Не померкнет никогда
Документально–художественная повесть
Глава 1
1941-й. Начало октября
Шел четвертый месяц войны. После тяжелых оборонительных боев советские войска оставили Прибалтику, Белоруссию, Молдавию, большую часть Украины. Однако чем дальше проникал враг в глубь страны, тем сильнее становилось сопротивление наших войск и тем больше были его потери.
В сентябре 1941 года Гитлер отдает приказ о подготовке к генеральному наступлению на Москву. С этой целью германское командование за счет других фронтов сосредоточило на линии Духовщина — Рославль — Глухов отборные войска и, назвав операцию «Тайфун», рассчитывало, подобно этому всесокрушающему ветру, смести оборонительные заслоны наших войск и еще до зимних холодов захватить «русскую столицу».
Операция началась в конце сентября — начале октября, и уже в первые дни немецко–фашистским войскам удалось своими танковыми клиньями глубоко вонзиться в центральные районы страны.
Опасность, нависшая тогда над нашей Родиной, была столь велика, что на Западе кое–кто уже начал отсчитывать дни, оставшиеся до падения социалистического государства.
Одним из самых опасных направлений прорыва немцев к Москве стало направление Глухов — Орел. Вот туда–то в срочном порядке в начале октября советское командование и перебросило недавно сформированную 4‑ю танковую бригаду полковника М. Е. Катукова. И хотя эта часть еще не была полностью укомплектована, имея на вооружении лишь 46 танков, среди которых почти половину составляли машины старых образцов со слабой броней и вооружением, ей поставили задачу: в активных оборонительных боях до подхода основных сил Красной Армии измотать и остановить противника. Чтобы представить, сколь трудна была эта задача, обратимся к документам.
В архиве Министерства обороны СССР сохранился отчет о боевых действиях бригады. Небольшой, всего в несколько страниц документ, в котором боям под Орлом отведено лишь несколько абзацев:
«После формирования в течение 3.10–4.10 бригада вела выгрузку на станции Мценск. 3.10 в сторону Орла была выслана разведка, которая, вернувшись в ночь на 4.10, доложила, что Орел взят немцами. Было установлено, что 3‑я и 4‑я танковые и одна мотодивизия Гудериана вдоль шоссе Мценск — Тула рвутся к Москве.
С 4.10 по 11.10, не имея в тылу и на флангах соседей, вели бои с большими для противника потерями, прикрывая сосредоточение войск 1‑го гвардейского стрелкового корпуса, а затем и 26‑й армии.
В отдельные дни немцы посылали в атаку до 180 танков одновременно».
За скупыми строчками этого документа тысячи людских судеб. За ними сотни оборвавшихся жизней, боль и кровь, отчаяние и радость первых побед.
Много выдающихся воинов воспитано этой героической танковой частью, но наш рассказ — о судьбе только одного танкиста, одного из тех командиров, кто своим боевым мастерством и личным героизмом помог бригаде в исключительно сложных условиях выполнить приказ, не дать врагу осуществить задуманное.
Сейчас, конечно, невозможно со всей достоверностью, в деталях воспроизвести все, что произошло с Лавриненко в те первые месяцы войны. Но попробуем представить себе это, опираясь на сведения, содержащиеся в некоторых печатных источниках, в воспоминаниях однополчан Дмитрия и немногих сохранившихся документах.
Итак, начало октября 1941 года. Идет четвертый месяц войны.
В непроглядной темноте сырой осенней ночи, монотонно постукивая на стыках рельсов, шел товарный поезд. Навстречу ему бежала бесконечная лестница шпал, нанизанных на чуть поблескивающие нитки рельсов, вдоль дороги, словно безмолвные часовые, застыли телеграфные столбы, мокрые белые стволы озябших, сбросивших листву берез прижались к разлапистым могучим елям.
Поезд то петлял между невысоких сопок, то выскакивал на широкую безлесную равнину, то вновь вонзался в темную стену леса.
Изредка в туманной мгле появлялись вдруг зеленые тусклые глаза светофора. Паровоз коротко, будто спросонья, гукал, лениво приветствуя его, и эшелон, не сбавляя скорости, проскакивал глухие, темные, словно вымершие, полустанки, неистово тарахтел на стрелках и снова окунался в черную пустоту промозглой ночи.
Товарняк шел неровно. Паровоз натужно пыхтел на подъемах и, наоборот, едва сдерживал состав, когда тот всем своим весом напирал на него, толкая под гору. Танкисты, ехавшие в нескольких теплушках, не знали, куда идет их поезд и когда прибудет на место. Они уже надоели вопросами своим командирам, те в свою очередь пытались хоть что–нибудь выведать у штабистов, но никому ничего так и не удалось узнать. Все, однако, интуитивно чувствовали, что эта внезапная спешная переброска части куда–то на юго–запад от Москвы делается неспроста. Торопливая и сложная, из–за того что происходила в кромешной ночной темноте, погрузка танков на станции Кубинка под Москвой основательно вымотала бойцов. Большинство из них, добравшись до нар в теплушках, едва коснувшись щекой брошенного под голову своего тощего солдатского «сидора», тут же засыпали. Те же, кому не спалось, молча лежали, погруженные в свои мысли, или, собравшись у двери вагона, курили, тихо перебрасываясь короткими фразами.
Не приходил сон и к молодому коренастому лейтенанту.
«Наверное, случилось что–то серьезное, — думал он. — Иначе почему такая спешка?» И, хотя ему уже приходилось встречаться с врагом, неприятный холодок пробегал по спине при мысли, что вновь придется окунуться в этот смертельный огненный ураган, что снова надо будет рисковать жизнью, что снова он должен будет убивать людей, пусть даже фашистов.
Он, бывший сельский житель, хлебороб и учитель, всю свою недолгую жизнь проповедовавший добро, гуманность, человечность, сострадание и человеколюбие, никак не мог привыкнуть к этой ужасной, противоестественной необходимости, к этой кошмарной потребности искать в себе силы для зла. Поэтому каждый раз перед боем старался успокоить и заранее оправдать себя мыслью, что во всем виноваты те, кто пришел убивать и разрушать. И в то же время он, кадровый военный, офицер Красной Армии, немало уже повидавший за время отступления людского горя, потерявший многих своих товарищей, единственной своей задачей в данной ситуации видел уничтожение врага, единственной целью — беспощадную и жестокую месть фашистам.
Чего только не пришлось ему пережить, передумать за эти три долгих месяца войны! Но больше всего его мучила мысль: «Почему мы никак не можем остановить врага, разбить его, заставить повернуть назад? Почему? Ведь о возможности войны говорили в армии многие. А события последних месяцев у наших границ? Неужели никто не чувствовал запаха пороха? Неужели не было оснований заранее подготовиться к возможному вторжению?
Нет, не может фашист так долго наступать, — думал он, — все равно скоро выдохнется, увязнет в нашей обороне, все равно заставят его остановиться. Но когда и где это будет? А может быть, это сделаем мы, хотя бы на том участке фронта, где нам придется столкнуться с врагом. Ведь новые танки — это прекрасные, маневренные машины с мощным вооружением. Уж по крайней мере не старушке «бэтушке» с ними тягаться.
И на стрельбах тридцатьчетверки показали себя отлично. А впрочем, полигон полигоном, в настоящем же бою совсем другое дело. Там другой настрой души, там впереди «живая» мишень, в которой сидит ненавистный враг, готовый опередить и убить тебя. Там сзади люди, которых надо защищать, земля, которую нельзя отдать на поругание врагу. Там, в бою, все оценивается высшей мерой — жизнью. И жизнью не только твоей, но и твоих друзей, твоей матери, жены, детей — всех, кто доверил тебе священное дело защиты Родины». Так думал, лежа на нарах, командир танкового взвода Дмитрий Лавриненко.
Вспомнился ему разговор бойцов, свидетелем которого он недавно стал.
…После нескольких часов погрузочной суеты он, уставший и потный, решил, перед тем как залезть в теплушку, немного походить, расслабиться, подышать свежим воздухом.
Соскочив на землю, Лавриненко тщательно вытер замасленные руки, расстегнул ворот гимнастерки и стал медленно прохаживаться около вагона.
Из других вагонов тоже выпрыгнули несколько бойцов. Собравшись вместе, они задымили цигарками и в который уже раз стали гадать: долго ли ехать, на какой станции разгрузят и что будет потом. Вдруг сзади кто–то бесцеремонно хлопнул Дмитрия по плечу, и грубоватый голос спросил:
— Земляк, курева на пару затяжек не найдется? Бо мои в кармане вымокли, пришлось закинуть.
Дмитрий обернулся: перед ним стоял высокий широкоплечий боец. Но в темноте ни лица, ни знаков отличия не было видно. Поэтому он не стал отчитывать его за панибратство.
— Табак устроит?
— Давай хоть шо. Мы привычные. Курить охота, аж мутит.
Дмитрий протянул бойцу кисет, который берег как память об отце. Когда еще провожали его в армию, мать откуда–то из своих тайников достала и, всплакнув тихонько, вручила кисет сыну, сказав при этом, что Федя тоже не курил, а кисет носил с собой вроде талисмана. Говорили, товарищей своих из него махоркой угощал. Так и Дмитрий решил: курить — что за удовольствие, а вот всегда с собой курево носить ипапиросы в рот не брать — это не каждый сможет, для этого характер нужен.
— От спасибо, земляк, выручил. Жменя махры за мной будет, — сказал красноармеец, возвращая кисет.
Он быстро свернул цигарку, с наслаждением затянулся и пошел к группе бойцов, что стояли около соседнего вагона и о чем–то вполголоса переговаривались. Дмитрий тоже подошел к ним, встал рядом.
— Эшелон наш, кажется, на Тулу идет, — сказал кто–то из красноармейцев. — У меня в этих местах когда–то зазноба жила, так я, похоже, по этой «железке» к ней мотался.
— А я думаю, шо это у меня нос еще со вчерашнего вечера свербит, — перебил его боец, которому Дмитрий только что давал закурить. — Оказывается, мы до его тещи торопимся. Ты уж тогда, земляк, не забудь, шо я не переживаю мелкой посуды. Горилку только стаканами пью.
Несколько человек ехидно хихикнули.
— От Тулы будет видать, куда завернем — на восток или на запад, — не обратив внимания на шутку, продолжал первый боец. — Если на Орел повернем, значит, на немца нас двинули. Слышал я от одного раненого красноармейца, что фашист сюда сильный идет.
— Ну, мы тут тоже не слабые, — вмешался еще один солдат. — В Гражданскую вон сколько разной интервенции со всех сторон перло, и ничего, отбились, однако.
— Техники у них, паразитов, говорят, много.
— Ничо–ничо, мы тоже не на палках скачем. Вон какие красавцы на платформах стоят. Такая штука тоже, как ахнет, так успевай только покойничков оттаскивать.
— Однако раз таким нахрапом лезет, есть у стервеца сила. Граница у нас вон — тыщи километров, а он, вишь, везде ее сломал. Нешто, однако, до Москвы дойдет? Подумать страшно…
— Ну, до Москвы ему еще холку натрут, будь уверен. Для этого сюда все бросют. Столица же! Правительство не допустит!
— Как же, дадут ему Москву! Держи карман!
— Нет, мужики, до Москвы фрицев не пустим. Злости наберемся, по пояс в землю влезем, пусть попробует выковырнуть. Вон, видали, сколько в Сталинграде таких танков делают? Так то же не один такой завод на всю страну. У нас техника тоже…
Вдоль состава торопливо прошла группа офицеров из штаба танкового полка. Кто–то из них, проходя мимо бойцов, сказал:
— От состава не отлучаться, сейчас тронемся.
Танкисты еще с минуту стояли молча, курили, потом один из бойцов пустил окурок вверх. Подхваченный порывом ветра, рассыпая яркие искорки, он пролетел с десяток метров вдоль состава и упал где–то между вагонами.
— Ну что, братва, по коням! — сказал кто–то. — Раз начальство волнуется, значит, скоро покатим.
Бойцы стали расходиться.
Дмитрий подошел к своей теплушке. Но внутрь залезать почему–то не хотелось, и он сел на рельс рядом идущего пути.
Из–под соседнего вагона вынырнул обходчик. Проходя от одного колеса к другому, он звонко постукивал по ним молоточком, и, когда он поравнялся с Лавриненко, Дмитрий тихо спросил:
— Не знаешь, отец, куда наш эшелон пойдет?
Железнодорожник, не останавливаясь, прошел мимо, будто не слышал, но потом обернулся и сказал коротко:
— Война, сынок, воевать, стало быть.
Дмитрий вспомнил, что всего несколько дней назад сообщали о падении Смоленска и Глухова, о том, что подошел немец к Брянску, а расстояние между этими городами и Москвой не такое уж и большое. Неужели так силен фашист, что не могут его сдержать наши части?
Дмитрий прикинул, что до Брянска от Москвы всего какие–то четыре сотни километров, это несколько часов поездом, а значит, если от Тулы их повезут на запад, то, может быть, и в бой завтра… На Дмитрия стали наплывать тяжелые воспоминания об июльских боях под Станиславом (с 1962 г. Ивано–Франковск. — Прим, автора), о жестоких танковых дуэлях и бомбежках под Бердичевом. В сознании его громоздились горящие танки, толпы перепуганных беженцев, развалины домов, лица погибших товарищей…
И сама собой пришла вдруг мысль: «А если погибну? А если действительно жить осталось всего лишь до первого боя?».
От этой мысли ему стало не по себе. Дмитрий попробовал отмахнуться от нее, даже пошутить на сей счет, вспомнив слова слышанной когда–то песни: «Как умру я, умру, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя». Но это не помогло. Мысль о возможной гибели уже прочно засела в мозгу. «Смерть неразборчива, — думал он, — и очередности у нее нет. Сейчас вот едет нас целый эшелон молодых, здоровых людей, и никто не думает о том, что для кого–то это, может быть, последняя ночь». Дмитрий даже, приподнявшись на локте, оглядел своих товарищей, спокойно и безмятежно спавших рядом с ним. Подумалось вдруг, что для кого–то из них в обойму уже вложена пуля, приготовлена граната или снаряд. Может, и ему судьбой отпущено мало времени, может, только до первого боя. И уже без него придет Победа, и люди вновь будут жить спокойно и счастливо.
Их будет много, этих счастливых людей, они будут знать о войне только по рассказам да из книг и кино. А здесь, среди вот этих берез и елей, будет лежать в земле молодой лейтенант, который тоже очень любил жизнь, очень хотел жить, но погиб, чтобы дать им родиться свободными.
…Снова будет весна, снова будут сады, снова будет мир и светлое голубое небо, и будут живы его мать и молодая жена, не будет только его… Вообще все потом будет без него. И так будет всегда… Всегда… Всегда… Дмитрию вдруг стало душно. Чтобы немного встряхнуться, отогнать от себя дурные мысли, он встал с нар, осторожно, чтобы никого не разбудить, чуть приоткрыл дверь теплушки, подтащил к щели какой–то ящик и, поудобней сев на него, с наслаждением подставил лицо под струю холодного, бодрящего, пахнущего хвоей и дымом воздуха. Ветер гудел, хлестко бил в лицо мелкими каплями дождя, шевелил его коротко остриженные, слегка волнистые волосы, пузырем надувал на широкой спине гимнастерку. От набегавшей плотной волны сырого воздуха он щурил свои большие карие глаза и задумчиво смотрел в ночную темень.
Снаружи что–то звякнуло, к дробному перестуку колес добавился все усиливающийся металлический скрежет — сработали тормоза. По составу прошел лязг вагонных сцепок, и эшелон, рывками сбавляя ход, стал въезжать на какой–то небольшой полустанок.
В темноте едва можно было различить несколько домиков, в беспорядке разбросанных вдоль железнодорожного полотна. Лишь в одном малюсеньком окошке будки стрелочника, словно окурок едва теплился желтый огонек.
Паровоз отрывисто свистнул, и его сигнал тут же был проглочен сырой, холодной ночью. У будки стрелочника в свете фар паровоза на какое–то мгновение промелькнула укутанная плащом, сгорбленная фигурка человека с флажком, поезд еще некоторое время притормаживал, казалось, что вот–вот — и он остановится совсем, но, проскочив полустанок, эшелон вновь стал набирать скорость.
Поезд шел быстро, и оттого, видно, в вагоне была сильная болтанка. Дмитрий сидел так еще какое–то время, вглядываясь в промозглую темноту ночи, но потом почувствовал, что продрог, отошел от двери и провел рукой по гимнастерке — она оказалась вся мокрая от капель дождя.
Но сушить ее все равно было негде, да и некогда, и, решив, что пока он будет спать, гимнастерка на теле высохнет, Дмитрий осторожно пробрался на свое место и лег. Хотел было примоститься по–походному — кулак под щеку, но при такой качке лежать на боку было невозможно — того и гляди с нар слетишь. Тогда он перевернулся на спину, закинул за голову руки. Лежать так было удобней. В вагоне, если не считать стука колес, доносившегося из–под пола, было тихо. Лампа «летучая мышь», укрепленная в середине ящика, служившего столом, бросала в темноту тусклый мигающий свет, которого хватало лишь на то, чтобы высветить в кромешной тьме его серый квадрат.
Дмитрий закрыл глаза и стал слушать однообразную песню колес. «Так–так, так–так, так–так…» — твердили они, и в такт перестуку чуть покачивалось его тело. Что–то знакомое было в этом ритме. «Так–так, так–так, так–так». Да ведь это же галопирует по брусчатке кавалерийский эскадрон.
Дмитрий даже обрадовался пришедшему сравнению. Давно ли и он, чуть ссутулившись, сидел на норовистом вороном, воткнув в небо сверкающее острие пики. На шлеме звезда, на груди голубые петлицы. А сабля с витой ручкой каждый шаг коня отмечает легким постукиванием о левый каблук сапога. Герой!
Дмитрий улыбнулся, представив себя этаким лихим рубакой. Вспомнились кавалерийское училище, ребята из эскадрона и песня, которую так любили они петь:
Воспоминания о недалеком прошлом и песня так увлекли его, что он не заметил, как под стук колес стал тихонько мурлыкать полюбившийся мотив:
Вдруг Дмитрий почувствовал в этих строчках несколько иной смысл:
Да, именно из Бесстрашной, из его родной станицы. И со всей силой вдруг вспыхнули воспоминания о далеком родном уголке в предгорьях Северного Кавказа.
Вот она, его родина, станица с таким поэтическим и мужественным названием. Забудешь разве узкие улочки, сбегающие по крутоярам к мелким речкам, высокие, поросшие густой шелковистой травой склоны водоразделов, теплые летние вечера с неумолчным стрекотом сверчков, запахами цветущих садов, сена и парного молока!
Вон там, по узкой извилистой тропке, в белой кипени цветущих яблонь идет к колодцу, звеня ведрами, его мать Матрена Прокофьевна. А у плетня, под окнами вросшей в землю небольшой, чисто выбеленной мазанки, привязывает своего коня отец. Вот только лица его Дмитрий никак разглядеть не может — не помнит. Как тот буденновец из песни, ускакал он в Гражданскую с отрядом красных партизан, да так и не вернулся. Зарубили его белоказаки где–то на Ставрополыцине еще в восемнадцатом году, когда Дмитрию всего пятый год шел. Лихой, говорят, был боец…
Всегда, когда приходила Дмитрию на ум эта песня, он вспоминал отца и мысленно старался как бы встать рядом, духовно поравняться с ним: так ли живет, то ли делает, сможет ли, как отец, до конца быть преданным делу, которому служит? Не сломает ли его страх или малодушие, когда ситуация потребует от него силы духа и твердости? Сможет ли, если придется, встретить смерть спокойно и с достоинством? Сможет ли, хватит ли сил?..
Дмитрий силился представить себе отца здесь, в этом вагоне, рядом с собой, среди этих бойцов, своих товарищей по оружию, с которыми, может быть, завтра придется идти в бой. Что сказал бы ему сейчас отец, что посоветовал?
Поезд немного сбавил ход. Убаюкивающая качка вагона, уютная темнота с мерцающим в ней огоньком вернули его мыслями в детство, к пастушьим кострам, к медвяным запахам цветущих луговых трав, к ночным лягушачьим концертам у реки, к сонному лошадиному фырканью.
Дмитрий вдруг опять вспомнил бойца, которому давал закурить перед отправкой эшелона, и только теперь обратил внимание на его речь: какое–то странное смешение русского и украинского языков, грубое «гэканье», бесцеремонность в обращении, «казачьи повадки», как сказали бы на его родине. А может, этот боец действительно откуда–то с Кубани, подумал Лавриненко. Что же раныые–то он не спросил его об этом? Дмитрия даже досада взяла. Возможно, действительно с земляком встретился. Эх, поговорили бы с ним о доме, о садах, о земле, об урожаях и, конечно, о лошадях. Хоть и стал Дмитрий танкистом, а все равно нет–нет да и захочется ему сесть на хорошего рысака и прокатиться с ветерком по степи, подышать вольным горным воздухом, побродить с конем по цветущему разнотравью.
Улыбнувшись, Дмитрий вспомнил, как, поступая в Ульяновское танковое училище, на зависть всем до самого зачисления носил шпоры с малиновым звоном. Но это был прощальный звон по той первой его привязанности, первой любви.
Мысли текли одна задругой, воспоминания уносили Дмитрия все дальше и дальше назад, к самому началу его жизни, к истокам всего, что помнилось. Сладкая дрема стала одолевать его… И вдруг оттуда, из детства, из далеких двадцатых годов, будто кто–то спросил его басовитым, с хрипотцой голосом: «Зачем оставил коня, сынок? Зачем верного друга поменял на бездушную машину? Помнишь ли наш уговор?».
Кто это? Отец? Нет, Дмитрий не помнил его голоса. А этот как будто знакомый, где–то уже слышанный.
Дмитрий морщит брови, хмурится, пытается вспомнить — кто бы это мог быть? Перебрал в уме всех друзей, знакомых, родственников. Нет, нету среди них человека с таким голосом. Кто же? Кто же?
Да это же дядя Яша. Кривой Яшка. Живой ли еще? Как он там в своей Саратовской губернии, железный человек?
Судьба свела Дмитрия с ним совершенно случайно и ненадолго, но след оставила на всю жизнь.
Как и все сельские мальчишки, Дмитрий любил лошадей. Бывало, увидит табун и остановится, словно завороженный, смотрит, как легко бегут кони по привольной степи, как играет волнами трава под их ногами, как красиво треплет ветер конские гривы.
Так случилось и в тот раз.
Стояло сухое, безветренное лето. Вся станичная пацанва днями пропадала на речке: купались, ловили руками голавлей, выдирали из глинистых нор раков, на спор, кто дольше пробудет под водой, ныряли с кручи — когда «головкой», когда «солдатиком». Сидели в воде часами, до посинения, и, только когда начинало подсасывать под ложечкой, бежали до хаты подкрепиться.
В тот день, накупавшись, по словам бабки, «до одури», Дмитрий возвращался домой. Поднявшись на косогор, увидел внизу, за крутым изгибом реки, табун. Лошади разбрелись по берегу, по шелковистой траве, иные уж и в воду зашли — жарища в тот день стояла нестерпимая. А у самой воды резвились три маленьких жеребенка. Они гонялись друг за другом, смешно били «задки», озорно крутили головами, тоненько ржали. Дмитрий, чтобы не спугнуть их, лег невдалеке на пригорке и стал любоваться игрой жеребят, обещающих стать сильными и красивыми лошадьми.
Увлекшись наблюдением за табуном, мальчуган забыл даже о голоде и не слышал, как сзади к нему подъехал всадник.
— Что, малец, нравятся кони?
Дмитрий вздрогнул, резко обернулся и едва не вскрикнул… Перед ним на широкогрудом вороном жеребце сидел большой, усатый, по пояс раздетый и до черноты загорелый человек могучего телосложения. Грудь и особенно лицо его были исполосованы глубокими шрамами. Это был Кривой Яшка.
О его появлении в станице слышал Дмитрий такую историю. Якобы года три назад какие–то люди принесли ночью в хату к одной глухой, подслеповатой старухе страшно изуродованного, окровавленного человека и попросили, как умрет, похоронить. Но старуха в темноте да по своей тугоухости не поняла, о чем говорили ей ночные гости. А когда утром проснулась и разглядела человека, то ахнула и, недолго думая, принялась за лечение: давай ему раны ключевой водой промывать, бессмертник с подорожником да чистотелом толочь и к рубцам прикладывать. А уж после того, как застонал да зашевелился, стала поить его зверобоем, шиповником, душицей… Словом, скоро ли, нет ли, а только выкарабкался человек. Считай, что заново родился. Только вот смотреть на этого хромого да изуродованного «новорожденного», по правде говоря, было страшно. За это и окрестили его злые станичные языки Кривым Яшкой.
Бабка, которая его выходила, через год сама на тот свет отправилась. А он так и остался в ее развалюхе жить, а чтобы на харчи себе зарабатывать, подрядился пасти небольшой станичный табун.
— Охота небось на коне погарцевать? — спросил Кривой Яшка.
— Охота, — признался Дмитрий.
— Ну на, пробежись чуток. Только в седле–то сидеть умеешь?
— Умею, — соврал Дмитрий.
На лошадях он, конечно, ездил, а вот в седле сидеть еще не приходилось. Откуда у пацанов седла? Уздечку дадут, и то рад–радешенек. А обычно бывало так: ребята, что постарше, поймают на выгоне лошаденку, такую, что ей по древности лет и бегать–то неохота, путо на шею привяжут, вот тебе и вся сбруя, держись только, а лошадь сама куда надо довезет. А тут хоть и потрепанное, вытертое, а все–таки седло.
Кривой Яшка слез с лошади, отдал повод мальчугану:
— А ну посмотрим, какой ты казак.
Дмитрий взял повод, посмотрел по сторонам, с какого бы пригорка в седло залезть, — уж больно лошадь высокая.
— Подсадить, что ли? — предложил табунщик.
— Не, я сам. — Дмитрий накинул повод на шею коня, уцепился одной рукой за гриву, подпрыгнул, дотянулся до чересседельника и взобрался в седло.
— Хитер бобер, — довольно покрутил ус Кривой Яшка. — А ну давай вон тех кобыл заверни, так и норовят в овес залезть.
Дмитрий уселся поудобнее, коленями в потники уперся, рукой за луку седла ухватился, другой — за повод и… пошел. Попробовал рысцой, трясет сильно, того и гляди из седла вылетишь. Тогда он повод отпустил, хлестнул свободным концом его по лошадиной шее, свистнул, и пошел вороной размашистым мягким галопом. Только грива перед лицом волнами заиграла, зашуршал в ушах теплый ветер, ударил в глаза тонкими, невидимыми струями, вышиб слезу. Благодать. Наслаждение неописуемое.
Дмитрий быстро догнал отбившихся от табуна кобыл, пригнал к реке, подъехал к табунщику, слез с коня.
— Спасибо, дядь!
— Не за что. А ты молодец. В коня, как клещ, вцепился. Можешь ездить, кавалерист из тебя получится. Если батька разрешит, приходи еще. Дам покататься.
— Нет у меня папаньки. — Дмитрий опустил голову. — Беляки убили.
Табунщик присел перед ним, взял за плечи, внимательно посмотрел в глаза.
— Прости, сынок, прости. Не знал. — А потом уже веселее: — Знаешь что? Будешь у меня ординарцем, хочешь? Коней поможешь пасти. Вот этот твоим боевым конем будет. Согласен?
Глаза Дмитрия вновь радостно загорелись:
— Согласен.
С этого дня Дмитрий все чаще и чаще убегал в степь, туда, где пасся табун. Дядя Яша оказался человеком веселым, большим мастером рассказывать всякие интересные, смешные и страшные истории.
Но больше всего любил табунщик рассказывать о кавалерии, о красных конниках.
Много узнал от него Дмитрий — о Ворошилове и Буденном, о Котовском и Олеко Дундиче. Табунщик учил его сидеть в седле так, чтобы конь не сбросил и противник из седла не вышиб, показывал, как правильно держать шашку и пику, как действовать ими в бою. Это были для мальчугана удивительные дни. Он вдруг почувствовал в себе силу, уверенность, как–то даже повзрослел, посерьезнел.
Но дружба эта, к сожалению, продолжалась недолго. Однажды утром, придя к табуну, Дмитрий заметил, что дядя Яша выглядит как–то необычно: на нем розовая рубаха, темные галифе, лицо чисто выбрито, волосы аккуратно зачесаны назад, да и весь он какой–то подтянутый, торжественный. Радостно горели его голубые глаза, и казалось даже, что не очень уж сильно он и хромает, да и рубцы на лице будто бы разгладились, поблекли.
Увидев его, Дмитрий даже остановился в нерешительности: он ли?
— Иди, иди, сынок! Не узнал разве Кривого Яшку? — весело позвал табунщик. — Видал, какой я франт? Хоть сейчас под венец. Вот только для невесты уздечку надо покрепче, чтоб не сбежала со страху.
И, видя крайнее удивление на лице мальчугана, объяснил:
— Праздник у меня, сынок, большой праздник. Просто великое событие… Ну да ладно, об этом я тебе потом расскажу, вечером. А сейчас давай–ка мы с тобой наших вороных поближе к речке отгоним. Трава там выросла — сам бы ел, да поп не велел.
День прошел быстро. Дмитрий и не заметил, как солнце упало за горизонт и табун снова подошел к станице, к тому месту у околицы, где обычно прощались они с табунщиком.
На этот раз дядя Яша, как видно, не торопился уезжать. Он привязал лошадь к плетню, подошел к Дмитрию, положил ему руки на плечи и с какой–то виноватой грустью сказал:
— Ну вот, сынок, пришло время и нам с тобой распрощаться. Увидимся ли еще? Уезжаю я завтра в свою Саратовскую губернию. Тут, понимаешь ли ты, милый мой мальчик, такие дела. Жена за мной приехала… — Голос табунщика дрогнул. Он сжал губы, отвернулся, достал кисет, попытался свернуть цигарку, но руки не слушались, и он, скомкав бумагу, бросил ее под ноги. — Узнала, что я тут мыкаюсь, вот и приехала. У меня, оказывается, у самого сынишка растет. Из дому–то я ушел еще в восемнадцатом. У Буденного в Первой Конной был. А здесь у вас, на Кубани, банды гонял. Вот и результат, как говорят, на лице. Разве мог я с такой образиной к молодой жене явиться? Пусть, думаю, считает погибшим. А она, видишь, узнала, сама приехала. «Собирайся, — говорит, — Яша, тебя сын дома ждет».
Губы табунщика задрожали, глаза покраснели, наполнились слезами. Он замолчал, постоял так несколько секунд, а потом упрямо мотнул головой, быстро, будто смахивал со лба пот, провел рукой по глазам.
— Ладно, ерунда все это, блажь. Я, сынок, подарок тебе принес. Чтоб не забывал черта кривого. — И дядя Яша достал из своей сумки, в которой обычно носил харчи, нечто, завернутое в чистую белую тряпицу. Он аккуратно развернул ее, и Дмитрий увидел кавалерийский шлем. И хотя был он старый, выгоревший, во многих местах заштопанный суровой ниткой, но зато это был самый настоящий боевой кавалерийский шлем с огромной красной звездой над козырьком.
От радости у Дмитрия перехватило дыхание: «Вот это да! Вот это подарок! То–то будут завидовать станичные пацаны».
Табунщик надел шлем мальчику на голову, потрепал за плечо:
— Оно, конечно, того, шлем–то староват. Ну так и не на свадьбу в нем бегал. Он, как и я, видишь, весь в белогвардейских отметинах. Так что боевой шлем, носи, форси! Может, и ты когда–нибудь кавалеристом будешь. Только смотри крепко запомни: храброго ни пуля, ни шашка не берет. Смелых враг боится. А ты, я знаю, хлопец смышленый и, вижу, не заячьей породы. Так что верх над собой никому держать не давай. Запомнил? Ну тогда все. Теперь прощай, сынок. — Табунщик прижал к себе стриженую голову мальчугана. — Будь счастлив, Димушка.
Дядя Яша легонько отстранил от себя Дмитрия, сел на лошадь и сразу пустил ее в галоп. Подняв облака пыли, всадник стал быстро таять в густеющих вечерних сумерках. «Так-так, так–так, так–так…» — долго еще слышалось в звонкой вечерней тишине…
…«Так–так, так–так, так–так…» — уже больше чувствовал, чем слышал, Дмитрий этот однообразный ритм. Сон уже начал одолевать его, но уставший мозг еще успел донести до сознания, что это не лошадиный топот, а перестук вагонных колес, что сейчас не далекие двадцатые, а сырой октябрь 1941 года и что не лошадь, а военный эшелон уносит его на запад, навстречу войне.
Глава 2
Мценск — город фронтовой
Мценск, маленький, тихий городок с добротными, старой постройки домами, белостенными церквами с островерхими маковками, с черемуховыми зарослями да яблоневыми садами, взбежал на холм и там растекся улицами по склонам, будто красуясь собой на зависть разбросанным окрест деревушкам. Красивые здесь места, истинно русские: густые, смешанные леса с полянами да оврагами, спокойные речки с тенистыми заводями, птичьим гомоном да дивными соловьиными песнями.
Это здесь когда–то, давным–давно, жила коварная купчиха «леди Макбет» Лескова, жестокостью своей потрясшая весь уезд. Минуло с той поры без малого сто лет. Много воды за это время утекло в речке Зуше, бегущей мимо Мценска на свидание со своей старшей сестрой Окой. Всякие ветры пролетали над городом: и ураганный алознаменный ветер революции, и колючий свинцовый ветер Гражданской войны, и горячий, пахнущий пашней и потом ветер коллективизации. Сдули они с мценского холма все, что было противно добру и справедливости. Радостная, счастливая жизнь уже вошла в свою колею, зазвучала новыми трудовыми песнями. И вдруг оглушающе тревожно грохнули над городом сразу все церковные колокола — ВОЙНА.
Не хотелось верить, не укладывалось в сознании людей, что на их головы снова свалилось такое страшное бедствие. Однако сводки Совинформбюро, по нескольку раз в день передававшиеся по радио, материалы газет рассказывали о кровавых битвах наших частей у западных границ, о продвижении врага все дальше и дальше в глубь страны. Вот он хозяйничает уже на плодородных землях Украины, прошел уже лесами Белоруссии, уже слышен злобный лай гитлеровских псов и здесь, на Орловщине. Есть ли сила, которая остановит эту кровожадную свору зверей, не даст разразиться трагедии, перед которой поблекнет любая драма страстей и крови лесковских времен?
Четвертый месяц на устах людей было только одно слово — война. С ним теперь было связано все: горе и радость, разлука и тревожное ожидание, работа и мечты о будущем. Но пока война была далеко, пока дыхание ее доходило сюда лишь скорбными листками похоронок, для многих она казалась чем–то нереальным, какой–то злой выдумкой. И, хотя на улицах города все больше и больше появлялось исстрадавшихся от горя женщин в черных траурных одеждах, тем, в чей дом еще не ворвалась страшная весть, война напоминала о себе лишь постоянно нарастающей душевной тревогой, которая, казалось, скоро пройдет. Еще верилось, что все кончится где–то там, далеко отсюда.
Но сумрачным утром третьего октября все вдруг переменилось. В городе появились первые беженцы. Они сообщили, что немцы захватили Орел. Шоссе, ведущее на запад, заполнили машины, подводы, толпы людей.
От Орла до Мценска всего каких–нибудь полсотни километров. Но для многих и этот путь оказался непреодолимым.
Низко плывущие над землей пепельные облака были для вражеских самолетов хорошим укрытием. Резко пикируя к земле, они неожиданно появлялись над самыми верхушками деревьев и накрывали мечущуюся людскую реку свинцовым ливнем. Когда беженцы замечали вынырнувший из облаков вражеский самолет, они уже не успевали спрятаться: одни тут же бросались в придорожные канавы, другие бежали в лес, пытаясь укрыться под голыми ветками деревьев, за пнями и кочками. Но многие, не успев отбежать даже от дороги, замертво падали здесь же, на серой ленте шоссе, прошитые пулеметной очередью или осколками бомб.
А самолеты с черными крестами на крыльях, пролетев вдоль шоссе, снова взмывали вверх, в облака, и где–то впереди колонны уже вновь слышался жуткий рев пикирующих бомбардировщиков, гулкие раскаты взрывов и торопливое татаканье пулеметов.
Только сгустившиеся облака да ранние сумерки спасли людей от этой смертоносной карусели.
К вечеру толпа беженцев буквально затопила Мценск. Большая часть их устремилась к вокзалу, где полным ходом шла эвакуация, а наиболее нетерпеливые кто на чем мог двинулись по шоссе дальше на Чернь. Охваченные общей тревогой, вслед за орловцами стали срываться с места и жители Мценска.
Толпы людей весь день текли к мосту через Зушу, к железнодорожной станции. Суета, неразбериха, гудки машин, скрип телег, детский плач, крики и рыдания — все слилось в один неумолчный гул, который начал стихать только к полуночи, когда поток людей, успевших вырваться из Орла, стал иссякать.
Темны улицы, темны окна в домах, холодный сырой ветер гонит по мостовым обрывки каких–то бумаг и тряпок. Непривычен этот беспорядок для города. Так выглядит некогда уютный дом, в спешке брошенный хозяевами.
Мценск замер в беспокойном ожидании чего–то страшного, неотвратимого. И всякий громкий звук — будь то паровозный гудок или раскатистые удары вагонных сцепок, резкий сигнал автомобиля или громкий стук хлопнувшей от порыва ветра двери, — казалось, будоражил весь город. Он испуганно вздрагивал, долго и напряженно прислушивался и опять медленно, осторожно погружался в чуткую тяжелую дрему.
И лишь железнодорожная станция жила необычно шумной, торопливой жизнью. А в эти последние дни и часы ритм ее достиг крайнего предела. Захлебываясь в спешном порядке прибывавшими с запада эшелонами, запруженная и терзаемая толпами кричащих, плачущих людей, она с трудом успевала вытолкнуть все это в сторону Москвы.
В ночь на четвертое октября здесь встал под разгрузку иэшелон, с которым прибыл в Мценск 1‑й батальон 4‑й танковой бригады полковника М. Е. Катукова, в задачу которой входило в активных оборонительных боях обескровить и остановить дальнейшее продвижение на Москву танковой группировки Гудериана.
Едва паровоз, в последний раз тряхнув состав, замер на месте, как из вагонов высыпали бойцы. Засуетились, забегали, зашумели. Слышны бодрые, короткие команды, четкие ответы. У платформы появились трапы, с танков сброшен брезент, один за другим взревели мощные моторы, и к всегдашнему, какому–то особенному запаху железнодорожной станции прибавился резкий запах солярки и бензина.
Пока бойцы суетились у машин, офицеры заспешили к штабному автобусу, остановившемуся в мценском парке. Там уже были полковник М. Е. Катуков и командир 1‑го стрелкового корпуса, которому была придана бригада, генерал Д. Д. Лелюшенко. На коротком совещании он передал приказ Сталина, с которым только что говорил по телефону: любыми путями задержать продвижение врага на Тулу.
Легко сказать — задержать. Обстановка в Орле оставалась неясной, силы противника пока не уточнены, и в Мценске, кроме отступившего с боями, потрепанного орловского гарнизона, полка пограничников, первого танкового батальона четвертой танковой бригады да горстки мотострелков, противопоставить наступающему врагу было нечего. Однако Катуков, выступавший на этом первом совещании командного состава корпуса, сказал:
— Не знаю, что там у немцев в Орле, но хорошо знаю, что привез с собой в Мценск. Бойцы у меня опытные, в боях проверенные, а ума и отваги им не занимать. Каждая наша новая машина стоит двух, а в умелых руках — и большего количества вражеских машин. Так что, думаю, враг надолго запомнит нашу первую встречу. Уверен, что нам удастся сковать действия противника на этом участке.
На этом совещании решено было выслать в сторону Орла боевую танковую разведку с десантом пехоты, с тем чтобы попытаться установить места сосредоточения живой силы и техники врага, направление его дальнейшего движения и одновременно короткими кинжальными ударами, не показывая действительных своих сил, попытаться запереть немцев в городе.
Час спустя капитан Гусев получил приказ с тринадцатью машинами по Московскому шоссе выйти на северо–восточную окраину Орла, а старший лейтенант Бурда с группой в десять танков полевыми дорогами должен был скрытно подойти к городу с юго–востока в районе товарной станции Орел-Н.
Рассвело поздно. Дождь, моросивший всю ночь, немного приутих. Но из сплошной грязно–серой тучи, нависшей над Мценском, в любой момент могло сыпануть и дождем, и снегом, а в ветвях голых деревьев путался, сердито ворча, порывистый ветер.
Выстроившись колонной, танки заполнили одну из улиц города. Рев мощных моторов еще на рассвете переполошил всех ее жителей, и они теперь с интересом и надеждой смотрели на новенькие, с еще не тронутой заводской краской машины, на молодых танкистов, суетящихся около них, на таких же молодых, только более серьезных с виду командиров в ладно пригнанной строгой военной форме.
Подошла небольшая колонна пехотинцев — десант, который должен был ехать к Орлу на броне танков. Солдаты тут же разбежались по машинам, залезли на них, стали устраиваться поудобней, готовясь в неблизкий путь.
В открытый люк тридцатьчетверки Лавриненко свесилось крупное краснощекое, с усами подковой лицо. Грубоватый голос спросил:
— Эй, земляки, цигарки на пару затяжек не найдется?
Услышав знакомый голос, Дмитрий вылез из танка.
— А, это вы, товарищ красноармеец? — с напускной строгостью спросил он. — Небось курить охота, аж мутит?
Пехотинец, глядя на Лавриненко, заморгал удивленно:
— Ага. А вы откуда знаете, товарыш литенант?
— Да уж знаю. Приходилось выручать. Так что с тебя жменя махорки уже причитается.
— А! Так это я у вас, что ли, ночью на станции… От черт! Ничо не видать было, хоть глаз выширни. Так что извиняйте.
— Ничего, ничего! Ночь и правда темная была, если бы не голос, да не этот говорок, я б тебя тоже не узнал. Бери закуривай. — Дмитрий протянул кисет. — Родом случайно не с Кубани?
— Оттуда. А чо, земляки, может?
— Да, похоже, так. Я из Армавира призывался.
— Так мы, считай, соседи. Я с хутора Казачьего, шо недалеко от Подгорной, километров сто от Армавира, это как на Спокойную ехать. Может, слыхали?
— Как не слыхал, я ж родом из Бесстрашки. Правда, там только родился. Потом жил в Вознесенске, а вот последнее время — в Армавире.
— Эх, товарыш литенант, сейчас бы грамм по сто за встречу, сала по шматку с луком да хлеба домашнего, что мамка на капустном листе спекла, а?
— Вот немца разобьем, тогда за все сразу выпьем: и за встречу, и за Победу, и за Кубань нашу… А сейчас считай, что встречу кубанским табаком отметили. Друзья из дому прислали.
— Да ну! Так чо ж вы не закурили, товарыш литенант?
— Не курю! Бабка в детстве по губам так отшлепала, что по сей день помню.
— А кисет?
— Это подарок матери. Я в нем махорку держу для земляков, которым без курева невмоготу.
— Обижаете, товарыш литенант. Махорку верну, я ж взаймы беру.
— Десант, на машины, держать дистанцию! За головным вперед! — прокатилась вдоль колонны команда.
Один за другим взревели танковые двигатели. Над машиной комроты Бурды взвился красный флажок. Дмитрий повернулся к собеседнику:
— Все. Поехали. Потом договорим.
— Так я, товарыш литенант, в другой группе. То я хлопцев проводить пришел. В другой раз, если придется, до вас попрошусь. Ну, прощайте. Может, еще свидимся. — Красноармеец пожал руки нескольким бойцам, соскочил с тридцатьчетверки и побежал к стоявшим недалеко легким танкам комбата Гусева.
Чем ближе подходили танки к Орлу, тем сильней розовели от пожаров в городе облака, тем лучше слышны были раскаты орудийных выстрелов и автоматные очереди, тем четче вырисовывались на сером, пасмурном небе длинные черные шлейфы дыма, тем меньше попадалось навстречу беженцев.
На исходе дня группе Бурды удалось скрытно выйти к городу в районе товарной станции и завода № 9.
Противник, как показала разведка и подтвердили: беженцы, подтягивает к восточным окраинам Орла мотострелковые части, танки, артиллерию. Похоже было, что на рассвете он собирается крупными силами двинуться на Мценск. Следовало во что бы то ни стало постараться остановить его, не выпустить из города. Бурда хотел посоветоваться с Катуковым. Но оказалось, что рация вышла из строя, и теперь надо было все решать самим.
Вечером Бурда собрал всех командиров машин, спросил, кто что видел, что узнали от беженцев, выслушал соображения танкистов.
Решили устроить засаду у большого оврага, через который проходила дорога на Мценск и по которой, по сообщениям разведки, предполагалось движение вражеской колонны.
Часть танков решили замаскировать по обе стороны шоссе. Поддерживать их должны были мотострелки. Лавриненко же с тремя танками его взвода приказано было подойти как можно ближе к городу и спрятать машины так, чтобы отрезать немцам путь назад, а в случае отступления фашистов встретить их огнем с тыла. Тут же обсудили возможные варианты ответных действий врага, уточнили все детали взаимодействия танкистов и пехоты, которая, выдвинувшись как можно ближе к полотну шоссе, будет пулеметным огнем уничтожать живую силу противника.
Место для укрытия танков Лавриненко искал уже в темноте, почти на ощупь. Помогли пограничники заградотряда.
По их совету машины спрятали в небольшом ельнике в ста метрах от дороги. Лесок этот был удобным, неприметным, да и дорога отсюда просматривалась метров на триста в обе стороны.
Замаскировав машины, танкисты собрались у тридцатьчетверки взводного обсудить детали завтрашней операции.
— Договоримся так, — полушепотом говорил Лавриненко. — Если колонна слабенькая, никто себя не обнаруживает. Это может быть тактический ход, чтобы засечь наши огневые точки. Наша задача — уничтожить танки и артиллерию. Но и тут надо посмотреть: если техники в колонне мало, ее возьмут на себя те засады, что стоят сзади нас. Если даже и убежит какая мелочь, шут с ней, значит, повезло.
Мы же покажем себя, только когда из города выйдет большая танковая колонна и, напоровшись на наших, повернет назад. Первым, после моего выстрела, в бой вступит Капотов. Остальные наблюдают за дорогой из Орла — вдруг оттуда придет подкрепление — и в случае чего прикрывают его. Если Капотову одному немцев задержать не удастся, на помощь выйдет моя машина. А ты, Антонов, выжди подольше. Если что, прикроешь нам тыл и левый фланг, за санитара будешь, подчистишь то, что мы не успеем…
Постояли еще, поговорили. А уж когда стали на шутки переходить, Дмитрий отпустил всех по машинам, чтобы до утра успели отдохнуть. Хотя какой там отдых — всю ночь сидеть в тесной холодной тридцатьчетверке…
Сам Дмитрий в танк не полез: решил пойти проверить, как замаскированы машины Антонова и Капотова. А когда возвращался назад, недалеко от того места, где стояла его тридцатьчетверка, вдруг услышал тихий детский плач и голоса взрослых людей. Дмитрий достал пистолет, пригнулся как можно ниже, чтобы не задевать шлемом ветки деревьев, и пошел на звуки. Метров через десять обнаружил двух солдат из заградотряда, а с ними мальчика лет десяти и совсем маленькую девочку.
Один из солдат рассказал, что детей нашли под корнями огромного, поваленного взрывом дерева. Когда стемнело, девочка, видимо, испугалась и заплакала. Тогда и обнаружили их солдаты.
Красноармейцы пытались узнать у детей, откуда они и что с ними произошло, но мальчик только изредка всхлипывал и молчал, а девочка тихо плакала, то и дело исступленно повторяя: «Дяденьки, родненькие, не убивайте…»
У Дмитрия больно защемило сердце. Если бы сейчас было светло, солдаты увидели бы, как у лейтенанта нервно заиграли на лице желваки, как сжал он зубы, как повлажнели у него глаза.
Лавриненко наклонился к детям, прижал к себе девочку, погладил по головке и тихонько зашептал ей на ухо:
— Не плачь, малышка, не плачь, не бойся, мы свои, русские. Никто вас не тронет. Ну, успокойся, мы же советские солдаты… Скоро найдутся ваши папа с мамой и заберут вас.
— Не заберут, их убили немцы… — сказал вдруг мальчик и тоже заплакал, закрыв лицо шапкой.
Дмитрий поднял девочку на руки, притянул к себе мальчика. Чем было утешить детей, что говорить, как отвлечь от страшных воспоминаний?
И тогда Дмитрий решил обмануть их:
— Кто вам сказал, что папу с мамой убили? Ранили, это правильно, но они живы. Когда мы сюда ехали, видели, как везли раненых, и одна мама спрашивала, не видел ли кто мальчика и девочку в лесу. Это, наверное, была ваша мама, конечно, ваша.
Мальчик хотел опять что–то возразить, но Дмитрий уже не давал ему ничего сказать.
— Я слышал, и как один дядя тоже спрашивал про детей. Просил нас, если встретим, привезти в Мценск. Они уже ждут вас там. Не плачьте, ну… — Дмитрий потрепал мальчика по плечу. — Ты же мужчина, вон какой уже взрослый, скоро в армию пойдешь, что же ты раскис, как девчонка? Какой из тебя будет разведчик, если сдержать себя не можешь? Ну–ка вытри слезы.
У одного из солдат оказался в кармане сухарь. Его разломили на две части и отдали детям. Второй боец тут же куда–то исчез и вскоре вернулся с ломтем хлеба и куском сахара. Постепенно удалось успокоить детей, узнать, что с ними случилось.
Из путаного рассказа мальчика Дмитрий все же понял, что его мать и отца прямо в доме застрелил из автомата фашист; мальчика же немец выволок на улицу и ударил прикладом по голове, когда тот сильно укусил его за руку. Когда он очнулся, то увидел, что дом горит. Его подняла какая–то женщина, и вместе с ней он выбирался из города. А когда они уже довольно далеко отошли от Орла, то попали под бомбежку. Женщина погибла. Мальчику же удалось добежать до леса. Тут он и нашел ту девочку. Она тоже потеряла родителей. После этого они пошли вместе. А когда снова прилетели самолеты и стали бомбить, они спрятались под деревом.
Пока Дмитрий расспрашивал мальчика, подошел еще один военный. Он оказался капитаном погранвойск. Выслушав короткий рассказ Лавриненко о случившемся, он тут же приказал одному из солдат немедленно отвести детей в безопасное место, чтобы с первой же оказией отправить их в тыл.
Распрощавшись с детьми и солдатами, Дмитрий вернулся к своей тридцатьчетверке.
Этот случай еще больше разбередил ему душу. И такая вдруг вскипела в нем ненависть к врагу, что захотелось сейчас же сесть в танк и броситься в город, чтобы утолить жгучую жажду мести.
В мальчугане Дмитрий увидел себя — уж больно похожим было у них детство. От детства, от этого начала жизни будет многое зависеть потом. «Только бы не сломало детей горе, не убило в них веру в добро и человечность, — думал Лавриненко, — только бы остались они живы в этом огненном смерче войны! А Родина поможет им выстоять и все преодолеть. Но этот город, эти орловские леса навсегда останутся для них воспоминанием о трагедии, пережитой в детстве. И всю жизнь потом они снова и снова будут возвращаться к тяжелым воспоминаниям. Так же, наверное, как случается это порой и со мной».
В последнее время, особенно в эти военные месяцы, все чаще и чаще нападала на Дмитрия ностальгия. Необъяснимо сильно тянуло на Кубань, в родные места, где прошли детство и юность, где остались друзья, где, любя и тревожась, ждет его мать.
При мысли о матери у Лавриненко тоскливо сжалось сердце: «Как она там, что с ней, здорова ли? Ласковый, добрый и удивительно сильный человек».
Сколько помнил себя Дмитрий, он ни разу не слышал, чтобы она пожаловалась на что–то, о чем–то вслух пожалела, позавидовала бы кому–нибудь или просто в минуту слабости по-бабьи пустила горькую слезу. А уж причин для этого было предостаточно. Жизнь, бывало, так закрутит, что в пору хоть с кручи головой… Впрочем, разве мог он помнить о том, что было с ним в те самые ранние, самые трудные годы его детства? Об этом он знал лишь по скупым рассказам матери. Она, правда, не любила вспоминать прошлое, рассказывала о тех годах всегда нехотя, сбивчиво, начинала вскоре нервничать и умолкала. И ее можно было понять. Когда в 1918 году погиб ее муж, Федор, служивший в Красной Армии, она осталась с четырехлетним сынишкой на руках. Тогда таких вдов много было в станице. Вскоре Бесстрашную захватили белоказаки. Начались кровавые расправы над семьями большевиков и красноармейцев. В первую же ночь молодая вдова взяла сына и, не успев даже собрать узелка в дорогу, ушла из станицы. И, хоть казалось, что главная беда миновала, долго они еще скитались по родственникам, долго еще не чувствовали себя в безопасности.
Нет–нет да и наскочит на хутор или край станицы банда, ограбят, убьют или искалечат, хату спалят, никого и ничего не пожалеют. А в степь ускачут, пойди узнай, кто они и откуда, эти свирепые звери. Может, живут здесь же, рядом с тобой, возможно, утром и на горе людское придут посмотреть, посочувствовать. А попадись ты им где–нибудь в тихом месте, не раздумывая, саданут в тебя из обреза или шашкой полоснут.
Особенно издевались бандиты, если узнавали, что человек сочувствовал Советской власти. Кровь стыла от того, что творилось во время этих бандитских набегов. Но Матрена Прокофьевна не столько за себя, сколько за малыша своего боялась: мало ли что придет в голову кулацким ублюдкам!
Из эпизодов того далекого, неспокойного времени помнилось Дмитрию, как мать часто брала его на руки, прижимала к груди, словно заслоняя от чего–то страшного, и тихо шептала на ухо:
— Ничего, ничего, сынок, потерпи еще. За слепой ночью все равно светлый день придет. Наша с тобой доля, наверное, где–то в пути заплутала. Видно, еще подождать надо…
Свято веря в эти слова матери, мальчуган не раз тайком бегал к какому–нибудь ближнему кургану или в катавалы за станицей, взбирался на самую их вершину и, спрятавшись в густой траве, подолгу сидел, внимательно вглядываясь в изумрудную зелень степных перекатов. Но за одной горой виднелась другая, потом еще и еще одна. А терялась вся эта вереница гор где–то далеко–далеко в сизой дымке, у самого горизонта. «Где же, за какой горой заблудилась эта долгожданная наша доля?» — спрашивал самого себя мальчуган. Так хотелось Дмитрию найти и поторопить ее: пусть порадуется мама!
…Да полно. С ним все ли это было? Неужели с тех пор прошло более двадцати лет? Неужели так быстро летит время?
Глава 3
Разведка боем
Ночь в лесу прошла спокойно. Хотя справа, севернее, куда ушла группа капитана Гусева, шел сильный бой. До полуночи, приглушенные расстоянием, доносились оттуда звуки взрывов и орудийной канонады. От пожаров в стороне Орла стояло розовое зарево, в котором то и дело вспыхивали звезды осветительных ракет.
Утро 6 октября выдалось на редкость тихим, ясным. На желто–бурый ковер пожухлой травы и опавших листьев упала изморозь, чуть посеребрившая и броню танков.
Дмитрий открыл люк, высунул наружу голову, глубоко вдохнул свежий морозный воздух. Снизу кто–то спросил:
— Ну как там?
— Отличная погодка, — поднимая лицо к еще не потухшим звездам, сказал Лавриненко. — Мороз и солнце…
— А что на дороге?
— Пока пусто. Тишина…
— Тишина — это плохо, — заспанным голосом пробурчал стрелок–радист Иван Борзых. — В тихом омуте черти водятся.
— Спят, наверное, еще черти–то, — ответил ему механик-водитель Михаил Бедный. — У них режим — святое дело. Вот подкрепятся на дорожку, тогда и тронут.
— Грибов, что ли, пойти поискать? Может, где масленок какой под листом спрятался, на обед супец отменный сварганили бы, — мечтательно сказал Борзых, но в это время где–то совсем близко, у самой окраины Орла, ударило сразу несколько орудий крупного калибра.
С деревьев поднялась стая испуганных ворон, где–то высоко над головой раздался резкий свист, и от недалеких разрывов дрогнула земля. За первым залпом последовал второй, потом третий, четвертый, пятый…
Дмитрий опустился в танк, но люк до конца не закрыл, чтобы слышать, где рвутся вражеские снаряды. Вслух подумал:
— Похоже, бьют вслепую, по той поляне, где мы стояли вечером. Должно быть, что–то заподозрила «рама», что вчера стрекотала тут поблизости. Но о засаде они, видно, не догадываются. Это хорошо.
— Хорошо, да не очень, — сказал Борзых. — Сейчас отстреляются и двинут…
Действительно, не прошло и получаса, как со стороны города послышался гул множества двигателей. Он все приближался, все нарастал, и вот уже из–за поворота дороги показались первые мотоциклисты. За ними из–за деревьев выехал бронетранспортер, потом выползли танки, появились машины с солдатами в кузовах и пушками на прицепе, потом снова танки и опять машины.
Мотоциклисты уже прошли больше половины видимого Дмитрию участка дороги, а вражеская техника все выходила и выходила из–за деревьев.
— Да, командир, — снова услышал Дмитрий голос механика–водителя, — тут не мороз, тут жарко будет.
Нравился Лавриненко этот высокий, стройный, подчеркнуто опрятный старший сержант. Был он рассудителен, нетороплив, а главное, на все руки мастер. Бывший рабочий, слесарь, Бедный терпеть не мог, когда в танке что–то не ладилось. Отдыхать не сядет, пока не выяснит, в чем причина неисправности. Для него этот бой был первым. Еще с вечера он настраивал себя на то, чтобы не поддаваться ни малейшей растерянности при встрече с врагом. Поэтому, видно, сейчас старался говорить спокойно, даже немножечко с эдакой бравой веселостью в голосе:
— Красиво едут, бродяги! В самый раз их сейчас на тот свет торжественно спровадить.
— Да. Не знают они, какую им тут встречу приготовили. А то небось так не форсили бы. Не хотел бы я сейчас на их месте оказаться. — Это ответил башнер Федотов, самый высокий боец из всего экипажа. Человек, любящий больше слушать, чем говорить. «Уж раз этот выпустил целую обойму слов, значит, тоже волнуется», — подумал Лавриненко.
Борзых, прижавшись щекой к пулеметному прицелу, что-то тихо бормотал, похоже, считал неприятельские танки. Наконец и он не выдержал:
— Сколько же их прет? Как саранча по полю. Эх, мать честная, резануть бы сейчас…
— Спокойно, спокойно, — урезонил его Лавриненко. — За нами дело не станет. Мешок просторный, пусть лезут.
А между тем колонна все выходила и выходила из–за поворота дороги, и казалось, что ей так и не будет конца. Фашисты сидели в машинах с поднятыми воротниками шинелей, нахохлившись. Должно быть, холодным показалось им это утро.
Бедный, подумав о том же, сказал:
— До подштанников разденетесь…
— Экипаж, к бою! — прервал его Дмитрий, увидев, что среди деревьев показался замыкающий колонну бронетранспортер.
Лавриненко теперь был весь внимание и непрерывно следил за последней машиной, по которой намеревался сделать первый выстрел, чтобы застопорить движение колонны назад. Потянулись томительные минуты ожидания выгодной дистанции для выстрела, который к тому же должен был послужить сигналом для общей атаки на колонну.
Нервы напряглись, и, казалось, ничто уже не могло отвлечь его взгляда от этого бронированного автомобиля. Внезапно где–то в лесу, впереди вражеской колонны, тишину разорвала пулеметная очередь. Следом раздалось несколько беспорядочных выстрелов, потом вдруг поднялась и захлестнула лес оглушающая лавина звуков: стрельбы, взрывов, криков.
Как выяснилось позже, кто–то из мотострелков не выдержал и раньше времени дал по передним мотоциклам очередь из пулемета. Поэтому оговоренный план нападения на колонну был сорван.
Лавриненко, воспользовавшись замешательством врага, несколько раз выстрелил по бронетранспортеру, зажег его и тут же перенес огонь на грузовики с пехотой. После следующей серии его выстрелов одну машину с пехотой разнесло в щепки, другая загорелась и съехала в кювет. Длинная пулеметная очередь полоснула по соскочившим из кузова солдатам.
А впереди, в овраге, куда ушла большая часть колонны, гудела от взрывов земля. Это расправлялся с фашистами Бурда.
Поняв наконец, что попали в западню, вражеские танки стали сползать с дороги, открыв беглый огонь по тем местам, откуда по ним били пушки.
Капотов покинул место засады и лесом двинулся вдоль колонны, стараясь выйти немцам в тыл. А по застрявшей на дороге технике теперь открыл огонь и Антонов. Он разбил орудие, которое фашисты пытались установить на шоссе, вступил в перестрелку с вражеским танком и вскоре поджег его.
Пока фашисты, которым все же удалось установить орудия, били по местам, где только что стояли танки Лавриненко и Капотова, те отошли уже метров на пятьдесят в сторону и вновь ударили по колонне. Так, сделав три–четыре выстрела, тридцатьчетверки стали переходить с места на место, снаряд за снарядом посылая в колонну противника. А от запоздалых ответов врага им вслед летели лишь мерзлая земля да ветки иссеченных осколками деревьев.
У немцев началась паника. Грузовики, тягачи, бронетранспортеры, танки стали разворачиваться и, тараня свои же поврежденные машины, двинулись назад, не заботясь уже о пехоте, которая металась по лесу.
Два вражеских танка попытались зайти в тыл Лавриненко и Капотову, но из засады открыл огонь Антонов. Отпугнув машины противника, он выскочил на дорогу и стал пулеметным огнем и гусеницами уничтожать рассыпавшуюся по обе стороны шоссе пехоту.
Увидев, что немцы пытаются уйти в город, Лавриненко решил начать преследование и устремился к дороге, чтобы не дать возможности оторваться вражеским танкам.
Пелена дыма, расстилавшаяся над городом, видимо, помешала гитлеровцам разглядеть за своими машинами, приближающимися к Орлу, советские тридцатьчетверки, и нашим танкистам удалось ворваться на городские окраины.
В одной из боковых улиц остановились две грузовые машины, и соскочившие с них немецкие автоматчики побежали навстречу танкам. По пехоте и машинам врага тут же полоснула пулеметная очередь, но тридцатьчетверки не стали останавливаться и проскочили еще один квартал. Вдруг спереди, откуда–то из подворотни, ударила пушка, и танк Лавриненко содрогнулся от попадания снаряда в башню.
— Хорошо бьет, барбос, — чертыхнулся Бедный, — но слабовато. А ну, командир, ты пальни. Поучи его, стервеца, как стрелять надо.
Противотанковое орудие было спрятано за воротами небольшого каменного особняка, и обнаружить его можно было только по вспышкам при выстреле. И вот в просвете между створками ворот снова блеснул огонь, новый удар потряс танк. Тут же прогремел выстрел орудия тридцатьчетверки.
Когда упали сорванные с петель ворота, танкисты увидели перевернутую, с отбитым колесом пушку, пролом в стене и несколько трупов вражеских солдат, лежащих рядом с орудием.
— Вот теперь порядок, — удовлетворенно сказал Бедный.
Чтобы не получить удара сбоку, перекрестки пришлось проходить на большой скорости. На один из них выехали одновременно с грузовиком, в кузове которого, плотно прижавшись друг к другу, сидели солдаты. И этот перекресток проскочили, не сбавляя газа, только почувствовали мягкий толчок, когда тридцатьчетверка ударила машину в передние колеса.
— Что ж ты делаешь, Михаил? — ехидно спросил Борзых. — Похоже, по вождению ты в хвосте плелся. Командир, заметь, перекрестки проезжать не умеет. Придет теперь нашему «бате» жалоба, что мы в городе аварию совершили. Позор на всю бригаду.
— Ничего, по городу поездит, научится, — в тон стрелку ответил Дмитрий.
— В том–то и дело, что, пока он учиться будет, глядишь, половину фрицев в Орле передавит, да еще и награду заработает.
А нам тогда с кем воевать? Я, между прочим, тоже, когда в бой собирался, во всех телогрейках дырки под орден прокрутил.
— А ты не зевай, чаще включай свою тарахтушку, — ответил Бедный, — видишь, вон впереди гансы по улицам разгуливают, а ты ворон считаешь…
Увлекшись преследованием врага, разгоряченные боем, наши танкисты не заметили, как оказались в районе товарной станции, где в это время шла разгрузка зенитных орудий. Часть пушек уже была снята с платформ, их–то немцы и пустили в дело. Открыв ответный огонь, скрываясь за домами и заборами, Лавриненко и Капотову удалось все–таки подойти к станции.
Выведя из строя железнодорожные стрелки, они отошли за ближайшие дома и сделали несколько выстрелов по цистернам, которые только что подогнал маневровый паровоз. Одна за другой вспыхнули две огромные емкости. Взрывом разбросало горючее. Загорелись рядом стоящие составы, в которых начали взрываться боеприпасы. Из пассажирских вагонов и теплушек, сбивая с себя огонь, стали выскакивать обезумевшие от ужаса немецкие солдаты. Начался такой фейерверк, что Лавриненко и Капотову самим едва удалось увести машины из опасной зоны.
Дело было сделано. Стало ясно, что немцы укрепляют восточные окраины города, подвозят в Орел боеприпасы и технику. Дальше рисковать было нельзя, надо было срочно уходить из города.
Тридцатьчетверки уже покинули станцию, когда Лавриненко услышал охрипший голос механика–водителя:
— Командир, посмотри–ка на башню. Похоже, немцы на ней НП соорудили. Стукнуть бы их по кумполу.
Недалеко от железнодорожной станции, на взгорке, стояла высокая водонапорная башня. Дмитрий присмотрелся. Действительно, на ее крыше видны были движущиеся фигурки людей. Видимо, это был наблюдательный пункт вражеских артиллеристов, которые корректировали огонь своих орудий.
Лавриненко выбрал удобное для стрельбы место и, когда в прицеле появилась кирпичная стена, нажал на спуск. Снаряд попал в самое основание башни, она качнулась, несколько секунд постояла, как бы раздумывая, в какую сторону упасть, и с грохотом рухнула вниз, подняв высокий столб красной кирпичной пыли.
В это время впереди на большой скорости через перекресток проскочил танк Капотова. Это был плохой признак. Немцы, установив наконец, что в город прорвалось всего два танка, решили устроить им западню. Сделать это было не так уж и трудно: запереть пару улиц противотанковыми орудиями, на крыши посадить гранатометчиков, и попробуй потом вырвись отсюда.
Однако Лавриненко и Капотову все же удалось выскочить из Орла. Повезло. Но не совсем: недалеко от города, на проселочной дороге, ведущей куда–то в сторону Мценска, они напоролись на засаду.
Началась танковая дуэль. Нашим танкистам, пожалуй, пришлось бы туго, если б в самый разгар боя не помогли свои. Антонов, тридцатьчетверка которого осталась вместе с основной группой добивать в лесу остатки фашистской колонны, когда подошли танки Бурды, рассказал командиру роты, что Лавриненко с Капотовым погнали фашистов в город. Предвидя возможные осложнения, Бурда приказал взводу Петра Молчанова немедленно идти к Орлу и в случае чего помочь Лавриненко.
