— Чего милый? — словно из какого-то туманного далека, услышал Еремей удивительно добрый голос. — Полегче тебе? Вот ведь беда-то с тобой какая приключилась. Ой, беда!

Кату хотелось ответить доброму голосу, но язык никак не хотел шевелиться, и все слова застыли у бедолаги в горле, будто залил его, горло это, какой-то злодей расплавленным воском.

— Где я? — подумал Чернышев, часто моргая глазами. — Что это со мной? А Настена где?

Больше всего Еремей Матвеевич страшился проснуться в застенке или крепостном каземате. Не хотелось кату сейчас в неволю. Ни чуточки не хотелось. Он и так настрадался крепко, а большего страдания ему и не выдержать вовсе. Всё тело Чернышева ныло, плохо терпимой болью, в голове ухал тяжелый колокол, а в глазах плыли красные круги.

— На вот попей водички, — тихонько прошептала, склонившаяся над страдальцем тень. — Попей, легче будет. Попей.

— Где я? — с великим трудом удалось Еремею выдавить из себя вопрос, после трех глотков прохладной воды. — Где?

— У меня, где ж ещё-то?

— А где это у тебя-то?

— Как где? Дома. Ох, и везучий ты человек монашек. Я таких везучих не встречал ещё. Поверь мне на слово — не встречал. Как уж тебя солдаты искали, да только не ожидали они, что ты у самой тропы в старый погреб провалился. Никак не ожидали. Они тебя ниже искали. Как уж искали-то. А командир их бесновался, никак не меньше самого подлого грешника на адской сковороде. Волосы он от горя рвал, когда не нашли-то тебя. Вот ведь как получается. Повезло тебе, а бабу вот жалко. Складная баба была.

— Какая баба?

— Как какая? Та самая, которая тебя от солдат отбила. Я ведь всё видел. У кумы я задержался до рассвета, да и пошел от греха подальше огородами, а тут тебя ведут. Я на всякий случай за кусточки встал. Чего думаю лишний раз служивым людям на глаза попадаться? И тут все началось. Ты-то рядом со мной в погреб провалился, а бабу эту солдаты штыками закололи.

— Насмерть? — попытался приподняться с лежанки Чернышев.

— Как же ещё? Конечно, насмерть. Прямо на тропинке и закололи её. Крови вытекло — море. Жуть. До ночи она там лежала, а потом делась куда-то. Страшная та ночь на Москве случилась. Колдунью в ту же ночь кто-то зарезал. Знатная колдунья была. К ней половина Москвы за приворотным зельем ходила. Вот видишь, как получается. Ночью разбойник колдунью ножом порешил, а под утро солдат бабу штыком. Жуть. Я-то за тобой уж под вечер пошел. Как солдаты ушли, так и пошел. Глянул в дырку, а ты там недвижим лежишь. Головой ты о камень здорово ударился. Ну, думаю, тоже помер, а как спустился, вижу, дышишь. Вот ведь повезло-то тебе как. Чего с властью-то не поделил, милок?

Еремей попытался пожать плечами, но в голове его вдруг так заломило, что потемнело все вокруг и завертелось до рези в глазах. Не до разговоров стало. Спаситель это понял и больше раненного не тревожил. Маялся Чернышев от головной боли дня два, не меньше, а потом на поправку пошел. С лежанки подниматься начал, сначала с тошнотой, а потом ничего, полегче стало и скоро уж даже спасителю своему Еремей Матвеевич понемногу помогал. Звали спасителя Никитой, и был он шорником, правда, не выдающимся, но без куска хлеба никогда не сидел. К выдающимся шорникам заказчик на дом приходит, а Никита сам своими изделиями по базарам торговал. Не всегда торговля гладко шла, но кусок хлеба, пусть не очень свежего, в избе шорника не переводился. Когда Еремей предложил свою помощь, шорник подмигнул ему неизвестно почему и велел нитки жирным варом натирать. Работай, дескать, дело простое, полезное и особой сноровки не требует. Работали они у окна, которое выходило на проезжую улицу и потому приходилось часто отвлекаться. Никита вступал в разговор при проезде всякой телеги. По всей Москве видимо не было человека, про которого Никита не имел бы своих строгих суждений.

