В то время как русская рать так победоносно шла вперед и царь осаждал Смоленск, в Москву вступал караван из дальних мест: то прибыли с Кавказа грузины с гостинцами к грузинским царевичам и царю!
Но не застали они их в Белокаменной, так как те недавно выступили в поход.
Отвели поэтому грузинам в одной из слобод помещение, и они пошли глазеть по Москве.
Но вот разнеслось по столице роковое:
– Мор!.. – И привезли его грузины.
Но какой мор?
По сказанию летописи, куда Никон заглянул, он нашел, что в Новгороде был мор в 1354 году, но тогда, по сказанию летописи, харкнет человек кровью и до трех дней быв да умрет?! О теперешней же болезни рассказывают иначе: заболеет человек, почернеет, умрет, а потом являются язвы, как болячки или как чирьи, под мышками.
– То моровая язва, – определяют иностранные гости и начинают выселяться из города.
Но Москва еще держится; правда, бояре и дворяне разъехались, кто на войну, кто в поместья, но все жильцы, гости и ремесленники все еще живут в городе и не покидают его. Слухи же о том, что моровая язва в Москве, растут с каждым днем, и к Никону доходят слухи, что мрут повально, кто лишь прикоснется к заболевшему, и косит поэтому целыми домами.
Разобщил Никон царский дворец от Москвы, установил карантин по дороге в Смоленск, чтобы к царю не занесли болезни, и отписал ему, что царицу он отправит в Калязин монастырь.
Царь отвечал ему, чтобы и он выехал туда с его семьей; причем он присовокупил, что он никого не неволит оставаться там.
Никон объявил это по городу и вместе с тем и боярам князьям Пронскому и Хилкову, управлявшим Москвою.
Оба отказались и остались блюсти столицу.
Никон изготовил подводы и, забрав царскую семью и весь двор со служками, так ровно весь штат дьяков и писцов, с которыми он управлял государством, огромным караваном двинулся в Калязин.
Обоз был бесконечен, так как он вмещал в себе не только одежду, но и необходимую мебель и утварь и царской семьи, и всего двора, и всех служек, кроме того, везлись еще шатры, провизия и тому подобное.
Весь этот поезд должен был двигаться медленно за царскими колымагами, которые постоянно останавливались, так как с царицей были маленькие дети, да и царевны останавливали караван то за тем, то за другим.
С патриархом для письмоводства по делам духовным кроме дьяков имелся еще иеромонах Арсений, отлично говоривший по-русски и ведавший печатным делом в Москве. Никон его полюбил и приблизил к себе. Монах этот был истинным кладом в этом путешествии: когда маленький царевич и царевны, дети Алексея Михайловича, ревели благим матом, так как было очень жарко в колымагах и было скучно сидеть на одном месте, то Арсений тотчас являлся и выдумывал такие забавы, что они тотчас угомонятся.
Монах был средних лет, имел белое лицо, черную красивую бородку, блестящие черные глаза и говорил красиво, витиевато и восторженно.
По тогдашнему этикету ни царица, ни царевны, ни весь бывший с ними женский персонал не могли появиться без покрывала; но в пути разрешается отступление, и притом Арсений ангельского чина, а потому с разрешения патриарха можно и покрывало снять.
Спросила об этом царица Никона и тот разрешил; тогда и Арсений стал лицезреть и сестер царя и царицу; но всех прекраснее показалась ему последняя – ее умное лицо, немного гордое, было, однако ж, очень симпатично.
В течение дня успел наглядеться на царевен и Никон, в особенности на Татьяну Михайловну: каждый раз она краснела, когда он взглянет на нее.
Общий обед на вольном воздухе еще более сблизил всех, и смех царицы и сестер ее сделался непринужденным, в особенности когда они, бегая по лугу с детьми, собирали цветы для венков.
После обеда, когда лошади отдохнули, поезд вновь тронулся в путь.
Первая ночевка была станом в 15 верстах от Москвы.
На другой, третий и четвертый день было то же самое.
Ночевка на пятый назначена в вотчине боярина Боборыкина, в 50 верстах от Москвы.
