В санной кибитке мчат драгуны Марисова, сначала в Канев, а там в Чигирин. Здесь они прямо привозят его в гетманскую канцелярию, к писарю войсковому Степану Гречанину.
Гречанин видел Марисова в Москве, когда он посещал гетмана, и узнал его.
– Що вы наробыли! – воскликнул он. – Царь отписуе грамоту: вас задержать и отправить назад до Москвы.
– Ничего я никому не сделал, в царской службе не служил и могу себе ехать, куда мне угодно: никто возбранить мне не вправе.
Это озадачило писаря:
– Так вы бачайте, вы кажите так и гетману… Я пийду и скажу ему.
Пошел писарь к гетману. Тот, после сильной попойки, разминал кости и, потягиваясь, кряхтел и зевал на своей постели.
– А що?.. пане Степане… сердце голубко…
– Племянника Никона привезли драгуны…
– Чул… чул… добре… А що вин каже?
– Вин каже: на служби царской не состою и волен я йхать, куда хочу.
– А що з ним?
– Ничого…
– Да ты там пошукай…
– Да Бог з ним, пане гетман… Нам що?.. Колы б вин що наробыл на Москви – ино дило. А що з ним, нехай буде з ним. Ничого не отыскали и баста. Федот – племянник патриарха – грих его и выдати москалям…
– Эх, сердце голубко, Степане… Хоть бы бул ридный сын, – так мне що? Ты пошукай добре, и колы там що у него, так и отошли, и его, и що найдешь, царю… Мне що?..
– В Москви его и жечь и кнутовать станут, смилуйтесь, пан гетман… В нем душа христианская. В служби он у патриарха Никона, и той нас анафемовать буде…
– Нехай анафемует… Що нам? Нам бы царю да боярам угоду зробить…
– Угоду? – вспылил писарь. – Вийско що скажет, колы узнает, що мы да з Чигирина выдали москалям гостя… да еще служку и племянника Никона… Почитай вен святители взбудоражутся… Итак, пане гетман, гляди: черная Рада чишней не хочет платить, вийско воевод не хочет принять, святители московского митрополита не хотят знать; а московские ратники молодиц от человиков отбирают, вдов бесчестят… И так смута в народи, а ты еще хочешь масла подлить: выдать посла Никона из Чигирина!
– Як вовка боятыся, так в лис не ходыть, – упрямился гетман.
Пожал плечами писарь и вышел от него с негодованием.
– А еще запорожец, да после и гостя выдае, – ворчал он и возвратился сердитый в канцелярию.
Не глядя в глаза Марисову, он прошел в свой кабинет и за ним последовал состоявший при канцелярии есаул Василий Федяенко.
– Уж вы, пан есаул, робыте, что гетман каже, а я руки мываю, – произнес он резко, опускаясь перед столиком своим на табурет.
– А що вин наказав?..
– Наказав, щоб шукалы у племянника Никона, мабудь вин мае що от патриарха… Якусь мабудь грамоту… альбо що ине?..
Есаул зачесал затылок, постоял с минуту и вышел нехотя.
В передней канцелярии он взял несколько казаков и вошел в ту комнату, где содержался Марисов…
У Марисова и руки и ноги были связаны ремнями.
– Обыщите его, – обратился к казакам есаул.
Марисов начал барахтаться и кусаться, но сила одолела: на шее, за сорочкою, у него нашли висящую сафьяновую сумочку, в карманах отыскали много золотых денег в кошельках.
Все это отнесено к писарю.
Федяенко деньги все пересчитал и записал, потом взял сафьяновую сумочку. Крышка ее была наглухо зашита. Ножом он распорол швы: в ней оказалось запечатанное письмо с печатью патриарха Никона, завернутое в несколько бумаг. На письме значилось, что оно на имя его блаженства патриарха Иерусалимского Паисия.
Федяенко с благоговением поцеловал письмо и отнес его к гетману.
Разговор шел у них по-малороссийски, но для того, чтобы чересчур не пестрить рассказа, я передаю его по-русски:
– Пан гетман, мы исполнили твой приказ и обыскали Марисова. Отыскали мы вот это письмо. Патриарх Никон еще не лишен сана, и имеем ли мы право задержать письмо патриарха к патриарху? Если считать, что наша церковь подчинена московскому патриарху, то как мы дерзнем нарушать тайну нашего святителя? Если же мы считаем, как того требуют теперь и все наши святители, патриарха Иерусалимского и нашим, то как мы смеем нарушить его тайну? Письмо должно поэтому идти по назначению, а вы можете делать с Марисовым, что хотите…
– Что вы, пан писарь, говорите? Я не католик, не иезуит… и не стану я нарушать тайны, да еще двух патриархов… Разве не дорога мне будущая жизнь?.. Татарин я, что ли… Да и кто думает о бесчестном нарушении тайн святителей, представителей апостолов на земле? – рассердился гетман, причем плюнул и перекрестился.
– В таком случае, – сказал писарь, – нужно возвратить Марисову письмо…
– Зашить покрепче снова в сумочку и повесить ему на шею… Да и тотчас же…
– Слушаюсь, – обрадовался писарь.