Машины Молчанова уже подходили к городу, когда танкисты услышали впереди, в стороне леса, внезапно вспыхнувшую яростную артиллерийскую пальбу. Молчанов направил на выстрелы свои танки и через несколько минут оказался как раз в тылу у немецкой группы.
Теперь уже вражеские машины сами попали в крайне трудное положение, оказавшись под перекрестным огнем советских танков. Вскоре вспыхнули два панцирника, потом остановились и задымили еще два танка. А когда немцы, решив, видно, что в этом месте к городу подошла крупная танковая часть, стали отходить под прикрытие домов, в кустах уже пылало пять машин. На этот раз, не став преследовать врага, Молчанов и Лавриненко отошли к лесу. Тридцатьчетверки укрылись в небольшом ельнике. Но только механики выключили двигатели, чтобы дать им немного остыть, как в чуть затянутом облаками небе появились немецкие самолеты. Началась бомбежка. Бомбили ту часть города, откуда только что ушли тридцатьчетверки.
Переждав налет, Лавриненко и Молчанов повели свои машины на соединение с основной группой и вскоре недалеко от места прежней засады нашли танки Бурды. Но тут чуть было не произошла другая неприятность.
В небе снова появились самолеты, но теперь это были уже советские бомбардировщики, которые, кстати, еще вчера сам Бурда просил Катукова вызвать на помощь. Однако танкисты увидели, что намерения у летчиков отнюдь не дружеские. Сделав круг над танками, собравшимися на большой поляне, самолеты стали заходить для бомбометания. Пришлось в срочном порядке расстилать на земле специально для этого случая приготовленное полотнище, означавшее «мы свои». Увидев его, летчики, понимающе качнув крыльями, развернулись, и бомбардировщики взяли курс на Орел.
Как выяснилось позже, передний край бригады переместился к этому времени в район села Ивановского и группа Бурды оказалась в тылу врага, поэтому и перепутали советские летчики свои танки с немецкими.
Но об этом танкисты узнают позже, а тогда надо было срочно выбирать новое место для ведения оборонительных действий, поскольку ясно было, что противник этот налет на город и колонну так не оставит и обязательно постарается ликвидировать советские танки.
Чтобы не дать фашистам скрытно обойти группу, Бурда решил отвести ее к селу Кофаново и закрепиться там на высоком берегу реки Оптухи.
Маленькое это село с деревянными избами и скирдами сена на выгоне стояло на пригорке, ничем не защищенное, но для танкистов оно было удобно тем, что отсюда хорошо просматривалась местность, да и лес был рядом — в случае чего можно было спрятать танки от авиации.
Танкисты, выбрав удобные для стрельбы позиции, поставили машины за селом в небольшом леске, но едва успели они забросать их ветками, как появились немецкие бомбардировщики… На противоположном берегу Оптухи тем временем скапливалась вражеская техника, вслед за бомбовым ударом начался артобстрел, а потом пошли в атаку и танки с десантом.
Но до темноты все попытки врага выбить группу с удерживаемых позиций не увенчались успехом. Однако и нашим танкистам оставаться на этом рубеже больше не имело смысла: у танков кончалось горючее, у пехоты — продовольствие, боеприпасы были на исходе. Не имея связи с командованием, не зная общей обстановки на этом участке фронта, находиться в месте, уже известном врагу, было опасно. Поэтому, посоветовавшись, командир роты Александр Федорович Бурда и комиссар Александр Степанович Загудаев приняли решение с наступлением темноты идти к Мценску на соединение с главными силами бригады.
В полночь, взяв на броню бойцов десанта, танки покинули горящее Кофаново.
Глава 4
Под Первым Воином
Отступать Катуков не привык. Его раздражало даже само это слово, и если он слышал его от своих подчиненных, то недовольно ворчал: «Отступают те, кого бьют. А мы сами бьем врага. Мы отходим, чтобы сжать кулак и ударить еще сильней. Улавливайте разницу».
Говорил так, а на душе кошки скребли: «Выбрал слово поудобнее, а суть–то одна — движемся вперед пятками. А надо бы уж в крайнем случае на месте стоять. Уцепиться за эти лес, речку, пригорок, дорогу, за пыль на дороге, наконец, и стоять, стоять, чего бы это ни стоило».
…Шоссе Орел — Мценск, которое оседлала бригада, пролегло между небольших высоток, покрытых мелким кустарником, рощицами, стогами сена на полянах. На запад эти высоты растекались пологими ровными склонами, и вся местность прекрасно просматривалась.
Катуков обычно сам подыскивал места для своих командного и наблюдательного пунктов, располагая их у самой передовой так, чтобы контролировать как можно большую площадь боя и в нужный момент быстро вводить в дело группы танков и резервы.
Так было и здесь, под Первым Воином. В ту ночь, накануне боя, пока оборудовали КП, Катуков вместе с военкомом М. Ф. Бойко решил еще раз объехать всю линию обороны, проверить, хорошо ли замаскированы танки, глубоко ли зарылась в землю пехота, достаточно ли завезено на позиции боеприпасов.
Катуков и Бойко уже заканчивали объезд бригады, когда со стороны деревни Протасово послышался отдаленный рокот двигателей. Похоже было, что оттуда в сторону Первого Воина шли танки. Комбриг и военком переглянулись: немцы очень редко ходили в ночные рейды; в той стороне, правда, должны стоять танки другой бригады, только что прибывшей в распоряжение первого стрелкового корпуса. Так, может, там что случилось? Это обстоятельство встревожило комбрига. Он тут же приказал немедленно выяснить, в чем дело, и доложить, а сам поспешил на КП, куда уже стали поступать первые донесения.
Близился рассвет, и надо было еще раз все проверить, все взвесить, обдумать все мелочи. Готовясь к предстоящей встрече с врагом, Катуков еще и еще раз проигрывал в уме все возможные варианты боевых ситуаций. И, хотя при его скудных людских ресурсах и малочисленности техники трудно было находить выигрышные решения, в запасе у Катукова был один очень важный ход — внезапность нападения в совокупности с новой, не применявшейся ранее в танковых войсках тактикой ведения боя. А если еще прибавить сюда отличные боевые качества машин и, что еще важнее, высокий боевой дух танкистов и пехоты, то все говорило в пользу того, что натиск врага удастся выдержать.
Сейчас же Катукова больше всего заботило одно: не просочилась ли к Гудериану информация о действительных силах бригады? «Коварная бестия этот Гудериан, — подумал Катуков, вспомнив, каким внезапным броском тот взял Орел. — Если он что–то заподозрит, туго нам придется с нашими–то силенками».
Среди деловой суеты, царившей на КП, Катуков не сразу заметил, как вошли Бурда и Загудаев. Только когда командир роты громко попросил разрешения доложить о прибытии, Катуков оторвался от карты и, радостно улыбаясь, шагнул им навстречу. Стиснув старшего лейтенанта в объятиях, задал самый важный вопрос:
— Люди как?
— Танкисты целы, товарищ полковник, а в пехоте есть потери… Жарко там было… — будто оправдываясь, начал Бурда, но Катуков остановил его. Лицо комбрига посуровело:
— Понимаю, понимаю. Значит, есть у нас уже и потери. — Катуков на секунду вроде бы задумался. — Ну что ж, будет за кого мстить. А что с машинами?
— Машины все целы, товарищ полковник. Все на ходу.
— А вот за это спасибо. Ай да ротный, цены тебе нет. А ну пойдемте к карте, расскажете все по порядку.
Пока Бурда и Загудаев рассказывали Катукову, что произошло с их группой в ходе разведрейда, пришло донесение: из Орла в сторону Мценска по шоссе вышла большая группа танков и мотопехоты противника. Комбриг прервал беседу:
— Ладно, товарищи, потом договорим. Ясно одно — не так страшен черт, как его малюют. А стало быть, наша маленькая бригада может доставить Гудериану большие неприятности. Это главное. — Катуков на несколько секунд о чем–то задумался, склонившись над картой, потом резко поднял голову, посмотрел в упор на Бурду: — Как думаешь, сможем ли мы сегодня хорошенько потрепать их?
— Дальше нас им не пройти, товарищ полковник.
— Вот и я так думаю, — сказал Катуков, — сегодня наш день. А сейчас, — Катуков ткнул карандашом в карту, — поставьте свои танки вот здесь, так, чтобы фашисты не смогли прорваться в расположение артбатарей, а заодно не давайте им подтягивать резервы. Все ясно?
— Ясно.
— Тогда выполняйте. Хотя вот что. Я, пожалуй, заберу у вас взвод Лавриненко. Он мне в резерве пригодится. Пусть спрячет свои танки за спиной у мотострелков, в кустарнике. Дайте ему еще одну машину. И пусть на его тридцатьчетверку рацию поставят.
Бурда и Загудаев ушли, Катуков снова склонился над картой:
— Ну что ж, накормил, значит, Бурда врага свинцовой похлебкой. Теперь, почувствовав нашу силу, Гудериан бросит сюда что–нибудь посерьезнее. — А потом, уже обращаясь непосредственно к начальнику штаба бригады П. В. Кульвинскому, попросил: — Свяжитесь со штабом корпуса, возможно, нам понадобится «пожарная машина», хотя бы на один залп. Пусть имеют в виду.
Кульвинский понимающе кивнул. На востоке чуть засерело небо. Порывистый ветер быстро гнал на юг низкие рваные облака, раскачивал верхушки могучих елей, свистел в кронах безлистных берез. День обещал быть холодным и пасмурным.
Танкисты едва успели заправить танки горючим и пополнить боезапасы, как в воздухе повис отдаленный гул моторов. Это шли немецкие бомбардировщики.
Дмитрий поставил свои машины недалеко от НП бригады, в небольшом кустарнике. В его подчинении было теперь еще три экипажа, командовали которыми сержанты Капотов, Антонов и лейтенант Поляков.
Отсюда, с небольшой высотки, Дмитрию было отлично видно все поле боя будущего сражения, и, ожидая своей минуты, он старался представить себе ход развития событий. Начало боя, до того момента, когда в дело вступят танки, Лавриненко мог предугадать достаточно точно. Эту схему катуковской тактики он хорошо усвоил еще в Прудбое, под Сталинградом.
Там, на полигонах, заливаемых слепящим степным солнцем, комбриг учил их созданию стойких, живучих оборонительных систем, умелому и грамотному ведению атакующих маневров, быстрому и точному разгадыванию и упреждению возможных действий противника.
Сейчас в ложных окопах, которые были отрыты ночью где–то в полутора–двух километрах впереди основной линии обороны, стоят деревянные макеты пушек, пулеметов. Там же небольшая группа бойцов с настоящим оружием. Они, как говорил Катуков, будут выполнять роль, «актеров» — инсценировать передний край обороны. И, хоть и мало в тех ложных окопах бойцов, встретят они врага по–настоящему сильным ударом. А когда их начнет бомбить авиация,«актеры» по замаскированным ходам сообщения отступят к основной линии обороны. Потом противник пустит в ход танки с пехотой, и разгорится жаркий, жестокий бой. Пойдут в ход пулеметы, минометы, артиллерия, но и тогда танки по–прежнему будут молчать. Только когда вражеские машины вплотную подойдут к нашим позициям и попытаются захватить их, из засад внезапно выйдут советские тридцатьчетверки и начнут бить по вражеским панцирникам с близкого расстояния, в упор, наверняка.
А пока надо было терпеливо ждать своего часа, команды, после которой жизнь поделится на две половины: одна — спокойная, тихая, другая — необычайно стремительная, полная риска и смертельной опасности.
Танкисты сидели молча, напряженно вслушиваясь в нарастающий рокочущий гул самолетов, и вдруг Дмитрий услышал знакомый мотив:
Кто–то дрожащим, нервно срывающимся шепотом, безбожно фальшивя, пел эту песню. Собственно, и пением–то это нельзя было назвать — так, какое–то протяжное бормотание.
Лавриненко удивленно оглядел товарищей. Борзых и Федотов сидели молча и внешне казались спокойными, но Дмитрий понимал, что на душе у них тревожно. Пел же Миша Бедный:
Он сидел, вцепившись в рычаги управления побелевшими от напряжения пальцами, и бормотал слова песни пересохшими от нервного напряжения губами. «Волнуются ребята», — подумал Дмитрий. Да и самому ему было не по себе. Когда услышал он эту песню, какое–то странное чувство овладело вдруг им. Внутренне Дмитрий уже был настроен на встречу с врагом, думал о предстоящем сражении, но в то же время, глядя на это пока еще тихое, чуть подернутое предрассветным туманом поле, на разбросанные по нему стожки сена, в его сознании как бы сами собой возникали совершенно мирные, лирические, знакомые еще с детства картины.
Ему, жителю Кавказа, привычен был взгляд с верхней точки. И если случалось вот как сейчас смотреть на землю сверху, то он часто представлял себе Кубань, свое родное предгорье, где на земле, изрезанной оврагами и балками, реками и речушками, вздыбленной, словно подошедший на хороших дрожжах хлеб, не только ровное поле — площадку для небольшого аэродрома найти трудно.
Кажется, будто огромные уставшие руки лежат в этом месте на земле, между пальцев–водоразделов текут говорливые, коварные в половодье речки Уруп, Тигини, Синюха, Лаба, а вдоль них, взбираясь на косогоры, вытянулись станицы с неожиданными и звучными названиями: Подгорная, Попутная, Отрадная, Надежная, Спокойная, Удобная, Бесстрашная, Отважная, Упорная.
Над станицами на зеленых склонах прилепились чабарни, фермы, полевые станы. Для сельского жителя эти горные склоны — катавалы, как там их называют, можно сказать, постоянные места обитания. От зари до зари, с ранней весны и до «белых мух» там сосредоточивается вся сельская жизнь: то сев, то прополка, то сенокос, то жатва — дел невпроворот, всем хватает. Поэтому в самую жаркую пору полевых работ «в степь» выходили семьями. Младенцев и тех несут туда, на вольный воздух, поближе к солнцу. Да что там говорить, у иных и место рождения — степь. Не выйти в поле для казачки — позор. И нет для сельского жителя обидней слова, чем лодырь. Потому и шли бабы на работу, не пытаясь найти какие–то отговорки.
В поле собирались как на праздник. Оденутся во все чистое, по многу раз тщательно рубелем отглаженное. От белизны косынок да блузок глаза слепнут. А как же! Где же казачке свою расторопность, аккуратность да чистоплотность показывать? Только в поле — там, где весь народ.
Взрослые трудятся. Дети, что постарше, им помогают, погонышами ходят либо воду родителям в жаркий день из родников носят. Ну а что совсем мелюзга, у тех и вовсе простая задача — венки из полевых цветов плести или землянику, ежевику да орехи, если лес рядом, собирать.
А уж вид–то какой оттуда, сверху, из катавалов открывается: смотри — не насмотришься: внизу белыми крошечными домиками среди буйной зелени станица раскинулась; перед ней, высвеченная лучами солнца, словно серебряная змейка, река течет. Во все стороны от станицы, будто рукодельное бабушкино одеяло, разбросаны разноцветные квадраты полей: там, где волны золотые играют, — пшеница зреет, где блеклая желтизна, — овес посеян, где серый, чуть подсиненный квадрат, гречиха растет, где просто ровный мазок изумрудной зелени, там пар, там отдыхает земля, сил набирается, к новому урожаю готовится. Черные квадраты — это пашня, голубые — пруды. Все перед тобой как на ладони, будто расстеленная под ногами огромная живая картина, и, стоя здесь, на крутом склоне горы, покажется вдруг, что ты, словно птица, раскинув крылья, паришь над всей этой красотой и глаз оторвать от нее не можешь, от лица земли своей, своей родины…
…Оглушительный взрыв разорвал напряженную тишину утра, вернув Дмитрия в реальность текущего дня. Это на позиции обороняющихся полетели первые бомбы. Но падали они пока далеко впереди, там, где были отрыты ложные окопы. Отсюда, с высотки, Дмитрию хорошо было видно, как черные вражеские самолеты один за другим пикировали на окопы, сбрасывали на них вереницы бомб и вновь заходили на круг.
И не успела еще осесть от взрывов земля, как на поле стали выходить танки. Они медленно разворачивались в линию и группами, по десять — пятнадцать машин, начали приближаться к позиции мотострелков. За ними нестройными рядами шла пехота.
Подпустив врага поближе, враз, по команде, катуковцы ударили из пулеметов и минометов, от залпов артиллерийских орудий задрожала земля. С каждой минутой бой разгорался все жарче и жарче. По всему полю стали вырастать черные столбы вздыбленной, разорванной взрывами земли, а между ними ползли и ползли вперед черные машины. Но вот остановился и задымил один танк, охвачен пламенем и замер на месте другой, закружился на месте, словно ужаленный осой пес, третий танк, свинцовый ливень прижал к желтой, пожухлой траве пехоту…
Но вражеские машины, выплескивая сполохи огня, все ползли и ползли вперед. Первые из них уже дошли до окопов. В танки полетели теперь гранаты, бутылки с зажигательной смесью. Несколько машин загорелось. У Лавриненко от напряжения занемели руки, так и подмывало сейчас же броситься на врага, на выручку пехоте, но комбриг молчит, а без его команды нельзя.
Пехота держится молодцом, забросала бутылками еще два вражеских танка, а третий распустил гусеницу, завертелся на месте на самом бруствере и завалился одним боком в окоп.
Но их много, этих танков. К расположению обороны мотострелков прорвалось еще пять вражеских машин, и, хотя две из них вскоре пустили черные шлейфы дыма, орудия их продолжали огрызаться, а на помощь им подошло еще несколько панцирников.
«Ну, пора, пора, где же команда, комбриг?» Лавриненко даже постучал по наушнику: исправна ли связь? А между тем все больше и больше танков прорывалось к позициям мотострелков, и некоторые уже начали утюжить окопы.
— Лавриненко, — наконец услышал Дмитрий совершенно спокойный голос комбрига, — помоги пехоте.
— Вперед! — почему–то крикнул Дмитрий, хотя товарищи и так хорошо его слышали.
В тот же момент взревел двигатель танка, тридцатьчетверка бросила назад комья земли и, раскидав наваленные на нее для маскировки деревья, выскочила на поляну. За танком взводного из своих засад вышли еще две машины. Антонов пока обнаруживать себя не стал.
Прячась за кустами, танки прошли еще метров сто вперед и внезапно появились совсем близко от вражеских машин.
Одно за другим ударили танковые орудия. Наши танкисты стреляли почти в упор, поэтому две вражеские машины вспыхнули сразу же после первых выстрелов. Но взвод продолжал идти на сближение с врагом. Еще несколько выстрелов — и тридцатьчетверки скрылись за густо разросшимся кустарником, а через несколько минут появились снова, только уже с другой стороны. Вновь мгновенная дерзкая атака — и два вражеских танка занялись огнем. Тридцатьчетверки под прикрытием дыма от горящих вражеских машин вновь вернулись на исходные позиции и, используя складки местности, заросли кустов, незаметно для врага быстро перешли на другие места засад, и снова стали ждать, пока немецкие танки не подойдут на выгодную для атаки дистанцию.
Дмитрий внимательно наблюдал за тем, что происходило в окопах, — там было особенно жарко. Трудней всего приходилось бойцам, окопавшимся на небольшом взгорке, выступающем вперед от основной линии обороны. Те, кто избрал для себя это место, вынуждены были с трех сторон отбивать наседавшего врага. А когда немецкой пехоте так и не удалось завладеть этим выгодным рубежом, на него пошли танки. Вражеские машины стали с двух сторон обходить пригорок, чтобы отрезать его от основной линии обороны, и, когда, изрыгая пламя, немецкие бронированные громадины стали уже карабкаться по склону, Лавриненко отдал своим танкистам приказ отбить атаку.
Тридцатьчетверки выскочили слева от пригорка и, маневрируя, стали заходить в тыл наступающим фашистам. Гитлеровцы, видя, что их обходят, начали разворачиваться, но тут сзади, из окопов, полетели противотанковые гранаты, и вскоре три машины запылали, охваченные пламенем. Остальные же стали медленно пятиться назад, стараясь уйти под прикрытие склона. Однако тридцатьчетверки, не сбавляя скорости, продолжали идти на сближение.
Увлекшись боем, Лавриненко не заметил, что в небольшой лощинке за поваленными от взрыва деревьями притаились два вражеских танка. Еще минута — и один из них ударил бы тридцатьчетверке в борт. Выручили пехотинцы. Какой–то огромного роста солдат вылез из окопа, кубарем скатился по склону и, вскочив, швырнул в панцирник связку гранат. Танк задымил, а смельчаку где ползком, где перебежками от воронки к воронке удалось добраться до своего окопа. Однако в это время по позициям бригады откуда–то из фашистского тыла ударила крупнокалиберная артиллерия. Один из снарядов разорвался на самой вершине пригорка, и там, где только что исчез в окопе солдат, поднялся вверх серый фонтан глины…
А Лавриненко между тем развернул свою тридцатьчетверку в сторону второй вражеской машины. Гитлеровцы приняли этот вызов.
Черный угловатый панцирник, чуть покачиваясь на неровностях почвы, открыто, без выстрелов шел навстречу. Михаил Бедный, стараясь уберечь тридцатьчетверку от прямого попадания, вел ее плавными зигзагами, то прибавляя, то снижая скорость.
— Миша, не шарахайся из стороны в сторону, прямо держи! — зло крикнул Дмитрий, видя, что Бедный старается держать машину подальше от панцирника. — На испуг берет, сволочь!..
Два танка на полной скорости летели друг на друга, и каждый из них, казалось, решил идти на таран. Расстояние между ними сокращалось с каждой секундой.
— Псих он, что ли! — выругался Бедный. — Расшибемся же!..
— А ты нервы в кулаке держи… — оборвал его Дмитрий.
И лишь когда до фашистского танка осталось буквально с десяток метров и он, не выдержав, резко свернул влево, Дмитрий, быстро развернув пушку, нажал на педаль спуска. Прогремел выстрел. По броне вражеского танка пробежала дорожка искр, и он, словно споткнувшись, остановился, весь окутанный черным дымом.
— Молодец, Миша! — похвалил Лавриненко.
— Ну, братцы, с вами тут страху натерпишься, — откликнулся упавшим голосом Борзых. — Я думал, будет сейчас из нас броня с гарниром…
— Пока живы, не помрем, — пробасил Федотов.
— От пули не помрем, — не унимался Борзых, — так от Мишкиной езды кондратий хватит. Что это за водитель — в городе грузовик сбил, тут чуть танку фасад не расквасил…
— Иван, пехота справа. Вон опять к высотке лезет, а ну скоси ее, а то я могу своих зацепить, — скомандовал Дмитрий.
Борзых тут же нажал на гашетку, и несколько секунд его пулемет работал не смолкая.
Гитлеровцы, видимо, никак не ожидали столь внезапного появления и стремительного натиска советских танков. По тридцатьчетверкам не было произведено ни одного результативного выстрела; наши же танкисты били по целям с близкого расстояния и тут же, меняя направление движения, ловко уходили от ответных ударов. Несколько таких дерзких скоротечных атак привели немцев в замешательство и заставили остановиться. Это позволило нашей пехоте и артиллеристам быстро оправиться и самим перейти к решительным действиям. По вражеским танкам прямой наводкой ударила артиллерия. Шквал пулеметного огня прижал к земле немецкую пехоту.
И вот уже, огрызаясь огнем, уцелевшие машины фашистов стали пятиться назад. А танкисты Катукова, не давая врагу опомниться, нанося ему удар за ударом, заставляли его все дальше и дальше уходить от оборонительного рубежа бригады.
Отогнав гудериановцев за реку Лисица, советские танки, взяв на броню раненых, вернулись к изрядно потрепанным позициям мотострелков.
10 октября 1941 года газета «Красная звезда» опубликовала небольшой материал, принятый по телефону от своего специального корреспондента полковника А. Крапилина. В этом информационном сообщении, озаглавленном «Танковые бои под Орлом», Крапилин пишет:
«…Захватив Орел, немецкая механизированная группа пыталась продвинуться дальше на север. Но уже на окраинах Орла немцы столкнулись с подоспевшими советскими танками. Это были передовые подразделения наших частей. Завязался короткий бой. Запылало несколько фашистских машин…
Получив отпор, немцы стали действовать осторожно, но все же не отказывались от попыток продвинуться вперед. Они бросили свои танки в бой группами от 30 до 60 машин, стремясь прощупать нашу оборону, найти в ней слабые места. Но всюду встречали упорное сопротивление, получали чувствительные ответные удары.
До 60 вражеских танков атаковало передовые подразделения части товарища Катукова; 34 немецкие машины остались на поле боя.
В этом коротком и напряженном бою особенно отличился взвод Лавриненко. Он столкнулся с 14 фашистскими танками. Четыре из них уничтожил сам Лавриненко, три машины подбили экипажи сержанта Капотова и лейтенанта Полякова. Взвод потерь не имел…»
…Когда танки повернули назад, Дмитрий поискал глазами пригорок, где дралась с врагом пехота. Но сколько ни вглядывался Лавриненко, никакого движения в том месте, откуда недавно яростно бил пулемет и летели в фашистов гранаты, не обнаружил. «На дне окопа сидят, что ли? — подумал он. — Надо бы поблагодарить бойцов, особенно того храбреца, за выручку».
Дмитрий попросил Бедного подъехать к высотке. Когда танк, миновав множество воронок от взрывов снарядов, остановился у самого ее подножия, Дмитрий вылез из люка, сел на край башни и так с минуту сидел неподвижно, подставив ветру мокрое от пота лицо. Потом, вытерев рукавом пот, огляделся по сторонам: метрах в двадцати от него догорал немецкий танк, чуть поодаль со свернутой башней стоял еще один, а все поле вокруг пригорка было буквально усеяно трупами вражеских солдат.
Лавриненко соскочил на землю, пошел к окопам и только теперь почувствовал, как от напряжения дрожат у него ноги и как сильно он устал за эти полтора часа боя.
На бруствере развороченного снарядами, полузасыпанного землей окопа валялись искореженный пулемет и несколько пустых коробок от пулеметных лент. На дне окопа лежало несколько солдат. Дмитрий наклонился к ним:
— Хлопцы, эй! Есть кто живой?
Лавриненко переходил от одного солдата к другому, тряс их за плечи, переворачивал на спину, припадал ухом к груди, но ни один солдат ему не ответил, не пошевелился, не издал ни звука. И вдруг в самом углу, почти под бруствером, осыпалась земля, и Дмитрию показалось, что там кто–то застонал. Лавриненко бросился туда, стал быстро разгребать руками землю. Подошли танкисты, принялись помогать ему. Скоро откопали заваленного землей, лежащего лицом вниз солдата. Быстро вытащили его из окопа, положили на плащ–палатку. Все лицо бойца было в запекшейся крови, гимнастерка на груди иссечена в клочья.
«Да это же тот, что просил у меня закурить утром в Мценске, когда десант садился на танки. Это же мой земляк с хутора Казачьего».
Дмитрий расстегнул на нем гимнастерку, припал к груди, замер. Сердце билось. Очень тихо, медленно, но билось.
— Живой! — Дмитрий радостно посмотрел на обступивших его товарищей.
— Контузило, видно, крепко, — сказал кто–то. — В санчасть его надо. Мужик здоровый, может, выдюжит.
Дмитрий засуетился.
— Миша, принеси мою телогрейку. Хлопцы, помогите раненого до машины донести.
Танкисты подняли солдата и понесли к танку взводного. Телогрейку расстелили сзади, за башней тридцатьчетверки, под голову раненому Лавриненко положил свой шлем. Сам сел рядом. Только теперь он заметил, что к танку подошли еще человек десять пехотинцев, многие из которых были ранены. Помогая друг другу, бойцы стали подниматься на броню тридцатьчетверки, поудобнее устраиваться вокруг башни. Когда все разместились, Дмитрий крикнул механику–водителю:
— Трогай потихоньку, да поровней дорогу выбирай, а то не довезем земляка.
Пока ехали, раненый не подавал признаков жизни, лежал, не двигаясь, не стонал и даже, казалось, не дышал. И только когда остановились около КП и снова положили его на землю, он открыл глаза, долго безразличным взглядом смотрел в небо, а потом вдруг беззвучно зашевелил губами. Дмитрий поднял голову солдата повыше, подложил под нее телогрейку и шлем, и тот вдруг тихо прошептал:
— Это вы, товарыш литенант. Вот как они нас…
— Не они нас, а мы их. Вон сколько ты их накосил, как сорной травы на старом навознике. Не прошли они, слышишь, не прошли.
— А то… Помирать неохота. Воды бы из Тегиня попить…
— Ничего, ничего, земляк. Все обойдется. Подштопают тебя врачи, гайки подкрутят, и мы с тобой еще купаться в Теги не будем, ты только держись.
Солдат хотел еще что–то сказать, но застонал, заскрипел зубами и снова потерял сознание.
На двух подводах, выстланных сеном, приехали санитары. В первую очередь они увезли тяжелораненых. С одним из них, пожилым бойцом, Дмитрий договорился, чтобы тот узнал, что скажет врач по поводу ранения его земляка.
Когда санитары приехали за следующей группой раненых, боец сказал:
— Крови, говорят, потерял много.
— А жить будет?
— Кто его знает. Врач так ответил: «Мы предполагаем, а бог располагает». Бог даст — живой останется.
До конца дня немцы еще несколько раз пытались взять рубеж обороны бригады, но удары их уже были слабей, действовали они теперь осторожней, а к вечеру и эти попытки овладеть Первым Воином прекратились, хотя артиллерия противника еще долго обстреливала позиции обороняющихся.
Начали сгущаться ранние осенние сумерки, снова стал накрапывать небольшой дождик. На стороне противника то и дело взлетали вверх осветительные ракеты, небо прочерчивали светящиеся пунктиры трассирующих снарядов.
Лавриненко поменял место засады, и теперь его танки стояли у небольшой опушки, прижавшись к раскидистым лапам высоких островерхих елей. Смертельно уставшие за день танкисты дремали, сидя в машинах. Наружу вышли только те, кто хотел курить. Собравшись по нескольку человек, бойцы залезали под какое–нибудь дерево, где посуше, накрывались плащ–палатками да так скопом и дымили.
Дмитрию показалось, что он заснул и проспал долго, хотя на самом деле прошло всего несколько минут. Разбудил его радист Борзых, который постучал снаружи по броне и негромко сказал, нагнувшись в люк:
— Товарищ лейтенант, тут из штаба какой–то офицер прибегал, просил передать, чтобы соблюдали спокойствие. Артиллерия, говорит, ударит.
— Ладно, будем соблюдать, — ответил Дмитрий. Он поудобнее примостил голову и снова закрыл глаза.
Прошло еще минут пятнадцать, и вдруг где–то совсем рядом раздался пронзительный, оглушающий вой. Земля задрожала, и прогремел такой взрыв, как будто со всей силой ударил весенний раскатистый гром.
В ту же секунду Дмитрий выскользнул из люка. За ним вылезли Федотов и Бедный.
Откуда–то из леса, из тыла бригады, словно из–под земли, освещая все вокруг, вырывались в небо стремительные огненные стрелы. А там, где они вонзались в землю, стоял невообразимый грохот; огромная стена огня поднялась над лесом, озарив его зловещим красным заревом. Зрелище это было удивительное и страшное, гнетущее, действующее на психику. Через несколько секунд стрельба так же внезапно прекратилась.
Все были настолько потрясены увиденным, что несколько минут после залпа, не отрывая взгляда от грандиозного пожара, бушевавшего внизу, молчали, не находя слов для оценки происшедшего.
Наконец Дмитрий в раздумье произнес:
— Вот это да! А мы–то задрав нос ходим. Посмотрев на все это, засомневаешься: такое ли уж грозное оружие танк?
— Лихо! — подтвердил Бедный. — Это им вместо сдачи за сегодняшний бой.
— Да, кисло будет немцам после этого в атаку ходить, — сказал Борзых.
— А не надо было лезть, никто их сюда не звал, — заключил Федотов. — Пусть знают наших.
— Эти светлячки фрицам теперь и по ночам будут сниться, — не унимался Борзых. — А воет–то как! От одного этого пения пятки чешутся. Как думаешь, командир, скоро немцы драпать начнут? Неужели до Москвы дойдут, сволочи?
— Сколько еще воевать будем, не знаю. Но раз идут немцы вперед, значит, сила у них еще есть, и немалая. Одно могу сказать: не знаю почему, но уверен — в Москву ни один оккупант не вступит. Не дадут ему этого сделать. А теперь уверенность моя стала еще больше. Думаю, наше командование что–то готовит, чтобы крепко ударить по врагу. Только все это, наверное, не так быстро делается, как нам здесь, на фронте, хочется…
— А что, братцы, хорошо, что у нас такое оружие есть, — сказал Бедный. — Надо фашистам немножко пыл сбить. Они и так уже танков наших побаиваться стали, а тут вдруг «бах» — и нет сразу целого батальона.
— Да, хлопцы, война, как видно, приобретает иной характер, — сказал Дмитрий. — Раньше над одним погибшим воином в память и в назидание другим курганы насыпали, а теперь дело, пожалуй, к тому идет, что могилы–то будут все больше братскими… Жутко. Думать об этом не хочется. Ладно… Давай–ка, Миша, спой нам лучше, а то эти проклятые фашисты так и не дали тебе в прошлый раз «Там, вдали, за рекой…» допеть. Затягивай, а мы подпоем.
Бедный отнекивался и медлил:
— Давай, Миша, давай, поддержим, — подбодрил Федотов.
— Да не умею я петь, товарищ лейтенант, — махнул рукой Бедный. — В школе еще говорили: «Медведь на ухо наступил».
— Как не умеешь! Пел же перед боем.
— Что это за пение. Это так… Стыдно признаться… со страху я. А так вроде легче… Хотя все равно страшно.
— Да, страх, брат ты мой, дело такое, что не всякий с ним совладает…
— А чо тут такого, — перебил Борзых. — Рассказывал мне один боец, что у него перед боем зубы болят. Так, говорит, с начала войны с зубами и мучается. А вот у меня лично, как только разволнуюсь, правый глаз дергаться начинает. Тут метиться надо, а он, черт его дери, подмигивает, и все тут, хоть распорку ставь. Слушай, командир, а вот тебя неужели страх не берет? Когда мы перли на тот танк, у меня, честно говоря, волосы дыбом встали. А тебе вроде бы и ничего.
— Ну почему же? Страх в каждом человеке живет. Все дело в том, кто как с ним справляется. Ты вот про танк вспомнил. Представь, что у нас тогда не выдержали бы нервы, и мы бы свернули первыми. Фриц точно влепил бы тогда нам снаряд сбоку. Может, сейчас уже и не сидели бы тут. Ну а если суждено нам погибнуть, так какая разница, как это произойдет.
…В тот вечер бойцы, впервые увидевшие работу установок РС — «катюш», как их вскоре стали любовно называть, долго еще обсуждали случившееся, говоря, что с таким оружием на ты можно разговаривать с любым врагом.
По всему видно было, что новое оружие вселило в бойцов уверенность в своих силах. Тем более что вернувшаяся разведка доложила — в лощине догорает несколько десятков танков, грузовиков и другой вражеской техники, а количество солдат, погибших в этом огненном смерче, невозможно было и подсчитать.
Командир второй немецкой танковой группы Мюллер записал в эти дни в своем дневнике: «5 октября. Двухдневные попытки моей дивизии овладеть городом Мценском не принесли результатов. 6 октября. И сегодня малоутешительными были донесения командиров полков. Они особенно встревожены действиями русских танков, их новой тактикой. Наши противотанковые средства и авиация почти бессильны бороться с ними. Контратакуя, русские танки нанесли мощные удары по флангам моей дивизии».
Сам «быстроходный» Гейнц Гудериан, считавшийся до этого непобедимым, много позже, касаясь сражений под Орлом, разочарованно напишет: «Последние бои подействовали на лучших наших офицеров… Впервые с начала этой напряженной кампании… чувствовалось их душевное потрясение».
Эти откровения врага, привыкшего к победам, были, пожалуй, первыми трещинами в мифе о непобедимости армии фюрера.
Глава 5
Передышка
Пока дотлевал холодный осенний день, на стыках воюющих армий не смолкала канонада. Однако после сокрушительного поражения и больших потерь, понесенных под Первым Воином, в последующие два дня противник не проявлял прежней активности и напористости, атаковал вяло, небольшими группами танков, не ввязываясь в затяжные бои. А когда ночь набрасывала на землю свое черное покрывало, выстрелы почти смолкали, а то и вовсе прекращались. Все тогда замирало в томительном ожидании следующего дня.
Погода внезапно и резко ухудшилась: непрерывно лил дождь, а иногда под вечер выпадал и мокрый снег. Было холодно, сыро, сумрачно.
Бригада закреплялась на новом рубеже. Пехота снова сооружала ложный передний край, в полный профиль рыла окопы на основной линии обороны. Танкисты по–прежнему ходили в засады, но теперь фашисты остерегались действовать небольшими силами, вылазки их были осторожными, едва начавшаяся перестрелка тут же стихала, и вражеские машины уходили, не пытаясь прорвать нашу оборону.
В эти дни короткого затишья во всех подразделениях бригады прошли партийные и комсомольские собрания. Многие бойцы подали заявления о вступлении в ВКП(б).
Комиссары батальонов, политработники принесли бойцам только что отпечатанные последние сводки Совинформбюро и боевые листки, в которых рассказывалось о подвигах танкистов и мотострелков в прошедших боях. Прямо там, около танков, или в окопах завязывались беседы о положении в стране, о тяжелых боях с врагом на других участках фронта, о задачах бригады здесь, под Мценском.
Личного времени у бойцов практически не было, и потому многие из них умудрялись что–нибудь сделать для себя, лишь когда приходило время принимать пищу. Тут уж кто что успевал: одни побриться, другие письмо домой написать, третьи просто перекинуться с друзьями словечком–другим о доме, о родных, о самом наболевшем. В эти несколько минут уставшие, промокшие до нитки под холодным осенним дождем солдаты, казалось, забывали, что рядом ходит смерть, что эта тишина обманчива, что, может быть, враг снова пойдет сейчас в яростную атаку и надо будет во что бы то ни стало сдержать его натиск.
Привезли ужин. Дмитрий и Михаил Бедный примостились перекусить тут же, прямо на танке. Башнер и стрелок–радист куда–то ушли, и их котелки стыли, завернутые в чью–то телогрейку.
Ужинали молча и по привычке торопливо.
— Да, служба у нас сейчас пошла — проще не бывает: ешь да воюй, — с горькой иронией сказал Дмитрий, быстро справившись со своей порцией. — Вздремнуть и то некогда.
— А я, товарищ лейтенант, научился дремать, когда танк по прямой идет, — отозвался Бедный. — Потряхивает, покачивает. То тут, то там вздремнешь малость, глядишь, и выспался.
— То–то я смотрю, что мы все напрямик норовим, — усмехнулся Дмитрий. — А ты, оказывается, в это время храпака даешь.
— Да нет, я ж не в бою сплю, я на марше…
— Я пошутил, не обижайся. Между прочим, в юности мне самому не раз приходилось на ходу спать. У нас на Кубани по воскресеньям в больших станицах устраиваются богатые базары. Народ со всей округи приезжает, но, чтобы попасть на базар ко времени, выезжать надо еще ночью, особенно если на быках едешь. Народу обычно собирается много, навалят на подводы мешки, корзины, ведра, а самим сесть, конечно, негде. Вот и плетемся пешком за телегами. Идти надо порой несколько часов, а спать охота — мочи нет. Вот и приспособился я дремать на ходу. Привяжу к подводе ремень, намотаю его на руку, быки тянут, а мне только ноги переставляй. Пока до базара дойду, выспаться успеваю. — Дмитрий помолчал. — Но сейчас я пожелал бы не мягкой постели, а баньки горячей с дубовым веником да крынки свежей простокваши с душистым нашим домашним хлебом. А после баньки в речку бы. И не куда–нибудь, а на перекат, на быстрину, в бурун. Вода прохладная, чистая, песчинки на дне пересчитать можно. Год жизни отдал бы за минуту этой благодати…
— Да, банька сейчас не помешала бы, а то скоро из наших гимнастерок можно будет соль выпаривать. Да и погодка тоже — ни пройти, ни проехать. Трубы у них там в небесной канцелярии полопались, что ли?
— А у нас на Кубани сейчас бабье лето, — задумчиво сказал вдруг Дмитрий. — В садах фрукты, в лесу орехи. И погода стоит, наверное, отменная. Кстати, ты письмо из дома давно получал?
— В Сталинграде еще.
— Что пишут?
— Да так. Разное. Все здоровы, работают.
— Ответ ты, конечно, уже отправил?
— Не успел еще, — вздохнул Бедный. — Все как–то…
— Тогда так. Даю тебе десять минут личного времени на письмо домой. Есть на чем написать?
— Найдется.
— Ну и я, пожалуй, напишу пару строк. Мать, наверное, заждалась.
Дмитрий нагнулся в люк, достал свой планшет, шинель и направился к густой разлапистой ели. Привязав к одной из нижних веток фонарик, подарок пехотинцев, присел на корточки, достал бумагу, небольшой огрызок химического карандаша, и, притронувшись кончиком языка к грифелю, вывел: «Привет с фронта!».
Дмитрий писал матери часто. Рассказывал, как сражаются они с вероломным врагом, писал о своих товарищах, о боях, в которых участвовал, о том, сколько успел уже сжечь фашистских танков, уверял, что врага они обязательно разобьют, — пусть не волнуется.
Хотелось все–таки верить, что война скоро кончится и что поедет он тогда с женой Ниной на Кубань, в Армавир, в гости к матери Матрене Прокофьевне. А если позволит время, то побывают они в станице Вознесенской, где у Дмитрия осталось много друзей по школе, наведаются и к родственникам в Бесстрашную. А поедут они туда обязательно весной, чтобы посмотреть, как цветут сады, как зеленеют, набирают силу под ласковым мягким солнцем озимые, как алеют на косогорах нежные, сочные цветы адониса весеннего, которые называют в кубанском предгорье горицветом.
Дмитрий разволновался, быстро дописал лист и пошел к танку, чтобы взять письмо у Бедного.
Заглянул в люк. Письмо, написанное до половины листа, лежало у Михаила на коленях, а сам он, склонив голову набок, спал.
Лавриненко осторожно вытащил из рук Бедного письмо, снова пошел к своему шалашу и на второй половине листа дописал несколько фраз от себя. Он сообщал родным своего механика–водителя, что старший сержант Михаил Бедный здоров, что воюет хорошо и что он, командир, считает его лучшим водителем взвода…
Глава 6
И снова в бой
Ранним утром 9 октября противник повел себя очень активно: до ста танков с пехотой и артиллерией начали наступление в направлении Ильково — Шейно, намереваясь кратчайшим путем выйти к Мценску.
Основной удар немцы нанесли по левому флангу бригады Катукова, в направлении деревни Шейно, где были замаскированы танки БТ‑7. Около пятидесяти вражеских машин, развернувшись в линию почти километровой ширины, ползли к деревне.
Катуковцы, заблаговременно отрыв в земле укрытия для «бэтушек», так что видны были только башни танков, подпустили атакующих на близкое расстояние и стали в упор расстреливать вражеские машины. Разгорелся жаркий, жестокий бой. Когда же танковая дуэль достигла критического момента, с фланга внезапно ударили притаившиеся в небольшом леске тридцатьчетверки взвода Лавриненко.
Кинжальный огонь с двух сторон вынудил немцев поспешно отступить и приостановить атаку. Лавриненко же в это время успел поменять место засады и снова стал ждать наступления врага. Но тут произошло непредвиденное. Немцам удалось обнаружить наши танки. Рота вражеских автоматчиков скрытно подобралась к тридцатьчетверкам и стала забрасывать их гранатами, стараясь поджечь. Фашисты действовали напористо, ожесточенно — ведь за каждый сожженный танк им был обещан двухнедельный отпуск.
Наши танкисты заметили немцев, когда те уже окружили машины. По наступающей вражеской группе тут же ударили пулеметы. Фашисты, однако, продолжали наседать. Тогда, откинув люки, танкисты пустили в ход гранаты и, перейдя в атаку, стали давить вражеских автоматчиков гусеницами.
В несколько минут все было кончено. Но не успели наши машины отойти от поляны, как их накрыл мощный огонь противотанковых орудий врага. Пытаясь уйти из–под обстрела, тридцатьчетверки стали лесом двигаться в сторону Шейно, но один из вражеских снарядов все же попал в танк политрука А. С. Исаченко, в котором в то время был и Лавриненко. Он пересел к политруку после боя, чтобы по пути кое о чем поговорить с ним. Сидел Дмитрий на месте башнера, а Исаченко своего пересадил в машину Лавриненко.
Снаряд угодил в моторный отсек, повредил двигатель, и, хоть никто из танкистов не пострадал, а сам танк не загорелся, двигаться вперед он не мог больше ни на метр. Сложилась опасная ситуация: рации в танке не было, две другие тридцатьчетверки ушли далеко вперед и не могли теперь ничем помочь подбитой машине. Надо было искать выход из положения.
— Я сейчас, политрук! — крикнул вдруг Лавриненко, откидывая крышку люка. — Смотри тут в оба. — Дмитрий выскочил наружу, прихватив с собой гаечный ключ, и побежал наперерез ушедшим вперед машинам. Он бежал под разрывами снарядов, несколько раз падал, весь вывалялся в липкой грязи, но все же догнал свои тридцатьчетверки уже у самой деревни. Залез сзади на танк Капотова и громко постучал ключом по башне. Машина остановилась, люк осторожно приоткрылся.
— Открывай, открывай, свои, — поторопил Дмитрий.
— Дима, ты, что ли? Стреляют же кругом. Ты откуда?
— Из лесу, вестимо! Танк Исаченко покалечили. Давай назад, возьми его на буксир и тяни на ремонт, а я со своей машиной останусь здесь, только башнера из моего танка забери.
Подошла вторая тридцатьчетверка. Капотов забрал башнера и отправился выручать политрука.
В Шейно остался теперь только один танк взводного.
Смеркалось быстро. Внезапно подул сильный холодный ветер, нагнал низких туч, стал срываться снег.
— Ну что, братцы–танкисты, — сказал Дмитрий, — остались мы здесь одни–одинешеньки, а деревушку Катуков приказал держать до полуночи во что бы то ни стало. Немцы теперь наверняка знают, что нас здесь раз–два — и обчелся. Так что лучше, если мы их встретим там, где нам удобно. Есть у кого–нибудь на этот счет предложения?
— Есть, — ответил Бедный, — еще днем присмотрели мы с Борзых одну полянку, всего метров пятьсот отсюда, к тому же ее дорога пересекает. Для засад есть удобные места. Да и я вокруг той полянки с закрытыми глазами ходить могу.
— Ну что ж, отлично. Все равно действовать придется вслепую, так что давайте туда.
Пока искали место для засады, совсем стемнело. Но не простояла тридцатьчетверка и получаса, как послышался гул заводимых двигателей. Похоже было, что танки противника стояли где–то недалеко и лишь ждали удобного для атаки момента. Вскоре стал отчетливо слышен и лязг гусениц приближающихся вражеских машин.
— К нам, наверное, — первым отозвался Борзых.
— И похоже, целая «свадьба», — ответил Бедный, — придется покрутиться.
— Ничего, — сказал Дмитрий, — своих мы тут не зацепим, а их можем и наугад бить. Только команды слушать внимательно.
Прошло еще несколько минут. И вот среди деревьев, сквозь снежную пелену стали пробиваться слабые проблески огня. Это с притушенным светом фар шли немецкие танки.
— Их тут, пожалуй, больше десятка, — тихо сказал Бедный.
— Ну что ж, сколько есть, все наши. Делить не с кем, — спокойно ответил Лавриненко. — Поиграем с ними в «кошки-мышки». Значит, тактика наша такая: стрелять только на ходу и изредка отвлекать вспышками фар. Устроим им карусель.
Вражеская колонна тем временем вышла из леса на поляну и стала приближаться к месту засады. Когда до головной машины оставалось метров сто, Дмитрий выстрелил. Раз, другой, третий. Фашистский танк остановился. По броне его за прыгали маленькие язычки пламени, а тридцатьчетверка резко повернула влево и по краю поляны под прикрытием кустов на большой скорости зашла во фланг колонне. Через пару минут вновь прогремели несколько ее выстрелов — и снова рывок в сторону.
Немецкие машины дали полный свет, но ни впереди, ни с фланга уже никого не было. Тридцатьчетверка же зашла теперь с тыла, и от следующей серии ее выстрелов факелом вспыхнул один из танков в конце колонны. Не разобравшись, в чем дело, головные машины врага быстро развернули башни и ударили по своим же танкам, которые еще только выходили из леса.
Пока фашисты поняли, что произошла ошибка, тридцатьчетверка Лавриненко вновь вышла на исходный рубеж и снова стала обстреливать колонну то с правого, то с левого фланга.
Решив, видимо, что попали в западню, немецкие танки, наугад отстреливаясь, отошли, утащив за собой и подбитые машины. Больше атака не возобновлялась.
А Лавриненко, как и было приказано, дождавшись полуночи, покинул Шейно. Возвращаясь в бригаду, Дмитрий слышал сильную артстрельбу левее деревни. Но он знал, что в том месте держат оборону «бэтушки» Константина Самохина и Анатолия Рафтопулло, и потому был уверен, что и там врагу не пройти.
Не знал только Дмитрий, что в этом бою будет тяжело ранен его боевой друг и однокашник по Ульяновскому танковому училищу капитан Анатолий Рафтопулло. Это будет его последний бой в составе 4‑й танковой бригады здесь, под Мценском.
Как–то по делам службы мне довелось побывать в Ульяновске, и, конечно, в первый же день я пошел в танковое училище, которое перед войной окончил Дмитрий Лавриненко.
Пока ждал на КПП замполита училища, разговорился с дежурным, курсантом–третьекурсником. И надо же — он оказался моим земляком, жил в детстве в станице Попутной, что в двадцати километрах от райцентра. Естественно, как это всегда бывает после знакомства с уроженцем твоих родных мест, быстренько, перекрестным опросом, выяснили, нет ли общих знакомых, а может, чем черт не шутит, и родственников. Оказалось, нет… Тогда я опять за свое. Не слышал ли курсант о Дмитрии Лавриненко. Тот, видно, принял мой вопрос за насмешку и поначалу обиделся. Но потом, когда я объяснил ему, почему, собственно, меня интересует этот человек, он сказал, что танкиста, о котором я спрашиваю, знает каждый курсант училища. А недавно на его курсе вся лекция была посвящена методам ведения боя старшим лейтенантом Лавриненко. Это было интересно, по крайней мере, у меня появилась надежда, что здесь я найду для себя что–то новое. Вскоре пришел молодой капитан и сказал, что ему поручено познакомить меня со всем, что есть в училище о Лавриненко.
Здесь действительно хорошо знали о прославленном кубанце, знали как о мастере танковых боев и редком снайпере. На его боевом опыте и сейчас учат курсантов.
Есть в училище отличный музей, в котором Дмитрию Федоровичу Лавриненко посвящен большой стенд с фотографиями, но вот других документов или материалов о нем, как мне сказали, ни в музее, ни в архивах училища нет. Правда, нашел я в экспозиции музея конспекты его боевого товарища и однокашника по училищу Анатолия Анатольевича Рафтопулло, того самого комбата Рафтопулло, который в ночь на 10 октября 1941 года со своими танками держал оборону левее деревни Шейно. Анатолий тогда был, пожалуй, одним из самых опытных, самых удалых бойцов бригады. Он уже успел повоевать с белофиннами, был награжден орденом боевого Красного Знамени.
В последние годы Герой Советского Союза А. А. Рафтопулло жил в Киеве, вел большую военно–патриотическую работу. Он автор нескольких книг, в которых рассказывает о пережитом, о своих фронтовых товарищах — танкистах прославленной бригады М. Е. Катукова.
Я написал ему и вскоре получил небольшое, но очень интересное письмо. Привожу его здесь полностью.
«Вспоминаешь сейчас суровые годы войны и затрудняешься сказать, кто был выносливее — бронированная машина или люди, управляющие ею. И те и другие сражались и умирали на равных, как солдаты. И те и другие сгорали, как факел, прокладывая путь идущим за ними.
И все же человек был выносливее. Если вспыхивал танк, он мог выскочить из него, сесть в другую машину и опять идти в бой, хотя знал, что во вражеской противотанковой пушке, направленной на него, уже заложен термитный либо бронебойный снаряд. А если враги окружали боевую машину, ее экипаж дрался до последнего…
Наша дружба с Лавриненко началась еще в тридцать шестом году в Ульяновском танковом училище. Я тогда был на последнем курсе, а Дмитрий — на первом. Кубанец был лихим парнем! И как будто создан для танка: невысок ростом, широкоплеч.
Каждый узел, каждый агрегат машины знал он как свои пять пальцев. Да и ухаживал Лавриненко за своим стальным конем, будто за живым. И от бойцов того же требовал. Сказывалась, видно, кавалерийская выучка. Он и шпоры с малиновым звоном снял, лишь когда убедился, что зачислен курсантом в танковое училище. Наука ему давалась легко. Дмитрий отличался трудолюбием, выдержкой, скромностью и очень любил технику, старался как можно скорее овладеть ею. А за то, что он стрелял изо всех видов оружия на «отлично», называли его в училище «снайперский глаз». Он и училище закончил с этим прозвищем.
Расстались мы с Лавриненко на железнодорожной платформе ульяновского вокзала. У меня в кармане лежало назначение — на Дальний Восток командиром танкового взвода. Помню, на прощание он с грустью спросил меня:
— Неужели больше не встретимся, Анатолий?
— Не знаю, Митя, — ответил я, — армейская жизнь такова, что сегодня мы здесь, а завтра… Обстановка сейчас, сам знаешь, неспокойная. Наш курс выпустили досрочно, а как с вами получится, неизвестно.
Этот разговор с Дмитрием состоялся 12 мая 1937 года. Обнялись мы, расцеловались, и я в путь–дорогу, на восток…
Переписка наша поначалу не прекращалась, а потом надолго заглохла. Мы потерялись. После ранения в финскую войну я в июне 1940 года получил назначение в город Станислав (ныне Ивано–Франковск) в 15‑ю танковую дивизию, 30‑й танковый полк, на должность командира батальона. Там я вновь и встретился с Дмитрием Лавриненко. Он тоже был уже офицером, служил командиром взвода 29‑го танкового полка. Так что мы были теперь в одной дивизии.
Дмитрий поздравил меня с боевой наградой — орденом Красного Знамени, позавидовал, что я уже бывал в боях.
Мы вновь стали часто встречаться, но долго вместе послужить в мирное время нам не пришлось.
22 июня 1941 года наша танковая дивизия по тревоге вышла на рубеж развертывания в пограничный район — началась война с фашистской Германией.
С тяжелыми боями покидали мы Украину. Но уже в первых сражениях с фашистами лейтенант Лавриненко показал высокое боевое мастерство.
Еще когда наша дивизия дралась в пограничной полосе, он сумел подбить два фашистских танка и три бронетранспортера с десятком автоматчиков. Однако в августовских боях под Бердичевом ему не повезло. При отходе нашей части на тыловой оборонительный рубеж фашисты нанесли бомбовый удар. Несколько танков вышло из строя. Особенно сильно пострадала машина Лавриненко. Командир батальона приказал подорвать ее, чтобы не досталась врагу. Но лейтенант решительно воспротивился этому: «Не отдам танк. Он еще фрицев бить пригодится». Каким–то чудом сумел дотащить поврежденный танк на сборный пункт аварийных машин, вместе с мастерами отремонтировал его. И еще в нескольких сражениях участвовала его боевая машина, пока окончательно не вышла из строя.
Было в этом человеке что–то от того крепкого, смекалистого русского мужика, о котором наш народ складывает сказки. Он никогда не терял присутствия духа, не суетился, не тратил лишних слов, а спокойно, деловито, обдуманно брался за дело и, как говорят, бил в одну точку до тех пор, пока не добивался своего.
Отходили мы с тяжелейшими боями, и можно представить себе наше состояние в те первые месяцы войны. А Лавриненко удавалось и тогда сохранить хладнокровие. Наверное, именно поэтому и в бою он вел себя расчетливо, умно, дрался отважно и яростно. Уже там, в боях за Украину, на его счету было несколько подбитых фашистских танков».
…Успешно выполнив свою боевую задачу, экипаж Лавриненко возвращался в бригаду. Было уже далеко за полночь, когда тридцатьчетверка появилась в расположении части Катукова.
Лавриненко остановил машину у штабной землянки и, открыв люк, хотел было выбраться наружу, но снова опустился в танк и сказал товарищам:
— Ну что ж, хлопцы, разрешаю вздремнуть одним глазом. Пока доложу, пока то да се, глядишь, и выспитесь.
Дмитрий вылез из танка, спрыгнул на землю, но не успел отойти от машины и нескольких метров, как откуда ни возьмись из темноты вынырнул комроты Бурда:
— Ты смотри, только что о тебе разговор шел. Ну, живые, что ли, лейтенант?
— Как видишь, помирать пока не собираемся.
— Вас там, говорят, потрепали малость?
— Было дело.
— Везет тебе, Дима. Ты будто заговоренный.
— Это точно. Бабка в детстве от сглазу наговорной водой поила.
— Ну, тогда все в порядке, тогда живой будешь.
— Да ладно уж, говори сразу, чего крутишь?
— Так я и говорю, — Бурда вытащил из планшета карту и показал на небольшой овал, очерченный простым карандашом, — видишь высотку? Так вот Катуков приказал, чтобы целые сутки она была твоей. Что хочешь делай, а Гансам не отдай, иначе они вот отсюда, — комроты провел ладонью по карте, — пехоте в тыл заскочат, и тогда, сам понимаешь, дело швах.
— Понятно. Только на высотке той целый полк разместить можно.
— А где же я тебе полк возьму? Твой взвод только и остался. Спасибо, подоспел вовремя, а то б мне самому пришлось. Там, правда, пехоты есть немного, но надежда вся на тебя. Я Катукову пообещал, что тут у меня железно…
— Железобетонно.
— Вопросы будут?
— Будут, завтра.
— Ну, значит, все, пока. Будь жив.
— Буду.
Ночью Дмитрий собрал командиров машин на совет. Так как долго совещаться времени не было, то по предложению комвзвода решили сделать несколько ложных огневых точек на вершине холма, накатав на бруствер бревна, которые издали были бы похожи на орудийные стволы. А чтобы все выглядело вполне правдоподобно, несколько первых залпов танки должны были дать с этих ложных позиций. Потом, когда немцы пойдут на штурм высоты, танки по обратному склону холма быстро перейдут в подготовленные укрытия и с флангов, с близкого расстояния, будут бить по противнику.
Чтобы успеть вырыть укрытия до рассвета, Дмитрий попросил помощи у пехотинцев. Всю ночь бойцы оборудовали линию обороны. Все делали на совесть. Над бревнами насыпали даже небольшие холмики земли, издали похожие на башни закопанных танков. К утру все бойцы страшно устали, а тут еще пришел капитан, командир пехотной роты, и накатился на солдат — почему, мол, не своим делом занимаются.
Дмитрий заступился:
— Это я попросил помочь сделать ложные огневые точки, иначе мы с ребятами до утра не управились бы…
— Какие еще ложные точки? Да ты что, лейтенант, с ума спятил? Немцы же тогда бросят сюда больше танков. А я чем их бить буду? Этими вашими бревнами? У меня в роте половина личного состава осталась, да и те через одного раненые.
— Не волнуйся, капитан. Если танков сюда подойдет больше, значит, и целей нам больше, а ваша задача пехоту отсекать.
Сердитый капитан хотел было возразить, но Дмитрий осторожно потянул его за рукав, отвел в сторону и что–то с минуту шептал ему на ухо. Капитан слушал, мотал головой, но потом наконец сказал:
— Давай, валяй. Один раз помирать.
К рассвету все было закончено. Пехота заняла свои места в окопах, а танкисты завели танки в ямы, отрытые среди ложных позиций.
Незаметно подкралось слякотное ветреное утро 10 октября. Разведка донесла о большом скоплении танков и мотопехоты противника в районе железнодорожного разъезда и деревни Воля, что находилась в нескольких километрах юго–западнее Мценска по Московскому шоссе.
Несколько часов все было тихо.
Вдруг где–то в середине дня на наши позиции обрушилась лавина артиллерийского огня, после чего немцы несколько раз атаковали оборонительные рубежи бригады несколькими группами танков и пехоты, но были отбиты. Наконец, уже в предвечерних сумерках, со стороны железнодорожного разъезда на катуковцев двинулась большая колонна танков и мотопехоты, поддерживаемая сильным артогнем. Пришедший на помощь бригаде дивизион «катюш» дал залп по скоплению вражеской техники. В рядах наступающих началась паника. Однако в это время со стороны Мценска донеслись звуки сильной артиллерийской канонады, треск автоматных и пулеметных очередей. Разведка, немедленно посланная в город, доложила, что фашисты ворвались в его юго–восточную часть.
Как выяснилось, пока катуковцы отбивали танки и пехоту врага на юго–западе, крупные силы немцев полевыми дорогами обошли бригаду с флангов и ворвались в Мценск. Теперь стало ясно, что колонна, по которой только что били «катюши», имела целью отвлечь на себя все наши силы и тем самым дать возможность Гудериану взять город и отрезать единственный путь отступления бригады по мостам через реку Зуша. Услышав о случившемся, Катуков в сердцах треснул кулаком по грубо тесанным доскам штабного стола:
— Обдурил–таки Гудериан. За Первого Воина расквитаться хочет.
И действительно, положение в Мценске сложилось критическое. Автомобильный мост через реку немцы блокировали, воспользоваться теперь можно было только железнодорожным мостом, который ценой больших усилий все же удалось удержать.
Эта исключительно тяжелая переправа, начавшаяся поздним вечером, продолжалась почти всю ночь. Машины, особенно те, у которых на прицепе были орудия, приходилось буквально на руках переносить через рельсы. Сами они преодолеть эту преграду не могли. Другая трудность заключалась в том, что справа, у самой железнодорожной насыпи, горел элеватор с зерном и густой черный дым выедал бойцам глаза, не давал дышать, но главное — на фоне этого зарева немцам было отлично видно передвижение наших частей, и они могли вести прицельный огонь. Кроме того, над переправой постоянно кружил вражеский самолет–разведчик, сбрасывая на парашютах осветительные ракеты, которые подолгу висели в воздухе, освещая все, что делалось на мосту и вокруг него. Бригада была у противника как на ладони, и он не жалел боеприпасов. А тут еще скрытно, под покровом темноты со стороны деревни Толмачевки подошли несколько немецких танков с десантом автоматчиков и, засев за домиками, что стояли недалеко от моста, открыли по переправлявшимся огонь.
Потери в бригаде резко возросли, зажженные и поврежденные фашистскими снарядами машины создали на мосту пробку. Заботясь о бойцах, Катуков приказал всем укрыться за насыпью. Движение на мосту прекратилось. Лишь несколько отчаянных смельчаков продолжали расчищать переправу от застрявшей на мосту техники.
Надо было что–то предпринимать, пока к немцам не подошло подкрепление.
Вот тут–то и подбежал к Бурде запыхавшийся, злой Лавриненко:
— Саша, разреши подавить стервецов.
— Как ты это себе представляешь?
— Тем же манером, что и они, — в обход. Им же свет в глаза бьет, а мы, используя тени от домов, как раз вплотную к ним и подойдем.
— Ну что ж, попробуй. Возьми с собой еще одну машину.
Танки Лавриненко и сержанта Капотова скрылись в ночной тьме. Прошло несколько минут. И вот наши бойцы увидели, как загорелся сначала один, а потом и второй вражеский танк. Немцы были отброшены. На насыпи перед мостом вновь был установлен порядок. Переправу быстро расчистили, и к утру 11 октября все наши войска вышли из Мценска и заняли высоты северо–восточнее города, где, преграждая врагу путь на города Чернь и Тулу, уже заняла оборону 13‑я армия.
На этом рубеже наши войска простоят до 23 октября, но бригада М. Е. Катукова к тому времени будет уже отведена во второй эшелон 50‑й армии и вскоре после короткой передышки получит другую, очень важную задачу.
Глава 7
«Потерянная» тридцатьчетверка
Пока шли бои в районе Мценска, немецкие танковые части прорвали оборону на участке Ржев — Вязьма и стали быстро продвигаться к Можайской линии укреплений, которая проходила примерно в ста километрах западнее Москвы. Врагу удалось обойти можайский рубеж с юга и севера, и, завладев городами Калинин и Калуга, несмотря на упорнейшее сопротивление наших частей, он стал с трех сторон приближаться к Москве.
14 октября ожесточенные бои шли уже и в окрестностях Волоколамска.
Создалась реальная угроза прорыва немцев к столице, и одним из вероятных направлений этого прорыва могло быть Волоколамское шоссе.
16 октября напряжение под Москвой достигло наивысшего накала.
В этот день, утром, Катукова срочно вызвали в штаб 50‑й армии. Должен был звонить Сталин.
Разговор состоялся короткий. Узнав о состоянии бригады после боев за Мценск, Верховный Главнокомандующий приказал немедленно перебросить танки на Волоколамское направление.
Катукову удалось убедить Сталина, что наиболее удобный и безопасный способ перехода бригады на новый рубеж — движение своим ходом.
В тот же день танковый полк начал готовиться к маршу. Предстояло пройти более четырехсот километров, поэтому бойцы очень тщательно проверяли все узлы машин. Тем более что Катуков на совещании командиров приказал готовить танки так, чтобы в любой момент они могли вступить в бой.
Танкисты подогнали свои тридцатьчетверки к сборному пункту аварийных машин и вместе с механиками и слесарями принялись приводить их в порядок.
Экипаж Лавриненко менял поврежденные катки на одной из гусениц, когда подошел посыльный.
— Кто тут Лавриненко? К комбригу, срочно.
Дмитрий поднял голову:
— А в чем дело?
— Не знаю, он сейчас во второй батальон пошел. Просил, чтобы вы нашли его.
Лавриненко тщательно вытер руки, сбросил засаленный ватник и побежал искать комбрига.
Катукова он нашел в роте Рафтопулло. Сам ротный в это время находился в госпитале, и полковник зашел узнать, как идут дела у нового командира.
Комбриг стоял в окружении бойцов, и речь у них шла, судя по всему, о маршруте колонны, о тех трудностях, которые могут встретиться во время марша.
Катуков, видимо, уже закончил разговор и поэтому, увидев приближающегося Лавриненко, попрощался с бойцами и направился ему навстречу.
— Прибыл по вашему приказанию! — отрапортовал Лавриненко.
— Вижу, вижу, лейтенант. Небось думаешь, посылать куда-то собираюсь? На сей раз наоборот.
Лавриненко удивленно поднял брови. Но Катуков продолжал спрашивать:
— Как у тебя дела с машиной?
— Ремонтируем, товарищ полковник.
— Надо, чтобы работала как часы. Дело в том, что полк завтра уйдет, а ты на одни сутки останешься здесь, будешь охранять штаб армии, пока к ним не прибудет своя техника. А к Москве придется тебе одному идти. Хочу думать, что у тебя все будет в порядке.
