Глава 7
Всю ночь и половину следующего дня Чернышев шел лесом около новгородской дороги. На дорогу выйти он опасался и потому пробирался лесной чащей, наблюдая торный путь лишь сквозь переплетение зеленеющих веток и давно уже зеленых лап. С одной целью шел кат, презирая злых комаров и хлесткие удары веток по раненому лицу, только с одной — уйти поскорее подальше от Петербурга и придти поближе к Москве. Шел он до последнего напряжения своих сил и упал в изнеможении, когда солнце перевалило через зенит. Чернышев полежал сначала на мягком мхе, потом собрался с силами и отполз еще дальше от дороги. Там он забрался в молодую поросль каких-то кустов, поджал колени к груди и сразу же уснул черным сном.
Проснулся Еремей от холода. Было темно и сыро. Где-то вдалеке гремел гром, порывистый ветер сердито рвал верхушки самых высоких деревьев, и откуда-то из темной выси просыпались на Чернышева первые капли дождя. Кат дернулся ещё в полусне, вскочил со своего жесткого ложа и побежал вперед, высматривая в темноте приличное укрытие от набирающего силу ливня. Скоро дождь разошелся уже не на шутку и такой с неба поток хлынул, что пришлось Еремею, не найдя ничего лучшего, почти ползком забираться под заросли молодых елок. Елки этой ночью гостя не ждали и потому встретили его без особой радости, больно оцарапав ему шею и бросив горсть сухих иголок за шиворот солдатского кафтана. Чернышев передернул плечами от столь нелюбезного гостеприимства, обозвал лесных жительниц нехорошим словом и затаился, опасаясь получить еще более достойный ответ на свою брань. Елки, по всей видимости, из-за грома брани в свой адрес не расслышали, успокоились чуток, и нехотя укрыв путника от дождя, пакостей ему больше не творили. Только покоя Еремею всё равно не было. Правым локтем он случайно задел муравьиное жилище и немного расшевелил его. Хозяева муравейника сперва чуть-чуть смутились внезапному разрушению, а потом, опомнившись, стали собирать силы для жестокой мести. Когда первые разведчики муравьиной армады провели разведку боем на запястье ката, он бесповоротно решил искать новый приют. Воевать со злыми аборигенами не хотелось. Чернышев приподнял голову в поисках другого укрытия и в светло-синем свете очередной молнии увидел сидящего на полянке одинокого старика. Сначала Еремей решил, что старик ему привиделся, но при следующей вспышке старик снова объявился и неподвижно сидел всё там же, разглядывая что-то у себя под ногами. Дождевые струи беспощадно хлестали седую голову сидельца, а он будто и не замечал их. Чернышев хотел окрикнуть странного старца, но среди шума дождя и частого грохота грома, голос его оказался слабым и писклявым. Незнакомец его, конечно же, не услышал. А муравьи между тем перешли в атаку по серьезному, пробиваясь одной колонной по руке, а второй по ноге. Терпеть их военные действия сил уже не было, а обороняться от их атаки было до того глупо, что такая мысль кату в голову даже не могла прийти.
Еремей выскочил из укрытия и, размахивая руками, помчал в сторону старика. Муравьи, радостно праздную победу, быстро ретировались с убегающего противника. Правда, вот здесь им не всем повезло. Много муравьиной братии полегло под жестокими струями проливного дождя. Не все бойцы дошли с победой до своих сухих квартир. Всегда ведь бывает так, что победу не всем воинам праздновать суждено. Только счастливым сия победная чаша уготовлена. Только им.
— Помоги мне мил человек, — услышал Чернышев хриплый шепот старика, когда, яростно стряхивая с себя самых настырных бойцов муравьиного войска, выбежал на полянку. — Помоги товарища моего по-христиански схоронить. Помер брат Ананий и остался я теперь без глаз.
Чернышев подбежал к старику и увидел, что сидит тот на поваленной березе, а у ног его лежит мертвец в монашеском одеянии. Старик был слеп и, наверное, только поэтому пришлось ему мокнуть под проливным дождем. Еремей хотел отвести беднягу под дерево, но тут дождь вдруг резво пошел на убыль, а скоро и вообще прекратился, оставив после себя холодную сырость и тишину, нарушаемую только редко падающими с листьев каплями.
— Помоги мне мил человек, — повторил свою просьбу старик. — Помоги, ради Господа нашего, ради Христа Спасителя.
— Конечно, конечно, как же не помочь в такой беде? — засуетился кат, не зная с чего бы начать помощь. — Сейчас, сейчас. Я вот только палку покрепче найду, да место для могилки получше меж корней отыщу. Сейчас.
— На вот топор, — шепнул ему старик, вытаскивая из-за спины сырой инструмент. — На, больше у меня ничего нет.
Выхватив из рук старика топор, Еремей Матвеевич стал лихорадочно рубить еловые корни и торопливо копать среди них могилу для усопшего в дремучем лесу монаха. Копал он суетливо и долго. Порубит корень, подрыхлит топором землю, а затем выбрасывал её из ямы горстями, потом опять за топор и снова землю горстями выбрасывать. Могила подавалась медленно, но подавалась. Трудился Чернышев в поте лица своего до рассвета. Все ногти в кровь сбил, пальцы поранил до крови, но яму нужного размера к восходу солнышка выкопал.
— Всё я, — доложил он старику, утирая с грязного лба обильный пот, смешанный с кровью. — Выкопал. Ну, чего ложить что ли?
— Подожди, — приподнялся с лесины старик. — Бумага у Анания на груди должна быть спрятана. Достань её.
Еремей обыскал покойника, нащупал на груди его плотно свернутый свиток и передал его старику.
