Юлиус Фучик

Филиппов Василий

БОРЬБА

 

 

ЕГО УНИВЕРСИТЕТЫ

Прожив восемь лет в Пльзене, восемнадцатилетний Фучик возвращается в родной город, в Прагу. Когда он сошел с поезда, в кармане у него всего-навсего две кроны и сорок геллеров, но в чемоданчике — пять заветных тетрадей. Самый главный капитал человека, мечтающего стать литературным и театральным критиком. «Книги и театр открывали мне мир, — вспоминал он, — я искал в них правду и понял, что есть книги, которые говорят, есть, которые лгут, а есть и вообще немые. Мне казалось, что об этом надо сказать, чтобы не было ни лживых, ни немых книг. Я считал это своим долгом в борьбе за лучший мир».

Он шагал по набережной Влтавы и впитывал мелодичный шум влтавских порогов, приглушенную музыку из освещенных кафе и ресторанчиков, первые звезды над большим шумным городом, веселые взгляды девушек. Стройная и крепкая фигура, мужественные черты смуглого лица, большие сверкающие глаза, в которых были то веселые, задорные искорки, то какое-то детское изумление перед окружающим миром, — все это придавало его наружности привлекательность. «Какой красивый город, — думал Юлиус, — какой город!» Романские стены, готические шпили, тонкие витые украшения в стиле барокко на куполах перекликались между собой в музыкальном аккорде точно так же, как скаты дворцовых крыш и кудрявые сады, поднимающиеся по склонам. Сады на террасах — архитектурная особенность Праги — единственные в Центральной Европе. Прага возвышенна и человечна, она прекрасна, она очаровательна. Через Влтаву перекинулись своды Карлова моста, гордо демонстрирующего соединение строгой готической архитектуры с барочными скульптурами. Единственный в своем роде, этот мост означает для Праги то же, что Колизей для Рима, Акрополь для Афин, Эйфелева башня для Парижа. На берегу выступают прелестные старинные мельницы; продолговатые острова раскинулись по Влтаве как плавучие букеты. Юлиус любовался своей Прагой.

Вот и Смихов. Здесь, как и в каждом пражском квартале, своя выразительность, особые ощущения. Он не замечал, сколько времени бродит по городу. Порой он возвращался на одни и те же улицы и снова останавливался перед уже знакомым зданием. Все вокруг было и знакомо, и как бы ново в родном городе. В памяти сразу же оживали дорогие, овеянные грустью воспоминания детства, растравляли душу болью по ушедшей чистоте и яркости первых впечатлений жизни. Сердце его учащенно забилось, когда он оказался в лабиринте узких улочек и дворов. Здесь и сапожники, и прачки, и мастерская горемыки-художника, и кабачок, здесь споры и ссоры, любовные интриги, политические дебаты, анекдоты, здесь шутками, своеобразной чешской иронией, упорством народ сохранял и отстаивал свой язык, свою душу, свои нравы и обычаи.

Огни большого города, манили его, как волшебные светящиеся глаза, обещая что-то новое, радостное. Он жадно вдыхал всей грудью вместе с бодрым осенним воздухом какие-то сладкие ожидания неведомой ему студенческой жизни.

Прославленный храм науки — один из первых посла Парижского и Болонского университетов Европы — на первых порах подавлял и ошеломлял. Студенческая толпа первокурсников растекается по аудиториям еще неуверенно. В этот день, единственный, всегда памятный, первый студенческий день, рой мыслей проносится в голове: в этом университете бедным студентом, затем преподавателем, одним из первых ректоров был сам Ян Гус! Здесь находился один из центров гуситского движения. За свою более чем шестисотлетнюю историю университет дал миру многих выдающихся ученых, таких, как Ян Есениус, Ян Пуркине, Франтишек Пелцл и др. Юлиус хорошо знал, какую большую роль сыграл университет в восстании чешского народа против Габсбургов в 1618–1620 годах. Бывший в то время ректором Ян Есениус за участие в восстании был казнен на Староместской площади. В университете учился Богумир Шмераль — один из основателей КПЧ.

На философском факультете Юлиус записался на лекции по чешской и зарубежной литературе, по философии и истории искусства. В то время выпускник реального училища мог стать только вольнослушателем, поскольку для полноправного студента необходимо было сдать экзамен по латинскому языку. Больше всего Юлиуса интересовали лекции профессоров Ф. Шальды и 3. Неедлы. Усердно штудируя работы Шальды, Юлиус ставил его имя рядом с именем Я. Неруды, хотя он и не мог предполагать тогда, какую роль сыграет Шальда в его судьбе, так же как вряд ли мог оценить сложность и противоречивость натуры этого талантливого человека. Еще будучи выпускником реального училища, он прочитал его работу «Критика пафосом и вдохновением, отчасти символ веры», уделил ей много места в своем дневнике и часто цитировал: «Критик должен судить — для этого он должен быть человеком цельным и сильным… Судить — больно… Критик — такой же творец, как поэт или любой другой художник…» Для Юлиуса такие слова перекликались с собственными мыслями, стали его спутниками на пути к тому, чтобы стать справедливым и честным.

После выпускных экзаменов Юлиус записал в дневнике эпиграф Шальды к работе «Борьба за завтрашний день»:

Мои плоды из тех, что слишком долго зреют, луга уж зарастут печалью зимних трав, туманы по утрам, и воды почернеют, чуть станут сладкими — и снег лежит в горах.

В то время Фучик не подозревал, какое символическое значение будут иметь эти слова для него самого. Они стали для него призывом в гораздо более широком смысле, ибо к коммунистическому мировоззрению пришлось пройти долгий и сложный путь.

Крупнейший чешский критик Шальда не был марксистом, но чутко улавливал биение пульса родной культуры. Он был известен мужеством, с которым искал правду и бичевал лицемерие. Жил он уединенно, отшельником. Его лицо запоминалось с первого взгляда: большой сократовский лоб с глубокими морщинами; глаза, глубоко сидевшие в орбитах, с повисшими над ними складками верхних век; узкие губы были энергично и крепко сжаты, указывая на железную волю, а нижняя челюсть, выдвинутая вперед, придавала лицу отпечаток властности и упорства. Строгий на лекциях, он держался с такой изящной, неуловимой, небрежной и в то же время величавой простотой, говорил сосредоточенно, и лишь изредка его глаза останавливались на ком-нибудь из слушателей, а удар тяжелой трости о кафедру подчеркивал важность той или иной мысли, вроде: «Поэт не смеет быть демагогом, он может быть пропагандистом, должен быть борцом!» или «Новые идеи и величайшая из них — идея социальной справедливости — должны быть завоеваны!»

Вот поднимается на кафедру, чуть склонив свою большую голову, Зденек Неедлы, любимец студентов. Всегда безупречно одетый, с высоким лбом и звучной красивой речью, он снимает очки, протирает их, выжидая, пока установится тишина, потом обводит глазами аудиторию и неожиданно спрашивает: «Юноши и девушки, зачем вы пришли на философский факультет?» Студенты замирают от неожиданности, а профессор, сам в недавнем прошлом студент этого университета, тем временем начинает говорить о том, что студентов привело в университет желание узнать здесь истину и сделаться защитниками правды. Он говорит о том, что наука, как все святое и великое в мире, требует от человека трудного, самоотверженного подвига.

Ему немногим более 40 лет, а он уже известен как рыцарь науки. В возрасте 25 лет он стал членом Королевского чешского общества наук, а в 30 лет членом Чешской императорской академии наук и искусства. Начав свою научную деятельность на рубеже XIX и XX веков, Неедлы обратился к национальной истории, истории освободительной борьбы чешского народа и национальной культуры, которые им рассматривались как борьба за национальное и социальное освобождение. В то время как реакционные историки стремились развенчать таборитов, он энергично выступал в их защиту, видя в них наиболее радикальную, революционную силу гуситского движения. Не будучи еще марксистом, Неедлы в освещении гуситского движения поднялся на голову выше всех других чешских историков своего времени.

В 1900 году Неедлы приезжал в Россию, чтобы установить контакты с деятелями русской культуры, которую он высоко ценил и неутомимо пропагандировал в своей стране. Во время поездки он побывал и в Ясной Поляне у Л. Н. Толстого.

Неедлы был первым среди чехословацких деятелей науки, понявших международное значение Октябрьской революции и ее влияние на национально-освободительную борьбу чешского и словацкого народа. В своей работе «Борьба за новую Россию» он сравнивал революционную Россию, подвергнувшуюся иностранной интервенции, с Чехией периода гуситских войн.

Ю, Фучик восторгался профессором, считал, что он — фигура исключительная, и сравнивал его с французскими энциклопедистами. Все, кому довелось видеть и слышать 3. Неедлы, рассказывали об огромном впечатлении, которое он производил на аудиторию яркими выступлениями и эрудицией. Он обладал редким даром заражать слушателей идеями, передавать им свои чувства и знания. Он не читал сухих «академических» лекций. Его выступления были живыми, увлекательными, и их трудно было записывать, ибо в простом записывании фактов исчезало главное, что вносило душу в его изложение, — единство мысли и чувства, художественный эффект воссозданной им картины и тонких оттенков эмоций, которыми было пронизано его изложение. Нередко во время лекций он садился за рояль и свои слова подкреплял музыкой, импровизированным концертом. Он не упускал случая в своих лекциях остановиться на важнейших культурных и общественно-политических проблемах, заставлял думать, переживать, соглашаться или спорить с ним. Его называли «последним будителем и первым коммунистом среди чехословацкой интеллигенции», «красной вороной» Карлова университета.

Он любил приглашать студентов к себе домой и вел с ними там откровенные разговоры. Дома он был еще свободнее, чем на кафедре. В тесный шумный круг собирались те, кто начинал сотрудничать с его боевым журналом «Вар» («Кипение»), который стал издаваться с декабря 1921 года. Во вступительной статье этого «журнала по вопросам культуры и политики» Неедлы изложил программу действий: «Фронт против фронта — это приказ времени. Фронту банкиров, помещиков и капиталистов надо противопоставить широкий фронт трудового народа». Но для этого надо пробуждать чешский народ, давать ему веру в конечную победу, работать терпеливо, упорно и решительно. «Как наши будители работали от Читателя к читателю, от слушателя к слушателю, так должны работать и мы». Фучик сразу разглядел, что «Вар» является «типом журнала действительно прогрессивного, не скрывающего своих симпатий к коммунизму».

Дружную, непринужденную атмосферу Каулихова дома воскресил позднее В. Незвал в «Стихах из альбома», посвященных семидесятилетию 3. Неедлы:

Тридцать лет прошло с тех пор, как в зале Дома Каулихова для нас Вы шедевры старые играли, И летел, летел за часом час… Да, того, что пережил когда-то, Не вернуть, не пережить опять, Поясняя сложные сонаты, Вы учили мир преображать.                       «Оперы, симфонии и польки…                       Дело тут не в музыке одной».                       Вижу ваших слушателей. Волькер                       Как живой стоит передо мной.                       Помню «Вар» на Спаленой, где все мы                       Собирались в тесный шумный круг.                       Поколению людей богемы                       Протянули руку вы, как друг.

Разумеется, были профессора, которые не восхищали Фучика. Но в течение пяти лет он достаточно регулярно посещал все лекции, на которые записался. А их было много: на третьем курсе — 51 час в неделю: лекции по чешской литературе, по современному русскому роману, по сравнительной литературе, прикладной философии, лекции Неедлы о Сметане, лекции Шальды «Систематическая история французской литературы 19-го столетия». Но неверно было бы думать, что он только и делал, как иссушал свой ум университетской наукой.

Он пробует себя в журналистике: в 1922–1923 годах опубликовал в пльзенской «Правде» около двадцати статей по вопросам театра и литературы. Правда, резонанс этих выступлений был невелик. Свои взгляды на творчество отдельных чешских писателей он отстаивал и на семинарах в университете, хотя считалось чем-то неслыханным вступать в спор с преподавателями. Один из университетских коллег Фучика, Земан, вспоминал, какие бурные споры затевали Фучик и словацкий коммунист Урке на литературоведческом семинаре, который вел профессор Гисек. Считая свои воззрения чуть ли не святыми для студентов, Гисек приводил в пример творчество Петра Безруча, автора «Силезских песен», как доказательство того, что чешская национальная поэзия всегда органически сочетается с поэзией социальной, что героями этой поэзии были мелкие ремесленники, торговцы, чиновники, то есть мелкая буржуазия. Профессор был немало удивлен, когда Фучик сказал, что это полуправда, что Безруч был поэтом не мелкой буржуазии, а поэтом порабощенного народа: голосом крестьян Бескид, рабочих Остравы, горняков, плотников, горничных, голосом пролетариата, который был для него народом. Выступление Фучика вывело из себя профессора. «Расхождения между Фучиком и Гисеком, обнаружившиеся в 1924 году, проявились и через много лет, — вспоминал Земан. — Во времена оккупации Фучик вел революционную борьбу в подполье, а Гисек стал министром просвещения в правительстве протектората».

В бумагах профессора Якубеца сохранилась курсовая работа Фучика «1799–1804 годы в романе А. Ирасека „Ф.Л. Век“», написанная зимой 1925 года. Юлиуса взволновала поднятая Ирасеком тема дружбы чешского и русского народов, картина восторженной встречи в конце 1799 года легендарного русского полководца Суворова и его чудо-богатырей в Праге, только что совершивших швейцарский поход. Писатель показал, что победа русского народа над Наполеоном способствовала росту национального самосознания чешского народа.

Экзамен по-латыни Фучик сдавать не стал и потому числился вольнослушателем, «вечным студентом». Он так и не стал сдавать государственные экзамены и, естественно, не получил диплома. Дело было не в отсутствии у него лингвистических способностей, ведь он хорошо знал русский, немецкий и французский языки, а скорее в том, что он никак не мог побороть себя, заставить зубрить мертвый латинский язык, не дающий ему никакой практической пользы. Вся его страстная натура восставала против школярского отношения к жизни, над которым так гениально смеялся Гёте в своем разговоре Мефистофеля со студентом, закончившемся словами: «Теория, мой друг, суха, но зеленеет жизни древо».

Среди пражских студентов в 20-е годы наблюдалось бурное политическое брожение. На арену борьбы вместе с отцами, завоевавшими национальную независимость, выходят сыновья. Они начинают свой путь в необычном, расколотом мире, реагируют на все со всем пылом молодости. По вечерам молодежь собирается в пражских ресторанчиках и маленьких кафе. Взгляды одних обращены к Москве, других — к Парижу, Лондону. Чуть ли не у каждого свои готовые решения «домашних» и мировых проблем. Максимализм и самоуверенность молодости уживаются с сомнениями и растерянностью перед реальной, а не книжной действительностью. Возникают самые разные художественные и политические общества и клубы с громкими названиями и программами. Всюду споры до изнеможения. Впоследствии многие из пражских студентов отреклись от того, что проповедовали: одни стали благонравными гражданами, другие пытались сохранить верность прекраснодушному, но сильно потрепанному, бесплодному «трактирному радикализму», третьи «взялись за ум», приспособились к существующему режиму… Среди тех, кто тянулся к социализму всей душой, был Фучик.

— Я твердо верю, — говорил друзьям запальчиво Юлиус, — что коммунизм призван истребить боль, зло, неправду, то есть все некрасивое, бесформенное, низменное.

Фучик быстро приобщился к политической жизни, стал членом коммунистической организации в пражском районе Старые Страшницы, неизменным участником всех демонстраций и митингов. Друзья Фучика вспоминали не раз, как он влетал к ним в комнату и, взволнованный, запыхавшийся от быстрого бега, уже в дверях кричал:

— Бросай все, идем!

Это значило: готовится митинг, политическая демонстрация или чье-нибудь выступление. И они шли. На Вацлавскую площадь, на Карлин, на Жофин, на Пршикопы, в Люцерну, в Национальный театр, к парламенту или на Стрелецкий остров, где рабочие Праги впервые праздновали в 1890 году праздник 1 Мая.

Юлиусу и его друзьям не раз доставалось от полицейских дубинок. Но это их не смущало. На то и борьба! Фучик часто выступал на различных собраниях, митингах, был искусным оратором. Остроумие Фучика, умение не только не терять присутствие духа, а, напротив, воспламеняться, находить нужное слово, яркую метафору и сравнение блестяще выдерживали экзамен. Его популярность в кругах прогрессивного студенчества Праги растет, у него становится все больше друзей.

На этот период приходится большое событие в личной жизни: он знакомится с Марией Ваничковой — веселой, голубоглазой студенткой философского факультета. На лекциях они сидели рядом, вместе учились, на демонстрациях шли плечо к плечу. Когда Ваничкова, или, как ее ласково называли друзья, Ваничка, Ваня, уезжала домой, к своим родителям в Опочно, а Юлиус оставался в Праге или у своих родителей в Пльзене, он ежедневно писал ей нежные письма, полные страсти и нескрываемой тоски по ней.

Вскоре партия стала поручать ему ответственные задания. Однажды он выступал на митинге вместе с Антониной Запотоцким. Запотоцкий говорил о том, что народ представлял себе не такую республику, когда громил Австро-Венгрию и выходил с оружием в руках на баррикады, дороговизне и безработице, о капиталистах, фабрикантах, помещиках, которые не хотят отказываться от своих эксплуататорских привилегий. Затем на трибуну поднялся Фучик и от имени передового студенчества говорил о нищете и плохих социальных условиях жизни студентов, высокой плате за обучение, о том, что права студентов незаконно урезаются и молодая интеллигенция не может найти себе применения.

В 1925 году по инициативе коммунистов создается Общество экономических и культурных связей с Новой Россией. Его возглавил Неедлы. В лекциях, в выступлениях, в печати, в беседах члены общества правдиво информировали общественность о положении в Советском Союзе, знакомили ее с выдающимися произведениями советской социалистической культуры. Тем самым оно помогало разоблачать антисоветскую клевету, распространявшуюся, в частности, различными белоэмигрантскими группами, осевшими в Чехословакии. О том, как росли симпатии к Советскому Союзу среди чехословацкого народа, свидетельствовали сотни резолюций с требованиями признать Советский Союз и установить с ним дипломатические отношения.

В середине ноября 1925 года проходили парламентские выборы. Правительственные партии использовали все имеющиеся в их распоряжении средства, чтобы добиться победы. Они подключили государственный аппарат, прессу и другие средства пропаганды, давали всевозможные обещания, использовали методы подкупа. Их борьба была направлена прежде всего против коммунистической партии. Летом 1925 года был инспирирован антикоммунистический «шпионский» процесс, с помощью которого намеревались дискредитировать КПЧ. Аресты коммунистов, конфискация пропагандистской литературы стали обычным явлением. КПЧ использовала предвыборную кампанию для пропаганды среди трудящихся своей революционной программы, для борьбы против буржуазной демагогии.

За неделю до выборов КПЧ собиралась организовать в Праге демонстрацию трудящихся в честь годовщины Октябрьской революции. На Вацлавской площади соорудили несколько трибун. На одной из них председательствовал и открывал митинг Фучик. На этих выборах коммунисты добились большого успеха: они получили около одного миллиона голосов и 41 депутатский мандат. Каждый седьмой-восьмой избиратель голосовал за коммунистов. КПЧ стала после выборов одной из самых сильных массовых партий в республике.

Как и многие другие студенты, Фучик сам зарабатывал себе на жизнь. Родители помогали ему, но Юлиус был весьма щепетилен в этом отношении и не хотел доставлять им лишние хлопоты. Прибыв в Прагу, он в течение четырех месяцев вел приходно-расходную книжечку, где отмечал свою наличность, вернее хроническое безденежье. Приходилось нередко брать у друзей взаймы. Когда у Юлиуса и Марии денег на обед не было, что случалось нередко, они надевали свою лучшую одежду и отправлялись «пообедать в городе», откуда возвращались не раньше чем могло закончиться мнимое посещение ресторана. На самом же деле, купив немного шпекачек и пива, они пристраивались где-нибудь перекусить, а затем бродили по городу.

До весны 1923 года он работал младшим служащим в Государственном статистическом управлении. Иногда он отлучается в рабочее время но своим делам, на митинги и собрания, а это уже смертный грех для служащего такой конторы. Его уволили.

После неудавшейся «чиновничьей карьеры» в статистическом управлении Фучик сменил много профессий: был учителем, спортивным тренером, поденщиком на прокладке шоссейной дороги под Прагой. Здесь его ждала суровая жизненная школа. Он не раз вспоминал слова своего учителя Шальды: «Идите в гущу простого народа, как говорится, в низы. Для своего поэтического становления вы приобретете там больше, чем от чтения двадцати журналов самого различного толка. Научитесь ненавидеть болтовню и использовать и любить слово как взрыв жизненной силы, как эквивалент поступка… Послушайте-ка часок-другой, и вы будете излечены от пустой декоративности, от всякого грима, помад, духов и прочего лживого смрада». Да, думал Фучик, Шальда прав, жизнь изобретательнее любой литературы, и в прочитанных книгах не было ни таких злодеев, ни даже благородных героев, которых не превзошли бы живые люди.

Однажды Юлиус стал свидетелем такой сцены: худенький белобрысый мальчик, подмастерье столяра, не удержал своими ручонками тяжело нагруженную вещами тележку, и она полетела под откос. Увидев, что вещи пострадали, хозяин стал жестоко избивать мальчика. «Я за него заступился, — пишет Фучик в одном из писем в 1924 году. — Полицейский, выяснение личности и множество всякой ерунды. А посреди улицы стоял этот мальчик, запряженный в ремни тележки, как конь, налетевший на трамвай. Страшно перепуганный, бледный от боли и совершенно апатичный к несправедливости, он весь трясся, потому что не совсем осознавал, что было и что еще будет. А будет то, что его прогонят от мастера и изобьют дома, затем наступит безработица. У такого ребенка сразу столько горя, что трудно себе даже представить. Он мог бы утонуть в своих собственных невзгодах. И опять ты видишь, что означает для нас, для всех — работа».

С рабочими Фучик чувствовал себя легко: он быстро умел завязывать разговоры, между ними не было никакой дистанции. Он один из них, прост, скромен, не хвастался своим образованием, внимательно выслушивал их рассказы о работе и жизни. Он узнавал множество историй о том, как предприниматели выжимали путем скрытых сверхурочных работ дополнительную прибыль из рабочих или с помощью умышленных неясностей в условиях оплаты обманывали рабочих при расчете, о несчастных случаях на производстве по вине предпринимателей. Он видел не только нужду, произвол и беззаконие; видел он и то, как помогают друг другу рабочие люди.

«Как-то я гостила у нашей тетки в Праге, на Виноградах, — вспоминала Вера, сестра Фучика. — Юлек, похвастав, что получил „неслыханный гонорар“, пригласил меня в ресторан. Перед этим он сделал мне необычный подарок: познакомил с известным поэтом Витезславом Незвалом. Незвал прочитал мне свои новые стихи и поцеловал руку. Первый мужчина, поцеловавший руку!

В таком приподнятом настроении я шла с Юлеком по Вацлавской площади. Как назло, на каждом шагу попадались нищие. Это портило праздничное настроение, и я отворачивалась. Брат заметил мои „маневры“ и тут же дал нищему 5 крон. Я не выдержала:

— Юлек, ты, наверное, ошибся? Это же пять крон!

— Ну и что, Верушка! Он должен сидеть здесь целый день, чтобы собрать себе на обед. Все эти люди могли бы отлично работать. И хотели бы. Но негде. Позор нашей стране!

Однако деньги он разменял и всю дорогу продолжал их раздавать. Когда по пути в ресторан мы зашли в редакцию, Юлек обшарил карманы. Увы, ничего. Семидесяти крон как не бывало! Брат немного смутился и занял деньги у товарищей, чтобы все же выполнить свое обещание.

Я была уверена, что Юла на Вацлавской площади делал это все под настроением, поддавшись эмоциям. Но когда мы возвращались из ресторана, он долго и серьезно говорил со мной. О том, откуда взялись нищие и безработные в такой богатой стране, как наша. О том, что нужно сделать, чтобы навсегда избавиться от жизни, основанной на несправедливости и ограблении миллионов людей…»

В середине двадцатых годов Прагу охватило небывалое оживление. Слишком много было кровопролитий на фронтах и лишений в тылу. Людей охватила горячка — скорее нагнать упущенное! Все куда-то заспешили, задуматься стало некогда. Световые рекламы вспыхивали и гасли, на экране мелькали лица кинозвезд, демонстрировались ревю с танцовщицами, с жонглерами и акробатами. В автомобилях всех марок, типов и размеров, на лодках, лыжах люди догоняли убегающее время, свою молодость, утраченную во время войны. Лихорадка наслаждения охватила все города Европы, но Прага после падения австро-венгерской монархии перегоняла всех, как выскочка и нувориш.

Это было время, когда на предпринимательском небосклоне взошла и ярко засветилась «звезда» обувного короля Томаша Бати. Буржуазная пропаганда на все лады рекламировала его как хрестоматийный пример бедняка, благодаря своей энергии и таланту достигшего безграничного богатства и могущества; интеллигенция превозносила его как воплощение идеала «сверхчеловека». Это был делец действительно большого размаха. В моравском городке Злин, в этом недавнем медвежьем углу, он построил великолепно оборудованные заводы; там он применил методы сверхсовременной эксплуатации. Даже инженеры, управляющие, бухгалтеры никогда не были спокойны. Батя любил устраивать телефонные авралы во втором часу ночи, когда ему вдруг приходила в голову какая-нибудь новая техническая идея, и он собирал на совещание весь руководящий персонал своего предприятия. На конвертах, в которых выдавали рабочим заработную плату, было написано: «Научитесь делать деньги из вашего тела». Его называли или «хозяин» или «миллионер». Это слово произносилось с благоговением и так, словно речь шла о чем-то легендарном, а если сказать «капиталист», сразу ясно, что это нехороший человек. Слово «капиталист» было бранным и, если угодно, зловещим словом. Томаш Батя любил афоризмы, и в витринах его магазинов можно было найти самые разнообразные сентенции: «Моя обувь не натирает мозолей», «Будем веселыми!», «Не читайте русских романов — они лишают вас радостей жизни».

Фучика не ослепляли витрины магазинов. Однажды он после посещения пражской оптовой ярмарки с иронией записал в своем блокноте: «Ходишь среди людей. Тебе весело от того, что здесь так оживленно, ты радуешься тому, что жизнь и торговля здесь бьют ключом. Господин Шкода демонстрирует не пушки, а плуги, автомобили и станки. Господин X подчеркивает экономическую выгодность своего патента, а господин У даже вещает что-то о социальной значимости. Ты видишь, как далеко шагнули культура, прогресс, и радуешься. Радуешься тому, что господин М продает Болгарии спальные гарнитуры, а господин Н — Англии великолепные ванны; радуешься тому, что радуются они и что курс кроны растет. Ты берешь рекламы, которые протягивают тебе со всех сторон, и радуешься их остроумию, краскам… Но вот ты останавливаешься перед гастрономическим ларьком и вздрагиваешь, когда над самым твоим ухом кричат: „Горячие сосиски! Горячие сосиски с горчицей, прошу!“ Внезапно чувствуешь, что ты голоден; видишь, с каким презрением или насмешкой осматривают тебя господа торговцы, которые чувствуют, что на тебе не наживутся; вспоминаешь о своих стоптанных ботинках и обтрепанных брюках, ощущаешь горькую нищету. А вокруг тебя дорогие шубки и лакированные туфли, роскошные платья и различные лакомства. И ты перестаешь радоваться, потому что тебе становится больно от безмерной людской глупости… Эти ищут покупателя и отчаянно сражаются с конкурентом за каждого, у кого есть Деньги, те — связей, хотя бы с австралийскими дикарями или эскимосами. И это в то время, когда в стране тысячи людей оборваны, голодны и лишены работы. О, как весело на пражской ярмарке! Все на ней есть! Не хватает только зкспонатов нищеты».

Фучик выражает уверенность, что придет время такой гигантской ярмарки, на которой «будет демонстрировать плоды своего труда все человечество и где не будет голодной публики, попавшей сюда по случайным бесплатным билетам. На эту ярмарку придут благородные люди, белые и чистые, которые с материнской гордостью будут любоваться творениями рук своих…».

 

КРИТИК И РЕДАКТОР

В канун рождества 1922 года на сцене Пражского театра имени Тылы в Нусле была показана премьера пьесы Волькера «Высочайшая жертва» в постановке режиссера Индржиха Ронзлы, художника неуемной энергии. Это было время, когда опера имела своего Сметану, а драматургия не могла найти своего Тыла; все говорили о кризисе театра, репертуар был пестрый и крайне неравноценный, режиссура слабая, художественный уровень спектаклей невысокий. И вот как гром среди ясного неба появился спектакль «пролетарского театра» с новым типом героев, с новым пониманием единства сцены и зрительного зала. На сцене — трагическая судьба молодой, интеллигентной девушки революционерки Сони, решившей ценою собственной жизни отомстить полицейскому комиссару за убийство пятидесяти рабочих. Рабочие и студенты затаив дыхание ловили слова, волновавшие их романтикой революционной борьбы. Вместе с ними в неказистом зале окраинного театра находились автор и начинающий, никому не известный театральный критик Фучик. Он глубоко переживал мучительную драму молодой героини, решающейся на роковой шаг и трепещущей при мысли о «высочайшей жертве». «У грядущего мира — гипнотический взгляд, и он устремлен на меня, — писал Фучик, — не хочу просто умереть — хочу чего-то большего… Надо чем-то жертвовать в жизни, чтобы жизнь не кончалась с тобой». Он повторил слова Бетховена «Es muß sein» — «Да будет так!», ставшие эпиграфом пьесы, и добавил: «Но где этот мир, чей взгляд обладает такой гипнотической силой? Здесь, в городе, куда выходит мое окно, шумят черные толпы чумазых людей с мозолистыми руками, здесь — корни нового, великого и единого мира, которому сегодня пожертвовали себя Соня, Филипп и Петр, а завтра отдадим свои жизни все мы, люди старого мира. И не потому, что захотим этого, а потому что придется…»

В пльзенской газете «Правда» Фучик публикует восторженную рецензию. В своеобразной, очень динамичной и полной глубоких противоречий пьесе он разглядел появление революционного искусства, «первое достижение пролетарского театра».

Один из зачинателей чешской поэзии социалистического реализма, Иржи Волькер был на три года старше Фучика, но значил для него больше, чем любимый поэт. Первый сборник стихов поэта «Гость на порог» произвел на Юлиуса глубокое впечатление: «У меня был такой обычай. Каждый год я начинал символически. Книга, открывающая год, была для меня символом, программой. Программа, символ — это означало заглянуть в библиотечку испытанных поэтов и начать Нерудой, Чехом и Махаром, поэтами, которых мы хорошо знаем, которые всем известны. Каждый интеллигент считает своим долгом… и т. д. И вдруг — незнакомое имя. Какой-то Волькер. Кто знал его год назад? А сколько людей уже знают его теперь?..»

Фучик был прав. Еще вчера И. Волькера действительно никто не знал как поэта. Когда в 1919 году студент первого курса Карлова университета Волькер принес свои первые стихи в журнал «Червен» («Июнь»), маститый искушенный поэт, самый крупный тогда авторитет в чехословацкой поэзии С.К. Нейман забраковал их, заметив шутливо, что малина должна еще дозреть (в стихотворении упоминалась малина). А всего несколькими годами позже тот же Нейман, очарованный его новаторскими стихами, назовет Волькера «самым глубоким лириком и самым обнадеживающим эпиком коммунистической поэзии», у которого «нет соперников». Взлет таланта поэта был настолько стремительным, а средоточие творческой энергии и большой поэтической культуры настолько редким, что за три-четыре года деятельности в своей короткой жизни он стал классиком родной литературы и оказал огромное влияние на целое поколение чехословацких литераторов.

И. Волькер рассматривал поэзию как «предвосхищение завтрашнего дня», и в июне 1920 года в статье «Революционеры» писал: «Сегодня — это эпоха чудес. У людей появляются новые глаза. Они сжигают все старые взгляды так быстро, что это даже больно. То, что мы видели вчера, нас воспламеняет и открывает много такого, что мы раньше не видели. Наступает эпоха нового зрения. Это знают все на передовом посту — они знают и больше. И руки будут причастны к новому зрению („руки“ у Волькера, как и у других чехословацких поэтов его времени, — символ действия. — В. Ф.). Настанет великое перемещение… И это открывание вещей, веками привязанных к определенному месту, во имя новой свободы духа называется революцией. У нас еще революции не было. В России она уже совершилась. И с такой славой, что мы все слышим ее. Мы знаем, что она придет, потому что мы ждем ее».

Фучику было очень близким волькеровское ощущение и восприятие жизни, противоположное индивидуализму, одиночеству, проникнутое радостью единения с людьми, радостью борьбы за счастье. Произведения поэта захватывали целиком Фучика, воплощали его представления о новом, революционном искусстве.

В Волькере Юлиус увидел «самого опытного в социальном отношении» поэта и второму сборнику его стихов «Час рождения» посвятил большую статью «Книга поколения». Уже в этой ранней работе намечаются некоторые существенные и принципиальные особенности последующей, зрелой литературно-критической деятельности Фучика. Он рассматривает каждое литературное явление в свете большой исторической перспективы, определяя его место в истории народа и борьбе за лучшее будущее. Поставив вопрос о дальнейших путях развития революционного искусства, Фучик видит в стихах Волькера идейные искажения целого поколения, поколения войны и революции.

В начале 20-х годов в Чехословакии сложилось сильное революционно-социалистическое течение в литературе. Осенью 1920 года возникло объединение молодых революционно настроенных писателей и художников «Деветсил», куда вошли Ярослав Сейферт, Карел Тенге, а позднее — Иржи Волькер, Витезслав Незвал, Владислав Ванчура, Бедржих Вацлавек и другие литераторы и публицисты. Кафе «Народное» на Национальном проспекте было резиденцией «Деветсила». Здесь велись ожесточенные споры и дебаты об архитектуре, о политике, о театре, о современной живописи, о критике и об истории искусства.

В Коммунистическую партию Чехословакии вступают такие крупные поэты и писатели, как С.К. Нейман, И. Ольбрахт, И. Волькер, М. Майерова, Й. Гора. Партию во всем поддерживает 3. Неедлы, хотя формально он остается вне ее рядов. Иржи Волькер пишет один из самых ярких манифестов нового литературного движения «Пролетарское искусство», сыгравший важную роль в развитии чешской социалистической литературы. «Мы сегодня хотим бороться и выражать в искусстве идею и жизненную мудрость рабочего класса, единственного класса, который имеет перспективу роста, — писал Волькер в одной из своих статей. — Мы действуем так во имя коммунизма, будучи умом и сердцем убеждены в том, что коммунизм сегодня единственно честное, жизнеспособное и способное к практическим действиям направление человеческих усилий».

Волькеровская программа пролетарского искусства явилась той теоретической основой, опираясь на которую делал Фучик свои первые шаги на поприще литературной и театральной критики. Юлиус излагает свое кредо так: «Сейчас возможна и правильна одна-единственная тенденция пролетарского искусства — быть революционером». Фучик познакомился и подружился с молодыми писателями и поэтами, преимущественно своими ровесниками, которые вскоре войдут в первый ряд писателей Чехословакии, бывал на вечерах, в клубах, в литературных кафе. Среди его новых друзей Витезслав Незвал — молодой поэт, выпустивший сборник стихов «Мост», Константин Библ — застенчивый поэт, побывавший на фронтах мировой войны, выпустивший сборник стихов «Дорога к людям», Карл Конрад — остроумный и находчивый, с которым Фучик редактировал студенческий сатирический журнал «Три» («Колючка»), Ярослав Сейферт — паренек с Жижкова, выпустивший сборник революционных стихов «Город в слезах», Ладислав Новомеский, редактор словацкого марксистского общественно-литературного журнала «ДАВ», Карел Тейге, признанный вождь и теоретик «Деветсила», судивший обо всем, пользующийся непререкаемым авторитетом.