– Да, а руки у него сильно связаны ремнями?..
– Сильно. Не прикажите развязать?
– А ноги?
– И ноги тоже…
– Так еще покрепче свяжите, да в кибитку с драгунами и казаками, и в Москву… к царю…
– Как? – недоумевал писарь.
– Да так, – мы отсылаем только в Москву Марисова, а что при нем, нам и дела нет. Захотят в Москве нарушить тайну патриархов – это их дело, они и ответ дадут перед Богом.
Писарь ошеломлен был этой хитрой казуистикой.
– Да все ж, – сказал он, – мы выдаем москалям патриаршего посланца и письмо, которое принадлежит патриарху Паисию…
– Вольно же тебе было допытываться, что там в сумке. И глядеть не следовало, и знал бы.
– Вы, гетман, сами приказали…
– Я вовсе не настаивал: сказал только, нет ли чего… Но мешкать нечего, зашейте поскорее письмо и отправьте Марисова в Москву.
Гетманский приказ был в точности исполнен: не прошло и получаса, как по пути на Переяславль и на Москву мчалась уже кибитка с узником Марисовым.
Руки и ноги его были так сильно перевязаны ремнями, что покрылись ранами, и кровь выступала наружу, через платье. Измученный, избитый, изнуренный, привезен он при гетманской бумаге в Малороссийский приказ. Здесь Салтыков его принял, снял с него сказку и отправил затем в приказ Тайных дел князю Одоевскому.
Зная из бумаг гетмана, что у Марисова на шее имеется сумка, в которой хранится письмо Никона, князь Одоевский собрал совет бояр и святителей: как-де поступить с письмом.
И его взяло сомнение: имеет ли он право вскрыть письмо, писанное одним патриархом к другому.
Послали Хитрово к царю.
Набожный Алексей Михайлович сказал с неудовольствием:
– Коли считают это грехом, за что хотите взвалить грех на меня?
Долго судили и рядили и порешили: «Письмо патриархов друг к другу грех вскрывать. Но Никон сам от патриаршества отказался, значит он писал как простой святитель к патриарху Царьградскому. А так как турский султан теперь в войне с царем, то всякое письмо в землю врагов, хотя бы и на имя патриарха, не только можно, но и следует вскрыть, так как в письме может быть измена».
Решили бояре и вскрыли письмо, но читать его без государя не стали и послали ему сказать, как он прикажет.
– Собрать соборную думу в Золотой палате, и я туда приду слушать грамоту Никона.
На это Хитрово возразил: что лучше царю прочитать самому грамоту, и потом, коли он найдет нужным сообщить его соборной думе, так он может это делать во всякое время, потому что письмо может заключать в себе такие предметы, о которых неудобно, быть может, разглашать.
Царь согласился с этим доводом и прочитал Хитрово письмо.
Содержание никоновской грамоты было следующее.
Он рассказывал вкратце, как его поставили против его желания в патриархи и как он согласился с условием, чтобы все слушались его как начальника и пастыря. Сперва царь был благоговеен и милостив к нему и во всем Божиих заповедей искатель, но потом начал гордиться и выситься. Наконец, его, Никона, стали явно оскорблять: Хитрово прибил во дворце его слугу и остался без наказания; царь перестал являться в соборную церковь, когда он служил; князь Ромодановский прямо объявил ему гнев царский. Тогда он от этого гнева и от бесчиния народного удаляется из Москвы в Воскресенский монастырь. «Уезжая из Москвы, – пишет Никон, – я взял архиерейское облачение, всего по одной вещи для архиерейской службы, и ушел, а не отказался от архиерейства, как теперь клевещут на меня, говоря, будто я своею волею отрекся от архиерейства. Я ждал, что царское величество помирится со мною. Царь, узнав, что я хочу ехать в Воскресенский монастырь, прислал бояр сказать мне, чтоб я не ездил до тех пор, пока не увижусь с ним. Я ждал на подворье три дня, и только по прошествии трех дней уехал в Воскресенский монастырь. За нами прислал царское величество в монастырь тех же бояр, которые спрашивали нас: „Зачем ты без царского повеления ушел из Москвы?” Я отвечал, что ушел не в дальние места, если царское величество на милость положит и гнев свой утолит, опять придем, и после этого о возвращении нашем от царского величества ничего не было. Приказали мы править на время Крутицкому митрополиту Питириму, и по уходе нашем царское величество всяких чинов людям ходить к нам и слушаться нас не велел, потребное нам от патриаршества давать нам запретил; указал, кто к нам будет без его указа, тех людей да истяжут крепко и сошлют в заключение в дальние места, и потому весь народ устрашился. Крутицкому митрополиту велел спрашивать себя, а не нас. Учрежден Монастырский приказ, повелено в нем давать суд на патриарха, митрополитов и на весь священный чин; служат в том приказе мирские люди и судят. Написана книга (уложение), – святому Евангелию, правилам святой апостол и святой отец, и законам греческих царей во всем противная. Почитают ее больше Евангелия: в ней-то, в 13-й