— В Москву мы шли, — вздохнул слепец, принимая бумагу, — да вот только вышли, а он занедужил. Чего мне теперь делать-то? Я ведь без него шага ступить не смогу. Вчера в груди у него чего-то защемило. «Пойдем, — говорит, — я в лесу отлежусь немного». Привел меня сюда и помер. Царство ему небесное. Хороший человек он был. Хороший. Храни Господь душу его.
Старик прошептал молитву и кивнул бородой, опускай, дескать, Анания к вечному приюту.
— Только одежду с него скинь, — скомандовал вдруг старик, когда кат, уже приподнял мертвеца над землей. — Скинь.
— Зачем? Не гоже человека голым хоронить, — опуская тело обратно на сырую траву, удивился Чернышев. — Не по христиански как-то. Нельзя без одежды, это грех, наверное?
— А ты ему свою отдай, — прошептал слепец. — Ты же не зря по лесу зайцем бегаешь. Скрываешься ведь от кого-нибудь?
— Скрываюсь.
— Вот и скройся под одеянием новопреставленного раба божьего Анания, а чтоб лучше скрыться, и в Москву меня сведешь.
— Я бы рад тебя свести, — закивал головой Еремей. — Мне самому в Москву во как надо, да только мне быстрее надо, а ведь задержусь я с тобой. Задержусь. Ты же быстро со мною не пойдешь? Нельзя мне с тобой задерживаться. Опоздать я могу. Ты уж прости меня добрый человек, но мне идти с тобой никак нельзя. Я тебя сейчас до дороги выведу, а уж дальше ты сам как-нибудь. А то некогда мне задерживаться с тобой. Может на дороге-то, другого какого проводника найдешь?
— А ты не думай так, — махнул рукой старец. — Прямой путь он не всегда самый короткий. А потом, со мною ты по дороге смело сможешь идти, а не по лесам зайцем бегать. Одевайся в одежду Анания и не сомневайся. Я тебе дело говорю. Послушайся меня ради Бога. Чувствую я, что не зря нас с тобой Господь в глухом лесу свел. Не зря. Значит, надо ему было нас свести. И нельзя нам с тобой противиться пожеланиям его. Никак нельзя.
— А может и вправду монахом одеться, где наша не пропадала? — решился вдруг Чернышев и стал стягивать с себя мокрый кафтан. — Провожу старика до ближайшего села, а там видно будет.
Когда тело усопшего монаха предали земле, солнце уже поднялось достаточно высоко, и лес весьма преобразился. Из сырого и хмурого обратился он в светлый и радостный. Запели наперебой птицы, появились неведомо откуда на полянках желтые цветы, и похорошел лес. И так в лесу хорошо сделалось, что даже опечаленные смертью монаха путники вздохнули почти радостно. Постояли они под ласковым весенним солнышком над печальным холмиком свежей земли, и к дороге двинулись. Хотя до полудня было ещё не близко, но дорога уже кишела толпами путников. Передвигались здесь люди всеми известными им способами: и пешком, и верхом, и на телегах, разве, что на четвереньках никто не полз, но чего греха таить, и такое на дороге случалось, особенно в дни двунадесятых праздников, да и на следующий день после них. Бывало и такое на дороге. Всякое она повидала на своем веку. На то она и дорога, чтобы всё повидать.
Еремей Матвеевич со старцем пристроились в хвост пестрого купеческого обоза, и не спеша, шли по мокрой еще дороге. После обязательных разговоров о погоде и сложностях пути, старик, которого, как, оказалось, звали братом Дементием, решился поведать своему новому поводырю причину путешествия в Москву. Не сразу, конечно, решился, а только после повторного спроса своего нового попутчика. На первый спрос старик отмахнулся, а со второго спроса решился все-таки на рассказ.
— Я ведь по молодости в стрелецком полку полковника Бохина служил, — начал издалека свое повествование Дементий, — вот времечко золотое было. Молодым я тогда был, глупым. Скажи мне в то время кто, что я монахи когда-нибудь попаду, прибил бы сразу того человека. В момент бы покалечил. Горяченный я тогда был и про Бога и не думал вовсе. Так, шепнешь молитовку перед баталией и всё. И не нужен Господь вроде. Зачем мне тогда сильному и здоровому Бог был нужен? Я всё больше о девках сладких помышлял да ковшах хмельных. Бойким я в ту пору был, таким бойким, что не приведи Господи другому таким бойким стать. Чего я только тогда не творил по глупости безрассудной? А девок я тогда любил, ну просто до беспамятства. Да ладно бы только девок. Я и к женам чужим не раз под теплый бочок подваливался. Ох, была у меня в Воронеже зазноба одна. Жена конюха боярского. Ой, и покаруселили мы с ней. Я, как утро, так у её крыльца прячусь. Конюх за порог, а я уж тут как тут. Сладкая была бабенка, только вот как звали её, запамятовал. Вот ведь было время какое грешное. Видно за него, за время это и покарал меня Господь. Прости меня Господи за дурость мою безрассудную. Прости!
Монах перекрестился, вздохнул протяжно и продолжил свой печальный рассказ.