Давно ли чешская критика сетовала на недостаточную масштабность «малого народа», не дающую якобы простора для развития литературы мирового уровня? И как бы неожиданно и внезапно на литературном горизонте Чехословакии взошло целое созвездие дарований. Ярослав Гашек, С.К. Нейман, И. Волькер, Й. Гора, К. Библ, И. Олъбрахт, М. Майерова, В. Ванчура почти одновременно заблистали всеми гранями таланта. Чехословацкая литература выходила на мировую арену. Это было, конечно, явление удивительное, но глубоко закономерное. Тем, кто сетовал на «малые масштабы», Карел Чапек, решительно отвергавший подобные рассуждения, остроумно заметил, что «масштабы Афин, где говорил Софокл, не особенно превосходили масштабы, например, нынешней Пяьзени». Чехословацкая литература уже в XIX веке имела прочные связи с мировой литературой, усваивала достижения русского реалистического романа, но время для собственных экспериментов и открытий никак не наставало. И только после мировой войны, после очистительной грозы революции 1917 года острота ощущения эпохи, настоятельная потребность осмыслить будущие судьбы молодого чехословацкого государства, понять главное направление исторического развития, видеть жизнь человека в широких связях вдохнули особую жизнь в литературу, придав ей масштабность проблематики и остроту мыслей и чувств. Ведущий чехословацкий революционный писатель С.К. Нейман еще в 1920 году сказал: «Мы боролись за свободную Чехословацкую республику, и знайте, если не победит международный революционный социализм, наш народ сделается вассалом международного капитала и в ближайшей войне наша республика будет растерзана». Эти слова были не только гениальным пророчеством проницательного ума, сумевшего разглядеть скрытое за завесой будущее. Это было и ощущение духа современности, точным восприятием основного направления исторического развития.

В центре внимания писателей и поэтов была, естественно, не только общественно-историческая тематика. Литература откликалась на самые разные стороны бытия, ее тематический спектр был достаточно широк и разнообразен. Тема социальной справедливости становится ведущей. Нельзя сказать, что в чешской литературе не было до этого обращений к жизни рабочего класса, к социальной тематике. В социал-демократических газетах и в семейных календарях для рабочих печаталось немало продукции с «социальной» тематикой. Известно, как Я. Гашек пародировал такую литературу, где социальный переворот изображался как чудо, как обманчивая иллюзия. В этой продукции пролетариат, не имея перед собой никакой революционной перспективы, только и делал, что сетовал, терпел лишения, стонал, но при этом бездействовал. «Сплошные тяготы жизни, сплошные слезы, — писал Гашек, — сплошное хныканье — и это читается преимущественно рабочими! Такая литература воспитывает из них плаксивых баб, единственное утешение которых — воспоминания, слабая надежда на то, что когда-нибудь все же настанет какая-то заря. А покамест их жены, по словам тех же поэтов, „дают миру новых рабов…“»

«Час рождения» И. Волькера — это не только рассказ о тяжелом положении рабочего в буржуазном обществ, но и призыв к революционному преобразованию мира. «Мадонна рабочего квартара» Й. Горы — это уверенность поэта в том, что единение людей труда, пролетарская революция — залог будущей справедливости. Пролетарские писатели и поэты чутко прислушивались к подземным толчкам нарастающего народного гнева, видели в рабочем классе силу, способную осуществить мечту о лучшем, более совершенном и справедливом общественном порядке. И как бы внезапное восхождение на литературном горизонте целого созвездия талантов возвещало о вступлении в борьбу могучих сил, представлявших по-разному все оттенки передовой общественной мысли того времени.

* * *

В 1923 году Фучик знакомится со студенткой Высшей коммерческой школы в Праге Густиной Кодержичевой.

«Я сильно сомневалась в том, — вспоминает Густа, — что этот совсем молодой человек мог быть театральным критиком, просто придумал, чтобы показаться интересным. И одет он был в светлый костюм, на ногах — сандалии. Театральные критики — солидные господа и, конечно, в черном… Да и комнатка его совсем не похожа на ту, в которой мог бы жить хоть сколько-нибудь выдающийся человек. Два маленьких окна, словно близко посаженные глаза, вид на железнодорожную насыпь, крашеный пол, нет даже крошечного коврика. В одном углу — изразцовая печка, в другом — умывальник, между окнами — столик с вазочкой, несколько книг. Платяной шкаф, кровать, два стула, на стене репродукция. И все. Никакой библиотеки, которая говорила бы о том, что здесь живет пишущий человек».

Из всех студенческих друзей Юлиусу ближе всех Иван Секанина — близкий друг Иржи Волькера, большой весельчак, любитель попеть народные песни и поиграть на гитаре в кругу друзей-студентов. Весной 1923 года он привел Фучика в редакцию прогрессивного журнала «Социалист» и познакомил его с редактором Властимилом Бореком, с которым Юлиус быстро подружился. У Борека часто собирались прогрессивные студенты, литераторы, левые политические деятели. Душой этой компании был хозяин, сравнительно молодой человек, но с политической биографией, насыщенной важными событиями, крутыми поворотами. Начинал Борек политическую деятельность в составе анархистских групп, активно выступавших в предвоенные годы против милитаризма. За участие в антивоенных демонстрациях его неоднократно арестовывали. После образования Чехословацкой республики он стал главным редактором газеты «Ческе слово» («Чешское слово») — органа Чехословацкой социалистической партии. В 1923 году анархист Шоупал совершил покушение на министра финансов Алоиса Рашина. Воспользовавшись этим, буржуазия провела в парламенте «Закон об охране республики» как орудие для борьбы против «коммунистической опасности». Группа депутатов, членов Чехословацкой социалистической партии, выступила в парламенте против этого закона. Их поддержал главный редактор «Ческе слово». Всех их исключили из партии, и они основали с марта 1923 года журнал оппозиции социалистической партии «Социалист». Идейно-политическая платформа журнала была близка коммунистам, и в 1925 году эта группа бывших социалистов вошла в КПЧ.

Бореки жили в только что отстроенной вилле в фешенебельном районе Праги на Виноградах, и Фучик в сентябре 1924 года снял у них комнату. Полуподвальное помещение с окнами в сад надолго стало его убежищем. Юлиус поселился вместе с Марией Ваничковой. Родители Марии не должны были об этом знать, но Юлек поделился замыслом с той, кому он доверял во всех важных делах, — с матерью. Он писал Ваничковой: «Я рассказал о нашем решении маме. Она пришла в ужас. Но она верит в мою разумность и порядочность. Вот, видно, в чем разница между „моими“ и „твоими“. Думаю, что „твои“ считают тебя неразумной…» Молодые люди руководствовались собственными моральными принципами и чувствами, считали официальный брак мещанским предрассудком. В этом в то время не было ничего необычного. К тому же, думали они, разве не моя?ет добровольный, свободный союз двух любящих людей быть более чистым, благородным и романтическим, чем супружество, освященное формальностями и условностями официального брака? На этой квартире они жили до конца двадцатых годов, здесь Фучик начал старательно собирать многотомную прекрасную библиотеку, тратя почти все свои сбережения. «Социалист» был первым журналом, платившим Фучику гонорары за статьи. Писал Юлиус рецензии на пьесы и книги.

Летом 1923 года Фучик публикует в «Социалисте» две статьи по вопросам литературы и искусства: «Около театра» и «Реакция газетно-журнальная, проистекающая от глупости, подлости и ничтожества». В них он обрушивается на все, что тормозит развитие культуры. Он бичует реакционную культуру как «культуру» в кавычках, в которой заинтересованы и буржуазные политики, и литературные ремесленники, и призывает вести борьбу не только против политической реакции, но и против серости в искусстве, которая калечит, по его мнению, даже самую передовую живую мысль, против ремесленничества и подхалимства, которые убивают и развращают культуру.

Все, кто знал Фучика, отмечали, что у него не было расхождений в высказываниях в кругу друзей, в кулуарах театра, редакции и на страницах печати. Принимая приглашения от различных газет и журналов, он руководствовался одним: сможет ли он свободно излагать свои взгляды? Он был еще студентом первых курсов, когда ему в 1924 году было сделано выгодное предложение от пльзенского журнала «Прамен». Многие на его месте не преминули бы воспользоваться заманчивым предложением, но Фучик подумал прежде всего о том, не будут ли от него требовать того, что противоречит его марксистским взглядам. В письме от 16 сентября 1924 года он пишет: «Редактор „Прамена“ Вахек попросил меня написать для второго номера статью о пьесах, которые игрались в минувшем сезоне пражскими театрами… Он пишет, что был бы очень рад, если бы я давал в „Прамен“ рецензии на постановки хотя бы одного пражского театра, и что, вероятно, еще об одном будет писать Фишер… Я, конечно, не бросился ему на шею, а прежде всего спросил, насколько я буду свободен в суждениях. Он ответил, что для начала так процентов на пятьдесят. Мол, читатели привыкли к „Прамену“, в достаточной мере консервативному, и поэтому его нельзя сразу превратить в стопроцентный радикально-прогрессивный журнал. Короче говоря, каждое слово выдавало в нем умеренного социал-демократа. Это могло оказаться камнем преткновения. Я написал ему, что не могу стеснять себя, что хотя я и буду помнить о том, что не все мои читатели коммунисты, однако не забуду и того, что сам я коммунист».

Осенью 1925 года выходит первый номер «журнала для студентов и рабочих» — «Авангард». В состав редколлегии входили Шверма, Фучик, Секанина, Клементис, Вайскопф, Анчик и еще два-три члена Костуфры — Коммунистической студенческой фракции. Журнал смелый, по-студенчески боевой. На его страницах печатались статьи о марксизме и задачах интеллигенции, подвергались критике реакционеры от науки и культуры, отдельные члены «Деветсила», которые отходили в своем творчестве от идей коммунизма. Полный революционного энтузиазма, журнал был так же беден, как и все революционные журналы республики. Ему с трудом удавалось достать деньги на бумагу и типографию. О гонорарах не могло быть и речи. Редакционного помещения не было, и друзья собирались в Страковой студенческой академии. Фучик приходил сюда с Ваничковой. Один из них, официант и литератор Здена Анчик, написал шуточные куплеты:

Прямоугольник комнаты. Букет белых столов. Вместе уселись влюбленные и друзья. Полдень. Голод. Глядят из-за столов просящие глаза, Тут приказывают, там нервно ругаются, Этот взгляд — уверенный, этот — нетерпеливый                                                     и настороженный… Юлеку — суп, а тебе — мороженое, Ваня? Альдик сегодня обедает… Откуда у него деньги? Павле нужен прибор. Сейчас. Подожди минутку. Ладно? Так, как я служу вам, Я хотел бы служить всем людям. Другого пока не умею. Все, что умею, — сделаю, все, что должен, отдам. Я хотел быть поэтом, Потому и служу в кафетерии этом!

Члены редколлегии взяли на себя функции распространителей журнала, и не раз можно было видеть их у входа в академию или в Дом студентов, предлагающих «Авангард» читателям, Фучик написал за год пять статей, все — о литературе. Пока что он еще не касался политики и писал о том, что знал лучше всего, в чем чувствовал себя уверенно. У него уже значительный опыт журналистской работы.

После политических потрясений и экономических кризисов процесс стабилизации капитализма в Чехословакии в 1923–1924 годах сопровождался наступлением политической реакции. Обескровленное тяжелыми поражениями, рабочее движение медленно, с трудом собирало силы. Социал-демократы изо всех сил стремились идейно разоружить пролетариат, увести его с пути классовой борьбы. Молодая компартия переживает кризис: правые оппортунисты тянут ее назад, в лоно социал-демократии, а группа, подверженная «детской болезни левизны», тянет ее на путь политического сектантства. Молодая революционная литература на перепутье. Вместе со спадом революционного рабочего движения отступает волна революционной поэзии. Душевное смятение, пессимизм проникают в стихи многих поэтов. Участились случаи ренегатства. Оно становится чем-то вроде «духа времени» в литературной жизни. Франтишек Галас, недавно прославлявший революцию, выступил со стихами о том, что «пушки Октября» заржавели.

Со спадом революционной волны начинает деградировать «Деветсил». Отдельные его члены все больше отходят от идей пролетарского искусства. Вначале модным, а затем главенствующим литературным течением становится «Поэтизм» — эксцентричное авангардистское течение, проповедующее экспериментаторство в области формы. Златоусты поэтизма, особенно Тейге, блистая филологической эрудицией, стали толковать только о том, что самая страшная опасность для искусства — это возврат к реализму и омертвление в догматизме, что поэзия требует соответственного уточнения и преображения самого поэта и его места в жизни. Они очутились как бы в плену своей ложной теории, в которой очень сузили назначение и возможности поэзии, оставляя идеологическую борьбу для других сфер духовной деятельности (политика, публицистика), которыми они сами же порой одновременно занимались. Они увлекались эстетическим «эпикуреизмом», оказались в своем поэтическом творчестве в опасной близости с «чистой» поэзией. При всей своей внутренней разноголосице и частью видимых, частью скрытых противоречий поэтизм отходил от традиций пролетарской поэзии начала 20-х годов, делал уступки развлекательному искусству. Это не оставалось не замеченным в буржуазном лагере, где пресса охарактеризовала поэтизм как «путь поколения от революции к водяным лилиям», как «искусство сидеть на двух стульях, марксистском и индивидуалистическом». Фучик называл такие оценки поэтизма «твердокаменно-филистерскими», хотя нельзя не отметить, что среди буржуазных критиков были люди, занимавшие реакционные идеологические позиции, но не лишенные литературной эрудиции.

В 1924 году революционная литература понесла тяжелую утрату — умер Иржи Волькер. Ему было только двадцать четыре года. Острая дискуссия о его творческом наследии отразила напряженную идеологическую борьбу на литературном фронте, вскрыла серьезные разногласия, назревшие в среде левой интеллигенции. Ровно через год после смерти поэта в брненском журнале «Пасмо» («Нить») появилась анонимная статья с вызывающим названием «Хватит с нас Волькера!». Статья утверждала, что Волькер вовсе не является новатором, прокладывающим новые пути развития поэзии. Он замыкает собою принадлежащее прошлому и исчерпавшее себя направление «тенденциозных поэтов», это был, в сущности, «плохой поэт», не сумевший создать что-либо новое в области художественной формы. Вдохновителями статьи считали поэта Франтишека Галаса и критика Бедржиха Вацлавека, бывших соратников Волькера по «Деветсилу». Сразу же после ее появления в печати, словно по сигналу, буржуазная пресса поднялась против наследия умершего поэта. Одни осуждали автора «Часа рождения» за то, что он будто бы был близок декадентам, другие — за то, что он был от них очень далек. Левацкая «пролеткультовская» критика заявляла, что он был слишком буржуазен для того, чтобы стать пролетарским поэтом, а критики из декадентского лагеря кричали, что он был недостаточно буржуазен для подлинного художника. В напряженной атмосфере усиления политической реакции и активизации всяческих буржуазных течений и группировок в области культуры идейное значение похода, начатого журналом «Пасмо» против Волькера, выходило далеко за границы литературных споров. Это была борьба против революционного пути развития литературы, против принципов зарождавшегося в Чехословакии социалистического реализма. Недавно еще близкие Волькеру поэты Сейферт и Библ отмалчивались. Хранил молчание и Тейге. Его молчание поощряло противников Волькера и парализовало его недостаточно устойчивых, колеблющихся друзей. Против тайных и явных врагов поэта выступили С.К. Нейман и Неедлы. Вместе с ними на защиту традиций революционной поэзии выступил Фучик.

Темпераментная статья Фучика «Ликвидация „Культа“ Волькера» была напечатана в журнале «Авангард» и стала его лучшим критическим выступлением тех лет. Она выделялась тонким анализом сложных процессов литературной жизни, широтой и смелостью обобщений, полемическим блеском, характерным для его зрелой критической деятельности. «Не читайте Волькера, который не принадлежит вам, — обращается он к буржуазному обществу. — Почитайте лучше Незвала, который ваш. Читайте Сейферта, который перешел к вам. Читайте „Пасмо“, „Диск“ и „Пражские сатурналие“ (деветсиловские журналы. — В. Ф.)». На этот период приходится мучительный поиск Фучиком своего места в литературной среде, где произошла перестановка сил. «Деветсил» перешел на позиции поэтизма.

На какое-то время Юлиус попадает в магнетическое поле поэтизма. В еженедельнике «Нова свобода» («Новая свобода») Шальда дал весьма лестные оценки поэтизму, трактуя его не как уход от жизни, а, напротив, путь к ней. Мнение Шальды было дорого, ведь именно он боролся за признание поэзии Волькера. Но главное, что повлияло на решение Фучика вступить в 1926 году в «Деветсил», было творчество таких талантливых представителей поэтизма, как Незвал, Библ, Сейферт, Конрад, которое обогащало воображение и чувства людей, дарило радость. Фучик видел, что сквозь пеструю ветошь манифестов и деклараций, сквозь мимолетные лозунги проступало главное — само развитие литературы и искусства, не желавших считаться с односторонними положениями тех или иных теорий и критиков. Дело было не в принадлежности к определенной группировке, а в отношении к жизни, новой действительности. Его симпатии вызывали смелые эксперименты в области формы — метафоричность, ассоциативность, звуковая инструментовка стиха, сближение, как ему казалось, поэзии и журналистики.

У разных представителей поэтизма результаты переоценки старого и поисков нового были разные: одни искатели в своих творческих поисках, освобождаясь от того, что потеряло соль и цену, и мечтая об обновлении форм познания, культуры, искусства, преодолевая собственные заблуждения, сумели связать свои художественные искания с задачами реальной борьбы за новую жизнь, за революционное пересоздание мира. Другим этого было не дано, и в этом была их трагедия. Она предопределила судьбы некоторых даже высокообразованных и одаренных людей, достойных лучшей участи, нежели та, что их постигла. Это видно на примере лидера «Деветсила» Карела Тейге. Он все более и более нигилистически относился к национальному и мировому культурному наследию, считал его устаревшим хламом, теряя почву под ногами, уходя все дальше и дальше от жизни народа. В 30-е годы он скатился на позиции троцкизма и антисоветизма.

Влияние поэтизма сказывалось какое-то время на творчестве Фучика: в ряде его театральных рецензий появились тенденции теоретизирования, отрицания классического наследия, однако он не стал ортодоксальным сторонником поэтизма. Трезвый взгляд на вещи толкал его уйти от безжизненных теорий и бездейственного созерцания, не останавливаясь перед своего рода переоценкой только что приобретенных ценностей. И после вступления в «Деветсил» он продолжал писать статьи для журнала «Авангард», который был известен своим критическим отношением к поэтизму. Малейшую возможность он использует для того, чтобы высказать свои симпатии и верность реалистическому направлению.

Журналистское крещение Фучик получил в 1926 году, когда Клуб современных издателей «Кмен» («Клуб модэрних накладателу». — В. Ф.) решил выпускать одноименный журнал. Журнал «Кмен» был задуман как рекламное литературно-критическое обозрение отечественных и зарубежных книг, готовящихся к изданию членами товарищества, в которое входили 26 издателей, в основном некоммунисты, и на него возлагались серьезные коммерческие надежды. Один из издателей, Карел Янский, понимал, что для процветания журнала, успеха дела прежде всего нужен талантливый редактор, и предложил на это место Фучика. Единственным препятствием были политические убеждения будущего главного редактора, но работодатели рассчитывали, что на этой должности молодой коммунист Фучик изменит свои убеждения. Не раз случалось, когда молодой студент, полный революционного пыла, постепенно утрачивал его, как только открывалась возможность приобрести «тепленькое местечко». А «Кмен» открывал для него многообещающее материальное обеспечение.

Лестное предложение Фучик принял со сложным чувством; наконец-то он станет у руля солидного журнала, но какова будет его направленность? Дадут ли ему возможность осуществить задуманное?

Действовал он изобретательно и гибко, не вступая в конфликты с издателями, но и не идя на компромиссы со своей совестью. Главное для него — пропаганда хорошей современной книги, информация о событиях, имеющих непреходящее значение. При этом он руководствовался тем тонким и верным чутьем правды и красоты, которого почти ничем не заменишь. Он чувствовал, как расширяются его познания литературного мира того времени, как накапливается опыт журналиста и литературного критика. Широкий резонанс вызвали его рецензия на роман Марии Майеровой «Лучший из миров», статья «Шестидесятилетие Петра Безруча» и материалы к пятидесятилетию Елены Малиржовой и другие.

Подбирая авторов, Фучик отдавал предпочтение писателям, поэтам и критикам из «Деветсила», привлек к сотрудничеству в «Кмене» Константина Библа, Витезслава Незвала, Курта Конрада, Марию Майорову, профессоров Неедлы, Шальду.

Фучик сумел превратить «Кмен» в серьезный информационно-литературный журнал, на тридцати двух страницах которого выступали передовые деятели чешской литературы 20-х годов. Уже в первом его номере Йозеф Гора писал о Карле Томане, Йозеф Чапек — о юмористической повести Ванчуры «Причуды лета», А.М. Пиша — о романе Горы «Голодный год».

Фучик ввел обширный раздел, посвященный культурной жизни за рубежом. В этой рубрике писали тринадцать человек, один моложе другого. Им было по двадцать лот, а самому старшему двадцать шесть лет. Здесь постоянно были представлены сообщения из Советского Союза, статьи Фучика о влиянии Великой Октябрьской социалистической революции на чешскую культуру и искусство.

С большим душевным подъемом он — самый молодой из коллектива авторов — включился в работу по подготовке юбилейного сборника объемом около 600 страниц «Десять лет диктатуры пролетариата». Статья «Октябрь и чешская литература» писалась под глубоким впечатлением от пребывания Владимира Маяковского в Праге. Для Фучика это был незабываемый день…

Маяковский приехал в Прагу по приглашению Общества культурного и экономического сближения с новой Россией. 26 апреля 1927 года в большом зале Народного дома на Виноградах, рассчитанном на тысячу мест, состоялось выступление, о котором долго говорили пражане как о большом событии в жизни города.

Фучик знал наизусть многие стихотворения поэта, но, когда Маяковский начал читать свои стихи, у него захватило дух от неожиданности. Выйдя на сцену сбоку и сделав строевой шаг с левой ноги вперед, Маяковский громко сказал, словно подавая самому себе команду:

— Раз-з-з!

Но это не был счет шагов, а первый слог его знаменитого «Левого марша»:

«Раз-ворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер».

Это была его программная вещь, и он с особой силой чеканил ее твердый революционный ритм, точно гвозди вколачивал в голые доски сцены:

«Левой! Левой! Левой!»

Потом он прочитал отрывки из поэмы «150 000 000».

Фучик был ошеломлен. Ему казалось, что русский язык — это язык колоколов. И вот эти колокола зазвучали из уст этого великана и разбушевались с особым неистовством в замкнутом, хотя и огромном, набитом до отказа, зале. Для этого поэта и для его голоса любое пространство было мало. Слова стали металлом, слова стали приказами, песнями. Они громыхали маршем, гремели орудийными залпами:

Мы        Эдисоны                       невиданных взлетов,                                 энергий                                          и светов. Но главное в нас, —                  и это                       ничем не заслонится, — главное в нас —                  это наша                       Страна Советов, советская воля,                  советское знамя,                       советское солнце.

Слова гремели как кузнечный цех, как фабрика, как орган, стеклянные подвески на тонких люстрах дрожали и дребезжали. Овациям не было конца, Фучик сказал своим друзьям:

— Именно таким я себе и представлял революционного поэта!

В своей статье, написанной к 10-й годовщине Октября, он пишет: «Отношение к русской революции является для нас мерилом силы личности и ее способности трудиться в современном мире».

Деятельность Фучика стала для реакционеров бельмом в глазу, и они подняли тревогу. Первым выступил редактор реакционной газеты «Народны листы» Мирослав Рутте. Он обрушился на «Кмен», обвинив его в «трактирном юморе» и, что более важно, в «коммунистической тенденции, которая вырисовывается все яснее благодаря деятельности его редактора». Рутте подсчитал, что «примерно треть всего текста либо посвящена коммунистам, либо написана коммунистами», и, естественно, к этому «общество не может остаться безразличным».

Это был открытый вызов, и Фучик не только принимает его, но и подливает масла в огонь: «Господин Рутте думает, что к сотрудничеству в журнале я привлекаю только коммунистов. Он в этом ошибается. Я выбираю сотрудников в той мере, какой имею возможность выбирать, — не по их политическим убеждениям, а по степени их таланта. И господин Рутте не является сотрудником „Кмена“ не потому, что он национальный демократ…»

Работать стало значительно сложнее. После полемики с Рутте он чувствует себя в «Кмене» все более несвободно, все более неуютно.

В 1928 году к 100-летию со дня рождения Л. Н. Толстого Юлиус подготовил для печати материалы о его творчестве: отобрал несколько ленинских статей о Толстом, тогда еще не переведенных, отрывки из воспоминаний друзей В. И. Ленина о его отношении к Толстому. Получилась интересная книга, к которой Фучик написал предисловие и подробные комментарии. Она была напечатана в «Малой библиотеке ленинизма», выпускавшейся Коммунистическим издательством в Праге. Знакомство с трудами В. И. Ленина, его оценкой наследия Толстого, методологией анализа кричащих противоречий мировоззрения и творчества великого писателя имело для Фучика, как он сам об этом не раз говорил, неоценимое значение. Ленин не отделял Толстого-художника от Толстого-мыслителя, не противопоставлял и не сталкивал их. В кричащих противоречиях Толстого он видел отражение реальных противоречий эпохи подготовки народной революции в России. В последующей литературно-критической деятельности Фучик будет руководствоваться ленинским положением о том, что «исторические заслуги судятся не потому, чего не дали исторические деятели сравнительно с современными требованиями, а по тому, что они дали нового сравнительно со своими предшественниками».

Шире становится круг интересов и тем Фучика. Он не ограничивается работой в «Кмене», рецензиями на книги и театральные постановки, начинает выступать как политический публицист.

В октябре 1928 года в Праге стоял солнечный осенний день. В центре города по шумному перекрестку на Поржичи струился поток пешеходов, машин и трамваев. За оградой строительства высотной гостиницы «Центрум» на углу Бискупской улицы шумели бетономешалки.

Вдруг раздался странный, непонятный звук.

На перекрестке в несколько секунд образовалось вавилонское столпотворение, грохот мешалок и гул строительства разом смолкают. Там, где еще минуту назад высилось семиэтажное бетонное здание, — лишь груда кирпича, железа и дерева в сером облаке пыли.

Паника. Испуганные крики. Проходит минута, вторая — и улица оглашается ревом клаксонов. Пожарные, полиция, врачи, солдаты. Начинаются спасательные работы. Вскоре откапывают первый обезображенный труп.

За ним второй, третий, десятый… У Фучика редкое качество всегда быть первым на месте происшествия, на какое-то время опережать других. И сейчас он первый среди журналистов на месте катастрофы. Он ежедневно приходил на место катастрофы, наблюдал за спасательными работами, расспрашивал свидетелей… Газета «Руды вечерник» («Красная вечерняя газета») вышла с документальными фотографиями и подробным сообщением о катастрофе и ее причинах — «экономности» господина строителя Якеша, о недостатке цемента в растворе, «рационализации» труда наизнанку. Через несколько дней Фучик написал репортаж под названием «Сорок шесть. Повествование репортера из истории капитализма в 1928 году» и опубликовал его в журнале «Рефлектор» («Прожектор»).

«Наивные парии!

Ради спасания товарищей вы сгибались под тяжестью бетонных плит, падали от усталости, калечили себя в руинах и плакали, когда ваша помощь была отвергнута. Вы не смогли сказать жене рабочего, которая в отчаянии разыскивала среди развалин своего мужа, что его уже давно отвезли в морг, вы молчали, чтобы не лишить отваги тех, кто вам помогал. О, как вы были наивны, вы все, думая, что под кошмарными развалинами дома остались только ваши товарищи!

Нет! Под ними еще остались миллионы, принадлежащие якешам, пражакам, моравцам, уграм, фабрикантам и банкирам, и необходимо было прежде всего спасти эти миллионы…

Двенадцать хмурых осенних дней, двенадцать ночей, пронизанных лучами прожекторов, прошли грустной процессией над гигантской поржичской могилой.

Теперь она уже огорожена деревянным забором, за которым „могильщики“ спешно спасают уцелевшие кирпичи и доски пана Якеша. Экономия прежде всего!

Сколько убитых? Полиция говорит — сорок шесть.

Неподалеку от забора ходит простая деревенская женщина. Черный платок, черная кофта. Женщина больше не плачет и с отчаянным упорством ждет своего мужа, который не вернулся и „не был найден“. Сторожа гонят ее прочь. Приближаться к загородке — большому деревянному гробу — нельзя.

Следы катастрофы ликвидированы. На Бискупской улице за дощатым забором высятся груды спасенных кирпичей. Несчастная женщина бессильна перед законом: „Посторонним вход воспрещен!“

Рядом, в полицейском участке, лежат мертвые…

Сорок шесть…

Так говорят.

Девятерых рабочих хоронили в Праге. Девятнадцать — в предместье. Многолюдные похороны. Демонстрация! Красные знамена, призывы к мести, свист полицейских дубинок».

Похороны погибших, в которых приняло участие около 100 тысяч пражских рабочих, вылились в мощную демонстрацию пролетариата.

Капиталистическая рационализация производства усилила дифференциацию в рабочем классе. Внедрение новой техники и форм организации труда увеличивало прослойку высококвалифицированных рабочих и технического персонала. В этих слоях, получавших сравнительно высокую зарплату, усилилось влияние реформистских лидеров, заявлявших, что забастовки и другие формы классовой борьбы теперь являются пережитком. Они требовали, чтобы спорные вопросы между рабочими и предпринимателями решались путем переговоров в «надклассовых» государственных органах. Их новейший лозунг: «Не Маркс, а Батя!», они внушают рабочим, что у тех сейчас общие интересы с хозяевами. В этих условиях правительство, возглавляемое лидером аграрной партии Швеглой, усилило антидемократический курс.

Антонин Швегла был один из наиболее изворотливых политиков чешской буржуазии, опасным противником революционного движения и рабочего класса. На фоне цветистых демагогов, дипломированных юристов, к которым относилось большинство чешских буржуазных деятелей, он, с неотесанными манерами, внешностью деревенского прасола, суконно-бюрократическим языком, выглядел весьма непритязательно. Однако за ним была репутация мастера политического лавирования и интриг. Под его руководством правительство целеустремленно и настойчиво проводило курс на ликвидацию социальных завоеваний трудящихся и ограничение буржуазно-демократических свобод, укрепление армии, других органов государственногоаппаратаугнетения. Инспирированные антикоммунистические процессы, полицейские налеты на секретариаты коммунистических организаций вошли в практику. Мелкобуржуазные партии развернули кампанию с целью спровоцировать «движение», которое потребовало бы роспуска КПЧ. Перед выборами в Национальное собрание (парламент. — В. Ф.) в ноябре 1928 года правительство закрыло на месяц все коммунистические газеты и журналы. В это трудное для партии время Фучика осенила блестящая идея.

— Есть люди, которые близки нам, но им мешает созерцательность натуры или политическая инертность, — говорит друзьям Фучик.

— Что же ты предлагаешь?

— Нужно дать им заряд активности. Протянуть руку. Важен первый правильный шаг.

Даже его друзьям его идея казалась или слишком «дерзкой», или неосуществимой. Фучик решил просить Шальду предоставить его «Творбу» («Творчество») в распоряжение коммунистической партии. Чтобы высший судья чешской литературы, университетский профессор отдал свой журнал коммунистам, да еще в момент, когда их печать запрещена? Дать им возможность вести предвыборную кампанию? Никто не верил в успех затеи Фучика, но он знал своего учителя, его редкостное чувство справедливости.

В квартире-кабинете Шальды с огромным количеством книжных полок Фучик стал излагать свою просьбу. Обычно Шальда любил слушать его, спорить с ним, но сегодня у профессора был серьезный и строгий вид, а глубокая складка на переносице орлиного носа не предвещала ничего хорошего. Возраст учителя и ученика определялся одними цифрами, но в разном сочетании: Шальде шел шестьдесят второй год, Фучику — двадцать шестой. Учитель был критиком-гражданином, ученик — критиком-коммунистом: как многое их связывало, и как многое разделяло… В 1927 году Шальда пригласил Фучика в качестве соредактора «Творбы», нового журнала по проблемам критики и искусства, основанного, год назад. Крупнейший из чешских критиков, человек очень взыскательный, увидел в юноше одаренного литературного критика, как увидел он в свое время в С.К. Неймане поэта «грандиозной, чистой мечты». Шальда обратил внимание на своего самого способного ученика еще раньше, в 1926 году, когда предложил ему писать для «Творбы». Фучик написал довольно пространную статью о комедиях Шальды «Поход против смерти» и «Ребенок». Последняя пьеса была принята весьма противоречиво. Буржуазная критика обвинила автора в том, что он «заигрывает с левыми», что он написал якобы натуралистическую пьесу на актуальную тему абортов, при этом даже не разобравшись в теории наследственности.

Фучик в своей статье отверг все нелепые обвинения в адрес автора. В то же время, когда многие полагали, что ученик напишет портрет писателя, не пожалев розовых красок, ведь речь идет о том, кого Фучик глубоко и искренне почитает, о его учителе, и, наконец, главном редакторе и владельце журнала, Юлиус сделал вывод о том, что произведения Шальды «не достигают уровня Шальды». Учитель не обиделся, ему, видимо, импонировала смелость, самостоятельность суждений, искренность ученика. Он был человеком широких взглядов и не прощал только одного — бесплодия мысли. В это время он помог ему съездить во Францию. Военное ведомство отказывалось пустить Фучика за границу, так как он еще не отслужил в армии, но после вмешательства Шальды ему удалось получить заграничный паспорт. Вернувшись на родину, Фучик написал увлекательный очерк о борьбе французских рабочих, который был опубликован в коммунистическом журнале «Рефлектор»…

Затянувшееся молчание нарушил Шальда:

— Ладно, — вымолвил он наконец. — Допустим, я соглашусь. Но я должен остаться владельцем и ответственным редактором «Творбы» — иначе журнал сразу же запретят.

— Это верно, — ответил Фучик.

— Но вы ведь захотите, чтоб я не вмешивался в дела журнала, так? Вы будете печатать то, что угодно вам, А преследовать будут меня и арестуют меня, так?

— Может случиться и так. Наступило тягостное молчание.

— А знаете, — сказал вдруг Шальда, — именно поэтому я так и поступлю. Я еще не слышал, чтобы арестовали университетского профессора, надо бы попробовать. Я дам вам «Творбу». Но при одном условии: чтобы вы, Фучик, были редактором. Меня же означьте как издателя.

Так за четыре недели до выборов КПЧ приобрела еженедельник, поручив Фучику возглавить его.

 

ЗА СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО

4 ноября 1928 года должен выйти первый номер «Творбы», теперь уже «еженедельника по вопросам литературы, политики и искусства». Первый номер собирался с быстротой невероятной… Теперь Фучик весь в журнальных делах: шутка ли — подготовить за пару дней номер, от которого во многом будет зависеть, возможно, судьба всего начинания и его личная! В обращении от редакции Фучик подчеркнул, что «Творба» должна быть мостом между интеллигенцией левой ориентации и рабочим классом. «Мы не создаем новый журнал. Мы преобразовываем газету, основанную Ф. Кс. Шальдой, в такой рабочий еженедельник по вопросам культуры, чтобы продемонстрировать тесную взаимозависимость обоих лагерей и связь обоих фронтов».

И по содержанию и по оформлению журнал не был похож на своих предшественников. Почти весь первый номер был посвящен годовщине Великого Октября. Авторами статей были его друзья, сотрудничавшие в «Кмене», и редакторы запрещенных газет «Руде право» и «Руды вечерник». На титульном листе второго — протест пяти крупнейших деятелей чешской науки и литературы: 3. Неедлы, Ф. Крейчи, Ф. Шальды, А. Сташека, Й. Махара — против ограничения свободы печати. Символично, что протест появился спустя всего несколько дней после того, как пышно отмечалось десятилетие Чехословацкой республики.

«Второе десятилетие своего господства, — говорилось в нем, — наше правящее общество начало печальной акцией: закрытием неугодных ему журналов. К сожалению, это не случайность, а проявление системы, духа реакции, позорнее и опаснее которой еще не знала чешская культура… Мы пережили страшные годы старой австрийской монархии. Но даже она никогда не решалась так угнетать нашу духовную жизнь, как это делается сейчас в Чехословацкой республике. Австрийская цензура была способна на многое, но только чехословацкая смогла запретить произведения Неруды, Врхлицкого и даже Микулаша Алеша!

