Проснулся Еремей от довольно крепкого тычка в левое плечо на уже знакомой ему лежанке. Проснулся и вздрогнул от неожиданного видения. Нависла над его лицом смеющаяся старуха и сует она кату в нос какой-то белый сверток. Смеется и сует — вот ужас-то где. Ладно бы уж не смеялась, так это бы еще куда ни шло, а то ведь ржет бесстыжая, как шалая лошадь по весне. Оттолкнул старуху кат, выхватил из её рук сверток и за порог. На улице было светло, и потому Чернышев быстро разобрался со свертком. Вообще-то это был и не сверток, а сложенная в несколько раз серая тряпица. Кат, недоуменно пожав плечами, развернул старухин дар и, заметив на нем крупные буквы, стал прилежно складывать их в слова. Непростое это дело из букв слова извлечь, но если голова на плечах есть, то можно. Голова у Еремея была да к тому же ещё, была она, не в пример другим некоторым, достаточно светлой. И потому промучавшись до легкого пота сумел он причитать следующую запись, сделанную, по всей видимости, кровью.
— Спаси Ерема. Похитил меня Апраксин Гаврюха, граф и злодей. Спаси милый. Увезти он меня хочет. Спаси родной. Анюта твоя навеки.
Не сразу дошел до Чернышева смысл этих слов, а как дошел, то он ворвался в землянку, ухватил старуху за воротник драной кацавейки и заорал, обильно брызгая слюной, на её сморщенную долгими годами кожу.
— Говори тварь, кто тряпицу принес! Говори, а то пришибу, как комара болотного! Откуда тряпица взялась?!
Хозяйка задергалась от столь серьезно спроса, попыталась вырваться, но, получив за дерзкую попытку звонкую оплеуху, прошипела обиженно.
— Малец какой-то принес. Сказал, что Анка тряпку из окна выбросила и велела сюда снести.
— Из какого окна?
— Не знаю я из какого. Сказано из окна и всё. Пусти!
Старуха видимо действительно рассказала всё что знала, а потому весь дальнейший спрос принёс кату одни хлопоты без существенной пользы. Чего он уж с нею только не вытворял, единственное, что под потолок за связанные руки не подвесил, а остальное всё, что подручные средства позволяли, испробовал. Да только всё без толку. Ничего больше старая ведьма не сказала, только охала надрывно. Пришлось бросить её на земляном полу убогого жилища, а самому выскочить на улицу да носиться там кругами по ближайшей полянке. Где-то на втором кругу сложилось в голове Еремея следующая картина последних происшествий.
— Значит, Гаврилка Апраксин глаз на Анюту положил, — бубнил себе под нос, бегающий по мокрой траве кат. — А как на такую девку глаза не положить? Разве, что только слепой около неё без трепета душевного пройдет, да и то вряд ли? А тут видно Фролка Петров вмешался. Вот его Апраксин кинжалом своим в грудь и пырнул с двумя целями сразу. Во-первых, чтобы сам Фрол не мешался под ногами, а во-вторых, чтобы отца Анютиного в застенок упечь. Всё ведь сволочь продумал. Всё предусмотрел. Пырнул, подождал, чего будет, и Анюту силком взять решился. Не стерпелось видно? Вот змей подколодный, вот гадюкин сын. Как только земля таких аспидов на себе носит? Чего же дальше-то мне делать?
Решение, как быть дальше созрело еще через круг бестолковой беготни, и было оно просто, словно сноп соломы посреди деревенского поля.
— Надо из Гаврилки Апраксина душу вытрясти, — остановился на полушаге Еремей и рубанул могучей рукой светлый весенний воздух. — Сейчас же к подлецу пойду да на чистую воду его быстро выведу. Ишь ты, взяли моду, девок средь бела дня воровать. Вот уж до чего дошли графья эти. Ох, и попляшет сейчас злодей под мою плетку. Ох, попляшет!
Чернышев поддал ногой какой-то вылезший из земли без времени гриб и решительно пошагал к чуть заметной тропинке в сером кустарнике.
— Стой! — завопила сзади старуха. — Подожди!
Еремей даже не обернулся на истошный крик. Как пошел через кусты, так и шел упрямо. Не хотелось даже мгновения драгоценного терять, спешить ведь надо было изо всех сил, но старуха продолжала кричать своё.
