головы. — Да, это факт, — наконец, как ни в чём не бывало, продолжил он. — Профессор — чокнутый гений, это стоит признать. Пока что он один сумел довести до конца работу.
- Тебе удалось что-то узнать? — Павел нахмурился. — Почему: «он один»?
- Ты прозорлив, — «ариец» невесело усмехнулся и разлил ароматный чёрный кофе по мягким одноразовым стаканам. — Твоя правда: кое-что — узнал. Я наладил рацию в «вертушке».
- Ого! — Людвиг опустился перед коллекционером на лавку. — Новости лучше слушать сидя?
- Не юродствуй! — Третьяков, отчего-то, разозлился. — Новости — ни то, ни сё. Не то Страшный суд, не то атака инопланетян!
- Вакцины от Босфорского гриппа, насколько понимаю, до сих пор нет? — тихо проговорил Павел.
- Этот грипп обзавёлся множеством штаммов, разновидностей, вариаций — уж не знаю, как всё это многообразие лучше обозвать. — «Ариец» успокоился, повествовал без нервов. — На сегодняшний день выявлено около двухсот «версий» болезни. Из них около трёх десятков — поддаются лечению. В принципе, медики бы справились, если б грипп не мутировал практически ежедневно. Кажется, по миру движется этакий сеятель: от Стамбула к Варшаве, от Варшавы — к Хельсинки, от Хельсинки — к Москве. И в его лукошке — всё больше видов смертоносных семян. Чем позже приходит в город Босфорский грипп — тем большим числом штаммов он ужасает медиков. В Стамбуле до сих пор известны восемнадцать разновидностей гриппа, из них лечатся — семь; в Москве — сто шестнадцать, лечатся — четырнадцать. Без лечения кризис переживают около двадцати пяти процентов заболевших.
- Насколько сильно распространился грипп? — спросил Людвиг.
- Сильно, — Третьяков, словно не чувствуя, что кофе — почти кипяток, сделал большой глоток из стакана. — Европа поражена практически вся. За исключением Исландии. В Азии, как ни странно, лучше всего дела обстоят в Китае. Кое-где это даже вызывает подозрения. Некоторые европейские журналисты пытались доказать, что Босфорский грипп «вывели» китайские мудрецы, а потом — заразили им остальной мир. Реальных доказательств — не нашлось, но некоторая антикитайская истерия — возникла. В Австралии и Новой Зеландии гриппа нет. В Индии — регистрируют наибольшее число «версий». В Южной и Северной Америках — ситуация средней паршивости. Причём в Аргентине и США — примерно одинаковый процент заболевших, хотя штаты объявили полнейший карантин — закрыли своё воздушное пространство и запретили всем морским судам, включая американские, приближаться к побережью под угрозой уничтожения, — а в Буэнос-Айресе работают рестораны и не отменены футбольные матчи.
- А у нас? — подал голос Павел.
- В Москве — чрезвычайное положение, комендантский час. В город введены войска. Хотя тотального запрета на передвижение по улицам — нет. Образован Особый Комитет по борьбе с эпидемией. Связь работает частично; Комитет пытается использовать каналы связи, чтобы информировать население о своей работе и не давать распространяться панике. Закрыты школы, детсады, многие предприятия. С другой стороны, кое-кто — всё ещё выходит на работу. Говорят, будут вводить особые медпропуска. Без них не разрешат покидать дома. Сейчас на улицах — неспокойно. Армия пресекает мародёрство. Дальний Восток пока чист. Может, сказывается близость к Китаю. В Сибири — болеют, но ситуация — не аховая. Поволжье — лоскутное одеяло: есть маленькие городки, где треть жителей — больны, есть большие города, где до сих пор ни одного заражённого.
- Как будто болезнь к кому-то ломится в дверь, а кого-то обходит стороной? Скажем, ей нравится гжель и она не откажется на неё взглянуть, а тульские пряники — она терпеть не может, потому в Тулу — ни ногой? — Людвиг, сделав это умозаключение, обернулся к Павлу, словно надеялся получить от того поддержку.
- Нелепость, но похоже на правду, — вместо управдома ответил коллекционер. — Даже в одном городе… Есть районы, где свирепствует Босфорский грипп, а есть другие — почти не затронутые болезнью. Есть кварталы, сплошь заболевшие излечимыми разновидностями гриппа, а есть — вымирающие от неизлечимых целыми многоквартирными домами. На этой почве расцветает бунт: крикуны кричат, что богачам достаётся лекарство, а «простым» — только братские могилы. Хотя это бред сивой кобылы. Но тут и не захочешь — поверишь: в Москве самые «чистые» районы сейчас — Арбат и Рублёвка.
- Откуда ты знаешь, что бред? — Павел уставился на Третьякова. — А может, так оно и есть? Существует лекарство, но не для всех?
- Знаю, — «ариец» потупился. — Инсайдерская информация. Это ещё одна вещь, о которой я хотел поговорить…
- Вы выдали нас? — неожиданно и зло выпалил латинист в лицо Третьякову.
- Что? Почему? — опешил Павел.
- А ну, тихо! — коллекционер стремительно приподнял руку и согнул в локте, словно собираясь насести Людвигу удар под дых, — но лишь вытянул палец и указал им на Таньку. — Ребёнка испугаешь. — Он помешкал, обвёл долгим и пристальным взглядом баньку и слушателей. — Как выяснилось, я неплохо знаю человека, возглавляющего… скажем так… армейскую секцию Особого Комитета. Я задействовал… одну радиопроцедуру… чтобы связаться с ним. Он мне рассказал то, что вы только что слышали. А я…
- А вы рассказали ему о нас, — выпалил, как приговор, латинист.
- А я рассказал ему о нас, — спокойно подтвердил Третьяков.
- Зачем? — Павел был скорее удивлён, чем рассержен.
- За всем, — «ариец» неопределённо махнул рукой. — По любой из множества важных для всех нас причин.
- Назовите их, — потребовал Людвиг.
Третьяков снова поднял глаза на латиниста — на сей раз в его взгляде читалась ирония; он как будто стеснялся проговаривать вслух столь очевидные истины. И всё же покорно принялся излагать:
- Причина первая. Уголовно-хулиганская. Наши действия. Угон вертолёта, незаконное проникновение в охраняемое здание, организация взрыва бойлера, неповиновение органам правопорядка. И прочая, и прочая. Мой… источник… обещал полное забвение всего криминала в обмен на одну услугу. Так сказать, почётную реабилитацию. Я бы мог наговорить много высокопарностей насчёт чистоты нравственной и чистоты перед законом, но скажу просто: вам двоим обелиться иным способом — не удастся. Мне — возможно.
Павел вспомнил о собственных прегрешениях — не известных коллекционеру, — как то: вооружённое нападение на карету скорой помощи и угон катафалка, — и еле заметно кивнул головой. Третьяков заметил это:
- Идём дальше. Причина вторая. Практично-протекционистская. Мы находимся в непосредственной близости от одного из эпицентров болезни. Как будут развиваться события дальше — не предскажет никто. Если начнётся хаос, или, наоборот, понадобятся жёсткие меры, чтобы остановить эпидемию, — пригодится защита. Особенно тем, кто слабее прочих, — коллекционер кивнул в сторону Таньки, ковырявшейся вилкой в рагу. — Очень может статься, что такую защиту сможет обеспечить только армия. Мой источник обещал и это.
- А подробней? — перебил управдом.
- На выбор: проживание в стерильной зоне в Москве, либо эвакуация в районы, не затронутые болезнью.
Павел вновь кивнул.
- Ну и третья причина, — Третьяков тяжело вздохнул, как будто собирался поведать о чём-то грустном. — Мистично-апокалиптическая. Если есть хоть капля правды в том, что я слышал: о чуме в человеческом обличии, о битве добра и зла, о средневековом стрелке, вселившемся в мою бедную голову, а потом сбежавшем оттуда, — нас ждёт отчаянная драка с нечистью. И ввязаться в неё придётся на вражеской территории, на горящей земле. Мой источник станет нашим провожатым. И нашим извозчиком — бесплатным и толковым таксистом.
- Ну, это вряд ли, — пробормотал управдом. — Битву мы уже проиграли. Потеряли оружие, стрелка — в твоём лице, — и алхимика — в лице Струве. А я… я потерял жену… Извините меня, но я умываю руки. Мне бы спасти дочь. Не получится здесь — буду драпать с ней, пока хватит сил. Как трусливый заяц. Подальше от Москвы.
- И далеко ли ты убежишь? — Третьяков допил кофе. — У тебя нет транспорта, на дорогах — полно всякой нечисти: мародёров, бандитов. А куда вообще бежать — ты знаешь? Может, в первом же городе, где ты остановишься, чтобы найти пищу, твоя дочь подцепит Босфорский грипп снова. И уже не оправится от болезни.
- Хватит! — выкрикнул Павел. — Что ты мне предлагаешь?
- Если твоя задача — бежать, — я предлагаю эвакуацию. Туда, где безопасно. В Австралию, если не найдётся ничего ближе. Австралия тебя устроит?
- Что я должен сделать взамен?
- Не ты, а все мы. Мы должны увидеться с одним человеком. Я организую встречу. Вертолёту предоставят воздушный коридор.
- Зачем твоему человеку понадобился я?
- Он… верит в бога… — голос Третьякова вдруг сорвался. Последние слова были еле различимы. — Не так, как многие…. По-настоящему, — по-ветхозаветному, если угодно. Верит в наказание… и искупление… Он хочет услышать нашу историю. И он готов помочь — в драке или в бегстве. Я уполномочен передать, что выбор — за каждым из нас.
- Кто этот человек? Ты веришь ему? — Павел пребывал в смятении.
- Он офицер. В чине генерала. Это важно? — Третьяков опустил глаза. — Однажды он вытащил меня из ада, когда все другие похоронили.
- А моя дочь? — Павел оглянулся на Таньку. Та и вправду явно шла на поправку. Хотя тёмных пятен и тонких алых нитей на коже ещё хватало. — Как быть с ней?
- Ей всё равно пока нельзя покидать карантин. А мы быстро обернёмся. Если вылетим в ближайшие пару часов — к вечеру уже снова будем здесь.
Управдом задумался. Взгляд его сделался тяжёлым. В нём ещё не было ненависти, но уже плескалось раздражение. Казалось, с губ Павла вот-вот сорвётся что-то злое, — но, вместо этого, он вдруг выдавил:
- Ладно. — И, словно бы опасаясь, что передумает, вот тут же, сию секунду, изменит решение, повторил гневно: — Ладно, согласен! Туда и обратно. Вылетаем — как можно скорее.
- Мне осталось спросить у нашего юного друга, — «ариец» обернулся к Людвигу, — составит ли он нам компанию в путешествии?
- Мне всё равно, — тот пожал плечами. — У нас один ценный кадр, — Людвиг театральным жестом указал на управдома. — Если он — летит, лечу и я. Хотя бы чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
- Ты забыл ещё кое-кого, — Павел склонился к уху Третьякова, — того, кто бродит в голове.
- Нет, — «ариец» не стал шептать в ответ, не стал таиться, — о нём я никогда не забываю. Но мне кажется, он и так слышит каждое наше слово. Ему не привыкать жить в тени. Он — палач, насекомое и акробат — сразу. Такую гремучую смесь я не стану уговаривать. Но если он и вправду сейчас примостился где-нибудь на лавке — пускай знает, что дверь «вертушки» — открыта; уже можно залезать. В медицинском салоне места достаточно.
- Не кричи, Таньку испугаешь, — Павел вернул Третьякову упрёк, который тот недавно бросал латинисту. — И вот что, господа…. Забирайте посуду и остатки рагу и выметайтесь отсюда. Я подойду на поляну через пятнадцать минут. Будьте готовы взлетать.
Людвиг и Третьяков одномоментно кивнули — это получилось у них слаженно, как будто по указке суфлёра. Баню очистили также дружно — и быстро. Управдом остался с дочерью наедине.
- Слушай, — он присел в изголовье Татьянкиной кровати, — я обещал, что буду всегда с тобой, — и обещание сдержу. Когда ты поправишься — мы поедем далеко-далеко. Вместе. В Австралию. Представляешь? Там кенгуру. Помнишь, мы видели в зоопарке?
- Не хочу кенгуру, — неожиданно быстро откликнулась Танька. — Хочу домой.
- Домой?.. — Павел помедлил с ответом. — Ну — домой, так домой. Что нам стоит дом построить? Нарисуем — будем жить! Я попрошу, чтобы тебе мелки принесли цветные — и бумаги побольше. Нарисуй свою комнату — какую бы ты хотела. А я вернусь — и построю.
- Обещаешь? — дочь одарила отца пристальным взглядом.
- Вернусь и построю, — повторил Павел. — Не грусти без меня. — Он мягко, долгим поцелуем, поцеловал Татьянку в лоб. Тот был влажным, в лёгкой испарине, но совсем не горячим.
«Только не оглядываться», — управдом, пригнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, вышел в предбанник. «Только не оглядываться», — он распахнул входную дверь и впустил в тёплое помещение немного осени. «Только не ныть, не скулить, как побитый пёс», — он отыскал ключ и провернул его на два раза в замке, отгораживая больную дочь от не менее больного мира.
Павел направился к поляне, где ночевал вертолёт, и сумел преодолеть весь этот крестный путь, не бросив ни единого прощального взгляда на карантинную баню. Пока та ещё была видна. Пока не скрылась за домами поселенцев. Живые встретились на пути лишь трижды; все три раза — женщины: прятавшие лица в платки, хмурые, скорбные, молчаливые. Одна чуть поклонилась управдому, подняла лицо, и тот заметил, что перед ним — совсем молодая дама. Именно дама — горделивая, стройная, с персидскими огромными глазами, — но словно обесцвеченная, лишённая характера и стати. Местным тоже приходилось нелегко. Но Павел отказывался сочувствовать им. Сочувствие вообще было опасно. Тоска — иное.
Тоска, сжимавшая сердце, всё же позволяла мыслить — ясно, реалистично, без пауз на слёзы.
- Кто даёт Таньке лекарство? — спросил Павел у Третьякова, заняв место в кабине.
- Стас, — он не подведёт, — «ариец» раскочегаривал «вертушку». Как и в прошлый раз, казался состроченным на этом деле до последней степени, но, видимо, играть в молчанку с Павлом больше не решался.
Людвиг занял место второго пилота.
Винты — с мерным «тук-тук-тук» — начали раскручиваться.
Управдом больше не боялся полёта. Ни его начала, ни продолжения, ни того, что может ожидать в самом конце.
Вертолёт мягко приподнялся над поляной, — и снова коснулся её своими шасси: Третьяков делал всё по правилам. Убедившись, что машина слушается штурвала, он рванул вверх. Прошёлся над крышами поселения. Недолго следовал над просекой. Потом набрал высоту.
Этот полёт отличался от предыдущего. «Ариец» то и дело бормотал что-то в микрофон гарнитуры, но слова адресовались не Павлу, и даже не Людвигу. Пилота вели чужие голоса. Они сообщали ему, когда ускориться, а когда плестись над подмосковными населёнными пунктами, будто черепаха. Когда набрать высоту, а когда — снизиться. Игнорировать эти приказы Третьяков и не пытался. Наверное, чтобы подобная мысль не посетила его ни на миг, над промышленными пригородами Москвы «вертушку» взяли в клещи два других вертолёта — с «мордами», куда менее добродушными, чем у МИ-8; с длинными, гладкими, выкрашенными камуфляжной краской, корпусами. Они пристроились справа и слева от железной птицы, числившейся в угоне, и не отставали от неё ни на метр; в точности повторяли все манёвры Третьякова.
В другое время Павел, возможно, испугался бы такого эскорта: ясно было, что «попутчики» способны разнести медицинский МИ-8 на куски с одного залпа, — но теперь, после всего, что случилось, он не позволял себе отвлечься на страх. Он размышлял.
Честен или нет «источник» Третьякова, — готов ли и впрямь эвакуировать Павла с Татьянкой в далёкую Тмутаракань, или заманивает этим предложением в ловушку, — несомненно одно: Босфорский грипп шагает по планете. Вопрос времени, когда он доберётся до Австралии, Камчатки, обоих полярных шапок. Надежда — на вакцину. Универсальную. Помогающую всем без исключений. Но если её не будет? Тогда — сдаваться на милость Босфорского гриппа. А к Таньке, после того, как ту вырвал из медвежьих объятий болезни сеньор Арналдо, — грипп уж точно не будет милосерден. Павел вспомнил предостережение алхимика: излечение чревато снижением иммунитета.
Если не так — то как? Охотиться на чуму, как на зверя?
Павел постарался вернуть себе тот строй мысли, который помог ему «выйти» на Третьякова: на коллекционера Третьякова, а не стрелка Валтасара Армани.
Условие — принять определённые правила игры. Не важно, существуют ли в природе оборотни. Но если всё же существуют — их убивает серебряная пуля. Гипотетической серебряной пулей можно отнять жизнь у гипотетического оборотня. А охотясь на чуму — какие правила игры следует соблюдать? Третьяков — не стрелок, но держать в руках оружие — умеет. В конце концов, даже если представить, что стала реальностью технология будущего, позволяющая «привязать» космический бластер к отпечаткам пальцев владельца, — в случае с Армани-Третьяковым отпечатки будут одинаковы. Но нет «серебряной пули» — условной серебряной пули. И некому её сделать. А самое главное — нет оружия. Владея мушкетом, Павлу удалось выстрелить по крысам. Всего однажды. Он не был стрелком и не имел «серебряной пули» под рукой. Но эффект всё-таки был. Так что главная недостача в закромах чумоборцев — это недостача охотничьего ружья — для охоты на Босфорский грипп.
Вот бы уверенность Людвига — да самому Павлу: уверенность в том, что именно управдом — сам, один, — способен возглавить эту охоту. Как-то связать воедино неувязываемое. Найти и спаять друг с другом нужных людей, предметы, обстоятельства. Как именно? С помощью странных видений? Что он может увидеть? Место, где лежат половинки мушкета, переломанного надвое странным полисменом? Технологический процесс склейки? Бред! А сам по себе, без видений, Павел — почти никто. Не силач, не охотник, не экстрасенс. Историк. Незадавшийся экскурсовод — в прошлом, никчёмный управдом — в настоящем. Никчёмность — повторяется. Это закон истории. История учит, что всё в этом мире — повторяется…
Как повторяются и эпидемии чумы…
А если что-то подобное уже было? В смысле — если уже охотились на чуму с оружием наперевес; если уже убивали её из мушкета? Может, есть и другие мушкеты? Или удавки? Или ножи?
Павел вдруг вспомнил: семнадцать семьдесят один. Так похоже на номер телефонной справочной. Год, когда свирепствовала чума в Москве. В голове пыталась оформиться какая-то мысль. Что-то из учебного университетского курса. «Ну, напрягись, управдом! — Павел едва не стукнул себя кулаком по лбу. — Зря, что ли, пять лет в универе штаны просиживал?»
Какая-то знакомая фамилия… Что-то, на уровне исторического анекдота… Что-то про любвеобильных российских императриц, заводивших себе фаворитов для утех…
Орлов! Ну конечно — граф Орлов… Он прибыл в Москву сразу после Чумного бунта, когда эпидемия была в разгаре. Надоевший фаворит. Поистрепавшийся любовник. Отправленный с глаз долой из столичного Петербурга: либо помирать, либо порочить собственное имя собственной глупостью. А он справился с болезнью за каких-то полтора месяца. Он был умником: знал немало о гигиене, изоляции и тому подобных вещах. Но и другие чиновные господа не считались такими уж болванами. А победить чуму, до приезда Орлова, не сумели.
«Я хочу видение — про светлейшего князя Григория Григорьевича Орлова», — мысленно сформулировал Павел.
Он даже зажмурился: совсем как пятилетний пацан, которому наказали ждать прихода Деда Мороза.
Не произошло ровным счётом ничего.
Только Третьяков, обернувшись к попутчикам, прокричал:
- Садимся! Площадка — за пределами МКАД. Здесь один из временных штабов Особого Комитета. — Он выставил глиссаду и повёл «вертушку» на снижение.
Управдом распахнул глаза. Железная стрекоза снижалась над унылой равниной; вдали виднелись городские высотки, но внизу никакой городской жизни — не наблюдалось. Там выстроились полукругом какие-то белые сферические купола. Прямо перед ними — такая же неправдоподобно белая — принимала воздушные суда посадочная площадка, размером с футбольное поле. Сначала на неё опустились два остроносых боевых вертолёта сопровождения, теперь дело было за Третьяковым.
Павел усмехнулся: пришпорить божественные откровения — не вышло. Видение не явилось по заказу. Забавно: неужели он всерьёз полагал, что окажется иначе? Пред ним предстанет граф Орлов и расскажет, как убить болезнь во плоти? «Имя убийцы точно знает лишь сам убийца, и тот, кого он убил», — Всплыла из глубин памяти дурацкая цитата. Павел не помнил, откуда она; пожалуй, из какого-нибудь псевдоинтеллектуального детектива.
Он хотел было ещё раз усмехнуться — тихо посмеяться над собой, — но вдруг ощутил, что не может шевельнуть губами. А потом отказало и правдивое зрение. На смену ему пришёл зыбкий мираж, начавший уплотняться с каждой секундой.
* * *
Его прозывали Митрошкой-дурачком, изредка — блаженным Митрофаном. Он был уродлив, грязен и горласт. Ходил босым — в любое время года, — и менял мешковину, в которую заворачивался с лысой макушки до чёрных пят, не чаще раза в три лета. Отчего он не подыхал, когда в Москве была бескормица; отчего держался за убогую свою жизнь, когда замерзал в Сочельник и на святки, — он бы ответил и прежде. За ради Бога. Когда Митрошка засыпал, насобирав за удачный день вдоволь хлебных краюх и медяков от сердобольных, а за дурной — зуботычин и пинков от благородных, — он видел во снах Божью матерь и самого Спасителя, в окружении сонма сияющих ангелов. Ради этих снов он жил: месил грязь, не гнушался помоями, беззубо ухмылялся, попав под сапог злонравного. Сны побуждали его подыматься поутру с убогого ложа и отправляться на паперть, или базар, или к Варварским воротам. У тех ворот, в Китае-городе, он любил отираться более, чем в других местах. К иконе Боголюбской Богоматери, сиявшей там небесным светом, многие несли лепты — большие и малые. Икона почиталась за чудотворную, потому руки дающих — не оскудевали. Иногда за день набирался целый короб денег. И часто от этих щедрот доставалась ничтожная малость Митрошке. Малость, да малость — и вот уже живот не так сводит от голода. А там уж и темнеет — пора в Царство Небесное до утра. Так и жил Митрошка-дурачок. Не счастливый и не несчастный — не знавший, как оно бывает: по-другому. Ни читать, ни писать он не умел и себя иным — не помнил.
Но в эту осень Митрошка изменился. Ох, как сильно изменился. Как будто из голодного брюха вынули нутро и заменили новым, а вдобавок умыли душу и добавили в голову умишка. Его распирало поведать о своём преображении хоть кому-то: чиновным, служивым, духовным, торопившимся мимо — но он, прежде не державший в памяти ничего, тут запомнил накрепко: нельзя. Это было — нельзя. Невозможно. Так и сказала ему та пресветлая — не дева-Богородица, не сошедшая в тёплом сиянии, и даже вовсе монашка — в чёрном платье до пят, со скрывавшим лик колпаком на голове, — но с руками, белыми, как ранний снег или хороший сахар. Митрошка никогда не видал таких рук. А уж голоса такого — тонкого и ласкового, как голос ручейка или райской птицы, — он и в дивных снах не слышал. Она пришла к Варварским воротам пешая, в одиночку. Приблизилась к юродивому, выпростала тонкую белую руку из-под чёрной ткани. Тот ожидал милостыни, но дама — а она, уж точно, была из благородных, — не молочница и даже не белошвейка, — вдруг склонилась над ним и произнесла:
- Здравствуй, Митроша.
Блаженный вздрогнул: и от благости, исходившей от дамы, и от того, что с ним заговорили ласково, и ещё от того, что незнакомка назвала его по имени, какого он и сам почти не помнил.
- Что же ты не отвечаешь, — продолжила дама. — Разве не тебя кличут Митрофаном?
- Меня, пресветлая, — сорвалось с языка дурачка.
- Что ж ты меня так величаешь, — засмеялась чёрная, — словно колокольцы прозвенели, — не по чину? Я немногим далее тебя ушла. Мы — почти сродники с тобой. Ты, да я.
- Прости, госпожа, не признал тебя, — осторожно, будто боясь быть битым, выговорил Митрошка. Какой уж я тебе сродник. Ты вон какая — аж светишься. А я — грязней пса приблудного.
- А разве не чуешь ты: смердит от меня? — вдруг пропела дама. — Смердит, как от падали? Или нюх тебе отшибло, будто тому псу?
- Э, госпожа, мне ли морду воротить? — Митрошка осклабился по-дурному. — На мне столько своей грязи, что до чужой — и дела нет. В скверне барахтаюсь. По скверне ступаю. Скверну в брюхо кладу.
- Вот то-то и оно, Митроша, — наставительно проговорила чёрная. — Тем ты мне и мил, что сердцем правду чуешь, а не глазами ищешь и не на язык пробуешь. Потому и зову тебя мне послужить. И не даром, Митроша, не даром — награду получишь, какой и не ждал.
- Послужить тебе? — в голове дурачка что-то сломалось, загорелось пожаром от изумления. — Я же убогий, пресветлая. Никакому делу не обучен. Чем тебе послужу?
- А вот, — дама протянула Митрошке платок: красный, гладкий, как будто в крови выкупанный. — Отнеси мой подарок за реку, к Большому суконному двору, — да и положи на пороге. А потом возвращайся. Завтра, если сделаешь всё, как велено, — награду получишь. В этот же час. Здесь, у Варварских ворот.
Сказала — и как побежит. Быстро, быстро ушла, не дождавшись Митрошкиного ответа. А Митрошка ослушаться не посмел. Хоть и было ещё время до темноты — посидеть, милостыню повыспрашивать, — отправился за реку. И платок берёг, пока не сделал, как пресветлая велела. А потом такая радость его обуяла, такая благость наполнила, что скалился он беззубо всё время, пока возвращался назад, и оглядывались на него все, кому не лень — кто жалел дурачка, а кто — хулил.
На следующий день Митрошке не терпелось пораньше занять своё место у Варварских ворот. И чёрная дама с белыми руками — не подвела, не обманула: явилась в срок, как обещала. Лицо её по-прежнему было скрыто от глаз дурачка капюшоном, но и тот по-прежнему полагал, что лицо это — полнится светом.
- Что, Митроша, слышно ли чего нового по Москве? — спросила дама.
- На Большом суконном, брешут, мор начался, — ответил юродивый.
- Отчего же: «брешут?» Может, и впрямь — мор пришёл? — ласково проговорила черница.
- Да откуда мор-то? — усомнился Митрошка. — То не было, а то вдруг — на. Так разве бывает? Разве Господь-то такое попустит?
- А Содом с Гоморрой разве не Божья длань покарала? — голос дамы вдруг загрубел, наполнился силой.
- Твоя правда, пресветлая, — всхлипнул Митрошка. — И единого праведника не нашлось в тех градах, — потому исчезли они без следа и памяти.
- И нынче так будет, — сурово и тяжело объявила черница. — Так для правды надобно.
- И мне, значит, помирать? — без грусти спросил дурачок; слова чудесной дамы он принял на веру в тот же миг, как услыхал.
- Ты не праведник, Митроша, — дама опять заворковала, будто горлица. — Но и помирать — подожди, пока мне не послужишь. Подними-ка голову, дам тебе награду, что давеча обещала.
И приложила чёрная свою тонкую, лёгкую ладонь ко лбу юродивого.
Словно огонь разлился у того по жилам. Словно ведро водки залили в глотку, а закусить — ни огурчишки ни дали.
И Митрошка вдруг узнал, кто он сам и откуда взялся; отчего одни потешаются над ним, а другие — жалеют; и ещё много разного: сколько звёзд на небе, сколько народу в Москве, сколько длится день и сколько воска в одной церковной свече.
- Что, Митроша, знаешь ли теперь, кто я такая и как мне послужить? — дама сняла колпак. На юродивого, сравнявшегося мудростью с канцеляристом, а то и архиереем, смотрела смерть. Она была прекрасна — стоило поумнеть, чтобы это понять. — Ты понесёшь мои знаки на челе, руках и груди, — сказала дама. — И не станешь страдать от ноши сам. Но передай её другим. Сгони их в стадо, как пастух сгоняет овец. Они станут толкаться — и переймут друг у друга ношу; они захотят плакать, или стенать в голос, или молиться, или ругать Господа, — и переймут ношу — каждый у каждого. Отныне ты — мой чёрный поводырь. Веди меня в мир, как водят слепцов. Я стану жить в тебе, пока ты жив. Согласен ли ты на это?
И Митрошка, ощущая, как вызревают на теле петехи и бубоны, как расползаются по коже чёрные жуткие пятна, благодаря госпожу чуму за избавление от худшего зла — юродства, — вымолвил:
- Согласен служить тебе, пока живы душа моя и живот мой.
И началась служба.
В день пятнадцатого сентября — теперь Митрошка отделял день ото дня и знал имена каждого — у Варварских ворот было не протолкнуться. По Москве вовсю ходил мор. Болтали, что в Преображенской и Семёновской слободах мертвецов хоронят тыщами, без отпевания. Митрошка поддакивал: так и есть, мрут людишки. Уж он-то знал наверняка: сам погулял в слободках, сам бросался под ноги всякому встречному, заслуживая пинки. А пинка и довольно, чтобы дар черницы достался хозяину сапога. Не только простые хворали — и благородные тож. А как человечишко занеможет — тут и слух у него открывается. Даже тот, кто до хвори только рот разевать был горазд — командирствовать, управительствовать, — тут слышать малых начал. Так и Митрошку услыхали: что, мол, испаскудились людишки — святые образа не чтут, — вот за то Господь и выслал наказание. Сидел Митрошка у Варварских, всем своё внушал. Да ещё милостыню собирал — не простую: на всемирную покаянную восковую свечу — стопудовую, чтоб до маковки колокольни.
И потёк люд к чудотворной иконе — просить оставления грехов у Божьей Матери. Митрошка и тут постарался: пустил слух, что лишь она одна — избавление от скверны. И как-то так просто это у него вышло: убедить, уговорить. Как будто не брезговали его, а за божьего пророка почитали: сказал: «идите к Боголюбской Московской», — и потекли ручьями и реками.
Кого только не было у Варварских ворот: дворовые и работные толкались и пёрли на рожон, подьячие отирались — ото всех коллегий, и тощие канцеляристы что-то гундели, пихаясь острыми локтями. А удивительней всего: купчины подвалили — матёрые, пузатые, — и отставники инвалидного батальона — прямиком с Кремлёвского караула, — и даже господа-офицеры: из тех, что несли охрану у модельного дома и Экспедиции.
До самой ночи к Богородице на поклон шли. Кого уж мор отметил — а кого только заприметил. Теснились, друг с другом мешались. Собачились, — а больше плакали и Митрошку одаривали. С горя-то щедрей, чем с радости. Уж дневной свет погас — люд не расходился. Факелы жгли, костры. А в девятом часу пополудни консисторский явился — крючок крючком, — с ним солдаты, — и объявил, что забирает Богородицу по приказу Архиепископа московского Амвросия. И короб для подношений — также, поставив на него архиепископскую печать, забирает.
Митрошка насторожился. Нельзя было людей отпускать — по домам, по коморкам, чтобы все отдельно тужили. И крикнул он: «Боголюбскую грабят!» И ещё кричал: «Архиепископ наш — Москве враг, сам из молдаван! Бейте в набат, не дайте чудотворницу на поругание!»
И опять его послушали. Народ мягкий от мора стал, — как глина: послушный. Кто сам не слышал — от других перенял. Ударили в набат, — и двинулись в одиннадцатом часу в Чудов монастырь, в духовную консисторию, суд над Амвросием чинить. Ох и народу прибыло: между Ильинскими воротами и Варварскими — сплошь головы; щерятся, качаются, орут.
Так и вломились в Кремль, в Чудов. И в дом, где живали постриженные цари. Для Митрошки — неожиданность: прежде ему в такие хоромы — хоть с поклоном, хоть без — путь заказан был. А теперь — иначе стало: другая правда на дворе. Начали Амвросия искать. Пока искали — оконницы выбили, картины и книги изодрали, на конюшне кареты и коляски в щепы разбили, в домовой церкви ризницу растащили, сосуды разграбили. Добрались и до винных погребов. Там началась потеха: расколачивали бочки с виноградными винами и черпали из них, чем ни попадя: пригоршнями, шляпами, колпаками. И хотя ходили по Чудову бесстрашно — партиями и артелями, — хотя ругали архиерея грязными словами, — найти Амвросия так и не нашли.
Приступили к монастырским служкам. Митрошка положил руку на плечо одному фабричному. Даже не сказал ничего, а тот уж принялся бедолаг пытать. Бились те, пощады просили, да и признались: видали, как Амвросий из Чудова в Донской монастырь бежал.
Кто с вина и пива английского не обессилел — отправились в новый путь. И Митрошка — с ними. Они-то мыслили: с ними, — а он был — впереди их. Над ними начальник. Он мыслишки подкидывал знатные. Крикнул: «Распустить карантинные дома!» И двери каждой тюрьмы, что не для злодеев, а для мором поражённых, — с петель срывали. А заедино и каторжников выпустили, сидевших в остроге у Розыскного приказа.
Радовалось сердце Митрошки: уж и так мор всю Москву напугал. Уж и так градоначальники по имениям своим отдалённым разбежались: ни генерал-губернатора, ни обер-полицмейстера не сыщешь. А тут ещё из карантинных домов завтрашние мертвецы вышли.
Осталось Амвросия убить. Слишком уж умён, собака: разделяет толпу, разгоняет моровых.
Пока с карантинами и острогами решали, много времени потеряли. Чуть не к утру доплелись до Донского. А там — никакой помехи: ни солдат, ни запоров. Теперь уж бунтари не тушевались: хватали служек, били и резали. И архиерея Амвросия — нашли.
Тот не сильно и скрывался: слушал обедню. Попробовали его чернецы на хорах спрятать, за иконостасом, да Митрошку — как будто видение посетило. Как вошёл в церковь — так и крикнул: «Там он, хватайте его, молодцы!» И выволокли Амвросия из укрытия.
- Позвольте напоследок к образам святым приложиться, — попросил тот.
Дали ему позволенье, не воспрепятствовали — не звери же дикие! А потом выволокли на двор. И кто-то колом по хребту ударил — архиерей аж присел — охнул и скособочился. Митрошка крикнул: «Не бить бы его в монастыре! Святое место собачьей кровью — не осквернять!» Крикнул, чтоб проверить: слушаются ли? Послушались: увлекли Амвросия за монастырские ворота, а там — один целовальник и один дворовый полковничий человек пробили ему кольями голову. Архиерей упал наземь и корчи изобразил, как припадочный. И тогда всем миром его убивать принялись: глаза прокололи, лицо изрезали, бороду выдрали, кости переломали. Быстро погубили.
Митрошка радость едва таил — едва не оглашал. Москва мором полнилась. Все под мором ходили. Каждая душонка. Каждый человечишка. И супротив болезни, изъедавшей человеческий род, не было никакой силы. Не только начальствовавшие из Москвы утекли — но и чуть не все солдаты — как конные, так и пешие — отосланы из города в Мячково село: чтоб не коснулась их зараза. Чернь всем заправляла в Москве. Чернь и мор. Митрошка слушал их голоса: «Мы теперь пьяны, а завтра своё возьмём!», — чудили подьячие. Один дворовый внушал товарищу: «Ежели бы наши господа не уехали в деревню, то я бы моего господина зарезал, а ты б своего управил». И оба затем кричали слугам партикулярных людей, забравшимся на крыши: «Что вы тут сидите, ступайте с нами!» А один раскольник — на вид неказистый — горланил: «Чернь, стой за веру, бей солдата до смерти!» Многие роптали: «живём по-немецки — вот и накликали беду на святую Москву».
Митрошка вкушал такие слова, как мёд. Его клонило в сон. И было ему вольготно и сладостно.
И вдруг кто-то огорошил: «генерал-поручик Еропкин народ рубит!»
Как громом оглушило. Завертело всех, взбудоражило. Кто таков, откуда взялся? Неужто есть сила против текучей силы, что ползёт по Москве с почерневшими от чумы губами и руками?
Начали перекрикиваться, переведываться. И вызнали вот что.
Генерал Пётр Дмитриевич Еропкин собрал потихоньку команду из всяких волонтёров. Вся она поднялась на гору от Боровитских ворот. Да и порубала там немногих пьяных, — как бы дозорных от бунтовщиков, — что бродили в обнимку с напитками архиерейскими. Еропкин и сам заколол кой-кого. А потом, проведя своих людей по тёмному ходу под Сенатом, выехал к Красному кремлёвскому крыльцу. Там — подождал маленько, да как закричит: «Конница — руби воров нещадно!» И конные поскакали на Ивановскую площадь, перед Чудовым монастырём, и начали рубить саблями народ, который пьяные бочки разбивал и веселился. Штыками, саблями, да двумя пушками прогнал Еропкин народ из Кремля. И гнал далее без жалости. И много сотен человек теперь мёртвыми лежат: на Спасском и Воскресенском мостах, под горою к Василию Блаженному, на Красной площади и в других местах.
Митрошка похолодел: так и всё дело великое загубить недолго. Касался изъязвленными руками то одного, то другого, — и заставлял служить мору. Стало не до сна. «Бейте в набат! Нам был урон, а мы сделаем новый сбор!» — кричал он сам и, одним помышленьем, приказывал так кричать всем, кто верен был мору.
И вот вокруг Кремля заголосил набат. По всем окрестным церквам колокольни, как филины, заухали: у Егория, между Тверскою и Никитскою, у Николы, что у Троицкого моста, а ещё у Николы Стрелецкого. Трёх часов не прошло — а бунт вернулся к Кремлю: прибежали и приковыляли людишки. И те, что не были посечены Еропкиным намертво, и новые, ещё без испуга. И бродил промеж них Митрошка, и каждого язвами касался. И каждому, бессловесно, прямо в голову, твердил: «Кремль вернуть надо. Не всё коту масленица. Не всё Еропкину победа. Теперь наша победа будет. На Спасские ворота навалимся. Спас нас охранит!»
Чернь готовилась к драке. Могучая мрачная сила, над которой загодя кружились вороны. И пепел кружился. Воняло гарью, воняло смертью. Но никто из бунтарей не воротил нос: Митрошка научил терпеть, а то и дышать гнилью, как ладаном.
Офицеры дважды выезжали из ворот — увещевать: чтобы перестали бунтовать, возвращались бы домой и не беспокоили общество. Но бунтари, поражённые мором, не слышали: сжимали в руках камни, колья, рогатины и топоры, хотели рвать и пускать кровь.
В воздухе громыхнуло: на Москву шла гроза. И удар грома — как кнут или окрик погонщика — погнал людей на штурм Спасских ворот. Небо разрезали синие ножики молний. Глаза нападавших походили на мёртвые камни-голыши, лица — на гримасы чертей, злоба — на отчаяние.
Строй солдат расступился. За ним показалась пушка. Она как будто кашлянула — хрипло, на всю Москву. Нападавшие смешались, остановились. Но что-то гнало их вперёд, что-то влекло вперёд, за кровью и костями. Митрошка осторожничал, держался позади самых злых. А когда громыхнула пушка — и вовсе присел, скукожился, как плохо выдубленная кожа под дождём. А потом осмотрелся, принюхался: нет смерти. Ему ли не знать! Тут же подал голос: «Православные, Спас нас хранит! Пушка — горохом стреляет! А то и пшиком! Не робейте!»
И снова распрямились, потянулись — кто тихонько, — не веря, что силён; кто страшно, зверино. С кольями и топорами на солдатский фрунт. Солдаты изготовились ловить врага на штык. Но моровые не все были немощны. Иные — быстры. Митрошка верил, что в глупости и быстроте — залог виктории. И поперву хватало обеих. Один купецкий бросился на фитильщика, повалил его наземь. Его рубили на куски, а он не отпускал горла солдата. Так и померли — оба враз. Другой моровой — дородный детина, с силой бычьей, по прозванию Кобыла, — попал на три штыка, а, сорвавшись с них, сохранил ещё довольно силы, чтобы разнести кистенём голову унтер-офицеру. Лишь четвёртый штык — в загривок — его успокоил.
Люд рвал солдат голыми руками, выгрызал им глаза и кадыки. А сам мёр сотнями, шёл на убой, как в Царствие Небесное. И вот — служивые дрогнули. И отступили — всего на полсотни шагов, — а потеряли пушку. Нападавшие развернули чугунную дуру, стали искать огня для запалу, — но фитильщики, что уцелели в драке, откатились за фрунт. Было и без пушки весело: Спас благословлял. Тут, на поджаром вороном жеребце, перед солдатским строем появился офицер. Не простой офицер. Весь как гриб — неказистый, пыльный, будто мешки на мельнице ворочал. Но что-то страшное, ненасытное скалилось из него. Словно демон завладел его тщедушным телом. Демон мести и гордыни. И, возобладав над громом и склизким дождём, офицер крикнул:
- Кончено! Довольно покуражились! За государыню и отечество — не пощажу!
- Еропкин! — полыхнуло по рядам бунтарей. — Сам! Кровавый!
А офицер, будто был заговорённым, ринулся в самую гущу драки. Его сабля пела, как птица, клевала добычу — и не знала устали. Митрошка мог бы свидетельствовать о трех ранах, нанесённых офицеру; о трёх ударах: один — в ногу, другой — в плечо, третий — в грудь. Но ни одна рана не выбила офицера из седла и не лишила жизни. Солдаты приободрились, выставили штыки перед собой, — и пошли колоть: будто цепами снопы молотить. Кого-то опохмеляли медными эфесами, — дух не до корня вышибали, — но чаще — били наотмашь, насмерть. Мясом пахло. Кровью пахло. Как на базаре в мясном ряду. Нападавшие откатились от ворот, оставили пушку. Ту вновь обернули ликом прочь от кремля — и зарядили дробью. Кашель пушки на сей раз не был пустым. Мост перед воротами покрылся трупами. Уцелевшие — бежали. Безоглядно. И даже оборванный, потрёпанный Митрошка не мог их остановить. Их кололи штыками, рубили саблями, гнали вниз, к реке, картечью. Они бросились врассыпную: в Яблонный ряд, на Варварку, на Москворецкий мост. Менее чем за час, всё было кончено.
Митрошка — порезанный, но не убитый, — плакал под мостом. Не о крови своей, не о ранах — о том, что не угодил благородной даме. Не установил её царство в новом Содоме. Долго плакал, слёзно. Потом отправился в путь — искать моровых. Набат — его голос. Митрошка поднял руки — и их окропил чёрный дождь. Колокольные языки на окрестных колокольнях покачнулись. Ветер пронёсся над Москвой. И сами собою заговорили опять колокола. Поднимая полумертвых на последнюю драку.
Ему был даден этот дар: дар ветра. Ветер был его подручным, его вестником. Потому что в нём, в блаженном Митрошке, жила смерть, а смерть разносится ветром по скорбному миру и вертограду — равно: как блохи — со шкуры пса, как крылатые семена — с лиственницы. На зов ветра и набата выползали покалеченные, убогие, уморённые — все, кто остался. Болезнь вела их. Наполняла взгляды даже не злобой — азартом. Это сделалось обетом, проклятием: отвоевать Кремль, отстоять мор. В любой иной день, в иной год, страх обуздал бы бунтовавших. Но не тогда, когда их дни, и без штыков и картечи, были сочтены.
Митрошка по новой зарыдал, увидав своё жалкое воинство, — но теперь уж — от гордости за моровых.
Утром, в семнадцатый день сентября, мрачные мертвецы — нынешние и будущие — вновь приблизились к Спасским воротам. Мимо невозбранно проезжали фурманщики — свозили мёртвые тела за Данилов монастырь, в поле, на кладбище.
Митрошка, с двумя фабричными и одним купчиной, вышел вперёд, к заставе военной команды. Купчина стал говорить — а блаженный наущал его бессловесно:
- Народ московский хочет договор со всем градоначальством сделать, — чтоб замириться. Хотим мы, чтоб хоронили нас при божьих церквах, а не как собак, в общих могилах. И чтоб в карантин больных не брали. А те, что ныне есть карантины, разорить бы. Хотим, чтобы запретили докторам нас силою лечить. Только по доброму согласию. Тогда — можно. Да ещё бани чтоб распечатали: а то вонища по Москве, а смыть скверну — негде. Да ещё — те, что нынче в кремлёвских погребах пленники, — пущай на волю выйдут. И пущай и им, и всем прочим, выйдет прощение в бунте. А договор хотим честь по чести составить — на бумаге. И чтоб подписал его фельдмаршал граф Салтыков собственною рукою. А ещё просим Еропкина нам отдать, — за пролитую кровь чтоб был убит нами, как сами то убийство свершить пожелаем. Пожелаем — на куски разорвём. И пущай нам препятствия в том не чинят. А мы взамен бунтовать кончим, по домам пойдём и станем государыню славить и Богу молиться.
Купчина умолк. Солдаты перешёптывались, но ни отвечать по уму, ни зубоскалить — не решались. Вышел к делегации унтер-офицер — совсем молодой, безусый, — и принялся урезонивать моровых. Говорил долго, тонким голоском, сам дрожал весь — видать, боялся под камень или рогатину наперёд других служивых попасть.
А потом — как отрезало, от счастья и несчастья отбросило, от всего, чем живёт человек — загудело позади, застонало: «Гусары!»
Митрошка обернулся — и обомлел. Последнее его воинство — на крест возводили, на распятье. Пока унтер-офицер отвлекал делегацию разговором — Еропкин со свежим гусарским отрядом, в пять сотен сабель, не меньше, проехал сквозь Кремль, выехал, надо думать, в Никольские ворота и атаковал с тыла. А с ним рядом, стремя ко стремени, скакал ещё один — сиятельный, роскошный. Как будто рыцарь, вернувшийся из похода, из Святой земли, в золоте и шёлке. В доспехах, выкованных из хрусталя или льда. Тот, второй, тоже рубил, и сбивал наземь грудью коня, и кружился на месте, отправляя под копыта всех, без разбору, моровых. Если прошлая драка была страшной и равной, нынешняя — стала библейским избиением бессильных. Люди едва осмеливались заслоняться от ударов гусар, а уж сбить какого из них с коня — никто более и не помышлял. Сабли резали плоть, а тихо было: стон, как молитвенное бормотанье — тихий-тихий раздавался. Как будто одно горло стонало, хрипело. Одно — за всех. Кто убегал — гусары не гнались. Отпускали. Много народу разбежалось. А полегло — ещё больше.
А Митрошка? Да и вся делегация… Их окружили — отрезали им путь к бегству; зажали с двух сторон на мосту перед Спасскими. Впереди — солдаты, позади гусары с Еропкиным и ледяным рыцарем во главе.
Было похоже: их не даром берегли, виды на них имели…
И верно!
Когда развеяли, разметали гусары моровую толпу, — подскакал к Митрошке ледяной рыцарь. Жеребец под ним был — огненный, горячий. А сам рыцарь — белым был: кожа гладкая, тонкая; словно из лучшего сдобного теста вылеплен и ещё в печь не посажен. Но заговорил — и голос загремел на всю Москву:
- Знаю тебя, костлявая, — склонился рыцарь к Митрошке. — Как ни рядись — всегда узнаю. Добрые люди обучили узнавать. Узнай и ты меня: имя моё — Григорий Орлов. Я — действительный камергер и генерал-адъютант императрицы всероссийской. Граф Российской империи. Но я не затем в Москву из Петербурга явился, чтобы чинами сверкать. Цель моя — истребить мор. И на то мне полная мочь государыней дана — в делании всего, что за нужное сочту к избавлению града от заразы. А заразу никак не извести, кроме как убив в сердце. Есть у меня против тебя оружие. И если сунешься ещё на Москву — знай, что теперь всегда оно здесь будет. Вот он — сохранит, — Орлов кивнул на Еропкина, приблизившегося на несколько шагов, но плотно — не подступавшего. — Так что, баба-погибель, хочешь ли сказать мне какое слово, или просить о чём перед тем, как сгинуть? — закончил граф, пристальным взглядом в Митрошку проникая. А тот вдруг дар речи потерял. Своей речи. Митрошкиной, юродивой. А взамен обрёл голос каркавший, выхрипывавший злобно:
- Я вечно пребуду, граф. Станешь ты светлейшим, да не станешь бессмертным. Заберёт тебя одна из моих сестёр. А я — всё такой же останусь. В молчальницы подамся — до поры, — в затвор уйду, с черницами, — а потом вернусь. Что тебе до меня? Ты — дитя малое, глупое.
- Думал, ты собачиться станешь, — промолвил граф. — Ну раз всё сказала — прощай.
И Митрошка ощутил: под сердце ему подкатилось что-то жаркое, востроносое, как пасхальное яичко. А потом холодно стало. И обратился он в блаженного Митрошку, каким прежде был. И позабыл всю мудрость, ибо покинула его дева-чума.
А ледяной рыцарь отдал неказистому генералу серебряный пистоль, с чёрным тяжёлым стволом. И повелел:
- Храни. В другой раз — будет Москва под защитой. — А потом утишил сам себя, рокот голоса своего, и наговаривал генералу, пока Митрошка холодел и отходил:
- Санитарную службу — усилить. Москву разбить на участки, за каждым из которых доктора закрепить. Открывать больницы и карантины — столько, сколько потребно. За грабежи — казнить без суда. Дома, где есть зараза, заколачивать досками, а на воротах рисовать красные кресты. Тех, кто скроет умершего, отправлять в вечную каторгу. Назначить хлебное довольствие и денежную плату каждому.
Дальше Митрошка не слышал. Он почил в бозе: отправился в Царствие Небесное.
* * *
- Ты спишь? — встревоженный Третьяков тряс Павла за плечо. — Не спи! Мы добрались.
- Вы что-то увидели? — заинтересованно, как самый обыкновенный, любопытный мальчишка, выпалил Людвиг. — Это было видение?
- Прошу пройти со мной, вас ждут, — мягко, но безапелляционно потребовал незнакомый голос за спиной.
Павел обернулся. В проходе кабины стояли два человека — в чёрном боевом облачении, сильно напоминавшем костюмы космических пехотинцев из старой кинофантастики. Все детали, все элементы амуниции казались выпуклыми, как сегменты панциря крупной морской черепахи. Обувь совсем не походила на солдатскую: высокие глянцевые сапоги, в точности повторявшие все изгибы ступни и подъёма ноги. Пожалуй, в них можно было хоть сейчас выходить танцевать балетную партию. Лица гостей скрывали спецназовские маски. Смотрелись оба — сурово, даже грозно, хотя и несколько театрально, — но никакого оружия в руках не держали. Как будто убеждая пилота и пассажиров «вертушки», что те — не в плену и не под конвоем, — первый гость сделал широкий приглашающий жест рукой, затянутой в чёрную перчатку:
- Мы проводим вас в переговорную. Там безопасно.
Павла слегка мутило, но, в целом, он, похоже, научился переносить свои видения куда легче, чем прежде. По белому покрытию посадочной площадки управдом, коллекционер и латинист быстро — едва не бегом — добрались до ближайшей высокой полусферы. Бойцы, — к какому бы подразделению они ни принадлежали, — вели себя по-прежнему корректно: ни разу не дали повода полагать, что они — конвоиры; всего лишь двигались впереди, показывали дорогу. Как только вся группа пешеходов оказалась в тени купола, — мягко заработал электромотор, и на белой выгнутой поверхности сооружения нарисовался проход. Туда мог бы заехать грузовик. А уж пятеро пешеходов вошли свободно.
Управдом огляделся. Вокруг суетились люди. В странных чёрных военных формах, как у провожатых. В обычных, узнаваемых кителях старшего армейского командного состава. В строгих «офисных» пиджаках. В джинсах и неряшливых рубашках. В белых медицинских халатах. Сама полусфера представляла собою большой ангар, в несколько уровней. Металлические опоры и каркасы изгибались так причудливо, что оставалось не вполне ясно: какие из них — несущие конструкции ангара, а какие — обеспечивают приватность и изолированность определённых помещений. Провожатые, явно желавшие побыстрее убраться с посадочной площадки, переступив порог ангара, расслабились; сбавили темп движения — как будто позволяя пришлым зевакам как следует изучить обстановку. Тем более что до тех здесь, похоже, никому не было дела. Их появление прошло незамеченным. Провожатые, миновав конференц-залы с ученическими грифельными досками, комнаты, уставленные натужно гудевшими системными блоками, и даже один мини-кинозал, прокладывали курс к сердцевине полусферы. Оттуда, по нескольким широким остеклённым шахтам, стартовали вверх вместительные лифты. Бойцы и их ведомые погрузились в один из них и вознеслись на третий этаж. Сумбур сочленений пластика и металла с высоты казался ещё устрашающей. Троих чумоборцев провели по узкому мостику над бездной (вокруг лифтов существовало что-то вроде атриума или воздушного колодца; под ногами, между дырчатым ажурным настилом моста и полом первого этажа, не наблюдалось ничего, кроме нескольких толстых труб непонятного предназначения). Ещё пару десятков метров пути по ярко освещённому коридору, без единой двери.
- Мы на месте, — чёрный боец, шедший первым, произнёс это, слегка склонившись к воротнику своего костюма, из чего Павел сделал вывод, что сказанное адресовалось не только ему и его команде, но и кому-то ещё, с кем чёрный всё время оставался на связи. Управдом угадал: сразу после этих слов стена, на вид — сплошной, без трещин и разломов, пластик — «открыла рот». Именно так это выглядело: идеально пригнанные белоснежные панели разъехались вверх и вниз.
Чёрный повторил приглашающий жест. Павел, Людвиг и Третьяков вошли в помещение. Тут же панели бесшумно закрылись, встали на место, отгородив всю троицу — и от жившего бурной жизнью ангара, и от бойцов-провожатых.
Павел вынужден был признать: он оказался в одной из самых необычных комнат, какие когда-либо видел. Она словно бы состояла из одного света. Ни одного из его источников не попадалось на глаза, зато все оттенки белого, разной степени ослепительности, здесь присутствовали. Немногочисленные тени создавали собою мебель: из теней был соткан высокий круглый стол посредине комнаты, несколько кубов-стульев и даже глобус, возвышавшийся в центре стола. Но больше всего поражал не этот световой дизайн, а отсутствие в комнате потолка. Вместо него глаза различали над головой лишь чёрное, беззвёздное небо, с которого свешивались, едва не достигая макушек всех троих чумоборцев, тонкие серебряные цепочки — что-то вроде бамбуковой «соломки», какою любили украшать кухонные двери советские домохозяйки.
- Прошу присаживаться! Извините, что лично не встретил вас снаружи. — Голос раздался сразу со всех сторон, но вертеть головой в поисках говорившего — не пришлось: к столу, как будто материализовавшись из света, шагнул невысокий седовласый мужчина. Он казался совершенно неуместным в этом странном месте: невысокий, с крупными залысинами, с чуть полноватым лицом. Одетый в синюю рубашку и мятые брюки. Измятость последних не бросалась бы в глаза так явно, если б не стрелки, — когда-то прочерченные на ткани с добросовестностью, а потом «затёртые» многочленными промятиями и неровностями. Так случается, когда поспишь, не раздеваясь. Чумоборцы, включая Третьякова, — вроде бы «своего» здесь — и после приглашения, продолжали мяться у входа. Вероятно, по этой причине хозяин посчитал нужным обратиться к каждому вошедшему персонально.