— Вон, гляди, — тыкал он иглой в сторону скрипучей телеги, — бондарь Мокеев Фока проехал. Ох, и жук он, доложу я тебе Ерема. Продал мне по осени кадушку для засолки грибов. С виду вроде складная кадушка, а на другой же день потекла. Я к нему. Так, мол, и так, а он ржет будто не огулявшаяся кобыла. И меня же еще потом виноватым выставил. Представляешь? «Все умные люди, — говорит — сначала кадушку пропарят, а потом в дело пускают». Это он так на меня намекал. Дескать, я в кадушках не особо разбираюсь, дескать, и посмеяться надо мною можно всегда. Ну, ничего, придет время, и мы отыграемся. Хочу вот ему сбрую из прелой кожи подсунуть. Вот тогда посмотрим, кто и как смеяться будет. Посмотрим тогда. Мне ведь только срок дай.

Потом Чернышев слушал про печника, плотника и даже священника соседнего прихода. Все они сделали для Никиты чего-то не так и ждали теперь ответной расправы. Всем им Никита прелой кожи на сбруи припас. Вот только момента подходящего ждал. Шорник хотел что-то крикнуть даже вослед офицеру, но вдруг вспомнил что-то, почесал затылок и осекся. Еремей не стал интересоваться о внезапном смущении и, продолжая слушать Никиту в пол-уха, размышлял о своем.

— Эх, скорее бы поправиться, как следует, — думал он, натирая варом нитку. — Идти ведь надо. Только вот как Анюту в Петербурге искать? Чего там граф насчет караульной роты говорил? Врал, наверное? Не надежный он человек. Ой, не надежный. Был бы он надежным, тогда б засад у себя дома не устраивал. Такие ненадежные всегда соврать гораздые. Может ещё раз к нему заглянуть? Теперь-то, поди, точно засаду сняли. Не дураки же они совсем? Обязательно надо заглянуть, а то, как я Анюту искать буду? Знает ведь чего-то, граф. Знает и молчит. Надо идти к нему. Обязательно идти.

И вот тут Чернышев внезапно оцепенел. Будто передернуло его всего. Глянул он в окно, а там — такое? Ну, ни при каких обстоятельства он сейчас увидеть такого не ожидал. Не могло здесь такого случится. Всякое могло, но чтоб это? Ну, не могло и всё тут. Не могла Анюта на дороге появиться. А он тут как тут — появилась. Вот уж чудо неслыханное, так неслыханное. Не может такого быть, а она вон на открытой повозке по дороге едет. Вон рядом с возницей сидит. Точно она. Еремей вскочил с трехногого табурета, сшибая по пути колченогую лавку, бросился к другому окну, чтоб получше возлюбленную свою рассмотреть, потом, превозмогая сильную боль в голове, побежал на улицу. Повозки на дороге уже не было. Силы вдруг опять оставили расстроенного ката и он чуть было не свалился в дорожную пыль. Хорошо, что Никита за ним выбежал и во время плечо сумел поставить, а то бы точно пришлось Еремею Матвеевичу на проезжую часть упасть.

— Ты чего так рванул? — широко раскрыв изумленные глаза, поинтересовался шорник. — Какая муха тебя укусила?

— Да я это, того, — надрывно закашлял Чернышев. — Она вон проехала. Она, Никитушка, она.

— Кто она-то?

— Да вон она. Она же эта!

— А, понял, — хлопнул себя по ноге Никита, — немочка приглянулась. А у тебя губа не дура Еремей. На эту немочку многие заглядываются да вот только не всем она по зубам.

— Какая немочка? — крепко ухватил шорника за рукав Чернышев.

— Да та самая, которая в повозке сидела. Не мудрено. Видная баба. Она недавно тут появилась. Ну, где-то после светлого воскресенья я тут её в первый раз заметил. Видно приехала к кому-то погостить?

— Не немка это, — яростно замотал больной головой Еремей, — Это же Анюта. Она это, я ж узнал её. Понимаешь, Никита? Она!

— Ну, не знаю, — развел руками шорник, — Анюта она, или Магда какая, но живет она в кукуевой слободе. Вот это мне доподлинно известно. Уж не раз её там видел, и даже один раз беседу имел. Правда, по-русски она говорит через пень колоду, но я её понять смог. Я же смышленый. Ты уж это и сам поди понял.

