Университетские годы в Лейпциге. – Первые драматические опыты .

Подобно большей части выдающихся умов, Лессинг нелегко мирился с предписанными правилами и программами. Неудивительно, что учителя и родители обвиняли Лессинга в том, что он слишком «разбрасывается». О какой-либо определенной торной дороге он и не думал. Жадно стремясь к знанию, он преследовал чисто Идеальную цель – самоусовершенствование. Вскоре по выходе из школы Лессинг уже явно сознавал, что из него не выйдет ни богослов, ни педагог. Богословский догматизм был слишком чужд его критическому духу; педагогическая деятельность не привлекала его, – тем более, что для Лессинга «педагог» значило «педант». Да и вообще ему и в голову не приходило считать науку средством для добывания заработка. Он прежде всего стремился освободиться от оков классического формализма и, при посредстве науки, познать мир и жизнь. Естествознание стояло в то время в германских университетах на чересчур низкой ступени и было уж слишком чуждо его прежним занятиям; математика, к которой Лессинг имел некоторые способности, была чересчур абстрактна для его ума, постоянно стремившегося к эстетическому познанию. На первый раз Лессинг удовольствовался поэтому приобретением истинного классического образования, то есть сознательным изучением классической древности, по преимуществу – с эстетической точки зрения. Из лейпцигских профессоров более всего привлекали Лессинга Христ и Эрнести. Первый обладал умом, до некоторой степени родственным уму Лессинга. Христ много путешествовал, вращался в хорошем обществе и соединял обширные знания по новейшей литературе и искусству с талантом живописца. Он был искусный гравер и составил богатое собрание картин и других произведений искусства. В лекциях по литературе он делал важные указания на историю искусств; его Notes academicae изобилуют ценными выводами; слог сочинений Христа отличается остроумием, беспощадностью анализа и «умением взять исходной точкой обстоятельство, на вид маловажное». Второй профессор, Эрнести, читавший о греческих поэтах и римских древностях, отличался чисто немецким качеством – основательностью и приучил Лессинга к точности и строгости доказательств.

Совершенно обратное, чисто отрицательное значение имел для Лессинга пресловутый Готтшед – настоящий гений бездарности, читавший лекции о «поэтике по правилу здравой критики». Эти лекции, при всей бездарности изложения, представляли, сверх того, плагиат из посредственной книжки, которую Лессинг успел прочесть еще до поступления в университет.

Университетские занятия и лекции любимых профессоров не удовлетворяли Лессинга. По его собственным словам, он понял, что книги могут научить чему-нибудь, но никого не сделают человеком. Сравнивая себя со сверстниками, восемнадцатилетний Лессинг остался недоволен даже своею наружностью. Ему было стыдно своей неуклюжести и неловкости, заставлявших его избегать общества, чтобы не показаться смешным.

Лессинг стал учиться фехтованию, танцам и верховой езде и вскоре удивил всех своими успехами в этой области. Став более ловким, он приобрел некоторую светскость и даже изящество манер и начал чаще появляться у товарищей и знакомых.

Но более всего его привлекал театр.

Состояние тогдашнего немецкого сценического искусства было более чем жалкое. В театре безраздельно господствовали французы, которым покровительствовал основатель прусского военного могущества – Фридрих II. По счастливому случаю, как раз во время пребывания Лессинга в Лейпцигском университете в Лейпциге находилась труппа талантливой антрепренерши и актрисы Нейбер. Быть может, позднейшие восторженные отзывы Лессинга несколько преувеличены, – но все же несомненно, что труппа г-жи Нейбер была в то время лучшая в Германии. Немецкой драмы еще не существовало, а поэтому давались переводные драмы и комедии в переводах с французского, английского и даже датского.

Из товарищей по университету Лессинг особенно сблизился с Вейссе, который разделял его пристрастие к театру, и с Милиусом. Последний, старше Лессинга, был его земляком по Каменцу, где успел себе составить репутацию крайнего вольнодумца: выше уже упомянуто, что он написал стихи в честь учителя, пользовавшегося у родителей Лессинга и во всем городе дурною славой. Милиус был человек не без способностей, с разносторонними познаниями по медицине, математическим и естественным наукам, – но при этом крайне беспорядочный и в науке, и в обыденной жизни. Сплетники уверяли, что он ходит в порванном платье и стоптанных ботинках, никогда не причесывается и тому подобное. Все это было преувеличением, и Лессинг не только не обращал внимания на сплетни, но, по естественной реакции, не замечал даже действительных недостатков своего друга. Милиус немало способствовал тому, что Лессинг уже на девятнадцатом году решился «печататься», выступив в основанных тем же Милиусом газетках.

