Анюта долго не могла понять, кто так настойчиво стучаться к ней в избу, а как поняла, сразу закричала сердито.
— Уходи Еремей Матвеевич! Не следует тебе ночью по чужим дворам шляться. Днем приходи, если батюшке помочь сможешь. Сможешь, приходи, а не сможешь, так нет тебе сюда дороги и не будет никогда. Уходи озорник, а то людей кринку.
— Так я ж помог ему, — шепотом закричал кат. — Вот он стоит, рядышком. Ты погляди милая, вот же он. Вот он батюшка твой, рядышком стоит. Я все сделал, как ты мне велела, милая моя. Я ведь для тебя на всё готов, синеглазая ты моя. Мне же без тебя теперь совсем никакой жизни не стало. Как море синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах.
Девушка насторожилась многоречию ката, призадумалась чуть-чуть, приоткрыла дверь и, охнув, осела на что-то в сенях.
— Открывай скорее, дура, — неожиданно твердым голосом скомандовал пирожник, — чего расселась? Не признала что ли? Поднимайся! Живей! Чего телишься?!
Придя в себя после первого испуга, Анюта заметалась по избе, стараясь сделать что-то очень хорошее для нежданных гостей. Она бросилась к сундуку, достала отцу новую рубаху, вытащила из печи горшок гороховой каши, слезала в подпол за квасом, но отец к столу сесть не разрешил.
— Уходить нам надо, — строго приказал он. — Солдаты сейчас опомнятся и сюда прибегут. В лес пойдем.
— Ну, вы идите, — комкая в руках шапку, пробормотал Еремей, — и я тоже пойду. Недосуг мне с вами больше быть. Хорошего помаленьку. На службу завтра рано вставать. Ну, будьте здоровы. Пойду!
— Куда «пойду»? — схватил ката за рукав Кузьмищев. — Ты что, умом тронулся? Пойдет он. К тебе же сейчас первому побегут. Чего, голову на плаху не терпится положить? С нами пойдешь в лес.
— Не пойду я в лес, — упрямо замотал головой кат. — Не пристало мне, Еремею Чернышеву по лесам бегать. Что я тать какой? Не пойду. Вы уж меня простите, если чего не так, а я сейчас домой пойду. И так я сегодня припозднился дальше некуда. Простите.
— Еремеюшка, — обняла вдруг Чернышева за шею Анюта. — Пойдем с нами. Пойдем любый мой. Я же теперь без тебя никак не смогу. Ты же мне тоже полюбился. С того самого дня полюбился, когда ваш генерал приказал батюшку моего в крепость посадить. Мне ведь теперь без тебя, ой как плохо будет! Пойдем милый. Пойдем, хороший мой.
Переправившись через реку, потом, выбравшись по задам недавно отстроенных улиц из города, беглецы оказались в редком подлеске. Кругом было тихо и сыро. Между деревьев путников повел Кузьмищев. Он, отыскивая только ему ведомые приметы, уводил спутников по мерно чавкающей тропинке все дальше и дальше в лес. Еремей шел за Анютой, не разбирая дороги, то и дело проваливаясь по колено в чуть подмерзшие лужи. Кат не чувствовал ни усталости, ни боли, ни холода. Ничего он не чувствовал. Какое-то мрачное настроение овладело всем его существом. Ничего ему не надо уж было. Даже на Анютину спину смотрел он хмуро, с каким-то полнейшим безразличием.
— Вот иду, и буду идти, — думал про себя Ерема, шагая за девушкой. — И ничего мне больше не надо. Ничего. Куда иду, сам не ведаю. Пропащий я, наверное, теперь человек. Даже более того, презренный я теперь, наверное, человек. И за что мне судьба такая злая предназначена. Чего мне не хватало? Чем я перед Богом так нагрешил? За что же он беды на меня такие насылает?
