Рассказ

– Урсула Коудурьер купила новое платье. Ты видел? – спросила Мерседес.

– Да, я видел.

– В Мехико сейчас мода на все легкое и открытое. Красивое платье. Хотя выглядит она в нем как потаскуха.

– Замолчи. Мы должны ее мужу за восемь месяцев. Луис в любой момент может выгнать нас на улицу.

– Как толстая солдатская девка! – Мерседес посмотрела с вызовом. – Ну? Что? Может, бросишь меня и женишься на своем романе? У тебя в крови бросать близких.

Габо скривился, как от пощечины. Стыд за жену сдавил сердце, кровь хлынула к напряженному лицу. Мать бросила Габито, когда ему исполнился год. В этом беспамятном возрасте он еще не научился запоминать – ни единого штриха, ни запаха, ни крупицы образа. А когда, спустя шесть лет, молодая красивая женщина вошла в дом своего отца, Габо не узнал ее. И не постарался вспомнить. Вскоре мама снова его покинет.

– Я устал от твоих истерик. Пойди прими душ.

– Он устал! Вы посмотрите на него! А я устала клянчить мясо у сеньора Филиппе, устала латать обноски наших детей. Вчера в школе нашего сына обозвали нищим засранцем: на штанах пятно, которое я никак не могу отстирать. Я бы выбросила эти штаны к чертовой матери, да только новые купить не на что. Может быть, ты ходишь по магазинам? Может быть, ты стоишь у плиты? Или ты работаешь?

– Да, я работаю!

– А чем тебе платят? Воздухом? По галлону за абзац?

– Твою мать, я заложил автомобиль…

– Когда, Габо? Когда это было? Мы проели эти деньги три месяца назад. Спроси меня, где мои драгоценности? Где радио и телевизор? Спроси, не стесняйся…

– Я не слушаю радио и не смотрю телевизор. Мне некогда.

– Ах, ему некогда…

Габо спокойно подошел к жене, размахнулся и ударил ее ладонью по лицу. Мерседес зажмурилась и беззвучно завыла. Из глаз хлынули слезы.

Бежать! Бежать из этого мещанского мира. Габо закрылся в своем кабинете, закурил и c облегчением вздохнул. Только в этой маленькой комнатке в сизых клубах сигаретного дыма, отгороженный от целого света магическим, лишь ему подвластным пространством, он чувствовал себя свободным. Все его прежние страхи – страх перед призраками, страх суеверия, страх темноты, страх насилия, страх быть отвергнутым – исчезали, как только он закрывал дверь и поворачивал ключ на два оборота. И каждый раз рождались новые строчки. Они били из глубины души горячим источником – чистый кипяток лился на бумагу, вываривал белоснежные листы в котле стройных мыслей и фраз. Сам Господь творил его рукой, и не было сил противиться.

После этой ссоры Габито будет выходить из кабинета только к завтраку, обеду и ужину. Спать он будет ложиться глубоко за полночь, не будя жену ради минутной близости. Зов плоти притупился, голод по женскому телу перестал быть таким острым, как раньше, и это тоже был знак свыше.

Посторонние мысли редко его отвлекали. Все силы, все внимание и мастерство оказались подчинены одной-единственной цели: правильно записать те строки, что буквально вываливались из бешеных глаз. Только один раз за весь год работы Габо вспомнил уничижительное письмо, составленное от имени председателя редакционного комитета издательства Losada Гильермо де Торре, одного из ведущих литературных критиков Испании, приходившегося к тому же зятем самому Борхесу. В письме литературный критик отмечал несомненный поэтический дар начинающего писателя, но при этом утверждал, что как романист писатель будущего не имеет. И еще в циничной форме предложил Габо сменить род занятий… Да, это письмо пятнадцатилетней давности Габо запомнил на всю жизнь. Именно тогда он пообещал самому себе, что однажды напишет величайший роман столетия.

Самым лучшим днем недели был тот, когда Габито встречался с Перой Арайсой. Этой миниатюрной машинистке он отдавал очередную порцию романа – машинописные листы со сделанными от руки правками, которые она перепечатывала начисто. Мог сложиться трагически их первый день сотрудничества: Пера, возвращаясь домой, чуть не попала под автобус. Первые листы рукописи разлетелись по мокрым улицам осеннего Мехико.

Хуана хоть и пролила масло на мостовую, но уже сами ангелы небесные простерли над романом свои белоснежные крылья. Пера собрала намокшие страницы. Все до единой.

Замысел! Не надо быть провидцем, чтобы понять: роман зрел в нем всю его сознательную жизнь. Лет с трех, когда пугливый ребенок начал кожей впитывать атмосферу великого дома. Его дед, полковник, герой Тысячедневной войны, жестокий либерал и настоящий мужчина, выстрадал миф этого дома: укладом, поступками, изменами, кровью родной земли.

Тридцать восемь лет – ровно тридцать восемь лет, минута в минуту – понадобилось Габо, чтобы дожить до первой строчки своего романа.

Он вез семью на отдых в Акапулько. Август в тот год выдался прохладным. Габо вел машину, подставляя лицо порывам ветра, и вдруг в голове ясно и четко родилась первая строчка. Она свалилась с неба, паяльником своей простоты прожгла сознание, и Габо понял с первых же секунд: никуда ему от этой строчки не деться. А вслед за ней рухнул на него весь роман – невидимый, но осязаемый, будто надиктованный. Стройный, великолепный, магический и такой простой. Словно в трансе, Габито затормозил у обочины и, ни слова не говоря семье, развернул свой «опель» и поехал назад, в направлении Мехико, в направлении письменного стола.

