Рассказ

Вячеслав Андрианович Мироненко варил холодец. Приготовление этого блюда он жене не доверял и вообще относился к процессу как к священнодействию. Он заранее выбирал свиные рульки с копытцами, причем каждую осматривал внимательно и придирчиво, отбраковывая жилистые куски интуитивно. Благо, выбирать было из чего: Вячеслав Андрианович работал рубщиком мяса в гастрономе. Рульки он замачивал на ночь в огромной щербатой кастрюле, а с утра, поскоблив копытца и шкуру маленьким овощным ножом, приступал к действу. Соседи по коммуналке старались в такие дни лишний раз на кухню не заходить. А у Мироненко уже горели глаза, мясистое его лицо удивительным образом подтягивалось, а тучное тело становилось легким и послушным, как у атлета на беговой дорожке. И даже густые черные усы с проседью начинали блестеть.

Семья у Вячеслава Андриановича была большая: жена, три дочери и теща – полубезумная старуха, раздражавшая всех своим сизифовым шарканьем по коридору. Они занимали две комнаты в коммунальной квартире. Еще две комнаты занимала семья Ярослава Поклонского. Тот жил вдвоем с женой, детей у них не было. В одной комнате была гостиная и спальня по совместительству, в другой – рабочий кабинет. Поклонский работал товароведом в Гостином Дворе, жена его служила старшим научным сотрудником в Музее Октябрьской революции. Строго раз в неделю они принимали гостей, и тогда коммуналка наполнялась интеллигентными людьми с пылающим взором, люди пили хозяйский коньяк, разговаривали страстные разговоры, из-за закрытых дверей раздавался перезвон входившей в моду шестиструнной гитары. Расходились гости поздно ночью, а кто-то даже оставался ночевать. Соседи старались не ругаться по мелочам, понимая, что никуда им друг от друга не деться. Их быт связан, спаян прочно и нерушимо до тех пор, пока не наступит в стране коммунизм.

Последнюю, самую маленькую комнатенку занимал инвалид Славян. В феврале сорок пятого он был ранен и двое суток полз по чужой слякотной земле, вытаскивая командира. Командир выжил, а Славяну оттяпали правую ногу чуть выше колена. Жена погибла в бомбежку, возвращаясь с работы. Детей – сына и дочь – раскидало по детдомам и унесло в эвакуацию, и еще год после войны Славян – а тогда еще не Славян, а Вячеслав Михайлович Груздев – наводил справки, искал, ездил по городам, склеивая треснувшую семью. Нынче дети выросли, и семья раскололась окончательно. Вячеслав Михайлович пил, теряя одну работу за другой, и сам не заметил, как стал для всех Славяном. Сын Дмитрий выучился на инженера и застыдился отца, и только старшая дочь Варвара продолжала изредка его навещать. Но и она старалась не заглядывать в мутные, словно затянутые изнутри паутиной глаза отца.

Соседи Славяна избегали, сталкиваясь в коридоре, старались проскользнуть по стеночке. Был в этом и стыд здоровых людей перед инвалидом, и брезгливость, и боязнь заразиться. Чем именно они могли заразиться, никто бы толком не сказал, но в этой неопределенности и прятался главный страх. Казалось, две-три фразы с опустившимся мужиком испачкают тебя самого и вирус безысходности проникнет в кровь воздушно-капельным путем.

Холодец вышел роскошным. Застывшая зеркальная гладь колыхалась от малейшего прикосновения, но кулинарный изыск был плотным и вязким, не растекался по тарелке и, приправленный горчицей, таял во рту.

– От нашего стола – вашему, – Мироненко радушно протянул тарелку Поклонскому.

– Вот это от души, дорогой, от души.

– Славяна надо угостить.

Поклонский поморщился:

– Он и так свое возьмет.

– Позови, позови, сосед все-таки…

– Ладно.

Подойдя к каморке инвалида, Поклонский остановился, прислушался, а затем интеллигентно постучал три раза:

– Славян, налетай на холодец. Закусишь приличным продуктом… Иди, иди, халя-а-а-ава…

Но в ответ полетел отборный мат вперемешку с мокротным кашлем. Поклонский заулыбался и, уже уходя, еще раз постучал в дверь.

На кухню Славян приковылял ночью, открыл холодильник и достал тарелку с холодцом. Гулко стучала ложка в тишине коммуналки. Впервые за день мужик поел досыта. То ли от голода, то ли с похмелья он не услышал угрюмых шаркающих шагов. Он бросил немытую тарелку в раковину и обернулся. Прямо на него из полутьмы коридора смотрела безумная старуха, и взгляд ее глубоко посаженных глаз был пустым и тяжелым.

