Прискакав в Гадяч, Лучко никому не сказал о смерти гетмана Брюховецкого, а распорядился послать несколько подстав по четверке до самого Переяславля и после того отправился к Огаревым.
Он рассказал им под секретом об ужасной смерти гетмана и объявил, что послал подставы до Переяславля, а они должны собраться в путь, чтобы в ту же ночь выехать и им.
– Как это! – воскликнул Огарев.
– А так, – ответил Лучко. – Я выеду в легкой повозочке в Гадяч, а вы приходите туда. Мы и уедем.
– Да нас возьмут и задержат в первом же селе или местечке, – сказала Огарева.
– Не задержат. Охранные листы я забрал из шатра гетмана и вписал в них, что ты, боярин, с женой отправляетесь послами в Переяславль, чтобы москали сдались; а в сопровождение к вам он и меня отпустил. Лошади – гетманские, да и я его служка, – меня по дороге знают все, – и как мы доберемся до Переяславля, так там и концы в воду.
Огаревы расцеловали его и стали готовиться незаметно в путь, укладывая лишь немного белья и платья в сумку.
Вечером они вышли будто бы прогуляться и направились к заставе. Там даже не было сторожа: Лучко распорядился так, чтобы всех разослать под разными предлогами.
Ночь была темная, и беглецы пошли по дороге, но вскоре они набрели на повозку.
Лучко забрал их к себе, и кони пошли крупной рысью.
На каждых тридцати верстах они находили подставы, и днем езда их сделалась быстрее, так что они прибыли в Переяславль без остановок.
Экипаж этот, лошадь и Лучко были известны по дороге, и поэтому повсюду народ им кланялся, не спрашивая, куда и зачем они едут.
У ворот Переяславской крепости их остановили, но Огарев слез и потребовал стрелецкого сотского. Сотский его узнал и тотчас впустил в крепость.
Григорий Григорьевич Ромодановский находился в это время сам в Переяславле, и к нему направился Огарев.
Ромодановский не был из искусных воевод, но это был честный и храбрый солдат и, несмотря на суровую наружность, имел доброе сердце.
Он обрадовался, увидев Огарева и жену его в живых, и просил их зайти в хату, которую занимал.
Огаревы передали ему о трагической кончине гетмана Брюховецкого и о том, как много они выстрадали и как теперь спаслись.
Выслушав их, Ромодановский тотчас велел оповестить войско о смерти Брюховецкого и сделал, согласно с этим, и другие распоряжения.
Исполнив долг службы, он возвратился и спросил Огарева, желает ли он оставаться при нем и продолжать службу, или хочет ехать в Москву на отдых.
– Не искалечен же я, – ответил Огарев, – чтобы не продолжать службы царю, а жену, бью челом, отправить со стрелецкой охраной до нашей Украины… Да, кстати, ее проводит даже Лучко.
Ромодановский согласился и был так любезен, что дал боярыне свой рыдван, с которым она на другой же день уехала в Москву с Лучком.
Приезд Огаревой произвел здесь сильное впечатление: на боярыню глядел терем как на великомученицу, а подвиг карлика Лучко наделал сильный шум.
В те времена карлики не считались мужчинами, и двери теремов были для них открыты; поэтому боярыни и боярышни полюбопытствовали поглядеть на это диво.
Огарева упросила Лучко показываться с нею повсюду, и он сделался предметом какого-то обожания: его до крайности малый рост, его стройность, его маленькое личико и белые ручки приводили весь женский пол в восторг. Забывали, что он двадцатипятилетний мужчина, обнимали его и боярыни и боярышни.
Дошло о нем и в царский терем. Больная в то время царица Марья Ильинична, ее дети и сестры царя – все пожелали его видеть, и Огарева повезла его в царские палаты.
Когда весть о его приезде облетела дворец, в терем тотчас явился царевич Алексей Алексеевич, и когда увидел его, так сначала залюбовался на него, а потом бросился к нему и начал его обнимать и целовать.
И было действительно чем полюбоваться: его белое лицо и темно-карие добрые глаза, белые зубы, темно-каштановые шелковистые волосы были в те времена признаком высокой красоты; а одежда его придавала ему еще больше блеска: на нем был черный бархатный казакин, шитый серебром, припоясанный золотым кушаком, с драгоценной пряжкой, – подарок покойного гетмана, а на ногах стучали у него красные польские сапожки с серебряными шпорами.
Лучко оторопел сразу, когда царевич выказал ему столько нежности, но оправился и поцеловал его руку.
Царевич, овладев им, потащил его в свое отделение, чтобы показать все свои диковинки: и попугая, и ученого грача, и дорогое оружие.
Но вот пришли за Лучком, чтобы он ехал с боярыней домой.
Алексей Алексеевич заплакал и объявил, что не расстанется с ним.
Сначала дядька, а потом мать уговаривали его отпустить домой карлика, но царевич заливался слезами.
Лучко объявил тогда с важностью, «что он готов остаться, если на это соизволит боярыня Огарева и государь, но с тем, чтобы ему разрешено было беспрепятственно навещать боярыню, так как ему поручил Огарев заботу о ней».
Огарева, само собою разумеется, согласилась, а когда дядька доложил о нем царю, тот велел привести к себе и царевича и Лучко.