Делается это под предлогом борьбы с социализмом и коммунизмом. В действительности же это прежде всего трусливое отступление мещанства с позиций элементарного либерализма прошлого столетия…»

Статья наделала много шуму и горячо обсуждалась в разных уголках страны. Шутка ли сказать: порядки в «свободной» и «гуманной» республике сравнивают с порядками в ненавистной в недалеком прошлом Австро-Венгрии. И кто это делает? Ладно бы коммунисты — от них всего можно ожидать. И буржуазия и «непартийная» печать в растерянности: надо как-то реагировать, как-то заглушить протест, критику, обвинения, но как это сделать? Не причислить же всех пятерых к коммунистам? Наконец буржуазная пресса нашла выход и обвинила их в том, что они «защищают коммунистов», и в том, что они подписали документ в «нетрезвом виде», не зная, что им подсунули. Разразился скандал. Пять деятелей науки и культуры возмутились цинизмом и политическим ханжеством буржуазной печати. Они заявили на страницах «Творбы», что защищают не коммунистов, а свободу печати, то есть одно из основных положений Конституции Чехословацкой республики. «Двум коммунистическим газетам („Творбе“ и „Рефлектор“. — В. Ф.), — писала они, — противостоят пятьдесят газет их противников — официозов и полуофициозов, газет аграрной партии, национально-демократической, социалистической, газет клерикальных… Неужели же такая когорта не в силах защитить нынешнее государство от двух коммунистических газет? Неужели же и в самом деле два этих издания сильнее всех остальных, вместе взятых?»

Фучик недолго был в качестве главного редактора двух журналов. Теперь работа в «Творбе» захватила его целиком, и для «Кмена» у него не оставалось времени. К тому же после полемики с Рутте издатели все больше связывали ему руки, опасаясь, что в такое время, когда по всему фронту идет наступление реакции на коммунистическую печать, снова появятся обвинения журнала в «коммунистической тенденции». Много терпения и настойчивости пришлось проявить ему, чтобы перед уходом из журнала уговорить его издателей опубликовать статью «Прощание с „Кменом“.

„Этим номером я заканчиваю свою редакторскую работу в „Кмене“. Приступая к руководству „Кменом“, я представлял себе журнал информационного типа, имеющий прочную основу, издательский характер которого проявлялся бы в самой общей форме: в пропаганде хорошей современной книги… Я не столь скромен, чтобы не видеть, что „Кмен“ частично выполнил эту программу. Выполнил в такой мере, что можно было видеть, какие цели он перед собой ставит. Но было несколько причин, в силу которых „Кмен“ не вышел за рамки обычной ординарности. Эти причины заключались не только в издательской технике, но и обусловливались внешними факторами. Но как бы это ни толковали, ординарность остается ординарностью. С этим нельзя долго мириться без ущерба делу. Поэтому я отказался от редактирования журнала, которое осуществлял с большим желанием и любовью, хотя и не вполне свободно“.

Уходя, он не мог не хлопнуть дверью. „Уходя с этой работы, хотел бы поблагодарить всех сотрудников, авторов, наборщиков, читателей журнала. Выражаю свою благодарность также господину Рутте и господам Веселому и Новаку, газетам „Вечер“, „Лидове листи“, „Народ“ и т. д. Своими нравоучениями о том, что „тот, кто платит, тот и заказывает музыку“, вы дали мне богатый материал для изучения вопроса о „независимости“ буржуазной литературы и „свободе“ слова при капитализме“. Статья Фучика была расценена как политическое выступление, острое, хотя и вежливое. На этот период падают и личные неурядицы, разлад е Марией. Одаренная, умная, не без пристрастия к изысканности, Ваничкова привыкла быть средоточием внимания окружающих, и ей хотелось сделать Юлиуса блестящим, преуспевающим, заметным.

— Все твои таланты, Юлек, тянут тебя в разные стороны. Ты распыляешься и ничего не достигнешь, — все чаще и чаще говорила она Фучику.

Ему больно было осознавать, что Мария могла одно время примыкать к революционному студенчеству и даже выступать с точки зрения „ортодоксального марксизма“, но все это оказывалось лишь увлечением, хотя и делалось вполне искренне и, с желанием. Устал он слушать от нее разговоры о „самоусовершенствовании“, красивые, но пустые слова о демократии, свободе, равенстве.

— Да пойми же ты наконец, — перебивал ее Юлиус. — Мы умеем красиво мечтать о том, как хороша будет жизнь через сто лет, и никому не приходит в голову простой вопрос: да кто же сделает ее хорошей, если мы будем только мечтать? Я хочу еще немного посражаться, прежде чем старым подагриком засяду у теплого семейного очага!

Споры эти были вроде бы и безобидными, но каждый раз после них наступало охлаждение: куда-то улетучивалась былая теплота, чуткость, взаимопонимание, доверие. Вскоре они окончательно разошлись, и пути их больше не скрещивались.

Вышло уже десять номеров „Творбы“, и нужно было закрепить ее за партией. Фучик подготовил заявление пражскому управлению о том, что Шальда передает „Творбу“ в собственность Фучика, и направился к профессору. Шальда выслушал его и сказал: „Давайте сюда“, пробежал глазами текст и поставил свою подпись. Так, начиная с 5 января 1929 года в журнале стало значиться: „Издатель, владелец и ответственный редактор Юлиус Фучик“. Фучика связывала старая дружба с казначеем Пражского краевого комитета партии Властимилом Гакеном, получавшим добровольные взносы от состоятельных помощников партии, и у „Творбы“ финансовых затруднений не было. Когда „Творбу“ выпускал Шальда, она представляла собой обозрение событий культурной жизни и предназначалась для узкого круга читателей. Теперь читателями самого популярного среди прогрессивной общественности журнала становились тысячи рабочих. Фучик стремился к тому, чтобы передовицы, политические и критические статьи, репортажи, комментарии, рефераты и фотографии создавали в каждом номере целостную, реалистическую картину определенного момента политической борьбы в Чехословакии и в мире. „Творба“ реагировала на события быстро, причем не ограничивалась только информацией, а всегда глубоко ее анализировала, с тем чтобы ориентировать читателей и убедительными аргументами подводить их к правильной оценке событий.

Особые хлопоты доставляла цензура. Уже второй номер пестрел белыми пятнами. Под названием еженедельника как ироническое свидетельство буржуазной свободы печати читатели увидели надпись: „После конфискации — второе, исправленное издание“. Эта надпись будет появляться часто. Цензура вымарала во втором номере четыре места: два — из статей Фучика. При Шаль-де „Творба“ два года выходила без конфискации и без „побелки“, когда из-за вычеркивания цензурой отдельных фраз, разделов и целых статей в газете появляются белые полосы. При Фучике в „Творбе“ уже к 1930 году было подвергнуто конфискации 87 процентов вышедших номеров, более ста мест, около трех тысяч строк текста. Чтение „Творбы“ в государственных учреждениях и казармах было строго запрещено.

В феврале 1929 года состоялся исторический V съезд КПЧ, избравший новое руководство во главе с Клементом Готвальдом. Работа съезда продолжалась шесть дней, в целях конспирации она проходила в разных местах Праги: открытие съезда в Либени, заседания второго дня проходили в Национальном доме на Виноградах, третьего — в Карлине, четвертого — в Голешовицах, пятого и шестого — на Смихове. Первые сообщения о съезде появились в газетах только спустя три дня после окончания его работы. У штурвала партии, взявшей твердый курс на поворот от оппортунистической пассивности к большевистской активности, встали молодые: Готвальду 32 года, другим членам руководства ЦК еще меньше. Две трети членов нового ЦК партии составляли рабочие. Реакционные политики смеялись над воззванием „карлинских мальчишек“, как они издевательски их называли, не предполагая, что КПЧ вступила в новый период своей истории — период политической зрелости.

Курс нового руководства КПЧ встретил яростное сопротивление. Двадцать шесть коммунистов-депутатов и сенаторов под руководством Болена и Илека сделали антипартийное заявление, в котором обвинили руководство КПЧ в „ультралевой“ политике. С манифестом против компартии выступили семь известных писателей-коммунистов, за что они были исключены из ее рядов: С.К. Нейман, Г. Малиржова, М. Майерова, И. Ольбрахт, В. Ванчура, И. Гора, Я. Сейферт. Впрочем, многие из писателей, подписавших манифест, вскоре поняли, что совершили необдуманный, поспешный шаг, поддавшись эмоциям, и вскоре они вернулись в КПЧ.

Не проходило и дня, чтобы социал-демократическая „Право лиду“ не предсказывала близкий конец КПЧ, не печатала статьи под огромными заголовками, типа „Коммунистическая партия разваливается“, „Братоубийственная война в коммунистической партии“ и т. д. Сколько противоречивых оценок, лозунгов и мнений, в которых тонко переплеталась правда с ложью, предстало перед теми деятелями культуры, кто не искушен в тонкостях политической борьбы, плывет иногда по течению, слепо отдаваясь настроению. Пока не размякла и не раскисла интеллигенция, надо было выразить принципиальную позицию в отношении „манифеста семи“.

За короткое время, оставшееся до выхода очередного номера, Фучик обсудил с товарищами и написал ответный манифест. Его подписали двенадцать молодых поэтов, писателей, критиков, художников, публицистов из рядов „Деветсила“: Витезслав Незвал, Франтишек Галас, Бедржих Вацлавек, Ладислав Новомеский, Владимир Клементис, Карел Конрад и др. „Манифест двенадцати“ провозглашал:

„Мы убеждены, что подлинное развитие современной культуры зависит от развития революционного рабочего движения и победа ее обусловлена победой рабочего класса. Мы убеждены, что только коммунистическая партия должна и может быть вождем революции, а вместе с тем и носительницей всех наших стремлений в области культуры, И вот сегодня, именно сегодня, когда мы совершенно ясно видим, как возрастает революционная энергия партии, сегодня, когда она наконец находит силы, чтобы освободиться от всякой беспринципности, именно сегодня выступают семь писателей, семь наших товарищей и занимают позицию, которую никогда не должны были бы занимать… Семь писателей использовали свой литературный авторитет для попытки атаки на партию, партию, которая для нас означает жизнь и которая до сих пор означала жизнь и для них. А если так, то они изменили не только себе, они изменили тому делу, которому все мы должны ревностно служить“.

…Первые шаги в борьбе за выполнение генеральной линии V съезда были весьма трудными. Многие партийные организации сильно ослаблены, и их необходимо создавать заново. Обыски в секретариатах партийных организаций и квартирах членов партий стали повседневным явлением. Десятки верных последователей революционной линии партии были арестованы.

В „Руде право“ на место дезертиров приходят новые молодые журналисты. Среди них Фучик. Ему были поручены литературно-художественный отдел, культурное обозрение, воскресное приложение и фельетоны.

Редакция находилась на четвертом этаже невзрачного серого дома в пражском районе Карлин, где располагался ЦК КПЧ, а рядом и типография, где печаталась партийная периодика. Готвальд заходил в редакцию почти каждый день. Молодой, полный кипучей энергии, кряжистый, с крепкой фигурой и сильными руками рабочего. Он говорил, что партия стремится избавиться от пустозвонства, от громких фраз и абстрактных лозунгов.

Двадцать первого декабря 1929 года Готвальд впервые вышел на трибуну парламента и, не обращая внимания на злобные выкрики правых депутатов, произнес речь:

„Вы нас не сломите, вы нас не купите!

…Трудящийся народ поймет, что нужно и можно полностью покончить с вашим режимом путем установления диктатуры пролетариата.

Придет время, когда пролетарии экспроприируют банки и прогонят фабрикантов и спекулянтов, когда сельскохозяйственные рабочие и крестьянская беднота экспроприируют землю у крупных помещиков, когда угнетенные народы нашего государства свергнут своих угнетателей!

Тогда вам будет не до смеха!“

Речь, произнесенная Готвальдом, была одной из самых впечатляющих за всю историю парламента, где до этого хорошим тоном считалось отсутствие у ораторов резких политических выражений. Он говорил чеканными фразами, и каждое слово било прямо в цель:

„Мы поведем борьбу, каких бы жертв она нам ни стала, поведем ее упорно, целенаправленно и не прекратим до тех пор, пока не уничтожим ваше господство… Да, мы ездим в Москву учиться, а знаете чему? Мы ездим в Москву для того, чтобы научиться у русских большевиков, как свернуть вам шею. А вы знаете, что русские большевики мастера это делать“.

В партии повеяло свежим ветром. Фучик безоговорочно принял большевистскую линию съезда. С этого времени и до конца своей жизни он боролся вместе с Готвальдом. Его образ он запечатлел в рассказе о выступлении Клемы (так рабочие называли Клемента Готвальда. — В. Ф.) на VI съезде партии в 1931 году. Фучику было поручено написать репортаж о съезде, который вышел под названием „Съезд фронта“. Он писал:

„Из леса поднятых рук под гром аплодисментов поднимается внушительная фигура рабочего вожака. В его широкой улыбке — радость от встречи с друзьями и презрение к врагу. Весь съезд приветствует его, не торжественно, а по-товарищески — дружно и радостно.

Он говорит. Не читает сухой доклад, а в течение пяти часов ясно и просто рассказывает о кризисе капиталистического мира, о строительстве социализма в Советском Союзе, о нищете пролетарских масс и о единственном пути, который может вывести из нее…

Кончает. Смущенно улыбается. Его широкая улыбка — это улыбка рабочей солидарности и превосходства над врагом“.

„Творба“ превращается в боевой штаб прогрессивной интеллигенции и играет важную роль в разработке и пропаганде принципов нового, революционного искусства. На ее страницах развернулась большая дискуссия о дальнейших путях развития искусства, „дискуссия поколения“, как ее потом назвали. Поводом послужила статья художника И. Штырского, где утверждалось, что искусство чешских авангардистов находится в упадке и что причина этому — их стремления „сидеть на двух стульях“, то есть сочетать служение искусству с симпатиями к революции, тогда как искусство требует изоляции художника от общественной борьбы.

Против подобных взглядов выступили Фучик, Нейман, Урке, Штолл и другие. В этот период вокруг фучиковской „Творбы“ собирается сильная группа критиков-марксистов. Они доказывали, что художественное творчество вне политики не существует. В „Творбе“ закалялось иежвоенное творческое поколение. Здесь не только известные авторы: Эдуард Урке, Курт Конрад, Ладислав Штолл, Бедржих Вацлавек, Ян Шверма, Витезслав Незвал. Фучик постепенно сосредоточивает вокруг журнала и младшее поколение — Йозефа Рыбака, Иржи Тауфера, Франтишека Колара.

Имя главного редактора становится известным за пределами Чехословакии. Центральный орган Международного бюро революционной литературы — „Вестник иностранной литературы“ — в 1930 году называет его ведущим пролетарским критиком в Чехословакии. „Именно Фучику, — отмечал журнал, — принадлежит заслуга собирания революционных сил чешской литературы уже на новых, классовых основах. В прошлом году редактируемый им журнал „Творба“ провел большую дискуссию о роли писателя в современную эпоху, дискуссию, на которой были осуждены аполитичность писателя и теории „чистой“ функциональной поэзии“.

В конце 20-х годов в Чехословакии вспыхнула своеобразная война со Швейком. Критика и литературоведение не питали с самого начала особой благосклонности к роману Гашека. Мещанским вкусам, воспитанным на слащаво-сентиментальной литературе, был чужд откровенный показ изнанки жизни, его острый юмор, переходящий в сатиру. С таким совершенством были высмеяны Швейком все понятия буржуазного мира, его патриотизм, его справедливость и мораль, что буржуазное общество скорее должно было воевать против Швейка, чем его приветствовать. И теперь в нем увидели опасного типа, который не только разлагал австро-венгерскую армию, но не остановился в своей разрушительной деятельности, и поэтому со страниц журнально-газетной критики полилась хула, чтобы нейтрализовать его влияние, осуждать как дурной пример. Официальная критика раздувала версию об авторе романа как о низкопробном литераторе, который потрафлял площадным вкусам. Роман был изъят из школьных и армейских библиотек. Писатели-коммунисты Ольбрахт и Фучик первыми по достоинству оценили Гашека. Ольбрахт назвал его гениальным, Фучик еще в 1926 году подвел итоги читательской анкеты в газете „Трибуна“ на тему „Годится ли чтение Швейка на необитаемом острове?“ следующими словами: „Швейк — это самое совершенное лекарство против мизантропии, чем он существенно отличается от всех других книг“. Теперь, спустя два года, в статье „Война со Швейком“ он писал: „Швейк — тип маленького нереволюционного человека, полупролетаризованного провинциала, который встречается на войне лицом к лицу с капиталистической государственной машиной. Он поражен и дезориентирован тем, что ему преподносится как государственная необходимость… И такой вот Швейк начинает играть роль гениального балбеса, он пассивно лоялен и доводит до абсурда все приказы, законы и интересы государства, которому он служит“. Фучик пророчески писал, что „Бравый солдат Швейк“ станет когда-нибудь хрестоматийным произведением и преподаватели истории будут на нем демонстрировать разложение класса буржуазии и буржуазной армии, которая была ее последним козырем».

Фучик принимает самое непосредственное участие в создании пражского «Освобожденного театра». Ранней весной 1927 года два молодых студента Иржи Восковец и Ян Верих поставили в небольшом театрике веселое обозрение «Ревю из жилетного кармана», где высмеяли обывателей, ура-патриотов и снобов. Два молодых клоуна сразу стали популярными. Их импровизации, гротесковая режиссура Иржи Гонзла, очаровательные песенки Ярослава Ежека громко заявили о рождении театра нового направления. Вызывающим было и его название: «Освобожденный». Фучик чувствовал себя в этом театре как дома. Двери за кулисой всегда были для него открыты. Он приходил сюда, когда хотел рассеяться и повеселиться, послушать шутки и песенки или же когда его преследовала полиция и ему нужно было «исчезнуть».

«Фучик не ходил в „Освобожденный театр“ из-за Гонзла, Ежека или меня, — вспоминал Верих. — Ходил из-за нас всех в театр, который он любил, и помогал в его становлении. С первых дней театра он был и его зрителем, и его критиком. Слова Фучика в рецензиях и в беседах с нами всегда были конкретны, точны, убедительны. Он говорил с ними всегда по существу дела и при этом не переставал быть сердечным, открытым и дружеским. У него органичным было то, чего недостает многим критикам: он критиковал за ошибки, чтобы помочь, а не унизить, хвалил, чтобы подбодрить, а не лебезить».

В первой же статье о театре Фучик горячо приветствовал Восковца, Вериха и Ежека. Он искренне радовался каждому удачному их выступлению, но, когда в угоду развлекательности театр утрачивал социальную остроту и свежесть первых спектаклей сменялась блеском помпезных буффонад, Фучик бескомпромиссно критикует, бьет тревогу («Эта крупная банкнота в чешском театральном искусстве разменена на мелочь»), тактично помогает актерам.

На примере «Освобожденного театра» Фучик показывал, как выросла общественная потребность в создании неофициальных театров, которые отбросят балласт официальных буржуазных сцен, создадут драматическое, насыщенное жизнью зрелище.

В 1930 году был национализирован Национальный театр в Праге. Многие приветствуют этот шаг. Фучик придерживается другого мнения. Этот театр, первая сцена страны, был особенно дорог Фучику. Интересна история создания театра. В фундамент здания при закладке театра в 1868 году были положены камни, привезенные из разных мест страны, связанных с борьбой чехов за национальную самостоятельность. Особенно славным был путь камней с горы Жижков. Их погрузили на большую крестьянскую повозку, разукрашенную цветами, хвоей, лентами и знаменами. Десятитысячная процессия отправилась в путь. Не было ни одного селения, где бы она не останавливалась, не было человека, который не проводил бы ее хоть немного. Всюду ее торжественно встречали и засыпали цветами и венками. Это было действительно прекрасное шествие в сиянии чудесного весеннего дня, шествие, которое, по словам очевидцев, олицетворяло весну нации.

Церемония закладки происходила при огромном стечении народа, съехавшегося не только со всех концов Чехии, но и из России и других славянских стран. «После 1860 года идея создания Национального театра означала, собственно говоря, величайшую политическую идею того времени, идею политической независимости нашего народа», — писал Зденек Неедлы. Национальный театр, на фронтоне которого написано «Народ себе», был торжественно открыт в 1881 году постановкой оперы Б. Сметаны «Либуше». Однако через два месяца он сгорел. «Если бы слезы, пролитые чешским народом при известии о пожаре попали в огонь, — писал Ю. Фучик, — они загасили бы его». Но народ не только оплакивал большую утрату. Были собраны средства на восстановление этого национального достояния, и через непродолжительное время — 18 ноября 1883 года — в зрительном зале возрожденного театра вновь зазвучали фанфары из «Либуше». Национальный театр начал новую жизнь.

И вот теперь Фучик писал в «Творбе», что исходить надо не из идеи национализации этого театра, а из того, что представляет собой государство, осуществляющее ее. «Разве у такого государства два лица: одно — в отношении к преступлениям и другое — в отношении к театру? Нет!» — отвечал Фучик и доказывал, что буржуазное государство получило возможность направлять его деятельность, что означает потерю контроля над театром со стороны широкой общественности или специалистов. «Национальный театр заполняют теперь только разные полковники швецы да святые Вацлавы („Полковник Швец“ и „Святой Вацлав“ — реакционные буржуазные пьесы. — В. Ф.), которым и не снилось, что такое сила (а тем паче сила творческая), — они просто ошметки искусства».

Фучик уделял также большое внимание прогрессивному театру «Д-34», руководимому Э.Ф. Буриавом. Уже первый спектакль по пьесе, Кестнера «Жизнь в наши дни» Фучик приветствовал как большое событие в культурной жизни страны. Он писал, что молодые создатели нового театра «сумели поставить произведение на ноги и дать пощечину тем, у кого сознание неудержимости жизни наших дней находится в противоречии с предрассудками, столь же характерными для них, как изречения на стенных ковриках для мелкобуржуазных кухонь. Они это сумели… Не было ни грима, ни осветителей, артисты сами меняли в рефлекторах цветные стекла, но, несмотря на это, фиолетовое освещение было тусклым, как кабаретная любовь, красный свет жег подлинным огнем бунта, а скамейки, нарисованные на шекспировских плакатах, казались настоящими парковыми скамейками, на которых сидят влюбленные и спят безработные. Актеры? Трудно говорить об актерах „Д-34“. Молодой паренек играл пана Шмидта, но, может быть, он и не играл, может быть, это был сам пан Шмидт; я иногда встречал этого пана Шмидта на Колониенштрассе… Наконец-то появился театр наших дней».

В октябре 1929 года вспыхнула забастовка северочешских шахтеров. Она началась на шахтах «Анна» и «Ондржей», где горняки выступили против невыносимых условий труда и преследований рабочих-активистов. Пока на этих двух шахтах штыками и прикладами загоняли шахтеров в подъемные клети, забастовка перекинулась на другие шахты и охватила соседние районы Лом и Духцов. Через две недели остановились двадцать четыре шахты, полторы тысячи шахтеров прекратили работу. В Ломе было введено чрезвычайное положение. Сюда приехал Фучик, посланный редакцией «Руде право». Вся пресса, включая газеты социал-демократов, устроила заговор молчания вокруг стачки горняков. Ни общественность, ни даже сами шахтеры не знали, что же происходит в Северной Чехии. И вдруг появляется репортаж Фучика из Лома:

«Быстро бежит время в краю труда, не знающего ни дня ни ночи. Мелькают дни, которые не могут вместить события, переливающиеся через край. И в водовороте этих дней живет репортер, отправившийся в северозападную Чехию (три часа, всего три часа езды поездом от Праги!), чтобы увидеть край, охваченный пожаром борьбы, неведомую страну, в которой живут совершенно особые люди.

Не требуйте от него, чтобы он только созерцал. Не требуйте, чтобы он изображал равнодушие, которого нет. Прошло десять лет, прежде чем люди отважились изобразить войну в литературных произведениях и придать этим произведениям хотя бы видимость объективности. События на севере Чехии оставляют глубокий след в каждом, кто является их свидетелем, овладевают всеми чувствами и мыслями.

Это не забастовка.

Это — война…»

Заговор молчания сорван. Правительство юлит, оправдывается, но уже ничего скрыть нельзя. Но и писать о забастовке Фучику уже не дают. Вместо обещанного продолжения «Творба» опубликовала заметку, в которой Фучик сообщал, что карандаш цензора безжалостно делает «белые следы» и нельзя сказать даже слово «штрейкбрехер». «А писать лирические пассажи о законченной красоте северочешского края шахт не имеет смысла. Мы найдем иной способ рассказать читателям „Творбы“ правду об одном из самых крупных и самых поучительных боев рабочих, который когда-либо у нас был».

Фучик решается на необычный и смелый шаг. В разгар забастовочной борьбы он прямо на месте стал издавать нелегальную газету «Стачка», выходившую также на немецком языке, — в расчете на рабочих немецкой национальности. Стеклограф приходилось чуть ли не ежедневно перетаскивать из подвалов шахтерских домиков одного поселка в другой: из Лома в Литвинов, оттуда в Теплице, Хомутов. В газете краткие сообщения с отдельных шахт, решения забастовочного комитета, сведения об арестах, призывы расширить забастовку, бороться со штрейкбрехерами и социал-демократами в профсоюзах, пытавшимися принудить шахтеров отступить от своих требований. Издание газеты и листовок перепугало пражские власти. Жандармы рыщут повсюду, обыскивают квартиры шахтеров, трактиры, осматривают вещи коммунистов — работников профсоюза, их руки — нет ли на них следов типографской краски, но обнаружить место, где печатается «Стачка», так и не смогли. У Фучика много помощников. Среди них и Густа, приехавшая вместе с ним в Лом. Она печатала тексты на машинке, бралась за самые опасные поручения, под носом у жандармских патрулей выносила пачки свежих газет и листовок, спрятанных под пальто. Еще в феврале, когда Густа работала стенографисткой на V съезде КПЧ, Юлиус как бы заново познакомился с ней, и теперь их пути больше не расходились.

«Годами мы работали вместе, — вспоминал Фучик, — по-товарищески помогая друг другу. Она была моим первым читателем и критиком, мне было трудно писать, если я не чувствовал на себе ее ласкового взгляда. Все годы мы вели борьбу плечом к плечу — а борьба не прекращалась ни на час, — и все годы рука об руку мы бродили по любимым местам. Много мы испытали лишений, познали и много больших радостей, мы были богаты богатством бедняков, тем, что внутри нас…»

Все шесть недель, пока длилась забастовка, Фучик находился в Ломе и вместе с рабочими принимал участие в забастовочных пикетах около заводов. Однажды жандармы задержали его вместе с Я. Шзермой, прибывшим к шахтерам на митинг. Обоих подозревали в том, что «Стачка» — дело их рук, но в портфелях у них ничего но нашли, а на руках ни пятнышка типографской краски — работали они в резиновых перчатках. Хотя забастовка окончилась поражением, она свидетельствовала о росте боевой решимости горняков.

Первый арест, первое заключение в тюрьму. Это случилось в конце января 1930 года. Ночью кто-то забарабанил в дверь комнаты Юлиуса, раздался резкий мужской голос: «Полиция».

«Реакция Юлы меня поразила, — вспоминала об этом Густа, — без малейшего волнения он заявил, что и не подумает открывать, так как не совершил ничего такого, что давало бы право полиции врываться к нему ночью, как к преступнику. Пусть приходят днем. Мы услышали ругань и удаляющиеся шаги и подумали, что, получив отпор, они уходят. Но тут раздался шорох за окном: к стене приставили лестницу, и кто-то полез по ней. Но лестница оказалась коротка. Полицейским оставалось убраться ни с чем, что они и сделали, — кроме одного, которому пришлось всю ночь торчать за дверью. Только в семь часов утра Юла впустил его. Полицейский „вежливо“ поздоровался и тотчас именем закона арестовал Юлу. Юла посочувствовал полицейскому, что тот всю ночь сторожил его, как золотой запас республики, спросил, почему же он не явился днем. Полицейский злобно проворчал, что они уже несколько раз приходили днем, но не заставали его».

Полицейский увел Юлиуса не в полицейское управление, а в пражскую тюрьму Панкрац, где его приговорили к десятидневному заключению. Полиции очень хотелось проучить Фучика за его участие в забастовке горняков, но у нее не было для этого юридических оснований. Поэтому подняли старое «дело», в котором значилось, что 6 мая 1929 года во время одной из демонстраций Фучик выкрикивал на Вацлавской площади лозунг: «Да здравствует Красная Армия!»

Из тюрьмы он пишет: «Милая Густа. Ну вот я и влип, но дело вовсе не худо… Вызвался быть уборщиком, но они, видно, смекнули, что эдак я, пожалуй, многое тут разнюхаю, — отказали… Я здесь всего три дня, а уже приобрел вид тюремного жителя, как говорят мои коллеги. Компания наша состоит пока из четырех коммунистов (один из Польши, бежал от тюрьмы), одного хулигана (избил отца) и двух воров». Соседу Фучика по камере, медвежатнику, трудно было понять, из-за чего коммунисты попадают в тюрьму. Взять хотя бы его: «сработает кассу», спрячет деньги, отсидит свой срок, а потом на воле пользуется денежками. К тому же ему заранее известно, сколько ему «припаяют». Смеясь, Юлек говорил ему:

— Ты вот «сработал» только одну кассу и говоришь, что получишь четыре года. А как ты думаешь, сколько получу я за то, что хочу открыть кассы всех капиталистов в Чехословакии?

Седьмого апреля 1930 года в Праге должны были демонстрироваться два фильма Сергея Эйзенштейна — «Генеральная линия» и «Десять дней, которые потрясли мир». В кинозале «Фаворитфильма» собрались крупнейшие представители чехословацкой культуры. Собрание организовано Левым фронтом, Обществом экономического и культурного сближения с Новой Россией. Люди сидят на полу в проходах. Вокруг кинозала усиленные наряды полиции.

Перед началом сеанса полицейский сообщает, что демонстрация фильмов запрещена. По залу прокатывается волна возмущения, присутствующие в знак протеста стали хлопать в ладоши.

— Вы же интеллигентные люди, разойдитесь! — кричит полицейский. Фучик вышел вперед.

— Просмотр разрешен, — заявил он. — Были выполнены все необходимые формальности. Ваше требование незаконно.

Между тем в зал вошли еще несколько полицейских. Присутствующие стали расходиться. Раздавались возгласы: «Мы протестуем! Позор!»

Фучика арестовали за «нарушение общественного порядка» и отправили в полицию, где он просидел трое суток. В протоколе полицейского архива есть показания вахмистра Яна Шохмана: «…задержанный не выполнял моего приказа разойтись и подбивал к этому людей вокруг себя. В результате этого я был вынужден его арестовать». В «Творбе» Фучик опубликовал протест деятелей культуры против цензуры и провокации полиции, которая беспощадно подавляет свободу творчества в искусстве и науке и запрещает самые выдающиеся произведения мирового искусства. Протест поддержали одиннадцать культурных организаций, редакции четырнадцати журналов, семьдесят три деятеля искусства и науки.

Общественно-политическая деятельность занимала все время Фучика, и любимой работе литературного и театрального критика он мог отдавать только ночи. Его политические репортажи и статьи двадцатых и тридцатых годов составили после войны два тома, причем многие из них вообще не вошли в сборники его избранных произведений.

А ведь он мечтал заниматься только литературой. Шальда предрекал ему большое будущее, прочил ему университетскую профессорскую карьеру и не раз вздыхал: «Жаль, что этот юноша сбежал от меня в политику». Фучик, шутя, говорил позднее, в годы войны, что вынужден был в жизни выбирать между двумя возлюбленными, одна из которых была более красивой, а вторая — более необходимой. «Я отдал предпочтение той, которая была нужнее, — сказал он, — но после войны я ее, наверное, покину. Стану литературоведом».

Не распылял ли силы Фучика изнурительный труд журналиста, не мешал ли развитию его литературных способностей? Думается, что на эти вопросы ответил сам Фучик. В своем завещании он написал о Неруде то, что мог бы сказать о себе: «Некоторые критики, даже критики с таким ясным умом, как Шальда, считают помехой для поэтического творчества Неруды его журналистскую деятельность. Нелепость! Именно потому, что Неруда был журналистом, он смог написать такие великолепные вещи, как „Баллады и романсы“ и „Песни страстной пятницы“ и большую часть „Простых мотивов“. Журналистика изнуряет, может быть, заставляет разбрасываться, но она же сближает автора с читателем и помогает автору в его поэтическом творчестве. В особенности это можно сказать о таком добросовестном журналисте, как Неруда. Неруда без газеты, которая живет день, мог бы написать не одну книгу стихов, но не написал бы ни одной, которая пережила бы столетия так, как переживут их все его творения».

 

В СТРАНЕ, ГДЕ ЗАВТРА ЯВЛЯЕТСЯ УЖЕ ВЧЕРАШНИМ ДНЕМ

В апреле 1930 года Фучик направился в Советский Союз в составе рабочей делегации, приглашенной на празднование пятилетнего юбилея чехословацкой коммуны «Интергельпо», находившейся в далекой киргизской степи. Делегатов выбирали на рабочих собраниях. Прага назвала рабочего ЧКД Йозефа Червенку, моравские земледельцы — крестьянина Алоиса Догнала, строители Закарпатья — Йозефа Штрауса, остравские горняки — жену шахтера Гелену Шнайдерову. Оставалось пятое место. Шахтеры Лома и Моста единодушно отдали его Фучику, которого хорошо узнали во время недавней забастовки. Шахтеры наказали Фучику в письме: «Смотри хорошо! Ходи всюду с открытыми глазами. Ты должен увидеть у них успехи и трудности. Мы хотим учиться у них. Нам все нужно в этой школе, успехи и недостатки». Просьба выдать им заграничные паспорта была отклонена «по соображениям общественной безопасности», и делегация приняла решение переправиться через границу нелегально, без виз в кармане.

До Берлина добрались благополучно, но пребывание здесь неожиданно затянулось. Четырнадцатого мая Фучик пишет из Гамбурга: «Мы не смогли выехать ни в четверг, ни в пятницу. Выехали только через неделю. И слава богу, что выехали. 18 дней, проведенных в Германии, — это больше чем достаточно. Зато теперь мы вознаграждены. Берлин, Гамбург, Дания, Швеция, Ленинград… Правда, если все продлится в восемнадцать раз дольше, чем мы предполагали (ведь в Германии мы должны были провести один день), то я не вернусь в Прагу и через пять лет. Меня все уже принимали за почетного гражданина города Берлина. Я действительно мог бы здесь быть гидом. Надеюсь, мне не придется сделаться специалистом по Гамбургу». Здесь Фучик встретил своего приятеля по университету и по работе в журнале «Авангард» писателя Ф.К. Вайскопфа. Теперь он главный редактор прогрессивного журнала «Берлин ам морген». Вместе с ним и другими немецкими коммунистами Фучик тайно, по ночам, расклеивал на улицах первомайские плакаты и революционные лозунги, а 1 Мая принял участие в демонстрации. В памяти берлинского пролетариата еще свежа была кровавая расправа, учиненная над демонстрантами год тому назад. Тридцать три рабочих пали тогда на баррикадах в берлинском районе Веддинг. И на этот раз двухсоттысячная колонна рабочих была окружена на площади плотными рядами полицейских, вооруженных до зубов.

В рабочем предместье выступал Эрнст Тельман:

— Товарищи, выше знамена! Кулаки вверх! Слава павшим — в бой, живые!

Больше двух часов наблюдал Фучик шествие рабочих. На жилом доме из красного кирпича, у которого он стоял, висела табличка с надписью:

«1 мая 1929 года у этого дома были убиты два коммуниста».

В Гамбурге чехословацкая делегация поднялась на борт советского парохода и направилась в Ленинград. Фучик смотрел на морской горизонт и думал о цели своего путешествия — о том неизвестном «шестом континенте», куда, как он писал четыре года назад, «едут… Колумбы из Западной Европы не только для того, чтобы открыть новую землю посреди великих морей, но чтобы открыть целый новый мир посреди множества форм правления и общественного устройства старого мира… Каждая поездка в Москву — это путешествие первооткрывателей, и их дневник не менее интересен, но при этом гораздо более значителен, чем дневники тех, кто, скажем, овладел неприступной вершиной».

Четыре дня делегаты были в Ленинграде. Здесь, размышлял Фучик, все началось. Выстрел «Авроры» возвестил всему миру, что начался, говоря словами Ленина, «величайший, труднейший в истории переход» — переход от капитализма к социализму.

Из Москвы Фучик пишет домой:

«Мы в восторге. Москва — замечательная. Ленинград — совершенно город рабочих. Все бедно — богатство строится…»

Да, советские люди жили еще бедно. Фучик не мог не заметить отсутствия некоторых товаров в магазинах, скромную одежду москвичей, длинные очереди в магазинах. Он по-своему находит этому объяснение: «Советский Союз должен стать страной промышленности, а для этого нужны, во-первых, машины, во-вторых, машины и, в-третьих, опять-таки машины».

В стране совершались огромные перемены. Это было время первой пятилетки, время создания промышленности и коллективизации сельского хозяйства. Облик старой России менялся на глазах, страна превращалась в передовую промышленную державу. Это было время очередной антисоветской истерии на Западе. Папа Пий XI призывал к крестовому походу против большевистских еретиков. В одной из крупных французских газет появилась статья русского белоэмигранта, миллионера Рябушинского, под многозначительным заголовком «Необходимая война».