Первыми появившимися в печати опытами Лессинга были шутливые стихотворения, рассказы и, наконец, довольно плохая комедийка «Дамон, или Истинная дружба», в которой нет ни малейшего знания людей, ни достаточного знакомства со сценой; в ней даже трудно усмотреть признаки драматического таланта, какие проявляются, например, в самых первых произведениях Шекспира и Шиллера. Талант Лессинга был совсем иного рода. В нем нет мощной непосредственности; для полного обнаружения он требовал значительного подготовительного развития посредством изучения иностранных образцов, критического отношения к ним и к самому себе. К Лессингу менее всего применима теория так называемого «бессознательного творчества». В области драмы он был таким же сознательным реформатором, как и в области художественной критики, и каждый новый его шаг был глубоко продуман. Первые его драматические опыты, в которых еще так много наивного, уже до некоторой степени характеризуют манеру Лессинга, который во всяком своем произведении преследовал какую-либо нравственную цель. По счастью, склонность к реализму и острый критический ум на первых же порах избавили Лессинга от увлечения высокопарным и комически плаксивым тоном тогдашнего «гения» Клопштока. Лессинг, еще будучи студентом, не боялся писать эпиграммы на автора «Мессиады», которого его соотечественники ставили выше Мильтона. Эпиграмма, поставленная им самим во главе своих сочинений, принадлежит к числу самых метких, когда-либо вышедших из-под пера Лессинга:

«Кто не хвалит Клопштока? Но всякий ли его читает? Нет. Мы желаем, чтобы нас меньше превозносили, но прилежнее читали».

Еще резче другая, относящаяся к Клопштоку эпиграмма «Auf einen gewissen Dichter», в которой сказано, что «его поют столь многие посредственные певцы, его прославляют столь многие темные судьи, ему подражает так много дураков… пение, восхищающее лягушку, сидящую в болоте, – это пение, конечно, должно быть кваканьем».

Если таков был приговор Лессинга Клопштоку, то можно себе представить, как он судил о стихотворных упражнениях своего профессора Готтшеда!

Врожденный и частью воспитанный классическими авторами вкус Лессинга значительно развился вследствие ознакомления с естествознанием и философией. Лессинг усердно посещал лекции по ботанике и химии; одно время даже думал посвятить себя изучению медицины. В то же время он самостоятельно изучал философов, особенно немецкие сочинения Вольфа, и сблизился с профессором Кестнером, замечательным для своего времени математиком, который относился к математическому знанию с историко-философской точки зрения.

На первом плане у Лессинга было, однако, его увлечение театром. Есть указания на то, что он сам думал поступить на сцену. Весь свой заработок со статеек и переводов он тратил на театр; вместе с Вейссе стал переводить французские и английские драмы и комедии, надеясь получить за это лишь даровое кресло в театре. Благодаря только что упомянутому математику Кестнеру, Лессингу удалось добиться большего: его собственная юношеская комедия «Молодой ученый», окончательно обработанная им по указаниям профессора Кестнера, была вручена г-же Нейбер, которая, к немалому удивлению самого Лессинга, осыпала автора неумеренными похвалами, назвав его предвестником немецкой национальной драмы. Комедия была поставлена на сцене и имела хороший успех, так как в ней был изображен тип, слишком часто встречавшийся в Лейпциге.

Мысль об окончательной обработке очерков, набросанных еще в Мейссене, возникла у Лессинга в 1747 году. Однажды вечером в большом обществе он довольно пренебрежительно выразился о комедии, которую все хвалили. Ему ответили, что порицать легче, чем сделать лучше. «А я берусь написать лучше!» – с живостью сказал Лессинг. В поиске сюжета он стал пересматривать свои старые тетради и вздумал изобразить тип молодого педанта. Размышляя над этой темой, он ухватился за действительное происшествие, давшее ему как раз то, чего не хватало в его прежних набросках – фабулу. В 1747 году Берлинская академия наук должна была присудить премию за лучшее сочинение о лейбницевских монадах (см. биографию Лейбница). Один молодой лейпцигский ученый послал сочинение и заранее хвастал по всему городу, уверяя, что непременно получит премию; к величайшему его разочарованию, сочинение было признано совсем неудачным, а премию получил адвокат Юсти.

Комедия «Молодой ученый» едва ли заслуживает тех преувеличенных похвал, которыми осыпала автора лейпцигская антрепренерша; но если сравнить ее с произведениями Готтшеда и его последователей (даже у такой бездарности, как Готтшед, были свои последователи), то нельзя отказать ей в известных достоинствах. Действие довольно живо, комизм редко переходит в карикатуру.