Только самый близкие друзья понимали его порыв. Альваро Мутис и Кармен, Хоми Гарсиа Аскот и Мария Луиса одалживали деньги, кормили обедами, приходили в гости практически каждый вечер. Они приносили нежное сливовое вино и требовали: читай! Только читай! Не останавливайся! И Габо, не умея скрыть дрожь в голосе, читал им о войне, о сладострастии, о семье, о человечестве.

Он плакал, просыпаясь ночами, от неумения вместить все, что разрывало его душу. Знаменитый журналист своей страны, успешный редактор двух крупных журналов в Мехико, Габо отказался от всего и от всех. Он знал цену своему озарению. Можно всю жизнь быть писателем, творить рассказы, выдумывать случаи и сюжеты и никогда не сподобиться подобного откровения.

Двенадцать месяцев, ровно двенадцать месяцев он не выходил из своего кабинета, работал как проклятый по восемнадцать часов. Но сама работа была в удовольствие. О, эта мучительная радость творчества! Что может ее заменить? Нет в природе равноценных наркотиков.

Последняя июльская ночь была душной и мокрой. Не спасали даже раскрытые настежь окна. Габо остался спать в своем кабинете, на стареньком дерматиновом диване, и ему приснилась Тачия Кинтана.

Промозглая парижская зима 1956 года. Аустерлицкий вокзал. Пять минут до поезда на Мадрид.

Они бежали с Тачией во всю прыть, толкая случайных прохожих, сбивая тележки с багажом. Тачия едва успела запрыгнуть в вагон, как поезд тронулся. Габо, тяжело дыша, пошел следом. Он просто шел следом и смотрел на возлюбленную, ни слова не говоря. И вот уже перрон должен кончиться и поезд по всем правилам обязан набрать ход, но ничего не происходит. Габо идет и смотрит на Тачию, она на него, а поезд как будто принимает правила игры, подстраивается под ритм шагов несчастного человека. Вдруг Тачия говорит: «Смотри»! Она наклоняется и открывает застежки коричневого чемодана… Черт возьми, это его чемодан! Габо привез его из дома и никогда с ним не расставался. Никогда! Он и сейчас должен лежать под кроватью его комнатушки, набитый вещами и рукописями… Тачия открывает чемодан и достает младенца. «Смотри»! Поднимает его над головой. Совсем голый мальчик на декабрьском морозе. Машет ручками, чему-то улыбается и не чувствует холода. Их не родившийся сын.

«Смотри»!

Тачия начинает хохотать. Ее короткие курчавые волосы почему-то становятся сальными, завитушки блестят и топорщатся. А поезд, вспомнив о законах физики, набирает ход. Резко гудит свисток. Паровоз дышит серым дымом и гарью. И Габо уже бежит, не поспевая за поездом. Тачия прижимает к себе младенца, начинает что-то ласково нашептывать ему на ухо, не обращая на Габито никакого внимания… И еще темнеют ее старенькие джинсы – набухают кровью в районе промежности. Кровь капает на подмостки вагона, но Тачия не видит этого. Она увлечена ребенком. И лишь в последний момент, когда Габо, задыхаясь от бега, спотыкается на ровном перроне, она кричит ему: «Берегись, Габо! Берегись! Это слишком сильный ветер! Это ураган!»

Поезд убегает вдаль, и тут же крепчает ветер. Сначала с силой бьет в лицо, потом раскачивает фонари на столбах, добирается до щитов с расписанием. Габо уже с трудом держится на ногах, всем существом наклоняясь навстречу его порывам, но ветер жестче, сильнее, мощнее; что ему слабый человек. Над городом закручивается вихрь, срывает крыши домов, поднимает в воздух автомобили, вырывает с корнем деревья. И вот уже сам Габо, отчаявшись слиться с перроном, отрывается от земли, переворачивается несколько раз и взмывает в небо, уносимый в никуда грозным потоком вселенского воздаяния…

Он просыпается в холодном поту и с плотно стиснутыми зубами. Не успевая осмыслить пробуждение, Габо бросается к печатной машинке и начинает в спешке бить по клавишам. Теперь он знает, как закончить роман. Габо работает несколько часов подряд. Он не слышит, как просыпается Мерседес, как собирает детей в школу и готовит завтрак. Габо ничего не слышит. Глаза его горят сумасшедшим блеском, рот кривится в усмешке, с нижней губы свисает теплая, тягучая слюна…

В одиннадцать часов утра Габо дописывает последнее предложение и ставит точку. Роман закончен. Без сил он сползает на пол, обнимает ножку стола и начинает тихонько плакать. Многомесячный нарыв в сердце рассасывается. И в какой-то момент Габо не достает сил сдерживать рыдания, он давится ими и начинает выть во все горло – первый раз в жизни.

Добрые глаза на бледном, словно присыпанном мукой, лице. Худые морщинистые ладони в шрамах кошачьих царапин. Плотно сжатые губы. Слезы набухают в глубине глаз.

– Вот, это все, что Володя написал. Вы посмотрите, пожалуйста. Может быть… – она не договорила, торопливым жестом протянула потрепанную тетрадку.

– Да я, собственно, не издатель…

В комнате раздался звон: пьяные голоса разбили посуду. Но женщина не обернулась; только дернулась левая сторона лица.

– Да, конечно, это ничего. Вы же пишете, знаете всех… Володя старался.

Это был весомый аргумент. В ее представлении – нерушимый. У меня не хватило сил отменить его.

– Конечно, я посмотрю.

– Да-да, посмотрите, – она по-детски обрадовалась, даже улыбнулась. Первая улыбка после похорон – это ведь так важно. – Если что-то подойдет…

– Я вам сообщу.