Поглядев на Лучко, царь сказал:
– Знаешь что, все мои карлы, а их перебывало немало у меня: Ивашка, Федотов, Тимошка, Петр Семенов, Карп Редкин, Дмитрий Верховецкий, Петр Бисерев, – все они были великаны против тебя…
– Да и мой покойный Зуев, – воскликнул царевич, – тоже был против него велик.
– А тебя как чествуют, молодец? – обратился к Лучко государь.
– Покойный гетман Брюховецкий назвал меня Лучком, в память своего покойного братца, а меня зовут Никитой Гавриловым Комаром… Пожалован я, великий государь, тобою, когда приезжал сюда с Брюховецким, в боярские дети.
– Теперь я жалую тебя в стольники. Пожаловал бы тебе шубу с плеч моих, да таких, как ты, целый десяток упрячешь сюда, – улыбнулся царь. – Ну, доподлинно, ты не Комар, а Комарик. Будь при царевиче, служи ему верно, а за мною служба твоя не пропадет.
Он подал ему руку, тот ее поцеловал.
Припрыгивая на одной ножке, царевич ухватил Лучко за руку и повлек к себе.
– Ну, стольник Комар, – прыгал и хлопал в ладоши царевич, – будешь ты у меня не стольник, а собинный друг, но…
Он нагнулся к нему на ухо и шепнул:
– Но не заточу тебя в Ферапонтов, как Никона…
Он подбежал к клетке попугая и крикнул:
– Никон! Никон!
Погодя несколько минут попугай закричал:
– Никон святейший патриарх всея Великие, Малые и Белые Руси…
– Где Никон? – продолжал царевич.
– Бояре заели, – крикнул грач, показавшись из-под дивана и хлопая крылышками.
– А!.. И ты показался? Гляди, галочка, люби моего пестуна Лучко… да сапоги его не порти, – расхохотался царевич.
Таким образом, Никита Комар устроился у царевича и получил важные обязанности: ухаживать за попугаем и грачом.
Жилось ему весело с царевичем: повсюду он выходил и выезжал с ним. Но вскоре их постигло большое горе: царица стала таять и гаснуть и, наконец, умерла.
Царевич сильно затосковал по матери, но слишком часто навещался им терем под предлогом посещения ее опочивальни.
Комар заподозрил неладное и вскоре убедился, что он прав: терем вредно на него действовал.
Честная душа Комара возмутилась, и он решил объясниться с царем. Не менее часа говорил он Алексею Михайловичу, что нужно вырвать царевича из теремного омута, а потому предлагал на лето вывезти его в Коломенское село, а терем, по его мнению, следовало расселить по другим загородным дворцам.
Откровенность и честность Комара вызвали большое расположение царя к карлику, и он предоставил ему действовать по своему усмотрению.
Когда настала весна, царь под предлогом готовящейся перестройки дворца, переселил терем в разные пригородные царские дворцы, а Комар с царем и царевичем выехали в Коломенское село.
Чтобы рассеять царевича, предпринимались путешествия на поклонение по монастырям, охоты соколиные и разные потехи звериные, которые устраивались в селах Покровском, Хорошеве и Тайнинском.
Но здоровье царевича не поправлялось: он хилел и хилел, а однажды утром, проснувшись и желая встать с кровати, почувствовал, что ноги отказываются ему служить.
С каждым днем эти припадки усиливались, и лицо его приняло какое-то лихорадочное выражение, а щеки как будто потемнели.
Зачастую царевич был не в силах даже и по комнате пройтись. Тогда Комар придвигал к окну мягкий диванчик и, садясь к нему, занимал его рассказами о походах Брюховецкого и о других казачьих войнах, набегах и борьбе казачьей с поляками и турками.
Алексей Алексеевич заслушался его рассказов и полюбил Малороссию; но вместе с тем привязался так к Комару, что не отпускал его ни на шаг.
Прошло так несколько томительных месяцев, и царевич сделался тенью: глаза впали, худоба у него была поразительна – в полном смысле кости да кожа.
Ночью однажды проснулся царевич и крикнул:
– Комар!..
Проснулся Комар и бросился к нему.
– Комар, обними меня… Мне страшно… Разве не видишь?.. Там в углу мама… да такая, как положили ее в гроб…
– Царевич, успокойся, там никого нет… В углу горит лампадка, да образ Божьей Матери…
– Говорю, мама… Ты, сказывал, лампадка горит… ничего не вижу… как здесь темно… я и тебя не вижу… Как душно… открой окно… мне давит в груди… в горле… язык…
Царевич умолк, и голова его повисла на груди Комара: он тяжело дышал… Но вот раздался какой-то хрип в его груди, царевич конвульсивно сжал руки Комара, вытянулся – и его не стало.
Как безумный выбежал Комар из комнаты царевича и звал на помощь людей. Съезжались придворные, врачи, сам царь, но царевич лежал мертвый, с улыбкой на лице.
На другой день погребальная процессия потянулась в Новоспасский монастырь, усыпальницу дома Романовых, при печальном перезвоне всех московских сорока сороков. Вся Москва провожала усопшего, и за гробом шел сам царь, оплакивая горько нежно любимого им сына.
Комар убивался больше всех, и когда хотели зарыть могилу царевича, его насилу оторвали от гроба.
Когда пристав Никона, князь Шайсупов, объявил ему о смерти царевича Алексея, тот сильно опечалился и упал духом: как будто с его смертию рушились и все его надежды, причем он неосторожно сказал:
– Пророчество мое Родиону Стрешневу осуществляется: судьбы Провидения неисповедимы…