- Павел Глухов. Добро пожаловать, — он протянул руку, и управдом пожал её. Рука, не в пример внешнему облику хозяина, оказалась жёсткой и сильной. — Рад, что знаком теперь с вами. Мужественный человек в наши дни — большая редкость. И — примите соболезнования по поводу кончины вашей супруги.
Седовласый обернулся к Людвигу.
- И вас приветствую, Людвиг Нойнманн. У вас потрясающее прошлое: горькое, но потрясающее. Удивительный факт: оно не подтверждается почти ни чем, кроме ваших собственных слов. Можно сказать: вся ваша жизнь прошла без алиби. И фамилия ваша — Нойнманн: «новый человек», в переводе с немецкого…. Ведь верно? Думаю, эта фамилия подходит вам, как нельзя лучше.
Латинист нахмурился. Казалось, он вот-вот даст седовласому отповедь, но этого так и не случилось.
- Мотылёк… Бедовая голова… — Мужчина приблизился к Третьякову. — Давно не виделись. Живи долго — тебе не помешает!
Он пожал руку «арийцу», после такого странного приветствия, с каким-то тайным подтекстом, смыслом, — пожал по-особому, — не то торжественно, не то жалко. А потом вдруг притянул Третьякова к себе и обнял: точь в точь старик-отец, встретивший на пороге дома блудного сына. И так же порывисто оттолкнул его от себя. А затем сделал ещё один шаг, обогнул Третьякова, который, из прибывших, стоял дальше всех от стола, ближе всех к двери. Словно там было ещё что-то — ещё кто-то, с кем не состоялось знакомства.
- Валентин Матвеевич Лазской, — задумчиво протянул хозяин. — Электромонтёр. Проблемы с алкоголем. Проблемы с коммуникацией в обществе. Скажу честно: я ни минуты не верю, что вы — это вы.
Туда, куда смотрел седовласый, обернулись все. И все — моментально. И все — в изумлении.
Ближе всех прочих к раздвижным панелям входа обнаружился не Третьяков — богомол. Авран-мучитель. Инквизитор.
- Вы видите его? — брякнул Павел, не подумав.
- Конечно, — кивнул седовласый. — И рад приветствовать.
- Но как?.. — управдом начал — и смешался: он совсем не хотел объяснять причин, по которым люди не замечают богомола.
- Разоблачение оптического обмана, — ухмыльнулся хозяин. — Эта комната — как лаборатория фокусника наоборот. В той создаются иллюзии, а здесь — разрушаются. Вообще, она не входит в стандартный набор помещений для штабных мобильных модулей, но в этот модуль я попросил её установить.
- Здесь подавляются паранормальные способности? — с неожиданной серьёзностью поинтересовался Людвиг. — Вудуисты впустую будут резать здесь кур, а медиумы — призывать усопших?
- Что-то в этом роде, — с одобрением подтвердил седовласый. — Но ничего фатального: никакой экстрасенсорной кастрации, проще говоря. Как только человек, со своим маленьким секретом, уходит отсюда, — этот секрет снова начинает приносить ему дивиденды. Всё просто. Ну так что, присядем, поговорим?
- У вас странная манера завязывать знакомство, — Павел выдержал холодный взгляд хозяина. — Вы рассказываете собеседнику о нём самом, но не считаете нужным поведать о себе. Хотя бы назовите ваше имя.
- Моё имя, — седовласый поскрёб пятернёй затылок — так по-бюргерски, так по-простецки, что показался в эту секунду доминошником-пенсионером. — Видите ли, какая закавыка… Я пообещал вам многое, в обмен на одну лишь, вот эту, встречу. Но все мои обещания остаются в силе, покуда вы не знаете моего имени.
- А если вы мне его назовёте — меня, конечно же, придётся ликвидировать? — спросил управдом, с наигранным мелодраматизмом.
- Ну отчего же — ликвидировать, — пожал плечами седовласый. — Просто тогда вам придётся работать на меня. Это, кстати, временами — чрезвычайно выгодно. Как это говорится: предоставляем расширенную страховку, покрывающую услуги стоматолога. Но, мне кажется, вы не очень склонны к сотрудничеству. Так что предлагаю перейти к делу. Если уж вам приспичило как-то меня называть — зовите, скажем, Оводом. Была такая книжка; авторства одной американки — Этель Войнич: в советских школах по ней писали сочинения. На родине, во всех сорока девяти штатах и одном федеральном округе — госпожа Войнич никому ни на что не сдалась. А мне книжка нравилась. Бодрила юное сердце. Зовите меня Оводом, я буду польщён. А теперь — расскажите вашу версию: отчего возникла и каким образом распространяется эпидемия, как нам справиться с нею. Не бойтесь книжных фраз: если придётся — говорите о грехе, о божьей каре, о дьявольском искушении. Всё, что угодно. Я уж точно не высмею вас.
- И это всё? — Павел, наконец, рискнул присесть на зыбкий световой куб и с удивлением ощутил его материальность. Больше того: сидеть было удобно, как будто на хорошо набитом, обтянутом дорогой кожей, стуле. — Это всё, что вам нужно? Вам не жалко времени на мистическую историю, каких печатают сотни в жёлтой прессе?
- Я умею довольствоваться малым. — Лицо седовласого сделалось каменным, грозным. Под маской добродушия просверкнул холодный, «породистый», гнев. — Вам же наплевать на жизнь, верно? На жизнь — в широком смысле этого слова. Вам же безразлично, что несёт эпидемия городу и миру — urbi еt orbi, как выразился бы римский понтифик. И вы не единственные равнодушные. Знаете, почему я уверен, что конец света — наступил, и наша цивилизация доживает своё в тупике времён? Да потому что Сатана — князь лжи. Понимаете? Его задача — погрузить мир в эту ложь, приучить людей не воротить от неё нос. И ему не нужны служители. Он не даст ничего за хорошую службу. Он наградит сатанистов ложью точно так же, как и праведников, поскольку ложь — единственная звонкая монета, которой он располагает, которую сам чеканит. Политика, реклама, мораль, медицина, семья — всё лживо. Цинично. Лицемерно. И вы, желая спасти дочь, даже не подозреваете, что лжёте: ваша дочь — часть мира, в котором живёт. Противопоставляя их друг другу, вы губите обоих.
- Неужели всё настолько плохо, что вы хватаетесь за соломинку? — Павел поёжился; от слов седовласого — вроде бы обычной высокопарной болтовни — веяло холодом, сводило зубы, как от ключевой родниковой воды. — Есть же эпидемиологи, — военные, на худой конец. Вылечите Босфорский грипп, или изолируйте больных. Неужели вы всерьёз верите в серебряные пули и видения? Кстати, изготовитель серебряных пуль — арестован. Вам известно об этом? Вы уже вытащили его из ментовки?
- Я знаю об этой проблеме, — ответил хозяин. — Полиция не арестовывала человека, по имени Владлен Струве — вы ведь его имеете в виду? В полицейской базе он до сих пор числится пропавшим без вести. Но я буду действовать без него. И без вас. И без любого из вашей случайной команды. Вот с ним. — Седовласый кивнул на Третьякова. А тот промолчал.
- Это правда? — Безмерно удивлённый, Павел перевёл взгляд на «арийца»: на циника, высокомера, немного сноба «арийца». — Ты собираешься остаться с ними? Ты ввяжешься в эту безнадёжную войну?
- Да, — Третьяков коротко кивнул. — Я так решил.
- Вы спрашивали: стоит ли хвататься за соломинку? — Овод взял слово. — Знаете… — он задумался, — у меня есть определённые возможности. Я пока счастливец: могу не выбирать лучшее или худшее из зол. Меня хватит на всё. Если появится вакцина — я сделаю так, чтобы люди получили её как можно быстрее. Если понадобится сжечь полгорода ради того, чтобы жила другая половина — я сделаю и это. Но сейчас не пришло ещё время ни для вакцины, ни для огня. А вот для историй, вроде вашей, — в самый раз. Я осознаю, что буду паршивым учеником. У меня не будет пули и пороха, чтобы убить болезнь. Но я отыщу обломки вашего чудесного оружия, мои люди проведут химическую экспертизу ствола. Возможно, изобретут какую-нибудь формулу, которая позволит выплавить пулю и изготовить порох, близкие к оригиналу. В конце концов, реставрацию никто не отменял. Если уничтожен подлинник — ему на смену идёт копия. Может, не самая удачная, но всё же лучше, чем ничего. Вы скажете: и обломков ружья — нет. Ладно: возьмём фотографии, описания. Будем делать хоть что-то. Экспериментировать. И молиться…
- Моя дочь… пьёт лекарство… — Павлу дорого дались эти слова: он смертельно боялся, что люди Овода лишат Таньку шанса на выздоровление… хорошего, выдающегося шанса… — Это лекарство… соорудил профессор Струве. Тот человек, в которого он превратился…. Но это не важно… Вы можете сделать химический анализ снадобья. Как я понимаю: для того, чтобы вывести формулу, достаточно одной капли.
- Спасибо, — серьёзно ответил седовласый. — Правда: спасибо. Но химия — непростая наука. Фармацевтика — тоже занятие не из лёгких. Могут понадобиться недели, чтобы повторить рецепт Струве. Но я займусь и этим.
- Вам кажется: и это не повод отказываться от изучения моей истории? Неужели и это — реально работающее лекарство от Босфорского гриппа — для вас не лучше возни с домыслами, видениями и фантастическим бредом?
- Ваша история — шанс, — Овод развёл руками. — Один из немногих. Может, самый ничтожный из всех. Но отказаться я не могу и от него. Итак, я обещал организовать вам эвакуацию. Начинайте ваш рассказ. Чем раньше он будет окончен, тем раньше вы с дочерью взойдёте на борт транспортного самолёта, подниметесь в воздух и отправитесь в другое полушарие. Документами я вас обеспечу.
- Стойте! — Павел неожиданно разозлился. Он не узнавал сам себя. — Я не отказываюсь вам помочь. Но всё, чем я могу быть полезен, — это своими — не то видениями, не то галлюцинациями. Вы ведь понимаете: в основе большинства конфликтов с реальностью — обычные расстройства психики? А я до сих пор не проверял даже, могу ли доверять тому, что вижу.
- Павел, прекратите оправдываться, — седовласый тоже раздражился. — Я, кажется, не ставлю вас к позорному столбу. Я всего лишь хочу от вас услышать…
- Помолчите! — управдом перебил генерала (если верить Третьякову, хозяин комнаты был именно генералом — никак не меньше). — Дайте мне договорить. До сих пор я не мог проверить, заслуживают ли доверия мои видения. Но сегодня — кажется, появился шанс сделать это…. Наверняка у вас здесь легко получить доступ к любой информации, в том числе исторической. Так вот и скажите: сохранился ли в Москве дом, в котором жил некий Еропкин — в одна тысяча семьсот семьдесят первом году? Что-то у меня от всех этих треволнений память дырявая стала: хоть убей — не помню.
* * *
Остоженка казалась безлюдной. Блокпосты, оборудованные пулемётными гнёздами и огороженные сварными металлическими конструкциями, похожими на противотанковые ежи, были выставлены по всей улице, примерно в полукилометре друг от друга. Если бы не они — случайный в городе человек, может, подумал бы, что Остоженка — попросту спит после тяжёлого трудового дня. Однако часы едва пробили четыре пополудни. Тот, кто считал себя своим в Москве, знал наверняка: столица не станет спать в такое время. Разве только, если она — серьёзно больна. Впрочем, здесь, на Остоженке, мёртвые тела не лежали россыпью на тротуарах и в скверах. Павел увидел их лишь дважды: оба раза — за ветровыми стёклами автомашин, примятых к обочинам дорог. «Примятых» — подходящее слово. Казалось, по проезжей части прошёлся огромный могучий бульдозер — и своим щитом-отвалом расчистил путь: сдвинул брошенные на дороге авто к обочинам. При этом не церемонился: рубил, мял машинам бока, бамперы и капоты. Большинство изделий автопрома стояли покорёженными, с выбитыми стёклами, разбитыми фарами, изувеченными колёсами. Зато бульдозер справился с задачей: освободил проезд — единственную полосу посредине дороги.
Впрочем, Павел, опекаемый со всех сторон чёрными бойцами в балетной обуви, добрался до Остоженки пешком — метров пятьсот от Пречистенской набережной, куда, в свою очередь, его домчали на быстроходном ракетном катере. С таким вниманием к собственной персоне Павел, с начала эпидемии, столкнулся впервые. Помимо личной охраны и транспорта, его снабдили ещё и маячком, — крохотным устройством, закреплённым на воротнике, диод которого помигивал зелёным светом.
Управдом отдал должное сметливости Овода: по новой изъязвленной Москве и впрямь удобнее всего было путешествовать водою. Пока они двигались по Москва-реке, Павел старался не смотреть по сторонам. Но всё-таки его взгляд притягивали то одна, то другая беда. Так уж устроен человек: не может усмирить болезненное любопытство, когда вокруг рушится мир.
Всюду слышались завывания сирен, иногда — звук автоматных очередей. Иногда что-то взрывалось и рушилось невдалеке от воды. Чёрный дым стлался над городом шёлковым траурным покрывалом. Сильнее всего дымили высотки Москва-сити. Над Башней Федерации стоял такой густой столб дыма, что, казалось, там засел великан-куряга и смолит одну сигарету за другой. Парк «Красная Пресня» был охвачен настоящим лесным пожаром. Даже до реки доносило жар. Возле причала, неподалёку от метро «Киевская», шёл ко дну прогулочный катерок. Этот не искрил, не дымил — просто погружался в воду, в окружении карикатурно огромных пузырей, — скособочившись, заваливаясь кормой и нелепо задрав к небу нос. Людей на палубах не наблюдалось. На Лужнецком мосту дрались стенка на стенку. Павлу подумалось: там сошлись человек сто. Не солдат, не полисменов — самых обыкновенных горожан, напитавшихся самой обыкновенной яростью. Знать бы ещё, что они между собою делили. Впрочем, зачем знать?..
Ракетный катер, вооружённый и готовый к бою, в этот самый бой так и не вступил. Наверное, всё, происходившее на берегу, его капитан не считал прямой угрозой. Зато и скорость, с какой катер стлался над водой, захватывала дух. Управдом всю дорогу отказывался уходить в кают-компанию судна, где имелся небольшой холодильник со снеками, чипсами и даже холодным пивом. Он и на палубе, впрочем, не показывался: выглядывал в раскрытое окно капитанской рубки, где ему любезно позволили отираться, — подставлял лицо ветру. Павлу отчего-то казалось: если ветер, как следует, потреплет его, просквозит — в мыслях наступит ясность.
В коротком плавании управдому составляли компанию едва ли не все его новые знакомцы: Третьяков, Людвиг, седовласый Овод и даже богомол, не исчезнувший с глаз долой по выходу из комнаты антииллюзий.
В качестве охраны кодлу сопровождали чёрноформенные бойцы, — человек десять, — сменившие спецназовские маски на глянцевые шлемы с тонированным забралом и обзавёдшиеся оружием: изящными, как будто игрушечными, автоматами наперевес и забавными пистолетами с очень длинным стволом — в такой же «длинной» кобуре.
Как только высадились у Крымского моста (пришлось карабкаться на гранит набережной по странной верёвочной конструкции с металлическим каркасом, перекинутой с катера на берег), к Павлу — вероятно, по приказу Овода, — пристал надоедливый юнец. Он удивительно напоминал Шурика из старой кинокомедии про кавказскую пленницу. За спиной у него болтыхался плохо пригнанный ранец, из которого торчала высокая телескопическая антенна. В руках — имелось что-то вроде планшетного компьютера, только куда массивней и дородней хлипких пластиковых устройств, продающихся в магазинах электроники. Паренёк выглядел этаким умником, поставленным на службу армии. Едва он смог перекричать рокот двигателей катера — начал вываливать на Павла информацию:
- Меня попросили рассказать вам о доме Еропкина, — не представившись, выкрикнул он прямо в ухо управдому. — Так вот. Я кое-что выяснил. Это может быть интересно. Дом, в принципе, сохранился, но перестраивался много раз. Сейчас там Лингвистический Университет. Здание растянулось на целый квартал. Но оно не всегда было таким. Сперва на его месте стояли палаты — выстроены в двадцатых годах восемнадцатого века князем Кольцовым-Мосальским. Потом палаты надстроили, расширили, слили несколько корпусов воедино — и так появился новый особняк: двухэтажный дом генерал-губернатора Москвы Петра Дмитриевича Еропкина. Поскольку строили его не с нуля, а на основе старых княжеских палат, — план нового дома оказался чрезвычайно запутанным. Проще говоря: заблудиться внутри было — раз плюнуть. Ну а снаружи всё выглядело благопристойно: на строгом классическом фасаде — парадный подъезд с колоннами, нёсшими балкон второго этажа. Третий этаж надстроили после Отечественной войны восемьсот двенадцатого года. Точней — после знаменитых московских пожаров. То, что мы видим сегодня, — десятиколонный портик, огромный фронтон, — дело рук архитекторов и строителей девятнадцатого века. Своего рода, новодел. С семидесятых годов восемнадцатого века сохранились, по сути, только палаты со сводчатыми перекрытиями в первом этаже. Ну, может, ещё подвальные помещения.
- Это всё? — Павел, наконец, сумел вклиниться в бойкое повествование «шурика».
- Почти, — молодой человек потупился. — Есть ещё пара интересных фактов… К делу напрямую не относятся, но всё же…
- Рассказывай, — дал отмашку управдом.
- По усмирении Чумного бунта, государыня Екатерина хотела наградить Еропкина: ему предлагали вотчины и казённый особняк на Тверской. Но он решительно отказался. Сохранился даже его дословный ответ императрице: «Нас с женою только двое, детей нет, состояние имеем, к чему нам ещё набирать лишнее?» Так и не переехал. И ещё факт: когда граф Орлов прибыл в Москву, чтобы принять меры по борьбе с чумой, он поначалу остановился в Голутвинском дворце. Но, буквально через пару дней, кто-то устроил во дворце пожар. С тех пор штаб Орлова — если можно было так его называть — располагался в доме Еропкина.
- Отлично, спасибо, — проявив чуть большую заинтересованность, чем во время архитектурного экскурса, проговорил Павел. — Мы, кажется, пришли. Надеюсь, сумеем попасть внутрь?
- Трудно сказать, — «шурик» смутился. — Этот вопрос — не ко мне. Ну студентов там точно нет: во всех учебных заведениях Москвы занятия отменены.
Боевая группа свернула с Остоженки и вошла в сквер, перед монументальным массивным зданием Лингвистического Университета. На фронтоне отчётливо выделялся герб Советского Союза. Пришлось продираться через развалы металлолома: на клумбы были свалены полдесятка совершенно раскуроченных автомобилей, — как будто тот самый бульдозер загнал их сюда подыхать. Если с клумбами не церемонились, то памятник, в центре сквера, пощадили. Суровое лицо человека в солдатской каске как будто вырастало из серого камня. Павел, сам не зная, зачем, подошёл к памятнику. Пригляделся. Четыре сухих гвоздики, неподалёку — простая гранитная плита, на которой выбиты слова. Управдом, как будто на экскурсии, склонился над нею, прочёл:
- Вас это не должно интересовать, это новодел, — пробормотал за спиной «шурик». — Двадцатый век, послевоенное.
- Да у тебя, куда ни плюнь, всё новоделы. Это ты новодел. А может, и дурак, — Павел зыркнул на «хвоста» и отогнал того на десяток шагов прочь от себя. Его раздражали реплики «из-за плеча». Хотя нельзя было не признать: «шурик» заинтересовал выданной исторической справкой. Что если в доме Еропкина имелся тайник? Такой, перемещение которого в новое жилище не представлялось возможным? И вот — старик жил в своём доме, похожем на лабиринт, охраняя тайное! Отказывался от новоселья. Берёг дар графа Орлова — лучшего любовника матушки Екатерины. Павел ухмыльнулся: иногда воображение слишком уж разыгрывалось. И вслед за скептицизмом накатила тоска: что он пришёл искать сюда? Серебряный пистоль графа — тот самый, из видения? В подвалах и палатах восемнадцатого века, перестроенных многократно?
- Дверь открыта. Можем заходить! — подал голос один из чёрных бойцов.
- Ты чего? — к Павлу подошёл Третьяков. — Чего тут мнёшься? Слышал: дверь открыта?
- А это… правильно? — вдруг поинтересовался управдом. — Так и должно быть? Открытая дверь — и ни больных, ни мародёров, ни вандалов?
- Господа, прошу за мной! — громким возгласом привлёк к себе всеобщее внимание Овод. Он первым ухватился за массивную ручку тяжёлой высокой двери и потянул её на себя. Дверь со скрипом распахнулась.
- Всё будет в порядке, — «ариец» хлопнул Павла по плечу и поспешил за седовласым.
Людвиг, чёрные бойцы, даже богомол — все поочерёдно скрывались за дверью. Управдом тряхнул головой, прогоняя тревожные мысли, — и тоже переступил порог Лингвистического Университета.
И тут же в глазах вспыхнули яркие радуги.
Мир вокруг затуманился и исчез.
В глаза Павлу словно плеснули мыльной водой; он стремительно зажмурился и придавил веки ладонью.
Резь прошла — так же быстро, как явилась.
В ушах, как вата, завязла тишина.
Павел рискнул разлепить веки, бросить, прищурившись, беглый взгляд вокруг.
И снова едва не ослеп — от яркого света, лившегося с потолка.
Увиденное описывалось единственным корявым словом: огромность!
- Кто-нибудь бывал здесь прежде? — Людвиг произнёс это, не повышая голоса, но эхо всё равно возникло: задребезжало, зазвенело в огромном зале, украшенном высокими зеркалами и роскошной люстрой в сто тысяч свечей. В самом конце зала виднелась широкая каменная лестница, ведшая наверх, а справа и слева от неё угадывались лестничные пролёты, куда более узкие, уводившие вниз. Паркетный пол, казалось, был только что натёрт и подготовлен к балу.
- Это… э… Лингвистический Университет? Точно? — даже Третьяков, при виде здешних масштабов, смутился и едва не начал заикаться.
- Спросим у нашего эрудита, — Овод поискал глазами «шурика», слегка нахмурился. Парень поспешно уставился в экран своего электронного устройства.
Все, даже бойцы неведомого подразделения, ощущали себя неловко, переминались с ноги на ногу.
- Нет сигнала, — пробормотал «шурик» через полминуты. — Сейчас выйду на улицу. Попробую поймать. Найду фотографии фойе университета… сравним… — Всё ещё продолжая бормотать, парень толкнул входную дверь. — Заперто, — растерянно обернулся он к седовласому, как будто надеясь на помощь.
Вместо Овода, к двери шагнул один из бойцов, поднажал на высокую створку — сперва рукой, затем плечом.
- Дверь заперта, — подтвердил он.
- Мы не можем выйти отсюда? — уточнил Павел. Он обратил внимание, что его маячок на воротнике, вместо зелёного, мигает теперь тревожным красным — возможно, как и «шарманка» «шурика», потерял связь со своей маячковой контролирующей инстанцией.
- Выйдем без проблем, — отозвался боец. — В крайнем случае, используем оружие или гранаты.
- По-моему, вон там — что-то вроде будки вахтёра, — пробормотал Людвиг. — У самой лестницы.
- Да, — седовласый кивнул. — Очень похоже. Прежде чем громить государственное образовательное учреждение, давайте осмотримся.
Вся группа направилась к лестнице. Шаги отдавались гулким эхом, паркет скрипел под ногами.
На разговоры никого не тянуло — наоборот, даже звук шагов и скрип паркета казались чем-то неправильным, а может, постыдным среди тишины.
- Там кто-то есть! — шагов за тридцать до вахтёрской будки прошептал Людвиг. Но шёпот превратился в возглас; его услышали все.
Несколько чёрных бойцов выдвинулись вперёд, их движения сделались осторожными, звериными. Даже Овод насторожился: распахнул плащ, в который облачился, отправившись в дорогу. Под ним обнаружилась притороченная к поясному ремню кобура. Седовласый — одним движением пальца — расстегнул её, но оружия доставать не стал. Людвиг сместился чуть назад, Павел тоже. Третьяков, напротив, выдвинулся в первый ряд.
За стеклом вахтёрской будки промелькнуло что-то светло-синее. Какое-то — как показалось Павлу — огромное, изящно очерченное, крыло. А потом дверца каморки распахнулась.
- Что вам угодно? Вы к кому? — слова, произнесённые так буднично, без малейшего надрыва, сразу как будто разрядили обстановку. А когда на свет выбрался тот, кто их произнёс, — напряжённость и вовсе спала.
На боевую группу, прикрывая глаза от яркого света люстры «козырьком» ладони, слегка встопорщенный и сонный, смотрел вахтёр. Самый обыкновенный охранник. Седоватый, подтянутый. Вот, правда, его форма напоминала скорее форму полицейского. А поверх неё он натянул — наверное, для согрева, — что-то вроде утеплённого вязаного халата до самых пят. Во всём этом не было ничего удивительного: сотрудник полиции мог подрабатывать, охраняя здание от мародёров и просто бродяг, — и, тем более, мог, «без чинов», слегка расслабиться на таком непыльном задании.
- Я имею полномочия осмотреть здание, — выступил вперёд седовласый. — Вот мои документы, — он протянул охраннику краснокорое удостоверение и какую-то бумагу, украшенную многочисленными штампами и печатями.
- Хм… — охранник, не отводя «козырёк» руки от бровей, принял другой рукой канцелярские подношения, ознакомился. — Я не против, — только меня никто не поставил в известность… Что бы вы хотели осмотреть?
- Первый этаж, подвальные помещения университета, — отчеканил Овод. — Если есть необходимость, я готов поговорить с вашим начальством, договориться… Мы не ожидали, что в университете есть охрана. Простите, как ваше имя?
- Звать Михаилом. А стою, потому как времена неспокойные, хозяева за имущество волнуются, — откликнулся охранник. — Но у вас — всё честь по чести, документы в порядке. Можете проходить, только в книжке моей распишитесь. Как положено. Подвалы — по лестнице, вниз, — а первый этаж, — вот он, — рука форменного описала полукруг, — за зеркалами тоже посмотрите.
- У нас мало времени, — Овод на мгновение задумался — словно его смущало что-то в разговоре, или ситуации. — С нами — боевой отряд, члены которого не разглашают своих имён.
- Вот незадача, — в голосе охранника звучало искреннее расстройство. — Может, хоть кто-нибудь, а? Кто-то из вас? Хотя бы штатские?
- Это бессмыслица, — пробормотал Овод себе под нос, потом вдруг решился. — Хотя, если только фамилии, без паспортных данных — извольте! Я могу.
Он, недовольно пыхтя, скрылся в вахтёрской будке. Через полминуты выскользнул оттуда.
- Расписался в этой амбарной книге — теперь идём в подвалы, — сообщил и скомандовал он одновременно. — Начнём оттуда.
- Ещё хотя бы пару росписей, — попросил охранник. — Вот, скажем, вы, — он ткнул пальцем в Людвига, — и вы — палец упёрся в грудь Павла. Управдом заметил: палец этот — как будто светится изнутри: белоснежно чистый, ухоженный, с аккуратно подрезанным и, может даже, покрытым бесцветным лаком ногтем.
- Не проблема, — буркнул Людвиг. Его визит в будку продлился даже меньше, чем визит Овода.
Павел обвёл взглядом попутчиков. Ему хотелось спросить: неужели никто не чувствует подвоха? Или это его собственная подозрительность стремительно превращается в паранойю? Седовласый нервничал — но, скорее всего, из-за непредвиденной задержки. Третьяков — недоумённо изогнул бровь: «что не так?» Латинист слегка кивнул головой — словно подбадривал: «поторопись — и пойдём дальше». Павел пожал плечами, успокоился, вошёл в будку охраны.
Это была будка — как будка. Ограниченное пространство, стул, вероятно, позаимствованный из университетской аудитории, стол — исписанный скабрезностями, залитый чернилами и тоже откровенно «ученический». Посреди стола лежала здоровенная клетчатая тетрадь. Ветхая, в многочисленных жирных пятнах, с «волнистыми» страницами — как будто пережила потоп. На раскрытой странице — измусоленным грифельным карандашом — Павел нацарапал свою фамилию, расписался.
Ухо опалило чьим-то горячим дыханием.
Управдом аж подскочил, стремительно развернулся всем телом — и оказался лицом к лицу с богомолом.
Протиснулся ли тот вслед за Павлом в будку открыто, или сделал это тайно, — не было времени гадать: Авран-мучитель потеснил управдома, дорвался до тетради… Павел подумал было: того тоже изловил и заставил расписаться дотошный охранник, но богомол даже не коснулся карандаша. Он перевернул левую страницу талмуда, потом ещё одну, и ещё — «отмотал» эту «амбарную книгу» на пять или шесть страниц назад, — и протянул Павлу на рассмотрение ветхий разворот.
Здесь всё было не таким, как на странице, которую управдом удостоил своей росписи.
Вместо грифельных записей, листы были испещрены чернильными.
Чернила выцвели, поблёкли. Но всё же, украшенные дореволюционными «ижицами» и «ерами», записи сообщали достаточно, чтобы у Павла глаза вылезли на лоб.
«Михайло Леонтьев, генерал-аншеф, 15 февраля, 1772 года», — прочёл он.
«Николай Иванович Бахметьев, полицмейстерский бригадир, в месяца декабря первый день, в год 1774».
И вдруг, краткое: «Орлов». Одна лишь фамилия, без звания, чина, даты.
Павла, отчего-то, передёрнуло.
Он выронил тетрадь, бросился вон из вахтёрской будки.
Сделал шаг — и замер.
Перед ним расстилался всё тот же бальный зал, — только высохший, обезжизненный, пыльный. На зеркалах слой пыли был настолько толстым, что те казались покрытыми бахромой. Огромная люстра висела криво, и в её рожках теперь едва теплились свечи — восковые церковные свечи, — а не сильные электрические лампы. Никого из боевой группы, куда хватало глаз, не было видно. Зато прямо перед Павлом высился охранник. Он словно бы возмужал, вытянулся, раздался в плечах, а главное — наполнился внутренним светом. В голове управдома мелькнуло: «он потому встретил нас под сияющей люстрой, что сам хотел выглядеть тусклее». Одним быстрым движением руки охранник сорвал с себя халат, вторым — выхватил оружие.
Из ножен, потянув за длинную рукоять, с круглой гардой, — он высвободил меч.
И меч, и лицо охранника теперь горели огнём.
Павел зажмурился — и оттого, что не мог выносить буйства пламени, и оттого, что сердце наполнилось сладким предчувствием конца. «Вот сейчас… — повторял он, — сейчас!»
Сильный толчок сбил управдома с ног.
Богомол! Павел чуть не расхохотался истерично: тот, оказывается, и локтями работать умеет, не только штурмовать мозг!
А охранник не торопился рубить врага… рубить Павла…
Лучезарный обхватил рукоять меча обеими руками, как будто собирался добить поверженного — и прокричал что-то. Людвиг бы понял. Но Людвига не было здесь.
А охранник — его лицо превратилось в чистый свет, без личностных черт, — вдруг с размаху утопил лезвие в паркете.
Тут же взорвались зеркала. Пыль и осколки заслонили свет.
Люстра, с тяжёлым скрипом, качнулась. Цепь её крепления вырвала огромный кусок потолка и, в облаке извёстки и каменной крошки, хрустальная дива шарахнулась об пол. Павла укололо болью: его лицо, шея, ладони покрылись порезами от разлетевшихся осколков.
По полу побежали трещины. Переломилась и парадная лестница: казалось, кто-то располовинил её в длину, будто хрусткий крекер. И, как крекерные крошки, по линии разлома, вверх «выстрелили» обломки мрамора.
Павел ощутил, как его тянут за рукав.
Богомол, едва не волоком, подтягивал управдома к одной из лестниц, уводивших вниз. Павлу вдруг стало стыдно: Авран-мучитель был слишком хрупок, чтобы справиться с задачей. Он не годился на роль боевого товарища, способного вынести раненого командира из боя. Управдом, нехотя, как будто потакая капризу плаксивого ребёнка, начал передвигать ноги сам.
Лестница ходила ходуном. Однако, в отличие от широкой, ведшей наверх, эта хотя бы сохраняла форму, не ломалась.
Авран-мучитель и управдом скатились вниз, Павел несколько рас поскальзывался, царапал колени о мраморные ступени.
«Где же этот, в огне? — измученно думал он, боясь оглянуться. — Он идёт за нами? Тогда зачем бежать?»
Богомол нырнул в темноту. В непроницаемую чернильную темноту, которая поджидала — всего-то — в двух лестничных пролётах под роскошным торжественным залом.
Загремел металлический засов. Ржаво скрипнули петли. Зажегся тусклый свет. В его отсвете Павел успел заметить: дверь, которую удалось распахнуть богомолу, была и не дверью вовсе — чем-то вроде тяжёлого металлического люка бомбоубежища, с массивным вентилем-«ключом», вместо ручки.
Пропустив Павла в подвал, Авран захлопнул люк.
И тут же подземелье сотряс колоссальной силы удар. Слабые электролампы, забранные проволокой, — здесь источниками света служили именно они — испуганно мигнули. Но всё-таки свет, подрожав, выправился. Накал нитей в лампах вернулся к постоянству.
И воцарилась полная, абсолютная тишина.
Перед управдомом лежал узкий коридор, — скорее лаз или заброшенный проход шахты, — с вытянутыми по стенам тонкими ржавыми трубами и кабелями с повреждённой изоляцией.
Павел поискал глазами богомола — и нашёл его. Вздохнул с облегчением: ему не улыбалось остаться в удивительном подземелье в одиночестве. Впрочем, Авран-мучитель смотрел на управдома вопросительно. Пожалуй, он был готов к такому повороту событий ещё меньше Павла. А тот теперь уже понимал: надеяться на здравый смысл, в ближайшее время, не придётся; Лингвистический Университет, в который они попали, не был Лингвистическим Университетом. Не факт даже, что он был подлинным домом Еропкина. А может, так выглядели палаты: первоначальный скелет современного сооружения с советским гербом на фронтоне? Павел вспомнил слова умника с тяжеловесным планшетом: особняк в восемнадцатом веке походил на лабиринт. Вот и он — не хватает только минотавра. Хотя, кто знает, что скрывается впереди.
- Пойдём, — обратился управдом к богомолу. — Здесь стоять — бесполезно. Похоже, нас завалило. Поищем другой выход.
Авран-мучитель промолчал, но, как только Павел сделал первые шаги по коридору, осторожно двинулся следом. Поговорить, как он умел — «в голове» — не пытался: возможно, был слишком испуган или утомлён для этого.
Управдом шагал по коридору размеренно, спокойно. В общем, путь был довольно прост, не считая того, что под ногами то и дело хрустели чьи-то мелкие — вероятно, крысиные, — кости, а порою попадались крупные камни.
Павел постепенно изменил своё мнение насчёт коридора: теперь он не считал, что тот похож на заброшенный проход угольной шахты. Возможно — на вспомогательный метростроевский туннель: недостаточно большой, чтобы пропустить поезд, но вполне достаточный, чтобы там передвигались люди с поклажей. Стены постепенно расширялись, потолок — становился выше. Наконец, тусклые лампы, прикреплённые только вдоль одной стороны коридора и едва освещавшие дорогу, перестали дотягиваться своим светом до противоположной его стороны. Павел предусмотрительно держался на свету. Иногда это получалось с трудом: многие лампы перегорели, и, от одних подземных сумерек до других, приходилось брести наугад.
Путь, впрочем, становился, казалось, лучше. Постепенно Павел начал ставить ногу более уверенно, даже рисково; делал каждый новый шаг решительней предыдущего. Оттого был неприятно удивлён, когда под кроссовкой вдруг чавкнула грязь. Как назло, на этом участке коридора освещение совсем не радовало. Управдом добрёл до ближайшей зарешеченной лампы, с отвращением увязая всё глубже в глинистой жиже, и осмотрелся. Пол, докуда хватало взгляда, был покрыт какой-то мутной, маслянистой жидкостью. Если на ближайшие метров пять ещё получалось выстроить маршрут по возвышениям, с обходом местных трясин, то дальше миновать тёмную субстанцию уже никак не выходило. Павел чертыхнулся. Оглянулся на богомола. Тот, похоже, тоже нервничал: казался дёрганым, двигался довольно неуклюже.
Скрепив сердце, управдом погрузился в жижу по щиколотку. И тут же почувствовал: что-то не так. Она не холодила ногу — наоборот, согревала. Павел решил: пока ощущает это, странное в подземелье, тепло — не станет смотреть под ноги. «Не смотри, не смотри», — твердил он себе. И всё было бы хорошо, удалось бы взять себя в руки и проскочить, — если бы не сухость в горле.
Павел сперва не придал ей значения: попробовал сглотнуть слюну, — но с удивлением обнаружил, что во рту — сухо. Настоящая великая сушь! Как будто он брёл весь день по пустыне, или бежал утомительный марафон. Возникла жажда. Мозг отказывался верить в то, о чём сигнализировало тело: управдом отчаянно страдал от жажды. И с каждым пройденным шагом она всё сильней одолевала его. Это казалось невероятным: язык распух, губы начали трескаться — и всё это — за какие-то пять минут похода по маслянистой воде… Павел, до сих пор не произносивший — даже в мыслях — этого слова, наконец, решился: «Вода!» Да, он, несомненно, брёл по воде. Наверное, по грязной. Вероятно, по отвратительной на вкус, но — по воде, которую можно пить! Да и так ли уж необходимо пить? Промочить горло — этого хватит. Прополоскать — и выплюнуть. И довольно! В гортани, с каждым вдохом, кто-то как будто орудовал наждачной бумагой. Пить!
Павел наклонился и зачерпнул пригоршней воду. Потянулся к ней губами.
Сильный удар по сведённым запястьям разрушил замысел. Сильный, колкий удар в плечо слегка отрезвил.
Богомол, пристально глядя управдому в глаза, согнулся в поясе, пошарил у ног — и вдруг стремительно, нагло, ткнул пятернёй в лицо. Павел отшатнулся. Тут же понял: Авран-мучитель не собирался ранить его или причинить боль. Тот всего лишь показывал, в чём вымазал ладонь: в густой и тёплой крови.
Управдом закашлялся. С трудом сдержал тошноту. Сухое горло резали ножи. На глазах выступили крупные слёзы. Сместившись к самой стене коридора — той, что была освещена, — Павел поковылял вперёд. Всё дальше, дальше. Иногда он зажмуривался, и тогда только пальцы, ощущавшие шероховатость ржавчины труб, говорили: путь продолжается.
В какой-то момент — не то через минуту, не то через столетие — управдом осознал: жажда отступает. Она исчезала так же быстро, как и возникла. С каждым шагом пить хотелось всё меньше. Наконец, Павел остановился, поражённый мыслью: как такое могло быть? Что это было: ещё одно наваждение?
Свет разгорелся ярче. Под ногами плескалась вода — настоящая вода, хотя и пахнувшая болотом.
Болото?
Чертовщина продолжалась. Управдом и богомол завязли в болоте. В нос ударила вонь поднимавшихся из глубины газов. Нога Павла утонула по колено. На поверхности воды колыхалась ряска, кое-где, чуть покачиваясь на внезапно подувшем ветру, шелестела осока, перешёптывались друг с другом стрелолист и камыш. Под одною из ламп, в круге света, управдом разглядел даже алые ягоды клюквы, на крохотном холмике. К сожалению, суши, даже такой зыбкой, посреди всей этой вонючей водной глади больше не наблюдалось.
- Ква-а-а-а, — резануло воздух.
Обычное лягушачье кваканье, невозможное, невероятное в невероятном подземелье!
- Ква-а-а-а-а-а-а-а, — присоединилась другая лягушка. Павел ощутил омерзение. Не то чтобы он так уж не любил бородавчатых обитательниц болот. Но ему показалось: здешние лягушки кричат не просто так — от боли, от муки, может, от того что студенты-практиканты режут их скальпелем напополам.
Впереди послышались шлепки — как будто кто-то хлопал в ладоши. Сперва тихие, потом громче. «Шмяк, шмяк, шмяк…»
Первая лягушка вынырнула из-за поворота. Как она умудрялась нестись над водой столь стремительно, когда управдом еле вытягивал ноги из тягучего ила, — оставалось загадкой. В трёх шагах от Павла она резко изменила траекторию движения: скакнула на стену, — и вдруг бросилась прямо в лицо управдому. Тот инстинктивно заслонился рукой, отбил живой зелёный снаряд, — и лягушка, с тихим хлопком, лопнула в воздухе. Ладонь покрылась жгучей слизью.
Павел поспешно принялся вытирать её о штаны, но тут же понял: в этом нет смысла. На него мчались сотни лягушек. Все словно бы подчинялись одной и той же программе: в пару прыжков забирались на стену, а с неё — метили в голову управдому.
- Отойди от стены, — прокричал Павел богомолу. — От стены! — попытался показать жестами. И тут же поплатился за желание дать полезный совет. Лягушки набросились на него стаей, — и сбили с ног. Управдом потерял равновесие, едва не захлебнулся. Омерзение, которое он испытывал, барахтаясь в вонючей воде, усугубило его бедственное положение: он постарался не наглотаться болота, — выгнул шею, спасая нос и рот, — и подставил голову под удар. Сразу десяток лягушек атаковали её, обжигая кожу чем-то, похожим на кислоту. Павел ушёл под воду целиком, наглотался мерзости до отвала. В этот раз его не просто вытошнило — вывернуло наизнанку. И всё-таки он выполнил манёвр: отодвинулся от стены, сделался недоступен для прыжков бородавчатых камикадзе.
Но тут же на него обрушилась новая напасть: мошкара.
Ну конечно, как иначе! Где болото — там и мошкара!
Она появилась словно бы из ниоткуда, но заявила о себе быстро и властно: полезла в нос, рот и уши. Её укусы немедленно принимались зудеть. Зуд, казалось, пробирал до костей. Расчеши руки, щёки и лоб в кровь — не избавишься от него. Сорви кожу — и тогда не прекратится. Но страшнее всего зудела спина — там, куда не удавалось дотянуться; где не выходило почесать.
Павел всхлипнул — от бессилия, от страха, что вот-вот умрёт.
И вдруг ощутил, как его влечёт вперёд неведомая сила. Он обернулся. Богомол подталкивал его, обхватив за пояс, будто играя в детскую игру «Паровозик». Наверное, он и сам таким образом прикрывался телом Павла от мошкары, но эта тактика себя оправдала: оба страдальца возобновили движение. Они ползли в час по чайной ложке. Шли мучительно. Скользили по дну болота; с трудом вытаскивали ноги, чтобы с каждым следующим шагом вновь увязнуть — не то в тягучем иле, не то в вязкой глине.
Наконец, дно начало повышаться.
Павел и Авран-мучитель уже не страдали так сильно от мошкары: её разогнал ветер. Хотя укусы продолжали мучить тело и саму душу невозможным зудом.
Коридор ещё расширился.
Управдом ощутил под ногой камень: твёрдый, устойчивый камень — настоящий подарок судьбы после вязкой, омерзительной слизи.
Лицо богомола было похоже на хорошо взбитую подушку: одутловатое, огромное. Павел полагал, что и сам выглядел не лучше. Но теперь вода под ногами почти исчезла. Зато камней на пути становилось всё больше. В размерах они тоже росли. В конце концов, на одном тёмном участке коридора, камни образовали настоящую насыпь, баррикаду.
Камни? Это и впрямь были камни?
Тогда почему от них исходил тихий звон? Почему тянулось сладкое зловоние разлагавшейся плоти?
- Это… свиньи… — выговорил Павел заплетавшимся языком. — Дохлые свиньи…
Он постарался перебраться через бойню — через несколько десятков сгнивших туш. Нога соскользнула — и управдом упал в мягкое гнилое мясо. От вони у него едва не вышибло дух. Болото пахло, как розовый куст, в сравнении с этим!
Звон изменился, сделался злым. Управдом понял, что это: не звон — жужжание.
Тысячи оводов поднялись с трупов. Жирных, раскормленных оводов.
- Бежим! — Павел, словно возвращая богомолу долг, схватил того за запястье и потащил за собой. Жала вонзались в спину, в шею… Как ни странно, оводы стали для беглецов благом: уколы, достававшиеся от них, были отчаянно болезненны, и потому нивелировали зуд, которым наградила мошкара.
«Бабах!» — над головой Павла взорвалась лампа.
«Ш-ш-ш», — приподнял волосы на макушке электрический разряд.
Рой оводов, гудевший ровно, на одной ноте, превратился в расстроенный оркестр.
И вдруг сзади, одна за одной, начали взрываться лампы.
Темнота приближалась к беглецам медленно, будто пастух с кнутом. Казалось, её задача — не накрыть с головой — только испугать: побудить живых наперегонки спешить к смерти.
Павел и не помышлял сопротивляться: он побежал, как велено, влача за собой инквизитора. Но слишком много сил было потрачено на пути.
Темнота догнала. И, как только за спиной беглецов сгустилась ночь, разом отключились и все светильники, что ждали впереди.
Темнота сделалась абсолютной.
Павел прислушался: темноту сопровождала тишина.
Ни низкого жужжания оводов, ни тонкого писка мошкары, ни кваканья лягушек, ни дуновения ветра. Не осталось ничего.
Он коснулся стены кончиками пальцев. Стена оставалась на месте, она не исчезла: и то неплохо.
Павел попытался почесать мошкариный укус на лбу, приложился всей пятернёй — и замер. Его охватило предчувствие какого-то жуткого открытия — он ещё не понимал, какого.
Он ещё раз провёл ладонью по лбу — теперь уже аккуратно, неспешно.
Лоб был горячим. И продолжал нагреваться, как вода в чайнике, поставленном на газ. С той же скоростью и той же интенсивностью.
Босфорский грипп! Павел и не подозревал, как сильно боится заболеть! Все оводы и лягушки мира не шли ни в какое сравнение с этой бедой! «Неужели — случилось?» — одинокой стрекозой затрепыхалась мысль в голове. После стольких контактов с заражёнными, после того, как он уверил себя самого, что обладает иммунитетом! А с чего он взял, что у него — иммунитет? Может, всего лишь удача? Та, что приходит и уходит, как кошка, когда пожелает?
С ужасом Павел ощущал, как подмышкой растёт бубон. Как наливается грудь тяжёлой ноющей болью. Он осел, грузно опустился на пол. Понял: всё было напрасно. Сколько всего: усилий, жизней, крови и зарождавшейся веры — погублено зря! Его болезнь, похоже, развивается со скоростью курьерского поезда. Значит, достаточно посидеть на холодном камне час… на холодном… на камне, который так приятно холодит зад… а если ещё прислониться к стене — холодок дойдёт до позвоночника, поцелует в макушку…
Дуновение смерти тоже приятно. И тоже несёт прохладу. Она уже завила управдому локон, крохотным смерчем пройдясь у виска…
В утомлённом, измученном сознании возникла картинка: книга в толстом переплёте. Антикварная, дорогая…
«Библия, — угадал Павел, — а на ней…» Он сощурился. Не наяву — в воображении. Там это оказалось сложнее. И всё-таки он разглядел: на Библии сидел зелёный богомол.
Вот тот соскочил с обложки — и страницы, сами собой, стали перелистываться, вертеться.
Остановились там, где неведомый художник изобразил коленопреклонённых бородатых людей, на фоне треугольных пирамид.
Управдом нахмурился. Он никогда не любил ребусы. Или глубокомысленные послания, в форме ребусов… Опять вспоминать религиоведение — треклятый университетский курс… Хотя подсказка, на сей раз, хороша… Так и просится на язык…
Казни египетские!
Павел похолодел. Что там было, по библейской, неисторической, правде? Десять казней! Всего не упомнишь. Но начиналось — с крови. Вода превратилась в кровь. А потом были лягушки, жалившие строптивых египтян мухи, мор скота, саранча… Управдом, со страстью бредившего, рассердился на богомола: если «египетские казни» — его подсказка, — где саранча? Да и порядок насылаемых на народ фараона кар, вроде бы, был иным, чем в его, Павла, случае? Если лениться, погружаться во бред, умирать — можно оставить умствования и на этом закругляться. Его не касаются египетские казни — его коснулся Босфорский грипп…
А если плюнуть на последовательность, на недостачу саранчи… Там точно была непроницаемая абсолютная тьма. Точно были язвы и нарывы… Но если это так — значит, последняя казнь…
Ослепительно вспыхнул свет. Павел ослеп бы, если б не половинчатость взошедшего подземного солнца. Взорвавшиеся лампы, которые беглецы оставили за спиной, не воскресли. Зато те, что просто отключались, теперь светили, как мощные прожектора.
- Последняя казнь — смерть первенцев, — пробормотал управдом, и, словно отвечая на его слова, откуда-то с потолка — из высокого колодца, обнаружившегося впереди, — ударил упругий луч последнего прожектора. Ударил — и высветил небольшое возвышение, своего рода постамент, на котором возлежало маленькое человеческое тело.
Да, коридор изменился. Он прервался — завершился широким и уводившим куда-то вверх круглым каменным колодцем. Павел старался не думать, произошли ли в темноте радикальные изменения окружающего пространства. Смещались ли стены, сдвигался ли потолок. Было несомненно лишь то, что его путь — завершён. Управдом поднялся с пола и поковылял к каменной плите. Яркий луч света обрисовывал смертное ложе чётким кругом. Он словно покрывал тело тонким прозрачным балдахином. За пределами светового пятна предметы виделись смутно. И всё же, добравшись до плиты, Павел заметил металлическую лестницу, типа пожарной, позади постамента. Невозможно было утверждать, что лестница — спасение, но управдом не сомневался: это — выход из подземелья. Трудность состояла не в том, чтоб выбраться на поверхность — но в том, чтобы заставить себя сделать это. Найти причины, по которым следовало бы продолжать жить там, наверху.
На тяжёлой каменной плите, слишком хрупкая и маленькая для этого ложа, лежала Танька.
Она была холодна, неподвижна, мертва.
Павел упал на колени перед телом, его била дрожь, сокрушал жар лихорадки. Он рыдал, удерживая в ладонях тонкую руку Таньки. В каком-то захолустье, медвежьем углу разума светлячком полыхало: «Это не по-настоящему!» Но пальцы отвечали: «Это правда, мы чувствуем её». Но глаза отвечали: «Это правда, мы видим её». И душа кричала: «Это правда! А что ещё — правда, если не то, что чувствуешь и видишь; если не тот, по кому скорбишь!»
Танька казалась уставшей, прилёгшей отдохнуть. Красные прожилки на лице, тёмные чумные пятна на шее почти не уродовали её. Чумазой — не чумной, — вот какою она стала, когда легла на камень. Свет, каменная плита, всё пространство воздушного колодца вокруг — как будто наполнились сочувствием. Они шептали Павлу: «Посмотри, разве смерть — не утешение?». И ещё: «Разве это дитя будет где-то более счастливо и спокойно, чем здесь?» Они требовали: «Уходи! Не тревожь её. Она никогда не оборотится прахом, никогда не исчезнет. Останется здесь на века. Что ты дашь ей, превыше этого: превыше вечности, неразрушимости, превыше этой участи забальзамированных фараонов, которые так бездумно отрицали божью волю, не страшились жестоких казней».
- Я дам ей весь мир, — упрямо прокашлял Павел. Губы отказывались двигаться, язык — ворочаться во рту. Тело молило об избавлении от боли. Но управдом теперь знал твёрдо: боль — это жизнь. Он приподнял тельце Таньки над постаментом, мягко, бережно, опустил его на каменистый пол колодца. Распрямился.
В голове ухнул колокол: «Бум-м-м-м-м!». Кровь бросилась в глаза и уши, замельтешила цветными кляксами, заслонила собою всё.
А когда отхлынула кровь — Павел понял, что его оставил жар. Он пошарил рукой под рубашкой, поискал желваки бубонов — и не нашёл их. Он ощупал лицо — то не пугало уродством, на ощупь не отличалось от небритого зеркального отражения, хмуро взиравшего на Павла вот уже лет пять или семь. Тело Таньки исчезло. Как иллюзия, облачко в ветреный день, снежинка на ладони. А на каменной плите лежал теперь серебряный пистоль с угольно-чёрным стволом. Управдом поднял его, небрежно засунул за пояс.
Богомол приблизился, долгим взглядом проводил пистоль. Пристально, как хороший врач, вгляделся в лицо Павла. Наверное, его порадовало то, что он увидел. Авран-мучитель слегка кивнул — и первым начал подниматься по бесконечной лестнице наверх. Павел, не оглядываясь, взялся за железные скобы и последовал за инквизитором.
Отвесная железная лестница — не та дорога, которая покоряется ленивым и слабосильным. Управдом не был уверен, что доберётся до конца, не сорвётся. Он приступал к подъёму в каком-то полусне, полуобмороке, — доверяя рукам и ногам больше, чем разуму. Разум, испугавшись тысячи ржавых непрочных скоб, зажёг бы красный свет, крикнул бы: «Стоп!» А руки и ноги, как в том армейском анекдоте, соглашались работать «от забора до обеда»: сгибались и разгибались, натруживали мышцы, заставляли кровь быстрее бежать по венам, а сами вены — становиться тугими, проявляться под кожей. И всё-таки Павел не уставал.
Напротив, с каждой новой преодолённой скобой, он ощущал прилив сил. Болезнь оставила его, а теперь — ещё и возвращала позаимствованные на время силы. Неохотно, по чуть-чуть, но — возвращала. Морок развеялся — Павел избавлялся от страха. Не перед болезнью — перед настоящим и будущим, перед собственной усталостью. Даже прихрамывавшая после давней операции нога неожиданно «разогрелась», разработалась. Управдом казался сам себе псом, что разжирел в городской квартире, а теперь вот вырвался на васильковое поле и ошалел от свободы. Его не пугала темнота, сгущавшаяся, по мере того, как освещённый коридор удалялся. Чем закончится лестница? А если — захлопнутой дверью, заключенной решёткой? Разум что-то бубнил: «благоразумие», «осторожность». А руки и ноги — не останавливались, — походили на поршни машины, подгоняемые паром.
Сверху раздался сильный удар, потом звон. Не серебра о фарфор и даже не разбитого стекла — тяжёлого металла об асфальт. Потянуло вечерней свежестью, пахнуло гарью, послышался низкий гул — говор множества возмущённых голосов.
Павел поднял глаза вверх — впервые с момента начала подъёма по скобам. На него смотрела через проём люка крупная холодная звезда. Её вдруг заслонила тень: уплотнилась, оформилась, сделалась рукой помощи. Управдом ухватился за этот сгусток темноты — и ощутил материальность руки. Мгновение — и он перевалился животом через край канализационного люка. Ещё мгновение — и откатился от опасной пропасти подальше.
Богомол рассматривал его пристально, «взыскательно» — вот подходящее слово. Как будто пытался понять, что за человек, под личиной Павла, выбрался из подземелья. Стоит ли этому выползню доверять?
- Спасибо, — управдом поёжился под взглядом.
Богомолу словно бы только этого и не хватало: услышав голос, он кивнул — и - вроде бы — тут же потерял интерес к Павлу. Озаботился другим.
Авран-мучитель не прикасался к мыслям управдома, но — всем своим обликом — напоминал в эту минуту затаившееся в ожидании добычи плотоядное насекомое. А может, лесного хищника, взявшего след. Он как будто принюхивался. Извернулся всем телом и нацелился на мишень.