— Машина отличная, товарищ полковник. Дойдем, не впервой.
— Что не впервой, за четыре сотни километров на танке ездить?
— Да нет. Не впервой в одиночку ходить. К тому же мы эту тридцатьчетверку в Сталинграде, считай, что всю своими руками собрали. Так что в машине я уверен, да и ребята у меня в экипаже что надо. Справимся.
— С машиной–то вы справитесь, а вот если фашисты где-нибудь наскочат? Вас и прикрыть некому.
— Ничего, товарищ полковник, в обиду себя не дадим. Как бить их, мы уже немного обучены. Неужели ж нам врага на своей земле бояться?..
— Ты, как мне помнится, лейтенант, из южных краев?
— С Кубани, товарищ полковник.
— То–то, смотрю, замашки у тебя казачьи: чуть что — в драку норовишь. А я‑то хотел посоветовать, чтоб без надобности в огонь не лез. Нам всем, а вам молодым особенно, надо еще до Победы дожить. Война дело такое, что без жертв не обходится, но я хочу, чтобы у нас их было как можно меньше. Фашистов мы все равно одолеем, но людей надо по возможности сохранить. По науке это значит — воевать малой кровью. Эта наша самая наипервейшая задача. Так что просьба у меня к тебе будет такая: не рискуйте напрасно.
— Вас понял, товарищ полковник.
— Ну вот и хорошо. Надеюсь на тебя, лейтенант. А сейчас найди помпотеха Дынера и передай ему мой приказ, чтобы о вашей машине позаботился особо. Да, чуть не забыл, вы последний номер нашего боевого листка видели?
— Нет еще.
— О нас Совинформбюро сообщило. Подожди–ка, кажется, у меня один лишний есть. Возьми почитай бойцам, пусть порадуются. Поздравь их от моего имени. Ну, до встречи, лейтенант. Удачи вам.
— Спасибо, товарищ полковник.
Катуков ушел, а Дмитрий, развернув небольшую бригадную газету, прочитал:
«Совинформбюро. Вечернее сообщение. 9 октября.
Вклинившись в нашу линию обороны на одном из участков Западного направления фронта, немцы бросили в бой крупную механизированную группу войск. Отражая натиск противника, часть полковника Катукова нанесла фашистам значительный урон. Во время танкового сражения немцы потеряли свыше 30 танков, 19 противотанковых орудий с расчетами, 9 грузовиков с пехотой, одну зенитную батарею, одно тяжелое орудие и свыше 400 солдат убитыми…»
Прошло несколько дней. Бригада, успешно перейдя на новый рубеж обороны, заняла участок фронта справа от Волоколамского шоссе. Здесь пока было сравнительно спокойно, и хотя стычки с врагом не прекращались ни на один день, но в них не было уже прежней остроты и силы. Фашисты, встретив яростное сопротивление и понеся огромные потери в живой силе и технике, стали побаиваться советских танков, надломлен был, видно, и моральный дух вражеских солдат.
4‑я танковая бригада после длительного, трудного марша из–под Орла была временно оставлена в резерве Западного фронта и стояла во втором эшелоне. Зная положение дел на этом участке, танкисты с первого же дня принялись тщательно готовиться к предстоящим боям. На счету была каждая машина, каждый боец.
И вдруг 20 октября к Катукову подошел начальник политотдела бригады И. Г. Деревянкин и с тревогой в голосе сообщил, что куда–то исчез один танк. Особенно беспокоило то, что это был один из лучших экипажей бригады, да и командовал им дисциплинированный, проверенный в боях офицер Дмитрий Лавриненко.
На это Катуков сообщил Деревянкину, что он оставил этот экипаж на сутки для охраны штаба армии.
Но начальник политотдела прав, прошли уже все сроки, а машина в расположении части так и не появилась. На Лавриненко это было не похоже.
Катуков приказал тут же обзвонить всех, кого только можно, и выяснить, куда делся экипаж. Однако телефонные поиски ничего не дали. Узнали только, что штаб армии отпустил Лавриненко на следующий же день.
Что случилось, куда делась машина? В бригаде стали не на шутку волноваться, всяк по–своему истолковывая таинственное исчезновение тридцатьчетверки.
Разные мысли одолевали комбрига: «Заблудиться бойцы не могли. Может, какая–то поломка в дороге, все–таки путь неблизкий?». Но Катуков помнил слова Лавриненко о том, что все бойцы экипажа отлично знают машину, сами помогали в Сталинграде собирать танки, чтобы ускорить их отправку на фронт. Больше всего мучила Катукова мысль: живы ли? Комбриг знал экипаж Лавриненко и поэтому был уверен, что если танкисты случайно встретятся с противником, пусть даже в несколько раз превосходящим их по силе, то все равно примут бой. Но вдруг на этот раз отвернулась от них боевая удача?
Скоро, однако, выяснилось, что все тревоги об исчезнувшем экипаже оказались напрасными. В тот же день, к полудню, в расположении бригады появилась наконец долгожданная тридцатьчетверка, за которой словно на привязи тащился потрепанный немецкий автобус.
Лихо развернувшись у бревенчатого домика с высоким крыльцом, где разместился командный пункт Катукова, танк остановился. А через несколько секунд перед комбригом уже стоял улыбающийся Лавриненко.
Катуков собрался было устроить разнос провинившемуся экипажу, но командир взвода, доложив о прибытии, протянул ему бумагу, развернув которую комбриг прочел:
«Полковнику Катукову. Командир Лавриненко Дмитрий Федорович со своим танком был мною задержан. Ему была поставлена задача остановить прорвавшегося противника и помочь восстановить положение на фронте в районе Серпухова. Он эту задачу не только с честью выполнил, но и героически проявил себя. За образцовое выполнение задания Военный Совет армии объявил личному составу экипажа благодарность и представил к правительственным наградам.
Начальник Серпуховского гарнизона комбриг П. А. Фирсов».
Настроившийся было на серьезный разговор с экипажем, Катуков сразу подобрел, протянул руку командиру взвода, а потом не удержался и расцеловал Дмитрия.
— Молодец, лейтенант, узнаю наших!
Катуков по очереди пожал руки всем членам экипажа, а потом опять с напускной строгостью сказал:
— И все же являться надо вовремя, а то ишь, всю бригаду взбудоражили. Смотрите у меня в другой раз… — Потом опять по–отечески заботливо: — А сейчас, отдыхайте. Поспите, пока тихо. Вижу, на ногах едва держитесь. О путешествии своем потом доложите.
Танкисты круть — и во двор, в танк, быстрей разыскивать, где их рота разместилась. А там, как только узнали, что пропавший экипаж объявился, чуть не все встречать сбежались. Не успели ребята из танка вылезти, как их в круг — рассказывайте. И на Дмитрия, как на командира, смотрят. Тот шлем на брови сдвинул:
— А что, собственно, рассказывать. В дороге не укачало, так от «бати» сейчас выволочка была. Да, чуть не забыл, в пункте В., правда, произошел небольшой казус. Но мы тут ни при чем. Бедный там шуму наделал, пусть он и рассказывает. — Дмитрий кивнул на своего механика–водителя.
Тот удивленно вытаращил глаза.
— Я?! Я‑то тут при чем?
— Как это при чем? А кто ж целую роту фашистов угробил?
Бедный и вовсе опешил:
— Немцев–то? Я, что ли? Мое дело газу до отказу…
Тут уж и толпа загудела нетерпеливо:
— Ну, хватит резину тянуть.
— Давай, Миша, выкладывай, хорош скромничать.
— Врите быстрей, пока начальства нет.
Лавриненко, видя, что никуда не денешься, начал:
— Ладно, Бедный, конечно, из скромности о подвигах своих хвастать не будет. А я расскажу. Тут ничего секретного. Проезжали мы, значит, по пункту В. Смотрим, в самом центре этого пункта цирюльня работает. Только тут мы и вспомнили, что щетина у нас с палец вымахала. Подкатили, вылезли и гуськом в зал. А там молодая жгучая блондинка работает, фигурка — скрипка, голос — флейта, движения ласковые, не бреет, а гладит. Я, естественно, по старшинству первый сел.
Но она на меня ноль внимания. Растительность с моего лица небрежно соскоблила и просит следующего заходить. А следующим–то был как раз Бедный. Я, когда еще намыленный сидел, гляжу, механик мой, как майская роза, цветет и пахнет, из глаз голубые искры сыплет. Замечаю, что и блондинка та от этих искр воспламеняться стала. Ну, думаю, пропал Миша, придется его там по сердечному ранению на недельку оставлять. Но тут, надо же случиться несчастью, вбегает в цирюльню какой–то перепуганный солдат да как гаркнет, аж пузырьки со стола посыпались. «Караул! — кричит. — Немцы!» Ну, мы, понятно, пулей в дверь, в танк попрыгали, сидим ждем, когда же Бедный газу даст. А Бедному на все эти страсти–мордасти, и на немцев в том числе, в этот момент, видно, наплевать было. Он блондинке той тонкой трелью про свои подвиги заливает. Пришлось мне его побеспокоить, напомнить, что так, мол, и так, Миша, раз уж тебе чихать на тех немцев, что к городу прорвались, так ты прими меры хоть к тем, что строевым шагом уже к цирюльне подходят.
Тут нашего механика словно сквозняк с кресла сдул. Как был в мыле, так и в танк нырнул. Не успел я за собой люк закрыть, как он уже за рычаги и на всю железку вперед. А куда, и сам не знает. Пока мы его в курс дела вводили, он успел уже пару кругов вокруг этого самого пункта В. мотануть.
Танкисты хохочут, в Бедного пальцами тычут, а тот сам больше всех смеется и только головой мотает: «Во дает, во загибает…»
Дмитрий же как ни в чем не бывало продолжает:
— Выбрались мы кое–как из пункта В. На мост вылетаем, а они вот уже, перед нами. И пехота, и артиллерия, и автобус с ихним начальством, тот, что мы сюда приволокли, и кухня, конечно. Я Федотову кричу: «Осколочный давай!». Ну, Федотов осколочный, понятно, в ствол. А вот стрельнуть им я так и не смог. Бедный тут такие кренделя танком стал выделывать, что я не то что стрелять — боялся, как бы башню с машины не сорвало. У нас от этой свистопляски в глазах потемнело. Пока мы в себя приходили, Бедный успел уже гектара три земли перепахать. Вместе с фашистами, конечно. Я как только от тряски этой очухался, кричу ему: «Стой, окаянный, ты что, дороги не видишь?!».
На эту мою команду он, правда, быстро среагировал, остановился и как ни в чем не бывало спокойно так отвечает: «Не вижу. Мыло в глаза попало».
Вот, собственно, и все. Тех фашистов, что он не успел танком в землю запахать, мы быстренько разоружили, в колонну построили, да так строем и потопали они, горемыки, в город…
Над лесом стоял хохот, танкисты хватались за животы, толпа стонала от смеха. Бедного затолкали, затискали, и он сбежал куда–то подальше в ельник. А Лавриненко, закончив рассказ, с минуту смотрел на хохочущих танкистов, а потом серьезно, с удивлением произнес:
— А что тут смешного? Человек, можно сказать, подвиг совершил. Ему за это орден полагается…
Эта история ходила потом среди танкистов как анекдот. Все так и решили, что взводный на ходу сочинил эту байку, а своих бойцов заранее предупредил, чтобы поддакивали.
Об этом случае уже стали забывать, как вдруг утром 29 октября Совинформбюро сообщило:
«Отвагу и мужество проявил в боях с фашистами танковый экипаж лейтенанта Лавриненко. На днях танк товарища Лавриненко неожиданно обрушился на немцев. Орудийным и пулеметным огнем уничтожено до батальона вражеской пехоты, штабная машина, 10 мотоциклов, противотанковое орудие и большое количество минометов и пулеметов».
В тот же день Катуков приказал выстроить танковый полк и зачитал сообщение Совинформбюро, а потом и специально изданный приказ по бригаде, в котором говорилось: «За отличное выполнение боевого приказа, проявленную находчивость и разумную инициативу экипажу лейтенанта Лавриненко объявляю благодарность и его действия ставлю в пример всему личному составу бригады».
На следующий день бригадный боевой листок рассказал бойцам подробности того, как экипаж Лавриненко гостил в пункте В.
А история там на самом деле произошла вот какая.
Выполнив приказ по охране штаба, тридцатьчетверка уже на следующий день двинулась догонять бригаду. Шоссе было забито беженцами. Приходилось то и дело сворачивать и идти целиной или обходить эти живые заторы по лесным грунтовым дорогам. С горем пополам, однако, добрались до Серпухова, считавшегося к тому времени еще тыловым городом.
Проезжая по улицам, танкисты действительно увидели работающую парикмахерскую и остановились, решив побриться.
В засаленных, грязных ватниках они вошли в парикмахерскую, разделись. Миловидная девушка усадила Дмитрия на стул, повязала на шею белоснежную салфетку, очень странно выглядевшую на видавшем виды черном, лоснящемся от потертостей комбинезоне, и, ловко намылив лицо, принялась за работу. Но добрить она его не успела — в зал вбежал Бедный:
— Командир, срочно к комбригу! Немцы прорвались!..
Лавриненко встал, быстро вытер салфеткой мыло с лица, виновато улыбнулся опешившей парикмахерше и, уже на бегу сказав: «Спасибо, милая!», — выскочил на улицу.
Около тридцатьчетверки стоял сильно взволнованный пожилой военный с ромбом в петлице, как выяснилось позже, начальник Серпуховского гарнизона, комбриг Фирсов.
— Вы командир танка? — спросил он.
— Так точно, товарищ комбриг.
— Выручай, сынок. С Малоярославца прорвалась немецкая колонна. Оборону организовали, а вот танков ни одного. Помоги, дело срочное.
Дмитрий посмотрел в ту сторону, куда показал комбриг, по привычке прислушался. Как будто все было спокойно. «Но комбриг волнуется, значит, дело дрянь», — отметил про себя Лавриненко.
— Поторопитесь, сынки, — снова попросил комбриг.
В следующий миг Лавриненко был уже на броне танка, крикнул в открытый люк: «Заводи!», — и тридцатьчетверка, стрельнув облаком дыма, помчалась по улицам Серпухова.
Засаду устроили у моста через реку Протву, в небольшом лесочке, у села Высокиничи. Едва успели заглушить двигатель, как из леса показалась немецкая колонна. Впереди мотоциклы с пулеметами на колясках, в середине — с противотанковой пушкой на прицепе штабной автобус, битком набитый офицерами, а дальше машины с пехотой, кухня.
Когда вся колонна вышла из лесу, мотоциклисты приостановились, пошарили в бинокли по окрестностям, о чем–то посовещались, указывая в сторону города, и, не найдя ничего подозрительного, двинулись дальше.
— Ты гляди, как нахально прут, — присвистнул Борзых, — будто к теще на блины. Но, как правильно говорили наши предки, незваный гость хуже татарина.
— Экипаж, к бою! — прервал его Лавриненко. — По колонне, осколочным — огонь! Еще осколочным — огонь! А теперь вперед, покажем фашистам, как по нашей земле ходить!
Не успели немцы понять, что произошло, как уже горели несколько мотоциклов и машина в конце колонны. Среди немцев началась паника.
Тридцатьчетверка выскочила на дорогу и помчалась по середине шоссе, посылая в гущу фашистской техники снаряд за снарядом, тараня и сбрасывая в кюветы все, что попадалось на пути. Словно тараканы разбегались в стороны вражеские солдаты.
— Смотрите, братцы, как фрицы тикают! — виртуозно работая рычагами, кричал Бедный. — На танке не догнать!
Пока экипаж тридцатьчетверки «наводил порядок» в колонне врага, подошел заградительный отряд из Серпухова. Пехотинцы довершили то, что начали танкисты. Ни одному захватчику в этом бою не удалось уйти от возмездия. Группа фашистов была захвачена в плен.
Как только отгремел бой, те, кто оставался в городе, увидели быстро приближающуюся к Серпухову странную колонну: впереди танк, затем наши солдаты на немецких мотоциклах, за ними — фашистский штабной автобус. Так и въехала в Серпухов эта кавалькада трофейной техники.
Военный комендант города, тот самый комбриг, крепко обнял Дмитрия:
— Видел–видел, лихо вы их, немцев–то. Отцовское вам спасибо, сынки, от всех нас, от города. Буду просить командование, чтобы всех к награде представили. Вы, надеюсь, не станете возражать?
— Спасибо, товарищ комбриг. Начальству мы не возражаем, — подмигнув экипажу, в тон комбригу, улыбаясь, ответил Лавриненко.
Кругом засмеялись. А Дмитрий, чуть помедлив, уже серьезно добавил:
— Только ведь мы не для наград. Мы за Родину…
Фирсов пристально посмотрел в глаза Дмитрию.
— Вот именно, за Родину. И потому вот им, — он указал на пленных, — никогда не победить нас. Никогда, как бы трудно нам ни было. — Комбриг еще раз крепко пожал руки всему экипажу.
— Разрешите следовать в свою часть? — спросил Дмитрий.
Фирсов улыбнулся:
— Разрешаю, только добрейтесь сначала…
Комбриг отдал танкистам их трофей — немецкий штабной автобус. Когда экипаж добрался до бригады и бойцы стали тщательно осматривать салон автобуса, в одном из металлических ящиков под сиденьем нашли объемистый саквояж. В нем оказались важные документы. В срочном порядке они были переправлены в Москву.
Глава 8
Впредь именовать гвардейской
В последних числах октября Катуков получил приказ штаба фронта влиться в 16‑ю армию К. К. Рокоссовского, выйти в район станции Чисмена и приступить к организации обороны. Вместе с катуковцами врага здесь сдерживали 316‑я дивизия генерала И. В. Панфилова и кавалерийская группа генерала Л. М. Доватора.
Снова, как и под Орлом, пехота начала оборудовать ложный передний край, в полный профиль рыла окопы, танкисты искали или специально сооружали места для засад на наиболее опасных танковых направлениях. И все это делалось под постоянным холодным проливным дождем, которому, казалось, не будет конца. Все время велась активная боевая разведка сил противника. Разведчики постоянно следили за передвижением вражеской техники, находили удобные тропы для прохода танков, и тогда тридцатьчетверки с десантом пехоты в сопровождении конников совершали глубокие многокилометровые рейды в глубь обороны немцев, громили фашистские гарнизоны, захватывали пленных, штабные документы, выявляли места скопления неприятельских войск, помогали местным партизанским отрядам в проведении диверсионных операций, а заодно доставляли на оккупированную территорию газеты, сводки Совинформбюро.
И хотя гитлеровская пропаганда на всех перекрестках трубила о готовящемся скором параде войск вермахта на главной площади «русской столицы», армия фюрера топталась здесь, на второй сотне километров от Москвы. Обещание Гитлера до зимних холодов расправиться с Россией осталось пустым звуком.
Седьмого ноября в бригаду пришла ошеломляющая новость — в Москве, на станции метро Маяковская, вчера вечером проведено торжественное заседание, посвященное 24‑й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, а сегодня на Красной площади состоялся традиционный военный парад, который принимал прославленный полководец С. М. Буденный. Войска, участвовавшие в параде, прямо от Мавзолея уходили на фронт.
Все подробности этих важных московских событий привез в Чисмену редактор боевого листка Аркадий Ростков. Он был в этот день в столице, ездил туда на политотдельской полуторке в редакцию газеты «Правда» за свежими, праздничными номерами газеты. «Правду» тут же развезли по подразделениям. Бойцы ликовали, узнав, что Москва отмечала юбилей Октября, по нескольку раз вслух перечитывали многие места, подолгу рассматривали фотографии торжественного заседания, оживленно обсуждали радостную весть.
Восьмого ноября о торжествах в Москве узнали и в ближайших к Чисмене населенных пунктах, оккупированных немцами. Свежие газеты доставили туда танкисты, совершившие накануне глубокие разведывательные рейды в тыл врага. Танки внезапно врывались в населенные пункты, уничтожали фашистские гарнизоны, расквартированные в них, и бойцы, собрав на площади или центральной улице жителей, читали им «Правду». Люди плакали, слушая танкистов, просили дать им посмотреть, потрогать газеты, отпечатанные в Москве.
В последующие несколько дней бригада жила своей обычной фронтовой жизнью.
Вражеские танки частенько появлялись вблизи территорий, контролируемых советскими войсками, однако в большие бои не ввязывались, предпочитая короткие перестрелки. На первый взгляд казалось, что на этом участке фронта установилось некое равновесие сил, заставляющее обе стороны проявлять сдержанность.
Но на самом деле положение с каждым днем становилось все более взрывоопасным. Наши разведчики, которые ежечасно прощупывали не только ближние вражеские подступы, но и ходили по тылам противника, приносили вести одна другой тревожнее.
На оперативной карте у Катукова в районе села Скирманова запестрели отметки о дислокации там все новых и новых вражеских боевых групп: Скирманово — 35 танков и батальон пехоты, кладбище — система блиндажей и дзотов, высота 264,3 — несколько танков и взвод автоматчиков, Козлово — 10 танков и рота пехоты, западная окраина Скирманово — замаскированные пушки и минометные гнезда, врытые в землю танки.
Бригадная разведка, да и разведчики Панфилова и Доватора, заметила, что в гитлеровских частях, скапливающихся в этом районе, появились солдаты, воевавшие во Франции и Румынии, танкисты, переброшенные из Греции и Африки.
По всему было видно, что враг готовит здесь мощный удар.
Анализируя обстановку, Катуков записал:
«Скирманово и Козлово выдвинуты как опорные пункты немцев, вклиненные в расположение армии Рокоссовского «языком» на север, и служат плацдармом для выхода на шоссе Волоколамск — Истра и дальнейшего наступления на Москву.
Из района Скирманово — Козлово немцы обстреливают Волоколамское шоссе».
«Язык» этот надо было отсечь во что бы то ни стало. Иначе с образовавшегося выступа враг мог нанести удар в направлении Новопетровского, где тоже было замечено сосредоточение крупной группировки войск противника, и тогда окруженными могли оказаться сразу и 4‑я танковая бригада, и дивизия Панфилова, и корпус Доватора.
Скирманово оказалось крепким орешком. Несколько лобовых атак на село не дали результатов, и тогда решено было увеличить силы атакующих за счет соседних частей и ударить с флангов. Кроме того, Катуков решил применить одну хитрость.
В эти дни выпало много снега, все кругом сразу стало белым–бело, и комбриг приказал выкрасить танки в белый цвет. «Белый танк хоть в поле, хоть в лесу одинаково плохо виден, — думал он. — Вот и пусть фашисты посуетятся, понервничают, когда увидят наши танки у себя под носом».
Бригада начала готовиться к операции. Накануне штурма Катуков собрал на совещание всех командиров, а затем, после детального обсуждения плана будущего боя, провел рекогносцировку местности. Несколько часов танкисты, увязая в снегу, намечали трассы для более удобного и безопасного прохода танков. Дольше всех пробыли в лесу офицеры роты Александра Бурды, которой ставилась особо трудная задача — прорвать оборону противника в районе кладбища, где, по данным разведки, было оборудовано несколько дзотов и спрятаны противотанковые орудия.
Поздно вечером, возвращаясь с рекогносцировки, Лавриненко увидел около штаба полуторку, на которой обычно ездил редактор бригадного боевого листка Аркадий Ростков. Заметив около машины какое–то оживление, Дмитрий подошел узнать, в чем дело.
Возбужденные бойцы рассказали: только что приехал из штаба армии Катуков и привез приказ Сталина о присвоении бригаде звания гвардейской. Ростков готовит сейчас специальный выпуск боевого листка. От радости у Дмитрия перехватило дыхание. Он бросился было в дом, где временно расположилась редакция, чтобы хоть одним глазком взглянуть на этот приказ, но ему это не удалось. Попросили подождать, пока будет отпечатан весь тираж.
Дмитрий и еще несколько офицеров толпились у двери, нетерпеливо прислушиваясь к торопливому стуку пишущей машинки. Все были в возбуждении и не скрывали своей радости. Только и слышалось:
— Раз гвардейское звание присвоили, значит, среди танковых частей наша самая боевая…
— Наверное, и Верховный в курсе…
— Может, теперь новых машин побольше дадут. Все–таки гвардейское звание мы первые получили…
Из дверей выскочил наборщик боевого листка Виктор Шумилов. Дмитрий выскользнул вслед за ним на улицу.
— Вить, не в службу, а в дружбу. Номерков десять, первых, свеженьких, а?
— Сюрприз своим танкистам хотите преподнести?
— Порадовать хочу. Они ж пока не знают.
— Ох, товарищ лейтенант, везде–то вы вперед норовите. Ладно, для ваших ребят ничего не жалко. Только чур без шума. А то вон те с меня и так уже чуть гимнастерку не стащили. Договоримся так. Когда услышите, что заработал ротатор, подходите с той стороны дома к окну. Так и быть, для лучшего гвардейского взвода выдам десяток самых первых номеров, свеженьких…
…Во взвод Дмитрий вернулся, когда уже совсем стемнело. Бойцы, перепачканные белой краской, суетились у танков, закрашивая последние черные пятна на машинах.
— Всем срочно ко мне. Новость есть! — еще издали крикнул Дмитрий товарищам.
А пока танкисты подтягивались к тридцатьчетверке, один из боевых листков Лавриненко прилепил кусочком смолы на башню своего танка.
Подошедшие бойцы с любопытством смотрели на взводного и на боевой листок.
— Что стряслось, командир? — спросил Бедный. — Давай не томи.
— Как что? — хмыкнул Борзых. — Небось о подвигах нашего механика поэму тиснули. Танк наш теперь не боевая машина, а музейный экспонат, ему теперь не в засады ходить, а стоять тут как памятнику, на вечном приколе…
Танкисты засмеялись, а Дмитрий между тем, спустившись на землю, заметно волнуясь, приказал всем построиться:
— Это ты правильно, Иван, про музейный экспонат сказал. Придет время, и наши танки поднимут на постаменты во славу наших побед над врагом, во имя памяти о тяжелом ратном труде, во имя памяти о нас с вами, танкистах–первогвардейцах.
Выждав небольшую паузу, продолжил:
— Угадал ты, Иван, и то, что речь в нашей газете идет о подвигах, но не одного механика Бедного, а всей нашей бригады. Потому что с сегодняшнего дня мы не просто бойцы 4‑й танковой бригады, мы теперь — гвардия, танкисты 1‑й гвардейской танковой бригады, пока единственной в Красной Армии. Это нам награда за Орел и Мценск. Поздравляю!
Радостное, многоголосое «ура!» прокатилось по лесу, но Лавриненко поднял руку, требуя тишины:
— Комбрига нашего наградили орденом Ленина, и он теперь уже не полковник, а генерал–майор…
Еще одно «ура!» раздалось вслед за его словами, и тут же строй танкистов рассыпался. Они сначала бросились обниматься друг с другом, а потом подбежали к взводному, подхватили его на руки и стали качать, высоко подбрасывая вверх. Бедный между тем включил фары своей тридцатьчетверки, Борзых из пачки, принесенной Лавриненко, вручили еще один боевой листок и заставили громко читать приказ наркома обороны, в котором говорилось:
«Всем фронтам, армиям, танковым дивизиям и бригадам. 4‑я танковая бригада отважными и умелыми боевыми действиями с 4.10 по 11.10, несмотря на значительное численное превосходство противника, нанесла ему тяжелые потери и выполнила поставленные перед бригадой задачи прикрытия сосредоточения наших войск.
Две фашистские танковые дивизии и одна мотодивизия были остановлены и понесли огромные потери от славных бойцов и командиров 4‑й танковой бригады.
В результате ожесточенных боев бригады с 3‑й и 4‑й танковыми дивизиями и мотодивизией противника фашисты потеряли: 133 танка, 49 орудий, 8 самолетов, 15 тягачей с боеприпасами, до полка пехоты, 6 минометов и другие средства вооружения. Потери 4‑й бригады исчислялись единицами.
…Боевые действия 4‑й танковой бригады должны служить примером для частей Красной Армии в освободительной войне с фашистскими захватчиками.
Приказываю:
1. За отважные и умелые боевые действия 4‑ю танковую бригаду именовать: «1‑я гвардейская танковая бригада».
2. Командиру 1‑й гвардейской танковой бригады генерал-майору Катукову представить к правительственным наградам наиболее отличившихся бойцов и командиров…».
Несколько минут бойцы оживленно обсуждали эту новость. Дмитрий подождал, пока улеглось возбуждение бойцов, а потом, сразу как–то посерьезнев, сказал:
— Теперь о главном. Завтра у нас будет жаркий день. По всему видно, что на штурм Скирманово пойдем в первой десятке. Не вышла бы только осечка, сами видели, как они нас в прошлый раз…
Несколько секунд танкисты молчали. Они знали, что такое Скирманово и что значит идти в это пекло в первых рядах. Для каждого предстоящий бой мог оказаться последним.
— Это ты зря, командир, — первым прервал неловкое молчание Бедный, — я бы лично обиделся, если б нас в таком деле затолкали куда–нибудь в резерв. Да провалиться мне на этом месте, если я завтра труса спраздную.
За Бедным стали высказываться и другие:
— Скирманово, конечно, не прогулка под луной, но брать-то все равно придется…
— Ходят слухи, что фрицы притащили туда какие–то новые пушки, любой танк, говорят, насквозь прошивают…
— Да, для такого штурма броню бы лобовую потолще…
— Да ствол покривей. Чтобы, не вылезая из–за бугра, бить по Гансам прямой наводкой…
— Тогда уж кривой наводкой…
Бойцы засмеялись.
— А вообще–то, командир, ты напрасно переживаешь, — хитро улыбаясь, сказал Борзых. — Назад не попятимся. Даю тебе полную гарантию. Не хотел я об этом говорить, но раз уж у тебя сомнения, то скажу. Ты думаешь, почему мы отступать не умеем? Да потому, что у нашей машины задней передачи нет. Коробку ж собирать доверили Бедному, и что он там насобирал, никто не видел, а когда мы уже в эшелон погрузились, смотрю, он с собой какой–то ящик волокет. Спрашиваю его: «Что это такое?». Ну тогда он мне по секрету и шепнул, что это, мол, после сборки коробки запчасти остались…
И снова разговор принял веселый оборот: шутки, прибаутки, розыгрыши. Вроде бы и не было перед тем серьезной беседы, вроде и не идти им завтра на смертный бой с сильным и коварным противником.
Дмитрий понял, что больше тут никаких слов не требуется. Каждый из его подчиненных, понимая всю важность и опасность предстоящей операции, внутренне уже готов к бою и с нетерпением ждет его, нервно отсчитывая часы до рассвета. А эти словесные пикировки — лишь прикрытие, желание отвлечься от дум о завтрашнем дне, лишь средство не показывать друг другу своего волнения.
Несколько минут Лавриненко и сам стоял с бойцами, шутил, смеялся. А потом вспомнил вдруг, что начальник политотдела И. Г. Деревянкин приказал всем быть готовыми к митингу. Надо было заканчивать возиться с машинами и начинать приводить себя в порядок: похоже, скоро сыграют общий сбор.
Хоть и устали бойцы за день, но в тот вечер долго еще не могли успокоиться. Выступавшие перед танкистами комбриг М. Е. Катуков, комиссар М. Ф. Бойко, начальник политотдела И. Г. Деревянкин и другие командиры и политработники теперь уже 1‑й гвардейской танковой бригады рассказывали бойцам об истории гвардии, рожденной в огне боев, о прославленных полководцах, о подвигах героев революции и Великой Отечественной войны. Они называли и имена однополчан, погибших в последних боях, говорили о зверствах фашистов на оккупированной территории, призывая к отмщению, к беспощадному уничтожению ненавистного врага.
Слушая ораторов, бойцы невольно сжимали кулаки.
— Эх, командир, вот сейчас бы в бой, — горячился после митинга Бедный. — А то до утра перегорим, не тот коленкор будет.
— Ты что, Миша, без накачки не так воюешь? — съязвил Борзых. — Так мы тебя завтра пораньше поднимем для подзарядки. А то, чего доброго, за ночь злость из тебя выйдет, так ты нас и до Скирманово не довезешь.
— А вот за это не переживай, — отмахнулся Бедный. — Твое дело фрицев успевать с дороги сшибать. А то ведь опять скажешь, что я за орденом тороплюсь, а у тебя до сих пор дырка в телогрейке пустая…
— Как пустая? А гвардейское звание — это тебе что, не награда?
— Так то ж награда общая, а дырка на твоей телогрейке личная.
— Жадный ты человек, Бедный, общую награду для друга пожалел…
— Да ладно, чего уж там, пользуйся.
— Ну спасибо, уважил. Век буду помнить…
Бойцы вернулись к машинам, а Дмитрий пошел в землянку к мотострелкам — подсушить промокшее после рекогносцировки обмундирование, которое на вечернем морозе стало уже схватываться коркой льда.
Во взвод Дмитрий вернулся, когда там уже все успокоились. Он спустился в люк, сел поудобней на своем командирском сиденье, попытался задремать. Чувствовал, что и другие не спят, только молчат, у каждого ведь есть о чем подумать перед боем.
Вот и Дмитрию в который уже раз вспоминались первые дни войны, первые столкновения с врагом, первые потери. Все, что произошло в июне — июле, казалось теперь страшным, нелепым кошмаром.
Тогда, в первые месяцы войны, еще никому не приходила в голову идея организации танковых засад. И потому навстречу бронированным громадам фашистских танков, развернутой цепью открыто и дерзко шедших по степи, бросались маленькие, со слабой броней и вооружением «бэтушки». У танкистов, сидевших внутри них, задача была одна — остановить противника любой ценой. Ценой этой в большинстве случаев была жизнь. Они, конечно, выводили из строя вражеские машины и иногда на какое–то время задерживали врага, но сами, многие, очень многие, факелом сгорали на поле боя. Как пригодилась бы тогда эта гибкая катуковская тактика, сколько людей и машин было бы сохранено, да, может, и враг не подошел бы так близко к Москве за столь короткий отрезок времени.
Вспомнилось Дмитрию, как в одной такой безрассудной атаке подбили и его машину. Сейчас уж и думать–то об этом было неловко: так глупо и самонадеянно вел он себя в том бою, так был уверен, что враг не выдержит их лихого натиска и повернет назад. Но ничего этого не произошло, а были лишь разочарование и злость на себя, унизительное ощущение беспомощности побежденного; было до слез жалко машину и себя за то, что остался «безлошадным». И потому, когда ценой огромных потерь вражеская атака все же была отражена, попросил товарищей вытащить подбитый танк с поля боя, решив во что бы то ни стало доставить его на сборный пункт аварийных машин и отремонтировать.
Командир роты, увидев на буксире у трактора подбитую «бэтушку», накатился на Лавриненко:
— Куда ты тащишь этот дырявый котелок, только колонне ходу не даешь. Поставил бы его лучше где–нибудь в кустах, глядишь, немцы бы с перепугу и попортили на него снаряды. А ты радуйся, что хоть голова цела осталась.
— Нет, — упорствовал Лавриненко, — машина у меня отличная, и ремонту тут немного. Вот подлатаю ее, тогда посмотрим еще, кто кого.
А чтобы ротный поменьше на него косился, Дмитрий попросил тракториста перейти в конец колонны, чтобы не задерживать движение. Друзья все же продолжали посмеиваться над Дмитрием, но тут произошел один случай.
Налетел на колонну немецкий десант. Фашисты вооружены до зубов, а у наших солдат на всех несколько автоматов с полупустыми дисками, с десяток винтовок да пистолеты у офицеров. Единственно, чего у всех с избытком, — так это злости.
Бой закипел жестокий. Кое–где он перешел уже в рукопашную, как откуда ни возьмись на подмогу к немцам выскочил еще и бронетранспортер. Тогда–то и вспомнил Дмитрий, что в его дырявой «бэтушке» орудие цело, да и несколько снарядов осталось. Он тут же бросился к танку, навел пушку и с первого же выстрела подбил бронетранспортер. Бойцы быстро сняли с него пулемет, забрали у убитых гитлеровцев автоматы, гранаты. Эти случайные трофеи и помогли тогда справиться с десантом.
Ротный после этого боя на Лавриненко рукой махнул: «Ладно, тяни свою колымагу, может, и правда еще пригодится». Так до Винницы и дотащил он свой танк, отремонтировал, да еще и повоевать на нем пришлось, с немцами сквитаться. Только теперь, как раньше, очертя голову в бой не лез, выбирал где–нибудь такое место, чтобы фашисты не сразу танк обнаружили. Ждал, пока вражеские машины подходили поближе, и уж тогда бил наверняка.
В тех первых, часто неудачных, боях у каждого танкиста понемногу накапливался опыт, вырабатывался свой боевой почерк, своя тактика, а в пока еще редких и маленьких победах крепла уверенность в себе, в том, что можно побеждать и этого самоуверенного и сильного противника. Но для этого требовалось призвать себе в помощники не только храбрость и отвагу, но и ум, хитрость, а где–то, может, и разумную осторожность. И, конечно же, искусное владение техникой. Катуков же научил своих подчиненных еще и думать во время боя, анализировать все его моменты, чтобы уметь точно рассчитать каждый свой ход, а потом бить врага смело и дерзко, не оставляя ему надежды на удачу.
Размышляя обо всем этом, Дмитрий невольно возвращался и к событиям прошедшего дня, к мыслям о предстоящей операции, да так и заснул, настороженно и чутко, с застрявшим в мозгу единственным вопросом: «Удастся ли взять Скирманово?».
Глава 9
Танки, вперед!
Ночь пролетела быстро, незаметно, а утро выдалось как по заказу ясное, тихое. Синели на снегу прозрачные мазки теней. Снег звонко поскрипывал под ногами, морозный воздух острыми иголками приятно покалывал щеки.
С рассветом выкрашенные в белый цвет танки вышли на исходную позицию — небольшую полянку примерно в километре от Скирманово. Еще раньше сюда же был подтянут десант — батальон мотострелков в маскхалатах.
К девяти часам все было готово к штурму, и едва солнце лениво выползло к верхушкам деревьев, как тишину разорвал залп множества артиллерийских орудий. Это по Скирманово ударили четыре дивизиона артиллерии, специально выдвинутых сюда для поддержки атакующих. После получасовой канонады взревели моторы танковых двигателей, и над белой поляной поплыли черные клубы дыма — атака началась. Но вперед, выстроившись клином, пошли пока только тяжелые КВ взвода Заскалько. В задачу этой группы входило вызвать огонь противника на себя, с тем чтобы обнаружить наиболее укрепленные места его обороны. Следующим должен был двинуться на Скирманово взвод Лавриненко.
— Ну что, Миша, пора тебе и песню начинать? — обратился к Бедному Дмитрий. — Что–то давно мы тебя не слушали. Запевай, а то когда еще до Скирманово добежим.
— Не получится, командир. Я ж тогда от страха пел, а теперь уже и бояться–то надоело. Да и что толку: бойся не бойся, а бой покажет, чему быть, а чему миновать.
— Это точно, — пробасил Федотов.
— Кстати, как это я забыл, — вдруг спохватился Дмитрий. — Сегодня ведь у нас знаменательный день. Не чувствуете разве? Мы же впервые по–настоящему наступаем, а не сидим в обороне.
— И правда, — подтвердил Борзых. — Раньше только отбивались, а теперь сами пошли. Это ж нам подарок ко дню рождения танковой гвардии. Эх, мать честная, ну раз Мишка петь не хочет, тогда я попробую. Помирать, так с музыкой.
Борзых, как заправский певец, откашлялся, попробовал голос на высоких и низких тонах и вдруг громко, весело, озорно запел:
Но в это время Лавриненко, внимательно, по привычке чуть подавшись вперед, следивший за первой группой танков, скомандовал начать движение. Тридцатьчетверка, выбросив облако черного дыма, сорвалась с места и, быстро набирая скорость, устремилась за танками Заскалько, увлекая за собой и остальные машины.
Фашисты, похоже, плохо видели слившиеся с бурунами снега белые танки, поэтому их орудия били бегло, неточно, и тридцатьчетверки, выбирая места наименьшей плотности огня, все ближе и ближе подходили к селу.
И все же немцы пристрелялись. В танк Лавриненко попали один за другим два снаряда. Однако тридцатьчетверки прошли уже более половины пути и теперь сами открыли огонь по окраинам Скирманово. А там, впереди, появлялось все больше и больше вспышек — это в бой вступали все новые и новые огневые точки врага.
Чем ближе подходили наши машины к селу, тем сильней становился артогонь с обеих сторон. Вот уже хорошо видно, где стоят противотанковые орудия противника, где спрятаны танки. Один из них Дмитрий обнаружил метрах в пятидесяти от тридцатьчетверки, за стогом сена.
— Миша, видишь стог у дерева?
— Вижу.
— За ним нас панцирник ждет. Обойди его так, чтобы фрицам сено мешало нас видеть. Федотов, давай бронебойный. Так! Теперь, Миша, держи прямо на стог. Прибавь скорость. Ближе, еще, еще… Огонь! Еще бронебойный! Огонь!
Тридцатьчетверка била по вражескому танку через сено, которое вспыхнуло после первого же выстрела. Фашистская машина попыталась сдать назад, уйти под прикрытие деревьев, но снаряды советского танка неизменно настигали ее, и вскоре вражеский танк вспыхнул.
— Ваня, возьми танкистов.
Пулеметная очередь Борзых тут же сняла с брони выскочивших немцев.
Подойдя ближе к селу, Дмитрий стал бить по вражеским окопам и дзотам, но тут и тридцатьчетверку сотрясли несколько сильнейших ударов.
— Командир, чуть левее пушка, прямо под носом! — закричал Бедный.
— Федотов, осколочный, быстро! Огонь! Миша, дави пушку!
Но в это время еще один снаряд ударил в основание башни.
— Эх, черт, башню заклинило, — с досадой сказал Дмитрий, пытаясь развернуть ее вправо.
— Все, командир, отстрелялись! — крикнул Федотов. — Пушке амба.
— Что там?
— Не знаю пока.
— Попытайся что–нибудь сделать…
А тем временем из ближних окопов к танку стали подползать вражеские автоматчики. Они все плотнее сжимали кольцо окружения, а их гранаты стали рваться уже у самых гусениц тридцатьчетверки.
— Разуют ведь сволочи! — с досадой сказал Бедный. — Тогда нам крышка.
— Спокойно, Миша. Канаву видишь? Давай в нее, чтобы гусеницы нам не разбили. Выберем место поглубже. Иван, с пулеметом порядок?
— Как в аптеке. Но они же, гады, по окопам ползут, я их не достаю.
— Так. Тогда слушай мою команду. Ну–ка, Миша, отпляши яблочко. А ты, Иван, прикрой меня. Положи фрицев, пусть отдохнут пока. Гранаты сюда…
Танк начал крутиться на месте, и пулеметная очередь прижала немцев к земле. Дмитрий же, быстро откинув люк, высунулся по пояс наружу, и в самую гущу фашистов полетели гранаты.
— Порядок! — одобрительно сказал Бедный, увидев, что немцы отхлынули от танка.
Но через минуту атака возобновилась. Снова пришлось танку крутиться на месте, пулеметным огнем отгоняя фашистов от машины. Но вдруг гитлеровцы потеряли всякий интерес к тридцатьчетверке и стали поспешно отходить к селу.
— Наши, наши! — закричал Бедный. — Бурда подошел. Вон он кладбище утюжит.
— Теперь вперед! — снова скомандовал Дмитрий. — Иван, тебе работа.
Танк выполз из канавы и вместе с другими подошедшими машинами стал гусеницами рушить вражеские укрепления, поливая свинцовым ливнем разбегавшихся фашистов.
— Командир, посмотри, что это на кладбище? Наши своих бьют, что ли? — спросил удивленно Борзых.
И действительно, по кладбищу метались люди в советской военной форме, танки Бурды давили их, а десантники в упор расстреливали из автоматов. «Чертовщина какая–то», — подумал Дмитрий, но, присмотревшись внимательней, вдруг увидел, что «красноармейцы» выскакивают из дзотов и вражеских окопов.
— Фашисты переоделись, — вслух высказал он догадку. — Под наших хотели сработать.
— Ну, Бурда им сейчас устроит похоронный бал–маскарад, — ответил Бедный. — Жалко, форму нашу дырявить придется.
Уничтожив все огневые точки на клабдище, танки Бурды устремились на улицы села и теперь там вели дуэль с вражескими панцирниками и артиллерией. Тридцатьчетверка же Лавриненко помогала пехоте выкуривать фашистов из домов и подвалов, поддерживая десантников пулеметным огнем.
Фашисты все дальше и дальше отступали с окраин в глубь Скирманово. То тут, то там вступали в бой спрятанные в сараях и между домами вражеские орудия, устроенные в подвалах пулеметные гнезда.
На одну из таких укрепленных точек и напоролся танк Лавриненко. Едва тридцатьчетверка пересекла одну из улиц, как получила сильнейший удар в башню. Сразу стало темно в оптическом прицеле, замолчала рация.
Дмитрий успел заметить, что пушка била из окна сарая, стоявшего на другой стороне улицы.
— Назад, назад! — закричал он. — Под прикрытие домов!..
Но едва Бедный успел включить задний ход, как новый удар потряс танк.
— Гусеница перебита, черт ее дери! — выругался механик-водитель. — Все. Дальше нельзя, с траков сползем…
— Давай назад, а то не с траков, а в гроб сползем! — крикнул Дмитрий. — Тяни сколько можно!
Танк прошел назад еще несколько метров, почти полностью уйдя за стену небольшого каменного дома.
Вражеское орудие било теперь по передку танка и дому, стараясь разрушить эту его часть, чтобы потом поджечь машину. Борзых с ожесточением строчил из пулемета по тому месту, откуда била пушка, но орудие не смолкало.
— Вот паразиты, заговоренные они, что ли? Федотов, ты скоро свою мортиру починишь?
— Нет, надо в ремонт тащить.
— Тогда все, покинуть машину, — скомандовал Дмитрий. — Отвоевались, кажется, на сегодня.
— В пехотный ряд или как? — спросил Бедный.
— Пешком на пузе, — ответил Борзых.
Дмитрий открыл люк, быстро скатился по броне на землю, за ним вылез Федотов. Но тут из того же сарая, где была спрятана пушка, ударил пулемет. Борзых и Бедному пришлось выбираться наружу через нижний люк.
— Миша, вы с Иваном останетесь здесь. Попытайтесь одеть гусеницу, а мы с Федотовым попробуем выкурить немцев из сарая, иначе подожгут они танк.
Лавриненко остановил группу пехотинцев, пробегавших по улице, объяснил, в чем дело, и они перебежками стали обходить сарай с двух сторон. Минут через пятнадцать туда уже полетели гранаты, и с расчетом вражеского орудия вскоре было покончено.
Танкисты и пехотинцы вошли в сарай. В полутьме они увидели несколько трупов, пулемет и длинноствольную пушку с комплектом снарядов. Такой пушки Дмитрий у немцев раньше не видел. Судя по всему, это и было то новое противотанковое орудие, о котором говорили разведчики. На щитке пушки танкисты увидели нарисованный красной краской силуэт советского тяжелого танка КВ, а рядом Дмитрий прочитал надпись: «Стрелять только по КВ».
— Видал, Федотов, какой нас немцы чести удостоили — инструкцию нарушили, по тридцатьчетверке стреляли.
— За что и наказаны, — хмыкнул Федотов и повернулся к подошедшим пехотинцам: — А ну–ка, братва, попробуйте эту штуковину на гитлеровских лбах. Пусть давятся своими же орехами.
— Это мы сей минут спытаем, — пообещал какой–то шустрый сержант.
Солдаты засуетились, стали выкатывать пушку из сарая, а сержант побежал искать какой–нибудь тягач.
А Лавриненко и Федотов, поблагодарив пехотинцев за помощь, вернулись к машине. Танк, засыпанный кирпичами от полуразрушенной стены дома, стоял на том же месте. Бедный с каким–то солдатом возились с гусеницей, пытаясь натянуть ее на катки. Борзых рядом не было.
— А Иван где? — спросил Дмитрий.
— В санчасти. Ранили Ивана, — ответил Бедный.
— Серьезно ранен?
— Крепко. Пуля через плечо навылет прошла. Только вы ушли, как вон из–за того угла трое фашистов выскочили. Я их не заметил, спиной стоял. Иван успел толкнуть меня за угол дома, а сам… Мою пулю получил. Немцев я потом гранатой пришиб, а тут и пехота подоспела. Мне вместо Ивана вот этого солдата оставили.
— Эх, Иван, Иван…
— Он тут боялся, чтобы в госпиталь его не отправили. Из бригады, говорит, не хочу уходить. Тебя, командир, просил, если скоро поправится, назад в экипаж взять.
— Возьму, конечно. Война не завтра кончится. Повоюем еще.
…Бой за Скирманово продолжался до самого вечера. Фашисты с упорством и ожесточением цеплялись за каждый дом, сарай, забор, оборудовав огневые точки на чердаках и в фундаментах домов, в подвалах и почти за каждым углом многочисленных сельских построек. Однако до темноты нашим частям все же удалось очистить село от вражеских солдат.
А на следующий день немцы были выбиты и из села Козлово. Опасный выступ, вклинившийся в нашу оборону, был ликвидирован.
Вспоминая потом об этом бое, М. Е. Катуков напишет: «Впервые за короткую историю своего существования бригада понесла значительные потери. Да это и понятно: мы впервые участвовали в наступательных боях. Но мы нанесли противнику гораздо больший урон».
Глава 10
Лысцево приказано взять
Второй этап операции «Тайфун» гитлеровская пропаганда назвала «последним и решающим». В середине ноября фашисты действительно предприняли еще одну отчаянную попытку прорваться к Москве. Рано утром 16 ноября после сильнейшей артподготовки и авианалета на позиции советских войск двинулась лавина танков и мотопехоты противника. Гитлеровское командование считало, что стоит только прорвать кольцо обороны, и столица русского государства падет.
Однако в то время, когда здесь, на Волоколамском, Клинском, Солнечногорском и других направлениях, советские войска в жесточайших боях сдерживали значительно превосходящие в живой силе и технике силы противника, из Сибири и Дальнего Востока, Средней Азии и Урала спешили на помощь Москве свежие воинские части. Переброшенные в глубь страны оборонные заводы в кратчайшие сроки вводились в строй и начинали поставлять на фронт свою продукцию. Сами москвичи от мала до велика днем и ночью строили вокруг столицы оборонительные сооружения, формировали отряды народного ополчения.
Коммунистическая партия и Советское правительство перед лицом грозящей опасности готовили страну для сокрушительного отпора врагу.
О действиях гвардейцев генерала Катукова Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, тогда командующий Западным фронтом, в свое время напишет так: «Бои, проходившие 16-18 ноября, были для нас очень тяжелыми. Враг, не считаясь с потерями, лез напролом, стремясь любой ценой прорваться к Москве своими танковыми клиньями…
…С беспримерной храбростью действовала переданная в состав 16‑й армии 1‑я гвардейская бригада. В октябре эта бригада (тогда 4‑я танковая) геройски сражалась под Орлом и Мценском, за что и была удостоена высокой чести именоваться 1‑й гвардейской танковой бригадой. Теперь, в ноябре, защищая подступы к Москве, гвардейцы–танкисты новыми подвигами еще выше подняли свою славную боевую репутацию».
Имя отважного танкиста Дмитрия Федоровича Лавриненко в те дни знали многие.
Его взвод действовал на самых тяжелых участках, часто там, где надо было внести перелом в ход боевых действий, отбросить противника или, по крайней мере, заставить его остановиться. О Лавриненко говорили в радиопередачах, центральные газеты печатали сообщения о подвигах его экипажа.
12 ноября «Комсомольская правда» по случаю присвоения бригаде звания 1‑й гвардейской рассказу о боевых действиях прославленной части отводит всю третью страницу, где под заголовком «Счет побед» приводятся боевые результаты наиболее отличившихся на Волоколамском направлении танкистов, и на первом месте:
«Лейтенант Лавриненко Д. Ф., кандидат в члены ВКП(б), из служащих гор. Армавира, уничтожил 7 танков, много другой техники и живой силы».
Как–то, просматривая в архиве списки потерь танкового полка, я обратил внимание на следующий факт: 17 ноября у населенного пункта Лысцево погибло несколько молодых танкистов. Что случилось у этого маленького села, узнать тогда не удалось, а в самом документе были лишь до обидного короткие записи, помеченные одной и той же датой:
«Мелько Николай Федорович — механик–водитель. Убит в Лысцево 17.11.41 г.
Заика Григорий Никитович — лейтенант, командир взвода, убит в бою 17.11.41 г. в Лысцево.
Абрамов Григорий Кириллович — красноармеец, башенный стрелок. Убит 17.11.41 г. в с. Лысцево.
Михеев Иван Степанович — башенный стрелок. Убит в с. Лысцево 17.11.41 г.».
Большинству из них в тот грозный год было немногим более двадцати лет. Жизнь только начиналась. Каждого из этих бойцов ждали дома близкие, каждый из них надеялся остаться в живых, дожить до Победы, заняться после войны любимым делом. И наверное, они многое бы сделали для своей страны, если бы не война, если бы не этот бой…
Знакомясь с архивным документом, я, конечно, и предположить не мог, что в этом же бою участвовал и Дмитрий Лавриненко, более того, что именно он, как оказалось, командовал тогда группой советских танков. Позже из переписки с ветеранами бригады я узнал, что жив один из участников того боя, политрук 2‑го танкового батальона, подполковник в отставке Илья Гаврилович Карпов, проживающий в городе Калуге.
Карпов был лично знаком с Лавриненко и на мое письмо ответил по–военному быстро и обстоятельно.
«Дмитрия я знал хорошо с самого начала формирования бригады под Сталинградом, — писал Карпов. — Но он служил в 1‑м танковом батальоне, а я во 2‑м, поэтому рядом с ним бывать приходилось редко. О храбрости же и дерзости Лавриненко в бригаде говорили многие, а вскоре и мне представился случай убедиться в этом. Я действительно участвовал с ним в одном из боев и считаю, что лишь благодаря ему остался жив».
…С утра 17 ноября бой шел восточнее села Покровского. Группа из четырех танков БТ‑7, которую возглавил Карпов, стояла в засаде в нескольких десятках метров севернее Волоколамского шоссе. Противник дважды атаковал наши позиции, но, так ничего и не добившись, к обеду прекратил наступление.
Пользуясь наступившим после двухдневных боев затишьем, Карпов, поудобней примостив голову, дремал в танке, когда услышал вдруг знакомый голос посыльного:
— Товарищ политрук, срочно к комбату.
— Опять срочно, — буркнул себе под нос Карпов, посидел еще пару секунд, не желая прерывать сладкую дрему, но по–том встряхнулся, проворно вылез наружу и побежал искать комбата.
Командира 2‑го танкового батальона, капитана Гусева, Карпов нашел около землянки какого–то стрелкового подразделения. Вынув из планшета карту, комбат развернул ее на разбитом ящике из–под снарядов и, показывая на точку, очерченную овалом, сказал:
— Видишь? Это деревня Гусенево. В ней находится штаб Панфилова. А вот здесь, около Шишкино, тебя ждет Лавриненко. Он возглавит вашу группу, а ты будешь у него комиссаром. Предстоит серьезное дело — немцы угрожают прорывом на фланге пехотинцев, надо помочь им. Выезжай немедленно.
— Есть! — козырнул Карпов, еще раз взглянув на карту. — Разрешите идти?
— Давай. Не мешкай. Счастливо вам. Возвращайтесь живыми.
Карпов вернулся к своим «бэтушкам». Спустя несколько минут танки покинули место засады и через час уже подходили к Гусеневу.
День стоял морозный, тихий. На земле, покрытой слоем пушистого снега, отчетливо чернели следы гусениц. По ним Карпов быстро разыскал танки Лавриненко.
Дмитрий в нескольких словах обрисовал обстановку на этом участке фронта, а потом добавил нетерпеливо:
— Ну, не будем терять времени. В деталях разберемся на месте. Поехали…
Карпов кивнул и тут же исчез в танке. Три Т-34, а за ними четыре БТ‑7 выстроились в колонну и, поднимая за собой снежную пыль, двинулись в сторону Шишкино.
На окраине полусожженной деревни танки встретил давно уже ожидавший их офицер из штаба пехотного полка. Он посоветовал рассредоточить машины, спрятав их за дома на окраине деревни, и рассказал, что несколько часов назад на правом фланге полка немцы внезапным ударом оттеснили наши пехотные подразделения и заняли село Лысцево. Потеря этого населенного пункта сильно осложнила положение на всем фланге панфиловской обороны. Но особо острая ситуациясложилась у артиллеристов, которые оказались под угрозой окружения.
Спрятав танки так, как посоветовал пехотный офицер, Карпов и Лавриненко вместе с ним пошли к западной окраине деревни, где увидели несколько крытых машин и автобус — это был командный пункт стрелкового полка.
Через несколько минут танкисты уже сидели в жарко натопленном, переполненном офицерами автобусе и слушали высокого худощавого капитана — начальника штаба.
— Панфилов приказал выбить гитлеровцев из Лысцево, восстановить положение и продержаться в селе хотя бы несколько часов. Надо выиграть время для перегруппировки сил дивизии. Задача, как видите, не из легких, а сил и времени у нас мало. Поэтому сейчас проведем рекогносцировку, а по пути договоримся о взаимодействии, чтобы через час после артподготовки начать атаку. Пойдемте посмотрим на местности, как и где лучше ударить.
Прячась за постройками и изгородями, командиры огородами вышли на западную окраину Шишкино и залегли в кустарнике.
Сразу перед ними простиралась припорошенная снегом равнина. Дальше виднелась небольшая высотка. За ней поблескивали инеем на солнце крыши Лысцева. Справа и слева, огибая высотку, вплоть до темнеющего невдалеке леса тянулся молодой березняк.
Лавриненко и Карпов внимательно вглядывались в местность, стараясь как можно подробней запомнить все, что может пригодиться в предстоящем бою: густой кустарник и изгибы леса, отдельные деревья и небольшие неровности почвы, за которыми в случае чего можно спрятать свой танк. Пока в Лысцево враг большой активности не проявлял. Видимо, ждал подкрепления.
Вернувшись с рекогносцировки, Лавриненко предложил провести атаку по двум направлениям: слева, огибая высотку, пойдут «бэтушки» под командованием Карпова, которые должны сломить сопротивление врага на левой окраине и выйти в западную часть деревни.
Он же с Томилиным и Фроловым (они командовали двумя другими тридцатьчетверками) будет действовать справа. Тем самым немцы попадают в клещи. Командирами пехотного полка такой план был одобрен, вскоре подошли десантники, и ударные группы тут же стали готовиться к бою.
Перед тем, как разойтись по машинам, Лавриненко подозвал Карпова:
— Брать село будем с ходу, пойдем на большой скорости. От меня не отставай. Только смотри в оба, бей по подозрительным местам, чтобы не напороться на засаду.
Командирам машин, которые входили в его группу, Лавриненко тоже приказал вести танки на предельной скорости. Стремительность натиска, по его замыслу, должна была ошарашить противника.
И вот танки на исходном рубеже. После короткой, но интенсивной артподготовки Дмитрий высоко над головой вскинул руку с красным флажком — атака началась. Тридцатьчетверки рванулись вперед, за ними пошли «бэтушки».
Немцы заметили советские танки, когда до Лысцево оставалось уже не более шестисот метров. Над передним краем врага в небо взлетело не менее десятка разноцветных ракет. Через минуту новая серия ракет, потом еще и еще. Чувствовалось, что враг не ожидал атаки и теперь, нервничая, срочно вызывал огонь своей артиллерии. И действительно, несколько секунд спустя загрохотали вражеские орудия. Попадая в броню, неприятельские снаряды, рассыпая искры, рикошетом уходили в сторону, но, чем ближе подходили наши машины к переднему краю обороны врага, тем чувствительнее были эти удары. Однако советские танки, маневрируя, используя каждый куст, взгорок, каждую лощину, продолжали неумолимо двигаться вперед.
Вдруг у ближних домиков села, в кустарнике, танкисты Карпова увидели фашистов. По «бэтушкам» тут же с разных сторон хлестнуло несколько пулеметных очередей, а следом обрушился шквал минометного огня. Десантники соскочили на землю и прикрывались теперь броней танков.
Гитлеровцы же поодиночке и группами бежали в сторону леса. Там Карпов совершенно неожиданно для себя увидел немецкие танки. Это буквально ошеломило политрука. Но делать нечего, надо было попытаться воспользоваться хотя бы тем небольшим преимуществом, которое давала внезапность. «Бэтушки» открыли огонь по вражеским машинам, и через несколько минут у немцев горело уже три танка.
Вдруг яркая вспышка молнией осветила боевое отделение танка Карпова: один из вражеских снарядов разворотил борт машины.
Оторвавшись от оптического прицела, политрук взглянул в левую смотровую щель. Сердце кольнуло болью: факелом горела машина Заики. Вокруг нее никого не было — это значило, что весь экипаж погиб. Забыв обо всем, Карпов открыл башенный люк, высунулся из него, чтобы найти машину Пятачкова. И в черном лесу сквозь частокол деревьев увидел красные языки пламени — это горела вторая «бэтушка». Около нее, сбивая друг с друга пламя, катались на снегу члены экипажа.
Быстро опустившись в башню, Карпов опять припал к прицелу, и «бэтушка» снова начала бить по немецким танкам.
В этот момент подоспел Лавриненко. Пересекая высоту, его тридцатьчетверки неожиданно появились справа и на большой скорости устремились прямо к лесу.
Через несколько минут здесь все было кончено. Танки развернулись и пошли на Лысцево.
До первых домов села оставалась уже какая–то сотня метров, когда подбили тридцатьчетверку Фролова. А еще через мгновение Лавриненко услышал в шлемофоне срывающийся голос Томилина:
— Выхожу из боя… Зажгли, гады!..
— Понял. Продолжаю атаку!
И здесь Дмитрий увидел, что из четырех БТ‑7 два горят, третий попал в отчаяннное положение, и только одна «бэтушка» Маликова еще продолжает идти вперед.
Танк Маликова усилил огонь по вражеской пехоте, окопавшейся у сельской окраины, а Лавриненко почти в упор расстреливал спрятавшиеся за домами и замаскированные в сараях неприятельские машины. И немцы не выдержали. Бронированные махины с желтыми крестами попятились назад, начали разворачиваться и уходить из села. Видя, что танки отходят, побежала и немецкая пехота. Лысцево было освобождено.
С начала атаки не прошло и двадцати минут, но танкистам они показались вечностью. Когда в Лысцево вошел стрелковый полк, здесь уже отгремели последние выстрелы, а от деревни к лесу протянулись семь черных рукавов — от подожженных вражеских машин.
После боя Лавриненко вернулся к горящим «бэтушкам». Разгоряченный и потный, он подошел к Карпову, который стоял чуть в стороне от своего танка, без шлема, уронив голову на грудь. Политрук стоял спиной, и видно было, как вздрагивают его плечи.
Лавриненко снял шлем, встал рядом.
Что может быть горше потери своих товарищей, с которыми совсрм недавно разговаривал, шутил, смеялся… Обожженные и окровавленные, лежали они теперь на белом снегу, и никакая сила уже не могла поднять их на ноги, заставить жить, двигаться, мстить.
Дмитрий стоял чуть ссутулившись, горло перехватил спазм. Так прошло несколько минут. Вдруг кто–то осторожно тронул его сзади за плечо, и грубоватый голос настойчиво зашептал:
— Товарыш литенант, разрышите обратиться?
Голос показался Лавриненко знакомым. Дмитрий, крепко сжав локоть Карпова, тихо сказал: «Крепись, политрук» — и обернулся. Перед ним, приложив руку к ушанке, стоял высокий, широкоплечий, забрызганный грязью солдат:
— Вас, товарыш литенант, у штаб требують. Видать, шо-то дюже срочное. Приказаны вон до той хаты итить.
У Дмитрия будто что–то зажглось в глазах:
— Земляк, ты, что ли? Ну, здравствуй! — Лавриненко крепко пожал руку солдата, отвел его в сторону. — Живой, значит, казак. Теперь до Победы обязательно доживешь. Очень рад видеть тебя, дорогой ты мой, да вот только момент сейчас, видишь, совсем не для веселья. Товарищей своих хороним.
— Понимаю, товарыш литенант. С нашего взводу тогда тоже мало хто в живых остался. Хорошо, шо вы меня сразу выкопали. Врач сказал: «Ишо б час полежал, и амба — назад закопали б».
— Из госпиталя давно?
— С неделю как приехал. В свою часть никак не допросюсь, тут, при штабе, держуть. Гоняють, кому куды надо. А мне б счас пулемет, эх…
— Из дома что пишут?
— Жинка письмо прислала. Пишет, шо картоха хорошая уродила, шо орехов да дички в лесу дюже много. Груш с сынишкой три чувала насбирали. Если, говорит, до весны с фашистами управитесь, то и на мою долю узвару будя. Чудная баба!
— Да. До весны, пожалуй, не управимся. А ты курить, случаем, не бросил? А, земляк?
— Не. Никак не насмелюсь.
— Ну тогда на. У меня тут в кисете специально для тебя кубанского табачку щепотка припасена, как раз на пару затяжек. Я ведь так и знал, что мы с тобой еще встретимся. Нельзя нам погибать. Ну, я побежал, а то скоро второго посыльного пришлют. Вернусь, договорим. А ты помоги пока тут моим ребятам…
— Не сумлевайтесь, товарыш литенант. Схороним, как своих…
Дмитрий ушел и уже по пути вспомнил, что опять не спросил ни имени, ни фамилии солдата. «Ладно, — решил, — вернусь, с этого и разговор заведу».
Но в этот раз им не удалось больше встретиться. Дмитрий получил приказ немедленно выйти навстречу вражеской танковой колонне, прорывающейся к дороге Лысцево — Шишкино.
Глава 11
Ночная охота
Навстречу фашистам двинулись теперь только два танка — тридцатьчетверка Лавриненко и «бэтушка» Маликова. Белые танки вышли к небольшой поляне, поросшей кустами (у самой дороги Лысцево — Шишкино), и стали ждать врага.
Прошло полчаса, час, стало смеркаться. Заметно похолодало. Танкисты уже начали поеживаться от холода, когда наконец далеко в лесу послышался сначала гул моторов, а потом и лязг гусениц приближающейся колонны. Лавриненко напряг слух, чтобы определить количество машин, и вдруг услышал взволнованный голос Бедного:
— Командир, похоже, их десятка полтора. Вот попали мы, а?
— Да, многовато. Ну ничего. На их стороне количество, а на нашей внезапность. Подпустим поближе, чтобы бить наверняка. Только бы Маликова раньше времени не обнаружили. Надо продержаться до тех пор, пока стемнеет, а в темноте немцы плохие вояки.
Нервы у бойцов сжались в комок. Танкисты забыли теперь о холоде и сквозь сетку веток внимательно наблюдали за машинами противника.
И вот черная башня головного танка попала в прицел. Лавриненко выстрелил раз, другой, третий, и бронированная громадина встала, окутавшись черным дымом. Открылся люк, несколько гитлеровцев выскочили наружу, но тут же, словно надломившись, упали в рыхлый снег, скошенные пулеметной очередью. Колонна остановилась. От следующей серии выстрелов вспыхнул второй танк, теперь уже в середине колонны.
