С рассвета на другой день ударили вновь сплошной набат.

Воевода князь Хилков, ночевавший в митрополичьем дворе, зашел к Никону.

От него он узнал о вчерашнем посещении им Евфимиевской башни и о спасении от смерти несчастного и ни в чем не повинного стрелецкого сотника.

Воевода был огорчен, что архипастырь так рисковал своею жизнью, и сожалел, что он не взял его с собою.

– Я заходил к тебе, да ты спал так сладко в своей келье, что и жаль было будить.

– Что ж дальше делать? Ратные люди наши избиты и измучены, – спросил воевода. – Народ бегает по улицам и кричит уж на царя: «Государь об нас не радеет, – вопиет он, – деньгами помогает и хлебом кормит немецкие земли».

– Безумцы! – ужаснулся Никон.

Вошел при этих словах служка Иван Кузьмич.

– От земской избы, – докладывал он, – пришел служка софийский. Люди бают, земский голова, Андрей Гаврилов, скрылся.

– Значит все теперь без головы, – улыбнулся Никон. – Видишь, воевода, Бог за нас; вишь – говорят, коли Бог хочет кого наказать, так отнимает у него разум. Отнял он его и у Андрюшки Гаврилова, а как протрезвился, да проснулся он, и давай бог ноги. Может и другие очнутся. Вели, Ванюха, звонить в софийской к обедне, – мы с воеводой туда поедем.

– Как, в такой сбор и гиль?

– Когда овцы, воевода, заблудились, добрый пастырь должен навести их на правый путь, и мой долг ехать в Софию. Там издревле архипастыри поучали народ, там святой Никита проповедовал братскую любовь. Зачем царь Иоанн Грозный святые мощи его перевез в Москву, теперь у раки святого я призвал бы заблудших к покаянию и умиротворению.

– Святейший архипастырь, позволь хоша проводить тебя для твоей безопасности с ратниками.

– Митрополита Новгородского должен быть охранителем весь народ. Ты можешь туда прибыть, но поеду я к моей пастве один.

Воевода пожал только плечами и пошел распорядиться, чтобы все ратные люди собрались к Софии.

Час спустя Никон в своей колымаге подъехал к собору. Народ в большой массе толпился там и встретил митрополита с благоговением.

Служба шла стройно и чинно – ничто не нарушало церковного благолепия.

Но это была кажущаяся тишь: гилевщики в это время бегали по городу, разыскивая земского голову, Андрея Гаврилова.

В особенности в этом усердствовали Волк и Лисица.

Они розыски свои простерли даже за город и явились в земскую избу с решительным ответом: голова-де скрылся.

В это время в избе находились: Молодожников, Хамов, Трегуб, Шмара, Оловьяничник и изменившие правительству: подьячий Гришка Аханатков и стрелецкий пятидесятник Кирша Дьяколов.

– Коли нет его, так нам нужен будет голова! – воскликнул Молодожников.

– Без головы невозможно, – поддерживал его подьячий, – и руку-то прилагать нетути кому.

– Да и кто поведет гилевщиков в битву, коли немец придет? – подхватил стрелецкий пятисотник.

– Выбирать голову! – крикнули все.

– Кого ж? – спросил Лисица.

– Жеглова! – крикнул Волк. – То человек приказный, – всякие порядки знает.

– Да ведь он в темнике, митрополит посадил, – объяснил Лисица.

– Так что ж, можно и ослобонить! – крикнул Молодожников.

– Да там с ним и братья Негодяевы, боярские дети; то люди ратные, они и советом и мечом сподручны, – молвил Лисица.

– В софийский двор, в темник, за Жегловым и Негодяевыми! – крикнул Волк.

Гилевщики бросились из земской избы, загудел набат, собралось много народу, и пошел он в софийский двор.

Митрополичий двор был открыт и беззащитен. Народ, явясь туда, приказал стражникам тотчас вывести из темника узников.

Те повиновались им.