– Только вы прочитайте, обязательно.

– Сегодня же вечером, обещаю вам.

– Он был очень хороший… Он верил…

– Вы извините, у меня так мало времени…

– Да, я понимаю. Все это… глупо и так внезапно!

Я уже прятал тетрадь в портфель, не желая скрыть подленькую торопливость…

На улице я закурил, затягиваясь жадно и глубоко. Рыжий город глотал ядовитый сок осени: монотонная слякоть. И все в этом маленьком провинциальном городке казалось неживым, окутанным тленом и безнадегой. Бог придумал позднюю осень в наказание за наши грехи, за неумение радоваться жизнью. И каждый год, из ноября в ноябрь, мы расхлебываем собственное уныние.

Не успел я сделать и десяти шагов, как меня окликнули. Я обернулся – из подъезда выбежала Рита Апух. Во время похорон не было возможности поговорить, а на поминках мы сидели по разные стороны стола.

– Дима, подожди…

– Что-то случилось?

– Нет, ничего не случилось.

Я помнил худую девочку с длинной русой косой, я помнил ее влажное напряжение, когда мы целовались под лестницей, сбежав с урока математики, помнил ее непрошибаемую молчаливость… Сейчас передо мной стояла красивая, уверенная в себе женщина. Сразу и бледная, и смуглая, стройная и крепкая, как скамейка в осеннем саду. Ярко накрашенные губы, вздорная стрижка под мальчишку, мудрый взгляд оттененных глаз и что-то невыносимо-призрачное в их глубине.

– Тоже не выдержала?

– Это уже не поминки, а пьянка. Ненавижу алкашню.

– Чего так?

– Мой первый муж… Ладно, неважно.

Некоторое время мы шли молча.

– Жалко Володьку, – сказал я.

– А мне нет. Губа жил мудаком и умер по-мудацки.

Вова Губин умер от страха. Идиотская история. Возвращался вечером с работы. Решил срезать и пройти через пустырь, мимо кооперативных гаражей. Чем-то разозлил стаю собак, живущих около свалки. Единственный свидетель – мужик, загонявший машину в гараж, – рассказывал, что собаки окружили Губу, зарычали, затявкали, не давая вырваться из кольца. Особенно злая шавка норовила схватить его за ногу. Губа (длинная сучковатая жердь) пытался отмахиваться пакетом, а потом вдруг странно дернулся и упал как подкошенный. Собаки кинулись на него, стали трепать куртку, разорвали штанину брюк. Когда мужик добежал, Володька уже был мертвый. Остановилось сердце.

– Сама-то как? – я не знал, что спрашивать, о чем говорить.

– Как в сказке: в ожидании принца.

– Достойное занятие. В сказках они всегда появляются.

– Они и в жизни появляются, только слишком поздно…

Рита внимательно на меня посмотрела. Щеки ее лизнул румянец, зрачки расширились. Потом она резко отвела взгляд и взяла меня под руку.

– Ты не против?

– Пожалуйста.

– На вечере встречи тебя вспоминали.

– И что говорят?

– Говорят, знаменитость… Ой, ладно, не скромничай.

– А ты знаешь, – начал я без подготовки, – я вообще не собирался на похороны ехать. Не то чтобы дела, просто это уже не мой мир. Часть уютного прошлого, чье место в памяти. Это нехорошо, наверное…

– Нормально. Твой успех – это награда за риск. Ты не обязан испытывать ностальгию.

– Даже не в риске дело. Тут ничего особенного. Я просто верил. До конца. Даже когда все отвернулись. Даже когда подыхал с голоду. Когда негде было жить и знакомые перестали брать трубку. Я хавал «Доширак», кочевал по друзьям, спал на полу, иногда ночевал на вокзалах, если не успевал к закрытию метро: денег на такси не было. И каждую минуту этой нищей, позорной жизни я верил в свое творчество. Не потому, что я гений или что-то там еще. Просто мне есть что сказать. Понимаешь?

– Пытаюсь.

– А сегодня я приезжаю на похороны одноклассника, и выясняется, что приглашали меня с единственной целью: всучить под это дело тетрадь с его прижизненной графоманью. Какого хрена я должен этим заниматься? Оно мне надо?

– Ты никому ничего не должен.

– Раз приехал – должен. Я в безвыходной ситуации. Вот ведь Губа, великий романист… Жрал, спал, срал, работал кое-где и что-то кропал в свою тетрадку. А как помер – будьте любезны, напечатайте… Да, я знаю, нехорошо так о покойнике. Только я свои рассказы, извини за прямоту, писал кровью, потом и спермой. Я каждую строчку выстрадал. А тут, значит, в бессмертие на готовеньком…

Я еще что-то говорил, искреннее и взволнованное, а Рита слушала и не слушала одновременно. Смотрела прямо перед собой. А потом перебила:

– Ты торопишься? Давай посидим?

– Где?

– В «Колумбии», новый ресторанчик открыли, около вокзала.

– Давай, только недолго.

Ресторан показался мне странным. Внутренности его убаюкивали, погружали в вязкое пространство, в котором даже шевелиться лениво. Звуки шлепали по ушам колодезным гулом. Обычный антураж (кактусы, фотографии, сомбреро на стенах) не возвращал в реальность, только слегка успокаивал ложной иллюзией «все нормально». Еще более странными показались часы: увеличенный в несколько раз советский будильник, врезанный в стену рядом с барной стойкой.

– Жутковатое место.

– Просто потолки высокие. Поэтому эхо, – ответила Рита.