Газета чехословацких социал-демократов еще вчера давала «мудрый совет»: «Пусть те, кто восхваляет диктатуру пролетариата, поедут посмотреть на нужду и рабство в стране, где она существует. Пусть поговорят с русскими рабочими, те им скажут — если, конечно, за спиной у них не будет стоять агент ГПУ, — как они жаждут освобождения из большевистского рая. Пусть, если им не нравится наша демократия, съездят туда и поглядят, а потом, когда вернутся, честно расскажут правду… если только они не умрут там с голоду».

Это было время резких контрастов и созидания новой жизни…

«Таков Советский Союз тридцатого года, — писал Фучик. — Самые отсталые методы труда наряду с самыми современными машинами. Канаты и бревна рядом с мощными подъемными кранами. Керосиновая лампа наряду с крупнейшими в мире электростанциями. Трактор рядом с деревянным плугом. Верблюд и железная дорога».

Огромное впечатление на Фучика произвела Москва, шумная жизнь столичного города. Все в ней будто летело вперед — веселые толпы молодых рабочих на улицах, красные трамваи, автобусы, с трудом пробирающиеся сквозь поток пешеходов на перекрестках, большие грузовики. Ломались старые здания, передвигались дома, расширялись улицы. Москву асфальтировали: везде стояли котлы с асфальтом. Около асфальтовых котлов грелись беспризорные, но уже готовилась картина «Путевка в жизнь» о конце беспризорщины.

Воздвигались вышки, похожие на крепостные башни деревянных укреплений: это были шахты метро. На улицах Москвы яркие плакаты и лозунги:

«За два года по добыче нефти мы выполним пятилетку на 80 %».

«Ты враг своих детей, если не посылаешь их в школу».

Яркое впечатление произвело на чехословацкую делегацию посещение цирка. Его никак нельзя было сравнить с цирком из брезентовых полотнищ на площади против дома инвалидов в Праге. Это было нечто другое: шло ревю Владимира Маяковского «Москва горит». Десятки мастеров цирка и спортсменов участвовали в этом представлении, захватывающие сцены которого воскрешали октябрьские события 1917 года. Когда в финале в ослепительном свете прожекторов взвились красные знамена и на манеж, тесня охваченных паникой врагов, рысью выехала группа акробатов-наездников в красноармейской форме, зрители приходили в неописуемый восторг. В это же время на экране под куполом цирка замелькали кадры документальных фильмов, повествующих о революционных событиях, гражданской войне и о современном промышленном и сельскохозяйственном строительстве.

Во всех концах страны вставали новые промышленные гиганты — Днепрострой, Тракторострой, Магнито-строй, Турксиб, Волгострой. Равнодушных не было, пятилетка — кровное дело всех и каждого! Надо всем властвует человеческий труд, свободный и равный.

Энтузиазм,                       разрастайся и длись фабричным                       сияньем радужным. Сейчас                       подымается социализм живым,                       настоящим,                                        правдашним.

Из Москвы с Казанского вокзала делегация отправилась в поезде дальнего следования «Москва — Красноводск». Путь в Рязань, а оттуда через Сызрань, Самару и Оренбург дальше на юг, в Среднюю Азию.

Ехали целую неделю. Часто железная дорога проходила мимо какого-нибудь колхоза, и Фучику все казалось как в нравоучительном рассказе, автор которого признает только черное и белое. «Черное мы видели справа: крошечные единоличные хозяйства, плохо обработанная земля, целые поля, лежащие нераспаханными, маленькие, пригнувшиеся к земле избушки крестьян. Но когда мы поворачивались налево, когда мы смотрели в противоположное окно вагона, мы уже видели тракторы, видели богатые всходы, новые здания, амбары, новые поселки. Там был колхоз».

Начались бескрайние азиатские степи. Юлек радостно, прямо по-детски рассмеялся, увидев впервые верблюда: это древнее мудрое животное тащило арбу с бочкой, заменяя лошадь, а рядом шел человек в тюбетейке, как в сказках из «Тысячи и одной ночи». Но он не только любовался восточной экзотикой. В поезде он познакомился с ленинградским геологом и девушкой-казашкой. По-разному сложилась жизнь этих людей. Но Фучик раскрывает общее в их духовном облике и судьбе — героизм, рожденный великой идеей. «Мы знаем, что каждый метр в глубь земли, к залежам нефти — это шаг вперед, на шаг мы ближе к социализму», — говорит геолог, объясняя, почему семьдесят советских рабочих и специалистов добыли нефть там, где ранее отступила перед трудностями английская экспедиция. «Мы читаем Ленина. Я ведь уже член комсомола», — с гордостью говорит девушка-комсомолка. Об этих людях Фучик напишет очерки «Флакон одеколона» и «Комсомолка из Кзыл-Орды».

После двух суток поездки по степи пейзаж вдруг резко изменился: Фучик увидел вдали «белый Александровский хребет, нагорье, растянувшееся на несколько сот километров. Мы не потеряем его из виду в течение всего времени нашего пребывания в Киргизстане. Белые облака на белых ледниках — для нас в этом есть что-то таинственное, и это очень красиво».

30 июня, около двенадцати часов, в канцелярии коммуны «Интергельпо» затрещал телефон. Звонили из Арыси: в два часа дня приедет делегация из Чехословакии. Это было неожиданностью. Ведь делегацию ждали два месяца назад — к Первому мая.

Встреча была исключительно сердечной… «На вокзале толпы рабочих. Наши земляки, свободные рабочие из Чехословакии, лица русских, киргизских, узбекских, украинских товарищей. А над ними красные транспаранты, красные знамена.

Знаете ли, сейчас мы вам не можем точно описать, как мы выбрались из поезда, как мы вдруг неожиданно оказались посреди шумной радостной массы людей, как перед нами вдруг возник стол, превратившийся в импровизированную ораторскую трибуну.

Теперь мы можем признаться, как мы были тогда растроганы. Не тем, что нас торжественно встречали, но тем, какой свободной, радостной была эта встреча, как вольно все здесь себя чувствовали, все — и мы в том числе.

Нас приветствовали. Выступали представители „Интергельпо“, киргизского правительства, партии, заводских рабочих, Красной Армии; мы отвечали. Мы не будем воспроизводить здесь эти речи. Незачем в стотысячный раз показывать вам, как выглядит цензурная конфискация на страницах этой газеты. Сначала мы говорили, правда, еще под некоторым влиянием собраний в ЧСР, словно за спиной у нас стоял полицейский комиссар, напоминая о тюрьме. Но потом мы с восторгом вспомнили: ведь мы в свободной стране, здесь мы свободны!

Звучат последние приветствия и поздравления.

Сводный интергельповский и красноармейский оркестр играет гимн пролетариата „Интернационал“».

Вместо недели делегация задержалась во Фрунзе почти три. Фучика интересовало все, что отражало борьбу старого и нового, зарождение и победа ростков социализма в экономике и культуре Советского Востока, борьба с неграмотностью, с обычаем давать калым за девушек, то есть попросту продавать их. Своими глазами ои видел, как Советская Киргизия идет от феодализма к социализму. Везде, где побывала чехословацкая делегация — на партийных собраниях, на встречах с трудящимися, с сотрудниками редакций республиканских газет, в горкоме партии, — везде местные представители делились замыслами, идеями, планами, целью которых будет полное преодоление вековой отсталости народов Востока, создание национальной экономики, повышение культурного уровня.

Делегаты присутствовали на шестой областной партийной конференции. Фучик, приветствовавший конференцию от имени Чехословацкой компартии и газеты «Руде право», говорил о международном единстве пролетариата: «…Съезды и конференции проводятся не только здесь, в Советском Союзе, они проводятся и за границей, где коммунистические партии также проверяют свою работу, которая проходит под знаком поддержки западным пролетариатом строительства социализма в СССР, помогая выполнять пятилетку и тем самым укрепляя Советский Союз, победа которого является решающей победой и заграничного пролетариата…»

Яркое впечатление оставило у Фучика посещение горсовета Фрунзе, где гости подробно интересовались вопросами городского хозяйства, строительства, структурой Совета. Делегации были вручены депутатские книжки. Свой депутатский билет номер 189 — маленькую красную книжечку, на обложке которой золотыми буквами было написано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», Фучик хранил как драгоценную реликвию.

«Папа, мама и все близкие! — пишет Фучик родным в Пльзень. — Чувствую себя замечательно. Ем за четверых, совершенно не ощущая никакой разницы между Средней Азией и Средней Европой. Только климат здесь несколько иной. Сегодня было 48 градусов. Мой загар соответствует этой температуре. Если я проведу здесь еще месяц, то даже специалист не отличит меня от киргизов. Я абсолютно счастлив. Встречают нас прекрасно. Мы во Фрунзе уже 14 дней и пробудем еще 5, хотя первоначально рассчитывали всего на 5. Нас не хотят отпускать, и самим нам уезжать не хочется. Когда тебе, Либугде, кто-нибудь будет болтать о здешних ужасах, запомни, что над тобой бесстыдно издеваются».

В летнем лагере Киргизской конной дивизии Фучик принял участие в военном параде на большом учебном плацу. Ему выдали почетное удостоверение кавалериста и красноармейскую форму: белую гимнастерку, темно-синие галифе и белую полотняную фуражку с красной пятиконечной звездой. (В этой форме Фучик появился в буржуазно-чопорной Праге после возвращения на родину. — В. Ф.) Сияющий, он пытается скрыть свое волнение шуткой:

— Я и Красная Армия родились в один и тот же день. Мои собратья по перу подшучивают надо мной, говоря, что я присвоил себе монополию в любви к Красной Армии.

Его внимание привлекали легенды и сказки, киргизские народные песни: одну он даже выучил наизусть. Фучик посетил театр во Фрунзе. Это был незабываемый вечер. Театр был построен за два с половиной месяца под руководством строительного рабочего из «Пнтергельпо». На сцене Фучик увидел черный концертный рояль на двух ножках, третью заменял стул. Московский пианист сидел за роялем и играл Листа. Было слышно, как в гамме отсутствует нота до.

Лист без до.

«Можно представить себе смятение пражских любителей музыки, если бы что-либо подобное случилось в Праге, — думает Фучик. — Они бы не слышали Листа, они слышали бы только отсутствие до. А здесь этот Лист, хорошо исполненный Лист. Отсутствие одной струны в рояле здесь никому не мешает».

На этом примере Фучик довольно быстро найдет нужную ему тональность для описания советской действительности, когда какая-нибудь одна искрометная многозначная, предметная деталь расцвечивает весь материал. Горький однажды сказал: «Брать надо мелкое, но характерное и сделать большое и типичное». Очерки Фучика о Средней Азии показывают это. «Они не испугались ни отсутствия струны до, ни двух ножек у рояля, не испугались ни 99 процентов неграмотности, ни труднодоступность горных юрт, и везде, не только на сцене города Фрунзе, но и высоко в горах Тянь-Шаня, повышают культуру всего народа», — писал он в очерке «Лист без до».

Фучик ознакомился с хозяйством «Интергельпо», его интересовала история возникновения коммуны, его успехи и проблемы.

Основателем коммуны был чех красноармеец Рудольф Маречек. В годы революции и гражданской войны он сражался в горах и степях Киргизии. Здесь познал жизнь среднеазиатских народов и полюбил этот край. В октябре 1922 года Советское правительство привяло решение, которое давало возможность группам иностранных рабочих и крестьян переселиться в Советский Союз и принять участие в экономическом и культурном строительстве первой социалистической страны в мире. КПЧ поручила Маречеку организовать переезд чехословацких колонистов в СССР. В октябре 1923 года в Тбилиси начал работать чехословацкий кооператив. Строили завод по ремонту сельскохозяйственных машин (56 ремесленников из города Сланы, недалеко от Праги).

В апреле 1925 года в Киргизию из словацкого города Жилина прибыл специальный поезд с тремястами двадцатью переселенцами. Они организовали сельскохозяйственно-промышленный кооператив «Интергельпо». Позже в СССР появились и другие чехословацкие коммуны: «Кладненская», «Словацкая» и «Рефлектор». Ядро колонистов составляли преследуемые рабочие-коммунисты, безработные, а также словацкие и венгерские революционеры, бойцы венгерской Красной Армии. У «Интергельпо» были свой герб и своя эмблема, изображающая трех рабочих, несущих на своих плечах земной шар. Равнинная местность между центром города Фрунзе и вокзалом, где предполагалось построить жилые и промышленные объекты коммуны, была в ту пору пустырем, поросшим ковылем, полынью и осокой. Переселенцы с женами и детьми нашли на первых порах убежище в полуразрушенном бараке, где до этого жили австрийские военнопленные. Киргизия по своей территории почти в полтора раза больше Чехословакии. Но население в ней в то время было едва ли в полтора раза больше, чем в одной Праге. Казалось, что люди здесь затерялись среди гор. Раскинувшийся в зеленой долине реки Чу город Фрунзе был тогда глиняным и пыльным городом: в центре его шумел базар, мимо тополей и арыков тянулись, покачиваясь, как лодки на волнах, караваны верблюдов.

Колонистам приходилось преодолевать тысячи трудностей. Они были двоякого рода: и внешние (нехватка жилья, тропические болезни — в первый же год умерло от малярии восемь детей, стихийные бедствия и т. д.), и внутренние (разногласия и противоречия в коммуне, подрывающие ее единство и трудовой энтузиазм). Среди переселенцев были и любители приключений, мечтавшие лишь о деньгах. Те, кто надеялся на быстрое и легкое обогащение, не выдержали суровых испытаний и дрогнули. Нашлись даже изменники и вредители. Летом 1926 года, когда появились первые плоды работы всего коллектива, в коммуне от рук вредителя вспыхнул пожар. Сгорели столярная и слесарная мастерские: убытки составили 75 тысяч рублей.

Но коммуна пережила это испытание. Переселенцы из Чехословакии продолжали прибывать. Там, где некогда стояли глиняные дома, вырос белый городок. Ровные, широкие улицы, высокие тополя вдоль арыков, и в их тени, среди богатых садов, белые односемейные домики, большое здание школы, нового клуба. Загудела сирена текстильной фабрики, вступили в строй паровая мельница, кожевенный завод, предприятия пищевой промышленности. Такой увидела коммуну делегация чехословацких рабочих. Фучика и его друзей коммунары засыпали вопросами, настойчивыми, серьезными и шуточными:

— Как там у нас? Что говорят об «Интергельпо»? Это правда, что в стране уже триста пятьдесят тысяч безработных? Насколько сильна сейчас партия?

В «Интергелъпо» Фучик чувствовал себя свободным и счастливым. По вечерам, когда багряный диск солнца катился к закату, а бескрайняя степь дышала жаром, как раскаленная печь, Фучик подолгу сидел с друзьями в саду у небольшого белого домика и слушал рассказы коммунаров. Его записная книжка быстро пополнялась. В пятилетней истории «Интергельпо» Фучик видел будущую историю всего чехословацкого трудового народа. Из ранее бесправных пролетариев вырастали гордые, уверенные в своих силах советские граждане. Да, говорил он себе, и мы когда-нибудь будем строить в нашей стране свое будущее, находя счастье в успехах и плодах своего труда, и плоды эти будут принадлежать только тем, кто заслужил это.

Газета «Советская Киргизия» 25 июня 1930 года опубликовала автограф и текст написанного Фучиком по-русски обращения к трудящимся Киргизии:

«Строителям социалистической Киргизии прощальный привет от делегации чехословацкого пролетариата, всем товарищам, которые строят социалистическую Киргизию, которые дали нам возможность увидеть своими глазами это великое дело, прощальный привет. Мы ехали в страну, о которой буржуазные сказочники рассказывали как о дикой экзотической стране. Но мы попали в страну, темпы строительства которой значительно выше, чем в самых передовых „наицивилизованнейших“ странах капиталистического Запада. Единая кровь течет в жилах пролетариата Киргизии. Единая воля и творческая сила сплачивают его своей энергией. Трудящиеся Киргизии зарядили нас. То, что мы получили здесь, у вас, мы повезем всему пролетариату Западной Европы. Спасибо вам за все. Мы обещаем, что не прекратим своей работы до тех пор, пока великая стройка социализма не начнется у нас, в будущей Чехословакии».

После трехнедельного пребывания в Советской Киргизии чехословацкая делегация направилась в Казахстан. Дорога шла через труднопроходимые горы Курдая и бескрайние степи. По пути Фучик написал Густе коротенькое письмо:

«Большой привет, путница, любящая бродить по горам. Сейчас я как раз смотрю с высоты 3400 метров на долину и голые горные склоны и вспоминаю те маленькие и красивые холмики, которые называют Крконошами. Здесь же горы немного превышают 4600 метров, но подняться до вершины я не могу: солнце уже постепенно клонится к закату, мне пора спускаться вниз, где ждет автомобиль и вся делегация. Здесь я один, только в нескольких сотнях метрах подо мной видны киргизские юрты, где два часа назад меня так славно угостили. Девочка, никогда я не чувствовал себя таким свободным, как здесь. Тут прекрасно, и то, что я вижу в СССР, превосходит самые смелые мои предположения. Передай всем привет и скажи, что за то, что я здесь увидел, стоит бороться».

До гостиницы в Алма-Ате, где делегации предстояло жить, не доехали. Алма-атинские текстильщики, узнав о прибытии делегации, выехали встречать ее в пятидесяти километрах от города. Рабочие ждали до самой ночи — и дождались. Отвезли делегатов к себе на фабрику и там в одиннадцать часов вечера устроили собрание, затянувшееся до глубокой ночи.

На следующий день делегация была принята руководителями строительства Туркестано-Сибирской железной дороги, с которыми беседовала о состоянии строительства и значении Турксиба для Средней Азии.

Через шесть дней делегация приехала в Ташкент. Здесь она посетила механический завод Главхлопкома, кожзавод № 4, Красновосточный завод, фабрику «Красная Заря», хлопководческий совхоз-гигант «Пахта-Арал», расположенный там, где была Голодная степь. Раньше про нее говорили: «Птица пролетит — крылья опалит. Человек пройдет — ноги обожжет». Прорезали степь оросительными каналами, напоили ее, дали жизнь столетиями пустовавшей земле. Фучик смотрел на плантации, где цвел розовым цветом, созревал хлопок. На шелководческой ферме он увидел, как выращивают целые леса тутового дерева — шелковицы для гусениц шелкопряда.

В Ташкенте малярия заставила Юлиуса слечь в постель, но через несколько дней его записная книжка снова наполняется множеством сведений об истории, мятежах в царское время, о бегстве жителей в Китай, где они превращались в рабов, о борьбе с басмачами… Это был настолько интересный, богатый материал, что Фучик не мог охватить его за одну поездку и решил во что бы то ни стало побывать здесь еще раз:

«Говорят, есть в Риме колодец, обладающий волшебной силой.

Если напьешься воды из него, полюбишь Рим глубокой любовью, снова и снова будешь к нему возвращаться. Так рассказывают люди, которые любят легенды.

Не знаю, вода из какого арыка Средней Азии могла бы годиться для такой легенды. Во всех арыках там вода мутная, такую поэты не воспевают в любовных песнях, да и у арыков там более серьезные дела: нужно напоить хлопковые поля, оазисы в степях, тутовые деревья, карагачи, которые дают тень, яблони, цветы. И пить из арыков не особенно приятно. Пока не привыкнешь, со страхом считаешь дни, требующиеся для того, чтобы тифозные бациллы начали действовать.

И все-таки ты, однажды пройдя по советской Средней Азии, полюбишь эту землю глубокой любовью, снова и снова будешь к ней возвращаться. Не вода, а люди имеют здесь такую притягательную силу, и это не волшебство, а сила рук их оказывает на тебя такое действие.

Жизнь здесь растет на твоих глазах».

Фучик неохотно уезжал из Средней Азии. Он полюбил этот край, полюбил не только его дикую, девственную природу, высокие, до небес горы, зеленые долины и бескрайние степи, не только его тысячелетнюю древнюю культуру и восточную экзотику базаров, мечетей и храмов, но главное — его талантливый народ, пробужденный Октябрем к новой жизни.

«Наша делегация, — писал Фучик в газете „Правда Востока“, — прибыв в Среднюю Азию, была поражена колоссальнейшим размахом строительства. В то время как капиталистические страны поражены острой безработицей (миллионы безработных пролетариев вынуждены буквально влачить жалкое существование), Советский Союз благодаря социалистической стройке не только ликвидировал безработицу, но фактически еще больше нуждается в обученных и подготовленных кадрах. Наше пребывание в Средней Азии убедило нас еще в том, что европейское местное население республики рука об руку, без проявлений шовинизма и национализма строит, индустриализирует, коллективизирует этот огромный край».

Темпы, темпы, темпы. Это бросалось в глаза всюду, где побывала делегация в Средней Азии, и на обратном пути; в Самаре, Сталинграде, в Ростове-на-Дону, в Харькове, а затем снова в Москве и Ленинграде. «Кипи, ломая скалы, ударный труд», — пели в то время. На десять месяцев раньше срока вошел в строй Сталинградский тракторный завод. Свой первый трактор рабочие завода направили в подарок XVI съезду партии. Москва устроила посланцам завода торжественную встречу на всем пути от вокзала до Большого театра, где заседал съезд.

Завод «Ростселъмаш» оставил у Фучика неизгладимое впечатление: он мог выпускать в 1,5 раза больше сельскохозяйственных машин, чем все заводы царской России. В Харькове делегация побывала в детской коммуне имени Ф.Э. Дзержинского, которой заведовал А.С. Макаренко.

Фучик твердо решил, что о Советской стране он напишет книгу, когда вернется домой. В Москве он принял участие в организованной журналом «Вестник иностранной литературы», редактируемым А.В. Луначарским, анкете «Какова будет ваша позиция, если империалисты развяжут войну против Советского Союза?». На этот вопрос ответили многие прогрессивные деятели культуры на Западе. Фучик в письме в редакцию отвечал: «Сейчао я как раз езжу по Советскому Союзу и собственными глазами вижу чудеса пролетарского энтузиазма. Вижу гигантское строительство социализма. Вижу, как вы пересаживаете страну на автомобиль, а крестьянина на трактор. Вижу, как под рукой диктатуры пролетариата расцветает богатая, но отсталая Средняя Азия. И теперь лучше, чем когда-либо, я вижу, что первый наш долг — не допустить нападения обанкротившихся капиталистов на Советский Союз».

Наступил день отъезда на родину.

 

ПРАВДА, КОТОРАЯ УЧИТ

Друзья и товарищи единодушно отмечали перемены в нем: окрыленность и стремительность. У Фучиков была та атмосфера непринужденности и простоты, какая с первых же минут пребывания гостя заставляет его отрешиться от скучных условностей и почувствовать себя здесь своим человеком.

— Похоже, ты все время там пил шампанское, — шутили друзья, оглушенные его бесконечными рассказами. — Тебя точно подменили в Средней Азии.

Ему задавали все новые и новые вопросы.

— Да оставьте вы его в покое, — просит Густа. — Я его и разглядеть еще не успела как следует. Правда, Юлек?

— Разглядишь на фотографиях, — улыбался он широкой открытой улыбкой, загорелый до черноты. — Сидеть и нежиться дома мне некогда, меня заждались в «Творбе».

Уже через два дня после возвращения делегатов «Руде право» поместила сообщение о том, что они будут выступать с отчетом на открытом собрании в Народном доме на Виноградах. Собрание организовал Союз друзей СССР — массовая организация, созданная в 1930 году по инициативе КПЧ. Подготовительный комитет, в который входили Б. Шмераль, И. Секанина, Ю. Фучик, так формулировал цели организации: «Ознакомить трудящиеся массы с правдой о СССР и организационно объединить их для всеобщей защиты Советского Союза против нападок империалистов».

Организаторам и активистам движения за чехословацко-советскую дружбу было нелегко. Фучик почувствовал это сразу же на первом собрании, которое открыл Ян Шверма.

— Сегодня уже не стоит вопрос, удержится или нет власть Советов. Сегодня диктатура пролетариата распространяется и на другие страны… Одним из средств борьбы империалистов против СССР является ложь. Более 12 лет по всему миру растекается грязный поток самых бессмысленных небылиц, вымыслов и клеветы о жизни и стремлениях рабоче-крестьянского государства. Тысяча рабочих все еще верят в эту ложь. Совершенно необходимо, чтобы трудящиеся массы узнали правду об СССР.

Две тысячи граждан, которые пришли приветствовать вернувшуюся из СССР делегацию и одновременно проститься со следующей группой рабочих, уезжающих в Москву, слушают затаив дыхание. Под бурные аплодисменты новая делегация принимает наказы от представителей пражских и других заводов. Один из делегатов, уезжающих в СССР, не успел закончить свое выступление. Встал полицейский комиссар и объявил собрание закрытым.

Поднялась буря негодования:

— Долой фашизм! Долой диктатуру буржуазии! Слово берет Фучик. Но говорить ему не дают. В зал ворвалась дюжина полицейских молодчиков. Его насильно стаскивают с трибуны и объявляют собрание закрытым. Фучик не отчаивается. В газете «Руды вечерник» он публикует свой репортаж «Из дневника чехословацкой делегации в СССР» (затем последовало еще семнадцать статей с путевыми впечатлениями), и через четыре дня после разгона собрания в Народном доме он собирается выступить на крупном митинге пражских рабочих в центре города у Пражшной Враны. Но полицейский комиссар, прервав вступительное слово А. Запотоцкого, запретил собрание. На сей раз полиция, оцепив весь район, действовала еще более решительно. Произошло кровавое столкновение. Начальник пражской полиции Долейш как только мог старался сорвать лекции о Советском Союзе.

Только 18 августа на собрании кооператоров Фучику удалось выступить, правда, в присутствии пяти полицейских комиссаров в зале, нескольких десятков шпиков и семи полицейских взводов, окруживших здание в этом тихом уголке города на Славянском острове.

Фучик говорил просто, доходчиво и убедительно. Он обладал способностью заставить слушателя чуть не осязать тот предмет или лицо, о котором он говорил. В Праге безмерно чтут хорошо сказанное слово. И Фучик любое явление, о котором он говорил, умел повернуть неожиданной и яркой стороной.

Заканчивая двухчасовое выступление, он сказал, что иногда можно отвлечь внимание каких-нибудь делегаций шумом приемов, оркестров и речей, но в данном случае это было немыслимо.

— Мы прожили в СССР почти четыре месяца, проехали более 16 тысяч километров на поезде, на пароходе, в автомобиле, на лошадях, верблюдах и пешком. На каждом из этих 16 тысяч километров мы видели глубокие их следы пятилетнего плана великих работ. Мы побывали в Казахстане, в Киргизстане, в Узбекистане, в отдаленных уголках Средней Азии, где до сих пор не была ни одна заграничная делегация. Если бы советские рабочие покрывали потемкинскими деревнями пятилетки только эти 16 тысяч километров, чтобы ослепить фальшивым блеском чехословацкую делегацию; если бы они заложили основы индустриализации отсталой Киргизской республики и обводнили Голодную степь только ради прекрасных глаз пяти граждан Чехословакии, они проделали бы для столь незначительной цели достойную и основательную работу.

Фучику был устроен восторженный прием. Митинг закончился пением «Интернационала». Сразу же после собрания к нему подошел полицейский комиссар и спросил:

— Из вашей лекции, пан редактор, явствует, что вы были в Советском Союзе. Так это или нет?

— Я весьма польщен тем, господин комиссар, что не только рабочие, но и вы с большим вниманием прослушали мое выступление и правильно его поняли.

Ужаленный полицейский решил захлопнуть расставленную, как ему казалось, ловушку:

— Раз так, то возникает вопрос, каким образом вы попали туда без паспорта и без визы?

— Я не отрицаю, что был в Советском Союзе без заграничного паспорта. Я ездил туда изучать экономические, социальные, а также культурные условия жизни и вернулся в Чехословакию в начале августа 1930 года. Больше я ничего не скажу…

Третьего сентября Фучик был арестован, но и в полицейском управлении он твердо держался на своем. На допросах говорил обо всем, но только не о том, что интересовало полицейские власти. Положение Фучика осложнялось еще тем, что полиция «подняла старое дело», обвиняя его в совершенном полгода назад «публичном подстрекательстве к совершению воинского преступления, что подпадает под § 15 Закона об охране республики». Случилось так, что на одном из собраний, когда Фучик говорил: «Мы будем бороться против империалистической войны и всегда сумеем превратить империалистическую войну…» — в зале раздался выкрик: «В гражданскую!» Вместе с адвокатом Иваном Секаниной Фучик объяснял упрямо следователю, что он имел в виду совсем другое:

— Я хотел сказать, что империалистическую войну мы превратим в оборонительную.

В декабре 1930 года его приговорили к четырем месяцам тюремного заключения (из них один месяц на хлебе и воде) и денежному штрафу в тысячу крон. Исполнение приговора откладывалось, и Юлиус продолжал выступать с лекциями и беседами.

Его имя приобретает среди рабочих все большую популярность, его приглашают на собрания, встречи, беседы не только в Праге, но по всей Чехословакии. Сыщики ходят за ним по пятам, а полицейский комиссар, как «ангел-хранитель», всегда в президиуме, если собрание разрешено. В этих условиях Фучик проявляет изобретательность, чтобы избавиться от «опеки», обойти рогатки цензуры. Однажды Фучика попросили выступить на собрании рабочих-строителей в Новых Высочанах. Полиция узнала об этом, окружила строительную площадку, а несколько шпиков тщательно осмотрели леса и помещения. Но найти докладчика им не удалось. Сирены возвестили о наступлении полдня. Начали стекаться рабочие. Из толпы в белом комбинезоне каменщика вынырнул Фучик. Он вспрыгнул на леса, рабочие сомкнулись вокруг него плотным кольцом, и собрание началось. Полицейский комиссар попытался было разогнать собравшихся, но, натолкнувшись на сопротивление рабочих, отказался от своего намерения…

Фучик постоянно в разъездах. Однажды его пригласили рабочие завода «Шкода» в городе Пльзень, и он с большим волнением и внутренним трепетом направился в город, где прошла его юность, где он рос, мужал, познавал мир. Одно только его тревожило: мэр города правый социал-демократ, и полицейские власти постараются «не ударить в грязь лицом» перед пражскими властями, загладить вину за то, что в свое время они «недосмотрели» за учеником реального училища. Предположение Фучика оправдалось. Как только он вошел в трактир, где было намечено собрание, полицейский комиссар (по иронии судьбы бывший однокашник Фучика) заявил:

— Собрание запрещено, пан редактор! Ничем не могу вам помочь!

— Хорошо, — спокойно сказал Фучик. — Закон есть закон. Но раз уж я оказался в городе пивоваров, я не могу не воздать должное замечательной продукции. Не возражаете?

Возражать было трудно, почти невозможно. На стене красовалась надпись: «Здесь начали варить и пить пиво раньше, чем Колумб открыл Америку». Пиво с давних времен было у чехов любимым народным напитком. Изготовлялось оно в точном соответствии со строго установленными правилами, за соблюдением которых следили не менее строго и своеобразно. Вызывали кандидата в пивовары в ратушу и приказывали, чтобы он принес с собой пробу сваренного им пива. Эту пробу разливали на отполированную дубовую скамью, а самого пивовара в его «форменных» кожаных штанах сажали на это разлитое пиво. И должен он был сидеть, пока пиво не высохнет. Потом ему приказывали встать, и если скамья поднималась вместе с ним, то это была его удача. В противном случае его обвиняли мошенником и секли розгами на той же скамье.

Фучик подсел к одному из столиков и вступил в разговор с рабочими. Он объяснил им свой замысел, как обвести вокруг пальца полицию. Комиссар и полицейские застыли в дверях, готовые вмешаться, если кто-нибудь откроет собрание. Но в зале ничего подозрительного не происходило. Рабочие потягивали пиво, оживленно беседовали, и только за одним столом внимание было устремлено на Фучика, рассказывающего что-то вполголоса. Через некоторое время он переходил к другому столу, к третьему… Полицейские не торопились. Можно и подождать — добыча не уйдет. Ведь наверняка упрямство пражского редактора и интерес местной публики возьмут верх, и собрание будет открыто. Прошло несколько часов, но собрание никто не открывал. Полицейский комиссар сопел, кряхтел, вздыхал, чертыхался. До него долетали обрывки фраз:

— В Донбассе открыты дворцы и театры для детей, сам бывал в них.

— За услуги врача и место в больнице ничего не нужно платить. Даже за сложную операцию.

— В университетах детям шахтеров выдают стипендию.

— Выпьем же, друзья, за то время, когда и у нас все будет так же, как и у русских товарищей! Я обещал им, что такие времена настанут!

Полицейский комиссар подошел к Фучику и сказал:

— Если вы рассчитываете на то, что наложенный запрет на собрание будет отменен, то вы глубоко ошибаетесь.

— Спасибо за информацию, господин комиссар, — улыбаясь, ответил Фучик, — но собрание только что закончилось.

В конце сентября Фучика призвали в армию для прохождения срочной службы. К службе в армии он относился без энтузиазма и, будучи студентом, каждый год подавал прошение об отсрочке и получал ее. Год назад он не подавал прошение, но призван не был. Один раз вышло, почему бы не попробовать снова? Пунктуальность не была сильной чертой Фучика, и он надеялся, как говорится, на авось.

Повестка окружного военного комиссариата застала его врасплох: именно теперь он как раз готовил большой цикл своих лекций.

«Наверно, потому я сейчас им и понадобился», — подумал он и не ошибся в своих догадках. Начальник пражской полиции Долейш не преминул обратить внимание военных властей на «подрывную деятельность редактора Фучика, опасного коммунистического агитатора».

Стоя в строю новобранцев на просторном военном плацу в городе Тренчин в Словакии, Фучик размышлял о своей будущей судьбе: «Любопытно, вот стоят испуганные новобранцы, глядят недоверчиво, исподлобья, они все такие разные, у каждого свое особое лицо. А не пройдет и полгода муштры, как они превратятся в безликую массу, в послушных солдат, которых можно направить куда угодно, даже стрелять в бастующих рабочих. Ну что же, послужим, посмотрим, как это делается».

Но произошло недоразумение. Начальство ли поверхностно ознакомилось с личным делом Фучика, или предписания пражской полиции застряли где-то в почтовом пути, как бы то ни было, произошло невероятное. При сортировке новобранцев Фучика как человека «с законченным гимназическим образованием» направили в офицерское училище в городе Кошице.

Но проучился он недолго.

Не прошло и недели, как в канцелярии было созвано экстренное совещание офицеров.

— Господа офицеры, — сказал таинственным голосом начальник училища, — произошла пренеприятная история. Слушайте внимательно, господа. Пренеприятная история, нелепая оплошность, черт бы ее побрал. Представьте себе, в нашем училище занимается коммунистический агитатор, редактор газеты «Руде право» Юлиус Фучик!

При этих словах офицер из отделения разведки и контрразведки запыхтел и проглотил какую-то невысказанную фразу. В комнате сразу воцарилась такая напряженная тишина, что слышен был легкий хрип начальника училища, который страдал одышкой.

— Ввиду большой опасности, которую Фучик представляет для нашего училища и для всей армии, необходимо предпринять некоторые шаги…

Офицеры выслушали длинную лекцию о «подрывных элементах», о воинской дисциплине, о послушании и долге офицеров стоять на страже благонадежности армии. На другой день слова начальника повторяли с таинственным видом командиры рот на собраниях командиров взводов, а те, в свою очередь, передавали их командирам отделений. Поползли слухи и разговоры среди курсантов, дошли они вскоре и до самого Фучика. Теперь он знал, что дни его пребывания в офицерском училище сочтены, но и при всей своей фантазии он никак не мог предположить, что развязка выльется в фарс, словно разыгранный по роману Гашека.

Началось с того, что его вызвали на медицинскую комиссию, хотя всего только несколько дней назад врач, осмотрев новичка, засвидетельствовал его «годность к строевой службе». Несомненно, что бравому солдату на медицинской комиссии было тяжелее, чем курсанту Фучику. Ведь его, как известно, обследовали три врача, принадлежавшие к трем противоположным научным лагерям. Среди многих каверзных вопросов ему задавали и такие, как: «Сколько будет, если умножить двенадцать тысяч восемьсот девяносто семь на тринадцать тысяч восемьсот шестьдесят три?» Фучика обследовал только один врач. Он молча, с двусмысленной улыбочкой заполнял графы истории болезни, нисколько не смущаясь тем, что его диагнозы — чистейшая выдумка: «Очаг в верхней части левого легкого, пораженная правая сторона, неврастения, расширение сердца». После этого в полдень, когда личный состав обедал, Фучика вызвали в канцелярию, и начальник училища строгим официальным тоном заявил:

— Курсант Фучик, ввиду тяжелого заболевания вы не можете продолжать занятия и должны немедленно отбыть обратно в Тренчин. Через 45 минут отходит ваш поезд. Сейчас же соберите свои вещи и отправляйтесь на вокзал до возвращения личного состава из столовой. Ясно? О готовности доложите командиру роты. Можете идти.