— Случилось мне тогда под Азовом-крепостью воевать. Как нас побили там, все теперь знают. Только не всем ведомо, сколько мы трофеев военных по морскому побережью собрали. И трофеев бесчисленное множество собрали и душу на славу отвели. Славно мы в то времечко погуляли. Сядем в лодку и идем вдоль берега морского на веслах. Увидим поселение какое, так сразу и к нему. Выскакиваем на берег и всё, что под руку попадет — всё наше было. Девки там были, доложу я тебе Ананий, такие скусные, что только пальцы облизать. Прости меня Господи за мысли эти грешные. Прости еще раз. Однажды разорили мы деревушку рыбацкую, потешились вдоволь, набрали всего с собой, сели в лодки да назад к полку своему поплыли и тут буря поднялась. Такая дерзкая, что мне страшнее её по тому времени и видеть никогда не приходилось. Отбросила стихия нас от берега, зашвыряла лодчонку нашу, словно щепку невесомую. Вот Ананий, где страх настоящий был. Всё, что я до этого страхом считал, шалостью детской оказалось. Волны так вздыбились, что неба видать не стало. Лодка трещит, брызги лицо заливают так, что и дышать не всякий раз получается. Всё, думаю, пропал ты Филипп Худяков в пучине морской. Кончилась твоя жизнь бесшабашная! И жить тебе осталось только миг один последний. А чего делать в последний миг? Молиться я стал да клятвы разные Господу давать? Все в лодке тогда молились и клялись. Все до единого. Вот и я молился неистово, вцепившись руками в обломок весла. Креститься не мог, а вот молился да обещания разные давал неистово Господу нашему во всем исповедовался и обещал все, что на ум приходило. Ничего не помогало. Однако стоило мне пообещать, что я пять ночей кряду на коленях в московском храме при Спасо-Даниловом монастыре молиться стану в случае спасения своего, как тут же буря вдруг на убыль пошла и подогнала волна нашу лодку прямо к полковой стоянке. Почему я этот монастырь выбрал, будто других церквей в Москве нет? Не знаю, но выбрал и всё тут. Наверное, потому, что детство моё рядышком прошло. Я ведь московский был. Часто мы с дружками возле монастырской стены в игры разные играли. Вот ведь какое дело получилось. Мне бы тогда сразу в Москву податься, благо такая возможность представилась, а я махнул на возможность эту рукой. «Успеется клятву исполнить, — подумал». А вот и не успелось. Закружился я тогда в мирской суете так, что голову чуть было, не потерял. И вот представь себе Ананий, что в Москву-то я с того времени и не попаду никак. Уж лет двадцать с клятвы моей прошло. Где меня только не носило с той поры, а Москва всё в стороне оставалась. Недавно меня в Петербург судьба забросила. В монастырь Пресвятой Богородицы нашей. Остепенился я здесь по-настоящему. Постригся, как полагается. Истинную радость в молитве познал, жизни за многие годы возрадовался, а в душе всё равно свербит что-то. Игумену, отцу духовному про свой случай рассказал. Он выслушал меня не перебивая, вот также, как ты сейчас и тут же велел в Москву идти. Провожатого дал. «Иди, — сказал, — исполни клятву, а то не будет тебе покоя ни на том, ни на этом свете». Вот я и иду. Жалко только, что Москву-матушку не увижу. Я ведь вырос там. Какая она теперь интересно стала? Храмов, поди новых понастроили? Плохо, что не увижу. Жаль! Видно, не судьба мне на Москву-голубушку еще разочек один глянуть. Не судьба.
Старик провел ладонью по лицу, прошептал что-то неразборчивое и замолчал. Ни единого словечка до самой темноты не проронил. И спать на постель из веток он укладывался молча, и так же молча на рассвете с ложа своего жесткого поднялся. Видно надолго выговорился человек.
На следующий день попался путникам сердобольный мужик и усадил слепца на свою телегу. Еремей сначала шел рядом с телегой, а потом мужик сжалился и над ним. Смотрел, смотрел, как он устало плетется в пыли, да и посадил ката на свою телегу. Так и проехали они до самого вечера, а уж под вечер на околице большого села вышел обоз к солдатскому посту. Чернышев, заметив пыльные мундиры сторожевой заставы, напрягся весь, задрожал и хотел, было с телеги спрыгнуть, но монах удержал его.
— Солдаты что ли? — спросил он шепотом, почуяв в поведении своего поводыря что-то недоброе.
— Они, — прошептал Еремей, и сердце его забилось, словно воробьиный хвост под лапой голодного кота. — Проверяют всех. Скоро к нам подойдут. Может мне убежать, пока не поздно?
— Сиди тихо, — строго стукнул Дементий ката по ноге, — да молчи до поры до времени. Я говорить буду с солдатами. А ты молчи.
А те уж легки на помине. Двое из них обоз резво пробежали и на монахов штыки наставили.
— Слезай бесовы дети, — зло, сверкая глазами, заорал черноусый вояка и кольнул Чернышева штыком в ногу. — Приехали.
— А что случилось, мил человек? — ласково заворковал слепец. — Чем мы перед тобой служивый провинились? За что ты нас так строго? Мы ведь не тати какие-нибудь, мы только люди божьи. Нет на нас другой вины никакой.
— То-то и оно, что люди вы, — ухмыльнулся солдат и еще раз кольнул Еремея в ту же самую ногу, — только не божьи, бродяжьи. И велено по Государеву указу всех вас в пыточные застенки вести, чтобы не бродили вы по стране, разнося смуту разную. Слезайте.
— Подожди, подожди служивый, — не унимался монах, — мы же не просто так бродим, мы по делу в Москву идем. У нас и бумага для этого есть. Там всё, как полагается выписано. Ты почитай вот. На, бумагу-то.
— Ты мне бумажку свою не суй, — продолжал горячиться военный, но штыком баловать перестал. — Я её сейчас в грязь брошу и всё тут. Мне все бумажки суют, умные думают.
— Ишь ты, брошу, а ты знаешь, кем она подписана, бумага эта? — хмыкнул Дементий. — Знаешь?
— Кем?
— Самим вице-президентом Святейшего Синода Феодосием, вот кем, — назидательно поднял палец вверх монах. — А ты, в грязь брошу. Не разумно говоришь. Ой, не разумно.
— А что это за птица такая «вице-президент», — недоуменно зачесал затылок озадаченный ранее неведомым званием солдат. — Это генерал что ли?
