Великая черница ждет в своей келье царя Михаила. Умер патриарх, и теперь можно ей вступить вновь в прежние свои права – руководительницы сына и управительницы царством.
Так все предполагали, и вся ее клика тайком радовалась, ликовала и явно ее поздравляла.
Вознесенский монастырь вновь наводнился разным людом, ожидавшим взгляда, слова или поклона царицы-инокини.
Накопилось у нее поэтому много вопросов и много челобитен к царю, и она ходит в сильном возбуждении в своей приемной.
Наконец, царь приехал и входит к ней; лицо его печально и бледно.
– Уж не болен ли ты? – спрашивает царица.
– Сильно болен. Не ем, не сплю… все отец пред глазами… и все-то хочется к нему идти… поговорить с ним… послушать его разговора… а он в могиле…
И царь зарыдал.
– То воля Божья! – произнесла набожно инокиня, подняв глаза вверх и утирая глаза платком. – Да, – продолжала она, – потеряли мы друга, отца.
– Великого радетеля государского дела! – воскликнул царь.
– Да, но Бог милосердный оставил тебе еще мать, жену, сына… Утешь свою печаль, ты должен жить для них и для великой земли русской.
– Не хочу я царствовать… не хочу я жить!..
– Почему?
– Тяжело, очень тяжело…
– Я тебе буду помогать советами, мы с тобою царствовали без отца и Москву спасли от королевича, когда он нас осаждал здесь несколько месяцев… И дальше дело государское пойдет…
– Сказал, умирая, в Бозе почивший святейший патриарх: пущай бояре держат бразды правления, ну и пущай…
Великая черница вышла из себя. До приезда Филарета в Россию имя ее стояло рядом с именем царя, а теперь как будто ее не существовало.
Она, однако ж, удержалась и, несколько минут помолчав, обратилась к нему со смиренным видом:
– Я хотела просить тебя о Салтыковых и Грамотине.
– Скажу боярам, и что они скажут.
– У меня, гляди, сколько челобитен, – она подала ему целый сверток жалоб.
– Дай, ужо отдам боярам.
– Кого же ты думаешь избрать в патриархи?
– Что скажет собор. Я перечить не буду.
Черница почувствовала себя во всех пунктах разбитою, и она собиралась сделать ему длиннейшую сцену с обмороками и рыданиями, как он поднялся с места, поцеловал ее руку и хотел идти.
– Куда ж? С матерью не посидишь? Утри ее слезу, утешь ее печаль, ты видишь, как я убита смертью отца.
– Меня ждет жена и дети с обедом. – И с этими словами царь вышел.
Великая черница упала на близстоящий стул, и много лет уже она так сильно не плакала и не убивалась, как теперь.
Попробовала она составить сильную партию в Боярской думе чрез Грамотина, но и тут ее постигла неудача: перевес был на стороне сына, все перешли в его лагерь, даже все прихлебники и прихлебницы царицы-матери.
Обо всех этих событиях и переменах боярин Шеин не знал. Он был так тесно обложен поляками, что и птица, по выражению ратников, не могла к нему перелететь.
Но русский человек, если исполняет долг, то для него нет преград. Один стрелецкий юный ратник взялся доставить ему весть из Москвы о случившемся и в ночь с 18 на 19 февраля явился в его шатер.
Он передал ему о смерти Филарета. Шеин понял, что не стало патриарха, значит, и помощи нечего ждать, и ни хлеба, ни снарядов, а больных более двух тысяч человек.
Послал он к королю Владиславу предложение, что он сдаст ему лагерь с орудиями, но с тем, чтобы: 1) все ратники отпущены были с оружием в Москву и с 21 пушкой; 2) что все русские ратники, находящиеся при нем, обещаются четыре месяца не сражаться против поляков; 3) иностранцы же могут делать что хотят.
Предложение было почетное. Зная храбрость и самоотвержение Шеина, король Владислав, как рыцарь, согласился на это.
Девятнадцатого февраля наши выступили из укрепленного своего лагеря со свернутыми знаменами, с погашенными фитилями, тихо, без барабанного боя, музыки и, поравнявшись с тем местом, где сидел на лошади, окруженный сенаторами и людьми ратными король, ратники клали знамена на землю, и знаменосцы должны были, отступив на три шага назад, ждать, пока гетман именем королевским не велит им их поднять. При этой команде ратники наши подняли знамена, запалили фитили и, ударив в барабан, двинулись по московской дороге.
