А вот встретил Анюту Чернышев наяву только на следующей неделе. По дороге из дома к крепости встретил. Еремей перестал теперь, как раньше, задворками-то ходить. Он теперь, сделав небольшой крюк, выходил на торную улицу, и мимо избы Анюты, не спеша, шагал к своему застенку. Пусть дорога чуть подлиннее стала, зато чище и солиднее.

— Чай не малолеток я какой по задам-то бегать, — довольно часто у самого дома пирожника шептал себе под нос кат, как бы перед кем-то оправдываясь об изменении своего маршрута. — Пора уж мне и по широким улицам походить. Пора.

Всю неделю ходил Еремей мимо заветной избы, но так с ним ничего и не случалось. Вот дома другое дело: стоит только глаза закрыть, а Анюта уж перед ним, как наяву. До того она часто приходить стала, что и на жену вовсе смотреть не хотелось. Мало того, что не хотелось смотреть, кулаки вдруг чесаться стали. Уж раза три Марфа под горячую руку попадала. Сплошное наваждение. Колдовство какое-то.

Чернышев собрался даже к ворожее сходить, чтобы напасть эту снять, однако представил на мгновение, что вдруг не увидит больше никогда прекрасных анютиных глаз, и про ворожею больше не думал.

А сегодня с утра она перед ним вот и явилась. Не ворожея, конечно, а сама Анюта. Словно видение какое-то вдруг случилось. Метнулась из своих сеней, хвать Еремея за руку и за собой тащит.

— Спаси меня, — шепчет, — нет у меня больше ни на кого надежды, кроме, как на тебя Еремей Матвеевич. Пропаду я без батюшки. Совсем пропаду. Не виноват ведь он. Он ругаться любит, а вот на человека руку поднять никогда не сможет. Спьяна он себя оговорил. Я уж и к начальнику вашему на поклон ходила, только прогнал он меня. У меня лишь на тебя Еремей Матвеевич надежда осталась. Помоги мне ради бога. Спаси батюшку. Спаси ради бога!

— Да, как же я спасу твоего батюшку, — растерянно шептал, прислонившись к мшистой стене, Чернышев. — В крепостном каземате он. Не смогу я его спасти. Там, знаешь, какой караул строгий? Меня даже туда не всегда пускают.

— Ты всё сможешь, ты сильный, — не унимается Анюта. — Мне и обратиться больше не к кому. Одна я теперь. Пропаду ведь. Спаси Еремей Матвеевич. Я бога за тебя молить буду, всё, что пожелаешь, сделаю, рабой твоей безропотной стану. Только спаси батюшку.

— Да я б тебе, конечно, помог, милая, — прижал руки к груди Еремей, — но только что я смогу-то?

— Помоги! — в голос зарыдала девушка, обвила шею ката руками и уткнулась ему в грудь.

Защемило у Еремея всё нутро. У самого комок к горлу подкатил, да только, что он на самом деле сделать сможет? Не в силах ему сидельца спасти. Прижал кат к себе Анюту, стал целовать её в мокрое от слез лицо, да так крепко целовать стал, что девица в испуге затрепыхалась, пойманной рыбой, уперлась своими ладошками Чернышеву в грудь, вырвалась и убежала куда-то из сеней.

Как Еремей на улице очутился, он даже сам не понял. Всё, как в тумане перед ним замелькало. Ничего перед собой не видел кат, хотя солнце ярко освещало, сникший от чувства своего неотвратимого конца, снег, стараясь со всей своей весенней силой, и все кругом дышало весной. Однако не радовала сейчас глаз Чернышева весенняя погода, не обращал он на неё никакого внимания. Шел кат, не разбирая дороги по мокрому снегу вперемежку с водой, и одна только мысль стучала в его голове.

— Да как же я тебе смогу помочь, девонька? Да я б для тебя всё, что хочешь сделал бы, но здесь не в силах я. Да как же мне помочь-то тебе? Да как же?

Так и ходил кат с этой мыслью по застенку своему весь день. Руками привычную работу делал, а в голове одно и тоже.