— Какой генерал? — уже суровым голосом просветил служивого монах. — Бери выше. К нему все генералы с поклоном ходят. Выстроятся перед ним и кланяются до пота. Он вице-президент ведь.
Солдат, услышав что, есть люди и повыше генерала, не на шутку смутился и громко позвал своего товарища, что-то ищущего на другой телеге.
— Эй, Фомка подь сюда! Посмотри, что за бумага такая у монахов этих. Иди, глянь, врут, наверное, про генералов-то? Точно ведь врут.
Прибежавший Фомка оказался весьма юным и немного грамотным. Он, старательно развернул бумагу, и беспрестанно почесывая свой затылок под грязным париком, стал тихонько шевелить полными губами. Утомив затылок, юноша перешел на лоб, потом поковырял нос и снова прошелся по затылку. Суть бумаги давалась ему с большим трудом, но Фомка был парнем упорным и потому через некоторое время вынес суровый для своего товарища вердикт.
— Правильная бумага. Пусть едут. Тут сказано, что им помогать надо. По делу они, оказывается. Пусть проезжают.
Все солдаты сразу же, как по команде пожали плечами и, оставив монахов в покое, пошли искать другие беспорядки, благо желания для этого у них сегодня было, хоть отбавляй. Тяжко пришлось купеческому обозу под строгим солдатским спросом. Обоз немного поспорил с солдатами, потерял в споре два зуба с одним алтыном, крови кружку да два кувшина масла коровьего и двинулся дальше к Великому Новгороду.
После Новгорода Еремею с монахом пришлось вновь пойти пешком. Сердобольных мужиков почему-то больше не попадалось, а были они все больше прижимистые и хитрые. Один предложил место в своей телеге, но сразу же попросил показать наличную копейку. Хотя деньги у путников и были, но показывать их мужику не стали. Обиделись и не стали.
— Мы лучше так пойдем, — решили кат с монахом и продолжили свой поход пешим ходом. — Не в первой нам без телег обходиться. Не впервой.
И шли так не только они. Много усталых людей брело в одном направлении с ними и навстречу им. Шли они, иногда переговариваясь, а чаще молча, угрюмо уставившись на дорогу.
— И чего им всем покоя нет? — размышлял Еремей, искоса разглядывая встречных путников. — Ладно, мы с монахом по делу идем, надо нам, а остальные-то куда идут? Не иначе блажь свалилась на них. Чего им по избам своим не сидится? Сидели бы в покое: и себя бы не мучили, и другим бы не мешались. Странные все-таки люди живут на земле. Всё ищут чего-то вдали от родимого дома, а чего, поди, и сами не знают. Чудеса.
Тут Чернышев вспомнил вдруг свою избу, жену Марфу, мальчишек, баню недостроенную и так явственно вспомнил, что предстали они перед ним вместе с баней, будто наяву. Стоят все вроде как на обочине дороги и смотрят на него укоризненно. Так укоризненно, что комок упругий к горлу подкатил и норовит всё дыхание в груди спереть. Муторно стало в душе Еремея Матвеевича, а тут ещё где-то гром сзади рявкнул. Кат вскинул глаза к небу и увидел сзади себя огромную черную тучу, медленно выплывающую из-за леса.
— Чего, дождь что ли? — засуетился старец. — Поищи Ананий укрытию какую-нибудь, а то ведь опять промокнем до исподнего. Поищи.
Укрытие нашлось в деревне, которая открылась взору торопливых путников из-за очередного поворота. Большинство путешествующего люда поспешило к крытому соломой сараю. Туда же повел старца и кат. Первые капли дождя застали их на пороге просторного укрытия. Народу в сарае было много, но Чернышев быстро отыскал местечко рядышком с воротами. Неплохое местечко, правда, в спину немного дуло, но другие места были уже заняты. И только усталые путники на соломе уселись, а редкие капли обратились уж в настоящий ливень. Потемнело сразу на улице, будто кто разом на белый свет мутную пелену набросил. Сумрачно стало.
Забежали под крышу сарая, промокшие уже до нитки самые припозднившиеся путешественники и зажил сарай жизнью случайного пристанища людей сбитых с пути злой непогодой. Зашуршали сумы переметные, захрустели на зубах луковицы да листы моченой капусты и загудели в плотном кругу обитателей пыльного сарая первые разговоры.
— Что же это за время такое настало? — бубнил себе под нос, разворачивая тряпицу с жареным мясом, изрядно плешивый мужик. — Что ни день — то гроза. Раньше вроде такого никогда не было? Верно ведь братцы? Раньше лето, так лето. Зима так зима, а вот такого никогда не было.
— Вестимо не было, — отозвался чернявый сосед плешивого говоруна, отрывая от огромной хлебной краюхи, приличный ломоть. — Раньше ведь время правильное было, а теперь вот, антихрист на Русь святую пожаловал. Вот и творятся несуразности одни.
— Какой такой антихрист? — приподнял брови плешивый, разрывая крепкими зубами извлеченное из тряпицы мясо. — Ну-ка поясни поподробнее. Уж очень люблю я про разные чудеса слушать. Давай-ка, ведай мне скорее про антихриста этого.
— А ты будто не знаешь? — завистливо глядя на мясо, крикнул горбатый мужичонка, теребя в руках большую луковицу.
— Вот вам крест братцы, не знаю! — побожился куском мяса плешивый мужик. — Хочешь верь, хочешь нет милый человек, а я и вправду ничего не знаю. Ничего про антихриста не слышал. Расскажи, если не в особую тяготу тебе рассказ сей. Расскажи.