– Не спишь, ведьма?

Старуха ничего не ответила, развернулась и скрылась в темноте коридора, продолжая нести свою бессмысленную вахту.

На шум вышел старший Мироненко, заспанный, в застиранных семейных трусах. Увидел Славяна, почесал пузо.

– Опять… Самому-то не стыдно? Подошел бы по-человечески, попросил… Разве я отказывал когда?

Славян, пойманный на месте преступления, расправил плечи, лицо его налилось дурной кровью.

– Вас просить – просилка отвалится.

– Ну конечно, конечно, – закивал Слава Мироненко, – лучше по-тихому, хер на соседей положить. Это по-нашему, по-русски.

– Ты, Мироненко, клюв свой закрой. Если я хер положу – ты его тяжести не выдержишь.

И, оперевшись на костыли, мужик корпусом отодвинул соседа и хромым аистом зашагал по коридору.

Мироненко жалел соседа, жалел и побаивался, как дворового пса. Груздев всю войну прослужил в полковой разведке. Даже у спившегося, даже у покалеченного и опустившегося на дно, руки его, пожелтевшие, узловатые, оставались руками солдата, убивавшего в рукопашной. Сам Мироненко был с первых месяцев войны эвакуирован в Челябинск вместе с семьей и заводом, где тогда работал. Бронь для себя он не выбивал, но и не отказался от нее. В тяжелые зимние дни сталинградских боев он работал по двадцать часов в сутки, спал у станка и трусом себя не считал. Значит, такая судьба ему выпала. Только, случайно оказавшись в компании воевавших, тушевался и неловко краснел, но и это списывал на алкоголь.

Коммунальный мир широк и узок одновременно: потроха наружу. В нем невозможно что-либо спрятать и очень легко спрятаться самому. В нем всегда есть своя иерархия, и установившийся один раз порядок становится традицией, вековечным обрядом.

С утра Поклонские первые занимали туалет и по совместительству ванную комнату. Впрочем, старшинством своим они не злоупотребляли, освобождая помещение настолько быстро, насколько это позволяли потребности организма. Следом в уборную бежали три сестры, Леся, Оксана и Наталка, потом старшие Мироненко. Поклонские завтракали у себя в комнате, Мироненко по обоюдному согласию досталась кухня. Советские люди собирались в школу и на работу, и только инвалид да безумная старуха не торопились являть себя миру.

Когда все уходили по своим делам и квартира пустела, Славян покидал каморку, ставил на плиту свой чайник и подолгу глядел в окно. Вода выкипала, чайник шипел и булькал, ходила взад-вперед по коридору безумная старуха. Мир скукоживался в одной точке, в маленьком шрамике над переносицей – след прошедшего вскользь десантного ножа. И этих размеров миру вполне хватало.

Завтракал Славян лениво, без аппетита, подрезая куски соседских продуктов в холодильнике. Впрочем, лишнего не брал. Так уж устоялось. Соседи прятали еду в комнате, зимой вывешивали из окна авоськи с мясом и колбасой, но в комнате продукты портились, с улицы их клевали птицы. Ругань мужик не воспринимал, слушал вполуха. Наконец махнули на все это рукой и оставили как есть, осознав, что ход вещей задан не ими и не им его нарушать. Пособие по инвалидности Славян пропивал быстро, какие-то продукты подкидывала дочь, худосочная и тихая девушка, но их хватало ненадолго. Дочь заходила раз в месяц, прибиралась в комнате, с соседями вела себя боязливо и даже пришибленно, как юродивая. С ней пробовали заговаривать Мироненко от широты своей малоросской души, но девушка тушевалась и бормотала под нос что-то невнятное. Бледные щеки ее чуть розовели. Если Славян в такой день был пьян, то он надсадно ругался, выхаркивая камень из груди:

– Ждешь моей смерти, чтобы с ублюдком своим вселиться? Ну жди, жди… Долго ждать придется.

Дочь молча мыла полы. Потом так же молча оставляла продукты в холодильнике и уходила, неловко обуваясь в узком коридоре. Как заблудившийся ангел.

После завтрака Славян одевался и выходил во двор. Перед тем как выйти из квартиры, он выискивал в прихожей обувь Поклонских и, втянув в носоглотку полный карман соплей, смачно харкал в соседскую туфлю.