— Да как же я тебе смогу помочь, девонька? Если бы я только смог, то неужто бы я тебе не помог? Что же мне делать-то теперь?

Опомнился он только, когда счастливо улыбающийся Сенька Суков мокрой рукавицей его по плечу шлепнул.

— Весна-то, какая дружная сегодня на улице, Еремей Матвеевич, — как всегда радостно сообщил свои мысли приятелю подьячий. — Всё течет. У нас-то с тобой здесь всё ещё ничего, а я вчера вот в казематы крепостные ходил, так там уж некоторые темницы водой заливает. Ни дать, ни взять вселенский потоп. Комендант в последние дни извелся весь, за узников переживает. С лица просто спал!

— А чего ты в казематах-то делал?

— Андрей Иванович допрос один посылал снять. Помнишь, пирожника того, который офицера гвардейского порешил? Ну, этого, Петрова. Племянника фрейлины матушки императрицы. Ну, Яганы-то? Помнишь?

— Помню, — замер на месте возле горна с поднятым поленом в руках Еремей. — Как не помнить?

— Так вот он вчера на попятную пошел. Всё признавался, признавался, а вчера вот раз и на тебе. Оклеветал, говорит, я себя спьяну. Не виновен, дескать, не резал офицера того ножом. «Привиделось мне, — кричит, — всё это. Наваждение было». Вот меня Ушаков и послал ещё раз допрос снять.

— Снял?

— А как же. Всё, как положено допрос снял и вечером же доложил. Смешно. Упирается теперь мужик, что не виноват, дескать, кричит. Вот дурачина. О чем раньше думал? Вот убей меня Еремей Матвеевич, а я не пойму, как так можно? Вчера признался во всем, а сегодня на попятную. Странные же люди всё-таки бывают. До крайности странные.

— И чего же теперь будет-то с ним, если он признаваться отдумал?

— А ничего не будет. Андрей Иванович сказал, что Государю про дело это уже, как полагается доложено, он уж распорядился приговор на бумаге писать и казнить пирожника на страстной неделе. Так что работенка тебе скоро подвалит, Еремей Матвеевич. Тебя-то не предупреждали ещё?

— Нет.

— Ну, предупредят. И ты вот сам посуди, какой же дурак теперь к Государю сунется, чтобы волю его отменить. Теперь бы чего этот Кузьмищев не кричал, от судьбы ему уже не уйти. А потом, из криков его и сведений никаких полезных нет. Кричит, что не виноват и всё тут. Андрей Иванович распорядился времени с ним больше не тратить. С ним всё ясно. Весна-то на улице, какая сегодня дружная, Еремей Матвеевич. Так и течет все. Лето скоро. Да, кстати встретил намедни земляка твоего.

— Какого земляка?

— Кузьму Полушина. Знаешь такого?

— Как Кузю не знать? — неожиданно для себя расцвел Еремей. — Из деревни мы одной. Из Лукошино. Вместе по грибы да ягоды бегали. Помню, Кузька за змею наступил. На самую малость она его не тяпнула. Здоровая такая змеюка, злая. И как Кузька от неё увернулся тогда? Вот ведь как бывает и служим мы с ним рядышком, а уж почесть месяцев пять я с ним не встречался. Как хоть он там в казематах своих?

— Привет тебе Кузьма Поликарпович сердечный прислал и в гости звал. У него знаешь беда какая сейчас?

— Что за беда?

— Баба у него днями сынка родила.

— Да какая ж это беда? У него ж три девки до того были и вот сын, наконец. Это же счастье должно быть, а ты беда.

— А не беда ли? Пост великий на дворе, а рождение наследника отметить от души хочется. Короче, он сегодня с вечера надзирать в каземат заступает, и нас к себе звал. В кабак мне говорит вас не резон вести, а в крепости вечерком посидим. Отметим событие в тиши да покое. В общем, я обещался, что придем. Ты как?