— А не знаешь, так слушай, — вылезла из-под руки мужика с луковицей, конопатая бабенка в рыжем платке. — Антихрист он давно над Русью-матушкой нашей летал. То так думал подступиться к ней, то эдак, но не получалось у него ничего. Уж очень крепка вера русская, непросто с ней антихристу справиться. Метался он, метался и вот решился он через двор царский действовать. Рыба-то она всегда с головы портится, это любому известно, а уж антихристу и подавно. Сделал он так, чтобы у царицы одни дочери рождались. Хитрый чертяка в самый корень метил. Семь дочерей кряду принесла царю русскому Алексею Михайловичу жена его. Семь. Рассердился царь и крикнул в гневе, что если еще одна девка будет, то царицу тем же днем в монастырь сошлет. Заволновались все, больно грозен в ту пору батюшка царь был. Так грозен, что не приведи Господи. А царица тогда опять на сносях была. Испугалась она, запереживала да только что тут поделаешь? На всё ведь воля божья. Вот, значит, гуляет она как-то по саду царскому, и захотелось ей яблочка румяного откушать. Много в тот год яблок на Москве уродилось. Несчетное количество на каждом дереве висело. Протянула она к яблочку руку-то и видит, что меж листочков змея притаилась. Огромная такая змеища. Царица рученьку белую отдернуть хочет, да не может — окаменела вся, а змея её человеческим голосом и спрашивает, хочешь, мол, чтобы сынок у тебя народился. Царица в слезы, конечно, дескать, хочу. Вот змея и велела ей чернавку на службу принять. Приняла, значит, царица чернавку к себе во дворец, а тут и срок родин подошел. И представьте вы себе, что Господь царице опять девку посылает. Видно грешна была матушка наша в чем-то. А иначе за что же ей горе такое? Залилась царица слезами от горя своего, а чернавка тут как тут: хвать дитё в охапку и в немецкую слободу к Лефорту-нечестивцу, а у того уж ребенок мужеского пола заготовлен. Заранее ведь всё знал, собака! Приготовился. Вот антихрист в него и вселился, в дитё, значит, лефортовское. Затаился поначалу, а теперь вот императором себя назвал, и пакости творить начал.
— Врешь баба! — раздался вдруг строгий голос из другого угла. — Не так всё было. Не послушалась тогда царица змеи, не выполнила её условия, и за это дал ей Бог доброго сына. Такого доброго, какого доброго Русь наша и не видывала никогда. Петром Алексеевичем его назвали. Стал он подрастать, а антихристу неймется. Нагнал он в Москву немцев разных, и стали они Петра Алексеевича в гости к себе звать. Он сначала ни в какую. Отказывается. Они же, немцы эти, девку ему подсунули — Анку Монсову. Видная из себя девка, румяная, кровь с молоком и уж фигуристая больно, такая фигуристая, что ни одному мужику не устоять. Не устоял и Государь наш. Была девка эта такой красы, что глаз не отведешь и слова против не скажешь. Стала Анка Петра Алексеевича уговаривать, чтобы он на землю немецкую поехал. Долго уговаривала и по-всякому. Сперва-то Государь противился, не соглашался да разве против бабы красивой устоишь? Вот и согласился однажды вечером батюшка наш Амстердаму ихнюю посетить. А в Амстердаме этом все в черных плащах ходят да шляпы на глаза опускают, и по-русски никто не разговаривает. Антихристу там раздолье было, вот он царя-батюшку нашего собою и подменил, а его страдальца в сырую темницу посадил. Томится сейчас русский царь за тридцатью тремя замками, и собаки с огненными языками охраняют его. Рвется он там, рвется, а вырваться не может. А антихрист в царском обличии на Русь-матушку подался. Приехал он значит в Москву, а жена-то Петра Алексеевича замену почуяла. Бабы-то они знаете, какие доделистые. Вот она и зовет антихриста с собой в баню. Он сначала не идет, но царица не отступает, и добилась всё-таки своего. Пришли они в баню вдвоем, царь порты снял, а там хвост у него мохнатый. Царица в крик, сына своего, царевича Алексея зовет. И вот тут братцы мои…
Еремей при своей прошлой службе слышал уже не один рассказ про антихриста, но мохнатый хвост там никогда не встречался и потому кату очень захотелось узнать, что там дальше было. Только вот беда не получилось узнать. Слепой монах вдруг схватил его за рукав и потащил в сторону ворот. Напрасно Чернышев отмахнуться хотел, настоял старик на своем, и ушли они от интересного рассказа на частый дождик. Сразу за воротами зашептал монах кату.
— Ищи быстрее кусты да давай прятаться там! Ищи скорее Ананий, а то худо нам будет. Ой, как худо.
Кусты были рядом и не успели беглецы, как следует задвинуть их за собой, а к сараю уж солдаты с ружьями бегут. Впереди сержант встревоженный: с носа его течет, шляпа мятая, но важная озабоченность на лице. Такая озабоченность, разве что только у сержантов и бывает, да и то не у всех, а лишь у исполнительных самых. Подбежал сержант к воротам кривым, а тут к нему тот самый плешивый мужик из сарая высунулся и шепчет.
— Что же ты Яков Фомич, как долго-то? Нельзя так. Того и гляди, все заговорщики разбегутся. Того и гляди.
Плешивый доносчик, исполнив свое подлое дело, прочь от сарая потрусил, а солдаты закричали громко «Слово и дело» да в сарай со штыками наперевес ринулись. Чего дальше-то было, Еремей не увидел. Отползли они от галдящего строения и по какой-то тропинке вдоль реки подальше от этого приключения поспешили. Дождь хлестал их на редкость беспощадно, и потому пройдя деревню, постучались путники в сторожку местного погоста.