Когда колодники появились, народ тотчас снял с ног их колоды и с радостными восклицаниями отвел их в земскую избу, где под главенством Жеглова они образовали новое правительство, объявив воеводу, князя Хилкова, изменником.

Узнав об этом, Никон поторопился на митрополичий двор, но было уже поздно: узники были уже освобождены.

Тогда митрополит решился на более чем смелую меру: другой день был праздник Алексея Божьего человека и вместе с тем именины царя; Никон на утрени и на обедне поименно проклял главарей гилевщиков.

Распространилась об этом весть по целому городу, и гилевщики, чтобы оправдать себя и снять с себя пятно проклятия, которое в то время было сильнее позорного клейма, рассыпались по всем улицам и кричали, что в день именин царя освобождают преступников, а тут митрополит проклял весь народ.

Новгород впал в страшное уныние, люди верующие пришли в отчаянье; но не этого домогались гилевщики, они бы желали разделаться с митрополитом.

Ломали себе головы гилевщики, как бы поднять против него народ; выпито было при этом страшное количество водки, так как и их начинало разбирать сомнение в справедливости их дела, но ничего они не могли выдумать.

Так прошел весь другой день после страшного проклятия митрополита, и вечером в земской избе собравшиеся гилевщики размышляли, что вот-де есть у них две умные головы: это площадной подьячий Нестеров, да сын его, пристав Кольча, да что-то во время гили ни одного, ни другого не видать.

– Уж ты бы, подьячий Гришка, – обратился Жеглов к Аханаткову, – услужил нам не службу, а дружбу, пошел бы к площадному подьячему Нестерову, да попросил бы его совета. Знает он всякие неправды митрополита, да притом и в огне-то он не горит, да и в воде не тонет. Бит уже он с десяток раз кнутом за ябеды; у иного уже давным-давно вышибло бы дух, да угнало бы душу в пятки, а он ничего – цветет, как маков цвет. Да и пристав, сын-то его, что ни на есть разгильдяй, а в гили-то его нетути. Порасспроси, да разузнай, да завтра нам скажи.

Гилевщики после того разошлись, а подьячий Гришка, переминая спьяна ноги, побрел к усадьбе сотоварища своего, площадного подьячего Нестерова.

Старик подьячий где-то в кабаках строчил народу грамотки, челобитни и иную письменность и крепости и, возвратясь усталый, собирался уже спать.

Вдруг стук в калитку, и затем на пороге комнаты, где он сидел, появилась его невестка Марфа.

– Где пропадала, где пропадала, Марфуша? – обрадовался тесть.

– У матушки сидела, где же быть, как не у родимой, да такое сумление взяло, да тоска под сердце подступила, что хошь иди да утопись.

– Небось совесть мучила, челом ты била у владыки на мужа, вот и совесть заела. Челобитню, да на законного… Вот митрополит да каждый день что ни на есть утреню отслужит, а Гаврюшку в сарай – плетьми; вечерню отслужит, а Гаврюшку в сарай – кнутами.

– Матерь Божья! – всплеснула Марфа руками. – Да ведь он его измучает, истерзает, и это все мой грех; недаром лежу и сплю аль не сплю, а он-то, Гаврюшка, бедный, весь-то в крови, кровь со спины так и льется.

– Видел я служку митрополичьего, Ивана Кузьмина, он и приходил-то за Гаврюшкой; а я его: уж помилосердствуй, скажи, что Гаврюшка? А тот махнул рукою: весь-то истерзанный, молвил.

– Весь-то истерзанный, – голосит Марфа.

– Весь-то, точно банки и пиявки были на спине.

– Точно банки и пиявки были на спине, – повторяет с ужасом Марфа.

– Весь-то в крови, точно резаный поросенок, – говорит служка.

– Точно резаный поросенок, – вторит Марфа.

В этот миг слышен сильный стук в калитке, потом входит подьячий Гришка Аханатков.

Перекрестясь иконам и сделав низкий поклон, он произносит:

– А я-то, дядушка Федор, к тебе зашел от земских-то людей, уж больно все в сумлении насчет тебя и сына твоего, Гаврюшки.