Открыл огонь и Маликов. Он бил по замыкающим машинам и тоже сумел зажечь одну из них. А как только немцы открывали огонь, наши танки по заранее пробитым тропам быстро переходили с места на место, и, пока вражеские снаряды с гулом выкорчевывали теперь уже пустые кусты, Лавриненко и Маликов в упор расстреливали застрявшие на дороге танки. Вражеские машины попытались развернуться в линию, но мешало болото. Горело уже шесть машин, когда остальные, вырвавшись из пробки, стали поворачивать и уползать назад, в лес.
Отойдя на некоторое расстояние, фашисты открыли беспорядочный огонь по поляне. Но Лавриненко и Маликов успели вывести свои машины из–под огня и теперь с безопасного расстояния наблюдали, как фашистские снаряды валили деревья в тех местах, где только что стояли их танки. Эта канонада продолжалась минут десять. Затем все стихло, а еще через некоторое время Бедный увидел мелькающие среди деревьев фигурки людей. Немцы, видимо, выслали разведку.
Наши танкисты подождали, пока фашисты вышли на поляну, и тут же уложили их несколькими осколочными снарядами. А через несколько минут Лавриненко и Маликов услышали удаляющийся гул моторов — это уходили вражеские танки, так и не решившись на вторую атаку.
Подождав еще с полчаса, Лавриненко подозвал к себе Маликова.
— Думаю, сюда они больше не сунутся, — сказал он. — Так что ты побудь здесь еще немного и уходи в Лысцево. А я часа три подежурю у развилки на Рождествено. Похоже, они отсюда туда подадутся. Договоримся так: если что — две красные ракеты в мою сторону. Будем поглядывать. Скажи, к полуночи вернусь.
Еще находясь в штабе пехотного полка, Лавриненко слышал разговор о том, что недалеко от Лысцево замечено передвижение вражеских войск, называлось в этом разговоре и село Рождествено, которое, по предположению разведчиков, немцы могут попытаться укрепить ночью. Вот к этому–то селу и решил скрытно подойти Лавриненко, чтобы разведать силы врага. В качестве запасного этот вариант Дмитрий заранее обговорил с командованием пехотного полка. Известно было также, что в Рождествено стоит небольшой вражеский гарнизон.
Не обнаруживая себя, танкисты замаскировали машину у дороги, ведущей в село, и решили подождать ночи.
Стемнело. Мороз становился все крепче и крепче. Двигатель тридцатьчетверки танкисты предусмотрительно заглушили, и броня ее час от часу становилась все холодней и холодней, и вскоре их не спасали уже ни меховые полушубки, ни теплые шерстяные носки, полученные еще в праздничных посылках из тыла. Хотелось побегать, погреться, размять задубевшие ноги, но танкисты терпеливо сидели в танке, ожидая, когда в Рождествено все стихнет и погаснут огни. Единственное, что можно было делать в их положении, — это тихо, вполголоса разговаривать. И они беседовали, мечтали о скором конце войны, рассказывали друг другу о родных, о мирной, довоенной жизни.
— Эх, — задумчиво говорил Михаил Бедный, — как только кончится война, женюсь. Найду себе красивую девчонку, обязательно белокурую и голубоглазую. Построю дом где–нибудь в деревне под Воронежем, чтобы лес и речка были рядом. Заведу хозяйство. Детей у нас будет много… А что? Хорошо, когда в доме малышей полно: шум, гам, суета. Работать устроюсь куда–нибудь по слесарной или электрической части и буду жить себе припеваючи. Не знаю, как другие, а я сколько уже лет в городе прожил, а все равно в деревню тянет, поближе к природе.
— А мы с женой учиться собрались. В институт поступать. Она — в педагогический, а я — в машиностроительный. — Это заговорил тихий, застенчивый красноармеец Александр Шаров. Он пришел в экипаж вместо Ивана Борзых. — Хочу инженером стать, конструктором. Технику новую придумывать. С детства мечтал своими руками машину сделать. Натаскаю, бывало, всяких железок домой, а мать их старьевщику за мыло, за иголки сдаст. А я опять таскаю. Но до войны так ничего и не успел сделать.
— Теперь сделаешь. По дорогам вон готовые валяются. Подремонтируешь — и готово, — сказал Бедный.
— Нет, это не то. Своими руками охота, чтоб все до винтика.
— А вы, товарищ лейтенант, после войны в армии останетесь или в школу пойдете? Вы, говорят, до войны учителем были?
— Останусь в армии. Считаю это самым мужским делом. Попрошусь куда–нибудь поближе к границе, чтобы постоянно чувствовать передний край. Офицеру, по–моему, нельзя терять чувства бдительности, готовности в любой момент принять бой. А граница — это та же передовая.
— Семье трудно, — сказал Бедный. — Особенно женщинам. Армейская жизнь не для них. Муж как бублик к празднику — дома бывает нечасто и недолго. А потом эти постоянные учения, назначения, переезды. Нет, я не завидую женам военных. А твоя жена, командир, как к этому относится? Не жалеет, что за офицера замуж вышла?
— Ну, чтобы точно узнать, надо у нее самой спросить. Но, думаю, и она пока ничего точно ответить не сможет. Прожили–то мы с ней всего несколько месяцев.
— Я бы, пожалуй, не рискнул сейчас семьей обзаводиться, — рассудительно изрек Бедный. — Одного на фронт, другого в тыл. У многих вон семьи на оккупированной территории остались. Нет уж, лучше одному… Одному легче все это пережить. Хоть сирот да вдов меньше останется.
— Так любовь, она, Миша, не спрашивает, когда ей явиться — в праздники или в будни. Такое счастье второй раз может и не прийти, хотя кругом будет мир и тишина. Думаю, наоборот, именно в это злое время приходит к людям самая крепкая любовь. Я по своей матери сужу. Молодость у них с отцом была исковеркана, а послушаешь, как она об их совместной жизни рассказывает, и кажется, что это были для них счастливейшие времена. Отец погиб, а мать так и не вышла второй раз замуж…
— А вы, товарищ лейтенант, со своей женой на фронте познакомились? — поинтересовался Шаров.
— Нет, до войны еще. Встретились в Станиславе, на молодежном вечере, куда нас, молодых офицеров, девушки при гласили. Помню, вхожу в зал, вижу, стоят у окна три юные феи. Одна из них как стрельнула в меня взглядом своих голубых глаз, так в самое яблочко и попала. Я хоть и не робкого десятка, а долго не мог найти в себе смелости подойти к ней, пригласить на танец. Она же, смотрю, бойка, весела, танцует со всеми легко, красиво. Но, замечаю, нет–нет да и глянет на меня с любопытством. В зале шум, смех, веселье, а я стою сам не свой. Как посмотрю на нее, словно ток через меня пропускают. В тот вечер, наверное, все так ничем и кончилось бы, если б сержант один не помог. Стал он рядом с ней маячить. Серебром вокруг нее сыплет, а она, это я тоже заметил, на меня теперь с укором стала поглядывать, дескать, что же ты, танкист, вечер мне портишь? Офицер ты или нет, если сержант тебе на пятки наступает?
Э, думаю, хватит в обороне стоять, пора и в атаку идти. Пошел на вальс ее приглашать, а у самого, чувствую, колени дрожат. Не помню уж, как и танец откружил, только от себя ее больше не отпускал. Сержанту, конечно, пришлось ретироваться, а мы с ней потом весь вечер танцевали. А после, как-то так получилось, вдвоем остались.
Насмотрелись друг на друга, наговорились, насмеялись. Несколько раз друга друга провожали: то я ее до дому, то она меня до части. Все никак расстаться не могли. Мне лично казалось, что, если вот сейчас расстанусь с ней, потом все будет как–то не так. Я уже тогда, в первый же день, понял, что жену свою будущую встретил. Не знаю, как это объяснить, но был у меня с той первой встречи какой–то постоянный праздник души. Дружили мы долго, а вот о женитьбе как–то разговора не заводили. Не знаю почему. Должно быть, каждый считал этот вопрос решенным — друг без друга мы уже себя все равно не представляли. Летом приехала ко мне мать в гости. Узнала, конечно, о Нине и в тот же день попросила познакомить: не терпелось побыстрей будущую невестку увидеть. Подружились они с ней, планы строили, как дальше жить, а тут — на тебе: война…
Дмитрий помолчал с минуту, восстанавливая, видимо, в памяти подробности того страшного дня, а потом продолжил:
— Эвакуировались они в Винницу вместе, а мы туда отступали с боями. Когда снова встретились, и я и Нина поняли, что нам пора узаконить свои отношения. Но к тому времени ни одного загса в городе уже не осталось, пришлось просить комполка выдать нам хоть какое–нибудь временное свидетельство о браке. Документ этот ребята в штабе сами сочинили и печатью заверили. «Батя» лично подписал и при свидетелях, как положено, вручил. В тот день как раз выходили из ремонта наши танки, так что я свою жену к матери на «бэтушке» привез. Комбат шутил потом. «Бронетанковая, — говорит, — у тебя жена, Дима».
Вечером была небольшая свадьба. Пели песни, плясали под старый патефон, ребята до хрипоты кричали «горько!». Хозяйка, у которой мы сняли квартиру, говорила, что мы очень счастливые люди, потому что цветы, которыми Нина в день свадьбы украсила нашу комнату, долго не вяли. Она была права. Но цветы не вяли бы, наверное, еще дольше, если бы в те дни был мир… — Дмитрий вздохнул, помолчал.
— Ну а дальше вы знаете — Сталинград, Москва, Орёл. Нина сейчас в Фергане. Ходит на курсы медсестер. На фронт просится, мечтает попасть сюда, под Москву.
— А вот женщин я бы в армию не брал. — Это опять заговорил Шаров. — В тылу пусть что угодно делают, а воевать не ихнее дело. Видел я тут, как одна сестричка раненого тащила. Он во, детина в сто кило весом, а она маленькая, хрупкая, Дюймовочка, одним словом. На нее и опереться–то нельзя, сломаешь что–нибудь. Так она этого солдата на конных дровнях три километра везла. Впряглась в оглобли и тащила сани до санчасти.
— Ну вот. А ты говоришь, не брал бы.
— Конечно, не брал бы. Тут мужику сильному, да и то… А потом, ну одного раненого она притащит, другого. Одного живого, другой помрет по дороге. Да у моей, например, жены только от таких потрясений сердце не выдержит. Это же женщина, у ней нервы–то, что паутина: дунь — и лопнет. Нет, я против того, чтобы женщин на фронт брали.
— Так–то оно так, — согласился Дмитрий. — Только война–то, она никого не щадит: ни мужчин, ни женщин, — вот и втягиваются в нее все, даже дети… А это вообще дикость.
Помолчали немного. Михаил Бедный повернулся к Федотову:
— Федотов, а ты чего молчишь?
— А что говорить–то?
— Ну как что? Война кончится, чем заниматься будешь?
— Жить буду и радоваться.
— Как это? Ходить и улыбаться, что ли?
— Конечно.
— Ну, это ты брось. Подумают еще, что у тебя не все дома.
— Дураки подумают. Ты когда–нибудь в больнице лежал? Да так, чтобы курносая в затылок дышала?
— Нет, вроде до такого не доходило.
— А у меня доходило. И когда я в могилу заглянул, тут и подумалось: вот дурак, как же я жил–то раньше? Суетился без толку, ерундой какой–то занимался, а то и вовсе лодыря гонял. А жизнь–то километры отсчитывает, на тормоза не нажмешь. Вот тогда и решил я: если из больницы выйду, жить по–другому начну, каждый день тому, что живу, радоваться буду.
— А чего же ты тогда молчишь все время?
— Я не молчу, я думаю.
— Интересно, про что?
— Про все. Вот, думаю, фашисты, они ведь тоже люди. Неужели им жизни своей не жалко? Ведь зря же все это. Войну они проиграют, это ясно, время уйдет, а что останется? Могилы по всей Европе да проклятие людей. Вот я и думаю, не дышала, значит, им еще смерть в затылок по–настоящему.
— Ну, ты даешь, Федотов! Ты тихий философ, оказывается.
— При чем тут философия. Просто я думаю об этом.
— И правильно, что думаешь, — сказал Лавриненко. — Меня вот тоже, когда без дела сидим, зло берет. Так и кажется, будто мы медлим, даем немцам опомниться. А надо бы бить их так, чтобы скорей вышвырнуть за наши границы, закончить войну. Только, видно, не так все просто. Силен пока немец… Ладно. Что–то слишком серьезный разговор у нас сегодня получился. Я вот тут в связи с рассказом Федотова одну давнюю историю вспомнил.
До армии учительствовал я на хуторе Сладком, ликбезом занимался. Мне тогда еще и восемнадцати не стукнуло. Учеников у меня в классе было человек двадцать, и среди них один здоровенный казак. Придет, помню, на урок и сидит молчит, слова из него не вытянешь. Потом вдруг стал водить с собой сынишку лет шести. Я сначала возражал, но потом думаю — пусть сидит мальчишка, все равно и ему скоро в школу, может, от моих уроков и у него в голове что–нибудь останется.
Так вот. Сидел этот папаша всегда в одной позе, подперев голову кулаком. Черный кудлатый чуб ему на глаза свисает, и куда он смотрит, мне не видно. Назовешь его фамилию, он вскочит как ошпаренный, вытаращит на меня глаза и молчит. Спросишь: «Что ты там делаешь?», а он всегда одно и то же: «Думаю». Ну, стал я тогда в конце концов его за это думание стыдить, при всем классе причем. Раз так, другой, третий. И вот однажды после очередного внушения подходит ко мне его сынишка и говорит: «Дяденька учитель, не ругай больше папаньку, а то над ним дома пацаны смеются. Уроки он знает, я ему их все в поле рассказываю. Он, — говорит мальчонка, — на пахоте сутками работает, а здесь как сядет, так и заснет уставший». — «Как же так, он же ведь слышит меня?» Мальчик со вздохом: «То не он слышит, а я. Ширну его в бок колючкой от акации, вот он и вскакивает. Мне, — говорит, — папанька сам так делать велел».
Оказалось, сын у него в поле погонышем работает, и, пока отец пашет, мальчик уроки мои все, как есть, отцу объясняет. Тот потом дает сыну отоспаться, а вечером снова берет его в школу следующий урок слушать.
Пришлось мне им обоим потом документы об окончании ликбеза выдавать. Так что польза от думанья определенно есть, — улыбнулся Дмитрий, подмигнув Федотову.
Бойцы перебрасывались шутками, негромко смеялись, и казалось им, что не война кругом, а тихий мирный вечер и что сидят они не в холодной боевой машине, а в маленькой, затерянной в лесной глухомани охотничьей сторожке в ожидании утра и призывного тетеревиного бормотанья.
В заиндевевшей тридцатьчетверке танкисты пробыли несколько часов. И вот наконец вдали послышался срывающийся гул моторов. А вскоре мимо слившегося со снегом неподвижного белого Т-34 прогромыхали, лязгая гусеницами, вражеские танки, с надрывным гулом прошли огромные грузовики с пушками на прицепе, проскочили легковые машины с потушенными фарами.
— Пальнуть бы сейчас, командир, по тому вон «опелю», — нетерпеливо прошептал Бедный. — Глядишь, какого–нибудь ихнего туза и угробили бы.
— Да, красиво идут, — отозвался Лавриненко, — прямо через прицел!
— Как мы теперь через всю эту груду железа проскочим? — вслух подумал Шаров.
— Придумаем что–нибудь, — успокоил Дмитрий, внимательно наблюдая за колонной. — Немцы народ аккуратный, пунктуальный, да и устали небось с дороги–то, спать хочется. Вот когда они отбой сыграют, тогда и наш черед.
Наступила полночь. Дмитрий открыл люк, прислушался. Там, куда прошла вражеская колонна, все было тихо и спокойно.
— Угомонились, — сказал он, опускаясь в машину. — Вот теперь давай, Миша, на полном газу домой, через село. Пугнем фрицев, устроим подъем среди ночи, чтобы потом до утра им кошмары снились.
В морозной тишине леса глухо взревел мотор, и танк, вздымая буруны снега, двинулся вперед. Из–за лохматых туч показалась луна, и теперь можно было легко ехать без света. Немцы, видно, решили, что с тыла могут подходить только свои машины, и не приняли необходимых мер предосторожности. Выскочив на окраину села, тридцатьчетверка включила фары и на полной скорости помчалась по центральной улице.
Между домами стояли вражеские танки, машины, мотоциклы, пушки. Луч света вырвал из темноты стоявший около крыльца одного из домов черный «опель». Бедный чуть двинул рычаги, и тридцатьчетверка, вильнув в сторону, ткнула его гусеницей. «Опель», сорвавшись с тормозов, врезался в угол дома и загорелся. Из окон с воплями стали выскакивать полураздетые фашисты.
Впереди, размахивая автоматами, на дорогу выбежали несколько вражеских солдат, но, увидев танк, тут же бросились врассыпную.
— Забегала саранча! Черт бы их за ухо! — зло выругался Шаров. — Получайте от гвардейцев! — И резанул по немцам из пулемета.
Уже на выезде из деревни танкисты протаранили немецкий грузовик, кузов которого доверху был набит какими–то ящиками, и размололи гусеницами несколько мотоциклов, стоявших у обочины дороги. И только тогда, когда тридцатьчетверка, выскочив из села, снова нырнула в лес, ошеломленные фашисты, спохватившись, открыли пальбу. Но лишь морозное эхо откликнулось на их выстрелы.
А в штабе Панфилова в ту ночь узнали от Лавриненко о сосредоточении немецких войск в селе Рождествено и сумели вовремя укрепить сопредельный участок своей обороны.
Глава 12
Когда солдаты плачут
В последние дни Панфилов был в прекрасном расположении духа. Совсем недавно его дивизию наградили орденом Красного Знамени, присвоили звание гвардейской и отметили в сводке Совинформбюро. «Поистине героически дерутся бойцы командира Панфилова, — говорилось в ней. — При явном численном перевесе сил в дни самых жестоких своих атак немцы могли продвигаться вперед только по полтора километра в сутки».
Вся страна узнала о героическом подвиге 28 истребителей танков у разъезда Дубосеково, уничтоживших в жестоком четырехчасовом бою 18 танков противника. А слова политрука В. Г. Клочкова: «Велика Россия, а отступать некуда, позади Москва» — тут же облетели все фронты и стали для защитников Родины призывом к мужеству и стойкости.
Но, несмотря на то что панфиловцы, доваторцы и катуковцы, бок о бок сражавшиеся на Волоколамском направлении, проявляли в боях поистине чудеса героизма, враг, стянув сюда лучшие свои дивизии и создав значительный перевес в живой силе и технике, хоть и медленно, но теснил наши части в глубь страны, километр за километром приближаясь к Москве.
С раннего утра 19 ноября на командном пункте И. В. Панфилова беспрерывно трещал телефон. Звонили из полков. Отовсюду поступали тревожные вести.
Генерал терпеливо выслушивал доклады командиров, узнавал, как подвозят боеприпасы, сколько раненых, как воюют гвардейцы. Панфилов и еще несколько офицеров штаба, склонившись над расстеленной на столе картой района боевых действий, что–то оживленно обсуждали, когда на пороге землянки появились Дмитрий Лавриненко и связист от танкистов Михаил Новичков.
— Товарищ генерал, по приказу Катукова прибыли в ваше распоряжение, — доложил Лавриненко.
Панфилов оторвался от карты, посмотрел на танкистов.
— Ага, вот и наш броневой щит. А мы тут кумекаем, как нам с танками бороться. Кто–то из офицеров скептически заметил:
— Узковат щит–то для нашего участка фронта.
— Ничего, ничего, зато какой щит — гвардейский! Тебя как величать, лейтенант?
— Лавриненко, товарищ генерал.
— Лавриненко? Постой, постой. Так это о тебе в печати шумят?
— Никак нет, товарищ генерал, это о моем экипаже.
— Ну–ну, не скромничай, лейтенант. Не умаляй роли командира. Хотя, конечно, трудно тому командиру, у которого солдаты никудышные. Но Катуков говорил мне, что есть у вас в бригаде такие мастера, которые в одиночку против нескольких вражеских машин ходят да еще и бой выигрывают. Это что, действительно так?
— Так, товарищ генерал.
— И что же, не было случая, чтобы вы от них бегали?
— Да нет, почему же, были. В июне, июле…
— А что теперь изменилось: танки лучше стали или воевать научились?
— И то и другое, товарищ генерал.
— Тогда ответь мне на такой вопрос. Ну а если и у немцев появятся такие же прекрасные машины, как ваши тридцатьчетверки, сможете вы бить их так же, как сейчас?
— Постараемся, товарищ генерал. Только я думаю, что дело не столько в машине, сколько в том, кто в ней сидит. Немцы, конечно, такие же люди, как и мы, но на чужой земле своя жизнь им все–таки дороже, чем приказы Гитлера. А для нас, хотя нам и не меньше их жить хочется, главное — Родина.
— Ну что ж. Не в бровь, а в глаз. Теперь вижу, что не зря Катукова хвалят — бойцов он себе подобрал лучше не надо…
Панфилов хотел что–то сказать, но в это время где–то совсем рядом разорвался снаряд, потом еще один. С потолка землянки посыпалась земля. Тут же в дверь вбежал запыхавшийся офицер:
— Товарищ генерал, вражеские танки прорвали оборону и уже идут в обход Гусенева.
Все засуетились, несколько офицеров штаба бросились к двери, кто–то предложил Панфилову срочно сменить командный пункт.
— Хорошо, сейчас посмотрим, что там творится, а потом и решим, как поступить.
С группой офицеров он вышел из землянки. И в этот же миг раздался взрыв — совсем рядом разорвалась мина.
Панфилов схватился за сердце и упал. К нему кинулись несколько офицеров, подняли с почерневшего от взрывов снега. Но помочь уже было ничем нельзя. Панфилов тоскливо глянул в небо, тихо, но упрямо сказал: «Буду жить» — и умер.
Все растерялись. Погиб всеми любимый генерал. Его, бывшего чапаевца, за личную храбрость, командирский ум и отеческую заботу о бойцах называли боевым братом Чапаева, слагали о нем легенды.
Трудно было поверить, что не стало этого замечательного, беззаветно преданного Отчизне человека. Всего за неделю до этого рокового дня он писал своей жене Марии Ивановне:
«…Ты, вероятно, не раз слышала по радио и читала в газетах о героических делах бойцов, командиров и в целом о нашей части. То доверие, которое оказано мне — защита нашей родной столицы, — оправдывается… у меня хорошие бойцы, командиры — это истинные патриоты, бьются, как львы, в сердце каждого одно — не допустить врага к родной столице, беспощадно уничтожать гадов. Смерть фашизму!
…Сегодня приказом фронта сотни бойцов, командиров дивизии награждены орденами Союза. Два дня тому назад и я награжден третьим орденом Красного Знамени.
…Я думаю, скоро моя дивизия должна быть гвардейской, есть уже три Героя. Наш девиз — быть всем героями… Следи за газетами.
…Очень по вас соскучился, но скоро конец фашизму, тогда опять будем строить великое здание коммунизма».
Гибель Панфилова потрясла всех.
Дмитрий Лавриненко и Миша Новичков вышли из командного пункта сразу за штабистами Панфилова и видели смерть генерала.
Миша, не стесняясь, плакал, уткнув лицо в снятую шапку, а Дмитрий стоял рядом с ним и растерянно смотрел вслед офицерам, уносящим Панфилова.
Почудилось ему вдруг, что это несут тело его отца, зарубленного белобандитами, стекают на снег алые, словно рубиновые бисеринки, капельки крови, белая конница с победным улюлюканьем уходит в степь, а отомстить за отца некому. Хрустнули суставы в побелевших от напряжения сжатых кулаках Дмитрия, и такая охватила его ярость, что нестерпимо захотелось сейчас же, сию секунду врезаться в самую гущу врагов и бить их, бить, не переставая, пока будут силы.
— Командир, танки! — вывел его из оцепенения резкий крик Бедного. Дмитрий оглянулся. Из леса прямо на поляну, где располагался штаб Панфилова, выползло восемь фашистских панцирников. Раздумывать было некогда. Надо было во что бы то ни стало остановить врага. Лавриненко хотел по привычке крикнуть: «Заводи!», но увидел, что приказ не нужен — стоявшая рядом тридцатьчетверка уже готова к бою.
Машина сорвалась с места и, стремительно набирая скорость, оставляя за собой снежный шлейф, ринулась навстречу врагу.
Белая тридцатьчетверка открыто, без выстрелов летела прямо на вражеские танки. Немцы, то ли опешив от такой дерзости, то ли решив, что на танке торопятся к ним парламентеры, перестали стрелять, сбавили скорость. Между тем расстояние между советским танком и восемью неприятельскими машинами быстро сокращалось. А когда до фашистских танков осталось всего несколько десятков метров, Лавриненко приказал водителю резко остановить тридцатьчетверку и, едва та, прочертив на мерзлой земле две короткие черные дорожки от гусениц, замерла на месте, один за другим прогремели подряд семь выстрелов.
— Это вам, сволочи, за Панфилова, получайте, гады! — И Дмитрий снова нажал на педаль спуска, но на этот раз снаряд разорвался в перегревшемся стволе танка.
— Командир, горят фрицы! Семь танков горят! Вот это да! — восхищенно воскликнул Бедный, никогда еще не видевший такого результата. Но Лавриненко уже не слушал его. Отпрянув от прицела, он вдруг в ярости крикнул: «Куда, собаки?! Жить хочется?! Не выйдет!..»
Не успели танкисты сообразить, в чем дело, как Лавриненко, выскользнув в тесное отверстие люка и выхватив пистолет, уже гнался по заснеженному полю за четырьмя немцами, которые выскочили из горящих танков и теперь удирали к лесу. Туда же отполз восьмой танк с желтым крестом.
Громко скрипел под ногами Дмитрия снег, сапоги скользили по обледеневшим кочкам, а он бежал за немцами, то и дело останавливался, навскидку стрелял им вслед и вновь бежал.
Одного из вражеских танкистов Дмитрий начал настигать метрах в пятидесяти от первого зажженного танка. Тот, поняв, что ему не уйти, остановился и, повернувшись к Лавриненко, вскинул пистолет. Но Дмитрий выстрелил первым. Однако и фашист, падая, успел все же спустить курок — пуля сорвала с головы Лавриненко шлем. Не обратив на это внимания, Дмитрий перезарядил пистолет и продолжил погоню.
Двух других гитлеровцев его пули настигли в нескольких десятках метров от леса. Последний же фашист оказался «легким на ноги». Его сухая, туго перетянутая ремнем фигура все больше и больше удалялась от Дмитрия. «Не догнать», — понял он. И тогда Лавриненко резко оборвал бег, поднял пистолет, тщательно прицелился и, замерев на мгновение, спустил курок. Немец дернулся, сделал еще несколько шагов и, ухватившись за тонкую вершину небольшой елочки, медленно повернул к Дмитрию лицо с застывшей на нем жуткой гримасой звериной злобы, ненависти и боли. Он попытался было выстрелить, но пошатнулся и, вскинув руки, навзничь повалился в снег.
Погоня кончилась. С Дмитрия сразу спало напряжение, и он стоял теперь неподвижно, опустив пистолет, и опустошенно смотрел куда–то поверх распластавшегося у сломанной ели врага.
Сзади, в нескольких шагах от него, остановилась тридцатьчетверка. Когда танкисты увидели, что их командир погнался за фашистами, они хотели было ударить по гитлеровцам из пулемета, но побоялись задеть Дмитрия, а пока танк петлял между горевшими машинами, с вражескими танкистами было уже покончено. Дмитрий не спеша подошел к тому месту, где упал шлем. Подобрал его, тщательно стряхнул снег и, пригладив успевшие схватиться ледяной скорлупой волосы, надел.
Он уже закрывал за собой люк башни, когда в нескольких метрах от танка раздался оглушительный взрыв.
Из леса выползало еще девять вражеских машин.
— Назад… — успел лишь скомандовать Дмитрий, но в следующую секунду тридцатьчетверку потряс мощный удар. Один вражеский снаряд разорвался прямо в машине, второй угодил в трансмиссию. Танк загорелся.
Задыхаясь от едкого дыма, сбивая с горящей одежды пламя, из люка вылезли двое: Лавриненко и Федотов. Механик-водитель и радист остались в танке. Дмитрий снова вскочил на броню, наклонился в проем люка и окликнул товарищей. Но никто не отозвался. Тогда он протянул руку в пыщущее жаром нутро горящей машины и, нащупав воротник радиста, потянул на себя. Вместе с Федотовым они вытащили раненого Шарова. Быстро отнесли его подальше от танка, положили на снег. Дмитрий снова бросился к машине, однако Федотов успел схватить его за рукав, крикнув:
— Поздно, командир!..
Но Дмитрий рвался к танку, кричал срывающимся голосом:
— Я приказываю!.. Там Бедный!..
Тогда Федотов изо всех сил дернул Дмитрия на себя, тан–кисты упали, и в это время воздух потряс сильнейший взрыв — это начали рваться оставшиеся в тридцатьчетверке снаряды.
Немецкая колонна, выйдя из леса, сразу наткнулась на семь своих горящих машин, и фашисты, подумав, видимо, что дорогу здесь прикрывает большая группа советских танков, повернули назад. А Лавриненко и Федотов принялись искать хоть какой–нибудь транспорт, чтобы доставить раненого стрелка–радиста в санчасть.
Юное лицо Шарова было мертвенно бледным, он умоляюще смотрел на своих товарищей и тихо, совсем по–детски стонал.
Лавриненко, оставив с раненым Федотова, побежал в деревню, чтобы там искать помощи. Ему повезло — у одного из крайних дворов стояла запряженная в сани лошадь. Дмитрий сдернул с изгороди вожжи и погнал и без того перепуганное взрывами животное к лесу.
Но напрасно торопился Лавриненко. Шаров лежал на снегу, широко раскинув оцепеневшие руки и, не мигая, с застывшей на лице улыбкой смотрел куда–то поверх деревьев, а рядом с ним, сняв шлем и опустив голову, стоял Федотов.
Дмитрий медленно слез с саней и встал рядом.
Сгорел в танке Бедный, прекрасный, опытный механик-водитель, боец, с которым пройдено вместе столько фронтовых километров, столько пережито, столько выиграно жестоких схваток с врагом… А теперь его, Дмитрия, помощи не дождался и Шаров. Подумалось вдруг: «Зачем выскочил из машины? Зачем бросил экипаж? Ну, что с того, что убил тех гитлеровских танкистов, если при этом потерял своих товарищей…»
Лавриненко казнил себя за этот опрометчивый поступок, искал ему объяснение и не мог понять, как такое могло произойти с ним, как случилось, что не заметил он приближающиеся к поляне вражеские машины.
Жгучая тоска сжала сердце, ком подкатил к горлу. Дмитрий смотрел на неподвижное тело Шарова, и вспомнился ему почему–то такой же жаркий бой под Орлом, у села Первый Воин, и тихий взволнованный голос Михаила Бедного, старательно выводивший мотив знакомой песни:
Дмитрий обнажил голову. Морозный ветер чуть шевелил его взлохмаченные мокрые волосы, руки нервно подрагивали, а по щекам этого сильного, не знавшего страха человека текли слезы…
Глава 13
Драг будет разбит!
К началу декабря инициатива в сражениях под Москвой стала переходить к советским войскам. За четырнадцать дней немецко–фашистского наступления на Волоколамском направлении только гвардейцы Катукова сожгли 106 танков, подавили 40 дзотов и пулеметных гнезд, более 50 тяжелых и противотанковых орудий, полностью вывели из строя свыше 60 автомобилей–тягачей, уничтожили до трех полков пехоты противника, потеряв при этом только семь своих танков. В бригаде не было ни одного случая отступления без приказа даже отдельных танковых экипажей.
Танкисты почти не отдыхали: днем приходилось отражать по нескольку атак подряд, а ночью помогать ремонтникам восстанавливать поврежденные машины. Так как запасных частей не хватало, танкисты под покровом темноты делали вылазки в места, где днем шел бой, и снимали запчасти с машин, оставшихся в поле; ходили в разведывательные рейды в тыл противника, помогали укреплять оборонительные рубежи.
Дмитрий воевал теперь с новым экипажем, но по–прежнему его тридцатьчетверка была одной из самых результативных в бригаде. Специальный корреспондент «Комсомольской правды» В. Славин в информационном материале «Вчера под Москвой», датированном 29 ноября, писал:
«Храбро и упорно бьются наши люди за Москву. Не щадя сил своих, они стремятся преградить путь врагу, нанести ему смертельный удар. Пять дней непрерывно ведет бой танкист–гвардеец тов. Лавриненко. За последние два дня гвардейский экипаж Лавриненко уничтожил 13 фашистских танков».
За день до генерального наступления наших войск под Москвой, 5 декабря 1941 года, М. Е. Катуков подписал наградной лист (его удалось найти в архиве Министерства обороны СССР), где дал Лавриненко такую характеристику: «Тов. Лавриненко, выполняя боевое задание командования, с 4.10 и по настоящий день со своим экипажем беспрерывно находится в бою.
За период боев под Орлом и на Волоколамском направлении экипаж Лавриненко уничтожил 37 тяжелых, средних и легких танков противника.
Тов. Лавриненко со своим экипажем постоянно посылается в разведку в глубокий тыл противника. В боях тов. Лавриненко, проявляя инициативу, смелость и находчивость, наносит врагу ощутимые удары…»
Журналист Аркадий Федорович Ростков во время самых тяжелых боев под Москвой был рядом с танкистами Катукова, много писал о них.
Рассказал Ростков и о своей встрече с Дмитрием Лавриненко, которая произошла в ночь перед контрнаступлением наших войск под Москвой:
«Расстегнув полушубок, он сидел за столом и, положив локти на шлем, читал какую–то потрепанную книжку. Лампа без стекла чадила, но он не замечал этого. Его и без того круглое лицо расплывалось в блаженной улыбке.
— Что читаешь? — поинтересовался я.
— «Поднятую целину», — ответил Дмитрий. — Ребята нашли где–то книгу без обложки, смотрят — Шолохов. Распатронили ее — кто похождения деда Щукаря ухватил, кто про Лушку, а мне вот про Давыдова досталось.
— Перечитываешь? — уточнил я.
— Конечно, читал раньше, — задумчиво сказал Дмитрий. — Но сейчас все как–то иначе воспринимается. Глубже, что ли, серьезнее. Не пойму. Никак Давыдов у меня этот из головы не выходит. Рабочий он, стал моряком. Огонь и воду прошел, а ведь не огрубел, человеческое не растерял. Душевный же он человек! А почему? Интересный вопрос. Правда? Писатель тонко подметил: Давыдов бился за свободу, за человека, за то, чтобы он лучше стал, и сам в этой битве духовно вырос. А за что воюют солдаты Гитлера? За шпик, за яйки, за масло, за чужие земли. Нет, от этого красивее не станешь…
Лавриненко подправил фитиль лампы, спросил меня:
— А какими мы будем после войны?..
— Конца войны еще не видно, — попытался я уклониться от прямого ответа.
— Не знаю, когда будет конец войны, — живо откликнулся Дмитрий, — но поражения им не миновать. Вот они куда шагнули, к самой Москве. Значит, сила у них есть. И все–таки в Москву они не пройдут. Я не знаю всего. Не знаю, что у нас есть и чего у нас нет, не знаю планов нашего генштаба. Но вот проснусь ночью и думаю: неужели фашисты придут на Красную площадь, к Мавзолею Ленина? И никак не могу этого представить. От одной этой мысли бросает в дрожь…
Мы еще долго сидели вместе и рассуждали о войне, о мире. Я вспомнил встречу с ним в предыдущую, еще мирную зиму. Взвод Лавриненко только что вернулся с тактического занятия. Ходили за город, в поле. Бойцы, ввалившиеся в казарму, возбужденные, продрогшие, раздевались, прыгали, растирали уши и ноги, ругались: «И кто это придумал — в такой мороз шляться по полю, ползать по снегу?». Взводный смеялся. Ему и самому было нелегко. Он говорил подчиненным: «Вы ж солдаты! На войне и не то будет!». Война… Тогда о ней всерьез и не думали… Помню, в казарме, недалеко от границы, мы с ним с упоением читали стихи Александра Твардовского:
А сейчас и юность, и родные края далеко–далеко. Лавриненко с грустью смотрел на вздрагивающий желтый язычок пламени. Отодвинул лампу на центр стола, устало сказал:
— Ну, баста! Давай поспим, пока не стреляют.
По старой привычке Дмитрий решил перед сном прогуляться, подышать свежим воздухом. Ночь была тихая, морозная. Пробившийся наконец сквозь серую пелену туч остророгий месяц, повиснув над самыми крышами изб, светил ярко. Несколько минут Дмитрий постоял на крыльце, вдыхая морозный воздух, а потом по утоптанной тропинке пошел вдоль улицы. Настроение было хорошее, звонко хрустел под ногами снег, и ему захотелось вдруг слепить снежок и запустить им куда–нибудь в кроны белых, покрытых инеем берез, часовыми стоявших вдоль улицы.
Дмитрий зачерпнул ладонями большой ком снега, сжал его и, по–мальчишески озорно, пронзительно свистнув, запустил вверх.
Снежок ударил по верхним веткам ближнего дерева, и тут же хлынула вниз лавина снежной пудры. Дмитрий подставил этому холодному душу лицо и, фыркая от удовольствия, умылся снегом. Потом вернулся к избе, стряхнул иней с полушубка, обмел валенки и тихо, чтобы не разбудить уже уснувших товарищей, вошел в комнату. Спать теперь не хотелось, и Дмитрий решил написать письмо жене. Он достал из планшета тетрадный листок бумаги, карандаш и стал неторопливо выводить строчки:
«Здравствуй, милая моя Нинушка! Прости, что нечасто пишу тебе. Из газет да и по сообщениям радио ты, должно быть, знаешь, какая у нас тут обстановка. Ты пишешь, что стремишься попасть на фронт, сюда, под Москву, поближе ко мне. Я тоже очень по тебе соскучился. Хочу видеть тебя, слышать твой голос, гладить твои волосы. Ты часто снишься мне, а как хотелось бы наяву хоть на минуточку встретиться с тобой. А насчет твоего желания попасть на фронт скажу откровенно: решать, конечно, тебе, но я, наверно, потеряю покой, если узнаю, что ты будешь постоянно ходить под вражьими пулями. Прав мой бывший радист Шаров — война не для женщин.
Лучше я здесь буду воевать за нас двоих, а ты как следует помогай мне из тыла. Так, думаю, будет лучше, там же сейчас тоже фронт, только трудовой.
Вот и пошел последний месяц этого счастливого (потому, что встретил тебя!) и ужасного, потому что началась война, разлучившая нас, года. Ну ничего, ты верь, кончится все это, и мы будем жить с тобой долго и счастливо. Какое это будет радостное время, Нина! А фашистов мы все равно погоним с нашей земли, и очень скоро, обещаю тебе.
Крепко, крепко целую тебя, моя самая красивая и нежная на свете. Люблю, скучаю, верю.
Дмитрий».
…В первых числах декабря немецкое информационное бюро сообщило: «Германские круги заявляют, что германское наступление на столицу большевиков продвинулось так далеко, что уже можно рассмотреть внутреннюю часть города Москвы через хороший бинокль».
Если верхушка вермахта еще питала какую–то надежду на успех операции «Тайфун», то те, кто мерз у стен Москвы, были настроены куда менее оптимистично.
«5 декабря доложил по телефону фон Боку о переходе к обороне, — пишет Гудериан. — В ту же ночь с 5 на 6 декабря вынуждены были прекратить свое наступление также 4‑я танковая армия Гепнера и 3‑я танковая армия Рейнгардта, вышедшая с севера к пункту, находившемуся в 35 километрах от Кремля, так как у них не было сил, необходимых для достижения великой цели, уже видневшейся перед ними. Наступление на Москву провалилось. Все жертвы и усилия наших доблестных войск оказались напрасными. Мы потерпели серьезное поражение…»
Еще более откровенно о положении гитлеровских армий под Москвой высказался немецкий генерал Вестфаль. «Немецкая армия, — сказал он, — ранее считавшаяся непобедимой, оказалась на грани уничтожения».
Шестого декабря по передовым позициям гитлеровцев ударила советская артиллерия. После артподготовки на фашистов двинулись танки, пехота и конница. Началось контрнаступление советских войск.
Впереди наступающей в первом эшелоне бригады Катукова вели свои танки самые опытные командиры Александр Бурда и Дмитрий Лавриненко, которому совсем недавно было присвоено звание старшего лейтенанта и доверено командование ротой.
Один за другим освобождали советские войска населенные пункты Подмосковья: сожженные, разрушенные, безлюдные, встречали они наших воинов. Газеты и радио в те дни сообщали о зверствах фашистов на оккупированной территории, рассказывали о героических подвигах советских патриотов, о боевых успехах наших наступающих частей, публиковали списки награжденных, рассказывали о патриотических трудовых починах.
Поколение сороковых годов наверняка помнит, как в начале войны по всей стране прозвучал призыв молодежи собрать средства на танковую колонну для фронта. Эта инициатива была поддержана, и в фонд колонны стали поступать средства не только от коллективов, но и от частных лиц, причем вместе с гражданским населением страны в сбор средств включились и фронтовики. Политруки В. Боровицкий и А. Ростков в «Комсомольской правде» от 12 декабря 1941 года опубликовали заметку «Слово гвардейцев». В ней говорилось:
«Бойцы, командиры и политруки 1‑й гвардейской танковой бригады за несколько дней собрали на строительство танковой колонны имени ВЛКСМ около 25 тысяч рублей.
Нам, танкистам–гвардейцам, особенно близка идея строительства танковой колонны. Наши товарищи танкисты Герои Советского Союза Лобушкин и Лупов, старший политрук Загудаев, лейтенанты Лавриненко и Самохин в ожесточенных боях с немецкими захватчиками показали, что советские танки — это грозная, всесокрушающая сила. Чем больше мы будем иметь танков, тем скорее разгромим фашистов. Товарищи комсомольцы! Молодые патриоты! Вносите свои сбережения на строительство танковой колонны».
Колонна была построена, и танки, собранные на эти средства, беспощадно громили врага не только на территории СССР, но и потом, в сорок четвертом — сорок пятом, когда наша армия освобождала порабощенную Европу. Эти машины давались лучшим экипажам, и водили их такие же отчаянные, бесстрашные парни, каким был Дмитрий Лавриненко.
13 декабря 1941 года газета «Комсомольская правда» вновь поместила большой материал о героическом сыне Кубани. Уже один заголовок «Он уничтожил 40 немецких танков» говорил о том громадном уроне, какой нанес фашистам всего один советский экипаж.
Младший политрук А. Ростков, проанализировав каждый бой, в котором участвовал Лавриненко, делает вывод, что в боях с 6 по 9 октября 1941 года экипаж старшего лейтенанта Лавриненко уничтожил до двух батальонов пехоты. Кроме этого им расстреляно несколько тяжелых орудий, много противотанковых пушек, пулеметов и минометов. За все дни боев, уничтожив 40 немецких танков, он сменил лишь три машины, из которых одна сгорела, а две были подбиты, вывезены с поля боя и отремонтированы.
«…Старший лейтенант Лавриненко — один из самых смелых, инициативных и бесстрашных танкистов 1‑й гвардейской танковой бригады, — писал Ростков. — У нас его знает каждый боец и командир. Не раз отважному гвардейцу приходилось сражаться против больших групп танков противника. Не раз он смотрел в глаза смерти. Не однажды бывал в трудном, казалось безвыходном, положении. Но всегда побеждали его храбрость, знание техники, умение драться самоотверженно, его беспредельная любовь к нашей матери-Родине».
Глава 14
Танкист из Бесстрашной
Через одиннадцать дней после начала контрнаступления танкисты Катукова были уже в тех местах, куда в середине октября они форсированным маршем прибыли из–под Мценска.
«От Волоколамска нас отделяло теперь только 38 километров, — вспоминает маршал бронетанковых войск дважды Герой Советского Союза М. Е. Катуков. — Мы вышли в тот район, откуда еще месяц назад отступали с тяжелыми боями. Знакомые названия деревень: Скирманово, Чисмена, Язвище, Матренино, Горюны, где А. Бурда бился с превосходящими танковыми силами врага, Дубосеково, где насмерть стояли 28 панфиловцев. Но тогда мы отходили по 5 – 6 километров в сутки, а сейчас продвигаемся вперед в три раза быстрее».
На следующий день (18 декабря) начались бои на подступах к Волоколамску. Отступая, фашисты изо всех сил пытались задержать наше продвижение, чтобы дать возможность отойти своим главным силам. Особенно ожесточенные бои разгорелись в районе деревень Сычево, Покровское, Гряды, Чисмена.
В тот день танковая рота старшего лейтенанта Д. Ф. Лавриненко действовала в авангарде подвижной группы в районе Гряды — Чисмена. Роте было придано отделение саперов, которые расчищали от мин маршруты движения танков. В деревню Гряды наши танки нагрянули на рассвете, застигнув гитлеровцев врасплох. Они выбегали из изб в чем попало и попадали под огонь пулеметов и пушек наших боевых машин.
Но тут произошло непредвиденное. Фашисты подтянули к шоссе десять танков с пехотным десантом и противотанковыми орудиями. Продвигаясь к деревне Горюны, вражеская танковая группа стала заходить в тыл нашему передовому отряду. Однако Дмитрий Лавриненко вовремя разгадал, какую ловушку готовят ему гитлеровцы, и повернул свои танки им навстречу. Как раз в это время к Горюнам подошли главные силы нашей подвижной группы. В итоге немцы сами попали в клещи. Разгром им был учинен полный. Отличился в бою опять же Д. Ф. Лавриненко. Он уничтожил тяжелый вражеский танк, два противотанковых орудия и до полусотни фашистских солдат. Спасая свою шкуру, немецкие танкисты и пехотинцы, те, кто уцелел в короткой схватке, побросали машины, оружие и бежали.
С большим подъемом сражались в эти дни танкисты 1‑й гвардейской танковой бригады. Радостно было смотреть, как навстречу нашим танкам выбегали из своих укрытий, выходили из лесу жители подмосковных деревень. Теперь никого не надо было бояться, и старики, дети, женщины со слезами на глазах шли на улицу, кидались обнимать и целовать своих освободителей. Но к слезам радости примешивались и слезы горести, слезы утрат. Отступая, озверевшее фашистское отребье сжигало дома, угоняло скот, минировало дороги и здания, расстреливало и вешало. Все это вызывало у танкистов еще большую ненависть к врагу, заставляло мстить дерзко, жестоко и беспощадно — огнем и гусеницами уничтожать ненавистного врага.
Танки роты Лавриненко поджидали подхода главных сил бригады недалеко от села Покровского. Отступившие немецкие части из страха вновь попасть в котел открыли по тем местам, откуда их только что выбили, сильный, но беспорядочный и бесприцельный минометный огонь. Гулко и противно то тут то там тявкали мины, поднимая фонтаны земли и снега над неглубокими черными воронками.
На дороге, что проходила через поляну, где стоял танк Лавриненко, показалось несколько тридцатьчетверок. Это подходили машины 17‑й танковой бригады полковника Н. А. Черноярова, входящей в подвижную группу Катукова.
Выехав на середину поляны, танки остановились. Верхний люк головной машины открылся. Из него показался офицер. Он внимательно осмотрел местность, достал планшет и, судя по всему, стал сверяться с картой. Затем, разглядев прижавшийся к кромке леса танк Лавриненко, махнул флажком.
Дмитрий, все это время наблюдавший за ним, вздохнул:
— Что–то недопоняли соседи, вызывают. А идти, как это ни странно, неохота. Смотрите, какой пушистый сегодня снег, топтать жалко.
Из соседнего танка вновь махнули флажком. Дмитрий открыл люк, спрыгнул на снег и с какой–то мальчишеской резвостью побежал на вызов.
Танкисты наблюдали, как он бежал через поляну, как несколько минут что–то объяснял командиру соседней машины, как снова, чему–то улыбаясь, бежал к своему танку. Водитель Михаил Соломянников, наблюдавший за ним в смотровую щель, видел, как Дмитрий, подбегая к машине, привычно махнул рукой. Все знали, что это означало «Заводи!». И вдруг, словно споткнувшись о невидимое препятствие, Лавриненко упал лицом вниз.
Соломянников подумал было, что Лавриненко в шутку шлепнулся в этот сверкавший белизной снег, но время шло, а Дмитрий не поднимался.
— Ребята, с командиром что–то! — тревожно вскрикнул Михаил и первым выскочил из машины. За ним бросились к Лавриненко старший сержант Фролов и лейтенант Леонид Лехман.
Соломянников подбежал к Дмитрию и, все еще веря в возможный розыгрыш, тронул его за плечо. Но в ответ не раздалось смеха. Старший лейтенант, выкинув руки вперед, лежал неподвижно. Танкисты быстро перевернули его на спину. Соломянников попытался нащупать пульс, Фролов приник ухом к расстегнутой на груди гимнастерке. Сердце Лавриненко не билось. Танкисты испуганно переглянулись. Не желая верить в случившееся, Соломянников потряс Дмитрия за плечи:
— Командир, что ты… Вставай, Дима… Вставай…
Но Дмитрий не встал, он не слышал больше голоса своих товарищей, не видел искристого снега, кружась, летящего из поднебесья, не чувствовал теплоты рук своих боевых друзей, поднявших его на броню машины.
Растерянные, стояли танкисты у тела своего командира, не в силах тронуться с места, заговорить. Ни раны, ни крови на теле Лавриненко не было, не сошли с его лица румянец и счастливая улыбка.
Придя наконец в себя, Соломянников снял полушубок, нагнулся, чтобы накрыть им тело командира, и тут только заметил у него на виске алую капельку запекшейся крови. Это был след крохотного осколка от разорвавшейся невдалеке мины.
Танкисты положили тело Дмитрия на броню и медленно поехали навстречу выходящим из леса тридцатьчетверкам искать штаб полка, чтобы сообщить командованию о случившемся. Вскоре нашли штабной автобус. Остановились неподалеку. Лехман пошел докладывать, а минуты через две он и несколько офицеров полка подошли к танку и, сняв шапки, остановились у тела Дмитрия.
— Невозможно поверить. Невозможно…
— Лучших людей теряем. Какой командир был!
Подошел старший политрук, инструктор пропаганды полка Семен Полещик, отозвал в сторону Лехмана:
— Похоронить надо где–нибудь недалеко от населенного пункта, чтобы жители могли за могилой ухаживать. Тут поблизости есть какое–то село, Березовское, что ли?
Место для могилы выбрали около сельской околицы, у дороги под молодой березкой. Пока бойцы короткими саперными лопатами рыли мерзлую землю, подошли несколько жителей, ребятишки. Какая–то пожилая женщина негромко запричитала:
— Молоденький–то какой… Жить бы да жить еще. Эх, сынок, сынок… Кто же приедет к твоей матери, кто утешит ее, горемычную? — Женщина тихо, протяжно плакала, и казалось, будто не чужой ей человек лежит здесь на брезенте, под белыми от инея ветвями березы, а ее родной сын. Две девчушки, одетые в не по росту большие фуфайки, перевязанные веревкой, прижались к ней и молча грустно наблюдали за тем, что делают взрослые.
Когда метровой глубины могила была наконец вырыта, солдаты выстроились в шеренгу, и Полещик под тихие причитания женщины начал говорить:
— Товарищи! Друзья мои боевые! Язык не поворачивается сказать, что среди нас нет больше Дмитрия Лавриненко, что пришли мы к нему не для того, чтобы посидеть вместе в теплом дружеском кругу, послушать веселые его рассказы, покурить его кубанского табаку. Случайный осколок, крохотный, как пшеничное зерно, вырвал из наших рядов лучшего в бригаде танкового снайпера, храбрейшего из храбрых воинов, настоящего коммуниста.
Но пусть не радуется враг нашей потере. На место Димы встанут другие бойцы, которые с еще большим ожесточением будут громить проклятых фашистов, жечь их танки, уничтожать пехоту. Спи спокойно, герой. Мы отстояли Москву, отстоим и Родину, не дадим поганым гитлеровским извергам топтать нашу землю, за которую ты отдал свою молодую жизнь. Мы отомстим за тебя, и месть эта будет страшной. Смерть фашизму!
Тело Дмитрия завернули в плащ–палатку и осторожно опустили в могилу. Затем каждый боец бросил туда по горсти мерзлой комковатой земли, и через несколько минут под березкой уже вырос небольшой холмик. Над лесом в морозном воздухе отрывисто прозвучал прощальный залп.
Бойцы стали постепенно расходиться. У могилы остались только танкисты из экипажа Дмитрия да женщина с детьми.
Еще несколько минут, склонив головы, молча стояли бойцы у могилы Дмитрия. Снег, посыпавший большими белыми хлопьями, припорошил их плечи, обнаженные головы, и казалось, будто эти молодые люди вдруг сразу, в одно мгновение, поседели.
О чем думали в этот момент танкисты? Вспоминали Дмитрия или, может, свой дом, своих близких, друзей, которых потеряли? А может, думали они здесь, у могилы товарища, о своей судьбе, о цене одной солдатской жизни в этом огромном, всепоглощающем огне военного пожара. Можно, наверное, привыкнуть к постоянному риску, к лишениям, к долгой разлуке, наконец. Но можно ли привыкнуть к гибели друзей, к самой мысли о том, что человеческая жизнь здесь, на фронте, ничего не стоит? Что ее, как тончайшую паутину, в любой момент может оборвать шальная пуля или осколок?..
Затянувшееся тягостное молчание прервал Леонид Лехман:
— Ну, прощай, командир. Дорого отплатит враг за твою смерть. Не будет ему нигде пощады. Прощай, друг.
Танкисты медленно, один за другим, стали отходить к стоявшему неподалеку танку, и вскоре тридцатьчетверка, сделав петлю вокруг одинокой березы у дороги, ушла на запад, туда, откуда доносился нестихающий гул артиллерийской канонады.
В это время мимо проходил взвод солдат. Один из них, здоровяк с усами подковой, поравнявшись с бойцами, возвращавшимися с похорон, бесцеремонно спросил:
— Эй, земляки, у вас цигарки на пару затяжек не найдется?
Кто–то из солдат молча достал пачку папирос, протянул ему. Тот взял две папиросы: одну в рот, другую сунул за ухо под шапку.
— А огоньку не будет? — Солдат протянул зажигалку, сделанную из винтовочной гильзы. Усатый прикурил, с наслаждением затянулся:
— А вы чо тут, окапываться собрались чи шо?
— Товарища схоронили.
— А хто, может, я слыхал?
— Может, и слыхал. О нем по радио и в газетах не раз было… Лавриненко, танковой ротой командовал.
— Лавриненко?! — Усатый солдат поперхнулся дымом. — Лавриненко, говоришь? То не земляк мой? Знал я литенанта одного, танкиста, тоже Лавриненко. Дмитрием зовут. Бедовой хлопец, с того света меня вытащил. Чи то не он?
— Не знаю. Этот старший лейтенант был.
— А под Мценском, у Первого Воина, ему случайно бывать не приходилось?
— Ему везде приходилось, на всех нас хватит.
Усатый солдат подошел к могиле, медленно стащил с головы шапку. На его круглом розовощеком лице дрогнули мышцы, глаза покраснели, наполнились слезами:
— Вот и снова свиделись мы с тобой, землячок. Не успел я и руку твою пожать… Опередило вражье железо… И должок за мной остался. Вот возьми, возвертаю. Только табачок этот не наш, не кубанский… Хлопцы наделили. — Солдат нагнулся и положил на могилу Дмитрия кисет с табаком. — Эх, друг ты мой сердешный, чо же ты так рано–то… Вот изничтожим мы энту заразу, вернусь на Кубань и всем за тебя расскажу. Пусть знают, какие герои в нашем кутку есть. А если у меня ишо один сын родится — назову Димкой. Может, такой, как ты, вырастет… Ну, прости, земляк. Итить надо, бить проклятых фрицев. Прощай… пошел я…
Солдат постоял еще с минуту молча, потом, резко повернувшись спиной к могиле, нахлобучил шапку и быстро пошел по дороге, но, дойдя до поворота, снова обернулся, посмотрел в последний раз на могильный холмик под березкой, вздохнул, посильней натянул на голову ушанку и быстро зашагал вдогонку ушедшему взводу.
«Когда я услышал о гибели Лавриненко, — вспоминает Катуков, — у меня потемнело в глазах. Лавриненко и смерть — эти два понятия не умещались в сознании. Лавриненко казался неуязвимым: из скольких схваток выходил он победителем!
Большой болью отозвалась эта весть в сердцах каждого, кто знал этого чудесного человека и танкиста. С именем Лавриненко до сих пор был связан каждый километр боевого пути 1‑й гвардейской танковой бригады. Не было ни одного серьезного боевого дела, в котором он бы не участвовал. И всегда показывал пример личной храбрости, мужества и отваги, командирской сметливости и расчетливости. С каждым боем оттачивалось его незаурядное командирское мастерство.
Двадцать восемь кровопролитных боев с противником было на его счету. Трижды горела машина Дмитрия Лавриненко, но отважный танкист из самых тяжелых ситуаций выходил невредимым. Он уничтожил 52 фашистских танка. История минувшей войны не знает другого такого примера. Причем пятьдесят второй танк он уничтожил за какой–нибудь час до смерти…
Всего двадцать семь лет прожил замечательный танкист, сын кубанского казака–бедняка из станицы Бесстрашной. Да, станица оправдала свое название. Она дарила Родине бесстрашных сыновей. Отец Дмитрия Федоровича в годы Гражданской войны был красным партизаном и пал смертью героя в боях с белогвардейцами. Сын его отдал жизнь в смертельной схватке с проклятым фашизмом.
Похоронили мы Дмитрия Лавриненко по всем правилам воинского ритуала неподалеку от Волоколамского шоссе…
А наступление продолжалось. Войска подвижной группы шли вперед. Считанные километры остались до Волоколамска. Наш командный пункт перемещался… на новое место. В последний раз увидел я в вечерней мгле одинокий могильный столбик под березкой…»
Танки уходили дальше, на запад, а над невысоким холмиком свежевскопанной земли на тонком стволе молодой березы осталась небольшая табличка с надписью:
«Здесь похоронен танкист, старший лейтенант
ЛАВРИНЕНКО ДМИТРИЙ ФЕДОРОВИЧ,
погибший в бою с немецкими захватчиками.
10.IX.1914 г. — 18. XII.1941 г.».
Однополчанин Дмитрия Леонид Лехман вспоминает: «После смерти Лавриненко командование ротой было поручено мне. Теперь рота состояла из четырех танков: моего, Жукова, Капотова и Тимофеева.
…Комбат Бурда приказал нам атаковать деревню Ядрово и перерезать дорогу на Волоколамск, что и было сделано. Гитлеровцам пришлось отступать по бездорожью, болотам. Многие из них были уничтожены, многие взяты в плен. Помню, в одном бою мы захватили богатые трофеи: до ста подвод с новогодними подарками и ящик с подготовленными для вручения наградами — Железными крестами. Их мы сдали в политуправление, а фашисты вместо Железных крестов фюрера получили кресты из русской березы. Такова была наша месть за Дмитрия…»
20 декабря коротким стремительным ударом подвижные группы Катукова и Ремизова выбьют немцев из Волоколамска, а еще через день центральные газеты страны опубликуют приказ по войскам Западного фронта № 0437. Среди награжденных орденом Ленина пятой в списке будет фамилия старшего лейтенанта Дмитрия Федоровича Лавриненко.
Но вспомним, что к 5 декабря, когда Катуков подписал наградной лист, на счету отважного танкиста было 37 вражеских машин, а последний танк, который уничтожил Лавриненко, был пятьдесят вторым. Значит, пока наградной лист ходил по необходимым в этом случае инстанциям, пока его утверждали в штабе Западного фронта, у Дмитрия было еще 13 дней участия в напряженных наступательных боях, в которых он успел сжечь еще 15 вражеских танков.
Словно чувствуя, что жизнь отмерит ему недолгий путь, Лавриненко торопился жить, торопился бить ненавистных захватчиков, каждым своим прожитым днем, каждым метким выстрелом по врагу приближая счастливый день Победы.
Радость была большой: отброшены немцы от Москвы, исчез из воинских сводок термин «Волоколамское направление», но генерал Катуков ходил хмурый. Ему предстояло исполнить свой командирский долг перед памятью одного из лучших своих танкистов — написать письмо матери Лавриненко Матрене Прокофьевне. Надо было… Но не ложились на бумагу скорбные строки. Дмитрий стоял перед его мысленным взором живой, энергичный, улыбающийся, готовый в любую секунду броситься в бой.
Но время шло, и Михаил Ефимович наконец, пересилив себя, взялся за перо:
«Уважаемая мать нашего героя–танкиста Лавриненко Дмитрия. Ваш сын Дмитрий вел себя, как истинный сын социалистической Родины. В боях, не зная страха, горя ненавистью к врагу, он уничтожил 52 танка врага, много солдат и офицеров, был награжден орденом Ленина. В боях на подступах к Москве Ваш сын погиб смертью героя за свой народ, за своих колхозников, за женщин и детей, за свою Советскую Родину. Мы склоняем головы перед ним. За его смерть мы отомстим врагу. На место Лавриненко встали его боевые друзья. Не плачьте, а гордитесь своим сыном. Недалек час разгрома и гибели врага…»
Много позже, когда уже прогремит над миром салют Победы, командующий танковой армией гвардии генерал–полковник танковых войск М. Е. Катуков приедет вручать ордена бойцам первой гвардейской танковой бригады, с которой никогда не порывал связи и, обращаясь к танкистам, попросит выйти вперед тех, кто начинал воевать с ним под Мценском.
Шаг вперед сделают всего несколько человек. И генерал, взволнованно вглядываясь в лица стоявших перед строем гвардейцев, мысленно дополнит эту редкую шеренгу лучшими своими бойцами, которые навечно остались лежать в героической земле Подмосковья. И промелькнет среди них улыбающееся, с немножко застенчивым взглядом больших карих глаз лицо отважного командира роты, старшего лейтенанта Дмитрия Федоровича Лавриненко.
Эпилог
Память
Зарубцевалась изрытая снарядами подмосковная земля. В местах особо жестоких сражений над могилами павших воинов благодарные потомки воздвигли монументы с пятиконечными звездами и длинными рядами фамилий, золотом высеченных на камне, — дань скорби и памяти о тех, кто отдал свою жизнь в борьбе с фашизмом.
Но ушедший в историю 1941 год с его неудачами на фронтах в первые месяцы войны, видимо, наложил свой отпечаток и на мирную жизнь. Люди стараются как можно меньше вспоминать то жуткое, отчаянное время. И там, в этом их естественном нежелании возвращаться к тяжелым воспоминаниям о большом народном горе, затерялись и по сей день являются предметом упорных и настойчивых поисков историков и краеведов сведения о многих участниках первых битв с врагом.
Долгое время мало что было известно и о Дмитрии Лавриненко. О нем вновь заговорили после торжественного собрания в Кремлевском Дворце съездов, посвященного 25-летию разгрома гитлеровских армий под Москвой. Военачальники, участвовавшие в обороне столицы, журналисты и писатели, которые в годы войны бывали в 4‑й, а потом и в 1‑й гвардейских танковых бригадах, видели и знали Дмитрия Лавриненко, теперь все чаще говорили и писали о нем, обращались к примеру его подвига.
Имя легендарного танкиста, краткое описание некоторых боев с его участием стали появляться в их книгах, газетных и журнальных публикациях.
Биографией незаурядного воина заинтересовались и работники Центрального музея Вооруженных Сил в Москве, и вскоре в разделе «Разгром немецко–фашистских войск под Москвой» появилась фотография одного из экипажей Дмитрия Лавриненко с лаконичным текстом под ней:
«Экипаж командира взвода 1‑й гвардейской танковой бригады лейтенанта Д. Ф. Лавриненко. В боях под Москвой с 6 октября по 9 декабря 1941 года экипаж уничтожил 40 немецких танков».
В запасниках музея есть и еще два интересных документа: листовка за 1942 год и плакат, выпущенный в 1950 году. В плакате речь идет об уже известном нам бое под Серпуховом, а вот текст листовки «Грозный счет старшего лейтенанта Лавриненко», вышедшей в серии «Герои и подвиги», показался мне весьма любопытным.
«По всему фронту гремит слава о катуковцах — героических танкистах 1‑й гвардейской танковой бригады генерал-майора Катукова, — говорится в ней. — Никогда не отступать! Принимать бой с любым противником! Действовать всегда храбро, решительно и внезапно! Громить проклятого немца всюду, где бы он ни показался! Таковы неписаные законы славных танкистов–гвардейцев.
С любовью и гордостью называют в бригаде имя старшего лейтенанта Лавриненко. Далекий Армавир может гордиться своим сыном. Не раз Лавриненко смотрел в глаза смерти, не раз бывал в самом трудном, казалось безвыходном, положении, но всегда побеждали его храбрость и мастерство.
Каждый бой — это напряжение всех физических и моральных сил бойца: побеждает тот, у кого больше выдержки, стойкости и умения. На каждого танкиста в бригаде Катукова ведется счет его боевых дел. Записи эти немногословны. В восьми боях с шестого октября по девятое декабря экипаж лейтенанта Лавриненко уничтожил 40 немецких танков. Не было случая, чтобы Лавриненко не побеждал. Он сын великой Отчизны. И разве могут против храбрейшего из храбрых устоять вшивые гитлеровские молодчики, разнузданная орда, брошенная кровавым Гитлером против нашего великого народа!..
Равняйтесь на Лавриненко, дорогие друзья, советские танкисты! Слава ему!»
Сотрудники музея рассказали мне и еще об одном интересном факте. Лавриненко, как известно, погиб 18 декабря 1941 года у села Березовского, а могила его в настоящее время находится в селе Деньково. И хотя оба эти села расположены рядом, на территории одного Деньковского сельсовета Истринского района Московской области, с поиском могилы Дмитрия, оказывается, связана целая история.
Так уж получилось, что из тех, кто хоронил Лавриненко, одни погибли, а другие после окончания войны разъехались по домам и в Подмосковье больше не приезжали. Место погребения со временем было забыто и вновь найдено только в конце шестидесятых годов. Сделали это по заданию Центрального музея Вооруженных Сил красные следопыты 296‑й средней школы города Москвы.
Мне захотелось узнать, как московские школьники вели поиск. Подробно рассказать об этом могли только сами его участники. Ребята, которые занимались поиском могилы Лавриненко, к тому времени, правда, уже получили аттестаты зрелости, а вот учительница, руководившая поисковой работой, продолжала работать в школе, хотя и вышла на пенсию. Это Нина Владимировна Хабарова. Когда я был в Москве, встретиться с ней, к сожалению, не удалось, и потому, приехав домой, я тут же написал ей письмо.
Ответа не было долго. И вот наконец в своем почтовом ящике я нашел толстый пакет с обратным московским адресом. Нина Владимировна писала:
«Письмо ваше получила, но с ответом не спешила, так как подробно описать весь ход нашего поиска сразу трудно — прошло ведь уже много времени с тех пор. Потому, прежде чем сесть за письмо, я вновь пересмотрела все свои записи, дневники тех лет, перелистала кое–что из литературы.