— Где живет?

— Не Кукуе. В немецкой слободе. Там все немцы живут.

— Пойдем сейчас же туда Никитушка, — взмолился Чернышев, прислоняясь спиной к покосившемуся плетню. — Пойдем, мне с ней поговорить надо. Анюта это. Повидать мне её надо сейчас же. Повидать.

Никита хмыкнул, покачал головой и, не говоря больше ни слова, подхватил ката под руку и почти силком потащил его в избу.

— Пойдем, Никитушка к Анюте, — не унимался по пути к дому Еремей. — Пойдем. Очень тебя прошу, пойдем.

— Какая к черту Анюта? — уже у самого порога строго огрызнулся шорник. — Анюту ему подавай! Ты на себя посмотри. Ты же белый, как январский снег, в поту весь холодном и туда же, к бабам немецким. Ишь, какой ухарь? Так они тебя и ждут? Они нашего брата не очень жалуют. Не нашего это поля ягоды. Не нашего.

— Пойдем, — опять прохрипел кат, с трудом сдерживая стон. — Очень тебя прошу, пойдем. Надо мне туда идти, понимаешь, надо.

— Ладно, пойдем, только завтра, — махнул рукой Никита. — Я сейчас быстро сбрую сварганю. Меня Шульц там один просил сбрую ему подешевле сделать. Я ему сделаю сегодня в ночь, и завтра мы с тобой пойдем. Пойдем, раз тебе так хочется. Только, ты сам-то дойдешь ли?

— Дойду, — прошептал Еремей и закрыл глаза. — Я Никитушка ради такого дела, куда хочешь дойду. Мне ведь кроме, как дойти до Анюты и не остается больше ничего. Всю жизнь она мне смутила, да так крепко смутила, что я теперь ради неё до самой дальней стороны дошагаю. Не сомневайся, дойду я, а не дойду, так доползу до слободы той. Не сомневайся.

Утром Чернышеву стало значительно лучше, и он с самого рассвета стал надоедать Никите. Тот долго отмахивался, ссылаясь на неотложные дела, но к полудню сдался. Потыкал шорник наспех иголкой какую-то сбрую, скоро обрезал торчащие кое-где нитки и пошагали они по дороге в сторону Кукуя.

Жила немецкая слобода совсем иначе против русского обычая. Всё здесь было как-то не по-нашему. Дома другие, улицы в чистоте, трава везде скошена аккуратно, бурьяна совсем не видно и люди почище одеты. Идешь по этой слободе, и будто в другой город попал. Еремей в Петербурге такие дома, конечно, видел, но, насмотревшись с избытком в последнее время русских изб, здорово изумлялся. А еще к тому же, если, по правде сказать, были в новой русской столице иностранные дома понеряшливей чуть-чуть, на скорую руку они были там построены. Словно на время их возводили. Не то, что в Москве, здесь немец основательно засел. Вон домики, какие аккуратные, будто с картиночки сошли. Никита, конечно, глаза на эту красоту не особо пялил, он только слегка посмеивался над своим товарищем, как тебе, мол, братец здешние порядки? Не ожидал, поди, такого в Москве встретить? Понял теперь, почему немецкие девки русских парней не жалуют?

Не спеша, шли они по опрятной улице и скоро пришли к домику нужного им на первых порах Шульца. Постучал вежливо Никита в ворота и выглянул из ворот плешивенький старичок в полосатом колпаке. Веселый такой. Всё смеется да улыбается.

— Доброго здоровьичка вам, господин Шульц, — низко поклонился немцу шорник. — Как поживать изволите? Как ваше здоровье? Как супруга себя чувствует? Заказец вот ваш принес. Как договаривались, так и принес.

— Какай такой заказ? — недоуменно захлопал серыми глазками старик. — Не было никакого заказа и уговора о нем не было. Не было.

— Да как же так не было? — хлопнул себя кулаком в грудь Никитка. — Ещё как было-то, али запамятовал, как намедни спрашивал у меня про сбрую. Вспоминай, вспоминай Густав Карлович. Ты тогда еще с бабой своей по базару ходил, а она около меня сапожки себе торговала. Помнишь, красные такие. А пока она их примеряла, так ты сам же ко мне подошел и стал сбруей интересоваться.

— Сам?

— Непременно сам.