К деревне в три избы они подошли уже на рассвете. Матвей постучал в окошко крайнего жилища, и сразу же на стук этот в раскрытую дверь высунулся чернобородый мужик. Он ошалело помотал головой, несколько раз зажмурил глаза и, хлопнув себя ладонями по ногам, заорал зычным басом.
— Матюха, а мы уж тут похоронили тебя! Братцы! Гляньте, кто к нам пришел! Вот чудо-то! Сам Матюха Прохиндей с Анкой пожаловали. Доброго вам здоровьишка гости городские. Вот ведь радость нежданная какая!
Из-за широкой спины мужика сразу же высунулись еще четыре сильно помятые и крепко заспанные бородатые морды.
— Вот это да! — хрипло заорали они в один голос. — А говорили, что тебе уж башку на городской плахе отрубили?! А он вот он!
— Рубилка у них еще не отросла, чтобы мне башку отрубить, братцы мои, — зычно загоготал в ответ мужикам Кузьмищев и бросился в их объятия. — Рожи у них у всех лопнут, прежде чем мне голову срубить. Не родился еще тот кат, которому суждено мне буйную голову секирой с плеч снести. Топор еще тот не отковали! Вот так-то братцы мои! Вот он я!
Обнимались они крепко, но не долго и потому скоро сидели гости дорогие за наскоро накрытым столом. За столом сидели только мужики, а женщины прислуживали, торопливо бегая куда-то то за одним, то за следующим угощением. Бегали бабы шустро, а вот Анюта куда-то пропала.
— А я уж грешным делом похоронил тебя Матвей, — не переставал удивляться неожиданному явлению чернобородый. — Мне, как рассказали, что ты в крепость попал, ну думаю все. Накрылось наше дело, скоро, сюда думаю, нагрянут. А если и не нагрянут, то всё равно плохо.
— Да брось Яков, — хлопнул по столу, уже чуть захмелевший Матвей, — разве б я вас выдал? На веревки меня режь, но ничего я про ватагу нашу не скажу. Я ж с вами кровью повязан. Вы же меня знаете братцы. Эх, сколько же мы с вами дел натворили, рассказать кому, не поверят. Всё у нас с вами было. Всё. Из каких только мы передряг хитрых не выскакивали? И никто из вас в застенок не попадал, а мне вот пришлось.
— Да брось ты Матюха, не один ты средь нас герой, — махнул рукой на пирожника, сидевший рядышком с Чернышевым горбун с разорванными ноздрями. — Мы, тоже, поди, похлеще тебя в переплеты попадали, верно баешь, всякое бывало, а ты-то как опростоволосился?
— Да вон всё из-за дуры этой, — махнул в сторону двери пирожник. — Я её пригрел возле себя, а она хвостом крутить вздумала. Офицер к ней, видишь ли, повадился ходить. И она ж стерва принимала его до той самой поры, пока его кто-то не порешил у нас же во дворе. Кинжалом в грудь молодца угомонили. А мне на пьяную голову привиделось, что это я его. Бывает же такое?
— Так ты, поди, сам и порешил, — заржал в ответ на вопрос Яков. — Чего ты перед нами-то Ваньку ломаешь? Раз зарезал офицера, так и говори, что зарезал. Мы же свои. Кончай Матюха придуряться!
— Нет, братцы, — замахал указательным пальцем Матвей, — не резал я его. Я полночи тогда пил, просыпаюсь, а рядом солдат стоит. Ты, говорит, офицера порешил? «Я, — отвечаю». Не хочу так говорить, а язык сам по себе лопочет. Вот он и взял меня. Мне бы сразу отказаться, а я нет. На своем стою. Чего на меня нашло, сам не знаю? Орать на них стал, ну вот и доорался до каземата сырого.
— Так не бывает, — прошамкал беззубым ртом старик с седыми космами. — Какой же дурак, не за своё душегубство признается? Нет таких.