…Все началось с того, что мне, члену партбюро школы, поручили руководство работой школьного комитета комсомола. Это было 17 сентября 1965 года.
На первом же заседании комитета выяснилось, что ребята не знают, чем увлечь комсомольцев школы, как оживить работу организации. Тогда–то я и предложила начать изучение истории Великой Отечественной войны, а конкретно — боев за Москву на Волоколамском направлении.
На основе собранного материала решено было создать школьный музей боевой славы.
Я обратилась в Центральный музей Вооруженных Сил СССР и попросила дать нам какое–нибудь задание. Тогда–то и поручили нам разыскать могилу известного танкиста 1‑й гвардейской танковой бригады М. Е. Катукова Дмитрия Федоровича Лавриненко.
Как раз в этом году в Театре Советской Армии на торжественном собрании, посвященном 25-летию начала разгрома немецко–фашистских войск под Москвой, многие из ветеранов называли его имя, вспоминали его подвиги.
Начался поиск материалов о Лавриненко, а значит, и о 1‑й гвардейской танковой бригаде. Мы прочли целый ряд книг, в которых упоминалось имя Лавриненко, рассказывалось о его боевых успехах.
Нам было известно, что поиском могилы Дмитрия занимались кроме нас учащиеся подмосковной Ченцовской школы, корреспонденты газет, ветераны и даже работник железнодорожного депо. Но их усилия не привели к желаемым результатам.
Мы решили искать на местах боев бригады под Волоколамском. Были на месте боя в Дубосекове, посетили Матренино. Всюду разыскивали старожилов, свидетелей военных событий, подробно расспрашивали, записывали их воспоминания. В одной из книг нашли упоминание о том, что Лавриненко похоронен под березкой. Некоторые авторы называли деревню Горюны, другие — село Березовское. И вот в Горюнах, на памятнике, что установлен на братской могиле, мы нашли наконец имя Лавриненко. Но никто из старожилов ничего о нем не слышал, хоть и рассказывали они о танковых боях, и, в частности, об одном танке, который сгорел на их глазах.
Одновременно мы вели оживленную переписку с катуковцами, писали на Кубань, пытаясь разыскать мать Лавриненко.
Месяцами ходили наши письма, побывали в станицах Бесскорбной, Бесстрашной и, наконец, в Армавире. Матрена Прокофьевна ответила нам, и с тех пор до 1978 года была между нами постоянная связь.
Переписка с волоколамским и истринским военкоматами дала нам материал о том, что и в деревне Деньково Истринского района на памятнике над братской могилой тоже есть имя Лавриненко.
Вторая могила Дмитрия?! Это нас ошарашило. Значит, надо все начинать сначала.
Я снова написала военкому Волоколамска. Он ответил, что имя Лавриненко было нанесено на памятник со слов однополчанина Дмитрия Героя Советского Союза А. А. Рафтопулло. Написали письмо ему. Анатолий Анатольевич ответил, что указал это место гибели Дмитрия со слов товарищей, а Я. Я. Комлов еще раз заверил нас, что могилу Лавриненко надо искать в районе села Березовского, и нарисовал план расположения могилы.
Мы вновь отправились на поиски. На этот раз в деревню Деньково. Бывший председатель Деньковского сельского Совета Лавров подтвердил, что действительно есть в деревне могила, где похоронен лейтенант–танкист, но после неоднократных бесед с жителями Деньково мы поняли, что здесь похоронен другой воин.
Тогда Лавров посоветовал сходить в расположенное недалеко от деревни лесное хозяйство «Березовское» и встретиться там с Пелагеей Степановной Никитиной.
Уже само название хозяйства нас насторожило. Ведь село Березовское все время упоминал в своих письмах Я. Я. Комлов.
Пошли туда, нашли Пелагею Степановну Никитину, но оказалось, что она ничего не знает по интересующему нас вопросу. Опросили старожилов — безрезультатно. Кто–то, правда, посоветовал сходить в само село. Оказалось, что там тоже есть Никитина, только Евгения Степановна. Вот встреча с ней-то и принесла нам радость.
Е. С. Никитина рассказала, что ее дочь Ольга, которая сейчас живет в Москве, зимой 1941 года присутствовала при похоронах молодого офицера–танкиста, могила которого находится недалеко от села, у дороги, под одиноким деревом.
Мы нашли это место, ничем не отмеченное и оставшееся только в людской памяти. Но, может, это снова какое–то совпадение, и мы опять нашли не то, что ищем?
Пишем Ольге в Москву. Она отвечает, что действительно в декабре 1941 года к ним в дом зашли танкисты напиться воды и сказали, что привезли похоронить здесь своего командира.
Ольга хорошо помнит, что хоронили танкиста, завернув в плащ–палатку, и что на дереве, над могилой, долгое время была табличка с фамилией и именем погибшего, но только она, к сожалению, забыла их.
Однако нам было достаточно и этого, чтобы убедиться, что мы у цели. Ведь все, что рассказала нам Ольга, совпадало со свидетельствами бывшего комиссара танкового полка Я. Я. Комлова и механика–водителя танка Дмитрия Лавриненко М. М. Соломянникова, с которым у нас тоже шла переписка. Комлов писал, что, когда к штабному автобусу, который находился недалеко от деревни Покровское, в лесу около шоссе, подъехал танк Лавриненко, тело его, накрытое полушубком, лежало на броне танка, а на вопрос Соломянникова, как быть, он приказал экипажу отвезти Лавриненко в ближайшую деревню и там похоронить, чтобы местные жители могли ухаживать за могилой их боевого товарища и командира. Соломянников подтвердил это и даже нарисовал схему места, где похоронили Дмитрия. Только он точно не помнит названия деревни. Он также уточнил, что хоронили они его под одиноким деревом, завернув в плащ–палатку, так как гроб было делать не из чего да и некогда — нужно было снова идти в бой.
Теперь все сходилось, и у нас появилась наконец уверенность, что это именно то место, где покоится прах героя.
Обо всем этом мы написали в истринский горвоенкомат, обратились в облвоенкомат и добились приказа о перезахоронении останков в братскую могилу деревни Деньково.
В марте 1967 года, в дни каникул, истринский горвоенкомат известил нас о времени перезахоронения, и мы с ребятами, волнуясь, отправились в Березовское. Шли трехдневным маршрутом Москва — Истра — Новоиерусалимск — Деньково — Звенигород — Москва. 22 марта 1967 года могила была вскрыта солдатами, привлеченными для этой цели. Я сама, насколько это было возможно, проверяла каждый ком земли, ведь шел март, земля была очень сырой. Мы нашли компас, стекло от часов, ремешок с пряжкой от шлема танкиста, клочок комбинезона, петлицу с тремя кубиками. Все было очень ветхим. Целыми оказались лишь небольшие валенки.
Останки героя были перевезены в деревню Деньково, в братскую могилу, где похоронено более 1400 человек. При захоронении Лавриненко были отданы последние воинские почести, а в почетном карауле в одном строю с солдатами стояли и мои ученики.
Позже копию акта о перезахоронении и вещи бесстрашного танкиста мы передали на хранение в Центральный музей Вооруженных Сил СССР. Все это было сделано в торжественной обстановке в присутствии наших следопытов, а также пионеров дружины имени Лавриненко школы–интерната № 1 из города Армавира и матери героя Матрены Прокофьевны, которая вместе с бывшим комиссаром полка, полковником в отставке Я. Я. Комлевым и армавирскими школьниками впервые совершила в тот год поездку по местам, где воевал и героически погиб ее единственный сын».
На этом, пожалуй, можно было бы и закончить эту повесть, но однажды, совершенно случайно, попалась мне на глаза схема Московской области, изданная в 1973 году, в которой на 10‑й странице черным по белому было напечатано следующее: «Аннино (Горюны). Могила Героя Советского Союза танкиста Лавриненко, уничтожившего здесь 52‑й фашистский танк».
Что это? Ошибка издательства? Ведь мне было известно, что Дмитрий не был Героем Советского Союза, а награжден орденами Ленина. Об этой награде писал в своих книгах и в письме к матери Дмитрия Катуков, и эта информация не вызывала сомнений.
Однако вполне могло быть, что звание Героя Советского Союза было присвоено Дмитрию Лавриненко уже после войны, в наши дни. Вопрос этот надо было выяснить.
Мать Дмитрия, Матрена Прокофьевна, жила в то время в Армавире — это от нашего районного центра Отрадной всего девяносто километров. К ней–то я и решил съездить: уж она-то должна знать, чем был награжден ее сын. Тем более (мне было это известно), что Матрена Прокофьевна после войны переписывалась с М. Е. Катуковым. Помнил маршал, что осталась у Дмитрия на Кубани старушка–мать, одна–одинешенька, вот и писал ей добрые, ласковые письма, как бы напоминая, что по–прежнему любят и помнят гвардейцы ее сына.
Матрена Прокофьевна, небольшого роста худенькая старушка, несмотря на свои восемьдесят пять лет, была еще подвижна, разговорчива, да и на память не жаловалась. На лице ее резкие, глубокие морщины, взгляд приветливый, добрый. Мы сели с ней на скамеечку под молодым топольком и стали неторопливо беседовать.
К сожалению, оказалось, что Матрена Прокофьевна тоже ничего не знала о наградах сына, мало что могла рассказать и о его боевых делах, зато много вспоминала об их довоенной жизни. От нее–то и узнал я о трагической судьбе жены Дмитрия Нины.
Негромко, словно боясь спугнуть налетевшие воспоминания, Матрена Прокофьевна рассказывала:
— Дима расстался с Ниной в Сталинграде, откуда он вместе с частью уехал в Москву. Расставались тяжело, словно было у них предчувствие, что видятся в последний раз. Нина упрашивала Дмитрия взять ее с собой, но это было невозможно, а когда эшелон с танками ушел, она вместе с семьями офицеров вскоре была эвакуирована в глубь страны. Писала мне откуда–то из Средней Азии. Из ее нечастых писем я узнала, что и она готовится идти добровольцем на фронт, учится на курсах медсестер и что будет проситься на фронт туда, где воюет Дима. Рядом быть все же спокойнее. Желание сбылось, ее взяли в армию, но вот на фронт она так и не попала…
…Их эшелон шел на северо–запад. Когда на несколько часов поезд остановился в Армавире, Нина отпросилась съездить в город — навестить мать. Подруг предупредила, что скоро вернется, взяла со столика маленький букетик полевых цветов, собранных во время одной из стоянок, и побежала к вокзалу. Тогда еще Армавир считался тылом. И, хотя дыхание войны остро чувствовалось и здесь, до города еще не доходило эхо орудийной канонады. Поэтому, когда над Армавиром низко пролетели самолеты, а потом несколько взрывов потрясли город, жители поняли, что и сюда вступала война — немцы бомбили железнодорожный вокзал. Это было в начале августа 1942 года.
Ни в тот день, да и никогда больше, Нина не пришла ко мне в гости. А тогда, после бомбежки, приходили ко мне солдаты из эшелона и рассказали, что видели, как она перебегала через железнодорожное полотно, как повернулась к подругам, помахала букетиком цветов и радостно крикнула: «Я на часок к маме…» А потом раздался взрыв, и… — Матрена Прокофьевна замолчала, уголком платка вытерла набежавшие слезы, вздохнула глубоко и горько. И совсем тихо добавила: — Оба были такие молодые, здоровые, красивые. Только бы жить да радоваться… Будь она проклята, война! Сколько горя людям!..
Несколько минут мы сидели молча. Потом я встал, поблагодарил Матрену Прокофьевну за ее рассказ и, извинившись, ушел.
Однако вопрос о наградах не давал покоя, и я снова затеял переписку с однополчанами Дмитрия. Написал в Воронеж бывшему военному фотокору Виктору Егоровичу Шумилову. Тому самому Шумилову, который в маленькой редакции боевого листка бригады Катукова был мастером на все руки, никогда не унывал и сам себя называл «рядовой — кто куда пошлет».
Шумилов и сейчас человек энергичный, страстно влюбленный в свой нелегкий журналистский труд. Он и по сей день, будучи уже на пенсии, сотрудничает в областной газете, собирает все, что связано с историей и боевыми действиями прославленной 1‑й гвардейской Чертковской Краснознаменной двух орденов Ленина, орденов Суворова, Кутузова и Богдана Хмельницкого танковой бригады, в которой сам прослужил с первого дня ее образования и до конца войны.
По инициативе Шумилова в воронежской средней школе № 11 организован музей бригады, в экспозиции которого можно увидеть много фотографий боевых эпизодов, снятых лично им.
Есть в музее и фотографии Дмитрия Лавриненко, а один из пионерских отрядов школы носит его имя.
Здесь, в этом музее, воронежские мальчишки и девчонки встречаются с ветеранами орденоносной бригады, проводят уроки мужества и патриотизма.
Виктор Егорович впоследствии и мне много помог в поиске материалов о Лавриненко, в налаживании переписки с людьми, знавшими его. Но вот в вопросе о наградах и он ничего прояснить не смог: фото Лавриненко с орденами у него не оказалось, сам же он не помнит, были ли они у отважного танкиста. Да, собственно, и вопроса–то такого ни у кого никогда не возникало.
Не желая больше оставаться в неведении, я запросил Центральный архив Министерства обороны и Президиум Верховного Совета СССР. Вскоре пришло два одинаковых ответа, в которых говорилось, что приказом Западного фронта № 0437 от 22 декабря 1941 года Д. Ф. Лавриненко награжден орденом Ленина. О других наградах ни слова. Но непревзойденный танкист–снайпер погиб 18 декабря, а приказ о награждении, как видим, вышел только на пятый день после его гибели. Следовательно, вывод можно было сделать лишь один: при жизни у Лавриненко не было наград. Как ни горько это сознавать, но так уж, видно, получилось тогда, в том страшном, тяжелом и героическом году.
И все же, чтобы уж раз и навсегда самому во всем убедиться, я решил съездить в Центральный архив Министерства обороны СССР и покопаться там в документах.
В Подольск я приехал в начале октября. Когда провожали меня из дому, на Кубани еще была теплынь, на полях продолжалась уборочная суета, а лес только чуть процвел желтыми веснушками. Здесь же, под Москвой, уже дул сырой, холодный ветер, моросил нудный, нескончаемый мелкий дождь, иногда вперемежку со снегом.
«Погодка, как в 41‑м году», — подумал я, вспомнив рассказы фронтовиков.
Надо сказать, от этой поездки я ждал многого. Все–таки предстояло увидеть подлинные документы прославленной бригады, и уж они–то, казалось, помогут все выяснить. Однако очень скоро мой оптимизм угас. Командировка была короткая — всего десять дней с дорогой, но когда я просмотрел перечень документов бригады, то понял, что и этого срока, похоже, хватит с гаком.
Папок с документами за 1941 год было мало, были они тоненькими, а в них в основном списки личного состава, короткие сообщения о некоторых боях, различные хозяйственные бумаги, распоряжения, некоторые приказы и боевые донесения.
Словом, за неделю усидчивой работы все было по нескольку раз перелистано и пересмотрено. Но выписывать было нечего. Даже то немногое, что я взял на заметку, по сути дела, почти ничего не добавляло к уже известному из книг, из журнальных и газетных публикаций.
Расстроенный всем этим, я вышел в фойе отдохнуть, невесело задумавшись над тем, как быть дальше.
Вид у меня, наверное, был действительно неважный, потому что сидевший напротив дородный, с армейской выправкой русоволосый старик со звездой Героя на груди вдруг спросил:
— Что, недолет, молодой человек?
— Хуже, — признался я, — осечка.
— Что так? Пороху не хватило?
— Пороху–то хватает, да вот стрелять нечем…
— Небось родственнику пенсию хлопочешь?
— Нет. Я по поводу 1‑й гвардейской танковой бригады.
— И что же тебя в ней заинтересовало?
— Был там один танкист, — объясняю, — по фамилии Лавриненко. Катуков о нем очень хорошо отзывался. Хотел бы собрать о нем материал, а тут, к сожалению, не густо…
— Ах вот оно что. Маршалу, значит, не веришь, бумажку тебе подавай. Да ты знаешь, что нам тогда, в сорок первом году, и затылок–то почесать некогда было: до бумажек ли тут?.. А уж если и ошибается в чем–то маршал, так в меньшую сторону. Тут ведь, под Москвой, в сорок первом такое пекло заварилось, что и представить страшно, не то что рассказывать. Я сам здесь в мотострелках был. Один вот из всего взвода в живых остался, и то, думаю, случайно. Ни бумажек, ни свидетелей, стало быть, и мне ты не поверишь?
Такая неожиданная реакция моего собеседника несколько смутила меня.
— Ну почему же — верю, и Катукову тоже верю, но тут, понимаете, закавыка одна есть. Танкист погиб, так и не получив наград, а орденом Ленина был награжден за 37 подбитых танков уже после гибели. Но от подписания Катуковым наградного листа до дня гибели Лавриненко успел уничтожить еще 15 вражеских машин… Потому и копаюсь в архивной пыли: может, где–то затерялись наградные документы. Обидно все-таки за земляка.
— Ну это другое дело… Тогда надо искать. — Мой собеседник помолчал какое–то время, подумал о чем–то, а потом опять заговорил: — Не знаю, удастся ли тебе найти эти наградные. На войне ведь не только люди, документы тоже гибли. Да и не они, я думаю, главное. Главное, что люди не забыли твоего Лавриненко, что память о нем жива до сих пор. Ты вот что, собери все, что удастся, и напиши о нем книгу, расскажи, как он жил, как воевал, как любил Родину. Вот это и будет ему наградой. Память, скажу я тебе, самая высокая награда для бойца. Поверь мне, старому солдату.
И верно, есть ли награда выше живой, неувядающей человеческой памяти? Есть ли слава ярче славы, добытой в бою за свободу Родины, за счастье своего народа?
Вернувшись из Подольска, я собрал всю переписку, все документы, все публикации, что успел сделать к тому времени в разных изданиях, и потихонечку, глава за главой, стал писать книжку. Многие тогда говорили мне, что зря, мол, стараешься. Раз не Герой СССР твой танкист, значит, никто и книжку о нем издавать не захочет. Но не писать я уже не мог.
Перечитываю документы, воспоминания однополчан Дмитрия — и правда, не могу понять, как же так получилось, что такому по–настоящему храброму, талантливому танкисту не дали звания Героя.
Начал я снова писать письма, только теперь уже не простым бойцам–однополчанам Дмитрия, а его генералам, журналистам, которые сами видели его в бою, писали о нем и тоже называли его Героем. Я просил у них поддержки. Но они, люди, умудренные опытом жизни, отвечали мне кратко: «Раз во время войны не наградили, то теперь уж вряд ли удастся добиться этого».
Ну что ж, тогда я решил «достать» тех, кто пишет указы о награждении. Со мной, что называется, плечом к плечу встали Герои Советского Союза и Герои Социалистического Труда района, ветераны. Теперь уж могу признаться, что мы с ними отправили письма сначала в крайком КПСС С. Ф. Медунову, потом в наградной отдел Верховного Совета СССР, потом Председателю Верховного Совета СССР и, наконец, в Кремль Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу.
Ответы нам присылали не все, а те чиновники, от которых мы их дождались, твердили одно и то же: «За прежние заслуги наград не дают». Причем в это же время «дорогому товарищу» Л. И. Брежневу Золотые Звезды цепляли чуть ли не каждый год. Мои давние друзья–писатели Гарий Немченко в Москве и Петр Придиус в Краснодаре помогали мне в столицах навести мосты в высокие инстанции. Петр Ефимович, в то время работник сектора печати, по этому вопросу был на приеме у С. Ф. Медунова, ему удалось встретиться с бывшим ординарцем Брежнева — И. П. Кравчуком, который в то время жил на Украине. Узнав историю Лавриненко, Кравчук тоже удивился, как могло случиться, что такой уникальный подвиг остался незамеченным, и тоже пообещал через своих друзей-однополчан из больших кремлевских кабинетов помочь чем сможет. Но, видно, и он ничего сделать не смог. Потом и Л. И. Брежнева не стало. Тем временем я побывал в местах, где воевал Дмитрий Лавриненко. В Подмосковье как раз в то время проходила встреча ветеранов первой гвардейской танковой бригады, причем основные мероприятия были в селе Деньково, где погиб Лавриненко. Одним из организаторов их был в прошлом фронтовик, воевавший в тех местах, Лев Яковлевич Евтюхин. И вот там, на этой встрече, мы с ним и некоторыми ветеранами разработали некий план массированной атаки на кремлевских чиновников, чтобы заставить их обратить внимание на уникальный боевой подвиг танкиста–первогвардейца. Тем временем Генсеком стал М. С. Горбачев, он был с юга и, конечно же, знал, что со Ставропольем граничит кубанский Отрадненский район, мог он знать и названия наших станиц. Его отец, кстати, тоже был фронтовиком.
В чем же состоял наш план?
В 1990 году исполнялась 45‑я годовщина Победы над фашизмом, 49‑я годовщина освобождения Подмосковья и первых побед нашей армии на Западном фронте. Так вот, на встрече с первогвардейцами мы решили в течение года на имя Генсека и Верховного Совета послать как можно больше писем из разных мест с решениями советов ветеранов и просьбой вернуться к рассмотрению вопроса о присвоении Лавриненко звания Героя. На Кубани письма отправили из Отрадненского и Лабинского районов, из Армавира. Фронтовики Подмосковья, где шли бои с участием Лавриненко, тоже пообещали помочь нам. Это же решили сделать и представители совета ветеранов первой гвардейской танковой бригады, лично знавшие и видевшие Лавриненко в бою. Среди них тогда были еще живы многие Герои Советского Союза. Я же на всякий случай сделал копии всех публикаций военного времени, в которых упоминались подвиги Лавриненко, и документов, которые удалось найти.
Не помню, когда точно, но, по–моему, весной 1990 года ночью мне позвонил из Москвы Л. Я. Евтюхин и попросил, чтобы я срочно выслал все, что у меня есть о Лавриненко. Он сказал, что руководителей совета ветеранов первой гвардейской танковой армии вызывают в ЦК. По–видимому, наш план сработал, допекли мы верхушку ЦК своими письмами. Я немедленно выслал все, что у меня заранее уже было приготовлено.
Недели через две Лев Яковлевич снова позвонил и сказал, что в ЦК ветераны были, носили очередное (уже четвертое, ибо три наградных писал М. Е. Катуков) ходатайство, показывали документы, состоялся обстоятельный разговор относительно боевых подвигов Лавриненко.
Теперь надо было ждать. В этот раз у меня было предчувствие, что будет принято какое–то положительное решение. Мне казалось, что это будет накануне Дня Победы (7–8 мая), и я настроился следить за прессой именно в эти, последние перед праздником, дни. А Указ вышел 5 мая 1990 года. Его текст первой услышала моя жена Наталья, когда вечером я пришел домой, она прямо с порога меня и ошарашила.
— Ты ничего не знаешь?
— А что случилось?
— Только что по радио сообщили, что Лавриненко посмертно присвоили звание Героя Советского Союза.
У меня и правда чуть ноги не подкосились. Стою и ничего ответить не могу. Ком подкатил к горлу.
Вечером позвонил Л. Я. Евтюхин и сказал только несколько фраз: «Спасибо тебе. Мы победили. Поздравляю». И повесил трубку. Видно, тоже разволновался и не мог говорить. Следом позвонили Немченко из Москвы и Придиус из Краснодара. С Петром Ефимовичем мы стали планировать, как теперь провести в связи с этим торжественные мероприятия в Бесстрашной.
Недели через две Петр Ефимович снова позвонил мне и сказал, что в начале июня в Бесстрашную приедет командующий Северо–Кавказским военным округом вручать родственникам Дмитрия Лавриненко письмо Горбачева и Звезду Героя.
То был первый и единственный за всю историю Бесстрашной случай, когда в маленькую предгорную станицу приехало столько Героев Советского Союза, столько однополчан Дмитрия, сражавшихся рядом с ним, столько многозвездных генералов, полковников и других высших армейских начальников.
Сцену для выступлений бесстрашненцам пришлось делать прямо на улице, под деревьями, за Домом культуры, который все равно не вместил бы всю ту массу людей.
Многих ветеранов первой гвардейской танковой бригады я тогда увидел впервые, хотя раньше долго переписывался с ними. Оказалось, что фронтовики уже сами сочинили песню о Лавриненко, сделали самодельную книгу о нем, собрав в ней все публикации, которые были сделаны разными авторами в разных газетах и журналах.
Я разговаривал с одним из фронтовиков, когда кто–то крикнул: «Найдите Филиппова, его командующий ищет».
Я подошел к командующему округом генерал–полковнику Л. А. Шустко. Представился. Он протянул руку, здороваясь. Рукопожатие его было крепким. Он долго смотрел мне прямо в глаза, а потом вдруг спросил:
— Станислав, как это тебе удалось? Сколько лет ты занимался Лавриненко?
— Лет пятнадцать… — ответил я.
— Откуда такая настырность?
— А у нас в станицах все мужики такие упертые… Особенно, если разозлить.
— А ты на что разозлился?
— На несправедливость. Человек с таким боевым результатом был забыт. Даже наград никаких.
— Как никаких? Ну медали–то были, наверно…
— Не было ни медалей, ни орденов… На бумагах, наверно, были, но сам Дмитрий ничего не успел получить. Видно, не догнали его награды. Бригада то с боями отступала, то потом быстро наступала, а наградные листы штабисты, наверно, не торопились оформлять, я в архивах их так и не нашел.
Командующий опять пристально посмотрел на меня:
— Ну что ж, тогда тем более спасибо тебе.
— Я не один, друзья помогали, ветераны бригады.
— Жаль, что я ничем вас наградить не могу. Звезду Героя вручу родственнику Лавриненко И. И. Кравченко. Тебе вот грамоту привез. Может, помочь чем нужно, проси, постараюсь выполнить.
— Не могли бы вы подарить танк, мы поставим его здесь, в Бесстрашке, в память о Дмитрии.
— Ну тридцатьчетверку я теперь уж, наверное, не найду, в частях их уже не осталось, а одну из старых машин изыщем… — пообещал командующий.
Он тут же подозвал к себе какого–то генерала и приказал ему найти, привести в порядок и доставить в Бесстрашную одну из списанных боевых машин из Майкопской танковой части. Командующий выполнил свое обещание. Этот танк стоит теперь в центре станицы на постаменте рядом с памятником погибшим землякам.
Мы еще поговорили некоторое время, командующий интересовался подробностями поиска, биографией Дмитрия. Я подарил Шустко свою книгу.
Потом всех позвали к трибуне, начиналась торжественная часть праздника.
Прохожу я мимо солдат из музвзвода, которые стояли чуть поодаль и, видимо, слышали обрывки нашего с командующим разговора. Один солдат говорит другому: «Слушай, а на кой черт этому мужику танк? Ну попросил бы себе «жигуленок» или уазик. А что? Командующий же сказал, что выполнит просьбу…».
Второй солдат хихикнул: «А может, он на танке огород пахать будет. Смотри, сколько у них тут земли пустует».
В тот день в Бесстрашной был большой праздник, которого ни до того, ни позже уже никогда не было. В станице состоялся хоть и небольшой, но настоящий военный парад, который принимал командующий Северо–Кавказским военным округом Л. А. Шустко. На торжественном митинге выступали представители самых высоких властей района и края, генералы, Герои СССР, поэты, писатели, фронтовики, лично знавшие и плечом к плечу с их земляком, теперь Героем Советского Союза, Дмитрием Лавриненко воевавшие.
А потом был большой концерт, в котором наравне с самодеятельными артистами выступали и настоящие поэты, певцы, музыканты. Специально к этому событию кубанский поэт Кронид Обойщиков и композитор Сергей Чернобай написали песню о Лавриненко, которую исполнил преподаватель Краснодарского музучилища В. Евдокимов.
Надо было видеть счастливые глаза бесстрашненцев, которые не только наблюдали за всем этим, но и сами в этом участвовали, могли свободно пообщаться со столь высокими гостями. Они были горды своей станицей.
С тех пор в Бесстрашной каждый год 10 октября — в День танкиста и в день рождения Героя Советского Союза Дмитрия Лавриненко — около танка собираются жители станицы, а среди них ветераны и школьники, труженики местного хозяйства и гости из других станиц, обязательно бывают люди военные, а по круглым датам этот день в Бесстрашной — праздник.
Помнят о подвиге Лавриненко и в Подмосковье, в селе Деньково. В 1995 году на могиле Героя поставлен его бюст. На открытие этого памятника я ездил со своей дочерью Олесей. Туда мы привезли с собой узелок с кубанской землей, взятой в Бесстрашной, в том месте, где стоял дом, в котором родился Дмитрий. Олеся высыпала эту горсточку земли под памятник на могиле Лавриненко. Так что теперь бесстрашненцы с подмосковной деревушкой Деньково как бы именем Героя и землей породненные.
Не забыт славный сын Кубани и в других городах России. Его память чтут жители Орла и Мценска, Серпухова и Волоколамска, его имя знают школьники Москвы, Тулы, Воронежа, Подмосковья.
В Армавире одна из улиц названа именем Лавриненко. В Ульяновском танковом училище его боевой опыт изучают курсанты.
А в июне 1986 года имя выдающегося воина–танкиста было присвоено средней школе № 28 станицы Бесстрашной.
В те годы бесстрашненские школьники бросили клич своим сверстникам — собрать металлолом на мемориальный трактор «Дмитрий Лавриненко» и вручить его лучшему комсомольцу–механизатору района.
Слово свое ребята сдержали. Мощный ДТ‑75 спустя год был вручен передовому механизатору района, молодому труженику колхоза «Победа» Михаилу Дюдюкову, и он долго работал на полях этого хозяйства. По статусу трактор после полной выработки моторесурса должен тоже стоять на постаменте как памятник, но его, видно, уже сдали в металлолом. Похоже, трактор, как и тот, кто дал ему славное имя, тоже погиб, только не в военной операции, а в нынешней тихой войне, прокатившейся по всей России под флагами демократии.
Ну вот и все. Если что–то из рассказанного мной об одном из славных сынов нашей Отчизны заинтересует читателя и запомнится ему, пусть это будет еще одной наградой Дмитрию Лавриненко и всем танкистам–первогвардейцам за их доблесть и стойкость, за их подвиги и жертвы во имя нашей жизни, во имя нашего будущего.
Дима Лавриненко в юные годы
Дмитрий Лавриненко во время службы в кавалерийских частях РККА
Д. Лавриненко — курсант Ульяновского танкового училища
Панорама станицы Бесстрашной
Экипаж машины боевой, первый слева — Д. Лавриненко
Дом Кузнецовых на Волоколамском шоссе под Москвой, мимо которого мальчик Петя Кузнецов проводил советские танки через минное поле
Одна из публикаций в газете «Комсомольская правда», 1941 год
Листовка, выпущенная на Западном фронте
Копия наградного листа, подписанного М. Е. Катуковым 5.12.1941 годам присвоении Д. Ф. Лавриненко звания Героя Советского Союза, на основании которого он был награжден орденом Ленина
Первый вариант памятника на братской могиле в деревне Деньково. Слева видна отдельная могила Д. Ф. Лавриненко
Стенд в Ульяновском танковом училище
Новый мемориал погибшим в деревне Деньково.
Слева отдельно стоит бюст на могиле Д. Ф. Лавриненко
Торжественный митинг во время открытия нового мемориала на братской могиле в деревне Деньково. Впереди стоит Олеся Филиппова с узелком, в котором земля, привезенная с Кубани из станицы Бесстрашной, где родился Д. Ф. Лавриненко. Слева стоят представители казачества во главе с атаманом Союза казаков России А. Г. Мартыновым
Встреча ветеранов–первогвардейцев–катуковцев в деревне Деньково Московской области во время открытия мемориала
Л. Я. Евтюхин, занимавшийся в Москве поиском материалов о Д. Ф. Лавриненко, беседует с одним из ветеранов–первогвардейцев
Е. С. Катукова, жена маршала М. Е. Катукова, рассказывает ветеранам о подвигах Лавриненко
Бесстрашненские школьники в гостях у Матрены Прокофьевны Лавриненко, матери танкиста
Торжественный митинг в станице Бесстрашной по случаю присвоения звания Героя Советского Союза Д. Ф. Лавриненко. У микрофона — секретарь Краснодарского крайкома КПСС Ю. Ф. Азаров. В центре с грамотой в руках стоит брат Лавриненко И. И. Кравченко, рядом с ним командующий Северо-Кавказским военным округом Л. А. Шустко
В гостях у бесстрашненцев ветераны–первогвардейцы, воевавшие в одном танковом полку с Д. Ф. Лавриненко и лично знавшие его
Казаки Кубани во главе с атаманом Кубанского казачьего войска В. Громовым на открытии танка–памятника, посвященного подвигу Героя Советского Союза Д. Ф. Лавриненко
Улица имени Д. Лавриненко в г. Армавире
Мемориальный трактор «Дмитрий Лавриненко»
Прошедшие через ад
Документальная повесть
Говорят, дети не помнят зла. Не потому ли в нашей памяти от самых истоков жизни наиболее яркими остаются светлые воспоминания: нежность и ласка матери, сила больших и крепких рук отца, радостные семейные праздники, беззаботные игры с друзьями, отмеченные множеством «невероятных» историй школьные годы… Эти милые воспоминания живут в нас до самого конца жизни. И не потому ли слово «детство» мы всегда привычно соединяем со словом «счастье»?
Но есть целое поколение людей, которое предпочитает без нужды не вспоминать о том, что было с ними в детстве. Сорок с лишним лет живут они с памятью о страшных событиях, пережитых ими на заре своей жизни. Это люди, чье детство пришлось на тяжкие годы фашистского нашествия. А среди них дети блокадного Ленинграда.
Дети войны, дети–блокадники… Страшное словосочетание. Из тысяч и тысяч страниц летописи о минувшей войне эта до сих пор остается незаполненной. Мы далеко не все еще знаем о судьбах многих маленьких ленинградцев, погибших и живых, прошедших все круги ада в стиснутом огненным кольцом городе. Еще меньше нам известно о судьбах детей, которые ранней весной 1942 года, во время самого жестокого голода, были вывезены из города на Неве в другие районы страны.
Как посчастливилось им остаться живыми в холодном и голодном городе? Как миновали они тающий лед постоянно обстреливаемого Ладожского озера? Каким стал для больных, изможденных голодом малышей долгий путь на новые места? Как приняли их там? Как сложилась их жизнь в дальнейшем?
С этих вопросов начинал и я свой журналистский поиск материалов о судьбах детей–сирот, в годину военного лихолетья оказавшихся на Кубани. Не один год пришлось собирать мне сведения о событиях того времени, происходивших в старых казачьих станицах, раскинувшихся в живописных долинах реки Уруп и ее притоков — Большой и Малый Тегини. Была долгая переписка с архивами, поиск бывших воспитанников ленинградских детдомов, были встречи с ними в городе на Неве и на Кубани. Для меня этот поиск, эти поездки, эти встречи всегда были долгожданны и приятны, ибо я тоже в какой–то мере считаю себя ленинградцем: в этом городе прошла моя студенческая молодость, там и сейчас живет много моих однокашников по горному институту, а теперь там есть у меня много друзей из тех горожан, кто считает кубанское предгорье своей второй родиной, где живут дорогие им люди, спасшие их во время вражьего нашествия, с которыми они и сейчас поддерживают дружескую и родственную связь. Где и по сей день их помнят и ждут…
В основе этой повести лежат собранные мной воспоминания, дневники, архивные документы, письма очевидцев тех далеких событий. Читаешь, что рассказывают пожилые теперь уже люди о своем детстве, — и сердце замирает от жалости, и руки сжимаются в кулаки, и не верится, что такое могло происходить с маленькими, беззащитными детьми, что все это они смогли пережить, выстрадать, вынести. Но все это было, и свидетелем тому — их память.
Людмила Тимофеевна Козенкина (Люда Дмитриева) ленинградка, много лет проработала на заводе «Красный треугольник». Свое коротенькое письмо начинает так: «Не могу спокойно вспоминать о своем детстве.
Пишу это письмо, а слезы застилают глаза, не вижу строчек.
Родилась я в Ленинграде в 1929 году, и когда началась война, мне было 12 лет, но я все помню, как сейчас. Мы с мамой жили тогда в центре города, на проспекте 25 Октября, сейчас это Невский проспект, в доме № 146, кв.70. Мама работала курьером в Доме культуры имени Ленина. Жили мы с ней дружно, счастливо. Радовались каждому дню. Но однажды она прибежала домой сильно встревоженная, я никогда не видела ее такой. Она вдруг прижала меня к себе и зарыдала. Так в наш дом пришла весть о войне. Для меня в том возрасте все происходящее было не очень понятно, но прошли месяцы, и я на себе испытала, что значит это страшное слово. Началась блокада: бомбежки, холод, голод, смерть. Помню, как мы с мамой ходили в Филипповскую булочную и в темноте на пронизывающем морозном ветру часами выстаивали огромные очереди, чтобы получить маленький брусочек хлеба — 125 блокадных граммов. Большую часть его мать, конечно, отдавала мне, потому сама быстро стала слабеть, а затем и вовсе слегла. В нашей комнате был такой холод, что на стенах блестел иней. Чтобы обогреть маму, я помогла ей перейти в кухню и уложила на плиту, которую стала понемножку протапливать старыми газетами, книгами, лишним бельем, потом сломала и сожгла стулья, а затем в печь полетели и мои школьные тетрадки и учебники. За хлебом я теперь ходила одна. Улицы были пустынны, только нет–нет да и встретится кто-нибудь, тянущий сани с завернутым в простыню покойником. Сколько их, ленинградцев, лежит теперь на Пискаревском мемориальном кладбище! Там похоронена и моя мама. Не помогла ей моя забота, она умерла 22 февраля 1942 года. А я вскоре попала в детский дом, который располагался в нашем же доме, этажом ниже, в помещении детского сада. Так я стала воспитанницей 1‑го детдома Смоленского района города Ленинграда».
Галина Андреевна Гунченко (Галя Кириллова) из станицы Отрадной, что на Кубани. В 1942 году ей было шесть лет, но она тоже многое помнит.
«Мы жили в Ленинграде на Петроградской стороне. Отец ушел в ополчение и в первые же дни погиб. Нас у матери было трое: я, брат младше меня и еще сестренка, совсем крошка. В памяти осталось: пустая квартира с двумя железными кроватями (деревянную мебель сожгли, отапливая квартиру), ужасающий вой сирены, грохот бомбежки и голод — все время страшно хотелось есть. Помню еще, что мама варила нам лепешки из столярного клея и горчицы, которую сначала долго вымачивала, чтобы она потеряла горечь. Однако скоро не стало и этого. Через несколько дней от голода умерла младшая сестренка, а потом не смогла вставать и мама. Мы с братом какое–то время еще держались, и я несколько раз ходила в магазин с хлебными карточками, выстаивая километровые очереди. Но потом и я уже не могла спускаться по лестнице. Больше ходить за хлебом было некому…
Однажды в нашу квартиру пришли какие–то женщины и заявили, что меня с братом они забирают с собой. Мы заплакали, прижались к маме, а она вдруг тоже сказала, чтобы мы шли с тетями, потому что они дадут нам покушать. В тот день, превозмогая слабость, мама поднялась с постели и помогла женщинам собрать нас. Помню, что она сама зашила в подкладку пальтишек наши документы, потом проводила до двери, обняла, поцеловала… И больше мы с братом никогда ее не видели».
***
Ленинград, конец 1941 — начало 1942 года. Блокада. Жесточайшие обстрелы и бомбежки города, морозная зима, невыносимый голод уносили множество жизней не только тех, кто с оружием в руках сдерживал натиск гитлеровских полчищ, но и тех, кто в невероятно трудных условиях продолжал работать на заводах и фабриках города, помогая фронту одолеть врага. Общую ношу беды вместе со взрослыми несли и дети, но и в это страшное время власти города старались делать все возможное, чтобы облегчить участь маленьких ленинградцев, чтобы спасти их от неминуемой гибели. А ранней весной 1942 года детей начали вывозить из Ленинграда по единственной живой нити, соединявшей его с Большой землей, — ледовой дороге через Ладожское озеро. То был неимоверно трудный и смертельно опасный путь, проходивший под постоянными вражескими обстрелами среди предательски скрытых под легкой порошей огромных полыней, пробитых фашистскими бомбами и снарядами.
«Через Ладогу нас везли на старых, разбитых автобусах, — пишет еще одна ленинградка, Елизавета Афанасьевна Желницкая. — В том, где ехала я, не было даже сидений. Все дети и воспитатели сидели прямо на дырявом полу, прижавшись друг к другу. Через пол и рваные, пробитые осколками бока автобуса видно было, что ехали мы по воде, покрывшей лед, а над нами, словно брезент, колыхалась из стороны в сторону вся изрешеченная пулями верхняя часть салона автобуса. Было холодно и страшно. Когда мы проехали примерно половину пути, в сером небе появились черные самолеты, послышались противный вой и взрывы бомб, пробивающих лед. Одна из бомб оглушительно разорвалась где–то совсем рядом. Нас обдало водой и осколками льда, а еще через секунду сзади раздался душераздирающий крик, мы все повернулись туда и через дыры в автобусе с ужасом увидели, как одна из машин с такими же, как мы, детьми переворачивается и уходит под лед. Мы тоже закричали от ужаса, заплакали. До сих пор стоит у меня в глазах эта жуткая картина.
Потом мы ехали в теплушках, как называли тогда — «телячьих вагонах». Помнится, кормили нас в дороге галетами и сгущенным молоком, а вот с водой, особенно горячей, было очень трудно. Не на всех станциях нашим воспитателям удавалось достать ее, и тогда кто как мог растапливали снег.
На всех остановках к эшелону приходили люди. Они откуда–то узнавали, что везут ленинградских детей, и приносили к вагону еду.
Несколько раз на стоянках мы оказывались вместе с военными эшелонами, и тогда очень много солдат приходили посмотреть на нас, угостить кто чем мог. Некоторые, помнится, искали своих детей, и, по–моему, кто–то даже находил малышей и забирал с поезда. Но особенно памятна мне одна большая станция. Это был уже изрядно разрушенный Сталинград. Не знаю, правда, почему запомнился мне этот город. Скорее всего, потому, что именно там на нас налетели немецкие самолеты и была сильная бомбежка. Все составы тогда очень быстро ушли со станции, но нас потом еще раз бомбили в дороге, наш вагон, правда, не пострадал. Помню только, что снова, как и в Ленинграде, было очень страшно».
Казалось бы, война для этих детей уже кончилась — поезда уносили их в глубь страны от разрухи, голода, холода и бомбежек к теплу, тишине и хорошему питанию, но, как ни тяжело сейчас говорить об этом, не все маленькие ленинградцы той трудной военной весной 1942 года увидели солнечный цветущий юг.
Многие из них умерли в дороге от ран, обморожений и истощения, полученных еще в Ленинграде в холодных квартирах и подвалах, под обломками рухнувших зданий, откуда их удалось достать спасателям, многие погибли в пути при вражеских налетах на эшелоны.
Тяжелые воспоминания о поездке на юг остались в памяти московского шофера Виктора Савельевича Селякова. Он тоже родился в Ленинграде, семья была большой — четверо детей. Когда началась война, отец ушел на фронт, а мать с тремя детьми погибла во время бомбежки. Так Виктор тоже попал в 1‑й ленинградский Смольненский детдом, с которым и был эвакуирован из блокадного города.
«Наш состав избежал бомбежки, — вспоминает он. — Но где–то в самом начале пути его обстрелял фашистский самолет. Сначала он очень низко пролетел вдоль состава, машинист паровоза стал сигналить, и многие дети собрались у приоткрытых дверей и окон вагона. Фашист, конечно, видел, что в поезде едут дети. Кроме того, как говорили нам воспитатели, на крышах вагонов были нарисованы красные санитарные кресты. Однако гитлеровский ас все равно стал с ожесточением обстреливать состав из пулемета. Когда мы услышали стрельбу, особенно малыши и девчонки, страшно перепугались, попадали на пол вагона, забились под нары. Но пули крупнокалиберного пулемета легко пробивали дерево, и ничто не могло спасти нас. Трижды заходил фашист над составом, трижды слышали мы противный вой самолета с характерным пулеметным треском, и трижды разлетались по вагону щепки от пробиваемых пулями досок крыши вагона…
Это было ужасно. Когда фашист улетел, в нашем вагоне не поднялась девочка Наташа, с которой я уже успел крепко подружиться. Она много лет потом снилась мне по ночам. И я всю жизнь помню лицо этой девочки, которая рассуждала, как взрослая.
На одной из станций поезд остановился, и из вагонов стали выносить трупы детей и воспитателей, погибших при этом обстреле. Эта страшная картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Я тогда сильно плакал, но слезы душили меня не только от жалости к погибшим, но и от беспомощности, от того, что я был еще маленьким и не мог отомстить фашисту».
***
Кубань — благодатный край. Откуда бы ни приезжали сюда люди, они неизменно восхищаются красотой ее горных и морских пейзажей, плодородием полей, гостеприимством жителей. В огненные годы Великой Отечественной войны Кубань стала щедрой кормилицей для фронта, заботливой и чуткой сестрой милосердия для тысяч раненых солдат, ласковой, нежной и хлебосольной матерью для сотен обездоленных, осиротевших детей блокадного Ленинграда.
Отрадненское предгорье было одним из регионов Кубани, где в годы войны разместилось несколько ленинградских детских домов.
В архивах Краснодарского крайоно и Государственного музея истории Ленинграда есть документы, содержащие сведения о работе детских домов края за 1943, 1945 и 1946 годы, в которых есть такие сведения:
«Весной 1942 года около 30 детских домов Ленинграда были эвакуированы через Ладогу в Краснодарский край. Во многих из них большая часть была ясельного и детсадовского возраста. Дети размещались в глубинных станицах края таких районов, как Тбилисский (с. Ванновка), Кошехабльский (Натырбово), Курганинский (ст–ца Родниковская), Выселковский (ст–ца Березанская), Удобненский (ст–цы Удобная и Передовая), Отрадненский (ст–ца Попутная), Лабинский (ст–ца Лабинская) и другие. По необходимости детей переводили и в другие районы и населенные пункты. Так было организовано два спецдетдома — Передовский № 1 и Новокубанский, а также четыре детдома общего типа: Попутненский, Передовский № 58, Ванновский и Лабинский. Пожалуй, больше всего маленьких ленинградцев было в нашем предгорье. В Передовском спецдетдоме находилось 82 ребенка из Ленинграда, в Новокубанском — 69, в Попутненском — 84. Кроме того, ленинградские дети находились в Надежненском № 16 (70 чел.), Родниковском, Келермесском детских домах.
Ответственным за работу детских учреждений г. Ленинграда, эвакуированных в Краснодарский край, был уполномоченный исполкома Ленинградского горсовета В. П. Семенов».
Многие маленькие ленинградцы считают эти кубанские станицы своей второй родиной, местом, где они обрели будущее. Только став взрослыми, воспитанники этих детдомов поймут, какой гражданский и человеческий подвиг совершили те, кто спас их от гибели. Прошло уже много десятилетий, а они не могут без боли вспоминать о пережитом.
Вот как рассказывает о приезде на Кубань одна из бывших воспитанниц Отрадненского, а потом Попутненского детдомов Эльга Эрнестовна Минеева (Бертина) из города Суходольска: «В Армавир мы приехали 28 апреля 1942 года. На следующий день была баня, нам дали немножко отдохнуть, а уже после обеда повезли в Отрадную. Хорошо помню, как вечером подъехали к столовой. Встречать нас пришло очень много людей, и когда детей снимали с машин, каждый старался что–нибудь вкусное сунуть им в протянутые ручонки. Женщины плакали, глядя на нас.
В столовой уже были накрыты столы. До сих пор отчетливо помню, что было на них: суп с курицей, белый–белый хлеб и компот. И еще запомнилось, что в этот день нам дали наесться досыта.
Размещался наш детский дом в школе, что была в отрадненском парке, рядом с больницей. Нас там было почти сто человек, сто истощенных, больных, обессиленных детей. Конечно, было сделано все, чтобы мы хорошо питались, но продуктов все равно не хватало, и тогда детям всячески стали помогать местные жители. У нашего детдомовского повара Нины Романовны была сестра Полина Романовна Майстренко. Так вот, несмотря на то что у тети Поли было двое своих сыновей, она каждый день приходила к нам и брала с собой в семью двоих–троих слабеньких, болезненных детей, чтобы подкормить их, помочь окрепнуть, и я во многом обязана жизнью этой доброй, сердечной женщине.
Как сейчас помню, старостой нашего класса (я училась тогда в четвертом) был Витя Арчибасов. Коренастый, курносый, немного веснушчатый, очень подвижный, общительный мальчуган. Возможно, благодаря ему у нас сложились самые дружеские отношения с местными учениками, как мы их называли, «семейными».
Отрадненские ребята постоянно таскали нам из дому съестное, поддерживали как могли. И к лету мы уже значительно окрепли, могли самостоятельно ходить к реке Уруп, в больничный сад.
Но снова пришлось нам пережить горькие минуты, когда через станицу проходили наши отступающие части, а вскоре пришли и немцы. Не знаю, каким образом удалось директору Анастасии Ефимовне Волковой связаться с местным населением, но в первые же дни оккупации к нам стали потихоньку приходить жители из станиц и хуторов и забирать детей в семьи. Многие ребята, однако, остались в детдоме. Мне до сих пор непонятно, откуда воспитатели брали продукты, чтобы прокормить нас. Все мы благодарны этим мужественным, преданным людям за то, что выжили в то жуткое время. Низкий поклон им».
В своем письме Эльга Эрнестовна лишь вскользь коснулась жизни детдомовцев во время оккупации. Видимо, эти воспоминания больно ранят ее сердце. Но автору этих строк удалось разыскать еще одну бывшую воспитанницу Отрадненского детдома — Евгению Максимовну Хамидулину из Грузии. Вот что осталось в ее памяти о жизни в Отрадной маленьких ленинградцев в трудные месяцы осени 42‑го и зимы 43‑го годов: «В ту осень 1 сентября не стало для нас праздником первого звонка, да и вообще, пока в станице были оккупанты, мы не учились. В школьном дворе не слышно было, как прежде, веселых ребячьих голосов, там стояли теперь большие немецкие военные машины, а солдаты, которые на них приезжали, вели себя развязно, нагло, вызывающе, всем своим видом давая нам помять, что хозяева здесь они.
Однажды фашисты ворвались к нам в помещение и стали всех выгонять на улицу. Во дворе они построили нас в шеренгу. Когда мы, дрожащие от страха, сбились в длинный неровный ряд, один из офицеров стал ходить вдоль строя и выталкивать из него некоторых детей. Потом он подошел к воспитателям и тоже вытащил из строя одну из наших воспитательниц и ее маленькую дочь, которая стояла тут же, прижавшись к матери. Помнится, в этот день из нашего детдома увезли тринадцать человек. Мы, конечно, сразу ничего не поняли, но потом воспитатели объяснили нам, что немцы отобрали среди нас детей еврейской национальности и что всех их расстреляли за станицей. Совершенно случайно спаслась лишь одна из еврейских девочек — Женя Прудиус. Она где–то замешкалась, не успела на построение и так избежала казни. Потом мы долго скрывали ее от немцев в туалете.
Жутко стало жить в одном доме с убийцами, но что мы могли сделать?
Наступила зима, самое трудное для нас время. Стало очень плохо с питанием, гитлеровцы забирали для себя все дрова, а мы топили чем попало, поэтому в наших комнатах был ужасный холод. Многие дети заболели. Мы забыли даже о том, что приближается Новый год. Об этом напомнили немцы. Однажды они привезли елку и установили ее в зале. Сначала пьяными голосами сами горланили там песни, а потом согнали туда и нас и стали заставлять петь по–немецки. Под звуки губной гармошки мы нестройно бормотали какие–то малопонятные слова, у нас, конечно, ничего не получалось, но это не смущало гитлеровцев, наоборот, приводило их в неописуемый восторг. Они заставляли нас по многу раз повторять одно и то же и при этом, скаля зубы, громко хохотали, больно тыча в нас пальцами. Невесело нам было у той елки, потому что, глядя на зеленую лесную красавицу, нам хотелось петь русскую песню «В лесу родилась елочка…».
После этого новогоднего «торжества» прошло, мне кажется, не очень много времени, и вот однажды утром мы проснулись от радостных криков, доносившихся с улицы. Забыв о холоде, все бросились к окнам и увидели, что по станице скачут казаки с красными звездочками на шапках. Мы сразу все поняли, закричали «ура!», схватили кто что успел из одежды и выбежали на улицу.
Как сейчас помню, казаки наварили для нас огромный котел супу, и мы в то утро, пожалуй, впервые за многие месяцы ели сколько хотелось. А вечером нас повели в Баню. Пишу это слово с большой буквы не случайно, ведь во время оккупации мы не могли даже мечтать о бане. Так что тот банный день стал для нас настоящим праздником».
Расстрел, о котором упоминает Е. М. Хамидулина, старшее поколение станицы Отрадной не сможет забыть никогда. Хотя место, да и сам факт казни, оккупанты старались всячески скрыть от местного населения. Однако все равно нашлись люди, которые оказались свидетелями ареста и жуткого зрелища — расстрела ни в чем не повинных людей.
Мне удалось найти двух таких свидетелей. Николая Андреевича Герасименко я знал по работе в отрадненском краеведческом музее. Жил он в селе Пискуновском, собирал материал по истории этого населенного пункта и потому часто наведывался в наш музей, а, узнав, что я занимаюсь событиями периода оккупации предгорья фашистами, однажды рассказал мне такую историю:
«Летом 1942 года к нам в Пискуновку стали прибывать беженцы, которые, как тогда говорили, спасаясь от войны, шли с Украины и Крыма. К началу оккупации их было уже более пятидесяти человек. Кто–то из них жил в пустых брошенных хатах, кому–то колхоз дал помещения, а некоторые семьи взяли к себе на постой наши селяне. Помнится, среди беженцев были в основном старики и женщины, а с ними много детей разного возраста. Из разговоров с этими мальчишками и девчонками мы узнали, что у некоторых родители погибли еще там, где они жили, у других от бомбежек в дороге.
Я познакомился с одной из девушек–беженок Марией Ройч. Мы как–то сразу подружились с ней, и она, уже пережившая ужасы отступления, по моей просьбе иногда рассказывала о войне, о том, что с ними произошло.
Но вот поползли слухи, что немцы прорвались к Армавиру, а потом мы узнали, что они уже пришли и в наш райцентр — Отрадную. Появились они и в нашем селе. Постоянно в Пискуновке немцы не жили, но часто наведывались к нам. Сначала как будто ничего не происходило, оккупанты интересовались в основном партизанами и коммунистами, требуя немедленно сообщать о них все, кто что знает.
К беженцам же сначала никакого интереса не проявляли. Но потом вместе со здешними полицаями с целью переписи стали ходить по домам, как бы знакомясь с его жителями и их хозяйствами, при этом стали пофамильно переписывать всех, в том числе и беженцев, в большие амбарные книги. Лишь некоторым, видно, заподозрившим что–то неладное в этой переписи, удалось при помощи местных жителей спрятаться, а потом незаметно и вовсе исчезнуть из села или пересидеть где-то в укромных местах. Ведь специальных облав для этого здесь не проводилось.
Но однажды рано утром, еще до рассвета, в село въехали с двух сторон несколько подвод. Полицаи ходили по дворам, выводили беженцев вместе с детьми. В то утро из нашего села увезли несколько десятков человек, среди которых оказалась и моя подружка Мария. Нам сказали, что это забрали евреев, их якобы собираются отправить в Палестину. Я узнал, что этих людей увезли в Отрадную, и на следующий день отправился туда сам. Где на попутных подводах, где пешком к обеду я добрался до райцентра.
Там уже не составляло труда узнать, что всех арестованных держат в больших амбарах и конюшне, что стояли в то время в районе нынешней автостанции. Я пошел туда, но оказалось, что и все эти строения, и огороженные дворы перед ними охраняются вооруженными полицаями. Правда, люди могли свободно выходить из здания, гулять по двору. Среди них во дворе конюшни я и увидел Марию. Уже тогда, хоть я был еще подростком, почему–то понял, что ее надо спасать. Да и план побега созрел как–то сразу — дело в том, что я хорошо знал это место, знал, что вдоль глухой стенки здания идет берег реки Тегинь, покрытый густыми зарослями крапивы. Я осторожно обошел это место, издали проверив, есть ли охрана от Тегиня. Но там никого не было. Да и арестованные, как мне показалось, вели себя довольно спокойно.
Оказалось, что одного из полицаев, молодого парня, я немного знал. Подойдя к нему, я попросил разрешения передать девушке немного еды. Он долго не соглашался, а потом, когда большинство охраны ушли обедать, он разрешил мне подойти к забору и передать еду Марии. Во время этой короткой встречи я шепнул ей, что ночью помогу ей бежать, и сказал, в каком месте сарая ей надо ждать меня.
Для такого дела ночь выдалась как нельзя лучше: с вечера на станицу надвинулись черные тучи, стал накрапывать дождь, а потом разразился страшный ливень с сильным ветром, который бушевал до утра.
В Отрадной я встретил одного своего дружка, который согласился помочь мне. Задача его была — постоять «на шухере».
В одном из плетней я вытащил крепкий, из сухой акации, заостренный кол, ночью через заросли крапивы подлез к стенке сарая в том месте, где меня ждала Мария, быстро выкопал небольшой лаз под турлучной стеной. Небольшого росточка, худенькая Мария быстро выбралась наружу. Следом за ней вылезла ее подруга Ольга Ливинская и еще какой–то мальчик лет 12. Мы естественно сразу же дали деру оттуда. Потом отрадненцы говорили, что в ту ночь через мой лаз убежало еще несколько человек.
Хотя Марию и Ольгу по доносам полицаи арестовывали еще несколько раз, но судьба уберегла их от казни, и они прожили долгую жизнь, постоянно поддерживая связь с людьми, которые их спасли.
Но вернемся к событиям октября 1942 года.
Через несколько дней после побега ребят Отрадная узнала о страшной трагедии, которая разыгралась в нескольких километрах от станицы на берегу реки Уруп, в районе ГЭС, строительство которой начато было еще до войны.
Вот что рассказал об этом еще один свидетель тех событий житель Отрадной Оганес Карапетович Сарьян.
«Нас, несколько пацанов, послали в лес на другой берег Урупа заготавливать хворост для топки печей. Мы собирали его в пойме реки недалеко от рва, прорытого для канала ГЭС. Вдруг где–то неподалеку раздался какой–то треск, а вслед за этим мы услышали душераздирающие крики людей, плач, проклятья и снова тот же треск. Естественно, что мы сначала бросились убегать от этого места, но любопытство все же пересилило, тем более что эти звуки были где–то далеко от нас.
На крутом, высоком берегу Урупа, на одном из косогоров, мы нашли такое место, откуда, спрятавшись в кустах, издалека можно было видеть все, что происходило на канале. Часть леса и глубокого рва, прорытого для будущего канала, были оцеплены фашистами. На дороге стояло несколько крытых брезентом машин — «студебекеров». Полицаи вызывали по четыре человека, заставляли раздеваться, ставили на край рва, а несколько фашистов расстреливали людей из автоматов. Убивали всех подряд. Мы с ужасом наблюдали, как к месту расстрела шли несколько женщин. Одна из них несла на руках одного малыша, а другого, чуть постарше, вела за руку. После автоматных очередей все они попадали в ров на груду трупов, которая уже образовалась на его дне.
Мы в страхе удрали оттуда, однако, пока бежали до реки, выстрелы прекратились, и мы вернулись обратно. Оказалось, что фашисты и полицаи сели отдохнуть и пообедать, а люди в машинах ждали своей участи. Из машин их, наверное, не выпускали, чтобы они не разбежались. Пообедав, автоматчики подошли ко рву и стали стрелять по лежащим там людям. Наверно, кто–то шевелился, и они их добивали.
Смотреть на все это мы больше не могли, побежали домой и рассказали обо всем родителям.
Позже стало известно, что кто–то из отрадненцев ночью ходил к месту расстрела. Своих жертв палачи присыпали землей, но говорят, что из рва еще долго слышались стоны, а кое-где шевелилась земля. Рассказывали, что несколько раненых все же выбрались из рва и спаслись. Одной из таких раненых девочек не повезло. Она под утро приползла в поселок Садовый, но оказалась у дома полицая. Ее снова схватили и расстреляли со следующей группой.
Многие старожилы Отрадной помнят и еще одну историю, связанную с тем расстрелом на ГЭС.
После казни, ночью, из рва вылез раненый мальчик. К утру он дошел до крайних хат, что стояли на берегу Урупа, но, пытаясь открыть калитку одного из дворов, потерял сознание и упал у плетня. Там и нашли его хозяева, вышедшие утром за водой. Они, конечно, поняли, откуда пришел этот испачканный в грязи и крови ребенок. После перенесенного стресса у мальчика случилось тихое помешательство: он боялся всего и всех, даже при громком разговоре на него находил панический страх, он забивался куда–нибудь в дальний темный угол и, дрожа всем телом, тихо рыдал. Он даже имя свое с трудом вспомнил только через несколько дней.
Пока немцы были в станице, мальчика пришлось скрывать от посторонних глаз, а когда оккупанты из района бежали, Абрама (так звали мальчика) пристроили на станичную пекарню, где он выполнял посильную несложную работу, помогая пекарям, и тем кормился. А самое главное, в пекарне он почему–то чувствовал себя спокойно. Абрам оказался человеком тихим, работящим, заботливым, отзывчивым, чем снискал к себе не только сострадание, но и уважение.
В пятидесятых годах где–то на Украине у него нашлись родственники. Они приехали в Отрадную и забрали Абрама к себе. Что стало с ним потом, никто не знает.
Только весной 1943 года, после того как фашистов выбили с Кавказа, жители станицы Отрадной и поселка Садового смогли перезахоронить тела погибших в братскую могилу. Там насчитали более пятисот трупов. Эта цифра и стоит на памятнике, который возведен над этим захоронением. На стеле написано: «Здесь расстреляно 500 советских граждан фашистскими палачами в октябре 1942 года».
Но я думаю, что эта цифра приблизительна. Ибо никто специального учета не вел и списки не составлял. Ну разве что фашисты. Но в руки освободителей эти списки не попали.
После войны только в 1947 году были попытки властей Отрадненского района установить фамилии людей, погребенных в этой братской могиле. Под расстрел, как вы помните, попали в основном беженцы, которые даже от людей, у которых были на постое, скрывали не только свои фамилии, но и место, откуда они прибыли на Кубань. Да и местное население, не зная, чем им в дальнейшем могут грозить контакты с пришлыми людьми, не очень–то склонно было давать какую-то информацию о беженцах даже работникам своего сельсовета. И потом, как выяснилось, на нашей ГЭС расстреливали не только жителей Отрадненского района, но и привезенных из соседних районов. Судя по документам от 7 июня 1947 года, хранящимся в отрадненском госархиве, общее количество казненных фашистами людей согласно представленным актам составляет по Отрадненскому району сто девять человек, пофамильно же было установлено только пятьдесят девять человек. Пусть простит меня читатель, но я считаю нужным привести здесь все фамилии этих несчастных людей с той целью, что, возможно, кто–то и по сей день ищет своих родственников, без вести пропавших в горниле той самой кровопролитной из войн. А прочитав мою небольшую повесть, возможно, найдет в этом скорбном списке того, при воспоминании о ком болело сердце. Возможно, кто–то тогда приедет к нам в отрадненское предгорье, чтобы положить цветы к одинокому обелиску, под которым покоятся дорогие ему люди.
Список советских граждан, расстрелянных немецкими оккупантами в годы Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. по Отрадненскому району
1. Лапидос Бронислава
2. Падалкин Николай Иванович, 1924 г. р.
3. Заславский Зиновий Абрамович, 1921 г. р.
4. Сухов Н. Т., 1893 г. р.
5. Рывлин Г. И.
6. Рывлина Евгения
7. Вязьменская София Юлиановна, 1889 г. р.
8. Вязьменская Валентина Мироновна, 1926 г. р.
9. Бегельман Анна Иосифовна, 1911 г. р.
10. Бегельман Пелагея Иосифовна, 1917 г. р.
11. Бегельман Клара Иосифовна, 1903 г. р.
12. Френкель Яков Моисеевич, 1930 г. р.
13. Торнопольский
14. Бухтиярова Яния
15. Рамзин Моисей
16. Венгерова Фина
17. Горелик Броха
18. Проценко Николай Ермолаевич
19. Буцкий Константин Алексеевич, 1910 г. р.
20. Брагинский Хайм Абрамович, 69 лет
21. Брагинский Этин, 62 года
22. Мостовой Михаил Давыдович, 58 лет
23. Миллер Сара Давыдовна, 32 года
24. Миллер Григорий, 12 лет
25. Миллер…. , 8 лет
26. Миллер…. , 6 лет
27. Вилявская София Исааковна, 34 года
28. Вилявская Миля, 13 лет
29. Ливит Григорий Михайлович, 55 лет
30. Ливит Рива, 42 года
31. Ливит Ася Григорьевна, 18 лет
32. Ливит Яков Григорьевич, 16 лет
33. Симонович Ревекка, 46 лет
34. Симонович Элла Яковлевна, 17 лет
35. Симонович Леонтий Яковлевич, 12 лет
36. Симонович…. , 67 лет
37. Мельц Бэлла, 45 лет
38. Штельман Абрам Моисеевич, 65 лет
39. Шустеров Илья Самойлович, 63 года
40. Бычков Георгий Васильевич, 1888 г. р.
41. Чернов Андрей Афанасьевич, 1920 г. р.
42. Савишко Иван Ефимович, 1902 г. р.
43. Гершман Яков Соломонович, 1920 г. р.
44. Гунин Яков Дмитриевич, 1921 г. р.
45. Данилов Петр, 1922 г. р.
46. Сушков Николай Николаевич, 1924 г. р.
47. Зильберман Вера, 1923 г. р.
48. Зильберман Татьяна, 1918 г. р.
49. Андрющенко Иван Антонович, 1911 г. р.
50. Цинтринбаум Проня, 1890 г. р.
51. Цинтринбаум Феня, 1924 г. р.
52. Цинтринбаум Борис, 1930 г. р.
53. Комиссарук Прасковья, 1907 г. р.
54. Комиссарук Галина, 1929 г. р.
55. Комиссарук Елена, 1935 г. р.
56. Яцунов Николай Арсеньевич, 1905 г. р.
57. Ламушев Василий Лукич, 1895 г. р.
58. Заживихин Сергей Фролович, 1918 г. р.
59. Петряков Виктор Андреевич, 1922 г. р.
Отрадненский госархив: фонд № 55, опись № 1, дело № 9а
***
…В июне 1976 года в отрадненский универмаг зашла женщина. Прошла вдоль прилавка в поисках покупки и вдруг у одного из них остановилась, внимательно всматриваясь в лицо продавца.
— Вы что–то хотите спросить? — осведомилась продавец.
— Ты не узнаешь меня, Лена?
Работница универмага Елена Даниловна Молчанова (Галченко), внимательно присмотревшись к покупательнице, узнала в женщине самую маленькую, худенькую девочку — Элю Бертину из Попутненского детского дома, где она работала пионервожатой в 1943–1945 годах.