— Так то давно было. Приглядывал я тогда сбрую, но уж той поры времени много прошло. Купил я уже сбрую.

— А ты ещё одну возьми, — не унимался шорник. — Сам ведь знаешь, как у нас: до слова крепись, а взял слово, так держись.

— Не давал я тебе никаких слов, — топнул ногой немец, начиная, понемногу сердиться. — Не было этого. Врешь ты всё!

— Да как же не было-то? Баба твоя сапожки на базаре торговала? Ответь по чести, торговала или нет?

— Покупала моя жена обувь. Не отрицаю.

— Вот видишь, — назидательно поднял палец вверх Никита, — а ты говоришь, вру. Раз не вру, бери сбрую. Я тебе подешевле принес. За два рубля всего. Видишь, с каким я к тебе уважением отношусь? Видишь, как дешево товар отдаю? Всего ведь два рубля только. И товар я тебе на дом принес.

— За это два рубля?! — покраснев, будто свекольная похлебка, взъярился старик, выхватывая сбрую из рук Никиты. — Да я на два рубля десять себе таких куплю.

— Сколько, сколько?

— Десять!

— За два рубля?

— За два рубля.

— По двадцать копеек за сбрую?

— По двадцать копеек!

— Врешь!

Немец куда-то резво убежал, захлопнув перед продавцом крашенные ворота. Однако не успел Еремей Матвеевич попросить, как следует своего проводника пройтись по иностранной слободе в поисках Анюты, ворота вновь растворились, и из них выскочил хозяин со сбруей в руках.

— Вот смотри, — сунул он свою ношу в руки шорника, — что я за восемьдесят копеек у герра Штойера купил. За восемьдесят копеек! Смотри, какая работа. А у тебя что?

— Да ты чего, Карлыч? — затряс чужой сбруей Никита. — Где ты работу видишь-то? Ты смотри нитки-то, какие? Тем только и хороши, что ровно положены, а ты их на крепость попробуй. Слабину этой красотой скрыть от тебя старались. Слабину! Потяни сильнее, потяни. Да кто ж так тянет-то?!

Когда Никитка чужую сбрую чуть-чуть порвал, старик покричал своих сынов, причем позвал он их не просто, а истинно благим матом. Дальше шорник уже торговался с четверыми и подбитым глазом. Еремей бочком отошел в сторону от торговых баталий и решил поискать Анюту в одиночку. Никита сегодня не скоро до поиска снизойдет.

Еремей Матвеевич потихоньку пошагал ухоженной тропинкой вдоль аккуратных изб и стал крадучись заглядывать на чужие дворы, а если везло, то и в окна. Непростое это дело: нужного человека в незнакомом городе искать, а уж если в городе том чужие люди живут, то и подавно. Всё здесь поискам супротив было: и собаки злые, и заборы высокие, и люди не душевные. Не русские люди жили здесь. Улыбаются все встречные вроде, но стоит их о деле спросить, то мигом все они уходят от вопроса, пробормотав какую-то несуразность.

Из сил Еремей выбился в поисках своих, уж и надежду потерял. Да и ладно бы только надежду, Чернышев и ту избу, где шорника торговаться оставил, уже никак отыскать не мог. Заплутался он меж иноземных строений. Всё потерял, и осталось теперь только слезу пустить. Про слезу-то, Еремей конечно в шутку подумал, но на душе у него крепко кошки скрести начали. На самом деле захотелось ему упасть здесь вот посреди улицы и зарыдать от немощи и обиды. Не был бы он мужиком настоящим, то так бы, наверное, и сделал, а коли мужик, то пришлось дальше брести, низко опустив голову. Ничего ему уже не интересно стало: ни дома разрисованные, ни цветники яркие. Ничто больше душу ката не радовало. Ничего ему не хотелось. И вот тут он с ней столкнулся. Анюта шла по улице с букетом красных диковинных цветов и чему-то радостно улыбалась.

— Анюта! — рванулся к девушке кат. — Наконец-то я тебя отыскал! Здравствуй Анюта! Вот он я!

Девица вздрогнула от дерзкого крика, вспыхнула вся алым румянцем и тут же попыталась убежать. Еле-еле успел Еремей её за длинный подол ухватить. Из последних сил можно сказать ухватил.