Чернышев пожал плечами, а вот ответить уж было недосуг. Солдаты подследственных привели. Сначала старца какого-то. Пытали его о слезах, которые лил тот на паперти о бывшей царице Авдотье Федоровне. Нашел о чем плакать на старости лет? Вот дурень! Затем кликушу волоком притащили. Зловредная баба оказалась. После пяти кнутов пену изо рта пустила и богу душу отдала. Пришлось с дыбы её уж мертвой стаскивать. Сначала, конечно все и не поняли что такое с нею случилось, водой эту дуру стали отливать. Четыре ушата на ней использовали, и всё без толку. Потом только Оська Рысак сообразил веки ей приподнять, а как приподнял, так сразу все ясно стало. Перекрестились, сняли покойницу, вынесли на улицу, а уж дальше её солдаты куда-то снесли. После присели передохнуть. Сеня трубку раскуривать стал, судья Степан Артамонович по делу вышел, Рысак по нужде убежал, а к Еремею опять мысли подлые лезут.

— Непременно к Кузе сходить надо, раз звал. Давно не был у него. Со святок, поди. Может, батюшку её в крепости увижу? Может, весточку ему, какую от дочки передам? Пусть не спасу его, а всё Анюте доброе дело сотворю. Надо сбегать, сказать ей, что в каземат вечером пойду. Вот ведь обрадуется она, коли, узнает, что со мной можно весточку для её батюшки передать! Обрадуется ведь!

Только Чернышев к порогу, чтоб задуманное исполнить, а навстречу ему два дюжих монаха своего упирающегося сотоварища тащат.

— Вот! — крикнул тот, который повыше, — настоятель Гришку велел попытать. Подозревает, что алтын он из монастырской казны утаил. Ты уж поспрошай его Еремей Матвеевич.

— Не утаивал я! — взмолился Гришка. — За что же напраслину вы на меня возводите? Христом Богом клянусь, что не брал!

Однако никто мольбам заподозренного в воровстве монаха не внял, и внимать не хотел. Не принято было здесь ничьим мольбам внимать. Не то место. Чертыхнулся Еремей себе под нос из-за крушения планов задуманных, плюнул в угол от досады, что Анюту еще разочек увидеть не пришлось, и за монаха взялся. Всё Гришка рассказал с рукой в тисках. Во всем повинился. Оказалось, что не первый раз он деньги монастырские утаил. Всякий раз подлец мошенничал. Пошлют его в город что-то для обители купить, так он хоть полушку, но обязательно в карман сунет. Товар самый дешевый и дрянной выбирает, а при отчете, как о дорогом говорит. Раскаялся инок. Со слезой раскаялся. Про место, где добро наворованное хранит, с той же слезой на глазах и рассказал. Степан Артамонович предложил его в каземат отправить, но монахи решили сами с казнокрадом разобраться. По-свойски. Уж как Гришка выл, как в крепости просился остаться, но своя рука владыка и в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Увели восвояси упирающегося поганца.

Не успел Еремей пот со лба смахнуть, а уж к дыбе следующего подследственного подтолкнули. Мужик из лука по воронам стрелял да стрелой угодил в пределы царского дворца. И ладно бы просто угодил, а то ведь так подгадал, собаку Меньшикова с нужного дела спугнул. Она только устроилась, а тут стрела. Не повезло мужику. Рука у него в трех местах хрустнула, прежде, чем он в заговоре против светлейшего князя признался. Только этот признался, а тут еще одного злодея волокут. Что за денек сегодня выдался? Давно таких не бывало. Только к сумеркам всё успокоилось. Прибрался немного Чернышев, а Сенька его уж за рукав к крепостным воротам потащил.

— Пойдем Еремей Матвеевич возьмем чего-нибудь, — торопливо размахивал руками Суков, широко шагая подле Чернышева. — Мало ли чего? А ну как не хватит Кузиного угощения?

Прямо мимо Анютиного дома они пробежали, но так и не пришлось Еремею к Анюте зайти. Постеснялся он при Сеньке к порогу её завернуть. Мало ли чего?