— Блажь на меня нашла братцы, блажь, — замотал бородой Матвей. — Чую сам, что ерунду горожу, а язык так и треплет. За дочку, говорю, отомстил офицеру. Сам не хочу, а одно и тоже твержу. За дочку, мол, отомстил. Не хочу так говорить, а язык без воли моей треплет. И даже слезу я пустил, вроде? Вот ведь как бывает.
Последние слова пирожника потонули в густом хохоте. Отсмеявшись, хозяева решили, наконец, познакомиться с Еремеем. Раньше не интересовались, за стол молча посадили, а тут вдруг любопытство в них взыграло.
— А это кто с тобой? — на правах главного за столом поинтересовался Яков. — Что за птица такая сурьезная?
— А я братцы и не знаю, — хмыкнул Кузьмищев. — Он видно в крепости служит? Вывел меня сегодня ночью и к дому привел. Я-то сначала думал, что ката за мною послали, чтоб на плаху меня свести, а он меня к родимой избе вывел. Прямо к порогу родному. Вот дурачина.
— Чую Анюткины это дела, — протирая слезящийся глаз, высказал вслух свои мысли седовласый старик. — Она чего-нибудь скуролесила. Она, больше некому такое сотворить. Вот ведь бестия, какая. Чего пожелает с мужиком сотворить, то и сотворит. Верно солдатик?
Еремей сразу и не понял, что это к нему старик обратился, а потом как увидел, что все на него смотрят с превеликим вниманием, решился кивнуть головой. Ваша, мол, правда, люди дорогие. Вша.
— Ну и стерва же эта девка, — радостно грохнул кулаком по столу Яков. — Ой, стерва, так стерва! Ох, боевая! Нигде больше такой, как наша Анютка не найти!
Больше к Чернышеву за столом в то утро никто не обращался. Он сидел, слушал болтовню мужиков, и всё не мог взять в толк то, что же с ним всё-таки случилось. Всё, что было этой ночью, представлялось страшным сном и казалось, стоит только проснуться, и всё будет, как всегда. Изба родная, Марфуша, детишки, кум со своим хвастовством и всё остальное, как прежде. Только вот никак не просыпалось Еремею, а даже наоборот, чуть не упала его отяжелевшая голова на стол. Кто-то услужливо подхватил Чернышева под плечо, снял с него промокший кафтан и положил на постель из душистого сена.
— До чего же сенцо пахнет хорошо, ну прямо, как у нас в деревне, — успел только подумать кат и куда-то провалился. — Хорошо-то как пахнет. Ничего лучше такого духа не бывает. Хорошо.
Проснулся Еремей от чьей-то возни рядом.
— Ну, ты чего Анка? — шептал почти над ухом Чернышева чей-то густой бас. — Чего кочевряжишься, будто в первый раз? Али уж позабыла про меня в городе своем? Сама же меня на сеновал этот позвала и вдруг на попятную? Ну, чего ты?
— Пусти Яков, пусти, а то закричу, — отвечал басу другой шепот. — Пусти окаянный, не время сейчас. Закричу ведь. Отойди, охальник! Пусти! Видит бог — закричу сейчас.
— Не закричишь, — с усмешкой отвечал ей Яков. — Чего тебе кричать? Не в первой ведь. А коли не в первой то чего и кричать? Давай я тебя приласкаю в сенце душистом. Давай.
Кат осторожно приподнял голову и увидел прямо перед собой, как чернобородый Яков повалил Анюту на сено и лезет своей огромной ручищей к ней под сарафан. Настырно так лезет. А Анюта трепещет под ним, бьется, будто птица в силке, да только вот вырваться у неё, никак не получается.
Словно мощная пружина сбросила Еремея с мягкого ложа. Вскочил он, прыгнул к распоясавшемуся мужику, оттащил его за ворот от девушки и изо всей своей силы хрястнул по наглой красной морде. Прямо промеж глаз негодяю попал. Яков не удержался от удара на ногах, сбил спиной толстую подпорку, потом с грохотом ударился о стену и медленно осел на земляной пол сарая. Мужик широко раскрыл глаза, силился что-то сказать, но вместо слов потекла изо рта его тоненькая струйка крови. Чернышев тут же, будто рысь рассерженная, подскочил к поверженному противнику снова, и с размаха ударил его еще раз. Кат хотел вдарить по мерзкой роже еще раз, но Анюта остановила его.