На ночное сборище. На толпу людей, заполонивших сквер. На факельное шествие.
Только сейчас Павел осознал странность действа, происходившего по соседству.
Буквально в ста шагах от канализационного люка, через который он вернулся в привычный мир, происходило что-то вроде митинга. Павел не узнавал места. Перед ним был незнакомый и обширный сквер: куда больше свободного пространства, чем имелось перед домом Еропкина. Поодаль — старая малоэтажная застройка. Похожих мест управдом помнил немало возле Бульварного кольца, но именно это — не узнавал. В сквере, вытаптывая клумбы и ломая кусты, толпились люди. Сотни людей перекрикивали друг друга, выхаркивали из себя в ночь что-то нервное и злое. В руках многие держали факелы. Оттого картинка казалась бликовавшей, размазанной. Иногда факелы кренились, выписывали пируэты, будто попав в руки пьяниц, изредка — падали, вместе с факелоносцами. В этом глупец усмотрел бы нечто комичное, но любой, кто был способен чувствовать и умел наблюдать, отшатнулся бы от толпы. Ею владело отчаяние. Заразное. То самое, какое побуждает к бессмысленным самоубийственным поступкам. Павел не сомневался: наилучшим для него выходом стало бы отступление; отход куда подальше от сквера. Но, вместо того чтобы оставить митинг за спиной, он поковылял в толпу. Его влекло туда что-то постыдное, мерзкое. Так благовоспитанная дама подглядывает за грязной оргией, не умея совладать с собой. Но свербело под ребром и ещё что-то, кроме паскудного любопытства. Управдом как будто нёс службу, и, по её долгу, обязан был влиться в общество бесноватых. Павел приближался к глоткам и факелам, выполнял долг.
- Лекарство — для всех или смерть для всех! — расслышал он единогласное, недружное, гневное. Кто-то рыдал в голос, кто-то — изрыгал проклятия, немногие — размашисто крестились.
- Лекарство — для всех, или смерть для всех! — толпой дирижировал мужчина, высоколобый, усатый, громогласный, в атласном чёрном костюме и жёлтой, «медовой», сорочке. Он вскарабкался на высокий автомобиль — дорогой и широкий джип, стоять на котором было, наверняка, одно удовольствие, — и, под защитой нескольких молодчиков в камуфляжной форме, с закрытыми лицами, бросал в толпу тяжёлые, блистательно огранённые, слова. Он был прекрасным оратором — этот усач. Из тех, кому нет нужды заранее писать речи. В его голосе звучала та болезненная и страстная искренность, какая заставляет публику безоговорочно верить лжецу. Но этот оратор не лгал. Он не претендовал на знание абсолютной истины. Он доверительно беседовал со слушателями — с больными, умиравшими, отчаявшимися — как с равными. И те внимали ему — единственному, кому, как им казалось, до них было дело.
- Мы требуем одного — равенства! — выкрикивал оратор в рупор мегафона. — Равенства не перед законом, хотя только закон превращает стадо — в общество. Не перед богом — бог отступился от нас! Мы требуем равенства перед самою смертью. Если человечество обречено умереть — пускай оно сделает это единодушно! Каждая тварь отдаст концы! Поскольку каждая — заслужила это. Верно ли я говорю?
Оратор обвёл взглядом толпу. Выждал.
Та как будто зарядилась электричеством: набрала воздуху в лёгкие.
- Верно! — возопили люди.
- Вы это знаете, и я это знаю, — продолжил усач. — Но, даже в час катастрофы, даже перед лицом болезни, нас продолжают делить на лучших и худших, на своих и чужих, на чёрную и белую кость. Мы требуем — лекарство для всех, или смерть — для всех! Сегодня нас мало, завтра — станет больше. Завтра мы выйдем на улицы и площади. У нас отнимают голос — прессу, связь, Интернет, — но мы донесём нашу волю до власть предержащих, сделавшись армадой: армией из сотен тысяч человеческих единиц! Мирной армией, которая называется народом. Мирной армией, которую мы соберём, переходя из дома в дом, стуча в каждую дверь. Если нас решено прикончить, не оказывая нам помощи, — пускай найдут мужество всадить каждому из нас пулю в лоб. Пускай найдут на каждого — по пуле! Это милосердней и честней, чем запирательство и ложь. Мы требуем, чтобы с нами говорили, а не давили нас армейскими тягачами. Мы требуем информации! Мы имеет право знать, каким будет наш конец! Но мы не допустим, чтобы кто-то решал за нас: этот — выживет, а этот — бесполезен; этому — подарим жизнь, а этому — позволим сдохнуть. Лекарство для всех, или смерть — для всех! Завтра мы объявим нашу волю тем, кто сегодня смеет диктовать нам свою! Мы не сгинем в резервациях, гетто и карантинах.
- Лекарство для всех, или смерть — для всех! — выдохнула толпа.
Женщина, в двух шагах от Павла, упала на колени и протянула руки к усачу.
Толстяк, чуть подальше, рвал на груди рубашку; под левой лопаткой у него бугрился огромный, масляно чёрный, бубон. Всё тело казалось покрытым искусной росписью — это капилляры, взорвавшись под кожей, образовали фиолетовый вычурный рисунок.
Мальчик лет восьми тормошил за рукав мать. Та подхватила его на руки, принялась обливать слезами и — тут же — смеяться радостным смехом, с нотками истеричности.
Павел физически ощущал, как вокруг него кристаллизуется, сгущается безумие.
Оно словно бы обнимало его, наподобие питона — сжимало кольца. На него стали оглядываться. Женщина с ребёнком оборвала смех и пронзительно вскрикнула. Женщина на коленях повалилась наземь и забилась в конвульсиях. Толстяк сперва рванул Павлу наперерез, но потом отчего-то замешкался, запустил себе пальцы в волосы и заскулил по-собачьи, подёргивая головой.
Управдом изумился, затем испугался: уж не изуродовало ли его подземелье настолько, что он превратился в пугало, в чудище? Но тут Павел понял: толпа реагирует совсем не на него. К импровизированной сцене двигалась странная процессия из трёх человек: высокий статный мужчина, горбатая, — хотя совсем не старая — женщина и юная светловолосая девушка лет восемнадцати. На всех троих были белые одеяния, похожие и на монашеские сутаны, и на плащи с капюшонами — одновременно. Горбатая тянула худой тонкий палец в направлении усача на крыше джипа.
- Гордыня! — взвизгнула она, как только троица вклинилась в толпу достаточно глубоко. — Люди, не слушайте болтунов! Последний час пришёл! Как учили нас праведники, примем смерть от очищающего огня — и спасёмся. Зачем ждать милости от кесаря, если нам обещана божья милость? Я помогу… Я сумею…. В нашей общине возродилась праведница. — Горбунья, жестом боксёрского судьи на ринге, вскинула вверх собственную руку, с зажатой в ней ладонью девушки. — Она вещает о конце и начале. Мы покажем вам пример…. И поможем вашему голосу спастись.
Троица как раз струилась мимо Павла, и тот почувствовал резкий запах бензина, исходивший от белых одежд.
Словно в подтверждение того, что нюх не подвёл управдома, горбунья вдруг извлекла откуда-то из складок своего одеяния маленькую канистру. Это выглядело, как фокус: литровая канистра появилась из кармана… а может, в неё превратился носовой платок? С неожиданной резвостью, с канистрой наперевес, женщина рванулась к джипу с усачом. Павел только теперь понял её намерение: облить оратора бензином и, вероятно, поджечь. Безнадёжная попытка. Охрана усача, несомненно, вооружена и откроет огонь.
Толпа закричала. Отчего-то белые одежды проповедников вспугнули больных. Павлу казалось, вокруг — вампиры, которых вывели на солнечный свет, а лучи опалили их до костей. Боль вызвала панику?
Как только белая горбунья побежала к усачу, толпа в ужасе отшатнулась от неё. Перед ней падали и разбегались люди, совсем не препятствуя движению. Управдом ожидал выстрела, но охрана оратора — медлила.
И только когда горбунья оказалась от джипа в двух шагах, усач сделал едва уловимый жест, полуобернувшись к одному из своей компании. Плечистый мужчина, чьё лицо было закрыто, как-то странно изогнул ладонь и провёл ею в воздухе, будто разбивая руки невидимых спорщиков. Горбунья — на всём ходу — споткнулась. У неё подломились ноги. Она упала странно — коленями вперёд, а туловищем, переломившись в талии, назад. Она словно бы сложилась книжкой: лицо, повёрнутое к небу, и расцарапанные ноги — обложка. Её словно бы вывернуло наизнанку — разворотило ей позвоночник, как минимум. Бензин выплеснулся на одежды женщины. Она захрипела — и умолкла. Павел, сам не зная, зачем, бросился к горбунье. Попробовал прощупать пульс. Безуспешно. Доктор из управдома выходил аховый. Он попросту не знал, в каком месте шеи бьётся живчик пульса. Он не чувствовал ничего…. Впрочем, тело горбуньи горело от жара. И это удивляло.
Павел помнил: ещё минуту назад она казалась совсем здоровой — во всякой случае, физически; о психическом здоровье управдом поостерегся бы говорить. А теперь тело горбуньи раскалялось на глазах. Всё происходило в точности по тому же сценарию, что и в случае с самим Павлом — в подземелье, после того как настала тьма египетская. Несчастную жрала чума. Пожирала её, как голодная свинья — быстро, жадно, страшно. А жар!.. Павел отдёрнул руку. Тело горбуньи превратилось в раскалённую сковороду — хоть яичницу жарь.
От испуганной толпы поднимался, как пар дыхания, ропот. О горбунье — судачили. И Павел знал, почему: та дымилась. В самом прямом смысле слова, над её телом поднимался лёгкий дымок. Он становился всё темней, всё гуще. Люди, приблизившиеся было, чтобы удовлетворить болезненное любопытство, теперь отшатывались. А горбунья — вдруг вспыхнула.
Над её телом взвилось пламя. Будто деревянный чурбан долго-долго продержали на солнцепёке, а потом — воспламенили не как-нибудь, а сфокусированным лучом, через сильное увеличительное стекло. Тело вспыхнуло всё разом: руки, ноги, голова, грудь, живот. И горбунья коротко, жалобно вскрикнула. Тут-то Павел и убедился: она была жива до сих пор и сгорала теперь заживо.
- Тварь! — не отдавая себе отчёт в том, что делает, управдом бросился к усачу. Он бы не смог объяснить, отчего вдруг проникся ненавистью к этому человеку. Похоже, никто, кроме Павла, не считал ни его, ни его людей, виновными в смерти горбуньи. Если не он — то кто? Болезнь! Босфорский грипп! Грипп творил страшные чудеса — похоже, уже все в городе поверили в это. Лишь Павел искал человеческий облик болезни.
Он ударил кулаком по бамперу джипа, подтянулся на руках, забрался на капот. Огляделся….
Его ожидало сокрушительное фиаско: усача и след простыл, равно как и двух дюжих охранников. По джипу, кроме Павла, не топтался более никто. Зато сотни глаз уставились на возмутителя спокойствия. Сотни тел надвинулись на управдома. Они приближались медленно, как зомби из голливудских кинофильмов. Пока не угрожали управдому, не собачили его, не бросали в него камни — выжидали. Будто надеялись, что тот, как и усач, произнесёт речь.
Павел, оказавшись на возвышении, заметил, как два уцелевших белых проповедника — мужчина и девушка — покидают сквер. Первый буквально-таки тащил вторую за собой, а та то и дело оглядывалась на толпу, на джип — может, и на Павла тоже.
Управдом замер. В голове вертелось что-то давнее, важное. Что-то, воплощавшееся в образе девушки, исчезавшей из виду. «Дева, — вспомнил он. — Часть команды чумоборцев, как видел её Валтасар Армани. Стрелок, Инквизитор, Алхимик и — Дева».
Кто-то дёрнул Павла за ногу. Сильно дёрнул, расчётливо. Тот не удержал равновесие, тяжело — всем седалищем — осел на ветровое стекло джипа. Лёгкий треск и густая паутина трещин, появившаяся на стекле, свидетельствовали: управдом повредил чужое имущество на приличную сумму. Благо, этот долг возвращать ему не придётся. А вот расплатиться кровью за исчезновение усача…
Павел ощутил сильный удар чуть ниже колена. Успел перехватить рукой стариковский костыль и уберечься от повторного удара. Но толпа уже напирала. В плечо попала метко брошенная толстая ветка, кто-то попытался стащить со ступни ботинок. А ещё в управдома плевали. Это походило на ритуал: доплюнуть до жертвы. Некоторые делали это неумело, слюна растекалась по лаку машины, даже не долетев до Павла. Другие — прицеливались тщательней. Третьи — брали количеством: всё пополняли и пополняли запасы слюны, «сцеживая» её себе на губы из-под языка, — и «разряжались» в управдома.
Павел заметил: его оплёвывали только чумные. Все, кто не имел на теле знаков Босфорского гриппа, держались в стороне. Наверное, слюна больных считалась заразной, — потому ею и делились столь щедро с врагом.
Неужели — с врагом?
Как и когда Павел успел рассориться с этими несчастными людьми?
Он же не хотел ссоры, не помышлял о вражде. Чёрт его дёрнул отправиться мстить за горбунью. Ни на один вопрос управдом не сумел бы себе ответить: почему он решил, что нужно мстить, а не радоваться и не оставаться равнодушным? Почему посчитал, что те гляделки, в которые оратор играл с охраной, а потом — быстрое, скупое, движение руки охранника — свидетельства сговора с чумой, колдовства, если угодно? Почему счёл достойной мести неведомую горбунью? Та была ничем не лучше усача — такая же помешанная, возбудившаяся от близости смерти. И она ни на что не сдалась Павлу. Тот, отбиваясь от чумных, соображал: как так вышло? Он поддался нелепому порыву? О нет, он, сам не желая того, вновь погружался в легенду. Так это было, когда управдом искал алхимика в психиатрической клинике. И здесь, посреди факелов и злобы, он искал…
Искал — деву из легенды о чумоборцах, придуманной Людвигом!
А дева уже скрылась из глаз. Чёрный тошнотворный дым, поднимавшийся от догоравшего тела горбуньи, словно ширмой, отгородил мужчину и девушку в белом от Павла.
Управдом разрывался между желанием броситься в погоню за этими двумя — и намерением уцелеть. Он мог бы спрыгнуть с крыши авто, пройтись, в буквальном смысле слова, по головам — и настигнуть белых. Однако он понимал: так гладко не будет. Оставаться же на капоте, или даже залезть повыше, на место, где прежде ораторствовал усач, — представлялось дурным выходом. Толпа, как-то разом, многоруко, словно внезапно додумавшись до этого, принялась раскачивать тяжёлый автомобиль.
Павел решился. Он перебрался на крышу, распрямился, балансируя с вытянутыми руками; потом, как олимпиец-прыгун, рванулся вперёд, оторвался от металла…
Подошва кроссовка, как назло, в момент толчка скользнула по лаку машины — потому управдому не удалось улететь далеко. Он приземлился практически в самую гущу толпы. Утешало одно: самые агрессивные — поражённые болезнью — её представители остались за спиной. Павел таки перепрыгнул их и оказался среди здоровых — или тех, на ком чума ещё не наследила. Впрочем, те тоже не желали позволить управдому спокойно уйти.
Его толкнули, подсекли, повалили на землю. По всему телу прошлись чьи-то ботинки и кулаки. Павел инстинктивно, как в обычной драке, прикрыл голову руками, сгруппировался. Пожалуй, пару минут, а то и больше, ему удавалось перекатываться по клумбе и отделываться синяками. Но вот подоспели драчуны посерьёзней. Грязное холодное колено придавило шею управдома к бордюру — не шелохнёшься. Кто-то ещё обрушился всем весом на его ноги — зафиксировал их в неподвижности.
И потом — резкий, умелый удар в живот. Не простой — с прицелом: достать до печёнок, задеть внутренности.
Павел охнул, ощутил, как внутри что-то задребезжало, будто шестерни разбитых часов.
И тут же ощутил другое: облегчение. Не в смысле — «камень с души», а в смысле — с горла и с ног спала тяжесть. Управдом снова мог двигаться. Попытался проверить сам, целы ли ноги, но ему помогли.
Помогли властно, грубо. Попросту дёрнули за воротник и пояс штанов с силой стрелы башенного крана. Одним рывком придали телу вертикальное положение.
Павел обернулся на спасителя. Богомол! Нескладный угловатый Авран-мучитель отчаянно работал кулаками, пихался локтями, давал пинков агрессорам. Управдом сперва обрадовался подмоге, встал спиною к спине богомола, приготовился держать оборону. Но потом его холодно, неприятно осенило: «Это как гвоздь забивать микроскопом».
Павел похолодел: богомол дрался, словно не знал иного пути одержать победу. Почему не прибегал к промывке мозгов, к ментальным ударам, оставалось лишь гадать. Может, выдохся в подземелье, может, не мог сосредоточиться посреди боя.
Как бы то ни было, надолго их сил, даже объединённых, не хватит, — решил Павел.
Он ещё держал удары, но делал это со всё большим трудом. Пропускал то пощёчины, то прямые боксёрские в челюсть, то подлые — под дых.
Павел скрючился, перестал давать сдачи — даже наугад, в расплывавшиеся кляксы, вместо лиц. На сдачу не хватало сил.
Ему проехались по макушке.
Его ухо наполнилось звоном и, казалось, полыхало огнём.
На губах выступила соль — или солёная кровь.
- Разойтись! Немедленно разойтись! Открываем огонь на поражение! Повторяю: открываем огонь на поражение! — голос прогрохотал сверху, усиленный мощным громкоговорителем.
Павел с трудом запрокинул голову. В небе, освещая толпу мощным прожектором, кружил юркий маленький вертолёт. Куда меньше той дылды, которой управлял Третьяков. Но от стрекозы было не так уж много проку. Впрочем, Павел тут же уяснил: вертолёт прибыл в качестве передового отряда, для отвлечения внимания. Основные силы — этакая городская «кавалерия» — приближались по земле. Не прошло и минуты — в сквер ворвались две бронированных машины на высоких колёсах. За ними — что-то вроде автобуса, на базе КАМАЗа. Из его кузова посыпались бойцы в чёрной форме. Откуда-то хлынула мощная струя воды. Водомётом управляли осторожно — чтобы разогнать толпу, не калеча. И всё-таки кое-кого из чумных струёй сбивало с ног, перекатывало по асфальту. Остальные, покрепче, с перекошенными от злобы лицами, отступали в тень медленно, неохотно. Факелы гасли — один за одним. Сгущалась темнота.
- Сюда! — к Павлу и богомолу приблизилась знакомая фигура Третьякова. — Ведите его сюда, под прикрытие. — Похоже, тот адресовался к бойцам. Один из них немедленно подскочил к управдому.
- Прошу за мной, — прокричал он. — Скорее, здесь делается жарко!
Павел не заставил себя просить дважды. Побежал, пригибаясь, под прикрытие тяжёлого КАМАЗа. Третьяков заметил его прыть, хлопнул по плечу:
- Грузимся! Убираемся! Чёрт! Как ты здесь оказался?
Вопрос был явно риторическим. Вряд ли «ариец» — в эту самую минуту — ожидал на него ответа.
За бронированными машинами притаился армейский внедорожник, разукрашенный камуфляжными пятнами. Транспортное средство, прибытия которого управдом не заметил. Автомобиль слишком длинный и высокий: Павел прежде не видал таких даже по телевизору. Этот мастодонт не выключал двигателя, оглушительно рычал, словно намеревался вот-вот сорваться с места.
- Сюда! — чёрный боец распахнул заднюю дверь машины. Управдом плюхнулся на сидение. Туда же, по-гимнастически ловко, запрыгнул Третьяков. Места хватило для всех: армейский джип изнутри напоминал дорогой лимузин; водительское сиденье было отделено от пассажирского салона тяжёлой металлической шторой, а пассажирам надлежало размещаться на двух длинных кожаных диванах — по трое, — друг напротив друга. Здесь имелся даже мини-бар.
- Гони! — это уже вступил в игру другой голос — и другой человек. Седовласый. Овод. И он здесь!
- Стойте! — Павел только сейчас заметил: не хватает богомола. Тот исчез, по своему обыкновению, не сказав никому ни слова. — Нужно найти Аврана!
- Мозголома? — Третьяков напрягся. — Я его не видел здесь.
- Он всё время был рядом со мной, — гневно выкрикнул управдом. — Он помог мне отбиться от этой волчьей стаи. Я не оставлю его.
- Его нет! — «ариец» высунулся из авто, огляделся, — нет нигде! Или я его не вижу! Ты же знаешь: у него своя защита. А нам надо убираться отсюда! Мы, ради тебя, потревожили осиное гнездо… будут последствия… чем дольше тут просидим — тем хуже! — Он с силой хлопнул дверью. — Вперёд, резво!
Оставив поле боя в руках чёрных бойцов, чумоборцы вырвались из сквера на бешеном авто. Водитель бросал машину из стороны в сторону, пока не выбрался на проезжую часть широкой улицы. Дальше джип покатил стремительно, но плавно.
- Вы живы? — Павел уставился на Третьякова. Более нелепый вопрос, в сложившейся ситуации, трудно было вообразить, но слова сами вырвались изо рта.
- А ты? — хмыкнул в ответ коллекционер. Выглядел он вполне прилично: не побитый, не поцарапанный, — куда здоровей Павла.
- Там, в доме Еропкина… — управдом замешкался. — Этот охранник… вахтёр…
- Он вошёл вслед за вами в будку — якобы для того, чтобы вас поторопить, — и исчез, как и вы, — отчеканил Овод. А вся галлюцинация — тут же рассеялась.
- Что это значит? — Павел переводил взгляд с Третьякова на седовласого; даже нахватавшись тычков и синяков, он, как выяснялось, сохранил достаточно сил, чтобы удивляться. Ему казалось: Овод и Третьяков затеяли нелепый розыгрыш. — Что значит: галлюцинация?
- Лингвистический Университет, — седовласый пожал плечами. — Он стал таким, каким должен быть.
- И какой он?
- Пустой. Пыльный. Грязноватый. В двух местах — закопчённый. Насколько я могу судить, там разводили костры. К счастью, пожара не случилось. Кое-что разбито, кое-что — украдено. Похоже, кто-то вскрыл парадную дверь уже после консервации. Я распорядился отправить в дом охрану — устроить там постоянный полицейский пост на время, пока действует комендантский час. Тем более, мы не нашли внутри ничего интересного… и потеряли вас… Ваш маячок… он отключился сразу, как вы пропали…. И заработал вновь час назад. Понадобилось время, чтобы вас отыскать по сигналу. Вы сейчас неподалёку от Никитских ворот. То есть ваш маячок, с момента потери сигнала, переместился почти на три километра к северу. — Седовласый на мгновение умолк. — Мы думали: это с вами покончено, — продолжил он слегка смущённо. — Мы почти оплакали вас. Могу ли я спросить, что с вами в действительности случилось?
Павел, не говоря ни слова, вытащил из-за пояса серебряный пистоль, протянул Оводу. Испытал простительное, чуть злорадное, удовлетворение, заметив, как у того изумлённо распахнулись глаза.
- Это… то самое?… — нервно выдохнул седовласый.
- Думаю, это оружие графа Орлова, которым тот уничтожил чуму, — выдержав театральную паузу, проговорил Павел. — Вы же сами побуждали меня верить во всё это. Страус прячет голову в песок, а вы — зарываетесь в миф по самые плечи. Вот и получайте! Это — миф! Меч-кладенец, разящий врага. Готовы выйти с ним на охоту?
- Как вы прошли три километра? — вместо ответа, поинтересовался Овод.
- По подземному коридору… что-то вроде тоннеля, — не стал скрывать управдом.
- И вы вышли именно сюда? Я имею в виду: туда, где мы вас нашли?
- Ну да, — Павел пожал плечами, не понимая, куда клонит седовласый.
- Я не ошибся в вас, — усмехнулся Овод. — Вас как будто притягивает к самому липучему мёду этой трагедии.
- Вы о чём? — управдом поморщился: опять чёртова шарада.
- По нашим данным, вы стали свидетелем выступления одного очень странного типа. До эпидемии он был заурядным оппозиционным политиком — плёлся в последних эшелонах. А сейчас — его как подменили. Воодушевляет на подвиги — в основном, на бойню, — как Ленин с броневика. Откуда-то взялись и голос, и стать. Шныряет в самой гуще болезни, как заговорённый. Стелет мягко, да жёстко спать.
- Что же тут странного? — уточнил Павел. — Может, он как раз один из тех, кого критическая ситуация — мобилизует. Я слышал: такое случается.
- Это верно, — седовласый кивнул. — Странны его всеведение, его защищённость, его популярность, наконец. У него нет доступа к информации, которую он разглашает. У него никогда не было команды, презентовавшей его публике столь успешно. И он прежде, в глазах обывателей, был гороховым шутом, а не героем. С такой славой сложно творить великие дела и воодушевлять сердца. А самое удивительное…. Эй, вы в порядке?..
Павел заваливался на бок. Мир закружился вокруг него. «Начинается», — с досадой подумал он — и сгинул в бешено вращавшейся трубе колодца-калейдоскопа.
* * *
Весна в вятском пределе, в году семь тысяч четыреста сороковом от Сотворения Мира в Звёздном Храме, случилась ранняя. Починок Град, стоявший на высоком холме, быстро освобождался от снега. Речка Каменка, к югу от Града, в лощине, плотно заросшей кустарником, ещё не вскрылась, хотя лёд на ней сделался ноздреватым, рыхлым. Зато лог внизу восточного склона холма уже заполнился талой водой. Этот склон отлого уходил в сумрак огромного оврага, где испокон веков рос непролазный хвойный лес. Там, в лесу, скрывались скитские землянки. До лога — рукой подать. А значит, совершение подвига старейший преимущий вятского предела, светлый Христофор, вполне мог перенести с поляны — в лог. А значит, дело вполне могло решиться водой, а не огнём.
Тася отчего-то боялась этого. Ей казалось: огонь милосердней воды. Она знала: думать так — малодушие. Подвиг — он подвиг и есть. Господь утишит боль праведников, отважившихся принять венец, каким бы путём ни ушли они из жизни во грехе. Но всё-таки огонь представлялся Тасе чистым, радостным, а вода — мерзкой, грязной. Тем более, по весне, вода, наполнявшая лог, походила на гнилую жижу: её разукрашивала размокавшая глина в коричневый цвет. Огонь напоминал ангельские крылья; вода — трясучую лихорадку, особенно когда морщинилась, шла рябью от холодных ветров.
На памяти Таси, зимой, когда все ямы, болота и речки вятского предела были скованы прочным льдом, в Царствие Небесное отправилась скрытница Олимпиада Крюкова. Она сделала это в огне. После десятидневного голодания вышла на поляну, где был сложен костёр, — тонкая-тонкая, будто былинка, а лик — аж изнутри светился, словно восковую свечу под кожей затеплили. Запели молитвы скрытницы, старые и помоложе, благодетели — два хуторянина и один мельник — во всём чистом, праздничном, торжественно и важно застыли в первом ряду, странники толпились позади, не без испуга. Последователи — всего-то три человека — вовсе отодвинулись почти к самому дому благодетеля Колпащикова — двухэтажному просторному «кремлю» Града. Ну да с тех — что возьмёшь: живут в миру, чтобы быть глазами и ушами скитских; чтобы без копеечки благое дело не оставлять. Скрытники грехи последователей на себя берут, отмаливают. Но душа мирянина — даже того, что не предал истинной старой веры, — всегда как в тумане. Так что и огненное вознесение для них — не праздник, а авария: как если бы паровоз на железной дороге с рельс сошёл. А для Олимпиады — праздник. Та, хоть и молода была, в скрытницах чуть не с малолетства обреталась. Потому на костёр взошла сама, без помощи. Отче Христофор даже слезу пустил в окладистую бороду, даже погладил Олимпиаду по плечу ласково. Проговорил: «аки горлица к матери Божьей полетишь, дитя». А потом — огонь полыхнул. Такой сильный, весёлый, хоть и посреди зимы. А у Олимпиады — руки на груди, глаза — горе подняты. Только и вскрикнула: «Господи, помилуй! Для тебя, Господи!» — и сама огнём оборотилась. Тася думала: рыдать станет скрытница, ведь больно же — в огне отходить. Руку печью опалишь — и то зубами скрипишь, маешься, — а тут — всю себя — в пламя. Но, видать, не врал отче: Господь праведникам благоволит, их боль — утишает. И не возопила Олимпиада, и не зарыдала. И сгорело её бренное тело — без остатка. И никакого дурного запаха от костра не пошло — наоборот, будто ладаном повеяло.
Видела Тася и утопление. Восьмилетнего слепого Ванюшки. Сына одного из благодетелей, по фамилии Ситников. Отец возил его в город, в лечебницу, чтобы поправили зрение. А доктора делать ничего не хотели: брехали, мол, невозможно исцелить. Тогда одна из скрытниц дала совет — обратиться к иному врачевателю, к отче Христофору. Так Ситников и сделал: привёз Ванюшку в починок Град. Даром, что очей у отрока не было, — с головой-то было всё в порядке. Послушал он отче Христофора, послушал, — да и сказал: «Отпусти, батюшка, к боженьке, на небо. Стану там видеть и яблоки райские вкушать». Так и сказал: как по-писаному, по-книжному. Как будто сам Господь то помышление и те слова отроку в голову и уста вложил. Подвигу Ванюшки отче Христофор помогал самолично: сам полотнами его обвязал, сам в Каменку под воду с головой опустил. Но мальчонка нежданно заверещал, как погружаться начал; заплакал. Вертеться принялся. В воде — будто мышь в молоке: того и гляди воду, будто молоко, в масло взобьёт. И ногами сучил — страшно. Скрытницы, что помоложе и послабже, крестились и охали, жалели. А отче Христофор — рукой жилистой, железной, — окунал мальца и окунал, — за ради Господа ведь, не от злобы или на потеху. Так и уговорил — замереть, затихнуть. Отправился Ванюшка в Царство Божие, райские яблоки есть. А отче обернулся к скрытницам и благодетелям, да как крикнет зычно:
- Смотрите, мальчик подвиг совершил, дабы получить венец небесный. Сам меньшой, слепенький — а разума Господь с избытком даровал. А вы, дубины стоеросовые, всё пужаетесь, всё за тела бренные держитесь, за грехи свои. Идите прочь, я сам в куль рогожный Ванятку зашью. Сам схороню у своей землянки. Он мне мил, а вы для меня — пакость.
Странно было на сердце у Таси после того, как Ваньку утопили. Муторно. Не хотела она себе такой кончины, хотя и знала: давно уж ждёт её Господь в Царствие своём. А старшим скрытницам вода приглянулась. Только вот не речная — стоячая: та, что по весне да после сильного дождя, лог заливает. В логе проще тех скрытниц топить, что на подвиг отважились, а сердце толком не укрепили. Таким не смалодушничать помогали — где молитвой, а где и пинком. Чтоб до конца подвиг довели. А как доведут — из лога, за полотна, проще тела венценосные таскать — а там — в рогожу — да на вечный покой. А Тася — не хотела так. В огне бы погореть — это да. Но не в гнили, лицом вниз, намертво захлебнуться. И, как назло, как раз к гнили-то её и принялась склонять, после Ванькиного подвига, скрытница Филиппея. Говорила так:
- Ты, Таисия, всё одно, что сирота: отца Господь прибрал, стропилом ему хребет перешибло. А он один токмо у тебя и был истинно православный странствующий христианин. Мать — к антихристу бежала, — всё одно, что померла. В городе сейчас, с красными комиссарами, блудит, грех творит. А и не блудит — так другим похабством занимается. Тебе она — чужая. А Господу ты, Таюшка, всегда своя. Он тебя не оставит. Так почто ждать? Прими венец, подвиг соверши. И нашего отче порадуешь, и небесного отца. А уж он тебя одарит: у своего престола посадит, вечной жизнью наделит, как имением. Нынче-то, знаешь поди, земные имения запретили. Колхозы делают. Ничего, кроме греха, не обрящешь. Так что к Господу поспешать — самое время.
- Тётка Филиппея, так я ж молодая совсем, глупая, семнадцатый годок едва пошёл, — отбрехивалась Тася, — разве я Господа тем не обижу, что по неразумности да поспешности к нему побегу? Поумнеть да помыслить про подвиг — не надо ли?
- А Ванятка? — у Филиппеи был готов ответ. — Правильно отче говорил: мальчонка, — а Господь разумом не обидел. Научил, на подвиг направил.
Тася отмалчивалась. А иногда мыслила крамольно: «А что ж сама-то Филиппея? Ей же сто лет в обед! Не пора ли на небо?».
Год мурыжила Тасю старуха. А по весне, когда потекли глинистые воды в лог, вдруг огорошила:
- Рассказала я о тебе отче Христофору. Сказала: готова ты выслушать его увещевание. Придёт сегодня, после вечерней молитвы. Приготовься. В ножки падай — проси, чтоб научил тебя уму-разуму. Не каждому такая радость даётся — учителя тебе в дом Господь посылает.
Тася ведать не ведала, как ей готовиться к приходу отче. Надела чистое платье, волосы потуже платком перетянула, — что ещё-то? Человек большой, да Тася — маленькая. Филиппея зашла ввечеру в землянку, фыркнула недовольно: поди, иного ждала. Но за нею уж отче Христофор стоял. А тот — не злобствовал. Наоборот — улыбнулся широко, аж борода расщеперилась. Да и повелел:
- А ну, пойдите прочь, говорить с готовой на подвиг стану.
Тася открыла было рот — возразить, — про подвиг-то, — но отче погладил её по голове и шикнул:
- Тсс, не для чужих ушей наша беседа. Спроважу всех лишних — вдвоём останемся — тогда отречёшься от венца.
- Я от венца не отрекаюсь, — испуганно всхлипнула Тася; её поразило, как быстро раскусил её Христофор. — Только… боюсь немного…
- Э, девонька, — улыбка отче сделалась ещё шире прежнего. — Да кто ж такого не боится? Если не бояться — каждый бы на небо попадал. А как же праведники тогда? Им ведь место возле Господа обещано. Праведников обижать нельзя. Так ведь?
Тася кивнула. Она испугалась было, что отче на неё разозлится, но тот, казалось, мироточил добротой.
- Скажи мне, милая, — голос его баюкал, от голоса этого делалось хорошо и сладостно на душе. — Знаешь ли, как называют нас в миру, вдали от наших палестин?
- Бегунами кличут, — выдавила Тася. — Раскольниками ещё. Староверами. Беспоповцами. По-разному…
- Это точно — бегунами, — ухмыльнулся отче в окладистую бороду, — а почему? Потому, дескать, что бежали мы от мира. Властей не признаём, архиереев православных — не признаём, браков в церквях не заключаем. Вроде как от слепней или мух, от всех подарков антихриста отмахиваемся. Потому — бегуны. А бегуны-то не мы, девонька. Бегуны-то они, которые колхозники, или на железной дороге, или совслужащие. Они от Бога бегут. И так уж далеко убежали, что назад дороги не сыщут. А нам бежать некуда — мы на своём месте. На законном. Далече от мира, близко к Господу. Знаешь ли, милая, как мы пустые гробы хороним?
- Видала, — кивнула головой Тася.
- А ты не грусти, милая. Дело-то — забавное. Несём по деревне пустые струганые домовины — поименованные именами земными, — при всём народе несём, степенно и горестно, — а сами-то — уж твёрдо знаем, что в райских кущах обитать после земной смерти станем. В сердце радуемся за своих. От мира наших скрытников и скрытниц хороним. Только от него, окаянного. Чтоб мир их не искал и не нашёл. А для Господа — очищаем, лущим себя, как орешки. Все наши — в миру мертвы. А пред Господом — живы, с душой нараспашку. Наши-то, и когда вправду почиют, без крестов захоронены будут, без этих поминальников деревянных. Зачем крест на земле, когда Господь никого не забудет и милостью своей не оставит? Что ж, человечья памятушка жалкая сильнее божьего всеведенья, что ль?
- А помирать-то зачем тогда, отче? Может, свой век не резать, а просто со своими жить, сколько отмерено? — прошептала Тася, — и ужаснулась: сейчас как разгневается добрый улыбчивый Христофор — кипеть ей в геенне огненной. Но тот тряхнул бородой и глазами зыркнул озорно, будто только и ждал такого вопроса.
- Помирать-то зачем, говоришь? А вот подумай. Последние времена, как ни крути, уж наступили: антихрист на землю пожаловал, царствие своё тут, на погибель праведным, строит. Коли так — конец мира близок, второе Христово пришествие. А мы — в суете. Не готовы к суду Божию. Не каждый наш день посвящен посту и молитве. Значит, рискуем! Ежедневно и ежечасно рискуем! И чем? Вечным блаженством и Царствием Небесным! А представь-ка, что случится, если Второе Пришествие застанет тебя погрязшей во грехе? Так что — риск велик, а рисковать-то, Господи, — рисковать-то — чего ж ради? Ведь не на века жизнь теперь меряем — на дни. Ну а хоть бы и на годы? Ждать конца времён совсем недолго осталось. Стоит ли жалеть, что не дожил нескольких дней, а хоть бы и год-другой? Лечь да помереть — как на перине уснуть. Господь тех, кто за него мученический венец принимает, и от боли-то избавит, — хотя вспомни, как Христа-то били, да ломали, да гвоздями на кресте распинали. А ну как проживёшь жизнь в пороке, вместе с безбожниками…. Да душу-то — и погубишь. Мать твоя — вон ведь, не устояла. А я её не виню — только плачу по ней, — ибо слаб человек, слаб и немощен. Кто не надеется устоять перед антихристом — пусть умертвит себя — и спасён будет. А коли любишь детей своих — так убей их поскорее, дабы не вышли из них поклонники врага рода человеческого.
- Да и из наших ведь не все сами себя умерщвляют, отче, — пробормотала Тася. — Вон благодетели…
- То — их путь, — довольно, будто радуясь, что ему попалась спорщица, крякнул Христофор. — Ведаешь, поди, кто наши благодетели. Люди зажиточные. А при тугой мошне — ох как не просто к Господу оборотиться. Души их — слабы, — и каждый день в искушении пребывают. Скрытники и скрытницы, монашествующие наши, за них молятся, их спасают. А одно самоумерщвление во славу Господа — как тыща молитв горячих. Вот и поразмысли, что к чему.
- Тогда… примите и мою тыщу молитв, отче, — единым духом выпалила вдруг Тася. Она и сама не знала, как так вышло. Что-то ёкнуло, повернулось в душе, пока смотрела в глаза Христофора. Язык поперёк мысли дёрнулся — да и произнёс приговор. И поздно отступать было. Да и не смогла бы она — постыдилась бы. Перед Христофором солгать — всё равно что перед Богом. Не осерчает, поди, но посмотрит так грустно, жалобно, — что сердце разорвётся без всякого самоумерщвления.
- Ох, как славно, — воскликнул отче. — Ох, и люба ты мне, Таисия. И дочери б такой не погнушался. Солнышко-то вишь как сияет. Я-то думал: отчего это? А это потому как ты Господу в подарок себя отдала. Ну — на том и порешим. Через десять деньков свершишь великий подвиг, девонька. Не зря про тебя Филиппея баяла: готова ты, лучше, чем старые, да мудрые, готова. А стало быть, и томить тебя — грех.
Поднялся, в лоб Тасю поцеловал отче Христофор, — и из землянки вышел.
И тут жизнь Таси поменялась.
Жизнь — в преддверие смерти оборотилась.
Переселили её из сырой землянки в тёплый сухой подвал — «пристань», как его прозывали. Располагался подвал в доме благодетеля Колпащикова. Чего там только не было. Даже русская печь в подвале топилась своя, и нары имелись — с мягкими матрасами, и ключевая вода из особой трубы сочилась, и нужники устроены, как у богатеев, — хоть час сиди, а зад не захолодеет. Да только вот в нужнике у Таси больше нужды не было.
Назначили ей пост — десять дней. Да и не пост вовсе, — голодала она. Ни маковой росинки во рту. Только воды — пей, хоть залейся. Но Тася воды боялась. С нею, в одной келье, обитали ещё три скрытницы — Елена Лузянина, двадцати пяти лет, Фавста Новгородцева — восемнадцати, и Руфина Тимофеева — тридцати двух. Они тоже готовились к подвигу. Иногда Тася завидовала им: они не имели сомнений. Когда не молились — молчали, когда не молчали — молились. Даже Фавста, что была лишь на год старше Таси. Значит, с нею неотлучно оставался Господь, утешал её и готовил к принятию венца мученического. А Тасю бог забросил. Антихрист же, напротив, мучил её сердце всё сильней. Подбивал на бунт, на неотмолимый грех. Пришёл на неделе с проверкой большевистский исправник. Тут же колокольчик в подвале: «треньк!» Чтоб притихли скрытницы, пока власть с благодетелем лясы точит. Елена, и Фавста, и Руфина — тихонечко молиться стали. А Тася — чуть не в полный голос. И за рубаху её дёргали, и шёпотом увещевали: не блажить, — она никак угомониться не могла. Одна радость: не услышал ничего исправник. Благодетель патефон включил — недавно в городе, по случаю, прикупил антихристову музыкальную машину, как раз для таких случаев. И — обошлось. Не услышали Тасю.
А после недели голодания — ей уж и самой орать расхотелось.
И не только орать, горло драть — ничего уж не хотелось, ни о чём не мечталось. Ни о бегстве, ни о райских садах.
Тася как будто высохла, скукожилась. Иногда казалась себе самой размером с зёрнышко. А иногда и думала, как зёрнышко: «Вот бы в землю упасть, в рост пойти, чтобы до прежней Таси вырасти, дотянуться. А уж если не расти — то хоть ещё меньше не стать, в прах не рассыпаться».
Есть сперва хотелось отчаянно. На третий день поста надумала Тася таракана живьем съесть, да Руфина не позволила, отчитала. А потом живот у Таси усох. И слабость её усыпила. Тонкая, тихая, как пёрышко. Как будто этим пёрышком по лбу, да по щекам её гладили, для неги, а подыматься на ноги не велели. А в голове картины цветные рисоваться начали. То ангелы, то поля пшеничные, то железная дорога и на ней — паровоз. А то человек один. И так странно: будто он через окно на Тасю смотрел, брови хмурил. На ангела — не похож, и на чёрта тоже. На седьмой день поста Тася уж не боялась, что её за безумную примут. Когда человек ближе к ней подобрался, к окну прильнул — она возьми да спроси:
- Как зовут тебя?
* * *
- Моё имя — Павел, — произнёс управдом и остановился. Он испугался. В кои-то веки он вступил в беседу с собственным видением.
Такого прежде — уж точно — не случалось. Павел ощущал себя пленником староверческого подполья, наравне с девушкой, за которой наблюдал. Как такое было возможно — он не имел понятия. На что походило видение — он бы тоже не сумел сформулировать внятно. Не на киносеанс, не на компьютерную игру с видом от первого или третьего лица. Тогда на что? Павел как будто сделался кукловодом, которого подчинила себе марионетка. Он надеялся, что, на правах творца видения, может поломать всю сцену, или разукрасить её по своему произволу, но, в действительности, Тася — наверняка, сама того не желая — водила Павла за собой, как дрессированного медведя на цепи.
Управдом осознавал отчётливо: он — Павел Глухов. Ему удалось даже вспомнить события, предшествовавшие началу видения: поход в дом Еропкина, казни египетские, обретение серебряного пистоля, чумной митинг, прибытие помощи… Павел вспомнил Татьянку. Ту, что лежала, бездыханная, в подземном коридоре, — и настоящую, ожидавшую его в экопоселении под Кержачом. Он вспомнил многое — и постарался очнуться. Верней, поначалу мысль о том, что придётся стараться, даже не пришла ему в голову. Сон — на то и сон, чтобы из него была предусмотрена мгновенная телепортация в реальность.
Не тут-то было!
Павел не просыпался. Не приходил в себя.
Это Тася… Тася не отпускала его.
Белокурая, худосочная — а после голодовки и вовсе костлявая — девчонка семнадцати лет не отпускала хозяина видений.
- Ты меня видишь? — попытался Павел вступить в Тасей в контакт.
- Да, — девушка пожала плечами.
- А можешь прогнать меня? Я же тебе не нужен? Скажи что-то вроде: «пошёл прочь!»
- Кыш! — произнесла еле слышно Тася и слегка улыбнулась.
- Нет, не так, — Павел задумался. — Ты должна отпустить меня.
- Я тебя не звала, — ответила девушка чуть обиженно. — Я даже не знаю, кто ты такой.
- В этом и есть твоя сила, да? — управдом размышлял вслух. — Ты не отпускаешь… Ты не отпустишь и чуму. Не дашь ей перепрыгнуть из одного человека — в другого. Мы убьём тело, а в теле — умрёт чума. Это в том случае, если ты окажешься рядом. Если тебя не будет — смерть тела, носящего в себе государыню-чуму, не повлечёт смерть самой чумы.
- Ты о чём? — Тася отвернулась. — Не говори о страшном.
- О страшном? — Павла вдруг охватило холодом; он понял кое-что очень важное. — Ты принесёшь себя в жертву через два дня? А я не могу покинуть тебя. Хотя ты — всего лишь моё видение…. Значит, я умру вместе с тобой?
- Вознесёшься… — неуверенно ответила Тася. Потом виновато наморщила нос. — Я посплю. Ладно? Устала….
Не дожидаясь согласия Павла, девушка легла на нары, закрыла глаза.
Управдом едва не разразился криком. Он ощущал, как на него накатывает отчаяние. Выходило: он ожидал своей смерти. Хотя, с чего он решил, что его жизнь прервётся одномоментно с жизнью Таси? Возможно, когда той не станет, с него, Павла, как раз спадут невидимые оковы? Но тогда зачем он здесь. Что там говорил Людвиг: ничто не случайно? А как насчёт девы в двадцать первом веке? Если здешняя — умрёт, — будет ли позднейшее её воплощение иметь необходимую силу для борьбы с чумой?
Павел сосредоточенно размышлял. Почему он настолько слаб? Как будто сам, вместе с Тасей, устроил себе голодовку. Если бы он был сильней — он сумел бы взять ситуацию под контроль, или нет? Ну — подкрепиться в видении уж точно не выйдет. Может, получится позвать на помощь? Есть только одно существо, чувствующее себя в мире грёз и памяти, как дома: богомол. Есть ли шанс докричаться до него? Павел прикусил губу и чуть не застонал: ведь богомол остался рядом с чумными. Если остался…
Чувствуя себя глупо, управдом попытался позвать Аврана-мучителя по имени.
Голос отказался служить.
Павел удивился: с Тасей разговаривать получалось без труда. Только лишь потому, что та — коренная жительница видения? Он ещё раз позвал богомола. Напряг голосовые связки до предела. В итоге — пшик. Что-то слюнявое, чуть слышное. Управдом, в отчаянии, постарался «выпрыгнуть» из подвала Таси. Докричаться до кого-нибудь на поверхности земли. Ему казалось: он ударился в низкий потолок подвала всем телом. Ещё раз — и ещё…
«Авран, ты мне нужен», — проговорил Павел. И, на сей раз, услышал себя.
- Авран, ты мне нужен! — крикнул управдом. И вдруг — словно поднялся на пару метров ввысь, пробил головою земляной пласт; увидел большую комнату дома благодетеля: иконы, простую, но массивную, деревянную мебель, фотографию на стене в медной рамке: бравый усатый молодец в военной форме, позади дородной молодой женщины в длинном тёмном платье и платке. Павел успел даже оглядеться. Потом его, словно шарик йо-йо на резинке, затянуло обратно в подвал.
«Я могу прорваться, — неожиданно подумал управдом. — Это что-то вроде тренировки. Нужно накачать мускулы. У меня здесь нет голоса, но я могу его приобрести. Всего-то и надо — стараться, кричать, драть горло. Жаль, на тренировку — только два дня. Олимпийским чемпионом — уж точно не станешь».
* * *
Процессия собиралась ненадолго, но отче Христофор не любил неаккуратности: полагал, даже на самый краткий срок стоит всё делать по уму.
Скрытниц, готовых к подвигу, облачили в длинные холщовые рубахи — серые, под стать лицам девушек. Те шатались от голода, потому их поддерживали под руки доброхоты. Филиппея подставила острый локоток Тасе, улыбнувшись ей беззубым ртом. Избрала её — одну из четырёх смертниц. Она поступала так всегда: делала выбор. Даже перед иконами — долго кривилась, шамкала дёснами, пристально вглядывалась в каждый лик, будто решала, кто из святых мужей и жён более достоин её свечи. Тасе было всё равно. Слабость погружала её в блаженное равнодушие. Она едва не ослепла от яркого солнца, высушившего починок Град досуха и счистившего снег аж до прошлогодней жёлтой травы. Но, как только глаза привыкли к ослепительным лучам, мир для Таси наполнился сочными красками.
Во всём белом, с тяжёлой иконой на груди, впереди процессии шествовал отче Христофор. Затем — скрытницы, обречённые на подвиг. За ними — благодетели, во всём лучшем: в праздничных кафтанах и пиджаках, рубахах из пестряди, свежих поддёвках, начищенных до блеска яловых сапогах или модных «гамбургских», с бураками и набором. Картузы сдёрнули с голов, несли в руках, что доставляло некоторое неудобство: благодетелям полагалось нести также и лопаты — в их обязанности входило рытьё могил для отошедших. Замыкали шествие все прочие обитатели скита и немногие гости — мирские последователи.
Когда добрались до лога, достали широкие полотенца. Ими обвязали всех четырёх смертниц. Обвязывали, чтоб проще было после утопления вытащить тела на берег: глинистые края обширной ямы, наполненной талой водой, скользили под ногою, а залезать в страшную купель — и даже окунаться в неё на время — ни у кого желания не имелось.
Фавста держалась пристойнее прочих, принимавших венец. Она даже помогла оплести себя полотенцами. Да и на ногах стояла уверенно. Зато Руфина и Елена — без помощи старых скрытниц — точно упали бы наземь. Руфина тихо плакала и шептала молитвы быстро-быстро, как заведённая.
Отче Христофор приблизился к Фавсте — как будто отгадал её силу.
- Настало время, дитя, в господни небесные чертоги переселиться, — сказал ей. — Священное писание в том преграды не чинит. Больше того: святые отцы такие подвиги восхваляли. Кто умер для бога — тот великое дело сделал. Прижмись к руце моей, получи благословение.
И, как только Фавста сделала, как было велено, Христофор с могучей силой ударил её в голову, скинул в ржавый лог.
Девушка и вправду оказалась сильна, даже после десяти голодных дней. Хоть упала лицом в глинистую воду, извернулась, вздохнула. Засучила руками и ногами. Плавать Фавста не умела, потому — медленно — опускалась-таки на дно. Но её крик — бессловесный, простое «а-а-а!», — взбудоражил остальных смертниц. Очнулась от усталости и Тася. Очнулась, огляделась и захолодела от тоски и страха. Волнение девушек, тем временем, заметил и отче Христофор. Он сделал едва заметный знак Филиппее, — и та, подскочив к краю ямы, схватившись для устойчивости за безлистый куст, ногой в огромной безразмерной чуне утопила голову Фавсты под водой. Этого оказалось довольно: девушка, и без того нахлебавшаяся вчерашнего снега, не сумела расплеваться с новой порцией жижи, пробравшейся в глотку. Она жутко, уже, как будто, из-под воды, закашлялась — и, дёрнувшись ещё пару раз, замерла. Филиппея, кряхтя, ухватила конец растрепавшегося полотенца. Кликнула помощь. Скрытники-мужики тут же вытащили утопшую Фавсту на берег. Христофор же размашисто, двуперстно, перекрестился.
- Господи, прими душу рабы твоей многогрешной, Фавсты, — пропел. — Для тебя она жила, и для тебя жизнь покончила. Прими её во царствии твоём. — Повернулся к Руфине. — Теперь ты, девонька. Поди сюда, да приготовься. Глазки прикрой, чтоб малодушеством не посрамиться.
И её, как и Фавсту, ладонью, почти сведённой в кулак, саданул в лоб, — схоже бьют кувалдой крепкого бычка на бойне.
Руфина скатилась в лог на погибель.
Она умирала в яме и проще, и тише Фавсты.
Она словно ждала того мгновения, когда её плоти коснётся гнилая вода. А, едва это случилось, бросилась ей навстречу, покорилась. Она ни разу не повернула лица, не оборотилась к небу. Было видно: она старательно глотает воду — давится ею и вновь глотает, чтоб быстрей покончить с делом. Если Фавста криком могла привлечь нежеланных случайных зевак, Руфина не побеспокоила собою никого. Казалось, в ржавой жиже фыркает бобёр, или копошится выдра. Минута — и эти звуки затихли. Руфины не стало среди грешников. Даже выволочь её на берег не составило труда: она умерла аккуратно, концы полотенец, обмотавших её тело, не соскользнули до конца в воду. Хватай — и тяни: всего и делов.
- Господи, прими душу рабы твоей многогрешной, Руфины, — снова завёлся отче Христофор.
Он бубнил и бубнил что-то. Без сомнения, Руфина потрафила ему куда больше Фавсты. И добрых слов на неё отче не жалел. Тася сперва слушала, потом страх сковал её мысли. Она мечтала: уснуть. Да хоть бы и утопнуть — но так, чтоб не пришлось глотать воду, давиться, ощущать мерзость ямы всем телом.
- Что замечталась, голубка, — вывел её из оцепенения ласковый голос Христофора. — Не о райском ли саде грезишь, где станешь гулять с Божьей Матерью уже нонешним днём?
Филиппея, окрысившись, подталкивала Тасю к старейшему вятского предела. Та сделала шаг, другой. Ноги Таси подломились и, если б не Филиппея, подхватившая её под локоть, лежать бы Тасе на земле.
- Верю, верю, девонька, — проворковал Христофор, — тяжеловат тебе мученический венец. Так ведь потому дело твоё и подвигом зовётся. Ну-ка, приблизься под мою руку, благословись.
- Нет, отче, — пробормотала Тася.
- Не расслышал слов твоих, раба божья Таисия, — куда суровей гаркнул отче. — Повтори, что рекла.
- Я сама, отче, — громко возвестила Тася. — Сама топиться стану. Не подходите ко мне!
- Я ж помочь хочу тебе, девонька, — Христофор явственно удивился. — Всем нам помощь нужна, не надо слабости стыдиться. В малых делах — и помощь малая, а в великих — великая, божья.
- Я сама! — взвизгнула Тася, заметив, как отче двинулся к ней, — и, распахнув руки, серой бескрылой птицей метнулась в лог.
Вода тут же пробрала холодом до костей. Сердце захолонуло. Чуть не взорвалось сердце — от холода и изумления. Тася и не ждала, что где-то под солнцем, освободившим от снега весь Град, может сохраняться такая ледяная лютость. Она и вознамерилась потонуть скоро, как Руфина, но, от этих холода и изумления, взвилась над грязной ржой.
- Помилуйте! — крикнула Тася, отчаянно бултыхаясь в жиже. — Пощадите! Я не гожусь! Не гожусь… для великого!..
Филиппея, не дожидаясь знака Христофора, проковыляла к кусту, ухватилась за него, постаралась дотянуться страшной чёрной чуней до Таси. Та отпрянула, увернулась. Филиппея ещё раз мотнула ногой — да и соскользнула в лог.