Дверь открыл лохматый старик с таким заросшим лицом, что глаза в сивых волосах разглядеть было непросто. Сторож осветил нежданных гостей смолевым факелом и жестом пригласил их войти.
В избушке его было черно и тесно. Хозяин усадил путников за шатающийся стол, покрытый козьей шкурой, и молча выставил для них угощение. Конечно, разносолов на столе не оказалось, но Еремей с монахом были безмерно рады мискам с соленой капустой да пареным горохом. Чернышев сразу же ухватил щепоть гороха, а спутник его стал молиться. Молился он долго и всё это время сторож не отводил от лица молящегося своего коптящего факела. Когда Дементий отмолился положенное ему время да тоже выхватил из подставленного к нему блюда изрядную щепоть капусты, хозяин крякнул и произнес первые за всё время встречи слова.
— Слышь, монашек, я вот чего думаю, а тебя часом Филиппа Худякова никогда в родственниках не было? Уж больно ты на знакомого одного моего похож. Вернее не весь ты похож, а уши только. Точь в точь у Фильки такие уши были. Также вот наизнанку выворачивались.
Монах поперхнулся сочной капустой и натужно закашлялся. Хриплый кашель бил его до тех пор, пока кат не хлопнул старца крепкой ладонью по тощей спине. После богатырского хлопка кашель исчез, любезно уступив место жалостливому стону. Однако стонал старик не долго и аккуратно. Он постонал чуть-чуть, сжался как-то испуганно и прошептал чуть слышно.
— А ты кто?
— Семка Волк я.
— Семка?
— Он самый. А ты не сам ли Филипп?
— Я и есть.
— А чего же ты меня не признал сразу Филька?!
— Да как же я тебя признаю-то, — зашмыгал носом Дементий, — слеп ведь я, Сема. Уж который год слеп. Как крот старый слеп. Не вижу ничего. Да и голосок-то у тебя уже не тот, что бывало. Не признал я тебя Сема, прости меня Христа ради. Не признал.
— А я тебя сразу заподозрил, — радостно похлопал по спине монаха сторож. — По ушам заподозрил. Редкие они у тебя. Только виду сперва не подал. Обознаться боялся, друг ты мой сердечный. Помнишь, как мы с тобой два дурака под городом Азовом на башню турецкую охотниками вызвались.
— Помню, — закивал головой Дементий, — по полтине тогда обещали, а даже полушки потом не дали. Обманули ведь.
— Зато говорят, полковнику нашему сам царь десять рублей серебром пожаловал, — с протяжным вздохом покачал головой хозяин избушки.
— Десять?
— Десять. Представляешь Филя, мы с тобой под пули турецкие лезли, а этот толстобрюхий гад вино ковшами хлестал в шатре. Ему десять рублей серебром, а нам кукиш с маком. Это как понимать?
— Вот бы его сейчас сюда, — мечтательно прошептал монах. — Я бы с него всё спросил: и за полтину ту, и за мясо тухлое, и за батюшку моего, которому по командирскому навету голову возле кремлевской стены отсекли. За всё бы поквитался.
— Я бы тоже спросил, — поддакнул Волк, выставляя на стол, завернутую в рогожу бутыль. — Мне много за что спросить можно. Настрадался я тогда из-за них, из-за всех полковников этих. Ты-то вот с нами в Москву тогда не пошел, а мы по справедливости разобраться хотели.
— Разобрались?
— Разобрались, да только не мы, а с нами. Сперва из пушек картечью нас посекли, а потом стали другие подарки раздавать. Мне вот ноздри выдернули и в Пустозеро сослали. Отцу моему, Евграфу Кузьмичу голову отрубили, и твоего батюшку сия участь не миновала, а с полковника всё, как с гуся вода. Давай Филя помянем товарищей наших: тех, кто в бою пал от сабли вражеской и тех, кого в застенке да на плахе замучили. Какие люди были? Ты отца-то моего помнишь?
— Так как не помнить? — кивнул головой Дементий. — Здоров был дядька Евграф. Помнишь, как он яблоко в ладони зажал, а мы с тобой два здоровенных лба разжать не смогли. А ты Никиту Федотовича, дядю моего не забыл? Помнишь, как с мушкетом он ловко управлялся?
— Конечно, помню. Никто у нас в полку не мог проворнее его мушкет снарядить. Глазом моргнуть не успеешь, а дядька Никита уж с оружием наизготовку стоит. Давай за них чашу поднимем.
Монах приглашению противиться не стал и пили они в тот вечер горькое вино большими кружками, вспоминая былые годы да радостно почесывая седые затылки от этих воспоминаний. Долго пили.
— Мы ведь тоже вот с Ананием чуть было под «слово и дело» не попали, — поведал своё последнее приключение монах, после очередной чары. — Разговорился народ про антихриста, а солдаты тут как тут. Будто ждали где-то разговора этого? Чудеса, да и только у вас тут творятся. Люди разговорились, а у меня прямо свербит что-то в душе. Не сидится мне на месте. «Не будет нам счастья, — думаю, — от этого рассказа». Ухватил я Анания за рукав и на улицу увлек. Вот ведь как бывает.
— А зачинщиком разговора не мужик плешивый был, — утирая усы, поинтересовался сторож. — Брови у него еще такие лохматые.
— Он, — радостно встрял в разговор Еремей, неожиданно получив возможность поучаствовать в беседе. — Точно, плешивый мужик с лохматыми бровями всё и начал. Точно, я же рядом с ним сидел. Он-то и начал про всё разговоры. Он.