— Да что же ты Еремей Матвеевич наделал-то? — испуганно закричала она. — Да как же нам быть-то с тобой? Бежать нам теперь надо подобру-поздорову. Бежим, пока он не опомнился! Бежим!
Девушка схватила Чернышева за руку, вытащила его на порог сарая, а оттуда повела в заросли черных кустов.
По лесу бежали они долго. Анюта, словно юркая куница, скакала по оттаявшим кочкам и поваленным деревьям, а Еремей, стараясь поспевать за ней, часто падал и проваливался в сырой снег да глубокие лужи. Убегали они быстро, и кат не сразу понял, что пришлось пуститься ему в побег в одной рубахе. Он бы может, и вообще этого не понял, но наползла на яркое солнышко черная тучка, и полил из неё частый дождик. До нитки промокли беглецы, до дрожи, однако, бега своего не остановили и всё спешили куда-то сквозь лесную чащобу, презирая дождь, удары веток по лицам и ушибы ног о мокрые корни да многочисленные коряги.
Когда Анюта вывела Чернышева к малоприметной землянке, он уже ничего не соображал от усталости и ничего не видел от цветных кругов в глазах. Безропотно упал Еремей на подстилку из сухого мха и шумно задышал там, будто больной пес. В голове его что-то больно стучало, грудь разрывал тяжелый кашель, лицо горело, и какая-то шершавая резь рвала глаза.
— Еремушка, — внезапно услышал кат сквозь шум в голове ласковый девичий голос, — любый ты мой. Спаситель мой ненаглядный. На Еремушка, выпей отвару целебного. Выпей.
Чья-то прохладная рука легла на пылающий лоб Еремея. Он попытался приоткрыть глаза и сквозь раздирающую боль в бледно красном тумане увидел Анюту. Она улыбалась ему своими прекрасными глазами, и гладила по голове, словно заботливая мать заболевшего ребенка.
— Анюта, — прошептал запекшимися губами Чернышев. — Анюта, где я? Где я Анюта? А Марфа где? Куда она детишек дела? Ты пригрози ей. Скажи, что вот приду я и всё спрошу. Пусть она их не смеет забижать. Не уходи от меня, Анюта. Не уходи. Вся моря синь в твоих глазах и алый яхонт на губах. Не уходи.
— Молчи милый, молчи, — зашептала девушка и прикрыла кату мягкой ладошкой воспаленные губы. — Молчи. Я с тобой. Никуда я больше не уйду. Мы теперь с тобой всегда вместе будем.
Еремей хотел еще, что-то спросить, но тут из-за Анютиной спины явилось уродливое лицо древней старухи, и тотчас же кат ощутил на своих губах не нежную девичью ладонь, а холод глиняного кувшина.
— Пей милый, пей, — прошамкала старуха редкозубым ртом и почти насильно влила в рот Чернышева теплую жидкость. — Пей родимый, полегчает тебя. Ты же огнем горишь весь. Пей.
Питьё оказалось приятным на вкус, и, наверное, потому кат сразу же стал его жадно глотать. С каждым глотком ему становилось всё спокойнее и спокойнее. Скоро ему уже ни о чем не хотелось думать, а хотелось только спокойно лететь в голубую неведомую даль.
— Хорошо-то как, — прошептал Еремей, и всё закружилось перед его взором. — Вот благодать-то.
Пропала куда-то землянка со страшной старухой, пропала противная хлябь ранней весны, а вместо них распластался перед взором ката цветущий луг. И захотелось бежать по высокой траве, среди благоухания луговых цветов, отрывая от дела трудолюбивых пчел во множестве вьющихся над цветастым ковром. До изнеможения хотелось бежать куда-то, а потом упасть в мягкую мураву, повернуться на спину и следить за веселой суетой порхающего в голубом небе жаворонка. Так и сделал Чернышев: сперва побежал, потом упал, да вот только с жаворонком не очень получилось, почернело вдруг небо, и глянуло сверху на ката огромное старухино лицо.