– Через пару часов электричка. Не опоздать бы…

– Не паникуй. Не опоздаешь, – она улыбнулась в сторону.

Зал был почти пустой. Только одинокий старик странного вида ковырял вилкой за столиком в конце зала. Я заказал паэлью и бутылку текилы. Молчаливый официант в цветастой рубах лишь коротко кивнул и удалился.

– Расскажи мне о себе! – Рита положила локти на стол и выгнула спину. – Я так давно не слышала счастливых историй.

– Счастья-то немного.

– А волшебства?

– Ну… Самую малость.

Мы улыбнулись друг другу.

– Я расскажу тебе одну историю. Только одну. Я ехал в метро, как всегда, голодный и недовольный. Все мои рукописи безоговорочно заворачивали. Издательства, толстые журналы, литературные агентства… Я штурмовал их с маниакальной настойчивостью обреченного. Но надо понимать: это какой-то замкнутый круг. Выплыть наверх из волны самотека практически нереально. Понятно, если есть рекомендации мэтров, какие-то знакомства – это одно. А если ничего нет? И до мэтров не достучаться? Тут только везение. Или надо написать нечто такое, что моментально врежется в мозг. Мастерски написать. И то не факт. Там много всяких подводных камней.

Так вот. Я ехал в метро и уже ни во что не верил. Напротив меня сидел мужик – обычный работяга. В поношенной куртке, датенький, обут в берцы с налипшей грязью по краям. Ничего особенного. Только усмехался мне всю дорогу. Прямо в глаза смотрит и усмехается, сволочь. А я вдруг начал молиться. Ни с того ни с сего. Я клял Господа Бога всеми правдами, уловками, угрозами. Ну дай ты мне шанс! Только один-единственный, а дальше – как карта ляжет. И я пообещал ему прилюдно вылизать ботинки вот этого мужика напротив. То есть без стеснения встать на карачки, высунуть язык и лизать, лизать… Ловишь нить?

– Дальше.

– А дальше все просто. На следующий день мне позвонили из журнала, сказали, что рукопись им подходит, но нужна редактура и все такое. Короче, через полгода был напечатан мой первый рассказ.

– О чем?

– О любви, конечно. О чем же еще? Но дело не в этом. Я каждый день с тех пор ищу глазами того мужика. И точно знаю, настанет день нашей встречи. Вот что мне тогда делать?

– Лизать ботинки.

– Это понятно. Я в другом сомневаюсь.

– В чем?

– Богу или дьяволу я тогда молился?

Мы помолчали. В наступившей тишине отчетливо раздались шаги официанта. Он подошел, величественный и молчаливый, и выставил на стол еду, приборы, стопки и графин с алкоголем.

Первая стопка ошпарила гортань – не спасла даже соль. Я поперхнулся, с усилием проглотил алкоголь и выдохнул сквозь зубы. Напрягся язык от привкуса сивухи.

– Ключница текилу делала!

– Флер провинции. Привыкай, – Рита опрокинула стопку, не поморщившись.

– Ишь ты…

– Я еще на машинке вышивать умею.

Мы весело засмеялись, как маленькие дети в песочнице, слепившие забавный кулич. И то ли от теплоты в желудке, то ли от этого естественного, искреннего смеха подобрела атмосфера в заведении.

– Ты знаешь, я часто думала о тебе последнее время. Не по случаю или специально, а просто так. Вот мою посуду, к примеру, и вдруг вспоминаю, как мы целовались… Ты помнишь нашу лестницу?

– Конечно! Там нижняя сторона коричневой краской была закрашена, а уборщицы хранили свои ведра, тряпки, швабры. Мы как-то с тобой опрокинули ведро, и грохот по всему этажу разлетелся.

– Да-да, я помню.

– А Губа, кстати, стучал на нас и подглядывал, если мы на перемене…

– Ублюдок еще тот.

Я замолчал. Стало нехорошо после ее слов.

– Не надо так. Его уже нет с нами.

– Тем более.

– Он тебе что-то сделал?

– Неважно. Теперь ты послушай историю. Тоже не сказка, но просветляет. Я всю жизнь считала себя счастливой. С самого детства. Милая особенность всех поздних детей. Мама называла меня «лисичка», читала сказки на ночь, оберегала от всех гадостей нашей действительности. И я смотрела на мир широко распахнутыми глазами, росла доверчивым олененком и была твердо уверена: плохое – это то, что случается не со мной. Знаешь, какая-то маниакальная уверенность, что зла не существует. И вера в то, что каждый человек светел, чист и безгрешен. Вот так и росла. Так и в тебя влюбилась. Ведь любовь – это не красивая мордашка, не желание и даже не запахи.

– Это шесть главных букв.

– Заткнись и не перебивай. Любовь – это абсолютная степень доверия. Когда собственными руками разбираешь по кирпичику последнюю стенку и выворачиваешь ребра наружу, открывая сердце. Мельчайшей песчинки достаточно, чтобы оно загноилось. Слушаешь меня?

– Я весь – внимание.

– Когда ты уехал, я чуть с ума не сошла. Даже вены себе резала. Кстати, если придется на будущее, то это совсем не страшно. И не больно, если в теплой ванне. Тут главное – твердо все решить, потому что кровь вытекает очень быстро. Передумаешь на полпути, а сил вылезти не останется.

– У тебя остались?

– У меня остались.

Я налил себе текилы. Залпом опрокинул. Тут же налил еще одну. Догнался. На этот раз алкоголь лишь слегка покусал язык.

– Прости. Я не знал, – что еще я мог сказать в этой ситуации?