Шеин и другие воеводы были на конях, но когда проезжали мимо короля, сошли с лошадей и, низко поклонившись Владиславу, сели опять на лошадей и продолжали печальный путь.
Случись подобное в нынешнее время, после почти четырехмесячной борьбы с сильным неприятелем без хлеба, оружия и пороха, подобного героя возвысили бы на пьедестал бессмертия, как это сделали с Османом-пашою под Плевной, когда наши войска аплодировали его героизму.
Но в те времена глядели на дело иначе, и Боярская дума была озлоблена против Шеина, да и царица-мать его не жаловала.
Еще до сдачи своего лагеря, 1 февраля, Шеин отправил дворянина Сатина в Москву.
Тот каким-то чудом прошел ночью чрез польский лагерь и явился к царю. Последний соглашался на то, чтобы войска наши и польские разошлись полюбовно, впредь до мира, и вместе с тем князь Волконский отправлен в Можайск к князьям Черкасскому и Пожарскому для совещания, как подать помощь Шеину.
Во время этих переговоров князь Черкасский получил вдруг 3 марта известие, что Шеин отпущен королем в Москву, о чем он и донес царю.
Из Москвы тотчас отправили дьяка Моисея Глебова навстречу Шеину с требованием отчета, на каких условиях он с королем примирился.
Оказалось, что поляки за разный мусор, оставленный в русском лагере, взяли еще на попечение свое две тысячи четырех человек больных и раненых.
И это поставили в вину Шеину.
Тотчас по приезде в Москву его посадили в темницу; то же самое сделали и с Измайловым. Кроме того, арестованы были все родственники того и другого.
Судили, рядили в Боярской думе, обвинили его в небывалых преступлениях, а всю его деятельность приписали измене и осудили его и Измайлова к смертной казни
Старый солдат, чувствуя свою правоту и что он, по его выражению, бился, не щадя головы, выслушал хладнокровно приговор в Боярской думе и, осведомясь, что на другой день казнь совершится на Лобном месте, просил только, чтобы ему прислали для исповеди и для препровождения на эшафот его духовника, отца Никиту.
Царь согласился на это.
На другой день после заутрени, на рассвете, должна была совершиться казнь Шеина и Измайлова.
После заутрени отец Никита явился к узнику в темницу со Святыми Дарами.
Он был в тяжелых цепях.
Священник, исповедав и приобщив его, поставил Святые Дары на стол и бросился к его ногам.
– Боярин, – сказал он, рыдая, – это я невольная причина твоей казни, твоего позора. Ты не хотел идти на войну – я уговаривал тебя.
– То Божья воля, – отвечал боярин, подымая и целуя его. – Молись обо мне грешном, – произнес он спокойно, но со слезами на глазах. – Жаль мне только семьи моей – и она погибнет, да Измайловых я погубил… Отец Никита, коль ты когда-нибудь будешь мочь – не забудь ни Шеиных, ни Измайловых, они стоят этого: они честные люди, и Бог тебя не взыщет. Передай когда-нибудь царю, что погибаю я от злобы и зависти людской; передай тоже, что я люблю своего царя и люблю его после Бога больше всего.
Вошли тюремщик, стража, думный дьяк, долженствовавший читать приговор, и монашествующая братия. Сняли с Шеина цепи; он перекрестился и вышел из тюрьмы твердыми шагами.
Его и Измайлова повезли окруженных войсками, а музыка била на барабанах и играла в рожки поход.
Это отдавали последнюю честь полководцам.
Ввел на эшафот Шеина отец Никита, и тот обратился к народу.
– Православные христиане, – произнес он громким голосом, – Каждому суждено умереть, и мне за верность мою царю и Русской земле суждено лишь положить голову на плаху. Кладу ее безропотно, и да простит Господь моих судей и палачей.
Он поцеловал крест, поданный ему отцом Никитой, поцеловался с ним, поклонился народу во все стороны и просил прощения, коль провинился он в чем пред кем-либо, и положил голову на плаху…
После него такую же казнь понес и Артемий Измайлов.
Обрызганный кровью этих двух невинных жертв, заслуживающих со стороны нашего народа памятников, отец Никита прибежал домой, и жена не узнала его: глаза его блистали и ему мерещились призраки.