— На-ка выпей ещё отвару касатик, — шептали лиловые губы, и в рот Еремея полилась тягучая ароматная влага. — Пей, пей, этот настой многих на ноги поставил и тебе поможет обязательно.
И опять все закружилось перед взором Еремея, опять полетел он куда-то, но очутился на этот раз не на цветущем лугу, а в своей избе. Прямо за стол попал. Детишки рядом с ним сидят, улыбаются. Вот они — Ефремка с Матвейкой, совсем рядышком, только руку протянуть осталось. Да вот не тут-то оно и было, хотя уж вроде куда ближе? Потянулся Чернышев к мальчишкам, а уж их и нет вроде. Здоровый черный кот на их месте сидит. Сидит и лапой морду свою трет, а лапа у него не кошачья, человеческая. Белая такая рука, холеная, с перстнями самоцветными. Кат замахнулся на умывающегося кота глиняной плошкой, но кот увернулся, отбежал в угол и обратился там, ни кем иным, как генералом Ушаковым Андреем Ивановичем. Погрозил строгий генерал Еремею пальцем и молвил с укоризной.
— Раньше-то у тебя Чернышев рука потверже была. Сгубил ты себя. Для чего сгубил? Не пойму.
— Так получилось, — грустно ответил генералу кат. — На роду мне видно было так написано.
— Вот это ты врешь про судьбу! — внезапно взъярился Ушаков. — Ты службу государеву на девку променял. И ладно бы девка путная была, а то ведь блудная она. Неужели ты сам еще этого не понял. Опомнись Чернышев. Христом богом тебя прошу, опомнись, а то ведь хуже будет. Гони эту тварь от себя!
— Врешь! — благим матом заорал на генерала Еремей и хотел ударить кулаком по бледному лицу. — Не будет мне уже хуже! И про Анюту ты всё врешь, не такая она, как все! Вы её все в моих глазах опорочить хотите! И тать этот Яков и ты Андрей Иванович! Все!
Только вместо генеральского лица провалился куда-то кулак, а вслед за ним и сам Ерема. Темно стало, душно. Вроде, как трясина его засасывает. Вот уж и грязь болотная в рот полезла, и главное не защитишься от неё никак. Руки-то уж трясина противная сковала, только плеваться осталось. Скоро и плеваться сил не осталось, и решился Чернышев утонуть.
— Все равно человек я пропащий, — крикнул он на всё болото и перестал плеваться. — Чего мне теперь за жизнь-то цепляться! Жалко вот только, что Анюту я больше никогда не увижу. И мальчишкам моим без меня ведь никто не поможет. А, будь, что будет!
Чавкнула злая трясина, втянула в себя страдальца и толкнула в какую-то трубу. Сдавила там ката неведомая сила, так сдавила, что кости его, захрустели жалобно, и выбросила опять стремительно, будто снаряд из мортиры. Упал Еремей куда-то носом, больно так упал, вновь думая, что всё конец его грешной жизни наступил, но снова обошлось. Сидел теперь Еремей на цветущей земляничной поляне, а из-за малиновых кустов смотрела на него Марфа. Вокруг неё, на зеленых листьях сверкали самоцветами крупные капли росы, и такой красивой была жена в этом сверкании, словно новая икона среди праздничных церковных свечей. Чернышев потянулся к Марфе, хотел прощения у неё попросить, да только язык его перестал слушаться, и Марфа от рук отпрянула. Отпрянула и бежать. Еремей за ней. Догнал. Схватил за родные плечи, повернул к себе, да и давай жарко целовать её в уста алые.
— Что же ты творишь охальник, — вдруг не своим скрипучим голосом стала ругаться на него жена. — Отошел что ли, раз на баб бросаться стал? Ой, охальник, ой стервец! Да пусти же.