Это был поистине необычный приказ: ни волокиты, ни рапортов, ни протоколов, просто убирайся, да поскорее! Фучик играл свою роль до конца и сделал все для того, чтобы опоздать на дневной поезд и вечером распрощаться с товарищами так, как он хотел.

В письме Густе он писал:

«Не мог даже послать тебе весточку из Кошице, и вот я снова в Тренчине. Быстрота, с которой меня вышвырнули из офицерского училища, достойна восхищения. Прощание удалось на „лаву! Семена я здесь все-таки посеял“».

…Через несколько дней командир 17-го пехотного полка в Тренчине читал личное дело Фучика и подчеркнул красным карандашом там такие слова: «Временно не годен из-за катара верхних легких. Дать ему годовой отпуск, после чего снова послать на комиссию. Обратить внимание врачей на секретную бумагу… Комиссии следует учесть его политическую неблагонадежность…»

Так, в начале ноября Фучик снова появился в Праге в качестве запасного солдата, находящегося в «длительном отпуске», и сразу же включился в активную лекционно-пропагандистскую деятельность. Третьего ноября он выступал на собрании в Народном доме на Панкраце. Получив на следующее утро донесение об этом, начальник полиции Долейш был поражен:

— Как, разве Фучик не в армии?

Он диктует секретарше письмо военному комиссару в Кошице с грифом «Совершенно секретно»:

«Согласно секретной информации, известный редактор коммунистического журнала „Творба“ и весьма активный деятель коммунистического движения Юлиус Фучик… призван с 1 октября 1930 года для прохождения действительной военной службы в одной из неизвестных нам воинских частей округа Кошице.

Прошу сообщить, начал ли вышеупомянутый Фучик отбывать воинскую повинность, был ли он демобилизован или получил отпуск, ибо установлено, что 3 ноября 1930 года он выступал на собрании коммунистов в Народном доме на Панкраце. Согласно другим секретным донесениям перед призывом в армию Фучику было поручено вести антимилитаристскую пропаганду среди новобранцев и сообщать о настроениях в воинских частях коммунистическому центру в Праге».

Начальнику полиции нельзя было отказать в стремлении вскрыть более глубокие взаимосвязи там, где он видел антигосударственную деятельность. Здесь, как видно из этого письма, его фантазия расцветала пышным цветом.

Ответ на это письмо пришел не сразу, а только через пять недель, когда бумаги прошли все воинские инстанции. В нем сухо говорилось, что Фучик «на основании врачебного освидетельствования уволен в долгосрочный отпуск».

— Надо раз и навсегда положить конец этой опасной деятельности редактора Фучика, — строго сказал Долейш, прочитав донесения о его новых выступлениях.

— Вы должны заставить замолчать этого новоявленного Марко Поло, за-мол-чать! Понятно? — кричал он в телефон подчиненному, несообразительность которого усиливала его гнев. — Как? Это уж ваша забота… Придумайте что-нибудь, да только с умом… предупреждаю… У них в руках, к сожалению, еще находится печать… И потом — настроение толпы. Сейчас, перед выборами, надо действовать осторожно, да, осторожно, люди слишком раздражены…

Фучик вскоре почувствовал «опеку» со стороны полиции. 13 ноября после выступления на Славянском острове при выходе из здания его арестовали. У Фучика при себе был портфель с материалами для очередного номера «Творбы», и когда он хотел передать его Ивану Секанине, полицейский агент ударил Юлиуса резиновой дубинкой по руке. В течение недели Фучик тщетно добивался допроса, находясь в «серой, промозглой от холода» камере-одиночке. В ушах у него стояли слова полицейского:

— Здесь, по крайней мере, вы отдохнете. Ведь у вас теперь столько докладов об этой большевистской России…

С ним обращались как с преступником, но Фучик не стал слабее, мягче, податливее. Выйдя на свободу, он в первом же номере «Творбы» на фоне символической черной тюремной решетки опубликовал открытое письмо-протест начальнику пражской полиции Долейшу: «Нам кажется несколько странным, что именно в то время, когда не проходит ни одного дня без нескольких собраний, посвященных Советскому Союзу, вы принимаете валом в свой санаторий людей, которые, возможно, и утомлены докладами о СССР, но не имеют ни малейшего желания отдыхать от своей работы и неоднократно были просто ошеломлены вашей заботливостью.

Вы, господин начальник, знаете, что огромный интерес к Советскому Союзу прямо зависит от условий, в которых живет чехословацкий пролетариат, что рабочие не только слушают, но также и учатся. А вы думаете, что этому воспрепятствуете, если посадите в тюрьму докладчика. О святая простота! Правде об СССР уже не зажмете рта. Правда о Советском Союзе разрушает все ваши препятствия и учит, учит, и как учит!

Ваши старания напрасны, даже если вы делаете гораздо больше, чем ваш предшественник. Очень низким был уровень методов этого вашего предшественника. Вы носите фамилию Долейш (по-чешски „долейш“ — ниже. — В. Ф.), но это не обязывает вас стремиться еще более катиться вниз, господин начальник полиции».

Начался поединок с полицией. Как ни старался Фучик уберечься, «не нарываться на конфликт с законом», его постоянно привлекали к ответственности. Любое высказывание, положительно оценивающее политическое или экономическое положение в СССР, рассматривалось полицией как выпад против республики. Судебные иски следовали один за другим, и приводной листок Фучика вскоре заполнялся записями о длительных и кратковременных «отсидках».

За выступление в городе Костелец Фучика приговорили к четырехмесячному заключению. Фучик говорил два часа. Слушатели были внимательны и любопытны: как обстоит дело со страхованием в Советском Союзе, как с лесным хозяйством, что такое фабрики-кухни, как дела с тракторами и, главное, о Красной Армии. Хотя положение в Европе, казалось, не вызывало серьезных опасений и дипломаты, эти «оптимисты по профессии», говорили о столетнем мире, слушатели-рабочие знали о больших военных заказах «Шкоды», о подготовке к войне.

При этих словах полицейский комиссар закрыл собрание и написал донос, что Фучик подстрекал чехословацких граждан дезертировать в Красную Армию. В донесении обращалось внимание также на то, что «по некоторым высказываниям» докладчика он (полицейский комиссар) пришел к убеждению, что «в населенных пунктах тайно устраиваются запрещенные сходки, на которых обсуждается подрывная программа коммунистов. Вероятно, подобные сходки происходят по всей Чехословакии по приказу Москвы». И на этот раз Фучику инкриминировалось нарушение Закона о защите республики.

За выступления, посвященные СССР, Фучика приговаривали к девяти с лишним месяцам заключения. В его защиту неоднократно выступала газета «Руде право». В августе 1931 года она писала: «Арест товарища Фучика вызывает в пролетарской общественности большой и понятный отклик, так как товарищ Фучик был очень хорошо известен по многим лекциям и собраниям, где он рассказывал о жизни и современном положении в СССР. И этот отклик получил особую окраску именно потому, что товарищ Фучик был арестован и взят под следствие за слова, которые он произносил на этих лекциях и собраниях».

В то время одним из наиболее активных антисоветчиков был редактор бульварной газеты «А-Зет» Франтишек Клатил. Он выдавал себя за «знатока» советской жизни. В отличие от махровых антикоммунистов Клатил нет-нет да и признавал некоторые неоспоримые успехи советской экономики, чтобы снискать популярность у рабочей аудитории и с большей убедительностью проводить мысль о том, что Октябрьская революция — это чисто русское явление, что чехословацкий пролетариат пойдет к социализму другим, «эволюционным» путем и что для Чехословакии, промышленно развитой страны, революция и диктатура пролетариата неприемлемы.

Фучик понимал, какой вред приносят эти искусные подделки под истину, выросшие на почве интереса к Советской стране, и решил разоблачить демагогию Клатила. В газете «Руде вечерник» от 16 сентября 1931 года появилось обращение:

«Все, кто интересуется СССР: рабочие-социал-демократы и национальные социалисты! Приходите сегодня, в среду, в семь часов вечера, в виноградский Народный дом! На этом собрании вы сами решите, кто говорит правду об СССР — редактор газеты „А-Зет“ Ф. Клатил или рабочие-делегаты?»

Зал Народного дома был в тот вечер заполнен до отказа. Слушатели теснились в проходах между рядами, у дверей и на эстраде, возле председательского стола. Собрание открыл Иван Секанина. Он предоставил слово Клатилу. Но национал-социалистического редактора на собрании не оказалось. Вместо него на трибуну вышел Фучик, который заявил, что… заменит Клатила. Он, мол, хорошо знает его статьи о Советском Союзе и с удовольствием окажет ему дружескую услугу. Фучик стал излагать взгляды и аргументы Клатила, умело пересказывая содержание его газетных статей о СССР. И хотя эти статьи в своем большинстве были знакомы слушателям и многие из присутствовавших в зале рабочих верили в написанное, в «исполнении» Юлиуса аргументы Клатила приобретали настолько гротескно-комический характер, что через несколько минут случилось неожиданное для самого Фучика. Несколько рабочих, побывавших недавно в составе делегаций в СССР, поднялись с мест и громко стали перебивать Юлиуса, опровергая вымыслы Клатила. Они попросили Фучика поделиться собственными впечатлениями об увиденном, рассказать о жизни в далекой Средней Азии. Собрание затянулось на четыре часа.

Через несколько дней Фучик пришел на собрание в Чаковицы под Прагой, где Клатил выступал на заманчивую тему: «Взоры пролетариата всего мира обращены к спасителю Европы — России». Присутствие Фучика связывало руки Клатилу, ему нужно было и выполнять «социальный заказ» своей национально-социалистической партии, и в то же время не оттолкнуть от себя рабочих, не уронить престиж «знатока» советской действительности. После выступления Клатила началась дискуссия. Первым выступил Юлиус. На собраниях национал-социалистов полицейских не было, и такую благоприятную возможность Фучик упустить не мог. У него были с собой, как всегда, фотографии из Советского Союза, на которых запечатлены гигантские новостройки, новые фабрики и заводы, колхозы, школы и больницы. Он сразу пустил их по залу. Клатил провел в СССР всего несколько дней как турист, и ему трудно было прокомментировать фотографии, когда к нему обращались рабочие. В зале гул растревоженного улья. Фучик и рабочие наступали на Клатила, но у редактора «А-Зет» иссякли все аргументы, и он просто-напросто сбежал.

На другой день Фучик опубликовал в газете «Руды вечерник» открытое письмо:

«Клатил, не удирай! Я принимаю вызов!

Наконец-то, господин редактор „А-Зета“, мне удалось услышать ваши россказни о СССР. Для этого мне пришлось ехать в Чаковицы! Знаю, что вы оказались там в трудном положении. Перед вами сидели люди, познавшие СССР немного глубже, чем вы, и имевшие возможность говорить всю правду, следуя своему глубочайшему внутреннему убеждению. Они не боялись, что это повредит им в личной жизни, так как им это уже повредило; они говорили без оглядки на буржуазию, служить которой не желают. За полчаса вы были вынуждены признать гораздо больше того, что было написано вами за последние три недели в ваших иллюзорных статейках. Верю, что после этого вам было особенно трудно сидеть на двух стульях.

Мне жаль вас, но вы зашли слишком далеко. Вы шумели, как трус, который хочет обезопасить себя хотя бы в данную минуту. Вы заявили, что не боитесь рабочих-делегатов и какого-то там господина Фучика, мол, пусть он приезжает на ваши выступления в Пльзене, Остраве или Кладно, и вы покажете ему, где раки зимуют. Это был вызов, господин Клатил, между тем вы, к сожалению, исчезли с такой поспешностью, что уже не слушали моего ответа. Приходится поэтому отвечать вам в письменной форме.

Я принимаю, господин Клатил, с восторгом принимаю ваш вызов и буду как тень сопровождать вас по дорогам нашей родины до тех пор, пока у вас не пропадет охота говорить рабочим о СССР так, как вы говорите, о нем сейчас. Однако в Чаковицах вы слишком поторопились, и мы не успели договориться об условиях. Надеюсь, они не покажутся вам неприемлемыми:

Прошу вас сообщать мне заблаговременно, когда и где вы будете говорить о СССР, по адресу: Союз друзей Советского Союза, Прага II, улица Соукешщкая. Почтовые расходы, разумеется, я беру на себя. Если вы откажетесь от этого условия, я буду добросовестно разузнавать о каждом вашем выступлении и приходить на него.

Обеспечьте мне слово на ваших собраниях. Я никогда не буду говорить дольше вас.

Не сбегайте, пока я не кончу…» Полемическая дуэль Фучика с Клатилом проходила как конфронтация идей и взглядов, конфронтация правды и лжи. Фучик стал тенью своего оппонента, преследовал его буквально по пятам.

Несколько раз Фучику удалось застигнуть Клатила па собраниях и дать ему открытый бой. Он умело разбивал доводы Клатила, распутывал клубок его путаных взглядов и аргументов. Клатилу ничего не оставалось делать, как жаловаться на резкость и грубость Фучика и убегать с собраний. Правда побеждала.

Фучик не оставлял своего замысла написать книгу о СССР, но работа над ней шла урывками: целыми днями он находился либо в редакции «Руде право» и «Творбы», либо в разъездах по стране. За год после возвращения из СССР он прочитал 370 лекций и докладов. Фучик использовал каждую свободную минуту. Он знал, что хочет написать и для кого написать.

Отдельные главы, а также сюжетные приемы он вначале испытывал на слушателях, проверял точность, убедительность своего подхода к событиям и фактам, искал и находил доходчивую, впечатляющую форму:

— Слушают, начинают верить — значит, будут и читать!

Чтобы книгу могли купить широкие круги читателей, и прежде всего рабочие, он публиковал ее у издателя партийной литературы Карела Борецкого отдельными частями, по мере того, как двигалась работа — каждые две-три недели по тридцать две страницы. Он долго думал, ломал голову над названием книги. Варианты, споры, опять варианты. Кто-то из товарищей подсказал:

— Спутанный календарь… Перевернутый календарь?

— Близко, по мысли совсем близко, но все же еще не то.

Он нашел название, которое даже друзьям показалось сначала странным: «В стране, где завтра является уже вчерашним днем». Непривычное и длинное название. Ему хотелось, чтобы уже само название книги было знаменательным, отражало тот невиданный, ошеломляющий темп, с каким создавалась промышленность в Советской стране.

«Я отказался от мысли отразить в этой книге то, что происходит у вас сейчас, я могу говорить только о том, что было до того момента, когда мы уезжали от вас. Вашу современность может запечатлеть, да и то только на час, лишь стенографическая телеграфная запись. Все, что при мне строилось, уже вступило в строй. Я видел груду кирпичей, а теперь они уже превратились в стены зданий. То, что вчера было в идее, сегодня уже живет. Вы рассказывали мне о том, что будет завтра, а это уже стало вчерашним днем. Таковы ваши темпы.

В вашей стране завтра уже отошло в историю, а жизнь идет в послезавтрашнем дне».

Подзаголовок конкретизировал идею книги: «О людях, которые делают пятилетку». Книга была написана в форме разрозненных очерков и репортажей. И это не случайно. В конце двадцатых годов репортаж как жанр привлек к себе внимание многих писателей. Некоторые критики даже полагали, что репортаж начинает конкурировать с романом. Возникали жаркие дискуссии. Фучик внимательно следил за ними, но в спор открыто не вмешивался. Пока он выступал как практик, и только в 1937 году, имея большой опыт репортерской работы, он напишет: «Хороший репортаж делается на основе небольших, конкретных случаев, фактов, хотя и красочных, но вовсе не исключительных. Только из них можно создать живой и верный образ людей и событий, называемый репортажем. Таких небольших типичных фактов обычно не хватает, их нужно искать, вылавливать из гущи текущих событий, выхватить из серой, на первый взгляд однообразной массы дня, и если ты хочешь по справедливости оценивать репортера, то нужно принимать во внимание не только то, как он пишет, но и то, как он видит.

Недостаток красочных, но вместе с тем типичных случаев и фактов — это обычная трудность, которую приходится преодолевать репортеру. Но в Советском Союзе репортер сталкивается с другим: не с недостатком, а с избытком материала. Со всех сторон, каждую минуту, буквально на каждом шагу он сталкивается с таким количеством типичных, прекрасных, живых фактов, настолько соблазнительных, что ему ежеминутно, каждый раз хочется начать новый репортаж, вытесняющий тот, о котором он думал минуту назад».

Книга Фучика написана в полемическом и наступательном тоне:

«— Спрашиваю вас: видели вы там истощенные лица и голодную смерть миллионов людей?

— Нет!

— Спрашиваю вас: видели вы там обобранные деревни и отчаяние крестьян, сознающих свой близкий конец?

— Нет!

— Спрашиваю вас: видели вы недовольство, которое не сломишь никаким террором? Видели вы бунты против большевистских узурпаторов?

— Нет!

— Видели вы казни? Видели вы, как голодных и недовольных людей ставят к стенке и расстреливают на глазах близких, тут же на площади или на улице?

— Нет!

— Не видели? Так я и думал. Этого вам не показали. Ничего вы не видели!»

Затем перед автором возникает другой собеседник, простой и честный человек, который хочет знать правду о СССР. Эмоциональная окраска их разговоров совсем иная. Автор не хочет скрывать от своего читателя недостатки и трудности, увиденные им в Советской стране: «Если бы я лгал, я ни с кем бы не нашел общего языка, ибо рабочие не верят в чудеса». Его ответы на вопросы воображаемого собеседника проникнуты суровой правдивостью.

«— Товарищ, видел ты там трудности?

— Да.

— Товарищ, ты в самом деле видел очереди перед магазинами? Длинные очереди мужчин и женщин, стоящих за пайком?

— Да.

— Видел ты плохо одетых людей, рабочих в рваных костюмах, свидетельствующих о нужде?

— Да».

Первый выпуск книги вышел в мае 1931 года тиражом около десяти тысяч экземпляров и был моментально раскуплен. Книга оказалась в центре внимания не только общественности, но и властей, цензуры.

На основании § 14 Закона об охране республики прокуратура в Праге конфисковала только в предисловии более 70 строк и предложила уголовному суду, чтобы он «эту конфискацию подтвердил, дальнейшее распространение книги запретил и конфискованное издание приказал уничтожить».

На защиту книги выступила КПЧ. Клемент Готвальд во главе группы депутатов парламента обратился с письмом к министру юстиции:

«Автор книги „В стране, где завтра является уже вчерашним днем“ побывал в Советском Союзе, и в предисловии он делает сравнение очень осторожно, потому что ясно сознает, что пишет свою книгу в республике, где министром юстиции являетесь вы, господин министр…» Цитируя снятые места книги — почти три страницы делового и правдивого описания положения, в каком автор застал капиталистические страны по возвращении на родину, — Готвальд комментировал действие цензора следующим образом: «Это все, господин министр, конфисковал Ваш прокурор. Просто-напросто отвергнул тот факт, что в капиталистическом мире существует безработица, что рабочие спят перед вокзалами, собирают в пыли булки и едят их, что они умирают от голода, прибегают к самоубийству как средству покончить cо своим бедствием, что власти сажают их в тюрьмы, что на заводах вследствие безумной рационализации часто бывают смертельные травмы, что в рабочих стреляют и мертвых хоронят… Предполагаете ли вы, что скрытие фактов поможет вам, или это признание в том, что для вас уже нет спасения?» — иронически спрашивает он министра.

После выхода первого выпуска издательство Борецкого обратилось к читателям с призывом: «За каждую запрещенную строчку — одного нового подписчика! Мы хотим добиться того, чтобы книгу сразу читали десять тысяч граждан Чехословацкой республики…»

Летом 1931 года Фучику было поручено сопровождать в СССР большую молодежную делегацию, состоявшую из сорока рабочих. Он успешно провел делегацию через границу, проводил их до Берлина, но в течение трех недель надо было ждать визы. Юлиус поселился в рабочем квартале у своего друга писателя Вайскопфа. В маленькой мансарде со скошенным потолком Фучик продолжал писать очерки о Советском Союзе. При этом он не упустил возможности ознакомиться с Берлином, на улицах которого часто происходили стычки пролетариата с фашистами. Больше всего Фучика интересовал пролетарский Берлин. Юлиус увидел, какими ловкими политиканами и демагогами были рвущиеся к власти нацисты, как виртуозно играли они «на струнах мещанских сердец», разжигая в них шовинизм и милитаризм.

На этот раз выехать из Германии в СССР Фучику не удалось. Паспорт у него оказался просроченным, а выехать с паспортом на чужое имя в составе довольно многочисленной делегации, где практически все знали его, он не решился. Получив срочную телеграмму из редакции «Творбы», Юлиус направился в Прагу, но не пешком, а на поезде, что закончилось для него встречей с полицейским и арестом. Его отправили в тюрьму Панкрац.

В письме, написанном спичкой на обрывках бумаги и тайно вынесенном из тюрьмы, Фучик с тревогою писал своему другу Курту Конраду, заменившему его в редакции «Творбы», о судьбе своей книги:

«Милый Курт!

Мой отпуск был неожиданно продлен… Я беспокоюсь, что будет с моей книжкой. Она еще не готова. Если бы я мог писать ее здесь, я расценил бы тюрьму как хорошее монастырское заточение. Но здесь настоящая тюрьма, и где-то внизу на складе краденых вещей лежит чемодан моих материалов, советских книжек и заметок, которые едва ли могут служить обличающими документами против меня. А мне они были бы очень нужны. Но вместо них я читаю литературу из тюремной библиотеки».

Выпуски книги выходили через неравные промежутки времени в течение целого года. Первая часть состояла из шестнадцати выпусков. Фучик понимал, что величие успехов советского народа станет особенно наглядным, если показать препятствия, стоящие на его пути, трудности и недостатки. «Если бы наша делегация вернулась со сказками, мы бы не почувствовали уже на первом собрании, на котором мы хотели рассказать правду, полицейские дубинки на своих спинах, наши собрания не были бы разогнаны, наши статьи не были бы конфискованы, и нас бы не арестовали… Нехватки в Советской стране — это не лохмотья на тощем замерзшем теле бедняка. Это одежда ребенка, который вырос из нее. Смотришь на него: штанишки выше колен в плечах узко, рукава до локтей… Ну, парень, плохо дело, вот-вот все на тебе затрещит, вырос ты из своей одежды…

Но…

Но как ты растешь! Как крепнешь и мужаешь, какой ты здоровый, рослый мальчик! Ты уже не ребенок, ты уже зрелый муж!

И уже незаметны на нем узкие брюки и курточка. Видна только молодая, сильная фигура, широкая грудь и крепкие ноги».

Читатели, передовая критика по заслугам оценили книгу Фучика, вышедшую в 1932 году. Ладислав Штолл и Бедржих Вацлавек расценили ее как крупный успех чешской пролетарской литературы. Мария Пуйманова писала в «Творбе»: «Я прочитала эту книгу в один присест. Что захватило меня в ней? Ее конкретность. Меня отталкивает, у меня вызывает недоверие все высосанное из пальца, надуманное, бездоказательное, мне претит ораторское краснобайство…

Фучик вник в жизнь Советского Союза глубже, чем обычные туристы. Он увидел и узнал столько, что мы можем ему лишь позавидовать… Он умеет расспрашивать, внимательно слушать и убедительно рассказывать. Невероятно обширный материал он добросовестно и терпеливо обрабатывает и, как это всегда бывает, когда человек целиком захвачен темой, торжествует над ним. В книге Фучика есть страницы, которые ценны отнюдь не только своей документальностью: такие эпизоды, как застекление тракторного завода в мороз или поездка с человеком, который нашел нефть, — это настоящая эпика…»

В тюрьме Фучик провел десять дней. С помощью адвоката ему удалось убедить следователя в своей невиновности. Обвинения в присвоении чужого паспорта с него сняли, а его друг Гакен обеспечил Юлиусу «прописку». После того как Фучик в 1930 году выписался от Бореков, он в течение года жил без прописки на квартире у Густы, но он не хотел подвергать ее опасности. Об этой квартире знали только самые близкие друзья. Гакен прописал Фучика по адресу своих хороших знакомых, а как только полиция стала наведываться сюда, он снова «прописал» Фучика по новому адресу.

 

В ГУЩЕ КЛАССОВОЙ БОРЬБЫ

В октябре 1929 года на бирже в Нью-Йорке произошла небывалая финансовая катастрофа. С этой «черной пятницы» начался мировой экономический кризис, который потряс самые основы экономики капиталистических стран, развенчал красивые теории-небылицы буржуазных и социал-демократических экономистов о «капитализме без кризисов», о «вечном процветании и экономическом подъеме».

Чехословакия держалась дольше остальных стран и поэтому больше года чувствовала себя счастливым «островом спокойствия и порядка». Но когда с конца 1931 года кризис обрушился всей своей силой и на Чехословакию, буржуазия выбросила лозунг: «Все мы в одной лодке», утверждая, что кризис требует от всех классов одинаковых жертв и лишений. Кризис имел в ЧСР и свои специфические черты, Он был более затяжным и глубоким, чем в большинстве остальных капиталистических государств. Объем производства сократился почти в два раза и упал ниже довоенного уровня. Даже по приглашенным официальным данным число безработных в 1930 году дошло до 500 тысяч, а в 1933 году армия безработных насчитывала свыше миллиона человек. Примерно каждый третий рабочий не имел работы. Заработная плата понизилась на 50–60 процентов.

Больше всего пострадал от кризиса рабочий класс. Но огромные лишения выпали также на долю крестьянства: цены на сельскохозяйственные продукты падали на 40–60 процентов, крестьянские хозяйства разорялись. Кризис поразил также и средние слои, торговцев-ремесленников и мелких производителей. Их имущество с молотка распродавалось и за бесценок скупалось мощными трестами, крупными предприятиями.

В стране складывалась неустойчивая, тревожная политическая атмосфера. В столице как ни в чем не бывало давались торжественные, пышные банкеты в честь принцев, генералов и директоров банков, в светских салонах звучали веселые вальсы и слова о гуманизме, демократии и любви к народу, но в воздухе уже чувствовалась тревога. Пролилась кровь рабочих в Радотине, поднималась широкая волна недовольства, неудержимо надвигались грозные события. Первый удар грома пришелся на Северную Чехию, горняцкий, наиболее промышленно развитый край.

Четвертого февраля 1931 года в Духцове жандармы расстреляли демонстрацию безработных шахтеров. На обледенелом шоссе остались лежать четверо убитых и несколько тяжелораненых.

Заметая следы преступления, жандармы стали распространять в близлежащих магазинах и трактирах слухи о том, что якобы демонстранты состояли в основном из подозрительных элементов, были вооружены не деревянными палками, а железными шестами и готовили не что иное, как грабеж и большую резню в городе. Эту «информацию» подхватили буржуазные журналисты.

В парламенте Готвальд разоблачает эту ложь и смело заявляет представителю государственной власти:

— Вы дорого заплатите за жизнь каждого рабочего!

Прошло всего четыре часа после трагедии, а Фучик уже прибыл в Духцов. Проезжая раньше по этому краю, он видел рудничные вышки, на верхушках которых беспокойно мелькали два рудничных колеса, вращающихся в противоположном направлении. Первое впечатление было тягостным. Толпы людей толкались перед запертыми воротами — взволнованные женщины, хмурые молчаливые мужчины. Серое небо, изможденные фигуры людей на грязных улицах, видна поношенная одежда, морщины, ввалившиеся щеки, узелки жил, мутные и горящие глаза, восковая кожа, бледные губы, лихорадочный румянец. Странная тут была даже природа: за деревьями видны терриконы, за холмами — груды шлака, контуры шахтных построек рисовались на фоне закатного неба, силуэты копров походили на эшафоты.

Фучик осматривает место происшествия, расспрашивает очевидцев, беседует с представителями местных властей в присутствии свидетелей-горняков. Шахтеры его знают, доверяют ему. Он не посторонний, беспристрастный наблюдатель, для него шахтеры были не просто объектом наблюдения и исследования, сочувствия и сострадания. Это был его родной класс, и его нужды и интереса, заботы и настроения, муки и радости тех, кто вел здесь самую настоящую борьбу за существование, борьбу с нищетой, голодом и холодом, прошли через ум и сердце Фучика. Он потрясен:

«У нас имеются люди, общественные деятели, которые твердят о себе, что они справедливы. Вот им и карты в руки… Итак, я обращаюсь к тем, кто считает себя справедливым. Публично предлагаю, чтобы они сами немедленно создали гражданскую комиссию, которая расследовала бы под общественным контролем северочетских рабочих хотя бы только самые характерные обстоятельства духцовских выстрелов и подала бы об этом докладную записку…»

За несколько дней лихорадочной работы Фучик собрал 126 показаний, на основании которых он подготовил репортаж о кровавой трагедии, ее причинах, истинных виновниках. Душу Фучика захлестывает чувство ярости, когда он понял, что цензура не пропустит в свет его материалы. Он ищет выход из создавшегося положения и находит его. Фучик попросил депутата от КПЧ Недведа зачитать репортаж на заседании парламента и таким образом имунизировать его — превратить в документ, не подлежащий цензуре. 10 февраля репортаж прозвучал в здании парламента как обвинительный документ большой обличительной силы. Маски были сорваны. Но и после этого председатель сената вычеркнул некоторые фразы и даже целые абзацы из репортажа для «Творбы».

Фучик задумал опубликовать в «Творбе» фотографии убитых рабочих. Но он никак не мог достать портрет Йозефа Студнички, двадцатисемилетнего безработного шахтера, бедного настолько, что он ни разу в жизни не сфотографировался.

Фучик решил во что бы то ни стало раздобыть снимок.

Несколько комсомольцев помогли Фучику проникнуть в морг, где под охраной жандармов лежали тела убитых. В кармане брюк с прорезным отверстием у него был спрятан фотоаппарат. Фучик стоял и смотрел на неподвижное, черное от запекшейся крови лицо Студнички. Справа на груди зияла глубокая рана от жандармского штыка. Как только часовой отвернулся, Фучику удалось навести объектив на лицо убитого шахтера и нажать спуск. Но снимку не суждено было увидеть свет: часовой услышал, как щелкнул аппарат, и отобрал пленку.

Фучик посвятил событиям в Духцове целый цикл статей.

«Я возвращаюсь домой подавленным, — писал Фучик, — я видел в морге эти четыре трупа, четыре восковые фигуры, на которых пули старательно обозначили свой смертельный полет. Еще вчера это были четыре молодых человека, рабочих, которые голодали. Они шли в Духцов, чтобы узнать, долго ли им еще мучиться. Дома их ждали жены, невесты, родители. Они не вернулись…

Я возвращаюсь домой подавленным. Нет, спать невозможно. В Дедвицах собрание. Выступают рабочие. „Справедливость требует!.. Я иду к товарищу, муж которой тяжело ранен и находится в больнице. С некоторой робостью бросаю взгляд на ее лицо. Нет. Глаза женщины не красны от слез. Двое маленьких ребятишек стоят рядом и смотрят на ее руки, погруженные в таз. Она стирает белье своего мужа. Таз полон крови. С ними она разговаривает, не бросая стирки. Это она сказала мужу на прощание: „…Ты можешь гордиться этим!“ Взволнованный, он проговорил: „Смотри, не плачь дома“. — „Ты же знаешь меня!“ — только и ответила она с упреком. И не скорбь поселилась в ее осиротелой душе, а ненависть, одна лишь ненависть“».

В статье «Похороны», рассказывая о том, как бастующие рабочие хоронили своих товарищей, он назвал толпу шахтеров «танком истории», вкладывая мысль о великих потенциальных силах, заключенных в народе, и о том, что неминуем исторический час, когда они придут в действие.

Похороны превратились в боевой смотр сил рабочего класса. В них приняли участие тысячи рабочих и шахтеров со всей округи — из Лома, Годловки, Моста, Теплиц. Даже из далекого Усти пришла многочисленная колонна под красным знаменем.

За три дня до этого в Духцов собрались безработные на большой митинг. Их было несколько сот. Теперь по центральным улицам города двигаются в безмолвии десятитысячные колонны. Они идут не для того, чтобы оплакивать мертвых, они идут, чтобы продемонстрировать свою силу.

Из этого репортажа Фучика о похоронах цензор вычеркнул примерно половину текста. Еще бы! Ведь Фучик писал не только о горе и скорби, но решимости рабочих отомстить за смерть павших, победоносно завершить борьбу, начатую их товарищами.

«Не пастор с кадилом стоит над свежевырытой могилой. Выступают революционные рабочие, красные знамена реют над их головами, рабочие говорят от имени тысяч. Внезапно поднимается целый лес рук. Сжатые кулаки. Тысячи кулаков. И тысячи голосов торжественно произносят слова клятвы… Красные знамена развеваются в снежном сумраке, за ними шагают десять тысяч рабочих. Теперь они не безмолвствуют, а поют. Их голоса разрывают тишину. Они двигаются стремительно, как лавина. Скорбь свою они затоптали в снег. Они горды и уверены в своих силах. Не скорбь владеет ими, а ненависть! Это демонстрация силы, а не бессилия.

Нас миллионы, и мы победим!»

Кризис охватывал все новые и новые районы страны, и министерство внутренних дел отдало тайное распоряжение очищать площади городов от «просителей, бунтовщиков, простонародья», беспощадно подавлять любые попытки протеста против голода и безработицы.

Не прошло и четырех месяцев после расстрела в Духцове, как снова пролилась кровь рабочих — на этот раз в Восточной Словакии, в Кошутах. Буржуазные газеты признают, что сельскохозяйственные рабочие Кошут были голодны и возмущены, но тут же добавляют, что «коммунисты-подстрекатели» только «ловили рыбу в мутной воде», что рабочим надо было действовать «подумавши», с. большей осторожностью.

Фучик присутствует на первом заседании парламента после кошутского кровопролития. Стоя в ложе журналистов, он смотрел вниз, на скамейки, предназначенные для представителей аграрной, социал-демократической и национально-социалистической партий. Перёд полупустым залом взволнованно выступал сенатор-коммунист Микуличек.

В редакцию «Творбы» Юлиус Фучик влетел взволнованный, с перекошенным от злости лицом. Товарищи обеспокоены:

— Что с тобой, Юлек? На тебе лица нет.

Ему тяжело выразить все, что у него на душе.

— Вы можете себе представить, какую сцену я видел в парламенте. В тот момент, когда сенатор говорит об убитых рабочих, с полупустых скамей с трудом поднимается какая-то гора мяса и бросает реплику: «Эй, вы, снова у вас появился материал для демагогии!» И смеется. За ним смеется сенат. В этот момент я пожалел, что у меня нет киноаппарата. Это был бы фильм, который я демонстрировал бы и в рабочих кварталах, и среди деревенской бедноты без слов, без заглавия, без единого комментария. Один точный сухой фильм, пленку заседания самого высшего органа демократии. Ничего более. И вероятно, никогда уже потом я не должен был бы взять перо в руки, чтобы объяснять, что такое демократия.

Фучик запечатлел эту сцену в статье «Демократия победная», но ее читала только цензура. Синий карандаш цензора оставил глубокие следы и на репортаже Ладислава Новоменского «Кошуты», опубликованном Фучиком.

Положение крестьян в Словакии было особенно тяжелым. «Если следующий урожай будет плохим, — говорили они, — нам придет конец». Нищета, как покрывалом, окутала землю. Ежегодно тысячи людей покидали эту, казалось, проклятую богом землю и бежали в поисках работы за океан, в Америку, страну золота, молочных рек и кисельных берегов. Капитализм, этот строй, который, употребляя выражение К. Маркса, заставляет «как отдельных людей, так и целые народы идти тяжким путем крови и грязи, нищеты и унижения», на глазах Фучика превратился уже не просто в тормоз исторического развития, но и угрозу самого существования сотен тысяч людей. Это и порождало растущую, пусть в большинстве случаев пока стихийную, тягу к изменению существующих порядков.

Убийцами в Кошутах были жандармы, но к суду и на этот раз был привлечен и осужден «за подстрекательство» один из ведущих руководителей Коммунистической партии Словакии, депутат Штефан Майор. Не впервые виновные судили невиновных. Антикоммунистическая пропаганда формировала взгляды и понятия не только тех, на кого она была рассчитана, но нередко и тех, кто ее проводил. В политике это весьма опасно, ибо создавало превратное представление о коммунистах и основу для беззакония и полицейского произвола.