У берега было неглубоко — только склизко и холодно. Старая скрытница несколько раз поднималась на ноги — и тут же валилась на скользкой глине вновь. Картина в другое время и в другом месте вызвала бы хохот зевак, но не тут и не теперь. Губы Христофора сжались, глаза сузились в злом прищуре. Не только скрытники и скрытницы — благодетели отводили взгляд. Вот-вот должен был грянуть, как гром, гнев. Ещё одна преклонных лет скитница, по доброй воле, бросилась в воду. Умножила суматоху, но ухватила Тасю за щиколотку. Тут и Филиппея подоспела — сграбастала девушку за шиворот и с силой окунула в воду. Но опять потеряла дно, а Тася, напротив, нащупала ногой опору. Оттолкнулась, оставаясь на плаву, засветила ступнёй второй погубительнице по рёбрам, — едва заметила, как та охнула, разомкнула хватку.
- Помилуйте! — ещё раз вскрикнула Тася. Она плыла к берегу. Плыла… Она умела плавать.
В несколько гребков она миновала тот глинистый участок дна, кувыркаясь на котором, потешала обитателей починка Филиппея. Поймала рукой ветку куста. Подтянулась. Внезапно на ум пришло: «откуда силы берутся? То падала, как безногая, с голодухи мёрла, а теперь — зайцем скачу». Но не до того было. Бросилась Христофору в ноги, распласталась крестообразно и снова повторила:
- Помилуйте, люди! Помилуй, отче!
Так и лежала — не то год, не то век, — покуда голос тихий не услыхала:
- Встань, раба божия Таисия. Не пужайся, встань.
Тася, не веря, подтянулась на руках, перевалилась на колени. Подняла голову. Лицо Христофора не выражало ничего: не было на нём ни гнева, ни милости.
Недоутопленница поднялась в полный рост, задрожала от холода и страха.
- Ныне ступай отдыхать, — проговорил отче так, чтобы его слышали скитники, — а подвиг совершишь после. — Обернулся к старухе Филиппее, с помощью одного из благодетелей выбравшейся на берег. — Проводи её, — кивнул на Тасю.
- А как же, батюшка, она? — старуха повела подбородком на Елену, присмиревшую, опустившуюся, от немощи, на трухлявый пень.
- С нею без тебя решим, — отрезал Христофор.
Филиппея сжалась, может, и обиделась, и, шипя, как змея, повлекла Тасю по берегу, в сторону тёплого подвала. Старуха шла быстро. Не прошло и пары минут — место казни скрылось из глаз Таси. Но и тогда она слышала голос отче Христофора, словно тот звучал у неё прямо в ушах:
- Поди сюда, девонька. Твоё время пришло. Твой час пробил. Послужишь Господу так, как мало кто во все века служил.
- Опозорила ты меня, — ворвалось шипение Филиппеи в мягкое бормотание Христофора. — Ужо теперь я тебе отплачу. Стерва безродная. Вся в мать. Может, ещё с комиссарами стакнёшься? Вместо старой веры, красному полотнищу бесовскому служить станешь? Нет, не бывать этому. Уж я позабочусь. А знаешь, что пристани наши — повсюду? И в Питербурхе, и в Москве самой, и много ещё где. Куда б ни делась — везде найдём.
В словах старухи было столько злобы, что Тася от них вдруг полностью вошла в силу. Неведомо как, сделалась обычной здоровой молодухой. А ещё, обыкновенно бесхитростная, сделалась хитра. Дождалась, пока Филиппея отвлечётся, ключ от подвала искать начнёт.
Вырвалась.
Да что вырвалась — просто бедром повела, — Филиппею стряхнула. Та на табурет завалилась, копчиком ударилась, взвыла.
А Тася бросилась бежать.
За спиной заливалась белугой Филиппея. Кто-то услышал её, но, к счастью для беглянки, не разобрал, о чём старуха верещала; направился в дом, чтобы Филиппее помочь. Только потом устремился в погоню.
Тася, к тому времени, была уже далеко.
Она бежала по лесу легко, быстро. Христофор с братией не могли её перехватить — девушка выбрала путь, параллельный логу, по другую сторону от стороны утопленья. Преследователям пришлось возвращаться в Град, а уж затем преследовать Тасю.
В направлении, которое та избрала для бегства, скитские, когда была нужда, двигались не по тропам — по так называемым «мостам»: поваленным стволам деревьев, болотным кочкам, мёртвым муравейникам, пенькам. Это чтоб следов не оставлять. Чтоб чужаков путать. Тася поначалу узнавала метки: всегда была глазастой. Не задерживалась. Но потом заплутала. Дважды возвращалась по следу.
На третий раз услышала голоса преследователей.
Запаниковала, свернула по стёжке, показавшейся надёжной, — и уткнулась в болото.
Голоса приближались.
«Утоплюсь здесь, для себя — не для Христофора», — мелькнула в голове нелепая мысль. Тася бросила изучающий взгляд на трясину впереди. Та мягко покачивалась, будто квашня. Словно приглашала: «Сделай шаг — и спасёшься. Не мудрствуй, не выбирай — вон я какая, от края земли до другого края. И ничего, кроме меня, на земле уж нет».
И вдруг на взгляд Таси ответили. Она нутром почуяла: как она смотрит на трясину, так и на неё кто-то положил глаз — пялится, изучает. Позади — ещё никого; ещё не догнали, не успели. А впереди — кто может глядеть из болота? Разве, дух болотный или водяной?
Кузнечик.
Тася не верила глазам.
Её сверлил взглядом — пристальным, умным взглядом — огромный кузнечик. Она таких никогда прежде не видала.
Кузнечик прострекотал что-то — и прыгнул: в глубь трясины, от Таси — прочь. Но там, куда он приземлился, девушка не увидела трясинной зыби. Ряска не ходила ходуном. На крохотной кочке росла настоящая трава, хотя зеленела она, надо думать, до зимы; сейчас трава была жёлтой и сухой.
Тася поднялась, постояла столбом одно мгновение. За дальними деревьями замелькали тени; скитники приближались. Беглянка решилась: оттолкнулась ногой от брусничника, взлетела над трясиной — и приземлилась точнёхонько на кузнечика. Тот, правда, успел перепорхнуть: ещё болотистей, ещё погибельней. А Тася — глупа или мудра, как никогда, — опять перескочила на клочок незыблемой суши — за ним.
Кузнечик вёл Тасю по болоту. Медленно, страшно.
К трясине выбежали скитники. Скрытники и скрытницы что-то кричали, но на болото — не совались. Христофора среди преследователей не было.
Дважды Тася едва удерживалась на пятачке суши. Однажды её нога соскользнула в ряску, и она, вымокнув в болоте по пояс, с трудом сумела выбраться на кочку — одно недоразумение, а не опору.
Скитники быстро скрылись из виду. А болото не кончалось ещё час, а то и больше. Наконец, впереди раздался не то визг, не то треск. Как будто десяток двуручных пил разом деревья валили. Девушка отвлеклась на него, потом огляделась: где же кузнечик, где поводырь? А того и след простыл. Сперва испугалась: куда ж она теперь. А потом поняла: болото-то — высохло, за спиной осталось. А впереди, — внизу, под склоном, — дорога. Хорошая, утоптанная.
Тася выскочила на дорогу, всклокоченная, в порванной рубахе утопленницы, потеряв где-то в лесу шейный платок. Навстречу ей двигалось что-то рычащее, грозное. Четыре железных колеса: два — позади — в человеческий рост, — два передних — поменьше. А управлял шумной железякой молодой парень, в кепке, залихватски заломленной на затылок. Завидев Тасю, он аж обомлел. Затормозил, из тарахтелки своей вылез:
- Ты кто такая, что советскому трактору под колёса лезешь? — спросил сурово, но напускно, картинно, без злобы, как у Христофора.
- Я Тася… Таисия Крюкова…. И мне надо в город…. К начальникам…
- К каким таким начальникам? — парень выпучил глаза. — К партийным? Или, может, в ГПУ?
- Мне про бегунов рассказать, — выпалила Тася. — Про то, как они людей до смерти умучивают.
- Эвона как, — парень стушевался, почесал затылок; весёлость ушла из его голоса. — Ты сама что ль из них?
- Сама, — кивнула решительно Тася.
- Ну тогда садись, — парень усмехнулся. — Отвезу тебя…. Не побрезгуй, места в кабине мало. К вечеру доберёмся.
Тася опять кивнула. И улыбнулась. Впервые с тех пор, как, после смерти отца, осталась одна на всём белом свете.
* * *
- Спасибо, — благодарность, какую испытывал Павел к богомолу, была настолько велика, что это простое слово само сорвалось с губ, как только способность говорить — вернулась.
Благодарность — она стала первой.
Первым долгом, что отдал Павел после пробуждения.
Благодарность опередила и удивление, и тревогу, которые явились следом. И ещё — она была раньше неузнавания.
А Павел и вправду не узнавал ни места, ни времени, ни себя самого.
Он лежал в койке — больничной, хитроумной, оборудованной множеством электронных устройств. Из вены торчала игла капельницы. Палата вокруг койки поражала размерами: не каждая квартира могла похвастаться гостиной такого метража. Часть пространства была огорожена ширмой. Всё, что за ней, терялось в темноте. Всё, что ближе, едва освещалось тусклой прикроватной лампой ночника. В свете этой лампы огромные глаза богомола, внимательно разглядывавшие Павла, казались ещё одним светильником. В их глубине мерцали крохотные звёздочки. Но управдом больше не боялся Аврана-мучителя. Он не сомневался — тот, один, — тот, и никто другой, — вернул его в мир живых. А ведь прежде Павел сторонился богомола, как гильотины. А нынче — ну и мизансцена: угловатый, похожий на мумию в длиннополом пальто, богомол нависает над беспомощным управдомом, а тот — рад его видеть; тот говорит: «Спасибо!»
Авран-мучитель, казалось, понял чувства Павла. Кивнул — почти по-человечески.
- Как долго я был… там?.. — прошептал управдом, без особой надежды на ответ. Но богомол вдруг показал два растопыренных пальца: что-то вроде знака «виктория».
- Два дня? — уточнил Павел. Авран вновь кивнул.
- Ты услышал, как я позвал тебя… там?.. — чувствуя необъяснимое смущение, поинтересовался управдом. — У меня получилось?
Кивок.
- Почему ты так долго не откликался? Я плохо призывал?
Павел ни разу не слышал голоса богомола. Потому чуть не выказал страх, когда палату наполнил прокуренный хрип:
- Работа… Пытал… Искал… Нашёл…
- Пытал? Нашёл? — переспросил управдом. И вдруг его осенило: Авран-мучитель оставался на чумной сходке, чтобы отыскать следы Чумы. Отыскать её работников, помощников, прихвостней, — и выведать у тех, где скрывается страшная хозяйка. Или хозяин?..
Ведь в этом же и есть его служба, его предназначение: выведывать, вымучивая.
- Ты нашёл, где живёт болезнь? — задал Павел вопрос, ещё неделю назад показавшийся бы ему самому вопросом безумца.
- Где — нет, кто — да, — проскрипел богомол. — Ты — видел, ты — знаешь.
- Усатый? — догадался Павел. — Политик? Болтун? Он — Чума? Мы с тобой видели саму Чуму?
И богомол ответил:
- Верю.
Управдом понял: Авран-мучитель не сомневается в своём выборе. Да и стоит ли быть мозголомом, чтобы додуматься! Как просто: самый громкоголосый — и есть болезнь! Он сплачивает вокруг себя больных и здоровых, к нему приходят — больные и здоровые, а уходят — одни лишь больные. Он — знамя, он — призыв, он — толпа. Там, где руки соприкасаются с руками, дыхание — с дыханием, — там живёт Чума. Там, где кровь мешается с кровью, гнев — с гневом, — там живёт Чума. Как просто! Как по-детски, по-ученически, просто! Кристальная ясность! Слишком кристальная ясность!
- А девушка…. Дева…. Она — как клей, да? — прошептал Павел. — Держит тело и душу вместе? — Озвучил догадку и тут же её изменил: — Не душу…. То, что в теле. Тело — каркас, личность — наполнитель. Как печенье с вареньем внутри, так? Дева связывает их, не позволяет второму сбежать из первого?
Ещё один кивок богомола.
- А почему она… он… почему Чума не обойдёт её стороной? Просто — не пройдёт мимо?
- Слишком грязная… Слишком чистая… — Настолько сложный ответ дался Аврану с трудом. Он развёл руками, как бы говоря: «ну и что ты от меня хочешь?» Но Павел, после пробуждения ощущавший невероятную ясность мысли, и тут понял: Чума — квинтэссенция грязи, дева — чистоты. Как Сатана смакует чистые души, а грешников — пожирает сотнями, не разбирая вкуса, — так и Чума: ищет самую невинную на роль жертвы. Чтобы воскликнули зеваки: уж если и её взяла — с её белой душой, в её белых одеждах, — значит, закончилась правда в мире; даже та убогая, сиротская, потешная правда, какая и прежде дышала на ладан. И, как только Павел подумал об этом, так его прошибло холодным потом. Какая, к лешему, правда мира? У него, у Павла Глухова, есть своя правда. А он, подлец и дурачина, чуть о ней не позабыл. И он — уже не прошептал — выкрикнул:
- Где моя дочь? Эй, кто-нибудь! Где моя дочь? Мне обещали…
Богомол посмотрел на управдома с укоризной. Потом, как вышколенный слуга, отступил спиною в тень. Двигался задом наперёд, чуть согнувшись в пояснице и не отводя от Павла глаз. И, едва нескладная фигура слилась с темнотой, эту темноту рассеял яркий свет. А в круге света богомола уже не было. Послышались шаги. Заскрипела отодвигаемая ширма. За нею обнаружилась ещё одна больничная кровать. С неё, осовелый, поднялся Третьяков, а вместе с ним — живая и невредимая, с припухшими, после сна, щёчками, — Танька.
- Папка? — неуверенно произнесла она. — Ты живой?
- Конечно, доча, — откликнулся управдом после лёгкой заминки. — Ты, смотрю, тоже — жива-здорова?
- Я поправилась, с меня всё красное и чёрное почти сошло. Только такое — как маленькие синяки — ещё осталось, — подтвердила серьёзно Татьянка. А потом сделала выговор. — Сколько тебя-то можно ждать? Я ждала-ждала, — уснула даже.
- Я тут не при чём, родная, — Павел осторожно повёл руками, ногами: вроде, всё работало как надо.
- Ты можешь встать, — встрял в разговор Третьяков. — То есть: не прямо сейчас, — быстро поправился он. — После обследования. Но, думаю, врачи тебя мурыжить не станут. То, что в тебя вливают, — это всего лишь питательная жидкость. Ты оставался без сознания почти трое суток. Сам понимаешь: пришлось кормить тебя внутривенно. Твою дочь Овод распорядился забрать из экопоселения вчера. Готовы ваши с нею документы — для эвакуации. Сможете вылететь хоть завтра. А пока — я вас оставлю. Наверняка вам есть, о чём поговорить наедине.
Оттарабанив всё это, Третьяков, почти повторяя богомола, попятился спиной к двери.
- Не сейчас. Позже, — остановил его Павел.
«Ариец», не скрыв удивления, замер на месте.
- Нет? — переспросил он. — Ты не хочешь побыть наедине с дочерью?
- Только этого и хочу, — резко ответил управдом. — Но я обещал её матери позаботиться не только о ней, но и об её игрушках. А игрушки маленькой девочки — это взрослые солидные люди, их города, телевизор и Интернет, Макдоналдс. Всё, что есть в этом мире, — её игрушки. Да и сам мир — игрушка. Ёлочная, не иначе. — Павел грустно усмехнулся. — Ну что, красиво я наплёл?
- Так красиво, что я ни слова не понял, — Третьяков и вправду выглядел растерянным. — Так что делать-то? Чего ты хочешь?
Павел приподнялся на локте. Обернулся к Таньке.
- Дочка, ты веришь мне? — спросил осторожно, будто не надеясь на положительный ответ. Но девочка кивнула: так сильно и стремительно, что тряхнула при этом чёлкой, как маленькая пони — гривой.
- Вот… — управдом вдруг стушевался, — и это — правильно. Я лучше умру, чем тебя обману.
- Не надо, — пискнула Танька. — Не умирай!
- Блин! Не так! — Павел улыбнулся вымученной улыбкой. — Я и не умру, и тебя не обману. Так лучше? Обещал, что мы будем вместе, как только ты поправишься, — и вот: мы вместе. Но теперь мне опять надо уйти: устроить всё так, чтобы мы вернулись домой. Понимаешь? В наш собственный дом, а не в дом кенгуру.
- Я не хочу… я так не хочу! — набирая звонкость, зазвучал Татьянкин голос. — Я хочу с тобой.
- Со мной нельзя, доча, — Павел отводил глаза, чтобы девочка не заметила его слёз. — Со мной никак нельзя. Там… опасно… Но ты не думай: это только для маленьких опасно. Для взрослых — ничего опасного. Так — одно дело: я быстро сделаю и вернусь…
Управдом бормотал, и бормотал, будто не слыша, как Танька всё громче выкрикивает:
- Нет!.. Нет!! Нет!!!
Хлопнула дверь палаты. На шум явились две медсестры. Вбежал угрюмый, лысый, как бильярдный шар, врач. И, наконец, уверенно, будто к себе домой, вошёл Овод. На лице последнего, при виде ожившего Павла, отразились изумление и недоумение — разом.
- Уведите её! — крикнул Павел, указав на дочь. — Уведите немедленно. Если не поторопитесь — я схвачу её в охапку и полечу в Австралию, в Антарктиду, к чёрту на рога и к богу на блины! Куда угодно! А вы все — сдохнете в муках!
Овод всё-таки был толковей прочих: он всё понял самым первым. Осторожно обнял истерившую Таньку за плечи и начал подталкивать к выходу. Девочка сопротивлялась, кричала, но седовласый был неумолим. Павел отвернулся, закрыл глаза, постарался поглубже утонуть в подушке, чтобы не слышать крика…
Наконец, в комнате воцарилась тишина. Пожалуй, куда тревожней и тягучей обычной полуночной.
- Я разрушаю это сонное царство, — хрипло проговорил Павел. — Я расскажу о том, что видел, пока валялся здесь. Это зацепка. Мне понадобится доступ к информации. Понадобится личная справочная под рукой. Времени — мало. Мы можем заполучить Деву в нашу инвалидную команду!
Управдом брякнул — и вызвал цепную реакцию.
Управдом высказался, не ожидая, что его слова произведут такой эффект.
Его не просто выслушали — его послушали.
Как-то, словно бы само собой, всё вокруг пришло в движение. Все пришли в движение. Куда-то побежали, заголосили, принялись выкрикивать приказы и распоряжения.
Через четверть часа Павел, в окружении Третьякова, Людвига, Овода, а также некоторого количества незнакомых ему людей, одетый в удобный дорогой костюм (и почему ему принесли именно его, в качестве рабочей одежды?), сидел за столом в большом белом медкабинете, потягивал крепчайший кофе, а «шурик» — тот самый, с дивайсом, но, на сей раз, без телескопической антенны за спиной, — бубнил умное в своей нудной манере.
- Христофоровцы — одна из старообрядческих сект. Названа так по имени Христофора Зырянова — организатора и идейного вдохновителя. Тот начал свою деятельность в Вятской губернии ещё до первой мировой. После революционных событий семнадцатого года число последователей Христофора только увеличилось. Большая часть их жизни протекала в подполье. Все христофоровцы делились на благодетелей, последователей, странников и скрытников. Благодетели составляли собою материальную базу секты. Им разрешалось «работать на антихриста», — то есть в колхозах или на железной дороге. Последователями называли людей, которые сочувствовали сектантам и оказывали тем разнообразные мелкие услуги «в миру». Странники выполняли роль разъездных вербовщиков и курьеров, обеспечивавших связь между тайными скитами. Ну а скрытники и скрытницы — это главное Христофорово войско. Что-то вроде монашествующих. Среди них Зырянов вёл агитработу, склонял их к суициду под предлогом близости конца времён. Всего в христофоровских скитах погибло не менее шестидесяти человек, из них трое детей. Долгое время эти смерти скрывались. Так что советская власть вплотную занялась сектой только в тридцатых годах прошлого века. Явных христофоровцев арестовали и судили. Тайные скиты были отысканы в вятских лесах опергруппами НКВД. Христофора Ивановича Зырянова суд приговорил к расстрелу.
- А что-нибудь посвежее на них имеется? — Павел принялся за вторую чашку кофе. — Могла секта воскреснуть в наши дни?
- Да уж, с мракобесием у нас всё в порядке, — буркнул Овод, притулившийся в старом офисном кресле, у стены. — Выбор богатый.
- Под прежним названием секта не возрождалась, — осторожно уточнил «шурик». — Но есть несколько похожих. Я бы рекомендовал поближе изучить Общество последнего часа, Церковь Искупления и организацию христиан-страстотерпцев.
- Займитесь, — Овод повелительно, нетерпеливо кивнул молодым людям в офисных костюмах, ожидавших распоряжений в дверях. Те моментально, черкнув что-то в блокнотах, исчезли из вида. А седовласый обернулся к Павлу.
- Моё предложение в силе, — в его голосе управдом впервые уловил нечто вроде уважения. — Всё, что ваша компания натворила здесь, — забыто. Информация о ваших шалостях изъята из баз данных МВД. Я просто констатирую факт: вы чисты перед законом. Я не уговариваю вас остаться. В любой момент вы с дочерью сможете покинуть эпидемиологически опасный район. — Овод замолчал, задумался, его глаза потускнели, словно за зрачками перегорели крохотные лампочки. И в этот момент Павел понял, что генерал — старый и очень усталый человек. — В любой момент, — повторил тот. — Понимаете? Даже если решите всё бросить, не доведя до конца. У вас есть такое право — попытаться спастись. И я от души пожелаю, чтобы ваша попытка оказалась удачной.
- Спасибо, — сухо откликнулся управдом. — Хотя вы должны знать: я делаю то, что делаю, не ради вас, или страны, или человечества. Я эгоистично блюду собственные интересы.
- Я знаю, — краешком губ улыбнулся седовласый.
- Получены данные из МВД по вашим запросам, — в кабинет ворвался один из костюмированных служек. — Офис Общества последнего часа разгромлен. Место пребывания руководителей — неизвестно. Христиане-страстотерпцы проповедуют на улицах. Последователей у них — не много. Церковь Искупления готовит самосожжение своих членов в ДК «Молодость», где сектанты арендуют несколько помещений.
- Что? — Павел не поверил ушам. Служка отбарабанил текст, не задумываясь, похоже, о смысле сказанного. — С каких это пор самосожжение сделалось обычным делом? Есть подробности?
- Да, — докладчик смутился. — Прошу прощения. Просто, на фоне того, что происходит в городе, мне не показалось…
- Подробности! — рявкнул Овод.
- Их там около тридцати человек… — служка совсем засмущался, зачастил: — Забаррикадировались в репетиционном зале дома культуры. Себя и стены помещения облили бензином. Утверждают, что имеют в наличии несколько боевых гранат. Но в МВД сомневаются… В общем, сейчас ДК окружён полицией. Сектантов уговаривают сдаться. Они от переговоров отказываются, обещают провести самосожжение, как только дочитают необходимые молитвы. В то же время, угрожают взорвать гранаты, если полиция пойдёт на штурм.
- Как долго всё это длится? — мрачно поинтересовался Павел.
- Часов десять, — докладчик пожал плечами. — Со вчерашнего дня.
- Известно, почему они решили пойти на такое? — управдом нахмурился. — Из-за Босфорского гриппа? Стоит ли бояться конца света, если тот — уже здесь? Мор — пришёл в город.
- Полицейские слышали, как сектанты говорили о предательстве, — неуверенно, будто сомневаясь, стоит ли сообщать непроверенные факты, поведал служка. — Кто-то из Церкви якобы обрёл дар пророчества и рассказал о предательстве, разрушившем Церковь сто лет назад. Они решили: это знак. Их судьба — пострадать за старое. Искупить грех староверки, давным-давно сбежавшей к большевикам.
- Это далеко? — перебил управдом.
- Да нет, — служка почесал переносицу. — В Южном Тушино. От нашего штабного модуля — километров пятнадцать.
- Едем! — Павел поднялся с места. Оглянулся на Овода. — Если это возможно, распорядитесь, чтобы полиция сняла оцепление вокруг дома культуры.
- Распоряжусь, — согласился седовласый. — А вы — наденьте бронежилет. Бережёного бог бережёт. Через пятнадцать минут выдвигаемся. Я с вами.
- И я, — ухмыльнулся Третьяков.
- Я тоже, — раздражённо, словно ожидая сопротивления, выступил Людвиг. — И не пытайтесь со мною спорить: я засиделся без дела.
- Хорошо, — решил Павел. — Мы все — поедем. Но давайте обойдёмся без группы поддержки — без военных, спецназа, — я уж не знаю, как здесь называют тех, кто бряцает оружием: наша задача — поговорить с Церковью, а не угрожать ей.
- Вы думаете? — Овод, по-детски, закусил губу. — Что ж, пусть будет по-вашему. В районе, в целом, спокойно. Главное, чтобы нас не пожгли сами сектанты.
- Рискнём, — Павел пожал плечами. — Риск — единственное, что нам остаётся.
* * *
Их везли к дому культуры «Молодость» на огромном шестиколёсном армейском грузовике, перед кабиной которого был закреплён чудовищный бульдозерный нож. То, что на каркасе этого монстра располагалась коробка пассажирского салона, казалось комичным. Этакая раковина улитки на спине крокодила. Однако, Овод пояснил: коробка — бронированная. Он так и не смог заставить себя полностью отменить боевую поддержку этого короткого путешествия. В салоне, помимо Людвига, Овода, Третьякова и Павла (а возможно, и богомола — тот вновь предпочитал не показываться на глаза), разместились пять вооружённых бойцов всё того же, «чёрного», подразделения. Впрочем, против такой скромной огневой поддержки управдом не возражал.
Пассажиры сидели на узких и жёстких лавках, вытянутых вдоль обеих стен салона, друг напротив друга. Комфорт в данном транспортном средстве — не предусматривался. Что ещё хуже — не были предусмотрены и окна. Вернее, имелись четыре застеклённые крохотные амбразуры, с внешней стороны прикрытые стальными козырьками, но стёкла в них были настолько грязны, что у Павла не получалось разглядеть ровным счётом ничего.
Занимался рассвет. Хотя бы это не подлежало сомнению.
Перед дорогой Павлу выдали тёплую «дутую» куртку, что было очень кстати: пока к штабу подгоняли машину, он изрядно продрог. Осень дождливая ушла — на смену явилась золотая, с ночными заморозками и дневным холодным солнцем. Но до солнца, в этот ранний час, было ещё далеко. И лавка «салона» грузовика подмораживала ягодицы на славу. Управдом вскакивал с неё несколько раз, имитируя желание выглянуть в окно. Как назло, грузовик двигался не спеша. Иногда трясся всем нутром, видимо, очищая дорогу от каких-то помех для движения. Порой и вовсе останавливался, давал задний ход. Павел постепенно потерял счёт времени и даже слегка задремал, приспособившись к холоду.
Ему ничего не снилось — так, какой-то серый морок. Ни видений, ни чистых снов. Ровно то, что ему осталось — морок. В нём иногда мелькал большой кузнечик. Богомол. И Павел во сне думал: «и в этом — ничего удивительного; подумаешь — человек-невидимка! Человек-Чума — куда страшней!» Из серого тумана вдруг вышел Третьяков.
- Поднимайся, приехали! — объявил он.
Павел открыл глаза. Тяжёлые металлические двери грузовика — распахнулись. «Ариец» спрыгнул на асфальт первым. Павлу он протянул руку, помог спуститься по отвесной железной лесенке. Тот размял ноги, осмотрелся.
- Это ещё что? Ведь я распорядился… — пробурчал под ухом Овод.
Управдом немедленно разделил недовольство седовласого.
Дом культуры «Молодость» был отчётливо виден, метрах в ста от армейского бульдозера-грузовика. Обычный ДК в обычном спальном районе столицы. Кирпичная двухэтажная коробка с полностью застеклённым, до самой крыши, фасадом и декоративным портиком с двумя толстыми гипсовыми колоннами — перед ним. Но вся маленькая площадь перед зданием была заполнена людьми.
Людьми в полицейской форме.
Оцепление не только не сняли: похоже, его даже не уменьшили количественно. Полицейские машины перемигивались проблесковыми маячками. Правоохранители бродили по площади туда-сюда. Павлу казалось: это брожение — бесцельно. Это первая странность, которая бросилась ему в глаза. Вторая — явный переизбыток полицейских. Вторая странность была хитрей первой. Управдом не сомневался: в спокойные времена весть о том, что где-то в Москве готовится массовое самосожжение, вызвала бы и большее шевеление среди «золотопогонников». Но в условиях эпидемии, когда число человеческих смертей исчислялось сотнями, казалось невероятным, что на устранение подобного кризиса бросили больше сотни полицейских и пару десятков единиц служебного транспорта. Чем, собственно, отличается смерть тридцати сектантов, сгоревших в огне, от смерти, вызванной Босфорским гриппом? Статистику она уж точно не ухудшит: хуже-то — некуда!
- Я разберусь, — буркнул, тем временем, Овод и направился к полицейскому кордону.
Павел двинулся за ним — скорее по инерции, привыкнув оставаться ведомым. Но, по пути, он продолжал размышлять.
Полицейских — много. Едва ли не столько же, сколько сектантов в здании. Но рассредоточены правоохранители как-то странно. Практически все — перед парадным входом ДК. Если бы они разделились и предприняли попытку штурма — сразу с нескольких сторон — вероятность её успеха была бы немалой. Разве что, у сектантов какие-то, совсем уж убойные, гранаты, которые способны превратить в руины весь квартал, не считая самого дома культуры.
- Эй, кто здесь старший? — солидно, басовито, выкрикнул Овод. — К вам что, не поступало распоряжения о снятии оцепления?
Полицейские молчали.
Они бродили от автомобиля к автомобилю, уставившись в асфальт. Двое едва не задели плечами седовласого — но не остановились сами и не попытались остановить его.
Автомобили!
Это была третья, пугающая странность, на взгляд Павла. Совершенно новые, блестящие, будто только что сошедшие с конвейера «форды». Точно такие же, как тогда, возле Икши….
- Господа, обратите на меня внимание, — Овод уже не скрывал раздражения. Он схватил за плечо одного из полицейских. — Я должен поговорить со старшим офицером. Где он?
Полицейский, не оборачиваясь, вытянул руку в направлении автозака. Фургон, с решётками на узких окнах, являл собою центр композиции под названием «оцепление». Вокруг него толпилось более всего правоохранителей. Повёрнутый капотом к проезжей части, задом — к ДК, он, единственный среди всех полицейских авто, стоял с работавшим двигателем. Седовласый решительно двинулся к нему. А Павел, набравшийся опыта попадания в переделки, напротив, задержался, сделал шаг назад. Его чутьё опять обострилось. Нюх сигнализировал об опасности. Управдом собирался выбраться из полицейского оцепления, вернуться к армейскому грузовику с бульдозерным ножом. И вдруг, обернувшись, увидел невероятное: весь жилой квартал — многоэтажки, садики, тротуары и съезды с шоссе, — превратился в гигантский рисунок. Мир утерял трёхмерность. Казалось, всё материальное — всё, что простиралось от шоссе в сторону, противоположную ДК, — кто-то заменил колоссальными обоями с мастерски выполненным рисунком. Этот рисунок почти повторял реальность, но всё-таки оставался рисунком: плоским, безжизненным подобием.
- Ты это видишь? — Павел схватил за рукав Третьякова.
- Вижу — что? — переспросил тот, взглянув в направлении, куда таращился управдом.
- Ну как же… Декорация, — начал было объяснять Павел, — как вдруг кто-то громко проговорил:
- Я — старший офицер. Вы хотели меня видеть?
Голос прогрохотал над площадью, хотя его обладатель не воспользовался ни рупором, ни мегафоном, чтобы поразить гостей. Он всего лишь вылез из кабины автозака — и так и стоял, наполовину скрытый от глаз распахнутой дверью.
- Я — член Особого Комитета по борьбе с эпидемией, — Овод, слегка опешив от громогласности полисмена, всё-таки быстро взял себя в руки. — От нашего имени к вам должно было поступить распоряжение о снятии оцепления.
- Распоряжение? — офицер поднял голову, повёл плечами. Его лицо казалось маской, лишённой индивидуальных черт. Он рассмеялся. Странно, жутко рассмеялся. — Ну конечно, — повторил он. — Распоряжение. А как быть с ними? — Он махнул рукой в сторону ДК. — Они не нужны Комитету? Десятком больше, десятком — меньше?
- Мы проведём переговоры вместо вас, — нахмурившись, но, умудряясь сдерживать гнев, ответил седовласый. — Как видите, ваши усилия не принесли плодов, — не удержался он от того, чтобы подпустить шпильку.
- Они ещё могут их принести, — вкрадчиво ответил офицер. — Самоубийство — сложная штука. Важно не вспугнуть птицу-феникса, когда она вздумает вспыхнуть.
- Вы — кто? Как ваше имя? — Овод, наконец, тоже понял: что-то не так; его собеседник совсем не походил на обыкновенного полицейского, даже облечённого властью над коллегами.
- Я — защитник этих людей, — офицер вновь обернулся на ДК. — Я защищаю их от вас! — Его голос набирал силу.
- Мы тоже хотим, чтобы они — жили, — седовласый отступил на шаг от собеседника. — Мы — уж точно им не враги.
- Чтобы они жили? — офицер, как будто не веря услышанному, выбрался из-за укрытия, хлопнул дверью автозака, надвинулся на Овода. — Нет, мы здесь не за этим. Мы не защищаем их от огня; огонь — свят! Мы защищаем их от вас! Мы даём им выполнить ими задуманное. Мы выжидаем, когда они наберутся решимости чиркнуть спичкой!
- Вы ждёте, когда они совершат самоубийство? — переспросил Овод. — Да вы помешались! Я, как старший по званию, а также на основании полномочий, делегированных мне Особым Комитетом, отстраняю вас от несения службы. Я арестовываю вас. Командование операцией беру на себя. Приказываю вам сдать оружие!
- Я бы рад отдать тебе его, человек, — офицер страшно улыбался. Его лицо начало светиться изнутри. — Но я так долго служил своему господину с оружием в руках, что теперь, чтобы лишить меня оружия, тебе понадобится отрезать мне и руку.
Офицер повернулся боком к Оводу, и Павел увидел то, чего уже давно ожидал и боялся: ножны меча, слегка ударявшие огненного по ляжке, каждый раз, как он делал шаг.
Меченосец — один изящным движением руки — выхватил меч из ножен, приподнялся на носки, выполнил какое-то быстрое танцевальное па, крутанулся вокруг своей оси.
Все замерли — как будто удостоились побывать на репетиции первоклассного балетного танцора — и вот-вот разразятся аплодисментами. Всё это было так стремительно, так мимолётно: отточенные движения, тонкий звон лезвия, разрезавшего воздух; а потом — что-то в диссонансе с этой гармонией. Что-то мерзкое. Какое-то бульканье, клокотанье, звук падения сгнившего яблока на замёрзшую землю.
Под ноги чумоборцам подкатилась голова Овода.
Его глаза были широко раскрыты — они выражали изумление, какое не часто выпадает на долю стариков.
Тело седовласого, ещё несколько секунд, удерживалось в вертикальном положении, будто размышляя, в какую сторону завалиться. Из чисто обрезанного горла крохотным весёлым фонтанчиком била кровь. Такая красная, такая густая, что ни секунды не верилось в её натуральность.
Наконец, с тяжёлым стуком, как будто Овод прогромыхал по асфальту костями, — тело упало под ноги обезглавившему его офицеру.
- В укрытие! — первым опомнился Третьяков. Он толкнул Павла под колёса одного из полицейских «Фордов». Сам же вытащил из-за пазухи пистолет и трижды выстрелил в убийцу. Но офицер повёл мечом — и трижды подставил под пули его ослепительное лезвие. Серебряные искры отметили места, куда угодили пули.
Пятеро «чёрных бойцов», по примеру Третьякова, тоже рассредоточились за укрытиями. Они стреляли очередями из автоматов.
Но офицер обхватил рукоять меча обеими руками, выставил меч вперёд, — и понёс на чумоборцев, как боевое знамя. И лезвие заискрило десятками серебряных всполохов — будто притянуло к себе все пули разом.
- Покоритесь мне! — пророкотал мощный голос. — Вы сделали многое! Вы совершили больше, чем другие, в других краях света и иных державах. Но теперь — всё кончено! Ваш небесный отец призывает вас! Не смейте противиться его воле! Покоритесь мне — и ваша кончина будет милосердной!
- Стойте! — крикнул Третьяков «чёрным бойцам», — те прекратили стрельбу. Они были напуганы. Они бы послушали в это мгновение кого угодно.
- Я хочу говорить с тобой! — «ариец» выбрался из-за укрытия; не опуская пистолета, осторожно пододвинулся к офицеру на полшага. — Мы можем договориться? Ты отпускаешь нас, мы — складываем оружие и уходим.
- Нет, — тот, как будто не замечая пистолета Третьякова, напротив, опустил свой меч. Лицо его полыхало внутренним огнём. — Я предлагаю только смерть. Милосердную — или жестокую. Быструю или долгую. Выбирай!
- Тогда зачем нам сдаваться тебе? — резонно спросил «ариец». — Почему бы нам не попробовать захватить с собой на тот свет хоть кого-то из твоей кодлы?
- Возможно, потому что вам ещё ведомо сочувствие? Оно спасёт от муки одного человека.
- Какого человека? О чём ты? — нахмурился Третьяков. Похоже, он подозревал, что огнелицый хитрит. Но тот повелительно взмахнул рукой, — и автозак взревел двигателем.
Машина медленно, медленно, поскрипывая железом и проседая на рессорах, начала пятиться задом. Двигаясь по дуге, она совершала разворот. Она встала боком к огнелицому и чумоборцам, дёрнулась вперёд, потом опять сдала назад.
Этот танец, в отличие от смертельного танца офицера, не был изящен. Но пугал — куда больше. Там, позади фургона, скрывалось что-то — не просто жуткое: что-то такое, что должно было перевернуть, а то и закончить, жизнь чумоборцев.
Автозак, наконец, развернулся — и подкатил к офицеру задом. Застыл, в шаге от его меча, как хорошо выдрессированный пёс.
На его дверях, распятый по рукам и ногам, висел эпидемиолог Струве — перепрыгнувший из пятнадцатого в двадцать первый век сеньор Арналдо.
Профессор поднял голову, близоруко прищурился. На глазах у него не было очков.
Что-то прошептал — как будто из последних сил, — и голова его вновь бессильно упала на грудь.
Павел с трудом верил в то, что видел. Алхимик был распят. По-настоящему, без шуток, без дураков. Не просто растянут верёвками, в позе витрувианского человека, — не просто обращён в букву «Ха», — но прибит железом — к железу. Из его рук и ног сочилась кровь. «Да это не гвозди — винты!» — с ужасом понял Павел. Плоть алхимика на руках и ногах была пробита винтами, а те — вкручены в гайки по другую сторону дверей автозака.
- Отпустите его! — прошептал Павел.
Офицер едва ли услышал это — зато на шёпот обернулся «ариец».
- Ты уверен? — на его лице отображалась целая гамма чувств. — Твой профессор — уже почти мертвяк. Он не поможет нам драться. Сейчас важно только это: драться! Важно, сколько нас и чем мы вооружены.
- Отпустите его! — выкрикнул Павел. — Я сдаюсь. — Он обернулся к бойцам за спиной. — Мы сдаёмся! Мы все — сдаёмся!
И его — тщедушного управдома со слабым голосом — неожиданно послушались. Несколько бойцов одновременно бросили под ноги огнелицому автоматы. Потом туда же полетели пистолеты с длинным, как ученическая линейка, стволом, следом — ножи. Последним расстался с оружием Третьяков: швырнул пистолет в офицера так, будто намеревался пробить тому голову увесистой железякой.
А тот — не зевал: поймал пистолет левой рукой, на лету, рассмотрел с интересом и бросил к остальному оружию. Потом поднял меч. Павел поймал себя на странной мысли: наблюдать за изящными стремительными движениями огнеликого ему нравилось. Если бы именно так к нему явилась смерть — на лезвии этого звонкого меча, — он бы, может, принял её покорно.
Звездопад! Праздничный салют! Целый сноп золотых искр расцветил площадь, когда офицер повёл мечом — и вдруг срезал лезвием головки винтов, удерживавших конечности сеньора Арналдо. Удар был нанесён ювелирно. Меч не отсёк алхимику кистей рук, даже не нанёс дополнительных ран. Павел успел — бросился под падавшее тело, перехватил его плечом. Третьяков, с небольшим опозданием, тоже подскочил: разделил с управдомом тяжесть ноши. Арналдо оттащили к ближайшему «Форду». Он дышал часто, тяжело, хрипло, но был жив.
- Вот и всё! — выкрикнул огнеликий. — Вот все вы — передо мной. Дерзкие, рискнувшие сопротивляться божьей воле! Встаньте на колени! Преклоните головы!
Павел ощутил, как его согнула в дугу неведомая сила. Против своей воли, он и вправду упал на колени. Не по-церковному, не молитвенно — но как если бы пытался поймать мышь в норе голыми руками.
- Валтасар Армани, — офицер плашмя, голоменью меча, ударил «арийца» по плечу. — Ты даже не узнаешь, за что умрёшь. Я уже убил в тебе древнюю память. Когда ты был в силе, ты был хорошим стрелком. Тебя учили ремеслу убийцы проклятые монахи в карпатских горах. Тебя вооружил немецкий святой. Ты умеешь убивать то, что невозможно убить. Ты много раз отомстил за жену. Ты научился умирать — и возрождаться. Эта смерть — не последняя для тебя. Но ты не веришь в это. Ты умрёшь сейчас, как в последний раз.
Офицер коснулся острием меча шеи Третьякова. На стали блеснула кровавая капля. Павел ожидал продолжения: плавного движения руки, обезглавливания. Но ничего не случилось. Огнеликий двинулся по площади дальше, оставил «арийца», подошёл к сеньору Арналдо. Удивительная сила и того коленопреклонила. Казалось, он висит, как кукла, на нитях и шарнирах. Одна из нитей перехватила ему горло.
- Арналдо де Вилланова. Мэтр, в совершенстве изучивший великое делание. Получавший золото из свинца. Полжизни растративший на поиски философского камня. Полиглот. Ты знал четыре десятка языков. Для тебя — как будто и не было кары многоязычия, которую наслал Господь на Вавилон, разрушив великую башню. Ты первым сотворил гомункулуса. И первым отыскал способ его умертвить. Ты был великим алхимиком. И им остаёшься. Ты сделал бы порох и пулю, чтобы убить то, что убить невозможно. Ты сделал бы целительный терияк, чтобы излечить тех, кто осквернён. Но сегодня ты исчезнешь. И не нарушишь Божью волю.
Алхимик захрипел, дёрнулся. Но и его не тронул клинок огнеликого. Зато он совершил полуоборот в воздухе — и опустился голоменью на невидимую преграду. Воздух под сталью уплотнился, соткался в фигуру человека.
- Авран, прозванный мучителем. Приветствую тебя, — с иронией проговорил офицер. — Ты прославился, как великий палач. Как существо, для которого нет тайн. Разве не Господь один всеведущ? Но ты не смущался тем, что сравнялся с Господом во всезнании. Ты и теперь узнал имя Чумы в этом городе, в этой вавилонской блуднице. Но оно умрёт вместе с тобой.
Огнеликий умолк, обернулся. Он смотрел на Людвига, а Людвиг — уставился на него. Коленопреклонённый, сдавленный, будто огромным паровым молотом, со всех сторон, Людвиг, казалось, вовсе не боялся офицера. Он не боялся даже его разящего меча.
- Ты, — огнеликий вдруг замешкался. — Я видел тебя много раз. Ты — ничто. Ты привязан к своим дням узами, каких ни за что не разрушишь. И я… столько раз пытался прочесть твоё имя…. Почему меня послали препятствовать тебе? Ведь ты — ничто. Знаешь, я должен тебя убить, — и закончить дело. Никогда ещё я не убивал незнакомца. Ты станешь первым…. Как полагаешь, меня, первейшего божьего слугу, сочли недостойным прочесть твоё имя?
- Ты — слуга Сатаны, — выкрикнул Павел, неожиданно для себя самого. Ему отчего-то захотелось защитить Людвига. Он не думал, что отвлечь внимание офицера на себя — хорошая идея. Но ничего лучше в голову не приходило. — Ты служишь яду, разложению, болезни, — продолжил управдом. — При чём здесь бог?
- Чтобы вылечить яд, — нужен яд ещё худший, — процедил офицер. — Если б у тебя было больше времени — ты смог бы обсудить это с алхимиком… или с врачом…. Скверну не отмоешь розовой водой. Её можно только спалить в пламени пожара. Ты помнишь Содом и Гоморру? Их гибель стала благом. Она была угодна Творцу.
- Откуда ты знаешь это? — усмехнулся Людвиг. Он не уступал в благородстве Павлу и дразнил огнеликого. — Ты же всего лишь слуга. Тебе не ведомо даже моё имя — имя самого обыкновенного человека. Тебе запретили знать даже его.
- Я могу его узнать, — офицер, отчего-то, разъярился. Вокруг него образовалось марево — настоящее марево, какое возникает вокруг костра или поднимается от асфальта в жаркий летний день. — Но мне незачем делать это. Я просто снесу тебе голову.
Людвиг словно не слышал офицера. Он улыбался — он смеялся тому в лицо. И тогда огнеликий изменился. Раздался в плечах, словно внезапно перерос человеческое обличие. Его меч, плясавший над макушкой латиниста, стремительно сместился, навис над Павлом.
- А ещё лучше: я снесу голову ему! — прорычал офицер.
Павел зажмурился. В голове мелькнула мысль: «ну, может, хоть на этот раз — конец?»
Потекли мгновения. Тонким ручейком, бурным речным потоком.
Полноводным оглушительным водопадом.
«Джжжииигаааа», — противный резкий звук едва не разорвал управдому барабанные перепонки. Казалось, кто-то провёл по стеклу монетой. Нет, не так: кто-то провёл по стеклу, размером с футбольное поле, монетой, размером с небольшое озеро.
А потом раздался звон металла об асфальт. Такой будничный, привычный: услышишь такой на улице — пройдёшь мимо, не обернувшись. Как будто кто-то обронил ключи от квартиры.
И Павел осмелился открыть глаза.
Перед ним стояла тёмная беззвёздная ночь. Возвышался монолит чёрного гранита. Замер таинственный защитник — не то сон, не то явь, не то горячечный бред.
Павел узнал его сразу. Прохожего в тяжёлом, как грех, каменном плаще. Огромную птицу, умевшую летать среди радуг Сатурна.
Защитник прорвал полотно ненастоящего мира — там зияла обугленная чёрная дыра, — и приземлился, как бэтман, на одно колено. При этом он спикировал прямо на голову офицеру, толкнул того в грудь, выбил меч.
Радоваться победе — не приходилось: она была мимолётной. Огнеликий мгновенно сгруппировался, потом акробатически вытянулся в струну, бросил своё тело в сторону от агрессора и, передислоцируясь, умудрился подобрать по пути упавшее оружие.
- Я обороню их, — трудно, медленно, задумчиво проговорил Защитник. — Обороню… от тебя, небесный.
- Ты бросишь мне вызов? — офицер не усмехался; он как будто не верил в услышанное. — А твой хозяин знает об этом?
- Нет, — прорычал чёрный великан.
- Нет? Тогда не лучше ли тебе убраться в ад? — офицер быстро менял обличие. Не прошло и минуты — он сравнялся в росте с Защитником и возвысился над тем. Его тёмно-синяя форма вспыхнула — и сгорела. Он сделался лучезарным, беломраморным. Он перестал быть огнём — превратился в сияние. А голос его гремел так, что управдом, да и Третьяков, зажимали уши ладонями. — Ступай отсюда прочь, Аббадон, властитель седьмого круга, градоначальник Дита — оплота насильников. Что ты позабыл здесь? Ты — губитель. Ты — князь разрушения и смерти! Ты — что поведёшь в последние дни мира саранчу на народы. Зачем тебе это место и эти черви?
- Ещё не время, — проскрипел Защитник. — Ты торопишься с карой. Дай им довершить, что они начали. Это часть договора.
- Вам мало? — выкрикнул в гневе офицер. — Они и так — ваши. Почти все достаются вам! Пускай хотя бы страданием спасутся чистые.
- Это слова твои — или его?
- И сказал Господь: за то, что они оставили закон Мой, который я постановил для них, и не слушали гласа Моего и не поступали по нему; а ходили по упорству сердца своего и во след Ваалов, как научили их отцы их. Посему так говорил Господь Саваоф, Бог Израилев: вот, Я накормлю их, этот народ, полынью и напою их водою с желчью!
- У нас — договор! — проскрежетал чёрный. — Ты не смеешь брать, что желаешь! Даже он не смеет!
- Тогда я низвергну тебя в ад! — вскричал огнеликий. — Или заберу их, — он повёл мечом над склонёнными головами чумоборцев. — Выбирай, спасёшь ли ты их, или себя.
И офицер ударил первым.
Он выкрикнул что-то гортанное, резкое, — и полисмены, что застыли в неподвижности при появлении Защитника, вдруг пришли в движение. Вся полицейская рать ощетинилась автоматными стволами. И те разом, будто сговорившись, излили горячее море свинца на чумоборцев.
Павел охнул — стремительная злая пчела обожгла ему щёку. Другая черкнула жалом по волосам. Третья оставила по себе память тонким ароматом разогретого воздуха, пощекотавшим ноздри.
И вдруг в тонкое пение свинца вмешались молоточки. Каждая песня каждой пули теперь заканчивалась сухим ударом — щелчком металла о камень.
Это Защитник превратился в каменную стену и принимал на себя огонь. Он развалился на булыжники, на валуны, из его могучего тела получилась отличная баррикада. Она казалась незыблемой. Но это было не так. Каждая пуля откалывала крохотный кусочек от целого. И эти малости исчезали навсегда. Развеивались пылью на ветру. Защитник — медленно — убывал, сокращался, тощал. Огнеликий вонзил клинок в асфальт площади, оперся на рукоять. Он походил на старика, уставшего от злобы. Он, отчего-то, не вмешивался в бойню.
Но полицейские, без помощи своего старшего офицера, начали выдыхаться. Шквал огня распался на отдельные очереди. В то же время, стрелки перешли от шального бесчинства к точечным атакам.
- Попробую сдвинуться с места! — Третьяков, преодолевая сильнейшее сопротивление неведомой силы, направился к Павлу. Его плечи дрожали от напряжения — как будто на них лежал невероятный груз. Людвиг, заметив это, тоже дёрнулся; упал лицом вниз, вновь поднялся и пополз, подтягиваясь на руках, вслед за «арийцем». Ощутил и Павел: невидимые путы ослабли. Он заметил это как раз вовремя, чтобы подхватить алхимика, который метил грохнуться с колен — носом в грязь. Как только стало возможным повернуть голову — управдом оценил и всю картину целиком. Защитник, судя по всему, прикрыл только чумоборцев. Двое из бойцов спецподразделения Овода лежали в лужах собственной крови; позы обоих — раскинутые руки, распахнутые объятия — свидетельствовали: им уже не поможешь. Ещё один сумел спрятаться за опустевшим «Фордом», а двое — переметнулись под защиту каменного тела-крепости. Павел догадывался: сделать это им было нелегко — в первую очередь, потому что человеку нелегко преодолеть свой страх перед невероятным. Но управдом не собирался заботиться о «чёрных бойцах». Вместо этого он, калеча мышцы и надрывая жилы, сместился навстречу Третьякову.
- Он ослаб? — С трудом перекрикивая стрельбу, Павел — нос к носу — столкнулся с «арийцем». Управдом имел в виду огнеликого.
- Оба ослабли. Смотри, — палец Третьякова вытянулся в направлении большой чёрной каменной глыбы — может, груди, а может, плеча Защитника.
Управдом послушал «арийца». Сощурился: вокруг столбом стояла пыль, пыльная взвесь резала глаза до слёз. И всё-таки разглядел: трещину.
По каменной глыбе прошла трещина. Защитник раскалывался на осколки.
«Клик-клак-клок», — канонада прервалась неожиданно. Автоматные очереди — иссякли. Выстрелы — стихли. Зато громко — и бессмысленно — клацали затворы, стрелки вхолостую давили на курки. Ещё мгновение — и эта разноголосица тоже сошла на нет.
А расщеплённые, раскрошившиеся камни крепости, в которую обратилось тело Защитника, тут же пришли в движение.
Это был камнепад. Только камни катились не с горы — они, с грохотом, сближались друг с другом. А потом, будто невероятный трансформер, со шлейфом из пыли, в ореоле славы, из ничего — из заброшенной каменоломни — восстал Защитник.
Он был уже не тот, что перед бойней. Казался выщербленным, оболваненным, усечённым. Он и двигался, как пластмассовый болван на шарнирах. По сравнению с величественным светлым меченосцем, он теперь казался пыльной ветошью, пугалом. Помельчал, укоротился, как минимум, на голову. Единственное, что в нём осталось, — тяжесть. Тяжеловесность.
Защитник походил теперь на обезьяну — на гигантскую гориллу, — воздевшую мускулистые лапы к небу.
Полицейские, до сих пор остававшиеся невозмутимыми, вдруг отшатнулись, завидев эти многопудовые конечности.
Защитник двинулся на полисменов, оставляя за собой след из каменных осколков. Он продолжал разрушаться — но шёл.
Огнеликий, будто заподозрив что-то, двинулся ему навстречу, но было поздно.
Защитник — с размаху — опустил могучие кулаки на камни площади.
Асфальт брызнул в стороны, как горячее масло.
И взрывная волна — волна разрушения и мести — ударила — из-под гранитных кулаков — во все стороны, по всем душам и телам, кому бы на площади те ни принадлежали.
Чумоборцев тряхнуло, вытолкнуло тяжёлой ладонью за пределы воздушного конуса смерти.
Павел вскрикнул, у него была сорвана кожа на запястье. Руку засаднило.
А полисмены вспыхнули свечами. Не огнём — таким же сиянием, каким полнился меченосец. И светлыми дымами растворились в морозном утре. Они вознеслись. Они покинули поле битвы, как должны его покидать второстепенные фигуры. Какое бы воинство ни привёл с собой огнеликий, оно оставило его.
Но сам огнеликий и не думал сдаваться. Последняя отчаянная атака Защитника, казалось, вовсе не затронула его. Он не пострадал ни на йоту. Не расстался ни с ресницей, не пожертвовал ни волоском.
Он лишь слегка наклонился вперёд, как будто в попытке удержаться на ногах в ветреную погоду, — и тут же вновь распрямился. Расправил плечи. Предстал перед Защитником во всём величии. А от последнего мало что осталось. Обрубок темноты. Располовиненный торс.
- Чего ты добился, жалкий? — меченосец вытянул меч перед собой, сжал рукоять недрожавшей рукой, — и клинок засиял нестерпимо ярко. — Ты не спас ни одной головы. Ты исчезнешь, порадовав, тем самым, Творца. И не заслонишь ничью душу!
Он обратил лик к Павлу — и того, словно невесомую серёжку лиственницы, погнало ветром к своему палачу. Ветер был странным, непобедимым, — и он не касался ничего в этом мире, кроме поясницы и лопаток управдома.
- Пора, — прошептал огнеликий почти задушевно.
Лезвие меча взвилось, начало опускаться.
Как долго!.. Как бесконечно, мучительно долго!..