Потемнело всё вокруг от этого голоса, сморщилось румяное лицо Марфы, и очнулся от тяжелого сна кат.
Лежал он в темной землянке, а перед ним сидела старуха с серым лицом и укоризненно качала головой.
— Я уж думала, что не ожить тебе, а ты вон на меня набрасываться стал, целоваться лезешь, — пробормотала старуха, и надрывно кашляя, вышла на улицу. — Да какая я теперь баба, милок? Отошел мой бабий век. Давно уж отошел. Ох-ох-ох.
Чернышев еще немного полежал, оглядывая сумрачные, покрытые зеленым мхом стены, темный потолок со следами черной копоти и ползком последовал за хозяйкой в чуть приоткрытую дверь.
На улице было по-летнему тепло. Еремей удивленно покрутил головой, отыскивая, еще недавно лежащие повсюду сугробы да покрытые тонким ледком лужи, и крикнул, раздувающей костер старухе.
— Так сколько же я у тебя пролежал, старая?
Старуха выпрямилась, откинула тыльной стороной ладони прядь слежавшихся сивых волос и изобразила на лице совершенное недоумение. Дескать, хочешь, пытай меня милок, хочешь, нет, а вот, сколько времени ты здесь пролежал, я тебе сказать не могу. И не потому, что мне трудно ответить тебе, а просто я не знаю этого. Давно ли, недавно ли тебя привели — для меня все равно, я теперь в счет времени совсем не верю, а потому и не веду его. Умерло для меня время. Мне теперь, что вчера, что сегодня, всё без разницы. Может, давно ты лежишь, а может, нет?
— Вроде снег был, когда мы пришли? — решил немного подтолкнуть к ответу хозяйку Чернышев.
— Весна нынче дружная была, с дождем, — утвердительно кивнула старуха и опять наклонилась к огню. — Быстро снег согнало, а теперь вот тепло стало. Дружная весна нынче. Ты посиди на солнышке, а то залежался, поди? Посиди касатик, солнышко оно всегда людям силу дает. Посиди.
Два дня кряду еле-еле выползал Еремей из землянки на солнышко, а потом стало полегче ему. Есть захотелось, да что там есть, ему уж баню подавай. Ожил человек. Старуха с ним особо не разговаривала, кормить, кормила и воды в соседней землянке для ката нагрела. А как помылся он, так уж и вовсе ему покоя не стало. Мечется Чернышев на полянке, бродит по опушке и будто ищет чего-то.
День за днем мечется, и вот как-то ранним утром вышел, потянулся кат под блестящими лучами радостного солнышка и крикнул весело, как всегда копошащейся в земле старухе.
— Пошел я матушка, спасибо за прием!
— А куда тебе идти, милок? — недоуменно заморгала блеклыми глазами, внезапно отвлеченная от дела хозяйка. — Куда?
— А ведь и верно, — как-то сразу сник Еремей Матвеевич, — а куда я пойду? В город мне, наверное, нельзя? Может, в деревню податься?
— Ты подожди, Анка сегодня должна к вечеру подойти, — проскрипела старуха и опять уткнулась в грядку. — Она велела, чтобы ты дождался её. Обязательно дождаться велела.
Анюта пришла сразу после полудня, не пришлось её до вечера ждать. Она неслышно подошла к землянке из зарослей елок, вежливо поклонилась хозяйке, а потом зарыдала вдруг и бросилась на грудь Еремея.
— Ожил, Еремеюшка, ожил желанный мой, — шептала девушка, всхлипывая и уткнувшись лицом в Еремееву рубаху. — Боялась я, что не оживешь ты. Знаешь, как я боялась? Ты ж у меня теперь один остался. Один любый ты мой. Батюшку-то опять в крепость забрали.
— Как забрали?