Пражские рабочие организовали сбор денег в пользу семей погибших и в своем письме написали: «Те, чья кровь была пролита в Кошутах, — наши братья. Они боролись за себя и за нас».

Тридцать четыре известных чешских и словацких писателя подписали Манифест протеста, среди них Фучик. Теперь Юлиус занят тем, как организовать протест представителей прогрессивной интеллигенции против судебной практики в буржуазной юстиции.

Он на первых двух полосах «Творбы» опубликовал открытое письмо группе профессоров Карлова университета В. Тилле, Ф. Крейчи, Ф.К. Шальде и поэтам Махару и Магену.

«Уважаемые господа, — взволнованно писал Фучик, — с кафедры университета и со страниц своих книг вы учили юношу, а он слушал внимательно, стараясь сохранить в памяти все, что живо… Теперь, как хороший ученик, я чувствую себя обязанным вернуть вам часть того, что получил… Нельзя молчать! Вы старше меня. Вы — мои учителя… Но мне невыносимо ваше молчание потому, что я вас уважаю, потому, что вы были моими учителями… На вас ложится ответственность как на каждого, кто в эту минуту не чувствует необходимости бороться».

Фучик обращался ко всем мастерам культуры с призывом поднять голос против жестокости властей, пытавшихся утопить в крови забастовочное движение. Среди интеллигенции есть немало людей, которые искренне мечтают о справедливости, хотели бы, чтобы больше было добра и меньше зла. Это Фучик знал хорошо. Но многие не идут дальше своих мечтаний, не отдают всех своих сил на борьбу за эту мечту, отсиживаются вдали от арены борьбы, от ударов, погрузившись в свои мечтания, как в пуховую перину. Выступая на VI съезде КПЧ, Фучик говорил о том, как привлечь интеллигенцию к борьбе КПЧ.

«Служащая интеллигенция, несмотря на всю радикализацию, тонет в море мелкобуржуазных предрассудков и привычек. Буржуазия крепко связала ее мещанскими путами. Бороться с этим мы можем, только проводя систематическую работу… Мы должны указать путь, по которому мелкобуржуазная интеллигенция сумела бы выйти из дремучего леса духовного кризиса, должны объяснить ей, что ее интересы тесно связаны с интересами пролетариата».

В своих «Записных книжках» Шальда опубликовал в это накаленное время статью о кризисе интеллигенции. В ней он вспоминал о героических доблестях, когда-то отличавших великих основателей науки и искусства, но сейчас, по его мнению, утраченных. Принципиальность, идейность подвергаются осмеянию. Общественная добродетель! Незыблемые принципы! Великие идеи! Всю эту ветошь — на мусорную свалку! Идейным ценностям теперь противопоставлены земные, материальные, положение в обществе, деньги, богатство. Смысл жизни не в служении истине, а в наслаждениях! Кто хочет быть свободным, должен иметь деньги, а кто хочет иметь деньги, должен поступиться свободой. Где же выход?

«…Некоторые рекомендовали болезненному интеллигенту, — писал Шальда, — идти к классово сознательному рабочему и в обращении с ним стараться обрести утраченную веру, без которой невозможна полноценная жизнь». Представление Шальды, этого кабинетного ученого, о рабочем было свое: по его мнению, рабочий хочет только прибавки к зарплате, просто хочет чуть получше жить, и этим стремлением к житейскому благополучию исчерпывается вся его мечта и сила. Шальда отвергал мнение, что интеллигент может обрести утраченную веру в общении с классово сознательными рабочими.

В правом лагере торжествовали, в левом предпочитали отбиваться от врагов из стана реакции и не вступать в полемику с бывшими или потенциальными союзниками. Еще лет десять назад Шальда сам провозгласил себя дедушкой самого младшего поколения чешских писателей. Но теперь между «дедушкой» и «внуками», прошедшими суровую жизненную школу в период острой классовой борьбы, проходила черта, через которую Шальда никак не мог переступить. Диагноз Фучика точен: «И это было не различие возрастов, это было различие классов». Так писал Юлиус в журнале «Левый фронт», редактором которого был его друг Ладислав Штолл, в статье «Вера угольщиков». Если поворачивать стрелки часов далеко назад, далеко на века, то там можно найти человека, мечтавшего найти точку опоры, с помощью которой можно было бы повернуть земной шар. А теперь, по мнению Фучика, рядом с нами, на земле, есть «угольщики», рабочие, и их идеи гораздо более героические и отвага более смелая.

«Мы, люди веры „угольщиков“, не хотим науки, поддерживающей рабство, не хотим искусства, помогающего угнетению, — писал Фучик. — Мы хотим освобождения всех творческих сил, боремся за свободного человека, свободного рабочего, свободного творца. Хотим творчества, какого нигде в прошлом не найдешь. На одной шестой света оно уже существует. На одной шестой света расцвет жизни уже доказывает справедливость нашей веры „угольщиков“. Пусть те, у кого уже нет более сил, и дальше по-разному мир объясняют, рисуют, воспевают. Мы, люди веры „угольщиков“, его изменим».

Второй удар пришелся на Фривальдовский район. Забастовку каменотесов поддержали рабочие всего района, женщины и молодежь. В спешном порядке сюда был вызван жандармский генерал из Брно и подкрепление из 200 жандармов, вооруженных не только винтовками, но и пулеметами. Когда демонстранты приближались к городу, жандармы открыли огонь и убили восемь человек. Их жестокость дошла до того, что они прикладами и дубинками угрожали тем, кто хотел оказать помощь тяжелораненым. Волна возмущений прокатилась по всей республике. Перед пятнадцатью тысячами граждан, участвовавших в похоронах ни в чем не повинных жертв, выступил Клемент Готвальд. В газете «Руде право» Фучик опубликовал репортаж «Как живут и умирают фривальдовские рабочие», а в «Творбе» — протест против действий полиции, подписанный многими коммунистами и деятелями культуры.

По мере нарастания классовой борьбы буржуазные газеты изощрялись в стремлении оклеветать коммунистов в глазах масс. Первое, что инкриминировали коммунистам, это то, что они, мол, не отражают интересы нации, что они «агенты иностранной державы».

— Как, коммунисты — патриоты? Шмераль наверняка привез из Москвы новую политику!

Другое, обычное обвинение в том, что коммунисты — это представители разрушительного начала. Они хотят все разрушить, сломать, переделать. Даже от людей, которые жили в нищете, можно было услышать: «Вы, коммунисты, правы, но вы же идете против нашего государства». Это произносилось таким тоном, словно они хотели сказать: «Но вы же против народа».

Фучик тогда страстно доказывает, что если кому-либо в мире и соответствует слово «патриот», так это во многом коммунистам: «Мы любим свой народ и поэтому не хотим, чтобы миллионы его граждан жили в голоде и в нищете. Мы любим свой народ и поэтому не хотим, чтобы несколько его представителей могли эксплуатировать огромное большинство народа, чтобы они могли обкрадывать и притеснять его. Мы любим свой народ и поэтому не хотим порабощения других народов, их ненависти. Мы любим свой народ и поэтому боремся за свободу большинства этого народа».

В марте 1932 года в Северной Чехии вспыхнула Мостецкая стачка, крупнейшая и наиболее значительная не только в Чехоеловакии, но на всем Европейском континенте. Горнякам шахты «Гумбольдт» были вручены увольнительные листы. Первые четыре горняка подписали их, пятый — коммунист — отказался. Рабочие всей шахты объявили забастовку. Толпа возбужденных горняков двигалась от шахты к шахте, и всюду работа прекращалась. Через десять дней весь угольный бассейн прекратил работу, бастовало двадцать пять тысяч горняков. Стало сто шахт из ста четырех. Гремел лозунг: «Единство — стачка — победа!»

Фучик приехал в Мост, когда «черная лавина» катилась дальше. Открылась конференция делегатов бастующих шахт. С волнением вошел Юлиус в зал, до отказа заполненный гудящей, клокочущей массой людей. Здесь вырабатывалась и утверждалась тактика стачечной борьбы, от нее зависел успех или поражение. Шахтеры с негодованием отвергали попытки реформистских профсоюзных деятелей свернуть забастовку. Сюда прибыл Клемент Готвальд, Ян Шверма, Антонин Запотоцкий.

— Как это называется, когда генерал среди боя отводит свои полки, уступая победу врагу? — задает вопрос Готвальд.

В зале гремит тысячеголосый ответ:

— Измена!

— Сейчас борются шестнадцать тысяч шахтеров. Что это такое, когда реформистские организации предлагают своим членам отказаться от активных действий?

Зал единогласно отвечает:

— Измена!

После дебатов избирается забастовочный комитет в составе пятидесяти четырех человек.

В районе устанавливается военное положение, появились расклеенные на стенах домов приказы: «Собираться на улицах и общественных местах запрещается… По отношению к подстрекательским элементам будет неукоснительно применяться военная сила».

Забастовочный комитет организовал оборону, появились наспех сооруженные баррикады. За ними тысячи бастующих, их оружие — камни. На шахтах были расставлены посты, не допускавшие штрейкбрехеров к работе, сотни велосипедистов курсируют по шоссе. Это «Красная кавалерия» — многочисленная группа велосипедистов, которые развозили приказы забастовочного комитета и привозили ему сообщения со всей территории, охваченной забастовкой.

Фучик в это время метался между Прагой и Мостом. Он стал свидетелем первого столкновения между жандармами и демонстрантами, пуля попала ему в ногу, и рана зажила лишь через три недели.

В Праге при «Творбе» создан комитет содействия бастующим шахтерам. На одном из заседаний Фучик с заговорщическим видом спрашивает Штолла:

— Ладя, а ну угадай, с кем я завтра еду обратно в Мост?

— Рыбак? Крейчи?

— Еду с Марией Пуймановой. Ты знаешь архитектора Кейржа, ее друга. Едем вместе, на его машине!

— Согласилась? Ей это интересно?

— Представь себе, сразу же приняла мое приглашение. Пуйманова — большой талант, честная, тонкая душа. Как может быть безразличным ей то, что там сейчас происходит?

Штолл надолго задумался. Он знает, что туда Фучик уговорил приехать группу передовых писателей. Среди них Геза Вчеличка, Витезслав Незвал, Владислав Ванчура, Карел Новый. Чтобы туда поехала Пуйманова? Да, он прав в оценке этой писательницы с чуткой душой, полной сочувствия к простым людям, ласковой человечности. Но вместе с тем ее окружение, ее аристократический салон, где бывают даже такие типы, как редактор Фердинанд Пероутка — циник, слуга всех господ? Конечно, Мария знает цену подобным людям, но все же… как это утонченная женщина из состоятельной семьи будет чувствовать себя среди шахтеров?

— Это ты здорово придумал, Юлек! В добрый путь!..

Они провели там вместе несколько дней, когда стояли необычно лютые морозы. Элегантно одетая женщина, дочь университетского профессора, с детства привыкшая к комфорту, окружению людей, увлеченных литературой и искусством, оказалась среди жалких лачуг, кричащей бедности, полуголодных, полубольных людей. Она потрясена ужасным положением «белых северных рабов». Что-то круто переворачивалось в ее душе. Ее поражало и то, как хорошо Фучик знал общественное и материальное положение шахтеров, их образ мыслей, их жизнь. Он объяснял, почему возникла и разрослась стачка, «рассказывал мне обо всем этом так живо, так интересно, что мне казалось, будто я читаю роман».

«Я вижу его как сейчас — смелый поворот головы, беспокойные фиалковые глаза. Живой, как ртуть, умный, как черт, вспыхивающий, как искра. Склонность к риску, любовь к приключениям, презрение к опасности и благородная юношеская готовность броситься в огонь во имя идеи. Так и случилось. Это был пламенный человек, один из тех, кто сохранил во внешности, в быстрой реакции мальчишеское очарование героя пьесы Чапека „Разбойник“. Фучик был удивительно искренен, когда речь шла о борьбе за идею. В существе каждого человека есть свой стержень, на который нанизывается все, что он чувствует, думает, делает, переживает. У Юлиуса Фучика таким стержнем была коммунистическая убежденность… Когда дисциплине покоряется огонь, это заслуживает еще большего восхищения, чем когда ей подчиняется гранит!» — писала затем Пуйманова…

В Праге Фучик позвонил ей:

— Написали для «Творбы»? Прекрасно, замечательно! Спасибо, а теперь напишите для буржуазной прессы. Пусть наш голос услышат и те, кто не заглядывает в наши журналы!

Она написала статью в журнал «Пршитомность» («Современность»), журнал, основанный неким Пероуткой для борьбы с коммунистами. Редактор не мог отклонить просьбу своей старой приятельницы и поместил репортаж, полный горячей симпатии к шахтерам, в то время, когда другие буржуазные газеты, да и сам журнал, называли забастовку «коммунистическим путчем».

Несмотря на жестокие репрессии, рабочим удалось добиться удовлетворения большей части их требований. Этот успех мостецких шахтеров во многом был связан с успешным использованием КПЧ тактики единого фронта.

Мостецкая стачка получила широкий отклик не только в стране, но и в международном рабочем движении. XII пленум Исполкома Коминтерна, происходивший в августе — сентябре 1932 года, рассмотрел вопрос об опыте КПЧ по руководству забастовочной борьбой рабочего класса, движением безработных. Клемент Готвальд в содокладе на пленуме указал, что КПЧ добилась успеха потому, что стремилась к установлению прочных связей с массами, выдвигала требования, выбирала направление и методы работы, которые помогли массам убеждаться в правильности политики коммунистической партии.

«Массы надо принимать такими, какие они есть, а не такими, какими они должны были бы быть, — говорил он. — Надо не командовать массами, а вести их за собой, не путать завод или организацию с казармой, быть большевиком, а не прусским фельдфебелем. Массы признают наше руководство и пойдут за нами не за наши громкие слова; они пойдут за нами, только убедившись в правильности нашей политики, которая поможет им на собственном опыте понять, что правда — за нами».

…Фучик знал, что у него самый разный читатель. У сознательного рабочего он найдет сочувствие и разбудит желание сплотиться в борьбе против капиталистических порядков; другие «всей силой своих испуганных и напряженных нервов» захотят увидеть в этом «преувеличение», кое-кто будет надеяться, что их «хата с краю», что это где-то далеко, в другом городе, на другом предприятии, «в другом мире». Он учитывал психологию смирения, безверия и привычного полуциничного скептицизма. Многие, например, могли прочитать в газетах, что в США, Канаде или Бразилии в результате кризиса сжигаются миллионы тонн пшеницы, сотни тысяч тонн кофе уничтожаются в печах паровых машин, миллионы тонн зерна выбрасываются в океан, на другом берегу которого умирают от голода миллионы рабочих и крестьян. Как это ни чудовищно и ни парадоксально, но это стало привычно. Всем давно это было известно. Но для многих читателей это явление приобрело совсем иной смысл, когда в газетах появилось сообщение: «У Подмокльской пристани было потоплено 100 000 килограммов зерна, испортившегося от долгого лежания».

«Атлантика далеко, — пишет Фучик. — Воды Лабы мы видим собственными глазами. До американских берегов от нас несколько дней пути. До Подмокльской пристани всего два часа езды.

Страшно слышать далекие слова о голодной смерти. Но еще страшнее слушать, как урчит в голодном желудке твоего собеседника. Ты можешь не понять рассказов. Но ты не можешь не понять, если видишь сам, если ты сам взвешиваешь факты, если являешься их непосредственным свидетелем». От такого факта, от такой правды не уйти и не отвернуться. В очерке «100 000 килограммов под водой» он приводит результаты многочисленных интервью, взятых у самых разных людей, начиная со спекулянтов на хлебной бирже и кончая безработными.

«100 000 килограммов зерна было выброшено в Лабу всего в нескольких шагах от того места, где от нищеты утопились два молодых парня, утопились потому, что у них не было работы. На мертвых сыпался хлеб, которого они не могли получить, пока были живы».

В редакции любили Фучика за его готовность прийти на помощь друзьям.

Его друг Йозеф Рыбак вспоминал: «Мы видели в нем романтика, фанфарона, актерский талант молодого человека с поэтической душой, иногда немного легкомысленного, у которого всегда на все есть время. Было в нем что-то озорное. Людей, которые не были его единомышленниками, он мог жестоко разыграть, но его остроумные проделки всегда свидетельствовали о его интеллектуальной силе».

 

ИЗ ГАРНИЗОНА В ГАРНИЗОН

Армейские власти снова вспомнили о «рядовом, в долгосрочном, вплоть до переосвидетельствования, отпуске» Фучике, и вот он 28 сентября 1932 года с чемоданчиком в руках переступил порог уже известной ему казармы 17-го пехотного полка в городе Тренчине. Был день святого Вацлава, покровителя чешской земли, считавшийся тогда официальным праздником, начальству было не до Фучика, и он в первый же день службы получил увольнительную. Все вначале складывалось как нельзя лучше, и он рассчитывал на то, что его пребывание в армии будет не 18 месяцев, как полагалось, а таким же скоротечным, как два года назад.

Фучик направился в Братиславу к своему другу Владимиру Клементису, который пригласил его совершить «небольшое альпинистское восхождение по погребкам». Человек большого душевного обаяния, Клементис много ему показал и рассказал. Братислава показалась Юлиусу чудным и волшебным, милым городом среди прелестей «вечной природы» под венцом «Лунных гор» («Монтес лунае», как называли Малые Карпаты римляне), с виноградниками на склонах холмов, над быстро бегущими водами Дуная. Город лежал как на ладони, когда друзья поднялись на высокую гору у древней крепости Девин, где стрижи и голуби пухом устилают гнезда. Камни, из которых построены дома, не темно-серые, как в Праге, а светлые. Под синим небом и лучами яркого солнца они переливаются всеми оттенками светлых тонов. И башни в Братиславе иные. Это не готические, величественные темные башни старой Праги, а барочные, причудливые, На одной фигурной маковке еще маковка, еще и еще, и все они точно нанизаны на длинный острый шпиль. Архитекторы многих национальностей и эпох строили Братиславу, и поэтому она разностильна, лишена строгости, в ней чувствуется улыбка, затейливость, живая фантазия. Большой, грузный, похожий на перевернутый ножками вверх письменный стол, старинный замок возвышается над городом как гнездо гигантской птицы. Стены его помнят нашествия турок и татар.

Запомнились Фучику знаменитые братиславские погребки. Здесь кипит сама жизнь. Печальную, тягучую песню словацких пастухов сменяют волшебные струны скрипок. Они то плакали древней как земля цыганской скорбью, то трепетали и захлебывались в неудержимой, залихватской удали и радости. Словаки общительны, любят повеселиться, друг с другом наговориться, а подвыпив — сплясать. Трудно удержаться, когда от песни сотрясаются стены, а от задорного танца ходуном ходят половицы. К Юлиусу подлетела раскрасневшаяся танцорша:

— А ну выходи, цыган!

Так Фучика называли в юности друзья, находя в его внешности что-то цыганское. Он встал. Любил он песню и горячий танец. Сорвался, закружился. Утомленный, разгоряченный, вернулся Юлиус за свой столик. Хорошо ему сегодня, легко на душе, он и предполагать не мог, что случайная увольнительная обернется для него встречей со старым другом, с которым они вместе работали в студенческом журнале «Авангард».

Вернувшись из Братиславы в Тренчин, Фучик и на этот раз не задержался более суток. Хорошо зная политическое лицо «рядового» и решив избавиться от «опасного коммунистического агитатора», начальство направило его в военный госпиталь в город Ружемберок на медицинскую комиссию, даже не выдав ему солдатскую форму. К удивлению Фучика, врач-майор, осматривавший его, отказался от фальшивой диагносцировки и признал его годным к строевой службе.

Воспользовавшись наличием журналистского проездного билета, незадачливый воин отправился из госпиталя в Тренчин через… Прагу. Это был большой крюк для кого угодно другого, но не для него. Разве можно упустить возможность хоть несколько часов побыть в Праге, среди друзей? Даже если это и закончится гауптвахтой?..

Еще целые две недели в Тренчине он был на особом положении: ходил в штатском. Юлиуса это не смущало. Напротив, он вспомнил старое греческое изречение: «Желая посрамить одного из знаменитых мудрецов, хозяева на званом обеде посадили его на самое отдаленное и неудобное место. Но мудрец сказал с кроткой улыбкой: „Вот средство сделать последнее место первым“». Фучик сразу оценил преимущества своего положения. По солдатскому «телеграфу» разнеслась весть: «Среди нас редактор-коммунист».

Солдаты сразу полюбили этого человека, который может поделиться последней сигаретой, написать, когда надо, всевозможные прошения, посоветовать, как поступать, когда у кого-нибудь возникал конфликт с начальством. Нередко издерганных, измученных муштрой солдат охватывала бессильная ярость, удесятерявшаяся тоской по дому. И тогда вновь на помощь приходил Фучик; у него всегда была про запас какая-нибудь шутка и рецепт для разрешения неурядиц. Он убеждал солдат, что гнев — плохой советчик, что нужно сплотиться, так как солидарность — лучшая защита от произвола офицеров.

О своих первых армейских впечатлениях Фучик писал:

«Передо мной тут целая галерея самых разнообразных образцов. Юноша, который с радостью ухватился за армию, избавившую его от занятий, и теперь в страхе ожидающий возвращения домой; штабной писарь, который восемнадцать лет дул в фагот в военном оркестре (одно время, кстати, под началом дядюшки), а теперь заносит в ведомости центнеры картофеля и буханки хлеба, потому что выдул свои легкие; австрийский национал-социалист, который родился и прожил всю жизнь, как и его отец, в Штырском Градце, но, являясь чехословацким подданным (его дед был уроженцем Хеба), должен служить в нашей армии, иначе у него не будет документа, необходимого для женитьбы (Австрия отказывает ему в подданстве; он безработный и потому „обременительный иностранец“); шахтер из Гандлове (ему дважды пришлось выбираться из обвалившейся штольни), тихий, неуклюжий человек, над которым насмехаются, которого обижают без зазрения совести все младшие чины (перед сном он шепчет, что, кргда выйдет срок, он позовет их к себе в Приевидзы и всадит им нож в спину), и т. д. Обширная галерея самых разных образов. Придешь к этим людям вечерком, и они раскрывают перед тобой свою душу, доведенные до слез и отчаяния бесчеловечным отношением начальства. И никому из них служба не нравится. Солдатам — потому, что им хочется свободы, низшим чинам — потому, что у них много высчитывают из жалованья и что их ремесло обеспечивает им всего лишь блестящую нищету, которую они сами никак не назвали бы блестящей».

На пятнадцатый день пребывания Юлиуса в части на него все-таки надели военную форму, и теперь он с окончательной ясностью понял, что его радужным надеждам пришел печальный конец, что теперь он не скоро вернется в Прагу, в редакцию, где он так нужен. С трудом, медленно и тяжеловато он втягивался в суровую воинскую дисциплину, в строевую муштру, осваивался с укладом новой армейской жизни. Первое, чему учили с особым усердием, что буквально вдалбливали в голову солдатам, была заповедь:

— Забудьте о том, чем вы были до сих пор. Теперь вы не мальчики, а солдаты, и каждого указания и приказания старших слушаться и подчиняться ему беспрекословно!

Как в каждой буржуазной армии, офицеры были начисто оторваны от народа, варились в собственном соку. Их сознательно превратили в касту с ее спесью, с ее ни на чем не основанном представлением о своей исключительной роли в жизни страны, о «чести мундира». Офицеры держали солдат в постоянном состоянии раздражения ежеминутными нервными замечаниями, мелкими придирками, тупыми повторениями одних и тех же скучных, до смерти надоевших слов и указаний, удручающих нотаций. «Первое столкновение с военщиной я все же не проиграл: борьба, можно сказать, длилась пять недель, — пишет Фучик, — и все это время новобранцев атаковали и торжественными речами, и строгими придирками, и проповедями о благородном величии военной службы, и всякого рода дерганием: перегонкой с работы на работу, с учебы на учебу… Господа… превращают казарму в фабрику автоматов — бегающих и припадающих к земле, а также и послушно стреляющих, как только нажмется соответствующая кнопка приказа».

У Фучика созревает замысел написать цикл рассказов о солдатской жизни. Материал сам шел в руки, надо только внимательно зафиксировать увиденное и услышанное. Экономический кризис в стране ощущался и в армии, он основательно вытряс государственную казну, и власти экономили на всем, в том числе на солдатах, которые не имели права, да и не могли протестовать. Фучик пишет Густе: «К нам в казармы приходят ребятишки — перелезут через ограду или протиснутся между прутьями, иногда сердобольный часовой пропустит, — приходят и просят хлеба. Раньше мы им давали, но теперь у нас у самих нет. Знаешь, как это тяжело, когда ребенок просит: „Кушать хочу“, а у тебя у самого брюхо подводит! Нам уже даже никто не внушает, что все это мы должны защищать…» Понемногу он втянулся в повседневную казарменную жизнь. Однако через несколько недель служба перестала его «занимать», у него начались приступы тоски. Для человека активного, огромного динамического потенциала, требовавшего разрядки, нет ничего более тяжелого, как отрыв от деятельности. Он, кто привык всегда быть там, где бурно кипит жизнь, где борьба, где собрания и манифестации, где забастовки, стычки с полицией, теперь сидит, как птица в клетке, и чувствует прямо-таки физически свою заброшенность, зависимость. Его удручала необходимость повиновения а бездействия, в то время как за стенами казарм бастовали рабочие и крестьяне, а он бессилен был им помочь. 16 ноября 1932 года жандармы разогнали демонстрацию в селе Поломка, застрелив двух человек. «Говорят об этом очень много, — пишет он в письме Густе, — все здесь страшно возмущены. Это был слишком серьезный удар но нашим отупевшим чувствам и мыслям. Ребята понимают, что они тоже могли попасть в положение жандармов на Горегроне». За каждым движением Фучика пристально следили. Командир роты тайком рылся в его чемодане, проверяя, нет ли там запрещенной литературы, под разными предлогами лишал его увольнений, выпытывал, с кем он встречался, о чем говорит, кому пишет.

Доносчиком был один ефрейтор. Грубо и неуклюже вертелся он около Фучика, умышленно задавая ему каверзные вопросы. Тот все же раскусил «своего» парня. Взвод как-то раз возвратился с обеда. Солдаты воспользовались минуткой свободного времени для того, чтобы навести порядок в чемоданчике, пришить пуговицу, черкнуть несколько слов домой. Ефрейтор подошел к Фучику и завел с ним один из своих обычных разговоров, надеясь уличить его в какой-нибудь крамоле. Все это выглядело, как в знаменитой беседе шпика Бреттшнайдера в трактире «У чаши» с героем романа Гашека. Вкрадчивым голосом ефрейтор спросил Фучика, нравится ли ему немецкий гимн. Фучик ответил уклончиво, и тогда ефрейтор как бы между прочим обронил:

— Вы, наверное, охотнее поете русский гимн, чем наш?

— Да, вы правы, — ответил Фучик с видимой охотой.

— А какой у русских гимн? Может, споете его, а то я ни разу не слышал, — полюбопытствовал ефрейтор, предвкушая момент, когда он доложит начальству, что коммунистический агитатор пел в расположении взвода «Интернационал».

Фучик запел по-русски, не особо громко. У солдат, услышавших знакомую мелодию, загорелись глаза. Фучик оказался в центре тесного круга. Внезапно один из немцев, северочешский шахтер, подхватил слова гимна, за ним — два словака, один чех, затем еще несколько человек. Мелодия крепла, и вскоре каменное здание казармы огласилось звуками «Интернационала». Пел весь взвод, пел так, что дребезжали стекла. Лишь побледневший от страха ефрейтор стоял, не зная, что делать. Ему уже виделось грозное следствие по делу «красных», виновником которого — о ужас! — был он сам! Такая случайность, а вылилась она в настоящую демонстрацию. Начальство сочло нужным замять эту историю. Как-то Фучика вместе с другими солдатами назначили в наряд, который должен был нести почетный караул во время воскресного богослужения в местном костеле. Фучику не хотелось идти в наряд, тем более что именно на это воскресенье несколько товарищей, с которыми он познакомился в Тренчине, пригласили его на загородную прогулку. К тому же ему хотелось вывести из равновесия командира роты, слывшего «человеком из железа», который, не зная ни честолюбия, ни жалости, ни любви, ни привязанности, спокойно и холодно, как машина, наказывал солдат.

На следующее утро Фучик постучал в дверь канцелярии командира роты и с невинным видом, разыгрывая из себя Швейка, отрапортовал:

— Господин штабс-капитан! Разрешите обратить ваше внимание на одно обстоятельство, имеющее прямое отношение к моему назначению в почетный караул. Я неверующий, и, мне кажется, будет оскорблением, если я пойду в костел воздавать хвалу господу богу. Это — приказ, и я его, разумеется, выполню, но может получиться скандал, если вдруг в газетах напишут, что редактору «Руде право» была оказана честь нести караул в храме господнем.

— Догадываюсь, кто об этом напишет, — перебил его штабс-капитан и, подумав минуту, добавил: — Я поступлю так, как сочту нужным. Идите!

В результате штабс-капитан «счел нужным» освободить Фучика от «почетного» воскресного наряда. То ли он действительно согласился с аргументами Фучика, то ли просто испугался его скрытой угрозы.

Командир полка решил во что бы то ни стало избавиться от Фучика. В ход уже было пущено все: взыскания, лишения увольнений, бесконечные придирки по пустякам. Это было испытанное средство превратить службу солдата в сущий ад. Однако, как оказалось, на Фучика это не возымело действия. Он избрал весьма эффективную тактику: досконально изучил уставы, превзойдя в этом многих офицеров, безукоризненно выполнял все задания на учениях, содержал в порядке свои вещи и оружие («Умей чистить и протирать винтовку, чтобы она и снаружи и изнутри блестела как зеркало») — одним словом, старался не давать повода для жалоб на него. Особенно преуспел Юлиус на стрельбищах, куда каждый день с утра до вечера водили солдат поочередно, по четыре, следили за тем, чтобы солдат при выстреле боевыми патронами не зажмурился, не вздрагивал при отдаче, глядел бы точно на мушку сквозь прорезь прицела и нажимал бы спуск не рывком, а плавным движением.

— Стрельба — это в высшей степени пролетарское искусство, — говорил Фучик и не упускал возможности усовершенствоваться в ней.

Уже на первом занятии на его мастерство обратил внимание капитан и благосклонно осведомился:

— Вы, кажется, с удовольствием занимаетесь стрельбой, Фучик?

Пристально посмотрев на офицера, солдат ответил четко, как и полагается по уставу:

— Так точно, господин капитан. Я с удовольствием занимаюсь всем, что может нам пригодиться!

Капитан, моментально уловивший в словах Фучика иронию, нахмурился, ибо отрывистый ответ прозвучал как вызов.

Еще больший «сюрприз» офицерам приготовил Фучик к годовщине Великого Октября. Каждый год, отмечая это событие на собраниях и митингах рабочих, он обращал свой взор к Красной площади, мысленно переносился туда, где проходили парады и демонстрации. Теперь он ломал голову над тем, как отметить это событие в казарме, где господствуют статьи и параграфы строгого устава. В темном уголке за складом, в глубине большого двора казарм, группа солдат под прикрытием темноты склонилась над маленьким ящичком, из которого после непродолжительного шелеста и треска зазвучал негромкий голос:

— Внимание, внимание, говорит Москва…

Так солдаты отметили великий пролетарский праздник, послушав тайком Москву. Теперь в казармах поселился «призрак коммунизма», и не было в глазах офицеров преступления страшнее этого. Началось расследование. Подозрение, конечно, в первую очередь пало на Фучика, его долго и с пристрастием допрашивали, однако уличить ни в чем не могли, так как солдаты, знавшие подробности, молчали и не выдавали своего товарища.

10 декабря был зачитан приказ командира полка, где говорилось о том, что «рядовой Юлиус Фучик срочно переводится из первой пехотной роты 17-го полка в одиннадцатую пехотную роту того же полка, расквартированную в Глоговце».

На новое место уезжал Фучик с невеселыми мыслями: он понимал, что это — плохо завуалированная ссылка: в захолустном городишке, где крохотный гарнизон, легко следить за каждым его шагом — в казарме, на полигоне, на улице. Он из Тренчина поехал в Глоговец через… Братиславу. За опоздание в часть на несколько часов он получил 14 суток ареста. Но самое страшное было не это, а то, что служить здесь было значительно тяжелей. Среди солдат ходило немало разговоров о командире подразделения, который, желая возместить ущерб, нанесенный казармам грозой, незаконно высчитывал из нищенского жалованья солдат по 50 геллеров; о капитане Адаме, который приказал раненному на полигоне солдату идти в санчасть одному, несмотря на то, что солдат еле держался на ногах, а до казарм было целых три километра; о новобранце, который застрелился на глазах у своих товарищей, доведенный до отчаяния придирками офицеров и тоской по дому, и о многом другом. За Фучиком стали следить еще более внимательно, чем ранее, просматривали его личные вещи и письма. Он стал писать иносказательно: «Погода стоит странная. Подморозило, и снова отпустило, сейчас туман, но на дорогах так скользко, что мне приходится быть очень осторожным, как бы чего не поломать…»

Начальник гарнизона, узнав, что Фучик каким-то образом установил и поддерживает связи с местными коммунистами, вызвал его к себе и приказал:

— Запрещаю вам разговаривать сразу с несколькими солдатами, запрещаю разговаривать и вообще как-либо общаться с местными коммунистами, запрещаю ходить в городской Рабочий дом, сообщать солдатам и гражданским лицам, что до армии вы работали редактором «Руде право», запрещаю говорить обо всем, что касается вашей профессии, запрещаю…

«…Мне разрешено только дышать, — писал Фучик в отправленном тайком письме, — дышать (да и то не вполне свободно), ходить в ногу и держать язык за зубами. Кандидаты в офицеры боятся ко мне подойти, каждое мое слово изучается, каждый шаг известен, а если я свалюсь в нужник, то из канализационной трубы вытащат двоих (гипербола — здесь нет канализации). Таким был первый натиск. Меня это несколько утомляло, но я знал, что долго такой режим не продержится и важно сохранять спокойствие. Так вот, вчера тиски ослабили. Быть „образцовым солдатом“ — все-таки наилучший метод, и, хотя заслужить это звание было довольно трудно, теперь трудно отнять его у меня. Вчера наконец пришли мои солдатские бумаги. Там имеется следующая характеристика: „Серьезен, дисциплинирован. Проявляет большой интерес к учениям, обязанности солдата исполняет старательно“. Очень смешно, когда за этим следует секретная политическая характеристика, по которой меня бы следовало, пожалуй, держать на гауптвахте пожизненно. И все же я испытывал некоторое удовлетворение, а то уж порой и сам начинал считать себя лентяем, несолидным человеком, недисциплинированным, но, ведь если б это было так, не смог бы я сделаться „образцовым солдатом“, да еще в таких тяжелых условиях. А я добился этого в Тренчине, добьюсь, надеюсь, и здесь…»

В письме он чуть-чуть сгустил краски. Ведь он по-прежнему, несмотря на запреты и угрозы, настойчиво и целеустремленно продолжал работу: беседовал с солдатами, разъяснял, советовал, помогал, убеждал; тайно встречался на частных квартирах с местными коммунистами, которым рассказывал о Советском Союзе, потихоньку посещал Рабочий дом. Однажды туда нагрянул патруль. Но рабочие вовремя предупредили Фучика. Выйдя через потайную дверь, он перелез через забор и благополучно добрался до казарм.

Перед рождественскими праздниками его потянуло домой, и он снова затосковал. Ему почти тридцать лет, он на целых десять лет старше своих сослуживцев и многих офицеров. Даже в условиях солдатской жизни он продолжал писать. Ему попала в руки газета «Лидове новины», опубликовавшая в канун рождества своим читателям к праздничной елке собрание «Лучших за столетие чешских святочных рассказов». Один рассказ похож на другой: порок наказан, добродетель торжествует, девочка, замерзавшая на улице, отогрета попечительными руками, блудная жена вернулась домой в объятия мужа. Рассказ 1932 года об облагодетельствованной секретарше и благородстве директора побудил Фучика написать свой святочный рассказ солдата. Юлиус точно описал случай, свидетелем которого он стал незадолго до рождества. Рота проходила, возвращаясь с учений, через небольшую словацкую деревушку. Солдаты сделали привал прямо на площади, перед маленькой лавчонкой с вывеской «Разные товары».

— Мамаша, мы пришли за салом.

— За салом?.. У нас его нет.

— Да, выбор у вас невелик. Придется довольствоваться хлебом.