– Уж и сумление! Мы-то черви и куды нам с тобой; ты, вишь, в земской избе, настоящий подьячий, а мы што! Мы-то, площадные подьячие, иной раз и в кабаке строчишь; ты вот рублями… а мы и денежкой рады.

– Курочка по зернышку клюет и сыта бывает, – утешал его гость.

– Ну, было то, да сплыло в сторону. Гей, Марфутка, угости-ка гостя, вина да хлеба-соли, а ты, кум, садись.

– От хлеба-соли не отказываюсь, куманек. А вот гилевщиков и сбор да в митрополичий двор. Как твоя думка, куманек? Порядки ты митрополичьи знаешь и разум-то у тебя – царь.

– А что дашь? Сухая ложка глотку дерет.

– Не я, а люди земские наградят так, что и сказать нельзя, ты только сделай.

– Полно-то, Гришка, дурака строить, а еще подьячий. Коль сделаю, шиш получишь. Не первина: все на шаромыгу. Теперь не то что встарь; бывало, гостю напишешь цидулку аль грамотку, даст рубль, поклонится в ноги и по гроб доски благодарствует то хлебом, то пенной. Теперь, коли хочешь получить что ни на есть, напредки бери. Давай напредки три рубля, да две меры хлеба, да три пенного, да…

– Полно, полно, эк разобрало его!..

– Погоди и ты: да поросенка, да пару кур, да сотню яиц…

– Еще чего?

– Будет, ведь то земские люди, с мира по нитке, а убогому рубаха, понимаешь…

– Понять-то понял, а собрать-то это и за две недели не сделаешь, дело спешное.

– Знамо-спешное, ну вот ты и грамотку дай, дескать, должен я такому-то вот то да это.

С этими словами площадной подьячий подал гостю перо, чернильницу и кусок очень грязной бумаги.

– Неча с тобою делать, – выпив стаканчик пенного и утерев бороду рукавом, произнес сердито гость и стал строчить расписку.

– Теперь ты говори, как заваришь кашу? – сказал подьячий.

– Кашу-то мы заварим, но гляди, как то расхлебать, – заметил хозяин. Но ему представилось в таком пленительном виде все то, что значилось в расписке, что он приободрился и продолжал: – Уж коли Нестеров возьмется, так он и научит. Дай грамотку, я спрячу, там развесь только уши да слушай.

– А не обманешь?

– Бог помиловал. Слушай: пристав Гаврюшка, сын-то мой, надысь зашел к владыке и баит: мир-то толкует про всякую измену бояр батюшке-царю; продают они-де нас немцам. А преосвященнейший аки зверь лютый на него накинулся, посадил его в темник и там кнутует, кнутует, кнутует…

– Ахти! Господи, смилуйся! – завопила Марфа.

– Видишь, гость-то дорогой, Марфутка ревом ревела, как ты вошел. Завтра собери мир у избы, а я с нею приду, а там увидишь, что будет.

– Истерзанный… точно пиявки и банки… весь в крови, – заголосила баба.

– Ах ты умница, шельмец, – восхитился подьячий и бросился целовать товарища. – Да мир тебя озолотит, уважишь, уважишь земских-то голов; завтра опосля заутрени явитесь вдвоем. Теперь оставайтесь с миром, а мне пора домой, старуха ждет, да и детки.

Перекрестился он, поклонился низко хозяевам и ушел.

– Ложись-ка, Марфутка, спать, завтра будет работа, а слезы и глотку береги назавтра пред миром.

– Уж как буду голосить… уж как голосить.

И, утерев подолом платья слезы, Марфа отправилась в кухню, залезла на печку и заснула.

На другой день десятские подняли народ и погнали его к земской избе, будто бы для веча; земские головы вышли и говорили мятежные речи о митрополите и воеводе. В это время является к народу площадной подьячий и его невестка.