Для царицы и ее семьи были отведены боярские хоромы, а для остальных разбиты шатры в месте, указанном боярином.
Приехал туда поезд еще спозаранку, и царевны объявили, что они не хотят ночевать в душных палатах у боярина и чтобы им разбили шатер вместе со всеми.
Царица согласилась на это.
Стан расположился на возвышенном месте, и, пока устанавливались шатры, царские сестры, Никон и Арсений пошли осматривать окрестности.
В одном месте Арсений остановился и сказал восторженно:
– Как эта местность напоминает Иерусалим: вон та река (Истра) – точно Иордан, вон те горы на запад – точно Фавор и Ермон; а вот ручей, текущий у подножия гор, – точно Кедрон; а вот, – продолжал он, – Иосафатова долина, а роща вот эта – Гефсиманская, недостает только храма Воскресения – и это был бы второй Иерусалим.
– Святейший патриарх, – опустив тогда глаза, с жаром сказала царевна Татьяна, – соизволь же на сооружение церкви Воскресения на сем месте и постройки монастыря, все, что я имею, я пожертвую на эту обитель, да и царя упрошу.
– Твое слово, – отвечал Никон, – для меня закон, многомилостивая царевна: попытаюсь купить эту землю у боярина Боборыкина, и коли он соизволит на это, тогда я сооружу здесь храм такой же, какой во Иерусалиме, и нареку место это «Новым Иерусалимом», и упокоятся когда-нибудь на сем месте мои бренные кости.
После того почти до самого вечера они ходили по этой местности, любуясь и восхищаясь красотою вида.
– Никогда бы не поверил, – говорил Никон, – чтобы в пятидесяти верстах от Москвы можно было отыскать то, что я искал когда-то на краю света, в Соловках. Здесь все: и вода, и горы, и лес – все есть, чтобы наслаждаться Божьим творением и умиляться. Завтра же переговорю с боярином и куплю это место.
Но настал вечер, патриарх и чернец сказали громко молитву и, простившись с царевнами, разошлись по своим шатрам.
Поспешный отъезд Никона с царской семьей из Москвы произвел в последней переполох, тем более что москвичи узнали, что по распоряжению князя Пронского, все окна дворца забиты досками, замазаны глиной и вокруг него поставлена стража.
Оставшиеся в Москве бояре и боярские семьи, узнав об удалении двора из столицы, тоже потянулись вон.
Все же крестьяне подмосковных деревень, сел и городов перестали ездить в Москву, и всякий подвоз провизии приостановился, тем более что заставы были сделаны на всех путях.
Смертность же стала страшно увеличиваться: прежде вымирали дворы, теперь целые улицы, а потом части.
Задвигался, забушевал народ: зачем-де царица уехала и патриарх. Зачем Иверскую Божью Матерь увезли под Смоленск.
Загудели колокола, ударили и в Царь-колокол, и стал народ толпиться пред приказом, в котором заседал князь Пронский. Но его там не застали, и народ разошелся.
Вечером того же дня, в стрелецкой слободе, в подворье Настасьи Калужской, где мы уже видели два раза синклит попов, собралось несколько купцов: Дмитрий Заика, Александр Баев, да кадышевец Иван Нагаев и тяглец новгородской сотни Софрон Лапотников.
Настасья Калужская и брат ее Терешка приняли гостей и, усадив их за стол, стали выносить старые иконы и показывать гостям.
– Страмота, – говорила Настасья, – Христовы люди молились им веками и не было моровой язвы; пришел антихрист и выбросил их… Видела я видение – Новый Иерусалим… в Апокалипсисе сказано… и там – все эти иконы… и обновленные да все святые угодники и ангелы им поклоняются. Восплакала я от радости и проснулася. А он, антихрист, так живьем и стоит предо мною и грозит ножом… вскрикнула я, а он яко дым исчез… Дьявольское наваждение… А ты, Терешка, расскажи-ка про Магдалину-то… Ведь она здесь, на Москве, многострадальная.