Летом 1943 года Отрадненский детдом расформировали, а детей перевезли в Попутную, Удобную, Передовую. Вот так Эля попала в Попутную, куда по путевке комсомола пришла тогда работать пионервожатой и шестнадцатилетняя Лена Молчанова.
После войны Эльга Эрнестовна Бертина уехала в Сибирь. Оказалось, что у нее жив отец. Сейчас она сама уже бабушка, у нее есть славные внуки. Более чем через 30 лет, оказавшись в Отрадной, Эльга Эрнестовна нашла и свою первую отрадненскую учительницу Марию Кирилловну Тарасенко. Это была еще одна трогательная встреча.
Не знаю, можно ли сказать, что судьба Эли Бертиной сложилась счастливей судеб других детдомовцев лишь потому, что воспитывалась она в своей семье. Разве менее счастливыми оказались те, кто называет отцом и матерью людей, отдавших им всю доброту своего сердца, действительно по–родительски любивших их.
Девочку Галю взяла на воспитание Надежда Алексеевна Бочкарева, в то время работник Отрадненского районного комитета компартии. Вот что рассказала об этом она сама: «Когда к нам в Отрадную привезли ленинградских детей, первый секретарь Отрадненского РК ВКП(б) Тимофей Иванович Евтушенко собрал весь персонал и сказал: «Товарищи! К нам привезли детей, которые пережили страшные лишения, потеряли здоровье, стали сиротами. На нас же с вами легла огромная ответственность не только, чтобы спасти им жизнь, но и вернуть радость детства. Поэтому каждый из вас должен взять в семью хотя бы по одному малышу…» — Евтушенко сказал это строгим, требовательным тоном, но тут же смутился: понял, видно, что нельзя в этой ситуации нажимать, приказывать, и тогда уже мягче добавил: «Прошу вас… Дети не должны быть сиротами, по крайней мере пусть их будет меньше…»
Мы к тому времени знали, что сам Евтушенко уже взял на воспитание ребенка из какого–то другого детдома.
У меня детей не было, но я, признаться, и сама еще раньше решила взять себе какого–нибудь малыша, а тут как раз и случай представился. Приглянулась мне в детдоме маленькая тихая девчушка Галя.
В первые месяцы, помню, разговоры у нас с ней все время были про еду: она панически боялась, что ее вдруг не станет. А по ночам девочка часто просыпалась от собственного крика: вскакивала, металась и потом долго плакала навзрыд, в страхе прижимаясь ко мне. Иной раз до самого рассвета я не могла ее успокоить, а утром она рассказывала, что ей приснился сон: вой сирены, страшный грохот бомбежки, горящие, рушащиеся дома и падающая в полынью машина с детьми. Все это пережила Галя в Ленинграде и на Ладоге.
Нам посчастливилось эвакуироваться из Отрадной до прихода немцев. Если бы тогда не удалось сделать этого, не было бы, наверное, сейчас и этого разговора».
Однако порой непросто складывались отношения между детьми и их новыми родителями. Вот еще одно трогательное письмо бывшей воспитанницы Отрадненского детдома, ныне театрального работника из города Фурманова Валентины Крыловой:
«О детдоме у меня очень скудные воспоминания. Помню, что очень болела, всего боялась, врезалось в память: длинный, грубо сделанный стол, а на нем много хлеба. И еще запомнила, как пришла за мной мама Ефимия Викторовна Постникова. Позже уж узнала от матери, что директор никак не хотел отдавать меня, не надеялся, что я останусь жива. Но мама стояла на своем и добилась, чтобы меня отдали ей. Долго, упорно боролась она за мое здоровье, и я наконец пошла на поправку, выздоровела и окрепла. Хорошо было с моей мамочкой, но потом вдруг какая–то сердобольная женщина «по секрету» сказала мне, что Ефимия Викторовна не родная мать, а у меня родителей нет. Надломилось что–то в моем детском сердце. Стала я злой, ни с кем не разговаривала, всем завидовала. Совсем извела себя мыслью, что нет у меня родных, что чужая всем, что самый несчастный человек. Никогда не прощу себе, что в тот момент я грубила моей маме, убегала из дому, дошла до отчаяния. А Ефимия Викторовна продолжала по–прежнему нежно любить меня, только стала еще мягче, еще добрей ко мне.
Придет, бывало, с работы уставшая до изнеможения и, если меня нет дома, идет искать. Найдет, ни слова не скажет, возьмет за руку, прижмет к себе и осторожно ведет домой. Накормит, уложит спать, а сама так и сидит рядом с моей кроватью, пока не уснет.
Простая, скромная труженица, жизнь которой сложилась так, что она не смогла получить даже начального образования, но сумела вырастить и воспитать меня настоящим, полезным стране человеком.
Теперь я и сама мать, могу представить, какое же надо было иметь терпение, сколько сердечной доброты, чтобы вот так, час за часом, день за днем бороться за меня! Бороться, верить и победить. С годами острее понимаешь величие подвига людей, которые, не щадя себя, дарили детям жизнь, боролись за их здоровье, возвращали им радость счастливого детства.
Нельзя в словах выразить им свою благодарность за мужество в святой битве за человека, за их безграничную щедрость, за то, что не было для них «чужих» детей».
Многие воспитанники эвакуированных из города на Неве детдомов и до сей поры приезжают в станицы отрадненского предгорья как к себе домой. Ну что ж, здесь их вторая родина, здесь живут их самые родные и близкие люди, заменившие им родителей. Они горды и счастливы этим родством. А ведь осенью 1942 года, с приходом на Кубань оккупантов, ленинградским детям вновь грозила смерть.
Дети войны… Не помню уж, где я слышал или прочитал такую фразу: «Самая большая бесчеловечность войн в том, что в них страдают дети». Но, познакомившись с воспоминаниями бывших воспитанников Надежненского детского дома № 26, я подумал, что слово «страдать» лишь в малой степени отражает то душевное и физическое состояние, которое некоторым из них пришлось пережить.
Так сложились обстоятельства, что в станицу Надежную попали ленинградские дети, которые к началу оккупации оказались беспризорными. Читаешь письма этих «ленинградцев из Надежной», назову их так, — и ком подкатывает к горлу.
«По пути на юг я сильно заболела, — рассказывает ленинградка Людмила Николаевна Бойцова (Люда Кузьмина). — Больных обычно с эшелона снимали на первой же остановке и отправляли в больницу, меня же почему–то довезли до конечной станции нашего маршрута — Армавира. Прямо с вокзала больных детей отправляли в изолятор, туда же попала и я, а после выздоровления была переведена в детдом станицы Новокубанской. Но прожили мы в нем недолго. Вскоре поползли слухи, что фашистами уже занята вся западная часть Кубани, Краснодар и что вражеские части движутся в нашу сторону. Однажды, августовской ночью нас разбудила встревоженная директор детдома Мария Ивановна и сказала, что надо немедленно уходить — немцы близко. Мы тут же в спешке, как попало оделись, быстро нагрузили продуктами подводу и пошли по направлению к Армавиру». «Несколько дней с нами шли директор детдома Мария Ивановна и завхоз, которого, как мне помнится, звали Николаем Ивановичем, хотя по внешнему виду он был мало похож на русского. В моей памяти он так и остался этаким черным, пучеглазым, вечно раздраженным, злым, трусливым и очень неприятным человеком, — вспоминает еще одна жительница города Ленина Лилия Матвеевна Лиметти. — Мария Ивановна, видимо, была давно и серьезно больна. А тут из–за нервного потрясения в дороге ей стало совсем плохо, и вскоре она умерла. Не помню, где мы ее похоронили. Завхоз после этого совсем озверел, разговаривал с нами только криком, порывался бить, а однажды отозвал в сторону детей, что были постарше, и сказал:
— Вот что. Не хочу из–за вас рисковать головой. Идите куда хотите, я больше вас не поведу, малышей довезу до станицы, там кто–нибудь подберет их, не сдохнут.
Сказал так, сел на телегу и уехал. А мы, нас было человек 15 девчонок лет по 10–12, остались одни. Начались наши скитания. Куда мы шли, никто не знал. Помню только, однажды мы оказались у реки Зеленчук, но местные жители предупредили, что немцы взорвали мост, и нам лучше возвращаться назад. Но назад идти было некуда, и мы снова ходили по каким–то хуторам и станицам, просили еду, ночевали где придется. Чаще всего к концу дня, выбившись из сил, валились где–нибудь у дороги под кусты прямо на землю и засыпали. Ночью же, когда становилось холоднее, просыпались и, сбившись в кучку, прижавшись друг к дружке, до самого утра дрожали от холода и страха. Недели через две мы покрылись какой–то кровоточащей коростой, и теперь, когда просили у людей еду, некоторые, боясь заразиться от нас, не разрешали подходить близко. Они оставляли еду за двором где–нибудь на траве, отходили и издалека наблюдали, как мы с жадностью ели. Женщины плакали. И все же некоторых девочек из нашей группы люди взяли в свои семьи. Не знаю, как потом сложились их судьбы».
«Во время этих скитаний по станицам на всю жизнь запомнился мне один жуткий случай, — пишет ленинградка Нина Николаевна Павлова. — Как–то вечером на краю какой–то станицы мы нашли заброшенный сарай и решили в нем переночевать. Но едва вошли внутрь, как с ужасом увидели там двух девочек примерно нашего возраста. Они лежали на грязной соломе в углу сарая, как оказалось, без сознания. У одной из них была дизентерия, а у другой во всю щеку багровела огромная безобразная гниющая рана, как у прокаженных. Не успели мы решить, что делать с ними, как вдруг услышали недалеко хохот и немецкую речь, — это шли к сараю двое фашистов. В испуге мы забились в дальний угол, но оккупанты даже не обратили на нас внимания. Затыкая носы, они прошли к больным девочкам, сфотографировали их и вскоре, смеясь, удалились. В ту ночь мы все же переночевали в этом же сарае, только в другом помещении, через стенку от больных, а когда утром заглянули к ним, обе девочки были уже мертвы. Их потом похоронили местные жители».
«Так мы дошли до станицы Подгорной, — продолжает Лилия Матвеевна Лиметти. — Там попались на глаза полицаям, они отвели нас к старосте, а тот распорядился на ночь распределить нас по два человека к жителям станицы. За многие дни скитаний это был, пожалуй, первый вечер, когда мы хорошо поели — накормили нас подгорненцы, у которых мы ночевали, а утром, снова собрав всех вместе, полицаи повели нас в станицу Спокойную, где была немецкая жандармерия. Там с нами разговаривал староста. Не помню, о чем шла речь, но мы остались жить в этой станице в полуразрушенном доме без окон и дверей. Ходили по дворам, просили хлеба и картошки. Люди, чем могли, делились с нами. Помню, что повариха, которая готовила немцам, в конце дня иногда приносила нам в ведре суп, видимо, то, что оставалось от трапезы оккупантов, но мы несказанно были рады и этому. В Спокойной мы прожили до глубокой осени, а потом нас отправили в станицу Надежную. До войны там находился детдом, но он был эвакуирован, и нас поселили в одном из его зданий, а ухаживать за нами стала Раиса Ивановна Ряпенко (Рыбинская). Мы безмерно благодарны этой простой и доброй, сердечной русской женщине за все, что она сделала для нас, за то, что стала для нас матерью, за то, что спасла от голода и болезней. Многие из нас обязаны ей жизнью.
В первый же день она принялась лечить нас, ведь мы обросли коростой, были истощены, простужены, завшивели. Каждый день Раиса Ивановна заваривала в больших чугунах щелок, какие–то травы и мыла нас. Раздобыла у местного населения какие–то мази, ходила просить по домам одежду, белье, обувь, иногда приносила молоко. Постепенно мы стали поправляться. Но однажды, когда мы все собрались в столовой, к нам вошел какой–то человек и спросил, нет ли среди нас евреев. Для них, мол, организован специальный детдом, где очень хорошие условия. Мы все молчали. Вдруг одна из наших девчонок, с которой накануне поссорилась Изида Вилькович, поворачивается к ней и говорит: «Изидка, чего же ты молчишь, признавайся». Изида испуганно молчала. Она не знала, кто она по национальности, знала только, что ее родители приехали в Россию из Польши. Но пришедший внимательно смотрел на девочку, а через несколько дней, рано утром, когда все мы еще спали, а Раисы Ивановны почему–то не было, Изиду увели. Кто–то предположил, что ее расстреляли. И поэтому девочку, выдавшую ее, мы тогда поколотили, за что нас всех наказали».
Изиду Вилькович и в самом деле возили на расстрел, но ей чудом удалось избежать казни. Она ленинградка, много лет работала на заводе «Красный треугольник», а затем на заводе «Вулкан». Вот как она сама рассказывает о том, что произошло тогда с ней:
«Полицаи привели меня к какой–то группе людей. Там были взрослые, дети и старики. Потом пришла подвода. Эти люди погрузили на нее свои вещи, и всех нас под конвоем куда-то повели. Шли мы долго. Я была очень маленькой, худенькой, слабой, быстро устала и без конца отставала от группы. Тогда молодой парень, что правил лошадьми, посадил меня на бричку рядом с собой и больше уже никуда не отпускал от себя. В дороге он тихонько спросил мою фамилию и откуда я родом. Я рассказала. Когда мы приехали в какую–то станицу, где во дворе, огороженном высоким плетнем, было очень много людей, он взял меня за руку и повел как будто бы к этим людям, но, увидев, что за нами никто не наблюдает, тихо шепнул мне в самое ухо: «Твоей фамилии нет в списках. Сиди и молчи, что бы здесь ни случилось». Он втолкнул меня в какой–то сарай и крепко запер дверь. Стены сарая были сплетены из прутьев, и сквозь них я видела, как вскоре пришло несколько огромных крытых машин с немецкими солдатами.
Фашисты сначала выстроили людей и проверили по спискам, а потом стали вталкивать в эти машины. Рядом с сараем, где я сидела, один мальчик вдруг заплакал и, бросившись на шею матери, закричал: «Мамочка, я не хочу умирать!». Тут только я поняла, что всех этих людей, в том числе и меня, привели сюда, чтобы убить. Мне стало плохо, и я потеряла сознание.
…Очнулась я на теплой печке в доме у какой–то женщины. Оказалось, что привез меня сюда все тот же парень. Я пробыла у этой женщины несколько дней. Как–то приходили к ней в дом немцы, кого–то искали. Видели и меня, но хозяйка дома сказала, что я ее родственница и что у меня тиф. После этого фашисты сразу же ушли, а через несколько дней все тот же молодой человек перевез меня в Передовский детдом, откуда после оккупации я снова была переведена в Надежненский детдом. К сожалению, до сих пор я так и не знаю, кто был тот русский парень, что спас меня от расстрела. Не запомнилось мне и имя женщины, у которой я выздоравливала. Нет, наверное, таких слов, которыми могла бы я выразить им свою благодарность за то, что, рискуя собой, они спасли жизнь чужого ребенка».
А между тем, пока не было Изиды, в Надежненском детдоме разыгралась другая драма. Кто–то распустил слух, что по доносу Раисы Ивановны Ряпенко арестована и расстреляна одна из воспитанниц детдома. От нервного потрясения она сильно заболела и слегла. Позже она снова вернется в детдом, но прежде, после ухода немцев, ей придется долго доказывать свою непричастность к аресту воспитанницы. А тогда, осенью 1942 года, количество детей в детдоме непрерывно увеличивалось. Сюда, в предгорные станицы, стекалось много беженцев, а с ними и беспризорных детей.
Вот что рассказывает о встрече с одной из групп таких беспризорных детей бывшая воспитательница Надежненского детдома № 26, одна из старейших работниц детских учреждений Отрадненского района Нина Семеновна Долгополова (Шматько), которая и сейчас живет в станице Надежной, где ее стараниями открыт музей, посвященный воспитанникам ленинградских блокадных детдомов:
«Мой отец, Семен Иванович Шматько, работавший до войны председателем колхоза в станице Бесстрашной в то время Спокойненского района, перед самым приходом немцев ушел в партизанский отряд, а мы с мамой переехали в станицу Подгорную.
Одна из первых стоянок партизанского отряда была в глухом лесу между хуторами Озерный и Щелканка. Я знала об этом и иногда, собравшись будто бы за шиповником или калиной, по разрешению командира отряда ходила к отцу, рассказывала партизанам о том, что творится в нашей станице, какие слухи ходят о событиях в других населенных пунктах района.
Однажды мы пошли в лес с моим братом Мишей и еще одним мальчиком, Колей Ольчиком, у которого отец тоже был в партизанском отряде.
Мы уже возвращались домой, когда недалеко от хутора Щелканка услышали стрельбу и увидели, как по горе несколько всадников гонятся за одним. Мы незаметно пробрались в хутор и забежали в одно из зданий. Это был местный клуб. В нем–то мы и увидели грязных, оборванных, больных детей, человек 40–50. Некоторые из них еще ходили, но большинство уже не могли даже вставать и лежали или сидели на полу, на соломе. Спрашиваю: «Откуда вы?» — «Из Ленинграда», — отвечают. «А где же взрослые?» — «Не знаем. Мы одни».
Вместе с этими ребятами мы наблюдали, как всадники с белыми повязками убили лошадь под тем человеком, которого преследовали, видимо, они ранили и его самого, потому что он не мог бежать от них. Жандармы облили его чем–то и подожгли.
Позже мы узнали, что так погиб один из партизанских разведчиков. Долго оставаться в Щелканке нам было нельзя. Мы отдали детям все, что у нас было из съестного, и, когда жандармы уехали, вернулись в Подгорную и, конечно, рассказали родителям о случившемся.
Партизанский отряд вскоре ушел в горы, к перевалам, мы больше не ходили в лес, и я не знала, что стало с ленинградскими детьми, которых мы встретили в Щелканке. Отец мой погиб и после разгрома немцев на Кавказе был похоронен в братской могиле на площади в станице Спокойной. Я же по путевке комсомола в марте 1943 года была направлена пионервожатой на работу в Надежненский детский дом № 26. Когда я пришла туда, в первый же день ко мне подошли несколько воспитанников и сказали, что они видели меня в Щелканке, когда я со своими товарищами скрывалась в клубе от жандармов. Мне до сих пор неизвестно, кто перевез тогда детей с далекого глухого хутора в наш детдом».
Этот вопрос пытались выяснить и сами воспитанники детдома. Изиде Леонидовне Больших (Вилькович) удалось разыскать Раису Ивановну Рыбинскую. Она жила во Владивостоке. Вспоминая о тех страшных месяцах осени 1942‑го и зимы 1943‑го, она пишет в своем письме:
«Деточка моя милая, спасибо, что вспомнила обо мне. Прочитала я твое письмо и несколько ночей не спала, так разволновалась. Как я рада, что все вы, дети мои, живы, что все хорошо работаете, что воспитали своих детей и воспитываете уже внуков. Живите, милые мои, долго и счастливо и пусть не повторится все, что пришлось пережить нам. Я уже стара, и многое стерлось в памяти, скажу только, что жизнью своей вы обязаны не только мне, но и моей матери, и еще медсестре Марине, а вот фамилию ее я забыла. До сих пор не знаю, кто и за что тогда оклеветал меня. Знаю только одно — был в Надежной полицай по кличке Щедра, вот он и его холуи все время следили за детдомом и угрожали нам расправой. Но я точно знаю, что был у нас и какой–то покровитель, который не давал издеваться над нами, кто собирал детей под одну крышу, кто помогал нам в критические минуты. Иногда мы явно чувствовали эту поддержку и защиту. Помню, что часто бывал в детдоме станичный староста, интересовался, как мы живем, не брезговал и погладить детей по головке. Не могу о нем сказать ничего плохого, но я тогда никому не доверяла.
Но, пожалуй, самой страшной была для нас последняя ночь перед уходом немцев из станицы. Вечером в детдоме собралось много немецких солдат, они согнали нас всех в одну маленькую комнату и заперли. Сами же заняли все остальные помещения. Я думала, что это конец, что они либо отравят нас газом, либо расстреляют, либо взорвут вместе с нами здание детдома. От страха никто не спал, малыши боялись даже плакать. Какая это была ужасная, бесконечно долгая, мучительная ночь!
Но страх еще более усилился, когда мы услышали и увидели в окно, как фашисты, словно паленые мыши, стали осторожно выползать из здания и куда–то исчезать. Наконец все затихло. Каждую секунду я ждала взрыва. Это было невыносимо. Но вот забрезжил рассвет. В здании стояла зловещая тишина. Я несколько раз стукнула в дверь, но никто не отозвался. Думаю, или немцы почему–то не реагируют на наши действия, или все до одного ушли. А потом решила: «Эх, все равно помирать, была не была». И стала вышибать дверь. Наконец ее удалось открыть. Стоим, смотрим в проем двери, а выходить боимся — вдруг там мина или фашист с автоматом притаился. Но тут слышим на улице какой–то шорох, кто–то громко сказал: «Наши…» Тут уж, забыв о страхе, все мы ринулись к выходу, выскочили на крыльцо, во двор…
О! Эту радость не описать! Мы навзрыд плакали от счастья. Мы поняли, что спасены, что у нас впереди жизнь…»
***
Станица, в которую возили на расстрел Изиду Вилькович, называется Удобная. Длинной неширокой лентой протянулась она вдоль подножия высокой, пологой, покрытой лесом горы по берегу небольшой, но бурной речки Уруп, впадающей где–то около Армавира в Кубань.
Во время войны здесь разместилось два ленинградских детских дома, № 40 и 58. Может быть, в общих чертах жизнь этих детдомов и мало чем отличалась от всех других, однако, не боясь в чем–то повториться, мне кажется, стоит рассказать о каждом из них в отдельности уже лишь потому, что, хоть они и находились по соседству, по–разному сложилась обстановка внутри самих детдомов. Каждый по–своему пережил смутное время оккупации, а главное — воспитатели в том или ином случае находили свои способы, как уберечь детей от голода и болезней, как, порой рискуя собой, оградить их от звериной жестокости фашистов. Ведь Удобная в истории кубанского предгорья печально знаменита еще и тем, что в ее окрестностях фашисты устроили место массовой казни советских людей. Уничтожению подвергались в первую очередь евреи, коммунисты, советские и колхозные активисты, люди, уличенные в помощи или сочувствии партизанам. Не избежали этой участи и дети.
Впрочем, все по порядку.
В ноябре 1984 года «Литературная газета» опубликовала небольшой материал 3. Ибрагимовой «Ленинградки», в котором автор, используя свидетельства бывших работников Ленинградского детского дома № 58 Анны Михайловны Ольшанниковой, Ларисы Николаевны Адамайтис и Галины Александровны Гальпериной, а также воспитанницы этого детдома Таи Беляковой (Кулаковой), рассказывает о судьбе педагогов и воспитанников во время пребывания их в станице Удобной. С некоторыми сокращениями и отступлениями приведу лишь наиболее интересные выдержки из воспоминаний этих людей.
А. М. Ольшанникова: «29 апреля приехали в Армавир. Там нас направили на санобработку. Мы разделись, вещи наши забрали, собрались войти в баню (баня была рядом со станицей), а тут вдруг налет. Я стала наших маленьких детей укладывать под скамейки, плохо соображая в эту минуту, что делаю. Знала, что надо спасти детей от осколков, а мы — раздетые, да дети–то такие слабенькие, в тяжелом состоянии… Наконец налет прекратился. После санобработки нас в Армавире накормили, а в ночь на 1 мая повезли в станицу Удобную.
Поместили в школе. Здесь солома, тюфяки. Уложили мы детей, легли сами. Проснулась я рано, и очень захотелось почувствовать этот праздник — 1 Мая. Мы стали разбирать вещи, чтобы принарядить детей. Вынесли их, усадили на одеяла на траве, под солнышком».
Л. Н. Адамайтис: «Местное население встретило нас со слезами. Приняли хорошо. Знали, что мы прибыли из голодного Ленинграда, и потому приносили молоко, сметану, яйца, фрукты, овощи и многое другое. Председатель Удобненского райисполкома помогал нам и словом и делом… Детей уложили на чистые постели, им казалось, что они приехали на дачу».
А. М. Олынанникова: «Солнце, река, хорошее питание. Дети стали поправляться, порозовели, загорели…
Но вот опять пошли тревожные слухи — немцы близко, занимают Краснодар, оттуда рукой подать до Армавира, а от Армавира до Удобной…».
Л. Н. Адамайтис: «Весь станичный скот начали угонять, стали уезжать со своим скарбом станичники на волах. Делали наскоро тележки, а мы все ждали, когда нам скажут, куда уехать».
А. М. Олынанникова: «Это было страшнее блокады, страшнее обстрелов и бомбежек — оставаться в плену… Наши стали отступать. Прервалась всякая связь с Ленинградом, не приходили газеты… И вот заведующим детдомами объявили, что эвакуировать нас нет никакой возможности… Мы с Екатериной Александровной Ивановской (директор детдома) подумали, что, может быть, штаб на своих машинах вывезет хоть часть детей.. Пошли в штаб. Принял нас пожилой усталый военный. Он сказал: «Бойцы пойдут через перевал. Там машины не пройдут. Кроме того, мы не знаем, где, в каком месте нас ждет бой — до перевала или за перевалом. Как же мы можем взять детей? Как можем взять на себя такую ответственность?». Выхода но было. Он старался ободрить нас, говорил — надеется, что нам удастся сохранить жизнь детей и собственную жизнь. Он распрощался с нами, а мы всю дорогу, пока шли обратно, горько рыдали…
Представители местной власти оставались до последней минуты, потом ушли в партизаны. А оставшиеся помогали детдому чем было возможно. Председатель сельсовета сказал, чтобы мы забрали детей и уехали на хутор, ведь немцы могут бомбить станицу…»
Л. И. Адамайтис: «Нам дали три пары волов и посоветовали перебраться на них на один из хуторов (видимо, Эрсакон. — С. Ф.) в восемнадцати километрах от станицы. Когда приехали туда, нам дали большой сарай, где раньше были телята. И мы начали мыть, скрести помещение. Общими усилиями настелили сена и уложили детей».
Г. А. Гальперина: «Немцы пришли в станицу без боев, так как там никого не было, кроме стариков и детей».
А. М. Ольшанникова: «Через две недели немцы издали приказ: всем, кто покинул Удобную, в 24 часа вернуться туда. Мы вернулись. Прибрали помещение, накрыли стол белыми простынями, поставили цветы. Решили, пусть фашисты не думают, что мы нищие.
Немцы пришли, ногами открыли двери, молча все осмотрели… Было очень страшно… Так молча и ушли.
Вскоре начальник гарнизона велел собраться всем жителям станицы и объявил, что колхозы будут аннулированы, а вместо них будет община, и объяснил, что это лучше колхоза. Что же касается детдома, то он сказал, что это эвакуированные дети комиссаров и коммунистов, а таких детей немцы не могут хорошо кормить. Главное для нас стало теперь — не дать детям умереть…»
Л. Н. Адамайтис: «Сейчас уж не помню точно, какую норму они установили детям. Помню только, что 50 граммов подсолнечного масла на неделю. Помню, что суп варили из конского щавеля, травы, моркови. Из муки суп назывался «затирка». Варили мелкую картошку в мундире».
А. М. Ольшанникова: «Дети снова стали быстро слабеть. Они же ещё не окрепли по–настоящему после блокады. Что делать? Наша доктор Евдокия Семеновна Павштикс отправилась в комендатуру просить, чтобы разрешили подбирать отбросы с бойни, и старшие дети ходили подбирать».
Г. А. Гальперина: «Бойня была через дорогу от нашего детдома. Евдокия Семеновна Павштикс караулила, когда привезут скот, вела туда ребят постарше с небольшими ведерками за свежей кровью. Потом ставила на плиту сковороды и эту кровь сразу выливала на них, она свертывалась, и получалось что–то вроде печенки. Детей сажали за стол и делили эту кровь на всех. В первую очередь кормили слабеньких детей».
А. М. Ольшанникова: «Самое тяжелое время наступило для нас, когда немцы узнали, что в детдоме есть еврейские дети… От местных жителей мы услышали, что немцы бесцеремонно ходят ночью по домам, ищут еврейских мальчиков. Тогда Екатерина Александровна пошла на большой риск. На ночь мы прятали наших мальчиков–евреев в домах станичников, а вместо них брали русских из местных жителей.
У нас были официальные списки всех детей (в трех экземплярах): для роно, гороно и детдома. Екатерина Александровна уничтожила эти списки и составила новые. Все еврейские имена и фамилии заменила на русские.
Однажды пошли слухи, что переписывают всех евреев. В один из дней им велели прийти с вещами в указанное место и взять с собой на три дня продуктов. В один чемодан сложить вещи, в другой — продукты. Когда они собрались, их уже ждали крытые машины. Немцы велели вещи сложить в одно место, еду — в другое. Затем всех рассадили по машинам.
Расстреляли их вечером… А на следующее утро, совсем рано, когда наш повар вышла затопить печку, она увидела маленькую девочку. Девочка эта чудом осталась жива, выползла из могилы, ползла ночью по кладбищу, по берегу Урупа, добралась до детдома. Это была Розочка Маклер. Назвали ее Люсей…»
Да, в тот страшный октябрьский вечер в Удобной погибло около трехсот человек. Причем примерно треть из них были дети. Спастись же удалось лишь немногим. Кроме Розочки Маклер, остались в живых еще трое молодых людей.
В отрадненском райархиве автору этих строк удалось найти документ, в котором один из уцелевших, Михаил Яковлевич Детиничер, об этом жутком событии так рассказывал государственной комиссии, расследовавшей преступления гитлеровцев на территории в то время Удобненского района: «Вечером, уже перед сумерками, в крытых машинах нас вывезли за станицу, в небольшой лесок на берегу Урупа. Еще до прихода фашистов там были вырыты длинные ямы для забуртовки на зиму картофеля. Среди нас было много детей. Некоторые женщины на руках держали грудных малышей.
У одной из ям немцы поставили нас в очередь и стали расстреливать группами. Детям же сначала давали выпить какой–то яд, но если малыш сразу не умирал, тогда его расстреливали вместе с родителями.
Командовал эсесовскими автоматчиками фашистский палач комендант Удобной Фиштнер. Очередь двигалась быстро, но вдруг около места расстрела раздался громкий крик, произошла заминка. Фашисты на какое–то мгновение отвлеклись от очереди, и тогда я и двое молодых людей, брат и сестра Эпштейн, бросились в лес. Вслед нам раздались короткие очереди, но никого не зацепило, а в погоню за нами, видимо, послать было некого: у немцев было мало охраны. Так нам и удалось спастись».
Как свидетельствуют документы государственной комиссии, определявшей ущерб, причиненный фашистами на территории Удобненского района, только в самой станице Удобной гитлеровскими палачами было расстреляно и замучено за время оккупации более четырехсот пятидесяти советских граждан, среди которых более ста были дети.
Михаила Яковлевича Детиничера удалось найти. После того страшного вечера он и двое его спутников до конца оккупации скрывались у местных жителей. А когда Кубань и Ростовская область были освобождены от врага, Детиничер отправил сестру и брата Эпштейн в Ростов к родственникам их матери, которые откликнулись на запрос. Самого же Михаила Яковлевича призвали в армию, но он, не доехав до фронта, был комиссован по состоянию здоровья. До 1965 года жил в станице Передовой, а затем переехал в Евпаторию, где работал на опытно–механическом заводе.
Обо всем этом рассказала в письме его жена, а в конце, будто извиняясь, объяснила: «Пишу это письмо я, а не Михаил Яковлевич. Он писать не может, он сидит рядом и плачет…»
***
Как, возможно, помнят люди старшего поколения, прорыв гитлеровских армий на Кубань был неожиданно стремительным, не все люди успели эвакуироваться, и потому, сорванные с родных мест, они шли и шли на восток уже по фашистскому следу, оседая в самых отдаленных от центра станицах, глухих предгорных хуторах и аулах. И потому наплыв беженцев сюда, в станицы Отрадненского, Удобненского и Спокойненского районов, продолжался, можно сказать, весь период оккупации. Из разных мест Молдавии, Украины, Крыма, Ростовской области и Кубани приходили сюда и дети, потерявшие своих родителей при артналетах или бомбежках. Многие были свидетелями расстрела фашистами их родных и близких. Такова же была судьба и местных ребятишек, чьи родители погибли от рук оккупантов.
Вот воспоминания дочери военкома станицы Удобной Таисии Михайловны Беляковой (Кулаковой). Ее отец Михаил Александрович Беляков вместе с патриотами Удобной ушел в лес, став одним из руководителей партизанского отряда. Но случилось так, что в одну из попыток проникнуть в станицу он и секретарь Удобненского райкома партии Георгий Феоктистович Карандашов были схвачены знавшими их местными полицаями.
«Их обоих и мою маму (она в то время была беременна) немцы расстреляли на берегу реки Уруп, — рассказывает Таисия Михайловна. — А похоронили мы их на станичном кладбище. Сколько бродила я потом по людям, не знаю, но вот однажды попала в детдом. Приняли меня хорошо, но там был свой закон: стричь всех наголо. Это было не по мне. Я убежала оттуда, пришла на кладбище пожаловаться родителям, что хотят подстричь меня, и проплакала там до позднего вечера. А когда поднялась уходить, то увидела человека, вылезающего из могилы, — он раздевал покойника. Я очень испугалась и потеряла сознание. Рано утром меня нашла женщина, которая жила рядом с кладбищем и пошла накосить травы для своей коровы. Как я ее просила, чтобы она не говорила в детдоме, что я у нее! Но она не могла этого сделать. За ночь, лежа на голой земле, я сильно простыла. У меня были нарывы в горле, я часто теряла сознание… и осталась я в детском доме со стриженой головой, в белой косынке.
Много было у меня капризов. Я всем говорила, что умру голодной смертью, отказывалась от еды. Сколько я причинила хлопот нашим дорогим, никогда не забываемым воспитательницам — Зинаиде Алексеевне и Анастасии Семеновне! Но все же потом я подружилась с детьми и зажила общей детдомовской жизнью…»
Как уже говорилось выше, в Удобной был еще один ленинградский детский дом № 40, который, впрочем, как и № 58, просуществовал недолго, до лета 1943 года. Затем эти детдома были расформированы, у немногих воспитанников нашлись родители. Те, кто успел за этот год подрасти, поехали учиться рабочим профессиям, остальные же были переведены в детдом соседней станицы Передовой.
Автору этих строк удалось найти некоторых воспитанников бывшего ленинградского детдома № 40. Приведу воспоминания лишь двух из них — ленинградки Эммы Исааковны Гринберг и жителя города Великий Устюг Владимира Васильевича Тесаловского. Оба они были в этом детдоме со своими младшими братьями: Эмма — с Мишей, а Владимир — с Сергеем.
После войны брат и сестра Гринберг вернулись в Ленинград, где у них оказались отец и дядя. Оба получили высшее образование, Эмма Исааковна работала в одном из ленинградских НИИ, а ее брат Михаил строил ледоколы.
Примерно так же сложилась судьба и братьев Тесаловских. В Великом Устюге у них было много родственников родителей. Оба брата выучились, служили в армии, хорошо работали.
Вот что вспоминают воспитанники бывшего Удобненского детдома № 40 о своем детстве, о жизни в станице Удобной во время оккупации.
Э. И. Гринберг: «Мои первые впечатления о приезде на Кубань связаны с одним трогательным эпизодом, вспоминая о котором, я теперь всегда плачу. Из Армавира в Удобную нас везли на автобусе, в котором взрослых почему–то не было, и я среди малышей оказалась старшей. У нас были теплые пальто, а на улице стояла жара, но самое главное — мы все страшно хотели есть. Малыши расплакались, просили, чтобы я дала им чего–нибудь покушать. Я же ходила по автобусу и лишь успокаивала их, обещая, что скоро мы приедем и нас всех положат в мягкие белые постельки. Но малыши не слушали меня, без конца повторяя одно и то же: «Дай покушать». Я совсем растерялась, но вдруг, где–то на краю станицы Удобной, автобус остановился, и в него вошла женщина с большим караваем белого домашнего хлеба и бидончиком меда. Поздоровавшись, она вдруг стала всем нам давать по ломтю этого душистого мягкого вкусного хлеба с медом. Не могу передать, какая радость была на лицах наших ребятишек.
Привезли нас в центр станицы к зданию школы, которая окнами выходила на площадь. Школа была пустой, и детей пришлось сначала положить на парты. Но с нашим приездом к школе пришло много людей, и мужчины сразу же стали делать для нас топчаны».
В. В. Тесаловский: «Население Удобной встретило нас очень гостеприимно. Некоторые сердобольные казачки сразу же захотели усыновить или удочерить кого–нибудь из малышей. Хотели усыновить и моего брата, но я воспротивился этому, и нас оставили в детдоме вместе».
Да, в те дни семьи некоторых удобненских жителей увеличились на одного маленького человека. Но многие из них были настолько больны и беспомощны, что прежде пришлось долго и терпеливо выхаживать их, уделяя им порой больше сил и времени, чем своим детям. И эти приемные малыши навсегда остались для них такими же близкими, желанными и любимыми, как и родные сыновья, дочери, внуки.
«Вспоминая иногда о том, что пришлось нам пережить в годы войны, — говорила бывшая жительница Удобной Анастасия Александровна Фильчикова (Зайцева), — кажется, что ничего такого не было и быть не могло, что это какой–то дурной страшный сон, который запомнился на всю жизнь.
Отчетливо помню, как привезли в Удобную ленинградских детей. Мы тогда еще не видели войны, оккупантов, дю, посмотрев на детей, поняли, какая страшная беда постигла нашу Родину.
Я пришла в детдом, когда ребятишек вывели на улицу погулять. Жуткая это была картина. На меня смотрели малолетние старики — дети трех–четырех лет с тоскливыми, серьезными глазами. Те, кто мог ходить, двигались еле–еле, остальных, обессиленных, детей воспитатели усадили в тени на кучу соломы.
Мое внимание почему–то сразу привлек один ребенок, который пристально смотрел на меня. Я подошла к нему, присела рядом.
— Где твой папа? — спрашиваю.
— Погиб на фронте, а мама умерла, — сказал мальчуган, и его маленькие печальные глазенки наполнились слезами. Не выдержала и я, разрыдалась, но потом кое–как все же взяла себя в руки:
— Как тебя звать?
— Вова.
— Пойдешь ко мне жить?
— А обед у вас будет?
— Будет.
Глазенки у мальчика сразу заблестели, он хотел подняться, но был настолько слаб, что не смог встать даже на колени.
Я тут же пошла к директору детдома и заявила, что хочу взять Вову на воспитание. Однако директор стал отговаривать меня, мотивируя это тем, что мальчик слаб и что у него нет запасной одежды. Однако я уже решила взять только этого ребенка и сразу пошла за разрешением в райисполком. А когда снова пришла в детдом, мальчик сразу узнал меня, обрадовался, тянется ко мне и шепчет: «За мной пришли. Возьми меня с собой, тетя».
Я сразу же сообщила на фронт мужу, что взяла на воспитание эвакуированного из Ленинграда мальчика. Муж одобрил мое решение. Вот так и появился в нашей семье сын Владимир Николаевич Аверочкин». Много потом сил и здоровья было положено, чтобы мальчик выжил. В 1952 году он с отличием окончил семилетку и поступил в Ленинградский электротехнический техникум, затем работал преподавателем и одновременно учился в Северо–Западном заочном политехническом институте. Владимир Николаевич Аверочкин работал в одном из КБ Москвы».
Но вернемся к событиям 1942 года.
Э. И. Гринберг: «Моя мама работала в нашем же детдоме воспитательницей младшей группы. Моему брату Мише было тогда всего два года. По приезде в Удобную маму с дистрофией положили в местную больницу. Помню, что в нашем детдоме работали еще воспитателями Татьяна Максимовна и Людмила Алексеевна (к последней я еще в 1936 году ходила в группу в детсаде, который находился в Ленинграде на Кирилловской улице, дом № 12 или 14), еще у нас в детдоме были воспитатели Роза Григорьевна и старая еврейка Блюма Петровна. Была в нашем детдоме и еще одна сотрудница, я, к сожалению, не помню ее имя, но знаю, что до войны она читала по Ленинградскому радио «Сказки бабушки Арины» (была в Ленинграде такая передача).
Как отступали наши войска, мы не видели, возможно, они прошли ночью, но однажды днем мы увидели на улицах Удобной мотоциклистов. Это в станицу пришли оккупанты».
В. В. Тесаловский: «Помнится, как немцы ломились к Кавказским горам. Все на технике, самая малая — велосипед. Даже своих битюгов с обрезанными хвостами они везли к перевалам на грузовиках».
Э. И. Гринберг: «В первый же день или на следующий они взорвали в сквере два больших памятника, Ленину и Сталину, которые стояли перед зданием клуба. Все это мы видели из окон нашего детдома».
В. В. Тесаловский: «Да, это так. Говорили даже, что одному фашисту, замешкавшемуся перед взрывом, увесистый кусок камня от памятника разбил голову».
Э. И. Гринберг: «В эти первые дни к нам в детдом пришла группа детей лет по 14–15, они были из ленинградского детдома, который был эвакуирован с Выборгской стороны. От Армавира они шли пешком, где–то попали под вражеский налет, разбежались, и вот часть из них пришла к нам. Не знаю почему, но в первые же дни наш детдом переехал в другое здание, подальше от центра станицы. Мама не доверяла нашему директору, и нас с Мишей на несколько дней перевели в другой детдом, но потом почему–то вернули назад. Наша мама с Розой Григорьевной жили в одной из двух прихожих здания. Однажды поздно вечером к нам постучали немцы. Их впустили в детдом с одного входа, а мама с Розой Григорьевной вышли через другой.
Потом я узнала: они должны были явиться на какой–то сборный пункт. Еще раз я видела маму 11 октября (запомнила это потому, что у одной из наших девочек был день рождения). Мама подошла к детдому, вызвала меня, мы постояли с ней, поговорили. Помню, что под накинутым на плечи шерстяным платком я увидела у нее на рукаве желтую звезду. Разве я могла знать тогда, что вижу маму в последний раз».
В. В. Тесаловский: «Когда в станице остался один оккупационный гарнизон, в детдом пришли фашисты, всех нас выстроили во дворе и из общего числа отобрали отдельную группу, в которую попали и взрослые из обслуживающего персонала. Эту группу тут же увели, и потом мы узнали, что их расстреляли.
Осенью 1942 года я в числе тех, кому исполнилось восемь лет, пошел в первый класс. Учителем у нас был какой–то старичок, видимо, из бывших местных священников. Потому что наряду с азбукой и арифметикой он обучал нас Закону Божьему, а головы нерадивых учеников очень ловко доставал длинной линейкой.
Иногда даже здесь, в Удобной, было слышно, как где–то далеко в горах грохотали орудия. Слышны были выстрелы и в ближнем лесу. Говорили, что это партизаны».
Э. И. Гринберг: «Меня на улицу не выпускали, даже не разрешали ходить в школу. Делалось это, видимо, для того, чтобы я меньше попадалась на глаза чужим людям. Потом Миша заболел желтухой, его положили в больницу, а вместе с ним и меня, чтобы я ухаживала за ним. Медперсонал хорошо знал мою маму, поэтому с большим вниманием относился и к нам».
В. В. Тесаловский: «Примерно с середины января грохот со стороны гор стал все больше усиливаться и как будто приближаться к станице. А вскоре в Удобной появились остатки отступающих немецких войск, удирающих с перевалов. Драпали они кто как мог и кто на чем мог. Ехали даже на запряженных коровах.
А следом за ними, как мне кажется, на следующее утро пришли наши. С уходом немцев исчезла из детдома и наша директор».
Э. И. Гринберг: «Освободили нас 21 или 22 января 1943 года. Утром, узнав, что немцы ушли из станицы и что в Удобную входят наши части, воспитатели взяли несколько воспитанников из старших ребят, а среди них и меня, и повели встречать освободителей. На улицы высыпало много обрадованных жителей.
Навстречу нам шли усталые солдаты. Это были, как мне помнится, части, состоящие из бойцов каких–то кавказских народностей, потому что между собой многие из них говорили не по–русски.
Наш новый директор позвала меня в кабинет и сказала, что на нас с братом получен запрос от отца и что она сообщила ему о том, что мы живы, а мама расстреляна. Услышав об этом, я так расплакалась, что со мной была истерика и воспитатели еле меня успокоили».
Оккупанты ушли без боев, поздно ночью, незаметно и тихо, они просто исчезли из станицы. А на следующий день, с приходом наших войск, на станичной площади состоялся многолюдный митинг. Но великая радость людей, получивших наконец свободу, была омрачена напоминанием о погибших. Тут же, на митинге, многие удобненцы с ужасом узнали, что и сами они были на волоске от смерти: у фашистов уже были составлены списки для новых массовых расстрелов. В них рядом с фамилиями взрослых людей, стояли и фамилии детей, в том числе и воспитанников детдомов. Казнь готовилась на 25 января 1943 года…
***
Если из Удобной ехать в сторону гор, то через несколько километров на правом берегу бурливого Урупа появится взбегающая улицами на крутой холм станица Передовая. Здесь в годы войны тоже было два детдома, но один из них просуществовал недолго и вскоре после оккупации был расформирован. Второй же, состоявший почти целиком из ленинградских детей, и после войны реэвакуирован не был, поскольку здесь, на юге, в сельской местности, детям были созданы все необходимые условия для жизни и учебы, и прежде всего — организовано хорошее, калорийное питание.
Директором этого детдома была Юлия Ивановна Белоруссова, человек безгранично преданный детям, заслуживающий того, чтобы рассказать о ней несколько подробнее.
Сама оставшись в детстве сиротой, она воспитывалась в чужой семье, но люди, взявшие на себя заботу о ней, смогли дать приемной дочери хорошее образование: еще до революции она окончила высшие педагогические курсы, затем работала в городах Задонске и Вятке, а с 1924 года жила и работала в Ленинграде.
К началу Великой Отечественной войны Юлия Ивановна стала одним из опытнейших педагогов города, работала в гороно, была депутатом.
Некоторые подробности ее биографии мне рассказала учитель истории отрадненской средней школы № 16 Надежда Васильевна Босенко, а она узнала их от самой Юлии Ивановны Белоруссовой.
«Мне приходилось с ней встречаться в 1955–1958 годах, когда я работала в Удобненском райкоме комсомола заведующей отделом по работе среди молодежи.
По долгу службы часто бывала в Передовском детском доме и благодарна судьбе, что она свела меня с этим высокообразованным, замечательным человеком. Юлия Ивановна была для нас примером гражданской совести, стойкости и даже героизма. По ней можно было судить о людях, защищавших блокадный Ленинград, работавших там.
Жила она в небольшом домике, который стоял в центре территории детского дома. Ее маленькая комната днем была кабинетом, а ночью спальней. Мне доводилось часто ночевать у нее. Долгие вечера мы коротали за чашкой чая, и она рассказывала мне о музеях, театрах, памятниках северной столицы. Так я узнала от нее и некоторые факты из личной жизни Юлии Ивановны.
Родители ее были обедневшими дворянами, они умерли, когда ей было 15 лет. Ответственность за ее дальнейшую жизнь взяла на себя семья тети. Она же и рекомендовала ей в женихи врача военно–морского флота Белоруссова. Позже он стал преподавателем военно–медицинской академии.
В 1921 году у них родилась дочь Таня. Будучи уже замужем, Юлия Ивановна закончила высшие педагогические курсы. В 1940 году ее муж тяжело заболел, но ей об этом ничего не говорил, пока в начале 1941 года его не положили в госпиталь. Юлия Ивановна каждый день навещала его. В последние дни жизни он сказал жене, что свою болезнь подробно описал в дневнике, а тело завещал лаборатории медицинской академии. Таким образом, он решил служить науке и после смерти.
21 июня 1941 года Таня получила диплом геолога и направление на работу в Читу. В августе она должна была прибыть к месту работы, и Юлия Ивановна решила ехать вместе с дочерью. Но 22 июня началась война, и Таня вместе со своими товарищами уже днем была в военкомате — просила направить ее на фронт, но там ей в этом было отказано.
Таня стала бойцом отряда самообороны. Вместе с такими же юношами и девушками она дежурила на крышах домов, сбрасывая оттуда зажигательные бомбы. Там ребята часто попадали и под град разрывных бомб, пулеметных очередей с самолетов врага. В один из январских дней 1942 года, попав под бомбежку, Таня погибла. Домой ее привезли подруги. Юлия Ивановна была убита этим горем и сутки не могла прийти в себя. Но делать нечего, надо было похоронить дочь. Ее подруги вместе с Юлией Ивановной, завернув тело Тани в одеяло, привезли его к месту захоронения. Они хотели найти гроб. Но в это время снова началась бомбежка. Военные приказали всем уйти в бомбоубежище. А когда налет закончился и люди вышли наружу, в том месте, где лежали тела умерших, зияла громадная воронка. Не нашла свою дочь и Юлия Ивановна.
Чтобы хоть как–то заглушить горе, отвлечься, Юлия Ивановна целиком уходит в работу. Как раз в это время Смольненский райком ВКП(б) Ленинграда поручает ей возглавить первый в городе спецдетдом, который располагался в одном из зданий в Дегтярном переулке.
В те месяцы блокады от голода и холода ежедневно умирали тысячи ленинградцев. Каждый день группа комсомольцев, созданная Смольненским горкомом комсомола, обходила участок, закрепленный за спецдетдомом, и собирала детей. В этих рейдах всегда участвовала и Юлия Ивановна.
Многие воспитанники этого детдома в тяжкие месяцы блокады были найдены самой Юлией Ивановной и ее сослуживцами среди обломков рухнувших зданий, в холодных пустых квартирах рядом с умершими родителями или подобраны ранеными, обмороженными, обессилевшими от голода на улицах, в подъездах и подвалах разрушенных домов. Большинство таких детей приходилось потом в буквальном смысле слова, снова возвращать к жизни.
Однажды с девушкой из отряда самообороны они зашли в квартиру и увидели на полу три трупа, двое взрослых, а между ними ребенок, но, когда его подняли, он запищал. Живой!!! Юлия Ивановна расстегнула свое пальто, прижала к себе мальчика и так, согревая его своим телом, принесла его в детдом. Чего стоило потом выходить ребенка! Ведь трудно было определить даже его возраст: он не ходил, не говорил. В детдоме дали ему имя и фамилию (к сожалению, я забыла ее). Только летом 1942 года уже в Передовой мальчик начал ходить, говорить. Ему было года четыре.
Весной 1942 года, когда детдом решили эвакуировать из Ленинграда, перед отъездом Юлия Ивановна пошла в свою квартиру и взяла на память о дочери только ее туфли и белое платье, в котором Таня ходила на выпускной бал в институт. Белоруссова решила больше никогда не возвращаться в город.
В Удобной, а потом в Передовой жители и местные власти помогли вылечить детей–блокадников. А когда немцы пришли и сюда, Юлия Ивановна каждую неделю приходила в Удобную к коменданту попросить, чтобы из запасов колхоза он выписал ей 1 кг масла и 3 кг кукурузы (норма, установленная немцами, и это на 128 детей). Но в приемной коменданта переводчица по фамилии Кобина стала помогать детдомовцам: единичка превращалась в четверку, а 3 в 13 или в 23. Солдат, отпускавший продукты, записку, не глядя, бросал в угол, а иногда и совсем не брал.
Но бывало, что Юлии Ивановне отказывали и в этой малости. Как возвращаться к голодным детям с пустыми руками. Что делать? И тогда она с работницами детского дома шла по улицам станицы просить для детей милостыню. Местные жители, зная, для кого просят эти люди, выносили все, чем могли поделиться: кто яйцо, кто кочан кукурузы, кто сушеные фрукты. Так Юлия Ивановна все равно приходила в детдом с продуктами.
После снятия блокады города весной 1943 года мы получали много писем от родителей, которые разыскивали своих детей, родственники детдомовцев забирали детей в Ленинград. Провожали мы их всегда всем детским домом, но никто не искал того мальчика, которого Юлия Ивановна буквально вырвала из рук смерти. А он рос веселым, общительным, любил рассказывать сказки. Каждый день приходил в кабинет, садился на диван и слушал, как мама Юля решала проблемы детдома.
Однажды утром он прибежал к ней и с восторгом начал рассказывать свой сон. А приснилось ему, как он с папой гулял в парке, слушал музыку, а когда пришли домой, мама читала ему книжку.
Юлия Ивановна выслушала его рассказ, порадовалась вместе с ним, а про себя подумала: «Фантазирует мальчишка». Но через некоторое время мальчик опять рассказал сон о маме, о доме, в котором было много книг. Это повторилось несколько раз, и тогда Юлия Ивановна решила нарушить свою клятву и поехать с мальчиком в Ленинград.
Это было в 1948 году. Долго они ходили по паркам города, но не находили дома, где жил мальчик. Они уже взяли билеты домой и, возвращаясь в гостиницу, шли через маленький скверик, как вдруг мальчик остановился и закричал: «Юлия Ивановна, вон мой дом!». Он бросился через дорогу к дому, завернул за угол, вбежал в подъезд и на втором этаже остановился у двери. Юлия Ивановна позвонила, дверь открыла женщина, некоторое время она стояла как вкопанная, а потом вдруг бросилась к мальчику, обняла его: «Жив! Жив! Теперь я не одна!» — плача, твердила она.
Это была жена дяди мальчика, который до войны работал в издательстве детской книги. Часто мальчик с родителями приходил к ним в гости. В шкафах и действительно было много книг, их–то он и запомнил. Все родственники у этой женщины во время блокады умерли, и она теперь попросила Юлию Ивановну оставить мальчика у нее. Так и сделали.
Обычно по достижении 14 лет детей из детдома определяли в ФЗО получать профессии, некоторые детдомовцы поступали в техникумы. Но многих Юлия Ивановна умудрялась держать до окончания 10 классов, делала она это для того, чтобы в самостоятельную жизнь ее воспитанники выходили уже повзрослевшими юношами и девушками».
Об этом детдоме откуда–то узнал, говорят, прославленный полководец Рокоссовский. В дар детям он прислал небольшую библиотечку детской литературы и роскошное пианино. Этот музыкальный инструмент вместе с воспитанниками был эвакуирован на Кубань и долго служил им «верой и правдой», но, к великому сожалению, в начале семидесятых годов этот замечательный подарок Героя Великой Отечественной войны был утрачен.
…Путь на юг для эшелона, в котором эвакуировался Первый ленинградский спецдетдом, сложился, можно сказать, удачно: бомбили мало, и никто из воспитанников при этом не пострадал, не был снят с поезда по болезни, не отстал. Все благополучно добрались до станицы Передовой. Здесь, в долине реки Уруп, окаймленной со всех сторон невысокими лесистыми горами, тишина, чистый, напоенный запахами трав воздух, плодородные земли — что ни посади, дает хороший урожай.
Детей расположили в старых зданиях бывшего колхозного двора, организовали хорошее питание, лечение, уход. Малыши стали быстро поправляться, окрепли, загорели, повеселели. Интересен такой факт. Рассказывают, что в первые же дни после приезда детдома в Передовую Белоруссова попросила местных жителей принести ей семян цветов. Вместе с воспитателями дети вскопали грядки в детдомовском дворе. И уже через несколько недель он буквально утопал в цветах. Видимо, так Юлия Ивановна хотела побыстрей вернуть детям интерес к жизни, радость детства.
Однако не успело еще на цветочных грядках завязаться семя, как и сюда, в предгорья Кубани, пришла война. Но раньше оккупантов долетели до станицы слухи, что фашисты не щадят никого, даже детей, если узнают, что они из семей коммунистов, советских работников или красных командиров. Что особенно жестоко расправляются они с евреями, а среди воспитанников Белоруссовой были дети и этой национальности. Да и самой Юлии Ивановне люди советовали раздать детей местным жителям и уходить с отступающими войсками, потому что, если фашисты узнают, что она была депутатом райсовета, расстреляют немедленно. Однако Белоруссова стояла на своем: «Детей не брошу, да и сама никуда не пойду. Пока буду жива, ни одного ребенка фашистам не отдам».
В первые же дни после появления оккупантов в станице в детдом пришли два немца, а с ними полицай из местных. К счастью, в это время большинство детей с воспитателями ушли на Уруп купаться.
Старшая же группа осталась в своей спальне, где девчушки собрались порукодельничать. Увидев в окно, что к их домику приближаются какие–то незнакомые люди, и решив, что к ним прибыла очередная комиссия, дети сели в кружок и, чтобы показать, как весело им живется, громко, задорно запели одну из выученных недавно песен:
Услышав это, Юлия Ивановна Белоруссова в первый момент растерялась. Услышали песню и немцы, но они, по всему видно, пока не уловили ее смысл, и один из них даже похвалил девчат:
— О, здесь весело. Песня карош…
Полицай же испугался, зло глянул на Белоруссову. Что было делать? Юлия Ивановна хотела было крикнуть детям, чтобы прекратили пение, но окрик мог насторожить немцев. А из открытых окон с еще большим задором летели слова припева:
Тут Юлия Ивановна увидела на крыльце домика, из окон которого летела песня, сохнувшее на веревке чье–то женское нижнее белье. Извинившись за беспорядок, она попросила «гостей» минутку подождать, метнулась к крыльцу, быстро сдернула с веревок белье, юркнула в дверь и шепотом:
— Тише, детки мои, тише… Это немцы… — А потом уже спокойнее: — Но вы не бойтесь, я с вами… Шейте, шейте, работайте.
Но, увидев среди девочек Марину Кейзман, Женю Хайкину и Дору Шандалову, быстро откинула свисавшую со стола до самого пола скатерть и жестом приказала им залезть под стол, строго шепнув:
— И чтоб ни звука, ни шороха…
Когда дети спрятались, она, поправив скатерть, нарочно широко распахнула двери:
— Еще раз прошу простить… Мне так неловко. Пожалуйста, заходите, посмотрите, какие у нас славные детки…
Немцы вошли в комнату, внимательно оглядели ее. Один из них подошел к столу, поворошил какие–то бумаги, затем пристально обшарил взглядом притихших детей. Наконец, натянуто улыбнувшись, глядя на кого–то, сказал:
— О, карош девичка, очень карош…
Оккупанты еще с минуту постояли у порога, о чем–то поговорили между собой по–немецки и не спеша вышли.
Юлия Ивановна тихонько притворила дверь в комнату к детям и, пока фашисты спускались с крыльца, одним движением успела протереть за ними пол случайно попавшейся под руки шваброй с мокрой тряпкой. Сделала она это машинально, а сама подумала: «Не только следа, духа вашего здесь больше не будет».
И она действительно смогла сделать так, что за время оккупации ни сотрудники, ни один из 128 ее воспитанников не пострадали от рук вражеских солдат.
Чтобы постоянно держать детдом вне поля зрения оккупационных властей, она нашла довольно простой, но, как оказалось, надежный способ.
Когда ее вызвали в комендатуру и немецкий офицер на ломаном русском языке потребовал от нее представить списки сотрудников и воспитанников детдома, она «искренне» удивилась: «Какие списки? Беспризорных детей по дорогам да по станицам насобирала. Не все малыши и фамилии–то свои знают. А воспитатели… большинство тоже случайные люди, беженцы. А местность тут непаспортизированная, не у всех и документы–то есть. А что делать? Пришлось брать на работу. Хорошо, хоть эти согласились… Кому охота ухаживать за вшивыми, чесоточными да тифозными детьми…»
— Что?! — вытаращил глаза перепуганный фашист. — Тиф! Вон, вон! Дэтдом на карантин… Шнель, шнель! Бистра!
А в детдоме тем временем и в самом деле для полной картины эпидемиологического неблагополучия намазали детей черной колесной мазью да ихтиолкой. Малышей же еврейской национальности, замотав бинтами, подальше от чужих глаз посадили в изолятор. Никому, кроме нескольких воспитателей из местных жителей, не разрешалось выходить за территорию детдома. В тот же день над центральными воротами появилась устрашающая надпись: «Смертельно — тиф!».
На протяжении всей осени и зимы 1942 года в детдоме то и дело «вспыхивали эпидемии» то дизентерии, то желтухи, то рожи… А когда Белоруссову вызывали в жандармерию по поводу списков, она неизменно отвечала: «Поправятся детишки, обязательно составим, а пока принести их сюда я все равно не смогу: не имею права подвергать вас опасности…» И тут же: «Не могли бы власти немного помочь несчастным сиротам и выделить чего–нибудь из запасов местного колхоза? Ну, хотя бы муки или кукурузного зерна?».
И ей иногда выделяли, только б не ходила по станице, не разносила заразу.
Но, оградив себя от одной напасти, детдом навлек другую. В связи с карантином трудно стало добывать продовольствие, одежду, обувь, медикаменты. Дети и в самом деле стали снова быстро терять в весе, часто болеть.
К счастью, оккупация в предгорьях Кубани длилась недолго. И в эти пять месяцев на помощь ленинградским детям пришли местные жители. Таясь от фашистских соглядатаев, передовцы приносили в детдом все что могли: зерно и сухари, сушеные фрукты и картофель, молоко и овощи, обувь, одежду, медикаменты. Требовалось немалое мужество, чтобы идти на это, ведь те, кто помогал детдомовцам, рисковали собой, своей семьей. Работникам же детдома, чтобы прокормить воспитанников, пришлось собирать в лесу дичку: груши и яблоки, сливы и алычу, заготавливать на зиму орехи и шиповник, кизил и лекарственные травы, которых здесь, в предгорьях, к счастью, растет очень много.
А поздней осенью, когда не стало и этой возможности, воспитатели под покровом ночи выходили на неубранные колхозные поля собирать початки кукурузы, копать мерзлый картофель и свеклу. Каждая такая вылазка могла стоить им жизни.
Уже перед самым уходом оккупантов в детдом с проверкой пришли трое подвыпивших полицаев. Еще издали, увидев их, Юлия Ивановна шепнула своим работникам: «У меня день рождения… Накройте стол, и побольше самогонки…».
…Поздно ночью чуть не на четвереньках полицаи выползли наконец за ворота детдома. Староста потом спрашивал их, действительно ли детдомовцы болеют такими страшными болезнями, те согласно кивали головами: «Да, жуткое дело, едва ноги унесли».
Ни тогда, в трудном 42‑м году, ни позже, после войны, никого из детей Белоруссова не отдала на воспитание даже местным жителям, хотя желающих взять ребенка было очень много. Объясняла она это тем, что может воспитать детей лучше. А еще, хотя этого она никогда и не говорила, можно догадаться, делала это Юлия Ивановна с той лишь целью, чтобы после войны родителям легче было найти своих малышей.
Наверно, именно поэтому на печати Передовского детдома еще многие годы после войны сохранялось такое добавление «…бывший Первый ленинградский, Смольненский».
В январе 1944 года, когда было разорвано кольцо блокады, в Ленинградский обком партии пришла телеграмма из далекой кубанской станицы Передовой. Ю. И. Белоруссова сообщала, что воспитанники вывезенного ею из города детского дома все живы и здоровы. Первый секретарь обкома А. А. Жданов выразил ей искреннюю благодарность за спасение маленьких граждан Ленинграда, а вскоре в детдоме узнали, что шефство над ними берет коллектив Балтийского завода.
С тех пор одну за другой стали получать маленькие ленинградцы посылки с учебниками и наглядными пособиями, с инструментом для мастерских и мануфактурой для одежды детям. На помощь сотрудникам детдома в воспитании малышей были направлены и несколько рабочих предприятия.
Не оставляли детей блокадного Ленинграда без внимания колхозы и промышленные предприятия Кубани. Передовский детдом стал одним из лучших во всей Российской Федерации, а его бессменный директор Юлия Ивановна Белоруссова была делегатом IV Всесоюзного съезда учителей, на котором за подвиг, совершенный по спасению детей, она первой из педагогов Кубани была удостоена высшей награды Родины — ордена Ленина.
Из воспитанников этого детского дома вышли потом рабочие и инженеры, ученые и военачальники, работники культуры и искусства. Они давно уже сами стали мамами и папами, имеют внуков. Абсолютное большинство из них, так и не найдя своих настоящих родителей, по сей день считают единственной своей матерью Юлию Ивановну Белоруссову, талантливого педагога и организатора, сумевшего собрать в детдоме прекраснейший коллектив людей бескорыстных, честных, любящих детей и преданных своему делу. И по сей день воспитанники Передовского детского дома, пожилые уже люди, собираясь вместе, называют Белоруссову «наша мамочка — Юливанна».
Они с душевным теплом отзываются обо всех работниках детдома, кто в самые тяжкие годы войны отдал им часть своей жизни, молодость, здоровье.
Несмотря на неимоверные трудности, а порой и опасности, воспитатели, нянечки, учителя, все, кто независимо от должности работал в детдоме, отнеслись к ним, чужим детям, как к своим родным.
«Не могу без слез вспоминать свое детство, — пишет бывшая воспитанница Передовского детдома Надежда Павловна Пятницкая из г. Сочи. — Будь она проклята, эта война, отнявшая у нас радость и счастье жить в своих семьях, чувствовать силу отцовских рук и сердечную нежность материнской ласки. Что ж, так сложилась судьба. Но жизнь есть жизнь, она взяла свое. А помогли нам выжить, выстоять, вырасти чужие люди, заменившие нам отцов и матерей, отдавшие тепло своих сердец, проявившие к нам, сиротам, доброту и ласку. Мы звали их по–простому, по–домашнему: тетями и дядями, бабушками и дедушками, в детдоме у них были разные должности, но у всех была одна обязанность — быть для нас добрыми друзьями и воспитателями, во всем помощниками и советчиками. Нашей любимицей была кастелянша тетя Клава (Клавдия Дмитриевна Мишенькина), человек великого трудолюбия и удивительного терпения. Это она и наш портной Кузьма Иванович Бровков обшивали весь детдом. Все, что мы носили, было сшито их золотыми руками. Во всем безотказной была и ночная няня у малышей тетя Маша (Мария Ивановна Итальянцева). Помню, когда она уезжала из детдома, мы ей, большой любительнице чая, подарили детдомовский чайник. Она потом много лет писала, что очень скучает без нас и что ей ужасно стыдно, что она увезла такую нужную для детдома вещь.
Уборщицей у малышей работала милая женщина из местных жителей тетя Вера Колесникова. Произошел с ней однажды забавный случай. Она никогда не была в кино и не видела паровоза. И вот как–то мы повели ее на фильм, в котором паровоз на экране ехал прямо на зрителей. Наша тетя Вера страшно перепугалась и в панике закричала на весь зал. До сих пор мы смеемся, вспоминая об этом.
У наших мальчишек кумиром всегда был детдомовский шофер дядя Леша (Алексей Дмитриевич Дроздов). Мужская половина детдома буквально табуном ходила за ним, чтобы не упустить возможности помочь ему поковыряться в машине в нашем стареньком трудяге–газике. На всю жизнь остались у нас в памяти и много других добрых, душевных людей, таких как тетя Мила (Эмилия Алексеевна Фадеева (Гринева), тетя Люба (Любовь Ивановна Дегтярева), наша кормилица, повариха, тетя Шура (Александра Ивановна Кочинская), ездовой дядя Коля (Николай Петрович Степанов). Поклон им всем до земли и сердечная благодарность за все, что они для нас сделали».
К этому трогательному письму Надежды Павловны хочу добавить и еще несколько фактов и фамилий, которые хорошо знают многие воспитанники Передовского детдома.