Двор. Тут отпускало, дышалось вольнее. Старики рубились в вечное домино, малышня гоняла мяч. Доминошники, завидев ковыляющего Славяна, стихали и внутренне подбирались, смолкал говор и только тихое «шу-шу-шу» гладило стол. Славян знал ритуал и не обращал внимания. Наконец, когда мужик на костылях уже заворачивал под арку, из-за стола неслось:

– Славян, когда в космос полетим?

– Когда в мудях чесаться перестанет.

Двор взрывался от хохота, а Славян степенно вышагивал дальше, на улицу. Эта присказка была у него любимая. На фронте услышал и присвоил. Доминошники каждое утро придумывали новый вопрос для Славяна, с подковыркой, но в ответ всегда неслось одно и то же. На этом и держалась сладость ритуала.

Дальше – рюмочная за углом, безымянная, как и все советские рюмочные, но для своих она называлась «Куба». Братство народов было ни при чем, просто над стойкой висела фотография, вырезанная из «Огонька»: коренастый Хрущев обнимает самоуверенного Фиделя Кастро. Всего лишь крепко обнимает. Целоваться генсеки начнут гораздо позже. В «Кубе» Славяна знали, в долг не наливали, но знакомые угощали почти всегда. За Славяном никогда не ржавело.

В рюмочной, как и в коммуналке, его жалели и опасались. Один раз ввалилась залетная компания – три молодых парня, приблатненные, разговаривают по-фене. Славян обычно пил один, и компания подсела к нему за столик. Главный у них был весь в наколках, а лицо рыбье, глаза лупатые, как у окуня. Его и звали Рыба промеж собой. Никто в рюмочной не слышал, из-за чего вышел спор, только Рыба вдруг поднял кружку пива и медленно вылил инвалиду на голову. Кодла заржала. Славян не думал. Он не умел думать в такие моменты. Просто рванулся, опрокидывая стол, и страшными своими пальцами вцепился Рыбе в горло. И начал душить. Его топтали ногами, били бутылкой по голове, хватали за культю, силясь оттащить, оторвать. Но Славян не чуял тела. Душа его нырнула в руки и вся сосредоточилась в пальцах. А сам мужик не чувствовал боли, только улыбался от ярости, и еще дрожали вздувшиеся жилы на лбу. Кодлу быстро помяли – народ в рюмочной не терпел беспредела. Руки Славяну разжимали четыре здоровых мужика, и когда его все-таки оттащили, Рыба долго еще лежал на спине и хрипел, втягивая воздух по глоточку. Кадык был сломан. Славяну пробили голову и сломали ребро. Кровь и пиво стекали по лицу, мужик слизывал языком эту смесь и радостно хмелел.

Так проходили дни. Отстроенная после войны страна неслась вперед, на глазах менялась эпоха, и люди шалели от взятого разгона. Только Славян ничего не замечал. Его миру хватало места.

Из «Кубы» он возвращался тяжело и внушительно. Нога безвольно болталась, шаркала по асфальту. Ей едва хватало сил выносить себя вперед. Но работали руки. Плечи дрожали, но держали вес, и Славян нес себя до дома, стыдясь расслабиться и упасть под канаву.

Однажды у Леси, старшей дочери Мироненко, пропали золотые серьги. Утром, собираясь в школу, она оставила их на зеркальце в общей ванной, днем хватилась, а вечером не нашла. Девка в слезы. Отец покраснел, как обычно он делал в ситуациях, когда решение уходило из-под контроля, запыхтел в усы. Поклонский, собирая на кухне ужин, обозначил:

– Давно говорил, с благотворительностью пора заканчивать.

Мироненко молчал.

– Участкового вызвать – и все дела. По нему тюрьма плачет.

– Ну ты погоди, сосед…

– А ч!

то погоди? Что? Мы на работе весь день, а он тут один. Может, у него уже ключики ко всем комнатам подобраны? Почем ты знаешь? Я не хвастаюсь, но у меня… тоже есть ценные вещи. Мне ждать теперь, пока он до меня доберется? Тоже мне, герой войны. Пьянь!

Поклонский нервничал. Глаза горели справедливым гневом. Вышла жена Поклонского Ирина и поддержала мужа:

– Надо милицию вызывать. Что тут еще думать?

– Ну когда, когда вызывать? Вечер на дворе. Давай Славяна дождемся, спросим…

– Ага, так он тебе и сказал.