Терешка, рыжий горбунок, хромой на одну ногу, начал шепелявить:
– Иду я ономнясь по Кузнецкому и вижу – простоволосая, босая, с распущенной косой, бежит навстречу мне баба, а на руках у нее детеныш: голый и черный, точно земля… Кричит она неистово, и народ сторонится. Я-де Магдалина, голосит она, и как этот младенец, так и вы помрете: всех уморю, как его уморили… пожру я вас всех с телом, костями и душами вашими… и побежала, побежала…
Поднялся тогда с места Софрон Лапотников и вынул из кармана икону.
– Глядите, – сказал он, – взяли от меня сей нерукотворенный образ в тиунскую избу для переписки и возвратили с оскребленным лицом, а скребли образ по патриаршему указу.
– Вот, – воскликнула тогда Настасья Калужская, – и причина-то моровой язвы. Сказывал здесь и протопоп Аввакум, и Никита постник, и епископ Павел, что в откровении Иоанна сказано, что за одно слово, за одну черточку, что прибавляем или убавляем мы из священнописания или из иконы, будут язвы; вот и моровая язва, вот и Магдалина покарала нас.
– Непригоже сему быть, – сказал один из гостей. – Завтра в Успенском соборе будет служба, мы все будем бить челом князю Пронскому.
На другой день в Успенском соборе собралось много народу, так как большей части церквей попы или перемерли или бежали из города.
Обедня шла печальная: почти весь народ плакал, так как у каждого была потеря, а были такие, которые остались совершенно одинокими.
По окончании церковной службы князь Пронский был остановлен народом на паперти.
Показывая ему икону Софрона Лапотникова, земские люди жаловались и на патриарха, и на чернеца Арсения, который печатает книги и портит иконы; а главнее всего им было обидно, что Никон в такие тяжелые минуты покинул Москву.
Пронский объявил, что Никон выехал по указу царскому и что он отпишет ему и царице; между тем он созвал представителей от купечества, и те объявили, что они в смуте не участвовали и что лишь просят патриарха, чтобы тот назначил в церкви священников, потому что служба во многих прекратилась и некому отпевать мертвых. Последних в действительности таскали и хоронили, как собак; особая артель из общественных подонков, одетая через голову в кожаную одежду и рукавицы, являлась в дом, где были покойники, и крючьями таскали их на повозку и везли гуртом на погребение, без молитвы и обряда, а за городом все они бросались в большую могилу, и та засыпалась известью.
Но и эти люди мерли, как мухи, а потому погребение становилось затруднительным.
Поэтому, когда сотские головы узнают, что на доме каком-нибудь перемерли все, тотчас окна и ворота заколачиваются, ставится на воротах черный крест, и дом тот ждет очереди для очистки.
Такая смертность вызвала то, что под страхом смертной казни запрещено было сообщение между зараженными и незараженными деревнями, – вот откуда начало этого страшного карантинного закона, который в Одессе еще в 1837 году, во время чумы, был практикован: там расстреляли еврея за то, что он спрятался в возе сена, желая избегнуть карантина на заставе… Но обратимся к царице. Последняя стоянка ее была на реке Нерпи, не доезжая Калязина монастыря, и в то время, когда стан должен был тронуться, дали знать, что через дорогу в Калязин привезено только что тело думной дворянки Гавленевой, умершей от заразы.
Никон тотчас распорядился, чтобы на дороге и по обе ее стороны, сажень по десяти и больше, накласть дров и сжечь их; потом уголь и пепел отвезены далеко, а на дорогу наложили новой земли… Грамоты, присланные ему из Москвы от бояр, переписывались и грамоты сжигались…
Царица так медленно подвигалась, что только два месяца после выезда из Москвы прибыла в Калязин монастырь. От Калязина же до Москвы всего только 332 версты.
Но вскоре после ее прибытия в обитель пришла из Москвы нерадостная весть: князья Пронский и Хилков сделались жертвой чумы.
Невольно и Никон и чернец Арсений, получив все эти известия, возблагодарили небо за то, что они покинули ее.
– Если бы, – говорил Арсений, – мы избегли мировой язвы, то уж виселицы или топора – никак, в особенности я, как печатник книг. Невежды приписывают мне все исправления, а потому я, по слову Апокалипсиса, навел-де язву.