— Анюта, это же я, Еремей, — поворачивая к себе пока ещё достаточно крепкой рукой брыкавшуюся девушку, взывал к её рассудку Чернышев. — Неужто не признаешь ты меня? Анюта — радость моя. Я это. Я.

Однако Анюта ему внимать ничуть не хотела и к своим упорным попыткам вырваться, добавили еще пронзительный крик. Даже и не крик, а скорее визг истошный. Прибежавшие на этот девичий визг крепкие молодцы в опрятных кафтанах, девицу освободили, а Еремею наоборот руки за спину завернули. Дерзко так завернули, до ломоты в костях.

— Да как же так-то! — все еще продолжал взывать к дрожащей Анюте, поверженный на землю кат. — Анюта, неужто ты не узнала меня? Это же я Еремей! Я за тобой пришел. Я уж и у Апраксина тебя искал. Я уж всю Москву исходил. Я же все ради тебя бросил! Что же ты сразу не сказала, что немцы тебя похитили?! Я б тогда сразу сюда! А то ведь я графа Апраксина батогами пытал! Не за что ведь пытал. Вот ведь незадача какая у меня случилась!

Девица на крики с земли опять ничего дельного не ответила, рыдала она уже в голос и о чем-то яростно мотала головой. Скоро её куда-то увели, а над связанным Еремеем стали совещаться.

— Господи за что же меня так? — удрученно подумал опростоволосившийся кат. — Чем же я прогневал тебя так?

И тут вдруг услышал он глухой шепот из-под земли.

— А тем, что клятву божьего человека не выполнил. Испытание это тебе было. Что ты за человек хотели мы посмотреть, потому и испытание тебе предложили. Не выдержал ты его Еремей и не будет тебе больше счастья в жизни. Никогда не будет, как ни старайся. Презренным ты человеком теперь стал. Понял? Презренным.

— Понял! — закричал, на удивление совещавшихся иностранцев, во весь голос, связанный пленник. — Всё понял! Прости меня Господи ещё раз, а уж я тогда все клятвы свои исполнить в точности берусь! Ты только прости!

Стоявшие над катом немцы притихли, нахмурили лбы и все разом посмотрели на Чернышева. А того вдруг светлая мысль посетила. Явился к нему в той светлой мысли монах Дементий и подмигнул лукавым оком.

— Слышь вы, немцы, — решил еще раз попробовать поискать счастья Еремей Матвеевич, вспомнив еще про одну просьбу умершего на его руках монаха, — а Иогана Бахмана среди вас случаем нет?

— Что? — переспросил один из совещавшихся. — Кто тебе нужен?

— Иоган Бахман мне нужен, — строго ответил ему кат. — Поговорить бы мне с ним надо по делу важному. Ну, так есть он здесь или нет?

Немцы переглянулись, и один из них куда-то поспешно убежал. Бегал он не долго и вернулся с аккуратно расчесанным стариком в светло-синей рубахе.

— Кто здесь меня спрашивал? — чересчур любезно улыбаясь, поинтересовался старик, слегка коверкая русские слова. — Какому монаху я понадобился? Что это за дело такое ко мне может быть? Никогда я вроде с русскими монахами дел не имел.

— Это ты, что ли Бахман-то? — выворачивая, затекшую от неудобного лежания шею, опять же сурово уточнил Чернышев. — Ты что ли?

— Я, — продолжая елейно улыбаться, мотнул безбородым лицом любезный старикашка. — Я он самый Бахман и буду.

— Привет тебе с криволожского погоста, от батюшки твоего немецкого, — прохрипел Еремей, поворачивая голову в другую сторону. — Помнишь, погост-то тот или позабыл уже?

Лицо Бахмана мгновенно переменилось. От улыбки на нем не осталось и следа. Старик суетливо завертел головой, наклонился к самому уху ката и прошептал зло, на очень чистом русском языке.

— Ты от кого пришел сволочь?

— Сам знаешь от кого, а не знаешь, так вспоминай скорее, — огрызнулся Еремей и бессильно упал носом в землю. — А пока вспоминаешь, скажи своим басурманам, чтоб отпустили меня. Руки у меня затекли.

Еремея Матвеевича тут же развязали и проводили к дому старика. По дороге туда нашелся и Никита. Он был весел и радостен, несмотря на припухлость обоих глаз и носа.