И в этот момент зашворкало в коридоре. Вскинула голову заплаканная Леся, с упреком посмотрела на отца. И Вячеслав Андрианович встал, сложно и неуверенно, еще больше покраснел и вышел в коридор. За ним потянулись остальные.

– Ну здравствуй, сосед, – начал Мироненко.

Славян не ответил, пьяно ковылял к своей комнате.

– А чего молчишь, чего молчишь? – завелась жена Тамара. – Зенки залил и молчит. Где сережки? Пропил, алкаш?

Славян остановился, обвел трудным взглядом соседей.

– Да что с ним разговаривать, милицию надо вызывать, – сквозь зубы выдавил Поклонский и отвернулся.

– Ну удружил, сосед, – окреп в голосе Мироненко. – Продукты – черт с ним. Не бедствуем, слава богу. Терпели. Спускали. Думали, герой, войной покалеченный… А ты вот как отплатил, – И, враз закраснев, напуская на себя ярость, завизжал: – Сережки верни, подлец!

Славян стоял пьяный и добродушный, качался из стороны в сторону и улыбался. С нижней губы свисала тягучая слюна. Он заваливался вперед на костылях, и казалось, что вот-вот клюнет носом в пол, но в последний момент сильные руки напрягались и удерживали его в вертикальном положении.

Мимо все так же шамкала полубезумная старуха, из стороны в сторону, по всей длине коридора, от входной двери к туалету. И вдруг младшая дочь Мироненко, Наталка, радостно вскрикнула и показала пальцем на бабку:

– Смотрите, смотрите, на уши смотрите…

В морщинистых мочках блестели золотые сережки.

Поклонский плюнул и ушел в свою комнату вместе с женой. Мироненко стоял и продолжал дрожать. Жена уволокла его. Дочки хмыкнули и рассосались. Славян языком подбирал свисающую слюну. Доковылял до комнаты, зарыл за собой дверь и грохнулся на пол.

Беда пришла внезапно, как ей и положено. Холодильники на складе гастронома Мироненко мыл раз месяц. Перед этим по очереди размораживал, выкладывая свиные и говяжьи туши на разделочные столы. В нарушение всех инструкций лед он скалывал молотком. Оттого не заметил, как что-то треснуло в металлическом корпусе и бесшумно потек фреон. Дело было в пятницу, в начале апреля, и за выходные двести килограммов мяса непоправимо стухли, недотягивая даже до второй свежести. Апрель выдался теплым. После январской реформы цены на мясо подскочили. Общий ущерб государству составил 924 рубля 47 копеек. Таких денег Мироненко никогда не видел, не представлял, чтобы такая сумма могла разом находиться в одних руках.

Когда все вскрылось, когда Мироненко открыл утром холодильную камеру и в нос ударил теплый сладковатый запах, ему хватило нескольких секунд, чтобы все понять: и что случилось, и что будет дальше. Он побледнел и на ватных ногах поднялся на второй этаж гастронома, в кабинет заведующей.

– Пойдем, Марья Борисовна.

– Что такое?

– Пойдем.

Потом курили на заднем дворе. Заведующая была хваткой бабенкой, на Мироненко ей было плевать, но если все вскроется, если приедет ревизор и составит акт – не усидеть ей в своем кресле. Это она тоже прекрасно понимала.

Мироненко стоял выцветший, спокойный и безучастный. Впереди – тюрьма.

– Значит, так, – начала заведующая, – сейчас ко мне пойдем, всё посчитаем. Внесешь деньги до завтрашнего утра – замнем дело. Мужик ты хороший, жалко…

На короткое время появилась надежда, преобразила лицо Мироненко, и он задрожал, заскрипел зубами. Но надежда умерла, когда оформилась сумма. Таких денег у него не было. Такие деньги нельзя было взять в долг за один день.

– А ты извернись, хоть белугой вой, а найди, – закричала Марья Борисовна истошно и бесполезно. – Иди.

Весь день Мироненко вертелся ужом на тарелке, носился по городу, звонил, упрашивал, клянчил, плакался, продавал сережки, обручальные кольца и даже сдал в комиссионный магазин новенький телевизор «Рекорд-А». Друзья и знакомые помогали, чем могли, но это были крохи. Сосед Поклонский развел руками и вынес пятьдесят рублей:

– Чем могу, Слава, чем могу…

К вечеру Мироненко устал. Он собрал четыреста рублей, но все это было бесполезно, не набиралась даже половина суммы. Жена с дочками сидели в комнате, стараясь не показываться никому на глаза. Во всей квартире поселилась сдавленная тишина, настолько вязкая, что сквозь нее приходилось прорываться почти физически, разрывая руками липкую пустоту. И только старуха продолжала ходить из стороны в сторону, ничего не замечая.