— Его Васькой Подколодным кличут, — засмеялся хозяин. — Он ведь что стервец придумал? Сам первый подлый разговор заводит, а потом собеседника в тверской застенок сдает. Сперва ему, как доносчику первый кнут был, а сейчас только по пятиалтынному за каждого смутьяна платят. В достатке Васька теперь живет, а был ведь голь перекатная. Однако нашел себе дело прибыльное и уважение тем заслужил. Вы вот что, как увидите его ещё раз, так сразу бегом. Он хитрый лис, любого окрутит. Васька тут даже ко мне подкатывал, да так ловко, что пришлось мне оглоблю в руки взять. Еле угомонил стервеца.
— Вот ведь ирод, — сокрушенно покачал головой Дементий. — На горе ведь людском наживается. Грех это великий.
— Кому грех, а кому достаток, — вздохнул сторож и вновь наполнил кружки. — Ладно, братцы, хватит про этого доносчика языки чесать. Ты лучше Филя, расскажи, в какой баталии тебя глаз лишили.
— Да если бы в баталии, — махнул рукой монах, — а то ведь совсем по-другому было. Рассказать, не поверите.
— А ты расскажи, может, и поверим. Верно ведь Ананий? — подмигнул развеселившийся сторож Чернышеву. — Расскажи пока у нас вина и времени для рассказа твоего вполне достаточно. Чего таишься?
— Может и вправду рассказать, — развел перед грудью руками Дементий. — Только вряд ли вы мне поверите.
— Расскажи, расскажи, — дружески подбодрил гостя хозяин. — Может, и поверим, если врать особо не будешь. Так ведь Ананий?
— Ну, слушайте тогда, — ещё раз тяжело вздохнул монах и залпом выпил свою кружку. — На другой год после Азовской осады это было. Вы тогда к Москве пошли, а мы у Воронежа остались. Зиму хорошо просидели, а по весне решили опять к Азову сходить. Самовольно решились. Как раз войска тогда для другого похода собираться стали, да только нам невтерпеж было. Сам город нам не нужен был. Мы опять по окрестностям решили погулять. Ну, чего мне перед вами-то правду скрывать, пограбить решили мы деревушки мелкие. Побезобразничать маленько, одним словом. Одну деревню разграбили, на вторую пошли, а там вот и в турецкую засаду попали. Сначала басурмане в нас из мушкетов палили, а потом саблями крушить пошли. Злые они были, ни дать, ни взять — собаки бешеные. Как я тогда уцелел, до сих пор понять не могу. Из сотни мы двое выжили. Я да Акимка Осинин.
— Помнишь такого, Сема?
— Как не помнить, — усмехнулся хозяин. — Мы с ним в Воронеже из-за одной молодицы раза три на кулачках сходились. Славно я ему тогда нос раскровенил. Славно.
— А он тебе синяки в другой раз под оба глаза засветил. Помню я, как вы у реки хлестались. И в третий раз у тебя Семка тоже какой-то ущерб был.
— Ладно, ладно, — махнул рукой Волк. — Помнит, он. Ты давай кончай вспоминать, а лучше расскажи, чего дальше-то чего с вами было?
— В полон нас с Акимом, значит, взяли, — тихонько вздохнул монах. — Турки нам тоже головы хотели сразу отрубить. Пенек на центр деревни вытащили, на колени нас бросили, саблями к шее примеряться стали. Я уж молитву отходную для себя читать начал. «Всё, — думаю, — упадет сейчас моя буйная головушка к басурманским ногам». Я уж и глаза от страха закрыл, а тут, вдруг, тащат нас от пенька страшного и бросают в яму вонючую. Вот доложу я вам други мои, где мучения были настоящие. Вот где муки адовы. В яме они в той были. Других таких нигде нет. Это я теперь точно знаю. Уж сколько мы там сидели, не знаю, только вот в дерьме своем по пояс быстро очутились. Эти сволочи нас только дынями гнилыми кормили, а мы с голодухи бросались на них, как ворон на падаль. Акимка так в яме от живота и помер. Царство ему небесное. С неделю я с ним с мертвым сидел. Опух он весь, смердит, а турки сверху только смеются да зубы свои белые скалят. Чуть-чуть я от вони этой души богу не отдал. На самую малость не околел. Только не дали мне эти псы помереть. Вытащили меня, отмыли в море и на лодке к веслу приковали. Года два я там греб. Старался. Из-за того старался, что в яму больше не хотелось. Пусть тяжело было на лодке, но против ямы здесь сущий рай. И так я расстарался братцы мои, что через два года расковали меня. Расковали, значит, и продали турецкому вельможе из Царьграда-города. Там моя жизнь и вовсе наладилась. Сперва я на скотном дворе навоз убирал, камни для построек таскал и на удачу свою приглянулся управляющему всем хозяйством вельможи того. Хотите, верьте мне братцы, хотите, нет, а сделался я вскорости садовником. Вот где жизнь у меня настоящая пошла. Так хорошо я зажил, что, и службы ратной мне не хотелось вовсе. Представьте себе — даже и не думал я тогда о сабле острой. Совсем не думал. Ожениться решил на чужбине. Чего, думаю от добра, добра искать? Присмотрел я одну гречанку на соседней улице. Управляющему о мечте своей поведал. Одобрил он меня. Всё у нас с гречанкой, как надо складываться стало, и вот тут оказия со мною получилась. Приехала к хозяину племянница. Неописуемой красоты, доложу я вам, была девка. Глаза, что жемчужины черные, уста — кораллы красные, волос густой да иссини черный. Запал я на неё с первого взора. Нельзя было, но запал. Как увижу её, так ноги с руками в дрожь, а перед глазами круги красные.
— Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — промолвил задумчиво Чернышев, увлеченный рассказом своего спутника.
— Вот так именно я и думал, — встрепенулся от слов Еремея монах. — Только не синь моря у неё в глазах была, а чернота колодца бездонного. Увидел я её и обомлел. Вот думаю, баба так баба. Ничего за такую отдать не жалко. И всё бы ничего было, но она тоже во мне что-то нашла. Представляете?