— Стой! — надрывно скрипел сзади её отнюдь не прекрасный голос. — Подожди! Да постой же!
И так он скрипел душераздирающе, голос этот, что дрогнуло сердце ката, пошла по нему трещинка сочувствия, внезапно обратившаяся в разлом жалости.
— Чего я к ней к убогой привязался? — с глубоким вздохом спросил неведомо кого Еремей и обернулся на настойчивый крик. — Она-то чем виновата, что под горячую руку мне попалась?
Хозяйка подбежала к нему на плохо слушающихся ногах и сунула в руки темно зеленый тряпичный сверток, развернув который Чернышев сразу же крепко съездил себя по озабоченному лбу.
— Куда ж я в исподнем-то собрался? — усмехнулся он, натягивая поношенную амуницию отставного солдата. — Вот бы смеху-то было, выйди я в подштанниках на городскую площадь. Вот дурья башка! Молодец старуха. Вот ведь, как сообразила.
Еремею захотелось крикнуть хозяйке пусть самое маленькое доброе слово, но та пропала куда-то, и пришлось кату, наскоро одевшись, бежать дальше, не отдав долга благодарности за внезапную старухину заботу.
Половину пути пробежал Чернышев только с одной мыслью, как бы поскорее ухватить за кадык злобного похитителя Анюты, но на второй половине, когда мысли понемногу стали приходить в порядок, Еремей решил сделать всё без спешки. Здесь спешка, пожалуй, только во вред пойти может.
— Осмотрюсь-ка я сначала, а уж потом с подлеца спрос сделаю. Вот только бы местечко приличное для спроса найти.
Осмотреться кат решил из жилища своего нового товарища Киселева, благо тот так в гости душевно приглашал, что отказаться от такого приглашения только совершенно бездушный человек сможет. А Чернышев таким еще не стал, не успел пока.
Еремей Матвеевич аккуратно обошел караульные будки на городских окраинах, нашел нужную примету, отсчитал от неё четыре избы и уперся в убогую землянку. Даже и не землянку скорее, а так яму хворостом прикрытую. Из ямы доносился богатырский храп, и торчала черная пятка.
Разбуженный крепким щелчком по пятке Иван, для начала хотел рассердиться, но, быстро разглядев возмутителя своего покоя, искренне возрадовался.
— Ерема! — заорал он, хватая ката тощими, но жилистыми руками. — Друг ты мой сердечный! Сколько лет? Сколько зим? Ты-то как здесь? А я вот видишь, поспать немного решил. Всё ведь в заботах, всё ведь в трудах. Нет мне покоя и уж, наверное, не будет никогда на этом свете. На роду мне такая жизнь расписана. А была б судьба другая, да разве б я…
Тут вдруг Киселев запнулся на полуслове, вскинул к небу затуманенные вчерашней неправедной жизнью глаза и, выхватив откуда-то из ямы шапку, рванулся по проторенной тропе, увлекая за собой и Еремея.
— Бежим Ерема на пристань, — уже на бегу сообщал свои намерения Иван, — там купец Жохов баржу с мукой притащил, и сейчас грузчиков нанимать будут. Пойдем, сшибем по полкопеечки, а то нутро у меня так горит, что ты и представить себе не можешь. Огнем нестерпимым горит. И я так думаю, что огонь внутри меня, гораздо жарче даже самого адова пламени. Непременно жарче. Я же вчера опять у девок был. Копейку раздобыл и к ним. Хорошо посидели. Кстати, Марьянка по тебе уж больно сердечно убивается.
— Какая Марьянка?
— Ох, и озорник ты Ерема. Чего, уж забыл, с кем светлым воскресеньем в дальней каморке кувыркался? Сейчас денежку заработаем и опять к ним пойдем. Порадуй Марьянку ещё разок, уж больно ты ей по душе пришелся. Она мне вчера, как взялась про тебя рассказывать, будто колоколецем залилась. Динь-динь-динь. Ерема такой, Ерема сякой и всё выспрашивает, где тебя поскорее сыскать. Короче, присушил ты бабу ей на беду, себе на горе. А впрочем…
Киселев внезапно остановился, уперся грудью в середину живота Чернышева и спросил довольно строго:
— А чего это у тебя Еремей в кармане звенит?