— Ну, ладно, — решил Чернышев про себя, мельком оглядываясь на оставшуюся сзади анютину избу, — если увижу её батюшку, так ей от него поклон принесу. Она тоже, поди, этому обрадуется.

Забежав за крепостной стеной в кабак, и прихватив там зелена вина бутыль, поспешили Еремей Матвеевич с Сеней к мрачным воротам каземата. Как положено в гости пришли. Не с пустыми руками. Только Кузьма Поликарпович в грязь лицом тоже не ударил. От души к гостям приготовился. Пирогов с морковью принес, рыбы сушеной, капусты три блюда и все разные, пива жбан ну и зелена винца само собой достаточно было. Накрыли стол в тесной надзирательской каморке, солдат свободных от караула позвали, и сели как полагается. Сначала по одной выпили, потом по в торой, потом один солдат хотел на попятную пойти, дескать, на пост ему скоро. Да только его тут же на смех подняли.

— Чего ты боишься Потап? — весело заржал Кузьма Поликарпович. — Из-под моих замков кованных мышь не выскочит, не сомневайся, а ворота казематные на засов запрем. Пей и не бойся. Что же ты за солдат, ежели от вина отказываешься? Разве такие солдаты бывают?

Уговорили служивого. Дальше веселье пошло. Разговоры разные затеялись. Как же в теплой компании без разговоров-то?

— Эх, братцы, хорошо-то как, — хлопнул ладонью по столу Кузьма. — Дождался я всё-таки наследника, а то всё девки зарядили. Три штуки кряду: одна за одной. Теперь-то вот заживу, как человек. Вот теперь я мужик настоящий, теперь стоит дальше жить. Есть, кому наследство завещать. Хорошо!

— На воинскую службу сынка определи, — почесав лоб, решил дать совет на будущее солдат Коровин. — Военным людям сейчас уважение великое. Вон как мы шведов одолели под Полтавой. И Государь наш Петр Алексеевич воинов всегда хвалит. Определяй в солдаты его, Кузьма. Не прогадаешь. При деле хорошем сынок тогда будет.

— Ну, ты Коровин и загнул, — встрял в совет Сеня. — Ему ещё от горшка два вершка, а ты уж при «деле». Рано ему о делах еще говорить. Пока он вырастет, всё ещё изменится.

— Всё изменится, — стал настаивать солдат, — а вот служба солдатская всегда в почете будет, потому как без солдата ни в одной стране порядка не бывает. За то нам и почет всегда.

— И много вам почета? — не сдавался подьячий. — Видел я ваш почет. Ты думаешь, к нам солдат не приводят? Всех к нам в подвал ведут. Вот там мы с Еремеем Матвеевичем ваши почеты очень явственно видим. Ты нас почетом вашим не удивишь. А сынок твой Кузьма Поликарпович, пусть грамоту учит и по сыскному делу идет. Вот служба на веки вечные. Народец он всегда в себе подлое нутро имеет, и иметь его будет. Всегда. Здесь уж ни к какой бабке не ходи. От сатаны гнильца народу нашему дана, а потому и неискоренима она. А на солдатскую службу плюнь.

— Это значит, ты, писарская твоя душа, — стянул с головы серый парик Коровин, — считаешь, что наша служба твоей в подметки не годится. Ты думаешь людей на дыбе истязать подвиг великий? Нет! Подвиг на пули и ядра грудью встать, а баб кнутом лупить храбрости немного надо. Я вот тебе чего скажу, крысиная твоя душа, ты брось мужика баламутить. Не настоящее это дело по темницам сидеть да людей кнутами терзать. Ненастоящее! Как же я вас ненавижу! Да я б вас всех своими же руками!

Чернышеву до боли душевной захотелось сейчас же возразить солдату. Не прав ведь он. Никак нельзя сейчас без сыска да спроса прожить. Не то время. И уж кулаки кат крепко для возражения того сжал, но тут Кузьма песню протяжную затянул.

— Из кремля, кремля, крепка города, От дворца, дворца государева, Да от Красной, красной площади, Пролегла дорожка широкая.