Прожитая жизнь не проносилась перед глазами Павла. Об этом — врали. Не умирали сами — потому беззастенчиво врали. Зато, нелепой шуткой, в памяти всплыло:
Лезвие ударило, взвизгнуло, упало…
И утонуло в чёрном угле, в граните.
Оно утонуло в самом сердце могильной темноты.
В узловатом, изломанном локте Защитника.
Тот, с проворством, совершенно невероятным для столь массивного и израненного существа, умудрился подставить руку под удар офицера.
И не просто подставить…
Сияющий меч завяз в костях Защитника.
Он утонул в его беззвёздной непроглядной плоти.
Битва, наконец-то, сделалась равной: огнеликий взрезал мечом всё глубже каменное тело врага, но лезвие, кромсавшее камень, и само стремительно теряло блеск, солнцеподобие. Оно плавилось, растекалось. Наконец, сделалось тусклым.
Меченосец почувствовал неладное, попытался прервать битву, вытащить меч из камня. Но Защитник судил иначе. Он не отпускал жертву. Огненный, быстрый, смертоносный клинок, который вдруг сделался обычной сталью. Затем ломкой, пережжённой сталью. Затем, с мышиным хрустом, а не хрустальным звоном, — сталь переломилась. В руках у огнеликого остались рукоять меча и гарда, а лезвие — застряло в теле Защитника, срослось с камнем.
Огнеликий взвыл. Упал на колени. Казалось, он оплакивал своё оружие. Но это продолжалось лишь мгновение. Он подскочил к Защитнику, голыми руками схватил того за плечи и с силой обрушил истерзанное тело на асфальт. Принялся молотить поверженного врага кулаками. Метил в трещины на камне. Откалывал от Защитника куски. Тот почти не сопротивлялся.
- Ты проиграл! — выкрикнул, наконец, огнеликий. — Ты проиграл и отправишься в ад! Я сокрушил тебя в честь Создателя!
- Тогда он позволит тебе узнать… имя… — чуть слышно выдохнул Защитник. — Имя… безымянного. Хорошему слуге… позволено… знать…
Ночь утонула в омуте площади. Закатилась: не только солнце это умеет. Но эта ночь закатилась навсегда.
Адский служка умер.
Рассыпался каменной крошкой. Исчез. Но, вместе с ним, распалось на элементы и исчезло лезвие огненного меча.
Офицер остался безоружен. Он лишился меча и войска. Однако он всё ещё был жив и полон сил.
Он шагнул к чумоборцам. Удостоил каждого долгим пытливым взглядом. Задержался на Людвиге.
- Имя, — прорычал он. — Теперь мне откроют твоё имя! Теперь мне позволено знать…
Он опустился перед латинистом на колено — мраморный, солнечно сияющий великан — и обхватил голову юноши огромными ладонями с обеих сторон.
Людвиг вскрикнул от опаляющей боли.
Третьяков рванулся ему на помощь, но отлетел прочь, будто хилый пёс, что отважился броситься на медведя.
- Я вижу! — воскликнул великан. — Я знаю…
И вдруг он отшатнулся, откатился от Людвига, как от ядовитой змеи.
Это произошло так стремительно, что Павел сперва не понял, в чём причина страха огнеликого; чем мог так напугать его безобидный латинист.
- Это не можешь быть ты! — голос бывшего офицера, бывшего меченосца, изменился. Он сделался робким, малым, человеческим. — Это не ты! Я не боюсь тебя!
- Меня не стоит бояться, архистратиг. Но стоит помнить: ты не властен причинить мне вред. — Как ни было сильно предощущение смерти, накрывшее с головой и Павла, и Третьякова, и богомола, и даже начавшего подавать признаки жизни мэтра Арналдо, все чумоборцы вздрогнули и опешили, услышав звучный голос латиниста.
- Я — слуга Господа! — возопил огнеликий. — Я делаю лишь то, что угодно ему! Не смей мешать мне!
- А я — его друг, — ответил Людвиг. — Я никому не служу. Но жду его пришествия две тысячи лет.
Воцарилась тишина. Было слышно, как ветер колеблет листву в далёком парке. Огнеликий походил на догоравший факел: слишком горячий, чтобы осветить жилище; слишком холодный, чтобы освещать погром. Он словно бы колебался: ввязаться в ещё одну драку, или опустить руки и смириться с неизбежным.
- Каково это, апостол любви? — наконец, произнёс он. При этом поник, съёжился, будто признав поражение. Его устами говорили усталость и тоска. — Каково это — быть сиротой на земле, не зная, зачем ты здесь? Не ведая, в чём твоё предназначение? Он бросил тебя — ведь так? Просто бросил. Не повелел строить его церковь среди людей. Не призвал проповедовать и уловлять в сети будущих праведников. Не принял ни одной из твоих жертв. Каково это, апостол, — жить вечно, оставаясь обыкновенным человеком, — червём?
- Нет ничего хуже этого, архистратиг, — в тон ему ответил латинист. — Я бессчётное множество раз задавал себе этот вопрос: почему он оставил меня здесь. Не отправил вниз и не вознёс наверх. Оставил не духом, не ангелом — но во плоти. Не отучил голодать или мёрзнуть. Не отучил от ненависти и любви. Что это — награда или наказание? Он просто позволил мне видеть, как рождаются и умирают вокруг люди — век за веком, поколение за поколением. Я взывал к нему. Я просил дать мне работу — любую, во имя его. Я видел, как расцветает, богатеет, а потом впадает в беспамятство церковь, выстроенная рыбаком. Молился в стенах этой церкви, в бессмертном Риме, среди толпы, — и в пустыне, в одиночестве. Я был человеком — ничего больше. Он ни разу не ответил мне. Так же он не отвечал и другим людям. И тогда я понял…. Я должен добраться до его чертогов…. Может, он позабыл о моём существовании?
- Как же ты сделаешь это? — усмехнулся огнеликий. — Как ты по доброй воле попадёшь туда, куда всех — призывают, и всегда — по воле его?
- Ты прав, — латинист тоже не скрывал грустной улыбки. — Придумать способ было непросто. Но, видишь ли, я терпелив. Терпение — это единственное, что мне доступно. Единственное, что я освоил в совершенстве. Мне нужен был повод: причина, по которой он прибегнет к услугам такого, как ты. На земле редко гостят обитатели небес. Но иногда и это случается. Как видишь, я не обманулся. Ты пришёл устранить препятствие, — тех, кто мешал исполняться его воле: вот этих людей, — Людвиг широким жестом указал на чумоборцев. — Я — был рядом с ними. И вот — я вижу тебя.
- И как тебе поможет это? — огнеликий, казалось, не скрывал изумления.
- Ты станешь моим ездовым Пегасом. Ты отвезёшь меня к нему — поднимешь вверх на своих крыльях, — выкрикнул латинист.
Никто не ожидал этого.
Это походило на кощунство.
Людвиг — легко, стремительно — будто и не побывав в тенётах — вскочил на ноги. Бросился к огнеликому. И, совершив немыслимый акробатический кульбит, оказался у того за спиной. Дальше последовал рисковый прыжок меченосцу на шею.
Латинист обхватил шею огнеликого обеими руками, взял её в захват.
Это казалось нелепым: маленький субтильный латинист повис на солнечном великане, как будто играл с ним в какую-то игру. Тот вряд ли ожидал такого. Людвиг вёл себя, как хулиган. Его выходка не вписывалась в мизансцену. И огнеликий сперва просто попытался сбросить юношу. Но тот вцепился в архистратига мёртвой хваткой.
Меченосец отчаянно замотал шеей. В это мгновение он походил на пса, пытавшегося высвободиться из удавки. На огромную птицу, которая попала в силки. Он раскачивался, шатался. Его движения становились всё размашистей, всё безумней. Он принялся пыхтеть, как толстяк на прогулке. Потом тонко подвывать. Наконец, взревел, будто раненый зверь.
- Бегите! — крикнул Людвиг чумоборцам. — Бегите к ДК. Делайте своё дело!
Павла эти слова подстегнули. Он, даже не проверяя, свободен ли в движениях, толкнул Третьякова плечом, бросился к зданию дома культуры. Людвиг подсобил: завладел вниманием огнеликого всецело. Тот полностью утратил власть над чумоборцами.
Бежать, впрочем, не получалось — так только, ковылять. Сильно замедлял всех алхимик. Он уже пришёл в себя, но пробитые руки и ноги давали о себе знать. Он не мог обходиться без помощи. Благо, им занялись выжившие бойцы «чёрного подразделения» — подхватили под руки и попросту понесли «на локтях», по следу чумоборцев.
Когда миновали зону, уставленную полицейскими «Фордами», впервые зашаталась земля.
Павел обернулся. Увидел, как огнеликий бьётся всем телом об асфальт площади. Катается по камням, пытаясь стряхнуть с себя латиниста. Если не стряхнуть — так раздавить. Но тот — как прирос к холке; будто ковбой на родео, держался на холке огнеликого мёртвой хваткой. Архистратиг зарычал, на его беломраморной коже выступили тёмные пятна — подпалины, или чумные петехи. Казалось, мрамор облили чернилами. А потом меченосец расправил крылья — как два водопада расплавленного металла, что струятся из зева металлургической печи. И взмыл в воздух.
С воем и сетованиями, птица закружилась над площадью. Архистратиг словно бы пытался ещё не устраняться из игры, нарезал круги, с прицелом на возвращение. Но вокруг него — по крупицам, по облачкам морозного дыхания, стекавшимся воедино, — собиралась туча. Она как будто облепляла птицу. Скрывала её от глаз. И медленно, черепашьими шагами, повлекла архистратига и его наездника прочь от площади, от ДК.
- Пойдём, — Третьяков отвлёк Павла от наблюдений за небом, вернул на грешную землю. — Неизвестно, что ещё будет. Время не ждёт. — Он, демонстративно, в десяти шагах от парадного входа ДК, поднял руки вверх, прокричал громко: — Мы пришли провести переговоры. Не вооружены. Просьба не препятствовать нашему входу в здание!
Ответа не последовало. «Ариец» опустил руки и начал подниматься по ступеням крыльца.
Павел двинулся следом.
Алхимик, поддерживаемый под руки бойцами, уже пытался идти сам — при этом сильно волочил ноги и оставался несомненной обузой.
Богомол не растворялся, не становился призраком. Пожалуй, его потрепало площадными событиями и сквозняками менее прочих. Он благоразумно держался позади всех, даже за спинами «чёрных бойцов».
Высокая стеклянная входная дверь ДК оказалась открытой.
В фойе не встретилось ни единого человека. У стойки гардероба громоздилась ветхая поломанная мебель — скамьи, столы и стулья, сваленные в кучу. Возможно, из всего этого строили баррикады, но потом разобрали. Фойе было изрядно замусорено. Но всё-таки здесь не бросались в глаза следы катастрофы — ни прошлой, ни будущей. Старые афиши и фотографии звёзд местной самодеятельности кривовато висели на стенах. С них на вошедших взирали костюмированные красавицы и красавцы. Других взглядов Павел на себе не поймал.
- Туда, — «ариец» вытянул палец в направлении обитых фиолетовым кожзамом дверей зрительного зала. Управдом кивнул. Они поднялись по короткому невысокому пандусу к дверям. Третьяков дёрнул за ручку.
И здесь не возникло препятствий.
- Ну, что там? — пропыхтел Павел в ухо коллекционеру.
- Чёрт! Ничего не вижу — темно, — ответил тот. Он выудил из кармана зажигалку и попробовал осветить окрестности. Сделал шаг вперёд, ещё один — осторожный. Споткнулся обо что-то. Чертыхнулся.
Павел мягко ступал за Третьяковым — след в след. Он слышал и других — их шаги.
А потом услышал что-то ещё.
Движение, возню.
- Мы здесь не одни! — «ариец» проговорил это отчётливо, громко. Наверняка, он доносил эту мысль не до Павла и остальных чумоборцев — до тех, кто скрывался в темноте. И давал тем понять: гости не таятся, они действуют открыто.
Он не ошибся.
Раздался низкий гул генератора. Потом звонкое клацанье рубильников.
И вдруг сцену осветили два сильных театральных прожектора.
В их свете перед чумоборцами предстал высокий «пионерский» костёр — ещё не тронутый огнём. А в центре конструкции из досок, реек, пластиковых панелей, газет, плакатов и рекламных афиш, возвышался столб, к которому была прикована юная белокурая девушка, облачённая в белые одежды. Её голова свесилась не грудь, она не протестовала против насилия, не читала молитвы, вообще не произносила ни слова. Похоже, она пребывала без сознания.
Рядом с костром возвышался бородатый старец. Под два метра дылда, не меньше! Павел, едва взглянув на него, обозвал его именно так: старцем. Хотя, приблизившись к сцене, убедился: бородатый совсем не был стар. Максимум — лет сорок-сорок пять. Но лицо его казалось узким, длинным, лоб — высоким, щёки — впалыми. Борода была острижена «клинышком». Вкупе с капюшоном, покрывавшим голову старца, вкупе с его белыми, «монашескими» по покрою, одеждами, всё это отсылало в древнюю Русь, во времена Андрея Рублёва и Феофана Грека.
В руке старец держал факел.
Картина была грозной, но слегка абсурдной. Возможно, абсурдности добавляло место действия — сцена.
Вся она лоснилась чем-то масляным. Павел почти не сомневался: её залили бензином. Стойкий характерный запах подтверждал догадку.
Несмотря на то, что прожекторы освещали одну только сцену, в зрительном зале угадывались многочисленные зрители. Головы, покрытые капюшонами, торчали над спинками кресел. При этом тишина в зале стояла зловещая.
- Полицейское оцепление снято, — громко объявил Третьяков. — Вам никто не угрожает. Штурма не будет. — Он чуть помедлил, подождал реакции, но её не последовало. Тогда «ариец» продолжил. — Мы знаем, в вашей общине есть девушка, несколько дней назад начавшая… пророчествовать. Отдайте нам её. Мы не причиним ей вреда. Она нуждается в медицинской и психологической помощи. — Третьяков огляделся. — Кто здесь главный? С кем я могу говорить?
- Тебе незачем говорить с нами, — старец на сцене зачем-то сунул голову в плащ, как курица — под крыло. Завозился, зашебаршил чем-то хрустким. — Ты можешь лишь с нами умереть! — Он чиркнул спичкой. Факел немедленно полыхнул в его руке.
«День огня! — подумалось Павлу. — Сегодня у нас — день огня!»
Капли бензина посверкивали в отблесках пламени. В каждой капле дрожали огненные язычки.
- Объясните, почему вы это делаете? — «ариец» не повысил голоса, и не сбавил тона. Он вопрошал так, как если бы по соседству с ним не происходило ничего необычайного — как если бы он вёл светскую беседу. — Просто объясните, что к чему. Мы тоже хотим знать то, что знаете вы.
- Знать — не важно; важно — чувствовать, — старец всё же снизошёл до ответа. — Та, о ком вы говорите, — дар. — Он мотнул факелом в сторону привязанной к столбу девушки. — С началом мора она потеряла свою личность и обрела чужую. И оказалось: истоки нынешней беды — в прошлом! Через неё, пророчицу, мы впустили в наши мысли, души это прошлое, ощутили вину. И готовы её искупить. Дева умрёт первой, мы — за ней. Ибо она и мы — семья. Она и мы — единая душа общины.
- Мор можно остановить, — проговорил Третьяков. Он обернулся в тёмный зрительный зал и повторил это громче: — Мор остановят! Люди уже наказаны! Большего наказания — Господь не желает!
- Посмотри на это! — в голосе старца прорезалась злоба. Он — одной рукой, не отпуская другой факела, — рванул ворот своего белого одеяния. Рванул с такой силой, что хламида треснула сразу в нескольких местах, тело факельщика обнажилось по пояс.
Всё его покрывали крупные бубоны.
Такого их расположения Павел ещё ни разу не видел. Они походили на сгустки лягушачьей икры. Усеивали кожу старца, в основном, группируясь по три. Только теперь управдом понял: человек на сцене испытывает адские муки. Как он держался — стоял на ногах, не срывался на крик от боли — оставалось только гадать. Павел, веря, что никогда не подхватит Босфорский грипп, всё-таки отвернулся от старца с омерзением: даже смотреть на бубонное царство было невыносимо. Наверное, он инстинктивно попятился, потому как ощутил спиной чьё-то прикосновение.
Обернулся.
К нему тянул руку сеньор Арналдо — просто выставил перед собой кулак, как буфер.
Павел решил было: алхимик попросту ограничивает таким образом личное пространство от посягательств. Но потом заметил в полумраке зала: в его ладони зажато что-то.
Ладонь раскрылась.
На ней поблёскивала склянка с тёмной, неприглядной на вид, замазкой.
- Это — лекарство? То самое? Последняя порция? — Павел не верил собственным глазам. — Эти полицейские… этот с мечом… они не забрали у тебя?..
Третьяков избавился от удивления куда быстрее. Перехватил склянку, поднял её над головой:
- Эй, босс, — выкрикнул, выплюнул в старца. — Я могу тебя вылечить. Вот лекарство! Терияк! Принимай его по чайной ложке трижды в день — и, через пять дней, твоё тело очистится. Жар спадёт. Болезнь тебя оставит!
- Ты врёшь! — яростно возразил несчастный. — Мор не размягчает мозги! Я знаю: мне не помочь!
- Ещё как помочь, — усмехнулся Третьяков. — Только одному тебе — и помочь! Ты — счастливчик.
- Я — счастливчик? — тон старца вдруг изменился. Павел почувствовал неладное. Он поискал взглядом богомола. Ну конечно: так и есть! Зрачки Аврана-мучителя — закатились. Страшные белые зенки слепо таращились в темноту. Что он творил? Павел задумался. Пытать старца — бессмысленно. Понуждать его развязать девушку — чревато пожаром: что, если, сделавшись рабом чужой воли, он станет неуклюжим, выронит факел?
Третьяков охнул, схватился за голову, зашатался.
- Читай… в нём! — вдруг прокаркал богомол. Он явно хотел донести свою мысль до старца. С мукой, как будто каждое слово доставляло ему страдание, повторил, приблизившись к сцене: — Его… правда… открыта для тебя… Он — книга… без секрета… читай… в нём!..
Павла осенило: богомол распахнул сознание Третьякова для старца. Дал тому возможность поверить в правдивость «арийца».
Это продолжалось минуту.
Факел в руке старца начал медленно опускаться.
Третьяков хватался за стену, бил по голове кулаком.
И вдруг — всё закончилось.
«Ариец» прыгнул к богомолу, яростным, сильным ударом сбил того с ног, занёс кулак для удара по лицу.
- Дайте мне лекарство! — требовательно выкрикнул старец.
- Остановись! Он сделал то, что было нужно! — Павел попытался оттащить Третьякова от Аврана-мучителя.
Но железные мускулы «арийца» не оставляли на это ни единого шанса.
Ситуация менялась слишком стремительно.
У управдома не было ни мгновения — что-то придумать.
- Останови его! — потребовал Павел от одного из «чёрных бойцов», кивнув на Третьякова.
Вырвал у алхимика из рук склянку.
Будь что будет — главное, спасти деву!
Он взбежал на сцену, буквально всучил терияк старцу.
Тот зачарованно, восторженно смотрел на замазку в стекле.
- Отпускай девушку! — Потребовал Павел от сектанта.
Тот, наконец, опомнился, пришёл в себя.
- Я спасу этим всех праведников общины? — задал он запоздалый вопрос.
- Н-нет, — управдом замешкался. Но всё-таки не солгал. — Это лекарство для одного.
Старец ошалело уставился на Павла.
В его глазах бушевала буря. Управдом ещё никогда не видел, чтобы в глазах человека настолько отражалось смятение души. Тот вдруг отшатнулся от Павла. Отступил назад, выставив факел перед собой, словно оружие. В зрительном зале — впервые — послышался шум. Раздался ропот.
Старец, чьи глаза наполнялись тоской безумия, ещё попятился.
- Отче! — резанул тишину тонкий женский голос из темноты зала. — Ты покидаешь нас?
«Шу-шу-шу-шу-шу-шу-шу», — покатилось по восходящей. И вдруг, вопросительно, жалобно, уже другая живая душа произнесла:
- Измена?
Темнота и тишина, казалось, ждали только этого слова, чтобы прийти в движение, разрушиться, разбиться…
На сцену, в одно ловкое движение, вскочил Третьяков — встопорщенный, разгорячённый стычкой, но, как всегда, деятельный и полезный. Что бы он ни собирался совершить на сцене — в отношении старца, девушки, или Павла, — он совершить не успел.
Из зрительного зала, прямо через ряды, поползли к сцене человеческие фигуры. В них было так много паучьего, что управдом невольно искал взглядом цепкие мохнатые лапы, торчавшие из тел. Когда фигуры переваливались из ряда в ряд — слышались мерзкие чавкающие звуки. Сектанты шептали своё «шу-шу-шу», шелестели, как пауки на ломкой осенней листве, — и шлёпались об пол, как мокрицы. Павел вдруг понял: многие из них безнадёжно больны. Может, и все сразу. Возможно, Босфорский грипп изуродовал эту общину как-то особо — например, обезножил. Хотя старец держался на ногах уверенно.
А вот руки его — дрожали. Он — то и дело — то поднимал, то опускал факел.
Но, как только крик: «Измена!», — повторился, — старец, зажав склянку с терияком в кулаке, бросился к кулисам.
Третьяков сглупил: попытался остановить беглеца. Рванулся за ним. Не достал. Но, вероятно, напугал. И этот испуг ускорил поступь безумия, торопившегося поселиться в старце.
Тот размахнулся факелом, как дубиной, как городошной битой, — и швырнул его на сцену.
Бензин вспыхнул ослепительно, жарко.
Огонь не просто охватил сцену — он шарахнул взрывом. Горючей жидкости было слишком много. В воздухе возник огромный огненный шар — стремительно расширился — и лопнул. Вместе с жаром по сцене прошла тугая взрывная волна — и она, как ни странно, помогла чумоборцам. Те словно бы оказались в эпицентре урагана — в самой спокойной его зоне. Языки огня, как волны, выплеснулись в зрительный зал.
Завизжали пауки. Взвыли, запричитали опалённые пауки. Каждый — Агриоппа.
Но столб, с привязанной к нему девушкой, обдало лишь жаром. Огонь пронёсся мимо столь стремительно, что не сумел затормозить у сложенного из мусора костра. Он поджёг ширмы и занавес, на краю сцены. И уже оттуда, будто поверив, что упустил по пути главную сласть, стал быстро подбираться к деве.
Третьяков действовал ещё быстрее огня.
Он бросился к столбу, принялся рвать верёвки-путы голыми руками. При этом, ногой, пытался затоптать огненные ручейки позади себя.
- Помоги! — прохрипел, обернувшись к Павлу.
Управдом метнулся к столбу.
Тоже, срывая ногти на пальцах, вступил в бой с верёвками. В полуметре от себя он видел совсем ещё детское, наивное, маленькое, похожее на сердечко-валентинку, лицо девушки. Та приходила в себя. Взрывная жаркая волна опалила ей белокурые волосы, сожгла тонкие светлые брови. Девушка теперь казалась мальчишкой-трубочистом из сказки.
- Держите! — сквозь полосу огня и сгущавшийся дым, к столбу прорвался один из «чёрных бойцов». Он протянул Третьякову зазубренный армейский нож — наверное, утаил где-нибудь в сапоге, когда отряд сдавался меченосцу.
- Класс! — как хулиган, получивший в своё распоряжение новую рогатку, выкрикнул «ариец» и, уверенными движениями, принялся перерезать верёвки.
Но тут на нём загорелись брюки.
- Чё-ё-ёрт! — плюясь слюной и завывая, Третьяков продолжал пилить.
Павел сорвал с себя куртку, размашисто сбил огонь с брюк «арийца». Ненадолго. Огня вокруг скопилось так много — столько огненных ручейков слились в одно огненное озерцо, — что сопротивляться стихии было бессмысленно.
Но, наконец, верёвки упали. Третьяков подхватил тело девушки, перебросил его через плечо.
Зал пылал.
Люди-пауки уже не корчились, не голосили — они воняли жжёным мясом.
Но эта вонь едва ощущалась — она забивалась другими: горячего лака, бензина, едкого дыма.
- Он сбежал через кулисы! — выдохнул Павел. Никто не спросил, кого управдом имел в виду.
- Единственный путь! Туда! Вслед за ним! — подавившись дымом и прокашлявшись, просипел Третьяков.
На сей раз через лужицы огня первым поскакал богомол. За ним двинулся «ариец» с ношей. За ним — боец в чёрном. Второй боец по-прежнему придерживал под локоть алхимика. Павел, убедившись, что процессия — в порядке и способна двигаться, поспешил было за первыми из команды, но тут сеньор Арналдо тихо вскрикнул.
Павел стремительно обернулся.
За щиколотку алхимика схватила обгорелая рука.
Оказалось, в зрительном зале ещё были живые. Доживавшие. А может, мёртвые, чьи тела двигала ярость.
На сцену, как дохлую рыбу, выкинуло паука.
Паук горел — и пытался утянуть сеньора Арналдо за собой, в огонь.
Чёрный боец попытался делать два дела сразу: бить ногой по изувеченной конечности паука и поддерживать алхимика. Но у него получалась лишь нелепая раскоряка: сектант, обгорев практически до костей, упрямо цеплялся за жертву, продолжал тащить её в огненный ад.
Павел подскочил. Помог тянуть алхимика прочь от огня в зале.
Боец благодарно кивнул, сосредоточился на сектанте. Оторвал цепкое палёное мясо от щиколотки Арналдо. Но забыл о тыле.
Из огня высунулось ещё одно рыло. Обгорелое, безглазое.
Подкралось. Подластилось. Незаметно втекло на дощатое покрытие сцены.
Обхватило бойца за ноги — и резко дёрнуло на себя.
Это заняло — доли секунды.
Павел не успел помочь, всё было кончено.
ДК «Молодость» сожрал человека.
Одного человека — и несколько десятков мертвецов в белых одеждах.
- Скорей! — раздражённо поторопил Третьяков.
И Павел потащил алхимика за кулисы.
Горело всё. Вспухали от жара и сухо трескались, как кости, доски пола. Пылал занавес. С громкими хлопками взрывались лампы прожекторов.
Однако путь из огня был очевиден. Старец бежал не по тайному лазу — по широкому служебному ходу.
Всего лишь четыре пролёта вниз по узкой, пахнувшей старым цементом, лестнице. Кто сказал, что цемент не имеет запаха? Для чумоборцев он благоухал жизнью.
Третьяков обогнал богомола, гневно зыркнув на того слезившимися от дыма глазами.
Сеньор Арналдо передвигал ногами сам. Он был не так уж слаб — Павла радовало это.
ДК полыхал. Скручивалось, трескалось раздавленное жаром стекло фасада.
Площадь перед домом культуры была пуста.
А Людвиг…
Что там было — а что привиделось?
Юный латинист, верхом на огромной птице — на загривке архангела, — улетел в рай?
Павел прислонил алхимика к высокому тополю — в ближайшем придомовом дворике, с видом на ДК.
Сердце стучало отчаянно.
Он никак не мог отдышаться.
- Меня зовут Тася, — раздалось позади. — А вы кто? Зачем вы меня спасли?
- Долгая история, — отозвался Третьяков. — Лучше будет рассказать её не здесь.
- А куда нам? — подал голос управдом. — Куда нам теперь?.. после того как Овод…
- Ко мне домой! — быстро выговорил, будто только и ждал такого вопроса, Третьяков. — У меня дом — полная чаша. Чем не штаб революционной борьбы с Чумой!
- Это далеко, — нахмурился Павел. — Это же чёрт знает, где.
- Ага, — «ариец» прищурился, проморгался от дыма, — Но уж мы-то — доберёмся. Уж мы-то! К тому же, нам помогут — подбросят на транспортном средстве. Я видел: наш малокомфортный лимузин — уцелел. — Он обратился к чёрному бойцу. — Ведь верно? Мы сможем использовать его?
Чёрный чуть подумал, и вдруг — размашисто припечатав ладонь ко лбу, — сорвал с лица непроницаемую маску. Под ней обнаружилось конопатое лицо сельского на вид, простоватого, парня лет двадцати пяти.
- Сделаем, — буркнул парень. — Кстати, я — Сергей. Будем знакомы. Можно Серго. Для своих.
* * *
Симон, по прозванию Кифа, всё ещё имел над прочими необъяснимую власть. Отрекшись троекратно от учителя, он сперва горевал, рвал на себе одежду и захлёбывался стыдом. Но затем его голос — окреп, взгляд — посуровел, во все черты лица вернулось всегдашнее упрямство. Первым из учеников он научился жить без покровительства святого слова. Пока другие тщетно пытались оправиться от замешательства и тоски, проводили бессонные ночи и дни, кто — в бесплодной молитве, а кто — в слезах, — Симон вычерчивал в уме путь, которым собирался идти прочь от горы Голгофы — путь служения. Он был полон решимости сохранить в себе разгоревшийся однажды огонь. Отринув всё, что грозило помешать в пути, он наполнился верой в неизбежность будущей миссии — и как будто окаменел для мира и людей. Ни слезы, ни горького вздоха. Только расчётливая уверенность в предназначении. Недаром Учитель нарёк его Петром — камнем.
Иоанна завораживала сила, наполнявшая Симона. Завораживала, притягивала и пугала. Он внутренне соглашался с ним: так и следует жить. Так и следует служить. Но не мог заставить себя мыслить, как Симон — мыслить, как камень. Для Иоанна, со смертью Учителя, всё завершилось. Он вовсе не был среди сомневавшихся. Уверовал в воскресение немедленно, как только увидел погребальные пелены в пещере, но не увидел мёртвого тела, какое те должны были обвивать. Мария Магдалина передала ученикам слова ангела: ждать воскресшего Учителя в Галилее. И Иоанн не усомнился, как некоторые другие. Он не усомнился: так и было, так и будет — Мария Магдалина беседовала с ангелом, а Учитель встретит своих учеников в Галилее. Но что-то продолжало мучить Иоанна. Как будто прежде, когда он преломлял с Учителем хлеб и пил с ним из одной чаши вино; когда сопровождал его в восхождении на гору Фавор и в прогулке по Гефсиманскому саду, всё было по-настоящему, а после распятия сама реальность сделалась зыбкой, призрачной. Реальность стала сном. Немного слащавым, умиротворяюще ласковым, но грустным, как грустен бывает любой сон, в котором понимаешь, что спишь.
Фома Стрелец требовал доказательств воскрешения Учителя. Многие другие в глубине души хотели того же. Для них казалось важным — знать. Знать, что тот, кого они звали Господом, не лгал им. Что все его обещания — истина. Что до сих пор существуют тело, и дух, и лик, и разум того, кто был распят на кресте. Для Иоанна это знание стоило недорого. Иоанн любил Учителя — только и всего. Бога ли, праведника ли, говорливого ли плотника, или непревзойдённого чародея — не так уж важно. Он любил его. Если б твёрдо знал, что Учитель — всего лишь человек, то и тогда бы пошёл за ним, как только тот позвал в путь за собою. Иоанн не раз размышлял: а поступили бы так другие ученики? Или для них куда более важным представлялось божественное, замурованное во плоти? Может, именно поэтому — чтобы не видеть кровавых ран на истерзанном человеческом теле — чтобы не усомниться в том, что служили Господу, а не обману, — они побоялись присутствовать на казни? Только женщины были там — и он, Иоанн. Не затем, чтобы, с дотошностью летописца, следить, как умирает Сын Божий, а затем, чтобы проститься с человеком и другом.
Не придумать прощания страшней. Но как насчёт него — распятого? Если он — и впрямь Божий сын, — у него в запасе — вечность. У него в рукаве — всеведение. А если человек — как отобрать у человека право на последний взгляд? И Учитель, умирая, не отводил глаз от своей матери и Иоанна. Он мог бы поднять глаза к небу — не смотреть на лица йерушалаимских зевак, обезображенные злобой или любопытством, но, вместо этого, искал в толпе то Марию, то Иоанна. После нескольких часов на кресте сосредоточиться ему сделалось сложно — часто его взгляд бессмысленно блуждал по толпе, — но, каждый раз, в итоге находил в ней мать и самого кроткого ученика — и, на короткое мгновение, просветлялся. И каждый раз, отвечая Учителю взглядом на взгляд, Иоанн пытался передать тому часть собственной силы, крупицу мужества. То немногое, что у него самого ещё оставалось. Часть силы и крупицу мужества, в которых нуждался человек, но не нуждался бог.
Для Иоанна было немыслимым оставить учителя. Живой, мёртвый, или обратившийся в призрак, тот вёл его за собой. Симон Пётр, несмотря на своё троекратное отречение, тоже не помышлял об этом. Но по иной причине. Он был убеждён, что Учитель — Господь. А значит, его учение — и есть истинная драгоценность. Не тело, изувеченное страшным кнутом-скорпионом во время римского бичевания, не сердце, пронзённое копьём, — мысль, облечённая в слова проповедей. Симон отрёкся не из трусости — из верности учению. Ему ведь — и никому иному — взращивать, отстраивать Церковь. Не на небе — на земле. Не станет строителя — не восторжествует и Церковь. Симон был камнем — весомым, неразрушимым, не ведавшим сомнений. Симон был воином, Иоанн — плакальщиком.
Потому Иоанн, вместе с братом, Иаковом, с готовностью отправился в Галилею вслед за Симоном и ни разу не оспорил верховенство последнего над собою. Четверо других учеников, решившихся на это путешествие, тоже подпали под влияние Симона. А тот, ощущая это, то и дело начальствовал, указывал, как и кому поступать. Впрочем, указания почти всегда походили на просьбы, а то и на добрые советы: из Симона со временем мог получиться отличный пастырь — стоило лишь ему научиться обуздывать гнев и держать меч в ножнах.
Добрались до моря Киннереф, когда заходило солнце. Все утомились в дороге. Симон Пётр, Фома, Нафанаил, сыновья Зеведеевы — Иаков и Иоанн, — и ещё двое. Все — еле на ногах держались. А Симон, не дав отдыха, возьми да и позови — рыбу ловить. Вот и пойми, что лучше — голод или усталость. Тут и прояснилось: слушали Симона, верили ему — даже в таком деле — верили. Отправились рыбачить, на ночь глядя.
А рыба в сети не шла. Иоанн бы смирился, Симон — нет. Вроде и зла в нём не было, а что ни слово — гвоздь. Словно бы пригвоздил всех к лодке. Сам же, как у печи, разгорячился — даже разделся до хитона, хотя ветер по морю гулял сильный: холодил спины рыбакам, поднимал волны. К полуночи и вовсе разошёлся. Иоанн продрог. Остальные рыбаки тоже зябко ёжились. И всё же никто не завёл разговор о возвращении на берег — о возвращении с пустыми сетями, ни с чем. Как будто каждому сделалось стыдно — не перед Симоном — перед собою. Хотя всем было ясно: якорь, удерживавший лодку вдали от берега, на волнах моря Киннереф, — Симон Пётр — Симон Камень — и никто иной. И ни что иное.
На спор с сильным ни у кого не оставалось сил. Да и убеждённости в правоте — не оставалось. Ночь словно примирила их, семерых, друг с другом. Лодка раскачивалась, луна временами пробивалась сквозь облака, но чаще — едва серебрила их своим светом, холодный ветер, насыщенный мельчайшими частицами влаги, оглаживал своей тяжёлой ладонью людям щёки и лбы. Сети всё ещё волочились за бортом, будто дань чему-то простому, понятному, — тому, с чем так просто было когда-то жить. Но за уловом уже никто не следил. «Что делаете вы здесь?» — если бы спросил так любой обитатель здешних мест — хотя бы какой-нибудь любопытный мальчишка из Капернаума, — они бы ответили: «Ловим рыбу, чтобы насытиться самим, а излишек — продать». И это бы значило: они всё ещё способны на простое. Не только на сопричастность великим чудесам и великой скорби — но и на рыбную ловлю, как когда-то. Иоанн знал: им всем это казалось важным. Делать что-то, что зависело бы от них самих, а не от того, кто был распят и в третий день воскрес, согласно пророчеству. Иначе, без него, они — неприкаянны, они — сироты. Они, семеро, ловили рыбу в тёмных глубинах моря Киннереф, — но понимали, что обманывают себя. Им уже никогда не сделаться прежними. Не снискать радости в простых делах и заботах. Даже время теперь для них текло по-иному. Мысль поедала время.
Луна проглотила всю долгую ночь, целиком, как хрусткую лепёшку. Человеческая мысль проглотила Луну. А солнце, едва показав острый край своего диска над волнами, проглотило раздумья.
С восходом солнца семеро зашевелились, расправили затёкшие плечи, переглянулись, едва решаясь смотреть друг другу в глаза. Меж ними воцарилось вдруг странное единодушие — пожалуй, и единомыслие тоже. Хотя оно не походило на единство мысли и души влюблённых, или членов дружной семьи, или хороших приятелей. Скорей, напоминало круговую поруку головорезов после клятвы, данной на крови. Как бы там ни было, они, семеро, научились обходиться без слов, понимать друг друга — без слов. Не сговариваясь, выбрали пустую сеть, повернули к берегу. Фома и Нафанаил орудовали вёслами, как дубинами, но лодка всё ж двигалась в верном направлении. Иоанн заметил: ветер и волны отнесли её за ночь от длинной песчаной косы, от какой начиналось плавание. Теперь рыбаки приближались к берегу тёмному, глинистому, усеянному крупными камнями. А над берегом клубился туман. Странный туман, в котором словно бы роились пчёлы и проблёскивали крохотные молнии. Его не было нигде, кроме того места, к какому стремилась лодка. Зато там, где он был, он был жив, подвижен, походил на тесто, постоянно менявшее форму. Туман как будто не мог успокоиться, решиться навсегда замереть, оборотиться в зверя, птицу, или чудовище. А потом — из него выступил человек.
- Дети, есть ли у вас какая пища? — проговорил он. Лица говорившего было не разглядеть — только одежду: длинную, светлую, до земли. Зато голос разносился над водами моря Киннереф легко, будто имел птичьи крылья.
- Нет ничего, — откликнулся Симон мрачно. В отличие от человека из тумана, Симону пришлось напрячь горло, чтобы извлечь звук, способный долететь до берега.
Иоанн изумлённо оглядел шестерых ближних. Шестерых учеников Его.
Даже привстал, чтобы заглянуть в лицо Симону.
Происходившее тревожило и потрясало его. Никто из шестерых — никто из верных — не признал в видении Учителя. Как такое могло быть? Да различали ли они и туман, из коего выступил тот? Вот же: и берег — светится, и камни на берегу сделались легче пушинок, и истина поселилась в сердце. Как будто горькую чашу сполоснули под родниковой струёй, а затем смазали по краям мёдом. И голос, говоривший с ними — разве не звучал тот сразу — в голове, в воде и на небе?
- Закиньте сеть по правую сторону лодки — и поймаете, — прозвенело, прошелестело всюду в подзвёздном мире. А Симон словно бы впервые заподозрил неладное: поднял голову, с внимательным прищуром пригляделся, через расстояние и тихие волны, к советчику. Но так и остался слеп. А ещё — нахмурился, начал наполняться гневом. Пожалуй, и дал бы отповедь человеку на берегу, если б не плеск.
- Глядите-ка, диво! — Фома перегнулся через борт лодки. Остальные последовали его примеру, едва не перевернув хлипкую посудину. За бортом — как раз там, где указал советчик, — бороздили воду плавники, забавлялись игрой мелкие рыбёшки и крупные рыбины, в три ладони длиной.
Лодку как восторгом окатило. Сеть бабочкой слетела на воду — и тут же отяжелела, наполнилась живым серебром.
Иоанн подобрался поближе к Симону: неужто тот впрямь слеп и глух? Радость иная должна была поселиться в рыбаках — радость не от мира сего. А поселилась — малая, преходящая. Радость от доброго улова. Как будто взрослых людей сделали детьми и предложили им детское — что-то, в чём нет и не было страдания и смерти. Но Иоанн не обманулся насчёт Симона: Симон Пётр сомневался; его лоб прорезала тонкая морщинка. Словно он вспоминал, вытягивал из памяти давно позабытое.
- Это Господь, — шепнул Иоанн Симону, одними глазами показав на человека, вышедшего из тумана.
Он и не ожидал, что сильнейший из них поведёт себя отчаянно. А тот огорошил всех: дёрнулся, как по щеке ударенный; вскочил со скамьи, едва не перевернул лодку. Это он позабыл, что почти наг, и бросился подбирать одежду, опоясываться. И всё это — балансируя на носу посудины, будто ярмарочный акробат. Безрассудство — молчаливое и внезапное — и после этого не утихло; оно даже расцвело; сорвало Симона с места. Тот, в мгновение ока, сделался похож на жалобного пса, чьи глаза видят хозяина на другой стороне пропасти, но чьё сердце — колеблется: устремляться ли в прыжок, бросаться ли через пустоту.
Симон Пётр, как был, в одежде, вдруг зажмурился — и сиганул за борт. Брызги не просто окатили лодку — умыли её и всех рыбаков. Те ошалели, замерли, потом принялись шарить глазами по волнам.
- Плывёт! — сообщил Фома.
Симон и вправду размашисто, шумно, плыл к берегу. Там было недалеко: рукой подать, чуть более двухсот локтей. Однако волны относили его от цели — от пятачка земли, укрытого серебристым туманом. Он сопротивлялся волнам, двигаясь, при этом, судорожно, угловато — может, и замёрз в воде. Наконец, отплёвываясь и со свистом, загнанно, дыша, Симон выбрался на берег — почти выбросился на него, прямо на острые камни, прямо в глину. Поднялся, отряхнул одежду — попробовал разом избавиться и от воды, лившейся с него ручьём, и от грязи. Он казался испуганным и счастливым одновременно. Он молчал, стоя лицом к лицу с Учителем — по виду, разрывался между желанием броситься перед тем на колени и приветствовать того, как равного. Молчали и остальные шестеро рыбаков. Они удержались от того, чтобы последовать за Симоном: взяли в руки вёсла, направили к берегу лодку.
В голове у Иоанна звучала музыка. Торжественная и трогательная сразу. Антифоном пели хоры — мужской и женский; кимвалы отбивали ритм, а еле слышная лира словно бы лила священное масло на прекрасные ангельские голоса. Точней, масло превращало человеческую речь — в ангельский напев. Иоанн оцепенел. Хотя лодка уже ткнулась носом в глинистый берег, и до Учителя отсюда было не более двух десятков шагов, Иоанн никак не мог разглядеть его лица. Каждый раз, как ученик пытался сделать это, на лицо Учителя падала тень: будто облачко набегало на солнце. Но зато из музыки, из гимна, звучавшего давным-давно и позабытого ныне — гимна, каким священнослужители приветствовали Господа в храме Соломона, — выступало лицо человека, которого Иоанн отчаянно и горько любил.
Ученики торопливо высыпали на берег. Бегом бросились к Учителю. Но тот повёл рукою, словно очертил перед собою круг, — и на границе очерченного поспешавшие замерли, присоединились к Симону, в чьём взгляде преданность, раскаяние и надежда торжествовали попеременно.
А Иоанн и здесь не дерзал встречаться с Учителем взглядом. Не дерзал. Боялся обмануться в вере. Был ли Учитель жив — так, как сам Иоанн и шестеро прочих? Когда те подошли, рассеялся туман. На месте тумана теперь потрескивал костёр, от него струился аппетитный аромат жареной рыбы и свежего хлеба.
- У меня хватит пищи. Но если я делюсь всем, принесите и вы, что поймали, — произнёс человек, в хитоне из мягкого, тонкого верблюжьего волоса — том самом, какой соткали для него руки его матери много лет назад. Иоанн понял: этот голос для остальных прозвучал, как голос, — и только в его, Иоанна, голове говорила музыка.
Симон будто очнулся: бросился к лодке, подхватил тяжёлую сеть и в одиночку попытался выволочь её на берег. Это у него, конечно, не вышло: сеть была наполнена рыбой — звонкой, гладкой, весёлой. Иоанна удивило, что улов не разорвал сеть. Иаков и Фома принялись считать рыбин поштучно. И насчитали сто пятьдесят три. Они развеселились, их лица наполнились радостью и ожиданием чуда. Словно их простили за прегрешения, вернули им однажды утерянный рай. Они не замечали: Учитель как будто выцвел, побывав в тумане. Его теперь окружало не сияние — грусть. Светлая, песочного, как хитон, цвета, — но всё же грусть. И Иоанн понял: от Учителя не стоит более ожидать чудес; нужно ему самому подарить чудо. Тот столько роздал, со стольким расстался, что теперь нуждался в даре и встрече.
Как только улов доставили к костру, все расселись на камнях и прямо на плешивой траве и сделались похожи на прилежных школяров раввинской школы: готовы ловить слово наставника, каким бы оно ни было; готовы внимать. В голове у Иоанна защекотало: музыка нарисовала улыбку, иронический прищур. Учитель взирал на эти приоткрытые рты, преданные глаза, напряжённые плечи и вытянутые шеи с улыбкой. Учитель улыбался, но этого, похоже, не видел никто; ощущал и слышал улыбку — только Иоанн.
- Вкушайте! — человек в песочном хитоне широким долгим жестом обвёл ароматную рыбу, хлеб, костёр. Всего одно слово: приглашение к трапезе. А ждавшие ожидали иного: откровений. Но всё же не рискнули ослушаться: разобрали поджаренных рыбин, поделили между собою пшеничные лепёшки, начали есть. Постепенно голод возобладал над смятением: Фома поглощал пищу жадно и быстро, Нафанаил слегка причмокивал от удовольствия. Музыка в голове Иоанна засмеялась. А сам Иоанн — испугался. Он вдруг уяснил: Учитель — не един для всех. Каждый из рыбаков, проведших ночь на море Киннереф, заслужил своё. И теперь — не будет откровений, не будет поучения; будет — проверка. Время — отдавать, не получать. Ценность каждого из семи определится ныне. Потому испугался Иоанн: а чего удостоится он, которому Учитель открывается иначе, чем прочим. А человек в песочном хитоне забавлялся нерешительностью рыбаков. Те молчали, отказывались выговаривать важное, зарывались по самые уши в рыбу, лепёшку, — в пустяки. «Сколько рыбы — столько душ, — прошелестело ветерком над Иоанном. — Так ли, боанергес, — так ли, сын грома?»
Иоанн оглянулся. Никто не слышал ветерка. Хотя прозвище, данное Учителем обоим сыновьям Зеведеевым, Иакову и Иоанну, было известно многим. Так нарёк он их, когда те, по любви, ревности и вспыльчивости, призывали огонь небесный на головы самаритян, отказавшихся добром встретить Учителя в захолустной деревне.
Но никто не слышал ветерка. Зато вздрогнул Симон, услышав обращённое к нему:
- Симон Ионин, любишь ли ты меня более прочих?
На чело Петра будто и туча опустилась, и упал солнечный луч — разом. Он и воспарить хотел: впервые Учитель заговорил с ним в это утро, — и рассыпаться в прах — от стыда за своё отречение. И мучительно тосковал: как ответить? Правдивый ответ не станет ли насмешкой над правдой. Томился, дрожал, наконец, решился:
- Да, Господи. Ты знаешь, я люблю тебя.
Какой жгучей молнией сверкал взгляд Симона в это мгновение! Вот кому стоило называться именем боанергес! Он словно хотел оборотиться в демона-льва и — одним могучим прыжком — допрыгнуть до глазниц Учителя. Поселиться там, свернуться клубком, урчать и мурлыкать в знак верности. А Иоанну музыка в голове напела: «Так, так, — как тогда, в день и час, в какие я омывал вам ноги: та же страсть, тот же голос. И костёр — такой же, как во дворе первосвященника, незадолго до петушиного пения».
- Корми агнцев моих! — различили шестеро.
- Без пищи слов твоих они зачахнут, — различил Иоанн.
Человек в песочном хитоне резко повернулся, встал к рыбакам спиной, повёл плечами. Недоволен? На Симона жалко было смотреть. Тот полагал, что вызвал недовольство Учителя. Недовольство глупым ответом. Правдивым, но глупым ответом!
Иоанн ощутил голод. Так странно: голод после обильной трапезы. Но рыбы и хлеба имелось ещё вдосталь, потому он, смущаясь собственной прожорливости, протянул руку за новой порцией пищи. И тут же заметил: он не одинок. Остальные шестеро тоже отдавали дань съестному. Теперь челюсти всех семи работали вовсю, зубы перемалывали дары, явившиеся из тумана. Картина была неприглядной. Учитель обернулся.
- Симон Ионин, любишь ли ты меня? — вопросил он вновь.
А Иоанн услышал эхо: «любишь, любишь, любишь…»
Симон робко поднял глаза. Для него вопрос походил на повтор испытания, на вторую попытку, предоставленную ему. И только Иоанн слышал бесконечное эхо: «любишь, любишь…» Кому важна сила любви? Кому нужно — сравнивать любовь и любовь? Вопрос отчаянный и он — один: «Любишь? Любишь?»
- Без тебя, как без сердца, Господи. Как не любить тебя! — Симон смахнул со щеки крупную слезу. Он уже не старался докричаться до тумана. Убедить, уговорить. Выдохнул устало.
- Паси овец моих! — нервно, коротко, как пощёчину отвесил, — выкрикнул Учитель. И снова, размашистыми шагами, отступил от костра.
А на шестерых набросился голод, как головорез йершалаимских окраин. Теперь уже никто не смущался своего аппетита: пожирал рыбу, запихивал обеими руками в глотку хлеб, чавкал, будто речная лошадь. Пиршество превращалось в безобразное обжорство. От изобилия еды дышать всем сделалось тяжело и страшно: казалось — вдохнёшь поглубже — и лопнешь, как, под рыбацким каблуком, пузырь из-под жабр рыбы-теляпии.
Симон вдруг опомнился. С размаху ударил обеими руками по камню — разбился в кровь, но не заметил этого. Разрывался: удрать, утопиться, броситься Учителю в ноги. Иоанн понимал это, и остальные — знали. Полагали, что знали, каково это: отречься, а потом клясться в верности воскресшему. А как это возможно: знать такое? Того, от кого отрёкся, уж нет. Есть другой — новый, призванный заново и обречённый на туман. И теми ли словами клясться ему, что и прежнему — Бог лишь знает. Бог — не люди, даже не те, что зовутся Его учениками.
«С кнутом и псами — веди их по тропе, — услышал Иоанн. — Ибо оставишь понуждение — и не найдут пути в царствие моё! Разбредутся — от страха, уснут в тени — от лени!»
- Учитель! — прошептал Симон. — Господь мой… — и смолк, будто не нашёл, что добавить.
Прошептал…. Прострекотал чужим голосом, будто кузнечик или саранча.
Голос этот звучал в голове Иоанна — нигде более. Иоанн, никак не проверив это, уже знал: так и было. Как два хора, звучавшие не в лад, — так далеки были друг от друга Симон и Учитель до сего мига. Первый жаждал искупления — второй звал к смирению; первый алкал и стенал, второй — пребывал в покое; первый убеждал, второй — давно не нуждался ни в каком убеждении, ибо умел читать в сердцах. Но, когда два хора запели в унисон, когда тень грешного и свет безгрешного слились в одно, когда Иоанн сумел расслышать голос Симона, человек в хитоне — человек тумана — попросил мягко и ласково:
- Симон Ионин, расскажи мне о любви своей.
И Симон Пётр, Симон камень, ответил:
- Что расскажу, Господи, кроме того, что и так ведаешь обо мне?
И тогда песочный хитон дрогнул, натянулся на плечах человека — человек воздел руки к небу и произнёс:
- Не оставь слабых моих.
То же услышал Иоанн и посреди сокровенной, тайной для прочих, музыки: «Не оставь слабых моих». Так тайное с явным — соединились, сплелись. А Учитель, будто захмелев на пиру, вдруг забормотал быстро, жарко, косноязычно:
- Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состаришься, то прострёшь руки свои, и другой препояшет тебя. И поведёт, куда не хочешь!
Учитель вновь, как недавно, обратил взгляд к небу. Голос его сделался сухим, ломким, обиженным, будто голос ребёнка:
- И поведёт, куда не хочешь… — повторил он; потом добавил. — И ты — иди за мною.
Симон вскочил. Восторженный, разрывавшийся от желания служить, всклокоченный и мокрый после купания. Пугающе бодрый. Чуть смешной.
Учитель, не попрощавшись с прочими шестью, медленно, опустив голову, побрёл по берегу. А Пётр — теперь опять хранитель Церкви Пётр, а не отреченец Симон — бросился, то отставая на шаг, то потешно забегая вперёд, вслед за ним.
Иоанн, наблюдая, как оба удаляются от костра, долго пребывал в оцепенении. Затем — впал в смятение. Музыка у него в голове стихала, зато ясность мысли — возвращалась. А с нею приходила пустота. Абсолютная и бессмысленная пустота. Он ощущал себя обманутым. Обойдённым. Как если бы, после долгой дороги, на которой истоптал ноги в кровь, вместо обещанного приюта, он попал в тюрьму: стены есть, но сулят не защиту, а кару; есть и пища, но от неё — позывы к тошноте, а не сытость. Он столько ждал этой встречи — с человеком, учителем, драгоценным другом. И вот — она выродилась в дурацкое представление на гнилых театральных подмостках. А тот, кто изменил и жизнь, и саму человеческую суть Иоанна, — уходил, растворялся, исчезал без остатка, так и не объяснив, зачем умирал и воскресал. Иоанн вдруг отчётливо, с ужасом, осознал: ещё мгновение — и Учитель с Петром будут потеряны для него навсегда. Тогда Иоанн взвился, подскочил, как ужаленный лесной злою осой. Поймал на себе изумлённый взгляд брата. И тут услышал в голове насмешливое:
- Поспешай за нами.
И побежал, вздымая пятками песок и сухую глину.
Побежал вслед за Учителем и Петром, одержим единственной мыслью: догнать, не упустить. Теперь Иоанн знал: ничего, если кажешься смешным. И даже глупцом. И даже внушающим жалость. Важен только Он — Истина; только Он — милосердие; только Он — надежда!
Сперва Иоанну мнилось — расстояние между ним и уходившими не сокращалось. Он всё бежал, а те всё шли по берегу, не приближаясь ни на локоть. Но затем он припустил, поднажал до боли в груди — и услышал шорох шагов. Сандалии Учителя ступали по крупной гальке. Иоанн услышал и голоса. Невнятные. Ему отчего-то смертельно захотелось узнать предмет беседы Учителя и ученика. Но голоса сливались, журчали, на манер родника, дрожали дымкой.
- Господи, а он что? Зачем тут? — Пётр сверкал очами. Иоанн опомнился от слов Петра. Он так настойчиво заглядывал Учителю через плечо, что и не заметил, как разгневал Петра этим.
- Хочу, чтобы он пребыл, пока я приду опять, — человек в песочном хитоне улыбнулся. — Пока можешь, помни об этом.
- Отнимаешь ли ты у него смерть? — выдавил Пётр.
- Все — бессмертны, — посуровел Учитель. — Пока верят. Пока желают верить. Кто во плоти, кто — духом, — не тебе решать, Симон Ионин.
- Прости меня, — торопливо, будто опомнившись, пролепетал Пётр. — Что ты хочешь — скажи снова; всё сделаю.
- Хочу, чтобы он пребыл вечно, — рукав песочного хитона, светлячком и ветром, коснулся щеки Иоанна. — А церковь, что ты, Пётр, отстроишь, пускай хранит его.
- Да, Господи, пускай будет так, — склонил голову Симон.
- Нет, Учитель, — Иоанна прошиб холодный пот. Он понял, чем расплачиваются с ним за его любовь. — Всё, что я хочу — видеть тебя, где бы ты ни был!
