Едва только толпа удалилась, как к горящему дому Морозова возвратилась его жена.
В одной юбке, с распущенными волосами села она у ворот и сильно зарыдала; но вот к ней приблизилась с одной стороны черница, а с другой – показался высокий предводитель мятежников.
Анна Ильинична вскочила в ужасе и хотела бежать.
Монашка остановила ее.
– Боярыня, – сказала она, – мы друзья, я схимница Наталья, а этот, – прибавила она, указывая на подошедшего приказчика, – отец архимандрит Никон.
– Как же он главенствовал в шайке? – недоверчиво покачала она головой. – И, кажись, он же приказал поджечь мои хоромы?
– Для того, – возразил подошедший Никон, – чтобы спасти твоего мужа. Ведь служка немец, которого тащил я за ворот, был он.
– Как, боярин? Я его не узнала.
– И хорошо, боярыня, что не узнала, – ты бы и его и меня выдала. Оголил я ему бороду, и народ его не узнал, теперь он у меня в Спасском монастыре и тотчас его увезут в Кирилловский. Ты же, боярыня, иди куда-нибудь в женский монастырь, пока смута не смолкнет.
– Пожалуй ко мне, в Алексеевскую обитель, – закончила схимница, еще гуще закрывая свое лицо.
– А дом-то мой?
– Пущай сгорит, деньги вещь наживная: царь не покинет тебя.
Анна Ильинична поплакала и поплелась за черницей, а Никон, постояв немного, пошел по направлению к своему монастырю. Придя к себе, Никон узнал, что Морозов повезен на монастырских лошадях в Кирилловскую обитель. Усталый и измученный этим днем, он лег немного отдохнуть. Но не прошло и двух часов, как сильный набат по Москве поднял его. Он вскочил с места и позвал служку: тот объявил, что красный петух пущен по всей Москве. Единовременно запылали Петровка, Дмитровка, Тверская, Никитская, Арбат, Чертолье и все посады.
Никон забрал большинство своих монахов и бросился тушить пожар.
Явившись в народ, он объяснил ему все неблагоразумие сожигать имущество, тем более что в этом случае страдают невинные, и притом он объяснил им, что при всеобщей нищете народу будет грозить и голод и мор.
Народ испугался, увлекся его примером и бросился тушить пожар. Но это стоило нескольких дней труда. Горели целые улицы и части; над Москвою стоял густой дым, и ночью зарево сияло над большею частью города.
Много народу сгорело, много имущества, добра и припасов, и когда большая часть домов лежала в развалинах и огонь прекратился, тут-то тысячи семейств оказались без крова и без пищи. Раздался вновь страшный набат, и вновь смута началась: народ потребовал хлеба.
Голодные матери ревели, голодные дети сновали по улицам, умоляя Христа ради хоть кусочка хлеба.
Монастыри и дворец выслали народу хлеба, но голодная толпа росла и росла, и весь Кремль был вновь занят мятежным и голодным народом.
Никон бросился тогда к иностранцам, и те взялись за оружие: голландцы и англичане, вооруженные с ног до головы, в шлемах, с огнестрельным оружием, с распущенными знаменами и барабанным боем двинулись к Кремлю.
Народ расступался всюду и дал им свободно пройти; многие кричали:
– Немцы люди честные, обманов и притеснений боярских не хвалят.
Немцы же отвечали:
– Мы идем защищать царя и все ляжем за него костьми.
Вступив в Кремль, они расположились в боевом порядке у дворца, но не вступали в битву с народом, так как тот только облагал миролюбиво дворец, требуя выдачи вора Морозова.
Когда немцы появились в Кремле, во дворце состоялся совет и решено – выйти к народу деду царя, Ивану Никитичу Романову, не делавшему ему обид, не домогавшемуся власти; старца поэтому любила вся Москва.
Отворилась дверь дворцовая, и вышел Романов на Красное крыльцо.