Еремей непонимающе пожал плечами, сунул руку в карман и нащупал там несколько монет. Быстро выбрав из них самую мелкую, кат извлек ее на свет божий и показал эту добычу своему товарищу. Тот без лишних разговоров схватил монету с руки, и весело велел Еремею развернуться.
— Бес с ним, с Жоховым этим, — махнул рукой Иван, шагая по тропинке обратным путем. — И без него проживем. Нам теперь с алтыном ничего не страшно. Только в кабак у Гостиного двора не пойдем, в татарском таборе сегодня погуляем, у Мишки Соломонова. Там соглядатаев поменьше. А всё-таки ты настоящий человек Ерема, не немец какой-нибудь. Тот бы из кармана самую мелочь вытащил, полушку, к примеру, а ты вон — сразу алтын. Молодец. Сейчас сначала в кабаке посидим, а потом к девкам. Эх, и гульнем мы сегодня с тобой Ерема, так гульнем, что чертям тесно в аду станет. Хороший ты человек Ерема, ну, просто лучше не бывает. Вот среди немцев, таких как ты, точно нет. Немец вот так просто из кармана алтын доставать не станет, а ты молодец. Пошли в кабак.
— Ты подожди Ваня с кабаком-то, подожди, — осадил немного пыл своего друга Еремей, — мне некогда сейчас гулять. Мне дом Апраксина срочно найти надо. Дело у меня там, ты не знаешь случаем, как к нему поскорее пройти?
— Это, к которому, ко дворцу Федора Матвеевича что ли? Это он тебе, что ли так срочно понадобился?
— Не, мне Гаврюха нужен.
— А вон кто, Гаврила Федорович. Сынок единственный Федора Матвеевича. Единственный, но не совсем правильный. Знаю такого. Он же вместе с отцом проживать изволит, а мы им этой зимой баньку рубили. Пол зимы у них в усадьбе плотничали, да и на лето звали они меня камнем у дома мостить. Я ведь знаешь, какой мастеровой? Меня многие на работу приглашают. Я ведь все могу: топором рубить, пилой пилить, камень тесать. Ты мне только скажи чего, и я всё сделаю. Всё сделаю и не хуже немца какого-нибудь. Я ведь, если постараюсь и наличники цветами вырезать смогу. Только вот времени у меня никогда нет. Вот беда-то моя в чем.
— Побежали к ним Ваня, — взмолился кат, хватая не на шутку расхваставшегося Киселева за руку. — Побежали. Надо мне с этим Гаврюхой поговорить. Показывай, где его изба?
— Ишь ты, изба, — подергал себя за мочку уха Еремеев товарищ. — Не изба у Апраксина, друг Ерема. Дворец у него и даже не дворец, а хоромы настоящие.
— Пусть дворец! Пусть хоромы! Побежали только скорее!
— Чего бежать-то? — недовольно передернул плечом Иван. — Вон их хоромы стоят по правую руку. Только нас Ерема с тобой туда вряд ли пустят. Рожей мы, видишь ли, для таких хором не вышли да и отказался я, когда меня звали туда, а теперь вот и не пустят безо времени. Нам туда без веления ходить не положено, раз мы с тобой к ним на работу не нанялись. Вот такие у них порядки в хоромах этих. Это ведь всё немцы поди придумали? Они подлые!
— А как же быть-то? — недоуменно заморгал не раз подпаленными ресницами кат. — Очень мне надо у них побывать.
— Надо, побываешь, — энергично зачесал бороду Киселев. — Дружок мой у них псарем служит. Такой друг он мне, что просто водой нас не разлить. Давай-ка, мы его тоже в кабак захватим, а там глядишь под хорошее угощение, и дело твоё скорее сладится. Пошли Ёкося — Мокося приглашать, раз тебе так надо. Пойдем, только давай сначала постучимся для порядка в ворота.
На громкий стук хрипло залаяли собаки, и вылезла поверх тесовых ворот бабья голова в цветастом платке. Она недовольно повертела носом, потом шмыгнула им, стряхнула, упавшую из-под платка на глаза непослушную прядь и, разобравшись, кто барабанит по воротам, строго погрозила пальцем.
— Чего барабанишь, ирод окаянный? — крикнула она сверху возмутителю своего покоя. — А ну пошел отсюда, иначе собак с цепи спущу.