Слабую сторону у Лессинга составляет изображение слуг – Антона и неизбежной горничной Лизетты. Судя по тому, что известно из мемуаров этого времени, немецкая домашняя прислуга вовсе не находилась в таких интимных отношениях с «господами», как это мы видим у Лессинга. Но если даже допустить, что в этом отношении Лессинг ближе к действительности, чем авторы мемуаров, то все же подражательность, прямое списыванье с французских комедий в данном случае несомненны. Удачнее всего изображены сам молодой педант Дамис и его отец Хризандер.

Конечно, и здесь заметно подражание Аристофану и Мольеру; но при всем том есть и черты, выхваченные непосредственно из жизни, частью даже автобиографические: некоторые рассуждения Дамиса представляют значительное сходство с рассуждениями, некогда изложенными самим Лессингом в письме к отцу. «Tempora mutantur (времена переменчивы)», – говорит Хризандер сыну. – «Прошу вас, – отвечает молодой педант, – бросьте предрассудки толпы. Времена не изменяются. Ибо, позвольте сначала рассмотреть вместе с вами, что такое время?» – «Молчи, – отвечает Хризандер (подобно отцу метафизика у Хемницера), – время —это такая вещь, которой я не стану тратить с тобою на пустую болтовню». Хризандер также не прочь щегольнуть латынью; невольно вспоминается, что отец Лессинга был порядочный латинист, и весьма возможно, что под именем Хризандера он изобразил, главным образом, своего отца, противопоставив его старомодную, но соединенную со здравым смыслом, ученость – узкому школьному педантизму. Подхватив латинскую фразу отца, сын объявляет, что это —изречение, взятое из Гомера. Отцу надоели ученые соображения сына: «Ты и твой Гомер? Вы – пара дураков!» —восклицает он. Это восклицание приводит юного ученого в телячий восторг. «Я и Гомер? – говорит Дамис. – Гомер и я? Мы оба? Хи-хи-хи! Вот как, отец? О, благодарю, благодарю… Я и Гомер! Гомер и я!..» В неменьшей степени обнаруживается «классический» идиотизм Дамиса, когда он начинает рассуждать о браке и о женщинах; очевидно, что Лессинг, осмеивая в Дамисе отчасти свои же собственные слабости, поступал, как многие великие писатели: из этих отрицательных черт он создавал тип, совершенно отбрасывая то, что в действительной жизни являлось противовесом им. Отняв у Дамиса свой выдающийся ум и способность к критике, Лессинг показал, к чему могла привести тогдашняя классическая школа человека со средними дарованиями: он мог утратить и ту долю ума, которой его наделила природа. Мозг Дамиса, очевидно, не выносит бремени знаний, которыми был напичкан; переварить такую пищу и остаться невредимым мог только мозг самого Лессинга.

Характер Дамиса выдержан от начала до конца. Особенно метко схвачен тот психологический момент, когда молодой ученый узнает о печальной судьбе, постигшей его диссертацию. Берлинский приятель, которому он послал свой труд, не счел возможным даже представить его в академию, так как увидел, что автор не понял предложенной темы. Академия предложила рассмотреть вопрос о монадах с философской и естественноисторической точек зрения, а юный педант сообразил, что надо исследовать грамматический смысл слова «монада», и написал целый трактат о том, как употребляется это слово у разных писателей. Дамис в отчаянии. Он воображает себя непризнанным гением: «О вы, глупые немцы! – восклицает он. – Да, конечно, чтобы ценить по достоинству такие произведения, каковы мои, требуются другие гении! Вы будете вечно пребывать во мраке варварства и останетесь предметом посмешища для ваших остроумных соседей! Но я отомщу за себя! С этих пор я перестаю называться немцем. Я покину мое неблагодарное отечество!»

Эта комедия имела на сцене тем больший успех, что главную роль Дамиса играл актер Вольфрам, который, как говорят, был в ней превосходен. Каковы бы ни были недостатки комедии, она пристрастила Лессинга к драматическому творчеству и он узнал свое настоящее призвание.