главе, уложено о Монастырском приказе. Других беззаконий, написанных в этой книге, не могу описать, так их много. Много раз говорил я царскому величеству об этой проклятой книге, чтобы ее искоренить, но, кроме уничижения, не получил ничего. Я исправил книги, и они называют это новыми уставами и Никоновыми догматами. Главный враг мой у царя Паисий Лигарид; царь его слушает и как пророка Божия почитает. Говорят, что он от Рима хиротонисан дьяконом и пресвитером от папы, и когда был в Польше у короля, то служил латинскую обедню. В Москве живущие у него духовные – греческие и русские – рассказывают, что он ни в чем не поступает по достоинству святительского сана: мясо ест и пьет бесчинно; ест и пьет, а потом обедню служит… Я с сим свидетельством послал письмо к царю, но он не обратил на него внимания. И наклеветали на меня царю, что я его проклинал, но я в этом невинен, кроме моей тайной молитвы. Теперь все делается царским хотением: когда кто-нибудь захочет ставиться во дьяконы, пресвитеры, игумены или архимандриты, то пишет челобитную царскому величеству, и царским повелением на той челобитной подпишут: хиротонисан повелением государя царя. Когда повелит царь быть собору, то бывает, и коли велит избрать и поставить архиереями, избирают и поставляют. Велит судить и осуждать: судят, осуждают, отлучают. Царь забрал себе патриаршеские имения. Также берут по его приказанию имения и других архиереев и монастырские; берут людей на службу; хлеб, деньги берут немилостиво; весь род христианский отягчили данями, сугубо, трегубо и больше, – но все бесполезно».
В заключение Никон в грамоте своей царьградскому патриарху рассказывает историю Стрешнева с собакою; притом, как царь допускает блюсти патриарший престол Питириму, которого он, Никон, отлучил от церкви; затем, как этот отлученный поставил попа Мефодия в епископы и его послали блюсти киевскую митрополию, которая все еще стоит в ведении патриарха Константинопольского.
Письмо по содержанию своему и по тону было очень умеренно, но оно имело один недостаток: это была самая святая правда.
Царь рассердился в особенности за упрек в поборах и поэтому написал тут же на грамоте:
– А у него льготно и что в пользу?..
То есть, другими словами: при его управлении государством разве он льготно производил сборы и разве он больше пользы сделал, чем я?..
Это задело его самолюбие.
«Дескать, – подумал царь, – дураками нас всех обозвал да еще перед целым миром. Попади это письмо в Царьград, оно тотчас было бы отправлено в веницейские газеты, и оттуда во все концы вселенные…»
Сам царь это практиковал уже несколько лет перед тем. Испугавшись неудач в Польше в 1660 году, Алексей Михайлович велел описать успехи Долгорукого и Шереметьева, да коварство польских комиссаров, продливших время нарочно, чтобы дать своим возможность собрать войско и дождаться татар, наконец, про измену Юрия Хмельницкого и про дурной поступок поляков с Шереметьевым под Чудновом. Статья эта была отправлена в Любек к Иогану фон Горну, и тот, отпечатав ее на немецком языке, разослал по всем государствам.
Статья эта произвела тогда благоприятное впечатление в Европе, и царь отлично понимал значение прессы… Поэтому ему страшно сделалось при одной мысли, что бы было, если бы грамота Никона попала в европейскую печать.
«Да он бы опозорил меня перед целым светом, и слава богу, что эта грамота доставлена теперь ко мне в руки… Но не послал ли он еще что-нибудь со своим Марисовым, и тот, быть может, уже отослал грамоты по принадлежности».
Занятый этими мыслями, он потребовал к себе князя Одоевского.
– Ты доподлинно узнай от Марисова: посылал ли аль не посылал более грамот Никон.
– С пристрастием?
– Без пристрастия, – ведь душу всю вытрясешь у него, а не скажет же он – да, коли нет… Ты его по евангельскому и крепостному целованию…
– Слушаюсь, великий государь.
Час спустя явился вновь князь Одоевский к царю.
– Ну что? – спросил он тревожно.
– Опосля исповеди, целования креста и Евангелия Марисов показал: иных грамот не имел, да и Никон иных не рассылал.
– Слава богу! Камень с сердца долой, – произнес радостно царь.
Одоевский удалился. Несколько дней спустя бояре поднесли Марисову приговор. Он обвинялся в измене и оскорблении величества и по первым двумя пунктам уложения приговаривался к смертной казни.
Прочитав приговор, Алексей Михайлович, под влиянием грамоты Никона, воскликнул:
– Да вы по этому уложению срубите столько голов, что скоро останутся только на месте головы судей и моя… Отправить Марисова в ссылку и определить там на службу впредь до моего указа… Такие верные и честные люди, как Марисов, пригодятся – коли не нам, так нашим детям.
Но Марисов тем не менее сильно пострадал, ремни Брюховецкого на ногах и руках изувечили его и сделали его навсегда негодным к работе.