– Ничего. Бывает. Так вот. Я успела. Потом еще полгода жила – не жила, ждала – не ждала. Освоилась. Привыкла. И захотелось сделать что-то паскудное, мерзкое и мстительное. И я сделала. Я коротко постриглась, перекрасила волосы в черный и переспала с Губой. Он стал моим первым мужчиной.

Август выдался жарким, не таким как год назад. Габо мыл посуду. Натирал до блеска тарелку за тарелкой, отдирал ложкой шкварки, налипшие к днищу сковородки. Движения рук были спокойные, осмысленные. Мыло забивалось под ногти, тазик с жирной водой приходилось менять несколько раз, но казалось, нет в мире силы, способной вывести его из душевного равновесия.

Мерседес сидела за столом. Нервно курила. Наконец не выдержала и сказала:

– Уже два часа.

– Хорошо.

– Габо, почта открылась. Закончился перерыв. Понимаешь?

– Я мою посуду, если ты не заметила.

– Ты полдня ходишь из угла в угол. Вот это я отлично заметила.

Габо слил в раковину грязную воду из тазика, намылил мочалку и стал отскребать с рук въевшийся жир.

– У меня руки мокрые. Закури мне сигарету.

Так же неторопливо он вытер руки насухо, присел рядом с женой, медленно затянулся и, открыв рот, позволив дыму вытекать вверх, спрятался от Мерседес за его завесой. Оба молчали. Шумела улица сквозь открытое окно. Настырно тикали часы. Раздался щелчок – неосторожно отклеился край обоев на том месте, где раньше стоял холодильник.

– Все, Габо. Собирайся, мне надоело!

И Мерседес, не дожидаясь мужа, поднялась, затушила окурок и подошла к зеркалу, поправляя прическу.

– Собирайся, я сказала! – произнесла без нажима в голосе, но твердо и даже не посмотрела в сторону мужчины.

И Габо вдруг успокоился, стало легко-легко, как всегда бывает, когда перекладываешь решение со своих плеч на чужие. Он обвел взглядом кухню… Серенькие полочки, серенький стол, серенькие фаянсовые тарелки. Цвет нищеты и запустения. Впервые за год ему стало стыдно и неприятно за самого себя. Но он сглотнул этот стыд и оторвал задницу от стула.

– Сейчас, только рукопись упакую.

Здание почты находилось в нескольких кварталах. Мерседес шла впереди; и даже не шла – чеканила каблуками пылающий с жара асфальт. А Габо семенил чуть поодаль и улыбался. Какой же прекрасной была его жена! Вот такой он ее любил: гордой, молчаливой, знающей наверняка, что правильно, а что нет.

Мимо по проезжей части пролетали автомобили, автобусы, неслись по тротуару люди в цветных одеждах. Еще било солнце в глаза. Еще в груди противно подворачивало от пыли и чада летнего Мехико. Но женщина, нервно вышагивающая впереди него, была… Нет, не ангелом. Но где-то совсем рядом.

Габо шел, улыбался и думал о том, что за год исписал тысячу триста страниц, выкурил тридцать тысяч сигарет и задолжал сто двадцать тысяч песо… О, жаль было только бумагу – за то, что молчала и терпела.

Служащий почтового отделения оказался улыбчивым молодым человеком с ухоженными усами.

– Чем могу служить?

– Нам нужно отправить рукопись в Буэнос-Айрес. Телеграфом, – Габо уже ни в чем не сомневался.

Молодой человек приподнял брови.

– Четыреста девяносто листов.

Он произнес эту цифру вслух и вдруг обалдел от собственной смелости.

– Простите?

– Вы глухой? Вам, кажется, ясно сказали… – Мерседес подхватила выбранный тон.

– Одну секунду.

Заплясали деревяшки счетов под быстрыми пальцами.

– Восемьдесят два песо.

Габо и Мерседес переглянулись, и служащий произнес еще раз:

– Восемьдесят два песо.

Кошелек Мерседес, ставший резиновым за двенадцать месяцев, вдруг сжался, скукожился и натужно выплюнул пятьдесят песо. И дело было даже не в потухших взглядах, не в печальном выдохе (не сдержать! Не сдержать!) – душа согнулась, как надпиленная балка. Габо сглотнул; слюна, провалившись в самое нутро, крайней каплей упала на балку… и балка выдержала.

Мерседес облокотилась на прилавок и зашипела почтовому мальчику в лицо:

– Считайте.

– Что? – тот не понял.

– Страницы считайте. У нас ровно пятьдесят песо.

Служащий послюнявил палец и начал аккуратно, словно ломтики ветчины, убирать по одному листочку из стопки, пока в ней не осталось нужное количество.

Габо отошел к автомату с минеральной водой, закурил и вдруг понял, что от него уже ничего не зависит. И дело даже не в Мерседес: роман начал жить своей жизнью. Нет, можно было отправить рукопись обычной почтой, какая в конечном итоге разница? «Судамерикана» получит роман в любом случае. Его уже ждут в издательстве. Днем раньше, днем позже… Но четыреста девяносто машинописных листов решили иначе. Величайший роман столетия в этом душном почтовом отделении города Мехико начал творить свой собственный миф.

– Вы можете отправить двести девяносто девять листов, – голос служащего был вежлив и сух.

– Хорошо. Мы отправляем двести девяносто девять листов. Но… Ты жди. Стой и жди. Мы сегодня придем и отправим оставшуюся часть, – глаза Мерседес заблестели. – И упаси тебя Господь и Дева Мария вместе взятые уйти с работы на минуту раньше.

Женщина выдохнула, сверкнула глазами и повернулась к мужу:

– Габо, тебя долго ждать? Диктуй адрес!