Пожалуй, нет среди них человека, который не помнил бы музработника дядю Мишу (Михаила Григорьевича Ащепкова). Изо дня в день каждое утро он аккуратно приходил к детям, увлеченно занимался с ними музыкой, засиживаясь порой на работе до позднего вечера, и дети часто провожали его домой уже при свете звезд, которых он никогда не видел, впрочем, как и солнца, потому что был слепой. Но как он знал и чувствовал музыку, как любил детей!
А среди ленинградцев было много способных малышей, умевших хорошо петь и декламировать, рисовать и танцевать. Недаром в детдоме специально был организатор детской художественной самодеятельности Александра Александровна Ильина и даже свой руководитель танцевальной группы профессиональная балерина Вера Александровна Орлова. Потому, видно, местные жители так любили концерты детдомовцев, с которыми они часто ездили по хуторам и станицам. И вот в связи с этим нельзя не вспомнить любимца детдомовской детворы, их пионервожатого Виктора Александровича Николаева, которого все почему–то в шутку называли Сан Санычем. Это он, непоседа, поднимал ребят на добрые дела, организовывал их выступления перед населением. Он жил в г. Армавире и часто бывал потом в станице своей юности».
А в пятидесятых годах, когда большинство ленинградских детей уже получили путевку в самостоятельную жизнь, разъехавшись по разным городам нашей страны, чтобы учиться, работать, служить в Советской Армии, стали возвращаться в город на Неве и воспитатели детдома, эвакуированные на Кубань вместе с воспитанниками весной 1942 года.
И только Юлия Ивановна Белоруссова так навсегда и осталась на Кубани. О Ленинграде она даже разговоров не заводила: боялась, говорят, воспоминаний о блокаде, о погибших там своих любимых муже и дочери.
В 1964 году доброй, ласковой и нежной мамочки Юливанны не стало. Но об этом удивительном человеке в станицах кубанского предгорья остались легенды. Рассказывают их не только воспитанники и бывшие ее сослуживцы, но и простые колхозники, жители Передовой, окрестных хуторов и станиц, которые много лет подряд избирали Юлию Ивановну своим депутатом в станичный и районный Советы.
За все время своего директорства этот человек, например, ни разу не был в отпуске. Белоруссова и представить себе не могла, как можно спокойно отдыхать, оставив детвору без своей личной опеки. Она и зарплату свою целиком тратила на воспитанников, стараясь всячески помогать тем, кто уже покинул детдом. На свои личные сбережения она покупала студентам обувь и одежду, книжки и, хоть немножко, на радость, каких–нибудь сладостей, лакомств. А когда пришло время идти на заслуженный отдых, она категорически отказалась и от пенсии, заявив, что жизни своей без детей не представляет, а поэтому, пока будет биться ее сердце, с работы она не уйдет. Так и случилось, сердце ее остановилось после того, как она, сделав ранний утренний обход детдома, прикоснувшись к каждому ребенку, поправив ему подушку или одеяло, вернулась в свою комнатку, чтобы немножко прилечь перед хлопотным, полным забот днем…
Сохранилось несколько десятков писем бывших воспитанников Передовского детдома № 1, адресованных Юлии Ивановне. Эти письма, написанные и еще неуверенной детской рукой, и уже твердым почерком взрослого человека, — трогательные свидетельства любви, памяти и сердечной привязанности людей, одной семьей переживших труднейшие годы военного лихолетья. Приведу лишь несколько выдержек из таких писем. Все они начинаются так, будто не детдомовцы, а в самом деле дети пишут своей матери, выбирая для нее самые теплые, самые душевные слова:
«Здравствуйте, наша самая дорогая (родная, добрая, милая, ласковая, нежная, заботливая) Юлия Ивановна! С сердечным приветом к Вам…», а дальше каждый по–своему рассказывал ей о своем самом личном, самом сокровенном:
«…Очень соскучился по Вас. И сегодня у меня радостный день — получил Ваше письмо. Если разрешите, во время отпуска приеду к Вам в гости.
Н. Сергеев, г. Владивосток».
«… Так хочется поскорее увидеть Вас, показать свою дочурку. Она ждет не дождется, когда поедет к бабушке Юле (это она Вас так называет). Да у нас и нет другой бабушки. Вы, наверно, самая многодетная на свете мать, а теперь будете и самой богатой на внуков бабушкой.
Крепко целую, Лида».
«… Узнал, что Вы заболели, и решил немедленно написать. Я ведь знаю, еще солнце не взойдет, а вы уже на ногах, в заботах о детях. Приезжайте ко мне, отдохнете, подлечитесь.
Я полюбил девушку Риту, возможно, она будет моей женой. Что Вы посоветуете? Пишу Вам об этом потому, что считаю Вас своей матерью…
Саша, г. Харьков».
«С радостью сообщаю Вам, что учусь на французском отделении химического факультета. Профиль широкий, могу преподавать химию на французском языке, работать инженером–химиком на заводах и в НИИ.
Сочла бы за великое счастье хоть на минуточку увидеть Вас. Пишите почаще, мне так спокойнее.
3. Дергачева. г. Ленинград».
«Сердечное спасибо за посылку и деньги. Никогда не забуду Вашу чуткость и материнскую заботу о нас. Сейчас мы готовимся к зачетам. Обещаем, троек не будет, перед Вами стыдно.
Крепко обнимаем и целуем Вас.
Люда, Рита, Женя, Люба. г. Сочи».
«…К нашим девчонкам часто приезжают родители, братья, сестры, родственники. А я как подумаю, что у меня никого нет, такая тогда берет тоска, что, кажется, совсем никому я на свете не нужна. Так и убежала бы к Вам в Передовую, в наш детский дом.
Не забывайте Лильку».
«…Посылаю Вам вырезку из нашей областной газеты «Молот», в которой написано и обо мне. Думаю, что Вам будет приятно узнать, что кое–чего добились уже и ваши дети.
Галя. г. Ростов–на–Дону».
«Я служу на Камчатке. Уже есть несколько благодарностей от командования. У меня приятная новость: нашлись мои бабушка и тетя. Какое это счастье — найти родных людей, но знайте, что Вы для меня мать и я всегда буду гордиться этим.
Любящий Вас Юрий».
«…Вчера получили от Вас посылку с одеждой. Не знаем, как и благодарить Вас, нашу самую чуткую, самую внимательную и добрую маму. Недавно у нас в библиотеке прошел диспут на тему: «Кого можно назвать человеком с большой буквы?». Мы сказали, что таким человеком для нас являетесь Вы.
Обнимаем и целуем Вас крепко–крепко.
Ваши дети, ваши девчонки».
К сожалению, не всех авторов этих писем удалось разыскать. Ведь написаны–то они были много–много лет назад, не под всеми стоят фамилии, конверты с обратными адресами давно утеряны. Как сложились судьбы этих людей, кто и что встретилось на их жизненном пути, теперь уж трудно узнать. Хотя нет–нет да и придет вдруг мне, автору этой повести, откуда–нибудь письмо с историей из жизни бывших детей–блокадников или с просьбой поискать однокашников по детскому дому.
А то и кто–нибудь из земляков моих такое вдруг расскажет, что и хотел бы придумать, да не придумаешь.
Как–то из станицы Передовой приехал мой старый знакомый учитель Николай Васильевич Ющенко. «Помню, — говорит, — ты занимался поиском материалов о детдомовцах. Хочешь узнать интересную историю? Тогда приезжай к нам в станицу, познакомлю тебя с человеком, который на седьмом десятке лет выяснил вдруг, что в его судьбе все перепутано, он как бы и не он совсем, хоть жизнь заново начинай».
История, которую я услышал, приехав в Передовую, и впрямь оказалась удивительной.
Николай Дмитриевич Трегубенко по документам родился в Передовой, всю жизнь прожил в этой станице, здесь похоронены его родители, здесь он вышел на пенсию, хотя продолжает работать в местной школе–интернате учителем по труду, а летом во время отпуска занимается сбором лекарственных трав, которых здесь хоть косой коси.
Словом, как говорят в народе, жил он поживал да добра наживал. Но вот однажды встретил свою давнюю хорошую знакомую Александру Яковлевну Поколову, а она вдруг и говорит ему: «Хочу я тебе, Николай, открыть одну тайну. Жизнь ты свою, считай, прожил, бояться тебе теперь нечего. Так вот. Никакой ты не Николай Дмитриевич, а на самом деле Геннадий Яковлевич. И фамилия у тебя вовсе не Трегубенко, а Азанков. Да и родился ты не в Передовой, а в городе на Неве. Ленинградец ты, блокадник, из тех, кого привезли в нашу станицу в 1942 году.
После той блокадной голодухи ты был хилым и болезненным. Мы хотели взять тебя в свою семью, но ситуация сложилась так, что усыновили тебя Трегубенко. Может, обидишься на меня за эту правду, но, если захочешь узнать правду о своей настоящей семье, ищи документы в Ленинграде.
В глазах потемнело у Николая Дмитриевича от такого известия. Несколько дней он не находил себе места, мысленно прокручивая в памяти все, что помнил из начала своей жизни.
Вспомнилось ему, что когда–то от злых языков он действительно слышал, будто бы он у родителей приемный сын. Но потом узнал, что это не о нем речь, а о другом ребенке-подкидыше, который когда–то был в их семье, но умер.
На этом Николай успокоился и, поскольку других родителей, кроме отца и матери Трегубенко, не помнил, утвердился в мысли, что он и есть их настоящий сын, а все эти нашептывания — досужие сплетни. Но, как оказалось, теперь рядом с ним всегда были люди, которые хорошо знали его семейные тайны, но молчали. От них–то и узнал он, что у супругов Трегубенко своих детей вообще не было. Хотя они очень хотели их иметь. Зная это, кто–то из передовцев и подкинул им малыша. Они сразу же зарегистрировали ребенка в сельсовете, назвав Николаем.
Когда началась война, отец, Дмитрий Николаевич Трегубенко, ушел на фронт, а мальчик в конце 1941 года неожиданно заболел и умер.
Мать, Анастасия Максимовна, тяжело перенесла потерю приемного сына и очень переживала, как теперь сможет объяснить мужу, почему не уберегла ребенка. Как раз в это время в станицу привезли детей, эвакуированных из блокадного Ленинграда.
Вот тогда Анастасия Максимовна и решила взять ребенка из детдома. Она знала, что одного из них, крайне истощенного, болезненного мальчика Гену Азанкова, чтобы подкормить и вылечить, постоянно брала домой семья Поколовых. Понравился он и Трегубенко.
Директор детдома, зная состояние здоровья ребенка и то, что настоящие родители этого мальчика погибли, когда Анастасия Максимовна обратилась к ней с просьбой усыновить мальчика, тут же согласилась отдать Гену ей на воспитание. После оккупации станицы, видимо, боясь осложнений с властью, Трегубенко не стала заново регистрировать ребенка, оставив его на документах умершего мальчика.
Вот так и стал Гена Азанков Николаем Дмитриевичем Трегубенко. Ему в то время было всего три годика и, конечно, он не мог знать обо всех этих перипетиях в своей судьбе.
И вот теперь, через шестьдесят лет, узнав об этом, он, конечно, пережил шок. Но, оправившись, решил все же через суд вернуть себе настоящие имя и фамилию. Сделав запрос в соответствующие организации Санкт–Петербурга, он узнал и некоторые сведения о своих настоящих ленинградских родителях.
Оказалось, что его мать, Мария Ивановна Гоголева, и отец, Яков Иванович Азанков, жили в Ленинграде по 9‑й Советской улице в доме № 15, кв.16. Судя по справке, в эту квартиру они переехали буквально накануне войны, 8 мая 1941 года. А 22 августа отец Гены, Яков Иванович, уже был призван в Красную Армию и 23 февраля 1943 года погиб под Всеволожском.
Мать же, Мария Ивановна, умерла от голода еще раньше, в январе 1942 года. Так Гена Азанков попал в детдом № 58 и с ним был эвакуирован на Кубань, в станицу Передовую. Так что все дальнейшие его воспоминания связаны только с этой станицей и людьми, которые его воспитывали. Только Дмитрия Ивановича и Анастасию Максимовну Трегубенко он всю жизнь и считал своими родителями. А правду о своей настоящей семье узнал, когда их уже не стало.
Вот такая история.
У Василия Шукшина есть такие слова: «Когда буду помирать, если буду в сознании, в последний момент успею подумать о матери, о детях, о родине, которые живут во мне. Дороже у меня ничего нет».
Что ж, подобные мысли есть, пожалуй, у каждого из нас. Как бы далеко мы ни уезжали от малой своей родины, какие бы высокие должности ни занимали, а все равно нет–нет да и захочется вдруг бросить все дела и уехать хоть на денек в милые сердцу места, в свое село, в родительский дом, чтобы хоть на краткий миг, как в детстве, пожить в беззаботной радости: посидеть на зорьке с удочкой на пруду, сбегать в ближний лес по грибы да ягоды, подышать чистым свежим воздухом, попить воды родниковой в жаркий полдень либо по утренней прохладе помахать косой на зеленом лугу. А потом вечерком наколоть дров березовых, натопить погорячей баньку да дубовым духовитым веником выхлестать из себя пыль всех дорог, «ароматы» городских смогов, чтобы подольше потом был с тобой запах родного дома.
Кто из селян, ставших горожанами, не мечтает об этом…
Незримыми, но прочными нитями держит нас родина, будоражит память, зовет к себе. И чем старше мы становимся, тем ярче картины воспоминаний, тем сильней тянет в родные места, в дом, где прошло твое детство.
Много воды утекло с того военного времени в быстроводном Урупе. Жизнь разбросала бывших детдомовцев по всей нашей необъятной стране, по–разному сложились их судьбы, разные у них образование и должности, но у всех воспитанников Белоруссовой на всю жизнь святым и незабвенным осталось чувство душевного родства со своими детдомовскими сестрами и братьями, с жителями станиц Отрадненского района, которым обязаны они своей жизнью и здоровьем, своим воспитанием. А потому используют они любую возможность, чтобы съездить на Кубань, чтобы хоть на краткий миг встретиться друг с другом, чтобы поделиться радостью или попросить совета, получить утешение, когда трудно. И, если вспомнится им вдруг то, о чем больно вспоминать или говорить, они просто посидят молча, почтив так память тех, кто навсегда остался лишь в их тревожных детских снах…
У ленинградцев — бывших блокадников есть такая традиция — в День Победы собираться вместе. На этих встречах они обязательно вспоминают о годах детства, проведенных на Кубани, называют имена жителей станиц Отрадной, Удобной, Передовой, Надежной, Попутной, вспоминают лица людей, которые спасли им жизнь в годы тяжкого военного лихолетья.
Да и жители кубанского предгорья не забыли маленьких ленинградцев.
Ранней весной 1987 года по всей стране разлетелись сотни писем с одним и тем же обратным адресом: Краснодарский край, Отрадненский район, станица Передовая, клуб земляков «Отчизна». И те счастливчики, которые получили их, не могли сдержать волнения — ведь это была весточка из родных мест, оттуда, где родился, где прошло детство, где отчий дом, где друзья и близкие. Правда, весточка эта была не совсем обычной, в конверте лежал номер специального выпуска отрадненской районной газеты «Сельская жизнь», посвященный работе передовского клуба земляков «Отчизна», который был создан в станице и стал как бы центром притяжения для всех, кто хотел держать связь со своей родиной, переписываться с друзьями, быть в курсе дел отрадненского предгорья. Одновременно этот номер газеты был своеобразным пригласительным билетом на встречу выпускников местной школы всех лет. Несколько десятков конвертов с газетой пришли и по ленинградским адресам. Бывших передовских детдомовцев тоже приглашали приехать в станицу на большую встречу земляков. Их тоже считали своими родными станичниками. И они, долгожданные, приехали. Их, бывших детдомовцев, собралось на эту встречу несколько десятков человек.
Они не могли сдержать слез, когда встречались с местными жителями, многие из которых когда–то были их друзьями и подружками, одноклассниками или работали в детдоме, заботились о них. А с каким душевным трепетом ходили они по территории детдома, помещениям, где когда–то были их спальни, столовая, где жила Юлия Ивановна Белоруссова. Даже к стволам старых теперь уже деревьев, которые они своими руками когда–то посадили, они притрагивались с каким–то особым чувством, ведь они тоже были свидетелями их детских игр, шалостей. А работники школы–интерната, который был теперь в зданиях бывшего детдома приготовили ленинградцам еще один сюрприз — на время встречи они разрешили гостям ночевать в тех же комнатах, в которых они когда–то жили. Сколько воспоминаний нахлынуло на этих людей, ставших уже бабушками и дедушками, всю ночь проговорили они друг с другом, да так и не наговорились. А утром, как когда–то в детстве, была утренняя побудка, линейка, завтрак, потом было шествие гостей по центральной улице станицы, был митинг и замечательный, большой концерт. Но самое главное, в тот день в парке станицы заложили камень в том месте, где решено поставить памятник «Спасенное детство».
Через год ленинградцы пригласили к себе в гости представителей Отрадненского района. Посчастливилось быть в этой делегации и автору этих строк. Принимали нас, как говорится, на высшем уровне. Руководителя нашей группы секретаря Отрадненского райкома КПСС Валентину Ивановну Морозову приглашали на беседу в Смольный. Нам показали Балтийский завод, сделали прекрасную экскурсию по музеям и достопримечательным местам Ленинграда и Петергофа и, конечно же, свозили на Пискаревское мемориальное кладбище. Там похоронены ленинградцы, погибшие во время блокады города. На огромном поле тысячи плит. Сопровождавшие нас ленинградцы показывали, где похоронены их родные и близкие. Мы возложили цветы, поклонились праху погибших и еще долго ходили потом между рядами плит, слушая воспоминания ленинградцев о страшных месяцах блокады.
А вечером этой же теме была посвящена наша встреча перед камерами Ленинградского телевидения. Мы тогда договорились заключить договор о дружбе и сотрудничестве между Балтийским заводом и Отрадненским районом. Планировали обмен делегациями, создание в наших живописных местах горно–спортивной базы для молодежи северной столицы, а на территории бывшего детдома — пионерского лагеря для маленьких ленинградцев. Планы были «наполеоновские». Но мы тогда еще не знали, что через два года начнется перестройка, которая перечеркнет эти планы и не позволит осуществиться ни одной нашей задумке.
Послесловие
Прошло пятнадцать лет.
Недавно я встретил в Отрадной Галину Андреевну Гунченко, бывшую воспитанницу Передовского детского дома. Ее воспоминания вы читали в самом начале повести.
При встречах наш разговор с ней как–то сам собой всегда переходит на одну и ту же тему — о Ленинграде, о наших «отрадненских ленинградцах», — так называем мы бывших воспитанников детдомов.
Причем для нас не важно, где они теперь живут — в Отрадной, Вышнем Волочке или в Москве.
Нам с Галиной Андреевной есть о чем поговорить, о чем вспомнить. Ведь Ленинград — это город моей студенческой молодости.
Но заметил я, что в последнее время мы с ней все больше возвращаемся к прошлому и все меньше говорим о будущем. Раньше, например, я полушутя, полусерьезно спрашивал: «Ну что, Галина Андреевна, когда начнем трубить сбор ленинградцам? Куда будем их приглашать в Отрадную или в Надежку?».
А она: «Нет–нет, только в Передовую. Пусть надышатся там наши ребята воздухом своего детства».
А теперь как–то заикнулся я об этом, а она с грустью:
— Ой, Станислав Кириллович, какие теперь встречи, если на телефонные переговоры денег не наскребешь…» Знаете, иногда у меня такое ощущение, что мы снова в блокаду попали. Честное слово. Только раньше были все вместе, а теперь каждый поодиночке в блокаде сидим. Как увижу вас, вспомню вашу повесть, и опять война перед глазами встает, как будто это вчера было. А ведь знаете, многих из наших уже нет. Кто по болезни, кто по старости… При теперешней жизни, если кто далеко живет, даже на похороны поехать не можем…
— Ну, извините, Галина Андреевна, что за больное задел..
— Нет–нет, что вы, наоборот, это заставит меня кому–то позвонить, кому–то письмо написать. И мы снова сможем пообщаться, узнать новости друг о друге.
А знаете, самые яркие детские воспоминания остались все-таки о хорошем: о том, как купались в Урупе, о походах в горы, о веселых праздниках в детдоме, как дурачились с местными ребятами… Теперь уж, наверное, больше не удастся нам собраться всем вместе…
И тогда я решил напомнить Галине Андреевне об одном факте. В восьмидесятые годы, когда мы по приглашению ленинградцев были в гостях в городе на Неве, руководство Балтийского завода, власти Ленинграда, узнав, что мы с Кубани, из Отрадненского района, принимали нас как самых дорогих гостей.
Тогда же, помнится, мы решили дружить, как говорится, территориями, установив действующую линию Ленинград — Отрадная. То есть мы планировали ездить друг к другу в гости на отдых и в деловые командировки. Мы обещали дать ленинградцам возможность отдыхать под теплым южным солнцем, лечиться нашими минеральными водами, поставлять в город на Неве свои экологически чистые продукты питания. Они же планировали привезти нам оборудование для переработки сельхозпродукции, построить на наших термальных водах теплицы, оборудовать лечебницы и дома отдыха в самых живописных местах. Тогда нам не казалось все это несбыточной мечтой.
Вот и подумалось мне, а не вернуться ли нам к тем утраченным связям, а не попробовать ли восстановить их вновь через наших бывших «отрадненских ленинградцев». Неужели Ленинград отвернется от Отрадной, помогавшей городу спасти малышей в лихую годину? Неужели не найдется в городе никого, кто захочет вложить в этот дивный уголок Кубани свой ум, энергию, предпринимательский талант. А в нашем районе есть для этого большой простор. Чего стоят, например, богатства недр, где такой набор минеральных и термальных вод, что позавидует любая курортная зона России. Здесь до 300 дней в году светит солнце, а лекарственных трав столько, что хоть косой коси.
Об этом я и сказал Галине Андреевне. Она с радостью ухватилась за эту идею, благо в Санкт–Петербурге тогда еще были наши отрадненцы при должностях и со связями. Мы тут же позвонили бывшему воспитаннику Передовского детдома Виктору Андреевичу Дергачеву. Он выслушал наши соображения и сказал то, что мог сказать только «наш человек в Ленинграде»: «Ребята, я с вами! Присылайте свои предложения. Попробуем их раскрутить. Может быть, и наш город чем-то сможет помочь Отрадной в ее трудные минуты».
Накануне празднования Санкт–Петербургом 60-летия снятия блокады глава Отрадненского района А. И. Баев направил письмо губернатору северной столицы В. И. Матвиенко.
В нем, в частности, говорится: «Уважаемая Валентина Ивановна! Примите поздравления с этой важной датой в героической истории Ленинграда.
Наш Отрадненский район находится более чем в двух тысячах километров от невской твердыни, но вместе с ленинградцами и мы будем отмечать это событие, ибо имеем к нему прямое отношение. У нас, в кубанской глубинке, с весны 1942 года до середины 50‑х годов жили и воспитывались сотни эвакуированных на юг детей–блокадников.
В нашем районе было самое большое на Кубани количество детей Вашего города с Васильевского острова, Петроградской стороны, из Смольненского района.
Но обстоятельства того страшного военного времени сложились так, что здесь они попали как бы во вторую блокаду: летом 1942 года Кубань была оккупирована врагом.
На территории нашего района есть две братские могилы, где покоятся около тысячи жертв геноцида. К сожалению, есть среди них и ленинградцы.
Но все же абсолютное большинство маленьких ленинградцев работникам детских домов при помощи местного казачьего населения наших станиц и хуторов удалось спасти.
Кстати, наши земляки–кубанцы участвовали в боях за освобождение города на Неве. Один из них, уроженец станицы Отрадной, летчик А. М. Селютин за храбрость и отвагу, проявленные при защите Ленинграда, получил звание Героя Советского Союза.
Словом, в то время, когда наши кубанцы–воины защищали ваш город, их жены, матери и сестры здесь, в кубанском предгорье, спасали от вражьей жестокости детей Ленинграда.
Вот такие нити связывали когда–то ваш великий город и наш, мало кому известный, маленький предгорный район Краснодарского края.
Памятуя об этих героических и трагических событиях Великой Отечественной войны, администрация Отрадненского района решила в станице Передовой, где многие годы находился ленинградский Смольненский спецдетдом № 1, поставить памятник «Спасенное детство».
Сообщая Вам об этом, мы надеемся, что такая идея заинтересует творческих людей Ленинграда и Ваши предприятия окажут нам помощь в воплощении ее в реальность.
А возможно, между нашим сельскохозяйственным районом и городом на Неве возникнут и деловые связи.
Приглашаем Вас к нам на Кубань, в Отрадненский район. Представителей Вашего города мы всегда готовы радушно принять в любое удобное для Вас время».
Такое же письмо было направлено на Балтийский завод.
Так что история доброй дружбы и взаимопомощи Санкт-Петербурга и Отрадной может повториться.
Но это будет уже другая история.
Такими приехали маленькие ленинградцы на Кубань весной 1942 года
Территория Передовского спецдетдома, где жили маленькие ленинградцы
А такими они стали примерно через год
Встреча детдомовцев и их воспитателей через 40 лет. Вверху: Л. С. Локтева, Э. И. Глинберг, Н. В. Мишенькина, В. А. Деркачев, Г. А. Кириллова, Т. Н. Городинкина, Т. А. Молчанова. Внизу: Н. Н. Завьялова, А. И. Романова, Н. С. Кузьмина, В. И. Савченко, А. Н. Корелякова, Н. Я. Уварова
Бывшие детдомовцы у закладного камня в станице Передовой, где планируется поставить памятник «Спасенное детство»
Директор Передовского спецдетдома Ю. И. Белоруссова
Так выглядели жилые комнаты детдомовцев
Пискаревское мемориальное кладбище в г. Санкт–Петербурге, где похоронены умершие от голода и бомбежек родители и родственники многих маленьких ленинградцев
Братская могила на месте массовых казней советских людей в районе станицы Удобной
Братская могила в районе Отрадненской ГЭС, где похоронены жертвы фашизма
Митинг, посвященный 60-летию снятия блокады и открытию мемориальной доски в станице Передовой. Выступает первый зам. руководителя департамента образования и науки Т. П. Хлопова
Мемориальная плита на стене одного из зданий бывшего ленинградского детского дома в станице Передовой
На открытии мемориальной доски присутствуют люди, чья судьба была связана с блокадным Ленинградом.
На фото в первом ряду Н. С. Долгополова, Г. А. Кириллова, В. С. Сазонов
Воспитанники Передовского детского дома № 2
Митинг, посвященный 60-летию снятия блокады Ленинграда.
В станице Надежной была открыта мемориальная доска, посвященная спасению детей–блокадников. У микрофона — Н. С. Долгополова. Слева от нее — глава Отрадненского района А. И. Баев. Сзади председатель районного совета ветеранов Н. С. Козлов
Там, у седых вершин
В парке предгорной станицы Зеленчукской, что находится в Карачаево–Черкесии, есть братская могила, где похоронены защитники Марухского перевала. Но появилась она здесь не в годы Великой Отечественной войны, а 17 лет спустя, после того как прозвучали залпы победных салютов.
Жарким летом 1962 года по частому половодью рек Зеленчук и Кубань можно было без труда определить, что в горах идет сильное таяние снегов. Сбросил часть своего ледового панциря и распластавшийся недалеко от островерхой горы Кара–Кая Марухский ледник, обнажив вдруг следы страшной трагедии, произошедшей здесь осенью–зимой 1942 года. На большей части растаявшего ледника, среди камней, были обнаружены вмерзшие в лед останки множества советских солдат, их полуистлевшее обмундирование, заржавевшее оружие и боеприпасы. Найдены были также солдатские письма, два комсомольских и один партийный билеты.
А с фронта и флангов от позиций наших бойцов было обнаружено большое количество предметов вооружения немецкой армии, в том числе артиллерийские снаряды, начиненные отравляющими веществами.
Здесь, в окружении, стойко сражался с врагом один из батальонов, защищавших Марухский перевал. Солдаты знали, что погибнут, но никто не сдался в плен, никто не отступил…
А потом были снегопады и трескучие морозы, их было много за два десятка лет. Так останки героев оказались погребенными под многометровым слоем льда и снега, пролежав безвестными до лета 1962 года.
Война еще раз напомнила о себе живущим, детям и внукам тех, кто защищал перевалы Кавказа. И это ее эхо с тревогой прокатилось по станицам и хуторам Кубани и Ставрополья, по городам и аулам Карачаево–Черкесии и Грузии, северной Осетии и Дагестана, сердечной болью отозвалось в семьях, получивших военной весной 1943 года похоронки или еще оставлявшие крохотную надежду извещения «пропал без вести».
…Осень 1942 года. Волна фашистского нашествия прокатилась через всю Кубань и ударилась в стену Кавказских гор. Заняв северо–западные их склоны, отборные части фашистской армии, отлично экипированные, прошедшие специальную подготовку для ведения боевых операций в условиях высокогорья, начали строить канатные дороги, по которым можно было бы быстро доставлять на перевалы боеприпасы и продовольствие. На вооружении немцев была и специально изготовленная для использования в горах легкая артиллерия, даже снаряды и пули фашистов были рассчитаны на применение их в разреженном воздухе.
Бывший командующий Закавказским фронтом генерал армии И. В. Тюленев позже напишет: «Сражения на перевалах Главного Кавказского хребта изобиловали множеством героических эпизодов, составляющих чрезвычайно своеобразную картину кавказской битвы, совершенно не похожую на все то, что имело место на других фронтах Великой Отечественной войны. Тысячи героев совершили в заоблачных высотах Кавказа выдающиеся подвиги, а многие из них отдали там свою жизнь».
Там, в горах, не было сплошной, как на равнине, линии фронта, а из–за ограниченности в передвижении и небольшого обзора невозможно было вводить в действие большие армейские соединения или применять оружие различных родов войск, но наши заоблачные гарнизоны держались стойко и мужественно.
И, может быть, именно потому, что сражения на перевалах имели очаговый характер, были они неимоверно напряженными и жестокими, требующими от советских солдат не только отчаянной храбрости, душевной и физической выносливости, но и большой ловкости, смекалки и изобретательности. Лишь там, где люди не могли сойтись в жаркой схватке, оборону горных рубежей держали отвесные каменные стены да бездонные пропасти. Сами же участники боев на перевалах говорят: «Там, в горах, у нас было три лютых врага: фашисты, голод и холод. Но мы оказались сильнее их всех и победили».
В истории боев за перевалы Кавказа еще очень много белых пятен, много неизвестного, непонятного, трагичного. Потому, видно, и книг о сражениях за перевалы написано лишь единицы, да и то появились они спустя многие годы после войны. Отчасти, видимо, это произошло потому, что наступление хорошо вооруженных и специально обученных ведению боя в горной местности дивизий Гитлера сдерживали здесь наши молодые воины, среди которых людей, умеющих ориентироваться в горах, были лишь единицы, а потому очень мало осталось в живых свидетелей и непосредственных участников героической обороны Кавказа. Большинство из них сложили головы там, у подножий заснеженных вершин, многие погибли позже, когда, сбив немецких «эдельвейсов» с горных вершин, потом гнали фашистов через всю Европу. Тем более ценно для нас сейчас живое слово тех, кто был среди воинов, защищавших перевалы Кавказа в самые трагические месяцы конца 1942 года.
Ивану Михайловичу Мысину из станицы Удобной несказанно повезло. После всей этой кровавой круговерти он остался в живых, сумел сохранить здоровье и память. В станице всегда знали его как человека деятельного, работящего, общительного. Именно эти его качества и помогли мне узнать, что рядом живет человек, воевавший на заоблачном фронте.
Я поехал в Удобную, мы познакомились и потом встречались часто. Но каждый раз Иван Михайлович, рассказывая мне какой–нибудь из фронтовых эпизодов, начинал волноваться, и мы беседу переносили. Наконец Мысин попросил дать ему время все спокойно вспомнить, подробнее обдумать и изложить на бумаге. Так мы и договорились. А через несколько недель я получил от Ивана Михайловича несколько школьных тетрадей, исписанных убористым почерком.
Записки свидетеля и участника сражений за перевалы Кавказа и легли в основу этого очерка.
***
…Они стояли в окружении молодежи, пристально вглядываясь в лица друг друга. Один из них, высокий, широкоплечий мужчина, мучительно искал в своей памяти хоть что–нибудь, хоть какое–нибудь событие, связанное с человеком, который, казалось, когда–то уже встречался ему.
Однако ничто не приходило на память. Но худощавый седеющий мужчина, напротив, вдруг широко, озорно засмеялся и, видно, не вытерпев, бросился ему навстречу, стал тискать его в своих еще крепких объятиях, приговаривая: «Вот и встретились, комиссар. Ждал я этой встречи, ох, как ждал… Ну, вспоминай, вспоминай… 42‑й год… Наур…»
Тут только вспомнил Расторгуев, что знал этого человека еще в войну, что это один из бойцов–разведчиков, с которым они вместе воевали на Наурском перевале. Он и тогда был таким же подвижным и веселым, только уж очень молодым.
Подступили к глазам непрошеные слезы. Куда от них денешься? Не так уж часто плачут мужчины, а тем более старые солдаты, не только пережившие смерть, но и теперь еще считающие, что лишь по какой–то счастливой случайности они не разделили тогда на перевалах трагическую судьбу своих боевых товарищей, останки которых, быть может, и по сей день движутся вместе с ледниками с седых вершин Кавказа.
Так встретились, спустя 35 с лишним лет после войны, бывший комиссар третьего батальона 810‑го полка, житель Куйбышева Константин Семенович Расторгуев и кубанец из станицы Удобной Отрадненского района Иван Михайлович Мысин, который в составе отдельного одиннадцатого горнострелкового отряда участвовал в защите перевалов Главного Кавказского хребта с сентября 1942 по март 1943 года, то есть практически все время героической заоблачной эпопеи.
Встреча эта произошла в горах на турбазе «Алания» в Архызе, куда по инициативе молодых рабочих Ждановского завода тяжелого машиностроения они были приглашены для участия в походе по местам боев за перевалы. Забегая вперед, скажу, что об этом походе тяжмашевцы снимут фильм и пришлют его И. М. Мысину в подарок. В те годы существовала замечательная традиция: каждое лето, когда сходили снега, на Марухский перевал поднималась молодежь, чтобы почтить память своих героических предков. С собой в рюкзаках в разобранном виде они приносили детали памятников, которые устанавливали на перевале; на скалах с пулевыми отметинами прикрепляли мемориальные доски; из теплых живописных долин приносили живые цветы — как символ непобедимой жизни алели на серых глыбах розы или гвоздики. Жаль, что утеряна эта традиция.
…У бойцов третьего батальона 810‑го стрелкового полка и отдельного 11‑го горнострелкового отряда давно кончилось продовольствие. В горах уже лежал снег, зачастили сильные ветры с метелями, беспрерывные снегопады и морозы. И солдатам, в буквальном смысле слова, пришлось зарыться в снег, сделав в нем глубокие норы, похожие на звериные. Так и жили в них, обогреваясь лишь маленькими чадящими спиртово–стеариновыми грелками, которые бойцы в шутку прозвали «жми–дави». Многие солдаты болели, были среди них и обмороженные. Ко всему прочему, начали подходить к концу боеприпасы, и потому было приказано стрелять только наверняка.
Как–то под вечер усилился ледяной, пронизывающий ветер, началась метель, и вдруг в землянку командира батальона, старшего лейтенанта Дмитрия Свистильниченко, протиснулся связной одной из рот:
— Товарищ командир, подкрепление прибыло. Промерзли ребята, обогреться бы им.
Пришедшую из тыла группу встречали командир седьмой роты лейтенант Кузьмин и комиссар батальона политрук Расторгуев. Новичков тут же распределили по землянкам, солдатам раздали продукты, принесенные пополнением. В эту ночь не засыпали долго. Сначала готовили ужин, потом беседовали, обменивались новостями. Гости рассказывали о положении на фронтах, делах в тылу, хозяева же вводили прибывших в курс событий на перевале.
Тогда–то, осенью 1942 года, и познакомились Расторгуев с Мысиным, а теперь, встретившись вновь через десятки лет, они снова вспомнили все, что было с ними в горах осенью-зимой второго года войны, своих друзей–однополчан, многие из которых навсегда остались в ослепительно белых снегах этих заоблачных высот.
***
В Архызе, в глубоком ущелье, где в хвойном лесу, прижавшись к крутому откосу, сбегающему к бурной речке Большой Зеленчук, стояла турбаза «Алания», вечер наступает быстро и неожиданно. Едва только солнце коснется верхушек остроконечных гор, как в долину падают глубокие тени, через несколько минут наступает сумрак, и тут же на чернеющем небе зажигаются непривычно яркие, крупные, кажущиеся близкими звезды. Мягкое полуденное тепло сменяет бодрящая прохлада. Окружающая природа сразу теряет краски, кругом все затихает, успокаивается.
После короткого ужина молодежь высыпала на улицу, собралась в ажурной беседке под одной из высоких елей: смех, шутки, веселые розыгрыши. Кто–то сбегал за гитарой, тронул звонкие струны, и полетели по ущелью песни. У молодежи их много: веселые и грустные, о любви и о романтике, и уж, конечно, на этот случай разучены о горах. С басовитой хрипотцой в голосе гитарист завел одну из них:
В четком ритме музыки и рокочущих звуках гитарных струн и в самом деле слышалось что–то суровое, призывное, как в песнях военных лет.
Расторгуев с Мысиным, услышав песню, тоже вышли на улицу. Ребята пропустили ветеранов в самую середину, поближе к солисту, а допев песню, тут же перестроили свой репертуар на военный лад. Теперь уже вместе они пели «Землянку», «Прощай, любимый город», «Там вдали, за рекой», Баксанскую песню. А потом кто–то вдруг запел:
Эта самодеятельная песня — о той героической части, в которой служили Расторгуев и Мысин, об их товарищах, да можно сказать и о них самих, об их военной молодости. Иван Михайлович признался потом, что, когда сидел в кругу поющей молодежи, в какой–то момент показалось ему вдруг, будто вернулся он в тот страшный 1942 год, сидит в глубокой расщелине под скальным навесом у небольшого костерка, а рядом с ним расположились его боевые товарищи, земляки-кубанцы. Все они еще молоды, все еще живы…
Вот напротив сидит Андрей Евлампиев, которого через несколько дней Мысин похоронит на Клухорском перевале, а рядом с ним Вася Дульнев из Удобной, он погибнет на перевале Нарзан. Чуть поодаль, подоткнув под голову тощий вещмешок, прилег Ваня Соколов из села Казьминского, которого скоро тяжело ранят у села Псху, и ребята не успеют донести его до санчасти. А вон там, прислонившись спиной к скале, подремывает Леша Демченко из села Успенского. Он будет ранен на перевале Санчаро, его спустят в долину, в госпиталь, но с тех пор никто и никогда больше ничего о нем не узнает.
В феврале 1943 года и Расторгуев по ранению раньше Мысина вынужден будет покинуть батальон, отбыв на лечение в госпиталь, и теперь, припоминая события того времени, фамилии однополчан, расспрашивал его, как сложилась их дальнейшая судьба. Но Мысин, к сожалению, тоже не так много знал о своих бывших сослуживцах. Ведь большинство из них после сражений за перевалы Кавказа участвовали в кровопролитных боях на «Голубой линии», форсировали Керченский пролив, да так и затерялись на долгих дорогах войны по пути к Берлину, к победе.
В тот вечер Расторгуев и Мысин долго не могли уснуть. Им вспоминались все новые и новые эпизоды из прошлого.
Фашисты рвались к Марухскому перевалу. Гитлер торопил своих генералов поскорее захватить Кавказ с его нефтеносными районами, и как можно быстрее втянуть в войну против СССР Турцию, несколько десятков дивизий которой уже стояли наготове у южных границ нашей страны. Поэтому те, кто вступил в единоборство с врагом здесь, в горах, хорошо понимали, сколь ответственна и сложна задача — сдержать натиск хорошо вооруженного и обученного врага. Тогда у защитников высокогорных рубежей так же, как и у партизанских отрядов Кубани, был один девиз: «За перевалами для нас земли нет. Ни шагу назад!».
Третий батальон 810‑го полка и одиннадцатый отдельный горнострелковый отряд, по сути дела, обороняли три перевала — Наур, Нарзан и еще один, впоследствии названный именем 810‑го полка. Особенно тяжелыми были первые недели жестоких сражений, когда у наших солдат еще не было достаточного опыта боев в горных условиях. Враг же, не считаясь ни с чем, лез напролом, пытаясь очистить себе проходы к южным склонам гор, а нашим бойцам, помимо того, что надо было сдерживать этот сильнейший его натиск, пришлось бороться и с другими свалившимися на них неприятностями.
В третьем батальоне, например, возникла одна совершенно неожиданная трудность. Состав этой боевой единицы оказался настолько многонациональным, что какое–то время многие команды приходилось отдавать через переводчиков. А солдаты общались между собой при помощи жестов и мимики. Тогда по инициативе Расторгуева в срочном порядке в каждой роте, взводах решено было организовать изучение русского языка. Учителями были сами бойцы, и, надо сказать, что эти своеобразные курсы дали отличные результаты: уже через два–три месяца даже политбеседы можно было проводить без переводчика.
А однажды утром бойцы проснулись плотно закупоренными в своих палатках. Оказалось, что ночью прошел сильнейший снегопад, в течение нескольких часов заваливший лагерь толстым слоем мокрого снега. Солдатам стоило немалых усилий выбраться наверх и вновь установить палатки в безопасных и удобных местах. Но это было еще полбеды. Самая же главная беда была в том, что за одну ночь под многометровой толщей снега оказались все мало–мальски проходимые тропы, ведущие из тыла к перевалам, по которым гужтранспортом доставлялись в горы продовольствие и боеприпасы. Резко увеличилась опасность схода лавин, на перевалах сразу сильно похолодало.
Вот так в один момент бойцы третьего батальона и 11‑го горнострелкового отряда оказались полностью отрезанными от баз снабжения.
Позже выяснилось, что их постигла и еще одна беда. Неизвестно как в штаб 46‑й армии попало ложное донесение, что якобы батальон и отряд окружены и уничтожены немцами. Дорого обошлось защитникам высоты 2846 это вранье. Они почти полмесяца голодали, солдаты опухли, обессилели, едва двигались. К тому же на них было легкое летнее обмундирование (на зимнюю форму одежды перейти еще не успели), потому некоторые бойцы замерзли в своих ледяных норах, на посту, не выпустив из рук оружия.
А тут еще стала мучить бойцов горная болезнь. В дни, когда ветер разгонял тучи и в чистом голубом небе выглядывало солнце, на искрящуюся белизну снега, на блеск ледников невозможно было смотреть. У многих солдат воспалились глаза, начались сильные рези, и люди на какое–то время совершенно теряли зрение. Фашистам же все это было как раз на руку. Что им до белизны снегов и блеска льда, когда у каждого из них были черные защитные очки. Позже и у наших бойцов они появились, но в то время добывать их приходилось в бою.
А немцы нахально все лезли и лезли в беспрерывные атаки, забрасывали позиции обороняющихся минами. Не знаешь, от чего и беречься: от пуль, мин или острых осколков камней, которые градом обрушивались на людей при каждом попадании снарядов в скалы или валуны, среди которых были устроены огневые точки.
Солдаты молодые, боевого опыта нет, многие и врага–то впервые видели, а тут с боеприпасами нехватка, да и с продовольствием хуже некуда. Вот тут–то побеждать помогали смелость, сноровка, хитрость и, конечно, русская смекалка. Если кончались патроны, солдаты отбивались гранатами; когда не было гранат, шли в ход камни, а если фашисты все же прорывались к рубежу обороны, их встречали штыками, ножами, прикладами и все–таки отбрасывали назад. Надо было видеть, с какой отчаянной храбростью и отвагой бросались на врага наши ребята.
Каждый из них уже был наслышан о зверствах фашистов. У многих семьи остались на территории, захваченной врагом, и потому в бою они мстили за своих родных, за сожженные города и станицы, били врагов жестоко и беспощадно.
Лишь через две недели в Бзыбском ущелье появился наш самолет Р-5. Бойцы применили все способы сигнализации, чтобы летчик заметил их. И он заметил, а потом, сделав еще круг, сбросил в снег два мешка сухарей и мешок колбасы. И хотя все пришлось разделить на 500 человек, это было все–таки хоть какое–то подкрепление.
При помощи специальной системы сигналов командование батальона смогло передать летчику, что они терпят бедствие. На следующий же день лагерь буквально забросали посылками, в которых оказались и продукты, и боеприпасы, и полушубки, и валенки, и шапки, и альпинистское снаряжение. Это был неописуемо радостный день, вселивший в бойцов уверенность в том, что теперь–то никакому врагу их не одолеть.
— Знаешь, Ваня, — чуть сутулясь, будто наклоняясь к Мысину, сказал Расторгуев, — до сих пор иногда даже во сне вижу те страшные дни, когда у нас кончилось продовольствие. Невольно приходит аналогия с блокадой Ленинграда: те же вражеские налеты, те же холод и голод, а деться некуда. Но мы бедствовали полмесяца, а ленинградцы два с половиной года, да с ними еще и дети… — Расторгуев замолчал, задумался, а потом, вдруг, вспомнив что–то, продолжил. — Не дает мне покоя один случай. Может, помнишь, примерно через неделю после начала голодовки отправили мы в Сухуми группу из десяти автоматчиков под командой молоденького лейтенантика, чтобы сообщили в штаб о нашем положении? Я тогда еще подумал: таким молодцам, как те ребята, до Сухуми по проторенным тропам пройти — раз плюнуть. Но мы тогда так и не дождались их с задания, так и не узнали, что с ними стало, куда они делись…
— Узнали, — отозвался Мысин, — только позже, где–то в середине августа 1943 года. Наш взвод разведки возвращался в Сухуми через перевал Химса. Спустившись на южные склоны, мы встретили пастухов–абхазцев, разговорились. И тут они вдруг сказали нам, что, когда лежал снег неподалеку от их стоянки, они нашли трупы нескольких солдат в советской военной форме. Хоронить они их не стали, чтобы можно было опознать. Мы сразу же пошли на то место, которое показали пастухи, и увидели, что среди камней в выемке, подготовленной для установки палатки, лежат останки 10 бойцов. Это была как раз та самая группа автоматчиков. Лежали они рядышком, прижавшись друг к другу, в позах спящих людей. При осмотре нам бросилось в глаза, что ни у кого из бойцов не было ремней, а у некоторых на сапогах были срезаны кожаные подошвы.
Думаю, что эта группа попала тогда в снежный буран и заблудилась. Плутали они, видимо, долго, те скудные запасы сгущенки и сухарей, которые были у них, кончились, и они стали есть свои ремни. А когда выбились из сил, поставили палатку, чтобы переждать непогоду, легли спать, да так и не проснулись больше, замерзли. Они погибли всего в трехстах метрах от пастушьего домика, на спуске с перевала Химса к Сухумской ГЭС. Оттуда до города было уже рукой подать…
Мы похоронили их там же, в горах…
Расторгуев и Мысин долго молчали, вспоминая, видно, как снаряжали ту группу молодых здоровых солдат в Сухуми, и, быть может, кто–то позавидовал им тогда, что они скоро спустятся к теплому морю, к людям, и их там обязательно хорошо накормят.
Молчание вновь прервал Мысин:
— В том 43‑м году нам пришлось многих хоронить заново. Помнишь, в ноябре 1942 года на Маруху ушла на отдых и доукомплектование седьмая рота? Так вот, до места она тоже не дошла. На перевале Аданге рота попала под обвал и почти вся погибла. В живых осталось только трое. Они почему–то замешкались на тропе, отстали от основной цепочки, это и спасло их. Один из них, Иван Горовой, написал мне о подробностях этого случая уже после войны.
А тогда, в июле 1943 года, от пастухов все чаще и чаще стали поступать сообщения о том, что после таяния льдов то тут, то там из–под снега стали появляться останки погибших солдат. Нашему взводу разведки 94‑й стрелковой бригады под командованием старшего лейтенанта А. Васильева и горновьючной роте было приказано пройти по местам боев, собрать оружие и произвести захоронение погибших.
Вот тогда–то и пришлось мне в последний раз увидеть бойцов нашей седьмой роты. Тех, которых привалило снегом, мы захоронили в Чхалтинском ущелье, а те, которые попали под грунт, так навечно и остались лежать на перевале Аданге. Там братская могила наших боевых товарищей…
Утро выдалось солнечным, теплым, тихим. Молодежь спустилась к реке поразмяться, освежиться в холодных струях бурного Зеленчука, полюбоваться свежими утренними красками природы. Позавтракав, еще раз проверив укладку рюкзаков, туристы двинулись вверх, туда, где в сизой дымке громоздились снеговые пики горных вершин. Ветеранов поставили в центр группы.
Шли как всегда медленно, экономя силы. Фотографы и кинооператоры то отставали, то заскакивали вперед, выискивая наиболее интересные ракурсы для съемки. Инструкторы то и дело оборачивались назад: как там замыкающие, хватит ли у фронтовиков сил одолеть крутые подъемы. Но Мысин и Расторгуев держались хорошо. Как и все, шли с рюкзаками, правда, небольшими, легкими, можно сказать, символическими (тяжесть молодежь взяла себе), а двое высоких крепких парней, шедших рядом с ними, в особо трудных местах старались поддержать кого–то под локоть, но ветераны и от этой помощи отказывались, стремясь весь маршрут, как и в молодости, пройти без помощи. По пути они успевали еще и поговорить друг с другом, осмотреться, припоминая что–то, узнавая в приближающихся вершинах знакомые очертания. Сколько километров было исхожено ими здесь когда–то, особенно Мысиным! Ведь разведчики всегда были первопроходцами. Не зря шутили бойцы: «Разведчика ноги кормят».
Однако в первое время дорого доставались батальону разведданные. Многие солдаты, особенно те, кто лишь во время войны попал на Кавказ, не знали законов гор. Совершая многокилометровые опасные рейды по хребтам и ущельям, они проваливались в глубокие трещины ледников, гибли под лавинами, срывались в пропасти. Лишь единицы из них после этого оставались в живых.
Людей же, хорошо знавших горы, среди защитников перевалов были единицы. А карта, которой пользовалось командование батальона, была выпущена еще в 1904 году.
Вот тогда неоценимую помощь оказывали разведчикам добровольцы–проводники из местных жителей. Пастухи и охотники, лесники и колхозники из горных селений Осетии и Грузии, Абхазии и Сванетии вместе с вьючными обозами поднимались на перевалы и надолго оставались там, чтобы учить солдат ориентироваться в горах, помогать им потайными тропами, малоизвестными проходами среди скал и трещин выходить в расположение или в тыл вражеских войск. Среди проводников было много людей уже пожилых, признанных непригодными для фронта, и эту неожиданно появившуюся возможность внести свою лепту в борьбу с врагом они считали своим долгом. Каждый из них мог в любой момент спуститься вниз, в мирные долины Грузии, а они месяцами жили среди защитников горных перевалов, так же, как бойцы, страдая от холода и голода, вместе с ними участвуя в боевых операциях, и так же, как они, погибая от пуль, холода и болезней. Им, проводникам, многие солдаты 810‑го полка обязаны своей жизнью.
Лишь позже нашим разведчикам все же удалось раздобыть у фашистов подробнейшую карту перевалов Главного Кавказского хребта, выпущенную в 1936 году. Вот тогда и разведке, и командирам ориентироваться в горах стало легче.
…Как–то командир отряда капитан Савченко и командир взвода разведки младший лейтенант Яшин отобрали десять наиболее опытных и выносливых разведчиков (в эту группу вошел и И. М. Мысин) и поставили перед ними задачу проложить дорогу к селению Псху, чтобы узнать, какие части там стоят, возможно ли транспортировать туда раненых, можно ли получать оттуда боеприпасы и продовольствие. На дорогу группе дали по банке сгущенного молока и немного сухарей. Остальное надо было добывать в пути самим.
Вышли на рассвете. Идти решили по Бзыбскому ущелью. За двое суток добрались до хутора Решевого. Но тут им преградила путь небольшая бурная речка Санчарка. Вброд перейти ее было невозможно, и тогда решили соорудить примитивную кладку из валежника и сухостоя. Насобирали кое–как веток, уложили их с валуна на валун и стали осторожно переходить, но, как ни страховали друг друга, Николай Галатов из Минеральных Вод все же свалился в ледяной бурлящий поток. С горем пополам удалось его вытащить. С трудом стащив с него уже покрывшуюся ледяной коркой одежду, солдаты сняли с себя кое–какую сухую одежду, переодели Галатова и двинулись дальше.
Зашли в хутор. На улицах ни души, в домах пусто, кругом тишина, будто все вымерло. Увидев самый большой дом под железом, подошли к нему, принялись стучать в двери. Ответа нет. Разведчик Коробкин заглянул в окно. Оказалось, что это школа: в классе аккуратно расставлены парты, пол чисто вымыт, протерты стекла окон.
Присели на крыльцо. Надо было подумать, что делать дальше. Судили–рядили с полчаса и пришли к выводу, что тропа, по которой шли сюда для постоянной связи с Псху, не подходит, слишком длинна и опасна. Да и непонятно было, что произошло с жителями хутора, куда они делись.
Пока так разговаривали, не заметили, что из–за дома осторожно подошла старушка лет 70, сухонькая, подвижная. Видит, на фашистов люди не похожи, по–русски хорошо разговаривают. Осмелела. Рассказала, что немцев уже не только из Псху выбили, но сбросили и с Санчарского перевала. А люди, что на хуторе жили, кто посильней да постарше, все воюют, остальные ушли через перевал. Она одна на хуторе осталась, а дом после того, как муж на охоте еще до войны погиб, под школу отдала, сама устроилась в ней уборщицей, оставив себе только маленькую комнатку. В школе ей сразу прибавилось забот и жить стало веселей.
Обрадовалась старушка и разведчикам. Натопила жарко печь, поставила варить большой чугун картошки.
Сели солдаты к столу, на котором картошка парит, а у самих горло от голода перехватило. Однако сначала ели медленно, то и дело перекладывая горячую картофелину из руки в руку. Потом уже надоело слюну глотать, не вытерпели, и вмиг опустел ведерный чугун. Вот так, по–домашнему, за столом, ужинали они впервые за много страшных холодных недель, прожитых в горах. Наелись досыта, и тут же свалил их сон. Проснулись, когда забрезжил рассвет, бойцы отдали гостеприимной старушке свой «НЗ» — две банки сгущенки, поблагодарили ее и двинулись дальше.
Когда пришли наконец в Псху, оказалось, что немцев сбили с перевала и теперь теснили вниз, по реке Большая Лаба, а там уже формировался 2‑й сводный полк…
Командир группы разведчиков младший лейтенант Яшин в штабе сводного полка доложил о прибытии. Солдат тут же накормили, затем отвели к месту посадки санитарного самолета. А тем временем начальник полковой медслужбы собрал два рюкзака медикаментов. В тот же день группе дали проводника, который должен был указать им более короткую и легкую тропу на Псху. Через перевал Чемашко, что напротив Лабинского перевала, разведчики двинулись в обратный путь, туда, где среди снегов и скал с нетерпением ждали их возвращения товарищи.
Вернулись они в свою часть на следующий день не только с хорошими вестями, медикаментами, но и с отличным трофеем. В горах случайно встретили заблудившегося бычка. Пришлось пристрелить его. Освежевали тушу. Мясо разделили по всем подразделениям. Так разведчики и задание выполнили, и продовольствием запаслись.
…Солнце уже начало припекать. Летом здесь, в горах, оно нестерпимо яркое, на небе ни облачка, кругом камни да пожухлая, редкая трава, дышать становится все трудней и трудней. Группа туристов растянулась далеко по склону, сняты взмокшие от пота штормовки, отяжелевший рюкзак врезается в голые плечи, но до вершин перевала еще далеко. Выбрав удобное для отдыха место, туристы решили сделать короткий привал. И вот у тех, кто шел впереди, уже сброшены с уставших плеч рюкзаки, на горячих камнях расстелены мокрые штормовки и майки. В ожидании отставших ребята, переводя дыхание, несколько минут сидели молча. Вверх смотреть не хотелось, туда еще идти, зато внизу открывалась прекраснейшая панорама цветущей, погруженной в легкую пелену утреннего тумана долины реки Большой Зеленчук.
Внизу были зелень, бурлящая река, движение, жизнь, многозвучье, а здесь тишина и покой. И во всем этом чувствовалось суровое величие природы, казался неторопливым бег времени, смешной и никчемной суета.
Расторгуев присел на камень рядом с Мысиным:
— Ну как, Иван Михайлович, есть еще порох?..
— Думаю, до вершины хватит, — засмеялся Мысин. — Ноги, конечно, уже не те, да и сердечко на полных оборотах работает, но потихоньку по тем тропам, где когда–то бегать приходилось, пожалуй, еще пройду.
Расторгуев посмотрел на скалы, громоздившиеся по обеим сторонам тропы:
— Да, годы берут свое, а нам ведь тогда казалось, что раз уж в такой мясорубке выжили, то старость и не придет никогда. Разве думал, что тридцать с лишним лет спустя здесь, в горах, где за тобой гонялась смерть, буду ходить вот так, свободно и просто, даже с интересом рассматривать места, в которых когда–то в любую секунду мог остаться навсегда.
Из подошедшей к месту привала замыкающей группы кто-то нашел среди камней несколько изъеденных ржавчиной стреляных автоматных гильз. Находка стала тут же передаваться из рук в руки, и молодежь с интересом рассматривала эти несколько штук забитых песком, щербатых коричневых цилиндриков. Наконец очередь дошла и до фронтовиков. Мысин, пересыпая с ладони на ладонь гильзы, вдруг сказал Расторгуеву:
— А что, Константин Семенович, может быть, в этих гильзах сидели пули, отлитые для нас с тобой? А мы хитрее оказались, обманули курносую–то, а?
— Может быть, может быть, — принимая из рук Мысина гильзы, ответил Расторгуев. — Да вот только мало нас таких счастливых «хитрецов» осталось. Уж сколько лет после войны прошло, а мне нет–нет да и приснятся вдруг эти горы. А однажды странный сон видел. Будто сижу в ледяной скорлупе и сквозь лед вижу, как ребята наши врукопашную на фашистов пошли. Я изо всей силы бью в холодный лед, а расколоть его не могу, нет сил. Наконец, будто взрывом, разнесло эту скорлупу в пыль, вырвался я наружу, бросаюсь с автоматом на врага, подбегаю к месту сражения, а там нет никого. Где стояли мои товарищи, изо льда только камни торчат, а из них будто кровь тоненькими ручейками струится, но, попадая на лед, превращается в маленькие красные бисеринки, которые с легким звоном катятся по леднику вниз. И где ударяются о скалы, там на них красные цветы вроде роз вырастают. Весь склон в цветах.
Проснулся я ночью весь в холодном поту. И такое на меня нашло, будто в чем–то виноват перед своими фронтовыми товарищами, что я остался в живых, а их нет…
Услышав вновь начатый фронтовиками разговор, молодежь подошла поближе, поудобней устроилась на камнях.
— Я тоже, бывает, по ночам «воюю», — вздохнул Мысин. — И настолько четко все это всплывает в мозгу, что ощущаю мокрые обмотки в дырявом английском ботинке, холодом обжигает руки, прилипшие к заиндевелому металлу автомата, а задубевшая на морозе гимнастерка, как оберточная бумага, хрустит за спиной, противно царапая спину. Да, кажется, что было все это только вчера, а ведь с тех пор вон уже целое поколение людей выросло. — Мысин потрепал по плечу сидящего рядом рослого русоволосого парня. — Да и какое поколение! Они даже не представляют, какие они счастливые люди, хотя бы потому, что войну только по книгам да кино знают. Вот, пожалуйста, решили сходить в поход, обыкновенная, можно сказать, прогулка в горы, а у них альпинистское снаряжение что надо, одежда — загляденье, обувь — ходи–не хочу.
А я вот недавно получил письмо от своего однополчанина из Ленинграда Василия Фомича Казарцева. Вспоминает он в нем, как их отряд на перевал шел: «Когда начали подъем в горы, — пишет, — вдоль всего пути по обе стороны от узкой, в один след, извилистой тропы попадалось много припорошенных снегом трупов гитлеровцев, которых убрать не успели. Бросилось в глаза, что ни на одном из них не было обуви. В это же время с перевала спускалась навстречу нам группа раненых. Смотрим, и те все без обуви, а ноги у бойцов обмотаны какими–то тряпками, обрывками палаток, шинелей, гимнастерок. Сначала не могли понять, в чем дело, а когда сами поднялись на перевал, все стало ясно, — оказалось, что английские ботинки с шипами, в которые были обуты наши бойцы, об острые камни и куски льда быстро рвались, и их вскоре приходилось выбрасывать. Поэтому солдаты, спускавшиеся вниз, обувь, которую еще можно было носить, отдавали тем, кто оставался на перевале, а сами уж как–нибудь в «обмотках» старались выдержать переход вниз, до санчасти».
— Видно, больной занозой сидит этот жуткий эпизод в сердце моего товарища, — сказал Мысин, — раз через столько лет в первом же письме он вспомнил именно о нем. Я же, попадая в горы, каждый раз вспоминаю страшный ночной бой за высоту 3447.
…Над седловиной перевала Нарзан есть скала, по конфигурации напоминающая сторожевую вышку. С нее был отличный обзор, и можно было простреливать очень большую площадь. Это и есть эта высота. Кто владел ею, тот полностью контролировал все проходы через седловину перевала. Заняв эту высоту, фашисты могли через хребет спуститься к реке Бзыбь и проникнуть в тыл наших войск, оборонявших перевалы Наур, Санчара, селение Псху, а также через перевал Аданге выйти в Марухское ущелье.
В середине октября с Марухского перевала разведка вдруг сообщила, что на этой высоте замечено передвижение немцев. В ту же ночь по тревоге был поднят наш взвод. Перед двадцатьюсемью солдатами поставили задачу — сбить фашистов с высоты.
Командовал операцией заместитель командира полка майор Кириленко, или, как его прозвали за отвагу и непоседливость, «Майор Вперед». Он разбил смельчаков на три оперативные группы, каждая из которых должна была действовать самостоятельно и скрытно. Наиболее пологий подъем на высоту находился со стороны немцев, но перед этим по узкой ледовой кромке надо было преодолеть очень сложный путь под водопадами. По этому маршруту повел свою группу политрук Селищев. Группа же разведчиков, в которой был я, должна была ударить по немцам со стороны ледника. Но самый опасный и сложный участок достался группе под командованием старшины Липатова: бойцам надо было брать высоту в лоб, что значило карабкаться на почти отвесную, в несколько десятков метров, обледеневшую стену.
Главным во всей этой операции была внезапность, поэтому перед тем, как выйти на задание, нам приказали действовать быстро, но бесшумно. Между собой мы договорились, что, если кто–то даже сорвется со скалы или провалится в пропасть, голоса не подавать.
…Наступила полночь. По небу медленно плыли плотные облака, сильного ветра не было, но час от часу крепчал мороз; мы, разведчики, весь день пролазившие по снегу в поисках путей наступления, так и пошли на задание в насквозь промокшей, задубевшей на морозе одежде. Сушиться было некогда, но то ли от волнения, то ли от нервного напряжения казалось, что на промерзшем теле выступили капельки пота.
Подъем был тяжелым и опасным, особенно для первых двух групп, но к вершине все мы должны были подойти одновременно, чтобы вместе вступить в бой. Луна, к счастью, в эту ночь была закрыта тучами. Над зияющими внизу глубокими пропастями, по наплывам и скользкому леднику, цепляясь окоченевшими, окровавленными пальцами за каждый выступ скалы, мы медленно двигались к цели. Наконец, преодолев два последних крутых скальных выступа, наша группа поднялась к вершине. Только тут, измученные, обессилевшие, в изодранной о камни одежде, мы смогли немного передохнуть в ожидании сигнала к атаке, который должна была подать последняя группа, преодолевавшая самый трудный подъем.
В два часа ночи над снежным безмолвием гор взвилась ракета. Бой начался внезапно. Фашисты никак не ожидали нападения в такое время, да еще со стороны отвесных скал, и от растерянности не смогли оказать сопротивления. Путь к отступлению у них был единственный — пологий спуск к водопаду. Вот туда–то они и бросились, но напоролись на кинжальный огонь группы политрука Селищева. Вскоре для захватчиков все было кончено.
Утром мы подсчитали результаты этой операции. Фашисты потеряли на высоте 29 человек убитыми, среди них один офицер. На огневых позициях немцев осталось два пулемета, много автоматов. Понесли потери и мы. Среди трех погибших бойцов был и мой земляк Василий Кульнев из станицы Удобной.
На следующий день с утра немцы дважды пытались сбросить нас с захваченной высоты, но это им так и не удалось.
Через день Кириленко приказал первой и третьей группам спуститься вниз, на перевал, а нам остаться для обороны занятого рубежа.
Здесь, на высоте почти три с половиной тысячи метров, начал усиливаться ветер, крепчал и без того жгучий мороз, со скал срывалась колючая поземка. Пришлось бойцам вырыть в снегу норы, залезть в них, завернуться в палатки, зажечь свои «жми–дави» и так ждать погоды. Посты менялись через каждые двадцать минут, поскольку при страшном ветре, да еще морозе около сорока градусов, дольше люди выдержать не могли. Однако и в этих снежных норах мы не знали покоя. Донимали вши. Ведь уже много недель никто из бойцов не мог даже мечтать о хотя бы примитивной бане. Эта проблема была решена несколько позже, когда на Наур прибыли бойцы–осетины. Они рассказали, что их охотники и пастухи, надолго уходя в горы, используют для нагрева воды любую емкость: небольшие выемки в скальной породе или хотя бы деревянные бочки. Технология приготовления горячей воды оказалась очень простой: в емкость наливают воду, а затем на костре разогревают камни и бросают их туда до тех пор, пока вода не закипит. Кстати, происходит это очень быстро. У местных пастухов нам удалось раздобыть две кадки, и с того времени баня по–осетински работала постоянно, хоть частично спасая нас от вшей и простуды.
— Да, все это было… — раздумчиво сказал Расторгуев. — Как не хочется ворошить прошлое, но оно часто возвращается к нам в памяти и стоит перед мысленным взором, будто только что прожитый день. И никуда от этого не денешься. Тогда, в 1942 году, мы были молоды, горячи, нетерпеливы и уверенны в себе настолько, что не допускали даже мысли, что нас могут побить, сломать, победить. Потому и не прощали врагу никакого высокомерия, ничего, что задевало бы нашу гордость. А фашисты иногда предпринимали против нас этакие психические атаки, которые, как они, видно, считали, должны были подорвать у нас веру в победу.
Помнится, мы держали оборону у небольшого озера, что расположено недалеко от истоков реки Псыш. До этого несколько дней здесь шли жестокие бои, и с боеприпасами мы сильно поиздержались, а обоз с подкреплением еще не подошел, поэтому бойцам было запрещено тратить попусту пули и мины, чтобы пустить их в ход лишь в случае, если немцы полезут в атаку.