Компания дружно поддержала запев, и полилась из тесной надзирательской каморки жалостливая песня о судьбе стрелецкого атамана, не захотевшего склонить перед царем голову, как того обычай требовал.

Когда песня привела упрямого атамана на кровавую плаху, солдаты тяжело вздохнули, взяли с лавки ружья и пошли менять караульщиков каземата, Сеня чего-то загрустил, а Кузьма подсел к Еремею, обнял его за плечо и в воспоминания ударился.

— Помнишь Ерема, как в лес за речку мы с тобой почесть каждый день бегали? Какой же у нас лес в деревне был добрый! Не чета здешнему. А как за орехами ходили, помнишь?

— Конечно, попомню, — утер правый глаз Чернышев. — Разве забудешь такое когда? Помнишь, как ты на змею наступил?

— На какую змею?

— Ну, на ту, возле кривой сосны, помнишь? За ягодами мы побежали. За земляникой. Как раз через неделю после Троицы дело было. Земляника тогда только на припоре зреть стала. А змеюка та на тропике грелась. Помнишь?

— Не, я вот помню, как мы волчонка с тобой нашли. Сначала подумали кутенок, домой хотели тащить, а тут волчиха из-за кустов. Помнишь?

— Как же такое забудешь-то? Конечно, помню!

— А ты глаза той волчицы помнишь?

— Нет.

— А я их никогда не забуду. Хожу по темницам, и мне всё глаза эти мерещатся. Особенно под вечер. Страшные глаза. Мороз по коже дерет, какие глаза. Хочешь тебе сейчас всех душегубов и разных там бунтовщиков покажу? У меня в казематах, их тьма тьмущая. Каких только нет. Всякой твари по паре. Пойдем. К тебе же не все попадают. Где ты их еще столько увидишь? Только у меня. Вот они где у меня все.

Кузьма Поликарпович поднялся из-за стола, немного мотнулся в сторону, но, попав там плечом в каменную перегородку, быстро обрел уверенность. Он снял со стены огромную связку ключей, потом зажег факел, призывно махнул Чернышеву рукой и вышел за порог.

Темницы оказались рядом, стоило только одну дверь отомкнуть и в темноте послышалось чьё-то суетливое шевеление.

— Тебе кого показать Ерема? — освещая факелом решетчатые двери, хвастливо вопрошал хмельной надзиратель. — Вон Фимка Свищ — душегуб и грабитель, а вон дьяк Мухин — насильник девчонок малых. Вот изверг: пряник девчушке покажет и каморку свою для подлого дела тащит. Баб ему мало было. Хочешь, боярина проворовавшегося покажу. Все у меня они здесь. Теперь я для них царь и бог! Смотри Ерема. Кого хочешь, смотри. Разрешаю я тебе смотреть, как другу своему лучшему разрешаю. Вон волхв чухонский.

— Да неужто волхв? Врешь ты мне всё, поди, Кузя. В этой клетке вообще никого нет, а ты меня сказками про волхвов кормишь.

— Как же нет-то? Вон он стервец в уголке прижался. Ишь затаился как. Сейчас я его расшевелю. Сейчас.

Кузьма достал из темного угла возле клетки длинную палку, просунул её между толстых прутьев решетки и стал бить, словно штыком по куче тряпья, валявшегося возле стенки. Удара три всего сделал строгий надзиратель, и тут случилось чудо: зашевелилось тряпье, обратившись в бледного страдальца необыкновенной худобы.

— Давай повещай нам чего-нибудь, — весело кричал Кузьма, продолжая колоть сидельца острой палкой. — Давай, давай!

— Сгинет город ваш, — прошипел узник. — Как трех царей с востока похоронят здесь, так он подводу и уйдет. И храмы ваши в воде канут и вы все беестыжие там же окажетесь! Всё сгинет!

— О каком это он городе? — нахмурился Еремей Матвеевич.

— А бес его знает? — махнул рукой надзиратель, возвращая свою палку в темный угол. — Язык у него без костей вот он и мелет, что ни попади. Пойдем от него. Пусть орет. Кого тебе Ерема еще показать? Спрашивай! Любого представлю в лучшем виде! Только пожелай!