— Ты это Фуфырка, не очень кричи тут, — махнул рукой на бабий крик Киселев, — а то вон я сейчас ком грязи слеплю да закатаю тебе промеж глаз твоих глупых. За мною в раз станется, реветь ведь будешь. Ты мне лучше Ёкося-Мокося позови. Псаря вашего и друга, стало быть, моего!
— Не здесь никаких Мокосей, — опять заверещала бабенка. — А псарем у нас Карп Деменьтьевич, только я его тебе Кисель ни в жизнь не позову. После того, как ты петуха с нашего двора свел, нам графиня с тобой даже разговаривать не велела. Проваливай по добру — по здорову.
— Какого петуха? — с искренним удивлением лица возмутился Иван. — Не сводил я с вашего двора никаких петухов, а если ты про того, который сам за мною пошел, так я здесь совсем не виноват. Я говорил ему, чтобы он не ходил за мной, а он меня и слушать не хотел, вот и дождался. Не виноват я совсем, раз он сам такой дурень. Так что ты мне Фуфырка про петухов своих брось намекать, а лучше зови скорее Ёкося-Мокося, а то ведь мы и без него можем в кабак запросто пойти. Поняла?
Бабья голова внезапно скрылась, а на месте её после изрядной возни по ту сторону забора явился лохматый мужик с огромным синяком под левым глазом.
— Вам чего ёкось-мокось надобно тут, — заорал мужик неожиданно тонким для своей комплекции голосом. — Чего под воротами шляетесь, екось-мокось вас задери? Чего надо?
— Ты чего Мокось меня не признал, — истошно заорал Киселев, роняя от старания великого шапку с головы. — Иван я, земляк твой.
— Вижу, что это ты Иван, но тут такая екось-мокось получается, что мне с тобой и говорить не велено. Вор ты, сказывают, а не земляк никакой. Вот такая екось-мокось складывается.
— А ты и не говори со мной, — подбирая с земли шапку, уже спокойно ответил земляку Киселев. — Пошли молча в кабак, а то мне уж алтын всю руку сжег. Неужто не знаешь, как от него рука горит. Чего со мной говорить-то, когда деньги есть? Алтын ведь.
— Алтын, екось-мокось?
— Алтын.
Мужик снова исчез за высоким тыном, и после очередной продолжительной возни с всхлипами и сопением, вдруг одна воротная створка приоткрылась, и из неё выскочил, бестолково перебирая ногами, Иванов земляк. Удержавшись с огромным трудом от падения, он развернулся к воротам, погрозил туда кулаком и быстро пошел прочь от дома по извилистой тропинке.
Киселев с Чернышевым побежали следом.
— Вот баба, вот стерва, екосем-мокосем по лбу бы её, — бубнил всю дорогу псарь. — Всё ей не так, всё не этак. Вот я ей ужо покажу, а то ишь ты волю взяла. Она думает я кто: екось-мокось какой-нибудь? Э нет, ошибаешься, я мужик настоящий. Ух, Степанида попомнишь ты еще меня. Я мужик серьезный, а не екось-мокось безответный. Меня кочергой по заду бить вообще не следует, а когда ко мне товарищ пришел, тем более. Ну, смотри у меня Степка. Ох, станется тебе вечером. Ох, екось-мокось!
Окончательно угомонился Екось-Мокось только в кабаке и, причем только после второй кружки. И вот лишь после этого он стал способен размышлять над другими вопросами, не связанными с обидой на Степаниду. Помянув последний раз Степаниду недобрым словом, псарь рассказал историю потери трех пальце в битве под городом Полтавой, поведал преимущества мортиры над тюфяком, выпил еще раз и, наконец, отозвался на вопрос Чернышева о своем молодом господине.
— Нет сейчас Гаврилы Федоровича дома, — отрезая ножом, кус мяса от заячьей ноги, рассудительно вещал Ёкось-Мокось, — да если бы и был, то поговорить с ним тебе бы не пришлось. Сурьезный он больно. Такой сурьезный, что и смотреть на таких как вы не будет. Ну, если бы, конечно, я бы словечко за вас замолвил, тогда бы глядишь, чего бы и получилось, может быть, а так нет. Сурьезный граф. Он со мною-то не всегда уважительно говорит, а уж с вами тем более. Вот батюшка его попроще, несмотря на то, что большую должность в государстве занимает. А сынок ещё тот злыдень. Кстати, зачем он тебе?
— Анютку он у меня похитил.