Народ хлынул к нему; боярин снял свою боярскую соболью шапку, чего не делали никогда бояре, так как в этих черных шапках они при царе даже сидели, поклонился низко народу три раза и заговорил, что царь-де шлет миру свой поклон и жалованное слово благоволения, но что он скорбит, что Москва сожжена и в ней творятся бесчиния, убийства и грабежи; сам даже царь не безопасен в собственных своих хоромах, и, к стыду православного народа, немцы пришли защищать царские палаты, а потому он, боярин, просит именем царя народ разойтись по домам, а сам царь сделает сыск о ворах и все-де будут казнены.
Вышел тогда один из народа и отвечал, что они не нападают на царя своего, ясного соколика и красное солнышко, а требуют выдачи лишь Морозова и Траханиотова, которые воруют его именем.
Романов тогда объявил, что во дворце ни Морозова, ни Траханиотова нет, и если они будут сысканы, то царь велит их казнить; о том же, что он говорит правду, он дал клятвенное обещание.
– В таком разе, – крикнул дядя Никита, находившийся в это время в толпе, – мы сами разыщем воров и казним их. Что стоять здесь, идем на розыски.
Толпа загалдела, неистово заревела и двинулась из Кремля.
Едва только они очистили Кремль, как явился Никон и его артель. Они поспешно затворили кремлевские ворота и просили немцев никого не впускать более в Кремль без особого разрешения от дворца.
После этого распоряжения Никон пошел ко дворцу и, оставя свою артель на Красном крыльце, постучался.
Страж, стоявший за дверью, узнав, кто пришел, отворил ее и изумился, так как он с первого взгляда не узнал архимандрита.
Но тот заговорил к нему.
– Не удивляйся, – сказал он, – теперь времена такие, – на улице чуть не разбойник, а в монастыре – архимандрит. Я пойду к государю.
– Он в думе бояр: собрались Шереметьев, Иван Никитич Романов, Трубецкой и Стрешнев да царский духовник.
Никон отправился в совещание. Поклонившись низко царю и боярам, он рассказал, как он спас Морозова и его жену и как теперь же необходимо принять решительные меры: или потушить мятеж, или же организовать сильное правительство.
Для этого он предлагал две меры: потребовать пушки в Кремль с благонадежными пушкарями, призвать всех ратных людей, бояр, боярских детей, преданных правительству, и вообще всех, кто только желает иметь убежище.
– Теперь, – закончил он, – лето, и народ может расположиться на площадях и улицах внутри Кремля, а запасы я приготовлю. Но я надеюсь, что смута утихнет: едва народ и стрельцы увидят, что мы снова сильны, они пойдут на уступки и подчинятся.
Когда Никон окончил, царь поднялся с места, обнял и поцеловал его, назвав собинным, то есть особенным другом своим, причем присовокупил, что он просит его не покидать дворца, пока смута не прекратится.
Бояре поднялись с места, поклонились ему и объявили, что собинному другу царя они готовы во всем подчиниться.
– В таком случае, – сказал Никон, – пишите теперь же грамоту в Пушкарский приказ, я туда пошлю одного из молодцов моих. Нужно, чтобы наискорее все пушки, которые в Москве, и все снаряды были бы здесь. Остальное я сделаю и без приказа; бояре же Шереметьев и Трубецкой любимы ратниками и стрельцами, им бы не мешало поехать по Москве и собрать верных и благонадежных между ними.
В тот же день вся имевшаяся артиллерия была уже в Кремле, и благонадежные пушкари ходили у пушек; а на другой день со всех концов Москвы стали стекаться и бояре, и дети боярские, и дворяне, и жильцы, и стряпчие, многие с семействами, с провизиею и необходимым скарбом.
Кремль обратился в шумный город. Никон вышел к ним, выбрал начальников, ввел порядок. Имевшие оружие тотчас были разбиты на сотни, а не имевшие его должны были отбывать другие повинности.
В один лишь день Кремль представлял уж сильную крепость, командующую над городом.
Из города же слухи шли неблагоприятные. Траханиотова встретил народ по пути в Троицкий монастырь и там зверски его умертвил.