— За двадцать пять копеек сторговал, — сразу же сообщил он Чернышеву о своем коммерческом успехе. — Дожал я Карлыча, никак он не хотел сбрую взять, да только не устоял. Вот чудак человек! С кем тягаться вздумал!

Никиту Бахман в избу не пустил, а велел дожидаться Еремея на улице, повелев вынести шорнику кружку какого-то пива. Никита кружке возрадовался и в приподнятом чувстве остался ждать своего квартиранта, а квартирант в это время сидел за столом под суровым взглядом старика.

— Ну, и где сейчас Филька прячется? — вдоволь насмотревшись на гостя, поинтересовался старик. — Чего сам-то не пришел? Неужто испугался?

— Чего надо, того и не пришел, — решил не говорить немцу всей правды кат. — Тебе-то, какое дело?

— Ладно, ладно, — миролюбиво похлопал по плечу Еремея Бахман. — Не пришел и бог с ним. Вам чего деньги нужны?

Чернышев неопределенно пожал плечами, выигрывая время на обдумывание последнего вопроса. Деньги ему действительно были нужны. Будут у него деньги, так и до Петербурга добраться можно в два счета. Вспомнил он как не далее, чем вчера после обеда очень сожалел Никита, что денег у него в данный момент маловато.

— Да были б у меня деньги, я б тебя Еремей в Петербург за четыре дня доставил, — рубал шорник воздух рукой. — Мы б с деньгами с тобой такой экипаж бы разыскали, что за нами бы сам черт не угнался.

— Ага, — смеялся в ответ шорнику кат, — до первой заставы бы не угнался, а после неё посадили бы меня в сырую яму и все черти туда б слетелись на свеженького. Бумаг-то на путешествие в экипаже у меня нет никаких.

— Да ты чего, Ерема, — утирая тыльной стороной ладони нос, горячился Никита, — да с деньгами-то я тебе такую бумагу найду, что везде не только пропускать будут, а ещё и почет при этом творить. Нам бы с тобой только денег найти. Рубликов этак пятьдесят. Можно и больше, конечно, но пятьдесят в самый раз было бы.

И вот, судя по интонации голоса старика, денег найти вполне можно, только совестно их было просить неизвестно за что. Вот если бы хотя бы намеком понять, что к чему, тогда бы сразу всё яснее стало. Тогда бы и пятьдесят рублей спросить было бы не грех. Эх, знать бы только что к чему. Опустил Еремей Матвеевич голову и стал ругать себя самыми последними словами за то, не расспросил как следует Дементия про немца этого. Не в слух, конечно, ругался Еремей, а про себя только. В слух же он и полсловечка не вымолвил. Сопел только и хмурился. Старик же понял молчание ката по-своему.

— Ну, хорошо понял, что глупость спрашиваю, — прищурился он. — Сто рублей могу дать, больше у меня нет. Что хочет пусть Филька со мной делает, но богом клянусь, что больше нет. Так и передай ему, что нет у меня больше денег.

Еремей так обрадовался названной сумме, что вместо благодарности крепко стукнул ладонью по столу, отчего одна из досок стола сразу же треснула.

— Ну, хорошо, хорошо, — примиряющим жестом ладоней, захотел успокоить буйного гостя Бахман. — Конечно, мало. Конечно, понимаю. Всё понимаю. Пятьсот дам, но сто сразу, а остальные завтра к вечеру. Приходи завтра, всё отдам. Вместе с Филькой приходите. Чего он боится? Посидим, пива выпьем, былое вспомним. Так и передай ему. Сегодня вот сто получай, а завтра сполна рассчитаемся.

Старик бросил на стол перед Чернышевым туго набитый чем-то тяжелым мешочек и с такой большой грустью посмотрел на мешок этот, что слеза от грусти той на ресницу старческую без спроса выползла. Долго смотрел Бахман на деньги, утирая слезящийся глаз, потом вздохнул протяжно и, указывая глазами на порог, спросил из вежливости.

— Может, чего ещё желаешь, мил человек?

— Желаю, — ухватился за нежданное предложение Чернышев. — Очень даже желаю. С Анютой бы мне еще разок поговорить. Что-то не пойму я, чего она меня не узнает? Может, околдовал её кто? Вы немцы, вон какие хитрые. Разобраться бы мне надо. Вот потому и желаю я с ней сейчас же встретиться.