— Ты мне Кузя, — похлопал по плечу разошедшегося друга кат, — убивца офицера Петрова покажи. Пирожника этого с татарского базара. Я ведь видел, как его сержант под арест брал. Уж больно мне на него теперь глянуть хочется.

— Матюшу Кузьмищева что ли показать?

— Его.

— Смотри, мне для товарища показать ничего не жалко. Вот здесь он у меня супостат мается. Вон он!

Кузьма проворно отыскал на связке нужный ключ, отпер крайнюю от входа дверь и осветил сидящего в углу узника.

Чернышев сразу его и не признал. Не того человека видел он возле офицерского тела. Явно не того. Тот был пьян да разудал, а этот сжался в углу дрожащей тварью и смотрит оттуда испуганными глазами. Неужели это отец Анюты? Еремей вырвал из рук надзирателя чадящий факел и поднес его к лицу узника. Сиделец задрожал, уперся изо всех сил спиной в холодный камень стены, будто стараясь продавить его куда-то, и попытался ладонью прикрыть лицо.

— А вроде и он, — пробормотал кат, возвращая Кузьме факел. — Тюрьма ведь не мать родная, она любому образ подпортит. Точно он.

— А ты чего сомневался? — заржал Полушин, выходя за порог грязного каземата. — Он голубчик. Ещё дней десять ему здесь сидеть, а потом срубят его бесшабашную головенку. Не тебе, кстати, казнь вершить?

— Может и мне, — пожал плечами кат, — а может Ивану Петрищеву или Савке Кривому. Кому скажут, тот и пойдет. Мы ведь люди подневольные. Сам знаешь. Скажут мне, так буду я.

Еремей Матвеевич еще раз пристально глянул на встревоженного сидельца и повинуясь легкому толчку дружеской руки в спину, медленно отошел от клетки.

— А что-то я напарников твоих давно не вижу? — поинтересовался Кузьма, пропуская гостя впереди себя через очередной порог. — Услали их что ли куда или провинились чем?

— В отъезде они. Ивана в Соловецкий монастырь послали помочь, а Савка в Кронштадте вторую неделю работает по просьбе Адмиралтейства. Следствие по интендантскому делу помогает вести. Весточку днями прислал: «Замаялся, — пишет». Нам ведь без работы сидеть не дают: то туда, то сюда, только разворачиваться успевай. Я уж почитай третью неделю в застенке один маюсь.

— Выходит, что угадал я, — засмеялся надзиратель, запирая следующую дверь, — ты Кузьмищеву голову срубишь?

Еремей неопределенно пожал плечом, а Полушин вновь с вопросом.

— По рублику-то за голову платят? — подмигнул он кату, жестом приглашая того пройти к своей каморке.

— Почему же только по рублику? — вскинул подбородок Чернышев. — Это самое малое если, чаще по три, а бывает и поболее. Тут все от приговоренного зависит: если дрянь человек, то точно, больше рублика не дадут, а если персона знатная, то и три сунуть могут. По-разному выходит. А если вот скажем не просто голову срубить, а четвертовать, к примеру, или на кол садить, так тут обязательная прибавка бывает. Вот мне сказывали, что в Москве Афоньке Глотову, за то, что он полюбовника нашей прежней царицы Глебова на кол сажал, аж восемь рублей пожаловали. Представляешь?

— Восемь?

— Восемь. Только, конечно, возни там много было Возни и кровищи. Его же стервеца медленно на кол сажали, вот он и дергался из стороны в сторону. Орал и дергался. Крови говорят из него, вытекло море. С колом всегда так, то вроде ничего, а пойдет хлестать, что только держись. Намучался Афонька с майором этим, вот потому и оценен был по заслуге. Восемь рублей — деньги приличные.