- Дитя, — впервые за утро человек в песочном хитоне обернулся к просителю, впервые заговорил с ним, — и только теперь — свершилось. Важное обрело свои имена: добрая и чуть горькая, улыбка Христа досталась апостолу любви — Иоанну, Зеведееву сыну.
- Дитя, — повторил Господь. — Вспомни, как входили мы в Йерушалаим. Я и двенадцать. И я поведал, что случится в том городе со мною.
- Помню, Господи, — Иоанн нахмурил брови, вызывая в памяти давнее. — Ты сказал: «Вот, мы восходим в Йерушалаим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам, и осудят Его на смерть, и предадут Его язычникам, и поругаются над Ним, и станут бить Его, и оплюют Его, и убьют его; и в третий день воскреснет».
- Воистину, память твоя крепка, — улыбнулся Господь. — А помнишь ли, что попросили тогда у меня ты и брат твой, Иаков?
- Помню, Учитель, — кивнул Иоанн, не понимая, к чему расспросы. — Мы просили: «Дай нам сесть у тебя, одному по правую руку, другому — по левую, в славе Твоей».
- И что ответил я — тоже не забылось?
- Ответил: «Не знаете, чего просите».
- Верно, — хитон вдруг стал истончаться, будто рассыпался по песчинкам, обращался в звёздную дорогу. — Смерти нет, но ты не знаешь этого. Ты боишься. Ты просился умереть со мной. А я — живу. Носи своё тело, как тканый плащ. Пока не явлюсь за тобою. Тогда распустишь плащ — и свяжешь его нитями жизнь и жизнь.
- Что мне делать на земле без тебя? — прошептал Иоанн. Он обернулся к Учителю, но тот, вместе с Петром, уже отдалился, перепорхнул по глинистому берегу моря Киннереф на сто шагов к восходу. Сделал это на чудесных крыльях, или оседлав чудесный ветер. Но тот же ветер и те же крылья, что похитили Господа, донесли до Иоанна ответ:
- Носи тело, как плащ, и жди, пока приду.
- Прости меня! — выкрикнул Иоанн. Он и сам не знал, за что просил прощения. Но из самых глубин души вытолкнул, выгнал на берег моря Киннереф этот крик.
Но ни человек в песчаном хитоне, ни его музыка, — не снизошли более до Зеведеева сына. А хитон сделался песком, туманом, памятью. Сделался миром, за грехи которого был распят носивший его. Сделался звездой — дневной и ночной, утренней и вечерней, — негасимой. Сделался торной дорогой, по какой уходят странники от голода, страха и беды. Сделался всякой тварью земной, всяким цветком и дыханием, хлебом, слезой, чистой кровью.
* * *
- Наверное, сегодня, — полувопросительно произнёс Третьяков, наморщив лоб. Он рассматривал листовку, извлечённую утром из почтового ящика. При том, что почта в Москве, в обычном понимании этого слова, давно не доставлялась, листовки — и в ящиках, и на стенах домов, — появлялись регулярно. Каждый новый выпуск едва ли не в точности повторял предыдущий: содержал призывы сопротивляться военизированным медбригадам, якобы увозившим всех заболевших на расстрел; требовал выходить на борьбу с «высокопоставленными убийцами, утаивающими от народа лекарство». Менялись только даты и время «акций протеста». Почти все эти акции выливались в погромы больниц и аптек, иногда штурмовали ничем не примечательные здания в центре столицы, в которых, по мнению составителей листовок, располагались лаборатории по производству спасительной сыворотки. Спасения — ни в инъекциях, ни в таблетках — ни разу не нашли, зато, вроде бы, обнаружили несколько крупных захоронений на городских заштатных стадионах. Как раз после этой находки листовки запестрели сообщениями о массовых расстрелах заражённых. Абсурдность листовочной логики бросалась в глаза. Даже человеку, мало знакомому с работой государственной машины, было ясно: секретные лаборатории в центре города, расстрелы заражённых у всех на виду — абсурд. Собственно говоря, в расстрелах и вовсе отпала практическая нужда. Идти по широкому полю жизни, огнём, мечом и пулей выпалывая болезнетворные сорняки, не имело больше смысла. Поле полнилось гнилью от края до края. Оазисов здоровья в Москве практически не осталось: во всех районах города Босфорский грипп свирепствовал равно. Однако измученные и испуганные до полусмерти горожане не доверяли логике. Здравый смысл покинул их. Терпимость, смирение и стыд были сорваны бандиткой-бедою с жалких, замёрзших душ. Сорваны, как тончайшее покрывало. А под ним — обнажилось гнилое нутро. И с этой гнилью мастерски работал кто-то толковый, кто-то умелый, — кто-то, кто именно из такого мяса готовил острые блюда. Это он печатал листовки. Это он мудрил с погромами. И это его передвижения — вот уже полторы недели — пытались отследить чумоборцы в импровизированном штабе в квартире Третьякова.
Вместительное многокомнатное жилище, как выяснилось, на роль штаба подошло прекрасно. Здесь умудрились разместиться все действующие лица странной пьесы ужасов, в какой, пожалуй, один только Павел Глухов до сих пор играл свою роль нехотя — не всегда веря, что эта роль принадлежит ему. Остальные, после спасения Таси, наконец-то обрели цельность. И личную, и коллективную. Даже богомол больше не жил в тенях. Куда-то уходил, затем возвращался, — но неизменно оставался видимым для всех обитателей квартиры. Видели они и его добычу: консервы, сетки с подгнившей и проросшей картошкой, связки сушёных грибов и лука, «быстрые обеды» в пластиковых корытцах. Богомол оставался основным кормильцем чумоборцев, хотя пару раз в набеги на окрестные магазины отправлялся Третьяков, а однажды с ним напросился и Павел.
Управдом ощущал себя странно; ему всё чаще казалось: он — лишний. Может, и был когда-то нужен — да весь вышел. Все эти пришельцы из прошлого, гости в чужих телах, наконец, собрались вместе. И согласились: каждый — со своей миссией; и признали — каждый — свою. А Павлу нечем было заняться. Он попытался договориться с Третьяковым, чтобы люди погибшего Овода доставили к нему Таньку. Но «ариец» убедил: девочке лучше пока находиться подальше от эпицентра Босфорского гриппа. Управдом, скрепя сердце, согласился. Хотя воображение, раз за разом, рисовало ему медиков с хищными профилями, в хирургических масках, желавших провести над дочерью болезненные опыты. Когда Павел поделился этими страхами с Третьяковым, тот, морщась, как от лимона на языке, надолго исчез в своём кабинете, куда гостям квартиры вход был заказан, а, на следующий день, позвал управдома в эту святая святых. В маленькой комнатке обнаружился планшет, наподобие того, каким оперировал «шурик», подчинённый Овода. С его дисплея на Павла смотрело любопытное Танькино личико. Связь была ненадёжной — изображение «плыло», часто рябило и исчезало, — но в том, что дочь жива и здорова, убедиться позволяло.
Павлу удалось даже обменяться с Татьянкой несколькими словами: на большее «телемоста», устроенного Третьяковым, не хватило; звук был ещё отвратительней видеокартинки. Облегчение, после виртуальной встречи с дочерью, управдом, конечно, испытал, но, вместе с ним, пришло и что-то вроде обиды. Павел не определил бы точно: на кого обижен. На Третьякова, за то, что тот частенько задвигал его, Павла, интересы в дальний ящик? На Овода — за то, что умер нежданно и не вовремя? А может, на всех этих — инквизиторов, дев, алхимиков: на игроков команды, в которую путь для простаков был заказан? Оставался и ещё один вариант: Павел таил обиду на себя самого. За то, что, подчиняясь омерзительному здравомыслию, постоянно обманывал дочь. Что-то обещал — и нарушал обещания. Клялся — и становился клятвопреступником. Так случилось и на этот раз: Павел смирился с доводами Третьякова. А ведь тот оперировал логикой грубо и жестоко: как будто та была полицейской дубинкой или электрошокером. Убеждая, «ариец» не упрашивал — он отвешивал словами пинки, будто сапогами. Управдом корчился под ударами-словами, соглашался с логикой — и предавал Татьянку — уже не в первый раз. Предавал дочь, а злобу испытывал к Третьякову.
Но Третьяков не только раздражал — ещё изумлял Павла; тем, что, наравне с прочими чудаками, смирился со своей ролью в драме. С теми, другими, — всё было ясно: чудаки-чужаки в чужом мире. Их сближала непохожесть. И цель. Павел иногда раздумывал — желают ли они поскорей покончить со всем этим? И что, в итоге, в случае успеха ли, неудачи ли, с ними станет? Растворятся ли во времени, вернут ли тела первоначальным владельцам, или продолжат существовать в третьем тысячелетии от рождества Христова? А Третьяков? Тот давно уж избавился от паразита, по имени Валтасар Армани. Но продолжал играть роль стрелка — точней, готовиться к исполнению роли. Казалось, он не сомневался: когда придёт день и час — он нажмёт на спусковой крючок серебряного пистоля. Отнимет жизнь. Павла пугало это: незыблемость желания Третьякова отнять жизнь. Если вместо чумы падёт человек? Или падёт человек вместе с чумою? Неужели, для «арийца», это ничего не изменит? Неужели можно вот так, без сомнений, довериться роли?
«А что ты мне предлагаешь взамен? — рявкнул Третьяков, когда Павел робко поделился с ним своими мыслями. — Вечную нерешительность? Как раз нерешительность — и есть предательство. Самое страшное и худшее из возможных! А знаешь, кого я предам? Тебя и твою дочь! Овода! Многих! Самых слабых, которые имеют право на нерешительность. У меня такого права нет — я сильнее их! Сильнее даже в том, чтобы ошибиться».
Обескураженный горячностью собеседника, Павел не заводил больше этого разговора, но и раза хватило, чтобы обида — змея в тёмном углу души — навернула ещё пару-тройку колец гибким хвостом; отдалила управдома от чумоборцев ещё на пару-тройку шагов и бесед.
На беседах настаивал Третьяков. Он советовал Павлу сделаться кем-то вроде учителя для гостей: просвещать тех насчёт реалий повседневной жизни двадцать первого века. Но интерес к таким урокам проявила, разве что, Тася. Для неё новый мир не так уж отличался от её собственного. Впрочем, и алхимик, и инквизитор были слишком заняты, чтобы непринуждённо болтать с Павлом о пустяках.
Мэтр Арналдо особенно поражал управдома своей неукротимой энергией. Он буквально-таки горел на работе. С того самого момента, как переступил порог квартиры Третьякова, он не знал отдыха. Спал часа по четыре в сутки; в остальное время — суетился возле химических спиртовок и склянок. Создавал пули и порох для серебряного пистоля, заменившего мушкет с рубиноглазой змеёй.
У Арналдо что-то не ладилось: он часто разражался бранью на незнакомом языке и вообще — мало походил на себя — медлительного, раздумчивого, тягучего, как смола, в словах и поступках. Он оборудовал целую лабораторию — в той уютной антикварной спальне, в какой — казалось, уже тысячу лет назад — однажды очнулся Павел. Теперь там воняло: ошеломляюще воняло. У Павла дыбом вставали волосы всякий раз, как он переступал порог спаленки. «Пропала комната», — вертелось в голове. Вонь на долгие века въедалась в стены, полировку и дорогую ткань. Наверное, так думал и Третьяков. Тот попросту сдал спаленку на милость алхимика, будто победителю — крепость, не сумевшую сопротивляться осаде, а сам — отсиживался на кухне. Связь с Арналдо осуществлялась через Павла. Управдом кормил мэтра, поил, а главное — передавал тому ингредиенты для химических экспериментов. А доставлял их в квартиру — всё тот же безотказный богомол — Авран-мучитель.
Это была миссия номер два инквизитора Аврана. Снабжать алхимика ртутью, железом, оловом, сурьмой, серебром, формами для отлития пуль. С нею, как и с продовольственной, первой, он неплохо справлялся. К счастью, сеньор Арналдо не нуждался в чём-то исключительном: в слезе единорога, или крупном бриллианте. Но и россыпь раскуроченных термометров на полу спаленки, вкупе с ажурными подсвечниками, — изумляла. Павел заставлял себя не думать, каким количеством паров ртути наполнил лёгкие за время визитов в импровизированную лабораторию сеньора Арналдо. О технике безопасности средневековый алхимик представление имел, наверняка, весьма смутное. Впрочем, никто из чумоборцев не боялся смерти.
Это удивляло Павла. Страха смерти не было, хоть они совсем не хотели умирать. Никто из них не хотел умирать. Но о смерти — не думалось. Как если бы они негласно решили: сыграть финал от начала до конца, а уж потом оценить сыгранное — целиком, не размениваясь на детали. Как если бы до какого-то момента пьесы ещё можно было отказаться от роли, попросить замены, попросить перекур, попросить партнёров вернуться на шаг назад и отрепетировать что-то заново, — а теперь вот — сделалось поздно. Павел ощущал себя в кремлёвском карауле, — одним из костюмированных бойцов, чей долг — молодцевато щёлкать каблуками и вращать винтовку, в унисон с другими, с точностью атомных часов. Урони такой боец винтовку — и никто из зевак не скажет: «третий справа напортачил, обмишурился». Все скажут: «кремлёвский караул — неумехи». Единица — уже не единица, и даже не часть целого. Единица становится плотью и кровью целого. Становится селезёнкой — одной на всех, — или сердцем — одним на всех, — дружных сиамских близнецов.
И вот — четверо чумоборцев и Павел Глухов начали играть последнюю, неделимую, часть пьесы. И смерть могла ожидать их на любом отрезке неделимого. Итог: ожидать её и бояться не имело смысла. Это значило бы — бояться смерти, отправляясь в сортир, или завтракая консервированным тунцом, — потому как унитаз и консервная банка расположились на том самом — цельнометаллическом, неразрезаемом, неуничтожимом и нерасчленимом отрезке.
Кроме собственного безрассудства и сладкой обречённости, чумоборцам не на что было рассчитывать. После смерти Овода, сильные мира сего оставили их — и покровительством, и, тем более, помощью. Третьякову удалось договориться о чём-то с преемниками седовласого генерала. Павел не выяснял, о чём именно, но видел: коллекционера снабжали информацией, ради него в безопасности сохраняли Татьянку. Во время той, единственной, вылазки за продуктами, в которой принял участие Павел, он заметил и бронемашину неподалёку от двери подъезда. Похоже, им предоставили символическую охрану. Но веры в чудесное, какою был силён Овод, у преемников Овода — не имелось. На чумоборцев более никто не делал ставки. Их не снабжали продовольствием: наверное, сочли организацию кормёжки — непозволительной роскошью. Они, как и другие москвичи, научились обходиться без электричества большую часть суток. И Павла удивляло, что по утрам — часа на три, — и вечерами — обычно с семи до одиннадцати — ток в розетках и проводах всё же появлялся. Скорей всего, ради удивления обывателей его и давали. Может, ещё ради обогрева: заморозки теперь совсем часто навещали столицу. Уже не только по ночам. Уже и с лёгким снежком, который, всё же, пока таял ближе к полудню. Трубы парового отопления стояли ледяными, так что вся надежда оставалась на обогреватели. В квартире Третьякова работали три: один калорифер, согревавший гостиную, — и две допотопных, багровевших обнажёнными спиралями, рефлекторных лампы. Откуда хозяин жилища только выкопал их — Павлу не с руки было задавать этот пустяшный вопрос Третьякову. Спаленка, переоборудованная в лабораторию алхимика, в обогреве не нуждалась: сеньор Арналдо и так топил там спиртом — кочегарил спиртовки, — а иногда и дровами: однажды развёл настоящий костерок прямо у изголовья кровати, чудом не вызвав пожар. А вообще, от электричества было мало толка. Интернет не работал — похоже, сетевой кабель был повреждён где-то за пределами квартиры. Телевидение выдавало в эфир неустанно повторявшиеся предупреждения о недопустимости нарушения комендантского часа. Сообщало о введении чрезвычайного положения в столице. Выпуски новостей, в привычном виде, Павел застал лишь дважды. С дикторами и выездными репортажами: показывали армейские летучие отряды, пресекавшие мародёрство. С крохотной долей позитива: рассказали, что найдены способы лечения ещё пары десятков разновидностей Босфорского гриппа. Если бы Павел не помнил, что новая чума имеет сотни разновидностей, он бы, пожалуй, порадовался за человечество. Похоже, дикторы работали из какой-то резервной, наспех оборудованной, студии: вместо объёмных глянцевых «задников», за их спинами белел гофрированный кусок пластика, похожий на огромную ширму. Толку от дикторов и новостей было не больше, чем от электричества.
Как ни странно, в таких условиях обитатели квартиры у Красных ворот вели слежку за своим врагом — и небезуспешно.
Его звали не то Александром, не то Алексеем — у Павла никак не получалось запомнить. Зато он помнил прозвище врага — Вьюн. Листовки сообщили ему даже это; оппозиционного политика прозвали Вьюном, или Вьюнком, по двум причинам: из-за длинных фигуристых усов и из-за того, что тот умудрялся пролезать в любую щель, в любую трещину, быть в каждой дырке — затычкой. Вьюн был объявлен в розыск — за призывы к насилию и свержению законно избранной власти, — но не только не оказывался за решёткой, а и выныривал то тут, то там — вещал с грузовиков, балконов, неразобранных летних эстрадок. И за ним шли люди. Бежали, волочились, ползли люди. Громили, рвали руками и зубами, подставлялись под армейские пули — во исполнение его наказов, в его славу и честь. Павел помнил из детства: вьюнок мальчишки и девчонки во дворе называли граммофоном, — его цветы напоминали раструб этого музыкального агрегата. Александр, или Алексей, — а может, он был и Алесем, на белорусский манер, — рвал барабанные перепонки ослабевших и изверившихся, как сумасшедший граммофон. Рушил всю правильность, всю математическую складность, в головах.
Казалось, он вовсе не прятался. Имел охрану и пресс-службу. Подкатывал к очагам бунта на автомобиле, умудряясь оставаться невидимым для блок-постов, перекрывавших улицы. И всё же это была обманная открытость. Листовки сообщали: в минувший четверг Вьюнок избежал засады на Чистых прудах; в субботу, через ничтожных пару дней, снайпер стрелял во Вьюнка, но, по ошибке, застрелил его помощника, во время митинга на площади трёх вокзалов. Судьба хранила горлана и вдохновителя смуты. Судьба ли? Было похоже, тот доверял предчувствиям. Чуял опасность. А может, содержал собственную разведку. В этом и крылась проблема.
Третьяков, в первый же день после того, как подельники добрались до Красных ворот, обозначил её: «У нас — единственный шанс. Единственный выстрел». Листовки звали на митинги, но не гарантировали присутствие на них Вьюнка. Тот порой игнорировал многотысячные сходки, зато вдохновлял своим присутствием манифестации из пары сотен человек. Отслеживать его передвижения получалось легко, но — лишь постфактум. Так и тянулась эта тягомотина: митинг — погром — листовка — новый митинг — новый погром — новая листовка. Это была великолепная чума. Чума, какой не бывало прежде! Чума-костёр, чей огонь разгорался до самого неба. В поленьях из гнилой плоти недостатка не имелось. Поленья чистые, не тронутые распадом, толпились в очереди, чтобы нырнуть в огонь и умножить силу и голод пламени. Так и тянулась тягомотина для чумоборцев, пока сеньор Арналдо не объявил:
- Заряжено. Готово.
Он протягивал Третьякову пистоль. Его брови выгорели — вероятно, виновата была спиртовка, а может, и свежеизобретённый алхимиком порох.
И, словно ускоряя карусель событий, на следующее утро в почтовый ящик Третьякова легла листовка, ознакомившись с которой, тот, наморщив лоб, полувопросительно произнёс:
- Наверное, сегодня?
Павел перехватил бумажный листок: набранный жирным шрифтом текст слегка расплывался на плохой серой бумаге, но всё читалось достаточно хорошо.
«Сограждане! Друзья! Страдальцы, страдающие не по своей вине! С ваших глаз давно спала пелена. Вы знаете правду! Чиновники и олигархи — воровская хунта, которая правит страной, — обрекают вас на смерть. До сих пор они пытались уничтожить свой народ, спаивая его алкогольной отравой; отправляя участвовать в бессмысленных войнах; разжигая религиозную и социальную нетерпимость. Но этот путь показался им слишком долог. И они привлекли себе на службу эпидемию. Злой недуг. Босфорский грипп. Близится торжество тех, кто говорил о золотом миллиарде — об избранных, якобы достойных наследовать землю, когда с её лица исчезнут все остальные — быдло, плебс, чёрная кость, народ. Мы — исчезаем! Мы каждый день умираем тысячами.
Мы — народ!
А те, что самочинно поставили себя выше нас, — продолжают жить! Они владеют лекарством от Босфорского гриппа. Верящие в обратное пускай ответят себе: слышали они хотя бы об одном владельце миллионного капитала, хотя бы об одном государственном министре, хотя бы об одном армейском генерале, кого забрала бы болезнь?
Нет! Все они — живы! Зато умираем — мы!
Мы — народ!
У нас нет оружия, мы измучены болезнью, ослаблены. Потому нас пытаются разъединить, разобщить. Заточить в изоляторы, в тюрьмы, даже в собственные дома! Нам не дают выступать единым фронтом, единым народом! Но мы знаем правду! Лекарство — есть. Его утаивают от нас! Мы — безоружны, но нам нечего терять. Потому мы — непобедимая и колоссальная сила. Мы не желаем крови — в том числе и крови тех, кто убивает нас — действием или бездействием! Но прольём её, если у нас не останется иного выхода.
Мы осознаём свою силу. Сегодня мы покажем её всему миру! Сегодня, в три часа дня, мы перейдём от обороны — в наступление! На Васильевском спуске Красной площади Москвы — мы ждём каждого! Те, что больны, — приходите! Переступите через «не могу», через боль! Те, что ещё не поражены болезнью, — приходите! Переступите через нерешительность, пассивность и страх! Никакая изоляция, никакой карантин не спасут нас! Лишь в единстве — спасение! Мы заставим власть услышать нас! Мы прекращаем упрашивать, молить, заклинать — мы требуем осуществления наших извечных прав: права на жизнь, права на лекарство, право на будущее для себя и своих детей!»
- Они станут штурмовать Кремль? — Павел недоверчиво уставился на Третьякова.
- Это не является невозможным, — тот пожал плечами. — Во всяком случае, массовое выступление такого масштаба потребует напряжения всех сил организаторов. А кто — на полках их супермаркета — самый-самый, главное блюдо? Кто — вишенка на торте? Кто — катализатор всего? Наша Чума! Если он не придёт туда — на кой чёрт и кому он вообще будет нужен?
- Будем там все вместе! — отчаянно выпалил Павел. — Все вместе! Может понадобиться каждый из нас. Если нам удастся всё закончить сегодня — так только если сделаем, как нам велено: соберёмся одной дружной компанией на общую вечеринку.
Он не уточнил: кем велено; не вспомнил, что сам, по собственной логике, не отправлен этой силой на войну, ибо — не чумоборец и не гость из прошлого. Но свою тираду он произнёс напористо, постаравшись убедить Третьякова, словно ожидал, что тот воспротивится. Но тот — медленно, торжественно — кивнул.
Сборы в дорогу заняли не более четверти часа. Чумоборцы как будто всегда были готовы на это: выступить; только и ждали этого: проклятой дороги. Ловили лишь верное мгновение, чтоб всё начать: поймаешь — и шаг будет лёгким, и рука — лёгкой.
Нескладный, внушавший жалость, сеньор Арналдо; угловатый худосочный Авран-мучитель; любопытная Тася; сосредоточенный, похожий на голливудского супергероя в штатском, Вениамин Третьяков, — и Павел Глухов — московский управдом на вынужденной пенсии. Они вышли из дома в час пополудни и отправились навстречу судьбе. «Ну как же высокопарно! — думал Павел. — Что за дешёвка: «отправились навстречу судьбе!»
Под ноги ему ложился снег и — впервые в этом году — не таял.
Шли молча, сосредоточенно, будто в дозоре. Павел прикинул: вся дорога — километров пять. Час спокойной прогулки — в иные, лучшие, времена. Но теперь он никак не мог себя заставить даже выпрямиться в полный рост — передвигался от угла до угла, озираясь, сгорбившись. Чумоборцы молчаливо и единогласно выбрали его проводником, так что выходило: Павел, в своей нерешительности, тормозил всю процессию. Страшное, встречи с которым он избегал, в его воображении было неопределённым, включало в себя многое: распухшие трупы, банды отморозков, вооружённых арматурой, автоматную очередь из-за угла. На деле долгое время чумоборцам ни что не угрожало. На Садовом кольце, забитом мёртвыми автомобилями, им несколько раз встретились торопливые ошалелые горожане. Заметив великолепную пятёрку, возглавляемую управдомом Глуховым, они давали, по-заячьи, стрекоча. Павел не успевал даже понять, были ли встречные больны. В первом случае с пути чумоборцев убралась молодая пара, в другом — три женщины преклонных лет. Последние кутались в какое-то тряпьё, вызывавшее ассоциации с войной и блокадой.
Павел колебался — вести подопечных по широким улицам и проспектам, или выбрать дорогу поукромней. Хотел решать всё головой — не подреберьем, где поселился неприятный холодок страха. Но, в итоге, не выдержал: свернул с просторного Садового, которое давило на душу постапокалиптической звенящей тревогой и словно кричало на весь город: «Они здесь!», — в Большой Харитоньевский переулок.
И тут же на него — держась как-то боком, словно бы смущаясь — выкатилась из проходного двора псина. Обычная дворняга — грязношёрстная, серая, в крупных подпалинах. Надо думать, хлебнувшая на своём веку горя, не раз попадавшая в переделки. Она зарычала, поджала хвост. Выказала этакую дежурную злобу: «не подходите ближе, вам всё равно ни на что не сдалось моё сокровище». Но на рык начали подтягиваться её товарки: другие псины. У тех морды кривились уже злобой настоящей. Павел бросил взгляд в подворотню — и тут же понял, что именно стараются заслонить от людей собаки. Других людей. Мертвецов. Тася всхлипнула и схватилась за локоть Павла. Её мутило, но она стоически сдерживала приступы рвоты.
Собачья добыча была не маленькой — больше десятка бездыханных тел, от которых тянуло сложной смесью ароматов: тяжёлой гнилостью давно продолжавшегося распада плоти и лёгкой, почти кондитерской, сладостью мяса, едва тронутого разложением. Наверное, трупы добавляли в эту кучу в разное время: среди них имелись как залежалые, так и свежие. Собаки готовы были сражаться за каждый — с лютостью и неистовостью обделённых от рожденья тварей, получивших, наконец, заслуженное, своё. Среди тощих и жилистых беспородных выделялся статью стаффордширский терьер. Он, вероятно, ещё совсем недавно жил при хозяевах, в богатом доме: уличная жизнь не сумела до конца растрепать его ухоженную шерсть, да и кожаный дорогой ошейник свидетельствовал о статусе в собачьем мире…. Нет, не в собачьем — в человеческом. Оказавшись среди дворняг, он не сделался своим. У него был выбор: стать слабее прочих, или сильней и ненасытней. В любом случае — изгоем; вопрос лишь в том, запуганным, или способным запугать. Он выбрал второе. И теперь стаффтерьер — пёс, выкормленный с рождения людьми — бросался на прохожих яростней, чем дворняги — выкормыши улиц. Он как будто мстил: всем двуногим, за предательство. Другие, в подпалинах и парше, выросли во злобе, их оскал был будничным, деловым. Этот — злобу обрел, выпестовал, выскулил в те первые дни одиночества, что надеялся на возвращение хозяев — может, умерших, а может, сбежавших из дома.
Стаффтерьер возненавидел людей.
И он первым атаковал чумоборцев.
Избрал жертвой сеньора Арналдо: нацелился чёрным, подрагивавшим от ярости, носом, оттолкнулся всеми четырьмя лапами от асфальта, разогнулся пружиной, вытянулся в струну.
Алхимик взвизгнул, постарался уклониться от мускулистого тела-снаряда. При этом схватился, как за поручень, за ногу Третьякова.
Эта нога возникла из ниоткуда. Взметнулась над мостовой, будто шлагбаум. С хирургической точностью — с точностью скальпеля — нашла собачью морду; оборвала собачий полёт-прыжок. Терьер словно бы налетел на стену. На металлическую плиту парового молота, которая ударила его в противоход. Раздался мерзкий хруст.
Павел был уверен: стаффтерьер убит, шея его — сломана. Однако тот умудрился подняться и, низко склонив голову, — как если бы голова неожиданно отяжелела — затрусил в подворотню. Стаффтерьер не скулил, не плакал собачьими слезами. Он бежал зигзагами, словно опьянев. А за ним организованно отступали дворняги. Звонкий лай оглашал пустынный переулок. По мере отступления собак, он звучал всё глуше.
- Быстрее. Они могут вернуться, — спокойно проговорил Третьяков. — Вероятно, сюда стаскивали трупы, чтобы потом сжечь или переправить на стадионы. А вывезти отчего-то забыли.
- Они — божьи твари, — прошептал Павел. Прошептал себе под нос, еле слышно. Но Третьяков его расслышал.
- Ты о мертвецах? — он язвительно прищурился, сделал крохотную паузу и тут же продолжил. — Можешь не отвечать. Ты не о них — не о людях. Ты — о божьих псах, верно? О тех, что на подхвате у архангелов с крыльями и мечами.
- А ты — делаешь вид, что ничего нет — ни псов, ни архангелов, ни чумы. — взорвался управдом. Это получилось как-то вдруг: слова расцвели фейерверком, вспышкой взрыва. Прорвались давно набухавшим гнойником. Прозвучали обвинительно, гневно. — Ты идёшь совершить убийство — не потому, что уверен в его необходимости. Ты идёшь убить ради перестраховки, на всякий случай: вдруг поможет. Для тебя чума и человек — одно и то же: мифологические персонажи, картонные силуэты, марионетки.
- Хорошо, — выдохнул «ариец». Павел с удивлением услышал в его голосе смирение, усталость. — Хорошо, возьмём это… за данность… примем за факт… но давайте идти. Мы станем идти — и продолжать разговор. Устраивает? Стоять — ни к чему. Стоять — терять время, да и опасно. Давайте идти, двигаться.
Чумоборцы зашевелились. В их движениях чувствовалась скованность. Все, как будто, испытывали смущение, — как если бы сделались невольными свидетелями семейной ссоры. А Третьяков обогнал Павла на шаг — формально возглавил шествие. И принялся говорить: бесстрастно, неторопливо, негромко, — чем-то напоминая, в эти минуты, легендарного военного диктора Левитана:
- Куда мы идём и зачем? Это что — философия? Что-то из той же оперы, что и поиски смысла жизни? Тогда вопросы — куда и зачем — риторические. Или мы знаем адрес: Москва, Васильевский спуск, — а там — спросить чуму? Вот они мы — ползём по переулку. Не то блуждаем в потёмках разума — а значит, слоняемся бесцельно по улицам, — не то движемся к Кремлю, чтобы вступить в бой с нечистью. Две вероятности. И две вселенных. Кто выберет, в какой из них нам жить? Мы сами, или другие сделают выбор за нас? Подумай, кто мы. Только Овод верил: не выжили из ума, не опасны для общества. Для остальных — психи. А что если Овод ошибался, а остальные — правы. И нам прямая дорога не на Васильевский спуск, а на Канатчикову дачу? Трое из нас — люди с ложной памятью. Все пятеро — натворили дел. И быть бы нам под судом, если б не Овод. И вот сейчас у нас — момент истины. Нашей, личной, истины. Верим ли мы себе, или верим здравому смыслу. Если отрекаемся от себя — значит, пора сдаваться санитарам. Я вооружён какой-то антикварной чушью. Она заряжена пулей, выплавленной в моей спальне, и набита порохом, смешанным из дамской парфюмерии и сопель. И что я делаю? Я иду убивать чуму! Иду на чуму, как охотники ходят на медведя! И знаешь, зачем? Потому что уничтожить болезнь — достойное меня дело. А признаться, что спятил — нет. Мне важно сохранить это: достоинство, выбор, право решать. Ведь нет доказательств того, что в моих руках — клоунское оружие. И нет доказательств того, что это — страшная сила. Потому я выбираю — сам. Я выбираю — силу. Я сам объявляю себя нормальным — и выбираю силу! Если я не прав — гори оно всё огнём: город, мир, подлые люди. Если я свихнулся — я упал с высоты, я разбился в лепёшку. А мне надо верить, что — поднимаюсь. Всё ещё поднимаюсь!
Третьяков замолчал. Он внимательно смотрел на Павла, ожидал. В его глазах светилось что-то отчаянное — надежда, смешанная с мольбой. Это было ожидание не просто слова — истины в последней инстанции, приговора. И Павел поразился: почему «ариец» так уповает именно на него, самого беспомощного в их компании — уповает, как, прежде, до своего невероятного, неправдоподобного вознесения, делал это и Людвиг.
- Твой выбор — это выбор за других, — голос управдома прозвучал тускло. — Ты определился: не бывать тебе помешанным, быть — героем. А дальше? Там, дальше, ещё один выбор, самый главный: ты имеешь право уничтожить Босфорский грипп? Допустим, есть оружие, есть возможность. А право? Ты же знаешь — в той вселенной, где ты — герой, — ты знаешь: болезнь сеяли с неба, а топтали посев — черти. Или кто там они ещё? На чьей ты стороне? На чьей мы все стороне? Почему мы даже не обсудили это?
- Потому что это тоже — отсутствие выбора, — гневно выкрикнул Третьяков. Тут же утих, продолжил. — Ты говоришь о новом потопе? О том, что не стоит раскрывать зонта? О том, чтобы позволить выполоть нас, как сорную траву? За наши вершки уже взялись — эти тонкие руки, что тянутся из-за туч. Ангелы, да…. Нашего выбора нет в том, чтобы смириться: ты же не думаешь, что человеческое племя шарахнет по ангелам из гранатомёта? И уж тем более не думаешь, что наши пушки и гранатомёты потреплют их сияющие перья? Они явились — и засучили рукава. Они явились — и пропалывают сорняки. Что ж ты молчишь? Ну скажи мне главное: «люди — заслужили!» Это у тебя на уме: «люди — заслужили, ибо грешны и уродливы во грехах своих!»? А я отвечу: чёрта с два! Принимай нас, Господи, в чертогах твоих: все там будем. Там принимай — там и суди, — а сюда — не суйся. Здесь — экзамен: двери аудитории запечатаны. С первого до последнего часа — мы предоставлены сами себе. И что тут натворим, набедокурим, — за то и отчитаемся сполна. Но не сейчас — потом. Экзамен ещё не закончен! Печати с дверей не сорваны. Ангелам — хода сюда нет! Я сам к ним приду. Явлюсь, новопреставленный. И там — пусть режут. А здесь — ни-ни! Здесь — моё!
В глазах Третьякова теперь полыхала решимость. Он убедил сам себя. Только что. Убедил себя в собственной правоте.
- Ладно, мы идём…. Идём…. Будет — как будет…. — Павел безвольно махнул рукой. Он вдруг вспомнил Таньку. И вспомнил Еленку. Подумал: «Если Еленку выпололи, как сорняк, — это мерзость. И ещё мерзость — когда земля, в которой всё растёт, — мерзлая. Невыполотые сердца закоченеют, либо задохнутся под грязной ледяной коркой, под стеклянным панцирем. Но, если удастся разбить лёд, — пускай на земле, на этом восхитительном чернозёме, укоренится и вырастет дочь! Пускай хотя бы она — в счёт той платы, какой стало сердце Еленки».
И Павел вновь обогнал Третьякова, встал во главе чумоборцев, даже поднял голову и расправил плечи. Он начал печатать шаги по асфальту. Иногда петлял, обходил стороной железный автохлам, обесцененный Босфорским гриппом напрочь. Наверное, скрывался, на секунду-другую, из глаз подельников. Но не оборачивался и никого не поджидал. По пыхтению за спиной понимал: за ним следуют, ему — верят; верят в его топографический гений. Собаки и люди изредка встречались. Все — не причиняли вреда. Миновали блок-пост — не заброшенный: живой. Бронемашина, в окружении противотанковых ежей и мешков с песком, расположилась перед входом в Юсуповский дворец. Быть может, перед служивыми стояла задача охранять недавно отреставрированный дворец от вандалов и мародёров, потому они мало интересовались прохожими. Проводили компанию чумоборцев внимательными взглядами, но не проронили ни слова. Солдаты были самыми обычными: молоденькими — наверное, срочниками, — в потрёпанном серо-зелёном камуфляже. Один нервно и как-то жадно курил, отойдя к выкрашенным в салатовый цвет каменным сеням дворца. Основное дворцовое здание — пасхально красное, приземистое, похожее на сказочный теремок с башенками и флюгерами, — было густо усижено вороньём. Ворон здесь мостились — на водосточных желобах, карнизах и декоративных колоннах — сотни, если не тысячи. Все сидели, нахохлившись: недовольные сумрачной ветреной погодой. Все ожидали развязки.
Чумоборцы молчали. Не спеша перебирали ногами. Сеньор Арналдо, время от времени, покряхтывал по-старчески немощно. Тася шмыгала носом. Но большую часть пути они передвигались в тишине. В той, что иногда именуется беллетристами звенящей. В воздухе были разлиты холод, тревога и какая-то болезненная удаль. Наподобие той, что овладевает пехотой перед штыковой атакой.
Павел вывел подопечных на Чистопрудный бульвар. Вода на прудах ещё не замёрзла. Возле разгромленного ресторанного павильона, как ни в чём не бывало, плавали две утки — наверное, недоумевали, куда делись щедрые гуляки, подкармливавшие их прежде. Здание театра «Современник» не пострадало в заварушке — если не считать уроном порванные афиши. Да и те сохранились неплохо; на большинстве отчётливо читались названия спектаклей: «А. П. Чехов, «Вишнёвый сад», «А. Н. Островский, «Горячее сердце», «Альбер Камю, «Посторонний».
Возле «Современника» чумоборцам начали встречаться люди другого сорта. Не пугливые. Не отводившие глаза и не торопившиеся спрятаться в тень. Целеустремлённые, злые, а иногда — Павла изумляло это, — иногда им встречались даже весёлые. Все они были объединены общим маршрутом, и управдом не сомневался: его молчаливым подопечным и этим дерзким — стонавшим от боли и зубоскалившим от страха — было по пути.
На площади Покровские ворота уже ощущалось многолюдство. Прохожие ещё не текли рекой, но уже — как капля к капле — притягивались друг к другу.
Это было странное зрелище. Людей, двигавшихся в одном направлении, не объединяли ни цель, ни правда — лишь боль и страх, распределённые на всех. Это даже не походило на звериное водяное перемирие в засуху, из книжки о Маугли. Там хищники и травоядные направлялись к единственному на многие мили источнику жизни — их сплачивала жажда. Здесь — никто не знал, где бьёт родник, и бьёт ли он вообще: льётся ли из земли — истина. Толпа — настороженная, недоверчивая, разношерстная — шла на зов, не ведая, зачем идёт. Разобрать Кремль по кирпичу? Вытащить труп Ленина из мавзолея? Остановить куранты? Многие понимали: не при чём хитроумный политик Вьюн, не при чём зажигательные листовки. Их зовёт на сходку Босфорский грипп. Потрафить ему — значит, умножить число его жертв. Но Босфорский грипп — единственный в больном городе обладал голосом, рычавшим, как демон, и звеневшим, как набат: голосом, который был слышен каждому. И люди стекались на этот голос, потому что никто больше их не звал и не ждал. Никто больше их не любил.
Многих отчего-то притягивал вагон трамвая, сожжённый и сброшенный с рельс — лежавший на боку как раз посередине рельсового полукольца площади. Ходуны приближались к нему; перебрасывались друг с другом парой слов, облокачивались на почерневшее от огня железо, отдыхали, курили. Здесь ощущался запах дешёвых сигарет, к которому примешивались аромат элитного трубочного табака и сладковатая терпкость марихуаны. Какой-то старик — на вид совершенно здоровый, в старинной серой фетровой шляпе и чёрном драповом пальто, с аккуратно подстриженной бородкой — фотографировал перевёрнутый вагон допотопным фотоаппаратом.
Если ангелы готовились прополоть землю, избавить её от сорняков — их время пришло: перед ними колыхалось разнотравье, во всей его красе и всей неприглядности.
На Покровке и Маросейке проявилось, наконец, всё то, что едва намечалось близ Чистых прудов.
Человеческая река всё-таки сложилась: забурлила, потекла — страдальчески медленно, но неутомимо. Таких не похожих друг на друга демонстрантов и бунтарей не знала, пожалуй, ни одна из хрестоматийных революций. Здесь были уроды, обезображенные болезнью, походившие на монстров из дешёвых фильмов ужасов — и здоровяки: упитанные, с хорошей кожей и белыми зубами. Здесь были оборванцы в бесформенном тряпье вместо одежды — и модники в дорогих костюмах. Здесь были дети, старики, какие-то байкеры — без мотоциклов, но в клёпаных кожанках, с распущенными, до пояса, волосами. Здесь были матери, бесстыдно кормившие младенцев грудью прямо на тротуарах; люди с православными иконами и хоругвями; люди, на чьих плащах красовались языческие символы коловорота; инвалид-колясочник; слепец с собакой-поводырем; светская дама с перепуганным пекинесом подмышкой; целая группа полицейских, с чьих форменных курток были сорваны все знаки отличия. Здесь были все. Здесь было всё, что, до эпидемии, называли венцом природы, человечеством, цивилизацией. Сорная трава колыхалась и зябла на ветру, вперемежку с межевой колючей проволокой, яркими цветами-паразитами и скромными бутонами цветов полевых.
Возле церквей — крестились и плевались чаще, чем в прочих местах. Возле храма Троицы Живоначальной чумоборцы сделались свидетелями потасовки между хоругвеносцами и сатанистами. Возле маленькой церкви Космы и Дамиана Ассийских раздавали горячий бульон — с одной стороны, — и обливали канцелярскими чернилами — с другой. За супом могли подходить все. Передвижной кухней заведовали монахи-чернорясники. А вот по какому принципу несколько визгливых девчонок, со следами Босфорского гриппа на лицах, плечах и ногах, выбирали, кого из прохожих выкрасить в чёрное — Павел так и не смог понять. Впрочем, он не сильно и пытался: поспешил прошмыгнуть мимо двуногих чернильниц.
Он понимал: безопасней всего не чураться толпы, не обособляться. Так что бегство от вымарывательниц стало единственным манёвром уклонения, который управдом провёл по дороге. В остальное время чумоборцы, держась вместе, плыли в общем потоке. Плыли медленно. Стараясь не будоражить соседние тела-капли лишними движеньями. И всё же, уже привыкнув к ритму, вони и обличию толпы, управдом вздрогнул, когда поток с Маросейки влился — ухнул водопадом — в резервуар для человечьих тел, образовавшийся на месте Старой площади и Ильинского сквера.
Здесь устроили паноптикум. Цирк уродцев. Броуновскую толкотню частиц. Пешеходы, у которых ещё оставались силы, руками откатывали брошенные — чаще всего, повреждённые — легковые автомобили, маршрутки и даже автобусы — к тротуарам: делали простор площади и сквера ещё просторней. Люди, как будто, не сговариваясь, решили устроить здесь курилку и пикник одновременно. Их не хватало на пир во время чумы — но многие смутно осознавали: они добрели до последнего безопасного приюта. Дальше начиналась вражеская территория; дальше тянулось поле боя — кровавого, или бескровного — как пойдёт. И люди пользовались случаем: останавливались, отдыхали, оглядывались на пройденный путь, размышляли о прожитом и о смерти; о сотнях вариантов смерти: от голода, от болезни, от ножа, за родину, за любовь, за кошелёк. Пауза в движении объяснялась не только необходимостью укрепить мужество. Ей имелось и вполне рациональное объяснение. По сравнению с простором Старой площади и Ильинского сквера, улицы, по которым манифестантам предстояло пройти остаток пути до Васильевского спуска, были довольно узки. Создавался эффект бутылочного горла: из переполненной ёмкости, вбиравшей в себя человеческие потоки отовсюду, вытекали только две тонкие речки; одна стремилась вдоль низкой краснокирпичной Китайгородской стены — на Москворецкую набережную, другая — журча стонами и голосами, — вдоль по улице Варварке. Обе речки должны были слиться воедино у кремлёвских стен.
- Почему нас не отрезают? — Павел обернулся к Третьякову. — Даже мне ясно: силами армии перекрыть Китайгородский проезд и Варварку — раз плюнуть. Почему нам дают двигаться дальше?
- Хороший вопрос, — «ариец» хитровато прищурился. — Правильный вопрос. Но ответа у меня нет. А ты рассчитывал на это? На армию? Думал, она схватит меня за руку, — чтоб не пришлось решать самому, стрелять или нет? А вот накося, выкуси! — Третьяков ловко скрутил пальцами правой руки — дулю. Павел аж оцепенел от такого обращения. А «ариец» уже сорвался с места и, не посоветовавшись с подельниками, выбрал Варварку. Управдому не оставалось ничего иного, кроме как догонять его — едва ли не бегом. Впрочем, «бутылочное горло» замедлило Третьякова. Павел быстро пристроился у него за спиной, в шаге, но разговора не возобновлял; плёлся позади обиженно и молча.
А развязка приближалась.
Миновали патриаршее подворье; крыши его палат, покрытые деревянной кровельной дранкой, «под старину», как сонные головы в ночных колпаках, подслеповато пялились из своего мракобесного средневековья на процессию юродивых двадцать первого века.
По правую руку потянулась колоннада двухэтажного, похожего на обувную коробку, длинного и приземистого комплекса Гостиного двора. В спину ударил запах рыбы с Рыбного переулка: не выветрился за время эпидемии, не заместился запахом разложения и чумы. Павел вдохнул его всей грудью и заметил, как соседи по толпе поступают так же: значит, не почудилось — был запах, была рыба вместо смерти.
И это крохотное дуновение жизни, это послабление для обречённых сделалось последней милостью, какую получили измученные люди от судьбы.
Дорога заканчивалась. Крестный путь — подходил к концу.
Впереди, как дамоклов меч, вздымался над колеблющимся человечьим морем шпиль Спасской башни Кремля.
Васильевский спуск был забит народом. Заполнен под завязку. Заполнен так, как не ожидал Павел Глухов, и наверняка не ожидал Третьяков. И уж, тем более, не ждали остальные чумоборцы.
Васильевский спуск был заполнен так, что прорваться к потенциальной жертве здесь не представлялось возможным — даже если идти по головам, даже если отчаянно работать локтями и кулаками.
Впрочем, никого, подходившего на роль жертвы, и не наблюдалось на всём обозримом пространстве. Ни речистого Вьюна, ни его приспешников, ни прочих ораторов, ни хотя бы людей, контролировавших толпу.
Кремлёвские куранты не позволяли усомниться: заявленное время начала манифестации — три часа пополудни — просрочено на двадцать минут. А на Васильевском спуске так и не появились безымянные, таинственные организаторы действа. Для них не была подготовлена сцена; для них не расчищали проезд. Народ бесновался. Кричали: «Дайте нам лекарство!» Кричали: «Мы не хотим умирать!» Но так всего лишь выплёскивалось накопившееся напряжение. Адресатов, которые могли бы услышать возгласы и принять на свой счёт, по соседству не было. Не было видно и правоохранителей, — армейских подразделений или спецназа, — за исключением трёх полицейских патрульных машин, подковой выстроившихся перед запертыми Спасскими воротами Кремля.
А толпа всё прибывала. С Васильевского спуска она перетекла на Красную площадь, доползла, по брусчатке, до каменного серого подножия Храма Василия Блаженного. Она словно брала Храм в кольцо. Павел начал подозревать: на том искусственном каменистом уступе, на котором высилась расписная шкатулка храма, если смотреть на неё со стороны Москва-реки, что-то происходило. Что-то, неразличимое за дальностью расстояния. И вдруг — над толпой грянула музыка.
Называть так какофонию звуков, принявшуюся терзать уши, — означало: очень сильно ей льстить. Это был скрип. Павлу так послышалось с самого начала. Скрип тяжёлых, ржавых железных петель огромной каменной двери, которая неустанно хлопала на ветру. Этот скрип и удары камня о металл, камня о камень, вдруг дополнились барабанной дробью. Как будто кто-то решил задать какофонии — ритм. Управдом пригляделся. На возвышении, перед Василием Блаженным, суетились какие-то маленькие фигурки. Они держались от толпы наособицу, размахивали чем-то хромированным, тускло блестевшим. «Музыкальная группа, — решил Павел. — Это — музыкальная группа. Но что они играют? Это же какое-то безумие, чёрт знает, что такое. Ладно бы патриотическое, или народное. Рок-н-ролл, на худой конец. Но это — как будто камнепад. Или как будто кого-то по тюремным коридорам ведут на расстрел».
- Динамики! — прямо в ухо управдому прокричал «ариец». Тот размышлял без лирики, размышлял практически. — Динамики! — повторил он. — Понимаешь, что это значит? Всё-таки кто-то здесь есть… Кто-то из этих, — Третьяков неопределённо махнул рукой себе за спину. — Из главных. Из тех, что заказывают музыку. Сильные динамики…. Поставлены по периметру площади. Кто-то работал… подвозил, расставлял, понимаешь?
- Нет, — Павел покачал головой. — Не понимаю.
- Будут говорить — толкать речи! — «ариец» еле перекрикивал скрип и грохот, усиливавшийся с каждой минутой. — Будут говорить. Значит, и наш друг… он объявится…
- А ты в этом сомневался? — управдом не сумел скрыть удивления.
- Конечно! — Третьяков криво ухмыльнулся. — Если чума — это чума, — ей ораторствовать нет нужды; достаточно собрать в одно и то же время, в одном и том же месте побольше больных и здоровых, желательно — в равной пропорции.
- А эти звуки? — Павел нахмурился. — Они для чего?
- Они принадлежат чуме, — выкрикнул Третьяков и метнулся куда-то в сторону. Он напугал этим рывком Павла. И пугаться — впрямь стоило.
Страдая от какофонии, управдом и не заметил: рядом были те, кто испытывал худшие, чем он, страдания. Вся троица истинных чумоборцев — сеньор Арналдо, Авран-мучитель и Тася — зажимали ладонями уши. Стискивали ладонями уши, будто тисками, изо всех сил. Похоже, странная музыка не просто их раздражала — доводила до отчаяния, причиняла им физические муки, как палач. И это отчаяние заметили соседи по сутолоке — два непримечательных мужика, в рабочих блузах: один — по виду здоровый, и второй — с огромным — и единственным — бубоном в полшеи, похожим на омерзительный фурункул. Мужики попытались заставить Тасю слушать этот чумной гимн. Орали что-то о чистоплюях и о том, чтобы «быть, как все». Ухватили Тасю за локти и стали разводить ей руки — чтобы музыка беспрепятственно врывалась — вламывалась — в её уши.
Третьяков подоспел вовремя: двумя точными, экономными движениями — в шею ударив одного, в район паха — другого, — вырубил мужиков. Одного тут же подхватил под локоток — и удержал в стоячем положении, не позволив бесчувственному телу свалиться мешком на асфальт.
Павел успел удержать от падения другого. Он понял: им, ни в коем случае, не стоит привлекать к себе внимание. Не привлекать внимания! Ни малейшего! Ни по какому поводу! Оставаться незаметными! Держаться тише воды, ниже травы! Потому что толпа превращалась в чудовище. Бесновалась всё сильней. Всё больше голосов выкликали, в такт музыке, бессмысленное, но страшное, гневное: «А-а-а!» Было похоже, ужасная какофония действует на людей гипнотически. В толпе возникала толчея. Но в этом была и положительная сторона. Ещё минуту назад недобро поглядывавшие на чумоборцев манифестанты, теперь потеряли к тем всякий интерес.
- Отпускай! — не столько услышал, сколько прочитал Павел по губам Третьякова. Он оглянулся по сторонам — и разжал хватку, выпустил тело мужика, с бубоном на шее, из захвата. Мгновением ранее так же поступил и «ариец». Оба тела как бы осели, соскользнули вниз, в омут, исчезли где-то под ногами толпы. Павел понимал: вероятней всего, их затопчут насмерть, — но эта мысль отчего-то не взволновала его.
- Чёрт! Чем они это высекают! — Третьяков имел в виду музыкантов. Громкость звуков — зашкаливала. Она заставляла даже «арийца» болезненно морщиться. А у Павла в голове вдруг мелькнула шальная мысль. Когда он переодевался в чистое, давным-давно, в кабинете Овода, молчаливый генеральский служка выложил перед ним на стеклянный столик всё содержимое карманов его старой куртки. Там было много бумажного раскисшего мусора; карандаш с крошившимся грифелем; какая-то, скрученная в турий рог, сушка или баранка. В общем, всё то, что Павел с презрением отверг. Но одну вещь он всё-таки переложил в чистый карман чистой одежды. И эта вещь вполне могла находиться там по сей день — благо, есть не просила… Управдом пошуровал по карманам. Пришлось потолкаться, поколоть локтями толпу. Наконец, его лицо осветилось победной улыбкой. Он вытянул на свет божий свою добычу.
- Бинокль! Откуда? Дай мне! — глазастый Третьяков тут же оценил Павлово сокровище.
- Купил… в одном театральном магазине… — управдом вспомнил, как наблюдал в этот биноклик за дверью клиники, где содержали Струве. За минуту до того, как услышал писк странного, зачумлённого младенца. Как же давно это было! Или время текло теперь по-иному? Павел не отказывался поделиться неказистой, в сущности, оптикой с Третьяковым, но сперва решил рассмотреть музыкантов сам. Поднёс окуляры к глазам….
До импровизированной сцены было, всё же, слишком далеко. Или театральный бинокль оказался слабоват. Поначалу, как ни подкручивал управдом резкость, в бинокль он видел на возвышении перед Василием Блаженным те же невнятные кляксы, вместо людей, что и невооружённым взглядом, — разве что, кляксы эти казались побольше. Но затем пригляделся, напряг до боли глаза, — и тут же ощутил дурноту. Музыканты бесновались отчаянно, будто подавая пример толпе. Но, вместо музыкальных инструментов, в их руках дёргалось что-то диковинное: что-то, похожее на отполированные до блеска человеческий позвоночник, череп и огромную косу. Как будто они разорвали на куски саму смерть в чёрном балахоне — и приспособили её останки и имущество для своих нужд. А манифестантов это, похоже, не удивляло и не пугало — только радовало, будоражило, заводило.
Третьяков буквально вырвал из рук управдома бинокль.
Павла мутило — как не мутило и при виде обезображенных трупов.
Он едва сдерживал рвотный рефлекс. Помогало присутствие Таси: стыд перед нею, страх перепачкать себя и её. Павел понимал: к горлу подкатывает блевотная масса, в общем-то, без повода. Ведь он, в сущности, не увидел ничего жуткого. Странные инструменты — скорее всего, обычная дань нелепой авангардной моде: первое впечатление — мелькнуло же в голове слово: «хром», — вероятно, оказалось самым верным. Так всегда бывает. Но работала чистой воды физиология. Организм реагировал на раздражитель. Управдома крутило и ломало, как будто у него внутри случились жестокая изжога и мучительный заворот кишок — одновременно. Эта музыка, какофония, винегрет из отвратительных звуков… этот мерзкий шум поднимал и бодрил мёртвых и лишал воли и здоровья живых.
- Слышите меня? Вы слышите меня?