Он заболел и несколько месяцев был между жизнию и смертию.
По выздоровлении он перестал посещать бояр: так опротивела ему Боярская дума, и посвятил себя только церковным требам.
Так он прожил несколько лет, удаляясь от общественных дел.
Но жизнь эта была монотонна и не по сердцу ему, и он вновь попробовал посещать людей.
Купеческие и боярские дома, куда его приглашали, были до крайности невежественны и суеверны; а вся литература их вращалась на книгах: сонник, волховник, о птице-чарове, чаромерие, голубиная книга, зелейник, колядник, громник и тому подобное. Ходили тоже по рукам чисто еретического содержания рукописи, евангелие от Варнавы, Никодима и Фомы. Кроме этого, сильно распространены были псалмы Соломона и песни Давида и множество других нелепых вещей, вроде сказания о том, как рыбы посуху ходили.
Книги эти еще в XIV веке были осуждены и признаны еретическими, и в Москве они составляли принадлежность многих библиотек. Восстал Никита Минич против всего этого в проповедях, и Москва несколько стала к нему остывать, но против него самого раздавались голоса о латинстве и еретичестве. Он-де отрицал, что на Тивериадском озере имеются двадцать шесть китов и что на одном из них стоит земля, а про святой Иерусалим-град он отрицал, что он пуп земли.
Да и житье тогдашних священников на Москве показалось Никите Миничу не по нутру: повсюду корысть, унижение, лихоимство, потворство мамону и чревоугождение, а тут, на беду, жена хворает, да одного за другим двух детей похоронили, а третий родился слабым, таким вздутым, точно пузырь.
Сделался Никита Минич мрачен и перестал в церкви проповеди говорить, а коли домой придет, то на ребенка даже не взглянет и только думу думает.
Коли и этого Бог приберет и он отойдет к ангелам, значит, не угодно Ему, чтобы я жил в брачной жизни, значит, не будет благодати на моем потомстве.
Мысль эта грызет его, не дает ему покоя ни днем, ни ночью, и снятся ему страшные сны, и душит его часто домовой…
– Дьявольская сила одолевает, – говорил он себе по пробуждении, – а все это за великие мои грехи, что вкусил брачную жизнь, что плоть свою не умертвил.
Схимническая и аскетическая идея сделалась у него преобладающею.
Смерть третьего сына, воспоследовавшая вскоре, окончательно свела счеты его со светом: последний скончался на Фоминой.
С кладбища отец Никита возвратился домой совершенно убитый и перестал посещать свою церковь; жена тоже сделалась молчалива, и однажды, подойдя к нему, она с сдержанным от рыдания голосом сказала:
– Ника, мы вместе с маленьким Никой (и тот назывался Никитой) похоронили нашу брачную жизнь; хочу поступить в обитель, благослови меня… Женился ты, чтобы иметь детей… потомство… но сам видишь, Бог их прибирает, зачем же мне мешать твоему подвижничеству… Ступай в монахи, и будешь ты великим святителем: должно сбыться пророчеству.
– Спасибо, Паша… Нам нужно разойтись, Бог не благословляет нашей брачной жизни… Пойду и я в чернецы… Уйду в Соловки… Имущество раздадим нищей братии, а что имеем в деньгах, отдадим вкладом в Алексеевский монастырь – там тебе и келью дадут.
– А ты же, Ника?
– Я заработаю себе кусок хлеба трудом.
И с этого дня они раздавали свое имущество нуждающимся; когда же приход узнал об их решении, стали собираться всякого звания люди: одни благословляли их на грядущий путь, другие отговаривали. Вообще сочувствие к ним Москвы показало, что большинство было за них.
Но раз решившись, они не покидали своего намерения. В первое же воскресенье, распростившись с знакомыми, они пошли к Алексеевскому монастырю. Паша была одета черницей, только без клобука, отец Никита был одет простым крестьянином – за поясом у него виднелся топор, а на плечах пила вместе с котомкой, в которой имелась отпускная грамота из патриаршего приказа и хлеб.
У ворот обители супруги присели, поговорили в последний раз, обнялись крепко и продолжительно поцеловались… Когда же ворота закрылись за Пашей, с отцом Никитой сделалось дурно. Не помня себя, он бросился бежать вон из города.