— А чего ж не найти-то? — всплеснул руками сторож. — Парень ты был в то время хоть куда. Высокий, кудрявый, глаз голубой. Помню я, как бабы воронежские на тебя смотрели, и помню, как ты на них. Было же когда-то время такое Филька! Прости нас Господи! Было! Так что правильно на тебя девка глаз положила. Правильно!
— Сначала искоса она на меня взирала, — оставив без внимания замечание своего друга, продолжил свое повествование Дементий. — Стрельнет так глазом в мою сторону, а у меня уж и душа в пятки. Я тоже от неё не отстаю: то розу на её половину подброшу, то шепну любезность какую ненароком на ушко. Я ведь по-турецки тогда здорово наловчился. Короче, сошлись мы с ней вскоре. Она же в отдельной комнате жила и стал я туда почесть каждую ночь ужом ползать. Две недели в счастье великом был, и вот тут её с нашего двора увели. Замуж выдали в гарем визиря ихнего. Её оказывается, для этого в город из деревни и привезли. Волком я тогда по саду заметался. Руки на себя, хотел наложить. Хотите верьте, хотите нет, а я уж петлю на грушевом дереве для себя примерил. Вот как она смутила меня. Не будет, думаю, жизни мне без неё. Всё не по душе стало. И голову мою, будто туман густой заслал. Потом одумался я немного. Про петлю думать перестал, а душе покоя по-прежнему нет. Опять мне домой сбежать захотелось, опять к сабле с мушкетом потянуло. Гречанке своей от ворот поворот дал, деньги, накопленные, из кубышки достал. Короче, начал к побегу готовиться. Всё придумывал я, как мне получше из Царьграда выбраться. И тут я с купцом одним на базаре познакомился. Взялся он меня до самого Азова доставить. Конечно, цену приличную спросил, но тогда для меня цена та приемлемой оказалась. Приготовился, значит, я к побегу и решил напоследок ещё разок на неё глянуть. «Погляжу, — думаю, — разок последний и не увижу больше». В ночь к дворцу визиря того подобрался. Известный был дворец в городе. Знатный. Через стену высокую я перемахнул и ползком по саду на женскую половину пробираться стал. Забрался туда, ищу её, а найти не могу, и вот тут стража меня ухватила. Ой, и злые они были тогда. Злее, чем под Азовом раз во сто. Глаза кровяные, орут, что черти возле ворот адовых, и никак успокоиться не могут. Сперва избили меня крепко, в подвал темный посадили, а потом оскопили, и глаза кат турецкий раскаленным кинжалом мне пожег. Думал, умру от боли, но выжил, однако. Послал мне Господь еще испытание одно. Видно справедливо послал за дурость мою?
— А дальше что? — спросил Чернышев, нетерпеливо теребя свою бороду. — Дальше-то как всё было? Как ты дальше-то без глаз?
— Дальше. А дальше ничего хорошего. Выбросили меня куда-то. Я ведь от боли той сознание потерял. Очнулся, не знаю где. Спасибо люди добрые подобрали. Долго болел я, а потом отошел. С нищими жил, милостину на улице просил. Глаза-то у меня потом с год гноились, вот мне и подавали охотно. Сведут меня к базару, а там уж я сам стою. Долго по базару я тогда промышлял. Может быть, и до сих пор там стоял, да только вот с болгарским священником познакомился. Богомилом его звали. Пожалел он меня и увез к себе в монастырь. Молится, как полагается научил и стал я потихоньку оживать. Помог мне Господь наш и путь истинный встать. Вот там, в монастыре и снизошло на меня счастье великое. В каждодневной молитве оно, а остальное всё тлен. И вот чудо какое, спасибо мне захотелось туркам за уродство свое сказать. Вы мне не поверите, конечно, но захотелось. Не познал бы я без них истинного блаженства. Точно бы не познал. Помолился я несколько лет в монастыре, и странствовать пошел. Долго я по разным дорогам шагал. Где только не был, каких только речей не слышал, пока до Петербурга не добрался. Приняли меня в обитель Пресвятой Богородицы, и решил я здесь свой век доживать. Так бы и жил, наверное, если бы про обет не вспомнил. Видно Господь надоумил? А ты же Семен тоже тогда со мною на ладье был. Ты-то, какой обет богу дал?
— Храм я обещался построить, — тяжело вздохнул сторож. — Шалаша путного до той поры не построил, а вот на тебе про храм наобещал. Страшно уж очень тогда было. Просто жуть.
— Построил?
— Пока нет, но начал. Завтра покажу. Я ведь тоже в суете про обещание немного забыл, но Господь и мне напомнил. Видение на меня снизошло. Только меня с Пустозера отпустили, к Москве я стал пробираться, до села этого дошел. Хотел здесь по-людски пожить да вот подрался с солдатом. Уж и не помню из-за чего, да только подрались мы крепко. В кровь. Солдату ничего, а меня снова в яму посадили. Сижу я, значит, в яме, и слышу голос сверху. Кричит тот голос, иди, мол, Семен после ямы храм строить, только далеко не ходи, а то опять про обет свой забудешь. На погосте здешнем строй. Так прямо и сказал, что на погосте строить надо. Вот я здесь и строю.
Где-то далеко закричал петух, и всполошившийся хозяин быстро уложил гостей спать на соломенной подстилке.
— Правильно, правильно, — с благодарностью откликнулся на заботу монах. — Нам ведь идти надо поскорее. Итак задержались мы у тебя долго Сема. Поспим немного и в путь. Далеко ведь нам еще с Ананием шагать до Москвы-то матушки. А у тебя здесь хорошо, Семен. Тепло.