— Хлеба? Хлеба у нас тоже нет.

Вначале солдаты думали, что это шутка, но, войдя в лавчонку, увидели, что на полках только дюжина свечей, пакетик цикория, брусик и кнут. Больше ничего — хоть шаром покати.

Явился судебный исполнитель, обвел лавку грустным взглядом.

— Значит, ничего нет?

— Ничего.

Разочарованный, он собрался было уйти ни с чем, но на пороге встретил дочь разорившегося владельца лавки. Ей всего восемь лет. В кулачке она сжимала несколько крон. Уже с весны у нее мечта: она приготовит к рождеству маме и папе подарок. Геллеры на пряник или конфеты она откладывала в курятнике, в баночке из-под крема. Выслушав девочку, как она копила эти деньги, исполнитель конфисковал их, оставив расписку и плачущую девочку.

Рассказ «О маленькой Терезке и бравом судебном исполнителе» Фучик опубликовал в новогоднем номере «Творбы» без подписи, ибо, находясь на воинской службе, он не имел права писать. Это небольшое произведение звучало обвинением буржуазному строю. Девочка с беззащитной ранимостью, с хрупкой душой попала в жестокий мир. Откуда пришла беда, как без войны расшатались устои привычного бытия, почему всюду голод, спад, оцепенение, затаенная злоба и циничное глумление над человеческим чувством? Любые попытки выйти из затянувшегося экономического кризиса, выправить положение кончаются ничем. Не помогают ни бесконечные парламентские дебаты, ни циркуляция остающихся на бумаге половинчатых и запоздалых решений, постановлений, распоряжений. В этих условиях как издевка воспринимаются бодряческие тона буржуазных газет и сентиментально-слащавые рассказы.

В Глоговце Фучик прослужил полтора месяца, и его снова «передислоцировали». На этот раз в Левице. И снова маленький запыленный районный городок на юго-востоке, к тому же в городе население в основном венгерское.

Располагая избытком свободного времени, он много читает, по-прежнему внимательно следит за событиями политической жизни и даже занялся изучением венгерского языка, «Венгерский язык мне нравится, а возможностей у меня столько, что я, пожалуй, кое-что и усвою…»

Выучить, однако, венгерский язык не удалось. Не успел он еще освоиться на новом месте, как благосклонная судьба улыбнулась ему. Согласно новому приказу он переводился (на этот раз уже окончательно) в 5-й пехотный полк имени Т.Г. Масарика, расквартированный в Праге, в Штефаниковых казармах на Смихове (ныне эти казармы носят имя Юлиуса Фучика). Помог сенатор-коммунист Йозеф Гакен, член парламентского комитета по делам обороны. Он был на пятнадцать лет старше Фучика, но их связывала крепкая дружба.

Переводу в столицу Юлиус обрадовался безмерно, теперь он знал, чего хочет. В глубине души он и в военном мундире оставался все тем же неисправимым оптимистом. В голове рождались заманчивые планы, головокружительные фантазии. Теперь будет легче тянуть служебную лямку, теперь он сможет участвовать в культурной жизни: посещать театры, кино, выставки, писать рецензии. Невдомек было, что новое место обернется новыми трудностями. Его в полку «ждали». Командир роты имел обстоятельный разговор со старослужащим, сержантом Франтишеком Восикой:

— Вы дорожите репутацией полка, носящего имя президента?

— Так точно, господин штабс-капитан.

— Так вот, эта репутация теперь под угрозой. Сам черт послал нам Фучика — коммуниста, литературного якобинца, бунтовщика. Нужно внимательно ко всему прислушиваться и сопоставлять, чтобы уберечь репутацию полка, предупредить во что бы то ни стало опасное развитие событий. Понимаете?

Сержант Восика до армии работал на фабрике, некоторое время был безработным, давно знал Фучика по его статьям в прогрессивной печати, лекциям и выступлениям.

— Вы должны бдительно следить за Фучиком и отмечать, с кем он встречается, кто ему пишет, кто им интересуется, куда он ходит, кто звонит ему по телефону, как он влияет на солдат.

При первой же возможности сержант сообщил Фучику, что ему поручено следить за ним.

Испытанным и единственным оружием против начальства была репутация «образцового солдата», и он в этом преуспел. Сержант Восика вспоминал:

«Если он тщательно соблюдал личную гигиену, то забота его об оружии была просто поразительной… Он разбирал и собирал пулемет за несколько секунд, пистолет знал лучше многих офицеров, всегда проявлял большой интерес к теории стрельбы… В то время как другие солдаты клевали носом или болтались по коридорам, он всегда, даже зимой, читал или писал…»

Командиру сержант всегда докладывал, что «все в порядке», что рядовой Фучик образцово исполняет свои обязанности. И это не было преувеличением. Фучик действительно проявлял максимум прилежания, аккуратности и дисциплинированности. В стрельбе он добился блестящих результатов. За это его наградили серебряным значком стрелка первого класса, и это давало ему право на получение увольнительной от вечерней поверки до полуночи.

Среди солдат Фучик продолжал вести агитационную работу, разъяснял, убеждал наглядными примерами, конкретными фактами. Вскоре он снискал у сослуживцев такое уважение, что вопреки воле офицеров его единогласно избрали в одну из солдатских комиссий. Поручик, не выносивший Фучика, однажды зачитывал во дворе казармы распорядок дня и в конце добавил, что солдаты должны выбрать представителя в эту комиссию. Кто-то крикнул: «Рядовой Фучик!» — и поручик вынужден был провести голосование. Все руки тотчас взметнулись вверх. Сержант Восика вспоминал: «Сразу же после построения я был вызван в канцелярию, где командир роты спросил меня, неужели же Фучик в самом деле успел подчинить всех своему влиянию, как то установил сейчас пан поручик. Я сказал, что Фучик никогда никакой агитации не ведет, а просто его полюбили за добрый характер и за то, что он всем помогает. „Это и есть его агитация, чего вы, конечно, не в состоянии понять“, — сказал командир роты и повторил приказ бдительно следить за ним».

Офицерам Фучик умудрялся доставлять не меньше неприятностей, чем раньше. Так уж он был устроен, что не мог, не хотел сдерживать себя, чтобы не пойти на какой-нибудь розыгрыш господ офицеров, граничащий с дерзкой выходкой. Однажды, будучи дневальным, Юлиус увидел на пороге казармы командира части полковника Клоуда. Полковник был в штатском.

— Стой, гражданским лицам вход воспрещен! — отчеканил не моргнув глазом дневальный.

— Да что вы себе позволяете? — закричал задержанный. — Вы знаете, кто я такой? Я командир части полковник Клоуд.

— Не похоже. — Глаза дневального выражали полное недоумение.

— Что-о-о-о? — взревел Клоуд.

— Если бы вы действительно были полковником, то знали бы воинские уставы и особенно устав внутренней службы, где ясно сказано: «Офицер обязан появляться в расположении части только в военной форме».

Израсходовав весь свой запас острых и крепких словечек, полковник сменил наконец гнев на милость.

— В высшей степени одобряю ваше служебное рвение и знание воинских уставов, — сказал он. — Наслышан о вас и теперь рад познакомиться лично…

Однажды на Белой горе проходили большие полковые учения, и инспектировать приехал генерал с многочисленной свитой. Случайно он остановился перед взводом, в котором служил Фучик. Генерал хотел проверить, как солдаты на практике усвоили тактические и уставные положения. По иронии судьбы, выбор пал на Фучика, и он удивил генерала глубиной и основательностью своих познаний, четкостью и лаконичностью доклада. Восхищенный генерал-инспектор громовым голосом заявил перед строем роты, что солдаты «должны брать пример с рядового Фучика». Солдатам было приятно слушать, что в пример им ставили редактора «Руде право», зато полковник Клоуд поспешил шепнуть генералу, что, к сожалению, вышла досадная ошибка.

Ротный командир считал, что образцовое поведение Фучика — уловка, чтобы усыпить бдительность начальства, и к надзору за ним привлек нескольких унтер-офицеров. Они должны были подавать рапорт о каждом выходе его в город: где он был, сколько времени там провел, с кем разговаривал.

При каждой встрече с Йозефом Гакеном Фучик все более настойчиво просит «вытащить» его из армии, мотивируя просьбу тем, что служить стало совсем тяжело. Шел 1933 год, поступающие из Германии вести одна хуже другой: фашистский переворот, приход к власти Гитлера, поджог рейхстага, кровавый террор против коммунистов и противников нацизма. Что стало с его друзьями Вайскопфом, Луисом Фюрнбергом, каково им сейчас там? Из трехсот тысяч членов Коммунистической (партии Германии сто пятьдесят тысяч были либо убиты, либо арестованы, либо вынуждены покинуть Германию, скрываясь от фашистских палачей. Очевидцы, бежавшие из Германии в Чехословакию, рассказывали, как в мае 1933 года в Берлине на площади перед университетом был устроен огромный костер из книг Маркса и Ленина, Гейне и Цвейга, Эйнштейна и Спинозы, Томаса Манна, Хемингуэя и Ремарка, других видных представителей мировой культуры и науки. Когда это все уничтожалось в огне пылавшего костра, началась всеобщая пляска безумия. Геббельс у костра произнес восторженную речь, благословив это варварство как «великое символическое деяние», и призвал дать «клятву верности рейху, науке и фюреру».

В первые же месяцы после прихода к власти гитлеровцы приостановили платежи по чешским векселям и запретили вывоз немецкой валюты в Чехословакию, что привело к резкому сокращению взаимных торговых связей, к первой девальвации кроны. События в соседней Германии стали отражаться и на внутреннем положении Чехословакии. В стране зашевелились доморощенные фашисты. В этих условиях звучит призыв Клемента Готвальда в его статье «Объединиться, бороться, победить!»: «Рабочий класс Чехословакии может воспрепятствовать (тому, чтобы по улицам городов Чехословакии носились (вооруженные фашистские банды и стреляли в рабочих… Бьет решительный час. Промедление чревато опасностью!»

В марте 1933 года КПЧ обратилась к руководству других политических партий с предложением создать единый фронт борьбы с фашизмом. Как они отнесутся к этому в такой критический момент?

Все буржуазные партии ответили отказом, демагогически заявляя при этом, что они готовы сотрудничать с коммунистами при одном условии: пусть коммунисты перестанут быть врагами демократии. Фучик был вне себя от гнева и отчаяния. Коммунисты слывут врагами демократии, и с ними нельзя вступать в союз для борьбы с фашизмом. Да это же цинизм, граничащий с идиотизмом! Будучи под строгим надзором властей, он публикует в «Творбе» под псевдонимом Карел Бонн статью «Во имя демократии — нет!». В ней он разоблачил лицемерие вождей буржуазных партий.

Надо что-то делать, думает Юлиус, надо выбираться из стел казармы, где драгоценное время перетекает в пустоту, надо бить в колокол тревоги. По совету сенатора Гакена, он подает рапорт о переводе в запас, мотивируя свою просьбу тяжелой болезнью отца. 19 сентября 4933 года Фучик в последний раз прошел через ворота смиховских казарм. Стоял чудесный солнечный день. В кармане у него лежал документ о переводе в запас, не освобождавший, правда, от призыва в будущем на военные сборы. Свобода! Это слово точно горячей водою обожгло Юлиуса и на минуту сладко закружило ему голову. Вдруг на его плечо опустилась чья-то рука. Фучик обернулся и увидел незнакомого человека. Ему показалось, что он где-то встречал его.

— Вы, Юлиус Фучик, редактор «Руде право», проживаете в Подоли?

— Да.

— Отлично. Именем закона вы арестованы, — заявил неизвестный, в котором Фучик уже узнал одного из агентов пражского полицейского управления.

— Что это значит?

— Вы обязаны отбыть заключение за подстрекательские лекции о России. Пойдемте со мной. Остальное узнаете в управлении…

На допросе чиновник заявил:

— Перед уходом в армию вы совершили ряд наказуемых проступков. В своих лекциях о Советской России вы неоднократно оскорбляли представителей властей, неуважительно и неодобрительно отзывались о нашей республике, вели антигосударственную пропаганду. За это вы получите минимум восемь с половиной месяцев. Впрочем, это уже дело суда.

Затем у Фучика взяли оттиски пальцев, сфотографировали, как уголовного преступника, в фас и профиль, и составили длинный протокол. В нем было зафиксировано, что еще до армии Фучику неоднократно направлялись повестки в суд, однако, как только полиция давала суду адрес «последнего местожительства» Фучика, он успевал «прописаться» по новому адресу. Полицейско-судебная машинерия работала хотя и безостановочно, но нерасторопно. Папка с «Делом Фучика» распухала от новых и новых повесток в суд. И на этот раз опытный адвокат умело использовал лазейки в соответствующих статьях пухлого уголовного кодекса, чтобы добиться досрочного освобождения. Его разговор со следователем начался необычно:

— Господин следователь, прошу вас, прикажите привести из камеры рядового Фучика.

— Но, господин доктор, какого рядового? Вы хотите сказать: журналиста?

— Нет, солдата, — стоял на своем адвокат. Следователь пожал плечами и дал знак привести Фучика и растерялся при виде человека в солдатской форме.

— Почитая первейшим долгом соблюсти интересы отечества, я тем не менее не могу позволить себе и тени нелояльности в отношении военнослужащих нашей славной армии. — Адвокат показал отменное знание предмета и напомнил, что Фучик по-прежнему лицо военное, что гражданский суд не имеет права держать его под арестом, на то существует гарнизонная тюрьма.

В протоколе об освобождении значилось: «Поступивший из следственной тюрьмы Юлиус Фучик заявил, что он подал ходатайство об отсрочке отбытия наказания, каковое ходатайство еще не рассмотрено. Сообразуясь с этим, он просит освободить его из предварительного заключения, указывая, что будет проживать в доме архитектора Яромира Крейцара по Французской улице, дом 4, обязуясь не выезжать из Праги, а в случае перемены места жительства обязуется сообщать об этом суду». Так после трех дней пребывания в тюрьме Юлиус снова оказался на свободе.

 

ОПАСНОСТЬ НАДВИГАЕТСЯ

Находившийся столько времени не у дел, Фучик сразу же окунулся в бурную политическую деятельность, взял снова на себя руководство «Творбой» и оказался в самом центре стремительно развивающихся событий. Взоры всех прикованы к Лейпцигу, где начался процесс по делу о поджоге рейхстага. Первый и последний гласный политический процесс в нацистской Германии. К этому времени развеялся дым сгоревшего величественного здания; не осталось пепла от громадных костров из книг, а опытные следователи из ведомства Гиммлера соответствующим образом «обработали» подставное лицо — Ван дер Люббе, и к началу процесса уверенность в его успехе была столь велика, что даже сочли возможным разрешить доступ иностранным юристам для того, чтобы они следили за ходом процесса. Еще находясь в панкрацкой тюрьме, Фучик узнал, что в Лейпциг отправился его друг, адвокат Иван Секанина.

Процесс начался 21 сентября, а уже 28 сентября в «Творбе» появилась большая статья Фучика «Школа провокаций», где он обвинил нацистов в том, что они подожгли рейхстаг, чтобы создать предлог для развязывания кровавого террора против коммунистов и антифашистов, чтобы «подтвердить законность и правомерность концентрационных лагерей, казней и пыток». В чудовищной провокации Фучик отчетливо различал черты политических и юридических нравов современной буржуазной демократии и ее опыта в разгроме рабочего движения. Только в Лейпциге эти черты приобрели гипертрофированные размеры, «масштабы карикатуры», когда «кабинетные мерки буржуазной „справедливости“ и „демократии“ подгоняются до размеров фашистской диктатуры». В течение всего процесса в каждом номере «Творбы» публиковались гневные статьи видных чехословацких ученых, деятелей культуры.

В Лейпциге прозвучал голос человека несгибаемой воли, мужества и огромной веры в победу над фашизмом, коммуниста-интернационалиста Георгия Димитрова. Силой своего духа, не сломленного арестантскими кандалами, логикой своих аргументов он загонял в тупик и гладкого, как угорь, неуязвимого и хитроумного Геббельса, и грубого, спесивого Геринга, вызванного на суд в качестве «свидетеля». «Встреча Димитрова и Геринга, — писал Фучик, — это страница истории человечества. На суде встретились яркие представители двух классов. Революционный пролетариат и буржуазия. Представитель буржуазии буквально с пеной ярости на губах приказал полиции в самой грубой форме устранить своего пролетарского антипода, Димитрова увели в темноту камеры, Геринг шел вдоль триумфальных шпалер поднятых рук.

Но победил Димитров. И весь мир склонился перед его мужеством».

Тайное становится явным, и поджог нацистами рейхстага доказан документами и свидетельскими показаниями. На Нюрнбергском процессе бывший начальник генерального штаба сухопутных войск Гальдер подтвердил причастность гитлеровцев к поджогу.

«Во время обеда по случаю дня рождения фюрера в 1942 году, — показал он, — в ближайшем окружении фюрера речь зашла о здании рейхстага и его художественных достоинствах. Я собственными ушами слышал, как Геринг, вмешавшись в беседу, воскликнул: „Единственный, кто действительно знает рейхстаг, — это я. Ведь я его поджег“. При этом он ударил себя ладонью по ноге». К этому показанию Гальдер добавил: «Я сидел поблизости от Гитлера, по правую сторону от него. Я мог ясно и точно различить каждое слово».

От Лейпцигского процесса до Нюрнбергского процесса лежит расстояние в целых двенадцать лет, но коммунисты, и среди них Фучик, уже в то время, не располагая документами, не зная всю подноготную заговора, дали правильную оценку преступным действиям фашистских главарей. Он неизменно руководствовался классовым подходом в анализе обстановки тех лет, который служил ему безошибочным компасом.

— Вы думаете, почему Димитрову удалось победить на процессе? Ему и Гёте помог! Ему помогла немецкая история, которую он знал лучше их! Ему помогло знание законов истории! — говорил позднее Фучик своим товарищам. — Если бы его судили во Франции, он бил бы их силою Гюго, Бальзака, Вольтера, Лафарга. Он победил потому, что нет для коммуниста знаний важных и неважных. Мы наследники всей мировой культуры! И если мы не овладеем ею, мы перестанем быть коммунистами. И история, и физика, и Гёте, и Пушкин, и Ян Неруда, и Репин, и Ван Гог — наши помощники! В этом была сила Маркса. В этом сила большевиков.

С приходом фашизма к власти в Германии возникла непосредственная угроза Чехословакии. Страна являлась составной частью так называемой версальской системы мирных договоров, которую гитлеровцы с самого начала стали расшатывать. Кроме того, в Чехословакии проживало около трех миллионов немцев. Уже в октябре 1933 года в стране создается партия судетских немцев, возглавляемая Генлейном, как «пятая колонна», как база для массовой агентуры германского фашизма. Лидеры буржуазных партий выдвигают требование «усмирить рабочий класс», поднимают голову чешские фашисты, сторонники Стршибрного — лидера фашистской партии Национальная лига, преобразованной в 1934 году в новую партию, присвоившую себе название «Национальное объединение». По примеру нацистских штурмовиков эта партия создавала отряды «серорубашечников» из деклассированных элементов.

Буржуазное правительство, испытывая затруднения из-за тяжелого экономического положения, растущего возмущения трудящихся, выступает с лозунгом «защиты демократии от диктатуры справа и слева».

В июне 1933 года принимается закон о чрезвычайных полномочиях. Теперь решения по важным экономическим и политическим вопросам могли приниматься в обход парламента, методом диктата. Как из рога изобилия последовала целая серия других репрессивных законов: об охране государства, о печати, о чрезвычайных полицейских мероприятиях. Но и этого было мало. И вот был принят закон о запрещении деятельности и роспуске политических партий, самый сенсационный закон из всех когда-либо вынесенных на обсуждение в так называемых «демократических республиках». Можно ли было более точно охарактеризовать этот закон, как это сделал Фучик? И действительно, издание этого закона обосновывалось перед общественностью необходимостью принятия мер, направленных против немецких фашистских партий — «партии свастики» и партии немецких националистов. Предупрежденные о намечаемом запрете, эти партии самораспустились, а их члены вступили в генлейновскую партию, деятельность которой была разрешена. В то же время принятый закон лишил коммунистическую партию фактически почти всех легальных возможностей деятельности. Сотни рядовых членов КПЧ арестовывались и заключались в тюрьмы. Секретариаты партии находились под постоянным надзором явной и тайной полиции, а посетители задерживались и подвергались обыску. Запрещались митинги и демонстрации, партийные собрания и собрания массовых революционных организаций. Дважды с интервалом в три месяца запрещался выпуск почти всей партийной печати. Эта участь постигла и «Творбу». Обращаясь в последний раз к своим читателям, Фучик выразил твердую убежденность, что положение изменится. Можно закрыть «Творбу», можно бросить в тюрьму ее редакторов, можно предать суду на основании чрезвычайных законов и особых постановлений ее издателя, но уничтожить рабочих — читателей «Творбы» нельзя. В этом залог силы пролетарской печати.

Осенью. 1933 года партия фактически вынуждена была перейти на нелегальное положение, но продолжала вести разъяснительную работу везде, откуда слово правды могло вырваться на простор народной молвы, — от газет до страховых касс фабрик и заводов и студенческих общежитий. Партия продолжала борьбу за возможность легального издания коммунистической печати. Подобно тому как в 1928 году Фучик «приобрел» для партии газету «Творба», так и теперь, когда выход почти всей коммунистической печати был приостановлен, он решил основать новую газету «Галло-новины» («Алло-газета») под видом самостоятельного беспартийного органа безработных типографских рабочих. КПЧ предоставила в распоряжение газеты свою типографию, и главное состояло в том, чтобы получить официальное разрешение властей. Для маскировки издателем и ответственным редактором был заявлен один из типографов, Вацлав Малина, — фигура для властей неизвестная и с незапятнанной репутацией. Мало кто знал, что главным редактором газеты являлся Фучик. Внешне все выглядело солидно и нейтрально, и не к чему было придраться. Не разобравшись в том, кто стоит за новой газетой, власти не усмотрели ничего для себя опасного и дали разрешение, правда, при условии: «Только никакой политики!». Вот и попробуй пройти между Сциллой и Харибдой, чтобы газета не уподоблялась обычным бульварным изданиям со сплетнями великосветской хроники и модными картинками и в то же время не вызывала подозрений.

На первых порах это удавалось. Оперативность, разнообразие иллюстративного материала, увлекательность статей и репортажей, насыщенность культурной рубрики сочетались с твердой и ясной политической линией. Фучик публиковал свои статьи под различными псевдонимами: Карел Воян, Йозеф Павел и др. Вскоре буржуазная печать разгадала политическое направление газеты и яростно набросилась на нее, назвала ее коммунистическим листком, «беспрепятственно продолжающим пропаганду подрывных лозунгов и антигосударственных замыслов». Главный редактор защищался: «Газета, только начинающая жить, должна найти себе задачу, оправдывающую ее существование. „Галло-новины“ — орган тех, кто трудится внизу, на производстве, — такую задачу нашла. Газета сказала себе, что сейчас требуется правильная и точная информация обо всех значительных явлениях современности… Некоторые события являются всего лишь отходами дня, мусором, осыпающимся с исторических деяний. Другие события отражают развитие жизни всего общества. История складывается не только из мировых войн, из кончин и воцарений государей, из покушений. История складывается из миллионов мелких явлений, в которых мир живет или прозябает и меняется…» Фучик был Фучик, и он не мог с присущей ему иронией не добавить, что газета хочет стать таким бульварным изданием, «которое привлечет внимание тысяч людей, идущих по бульварам, по улицам с работы, на работу либо в поисках работы».

Юлиус пишет ряд статей по вопросам культуры. Пятнадцатилетие Чехословацкой республики было ознаменовано в области культуры двумя событиями: экранизацией ставшей классической оперы Сметаны «Проданная невеста» и присуждением одному из основоположников чешской литературы социалистического реализма, Ивану Ольбрахту, государственной премии за роман «Никола Шугай-разбойник». Этот юбилей заставил Фучика мучительно размышлять о чешской литературе и искусстве, о пройденном ими пути. Ему казалоеь, что роман Ольбрахта настолько одиноко стоит в литературе последних лет, что даже жюри уступило общественному мнению, хотя до этого в печати обвиняли писателя в том, что он потворствует преступнику, популяризует разбойника, взбунтовавшегося против существующего строя и убившего жандарма. Итогом размышлений Фучика явилась его статья под характерным названием «Плач культуры чешской», опубликованная в «Галло-новины» под псевдонимом Карел Воян. Она вызвала шумную кампанию в буржуазной печати, нападки со стороны «обиженных» столпов официальной культуры.

Оценки и характеристики Фучика были действительно жесткие. Чешская культура, заявил он, «плачет над книгой, над фильмом, над театром, над изобразительным искусством». Главным и решающим в оценке произведений для Фучика было то, насколько глубоко осмысливали они жизненно важные проблемы, насколько верным был их суд над действительностью, насколько высок был их нравственный идеал. И здесь, по его мнению, кроме нескольких произведений — романов Ольбрахта, Мейе-ровой и. Карела Нового, — нечего поставить в актив. Чешская литература, в прошлом литература славных имел, стала литературой без поисков, без побед, без нового творчества. Потеряны такие драгоценные черты, как благородство и гражданственность, глубина и серьезность, простота и непосредственность. Литература совсем закрыла глаза на то, что происходит кругом, она испугалась современной жизни, злободневных социальных проблем. Неруда называл такую бумажную литературу «девственной», но он имел в виду только ее бегство от жизни и не задумывался еще над причиной ее бегства, ее игры с читателем. «Нет, это не девушка, — заявил Фучик, — это проститутка, которая прикидывается девственницей», эта литература труслива и лжива. В ней нет ничего, кроме надуманности и вульгарности, дурного тона, напыщенного и фальшивого, «кроме пустых слов и сексуального зуда».

Так проявилась до прямолинейности на редкость цельная натура Фучика, решительно и безжалостно отвергающего в культуре все, чему неведомы «ужасающие истории о запахе машинного масла, о непереносимой грязи, смертельной усталости от работы, ужасе перед закрытыми воротами фабрики, голоде и стремительном желании не испытывать всего этого». Желая видеть чешскую литературу более боевой и «социальной», Фучик намеренно фиксировал внимание на грозящих ей недостатках и даже подчеркивал их, проявляя удивительные эстетическое чутье, которым его щедро наградила природа, ясность взглядов, самостоятельность мысли, бесстрашную смелость и убежденность.

Обязанности главного редактора выполнять было день ото дня все сложнее. Снова полиция выдала ордер на арест, снова стали приходить повестки в суд. В это время над Фучиком нависла угроза восьмимесячного тюремного заключения за старые «грехи», допущенные в лекциях о Советском Союзе. Полицейское кольцо сжималось. И вдруг Фучик словно сквозь землю провалился. Он скрылся под маской рассудительного, благообразного доктора Мареша. Весной 1934 года завсегдатаем маленького кафе «Рокси», недалеко от типографии КПЧ, стал господин солидной наружности. Его аккуратно подстриженные усы щеточкой, безукоризненный пробор, роговые очки, белоснежный воротничок и темный отутюженный костюм в сочетании с приятными манерами сразу располагали к себе и вызывали доверие. Он походил на банковского служащего или агента процветающей фирмы. Официанты обращались к нему с учтивым поклоном:

— А, добрый день, господин доктор. Извольте присесть.

Доктор Мареш приходил сюда три-четыре раза в неделю. Выпьет спокойно свой кофе, иногда с профессиональным умением сыграет партию на бильярде с почтенными чиновниками, перемолвится словцом с другими посетителями кафе и углубится в газеты или маленькие листки, которые он торопливо испещрял мелкими буквами.

Только одно бросалось в глаза. К его столику часто подсаживалась молодежь. С нею он долго и оживленно дискутировал. Говорили, что это редакторы каких-то левых газет и театральной богемы, но у кого не бывает человеческих слабостей? Впрочем, добропорядочный обслуживающий персонал отнюдь не был настроен против людей театра и прессы. Этим странным полуодержимым, полуотверженным людям многое дозволено. Никому не пожелаешь такой жизни. Сами виноваты, если вместо сытой размеренной жизни избрали тяжелое, непосильное бремя. Вот и ведут бесконечные споры и дискуссии.

Никто не догадывался, что этот почтенный посетитель, дискутирующий с людьми театра и прессы, вовсе не служащий и не тортовый агент, а разыскиваемый полицией редактор коммунистической газеты, что здесь оп встречался с редакторами «Творбы» Рыбаком, Крейчи, проводил редакционные летучки. Шпики караулили Фучика у входа в редакцию «Руде право», выслеживали на собраниях, в театрах и на демонстрациях, но поймать его никак не могли.

Обстановка на Европейском континенте резко изменилась. В эту переходную пору неустойчивой политики, когда ее маятник колебался то вправо, то влево, люди мучились ожиданиями и страдали от постоянных разочарований. Реальная угроза для самого существования чехословацкого государства, рост авторитета Страны Советов заставили буржуазное правительство прислушаться к требованиям чехословацких трудящихся и пойти на налаживание с СССР союзных связей. Летом 1934 года Чехословакия признала Советское государство де-юре и установила с ним дипломатические отношения, а в следующем году вслед за советско-французским договором был подписан договор о взаимной помощи между Чехословакией и Советским Союзом. Заключение этого договора усилило позиции миролюбивых государств, укрепило положение Чехословакии. Но если коммунисты и трудящиеся видели в этом акте поворот к обеспечению безопасности страны и национальной самостоятельности, то правящие круги рассматривали его как политический маневр и в своей практической политике продолжали опираться на Францию и Англию. В этом состоял смысл оговорки, внесенной Бенешом в текст советско-чехословацкого договора от 16 мая 1935 года, которая ставила оказание Советским Союзом помощи Чехословакии в зависимость от позиции Франции.

Одной из замечательных черт Фучика была его способность к быстрой реакции на внешние события. Он никогда не довольствовался информацией из «вторых рук», предпочитал быть очевидцем и свидетелем происходящих событий, с каким бы риском это ни было связано. Нелегально, без заграничного паспорта, он отправился в Вену, где в феврале 1934 года рабочие с оружием в руках выступили против клерикально-фашистского режима Дольфуса. Улицы города были еще перекрыты баррикадами, и мостовые дымились после вчерашних боев с фашистами. Прямо на месте он пишет статью «История пяти дней гражданской войны», а позднее — статью «Неделя, которая потрясла II Интернационал». Всех волновал вопрос о перспективах мирового революционного движения в условиях наступления фашистской реакции в Европе. Один из вождей австрийской социал-демократии, сдавшей фашизму без боя все позиции, теоретик II Интернационала Отто Бауэр, опубликовал брошюру о причинах поражения рабочего класса в Австрии. Анализируя историю рабочего движения на Западе на протяжении двух десятков лет, истекших после Октябрьской революции, Бауэр не находил в ней ничего, кроме тяжких поражений пролетариата. С немецкой педантичностью он собрал все неудачи, все провалы и бедствия, пытаясь их количеством убить всякую надежду на успех. Старый ворон ревизионизма для того и сел на разбитые баррикады, чтобы прокаркать: «Наступила эра контрреволюции, и классовая борьба пролетариата бессмысленна». «Но политика, — учил В.И. Ленин, — больше похожа на алгебру, чем на арифметику, и еще больше на высшую математику, чем на низшую». Там, где Бауэр твердил на первый взгляд бесспорные истины: не видел ничего, кроме поражений и отступлений рабочего класса, Фучик обнаруживает героическую борьбу и упорное, выстраданное продвижение вперед: «История пяти дней гражданской войны заключает в себе столько победоносных уроков для рабочего класса, что ни один из этих сотен мертвых австрийских пролетариев не пал напрасно».

Летом 1934 года Фучик узнает о событиях в Германии-о «ночи длинных ножей», когда по указанию Гитлера 30 июня была проведена операция по уничтожению верхушки штурмовых отрядов (СА). Среди чехословацкой общественности и в печати обсуждалось много различных версий по поводу причин и возможных последствий этих кровавых событий. Несмотря на то что Фучика разыскивала полиция, он с единственным «документом» — удостоверением члена клуба чехословацких туристов на имя доктора Карела Мареша — решил совершить поездку в Мюнхен:

— Я проберусь в рейх и сам посмотрю, что там происходит.

— В логово? Сейчас, в разгар террора! А если тебя схватят?

— Волков бояться…

Риск был для него делом привычным, он был неотделим от его профессии революционного журналиста, он был свойствен его характеру. Но даже близкие товарищи считали этот шаг безрассудством.

Мотивы поездки Фучика были более глубокими, чем могло показаться на первый взгляд. Он давно читал «Майн кампф» и сочинения Геббельса, Розенберга, других «теоретиков» нацизма, страницы которых были пропитаны ядом реваншизма и расизма: униженная и поруганная многочисленными «кровными врагами» Германия подымается из руин Версаля, образует новое государство, основанное на расовой теории, а потом начнет расширяться? сперва включит в себя всех немцев за пределами германских границ, а потом завоюет и другие народы. Цель немецкой «национальной» внешней политики, вещал Гитлер, это «собирание немецких земель», образование в центре Европы мощного рейха, германского «костяка», состоящего не только из Германии, но и из всех территорий, населенных немецкими меньшинствами или народами, причисленными нацистами к «немецкой культуре». Расизм, реваншизм, патологическая ненависть к славянам пропитывали сочинения и теории нацистов.

Границу Юлиус перешел благополучно, но добраться до Мюнхена было нелегко. В автобусе, на вокзалах и в поезде то и дело шныряли вооруженные патрули эсэсовцев. Одних пассажиров не трогали, лишь бегло скользнув по лицу цепким взором, у других, показавшихся подозрительными, проверяли документы. Особенно неприятное ощущение Фучик испытывал в медленно идущем поезде, где он был словно в западне: не откроешь двери, не выскочишь наружу. «Что я делаю? — с запоздалым сожалением подумал Фучик, и тоскливо защемило внутри. — Куда меня неудержимо несет?..». Преодолев минутную слабость, он сосредоточился, освоился с обстановкой. Свободно владея немецким языком, стал завязывать разговоры с молчаливо сидевшими попутчиками. Почтенный бюргер перелистывал «Фелькишер беобахтер» — центральный орган НСДАП, — читая сообщение о мюнхенском деле. Фучика интересовало, что думает этот «средний немец»: существовала ли вообще угроза путча штурмовиков, действительно ли оппозиция намеревалась сместить Гитлера и даже, как писали газеты, убить его? На вопрос об этом баварец, читающий газету, даже воскликнул в сердцах!

— Да что вы говорите! Все это дьявольская пропаганда!

В поисках ночлега Фучик набрел где-то на окраине города на стог сена и провел в нем июльскую ночь. Сухая душистая трава, горький запах полыни кружили голову дурманом воспоминаний, и не хотелось думать о том, чем может кончиться для него первая же проверка документов во время встреч с патрулями. На рассвете он пешком направился в Мюнхен. Не прошло и трех лет, как он был последний раз в Германии. Но как много за это время изменилось в этой стране. Закладывались новые автострады, разбивались новые парки, города, но жизнь в них становилась все тусклей и беспросветней. Германию нельзя было узнать. Она превращалась в громадную казарму, где хозяином стал прусский ефрейтор австрийского происхождения, жестокий, хитрый и фанатичный политик. Ломаные крючья свастики, сцепившиеся друг с другом, миллионы фотографий Гитлера в виде открыток, плакатов, листовок.

Фучик прошел мимо ставшего знаменитым «Бюргер-бройкеллера», где в ноябре 1923 года состоялся «пивной путч», изображавшийся нацистской пропагандой как «этапное событие в политической жизни Германии», осмотрел место кровавого столкновения неподалеку от пантеона «Фельдхернхалле». О недавних боях напоминали вывороченный булыжник на мостовой, обвалившаяся штукатурка на стенах домов. Глядя на все это, Фучик подумал: «И люди в этом государстве подобны этим камням: их можно взрывать, дробить, тесать, полировать, чтобы они отвечали представлениям фюрера». Здесь создавалась особая «духовная атмосфера», в которой миллионы немцев губили свои лучшие мечты, гасили благородные порывы, отказавшись от своего «я», превращались в бездумных исполнителей приказов. Воля огромного количества людей была парализована, их разум подавлялся, в них будили самые низменные инстинкты и страсти.

Отряды специально выделенных штурмовиков смыли кровь на мостовых и теперь драили город, чтобы он сверкал, как заново наточенный клинок. Но следы прошлого еще были видны везде. На стене за Исарским вокзалом Фучик увидел недописанный лозунг: «Рот Фронт», перед которым ходил полицейский с карабином, а в предместьях города на каждом шагу он встречал красные буквы «Р. Ф.», пылавшие на стенах домов, на мостах и даже на Дворце юстиции.