Славян по обыкновению сидел в своей комнате и заковылял на кухню лишь ночью. Горел свет, за столом сидел Мироненко и бессмысленным взглядом буравил стену. На лбу блестели капли пота, топорщились густые усы в разные стороны, как будто их прочесали ершиком против шерсти. На столе стояла кружка с остывшим чаем. Мироненко оторвался от стены и перевел взгляд на инвалида. Глаза с усилием обретали фокус.

– А-а… Сосед… Проходи. Пожрать пришел?

Славян стоял в проеме двери и не мигая смотрел на Мироненко.

– Ну пожри, пожри. Что хочешь, бери. Ничего теперь не жалко. Ну, чего ты стоишь? Тамара котлет нажарила. Вкусные, с чесночком, тают во рту… – он запнулся и наконец впервые зарыдал, уронив голову на стол. Рыдал он долго, а Славян все это время стоял и смотрел на соседа. Видел, как ходят ходуном полные плечи, впитывал булькающие, задыхающиеся звуки мужского плача.

Наконец Мироненко поднял голову. Глаза были мокрые от слез, и оттого круглое лицо соседа приобрело детскую сосредоточенность.

– Я ведь не рвач, Славян, не паскуда. Толком ничего за жизнь не скопил. Думаешь, не знаю, как весь двор за спиной шепчется, что, мол, на мясе сижу, мол, горы золотые под подушкой ховаю… А где эти горы? Нет этих гор. Да, домой таскал, а кто не тащит? Все тащат. Но налево ни грамма не толкнул. Думаешь, легко такой выводок содержать? Еще и тебя, болезного, подкармливать?… Все на моей шее сидели, спину грызли. А где сейчас Мироненко? Кончился Мироненко. И даром теперь никому не нужен.

Даже голос стал детским, тонким и пронзительным. И смешно шевелились пухлые губы. Славян улыбнулся против воли.

– Смешно, да? Ну посмейся, посмейся, сосед. Может, у тебя полтыщи есть в долг?

– Новыми? – спросил Славян.

– Новыми.

– Нет, новыми нет.

Мироненко полминуты смотрел на соседа удивленным взглядом, а потом визгливо захохотал.

– А что, старыми, что ли, есть? А? Ой, насмешил… Ой, умора, сосед…

– Старыми тоже нет.

Мироненко продолжал смеяться, а потом без перехода уронил голову на руки и подавился страшными мыслями.

Всю ночь Груздев не спал, ворочался с боку на бок. Изредка проваливался в тяжелый и муторный сон, но тут же выныривал из него. Сердце грызла тоска.

Окончательно проснулся раньше всех, вслушивался, как просыпается дом: булькала вода в батареях, что-то скреблось, шуршало, потрескивало, скрипело… Маленький верткий домовой праздновал юбилей и позвал гостей со всего города. И они балагурили, пока жильцы спали крепким советским сном.

Когда квартира проснулась, в коридоре раздались заспанные голоса и шарканье тапочек, Груздев неторопливо поднялся, накинул пиджак и заковылял в ванную. Долго скреб щетину тупой бритвой. В комнате он открыл старенький шкаф с болтающимися дверьми и на самом дне его отыскал деревянную коробочку. Сунул ее в карман и заковылял к Поклонским.

Поклонские завтракали по обыкновению у себя в комнате. Дверь открыл Ярослав, в нос ударил запах уюта и жареной колбасы.

– Чего тебе, Славян?

– Дело есть. Поговорить надо.

– А до вечера не терпит?

– Не терпит.

– Ну подожди, сейчас доем – выйду.

Он вышел через пятнадцать минут и направился к кабинету.

– Пойдем.

В кабинете было просторно. По центру стоял стол с пишущей машинкой и стопкой желтоватой бумаги, стул, небольшой диван. Вдоль стены – книжный шкаф со множеством разных папок.

– Чего тебе?

Груздев заковылял к столу, достал из кармана деревянную коробочку и открыл ее.

– Вот. Продаю.

На стол один за другим легли три ордена. Две серебряные звезды и одна золотая. Колодки обтянуты лентой с оранжевыми и черными полосами. По центру Спасская башня Кремля и одно короткое слово «СЛАВА» на красной эмалевой ленточке.