— Какую Анюту?
— Мою.
— Девку что ли?
— Ну, пусть девку.
— Это Гаврила Федорович может. Не умеет он просто так около девки пройти, обязательно похитит. Вот такой ёкось-мокось получается. Отец-то его, Федор Матвеевич, совсем другой. С царем из одного кубка пил, корабли с городами строил и чтобы на сторону от графини. Ни-ни. И графиня всегда себя блюла. Правда, кричала одно время Анисья Кривобокова, что застала мужа своего, Ефрема — конюха в графининой спальне с приспущенными портками. Как раз в тот год это было, когда Федор Матвеевич Таганрог-город строил. Да только кто ей поверит? Вреднющая бабенка. Не баба, а екось-мокось настоящий. Не зря ведь Ефрем о её спину оглоблю обломал. И знаете, братцы мои, сколько в ней вредности оказалось? Оглобля напополам, а ей хоть бы хны, нет, правда с пол-лета пролежала недвижимою, но потом оклемалась. Выгнуло её слегка на правый бок, нога гнуться перестала, а в остальном, баба как баба. Ох, Анисья, не Анисья она, а сущий екось-мокось в юбке. Ну и кто такой поверит? Да и Ефрема теперь не спросишь, утоп он как-то на Ильин день. Купаться, видишь ли, ему приспичило. Разгорячился в конюшне чего-то и утоп в омуте. На третий день только достали. Так, что про графиню теперь чего худое сказать грех. А вот Гаврюха ещё тот кобель. Ни одну девку не упустит. Всякая его будет. Ох, задери его ёкось-мокось. Пропала твоя Анюта. Точно пропала. И ты даже ни к какому екосю-мокусю не ходи. Всё равно своего не добьешься.
— Я тебе дам, пропала! — вскочил с лавки Чернышев и ухватил псаря за воротник рыжего кафтана. — Веди меня сейчас же к Гаврюхе своему! Веди бесов сын. Я вам сейчас покажу «пропала».
— Ты это, того, — завертелся Ёкось-Мокось под сильной ручищей ката, — пусти, кому говорю! Здесь такой екось-мокось получается. Не ко времени вы подошли. Нет сейчас Гаврилы Федоровича в городе. На событию он вчера уехал. В Москву. Опоздал ты мил человек.
— На какую такую событию? — отпуская воротника псаря на волю, строго уточнил кат. — А?
— На важную. Все поехали. Я бы тоже поехал, но мне Федор Матвеевич говорит, что, мол, за домом присмотреть надобно. Нет, говорит, больше у меня надежды, кроме, как на тебя Карп. В следующий раз точно на событию поедешь, а сейчас потерпи. За домом пригляд нужен. Степанидка-то что? Баба она и есть баба. Здесь мужской взор за всем нужен. Доверяет мне Федор Матвеевич. Крепко доверяет. Я ведь знаете, какой дотошный?
— Погоди, погоди, — треснул кулаком по столу Чернышев. — А Анюта-то где? А она как же?
— Так тоже, поди, уехала, — развел руками Ёкось-Мокось. — Гаврила Федорович всех пташек своих забрал. Ух, как они в кибитке его визжали. Кого там только не было: и Софья была, и Катерина, даже Магда в наличии имелась. Эта самая верткая из них. А уж коли, и Магду он похитил, то Анюта твоя тоже, поди, там. Где же её еще-то быть? Старый-то граф только вдвоем с графиней поехали. У них в карете никто не визжал, а вот из Гаврюхиной кибитки: и визг, и писк, и бабьи слезы. Там твоя Анюта и не сомневаться, не думай, там.
Еремей, услышав неприятную новость, вскочил из-за стола и хотел куда-то бежать, но Киселев ловко поймал его за полу кафтана.
— Ты куда Ерема? — ухватил Иван ката за полу кафтана. — Чего забеспокоился так?
— В Москву мне надо, — попытался отмахнуться от товарища кат. — Мне Гаврюху этого побыстрее найти надобно, иначе не будет мне в жизни покоя. Никогда не будет. Может, догоню его в дороге?
— Погоди, погоди, в дороге его тебе пешком точно не догнать, — взмолились в один голос собутыльники Еремея. — Завтра пойдешь, а то ведь на улице скоро темнеть начнет. Куда ты, на ночь глядя? В лесу ночью никак нельзя ходить. Вон на прошлой неделе Трифона Губастого медведь насмерть задрал. Он вот так же товарищей не послушался. Нельзя тебе сейчас Ерема в лес. Никак нельзя. Завтра пойдешь.