Служащий отвел глаза и спрятал улыбку в кончиках усов. Габо диктовал адрес, зачем-то сверяясь с записной книжкой, – он знал его наизусть! Мерседес стояла рядом, надменная и уверенная в себе. Был самый обычный августовский день.

– Останься здесь и карауль этого прохвоста. Я скоро приду.

Она вернулась домой, сложила в огромную серую сумку обогреватель, фен и соковыжималку, дотащила их до ближайшей лавки и заложила. Да, эта маленькая гордая женщина торговалась за каждый песо!.. И вернулась в почтовое отделение за пять минут до закрытия. Миф состоялся.

По дороге домой Мерседес внезапно остановилась и начала хохотать безудержным, веселым смехом здоровой истерики. Оглядывались прохожие, из окон ближайших домов высовывались удивленные головы. Мозг отказывался работать до такой степени, что показалось: целый город смотрит только на них. Но не было в этом ничего постыдного. Габо поддержал жену за локоть, иначе бы Мерседес сползла на тротуар. Истерика не выход, но только она спасает, когда женщина на полдня забывает о детях. Совсем забывает.

Смех выдохся, и Мерседес произнесла:

– Ну вот, Габо, теперь осталось, чтобы твоя книга оказалась никому не нужным барахлом.

Рита стала продолжением ресторана. Извивалась в центре зала под ритм грязного латиноамериканского танго. Она то поднимала руки вверх, растопыривая пальцы, то выгибала спину и практически садилась на пол, широко раздвигая острые колени. Улыбалась молчаливым официантам. На меня не смотрела. А я… Что я? Глушил одну за одной.

Пришибло к земле ощущение невозможности что-либо изменить. Фатальная непоправимость… Я поясню! Это как в школьном туалете. Стоишь, зажатый меж писсуаров, что-то пыхтишь себе под нос, а с боков тебя сжимают такие же неудачники. А за спиной стоят ожидающие своей очереди. И, как один, молчат. И каждая тварь смотрит тебе в затылок. Еще минуту назад твой мочевой пузырь разрывался на части, а сейчас ты стоишь в темно-синей форме (такой одинаковый, такой ничтожный), и капли выжать не в силах. Словно пережали самый важный канал между ног. Краснеешь. Стыдно становится. А убрать хозяйство в штаны, не помочившись, еще постыднее. И тут вдруг, через не могу, выстреливает из члена тоненькая струйка, потом вторая, а потом мочевой пузырь обретает власть над тобой, расслабляются ноги, и – шепот из раскрытого рта: а-а-а…

Танец Риты и стал моим шепотом. Моим грузом. Моим пьяным надсмыслом.

– Налей мне. Полную! – она подошла к столу, поймав руками его углы, наклонилась вперед.

– Ты моя принцесса!

Мы выпили не чокаясь. Она отошла в центр зала, покачивая бедрами, поманила меня:

– Давай, давай…

Не бывает чистых танцев. Когда мужчина приближается к женщине, разрушая ее личное пространство, обнимает за талию, прилипая подушечками пальцев, когда касается вздохом ее плеча, небритостью щеки проверяет на прочность девичий испуг – вся его животная сексуальность рвется наружу. Ее можно остановить отстраненностью или податься ей навстречу, но не замечать ее невозможно. Обладайте – и обладаемы будете!

Мы с Ритой не танцевали – жрали друг-друга глазами. Прижимались вплотную, дышали рот в рот, замирая на миллиметре от сладости. Мы воспевали в танце мазохизм недозволенности, легкости, податливости: запрещали друг другу разрешенное яблоко! И это было так сладко! И это было так глупо! Да, так бывает, когда два тела мечтают стать единым целым, но чего-то стыдятся.

И вдруг все закончилось.

– Подожди! – она отстранилась.

– Что не так?

– Все так. Надо кое-что решить.

– Ты чего? Подожди…

– Отдай мне тетрадь!

Вдруг пропала музыка в ресторане, зыркнул недобро пробегающий мимо официант, вернулась тягучая нуга в атмосферу.

Исчезла волнующая грязь танца – глаза Риты посерели, в невидимый и негаданный момент обросли броней. Словно и не было секунду назад электрического тока.

– Зачем? – я удивлялся и еще не понимал.

– За шкафом, – Рита улыбнулась. – Пойми, наша встреча не случайна. Видно, звезды так решили. А против них не попрешь.

Она помолчала и продолжила:

– Губа твой друг?

– Нет.

– Так отпусти его. И отпусти меня.

Мы смотрели глаза в глаза – столкнулись два непонимания. Без подрагивания ресниц, без набухших слез: просто два человека смотрят друг на друга. Без любви, без ненависти – просто. Так в метро ловишь усталые глаза незнакомой девушки, решаешь не отводить взгляд, и она решает так же. И как обреченные смотрите друг на друга.

– Есть книги, которые не должны быть написаны, – Рита первая не выдержала молчания. – И не потому, что они написаны плохо, нет. Они могут быть написаны очень даже хорошо. Даже талантливо могут быть написаны… Черт! Их просто нельзя читать. Ты же писатель! Ты слушай меня, слушай! Ведь бывало у тебя, когда книга выходит из-под контроля. Замыслил одно, а с какой-то строчки все ползет совершенно в другую сторону. Ты пишешь, а от тебя ничего уже не зависит. Бывало? Вижу, что бывало! Ты вроде и не хочешь сюжет уводить, а он сам выбирает свою лазейку. Силой его не выпрямить – иначе фальшь высвечивается за каждой строчкой, – а не остановиться! Ну что, разве скажешь своим пальцам «тпру»? Разве отрубишь их? А внутри тебя все с ума сходит, все противится, отмахивается бровями и ресницами.