Поклонский трудно сглотнул и сосредоточился. Юрко посмотрел на Груздева:

– Твои?

Груздев не ответил, глядел на потемневшие от времени награды, по которым было видно, что их как положили в деревянную коробочку один раз, так и не вытаскивали на свет.

– Сколько?

– Пятьсот.

Поклонский усмехнулся.

– Не стоят они этих денег.

– Пятьсот.

– Триста. И то, Слава, из очень большого уважения.

– Мне нужно пятьсот.

Поклонский всю войну провел в тылу, занимался снабжением фронта, но даже он знал, что орден Славы выдают в строгой последовательности: от третьей степени к первой, и перескочить этот порядок нельзя, и полных кавалеров можно по пальцам пересчитать. Он протянул руку к наградам, аккуратно взял золотую звезду, взвесил ее, что-то прикидывая в уме.

– А эту за что?

– На ногу обменял, – просто ответил Груздев.

– Четыреста.

– Пятьсот. Орденскую книжку в довесок дам.

– Без ножа режешь, – светился Поклонский, любовно поглаживая ордена, прикидывая, кому и за сколько сможет их перепродать. – Я сейчас.

Он вернулся через три минуты и отсчитал пятьсот рублей новенькими фиолетовыми купюрами с профилем Ленина. Груздев спокойно пересчитал и убрал деньги во внутренний карман.

– Ну, может, по пять капель? Обмоем? – улыбался Поклонский, доставая из воздуха бутылку дагестанского коньяка.

Слава сглотнул, кивнул странно, неуверенно.

Поклонский разлил по стопкам, пригубил коньяк, покатал напиток на языке, а Груздев шумно выдохнул и опрокинул в себя алкоголь. И сразу же вороватым движением схватил бутылку и запрокинул ее в себя. Под презрительным взглядом Поклонского заходил кадык: вверх-вниз, вверх-вниз…

Когда Груздев зашел на кухню, Мироненко продолжал сидеть за столом, перед ним дымилась кружка с горячим чаем. Глаза мужчины были красными, пустыми и воспаленными. Мироненко посмотрел на соседа, но, верно, не узнал его. И не было сил в голове, чтобы напрячься и узнать.

Груздев достал из кармана деньги и бросил на стол.

– Пятьсот.

И заковылял к себе в каморку.

Через пять минут раздался робкий стук. На пороге стоял Мироненко со всей семьей.

– Чего вам?

– Вячеслав Михайлович… Сосед… – голос его надорвался. Он на ватных ногах подошел к Груздеву, медленно опустился на колени и заплакал.

– Сдурел, что ли?

Мироненко схватил ладонь Груздева и потянулся к ней губами.

– Я Бога за тебя молить стану… – плакал и дрожал, плакал и дрожал.

Кусала губу жена, теребя нервными пальцами складки халата. Молчали дети.

Груздев грубо оттолкнул соседа.

– Бога нет. Давайте, давайте…

Когда все разошлись, Груздев вышел в коридор и заковылял на кухню. Поставил чайник. Подошел к окну. Наград было не жаль. Только с прежней жадностью хотелось выпить. Он вспомнил, как с прострелянной ногой тащил раненного в живот командира. Ползли несколько суток и все никак не могли доползти. И во время очередного привала, когда сердце выпрыгивало из груди, Груздев прохрипел: «Когда уже дойдем?» – «Когда в мудях чесаться перестанет», – просипел командир.

Вдруг что-то изменилось в мире. На улицу выбегал народ, все кричали яростное, неразборчивое, обнимались, подбрасывали кепки в воздух. Груздев разволновался, открыл скрипучую створку окна:

– Эй, братва, что случилось-то?

– Включай радио, чудак! Мы в космос полетели!

И вся улица шелестела незнакомым: «Космос, космос, Гагарин, Гагарин».

Груздев торопливо заковылял к радиоточке в коридоре, щелкнул тумблером, и из приемника донеслось левитановское: «…Чувствую себя хорошо, травм и ушибов не имею».

Сердце вдруг застучало часто-часто, как перед атакой, а к горлу подкатил горький ком. Из раскрытого окна неслось: «Слава герою! Слава советскому человеку! Ура, братцы! Ура-а-а-а!»

Груздев стоял в темном коридоре, губы его дрожали. Нестерпимо чесалась покалеченная нога.