— А поделом ему, майору, в смысле, — рубанул рукой крепостной мрак Кузьма. — Это же надо надумать такое — с царской женой связаться. Пусть с бывалошной, но все равно ж с женой. Правильно Петр Алексеевич его на кол посадил, ему же тоже, поди, обидно было. Он жену всё чин по чину в монастырь определил, а тут нашелся ухарь да пошел блудить. Вот ведь люди, какие бывают. Ничего святого для таких нет. Значит восемь рублей, говоришь?

— Точно так — восемь.

— Ой, завидую я вам, — удрученно вздохнул надзиратель. — Всегда есть возможность деньгу хорошую срубить, здесь же мечешься, словно белка в колесе, а прибыток такой, что и сказать кому стыдно. Полушке бываешь рад, как малец прянику. У тебя-то сейчас деньжонок хватает? Или как?

— А кого их сейчас хватает? — махнул рукой Еремей. — Дом хочу каменный построить, чтобы по немецкой моде и чтоб печь с трубой, обязательно. Потому и берегу я каждую копейку. Сам знаешь, как накладно сейчас хорошую избу построить, да только я от своего все равно не отступлюсь. Вот баню достою и за избу новую сразу же возьмусь.

— Добрый дом это хорошо, это самое то, что надо, — согласно кивнул Кузьма и первым переступил порог каморки. — Без хорошего дома достойному человеку никак нельзя. Это ты правильно решил.

А в каморке распоясавшийся Сеня спорил уже с другими солдатами. Солдаты были еще почти трезвы, потому и спор был не слишком жарок.

— Баба бабе рознь, — горячился подьячий подсев почти вплотную к молоденькому караульному, — вот взять нашу и иностранную. Наши все в теле, а вот чтоб про политес какой поговорить или танец на пару станцевать, так их тут нет. Заморские бабы наоборот: зело тощи, но разговорчивы и с веселость в глазах. Знал я одну с немецкой слободы. Тощая, как церковная крыса, ржет как лошадь, да и пьет тоже, но танец какой замысловатый выполнить, так это для неё раз плюнуть. В два счета сообразит. А в остальном, скажу тебе честно друг ты мой дорогой — стерва, каких ещё свет не видывал. Поэтому я тебе Афоня и не советую даже одним глазом на ихних баб смотреть. Ты нашу подбери, чтоб ох, какая была. И не спорь со мной, наши бабы лучше.

— Тебе Сенька жениться пора, — сразу же смекнул, что к чему Полушин и хлопнул подьячего по плечу. — Так-то оно складнее будет, то ты про баб стал очень часто говорить.

— А я им и говорю, что на деревенской жениться надо, а они мне всё про каких-то немок толкуют. Эх вы — дурачьё! Не один умный человек нашу девку на немецкую не променяет. Ни один!

— Что ж ты хочешь сказать, что наш Государь дурак, если русскую бабу на немку променял? — неожиданно хитро подмигнул Сукову другой солдат, отламывая с блюда кусок пирога. — Значит, выходит, по-твоему, дурак Петр Алексеевич?

За столом сразу же стало так тихо, что было слышно, как за окном падает капель с крыши, и где-то далеко заржала лошадь. Все, затаив дыхание, посмотрели на солдата, который, осознав что, сказал что-то не то, о чем следует за столом говорить, вдруг поперхнулся, покраснел, будто вареный рак и заголосил в голос.

— Простите братцы за слово дерзкое! Само оно сорвалось как-то. Я вам сейчас бочонок пива принесу. Только уж простите вы меня грешного. Я ведь и не думал совсем так, само вырвалось. Христом богом прошу — простите!

Солдат убежал, и веселье как-то сникло. Все искоса посматривали друг на друга, мысленно решая один и тот же вопрос. Сейчас солдату Мошкину «Слово и дело» крикнуть или всё-таки его пиво с вином допить. Вина на столе было еще много, и солдат с обещанным бочонком вернулся быстро, потому, наверное, страшных слов никто сразу за столом не закричал.