Павел вдруг почувствовал: кто-то с силой тянет его за рукав. Он стремительно и нервно обернулся, боясь столкнуться с очередной угрозой. И оказался лицом к лицу с Сергеем. С Серго, как тот, в неофициальной обстановке, называл себя сам. С тем самым чёрным бойцом, из личной гвардии Овода, что доставил чумоборцев, после спасения Таси и бегства из горящего ДК, на квартиру к Третьякову. Стянув, в тот день, спецназовскую маску с головы, он уже больше не скрывал лица. До самого момента прощания, состоявшегося, впрочем, через какую-то пару часов после прибытия кавалькады на место. Павел это лицо запомнил. И запомнил имя бойца. Хотя сейчас тот выглядел совсем не по-боевому. На нём криво сидел утеплённый спортивный костюм с начёсом. А он даже не понимал, что и такое одеяние, совсем как деловой костюм от кутюр, нужно носить умеючи. Управдом сделал вывод: Серго замаскировался. Неумело, а, скорей всего, просто наспех. Но на Васильевский спуск он мог бы, пожалуй, явиться и в военной форме, в полной амуниции: здесь он не интересовал никого. Даже Третьякова пришлось основательно встряхнуть за плечо, чтобы тот оторвался от театрального бинокля. Стоило отдать тому должное: в отличие от Павла, он ничуть не удивился появлению Сергея.
- Как вы нас нашли? В этой толпе? — прокричал управдом.
- Ваши маячки всё ещё видны наблюдателям, — откровенно признался боец. — Их активировали с утра. По просьбе Вениамина Александровича, — он кивнул на Третьякова. Павел неприятно поразился скрытности «арийца»: тот ни словом не обмолвился насчёт такой «подстраховки». А самому управдому было как-то недосуг разбираться с маячком: не мельтешит перед глазами, не светится ни красным, ни зелёным — и ладно…. Не светится…. Серго, словно прочитав мысли Павла, добавил:
- Иллюминацию отключили — это можно сделать дистанционно. Чтоб батарейку экономить и вас — не подставлять.
- Похоже, обо всём подумали, позаботились? — едко уточнил управдом. Но боец не услышал сарказма.
- Вам надо уходить! — отрезал он внезапно. — Обстоятельства изменились. Здесь может быть опасно, а то, что вы задумали, — теперь особенно бессмысленно.
- Кажется, мы договаривались? — раздражённо выпалил Третьяков. — В Комитете до сих пор не оспаривали наше право быть здесь.
Вот так-так! Озвучена ещё одна новость. Появился ещё один неприятный — для Павла — повод удивиться! Выяснялось: «ариец» вёл за спиной чумоборцев какие-то сепаратные переговоры с власть имущими? Но обида так и не сумела взорваться обвинением; её пересилила паника.
- Есть сведения: здесь будут раздавать оружие, — выпалил Серго. — Мы не сумеем проконтролировать ситуацию, даже по жёсткому сценарию. Наших боевых подразделений рядом нет. Их и в Кремле — нет. Если б были — была бы кровь. Очень много крови. Война! А нам теперь меньше всего нужна война; больше всего — спокойствие, или хотя бы отсутствие паники. Паника — а не Босфорский грипп — главный враг.
- Ладно, — Третьяков принимал решения быстро. Он лишь на миг замешкался, прикусил губу, — и тут же приказал бойцу: — Выводи их, — всех четверых, — быстрым движением подбородка он умудрился охватить и Павла, и чумоборцев. — Выводи…. Я — останусь…. Попробую…. Может, это единственный шанс….
- Тогда и я остаюсь! Я решаю сам за себя — мне советчики и командиры — без надобности! — управдом взбеленился. Он всем нутром ощущал: его стремительно охватывает гнев. Противоестественный, будто бы принесённый, как ломкие шары перекати-поля, извне — не то музыкой, не то ветром. Успел подумать: «это неспроста, этому нужно противиться; это — не моё». И тут — музыка смолкла. А давление толпы — со всех сторон — резко усилилось. На секунду Павлу даже показалось: все, кто собрался на площади, дружно, разом, решили раздавить их маленькую команду. Это на них — давят. Это устроено против них, и только против них! Но тут же он уяснил: на них давили столь мощно лишь потому, что они — не двигались, стояли на месте, в то время как толпа пришла в движение, и движение это было — однонаправленным, точно выверенным, разумным.
- Поздно решать! — откликаясь на недавнюю строптивость Павла, проговорил Третьяков. — Мельница закрутилась. Смотри!
Управдом проследил взглядом за рукой «арийца». Она указывала в дальний конец Красной площади. Павел мог лишь позавидовать зоркости его глаз. Он бы сам ни за что не обратил внимания на тёмные движущиеся силуэты — на крупные фигуры, с черепашьей скоростью приближавшиеся к манифестантам. А Третьяков, словно поняв, в чём затруднение управдома, вернул тому бинокль.
Теперь Павел разглядел….
По Красной площади, со стороны мавзолея, медленно катились три огромных грузовика — три многоколёсных фуры, чьи кузова были затянуты брезентом. Они тянулись навстречу толпе, а толпа, будто подтягиваемая магнитом, начала двигаться им навстречу. Складывалось удивительное впечатление: едва ли не каждый в этой толпе, не обменявшись друг с другом ни словом, всё же знал, как надо действовать, куда стремиться. Может, знал и зачем сближаться с грузовиками. Колоссальные машины на мгновение притормозили перед человеческим морем, — а затем — мягко, безболезненно, — влились в него. Вкатились в толпу. Людская масса, как вода, или нагретое масло, расходилась перед кабинами грузовиков — и тут же смыкалась позади их длинных массивных туш. Это происходило так слаженно, будто перед глазами Павла разыгрывалось хорошо отрепетированное цирковое представление, с участием многотысячной массовки.
- Не стой! — Третьяков потянул управдома за собой. — Будешь стоять — затопчут.
Словно в подтверждение этих слов, то тут, то там, в толпе начали раздаваться вопли и визг. Было похоже: медлительных, нерасторопных, или просто не готовых подчиниться зову, и впрямь не жалели; сбивали с ног, калечили, топтали почём зря и не замечали, как не замечают светлячка в свете прожектора.
Чумоборцы приноравливались двигаться в общей массе с трудом. Лучше всех держались богомол и, как ни странно, Тася. Хуже всех — несчастный сеньор Арналдо. Павел подумал: в шкуре профессора Струве алхимику пришлось бы ещё хуже. Интеллигент начала третьего тысячелетия от рождества Христова наверняка нуждался в «личном пространстве», а средневековый мэтр герметического искусства был готов к некоторой стеснённости — столь естественной в его время. И всё же Арналдо едва держался на ногах, спотыкался, тащился позади всех. Павел чуть отстал от Третьякова, чтобы поддержать алхимика под локоть.
- Ты можешь вывести отсюда их? — вопросил управдом Сергея, кивнув на женскую и мужскую фигуры по соседству. Получалось, дав гневную отповедь Третьякову, теперь он сам просит бойца о том же. Но Павла это, отчего-то, не смущало: он имел в виду, в первую очередь, Тасю и Арналдо — объективно, по-честному, слабых. Боец в спортивном костюме еле заметно пожал плечами:
- Я могу попробовать. Но ничего не гарантирую. Толпа — в движении. Придётся ждать, пока остановится. Сейчас — невозможно. Как остановимся — может быть…. Будет зависеть от того, куда нас протащат. Хорошо бы оказаться на тот момент подальше от центра событий. Вы должны были уходить, когда я вас просил. Есть обстоятельства… Ваш риск — не оправдан…
Павел покосился на Серго с лёгкой неприязнью: жалеть о том, чего не случилось, являлось, по мнению управдома, дурным тоном. Что уж теперь — после драки махать кулаками. А если не так? Если драка — впереди? Какой у них у всех шанс — не победить — хотя бы уцелеть? Сеньор Арналдо и Тася окажутся, попросту, обречены, да и у остальных — не факт, что получится вырваться из окружения. Тем более что Третьяков не только не стремился покинуть толпу — он ускорил шаг и напор, рвался туда, куда и все. Павел опасался оставить своим попечением алхимика. Хотя осознавал: нужно, пока не поздно, догонять «арийца», требовать от того, чтобы образумился, отказался от самоубийственной затеи.
Грузовики остановились. С того места, где теперь находились чумоборцы, уже удавалось различать рёв двигателей, доносившийся через многоголосый гомон. Фуры выстроились в ряд — оказались повёрнуты ветровыми стёклами кабин — к Павлу и компании. Но тут же принялись пятиться, разворачиваясь. Это казалось удивительным: многотонные неуклюжие левиафаны выполняли манёвр разворота посреди толпы, двигались задним ходом — и не причиняли никому вреда. Ловкость, с какой люди убирались у них с пути, — отбегали в сторону, оттесняли соседей, — походила на демонстрацию работы некоего коллективного разума. Взбудораженные, больные и жалкие манифестанты вдруг научились действовать с муравьиной слаженностью.
Грузовики тяжело присели на рессорах — и замерли — теперь уже окончательно. Они тоже показали потрясающую, почти цирковую, синхронность — и развернулись и остановились — все трое — практически одновременно. И так же одновременно со стенок их кузовов упал брезент.
На мгновение над площадью воцарилась абсолютная тишина. Пожалуй, даже на пару мгновений. Первое понадобилось людям, чтобы разглядеть дар, с которым явились грузовики. Второе — чтобы осмыслить, насколько этот дар ценен. И вдруг — расходясь от машин широкой волной, по Красной площади и Васильевскому спуску медленно начало расходиться ликование. Павел не понимал его причины. Он поднёс бинокль к глазам.
Он увидел…
Оружие!
После того, как упал брезент, грузовики превратились в длинные платформы на колёсах, и эти платформы ломились от оружия. Но какого! Более нелепого и пугающего арсенала Павлу не доводилось видеть никогда в жизни. На платформах высокими горами были навалены: ножи, тесаки, топоры, косы, кувалды, молотильные цепы, железные рёбра арматуры, вилы, ломы, даже диски циркулярных пил. И всё это — проржавелое, будто десятилетиями лежало в мокрой трясине гнилого болота. Павлу казалось: со всего этого до сих пор стекает рыжая вода. Манифестантам предложили вооружиться ржавым железом. Всеми видами ржавого мерзкого металла. Павел не удивился бы, если б, помимо крупных, на платформах обнаружились и малые железные формы: гвозди, скальпели, опасные бритвы. Оружие внушало страх. Рационально объяснить себе его причины у Павла не выходило. Если рационально — над причудой Вьюна — или кого-то ещё, кто загружал фуры металлическим хламом, — следовало посмеяться. Пожалуй, для Особого Комитета это была хорошая новость: вместо автоматов и гранат бунтари вооружатся никчёмными ножами. Но Павла она не радовала. Ему, отчего-то, вдруг явственно представилось: люди, с перекошенными от злобы лицами, набрасываются на него с этими огрызками — и не убивают сразу; не пресекают его жизнь одним ударом, или одной милосердной пулей, — а перепиливают тупыми ржавыми лезвиями руки — в локтях — именно в локтях — и ноги — в коленях — именно в коленях. Кромсают, а дело не идёт: ножи не в состоянии рассечь кожу, а уж тем более жилы — потому его даже не режут — забивают насмерть ножами. И ржавчины, при этом, с лезвий сыплется столько, что, смешиваясь с кровью, она образует отличные чернила — хоть сейчас пиши прокламацию или поэму.
Павел пошатнулся. Потряс головой. Видение оказалось слишком ярким.
Его сильно толкнули справа: молодой человек, лет двадцати пяти, с чистым и каким-то грустным лицом, рванулся напролом, по головам, за добычей: за столовым фруктовым ножом или велосипедной цепью. Зашевелились, задёргались и другие. Близ грузовиков сутолока поднималась ещё сильнее, сравнимая с бурей. По десятку человек забрались на каждую из платформ и принялись разбрасывать оружие по площади целыми пригоршнями. И всё-таки радиус разброса был слишком мал, чтобы насытить железом всех страждавших. За право обладания проржавелой смертью люди начали вступать друг с другом в стычки. Звуки борьбы, возгласы боли и торжества наполнили площадь. Теперь они стали музыкой. Это уже походило на безумие. На массовое помешательство. И хуже всего было то, что толпа с периферии событий всё ожесточённее, всё агрессивней вконопачивала чумоборцев в самую гущу.
- У тебя есть оружие? — Павел, с раскрасневшимся, от толкотни, лицом обернулся к Серго. Тут же осознал, как нелепо прозвучал вопрос; уточнил: — Настоящее оружие?
- Да, — боец тоже вовсю работал локтями, чтобы удерживаться на ногах, потому ответ прозвучал с задержкой. — Есть… пистолет…
- Приготовься! — управдом уже кричал; опасаться огласки теперь не имело смысла: никто и ни к кому не прислушивался, никто и ни с кем в этой толпе более не считался, даже как с физическим объектом — с помехой, вставшей на дороге. Толчея превращалась в конвульсии: как будто всё огромное, единое тело толпы находилось в последней стадии неизлечимой болезни и, перед тем, как вытянуться в струну и навсегда затихнуть, в последний раз напоминало о себе божьему миру. — Приготовься, — снова прокричал во всё горло Павел. — Стреляй в любого, кто попробует угрожать нам.
- Нет! — Третьяков услышал, резко и зло обернулся. — Огонь не открывать ни в коем случае! Держитесь за мной! Попробуем сместиться в сторону Москва-реки — там не так тесно, не так людно!
Он начал отступать, прогрызать себе дорогу сквозь больных и здоровых, сквозь обезумевших, тянувшихся за топорами и косами. Павел, испытывавший, в эти минуты, немалое раздражение по отношению к «арийцу», всё же не мог не восхититься его несокрушимостью. Худощавый, хрупкий на вид, Третьяков получал бессчётное множество толчков и ударов и сам отвешивал их в изобилии, — но, казалось, даже не вспотел: походил на боевой таран; на нос атомного ледокола, раскалывавший арктический вековой лёд. Давление стало — едва заметно — ослабевать. У Павла затеплилась надежда: возможно, им удастся выбраться из толпы без потерь. Но тут случилось страшное.
Сеньор Арналдо протяжно, жалобно взвыл и не просто упал — отлетел прочь на несколько шагов от сплотившейся вокруг Третьякова команды чумоборцев. Павел успел заметить инвалидный костыль, высунувшийся из мешанины человеческих тел и тут же спрятавшийся обратно. Кто и зачем ударил алхимика пяткой костыля — оставалось лишь гадать. Хотя времени на гадание — не было ни секунды. Над Арналдо немедленно сомкнулась толпа. Павел рванулся на выручку. Он и прежде не деликатничал, но сейчас рвал и метал — в прямом смысле этих слов. Рвал на ком-то одежду, метал тело на тело. При этом выискивал под ногами хоть что-нибудь, принадлежавшее незадачливому алхимику.
- Чёрт! А ну — сдай назад! — Третьяков, пунцовый, как мак, и зубастый, как тигр, пришёл на выручку неожиданно. Стремительно. Свирепо.
Разбросал врагов, отвесил не меньше полусотни оплеух.
Оттеснил Павла из самого горнила схватки и принял огонь на себя. Вот это было хуже всего: управдом дал столько воли кулакам, что манифестанты, пребывавшие до сих пор не то в ярости, не то в экстазе, наконец, заметили его. Заметили — и превратились во врагов. А теперь они перенацелились на Третьякова. Павлу казалось: просыпается великан. Всё больше кулаков обращались против «арийца». Первые пару минут тот справлялся с ними с лёгкостью. Но, на смену поверженным, приходили другие. И управдом с ужасом осознал: ещё немного — и на Третьякова обрушится гнев всей площади.
Эти странные зомби, с промытыми — неведомо, кем, и неведомо, как, — мозгами — всё же умудрялись понимать: их собрали здесь для драки, и драка — началась. Самые человечные, а значит, злопамятные, перенесли свой гнев с Третьякова — на Павла. Его ударили по голове. На миг перед глазами как будто натянули серую простыню, — но управдом устоял на ногах.
Серго отчаянно пытался извлечь из потайной кобуры пистолет. Его хватали за руки.
Но совсем страшно стало Павлу, когда он увидел богомола. Тот, с перекошенным, как от горькой обиды, лицом, плакал. Управдом не поверил. Даже отступил на шаг от сражавшегося «арийца». Приблизился на этот же шаг к Аврану-мучителю. И понял…. Инквизитор не мог совладать с толпой. Этот гигантский, хоть и бесконечно отупевший, мозг был ему не по зубам. Он бы справился с человеком — с любым человеком. Но била чумоборцев, убивала чумоборцев уже толпа.
Тася вскрикнула, схватилась за щёку. Из-под её ладони пробилась капля крови.
- Стреляй! — надрывался Павел, пытаясь дотянуться до Серго. — Стреляй!
И тот, словно испугавшись не оправдать доверие управдома, вдруг изогнулся, как гуттаперчевый акробат, расшвырял повисшую на его руках и ногах человечью свору…
Выстрел прогремел.
Пуля ушла в воздух, черкнув по уху одного изъязвленного громилу. Тот уцелел, но обжёгся. Схватился рукой за обрубок мочки. Ойкнул — как старуха, от которой сбежало тесто. И замолчал. И все вокруг — замолчали. Выстрел остановил площадь. Заморозил площадь. Павлу так хотелось в это верить. Потому что выстрел… это было нечто…ведь кто из спасшихся не приукрасит своего спасителя!
Это было громко, звонко…. Всё-таки это было так, как и должно было быть. Павла странно порадовало это: не всё ещё в мире перевернулось с ног на голову. Пистолеты — стреляют. Пистолеты — сильнее ржавых ножей…. Это поняли и нападавшие…
Но как же так случилось, что это поняли десятки тысяч человек, собравшихся у Кремля?
Они не могли слышать выстрел — все разом. Но все разом — смолкли. И все разом — угомонились.
Третьяков, с разбитой губой и рассечённым подбородком, помогал подняться запылённому, хныкавшему по-младенчески алхимику — и никто не препятствовал ему.
Никто не препятствовал. Никто не толкал. Никто не мстил и Серго за выстрел. Даже тот громила с простреленным ухом.
Васильевский спуск и Красная площадь словно бы превратились в лейденскую банку: над ними — и над всею Москвой — что-то сгущалось, что-то наклёвывалось, чтобы разразиться длинной, похожей на рукотворную молнию, электрической искрой. Напряжение висело в воздухе. Оно гудело, как провода линии высоковольтных передач.
И Павел, наконец, заметил: все глаза на площади, все уши, включая обрубки, все мысли и безумные лихорадочные надежды устремлены в одну точку. Не на чумоборцев, о нет! На Спасские ворота Кремля.
Они открывались.
Как толпа почувствовала это — Павел не ведал. Но теперь-то он твёрдо знал: их, пятерых — шестерых, если считать Серго, — не избавило от расправы мужество Третьякова. Не избавил и выстрел. Они вообще не были спасены. Их казнь была отсрочена. Потому что нечто, куда более важное для палачей, чем месть и даже ржавый кистень, выкатывалось на толпу из Спасских ворот.
Павел не верил своим глазам. Полицейские автомобили, перекрывавшие доступ к воротам, разъехались в стороны, а на брусчатку главной площади страны, из-за кремлёвских стен, плавно выехал открытый лимузин. Настоящий раритет — серый, цвета офицерской шинели, ЗИЛ — наверняка, один из тех, стоя на которых боевые генералы принимали парады победы. Он медленно двигался на толпу. Со всех сторон его окружали статные люди в чёрных костюмах — они бежали рядом, как слуги за лошадью аристократа. Любой, кто не брезговал до эпидемии голливудскими блокбастерами шпионской тематики, опознал бы в бегунах телохранителей. Они выглядели именно так и занимались, конечно, именно этим: охраной. Охраной того, кто восседал на заднем сидении лимузина.
- Дай бинокль, — Третьяков, сплюнув кровавой слюной, протягивал руку к Павлу.
Тот растерянно обернулся. Послушно пошарил в карманах. Нашёл оптику-недоразумение.
- Разбился, — пробормотал, чувствуя, почему-то, себя виноватым — словно не уберёг. Обе линзы бинокля раскололись, из окуляров сыпалась стеклянная крошка. Крепёжный винт болтался — его резьба была сорвана. Дужка изогнулась, будто попала под пресс.
- Неважно, — Третьяков попробовал выпрямиться; скривился от боли: похоже, его левая нога была повреждена. Снова сплюнул слюной и кровью, криво усмехнулся. — Неважно, — повторил он, — Это точно он! Это наш клиент. Больше некому.
- А почему он выехал из Кремля? — глуповато поинтересовался Павел. — Его машина… она оттуда….
- Я пытался вам сказать, — Серго тяжело дышал после побоища, но, кроме синяков и царапин, повреждений не имел. — Кремль — пустой. Никого из наших там нет. Патрульные машины, и та, парадная…. В них люди Вьюна.
- И сам он — тоже там! — торжественно проговорил Третьяков.
В открытом салоне серого кабриолета, будто подтверждая эти слова, «во фрунт» вытянулся невысокий человек. Он приветствовал толпу: лениво, вяло, поводил над головой обеими руками; поворачивался то вправо, то влево.
Кабриолет подбирался к грузовикам, нагруженным ржавым железом. Телохранители — числом двенадцать человек — создавали вокруг него что-то вроде зоны отчуждения — мёртвого пятна, в форме куриного яйца. Они, казалось, раздвигали толпу практически без усилий, как будто каждый из них аккумулировал перед собой невидимую силовую стену. Это было тем более странно, что манифестанты, отстоявшие от лимузина хотя бы на десять метров, выглядели заледеневшими. Они стояли столбами, в абсолютной неподвижности, напряжённо вглядываясь в точку, где, в каждый момент времени, пребывал лимузин. О том, что они живы, свидетельствовали лишь зрачки, следившие за медленным продвижением открытого представительского авто.
Третьяков, морщась от боли и сильно прихрамывая, дерзнул рвануться навстречу машине. Навалился на плечи людей, минуту назад едва не убивших его. Попытался потеснить их, протиснуться между ними. В его действиях просматривалось явное отчаяние: он не размышлял о последствиях, не раздумывал о том, что атака на него может возобновиться; о том, что он сам может спровоцировать её. Он кряхтел, постанывал, наверняка, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать от боли. И напирал, напирал… пёр на рожон… Тщетно!
Соляные столпы, каменные истуканы, а не люди выстроились перед ним. Они не отвечали на толчки, не распускали кулаки и даже не огрызались. Но и не двигались с места. Ни на шаг. Ни на волос. Они казались неколебимы. «Ариец» бросался на их спины, как на частокол, сооружённый великанами из цельных древесных стволов. Кривился от боли, чертыхался, отступал, возобновлял попытки пробиться к Вьюну.
«Бом-тирлим-лим-бом-бом, бом-тирлим-лим-бом-бом», — над площадью вдруг раскатился мелодичный перезвон курантов. Четыре часа пополудни. Павла изумило это: они не провели на странном митинге и часа, а прожили здесь целую жизнь. И следующая мысль явилась — не умнее и не оригинальней первой: «Они всё ещё работают. Сколько ещё будет продолжаться этот звон после того, как от Босфорского гриппа умрёт последний человек в Москве». «Бом-бом-бом-бом», — протяжно и громогласно провозгласили точное время старинные часы. И пассажир лимузина, словно только и ждал этого колокольного знака, неожиданно превратился из вялой размазни — в монумент. Он вскинул вверх руки резким, резаным, движением. И крикнул страшно: «Воля! Жизнь!»
«Воля! Жизнь!» — визгливо прокричала некрасивая женщина средних лет — настоящий «синий чулок» в огромных выпуклых очках — слева от Павла.
«Воля! Жизнь!» — рявкнул громила, чьё ухо пострадало от пули, выпушенной из пистолета Серго.
«Воля! Жизнь!» — с театральным пафосом продекламировал мужчина, с которого, казалось, была заживо содрана кожа — так густо выступали на его лице и шее кровавые «варикозные» прожилки.
«Воля Жизнь!» — в едином порыве выдохнула площадь.
Вслед за руками Вьюна, — а Павел теперь разделял уверенность Третьякова: пассажир лимузина — Вьюн, и никто другой, — вверх рванулись руки десятков тысяч человек. На одно мгновение манифестанты наполнились неистовой силой, яростью и надеждой. Каждый возлюбил каждого. Каждый поверил в каждого. Больные — в то, что сумеют выздороветь, и всё у них будет, как было когда-то. Здоровые — в то, что смерть не так уж страшна, если нет нужды умирать в одиночестве и грязи.
- Он уезжает! Машина — уезжает! Я не вижу его за руками! — Третьяков, будто отвешивая себе самому пощёчины, смахивал со щёк злые слёзы отчаяния. Павел на миг впал в смятение, услышав его крикливую жалобу. Он как будто слегка осоловел, самую малость растворился в толпе; утратил способность понимать человеческий язык. Управдом чуть не поддался магии. Его чуть не охватила всеобщая блажь. Чуть не накрыла с головой гнилая любовь, — зараза, какою наполнило площадь приветствие Вьюна. Павел почти минуту смотрел на Третьякова, как на клоуна — холодно, неприязненно, — будто отказывая тому в здравом смысле. Наконец, опомнился. Неуклюже положил руку на плечо «арийца».
- Ты не прорвёшься туда, — выговорил коряво, словно заново привыкая к собственному голосу. — Надо уходить. Доделаешь дело в следующий раз.
- Нет! — Третьяков рванулся к Павлу так, что тот, в страхе, отпрянул. — Следующего раза не будет! Ты что, не понимаешь? Это уже не болезнь — война! А вокруг нас не несчастные люди — солдаты. С солдатами не проводят задушевных встреч. С ними не говорят «за жизнь». Солдатам отдают приказы. Чума… она не станет больше маскироваться, прятаться… Она начнёт убивать под своим именем — и это имя будут славить её солдаты на каждом углу!
- Ты не прорвёшься. — Горячность Третьякова как будто обдала Павла кипятком; в клубах этого пара сгинули остатки морока. Но управдом повторил сказанное ранее. Теперь уже не дежурной фразой — по-другому; с тоской и отчётливым пониманием: Третьяков — прав.
- Чёрт! Чёрт! Будьте вы все прокляты, — кричал Третьяков. Он колотил кулаками в спины незнакомых людей, ненавидя их. Прожигал гневным взглядом чумоборцев. Плюнул в небо — анекдотично, будто желая достать своей злобой до бога, — а потому — жалобно и страшно.
- Подними меня! — посреди плаксивого безумия «арийца» голос Таси прозвучал неожиданно, звонко и чётко.
- Что? — Павел и Третьяков обернулись на него одновременно.
- Ты, — Тася, по-прежнему прижимая правую ладонь к порезанной щеке, коснулась кончиками пальцев левой рукава управдома. — Ты сможешь поднять меня? Усадить к себе на плечи? Я не слишком тяжёлая для тебя?
- Зачем тебе… — после секундной паузы, начал было пустобрехствовать Павел, но Тася перебила:
- Скажи — сможешь, или нет?
- Да, — управдом пожал плечами.
- Подсади, — скомандовала девушка богомолу. Тому самому богомолу, которого опасался даже Третьяков. Но Авран-мучитель выполнил просьбу Таси безотлагательно и без единого возраженья.
А Павел едва ощутил на своих плечах вес человеческого тела. Тася казалась невесомой. Она — нервно, цепко, — вглядывалась куда-то вдаль, возвысившись над толпой. И вдруг — таким же резким движением, каким Вьюн приветствовал подданных, — выбросила руку вперёд. Её ладонь была в крови. По щеке тоже сочилась кровь: порез — теперь, когда он сделался виден, — оказался куда глубже, чем ожидал Павел. Он испугался за Тасю. Но та — бледная и решительная — не жаловалась и не лишалась чувств. Она протягивала раскрытую, алую от крови, ладонь к Вьюну. Она звала его.
И Вьюн — услышал зов. Его автомобиль — остановился.
Он опустил руки — и тут же опустились десятки тысяч других рук.
Он дёрнулся, неловко повёл плечами, как если бы хотел обернуться, но не знал, как это лучше сделать. А потом — справился с задачей: сторожко нацелился носом на Стасю — будто был охотничьим псом, учуявшим зайца на охоте. Возникало полное впечатление того, что он обернулся на запах. Обоняние и что-то ещё — какой-то внутренний голод — заставили его обернуться, помимо воли, в нарушение приказа, отданного разумом.
Вьюн сделал ещё одно неловкое движение — словно собирался сойти с лимузина на брусчатку площади. К нему подскочил один из телохранителей. Принялся настойчиво и эмоционально в чём-то убеждать. Возможно, отговаривал выходить из машины. Вьюн неохотно кивнул. Лимузин тронулся с места. Но, не проехав и пары метров, снова остановился. На сей раз — резко: пассажир, остававшийся всё время на ногах, даже покачнулся и схватился рукой за хромированную стойку перед собой, только так избежав падения. Вокруг машины творилось что-то странное. Суетились телохранители. Сам Вьюн как будто разрывался между двумя желаниями: продолжать свой путь в качестве пассажира кабриолета и отправиться гулять по Васильевскому спуску.
- Иди к нему, — шепнула вдруг Стася Павлу. Тебя пропустят. Иди скорее — пока я сильная.
Это прозвучало нелепо. Но Павел, услышав Стасин шепот, на этот раз не мешкал. Он, стараясь не кривить плечи, чтобы не стряхнуть девушку, бесстрашно ступил в толпу. И та разошлась перед ним, как море — перед Моисеем.
- Умница! Ай да умница, — разобрал управдом позади себя бормотание Третьякова. Тот крался по пятам. Прятался за спиной Павла, как за щитом. И управдом понимал: это не от трусости — от отчаяния, от безнадёжности любого иного пути; толпа слушается только Тасю, и никого больше.
Павел медленно шагал к лимузину Вьюна. Чумоборцы и Серго тянулись за ним тонкой цепочкой. Манифестанты не прятали глаз. Они взирали на процессию хмуро, равнодушно, иногда — со злобой. Но эти взгляды — один за одним — обращались в осеннюю морось, рассыпались песком. Неуловимо и таинственно — из виду и с дороги — исчезали любые помехи. Управдом двигался, как будто в вакууме, в абсолютной пустоте: не спотыкался ни о чьи ноги, не задевал никого плечом. Он прошёл пятьдесят метров, сто, ещё больше…. Теперь лимузин Вьюна сделался отчётливо виден. Сам пассажир тоже стал для Павла узнаваем: он сумел разглядеть даже его легендарные усы. Ещё сотня шагов: Павел разобрал выражение лица Вьюна. Тот был жалок. Тот был напуган. Тот близоруко щурился, уставившись на Тасю.
Телохранители политика, устав, вероятно, уговаривать того покинуть площадь, вдруг приняли какое-то решение: рассредоточились все — с одной стороны лимузина; как раз с той, откуда приближался Павел. «Они меня не пропустят, — подумал управдом. — Они просто вырубят меня. И Третьяков — не поможет: он едва держится на ногах». Павел попробовал дать экспресс-отчёт себе самому: готов ли он к драке, хотя бы на уровне выяснения отношений между старшеклассниками в школьном туалете. Но закончить самоанализ — не вышло. Удар, которого он ждал, обрушился на него внезапно; враг, которого он видел, атаковал незримо. Полем боя стала не площадь — голова управдома.
Казалось, события последних недель подготовили Павла и к такой атаке. Его собственные видения — выкрутасы разума, — и шутки, которые отчебучивал с человечьими мозгами Авран-мучитель, убедили: ни мысль, ни память, ни воображение — не являются неприступными крепостями для чужой воли. Но чума поразила Павла не силой — слабостью. Странной, нечистой негой.
Он слышал о таком: о смерти, как об избавлении от боли. Чума показала ему всю прелесть этого избавления. Он ощущал каждой клеткой тела приближение радости — радости освобождения от оков страдания.
Не было видений. Не было мучительных игл, загоняемых в мозг. Ничего не было. И жизни — не было. Жизнь вдруг обернулась отвратительной по покрою, пошитой вкривь и вкось хламидой: дурацким шутовским одеянием, носить которое — одно наказание, а скинуть — счастье. Павел — с тоской и страхом — ощутил себя ребёнком, которого привели в праздничный, блиставший разноцветьем иллюминации и фейерверков, Луна-парк, а потом забыли там. И вот — он наблюдал, как исчезает сказка. Замирают карусель и колесо обозрения, выцветает неон ярких реклам, закрываются на ключ павильоны кривых зеркал и нестрашных скелетов. Всё, что имело смысл; всё, что радовало; всё, что увлекало, — всё это просто исчезало на глазах. Жизнь сперва сделалась плоской пыльной декорацией несыгранной пьесы: без путеводных маяков, без ценности, без полноты, без запаха, цвета и вкуса. А затем распалась и она — на грязные картонки, шершавые рейки, полосы клейкой ленты. Павел не мог сопротивляться очевидному: смысла в том, чтобы цепляться за жизнь, не было никакого. Что он нажил в свои сорок лет? Кучу болячек? Одиночество? Инвалидность? Это — подарки жизни?
«Дочь, — шепнул ему кто-то на ухо. — У тебя осталась дочь». В глаза Павлу ударил яркий свет. Из света, как из туристической палатки, выглядывал Людвиг. Совсем не так управдому представлялись явления святых — смертным праведникам, о которых он слышал на лекциях по религиоведению. Людвиг, несомненно, был всего лишь игрой воображения. Но Павел, усмехнувшись, поздоровался с ним, как с живым и равным.
«Хоть ты-то не талдычь одно и то же, — попросил он латиниста. — Вот я вижу: жизнь — и смерть. Жизнь — распутица, хромые ноги и гнилые зубы. Смерть — хотя бы почище. Ты-то наверняка хочешь, чтоб я выбрал первое. Что посоветуешь для этого, кроме как подумать о Таньке? Таньке — без меня, пожалуй, только лучше. Отец я — неважнецкий».
«Я раньше советовал, — набычился, совсем не по-ангельски, латинист. — А теперь — какой из меня советчик. Допрыгался. Стал официальным лицом. Значит, и советовать могу — только официальное. А официальное у нас — одно: молись!»
Свет погас. Небесную палатку разобрали и унесли, посадив Людвига на закорки, ангелы. Наверное, так. Всё, что пшик, — нереальное, воздушное, невесомое, — всё это ангельская работа. А хлеб и плоть — от лукавого. А может, и наоборот. Вот чума — штука материальная. Материальней не придумаешь! А она — вроде как — от бога.
Павел проморгался. Голова гудела. Впереди выстроили своими телами несокрушимый заслон телохранители Вьюна. Управдом остановился. Тася больно потянула его за ухо, он лениво отмахнулся от неё.
- Я не пройду, — сообщил он ей.
- А ты попробуй, — тормошила его Тася.
- Нереально, — отрезал Павел.
- Попробуй, — голос Таси — впервые за страшный час — прозвучал жалобно, просительно. — Ну попробуй, — взмолилась она. — Ну миленький! Ну родненький! Только попробуй!
«Попробовать? — думал Павел, с лёгким сочувствием к Тасе. В голове шарики заходили за ролики, и думалось — нелегко. — А как — попробовать? Напролом? Или помолиться, как предложил Людвиг. Помолюсь — и всё это: люди, Босфорский грипп, Вьюн, серый лимузин — рассыплется в прах, рухнет в тартарары. Хорошо бы…»
«Отче наш, иже еси на небеси…» — пробубнил Павел. Его тут же начал разбирать смех. Какой из него — молитвенник. Молитва, как и чума, должна быть зримой, материальной. Если перед тобой — амбал-телохранитель, бить его надо кирпичом, а не молитвой.
Амбалы… То ли у Павла мутилось в глазах, то ли слабел, под воздействием неведомой силы, рассудок, но ему вдруг показалось: каждый из двенадцати телохранителей не имеет лица. Тонкие дешёвые пластмассовые маски, вместо лиц, которые дымились, как от огня. Как будто огонь бушевал под ними. Павел изумлённо приподнял брови: может, снова здесь собрались лучшие из ангельского сонма и защищают Вьюна — господина Чуму? Вроде, мечей — ни в ножнах, ни расчехлённых — к поясам телохранителей в аккуратных чёрных костюмах приторочено не было. Но разве на мечи стоило полагаться, разрешая сомнения? Да и свет — или дым, — заслонявший лица, — или лики, — не был ослепительным, солнечным. Наблюдалось разноцветье. У крайнего телохранителя справа лицо было подёрнуто фиолетовой дымкой, у крайнего слева — желтоватой. Между ними трепетали всполохи алого, изумрудного, серебряного. Настоящая радуга, — только не радостная, а какая-то — слишком лаковая, глянцевая, тревожная.
«Мы — всего лишь люди, — думал Павел. — А нам предлагают решать космические загадки. Кто мы? Зачем здесь? Стоим ли того мира, в котором обитаем и который губим? Стоим ли своего создателя? Загадки вселенского масштаба. И ценой решения нам определяют жизнь или смерть. А мы хотим жить. Мы отчаянно хотим жить. Потому готовы веселить тех, что загадывают загадки. Быть клоунами, кривляками, дураками, подлецами. Только бы нам позволили и дальше коптить небо. И мы осознаём свою вечную слабость перед небом и адом. Выглядим жалко, стараясь польстить одному и подмаслить второй. Мы — всего лишь жалкие люди. Мы боимся и божьего гнева, и адской сковороды. А всё потому что — люди. Если бы нам сделаться богами, ангелами — пускай падшими… Христос был мужик — не поспоришь. У него это получилось. Сделать так, чтобы копьё убийцы попало не в его тело, а в тело гнилого мира. Это была обманка, перевёртыш, ложная жертва: проткни, солдат-римлянин, копьём моё тело — и убьёшь сам себя. Всего-то и надо — подкинуть убийцам приманку: тело, — впустив перед тем в него божественное сияние».
Павел устало прикрыл веки. Что-то за спиной бубнил Третьяков, о чём-то молила Тася — он не слышал. Он хотел сделаться богом — не чтобы царствовать, — а чтобы покончить со всем этим. Чтобы демиурги услышали его единственную волю: жить. Осознали: с однажды порождённым нужно считаться. С человеком нужно считаться, ибо в нём — и бог, и сатана. Без него — и бог, и сатана — не полны. «А вдруг, — резанула голову мысль, — вдруг такие встречи — неба и ада — в человеческом дому — как раз и есть — триединство. Их тьма и свет, наши боль, гнев и плоть. Вдруг на этой площади — нет воюющих сторон, а есть — триединство. Ведь когда-то было же так. И не было ада. Вдруг, как раз сейчас, в беде, я держу за хвост чёрта — именем божьим, и кормлю с руки крылатого ангела — посадив его на цепь, как пса? Вдруг это имя и эта цепь — во мне, вдруг это моё наследие?» В памяти всплыло радостное, пасхальное: не молитва — молитв он никогда не запоминал — этих формул, где слова торжествовали над смыслом.
Взял тело, а нашёл бога.
Взял землю, а встретил небо.
Взял то, что видел, и столкнулся с тем, чего не видел.
Смерть, где твоё жало?
Ад, где твоя победа?
- Он здесь! Он убьёт меня! — всхлипнула Тася.
Павел распахнул глаза: стремительно, широко, — так, что с дневным светом в них вошла боль.
Перед ним стоял Вьюн. Спустился на грешную землю, сошёл с лимузина, преодолев, похоже, при этом противодействие одного из телохранителей: тот, получив сильный удар под дых, корчился за спиной политика. Остальные «костюмы» — не вмешивались. Их лица больше не светились. Они — ждали развязки. Ждали мрачно, грозно. Они были готовы ко всему.
Вьюн казался умалишённым, сомнамбулой. Его лицо каждое мгновение изменялось. То торжество, то горькая скорбь, то страх, то похоть отображались на нём. Он робко, осторожно протянул руку к руке Таси, замарался в её крови и уставился на эту кровь, как на диковинного и опасного жука.
- Пааа-даа-аай! — оглушил Павла крик Третьякова. Никогда ещё тот не кричал так отчаянно и громко. И управдом, в испуге, позабыл, что несёт на себе Тасю; что ему нельзя совершать лишних движений. Он кулём свалился на брусчатку, накрыл голову руками, будто ожидал бомбёжки. Тася подкатилась под ноги Вьюну. Дальше всё случилось одномоментно. Всё произошло стремительно, страшно, непоправимо.
Телохранители решили, что угроза их подопечному исходит от Таси. Сразу четверо из них бросились к ней. Поскольку девушка лежала на брусчатке, они тоже вынужденно склонились над ней. Вьюн, на уровне головы, оказался никем не прикрыт.
Третьяков — одним движением, которое далось ему мучительно, — вырвал из складок куртки серебряный пистоль. Павел так и не понял, взвёл ли «ариец» курок загодя, или сделал это, пока нацеливал ствол на Вьюна.
На ничтожно малую долю секунды вся площадь оцепенела.
Как будто всех людей, собравшихся на ней, заставили позировать перед фотографом: замереть.
Мизансцена: дуло антикварного пистолета — в полутора метрах от высокого лба Вьюна. Этот лоб испещрён глубокими морщинами — Вьюн вообще не молод, да и устал, наверное, не меньше Павла. Но он — не изумлён, не впал в ужас. Похоже, он и вовсе не понимает, что его ждёт. Зато это понимают телохранители. На их лицах — запоздалое раскаяние: «глупость, глупость, глупо облажались!» Они-то знают: что бы сейчас ни делать — поздно! Выстрел прозвучит. Но что-то делать — придётся: что-то пустяшное, чтобы не сказали потом: «стояли и молчали». Площадь — совершает дружный единый вдох — для единого вопля. Эти люди похожи на телохранителей. Они тоже не способны практически ни на что. Только на вопль. Да и то — вопль будет потом. После выстрела.
Павел увидел, как из ствола пистоля вылетела пуля.
Успел даже удивиться: что за бред! Человеческий глаз не способен уследить за пулей.
Но эту пулю он видел.
Это время — его время — текло по-иному. А может, он сам, как новорождённый бог, умел изменять скорость его бега — хотя бы для себя одного.
Выстрел — не был выстрелом.
Не выстрел — хлопок. Нелепый хлопок нарушил тишину. Как будто на брусчатку свалился мешок с мукой или взорвалась шутиха.
Дымный шлейф протянулся за пулей. Казалось, ствол пистоля — фыркнул, как породистый скакун, этим дымом.
Очень много дыма.
Но, пока тот не успел заслонить Вьюна, Тасю и лишившихся — уже лишившихся — работы «пиджаков», Павел застал развязку.
Пуля вошла в залысину на лбу Вьюна.
Она сорвала треть черепа, вместе со скальпом. Варварская пуля, вылетевшая под давлением пламени варварского пороха. Она как будто оскорбила, осквернила жертву — повела себя неприлично, грязно.
И это было эффектно.
Только такая пуля сообщила всем зевакам: Вьюн — мёртв. Только так, разметав костную крошку и рыхлую склизкую губку мозга на полсотни метров вокруг, Третьяков сумел убить не человека — символ. Не человека — чуму.
И — всё закончилось для жертвы. Тело Вьюна — почти бесшумно, почти плавно, как воздушный шар с выдохшимся гелием — осело на брусчатку.
Всё закончилось для Вьюна. Но для площади — всё только начиналось.
Вопли ужаса и гнева послышались отовсюду. Площадь оживала. Сбрасывала оцепенение.
Телохранители, отстав от Таси, схватили за руки Третьякова. Заломили ему руки, поставив на колени. Возможно, они хотели оставить его в живых, чтобы снять с себя обвинения в бездействии — а может, для красивой публичной казни. Но они недооценили толпу.
Ещё недавно Павел недоумевал — на что сгодятся ржавые колюще-режущие предметы, которые подвезли грузовики. Теперь он увидел — на что.
Телохранители Вьюна с минуту сдерживали толпу — заслоняли телами Третьякова от расправы. Управдому, в эту минуту, казалось: их лица опять осветились таинственным внутренним огнём. Но — ангелы или демоны — даже они, в итоге, сдались. Оказались не в состоянии выдерживать удары, сыпавшиеся на них отовсюду. Двое телохранителей пали. Остальные — отступили к лимузину, укрылись за ним. Их не преследовали.
Толпа нависла над Третьяковым, оставшимся без защиты. Над израненным, окровавленным, коленопреклонённым человеком, уничтожившим сотворённого этой толпою кумира. Он был так мал, так хрупок, в сравнении с яростной тысячерукой толпой. И всё же люди, вооружённые ржавым железом, медлили. Что-то останавливало их. В Третьякове всё ещё теплилась искра той невероятной жажды жизни, что спасала его до сих пор, и головорезы чувствовали её. Этого сокровенного пламени опасались — как будто ни у кого не поднималась рука его погасить. Это сокровенное пламя подарило Третьякову несколько дополнительных секунд на земле. И он потратил их, чтобы, обернувшись к Павлу, выговорить: «Тася! Уводи!»
Управдом как будто опомнился. Отпустил время на волю. Позволил ему бежать. И время понеслось — вперёд, вскачь, — с невероятной, катастрофической быстротой.
Столько всего навалилось сразу: ядовитый кислый аромат пороха, сладковатый запах крови и разложения, мерзкий звук, с каким ржавое железо стучало о камень, оглушительный гомон толпы, в котором было не разобрать ни слова.
Павел ещё успевал увидеть и услышать события, но предотвратить — не мог уже ничего.
Сеньора Арналдо повалили и затоптали.
Авран-мучитель, отчаявшись выжечь нападавшим мозги, как будто превратился в того самого богомола, каким всегда виделся Павлу. Двигался угловато, рывками, и пытался выцарапать врагам глаза. Кто-то, наконец, ударил его под колени и обрушил на затылок молотильный цеп. Тело Аврана, похожее на поломанную марионетку, отбросили вглубь толпы.
А Серго не дрался. Он уже поднимал с земли Тасю, заслонял её от головорезов. Делал то, чего ждал Третьяков от Павла. Управдом бросил последний тоскливый взгляд на «арийца». Тот улыбнулся — одними уголками рта, кивнул, будто благословил напоследок. А потом — ржа и железо поглотили его.
Осатанелых разъярённых людей, не решавшихся сделать выпад — ножом или топором — в сторону Третьякова, брызгавших на Третьякова слюной, нависавших над ним, — буквально смели задние ряды. Павел успел увидеть: худенький юноша, лет шестнадцати, с крестьянским серпом в руке, первым не удержался на ногах. Его сбили — он начал падать на Третьякова и, в падении, — скорей от страха, чем от ярости — полоснул тому по голове лезвием своего нелепого оружия. Плотину ненависти — прорвало. Люди, выставляя вперёд ножи, кетмени, цепи, мотыги и молотки, навалились на маленького человека — на великого человека, — чьего настоящего имени не знал никто. Отчего-то почти каждый убийца шёл на Третьякова, держа ржавый клинок в напряжённой, с разогнутым локтем, руке, вытянутой вперёд — как если бы, даже сейчас, стремился держаться от того подальше, хотя бы на расстоянии этой самой вытянутой руки. Оттого люди мешали друг другу убивать, ненароком ранили друг друга, сбивали друг друга с ног. Третьяков утонул в телах, нахлынувших на него. Исчез из вида. И даже кровь его — не разлилась. Её немедленно вытирали подолами, брюками, рубахами и рясами копошившиеся возле него, наползавшие на него убийцы.
Третьяков перестал существовать. Его больше не было.
Павел хотел бы сказать, что не верит в это, но он — верил. Он отдавал себе в этом отчёт. Ощущал потерю. Ту страшную потерю, что всерьёз осмысливаешь только по истечении долгого срока — многих месяцев, а то и лет. Такие потери имеют одно неоспоримое преимущество перед незначительными. В первые минуты после того, как случаются, они не ломают, не обессиливают человека. Не отнимают они поначалу и ясность ума. Павел понимал: команда чумоборцев только что перестала существовать. Если кого-то он и в силах был попытаться спасти — так это Тасю.
Павел бросился к ней. Помог Серго тащить её. Впрочем, у девушки оставались силы двигаться самостоятельно. Толпа же потеряла монолитность, раскололась на агрессоров и паникёров, отчаявшихся и осатаневших. В толпе образовались бреши. И в них умело нырял Серго. От Павла требовалось всего ничего: поддерживать Тасю и не отставать.
Они отступили под прикрытие собора Василия Блаженного. На возвышении перед собором — там, где недавно бесновались музыканты, — людей было совсем немного. Повинуясь импульсу, Павел потянул попутчиков за собой, а сам приблизился к небольшой площадке, на которой были в беспорядке брошены музыкальные инструменты — те самые, похожие на человеческие останки и косу смерти. Управдома не заинтересовали ни череп (наверное, какое-то подобие барабана), ни странная арфа, в форме косы. Он с изумлением взирал на «позвоночник». Вылитый позвоночник взрослого человека, с позвоночным столбом и расходившимися от него рёбрами. Между концами рёбер были натянуты тонкие струны; на них кое-где серебрились колокольцы. Павел, заворожённо, поднёс руку к одной из струн, тронул её, потревожил колокольчик…
Его сбил с ног сильный удар в ухо. Откуда ни возьмись, на площадку с инструментами выскочил патлатый грязноватый молодой человек и, с воплем боли и обиды, выхватил «позвоночник» из-под носа у управдома.
- Мы справились! — выкрикнул он, прыгая возле поверженного Павла с невероятным инструментом в обнимку, — Заткнись! Заткнись — и вали! Заткнись — и вали! Мы справились! Нас слушали. Внутри, а не снаружи! Если б он был жив… А теперь — всё кончено! Мы были голосом, а стали — дерьмом! Мы пели внутри! И в твоей голове — тоже! Думаешь, проснулся — и живой! Как не так! Сдохнешь! Всё равно — сдохнешь! Только сладко уже не будет!
Серго аккуратно, толково и не сильно, ребром ладони, ударил бесноватого куда-то под ребро. А, когда тот скрючился от боли, нанёс ещё удар — по шее, близко к основанию черепа.
- Кто это — ты в курсе? — Павел, потирая ухо, с трудом поднялся. Слух пострадал: в глубинах ушной раковины шумело море… да что там море — Атлантический океан.
- Ты у меня спрашиваешь? — удивился Серго.
- Ну да, — управдом склонил голову набок — так боль ощущалась меньше. — Может, это звезда эстрады, или кто-нибудь в этом роде?
- Не думаю, — Серго ухмыльнулся. — В комитете говорили: среди людей Вьюна есть такие, что умеют воздействовать на подсознание. Может, этот… деятель культуры… один из них?
- Почему же вы… — Павел нахмурился. — Почему же не… ликвидировали?.. А если бы — бунт, штурм, погромы — что тогда? Ведь это же на уровне: «один подумал — остальные пошли».
- Не было смысла… — боец в порванных трениках тяжело вздохнул. — Я всё время пытался сказать вам: в Комитете ждали, что волнения улягутся сами собой. Теперь для них нет оснований.
- Что это значит? — не понял Павел. — Как это: нет оснований?
- Появилось лекарство от Босфорского гриппа, — Серго грустно усмехнулся. — Там какая-то сложная механика… Медики нашли способ превращать все разновидности гриппа — в одну, излечимую. Процесс не быстрый, но, по крайней мере, теперь выздоравливать станут все, кто не в последней стадии. Я пытался вам сказать… Кремль оставили специально — чтобы снизить напряжение. Знаете, как это бывает: когда получаешь то, чего сильно хочешь, а потом не знаешь, что с этим делать, куда это девать.
- Послушай меня! — на лице Павла отразилась такая мука, что Серго участливо поддержал его под локоть, на секунду оставив Тасю. — Послушай очень внимательно и ответь, — управдом взял себя в руки и говорил теперь почти спокойно. — Когда в Комитете узнали о лекарстве? Когда это случилось? Сегодня, да? Сегодня утром?
- Позавчера ночью, — Серго покачал головой. — Понадобилось некоторое время, чтобы всё проверить. Завтра про лекарство расскажут во всех СМИ. Конечно, с доставкой информации сейчас не всё благополучно. Придётся выкручиваться. По городу поедут мобильные звуковещательные станции: машины, оборудованные сильными громкоговорителями. Уже печатаются информационные листки — и маленькие, и трёхметровые, — их расклеят на стенах, на рекламных щитах — везде. Нужно, чтобы как можно больше людей узнало о лекарстве. В Комитете решили: как только это случится — страсти остынут сами собой.
- Почему нам не сказали? — пробормотал Павел. Он был раздавлен, уничтожен. — Ты же понимаешь: если так — то всё зря! Кто-то просто решил избавиться от Вьюна нашими руками — так? Решили: не выйдет — не страшно, а выйдет — будет подарок на будущее. Всем этим шишкам. Которые не терпят, когда им возражают. Так? Ну говори: так?
Павел заметил, что, схватив за ворот, трясёт Серго — вытрясает из того душу, — только когда боец — мягко, но решительно — перехватил его руки, отвёл их от себя.
- Ваш друг… он знал… — тихо проговорил Серго. — Мы сообщили ему. Но он… не верил, что это поможет… Говорил: Босфорский грипп опять уйдёт в подполье, соскочит. Трансформируется. Он знал… вы не знали. Я пытался вам сказать — там на площади… всё время пытался…
Павел опустил руки, отошёл к чугунной решётке, оперся на неё всем телом. Он молчал. Он растратил все слова, что у него были в запасе — и теперь молчал. Внизу суетились люди. Похоже, проливали кровь и сокрушали кости друг друга. Но были и те, что — убегали прочь. Растекались тонкими ручейками — удалялись от Васильевского спуска и Красной площади, от Спасской башни и ненависти.
- Вы должны пройти со мной, — Серго положил руку Павлу на плечо. Тот вздрогнул:
- Зачем?
- Вас ждут в Комитете. К тому же, тут — опасно.
- Зачем? — снова повторил Павел.
- У вас не отнимут много времени, — уклончиво проговорил Серго. — Пойдёмте. Вы же видите: мы — с дамой. Здесь не лучшее место для прогулок.
* * *
Гул электроники убаюкивал. Он раздавался сразу отовсюду. Казалось, не только мощные компьютерные станции продуцировали его, но и сами стены штаба борцов с эпидемией… стены, пол, потолок…. Люди — тоже старались. Сотни людей, пробегавших мимо. На бегу они — то просто переговаривались между собою, то восклицали, то перешёптывались, как заговорщики, то нудно бубнили. Павел — потрёпанный оборванец, похожий на дворового хулигана — со сбитыми в кровь костяшками пальцев и распухшим ухом, в котором теперь пульсировала боль, — всё ещё сопротивлялся сну, но делать это ему, с каждой минутой, становилось тяжелее. Гул электроники, сухие, «ни о чём», реплики подтянутых людей в штатском, так мало напоминавших шебутного, одержимого идеей сохранения жизни, Овода…. Павел жил потерей. Потерей всего: друзей, чуда, надежды, ощущения собственной правоты, будущего. А вокруг него — кипела иная жизнь: суетливая, деловая, уважавшая умную аналитику и бизнес-планы. Павел ощущал себя неловким, престарелым динозавром посреди кипучей эволюции. Он уже много раз хотел уйти — его никто не удерживал в конференц-зале, — но, отчего-то, не поднимался с дивана. Может, потому что клонило в сон, а диван сулил удобство и комфорт. А может, потому что Павлу было некуда идти.