— С какой Анютой?

— Этот так он племянницу герра Штойербаха так называет, — пояснила старику, высунувшаяся, из-за бесшумно открывшейся двери, кудрявая голова. — Он тут всё к ней приставал. Грубо приставал, его даже связать пришлось. Герр Штойербаха уж хочет идти к царю жаловаться на этого разбойника. Схватил он сегодня при свете белого дня Грету за руку и никак ей прохода не хотел давать. Сплошная непристойность случилась.

Вслед за пояснением явились перед стариком три молодых мужика, судя по форме носа, весьма схожей с носом хозяина, близкие родственники. Скорее всего, сыновья. Уж больно почтительно они к столу подошли. Чужие так к старикам не подходят.

— А зачем она тебе? — пожал плечами Бахман, вняв торопливым объяснениям родственников. — Во-первых, не Анюта она никакая, а Грета. Во-вторых, толку с ней тебе встречаться, никакого нет, потому как по-русски она ни бельмеса не понимает. Только месяц назад из Страсбурга приехала. Ошибся ты, наверное, милый друг. Гретой её кличут, а не Анютой никакой?

Старик хмыкнул, покачал головой, и что-то быстро шепнул своему сыну, который сразу же рванул за порог.

— Ты бы мне мил человек, всё-таки не про Анюту твою, а про Фильку побольше бы рассказал. Я уж думал, что не встретимся мы с ним, а он вот он. Вот уж не ожидал, так не ожидал. Ты-то не сынок его случаем будешь?

— А тебе какая разница, — сердито передернув плечом, отозвался Еремей, чувствуя за собой какую-то неведомую силу над этим, отнюдь не слабым человеком. — Сынок, не сынок, а твое дело сторона. Понял?

— Да как уж не понять, — заулыбался Бахман, — Выходит, что точно сынок. Похож ведь. Филька тоже по молодости такой же здоровый был. Сучок в руку возьмет, а оттуда уж и сок капает. Много тебе отец про меня рассказывал?

Чернышев хотел что-то соврать, но не пришлось. Миловал его бог от этого греха. Сын Бахмана вернулся да не один, а с тощим немцем. Немец зашипел, будто кошка голодная и вроде бы как броситься на Еремея.

— Ты зачем разбойник на мою Грету напал? — кричит он, нещадно коверкая русские слова и ногою пострашней топнуть пытается. — Я на тебя разбойник царю жаловаться буду. Я императора вашего хорошо знаю и знаю, как к нему подойти, чтобы он шкуру твою разбойную на барабан пустил. Я не позволю так со своими родственниками обращаться! Я управу на тебя обязательно найду! Обязательно!

Крепко немец разорался. Еле-еле его хозяин избы успокоил. Чего уж он ему там не по-русски наговорил, Еремей Матвеевич не знал, да и по чести сказать, и знать не хотел. Успокоился иноземец, перестал орать и на том спасибо. Стали еще раз разбираться, что к чему. Терпеливо разбирались до самых подробностей. И вправду выходило, что не Анюта в немецкой слободе живет. Не могут же все ошибаться, кроме Чернышева. Выходит, как вроде бы, почудилось ему. Может, и точно это не Анюта была? Засомневался кат, голову зачесал. Уж, больно похожа девка на Анюту, вот только одета по-другому. Вот одень её в Анютин сарафан и точно одно лицо будет. Видно ошибся Еремей, обознался, скорее всего. Со всяким случиться может. Побранились кукуевцы, потом в кружки чего-то пенного налили, выпили, да и посговорчивей стали. Тощий немец тоже скоро успокоился, шипеть перестал, еще одну кружку в себя опрокинул, рыгнул протяжно, и пошел прочь, а за ним уж и остальные решились разойтись.

У крыльца Чернышева встретил чуть охмелевший Никита, и сразу же ухватив за рукав, потащил за собой.