Кузьма, поняв, что сегодня Мошкику дадут ночку на свободе догулять, опять засуетился, налил гостям полные кружки и полез со всеми чокаться. Сгладилось немного недоразумение. Сразу же после Кузьмы вино по кружкам провинившийся солдат разлил и провозгласил тост за здоровье Государя императора всея Руси Петра Алексеевича да еще к тому же три раза «Виват!» прокричал. Здравицу поддержали все, и даже прибежал один из караульных с ближних постов. Осушив чару «за Государя», Чернышев больше не пил. Он вместе со всеми стучал кружкой о кружку, делал вид, что радостно выпивает хмельное зелье, но только делал вид и потихоньку сливал вино на пол. Почудился ему в веселом шуме ласковый голосок Анюты.

— Спаси батюшку Еремеюшка, — шептала она, — сейчас не спасешь, так и другой такой возможности не будет. Он же здесь рядышком совсем. За стеночкой. Спаси.

Кат вдруг вздрогнул всем телом, совершенно протрезвел и стал все чаще смотреть на связку ключей казематного надзирателя, которую тот небрежно бросил в угол. Пересев на другое место Еремей смог дотянуться до связки и сунуть её под полу кафтана. Нет, он пока не собирался идти освобождать Кузьмищева. Это было очень глупо для такого умного человека, как Чернышев, но ключи под полу кафтана он засунул. Пока засунул просто так, но скоро он увидел под столом, валявшийся факел, пододвинул его к себе ногой, взял и бочком вышел из каморки.

— Спаси, — опять прошелестел над ухом голос Анюты. — Рабой твоей стану на веки вечные, только спаси!

Выйдя за порог, Ерема остановился, прижался к стене и прислушался. В каморке всё так же шумели. Кат засветил свой факел от стенного и пошел по тускло освещаемому коридору к казематам. Шел он туда, сам не ведая, что делает. Ни о чем во время пути этого кат не думал, и лишь где-то там далеко в его звучала одна и та же глупость: «Вся моря синь в твоих глазах и яхонт алый на губах».

Узник его испугался.

— Ты зачем так рано? — прошептал он, съёжившись в углу. — Мне ж до страстной недели жить велели. До страстной. Отойди от меня кат подлый! Отойди! Ты мне сначала печать на приговоре от государя нашего покажи, а уж только потом к плахе веди! Только потом!

Еремей молча отпер колодку, сгреб сидельца за ворот измятого кафтана и потащил за собой. В переходах крепости их никто не встретил, а вот у ворот казематных стоял солдат Коровин. Он постоянно ежился, плевался и с тоской во взоре наблюдал звездное небо над своей головой.

Кат прижал узника к стене, приложил палец к своим губам, потом погрозил Кузьмищеву кулаком и вышел к солдату.

— Краса-то, какая на улице, — душевно промолвил он, остановившись рядом с солдатом. — Так бы и не уходил бы никуда. Смотри вокруг луны звезд-то, сколько высыпало, будто цыплята с наседкой погулять вышли. Нравится мне Коровин на звезды ночной порой посмотреть. Мысли всякие в голову от их вида не спросясь приходят. А мне по душе, коли, мысли в голове шевелятся. Люблю я такое шевеление. Ей богу люблю.

— Эх, — махнул на ката рукой солдат, — мне бы Еремей Матвеевич твои заботы. Не до звезд мне сейчас. Ты думаешь, мне сладко здесь на часах стоять, когда другие празднуют? Ой, как не сладко.

— Так ты сбегай, опрокинь кружечку, — похлопал по плечу Коровина Еремей. — Я пока здесь за тебя постою. Не случится ведь ничего, пока ты ходишь. Не бойся, ворота не украдут, а если и украдут, то далеко не унесут.

— И то, верно, чему тут сейчас случиться? — почесав широкой пятерней висок под шляпой, согласился солдат, и торопливо закинув на плечо ружье, зашагал к хмельному веселью.

Быстро отомкнув засов, беглецы оказались поначалу в крепостном дворе, потом пробрались к неприметной калитке возле хозяйственных построек и уж оттуда, прячась за черными плетнями, побежали вдоль сырой улицы к густым кустам возле реки.