— А сейчас пойдем лучше к девкам сходим, — деловито потер ладони Киселев, обоими глазами поочередно. — Я же тебе говорю, что Марьянка по тебе стосковалась. Она непременно велела тебе приходить. Огонь — баба! Нам бы только денежку где найти, а то ведь знаешь, как с пустыми руками приходить плохо. Вот вчера, пошел я к ним с пустыми руками, думал от стыда сгорю, но ничего, бог миловал.
— Ты же говорил, что копейка вчера у тебя была? — вспомнив утреннюю встречу, засомневался вдруг в правдивости слов товарища кат.
— Так это я у них занял копейку-то, — махнул рукой на сомнения собутыльник. — Поклялся я им, что на днях много чего принесу. Ну, чего Ерема, у тебя в кармане больше ничего нет?
Чернышев равнодушно пожал плечами, вытащил из кармана ещё монету и бросил её в грязную ладонь Ивана.
— Вот молодец, вот это по-нашему! — закричал Киселев. — Вот она — русская душа! Да разве какой немец на такое пойдет? Ни в жизнь не пойдет. Верно Екось-мокось? Я-то уж точно знаю, что не пойдет. Не под силу немцу такой душевный подвиг. Никак не под силу.
Иван резво подбежал к стойке кабатчика, взял приличную бутыль вина и жестом пригласил товарищей на выход.
Взяли Еремея прямо на кабацком крыльце. Так лихо взяли, что он и охнуть не успел. Резко заломили два солдата руки, а кто-то третий сзади под коленку ударил. Против троих разве устоишь? Навалились служивые люди на Чернышева, связали руки его и смеются довольные. Екося-Мокося тоже в грязь лицом положили, а вот Киселев вывернулся, оттолкнул солдата, да уж было убежал от неволи, но тут грохнул злой мушкет, и крупная картечь снесла веселому плотнику половину затылка. Захрипел Иван, упал, крепко прижимая к груди бутыль с вином, и простился со своею беспокойной жизнью. Напрасно будут ждать сегодня девки, обещанного им возврата долга с угощением. Напрасно будут ругаться, обзывая Ивана самыми нехорошими словами и грозить ему самыми суровыми карами. Напрасно. Не придет к ним больше Киселев. Он теперь вообще больше никуда не придет. На роду видно было у него написано: не приходить больше никуда от этого вот кабацкого крыльца.
А вот у Еремея Матвеевмча на роду видимо другое было написано, и потому потащили его довольные удачной засадой солдаты к избе Тайной канцелярии. Особенно радовался пленению ката молоденький поручик Тавров.
— Как знал я братцы, как знал, — звонко кричал юнец, обращаясь, то к одному, то к другому солдату. — Это ведь я придумал засаду возле Апраксинского дома посадить. Надо быстрее Толстому Петру Андреевичу доложить. Он у нас в полку за поимку этого поганца пять рублей серебром обещал. Если отдаст, то я братцы мои ведро вина вам сегодня же куплю, да и если не отдаст, то тоже куплю. Право слово, куплю. Полведра, а куплю! Вот удача у меня сегодня, так удача. Теперь про меня, поди, и сам Государь император услышит. Чай ему непременно об этой засаде доложат? А может, и во дворец царский меня пригласят? Вот счастье-то привалило, вот счастье-то. Как думаешь Карабанов, может мне в гвардию сейчас попроситься? Как думаешь?
Мосластый солдат вяло пожал плечами, и поручик бросился к другому.
— Ты смотри Тимофеев, не упусти басурмана. Приглядывай получше за ним. Он знаешь хитрый какой. Его сам граф Толстой пытать собирался. Он ведь знаете, чего в крепости учудил?
— Я знаю, — хмуро пробормотал солдат Карабанов и с короткого замаха ударил Еремея прикладом по лицу. — Из-за этой вот гадины дружка моего лучшего Гришу Митрофанова батогами на смерть забили. Трое детишек сиротами расти будут. Пропадут теперь они без отца. Младшему-то год всего и баба Гршина опять на сносях. Гриша-то ведь в карауле был, когда эта сволочь татей из темниц выпускала. У, ирод.