Зато нельзя сказать, чтобы авторская деятельность сына обрадовала отца. Быть может, злые языки передали отцу, что сын написал комедию, в которой была изображена в таком дурном освещении его домашняя жизнь; и, хотя Лессингу было бы гораздо позорнее играть роль Дамиса, чем отцу его фигурировать под видом Хризандера, старик сильно обиделся и разгневался. Он не мог переварить мысли, что его сын, в котором он видел будущего пастора, якшается с вольнодумцем Милиусом и «с какими-то актерами и актрисами». Он написал сыну в высшей степени резкое письмо, грозя, что город отнимет у него стипендию, если он не переменит образа жизни. Это письмо взорвало Лессинга. Войдя к своему университетскому товарищу Вейссе, он бросил письмо на стол со словами: «Прочитайте-ка… письмо, которое я получил от моего отца». Вместо ответа отцу Лессинг хотел выставить свое полное имя на театральной афише и разослать ее всем членам городского совета в Каменце. Вейссе уговаривал товарища не горячиться; Лессинг ограничился посылкою письма, в котором старался доказать неосновательность отцовских обвинений. Это было еще до премьеры комедии; успех ее опьянил Лессинга и заставил его забыть о семейных дрязгах.

Какие неприятности приходилось переносить Лессингу из-за сплетен провинциальных кумушек, видно из следующего трагикомического эпизода, случившегося на исходе 1747 года и весьма наивно описанного его братом и биографом Карлом. По случаю рождественских праздников мать Лессинга послала сыну в подарок так называемый штритцель – род сдобного калача. Калач этот был привезен Лессингу одним каменецким купцом, которому вместе с тем было дано поручение «осведомиться тайком о поведении студента». Купец привез домой известие, что Лессинг не только пишет комедии, но и якшается с комедиантами. Вместе с тем он сообщил матери ужасную весть, что присланный ею штритцель был съеден Лессингом за бутылкою вина вместе с несколькими комедиантами. Эффект получился действительно трагический. Мать горько рыдала и причитала, уверяя, что сын ее погиб и в этой, и в будущей жизни. Чтобы успокоить расходившуюся супругу, отец Лессинга решился на отчаянное средство. Он написал сыну письмо, в котором заклинал его бросить все и немедленно приехать, так как мать будто бы при смерти и желает перед кончиной поговорить с сыном! Этот грубый обман смутил Лессинга: он не знал, верить ли письму, но, конечно, поспешил домой. Родители Лессинга были достаточно наказаны за свою выдумку. Наступили жестокие морозы; мать упрекала и себя, и отца и на этот раз восклицала: «Лучше бы ему сидеть с комедиантами, чем замерзнуть по дороге… Нет, он не приедет! В таком обществе не научат повиновению!» Лессинг приехал полузамерзший, посиневший от холода. Мать выдала себя и вместо того, чтобы притвориться больной, бросилась к сыну со словами: «Зачем ты приехал в такой мороз?!» – «Ах, маменька, – ответил Лессинг, – ведь вы хотели этого, и, право, я догадывался, что вы вовсе не были больны. Это меня душевно радует…» Этот ответ так устыдил отца и мать, что они не знали, что сказать. Мирные отношения между родителями и сыном восстановились благодаря этому случаю; ни отец, ни мать не настаивали больше на том, чтобы Лессинг стал богословом, и снисходительно выслушали его, когда он заявил, что желает изучить медицину. Зато Лессингу пришлось выслушать немало длинных нравоучений относительно его увлечения театром. Родители и родственники описывали ему жизнь актеров самыми мрачными красками; впрочем, отец Лессинга был настолько тактичен, что ни разу не обратился к нему с новым требованием прекратить всякие знакомства с театральным миром. Даже о вольнодумце Милиусе отец и мать Лессинга стали говорить только намеками.

Возвратившись в Лейпциг весною 1748 года, Лессинг записался на медицинский факультет; но театр интересовал его более, чем медицина. Курьезно показание самого Лессинга, что из всех аудиторий он прежде всего стал посещать ту, где преподавалось родовспомогательное искусство. Театр он посещал с прежним увлечением и сам попробовал писать трагедии. Первым опытом Лессинга в этом роде была трагедия «Гиангир, или Отвергнутый престол», которую, однако, он не мог довести дальше третьего явления.

Неизвестно, что вышло бы из этого и других драматических опытов, начатых Лессингом. Его писательская деятельность вдруг на время прервалась – вследствие одного неприятного эпизода. Оказалось, что родители были не совсем неправы, предостерегая его от актеров. Лессинг поручился за одного актера, который уехал из Лейпцига после того, как г-жа Нейбер распустила свою труппу; хотя актер нашел место в Вене, но предпочел предоставить Лессинга в распоряжение своих кредиторов. Лессинг попал в отчаянное положение и сгоряча вздумал сам поступить на сцену. Милиус и другие друзья едва уговорили его; но, как только Милиус уехал в Берлин, Лессинг, не сказав никому ни слова, уехал в Виттенберг вместе со своим двоюродным братом, учившимся там в университете и случайно гостившим в Лейпциге. Из Виттенберга Лессинг намеревался отправиться в Берлин.