Поздно ночью он позвонил у дверей маленькой туристской гостиницы далеко за городом. Хотя у него не было паспорта, ему все же удалось получить ночлег. Он выслушал сетования хозяйки по поводу неважного хода дел и на другой день отправился в обратный путь. И на сей раз ветер счастья дул в его паруса: он нигде не вызвал подозрений, хотя вокзалы и перекрестки кишели полицейскими и жандармами, и благополучно вернулся домой.

Кратковременное пребывание в нацистской Германии дало Фучику богатый материал для репортажа, опубликованного в трех номерах «Творбы» под названием «Путешествие в Мюнхен». Ни одна чехословацкая газета или журнал не могли похвастаться таким оперативным материалом, написанным очевидцем. В отличие от тех, кто наступлением фашизма был только шокирован, видя в нем в основном лишь варварство, постигшее Германию как стихийное бедствие, Фучик рассматривал фашизм как историческую фазу развития капитализма, господство самых воинствующих, агрессивных и реакционных элементов монополистического капитала. Поездка в Мюнхен еще более убедила Фучика в том, что, несмотря на видимые внешние успехи германского фашизма, его господство не является ни прочным, ни долговечным.

В июне 1934 года в Чехословакии началась травля депутатов-коммунистов. Они были лишены парламентской неприкосновенности и вынуждены уйти в подполье. Готвальд уезжает в Москву, где до августа 1936 года работает в Коминтерне. Ищейкам удалось в конце концов напасть на след «доктора Мареша», и над Юлиусом нависла угроза тюремного заключения за «антигосударственную деятельность». По решению ЦК КПЧ в августе 1934 года Фучик с нелегальным паспортом вновь едет в СССР, теперь уже в качестве корреспондента газеты «Руде право». Это был первый постоянный московский корреспондент чехословацкой коммунистической печати. Он снова нелегально переходит границу и совершает опасное путешествие по Германии через Берлин в Гамбург, а оттуда на пароходе в Ленинград. После четырехлетнего перерыва он опять ступил на советскую землю.

 

В СТРАНЕ ЛЮБИМОЙ

В Москве он окунулся сразу в новую жизнь, привык к ней, как человек может привыкнуть только к тому, что приносит ему радость. Он с гордостью считал себя советским гражданином и не хотел, чтобы к нему относились как к гостю, пусть даже почетному. В гостинице «Европа» на Неглинной улице ему дали большой «гранд-номер», но он попросил жилье «поскромнее» и получил маленькую комнатку на шестом этаже в гостинице «Новомосковская» за Москворецким мостом. Там он едва разместил свою библиотеку — покупать книги было его давней страстью. Отсюда открывался с высоты птичьего полета чудесный вид на Красную площадь и Кремль. Фучик любил по утрам, когда солнце только-только всходило над столицей, смотреть на силуэты зубчатой стены Кремля. Еще кругом мглистый туман и мосты едва-едва различимы над Москвой-рекой, а лучи солнца уже играют, переливаются на кирпичной глади стен и высоких башен, на каменных громадах собора Василия Блаженного и Исторического музея, на кровлях древних дворцов, золотом вспыхивают на литой шапке каменного великана Ивана Великого и падают на зелень холмов, покрытых белым вишневым облаком. «Всюду идет строительство, создаются строительные площадки, закладываются фундаменты, — отмечает Юлиус. — Москва — это название самой великой стройки мира».

«Многое, очень многое изменилось за те четыре года, которые названы пятилеткой, — писал Фучик в первом очерке под заглавием „Спустя четыре-пять лет“, опубликованном в „Руде право“ 30 сентября 1934 года. — Но главное заключается не в богатых витринах, не в асфальте улиц, не в новых домах — все это лишь внешняя сторона тех перемен, которые затронули самые основы жизни и уже сегодня ощутимы на каждом шагу. Изменяется положение человека, изменяются человеческие отношения, из человека вырастает человек.

„Посмотрите, как мы растем!“ — говорили нам совет* ские люди четыре года назад, показывая новые заводы. „Посмотрите, как мы растем!“ — говорят они нам сегодня, показывая на рабочего завода. В начале пятилетка Он пришел из деревни неграмотным, оборванным, упрямо отвергавшим все новое мужиком, а уже через год стай ударником. Смущенно переминаясь с ноги на ногу, принимал он награду, одетый в изодранные валенки и рубашку, с которой еще не сошла грязь его родной деревни. Теперь же он старательно повязывает перед зеркалом галстук и спешит в парк культуры и отдыха на концерт филармонии или урок новых массовых танцев. „Посмотрите, как мы растем!“ Этих отличных сорочек еще мало, и галстуков тоже не хватает, концертный зал в парке культуры не в состоянии вместить всех любителей музыки, в школах танцев не успевают готовить танцоров для клубов Москвы, Ленинграда, Харькова, Минска, Свердловска, Кузнецка. Но и это еще не все, ведь мы очень, очень все упростили, сказав лишь о внешних признаках роста нового человека. В его привычке ходить в галстуке и тщательно бриться сказываются культура, новое отношение к труду, к жизни, качественно новое положение человека в обществе. Человек растет как личность. Он делает первые шаги к бесконечному величию и свободе личности, которые может обеспечить лишь бесклассовое социалистическое общество».

Фучик быстро познакомился со многими журналистами, редакторами, партийными работниками, рабочими. Среди московских предприятий ему особенно близким стал завод «Фрезер», и это не удивительно, ибо коллектив этого завода уже давно поддерживал дружеские связи с рабочими пльзенской «Шкоды». Как ни старались чехословацкие власти затормозить развитие этих связей, они год от года становились прочнее. Фучик среди «фрезерцев» был своим человеком, проводил в их подмосковном доме отдыха свои выходные дни, любил здесь поплавать, поиграть в волейбол, шахматы. Он часто бывал в общежитии на Тверской улице, где жил Вавра, которого Фучик знал еще со студенческих лет, по Праге. Он и его жена И. Радволина стали близкими друзьями Юлиуса.

Отдыхать было некогда, работал Фучик много и с удовольствием, садился за стол в пять-шесть часов утра. На первых порах он откровенно признается в письмах Густе: «Я думал, что овладею материалом быстрее, чем получается. Я все еще ползаю по поверхности и только попытаюсь копнуть поглубже, как наталкиваюсь на такие сложности, что совершенно в них запутываюсь. Отношения между людьми проясняются, но как это делается, пути, ведущие к этому… — все невероятно сложно».

Фучик напряженно искал способ и формы выражения своих мыслей, чтобы чехословацким трудящимся было понятно то, что происходит в СССР. Он пробовал писать краткие заметки, но они показались ему легковесными, начал писать репортажи, рассказы, очерки. Он сам выбирал свои маршруты, жадно стремясь все увидеть и все узнать: фабрики и заводы, киностудии и театры, новые жилые кварталы и стадионы, библиотеки и картинные галереи. Чтобы написать репортаж о сооружении Московского метро, он долгое время ходил на стройку и работал там вместе с каменщиками и проходчиками. Работая над статьей о первом стахановце ленинградской фабрики «Скороход» Николае Сметанине, Фучик вместе с ним шил туфли.

Обобщая увиденное, он постоянно сосредоточивал внимание на состоянии искусства и литературы, ярко дополнявшем атмосферу тех лет: романах Шолохова, песнях-маршах Дунаевского, кинофильмах «Чапаев», «Семеро смелых», «Юность Максима», пьесах «Аристократы», «Оптимистическая трагедия» и многих других произведениях, пронизанных пафосом революции и строительства нового мира. Из кинофильма Г. Александрова «Цирк» прозвучала песня о Родине «Широка страна моя родная», которую поет вся страна. Свой путь к читателю начинал роман Николая Островского «Как закалялась сталь».

Фучику сразу стало ясно, что эта книга больше, чем явление литературы, больше, чем яркий документ своего времени. Он восхищался тем, как она просто и правдиво написана. «Ничего не страшно коммунисту — вот вывод из книги, вот итог жизни автора», — подчеркивал Фучик.

Вскоре роман был издан Карелом Борецким в Чехословакии, и сотрудники издательства «Библиотеки советских авторов» прислали автору золотые часы с боем. Они били каждые четверть часа. Писатель был очень рад этому подарку — теперь он сам мог следить за временем.

Фучика можно было видеть на партийных собраниях кондитерской фабрики «Большевик», на встречах с чехословацкими рабочими на стройках, он принимает участие в коммунистических субботниках.

Секретарь отдела печати Коминтерна П. Афанасьева в своих воспоминаниях отмечала:

«Нередко ходил с нами на субботники и Ю. Фучик. Как увидит, бывало, что мы, девушки, тащим что-нибудь тяжелое, сейчас же заберет у нас и сам понесет».

Духовный рост советских людей представляется ему самым знаменательным достижением социалистического строительства. Наблюдая перемены в жизни, обычаях, взглядах людей, он не ограничивается только Москвой, а разъезжает по другим городам либо как репортер, либо в составе приезжающих из Чехословакии делегаций. Он не просто сопровождает земляков, а помогает им лучше понять советскую действительность. С делегацией, прибывшей на празднование 17-й годовщины Октябрьской революции, Фучик побывал в Харькове, Ленинграде и ряде других городов. Состав делегаций пестрый. В ней люди различных профессий и члены различных партий. Фучик как постоянный спутник гостей на ходу-подсказывает маршруты: заводы, клубы, поликлиники, квартиры рабочих, общежития. Они обогатились опытом советского рабочего, который пока что один во всем мире сумел стать хозяином своей страны и учится ею управлять. Это — самое главное! В дороге по инициативе Фучика организован выпуск газеты. Ее печатали на стеклографе, и в ней члены делегации делились своими впечатлениями и наблюдениями. Фучик призывал писать откровенно обо всем, что членам делегации нравится и не нравится. Статьи эти потом обсуждались. Открытый обмен мнениями способствовал тому, что члены делегации глубже задумывались над увиденным, правильнее оценивали достижения и существующие трудности на пути советского народа.

В то время в Праге в редакции «Руде право» был вывешен почтовый ящик, в который читатели опускали вопросы о жизни в Советской стране. Вопросы были самые различные: об условиях жизни и труда советских рабочих, о заработной плате, ценах и стахановском движении, существует ли у советской молодежи чувство ревности, какие выходят технические журналы для молодежи, носят ли молодые люди галстуки и т. д. Фучик в своих выступлениях подробно отвечал на все вопросы. Его увлекательные репортажи находили много читателей.

Юлиус очень обрадовался, когда ему представилась дополнительная возможность контакта со своими читателями: на Московском радио в качестве главного редактора чешской студии он регулярно, каждую среду, стал выступать в передачах на Чехословакию.

На студии его любили за оперативность и остроумие, хотя он доставлял работникам студии немало хлопот и тревожных минут. Он увлекался, засовывал текст в карман и начинал импровизировать. Тут уж ничто не могло его остановить — ни отчаянные жесты, ни предупреждения. Случалось, что он сбивался. Каждый раз при этом краснел от гнева и щелкал пальцами. Как-то он с лукавой улыбкой дал диктору, известному впоследствии драматургу Антонину Куршу, текст, написанный на машинке со сломанной буквой О. Диктору пришлось изрядно попотеть, прежде чем он добрался до конца.

Веселый человек, этакий компанейский малый, каким Фучик казался для окружающих, жил в то время насыщенной духовной жизнью. Через три месяца пребывания в СССР он пишет Густе необычное письмо.

«И по твоим письмам, Густина, вижу я это, и сам я недоволен и несчастен оттого, что плохо работаю. Но ведь дело, честное слово, не в моей воле, точнее, не в недостатке воли — виновата моя неспособность. Ну просто не умею. Неприятно сознаваться в этом, но факт есть факт… Конечно, сколько-то веры в свои силы у меня еще есть — я не хочу сказать, что не умею вообще. Но мне еще надо учиться. Сколько тебе ни писал, каждый раз высказывал надежду, что в ближайшее время все пойдет лучше, но это, видно, сложнее, чем я представлял себе, хотя ты превосходно знаешь, что я еще в Праге предвидел большие сложности. Мне очень помогла поездка с делегацией. Одной Москвы недостаточно для того, чтобы узнать Советский Союз… Но ничего, надеюсь, что в конце концов сумею убедить их (редакцию „Руде право“. — В. Ф.), что не надо ругать меня за два месяца, которые дадут материала года на два…»

Он был явно несправедлив по отношению к себе в самобичевании и покаяниях. К этому времени в «Руде право» и «Галло-новинах» было опубликовано более 30 статей, репортажей, очерков.

Одной Москвы ему было недостаточно, чтобы узнать Советский Союз. Его взор снова устремляется на Среднюю Азию, и в декабре 1934 года Фучик направляется в Ташкент. Ему предстоит пять суток пути, более трех тысяч километров бескрайних степей и песчаных пустынь. По натуре путешественник и тонкий наблюдатель, он любил, как сам признавался, «простор, солнце и ветер».

В поезде он познакомился с известной певицей Тамарой Церетели, которая направлялась в Самару на концерт для рабочих электростанций. Из разговора с ней Фучик узнал, что она, как «старый кондуктор», весь год в разъездах, на колесах, выступая в самых различных уголках Советского Союза. Во многих местах она побывала по два-три раза и больше. Случайная встреча с советской певицей дала богатый материал для очерка, в котором Фучик раскрыл новый тип деятеля культуры, отдающего и талант и силы народу.

Ташкент стал для Фучика своего рода стартовой площадкой, откуда он совершал поездки по различным городам и районам Средней Азии. Здесь у Фучика были друзья и знакомые. Вскоре из Ташкента Фучик направился дальше на юго-восток. Целый день поезд шел по узкой долине Сырдарьи, теснимой снежным хребтом Терско-Алатау. Наконец въехали в широкую Ферганскую долину, которая тянется на десятки километров через величественные горы.

Фучик посетил Андижан и большие хлопководческие колхозы в Шарихане, познакомился с историей этого богатого края. Конечной целью путешествия Фучика был город Фрунзе, где его с нетерпением ждали друзья из «Интергельпо». Здесь он провел несколько недель, стараясь как можно больше узнать о судьбах отдельных членов коммуны, об их думах и чаяниях, радостях и заботах. У него созревает замысел романа.

«Наверное, каждый репортер однажды в жизни чувствует желание написать роман, в котором он мог бы отразить то, что накопилось в нем за годы поисков и наблюдений и что не удается уместить в репортаже, — писал позднее Фучик. — Но это стремление наверняка нигде не приобретает таких четких форм, как в Советском Союзе, где любой литературный замысел захлестывается настолько широким потоком фактов, что превращается в книгу».

Из записных книжек видно, что он советовался с активистами коммуны о том, какой должна быть книга об «Интергельпо»: «Высказались все — и все за роман».

Из Москвы он направил Густе длинное письмо, в нем он изложил план задуманной книги, ее построение. Первая линия книги: из Чехословакии в Киргизию выезжает группа рабочих разных национальностей, едут они не только потому, что были безработными. Некоторые из них видели в СССР новую Америку, других манили приключения. Они приехали в голую степь. Им приходится чуть ли не героически преодолевать тяжелые препятствия. Выдержали не все, кое-кто вернулся в Чехословакию, остались самые стойкие, сознательные рабочие и коммунисты, прошедшие в свое время через забастовки, через войну, через венгерскую коммуну. Другая линия — рост отсталой Киргизии, бывшей царской колонии. Третья линия — жизнь в Чехословакии тех, кто вернулся из «Интергельпо». Там, в степи под Фрунзе, устав после 12-часовой работы, они мечтали о своем доме, об удобствах «цивилизованной» страны, о 8-часовом рабочем дне. Но они оказались безработными людьми, выброшенными на улицу.

«И мне страшно хочется об этом написать. Только нужно как следует все сделать. И поэтому я хочу еще подробнее познакомиться с „материалом“, главным образом с конкретным материалом для своей „второй линии“ — с Киргизией. „Интергельпо“ я уже хорошо знал, Чехословакию, конечно, тоже. Но Киргизию изнутри, ее отдельные горные районы, не знаю. А отсюда и мой план: май, июнь, июль — новая поездка в Среднюю Азию, а точнее, во внутренние районы Киргизии и в Таджикистан».

Вернувшись в Москву, Фучик приступил к обработке собранного материала, но обобщить увиденное и пережитое не смог. Для серьезной работы над книгой ему не хватает времени…

Вряд ли можно назвать хоть одну значительную проблему тех лет, на которую не откликнулся бы Ю. Фучик… Он писал о реконструкции Москвы, о Краматорском заводе, о школах, колхозах, электрификации страны, советском законодательстве и воспитании людей, о новых магазинах, московском трамвае, советской семье. Он интересовался всем, начиная от цифр, характеризующих развитие промышленности в СССР, рост национального дохода, реальную заработную плату трудящихся, и кончая тем, насколько больше сахара съедают москвичи за последнее время, как махорку вытесняют папиросы. Фучик хорошо прочувствовал «нерв времени», становление государства нового типа, формирование нового человека — хозяина своей страны и отразил все это с присущей ему энергией и страстностью. Всякий раз, когда в Москву приезжает какая-нибудь делегация или просто гости с родины, для Фучика наступают часы, дни, недели сплошных забот. Среди тех, с кем Фучик встречался в Москве, были члены чехословацкой делегации на Первом съезде советских писателей; его хорошие друзья Витезслав Незвал, Любомил Лингарт, Петер Илемницкий, Геза Вче-личка, Лацо Новомеский; актеры, режиссеры; музыканты Верих, Буриан, Гонзол, Ежек, Пруха и другие; работники науки и культуры, журналисты, спортсмены.

В 1935 году на празднование 1 Мая в СССР прибыла чехословацкая делегация, в составе которой находилась и Густа. Юлиусу было поручено сопровождать членов делегации. Вместе с ними он впервые присутствовал на демонстрации трудящихся Москвы, стоял на трибуне рядом с Мавзолеем. «На Красной площади проходили части Красной Армии, ветераны гражданской войны, рабочие. И дух захватывало при мысли, что люди, испытавшие недостаток во всем — в оружии, в продовольствии, — победили в жестокой схватке с буржуазией в семнадцатом году и в последующие годы… Тем полнее были наши восхищения, тем яснее мы сознавали, насколько жизнеспособна, бессмертна идея, пустившая в СССР такие глубокие корни, что не было силы, способной их выкорчевать», — вспоминала Густа Фучикова.

В качестве делегата от КПЧ в работе VII конгресса Коминтерна в июле 1935 года принимал участие Фучик. Центральной задачей коммунистических партий конгресс поставил создание единого рабочего и широкого народного фронта против фашизма, сплочение различных по своему социальному положению антифашистских сил. При разработке новой тактической линии учитывался и опыт КПЧ, изложенный в докладах К. Готвальда и А. Запотоцкого.

«Здесь создаются первые главы будущей истории человечества, — писал он. — Это столь величественно, что я, к своему полному отчаянию, раздваиваюсь. Как человек я расту, а как корреспондент я — самый несчастный под солнцем… Как все это передать? Как сделать, чтобы люди там, у нас, до конца поняли историческое величие конгресса?» Он разоблачал в своих статьях шумиху, поднятую социал-демократическими правыми лидерами, изображавшими политику единого фронта как отказ коммунистов от своих принципов или как их ослабление. Фу~ чик показывал, что коммунисты не отказываются от своих принципов, они лишь меняют методы и формы работы в связи со складывающейся обстановкой.

Как-то незадолго до конгресса Фучик случайно, в коридоре одного из учреждений, встретился с Димитровым. Беседа растянулась вместо «нескольких минут» на два-три часа. Даже внешний вид героя Лейпцигского процесса соответствовал романтическому представлению о рыцаре революции. Фучика обрадовало, что Георгий Михайлович любит стихи и на память прочел строфы из дорогих ему Яна Неруды, Петера Безруча, Станислава Костки Неймана. Фучика поразила редкостная осведомленность Димитрова. Его все интересовало, и он, кажется, разбирался в самых запутанных вопросах внутренней жизни и культуры Чехословакии.

В августе 1935 года Фучик возвращается к своему замыслу написать роман и направляется в третий раз в Среднюю Азию. Он поехал со своим другом Ваврой и его женой. Теперь маршрут вел в Узбекистан, Киргизию, Таджикистан, в сыпучие пески и на Памир, к пышным оазисам Ферганы и синим от изразцов древним твердыням Самарканда. На этот раз Фучик подготовился к далекому путешествию тщательно, запасся путеводителями и картами, книгами Семенова-Тян-Шанского, Пржевальского, Вамбери, не забыл и об Омаре Хайяме, Низами, Джами и Лахути. В письме Густе он пишет:

«А кроме того, у меня есть и еще один план — чисто журналистский. Как я говорю, „жюль-верновский“, только теперь он приобрел уже конкретные формы. Это будет серия полубеллетристических репортажей о профессоре Вериге, который ищет космические лучи в шахтах, под поверхностью моря, на Эльбрусе, в Арктике и в стратосфере; о солнечных домах в Ташкенте; и о Чирчике, который вырабатывает тысячи вагонов азотистых удобрений, и так далее. Для всего этого я штудирую физику, химию, астрономию и так далее. Но мне еще необходимо поупражняться в жюль-верновском стиле. Поэтому я тебя, Тустина, очень прошу, пошли мне с кем-нибудь Жюля Верна „Таинственный остров“, часть I, „Путешествие вокруг света“, „20 тысяч миль под водой“, „Рабур-завоеватель“ и „Путешествие на Луну“. Мне хочется все написать основательно, и, по-видимому, это было бы хорошее чтиво и в газете, и, возможно, в книжке».

Своей поездкой Фучик словно присоединялся к тем советским писателям, которые в тридцатые годы стали «открывать» Среднюю Азию: Николаю Тихонову, Константину Паустовскому, Владимиру Луговскому, Николаю Никитину, Михаилу Лоскутову. Все они подчеркивали, что писать о Средней Азии было интересно, но трудно. В Узбекистане он особенно интересовался переменами, происшедшими после его первого приезда сюда. Он торопится побывать на Чирчикстрое:

— Здесь возводится азотно-туковый комбинат, который будет вырабатывать в день сорок вагонов удобрений. Началось сооружение гидростанции, головной плотины, которая перекроет русло реки Чирчик, заложен социалистический город! Нам, журналистам-коммунистам, надо это пропагандировать, поэтому от слов — к делу, скорей на площадку Чирчикстроя — флагмана социализма на Советском Востоке!

На стройку он приезжал всякий раз, когда освобождалось время. Однажды, случайно встретившись на стройплощадке с приехавшим из Москвы представителем организации, которой подчинялся Чирчикстрой, Фучик терпеливо и подробно ознакомил его со всеми объектами. В конце беседы представитель поинтересовался должностью, которую занимает его осведомленный собеседник, и, растерявшись, долго не мог поверить, что имел дело с иностранным корреспондентом.

Редакция журнала «Литературный Узбекистан» организовала встречу «за чашкой чая» с деятелями культуры республики, писателями, журналистами, работниками театра и кино. Фучик поделился своими творческими планами и впечатлениями о пребывании в республике:

— Последний раз я здесь был девять месяцев тому назад. В сущности, незначительный срок. Но и за этот срок произошли, как я наблюдаю, огромные изменения. В декабре прошлого года случилось мне познакомиться в текстилькомбинате с комсомолкой Балтабаевой. Это была удивительно застенчивая девушка. И вот позавчера на съезде девушек Узбекистана мне представили ее как одну из лучших парашютисток республики. Вдруг она заявляет: «А ведь мы с вами знакомы по текстилькомбинату», и только тогда я узнал в ней комсомолку Балтабаеву. Так духовно вырос, неузнаваемо изменился за девять месяцев человек!

В Самарканде Фучик побывал на ряде предприятий, в школе, городской больнице. Но с какой-то особенной жадностью осматривал памятники древнего зодчества. Еще в Москве он разглядывал их на фотографиях и в Третьяковской галерее на картинах Верещагина. Но увиденное превзошло все ожидания. Дворцы, мечети, мавзолеи, медресе, караван-сараи. Биби-Ханым, Шахи-Зинда, площадь Регистана, мавзолей Гур-Эмир, обсерватория Улугбека — эти слова не сходили с его уст и приобретали магическое звучание. Все мечети мусульманского мира должна превзойти своими размерами соборная мечеть Биби-Ханым с не тускнеющими более 1300 лет бирюзовыми красками сказочно сверкающих куполов. Цветная вязь фантастически переплетающихся орнаментов на майоликовой облицовке дворцов, строгие формы медресе Шир Дор на площади Регистана, яркие, красочные изразцы, будто пропитанные горячим южным солнцем.

— Какое великое искусство, какая уникальная культура! — восхищался Фучик. — Вот почему сюда с незапамятных времен обращались взоры иноземных завоевателей: Александра Македонского, арабских халифов, Чингисхана и персидского царя Кира.

В «Интергельпо» у героев задуманного романа был праздник. В мае коммуна отмечала юбилей — десятилетие своего существования. Коммунары гордились тем, что Президиум ЦИК Киргизской АССР наградил «Интергельпо» Почетной грамотой. Беседы Фучика с коммунарами затягивались допоздна. То и дело с порога раздается радостное «Чест праци, Юлек!». Всем хочется послушать его, ведь он был участником недавно закончившегося VII конгресса Коминтерна.

В районе пастбищ «Интергельпо» он мечтал увидеть знаменитые тянь-шацьские ели, стройные серебристые великаны. Об их красоте и величии поется в песнях акынов, пишется в книгах восхищенных путешественников. Наконец, под сенью этих елей один из героев его романа должен объясниться в любви. Товарищи шутят:

— Для объяснения можно было бы найти место поближе и поудобней.

— Нет, — отвечает Фучик. — Прекрасное чувство в человеке инстинктивно ищет прекрасную обстановку, чтобы проявить себя во всей полноте и силе!

На рассвете небольшая кавалькада во главе с опытным проводником отправилась в путь. Они ехали по лощинам и каменистым склонам, где-то далеко внизу шумели горные водопады. К концу дня путники достигли цели.

Ночь провели в горной сторожке, а утром, едва первые лучи солнца озарили вершины самых высоких гор, Фучик и Вавра выбежали из домика на свежий утренний воздух.

— Мы пойдем наверх, посмотрим восход солнца, — по-мальчишески счастливые, крикнули они и исчезли в серой дымке. В записной книжке Вавры сохранилась такая запись об этой «прогулке»:

«…12 октября…мы с Фучиком „прогулялись“ в горы… и чуть не погибли… Заблудились на высоте в 3500 метров. Вот и приключение! Гуляли, поднимались по склону горы, удивлялись прекрасным видам бесконечных снежных вершин, открывающихся над пеленой облаков, увлеклись и незаметно переступили снежный рубеж. Карабкались все выше и выше, пока не заметили, что окутаны туманом облака, севшего на гору. Когда подымались, был прекрасный солнечный день. И мы, одетые в летние костюмы, ботинки, без еды, без компаса, карт, без всего, что требуется для подобного рода туристских „прогулок“, вдруг оказались в снежном буране; морозный ветер страшной силы: неведомая нам местность среди крутых, белых горных хребтов, скал и ледников.

Теперь мы не знали, ни куда пришли, ни куда спуститься. Мы долго обдумывали свое положение, искали дорогу, блуждали, пробирались ощупью, ползли, прижимаясь к выступам скал, чтоб хоть немного защититься от свирепствующего ветра. Когда на мгновение разрывалась вата холодного тумана, мы вглядывались в долину, в вершины, стараясь высмотреть какие-нибудь знакомые приметы: где мы и куда нам идти?

Мы брели уже по колено в снегу. Не было и надежды найти хотя бы наши следы. Ураганный вой и рев оглушал нас. Мы изо всех сил звали, кричали, чтобы хоть друг друга не потерять. Но тут мы наконец наткнулись на знакомую глыбу и… путь обратно в долину. Какая была радость! Мы не спускались, мы скатывались, бежали, валились, прыгали и… очутились внизу, в совхозе».

Через несколько дней Фучик продолжил свой путь к озеру Иссык-Куль, которое здесь называли морем. «Озеро нежилось в лучах солнца. В хорошую погоду так греются на склонах Тянь-Шаня жеребята. Это была очаровательная и радостная картина», — вспоминал Фучик.

Короткая остановка у озера — и снова в путь. Юлиусу как заправскому путешественнику довелось колесить по Средней Азии: ездить на попутных грузовиках, трястись на арбе, покачиваться верхом на верблюде, семенить на ишаках, карабкаться по головокружительным и труднодоступным, почти непроходимым кручам горных хребтов, скакать на лихих киргизских скакунах. Но его вновь и вновь одолевала беспокойная жажда новых Дорог, опережающее трезвый рассудок нетерпение, далекий горизонт, пронизанный дрожащим радужным лучом.

Теплой была встреча со строителями Великого Киргизского тракта — шоссейной магистрали, связывающей юг республики с севером, с одной из самых высокогорных дорог мира — шоссе Душанбе — Хорог — Ош. Приехали сюда в «бледно-голубом экспрессе», закрытом фанерой кузове четырехтонного грузовика по удобной, широкой дороге. В комнате для приезжих у начальника стройки инженера Магаршака, куда непогода загнала многих прорабов, десятников, шоферов и бетонщиков, шли оживленные разговоры о цементе, о валенках, о соревновании. Фучик жадно прислушивался к людям, вступал иногда в споры, горячился, рассказывал, убеждал, доказывал. Было видно, что его трогает все, что касается Киргизии. Рабочие рассказывали, в каких труднейших условиях осуществлялось строительство тракта, особенно на «повороте смерти» тракта Ош — Хорог. К удивлению всех, Фучику довелось раньше, в 1930 году, проезжать по этой глиняной дороге, размокшей от дождей, над крутой пропастью. Он рассказывал, как было тогда:

— Лошади медленно ступали по пыльным камням горной тропы. Глубоко под ногами бежала река Чу… Напрасно я старался не смотреть вниз, на Чу, которая с седла лошади казалась особенно грозной и глубокой. Вдруг я отшвырнул недокуренную цигарку и соскочил с коня с такой быстротой и ловкостью, на которую способен только человек, охваченный страхом. Мой спутник стоял на тропе, успокаивая своего коня. Лошади испуганно прядали ушами и дрожали. Мы тесно прижались к отвесной стене скалы.

Из-за поворота навстречу нам нерешительно выехала грузовая машина. Она остановилась. И мы прошли мимо, почтительно приветствуя шофера, который с выражением глубокого облегчения на лице, явно испытывая чувство благодарности к судьбе, утирал пот со лба. Он имел право на наше уважение, а пройдя несколько десятков метров, я понял, почему он был так доволен: за его спиной остался самый опасный участок Буамского ущелья — «поворот смерти». Далеко внизу, в Быстровке, вылавливали из Чу тела тех, кому не удалось его проехать. А это случалось нередко, Вам можно позавидовать, Вы, строители, приходите в пустынный край, а уходя, оставляете его ожившим, как бы вливая новую струю в жизнь целого края.

Далее Фучик отправился в Каракол (Пржевальск), лежащий в девяти километрах от Иссык-Куля. Оттуда он поехал еще дальше, в глубь гор, почти до самой китайской границы. Путешествовал теперь он один: Вавра с женой должен был возвратиться в Москву.

Теперь его маршрут вел в Таджикистан. Фучика заинтересовало строительство в Вахшской пустыне. Орошение громадной площади в сто тридцать тысяч гектаров легких грунтов пустыни таило в себе много опасностей. Головное сооружение и так называемая холостая часть канала, прорубленная в скалах, примыкали к самому берегу Вахша. В этом месте стесненная берегами мутная река не кажется широкой. Но глубокое и стремительное течение невольно внушает мысль о силе и многоводности Вахша. В переводе на русский слово «Вахш» означает «дикий». И это название дано реке неспроста.

Вахш зарождается на Алайском и Заилийском хребтах на высоте около четырех тысяч метров. С бешеной скоростью размывая горные кряжи и волоча камни, низвергается он вниз и в одном из ущелий Гиссарского хребта вырывается в долину, простирающуюся сплошным массивом до самой границы.

Вахшская долина по своим климатическим особенностям напоминает Египет. Продолжительность растительного периода здесь 210 дней в году. Средняя годовая температура плюс 20 градусов. И климат, и жирные лессовые почвы очень подходят для выращивания длинноволокнистого египетского хлопка. Но какой уж там хлопок без воды! А Вахш, будто в насмешку, проносил свои воды по самому краю долины, почва которой горела и трескалась от зноя.

Попытки обуздать Вахш известны с древних времен, но они не увенчались успехом.

История покорения Вахша советскими людьми, рождение в нашей стране своего «советского Египта» живо волновали Фучика. Дело в том, что Советская власть здесь установилась на несколько лет позднее, чем в других республиках. Таджикистан — это бывшая Восточная Бухара, в недавнем прошлом край отсталый из отсталых.

Грамотные люди, по словам писателя Айни, «были столь же редки, как плодовые деревья в солончаковой пустыне». Минуло лишь четыре года, как были разгромлены басмаческие орды Ибрагим-бека, ставленника английского империализма, пытавшиеся сорвать первую колхозную весну в республике — весну тридцать первого года. Тем более наглядны и убедительны были поразительные успехи ленинской национальной политики.

Фучику запомнился вечер в театре имени Лахути, когда общественность республики отмечала тридцатилетие литературной и общественной деятельности основоположника таджикской советской литературы Садриддина Айни. В президиуме собрания сидел в качестве почетного гостя Фучик. Свою речь Юлиус начал стихами Айни:

Ни даже имени Таджикистана Не видел мир пятнадцать лет назад. Был Курдистан — край скорби и обмана, Затерянный меж каменных громад.

Фучик говорил о том, как в Средней Европе фашисты подвергают преследованиям прогрессивных деятелей культуры, всех, кто борется против варварства. Закончил он речь по-русски:

— Товарищ Айни! Все, выражая свою любовь, дарят подарки. Я, как человек приезжий, этого не могу сделать. Поэтому примите мое обещание приложить все силы к тому, чтобы вы смогли приехать в Чехословакию и получить тот подарок, который смог бы порадовать вас.

Садриддин Айни поднялся со своего места, снял с себя халат и набросил его на плечи Фучику. И оба писателя — старый Айни и молодой Фучик — крепко пожали друг другу руки и поцеловались.

Его записная книжка быстро заполнялась. Среднеазиатская записная книжка Фучика — это альбом ярких, запоминающихся женских портретов, так как судьба женщин здесь еще более удивительна, чем судьба мужчин. Лицо женщины выглянуло из темниц чадры и паранджи, появилось в трамваях, на фабриках, на заводах, в учреждениях. На примере многих женщин Фучик показал, какая историческая перемена произошла в положении женщины. Очень разные и очень типичные судьбы у этих женщин, и каждая из них нарисована по-своему. Нуринису Гулямову, едущую на осле рядом с идущим мужем, никак нельзя спутать с Таджихон Шадиевой, комсомолкой, первой парашютисткой в республике, или с врачом Самаркандской больницы Розинхон Мирзагатовой.

В конце декабря 1935 года после трехмесячного пребывания в Средней Азии Фучик вернулся в Москву. О своих литературных планах он писал Густе:

«Если я напишу зимой книжку и если Борецкий еще продолжает существовать в роли относительно приличного издателя, ему бы надо подготовиться к тому, чтобы уже в весеннем сезоне (в марте или апреле) издать ее. И пусть не боится. Он будет получать рукопись не по кускам: книжка полурепортажного, полубеллетристического характера — о Средней Азии — пойдет у меня быстро…» Чувствовалось по этому письму, что Фучик был полон оптимизма в отношении своего замысла написать книгу. Зимой было много работы, а в мае 1936 года ему надо было возвращаться на родину, той же дорогой — через нацистскую Германию — с чужим паспортом, как и два года назад. Значит, нельзя взять с собой никаких письменных материалов: ни записных книжек, ни рукописей. Все это должен был оставить в Москве. По свидетельству Радволиной, он оставил ей рукопись романа об интергельповцах, которая во время войны затерялась.

Написанные во время пребывания в СССР более ста репортажей, комментариев вошли после войны в сборник «В стране любимой».

В очерке «До свидания, СССР» он описал свои последние часы пребывания в Москве. Словно чувствуя, что видит все это в последний раз, он попрощался с Московским метро, постоял в долгом раздумье на Красной площади. И уже перед самым поездом завернул на Арбат и Садовое кольцо. «На моих глазах вырастало то, за что мы еще только боремся, то, о чем еще только мечтаем. На глазах у меня возникало бесклассовое, социалистическое общество, социализм из плоти и крови, действительность, которую можно видеть, ощущать, дышать ею…»