Солдат еще раз замахнулся прикладом, но поручик строго осадил его.
— Не сметь Карабанов. Мне к графу Толстому его живым привести надобно. Смотри у меня! Не смей самовольничать!
Хотя и не получил Еремей второго удара по лицу, но и от первого потекла с него кровь, как сок из раненой березы весной. Удар карабановского приклада глубоко рассек кожу аккурат между правой и левой бровью, и кровь теперь растекалась по всему лицу пленника. Когда ката довели до места, он уже ничего не видел и только угадал ступени крыльца родной еще совсем недавно канцелярии. Поручик сразу хотел вести Еремея в застенок, но солдат у двери их туда не пустил.
— Не велено, — буркнул он, выставляя впереди себя граненый штык. — Монаха псковского там пытают. Уж больно дело, говорят, тайное. Он стервец против Государя батюшки молитву перед народом читать задумал. Ох, и достанется ему теперь за задумку свою. Только начали с ним беседовать. Не завизжал он еще. Придется ждать.
— Это как ждать? — недоуменно захлопал лохматыми ресницами Тавров. — Мы же самого Чернышева поймали.
— Вижу, что Чернышева, но пустить не могу. Вон в чулан его пока посадите, а как застенок освободится, так и отведете к нужному месту. Мы всегда так делаем, коли, застенок занят.
Еремея частыми крепкими пинками втолкнули в чулан и с лязгом захлопнули за ним обитую медью дверь. Чернышев, полежал чуть-чуть на прохладном полу, тяжело кряхтя, поднялся на ноги, на ощупь нашел лавку и сел на неё. Он чуть отдышался, попробовал немного утереть лицо о штаны и откинулся спиной на каменную стену.
— Прощай Анюта, — прошептал кат сухими губами, силясь представить желанный образ прелестницы. — Прощай красавица. И моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах.
Однако, как ни старался кат представить образ очаровательной прелестницы, ничего у него не вышло. Вместо синеглазой Анюты, выплыли из жирной тьмы укоризненные глаза печальной Марфы.
— И ты прощай Марфа, — еще тяжелее вздохнул Еремей. — Не поминай меня лихом, раз уж так получилось. Судьбинушка уж видно у меня такая подлая. Околдовали меня видно? Прощай и блюди себя как следует, коли, такая у нас с тобой планида вышла. Ради детишек наших блюди.
Чернышев хотел еще что-то сказать жене, но почувствовал какую-то возню возле своих ног.
— Еремей Матвеевич, — вдруг позвал кто-то ката из-под лавки. — Подвинь немного ноги-то в сторону, а то не вылезу я никак.
Еремей с дрожью во всем теле повиновался таинственному шепоту, прижался к углу и скоро почувствовал, как кто-то осторожно оттирает его, покрытое запекшейся кровью лицо. Когда кат смог разглядеть своего благодетеля, он чуть не закричал в полный голос от удивления. Еле-еле от удивленного крика он удержался. Перед Еремеем на коленях с тряпкой в руке стоял подьячий Суков. Это же надо такому случиться?
— Чего же ты натворил Еремей Матвеевич, — укоризненно качал головой Сеня. — Это же надо такое удумать, чтобы разбойника из темницы освободить. Это же надо? Никогда еще кат разбойника на волю не выпускал. Ты первый. Это же надо такое удумать? Да как же ты так? Прости тебя Господи. Ой, да чего я тебе-то душу травлю? Ты же, наверное, сам, поди, не рад? Вот только с Кузьмой Поликарповичем, с дружком твоим нехорошо получилось. Ой, как нехорошо, ну просто беда.
— А чего с ним?
— Ноздри ему вырвали и в Пустоозеро сослали. Ругался он очень на тебя, когда ноздри-то ему рвали. Грозился очень.
— Жалко Кузьку. Вот ведь как он не уберегся.
— Ясное дело жаль, но ты бы лучше себя Еремей Матвеевич пожалел, — протяжно вздохнул подъячий. — Тебе-то сегодня порванными ноздрями не отделаться. Как же ты решился на такое? Ты уж прости, что неймется мне с вопросом этим. Прости, а только никак я в толк не возьму дерзость твою. Как же решиться на такое можно? Да как же так-то?