Рита говорила спокойно, не повышая голоса. Просто глядела в глаза, выедая через них мой нерв. И через них случайность встречи оказывалась неслучайной. И ресторан, и всё, всё…

– Просто нельзя писать без ответственности. Жизнь, дети, семья – это одна схема. Но отвечать-то не перед ними придется.

– А перед кем?

Рита вдруг откинулась назад всей спиной и захохотала:

– А ни перед кем! – и, продолжая смеяться, добавила: – Вот передо мной хотя бы, мало, что ли?

Стало по-настоящему неспокойно. Оттого, что посетителей в ресторане не осталось, хмель осадил мозги, поролон набухал в икрах и предплечьях. И еще захотелось поцеловать эту женщину легким касанием губ.

Рита словно почувствовала мое состояние, плечи ее расслабились, мешки под глазами потеплели. Она придвинулась плотно-плотно, лизнула наросшую щетиной щеку и зашептала в ухо:

– Перед Ямой отвечать придется! Перед самым ее дном!

После этих слов я отстранился от нее, заглянул в глаза… Они засветились ненатуральным малиновым светом. И я запаниковал.

Рита еще протягивала ко мне руки, что-то говорила, но я уже начал пятиться к выходу из кабака. Нет, я успел добежать до столика, успел схватить в охапку пальто и свой коричневый портфель…

Вы когда-нибудь бежали в страхе по знакомому, но забытому городу? Не разбирая улиц, ларьков, спешащих навстречу прохожих? А? Никогда? Огни слепят со всех сторон: машины, вывески, фонари… Господи, так много темных углов, а спрятаться негде! Тебе в мозг с двух сторон воткнули два ржавых штыря, провернули, да не убили. А-а-а-а!.. И ты летишь, мудацкий корень, ног не чуешь… И готов подавиться собственной слюной… Готов…

Я не помню, как оказался дома. Процесса не помню, электрички не помню, дороги не помню.

Я разлепил ресницы, и день упал на меня, ударил по голове. Разбудил червей в голове, и те сразу же закопошились, заелозили. Набух язык во рту. Слиплись губы.

И вдруг огрело обухом: Рита! Я, не поднимаясь с кровати, поднял с пола джинсы, слабой рукой достал телефон из кармана… Звонить можно было только Лившицу.

– Алло, Саня? Здорово!

– Здорово!

– Ты… как?

– Нормально, страдаю потихоньку.

– Слушай, нет номера Риты Апух?

В трубке помолчали.

– Алло…

– Да, я здесь!

– Ну Ритку помнишь? – мой голос захрипел.

– Я-то помню. Ты чего, бухаешь?

– В смысле?

– В смысле – сколько выпил вчера?

– Иди ты к черту! Номер есть?

В трубке опять помолчали. А потом Лившиц напряженно ответил:

– Рита умерла через два года после твоего отъезда. Выкидыш или сложные роды, что-то в этом роде…Странно, что ты не знал.

Я вдруг устал после этих слов. Даже сглатывать сил не было. Но для верности:

– Я же вчера ее… На похоронах Губы…

Лившиц устало выдохнул:

– Иди проспись.

В трубке ощетинились гудки.

А я знал: так не бывает! Так не может быть!

И сразу же спасительная мысль: тетрадь!

Я с: полз с кровати, дошел до портфеля, пытаясь не обращать внимания на дикую боль в голове после каждого шага, достал тетрадь… Старые поветшалые страницы, ворсистая обложка… Но ведь тетрадь-то есть! Есть! Существует!

Я перевернул страницу и прочитал первую строчку: «Урсула Коудурьер купила новое платье. Ты видел? – спросила Мерседес…»

Дочитав, я отложил тетрадь, прикрыл глаза. Дико захотелось опохмелиться.

Прошло два месяца. Ровно два месяца, и ни днем меньше. Шел дождь. Габо стоял у окна и боролся взглядом со своим отражением; жирные капли чертили на нем борозды, и казалось, не оптическая иллюзия – лицо вздулось, пузырится и слезоточит.

Мерседес стояла у кухонного стола и нарезала мясо тонкими ломтиками, аккуратно срезая бугорки сухожилий. Закипела вода в кастрюле на плите, и женщина осторожно опустила в нее тяжелую говяжью кость и мясные обрезки. Во вторую кастрюлю высыпала остатки риса, тщательно вытряхивая холщовый мешок, чтобы ни зернышка не пропало. Посолила воду и улыбнулась: соли оставалось много, на год вперед.

– Они не отвечают, Габо! Молчат, как и месяц назад.

– Они ответят, – Габо не изменил позы, даже взгляда не отвел, даже не шевельнулся.

– Конечно, если ты так решил, то они обязательно ответят. Иначе солнце упадет на землю и наступит мрак.

– Да, именно.

– Скорее бы. В темноте не так хочется есть.

Габо сделал вид, что не замечает ядовитой язвительности в голосе жены. Внезапно он вспомнил несколько строчек из письма, которое неделю назад написал своему другу Плинио Мендосе.