— А как ушли мы с тобой из деревни, так и забрали. Солдаты ведь по нашему следу шли. На самую малость мы с тобою спаслись. А батюшка вот не смог, снова его в крепость бросили. Ой, горе-то, какое, ой, горе. Что же делать-то мне теперь, сиротинушке? Как жить-то я буду?
— А голову-то ему кто рубить станет Ванька Петрищев или Савка? — неожиданно хмуро спросил кат. — Савка, поди.
— Бог с тобою Еремей Матвеевич, какую голову? — сразу же насторожилась Анюта.
— Как какую? Его голову. Её ведь на страстной неделе срубить должны. Или не было еще страшной субботы?
— Как не было? Вот сегодня она, как раз и есть. А только батюшке голову не будут сейчас рубить. Я ведь, как узнала, что его снова в каземат взяли, совсем обезумела. Не будет мне больше жизни, думаю. Ничего у меня не осталось: Еремеюшка при смерти лежит, батюшка в крепости мается и неоткуда мне больше счастья ждать. Вот, значит, подумала я так и решилась. Знаешь, на что решилась?
— Не знаю.
— К Государю я решилась пойти. Понимаешь, к самому Государю нашему, к батюшке Петру Алексеевичу.
— Да как так? — яростно стал тереть пальцами виски кат. — К самому Государю-императору? Да ты что? Как так можно-то?
— А вот так, — прижала дрожащие руки к груди Анюта. — Один солдат за пятак провел меня в дворцовый сад и спрятал в зимней беседке. Долго я там своей участи дожидалась и дождалась.
— С Петром Алексеевичем говорила? — раскрыл изумленный рот Еремей. — С самим Государем — императором? Вот это да?
— Нет, — замахала ладошкой девушка, — не было Государя в тот день в столице. В отъезде он был по делам корабельным. С царицей я разговаривала.
— С царицей?
— Да с ней, с Екатериной Алексеевной. С матушкой нашей. Упала к ней в ноги и всё ей рассказала. Она, как прознала про мою жизнь, министра сразу зовет, дескать, освобождай Матвея Кузьмищева. Не виновен он. А министр уперся. «Не могу, говорит, — освободить. Казни отсрочку дам, а освободить не могу. Пока доказательств, что он не виновен, не будет — не освобожу Матвея». Государыня и так ему и эдак, а он уперся и ни в какую. Заупрямился подлец. Вот тут мне Екатерина Алексеевна и велела доказательства эти до Петрова дня найти. «Найдешь, — говорит, — освобожу батюшку твоего, и даже тря серебреными рублями, за тяготы его одарю». Я снова к ней в ноги и про тебя всю правду поведала. Всё до последнего словечка ей рассказала.
— А она чего?
— Узнаю, говорит, что твой батюшка не виновен, тогда и Еремея Матвеевича тоже прощу и графу Толстому опять велю его на службу взять. «Непременно, — говорит, — велю взять».
— Правда, Анюта?
— Правда, Еремей Матвеевич, вот тебе крест, что, правда. Только вот как убивца настоящего найти я не знаю. Не будет мне видно счастья больше. Где ж его теперь найдешь?
— Ничего, ничего Анюта, — радостно потер руки Чернышев, — найдем как-нибудь. Вместе искать будем. Я ведь в сыскном деле тоже кумекаю чуть-чуть. Не бойся радость моя, мы с тобой вместе из любой щели этого изверга ковырнем и ответ надлежащий держать заставим.
— Правда вместе? — ещё теснее прижалась Анюта к Еремею и у того от счастья закружилась голова.
— Правда, правда, родная моя. Вместе с тобой будем, всегда вместе, — крепко обнял он девушку и попытался поцеловать. — Я теперь для тебя всё смогу.
— Подожди Еремушка, подожди, — ловко высвободилась из объятий Анюта. — Грех сегодня целоваться. Страшная суббота ведь. Давай лучше думать, как нам поскорее убийцу подлого сыскать. Мне кажется надо кинжал, которым офицера зарезали, посмотреть, может там метки какие есть. Кинжал-то уж очень занятен был, на таких хозяева всегда метки свои ставят. Вот может, и мы чего найдем? А?