— Не спрашивай меня Семен сейчас, — горячо зашептал на ухо подьячему кат, утирая связанными руками кровь с носа. — Я сам пока ещё не пойму, что случилось, но знаю, что не напрасны мои страдания. Невиновного человека я хотел сберечь, а видишь, как оно всё получается. Мне бы только отсюда выбраться, а уж на воле я бы правду быстро нашел. Я уж почти докопался до всего. Мне бы только на волюшку. Только чую, что нет больше туда дороженьки. Нет. Ляжет на днях моя дурная головушка на плаху и всё. Поминай, как звали Еремея Чернышева. Нутром чую.
— Ты подожди причитать-то, — зашептал, разрезая веревки на руках пленника Суков. — Рано ты себя хоронишь. Может ещё и обойдется.
— Как обойдется?
— А так и обойдется. Ты думаешь, я, почему здесь?
— Почему?
— Помочь я тебе хочу. Ты же товарищ мой. Я, как увидел, что тебя ведут, прямо обомлел весь, а потом Господь меня сподобил здесь спрятаться. Будто шепнул мне кто на ухо про чулан этот. А знаешь, кто это был?
— Кто?
— Ангел-хранитель твой — вот кто. Только я под лавку залез, и тут тебя приводят. Видно не настолько ты грешен, чтоб голову за просто так сложить. На вот тебе нож Еремей Матвеевич. Я опять под лавку залезу, а ты шумни чем-нибудь, авось солдат и зайдет сюда. И уж, коль зайдет, то тут уж не теряйся, бей солдата ножом. Это последняя надежда твоя будет. Сумеешь выбраться — счастье твое, не сумеешь, тогда уж тебе никто не поможет.
— Жалко солдатика-то. Я и так его уж чем-то обидел.
— Ты себя лучше пожалей, пользы тебе от этого больше будет, — зло прошипел подьячий, утер еще раз влажной тряпицей кату лицо и стремительно забрался опять под лавку.
Чернышев поморгал немного чуть прозревшими глазами, огляделся в сумраке чулана и заметил в противоположном углу сложенные у стены доски. Он на цыпочках подобрался к ним и сильно толкнул плечом несколько досок. Доски с грохотом свалились на каменный пол.
— Ты чего там? — настороженно крикнул из-за двери солдат. — Чего шумишь, ирод окаянный?
— По нужде мне надо, — ответил ему Чернышев и уронил на пол остальные доски. — Мочи нет терпеть больше. Открой!
— Я тебе сейчас покажу «по нужде», — зазвенел замком рассерженный часовой. — Сейчас я тебе штыком быстро нужду справлю. Ишь ты, фря какая, потерпеть он не может. Сейчас попробуешь штыка моего и сразу про всю нужду свою забудешь.
Солдат распахнул дверь и безбоязненно направился к стоящему у стены узнику, намереваясь поучить его для начала прикладом. Еремей дождался, когда приклад, готовясь к удару, поднимется в верхнюю точку, и резко выбросил вперед руку с ножом. Нож мягко вошел в живот солдата и тот широко раскрыв удивленные глаза, жалостливо охнул, роняя на пол ружье. Кат быстрым движением прижал лицо солдата к своей груди и зашептал ласково на ухо.
— Прости милый. Ты же меня тоже должен понять. Если б я тебя пожалел, то мне бы уж и не жить, а мне жить ой как надо. Должок у меня еще в жизни есть. Прости, раз уж так получилось. Прости, родной.
Пока солдат умирал на груди Чернышева, Суков ужом выполз из чулана, огляделся из-за чуть приоткрытой двери и скоро позвал за собой Еремея.
Солдаты на полянке около крепостной стены варили в котелке похлебку и потому побега не заметили. Не до него им было, мясо по котелкам служивые делить начинали. Когда мясо делят, по сторонам глядеть всегда в убыток себе. А кому убыток этот нужен?
Кат прыгнул в кусты и побежал сквозь них, что было у него сил. Суматоха возле тайной канцелярии началась, когда Еремей был уже в густых придорожных кустах черемухи. А оттуда и до реки рукой подать было. Только Чернышев лодочника сразу искать не стал. Он осторожно крался по берегу, высматривая, какой-нибудь беспризорный плот. Не мало их в прибрежных травах таилось. Только на этот раз Еремею Матвеевичу не очень повезло. Долго он по кустам крался и уже только в сумерках нужный плот нашел.