Серго, проводивший управдома и Тасю до этого самого дивана, теперь явно испытывал смущение. Как развлечь гостей — он не ведал. В деле развлечения он был плох. Оказавшись в штабе, он сделался плох. А до того — казался очень хорош. До того он вился ужом, хитрил и мудрил, чтобы доставить гостей в штаб. Нырял в какие-то подворотни, заставлял пережидать там за укрытиями группы агрессивно настроенных манифестантов; потом вывел подопечных к машине, дорулил до железнодорожного полотна и заставил их ковылять по нему; потом пересадил в другое авто. Всё это — с оглядкой и в одиночку: от Павла и Таси содействия выходило — с гулькин нос. Но Серго справился, сопроводил гостей, куда следовало (в какой-то новый, другой ангар, не в тот, где прежде священнодействовал Овод; этот размещался в черте города, в окружении танков и бронетранспортёров). А гости никому там оказались не нужны, ими никто не интересовался. Создавалось впечатление: боец привёл в штаб гостей исключительно по собственной инициативе, не согласовав визит ни с кем из вышестоящих. Павлу удалось поговорить с несколькими «официалами»: обменяться парой фраз с каждым — не более того. Разговора не вышло.
- Вы нашли кого-то из моей команды? — вопрошал управдом.
- Пока нет. Но мы прилагаем все усилия, — отвечали ему.
- Это же возможно, — настаивал Павел. — В одежде каждого из нас — маячок. Просто отслеживайте сигнал — неужели это так трудно?
- Отключились все маячки, кроме вашего, — нехотя сообщили ему. — Возможно, были уничтожены. На Красной площади — давка. Наверняка есть жертвы. Их количество — мы пока даже не прогнозируем. Может, сотни…
- Моя дочь, Татьяна…. С ней всё в порядке? Я могу её увидеть?
- В порядке. Она не здесь. В другом модульном комплексе.
- Я бы хотел поехать к ней.
- Это невозможно.
- Тогда что мне делать здесь?
- Ждать.
- Чего именно?
- Мы не уполномочены обсуждать это. Вы появились в тревожное время. Когда ситуация разрядится, вами займутся. Ждите.
И Павел ждал. Тася тоже сперва ждала чего-то. Но её терпения хватило на полчаса. Через этот короткий промежуток времени девушка заснула. А Павел упрямо сопротивлялся сну, сам не зная, зачем.
Через час такого томления в конференц-зале народу прибыло. Прибыток оказался невелик — один единственный человек. Но эта персона странно нервировала Павла: едва появившись, принялась барражировать по залу, бросать на управдома, Тасю и Серго пронзительные взгляды. Павел, поначалу игнорировавший новичка, наконец, ответил ему: испепеляющим взглядом — на взгляд. Заодно оценил надоедливого: ничего особенного, высокий худощавый мужчина, лет сорока пяти, с аккуратной округлой бородкой и высоким «аристократическим» лбом, в сером вязаном свитере, с высоким горлом, и плотных чёрных джинсах. Такого легко было представить с гитарой, у костра, в турпоходе советских интеллигентов. Он, похоже, смутился, когда управдом зыркнул на него. И даже на добрых десять минут оставил суету, присел на высокий офисный стул в углу. Но затем, как будто набравшись мужества, снова вскочил на ноги и направился прямиком к Павлу.
- Прошу прощения, мы не знакомы, но я осмелюсь… — он вдруг сделал руку «лодочкой» и протянул её управдому, словно пытался поздороваться. При этом он сильно сгибал локоть и удерживал ладонь на уровне живота: может, боялся, что собеседник не ответит на дружеский жест; в итоге выходило нелепо и забавно. — Моё имя — Карп Власович Сотников, — представился он. — Я — ассистент профессора Струве. Мне сказали: вы виделись с профессором не далее, как сегодня утром. И вообще — были с ним… ну, понимаете… во всё то время… пока он… воображал себя другим человеком. Мне сказали — не разговаривать с вами без дополнительного разрешения. Но я просто хочу знать: профессор… он говорил что-нибудь… о работе?
- Я вас помню, — Павел и вправду вспомнил: свои мучительные раздумья, тысячу лет назад, когда начинавшаяся эпидемия казалась газетной уткой. Раздумья: звонить ли Струве, сдавать ли эпидемиологам больных Еленку и Татьянку. Сейчас ему это виделось именно так: он мог сдать, или защитить. Тогда Еленка была жива, а он, Павел, всё же решил довериться профессору. Набрал номер с визитки, которую вручил ему профессор в Домодедово — и услышал в трубке: «Струве — пропал, не объявился дома, не вернулся на службу». Да-да, Павел не сомневался: с ним тогда говорил вот этот, мягкий, с интонациями зануды, голос. — Я помню вас, — повторил управдом. — Мы общались по телефону. Но проблема в том… видите ли… Струве, каким вы его знали, — личность Струве — исчезла из этого мира одновременно с исчезновением его, как вашего научного руководителя, — из вашей реальности. Я, наверно, объясняю путано. Если проще: даже если бы вы были рядом с ним в то время, в какое был я, он бы ни слова не сказал вам об эпидемиологии. Зато вы бы узнали очень многое об алхимии — о тинктуре, о зелёном льве и красном льве.
- О льве? О каком льве? — Сотников наморщил лоб. Он взирал на собеседника недоверчиво: вроде, и желал отыскать в его словах крупицу истины, но не мог сопротивляться железному здравомыслию, говорившему: перед ним — сумасшедший. В итоге в его глазах блеснуло что-то вроде озарения, понимания: собеседник — слишком сильно пострадал в уличной заварушке; получил психологическую травму; не просто несёт бред, а имеет право на бред, ибо натерпелся.
- Красным львом алхимики называли киноварь, зелёным — мышьяк или свинец, — отчеканил Павел. Ему неожиданно сделалось противно находиться рядом с высоколобым. Рядом с этой ходячей деликатностью, осторожностью. Павлу пришёл на память Третьяков — всегда язвительный, злой, колючий. Но всё это и делало его живым. И не просто живым — рыцарем жизни, менестрелем жизни, фанатиком жизни. Третьяков и Овод — они были схожи. Павел поймал себя на мысли, что думает о Третьякове в прошедшем времени, как о мертвеце. Как об Оводе. А Сотников неловко заёрзал по полу: похоже, он полагал, что вызвал гнев собеседника некоей бестактностью, но не мог взять в толк, какой именно, и за что ему следует извиняться.
- Профессор Струве выступил с одной странной теорией касательно Босфорского гриппа, — зачастил высоколобый, словно решив искупить не явную вину объяснением, также туманным. — До сих пор она не подтверждена… нет убедительных доказательств… но профессор уверял, что может их предоставить… понимаете?
- Нет, — откровенно признал управдом.
- Я хотел сказать: понимаете, почему мне так важно знать, по какому… эээ… пути двигалась мысль профессора после того как он… эээ… выпал из академической среды? — вымучал фразу ассистент. — Конечно, я бы предпочёл пообщаться с ним самим, лично, — добавил он с неожиданной страстностью, как если бы хотел убедить Павла, что жизнь ментора для него куда дороже знания. — Очень бы хотел, но мне сказали: надо ждать… профессора ищут прямо сейчас… я жду…
- Что за теория была у Струве? — Павлу на миг сделалось интересно. Он был почти уверен: эпидемиолог промолчит. Но Третьяковский прищур, с каким управдом посмотрел на несчастного умника, спокойная уверенность Овода, с какою тот ожидал ответов на самые каверзные вопросы, — сделали своё дело. Всё-таки Павел не напрасно отирался рядом с глыбами. С истинно сильными мира сего. Всё-таки он поднабрался у них внутренней силы. Да так поднабрался, что Сотников, не сопротивляясь, сдался в секунду; пробормотал:
- Профессор считал Босфорский грипп — ретровирусом. Говорил: тот, как и все ретровирусы, использует для репликации своего генома механизм обратной транскрипции. Попадая внутрь клетки в ходе вирусной инфекции, ретровирусная РНК Босфорского гриппа превращается в ДНК. Понимаете? — ассистент глядел исподлобья, будто опасаясь, что Павел вот-вот побьёт его за непонятные ругательства.
- Не вполне, — процедил управдом, пытаясь сохранять самообладание.
- Суть в том, что ущербная ДНК встраивается в геномную ДНК человека и с этого момента становится неотъемлемой частью генома клетки. А вирус становится провирусом. В стадии провируса происходит пассивная репликация вирусной ДНК вместе с ДНК хозяина, при этом полным ходом идёт передача провируса всем потомкам инфицированной клетки. Теперь понимаете? Струве полагал: инфекция может как бы затаиться. Уйти в подполье. Сделаться — на время — незаметной. Вырастут целые поколения, заражённые Босфорским гриппом на уровне ДНК. Не вопящие от боли, но носящие бомбу в крови. При этом болезнь будет способна перейти из латентной фазы в продуктивную в любой момент. В случае изменения условий окружающей среды. Или иммунного статуса хозяина. Через десять лет, или через пятьдесят, человечество, в один прекрасный день, проснётся, поражённое Босфорским гриппом от полюса до полюса. Вы знаете, что вирус иммунодефицита человека имеет стадию провируса в жизненном цикле? И вот ещё что любопытно…
- Не думаю, что стоит развивать тему, — громкий голос, раздавшийся у Павла за спиной, отчеканил это, как приказ. Учёный немедленно смолк, буквально-таки оборвал речь на полуслове и как-то сдулся на глазах. А голос продолжил: — За сложной терминологией, как правило, мы скрываем нашу беспомощность перед неведомым. А особенно — перед неведомым и страшным. Но не на этот раз. На этот раз лабораторные мыслители — победили. Лекарство — найдено. Насколько я понимаю, у профессора Струве была действительно оригинальная теория. Но она не подтвердилась. Босфорский грипп не имеет ничего общего с ВИЧ, зато с обычной простудой они — родственники. Медикам ещё предстоит над этим поломать голову. Но людям, вроде вас, господин Глухов, и меня, хватит собственных дел. Вы согласны?
Павел, ещё в самом начале этой тирады, обернулся к оратору и, пока его речь продолжалась, успел составить о нём мнение. Далеко не лучшее мнение. Громогласный был молод, подтянут, одет в дорогой и строгий, деловой, костюм. Походил более всего на успешного американского топ-менеджера — нацеленного на успех любой ценой и привыкшего лгать, как дышать. Пожалуй, если бы вместо тонкого бордового галстука его шею перехватывал стоячий жёсткий воротник-рабат, он был бы похож и на протестантского пастора — из тех, что собирают полные залы страждущих духовного прозрения или исцеления. На последнее сравнение наталкивал книжный томик, который незнакомец, несколько растерянно, вертел в руках: книга была совершенно не библейского формата и вида, но всё-таки….
В первое мгновение визуального контакта Павел мысленно обозвал оратора юнцом. Но чуть позже понял: тот просто поддерживает себя в превосходной физической форме. Впрочем, и с этой оговоркой незнакомцу было — максимум — чуть за сорок. Он явно тяготился необходимостью вести разговор с управдомом. Скорее всего, люди такой породы, как Павел, не входили в привычный круг его общения. Потому он говорил преувеличенно бодро и, в то же время, осторожно. Взгляда не отводил от управдома. На высоколобого эпидемиолога почти не обращал внимания: с порога отверг теорию Струве, и не подумав, что может, тем самым, обидеть его ассистента… А тот вдруг решился подать голос:
- Если бы профессор был жив, он бы доказал… он никогда не разбрасывался словами…
- К сожалению, господин Струве — мёртв, — отрезал фальшивый. И, заметив, как исказились лица — и Павла, и Сотникова, и даже Серго, — поспешно добавил: — Скорблю об этом вместе с вами.
- Насколько точно это удалось установить? — справившись с собой, сухо уточнил управдом.
- Найдена куртка профессора, — сообщил «менеджер». — Она в крови. Рядом обнаружен труп. — «Менеджер» обернулся к Сотникову. — Мы полагали, вы поможете опознать тело Владлена Струве: вы остаётесь единственным человеком, тесно общавшимся с ним в последнее время. Но сейчас вынуждены извиниться за беспокойство и отпустить вас домой.
- Почему? — глаза Сотникова полыхнули гневом.
- Там, на площади, — «менеджер» скривился, как капризный ребёнок — при виде тарелки манной каши. — Там была настоящая мясорубка. Мне неприятно говорить… по предварительным данным — почти пятьсот человек погибли в давке. От профессора мало что осталось.
- Тогда почему вы решили, что это он? — резко спросил Павел.
- О, у нас есть свои методы, — высокомерно, хотя и несколько растерянно, улыбнулся «менеджер». — Поверьте, это правда.
- А другие? — управдом нахмурился. — Что насчёт них?
- О ком речь? — «менеджер» — сама слащавая вежливость, — чуть наклонился к Павлу, словно и впрямь готовился выслушать его: «принять заказ», — мелькнуло у управдома в голове. — «Он выглядит, как официант, готовый принять заказ».
- Вы прекрасно знаете, о ком, — выкрикнул Павел. — О моих друзьях. Вам известны их имена не хуже, чем мне!
- То есть о людях, чьи опрометчивые поступки привели к побоищу? — вдруг процедил фальшивый. Только теперь он уже не выглядел фальшивым: его раздражение было вполне искренним. Его злоба была предельно честной. — Они тоже мертвы. При всём моём уважении: вам не кажется, что такой исход — логичен?
- Значит, я один повёл себя не логично? — управдом кричал во всё горло. Случайные свидетели начали оборачиваться на крик. — Я — выжил. Вы, вероятно, желаете исправить эту обидную недоработку судьбы?
- Ну что вы… — ответил «менеджер» спокойно, даже тихо. Он умело и быстро погасил огонёк ярости, тлевший на дне зрачков. Овладел собой за доли секунды. Самообладания ему было не занимать. — Мне поручено передать: мы благодарны вам… за усилия… и за добрые намерения… Человек, которого вы знали под именем Овод, обещал вам кое-что… К сожалению, часть его обещаний теперь невыполнима. В связи с тем, что эпидемия — без сомнений — вскоре будет обуздана, мы прекратили проводить эвакуацию наиболее полезных членов общества в незатронутые Босфорским гриппом регионы планеты. Всё остальное, что было вам обещано, — в первую очередь полная реабилитация в глазах закона, — остаётся в силе. Знаю, вам нелегко. Но всё же: постарайтесь порадоваться этому. — «Менеджер» сделал эффектную паузу, а потом махнул кому-то призывно рукой и закончил: — Тем более, вам есть, с кем разделить радость.
Топ-топ-топ — топот звонких маленьких каблучков огласил конференц-зал.
Быстрый, звонкий, маленький смерч пронёсся от его дверей до середины.
Из-за спины фальшивого робко высунулась знакомая мордашка. Танька — живая и здоровая Танька — бросилась Павлу на шею.
- Ну ты и врушка! — после пятиминутки объятий заключила дочь. — Сказал: «вечером вернусь» — а сам?
Павел поспешно, не переставая обнимать, осматривал дочь. Следы Босфорского гриппа с её лица, рук и шеи практически исчезли. Кое-где ещё виднелись едва заметные синие полоски вен, но теперь они казались совсем не страшными, — чем-то вроде последствий девчачьей драки во дворе, или падения на уроке физкультуры.
- Господин Глухов, — с сусальной, насквозь притворной, улыбкой, встрял «менеджер». — Как видите, в нашей порядочности вы сомневались напрасно. Ничего вашего нам не надо. Советую отправляться домой. Вам предоставят транспорт. Не выходите из квартиры в ближайшие несколько дней. Если вдруг появятся сведения о ваших… компаньонах… — мы свяжемся с вами.
- Вы вроде бы объявили их погибшими — минуту назад, — Павел, несказанно воодушевлённый встречей с Танькой и почти простивший комитетчику и высокомерие, и надменность, всё же уловил в его голосе очередную фальшь и отреагировал.
- Не цепляйтесь к словам, — поморщился «менеджер». — Я просто пытаюсь не слишком сильно бередить ваши раны. Это была формула вежливости, не более.
- О да, вы вежливы, — горько усмехнулся управдом. — Даже предоставляете транспорт, чтобы выпроводить мою дочь из безопасного места — вывезти нас туда, где вовсю резвится Босфорский грипп.
- Не преувеличивайте, — Комитетчик потёр лоб и слегка ущипнул себя за мочку уха — словно уже не знал, как по-другому развеять скуку, навеваемую этим бессмысленным разговором. — Вашему дому эпидемия нанесла весьма умеренный урон. Думаю, вы встретите во дворе немало знакомых лиц — вполне живых, а не в призрачном обличии. В любом случае, ничего лучше для вас и вашей дочери я предложить не могу. Что же касается вашей спутницы… простите, позабыл её имя…
- Тася поедет со мной, — немедленно и резко отозвался Павел. Его отчего-то напугала перспектива расставания с девушкой. Как будто с её исчезновением из его жизни исчезло бы и последнее подтверждение истинности, невыдуманности всего, что произошло с ним. Как будто Тася была последним физическим воплощением чуда. Павел только теперь понял: у неё, как и у других чумоборцев, наверняка имелась современная биография. Ведь кем-то была эта девушка в наши дни — чьей-то дочерью, чьей-то сестрой, — пока не попала в секту. Впрочем, по логике вознёсшегося на небо Людвига, чумоборцы вселялись только в сирот, или убеждённых одиночек, без родни и «корней». Но если Авран-мучитель и сеньор Арналдо всем своим видом так и вопили: «мы — не местные, мы — чужаки; со странностями чужаки», — то Тася «переселилась» из революционных двадцатых годов двадцатого века в век двадцать первый — легко. Перескочила десятилетия, как юная старательная балерина. И ещё Павел вдруг подумал: именно она, Тася, — человек, которого нет нужды обучать мыслить и говорить по-новому, — могла бы помочь разгадать загадку всех этих телепортаций и ролей. Ведь свою роль — безгрешной девы, — на площади она сыграла блестяще. — Тася поедет со мной, я позабочусь о ней, — Повторил Павел, взглянув на сладко посапывавшую во сне девушку. Слегка стушевался: может, стоило поинтересоваться её мнением на этот счёт? Но тут же встряхнулся: с этим, фальшивым, и такими, как он, ей уж точно не будет лучше.
- Хорошо, — «менеджер» кивнул. — Собирайтесь. Вы выезжаете немедленно. — Он, не попрощавшись, по-военному чётко повернулся на каблуках и направился к выходу из конференц-зала. Но, сделав пару шагов, резко остановился, обернулся:
- Чуть не забыл. Это вам, — он протянул Павлу потрёпанный книжный томик, который не выпускал из рук всю беседу. По контрасту с серой, выцветшей, обложкой, яркая, рыже-зелёная, вязаная, как носок, закладка, — казалась тропической птицей, присевшей на серый московский асфальт. — Маленький подарок. Из моей личной библиотеки. Фантазия иногда бывает блестящей, если фантазёру хватает ума лишь описать её, не воплощая в жизнь.
Управдом опешил; машинально принял подарок. Тут же разозлился на себя: стоило отвергнуть этот ядовитый дар — может, даже швырнуть его дарителю в лицо. Но было поздно — фальшивый стремительно покинул конференц-зал, и Павел был уверен: они не увидятся больше. И ещё понял: он легко отделался. Наверняка на его счёт, и на счёт Таньки, а может, и на счёт Таси в штабе велись дискуссии. Похоронить их? Объявить сумасшедшими и упрятать в «спецучреждения»? А может, отдать их на растерзание каким-нибудь экспериментаторам — чтоб покопались в мозгах и внутренностях? В результате, их решили оставить в покое. Так что фальшивый был прав: повод для радости — был. После смерти Еленки. После того, как исчезли в клокотавшей гневной толпе отважный Третьяков, нелепый гений Арналдо де Вилланова, Авран-мучитель, научившийся не сгибаться под страшным грузом чужих скорби и памяти. После того, как управдом потерял всё и забрёл в тупик, ему ещё оставалось, что терять, и куда идти. Павел ненавидел себя за смирение. Ненавидел за долготерпение. Но он, удерживая подаренную книгу под мышкой, принялся собираться в путь. «Первым делом — разбудить Тасю, — думал он. Вторым — попрощаться с Серго. Попрощаться по-человечески — с неплохим человеком. И не забыть об этом высоколобом — об ассистенте Струве. Он же души не чаял в профессоре — теперь-то я это вижу. Скажу ему, что горд… да, горд знакомством со Струве. Только бы не назвать профессора этим средневековым испанским именем… именем алхимика… Только бы не перепутать».
* * *
Над головой кружили вороны. Великое множество чёрных горластых птиц. Павел уже считал их старыми знакомцами. Не добрыми знакомцами, нет, — но и не злыми. Они не причиняли ему вреда. Они даже не предвещали беды. Беда приходила сама — и вороны здесь были не при чём. Ещё одна примета времени: снег. Теперь он шёл часто, — тяжёлыми хлопьями, заслоняя серый свет осеннего дня, — но всё ещё таял. Под ногами чавкала грязь. Иногда — бессовестная, неприкрытая. Иногда — замаскированная тусклыми красками пожухлой травы и палой, золотой и багряной, листвы.
«Менеджер-пастор» — комитетчик в дорогом костюме, с повадками дорогого, породистого жеребца, — не обманул: все окрестности Филёвского Парка, — а не только родной жилой микрорайон Павла — выглядели пристойно. Здесь не ощущалось ужаса. На улицах иногда встречались люди, чеканившие шаг уверенно, делово, будто шли на службу, или за покупками, как в мирные дни. Отчаяние не ощущалось — а может, просто приелось — и людям, и Павлу. От отчаяния устаёшь — так же предсказуемо и неумолимо, как от череды радостей.
Павла, Татьянку и Тасю прокатили до двора девятиэтажки с ветерком — и даже не на броне: в обычном представительском чёрном авто, с мягкими кожаными креслами, неработавшим маленьким телевизором и журнальным столиком, на котором пылились газеты полуторамесячной давности. Управдому забавно было читать рекламные объявления, испещрявшие каждую страницу. Предлагали свои услуги экстрасенсы и колдуны, телефонные компании расхваливали новые тарифы, сетевые гастрономы обещали сказочные скидки на красную икру и гречневую крупу. То, что раздражало до эпидемии, теперь казалось таким желанным, уютным и живым.
Кутузовский проспект, по которому промчался автомобиль, — молчаливый водитель за рулём гнал, как на пожар, — был практически полностью очищен от металлического лома и разнообразного хлама. Ни брошенных машин, ни следов бунтарства, вроде баррикад из мебели и покрышек. Похоже, трассу подготовили для переброски какой-то спецтехники. Подготовили на совесть.
Водитель не спрашивал адреса. Не задавал и других таксистских вопросов: где свернуть, как срезать путь дворами. Он походил на двуногий и двурукий автомат — даже лицо — невзрачное до такой степени, что Павел забыл его, как только потерял из виду. Впрочем, у управдома не было причин разглядывать водителя. Тот хорошо знал своё дело: довёз пассажиров по верному адресу — быстро, без тряски, нигде ни разу не заплутав. Распахнул дверь перед Танькой, выскочившей на волю первой, подождал, пока следом выберутся из машины Павел и Тася. Кивнул — коротко, равнодушно — не то прощаясь, как вышколенный слуга, не то дозволяя идти своей дорогой, как полицейский офицер. Сел за руль, так и не проронив ни слова, — и тронул авто с места.
Павел огляделся. В горле встал ком. Только теперь он отчётливо осознал: он разучился видеть обыденное. Разучился воспринимать его всеми органами чувств. Разучился усматривать в заурядном и обыденном — хоть какой-то смысл. Ему казалось: у него ломка, как если бы он только что пробудился от долгого и красочного наркотического сна — невероятного, страшного сна, который, всё же, стоил целой сотни реальных жизней — наподобие той, что он проживал прежде. Он видел знакомое до боли: двор с грибком детской площадки, скамью, на какой любили перемывать кости молодым жильцам любопытные старушки; даже подвальную дверь — ту самую подвальную дверь, за которой всё началось. Дверь была приоткрыта, — и в Павле всколыхнулось, всполошилось управдомское: «опять хулиганят». И он изумился этому: этой хозяйственной нотке. Откуда она? После всего? После чудес и катастроф? Да неужто — она жива? И вся жизнь — в этом городе, в этом дворе — жива? Не иллюзия, не сон, не придумка. Разве так бывает? «А разве нет? — спросил сам себя Павел. — Разве не это — норма? Разве не естественней для человека ужасаться царапине на ладони, а не пожару или войне? Вот стоит моя машина: да, это она, моя «девятка». На том самом месте, где я её оставил. Передняя фара — разбита, на двери и капоте — крупные вмятины. А сколько царапин на полировке — и не счесть! Месяц назад я бы схватился за голову: ремонта — на две пенсии, минимум. А теперь вижу — это же дворец на колёсах, в идеальном состоянии. Кто не верит — пускай погуляет по Садовому кольцу, посмотрит, что сталось с авто, брошенными там. С этими символами жизненного успеха, свидетельством, что ты состоялся как личность». Павел усмехнулся, хотя ему вовсе не было смешно. Он уже привык к сильному и огромному: несокрушимым людям, коварным архангелам, к великой цели и великой скорби. И теперь двор казался ему чем-то микроскопическим, — не дурным или дешёвым, — но ничтожно малым: чем-то таким, что возможно рассмотреть, только «сломав» от напряжения глаза. Получалось ли у него? Он полагал — получалось. Он понимал, как это важно: чтобы получилось.
Двор — почти не изменился. Как будто оставался защищённой от невзгод гаванью. В воздухе пахло гарью, но не той, жуткой, которая кружится траурными снежинками на ветру, когда сжигают трупы. Самой обыкновенной — как будто грибники развели костёр неподалёку, чтобы согреться и потравить байки. Павел бы не удивился, если бы собачница, с ротвейлером, из второго подъезда как раз сейчас выкатилась во двор ради вечернего моциона. Но у судьбы чувство юмора оказалось ещё тоньше. Дверь второго подъезда не шелохнулась, зато из двери первого торжественно и неторопливо, как на параде, выбралась Тамара Валерьевна Жбанова. Неугомонная, разлюбезная, «молодая пенсионерка» — Жбанка.
На Павла вдруг напал смех. Этакий двухлоговый дракон: сплав истерики и искреннего веселья. Он вспомнил, как убегал от Жбанки, прикрывая своим тщедушным телом «арийца», упакованного в смирительную рубашку. Как же давно это было!
Тогда Жбанка разглядела Павла издалека: она всегда оставалась глазастой бестией. Годы не умучивали её. Да и Босфорский грипп, похоже, не умучал. Она и на сей раз заметила управдома Глухова — и поспешила к нему, как тогда. А Павел и не думал бежать — он ждал встречи. Он решил: встречи со Жбанкой не избежать, как не избежать крутого поворота в судьбе. Так почему бы не сейчас?
- Паша, ты? Гос-с-споди! Живо-о-ой! Сла-а-ава Бо-о-огу! И Танюшка жива-а-а! — это Жбанка приблизилась на выстрел. На расстояние крика. И не замедлила исторгнуть из себя этот крик. И не замедлила произнести именно то, что произнесла бы на её месте любая нормальная старушка. И Павел чуть не расцеловал её вот за это: за обычность, предсказуемость, — за домашность. И ответом на это могло сделаться только одно: такая же предсказуемость, такая же обычность. Павел напомнил себе то, что, до сих пор, с трудом укладывалось в голове: «Мне здесь жить!» И проговорил:
- Тамара Валерьевна! Да вот, слава богу. А вы-то — живы-здоровы? Не тронуло вас? Не болели? Рад вас видеть в добром здравии — безмерно рад!
Павел приветствием как будто запустил некую программу. Ритуал общения, состоявший в обмене неуклюжими любезностями. Он был прост. Словно перед управдомом то и дело выскакивало диалоговое окно, наподобие окон компьютерной операционной системы, в котором — всякий раз — присутствовал один единственный вариант ответа. Несмотря на это, беседа была, в какой-то степени, информативной. Так, Павел узнал, что Босфорский грипп всё же посетил дом. Скончались шестеро жильцов. Ещё пятеро пропали без вести: были увезены военизированными медбригадами в неизвестном направлении. Большинство из них управдом едва знал, потому ему пришлось изрядно напрячь мимику, чтобы сымитировать сочувствие и не показаться, в глазах Жбанки, бесчувственным дундуком. Единственный, о ком Павел взгрустнул по-настоящему, — Подкаблучников. Вечно пьяненький и забавный столяр-индивидуал, по словам говорливой пенсионерки, был найден лично ею, во дворе, на лавочке, холодным и неподвижным. Медики констатировали остановку сердца. В этой смерти Босфорский грипп был неповинен. Так же, как и в смерти Тошика — Жбанкинова беспородного пса: помеси болонки с пекинесом. Тошик скончался от старости, хотя осиротевшая хозяйка уверяла: «от нервов». Но вдруг Павел насторожился. Тамара Валерьевна сошла с проторенной колеи беседы и полезла в какие-то дебри.
- Крысы житья не дают, — выговаривала она. — И всё из той двери лезут, где бесноватый-то прятался. Ну — ты ж его, Паша, в скорую помощь сдавал, не позабыл? Потравить бы их, а? Я понимаю — не до того сейчас. Крысобоев этих — дефекторов?..
- Дезинфекторов, — механически поправил Павел.
- Вот-вот, этих вот самых дефекторов — не вызовешь. Но может ты сам, Паша? Посыплешь в подвале чем ни на есть. Говорят, они от талька дохнут, или мышьяка.
В голове управдома что-то сдвинулось, как будто там располагался чайный сервиз — и теперь он вздрогнул от первого толчка землетрясения. Какая-то мысль оформлялась и просилась на язык.
- Тамара Валерьевна, — Павел шумно вдохнул и выдохнул, успокоился. — А когда, говорите, они попёрли? Крысы-то?
- Так в тот день и попёрли, — обиженная, что её оборвали, отозвалась Жбанка. — Вот когда ты, с друзьями своими, на машине приехал, а мы тебя с того конца двора выкликали, — вот тогда и попёрли. А мы ещё к тебе в дверь стучали — и звонили. И не открыл никто. Спрятался ты от нас Паша. А ты ж — председатель нашего дома, — тебе прятаться не след; что люди подумают? — Старушка неожиданно взялась обличать Павла, но тот и не помышлял о раскаянии. Он думал о другом.
- Там же дохлые — крысы-то были, — проговорил он наконец. — Тамара Валерьевна. Кто-нибудь в подвал спускался? Крыс-то я того… убил… Там их, дохлых, наверно, сотни две было. Откуда живые?
- Что ж я, вру тебе что ли, Паша, — Жбанка аж передёрнулась от обиды. — И мужики в подвал спускались, и крыс там — пруд пруди. Живые-живёхонькие. А дохлых — ни единой.
- Так я это… Тамара Валерьевна… пойду тогда, посмотрю… посмотрю, что можно сделать, — пробормотал управдом и бросился к подвалу. Жбанка осталась стоять с приоткрытым ртом, в растерянности.
Порыва Павла не поняли и Танька с Тасей. Они чуть приотстали, и ещё оставались на улице, когда управдом скатился по лестнице-трапу в подвал.
Спустился — и тут же отскочил на шаг назад, взвился на самую высокую ступень лестницы.
Подвал кишел крысами. Странными, худыми, как будто дистрофичными. С красными — не то злыми, не то воспалёнными — глазами. И ни следа тех сотен бездвижных маленьких тушек, в которые превратил Павел атаковавшую его крысиную армию, выстрелив из мушкета со змейкой. Управдом попытался извлечь из памяти хоть какую-то полезную информацию из жизни крыс. Может, они поедают себе подобных? Может, та армия была только первым ударным отрядом — авангардом эпидемии? А за ней последовала этакая крысиная, монголо-татарская, орда? Пришла, расплодилась, пожрала трупы себе подобных и сделалась от этого сильнее?
Павел не понимал, почему это так волнует его. Но не мог отделаться от мысли: надо навести справки. Почитать про крыс. А сделать это можно дома — где же ещё. В квартире должны быть книги — небольшая, но толковая, библиотека отца, которую тот не захотел вывозить в Саратов. Но это в том случае, если квартира — не разграблена.
Новое переживание обрушилось на управдома. Как оно всё там — в квартире? Когда он, в спешке, покидал её в последний раз, — оставил входную дверь — открытой, а за дверью — связанных по рукам и ногам сотрудников ритуального агентства, у которых, по наущению Людвига, позаимствовал лимузин-катафалк.
- Не входите! — успел Павел предупредить Таньку и Тасю, зашебуршавшихся у подвальной двери. — Я сам иду к вам. Не высовывайтесь, держитесь за мной.
Когда Павел выбрался из подвала, Жбанка уже скрылась с глаз долой. Без помех управдом, сопровождаемый юными дамами, дотопал до своего подъезда. Поморщился, унюхав, что лестничная клетка воняет помоями. Неудивительно: от уборщиц вряд ли стоило ожидать, что они, во время эпидемии или войны, не оставят свой пост; проявят чудеса профессионального героизма. Хорошо хоть, падалью не пахло.
Лифт не работал. Пришлось подниматься на своих двоих, время от времени переступая через лужицы какой-то слизи — не то лукового супа, не то блевотины. Перед дверью собственной квартиры Павел замер: дверь была распахнута. Управдом ещё не видел, что скрывается там, внутри, но испугался этой раздуй-развейности. Приложив палец к губам, призвав попутчиц к тишине, он всё же, на цыпочках, лёгкими шажками, приблизился к двери. А дальше — поступил по-ребячески, наивно и неразумно: быстро просунул голову в дверной проём, зажмурившись при этом. Тут же сам понял, что смешон. И эта насмешка над собой привела в чувство. Павел распахнул глаза, вгляделся в сумрак прихожей… перевёл взгляд ещё дальше… сумел дотянуться глазами даже до кухонного порога. Нервно ожидал: дьявольской рожи, трупа, призраков, укоризненно протягивавших к нему тонкие руки. Мысленно спрашивал сам себя: «Ну что?», «Ну что?»
- Ну, и ничего! — громко, недовольный собой, провозгласил Павел.
Он выпрямился, расправил плечи, вошёл в квартиру, более ни от кого не скрываясь. Дал отмашку девчонкам: «Заходите!»
Дома почти ничего не изменилось — и это было, пожалуй, удивительней всего. Это было невероятно, сюрреалистично. Впрочем, при тщательном осмотре помещения, Павел выяснил: здесь, за время его отсутствия, побывало не так уж мало людей. Их следы виднелись на паркете и ковре. Кто-то из незваных гостей даже воспользовался чашками Павла: почаёвничал — и оставил на журнальном столике, перед телевизором. Но вандализмом — и не пахло. Грабежом — тоже. Всё важное и ценное осталось на своих местах. Не забрали даже бельевые верёвки, которыми Павел и Людвиг связывали «ритуальщиков» из труповоза. Те, аккуратно разрезанные, валялись на ковре. Квартира словно бы пребывала, во всё время отсутствия Павла, под чьим-то присмотром.
- Танька, на правах хозяйки, познакомь Тасю с нашим жилищем, — попросил управдом. — И не бычься: будь гостеприимной. Тася поживёт с нами какое-то время. Мойте руки с дороги. Скоро будем пить чай. По поводу еды… я что-нибудь придумаю. Минут через пятнадцать, хорошо? Сейчас мне нужно посмотреть кое-что…
Убедившись, что дочь не глядит на гостью волком — и впрямь готова провести Тасе экскурсию по квартире, — Павел направился к книжной полке. По дороге включил телевизор: внутренне поразился, что не слышал ничего толкового из динамиков этого волшебного ящика с того самого дня, как привёз сюда Еленку — ещё здоровую, — с заболевшей Татьянкой. Телевизор работал. Правда, управдому удалось отыскать лишь два канала, ведших трансляцию. Он оставил первый — там показывали документальный фильм, посвящённый изобретению пенициллина. Павел усмехнулся: «тематично и воодещевляюще», — и, едва прислушиваясь к бубнению телевизора, взялся за изучение корешков книг.
Очень скоро он понял, что возлагал слишком большие надежды на библиотеку отца. Книги там имелись в избытке, но, в основном, художественная литература. Больше всего — фантастики. Отец был мечтателем и любил далёкие звёзды. Нашёлся, впрочем, Большой энциклопедический словарь семьдесят пятого года. Павел перенёс его на журнальный столик, подвинув чашки, начал искать статью про крыс, — но вдруг расслышал, о чём говорит телевизионный диктор — и замер, похолодел.
Сперва у него в голове мелькнула безумная мысль: может, слова диктора относятся к документальному фильму про пенициллин. Но нет: фильм был прерван экстренным выпуском новостей. И теперь из динамиков телевизора рокотало:
- Сегодня, на Васильевском спуске, состоялся несанкционированный митинг. Провокаторы, призывавшие к свержению законно избранной власти, разжигали ненависть собравшихся, заявляя, что государственные структуры, и Министерство Здравоохранения — в частности, скрывают от народа лекарство от Босфорского гриппа. Предпринимались попытки вооружить агрессивно настроенную толпу и организовать её стычки с сотрудниками правоохранительных органов. В целях недопущения кровопролития, Особым Комитетом по борьбе с эпидемией было принято решение не препятствовать проведению митинга. Из центра столицы были отведены все военизированные армейские подразделения и полицейские силы. Однако это не остановило провокаторов. Известный оппозиционный лидер — Альшат Вьюнов — по неофициальным данным, один из организаторов несанкционированного митинга, — подвергся нападению из толпы. Неизвестным был произведён револьверный выстрел в голову Вьюнова. Пуля повредила черепную коробку, но, к счастью, не задела жизненно важных органов политика. Ранение оказалось не смертельным. В настоящий момент Альшат Вьюнов находится в клинике. В какой именно — правоохранительные структуры не сообщают. Состояние его здоровья — стабильно тяжёлое, но прямой угрозы для жизни — нет. Таким образом, можно констатировать: покушение на Альшата Вьюнова оказалось неудачным. Однако выстрел провокатора привёл к катастрофическим последствиям иного порядка. В толпе, — неорганизованной, агрессивно настроенной и вооружённой холодным и огнестрельным оружием — началась паника. В давке пострадали более двух тысяч человек, из них более пятисот получили травмы, не совместимые с жизнью. Все эти жертвы — целиком и полностью на совести деструктивных сил, которые, используя трагические обстоятельства последних недель в собственных корыстных целях, пытаются дестабилизировать обстановку в столице и в стране — в целом. Особый комитет по борьбе с эпидемией призывает сограждан не поддаваться на провокации. Сохранять хладнокровие и бдительность. А также напоминает, что, с недавнего времени, в распоряжении медицинских служб Особого комитета имеются эффективные инструменты по обузданию эпидемии. Борьба с болезнью выходит на качественно новый уровень. Потому тем более важно проявить сегодня терпение и мужество. Завтрашний день объявлен днём траура в стране, в память о людях, погибших на Васильевском спуске. Отменяются все развлекательные мероприятия. Будут приспущены флаги на зданиях предприятий, государственных учреждений, организаций и жилых домов.
Теледиктор продолжал бубнить, но Павел уже не слушал. Не слышал. Он впал в почти летаргическое оцепенение. Мир вокруг него, сиявший, ещё недавно, как многогранный, мастерски обработанный, алмаз, вдруг обернулся тусклой, похожей на грязную сосульку, не огранённой драгоценностью. Сделался чем-то доисторическим. Управдому хватало ума не сомневаться в собственных ушах: он слышал то, что слышал, — и точка. Но как такое могло быть? Как это могло быть правдой? Вьюн — жив? После того как пуля, выпущенная Третьяковым, снесла ему полчерепа? Павел отчётливо видел это — видел собственными глазами. «Ариец» убил Вьюна. Даже если предположить, что сам по себе выстрел не был смертельным — Вьюна-Чуму должна была отравить до смерти заговорённая алхимиком пуля. Его должно было сразить наповал волшебство…
Заговорённая пуля… Порох с примесью ртути и сурьмы…. Неужели, всё-таки, это бред? Или не бред — наваждение? Что-то среднее между фантазией и реальностью. Реальность, черты которой настолько искажены фантазией, что обманывают хуже, чем бред? Так почему, всё-таки, ожили крысы в подвале? Эта мысль, как пьяница в трамвае, навалилась на обессилевшего от потерь и разочарований управдома. Павел понимал: мысль столь настойчиво бьётся жилкой на виске — не случайно. Она связана с невероятной новостью о Вьюнове. Мушкет не смог справиться с крысами — служками Чумы. Серебряный пистоль не сумел истребить Чуму во плоти. Почему? Павел наморщил лоб: он что-то хотел выяснить — до того, как заговорил теледиктор. Что-то про крыс… Или про чуму… Мысли настолько смешались у него в голове, что он теперь с изумлением разглядывал книги, разместившиеся на журнальном столике, в гостиной. Толстый, в ободранном переплёте, Большой энциклопедический словарь, и серый томик, подаренный комитетчиком. Управдом сообразил, что до сих пор даже не поинтересовался, что за книга досталась ему в подарок. Он взглянул на обложку. Эдгар По, «Рассказы». Механически, без интереса, раскрыл томик на странице, проложенной матерчатой разноцветной закладкой. На полях страницы была сделана отметка жёлтым маркером. Начиная от неё, управдом прочёл:
«- Скажи нам сперва, кто вы такие, дьявол вас забери, и что вы тут делаете, разрядившись, как черти на шабаш? Почему хлебаете славное винцо и пиво, которое гробовщик Уилл Уимбл — честный мой дружок, мы немало с ним плавали, — припас себе на зиму?
Выслушав столь непозволительно наглую речь, чудная компания привстала и ответила таким же неистовым гоготом, какой незадолго перед тем привлёк внимание наших моряков.
Первым овладел собой председатель и, обратившись к Дылде, заговорил с ещё большим достоинством:
- Мы готовы любезно удовлетворить любопытство наших именитых, хоть и непрошенных, гостей и ответить на любой разумный вопрос. Так знайте: я государь этих владений и правлю здесь единодержавно, под именем Король Чума Первый.
Эти покои, что вы по невежеству сочли лавкой Уилла Уимбла, гробовщика, человека нам не известного, чьё плебейское имя до сей ночи не оскверняло наших королевских ушей, это — тронная зала нашего дворца, которая служит нам для совещаний с сановниками, а также для других священных и возвышенных целей. Благородная леди, что сидит напротив, — королева Чума, её величество, наша супруга. А прочие высокие особы, которых вы здесь видите, — члены нашего августейшего семейства. Все они королевской крови и носят соответствующие звания: его светлость эрцгерцог Чума-Мор, её светлость герцогиня Чума Бубонная, его светлость герцог Чума-Смерч и её высочество Чумная Язва.
А на ваш вопрос, — продолжал председатель, — по какому поводу мы собрались здесь, мы позволим себе ответить, что это касается исключительно наших личных королевских интересов, и ни для кого, кроме нас, значения не имеет. Однако, исходя из тех прав, на кои вы, как наши гости и чужеземцы, имеете основание претендовать, объясняем: мы собрались здесь нынче ночью для того, чтобы путём глубоких изысканий и самых тщательных исследований проверить, испробовать и до конца распознать неуловимый дух, непостижимые качества, природу и бесценные вкусовые свойства вина, эля и иных крепких напитков нашей прекрасной столицы. Делаем мы это не столько ради личного нашего преуспеяния, сколько ради подлинного благоденствия той неземной владычицы, которая царит над всеми, владения коей безграничны, имя же ей — Смерть!»
- Имя же ей — Смерть, — прошептал Павел вслух. Его разум очистился от скверны рассеянности и замешательства. Он вновь, по рецепту Людвига, сам не заметив, как это случилось, принялся размышлять над задачей, не споря с её условиями. Играть в игру, соглашаясь с её нелепыми правилами. Тут же вспомнил, что именно хотел посмотреть в словаре: пожирают ли крысы себе подобных. Но теперь эта тема отошла на второй план. Объяснить исчезновение дохлых крыс из подвала нашествием орды других крыс, трупоедов, можно бы было, если б игровым полем оставался реальный мир. Мир здравомыслия и общечеловеческой — и общекрысиной — логики. Но в мире, где возможны путешествия во времени, где Чума ходит на двух ногах, и в полиции служат архангелы из небесного воинства, вопросы, на которые следовало найти ответы, не допускали двойных толкований: почему мушкет не убил крыс? И почему серебряный пистоль не справился с Вьюном? Потому что Павел — не Стрелок? Да и Третьяков не был Стрелком — не был Валтасаром Армани, — когда жал на спусковой крючок пистоля. Это простейшее объяснение. Но есть и другое. Возможно, волшебное оружие действует только против той самой, сказочной, двуногой Чумы, а её служек — лишь ошеломляет, на какое-то время выводит из строя? Может, Вьюн — совсем не Чума, а, всего-навсего, одна из высоких особ, над которыми подтрунивал Эдгар По в своём рассказе? Этакий старший прораб, домоуправитель, генералиссимус в праздничной шинели. Но не он — Смерть. Не он — господин и хозяин болезни. Не помешал бы какой-то камертон: что-то, что давало бы уверенность: чумоборцы — справились с миссией. Должны ли они — Стрелок, Инквизитор, Алхимик, Дева — покинуть двадцать первое столетие и чужие тела, когда Чума будет повержена? Если допустить, что должны, — значит, ничего не кончено: Тася всё ещё остаётся Тасей. Остальных — проверить на этот счёт невозможно. Невозможно и выслушать их версии неудач. Впрочем, из них из всех самым говорливым был Людвиг: человек, чей разум отнюдь не покидал бренного тела, чтобы переметнуться в другое. Этот разум неотлучно пребывал в теле две тысячи лет…. Да, с этим фактом тоже придётся смириться, если не покидать игрового поля.
Павел нахмурился. Воспоминания о Людвиге всегда пробуждали в нём какую-то стыдливость. Как если бы латинист полагался на него, а управдом — не оправдал надежд. Людвиг переоценивал Павла. Людвиг не сомневался: Павел в состоянии вызывать видения по заказу. По собственному хотению. И про кого угодно. Если бы это было правдой — можно было бы схитрить: «заказать» своему дару видение про Чуму в Москве. Пускай бы этот, вмонтированный в мозг, телевизор показал: какова она — Чума нового века? Как выглядит? На что похожа? До сих пор было так: Павел знал в лицо человека, — а его деяния показывал «телевизор в мозгу». А по деяниям установить личность? На это его дурацкий дар — не способен?
«Дзин-н-нь-так-так-так-так-так!», — что-то звонкое, наподобие часового механизма, ударилось об пол, а затем раскатилось крохотными, похожими на велосипедные подшипники, шариками по всей спальне… Павел вскочил. Он размышлял — «о судьбах родины», — как шутила в таких случаях Еленка, — так напряжённо и долго, что и не заметил, как стихли голоса девчонок на кухне и в доме воцарилась полнейшая тишина. А теперь вот — эту тишину разорвал звук разбившегося — расколовшегося на части механизма.
Павел — в один большой шаг — оказался перед дверью спальни, рванул её на себя…
И поплыл, как космонавт в невесомости, подхваченный тугим, упругим, несусветным ветром, вырвавшимся из-за двери. Ветер втащил его в пределы спальни. Но от комнаты, какой её помнил Павел, не осталось и следа.
Управдом оказался в пределах четырёх стен, не имевших ничего общего с его старенькой квартирой.
Потолок здесь был высоким и грязным, будто обмазанным сажей. Стены — выкрашены в зелёный, масляный цвет: похоже, краской малевали прямо по извёстке, слой которой наложили криво, потому казалось — под ядовитой зеленью бугрятся чьи-то вздувшиеся вены и фурункулы. Комната освещалась несколькими лампами дневного света — не современными светляками, а старорежимными, длинными неоновыми трубками, одна из которых неровно мерцала. Но тени не плясали по комнате. Их вытеснял другой свет — яркого, четырёхлампового хирургического светильника. Тот нависал над единственным, имевшимся в помещении, предметом мебели, если применять к нему такое определение. Над гинекологическим креслом.
Это кресло скорее походило на орудие пытки, чем на медицинское оборудование. Древнее, с металлическим остовом, с которого давно сошёл весь хром. С дрянным покрытием из кожзама, пестревшим поролоновыми проплешинами. К креслу — за руки и за ноги — была привязана какая-то фигура. Павел не мог рассмотреть её как следует, поскольку роженицу окружали со всех сторон другие фигуры: в основном, облачённые в медицинские халаты и колпаки; все — повёрнуты спинами к управдому. Лишь на одном человеке одежда была гражданской — деловой костюм: пиджак расстёгнут и наброшен на плечи, брюки — измяты, как будто человек спал, не раздеваясь, как минимум, ночь. Медики переговаривались между собой, в их руках то и дело мелькали крюки и захваты, что сделали бы честь пирату Карибского моря. Однако ни слова, ни звука от акушерского кресла до ушей Павла не доносилось. Ветер удерживал его вдали от роженицы. Ветер относил прочь слова и звуки. Ветер дул разнонаправленно, смятенно. И этот ветер кружил лишь вокруг Павла. Группа людей, священнодействовавших у кресла, похоже, вовсе не замечала его. Ветер не колебал полы халатов медиков, не трогал рукава пиджака наблюдателя, даже края зелёного пледа с забавными рюшечками, которые тот держал в руках, не шевелились.
Это плед вдруг показался Павлу странно знакомым. Он напряг память. Что-то мерзкое, злое, чудилось управдому в этом куске ткани, цвета здешних узловатых стен. Тем временем, медики засуетились особенно отчаянно. Наблюдатель дёрнулся назад — вероятно, не желая им мешать. Его пиджак, небрежно наброшенный на плечи, от этого движения, свалился на грязный бетонный пол. Человек растерянно обернулся — не стал поднимать пиджак, — но Павел успел заметить роскошные усы — вьющиеся усы, — качнувшиеся туда-сюда перед глазами. Он похолодел, но совсем не потому, что узнал в наблюдателе — скандального политика. Потому что узнал, наконец, плед в его руках. Точно в такой был укутан младенец, которого Павел доставлял на подстанцию Скорой помощи. Подкидыш, вывалившийся из мусорного бака. Крошечный человек, в утробе матери заразившийся Босфорским гриппом. О да, Павел помнил изумление и страх врача, разглядевшего бубон у младенца в паху. Управдом знать не знал, сколько ещё таких младенцев рождалось позже в Москве и в других местах. Мог только догадываться: это — куда страшней тысячи заражённых, заражавшихся друг от друга — на улицах, в домах, в больницах.
А фигура в акушерском кресле — дёрнулась. Взвилась над поролоном и искривлённым металлом. Один из крепежей, удерживавший правую руку роженицы, порвался. И тут же — будто, наконец, вдобавок к видеокартинке включили звук, — Павла оглушил пронзительный, на одной высочайшей ноте, женский визг. Ближайший к креслу медик, схватившись за сердце, рухнул на пол. Но другие не только не отступили — сплотились вокруг роженицы тесней. Визг продолжался. Казалось невероятным, что человек способен исторгать из себя столь долго столь неистовый звук. Лопнула мерцавшая неоновая лампа. Наблюдатель пригнулся, наклонился вперёд, словно пытался противостоять урагану. На вытянутых руках он протягивал к креслу плед, будто полагал, что на нём — хлеб-соль.
Ещё один медик неестественно, как японский бонсай, скривился от боли. Схватился за плечо. Павел увидел: на халате проступает алое кровавое пятно. Выражение муки на лице медика вопило: не жилец! Но для остальных в группе — всё, наконец, закончилось. Трепыхавшееся крохотное тельце появилось на свет. Роды были приняты. То есть — завершился процесс появления существа из материнского чрева. Теперь предстояло резать пуповину, обмывать малыша и вручать его матери. Мать распрямилась, села на кресле, медики начали расходиться — и Павел напряг глаза: ещё миг — и он увидит лицо роженицы.
Что-то клубилось там, за спинами медиков. Как будто гнилое болото источало свои ядовитые миазмы. Как будто роженица — дымилась.
И Павел — вдохнул. Набрался — не то любопытства, не то мужества.
Последний медик подвинулся так, что перестал заслонять роженицу. Управдом заметил: у той курчавая голова.
У той…
- Не смотри-и-и-и-и! — Быстрая, светлая тень, метнувшись откуда-то из угла странной комнаты, ударила Павла в живот. Неделикатно, невежливо ударила. И, с ударом, вытолкнула его вон. Управдом обрёл вес, — или, может, окружающее пространство вдруг пропиталось всемирным и всемерным тяготением, — и шмякнулся на копчик. С глаз словно смыли пелену. Над поверженным Павлом стояла Тася: запыхавшаяся, в слезах, Тася. — Не смотри, — повторила она. — Этого — нельзя.
Управдом ошалело открывал и закрывал рот, не произнося ни звука; как от кузнечного молота, заслонялся, лёжа неловко на боку, от своей спасительницы. В голове шумело. Территория видения не простиралась более за порогом спаленки, но оттуда, казалось, всё ещё несло удушливым ароматом болота. Павлу хотелось спросить Тасю — как та угадала, как узнала, что ему нужна помощь, — но язык словно примёрз к гортани. Из глубин сердца и разума накатывала тоска — такая, какую нужно переждать, перетерпеть, — и только так одолеть. А тоску рождало пришедшее, наконец-то, раскрывшееся, наконец-то, как цветочный бутон, понимание истины: Чума — здесь.
Коварная, многоликая, хитрая. Не важно, чем она обернётся: Босфорским гриппом, войной, надругательством над слабым телом или над святыней. Она — здесь, — и будет жива, пока сможет плодить отпрысков. Госпожа Смерть, в лицо которой невозможно посмотреть без того, чтобы не отдать концы или не поклясться в вечной верности.
Она будет исчезать за углом, как ветреная красотка, оставляя за собою фимиам, сирень и разложение. Она будет обещать восторг и негу в своих объятиях. Она прикажет: «убей!», — и тысячи выполнят этот приказ, не усомнившись ни на миг в том, что убийство — благо.
Чума переждёт дурные для неё времена — ей не в новинку это: ждать. Но её дети будут жить среди людей, подготавливая новый её приход. Она бы ослабла и издохла, если б лишилась поддержки. Но уже не переведутся те, что выберут служение Смерти, вместо служения Жизни. Те, что примут у неё роды — столько раз, сколько она решит произвести на свет наследников и потомков. За горсть монет или бумаги, за место под солнцем, за собственное долгожительство — люди станут служить Чуме, госпоже Смерти.
А значит, чем бы ни закончился Босфорский грипп, он повторится. Сколько бы бессмысленной крови ни пролилось на площадях — придут те, что снова раздадут отчаявшимся ножи и позовут кромсать и резать. Сколько бы раз ни сражали благородные самоотверженные стрелки чумных королей — тронные залы не останутся пусты. Ибо Чума — госпожа Смерть — черпает силы в человеческих сердцах, а оттуда нынче поднимается слишком много гнили.
Павел понимал: всё это, что рвётся сейчас криком из горла, нужно пережить, просто пережить. Перетерпеть. Перестать рассиживаться квашнёй на полу: подняться — и ждать новой схватки. Ходить на службу, растить дочь, не отпускать от себя Тасю. И ждать схватки. Запастись оружием, запастись единомышленниками — и ждать схватки. Потому что он, Павел Глухов, уже никогда не сможет жить так, как жил прежде. Проходить мимо служителей Чумы, как если бы те были добропорядочными гражданами. Жать им руку. Выслушивать их речи. Платить им дань. Он, Павел Глухов, теперь никуда не денется от страшного и тайного знания: Чуму кормит человеческая кровь, а кровью переполненная глупцами земля — богата. И теперь — ничего не кончено, ничего не решено. Она вернётся. Как совместный проект ада и небес. Как последнее испытание для Адама и Евы. Как мельница, где душа истирается в пыль между жерновами света и тьмы. Она — вернётся. Чума — вернётся.
2014, Санкт-Петербург-Москва.