— Помню я этот кинжал, — зачесал затылок Чернышев. — На другой день после убийства нам его Оська Рысак показывал. Действительно, занятная у того кинжальца ручка. Так она искусно сделана, будто две змейки переплелись, и головки в разные стороны выставили. А в глазах змеиных по камушку блестящему замуровано. Я ведь этот кинжал и в руках держал.
— А метки-то, были там какие?
— Не рассмотрел я меток-то, — сокрушенно махнул рукой кат. — Толстой Петр Андреевич пришел. Вырвал у нас кинжал и давай ругаться, так ругался, что спасу от него не было. Оську даже ножнами от шпаги своей побил. Так крепко побил, что аж до слезы. Потому я и меток никаких не заметил.
— А где же теперь кинжал? — нежно погладила Анюта Еремея по щеке. — Вот бы нам его поскорее посмотреть?
— Так в сундуке, наверное, — яростно зачесал затылок Чернышев. — Петр Андреевич его в сундук убрал. Сундук кованый в канцелярии нашей стоит, под лестницей, что в верхнюю светлицу ведет, вот туда он его и убрал. Поругался немного и прибрал. Мне бы сейчас в канцелярию попасть, а уж из сундука кинжал достать, так это раз плюнуть. Мы всегда этот замок открывали. Меня Сеня Суков научил. Там генерал Ушаков бутыль вина заморского хранил, а мы вот с Сеней пробовали его помаленьку да потом, что осталось, водой разбавляли. Доброе вино у генерала было. В сундук не трудно попасть. Надо ножичек маленький взять и вместо ключа его сунуть, замок в миг и откроется. Проще простого там всё сделано. Проще простого. Мне бы только в канцелярию как попасть.
— Так ты сходи Еремушка.
— Да как же я схожу-то?
— А вот как. Завтра ведь Светлое Воскресенье. Все в городе праздновать будут. И в крепости ворота закрывать не будут. Ты под вечер к канцелярии и проберись. Там, поди, завтра и охраны-то не будет, праздник ведь. Какая в праздник охрана? Ключ-то от канцелярии знаешь, где прячут?
— Знаю, конечно. Я же не последним человеком в канцелярии был. Совсем не последним.
— Так возьми ключик тот Еремеюшка и достань кинжал. Только в нем наше спасение, Еремушка, только в нем.
— Так заметят меня, — всплеснул руками Чернышев. — Сама знаешь, что вход-то канцелярский на видном месте расположен. Там ведь всегда солдаты бродят. Кто по нужде, кто еще куда. Непременно заметят.
— А ты незаметно. Тебе сейчас бабушка Ненила волосы опалит, кафтан старенький со штанами даст, а поутру завтра я тебя в город лесной тропкой проведу. Походишь там, будто работник пришлый, а как стемнеет, так к канцелярии и проберешься. В город тебе завтра надо идти, только в город. Там много будет работного люда гулять. Погуляй вместе с ними. Вот я тебе и денежки припасла. На тебя никто внимания не обратит. Недавно возле Гостиного двора как раз новый кабак и открыли. До вечера просидишь в кабаке, а уж по темному к канцелярии пойдешь. Сходишь любый мой?
Еремей опять захотел поцеловать девушку, но она выскользнула, забежала в землянку и сразу же выскочила оттуда с ковшом кваса.
— Выпей Еремеюшка, выпей, — зашептала она и сунула ковш в руки ката. — Выпей кваску — ядреный он.
Еремей Матвеевич отхлебнул из ковша два добрых глотка и почти сразу же захотел нестерпимо спать. Последнее, что он успел увидеть перед сном — были синие глаза Анюты. Чернышев счастливо улыбнулся этим очам и захрапел на моховой подстилке.
— Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — зашептал кто-то, унося Еремея в таинственную золотистую дымку. — Родная моя.