«Я пытаюсь ответить без ложной скромности на твой вопрос о том, как я создаю свои произведения. В действительности „…“ был первым романом под названием „Дом“, который я пытался написать, когда мне было семнадцать лет. Через некоторое время я оставил свою затею, поскольку понял, что роман этот не потяну. Но я постоянно думал о нем, пытался представить его мысленно, найти наиболее эффектную форму повествования и теперь могу сказать, что первый абзац полностью, до запятой, повторяет то, что я написал двадцать лет назад. Из всего этого я делаю следующий вывод: если какая-то идея не дает тебе покоя, долгое время зреет в твоей голове, наступает день, когда она прорывается наружу, и тогда ты просто обязан сесть за машинку, иначе есть опасность, что ты убьешь свою жену…»

Все было именно так, как он сказал. Именно так, слово в слово… Кроме фразы о первом абзаце. Он и помыслить не мог, что первая строчка, вдруг свалившаяся на него из ниоткуда, потянет за собой весь роман. Что на целый год она выбросит Габо из жизни.

– Ты можешь вернуться в La familia, Густаво Алатристе говорил…

– Густаво – денежный мешок и сноб. Его не заботит ничего, кроме прибыли. Мне противно заниматься кулинарными рецептами и узорами для вязания. Все эти ингредиенты, рюшечки, счастливые семьи… Мерседес, я с огромным трудом сбежал от них. Ты хочешь, чтобы я вернулся?

– Я хочу, чтобы ты начал зарабатывать деньги!

– Господи, что же ты за бестолочь…

Редкий день проходил без подобных сцен. Мерседес начинала говорить, убеждать, умолять, постепенно распаляясь с каждым выброшенным в атмосферу словом. Габо мог отвечать. Габо мог не отвечать. Результат был один и тот же: все заканчивалось скандалом и слезами.

Дождь за окном пошел на убыль и через какое-то время прекратился. Габо открыл окно, вдохнул во все легкие прохладу и сырость осеннего вечера. Сплюнул на мостовую, внимательно наблюдая за полетом густой слюны, закурил сигарету. Отчего-то захотелось напиться до беспамятства.

– Мы можем вернуться домой, в Боготу.

– Нет.

– Там родные помогут…

– Я сказал – нет.

Мерседес замерла со сковородкой в руке. И вдруг вырвалось из глубины существа измученной женщины:

– Ты чертов ублюдок! Эгоистичная тварь!

Габо не ответил. И даже не обернулся.

– Тебе же на всех плевать: на меня, на детей, на друзей! Как побитая собака, ты верно служишь своему хозяину. Раз за разом в тебя плюют отказами из издательства, а ты с фанатичной преданностью пишешь снова и снова. И знаешь что? Я поняла: ты извращенец! Тебе нравится такой порядок вещей. Ты балдеешь от каждого плевка.

Мерседес широко раскрыла глаза, верно, ошалев от собственной смелости. А Габо все так же смотрел в окно и молчал.

Его внимание привлек долговязый пьянчужка, стоявший с бумажным пакетом посреди улицы. Того окружили четыре собаки и выжидательно облаивали, не решаясь еще атаковать, но и не выпуская из кольца. Мужчина неловко переступал с ноги на ногу, вертелся, пытаясь проскользнуть мимо собак, отмахивался пакетом – все впустую. Животные словно почувствовали его неуверенность, лай с каждой секундой становился все агрессивнее, с яростным железом в глотках. Мужчина пнул одну из собак в облезлый бок, та заскулила, но уже через мгновение выгнулась всем туловищем и вцепилась бедолаге в ботинок.

– Я целый год терпела. Целый вонючий год! А ты делал вид, что ничего не происходит. Ты даже забыл, что я женщина, что мне нужен хоть иногда настоящий мужик! По пальцам можно пересчитать дни нашей близости… Ты бросил меня одну справляться со всеми трудностями – это еще я могла стерпеть. Но ты перестал хотеть меня… Боже, я уже не в силах расшевелить твой член!..

Мужчина за окном выбрал выжидательную тактику. Он стал отмахиваться пакетом, орать на осатаневших собак и одновременно отходить к дому, пока не уперся спиной в холодный и мокрый кирпич. Габо жадно следил за каждым его движением, не смея отвести взгляд. Улица была безлюдна. Только пьяница и четыре собаки.

Внезапно мужчина поскользнулся и шлепнулся в лужу. Собаки тут же бросились вперед, как по команде, вцепились в штанину потрепанных брюк, кусали руки, плечи, разметая вокруг себя грязь во все стороны. Мужчина заревел, вывернулся из последних сил и, расшвыривая собак локтями и кулаками, вскочил на ноги, побежал вниз по улице, разбрызгивая грязную воду из луж. Собаки с лаем понеслись следом. И только бумажный пакет остался у стены, грязный и изорванный. Из него покатилась по мостовой початая бутылка с дешевым пойлом.

– Я так больше не могу, – голос Мерседес иссох и надломился. – Нам не на что одеть детей, нам нечем платить за квартиру. Сеньор Филиппе больше не дает мяса в долг, – женщина заплакала и без сил сползла на пол. Задрался сарафан, оголяя худые лодыжки. – Это край, Габо, мы у пропасти.

На какое-то время она замолчала, размазывая слезы по лицу, пытаясь собрать разбежавшиеся во все стороны мысли. Пришибленный взгляд скакал с предмета на предмет: тарелки, стол, старый шкаф с покосившейся дверцей, кресло с прожженными подлокотниками. Издевался резными узорами старый медный подсвечник – единственное, что еще имело ценность в этой квартире.

Мерседес посмотрела на мужа и заорала ему в спину:

– Черт тебя побери, что мы будем жрать?

Габо обернулся, и в этот момент остановилось время. Он стал вне быта, вне жизни и вне истории. Габо возвышался над ними: несломленный, уверенный в своей правоте. Он знал наперекор всему, что написал величайший роман столетия. И именно это знание давало ему право ответить жене. Одним словом. Как герой его лучшей повести, пылящейся на полке книжного магазина серой, многолюдной и такой ненавистной Боготы.