Отец плачет, а та ревет и вопиет, что митрополит без вины кнутует трижды в день ее мужа и жжет огнем.

– Жгут огнем! И взаправду это? – занеистовствовала толпа и бросилась к митрополичьему двору.

Ворота были заперты, народ начал шуметь, кричать и неистовствовать.

Услышав это, митрополит и воевода князь Хилков пошли к воротам.

Воевода хотел употребить оружие против гилевщиков, но Никон воспротивился.

– Что вам нужно? – крикнул он.

– Выпустите из темницы Гаврилу Нестерова! – раздались голоса.

– Мы за него не стоим, что хотите, то и делайте с ним, – отвечал воевода.

Гаврюшку Нестерова освободили из тюрьмы, привели к калитке и выпустили.

Едва он появился, как народ бросился к нему и стал расспрашивать его, что делал с ним митрополит.

Отец Нестерова не дал ему отвечать, а содрал с него окровавленную рубаху и показал его спину народу.

Гилевщики обезумели: увидев на нем кровь, они стали ломать дверь митрополичьего двора; притащил кто-то бревно, и в несколько минут калитка была выломана.

Мятежники, предводительствуемые земскими людьми, очутились у дверей митрополичьих палат и выломали ее. Пройдя несколько комнат, они попали в крестовую; здесь они нашли воеводу, князя Хилкова.

– Зачем ты нас бегаешь? Нам до тебя дела нет, а вот нам подавай Никона для расправы.

– Никона в Волхов! – крикнул Лисица.

– Никона с башни! – раздался голос Волка. – Это он стрелецкого голову вора вызволил. Пущай теперь себя спасает.

В этот миг дверь в крестовую отворилась, и Никон, сопровождаемый старцем, софийским казначеем, появился на пороге с крестом в руке.

– Безбожники, от сотворения земли не было еретиков, нарушающих святую обитель владык… Вы пришли за мною… вы хотите меня умертвить… сбросить с колокольни аль бросить с моста в Волхов… Я помолился, приобщился и иду на смерть… Расступитесь…

Толпа расступилась, и митрополит двинулся вперед; но когда за ним последовали Никандр, князь Хилков и следовавшие за ним боярские дети, кто-то крикнул:

– В земскую избу!

Народ наступил на безоружных и начали бить чем ни попало и Никона, и боярских детей, и старца Никандра, и Хилкова.

Видя, что толпа обезумела, бывшие здесь же боярские дети, братья Нечаевы, бросились к церквам и вызвали священников с крестами и хоругвями; а стрельцы-гилевщики, братья Меркурьевы, стали защищать митрополита и воеводу.

Народ тогда повлек лишь Никона вперед к земской избе; на пути им встретилась церковь. Никон хотел туда войти, но народ вступил с ним в борьбу и не пускал его. Здесь вновь Меркурьевы не дали его убить.

– Дайте мне хоть сесть у святых дверей… дайте отдохнуть… или отпустите душу мою с верою и покаянием… Не язычники же вы… не звери, не дьяволы…

Когда он это говорил, священники со всех соседних церквей с крестами, иконами и пением появились и окружили народ.

– Идемте к знаменью Пресвятой Богородицы молиться, да образумит она народ и простит ему его согрешения… Приблизьтесь с хоругвями, крестами и иконами, – крикнул Никон.

Пред святынями народ расступился, и митрополита окружило все духовенство.

– Идите, братия, в святую церковь, храм Божий… Отслужим там соборне святую литургию, я приобщусь и пособоруюсь, а там и дух испущу, – произнес слабым голосом Никон.

Святители взяли его под руки и повели тихо.

В церкви начали благовест, и все церкви стали ему вторить.

После службы духовенство усадило разбитого Никона в сани и отвезло на митрополичий двор.

В тот же день Никон написал письмо к царю, в котором, рассказав вкратце дело, закончил его следующими словами: «чая себе скорой смерти, маслом я соборовался, а если не будет легче, пожалуйте меня, богомольца своего, простите и велите мне посхимиться».