Этой жертвой как бы он насытился, или же то обстоятельство, что Кремль принял на другой день грозный вид, имело на него влияние, но набаты прекратились, и народ перестал собираться большими толпами.
Между стрельцами пошли тоже толки, что непригоже все делается без приговора боярского и царского указа; дворец этим воспользовался и вызвал к Кремлю стрельцов. Они собрались пред Кремлем. Царь вышел к ним с духовенством и ближними боярами, говорил с ними милостиво, обещался удовлетворить их требования об уничтожении торгового закона и просил стрельцов водворить порядок в Москве. После того он угостил их вином и медом. Стрельцы ушли и дали слово привести все в порядок. По этому примеру Милославский, тесть царя, пригласил из Москвы из каждой сотни по одному человеку, угощал их три дня, обещаясь, что царь назначит на место убитых бояр тех, кого народ желает.
Москва стала успокаиваться мало-помалу. Кремль очистился от лишнего люда, и он имел уж вид укрепленного лагеря; царь поэтому решился 28 июля явиться на крестный ход.
Узнав об этом, на крестный ход собралась вся Москва. Впустили народ в Кремль, царь вышел на Красное крыльцо и обратился к народу со следующими словами:
– Очень я жалел, узнавши о бесчинствах Плещеева и Траханиотова, сделанных моим именем, но против моей воли; на их места теперь определены люди честные и приятные миру, – они будут чинить суд и расправу без посул и всем одинаково, за чем я сам буду строго смотреть.
Царь при этом обещал понизить цену на соль и уничтожить казенные монополии.
Народ упал на колени и благодарил его восторженно.
Воспользовавшись этим, он обратился вновь к народу.
– Я, – произнес он со слезами, – обещал выдать вам Морозова… Я не оправдываю его… Но выдать его вам я не вправе: он с детства мне дядька и второй мне отец. Когда в Бозе почивший царь Михаил умирал, он отдал меня на его попечение; притом как я его выдам, царица, жена моя, умрет от печали, он ведь женат на ее сестре.
Царь сильно зарыдал.
Многие из народа закричали:
– Многие лета царю!
– Да будет воля Божья и государя!
– Возвратить Морозова… довольно душегубства.
Но Морозов сошел с политического поприща и в Москву не скоро возвратился.
Шестого августа писал царь игумену Кирилловского монастыря грамоту о том, чтобы на случай ярмарки Морозов оттуда удалился, так как может быть возмущение и он может пострадать. Сам же царь сделал собственноручные приписки со всех сторон, и мы сохраняем орфографию подлинника.
«И вам бы сей грамоте верить и сделать бы и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, да отнут бы нихто не ведал, хотя и выедет куды; а естли сведают и я сведаю, и вам быть кажненным, а естли убережете его, так как и мне добро ему сделаете, и я вас пожалую так, чево от зачяла светя такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему».
Но такой безграмотности нечего удивляться, грамота и наука в тот век были почти синонимы; так царь Михаил Федорович дал знаменитому «ученому» гольштинцу, Адаму Олеарию, опасную (пропускную) грамоту, которая гласила: «Ведомо нам учинилось, что ты гораздо (очень) научен и навычен астроломии, и географус, и небесного бегу, и землемерию, и иным многим надобным мастерствам и мудростям, а нам, великому государю, таков мастер годен».
Впрочем, тот же царь Михаил в Чудовом монастыре основал греко-латинское училище, так что литературы греческая и латинская были уже доступны обществу.
Что же получил за свои подвиги собинный друг царя Никон?
В течение очень непродолжительного времени его поставили во епископы, когда престарелый Аффоний отошел на покой в Хутынскую обитель, и хиротонисан в новгородские митрополиты.
Когда в Успенском соборе, в присутствии царя и многочисленного народа, патриарх совершал посвящение, в уединенном уголке одна монашка, проливая слезы умиления, молилась горячо «о Нике и о преосвященнейшем Никоне».