— Пошли домой Ерема, — забурчал себе под нос шорник, — не люблю я по этим немецким владением шляться. Тошнит меня от их правильности, и всё творят они из-под тиха как-то. Вон я сейчас на грядку с цветами ихними встал по нужде, так набежали откуда-то с граблями. Словно псы бродячие на меня набросились. Прямо, спасу от них никакого нет. Пошли. Дома всё лучше, да и Малашка уж, поди, похлебку сварила, а то у меня в животе бурчит, будто черти в омуте бранятся. Пошли скорее. А хотя нет, похлебку мы и потом похлебаем. Пойдем, лучше я тебе кабак немецкий покажу, раз у меня деньжонки завелись. Малашка подождет. Пойдем.

В кабаке посетителей встретили с радушной улыбкой и другими признаками радости свойственной людям торговых заведений. Две кружки вина с кружкой горького пива, грусти Еремея Матвеевича не утолили, но настроили на разговорный лад.

— Вот ведь как бывает, — жаловался он собутыльнику на злодейку судьбу. — Все у меня из-за неё перевернулось. Понимаю, что не дело творю, но ничего с собой сделать не могу. Где б ни был, везде она перед глазами. Хочешь, верь мне Никитушка, хочешь, не верь, а стоит она передо мною как живая с утра до ночи. Ни о чем больше думать не могу. Чуть забудусь, а потом опять наваждение.

— Было у меня так, было, — помахав перед носом друга пальцем, попытался вмешаться в рассказ Никита. — В точности, как ты мне рассказываешь было. В деревне дело было. По осени.

— Как живая она всё время передо мною, — не заметив потуг приятеля, продолжал изливать свою заботу Чернышев. — Вроде чего в ней такого: девка, как девка, а вот в глазищах утонуть можно. Вот и утоп я там. Сколько мне дядя Ефрем твердил, чтоб я с бабами поосторожней был, а я и не уберегся. Всё из-за неё бросил. А дядя знаешь, чего мне всё твердил?

— Чего?

— А вот то самое. «Бабы, — говорил он, — они вроде бы и одинаковые все, но в каждой из них свой бес сидит. Множество я их у себя перевидал: и простых, и знатных. Все у меня были. По всякому они себя поначалу вели, а вот потом вроде, и не различишь друг от друга. И красивые были, и гордые. Только вот, у всех естество одно и то же. Хотя у баб вот ещё что-то кроме естества имеется. С мужиками-то проще, а у каждой бабы какой-то колдовской узелок в душонке завязан. Вот вроде наизнанку её вывернешь, а чуешь, что ещё что-то за душой у неё осталось. Всегда чуешь. И сколько не пытай её, всё равно она тебе всего не скажет. Не связывайся с ними Еремей понапрасну». Так вот мне дядя Ефрем говорил, а я связался. Не послушался дяди, в первый раз не послушался. Ты мне скажи Никита, чего мне не хватало? Всё ведь было, а теперь нет ничего. А не свяжись бы я с ней, да разве б я сейчас здесь сидел? Ох, Анюта, да как же ты душу мою истерзала. И самое главное вот что: не такая она, как все. Не одинаковая. Марфа вот одинаковая, Настасья одинаковая, а Анюта другая. Понимаешь? Другая.

Долго они сидели за столом чистого кабака, и всё это время кат говорил, редко давая возможность вставить слово шорнику. Потом вдруг Еремей замолчал, вскочил из-за стола и широким шагом двинул к порогу, Никита расплатился да поспешил, сбив на пути своем тяжелую лавку, вслед за товарищем.

Они быстро пошагали по улице в сторону родной избы Никиты и так ушли бы, наверное, из немецкой слободы навсегда, но вдруг из одного огорода выскочила девчонка и сразу же проворно ухватила Еремея за рукав.

— Ты чего? — вырвал кат из рук девчонки одежду. — Чего надо?

— Это тебе надо, — подмигнула Еремею веселая девчушка и, попросив взмахом руки наклониться, зашептала. — Хочешь узнать, где Анюта твоя томится?

— Где! — сердито зарычал Чернышев, теперь уже сам, хватая малолетнюю шептунью за плечо.

Однако девчонка от такого внимания не смутилась, ловко вырвалась, и уже убегая за плотную изгородь, прокричала.

— Как стемнеет, к церкви Спиридония на Козьем болоте приходи! Там всё и узнаешь! Только один приходи! Найдешь там могилу с черепом конским и жди. Понял? Всё узнаешь, коли придешь! А если испугаешься, то не видать тебе больше Анюты до скончания жизни!