Не знаю уж, догадывались ли гитлеровцы о нашем бедственном положении с боеприпасами, а только вести себя они стали вызывающе: открыто прогуливались у нас на виду, усевшись где–нибудь на высокой скале, пели песни под губную гармошку, по утрам стали в нашу сторону выбегать на зарядку к озеру, а помывшись и позавтракав, начинали играть в футбол на небольшой ровной площадке недалеко от воды. Словом, вели себя так, будто хозяева тут они, а мы вроде бы ничто, пустое место. У меня внутри все закипало, когда я видел это. Так и хотелось поднять ребят в атаку и наказать проклятых Гансов за их высокомерие. Но мы понимали, что делать этого нельзя, чтобы не спровоцировать бой до прихода обоза с боеприпасами. Но некоторые наши бойцы все же не выдерживали, и, когда гитлеровцы хохоча гоняли по каменистой поляне мяч, у кого–то ненависть брала верх над запретом, и в голдящую толпу эдельвейсовцев летела мина.
Место у озера было хорошо пристреляно, поэтому после каждого такого матча фашисты уносили с футбольного поля два–три трупа, а у нас после того, как заканчивалась ответная стрельба со стороны немцев, провинившийся боец получал взбучку. Зато на несколько дней у фашистов пропадала охота к занятиям спортом. Потом все начиналось сначала. Странно как–то все это выглядело…
— Да, в первые недели боев здесь, на перевалах, немцы действительно вели себя, как дома, — продолжил мысль Расторгуева Мысин. — Надеялись, видно, на свое отличное альпинистское снаряжение, на специально сделанное для ведения боя в горах оружие, на хорошее знание Кавказа. Ну и, конечно, им были известны наши проблемы. Недооценивали они только одного — храбрости наших солдат, готовности отдать жизнь за каждый камень своей земли даже здесь, в заоблачных высотах.
В середине ноября нам, почти половине взвода, поставили задачу выяснить, как удалось немцам пройти незамеченными в обход основных троп на перевалы Аданге и Химса. Мы должны были спуститься в ущелье Чертова мельница и выяснить, возможно ли проникновение врага на левый фланг оборонного рубежа Марухского перевала. Трое суток, почти без отдыха, не считая, конечно, привалов на ночь, шли мы по глубокому рыхлому снегу, утопая в нем по пояс, преодолевая снежные завалы, каждую секунду подвергаясь опасности оказаться под снежной лавиной. Наконец, к исходу третьих суток, совершенно измученные невыносимо трудным переходом, едва держась на ногах от усталости, мы вышли на юго–восточную сторону урочища Кизгыч. Осторожно стали спускаться по лесистому склону. У голодного человека, видимо, всегда сильно обострено обоняние. Вот и мы тогда, как только вошли в лес, почувствовали запах дыма. Насторожились. Командир выслал вперед дозор. Заняли круговую оборону. Продукты, которые нам смогли выделить на дорогу, кончились давно, зато боеприпасов было достаточно, и мы готовы были к затяжному бою. Солнце уже коснулось вершин гор, когда через два часа вернулись наши разведчики. Они рассказали, что внизу, в ущелье, стоит какой–то небольшой гарнизон немцев. Вырыты четыре землянки, во всех топятся печи, гитлеровцы ведут себя спокойно, видимо, живут тут давно и нас, конечно, не ждут. Ребята насчитали около десяти солдат, все они, правда, хорошо вооружены. Но, как бы там ни было, этот лагерь мы решили уничтожить. Бесшумно подползли поближе к землянкам.
Один разведчик, аварец по национальности, спустился к тропе, по которой прохаживался часовой, и стал прищелкивать языком: цок–цок–цок. Фашист постоял, посмотрел в его сторону и пошел полюбопытствовать: что за звук раздается из кустов? Немец, видимо, почувствовал в незнакомых звуках что–то недоброе: вскинув автомат, он, медленно крадучись, стал приближаться к тому месту, где спрятался наш разведчик. Момент для нападения был самый подходящий. Из землянок никто не выходил, а часовой, отвлеченный аварцем (к сожалению, не помню его фамилии), повернулся к нам спиной и тоже шел в сторону от лагеря. Но не успел он пройти и нескольких метров, как в землянки захватчиков полетели наши гранаты. Из них один за другим стали выскакивать полураздетые фрицы, которые тут же попадали под наш автоматный огонь.
Однако, решив уничтожить этот лагерь, мы сильно рисковали. Во–первых, фашистов оказалось не десять, как насчитали наши разведчики, а вдвое больше; во–вторых, неизвестно, были ли рядом более крупные силы врага. Поэтому надо было молниеносно провести операцию, получить необходимые разведданные и как можно быстрей бесследно исчезнуть, чтобы не дать врагу возможности организовать погоню. Однако часть немцев все же успела скрыться в лесу. Ночью преследовать их было бесполезно, и мы принялись искать нужные нам трофеи. В землянках оказалось много продовольствия. Мы взяли документы убитых фашистов, которых насчитали 14 человек. У одного офицера была полевая сумка с картами и какими–то документами. Взяли в этом бою и языка. Потом мы быстро нагрузились продуктами и двинулись назад. Выяснилось, что пленный отлично знает здесь тропы. У водопада он показал нам подскальный лабиринт, через который немцы, видимо, и просочились в октябре в глубь перевалов. По тропе, указанной фашистом, мы быстро миновали опасный участок и уже на рассвете оказались в расположении нашей обороны. Задание было выполнено. В часть мы вернулись не с пустыми руками.
На Наурский перевал туристическая группа поднялась к вечеру второго дня восхождения. И тут сразу же открылась удивительная картина, увидеть которую можно только в горах. На восточных склонах, откуда пришли туристы, в узких долинах рек уже был вечер, спускались густые сумерки, а впереди, где за горным перевалом плескалось Черное море, еще вовсю светило ласковое предзакатное солнце, и его лучи на фоне потемневшей восточной части неба золотом высветили самые высокие пики гор. Вышла группа на перевал, остановились ребята, завороженные этим удивительным зрелищем.
…На следующий день встали до рассвета. Да, собственно, и поспать–то в ту ночь никому как следует не удалось. Еще с вечера стал подниматься холодный, пахнущий снегом ветер, ночью разразилась гроза, застучали по крышам палаток крупные капли дождя. Внезапные вспышки молний то и дело выхватывали из темноты гигантские нагромождения камней, а через секунду в воздухе с невероятной силой начинал грохотать гром.
От сильного порыва ветра в лагере сорвало две палатки, и потерпевшим пришлось втиснуться в уцелевшее жилье. Так все вместе, ветераны и молодежь, просидели до обеда, ежась от холода, вслушиваясь в жуткую музыку разбушевавшейся природы. А утром, обсуждая события бессонной ночи, кто–то из ребят сказал:
— Да, братцы, подрожал я вдоволь, а ведь сейчас лето. Можно представить, каково было здесь нашим солдатам зимой, да еще в летнем обмундировании.
Целый день туристы провели на перевале. Здесь многое сохранилось со времен войны: в удобных для ведения боя местах выложены из больших камней огневые точки, остались наблюдательные пункты, безошибочно можно было определить контуры землянок.
После войны Мысин уже не раз бывал в этих местах, поэтому отнесся ко всему увиденному спокойно, а вот Расторгуев разволновался. Неторопливо переходил он от землянки к землянке, от одной укрепточки до другой, подолгу стоял у каждой, вспоминая, кто из его подчиненных жил или держал оборону за этими камнями. Мысин подсказывал Расторгуеву, что помнил, а молодежь, слушая их разговор, молча ходила следом, боясь спугнуть их воспоминания. Наконец кто–то из ребят осторожно спросил: «А как вы встретили День Победы?». Потом, спохватившись, поправился: «Ой, простите, не тот день, не 9 Мая, а день, когда фашистов выбили с гор?».
Расторгуев повернулся к спросившему.
— Нет–нет, вы правильно спросили. Тот день для нас действительно был Днем Победы. Ведь здесь, в горах, кроме фашистов, у нас было еще два лютых врага: холод и голод, но мы победили их всех…
Расторгуев помолчал, а потом еще раз повторил: «Всех… как бы трудно нам ни было».
Да, тот день до мельчайших подробностей помнят все, кто в холодном январе 1943 года держал фронт на покрытых снегами трехтысячниках.
…В один из прилетов самолет сбросил нашим частям, оборонявшим перевал Наур, рацию, и теперь бойцы отряда и батальона могли не только держать связь с соседями и командованием полка, но и быть в курсе дел на других фронтах. В конце января 1943 года Совинформбюро передало сообщение о том, что наши войска освободили Ставрополь и идут бои за Невинномысск и Черкесск. Известие об этом тут же облетело все посты. В те дни необычайно поднялся боевой дух солдат. Это было видно даже по тому, с какой яростью и отвагой отбивали они атаки врага. И все с нетерпением ждали дня, когда будет отдан приказ перейти в решительное наступление и сбросить фашистов с перевалов. Однако развязка наступила неожиданно и просто.
— Это произошло где–то в последних числах января, — вспоминал И. М. Мысин. — Мы жили в напряжении, ждали, что вот-вот пойдем в бой на соединение с нашими войсками, которые идут к нам с равнин, и вдруг рано утром заглянул к нам в палатку один из бойцов да как закричит: «Братцы, гансы драпака дали! Повяли проклятые «эдельвейсы»! Кончилось, братцы, кончилось!»
Мы высыпали на улицу. Утро занималось ясное, солнечное, и все сразу почувствовали, что в горах стоит какая–то особая, спокойная тишина: ни обычной стрельбы, ни звуков губной гармошки, ни гогота гитлеровцев, выбегавших на зарядку. Нас, разведчиков, тут же послали в сторону вражеских укреплений проверить, не ошиблись ли наши наблюдатели, не тактический ли это ход врага. Нет, подвоха не было, это было бегство врага с перевалов. Фашисты ушли поспешно, бросая на своих позициях все, что помешало бы им быстро спускаться с гор. В их землянках мы находили матрацы с чистым постельным бельем, чашки, ложки, котелки, какие–то бумаги, начатые консервы, обувь, снаряжение, обмундирование. А еще они оставили в наших горах свое кладбище. Странно было смотреть, что на нашей советской земле, в тысячах километров от Германии, в пустынных заоблачных высотах, обложенные пирамидками камней, стояли над могилами кресты, на которых были написаны немецкие фамилии. Кто звал сюда этих людей? Ради чего шли они через всю Европу, чтобы потерять здесь жизнь?..
— А ты знаешь, — будто что–то вспомнив, наклонился к Расторгуеву Мысин, — некоторые немцы, возможно, связисты, хоть немного понимающие русский язык, видимо, раньше нас узнали, что под Сталинградом их армиям каюк надвигается. Вспомни, в январе сорок третьего они стали воевать как–то нехотя, вяло, боязливо.
Расскажу тебе один случай. Его на ветеранской встрече мой земляк из станицы Малотенгинской Федор Иванович Герасименко поведал.
У него была медаль «За оборону Кавказа». Но он долго не хотел рассказывать, за что ее получил. Однако потом я все–таки разговорил его. А история с ним произошла, оказывается, курьезная.
Его с напарником послали в дозор тропу охранять. День они просидели под скальными навесами в снежных норах, а на ночь решили поставить палатку, присыпали ее сверху снегом, залезли в спальные мешки, договорившись дремать по очереди.
Тропа в этом месте была крутая, скользкая, да и снег скрипел так, что мертвого поднимет. Как там получилось у них подремать, неизвестно, а только ночью вдруг распахнулась палатка, прямо в глаза им ударил яркий свет фонарика и раздался грубый голос: «Хэндэ хох!».
Как говорил Герасименко, у него все внутри оборвалось — сейчас пуля в лоб и конец. Немцы оружие сразу забрали и потребовали выйти наружу. Они вылезли. В небе полная луна, каждый бугорок виден, а перед ними шесть здоровенных фрицев с автоматами наперевес. Если сразу не убили, значит, куда-то поведут, подумал Федор, и стал лихорадочно соображать, где по пути есть какая–нибудь щель, чтобы в нее нырнуть. Но немец, стоявший ближе, на ломаном русском языке сказал, что они пришли сдаваться в плен, просят отвести их к командиру и что у них есть важное сообщение. Герасименко подумал: а вдруг провокация, а ну–ка столько фрицев с оружием ночью в отряд привести, перестреляют всех. Пока соображал, как быть, немец стал его автоматом в спину толкать: «Быстро, быстро, шнель, вперед». Герасименко напарнику только и успел шепотом сказать, чтобы тот здесь остался, надеясь, что он какой–нибудь другой тропой успеет в отряд прийти и сообщить о случившемся. Федор немцам говорит, что напарник не может быстро идти, у него нога вывихнута. Те махнули на него рукой, а Герасименко опять толкают — иди вперед. «Дурацкое положение, — рассказывал Федор Иванович, — я безоружный иду впереди, а они с автоматами наперевес — следом. Кто кого в плен взял?
Я решил вести немцев обходным путем мимо еще одного нашего дозора. Думаю, если что, пусть наши уложат там и их, и меня.
Доходим до выступа, за которым должны быть наши, я тому немцу, что по–русски понимает, говорю: так, мол, и так, если вы сейчас оружие не бросите, то нас всех тут перестреляют и сообщения вашего никто не узнает. Они отошли в сторону, что–то по–своему почирикали, потом побросали в снег автоматы, гранаты, ножи, задрали руки вверх, я им показал, куда идти, а сам успел прыгнуть в сторону, схватил один из автоматов и давай орать во все горло: «Хэндэ хох, гансы проклятые, а ну, руки выше, а то всех порешу». Это я разорался специально, наших предупредить, чтоб не стреляли да вовремя встретили, а то, кто его знает, что у немцев еще из оружия осталось. Вот так и довел я их до штабной палатки. За такой подвиг, — смеясь заключил Герасименко, — я эту медаль и получил».
Туристы, обступившие фронтовиков, засмеялись.
Мысин подождал, пока все снова успокоились, а потом уже серьезно:
— На всю жизнь почему–то запомнился мне еще один эпизод. Хоть немцы и ушли с перевалов, но нам был дан приказ еще раз проверить все тропы с целью предотвращения возможного просачивания диверсантов в наш тыл и подготовки трасс для спуска в долины личного состава отряда. Помню, по тропе, ведущей в Псху, вышли мы к небольшому селению Санчарка. Смотрим, а в этот покинутый прошлой осенью населенный пункт уже вернулись люди, из труб протянулись к небу сизые ручейки дыма, откуда–то послышались смех, радостные крики, и вдруг из калитки ближнего к нам дома на снежный пятачок у самых скал выскочил розовый поросенок, а за ним вдогонку две маленькие девчушки. Я поймал себя на том, что стою на тропе как вкопанный и удивленно улыбаюсь, глядя на эту, казалось бы, такую привычную мне, сельскому жителю, сценку. Оборачиваюсь, а сзади меня, как и я, словно завороженные, стоят мои товарищи, и у многих на глазах блестят слезы. Так подействовала на нас эта картинка мирной жизни, от которой мы отвыкли за время боев на перевале.
***
Немало великих побед на счету наших воинов в годы Великой Отечественной войны. Одна из них — разгром фашистских войск в горах Кавказа. История героических сражений в заоблачных высотах полностью еще не написана, следопытов ждет много интересных открытий. Этот очерк — лишь скромная попытка автора еще раз обратить внимание живущих на подвиг бойцов высокогорного фронта.
Четыре лучших расчета минометной роты 2‑го ОС Б 94‑й стрелковой бригады. Март 1943 г.
Взвод разведки 11‑го отдельного горнострелкового отряда. Март 1943 г.
В. Ф. Казарцев, командир минометного взвода
Андрей Елпатьев, политрук 805‑го СП, оборонявший Клухорский перевал, где и погиб. Похоронен около «Южного приюта»
И. М. Мысин в годы Великой Отечественной войны и в сегодняшние дни
И. М. Мысин и К. С. Расторгуев перед походом в горы, где они воевали в 1942 году
Ледник Марухский. Впереди — вершина Кара–Кая
Памятники на Марухском перевале
Здесь, на Марухском перевале шли ожесточенные бои. И сейчас среди камней можно найти стреляные гильзы
Здесь, на вершине седого Эльбруса, враг хотел установить свой флаг как свидетельство завоевания Кавказа. Но не вышло!
Бывшие фронтовики решили восстановить для туристов хотя бы один окоп, на том месте, где они когда–то воевали
На Наурском перевале
Рисунок одного из участников похода Б. Пивкина
Переправа
Не знаю, кого как, а меня, когда слышу слово «переправа», так и тянет процитировать известное стихотворение А. Твардовского:
Битва за Днепр, форсирование этой широкой полноводной реки — особая страница в истории Великой Отечественной войны. И, хотя на долгом и неимоверно трудном пути наших солдат от русской красавицы Волги до немецкой реки Одер было много переправ и весь этот путь отмечен неувядаемой славой советских воинов, тот, кто осенью 1943 года участвовал в форсировании Днепра, никогда не сможет забыть эту переправу.
А Семен Павлович Сердюков, уроженец кубанской станицы Подгорная Синюха, в награду за участие в этой боевой операции носит на груди Звезду Героя Советского Союза. И хотя с того времени прошла уже целая жизнь, но память нет-нет да и вернет его во фронтовые годы молодости, на крутые берега могучей украинской реки.
…92‑й отдельный саперный батальон подошел к Днепру в полдень. Командир батальона капитан Комогоров построил бойцов в тенистой чаще прибрежного леса, молча прошел вдоль строя, внимательно вглядываясь в обветренные лица своих подчиненных и, устало вздохнув, сказал:
— Ну что, други мои, Днепр приказано переплыть и сбить фрицев с того берега. Я не сомневаюсь, что мы это сделаем… — Он помолчал немного: — Но вы, конечно, спросите: на чем переправляться? Отвечаю: на том, что подскажет смекалка. Из этого леса плоты будем делать, искать лодки и другие плавсредства, а надо так и… — он опять задумался, видно, подыскивая подходящее слово, но, не найдя его, отрезал: — Если других вопросов нет, тогда — за дело!
Торопливо перекурив, бойцы начали готовиться к переправе. Одни принялись валить деревья, другие притащили откуда–то пустые бочки и стали связывать их в гирлянды, сооружая на этом плавучем основании настилы, третьи рассыпались по берегу в поисках рыбачьих лодок, бревен, других средств, которые можно было бы использовать при переправе.
К сержанту Сердюкову, пробующему поточить о камень топор, подошли два старика из местных жителей:
— Слушай–ка, служивый, в полукилометре отсюда лежит на суше старый баркас. Если его трохи подремонтировать, так в него аккурат человек двадцать влезет. А если лошадей найдешь, так мы его и дотащить поможем.
Несколько хороших гнедых в батальоне было, и вскоре вместительная посудина волоком была доставлена на берег реки и замаскирована в зарослях ивняка.
До поздней ночи солдаты стучали что–то в днище судна, забивая какие–то чопы, клинья, набивая заплаты на места, где щели были большими, наиболее опытные бойцы мастерили весла, руль, сиденья для гребцов. Но едва успели они все это приладить к баркасу, как с группой автоматчиков подошел комбат:
— Хороший крейсер ты себе раздобыл, — пошутил Комогоров, обращаясь к Семену. — Тут, пожалуй, целая дивизия влезет. Так что задача у тебя, Сердюков, будет одна — пехоту на ту сторону переправлять. Да смотрите ж, первым рейсом потише гребите, чтоб на том берегу немцев не спугнуть…
К полуночи «крейсер» был готов, и уставшие солдаты сели в него кто поужинать, а кто и вздремнуть до особого распоряжения. Подошла еще одна группа автоматчиков и расположилась тут же, рядом. Кто–то из них обошел баркас кругом, общупал его, обстучал кулаком и, ни слова не говоря, ушел.
На какое–то время над чудным, как писал Гоголь, Днепром, над всем этим живописным лесом вдоль его берегов повисла спокойная тишина. Слышен был лишь шелест листьев, трепещущих на прохладном ветерке, да скрип песка под подошвами снующих туда–сюда чем–то озабоченных офицеров.
Все ждали приказа.
Вдруг в небо взвились ракеты условного сигнала. Саперы Сердюкова, словно и не было у них многокилометрового перехода к Днепру и тяжелой суетной работы по подготовке к переправе, вместе с автоматчиками как ни в чем не бывало подскочили на ноги, тихо столкнули тяжелый баркас с отмели, быстро запрыгнули в него, и судно двинулось в сторону противоположного берега. Рядом сползло на воду еще несколько плотов и лодок, и все это через несколько секунд утонуло в кромешной тьме осенней ночи.
Но не успел баркас проплыть и нескольких десятков метров, как кто–то из автоматчиков тихо сказал: «Полундра, братцы, вместо «крейсера» нам подлодку подсунули. Ко дну идем…»
Сердюков сидел на корме и сначала не понял этой шутки, но вдруг и сам через голенища сапог почувствовал, что по ногам быстро поднимается холод. Он тут же опустил в баркас руку, и она чуть не до локтя ушла в воду.
Только теперь выяснилось, что баркас оказался не «десантным судном», как с гордостью назвали свою находку саперы, а старой, рассохшейся, дырявой калошей.
У Семена на лбу выступил холодный пот. Мелькнула отчаянная мысль: «Не доплывем. Ведь у десанта автоматы с запасом дисков, шансовый инструмент, скатки, каски…. Все это потянет ко дну, как только люди окажутся в воде…» Но тут сержанта вдруг осенила идея, и он, чуть не вскрикнув от радости, шепотом приказал: «Касками… вычерпывать воду… касками… Разделитесь поровну по бортам… Только хлюпайте потише…»
Несколько автоматчиков принялись вычерпывать быстро поднимающуюся воду касками, пошли в ход и котелки, да тут и Сердюков сам нащупал на корме под сиденьем большое помятое ведро, которое, видно, использовалось для просмолки лодок. Дело сразу пошло быстрее, и вода в баркасе стала убывать.
Первые лодки десанта, в числе которых был и баркас Сердюкова, прошли уже, наверно, больше половины ширины Днепра, которая в этом месте достигала, как показалось Семену, километра, как вдруг с неприятельского берега взвилось вверх несколько осветительных ракет. И тут же вслед за ними над тихой гладью реки рассыпался целый веер огней. Буквально в тот же миг с нашего берега по фашистам ударили тяжелая артиллерия и минометы, а еще через секунду засверкал огнями больших и малых вспышек весь неприятельский берег. Небо со всех сторон прошили светящиеся строчки трассирующих снарядов.
Вода в Днепре закипела от попадания в нее града пуль, снарядов и осколков. Теперь уже целые снопы ракет беспрерывно взмывали с неприятельского берега, и на Днепре стало светлее, чем днем.
К своему удивлению Сердюков увидел, что от нашего берега вместе с его баркасом шла на врага целая флотилия всевозможных лодок, плотов, катеров и еще каких–то мелких и больших посудин, а от берега продолжали отплывать все новые и новые плоты с пушками и лодки с десантом солдат. Наша артиллерия обрушила на позиции немцев ураганный огонь, все плотнее и плотнее сосредоточивая его на наиболее укрепленных участках вражеской обороны. Но, несмотря на это, оттуда не прекращался сильный ответный огонь.
Чуть впереди, недалеко от баркаса Сердюкова, от прямого попадания снарядов в щепки разнесло два плота и лодку. Обломки их плыли вниз по течению, а среди них барахтались люди. Автоматчикам из десанта удалось выловить нескольких бойцов, еще кто–то из солдат, ухватившись за борта баркаса, плыли рядом. Но большинство из тех, кто был на расстрелянных плотах, так и не появились над водой.
Над Днепром висел все нарастающий гул орудийной канонады. Кто–то из вражеских артиллеристов, видно, пристреливался уже и к баркасу Сердюкова. Немецкие снаряды, вздымая желтые в свете ракет столбы днепровской воды, подбирались все ближе и ближе к суденышку, которое на расходящихся от взрывов волнах раскачивалось, как во время сильного шторма, обдавая бойцов лавиной воды. Среди десантников в баркасе появились уже и раненые. И теперь, чтобы быстрее дотянуть до берега, все принялись с удвоенной быстротой откачивать воду из беспрерывно заливаемого ею баркаса.
Команд Семена в этом гуле не было слышно, но десять бойцов его отделения, сидевших на веслах, инстинктивно вжав голову в плечи, что есть силы гребли к неприятельскому берегу. Один из очередных близких разрывов вражеского снаряда чуть не перевернул баркас, но Сердюков, сидевший у руля, чтобы уйти из–под прицельного обстрела, успел чуть развернуть лодку по течению, выбирая получше место для причаливания.
Однако десантники почему–то это движение рулевого приняли за молчаливый приказ покинуть баркас. И, хотя до берега было еще метров десять, несколько автоматчиков, одновременно навалившись на один борт, чуть не зачерпнув им воды, вывалились в реку. Командир десанта, бравый молодой грузин, тут же что–то зычно крикнул оставшимся в лодке солдатам, и они стали по одному выходить на нос баркаса и прыгать в воду.
Сердюков крикнул было, чтобы раненые, которым надо возвращаться назад, собрались на корме, но через несколько секунд в баркасе уже не осталось ни одного солдата. Никто из раненых десантников не пожелал вернуться, тем более что глубина в этом месте позволяла рослым бойцам самостоятельно добраться до берега.
В нескольких метрах от песчаной отмели баркас удалось развернуть и направить на обратный курс. Удаляясь от берега, Семен наблюдал, как, подняв над головой автоматы, солдаты десанта, словно сказочные богатыри, один за другим шли к берегу, на ходу открывая огонь по врагу. Но не всем им суждено было пройти эти несколько метров до суши. Одни исчезали в воде и больше не появлялись на поверхности, другим же все–таки каким–то чудом удавалось добраться до песчаной полоски крутого днепровского берега, однако и там многих из них настигали неприятельские пули. Но некоторые наши бойцы все же прорывались к фашистским укреплениям, и кое-где на берегу начинались жестокие рукопашные схватки. Глядя на все это, Семен и сам закипал от злости, хотелось спрыгнуть в воду и броситься в это жуткое месиво рукопашной бойни, чтобы помочь своим ребятам отомстить за только что погибших в Днепре солдат. В какой–то момент Сердюков хотел было даже развернуть баркас и высадиться на берег, чтобы помочь десантникам, вступившим в неравную схватку с фрицами. Ведь у него десять самых сильных и крепких солдат из взвода. Но словно колокол гудел в его мозгу басовитый голос их комбата Комогорова: «У тебя, Сердюков, задача одна — возить пехоту на ту сторону». А это значит — ему надо было, несмотря ни на что, немедленно возвращаться назад за следующей группой десантников, чтобы уже они смогли быстрее помочь тем, кто сейчас в яростной схватке бился с врагом. Тем более что тут же на песок волна за волной сходили все новые и новые группы автоматчиков, кто–то из них уже пошел на выручку бойцам из его десанта. По врагу открыли теперь огонь и наши пушки, пулеметы и минометы, установленные на плывущих к берегу плотах.
Разгорался жестокий ближний бой.
Сердюкову удалось вывести свой баркас из–под огня, и теперь, сколько позволяло зрение, он без конца оборачивался назад, вглядываясь в берег, от которого только что отчалил, оставив там двадцать своих боевых товарищей, вступивших в неравную схватку с врагом. Остался ли еще кто–то из них живой, хватит ли у них духу противостоять натиску фашистов, дождутся ли они, пока он подвезет им подкрепление? «Господи, батюшка Днепр, — молил про себя Сердюков силы небесные, — соедини свои берега, помоги нашим ребятам выстоять!»
Эти мысли ни на секунду не оставляли его, и он, продолжая оглядываться назад, то и дело кричал своим солдатам, орудовавшим веслами: «Быстрее, братцы, быстрее, еще, еще нажми, подмога нашим нужна. Гибнут ребята…»
Но зря покрикивал сержант на, своих подчиненных: они, терзаемые теми же мыслями, и так что было сил гребли на полный взмах весел, ни на миг не давая себе передышки. Эти молодые бойцы, кроме рядового Волкова, с которым Сердюков шел от самой Волги, накануне форсирования Днепра влились в батальон из пополнения и теперь вот проходили в этом аду кромешном боевое крещение. «Хоть бы живыми нам всем остаться», — глядя на своих молоденьких однополчан, думал Сердюков.
После сильной контузии, полученной под Сталинградом, Семен никак не мог запомнить фамилии этих бойцов, да и в именах без конца путался, поэтому к каждому обращался одинаково: «Эй, браток… Не части, не части, подналяг… А ну, давай разом… Взяли!..»
Бойцы, однако, были хоть и молодыми, но, видно, уже имеющими опыт управления лодкой. Они все понимали с полуслова и что было мочи, рывками, с проклятьями и матом работали веслами. Вечером Сердюков впопыхах не запомнил примет на том участке берега, где стоял их батальон, забыл, что надо учитывать и течение реки, поэтому, когда баркас вновь причалил к берегу, оказалось, что попали они в расположение другой части. Какой–то сердитый майор подбежал к баркасу:
— Чья посудина, кто командир, из какой части?
— Сержант Сердюков, товарищ майор. 92‑й отдельный саперный, — скороговоркой ответил Семен.
— Почему здесь, мать вашу?..
— Течением снесло, товарищ майор, — начал было объяснять Сердюков.
— Почему стоите, не переправляете людей?
— Так мы ж только подплыли…
— Отставить. Забирайте десант и назад. Васильев! — крикнул он куда–то в темноту, откуда тут же выбежало человек пятнадцать автоматчиков. И не успели еще бойцы как следует разместиться в баркасе, как майор и несколько дюжих хлопцев рывком столкнули посудину с мели, и она, подняв спереди себя волну, клюнув воду погрузившейся чуть не до середины верхней бортовой доски переполненной грузом кормой, тяжело отвалила от берега. Снова захлюпали о воду методично опускаемые тяжелые, наскоро выструганные из сырой древесины весла, снова понеслось над водой надрывное, хриплое «Братцы подналягте, подналягте… Раз… Эх, твою дивизию… Раз… Да вы ж воду хоть жменями черпайте, мы ж не подводная лодка… Раз…»
И черная дырявая посудина, похожая на кусок берега, оторванного от материка, медленно набирая ход, снова двинулась навстречу рокочущему от взрывов неприятельскому берегу.
…Только на четвертый раз баркас Сердюкова причалил в расположение своего батальона. Комогоров, увидев знакомые лица своих бойцов, вначале обрадовался: «Живой, что ли, Сердюков? В рубашке родился!». А потом вдруг, как тот майор, тоже напустился на него: «Где тебя шельма носит? Людей отправлять не на чем. Ну, погоди, кончится эта заваруха, я тебя…»
Пришлось Семену коротенько объяснить комбату, что заплутали они малость, а потому в других частях послужили перевозчиками.
— Ладно, потом разберемся, — уже примирительно сказал Комогоров. — У тебя все живые, раненых нет? Может, заменить кого?..
— Нет. Мы сами. Давайте десант, товарищ капитан. Тяжко там нашим…
И снова без всякого учета вместимости и грузоподъемности суденышка в баркас набивалось десятка два людей с оружием, какими–то ящиками, мешками, плащ–палатками. И старый, рассохшийся баркас, готовый, кажется, в следующую секунду переломиться пополам, отчалил от берега и устремился навстречу свинцовому шторму, огню и смерти.
И опять люди, сидевшие в нем, кто чем мог вычерпывали из посудины воду и, срывая на руках кровавые мозоли, напрягая все силы, работали веслами. И казалось им, что каждый снаряд, выпущенный из вражеского орудия, нацелен именно в их баркас, что именно в них летят и все фашистские пули.
…Заканчивались уже вторые сутки этого жестокого сражения на правобережье Днепра. Баркас сержанта Сердюкова за два дня и две ночи непрерывной работы сделал несколько десятков рейсов от одного берега к другому. И каждый раз, когда добирался он до своего батальона, Комогоров еще издали, увидев его, радостно кричал:
— Сердюков, опять живой, что ли? Ну и молодец же ты, Сердюков! Сто лет проживешь! Как вы там? Может, заменить кого?
И каждый раз Сердюков пересохшими, потрескавшимися губами бормотал одно и то же:
— Не надо. Мы сами. Давайте десант, товарищ капитан.
Семен знал, что их комбату здесь тоже не мед, что и по этому берегу бьет дальнобойная немецкая артиллерия, а ему надо и плавсредства найти, и гребцами их обеспечить, и десант вовремя отправить. А где их возьмешь, людей–то? Многих его боевых товарищей нет уже после первого же рейса через
Днепр. «Эх, беда, да и лихо», — вспомнилась вдруг Семену поговорка своего деда, старого вояки.
В полдень, когда баркас Сердюкова в очередной раз отвалил от берега, Комогоров крикнул:
— Сердюков, дорогой, продержись еще разок. Подкрепление обещали, — виновато, как показалось Семену, сказал комбат, — Вас первых заменю.
Но ни в следующий, ни во все другие разы замену команде сержанта Сердюкова так и не прислали.
Шли уже третьи сутки переправы… До неприятельского берега сердюковцы добрались и в этот раз благополучно. Высадили очередную группу бойцов, повернули назад и почти уже достигли своего берега. За эти двое с лишним суток плавания гребцы так хорошо научились держать курс по береговым ориентирам, что Сердюков, сидевший на корме за рулевого, практически был не нужен. И он, понимая это, то заменял уставших гребцов, то вычерпывал из посудины воду, то сам своим рулевым веслом помогал грести ребятам, думая, что от этого лодка будет идти быстрее.
Руки его по самые плечи онемели от усталости, а ладони так саднили, что казалось, кожа на них стерта до костей. «А как же бедные хлопцы?» — только теперь подумал Семен и невольно обратил внимание, что у многих в руках окровавленные пилотки, которые они проложили между ладонями и ручкой весла.
А тут еще вспомнил он, что с начала переправы никто из них как следует и не ел, разве что кому–то в конце рейса, пока грузились да рассаживались десантники, удалось наскоро сжевать какой–нибудь случайно завалявшийся в кармане, пропитанный потом и днепровской водой, раскисший сухарь, подобрать что–нибудь из диких фруктов в прибрежной роще или зачерпнуть из реки несколько пригоршней воды. Семен вдруг и сам почувствовал такой страшный голод, что казалось, не хватит терпения дождаться, когда они наконец доберутся до берега, чтобы хоть как–то «заморить червячка». Сердюков котелком зачерпнул из реки воды, наклонился, чтобы попить, и вдруг в страхе отшатнулся — на поверхности воды плавали бурые пятна крови, человеческой крови. Семена чуть не стошнило. Резким движением он выплеснул воду за борт, швырнул котелок себе под ноги и несколько секунд сидел так в каком–то жутком оцепенении. Потом одними губами неслышно пробормотал:
— Поднажмите, братцы… — и почему–то добавил: — В последний раз…
Никто, конечно, не услышал его команды, но бойцы, увидевшие, что произошло с их сержантом, и сами, видимо, тоже уже пережившие такое состояние при попытке напиться из Днепра, налегли на весла.
Однако обещание комбата Комогорова заменить их, дать отдых, видно, подействовало на гребцов расслабляюще: они теперь, казалось, стали грести вяло, нестройно. Баркас то и дело сносило в сторону, а то и вовсе разворачивало течением поперек курса.
…Они уже выплыли из самой опасной зоны обстрела и до левого берега оставалось всего метров пятнадцать–двадцать, как вдруг рядом с баркасом оглушительно грохнуло, в лицо людям ударила плотная стена воды… Семен успел только заметить, что их снова снесло течением и что они опять причалят в расположение чужой части.
Очнулся Сердюков барахтающимся в воде. Голова гудела, в глазах то и дело прыгали какие–то цветные звездочки, левую руку от плеча до самой ладони прошила страшная боль. Что было сил Семен инстинктивно заработал правой рукой, ногами и вынырнул наконец на поверхность воды.
Баркаса не было. Чуть поодаль вынырнули двое его бойцов: чуть в стороне — Волков, а ближе к нему — солдат из пополнения, узбек по национальности, имя которого Семен почему–то и в этой ситуации стал усиленно вспоминать, чтобы позвать на помощь. Но ребята и сами, увидев своего сержанта, то и дело скрывающегося под водой, поняли, что он либо ранен, либо контужен. Они тут же подплыли к нему, подхватили под руки, и все трое так и добрались до берега, где Семен с ужасом увидел, что на левой руке у него оторвало средние пальцы.
Дальше все было как в тумане. После этого ранения дала знать себя и старая контузия. Начались постоянные, не стихающие головные боли, потеря слуха, провалы в памяти. Он плохо помнил, как его переводили из одного фронтового госпиталя в другой, как попал в санитарный поезд, который, как сказали ему медики, шел в Баку.
В шумном, то и дело болтающемся из стороны в сторону вагоне Семен несколько дней лежал молча, закрыв глаза от бьющего в лицо солнечного света. Ему трудно было ходить по шаткому полу вагона, ноги не слушались, а в руках не было сил удерживать себя в равновесии. Однако спокойствие, хорошее питание, тишина, заботливый уход санитаров делали свое дело. Вскоре Сердюков все чаще стал вставать, затем уже мог выходить в тамбур покурить, поговорить с такими же, как он, ранеными бойцами.
Однажды в вагон принесли свежие газеты. Семену досталась «Правда», а в ней на всю первую страницу был напечатан Указ о награждении бойцов и офицеров за форсирование Днепра. Он пробежал глазами по спискам, надеясь, что там обязательно должна быть фамилия его комбата Комогорова. Но вдруг, в середине списка воинов, получивших звание Героя Советского Союза, он прочел: «Сердюков Семен Павлович». «Вот и однофамилец есть», — подумал он и, заинтересовавшись, откуда это такой храбрец, прочитал, что там написано дальше. Но дальше стояло знакомое: «…Сержант 92‑го отдельного саперного батальона». Рука Сердюкова задрожала, газета выпала из нее, на глаза навернулись слезы…
…После госпиталя списанный из армии подчистую сержант Сердюков снова вернулся в Подгорную Синюху. Много лет был на административной и хозяйственной работе.
С женой Еленой Ивановной они вырастили дочь, отслужил в армии их внук.
…Много весен прошло с того последнего для Семена Павловича Сердюкова дня войны, а ему, нет–нет да и приснится та переправа, лица тех не выплывших из Днепра его боевых товарищей, тот котелок с непригодной для питья кровавой водой и тот последний взрыв, после которого до сих пор болит к непогоде искалеченная рука.
Герой Советского Союза С. П. Сердюков
Переправа, переправа, Берег левый, берег правый…
За 30 секунд до бессмертия
Песню «Огромное небо», написанную Робертом Рождественским и Оскаром Фельцманом, знают во всем мире. На международном конкурсе в Софии в 1968 году она завоевала сразу три медали: две золотые — за стихи и исполнение, серебряную — за музыку. Эта песня облетела тогда все континенты, а признание ее публикой в немалой степени зависело от мастерства первой исполнительницы, известной в то время эстрадной певицы народной артистки РСФСР Эдиты Пьехи.
Долгие годы потом эстрадные певцы многих стран, переведя песню на свой язык, включали ее в концертные репертуары. «Огромное небо» в те годы можно было часто слышать по радио и телевидению, а грампластинки с записью песни расходились миллионными тиражами у нас в стране и за рубежом.
Но популярность эта песня завоевала не только тем, что текст ее прост и понятен, а мелодия с первого раза остается в памяти, но и тем, что говорится в ней о самом близком для каждого человека: о мире и дружбе, о героизме и человечности, о воинском долге и готовности к подвигу во имя спасения жизни других людей.
Но мало кто знает, что сюжет песни «Огромное небо» не выдуман поэтом. Это как бы короткий поэтический репортаж о последних 30 секундах жизни двух русских парней, военных летчиков, пожертвовавших собой ради спасения немецкого города. А жители Кубани, Смоленщины и города Ростова–на–Дону с гордостью могут сказать, что это еще и песня об их земляках — Борисе Владиславовиче Капустине и Юрии Николаевиче Янове.
Песня с почти стенографической точностью рассказывает о подвиге, совершенном ими пасмурным днем 6 апреля 1966 года в небе над Берлином.
Да, они служили в одной эскадрилье, оба были влюблены в небо и в свои серебристые крылатые машины. Оба много и с упоением летали, любили большие высоты и захватывающие дух скорости, от которых становилось вдруг необъяснимо радостно и хотелось подниматься все выше и выше, чтобы еще дальше заглянуть за горизонт.
Оба были первоклассными военными специалистами. Парторг эскадрильи капитан Капустин слыл в части отменным летчиком. Это было отражено даже в его аттестации: «Имеет ряд благодарностей командования за отличную технику пилотирования».
А старшего лейтенанта Янова товарищи по службе считали «профессором» в штурманском деле. В его служебной характеристике говорилось: «В достижении цели смел и решителен. Серьезно готовится к каждому полету, независимо от его характера и важности. В воздухе спокоен, инициативен. Свой опыт выполнения полетных заданий активно передает товарищам».
Оба они любили землю. И, если между полетами выпадало побольше свободного времени, они с детьми и женами шли на свидание с природой куда–нибудь в тихий, укромный уголок, где можно было полюбоваться таинственной величавостью красавиц берез, целомудренной нежностью цветов, послушать пение птиц, шелест листьев, шум ветра.
Капустин из таких лесных вылазок часто приносил домой охапку причудливой формы корешков и веточек и садился делать своему сынишке Валерику старичка–лесовичка, Бабу Ягу, Буратино и разных смешных зверюшек. Мальчонка потом радуется, от восторга в ладоши хлопает — папа из леса сказку принес!
А еще они очень любили жизнь, а жить собирались долго и счастливо. Поэтому, видно, всегда слыли целеустремленны, уверены в себе и веселы. В компаниях слыли заводилами, любили петь хорошие русские песни, а уж если срывались в пляс, то плясали так, что пятки горели. Они даже внешне были чем–то похожи друг на друга: стройные, русоволосые, ясноглазые. Недаром товарищи по службе в шутку звали их «небесными близнецами». Было у обоих и еще одно увлечение, без которого жизнь летчика представить невозможно, — спорт. Но Юрий Николаевич, склонный к размышлениям и анализу, любил шахматы. А Борис Владиславович всегда следовал немудреному совету своего прославленного деда, бывшего земского врача, а позже заслуженного врача РСФСР, кавалера ордена Ленина, Александра Федосеевича Капустина: «В здоровом теле — здоровый дух, — подняв палец, назидательно говаривал тот. — А в движении, внук мой Борька, — жизнь. Так что не ленись — шевелись».
И смышленый внук не ленился, знал, что без крепкого здоровья не быть ему военным. А мечта непременно стать офицером Советской Армии не давала покоя с раннего детства. Вот только долго не мог Борис решить, кем быть: моряком или летчиком. Хотя точно знал, что пойдет служить туда, где есть техника. Поэтому после седьмого класса поступил он в Ростовский индустриальный техникум, а когда пришло время явиться на призывной пункт военкомата, уже решил точно: если пройдет медкомиссию, будет проситься только в авиацию. Но ему вдруг и самому предложили Кировобадское военное авиационное училище летчиков имени Хользунова. Значит, не зря нажимал он на спорт, не зря закалялся, не зря воспитывал в себе мужество и выдержку, занимаясь автоспортом. И потом, когда он уже сам поднимал в заоблачные выси стремительные крылатые машины, когда стал летчиком первого класса, спорт остался для него верным помощником в достижении вершин воинского мастерства.
А крылья мечты уже уносили его выше того потолка, которого мог достичь он на своей крылатой машине. Он теперь мечтал о звездах.
О космосе говорили тогда много: всему миру были уже известны имена первой десятки советских космонавтов, а Алексей Леонов видел землю из открытого космоса.
Правда, об этой своей мечте Капустин пока никому из товарищей не говорил, но жене своей, Галине, однажды открылся, что носит в душе тайную надежду: может, и в их части когда–нибудь будет отбор в группу космонавтов, и, чтоб в этот ответственный момент не подвело здоровье, он к обычной своей спортивной нагрузке прибавил еще и зимнее плавание, став скоро одним из самых заядлых моржей в части.
Янов и Капустин жили рядом, и как–то уж заведено было, что перед тем, как идти на аэродром, Янов заходил к Капустину, а потом по узкой тропке через березовый лесок они шли на свою «работу».
Так было и в этот день. Но с утра повисли над городом хмурые тучи, вылет несколько раз откладывался, и лишь после обеда позвонили наконец с аэродрома, предупредив, что часа через полтора надо быть готовыми к вылету. А минут десять спустя к Капустину зашел Янов. Борис Владиславович, что–то мастеривший своему сынишке–первокласснику Валерке, тут же все отложил в сторону, быстро собрался. Надев фуражку, он по привычке еще раз взглянул на себя в зеркало и увидел сзади сына. Валерка стоял, прижавшись щекой к дверной ручке, и грустно смотрел на отца:
— Пап, не лети сегодня, а? Пошли в лес, я там цветочки видел. Маме нарвем.
Борис Владиславович поднял сына на руки, заглянул ему в глаза:
— Нет, сын. Не лететь я не могу. Служба такая, приказ. Вот когда вырастешь и будешь военным, поймешь. — Давай, сынок, договоримся так: ты сейчас делай уроки, а мы с дядей Юрой быстренько выполним наше важное боевое задание, а потом пойдем с тобой гулять. Честное слово. Согласен?
— Согласен, — повеселел Валерка. — Только ты недолго, я буду ждать!
Они пришли на аэродром как обычно, раньше положенного времени, поздоровались с друзьями, обменялись домашними новостями, пошутили, посмеялись и, хотя интересных полетов в тот день как будто не ожидалось, пошли переодеваться в свои летные костюмы: командиру и штурману не терпелось побыстрей сесть в кабину самолета, чтобы скорей подняться выше этих серых туч, к ласковой синеве неба, к солнцу.
Только в 15.30 Капустин услышал в своих наушниках голос диспетчера: «Взлет разрешаю!»
Крылатая машина легко пробежала по бетонной ленте взлетной полосы и, мягко оторвавшись от земли, быстро набирая высоту, устремилась вверх. Следом за ней поднялся в воздух еще один самолет. Задача у летчиков в тот день была проста и обыденна — перегнать два самолета с одного аэродрома на другой.
Проколов серую пелену тумана, стремительные машины вскоре поднялись над клубящейся пеной облаков, и сразу же в глаза летчикам ударило яркое весеннее солнце. Хотя в кабине нельзя было почувствовать нежного тепла его лучей, Капустин по привычке подставил им лицо, на секунду закрыв глаза.
Ему вдруг вспомнилось детство: будто стоит он посреди огромного–преогромного желтого поля, солнце поднялось над горами, тепло, а пшеница стоит вокруг него такая высокая, что ему и рукой не дотянуться до тяжелого колоса. Он смотрит вверх, прикрывая ладошкой глаза от солнца, и в круглую «полынью», обрамленную усатыми колосьями, видит голубое небо, а в нем, широко раскинув крылья, парит большая птица. Он смотрит на нее с завистью — вот бы и ему такие крылья, он поднялся бы тогда еще выше и смог бы увидеть, что там, за этим бесконечным пшеничным морем…
Капитан Капустин улыбнулся: «Что это вдруг родина о себе напомнила? Надо бы как–то выбрать время да съездить на Кубань, погостить у няни. Как она там, добрая старушка Наталья Герасимовна Плахова? Узнает ли теперь его? Столько уж лет прошло…»
Борис Владиславович родился в 1931 году на Кубани, в Отрадненском районе, в совхозе № 28 Урупской зоотехнической станции, которая сейчас носит название госплемзавод «Урупский». А у истоков организации завода стоял его отец Владислав Александрович Капустин, крупный специалист в области сельского хозяйства, профессор, кавалер орденов Ленина и Трудового Красного Знамени.
Там и сейчас хорошо помнят Капустиных, а дружине местной школы было присвоено имя Бориса Владиславовича. Но это произойдет много позже.
А пока… Полет проходил нормально. Набрав высоту, самолеты выровнялись, взяли заданный курс. Лету до места посадки было не более получаса. Руки капитана Капустина расслабленно лежали на штурвале, а сам он изредка поглядывал на приборы, отмечая, сколько минут осталось до посадки. И вдруг резкий толчок бросил тела летчиков вперед, ремни парашюта врезались в плечи, отяжелела голова. Самолет ведущего пары внезапно клюнул вниз носом, и огромная скорость мгновенно разбила строй машин.
На магнитофонной ленте у руководителя полетов осталась запись:
— Восемьдесят третий, отойди вправо. — Это успел крикнуть ведомому командир звена и тут же бросил свою машину в левый вираж.
— Не вижу, где ты? — спросил через две секунды ведомый.
— Лети дальше, я возвращаюсь, — ответил борт самолета Капустина.
По приказу командира ведомый не изменил курса, он только еще раз спросил:
— Как у вас?
Ответа не последовало. По внутреннему самолетному переговорному устройству Капустин сказал своему штурману:
— Юра, наверное, тебе сейчас прыгать.
Янов вдруг ответил подчеркнуто официально:
— Борис Владиславович, я с вами.
Летчики уже знали — произошло что–то с двигателями, но они летели над облаками и не могли пока видеть, что там внизу, под ними. Проваливаясь левым крылом, самолет все ниже и ниже спускался к рваным серым тучам, закрывшим землю. Но вот крылатая машина вынырнула наконец над густо населенной частью большого города. Это был Берлин. Капустин пристально смотрел вперед, туда, где ровные квадраты городских кварталов, прямые, как стрелы, улицы сливались с туманным горизонтом. Пилоту теперь было совершенно ясно, что долго продержать машину в воздухе не удастся, и капитан Капустин лихорадочно искал выход из опасной ситуации, стараясь определить, над какой частью города они летят и далеко ли отсюда до его окраин.
Но город был огромен, он плыл под ними, красивый, многолюдный, с широкими площадями и улицами, высокими белокаменными зданиями, и даже с этой высоты, сколько ни вглядывался Капустин вдаль, не видел его конца. Летчик представил себе, что может произойти, если самолет рухнет на город. И сами собой в его сознании вдруг всплыли совсем другие картины…
Ростов–на–Дону. Война. Бомбежка. Черные самолеты с противным, леденящим душу воем пикируют на город. Рушатся огромные здания, огонь вырывается из окон, тех из них, что пока еще уцелели, а люди, такие маленькие, такие беззащитные, в страхе мечутся по улицам, ища спасения в подъездах и подвалах, под стенами этих домов. Но бомбы, со свистом летящие из дымных небес, рушат эти стены на головы людей, на детей, на него, маленького изголодавшегося мальчугана, на таких же, как он, его сестер Людмилу и Елену, на их мать, которая в отчаянии бросается к детям, пытаясь заслонить их собой от этих страшных черных самолетов, от несущих смерть и разрушения бомб…
Капустину вдруг пришла в голову страшная аналогия: будто и он сейчас тоже сидит внутри такой же смертоносной бомбы, которая летит на город, и только от него, от его действий, от его решения зависит, упадет она на людей или нет. От такой дикой мысли у него на лице выступил холодный пот. Капустин до боли в суставах сжал штурвал самолета и что есть силы потянул его на себя. Он пытался выровнять машину, поднять ее повыше от крыш домов, от чистых улиц, по которым ходит сейчас столько людей, не подозревающих, какая беда в любую секунду может обрушиться на них.
Самолет какое–то мгновение как будто подчинялся воле летчика, медленно, тяжело поднимал вверх острое жало носовой антенны, но проходила минута–другая, и он снова, будто обессилев, наклонял вниз свое длинное серебристое туловище.
Самолет, огибая жилые кварталы города, уходил все дальше и дальше от домов, от людей. Но машина быстро теряла высоту и скорость и почти не слушалась рулей.
Один западногерманский рабочий В. Шрадер позже вспоминал: «Я работал на 25-этажном здании, когда из мрачного неба вылетел самолет, я видел его на высоте примерно полторы тысячи метров. Машина начала падать, затем поднялась вновь, вновь падала и вновь поднималась. Так было трижды. Очевидно, пилот пытался выровнять самолет».
Им все же удалось удержать машину в воздухе. С ревом пронесся терпящий бедствие самолет над берлинскими пригородами и скрылся за деревьями большого лесного массива.
Капустин немного успокоился, главная опасность миновала, город остался позади. Но теперь надо было посадить машину. Куда? Как? Вдруг Борис Владиславович прямо по курсу увидел большое поле, а чуть в стороне, среди леса, озеро.
«До озера навряд ли удастся дотянуть, — подумал он, — надо попытаться сесть на поле». Он уже приготовился к посадке, как всегда сосредоточился, поудобней ухватился за штурвал, но тут, к своему ужасу, заметил, что на этом поле движутся какие–то точки, много точек. «Люди, — осенила догадка, и капитан сразу вспомнил карту этого района Берлина. — Да это же кладбище, а на нем полно народа!» Капустин онемевшими от напряжения руками снова что есть силы потянул штурвал на себя. Теперь оставался единственный шанс — посадить самолет на озеро. Но до него еще надо долететь, на него еще надо вырулить.
Капустин начал осторожно поворачивать штурвал, и машина стала медленно отклоняться в сторону стремительно приближающейся водной глади. Наконец, покачиваясь, она устремилась к озеру.
Даже на этой небольшой высоте старший лейтенант Янов мог еще катапультироваться без риска для жизни.
Остались на пленке самолетного магнитофона последние фразы летчиков.
— Юра, прыгай, — спокойно приказал Капустин.
— Я остаюсь, командир.
Нет, не мог штурман выполнить этот приказ. Пожалуй, впервые он не подчинился воле командира, просто не мог оставить его одного в непослушной машине.
Юрий Николаевич Янов родился в 1931 году в Вязьме в семье железнодорожника. Отец был убит белофиннами на Карельском перешейке, когда сыну едва исполнилось восемь лет, а всего их, ребятишек, осталось у матери четверо, и все мал–мала меньше.
Всякое потом было: и война, и холод, и голод, и болезни, не было только одного — уныния. Мать, наплакавшись досыта после полученной похоронки, собрала детей, обняла всех сразу, прижала к себе и сказала: «Ну вот, родные мои, остались мы одни, без папки. Теперь нас пятеро, и надо нам друг за друга держаться крепко, как пальцам в сжатой руке, и помнить: если какой палец вполсилы держать будет — вся рука ослабнет». Так решили однажды, и потом на всю жизнь хватило этого мудрого совета — друг за друга стояли горой, работу на твое–мое не делили, а когда выросли и сами стали работать, то все шло в общий котел, пока не разлетелись птенцы из материнского гнезда.
Этот семейный коллективизм Яновых и на друзей их перекинулся. Все знали: Яновы, если случится что, не оттолкнут, свое последнее отдадут, но в беде не оставят.
А тут, видишь, командир в приказном порядке хочет отменить этот железный яновский принцип: «Нет уж, прыгать я не буду. Вместе, так вместе до конца. Да и зачем теперь прыгать, — подумал про себя штурман, — главное сделано — от города ушли, осталось только аккуратно посадить самолет на озеро, и все. Уж на это командир мастер, он посадит. А завтра отдохнем, если погода наладится, в лес сходим, да и письма пора писать на родину. Только об этом случае своим пока ни гу–гу. Потом когда–нибудь расскажу…»
— Спокойно, Юра, садимся, — услышал Янов уверенный голос Капустина.
Они бы приземлились благополучно, но на пути оказалась дамба. Капустин из последних сил, буквально в трех метрах от крыш ярких разноцветных «фольксвагенов», непрерывной вереницей проносившихся по широкому шоссе, проложенному по дамбе, смог перебросить машину через эту последнюю преграду. Но… за дамбой для посадки уже не хватило места…
Самолет упал в английском секторе Западного Берлина. С начала аварии и до столкновения с землей прошло всего 30 секунд.
Советское командование, узнав о случившемся, тут же попросило у другой стороны разрешения начать спасательные работы. Но английские военные власти отвергли эту просьбу, утверждая, будто самолет взорвался над рекой Кафель в западноберлинском районе Шпандау.
Наконец, спустя сутки, англичане заявили, что боевая машина русских найдена в окрестностях озера Штёссензее и что они уже начали там соответствующие работы. Однако к месту подъема самолета не были допущены даже советские корреспонденты.
Только позже английские водолазы, участвовавшие в поисковых работах, рассказывали представителям печати, что, когда сквозь толщу ила они добрались до пилотской кабины, увидели там и летчиков. Командир и штурман, как и во время полета, сидели на своих местах, в кислородных масках, с застывшими на рулях управления самолетом руками, — руками, спасшими тысячи человеческих жизней, спасшими город.
Несколько дней героический подвиг двух русских летчиков был одной из ведущих тем западногерманской прессы. Не оставили без внимания это событие и различные враждебные СССР газеты и радиостанции. Они тут же развернули клеветническую кампанию вокруг аварии советского военного самолета, пытаясь дезинформировать население, скрывая подробности происшедшего и, наоборот, всячески искажая очевидные факты, с тем чтобы максимально очернить присутствие советских войск в Германии.
Антисоветская пропаганда, видимо, имела и еще одну задачу — отвлечь внимание мировой общественности от подобного же случая, произошедшего с самолетом ВВС США в районе испанской деревни Паломарес, где при аварии самолета американские летчики, спасая свою жизнь, сбросили на землю бомбы с ядерной начинкой.
Однако падкой на дешевые сенсации прессе не удалось достичь цели. Многочисленные граждане Западного Берлина заявили властям и редакциям газет о своем восхищении мужеством и гуманностью советских летчиков, о сочувствии семьям погибших, осуждая при том попытки реакционных сил и враждебной западногерманской прессы использовать эту катастрофу для антисоветской пропаганды.
В заявлении корреспонденту ТАСС западноберлинский врач Альфред Менчель сказал: «Геройский поступок двух граждан Советского Союза заслуживает самого высокого уважения. Я склоняю голову перед их памятью. Подобные чувства разделяют многие мои сограждане».
«Самоотверженный поступок двух советских летчиков заслуживает глубокую благодарность и высокое признание населения нашего города, — заявил газете «Вархайт» представитель западногерманского общества германо–советской дружбы Рольф Элиас. — Можно лишь сожалеть, что этот трагический случай используется определенными кругами в Западном Берлине, чтобы попытаться вновь разжечь антисоветские настроения».
В этой же газете под заголовком «Благодарность за самопожертвование двух пилотов» один из свидетелей последних минут полета советской военной машины Карин Зондеман писал: «Это очень печальная авария. Но в одном случае пилоты теряют голову, и им ничего не стоит ради собственного спасения сбросить куда попало водородные бомбы, как это было вблизи Паломареса с американским самолетом. В другом — они идут на верную смерть ради жизни других. Так поступили советские летчики!».
Несколько позже бывший в то время бургомистром Западного Берлина Вилли Брандт так отозвался о происшедшем: «Мы можем исходить из предположения, что оба они (Капустин и Янов) в решающие минуты сознавали опасность падения в густонаселенные районы и в согласовании с наземной службой наблюдения повернули самолет в сторону озера Штёссензее. Это означало отказ от собственного спасения. Я это говорю с благодарным признанием жертве, предотвратившей катастрофу».
Через несколько дней состоялась траурная церемония передачи представителям Группы советских войск в Германии останков летчиков, сопровождавшаяся воинскими почестями. В почетном карауле стояли советские солдаты и шотландские стрелки, воины Национальной народной армии ГДР и члены Союза свободной немецкой молодежи.
Юрий Николаевич Янов был похоронен в городе Вязьме, а Борис Владиславович Капустин в Ростове–на–Дону, где в последнее время жили родители и где теперь школа № 51 и одна из улиц города носят его имя.
А вскоре в центральных газетах нашей страны был опубликован Указ Верховного Совета СССР о награждении героев–летчиков орденами Красного Знамени посмертно. Тогда же властями города Финов–Эберсвальде, что близ Берлина, было принято решение высечь имена Б. В. Капустина и Ю. Н. Янова на памятнике советским воинам, погибшим в борьбе с фашизмом при освобождении этого населенного пункта в годы Великой Отечественной войны.
Нет героев, но живет о них память, осталась о них песня, которую поют на всей планете.
Однажды Эдита Пьеха была на гастролях в Афганистане. Ее пригласили выступить в одной из воинских частей афганской армии. С интересом слушали бойцы задушевные русские песни, бурно аплодировали, когда исполняла она современные советские песни, но когда зазвучала со сцены мелодия песни «Огромное небо», то зал встал.
И хотя большинство бойцов не знали русского языка, на котором пела артистка, они знали, о чем говорится в этой песне, и тихонько подпевали ей на афганском языке.
А потом, когда кончилась песня, в зале долго стояла тишина. И, может быть, в эти минуты каждый из солдат еще и еще раз подумал о смысле своей жизни, свободе и справедливости, о будущем страны и ее народа, которые сейчас надо защищать, не жалея себя.
После концерта Эдиту Пьеху познакомили с двумя летчиками, которые повторили подвиг Капустина и Янова, но остались при этом в живых. Эти летчики знали о подвиге советских братьев из песни и сверяли свои действия с их мужественным поступком в самые трудные свои минуты.
Память. Одних она обрекает на вечное проклятие, а других — на бессмертную жизнь.
Б. В. Капустин и Ю. Н. Янов живут в названиях улиц в нашей стране и в Германии.
Но, пожалуй, беспокойней и острей всего живут эти память и боль в сердцах их товарищей, их сослуживцев, написавших вот это стихотворение буквально через несколько часов после гибели героев:
Но вот прошло тридцать три года. Песню «Огромное небо» и до сего времени, хоть теперь и не часто, можно услышать. Она по–прежнему любима, особенно у летчиков. Современные средства массовой информации о советских песнях, да еще патриотического направления, почему–то стараются писать поменьше. Но вот 7 февраля 1997 года «Комсомольская правда» вдруг дает текст песни «Огромное небо», а рядом коротко — историю ее создания. Но, что странно, авторы публикации И. Паров и С. Чернов весьма своеобразно излагают факты, которые положены в основу написания этого известного музыкального произведения. По их мнению, никакого подвига и не было, а был безответственный поступок капитана Капустина, решившего в небе над Берлином закрутить «бочку», продемонстрировав тем самым возможности советского истребителя. В результате двигатели нового военного самолета захлебнулись и произошло то, что произошло. Авторы ссылаются на якобы свидетельство одного из пилотов, который летал в этой же группе самолетов. Но как поверить в это, если фамилии свидетеля они не приводят. У них трагедия над Берлином произошла не 6 апреля, как это было на самом деле, а почему–то 2 марта. В их публикации самолет упал не в озеро Штёссензее, откуда его потом поднимали англичане, а в реку Шпрее. Да и с орденами у Парова и Чернова тоже вышел конфуз. Бориса Капустина и Юрия Янова посмертно наградили орденами Красного Знамени, а не Красной Звезды, как пишут эти авторы. Собственно, из таких вот, мягко говоря, «фактов» состоит вся история песни, написанная авторами «Комсомолки». Похоже, они рассчитывали, что молодежь, которая «выбирает пепси», не будет копаться в архивах в поисках истины и всю эту блажь примет на веру, что называется, с лету.
Но за Бориса Капустина и Юрия Янова вступились их сослуживцы, военные журналисты. Валентин Руденко в газете «Красная звезда» от 2 июня 1998 года приводит массу других фактов, искаженных Паровым и Черновым.
В отличие от «Комсомолки» «Красная звезда» опирается на документы, на свидетельства людей, которые высказывают свое мнение по поводу случившегося, приводят выдержки из акта с выводами комиссии, расследовавшей причины катастрофы советского самолета над Берлином.
Помните слова песни: «Однажды в полете мотор отказал…»?
Это было именно так на самом деле. Причиной аварии самолета, как сказано в акте, был «конструктивно–производственный дефект», в частности — «помпаж двигателей».
Акт с выводами комиссии авторы статьи в «Комсомолке» без труда и сами могли бы найти в архиве Минобороны в городе Подольске под Москвой.
Но, как видно, это не входило в их планы. Более того, они попытались провести аналогию между экипажем капитана Капустина и предателем Беленко, угнавшим новейший советский самолет в Японию, что нанесло в то время огромный урон обороноспособности нашей страны.
Чернов и Паров и заголовок своей статье придумали похлеще: «Так могла начаться третья мировая». Но в том, 1966 году мужеством Капустина и Янова во время спасения города, даже не попытавшихся воспользоваться катапультой, восхищались тысячи жителей Берлина, руководители Германии, журналисты и английские военные, извлекавшие искореженные остатки самолета из лесистого берега у озера Штёссензее.
В память о подвиге русских парней в Германии установлено несколько обелисков. Наши же доморощенные толкователи современной истории, пусть даже не считающие поступок летчиков подвигом, принялись по–своему трактовать действия молодых офицеров, погибших при исполнении воинского долга.
Они, конечно же, понимали, что прежде всего наносят душевные раны родственникам погибших летчиков, унижают людей, чья творческая биография была связана с песней «Огромное небо», что вселяют в души наших детей, молодых воинов недоверие к фактам истории.
Грустно, но нашлись люди, которые поверили этой публикации. Даже в Ростове–на–Дону, в школе имени Капустина, судя по публикации в газете «Красная звезда», закрыли музей, бюст летчика спрятали в подвал.
Жена капитана Капустина Галина Андреевна, прочитав статью в «Комсомолке», была потрясена и, чтобы защитить честь и достоинство погибшего мужа и его товарища, подала на Чернова и Парова в суд. Вот что Галина Андреевна рассказала по этому поводу: «Мы с сыном Валерием, который к тому времени стал уже полковником, кандидатом философских наук, преподавателем академии имени Петра Великого, отстояли честь и достоинство Бориса Капустина. Назначалось девять судов, я ездила на семь, состоялось три.
Суд заставил «Комсомолку» опубликовать опровержение. Но сколько все это стоило мне здоровья, я стала инвалидом. Очень тяжело было переносить все эти выверты, неприкрытое вранье. Так Чернов и Паров отстаивали честь своего мундира.
Ну что ж, от этих «правдолюбцев», пожалуй, ничего другого и ожидать–то не стоило. Но как бы ни старались всякие там Черновы и паровы умалить подвиг героев–летчиков, навряд ли им это удастся.
А вот опус московских «сочинителей», пожалуй, уже сейчас мало кто вспомнит. Так что зря они тратили пасту в ручках.
На родине Бориса Владиславовича Капустина в школе № 10 п. Урупский Отрадненского района создан музей.
Материалы для него собирали ребята этой школы под руководством учителя Бориса Васильевича Чернявского, они переписывались с родственниками, ездили к Галине Андреевне в Ростов–на–Дону, где, кстати, одна из улиц носит имя героя–летчика. А в поселке в память о подвиге Б. В. Капустина установлен самолет, подаренный урупчанам Армавирским военным училищем летчиков. Стрела самолета устремилась в огромное голубое небо. Пусть над нами оно всегда будет мирным!
Семья Капустиных. Слева направоютец Владислав Александрович, младшая дочь Елена Владиславовна, мать Анна Ивановна, сын Борис Владиславович
В этом доме в поселке Урупеком Отрадненского района располагалась Урупская зональная опытная станция, где работали супруги Капустины и куда постоянно бегал их сынишка Борис
Борис и Галина Капустины с сыном Валерием
Юрий Николаевич Янов с женой Ниной Ивановной
Б. В. Капустин во время службы в Германии
Школьный музей в поселке Урупском
На улице имени Б. Капустина в г. Ростове–на Дону. Справа: учитель СШ № 10 Б. В. Чернявский
Листовка, посвященная героическому подвигу военных летчиков. Художник Н. И. Пильщиков
Памятник в поселке Урупском Отрадненского района