Каждый тогда нес в себе предостаточно свежего, еще полного горячей крови мяса.

Накануне к ночи удалось наконец трех коз отделить от стада, окружить и загнать на кромку обрыва, откуда они, ломая хребты и быстрые свои ноги, рухнули вниз, на острия камней, из которых в дождливые годы истекал ручей. И вот, когда они уже возвращались с пира и до родных оврагов оставалось всего ничего, с неба, под треск разрываемого воздуха, точно высверк молнии, на стаю упала смерть.

Стаю вела мать. Сразу же за ней шел он, переярок, которому предстояло скоро заводить свою отдельную семью. Следом за ним — остальные его братья и сестры, и замыкал строй, ковыляя и отставая, отец с давным-давно покалеченной в капкане передней лапой, которая хоть и убавила ему в ходу ловкости, да зато на всю жизнь дала столько великого чутья-уменья, что с того рокового утра, как он получил увечье, всегда с успехом уводил стаю и от самих людей, и неизменно успевал вовремя разгадывать все их тайны и хитрости, от отрав до засад с самыми коварными ловушками.

Снегу было еще мало. Ровная и серая утренняя равнина, по которой они приближались к черневшим впереди, глухо заросшим оврагам, была пустынна и гулка, задалеко выдавая всякий опасный звук. Все было как обычно. И по-обычному слышался один далекий и высокий гул, производимый машинами людей, которые уже давно приспособились летать над этими равнинами. Ничего не предвещало скорой опасности, как вдруг гул машины усилился до грохота, резко обрушившегося вниз, и вот тогда-то раздались сверху частые выстрелы, будто хлесткие встрески молний, разрывающих воздух.

Его сперва оглушило — пуля, видимо, прошла по лбу вскользь, и это — спасло. На бегу теряя сознание, ослепленный на миг этим внезапным ударом, он упал, и его перекинуло через голову. Гаснущим слухом уловил он, что машина людей, в нарушение обычая упавшая на стаю с неба, и хлесткие удары выстрелов, бивших из нее, вроде бы удаляются прочь. Когда через несколько мгновений он очнулся и вскочил на лапы, машина и верно была уже в стороне. Возле него в судорогах еще бились, уткнувши в окровавленный снег уже недвижные морды, его прибылые брат и сестра, а отец, завалившийся на бок, мертво глядел в небо блестящим, ничего теперь не различающим глазом, в котором, как живой человеческий огонь, отражался красный, только что народившийся рассвет.

И прыжками, стелясь над самой землею — благо не засыпанной еще глубоким снегом, он, повизгивая из-за раны, на ходу возникшей вдруг вдобавок в правой лапе, помчал прямиком к родным оврагам, прочь от которых невольно уводили за собою ревущую и стреляющую машину либо мать, либо кто другой из сестер и братьев его, кто еще уцелел до сих пор.

Достигнув оврага, он скатился вниз в его спасительные дебри и затих, прислушиваясь.

Машина некоторое время еще летала над равниною.

Затем она стала как будто приближаться и к приютившему его оврагу, и он, вовсе заползши под кустарник и распластавшись здесь, словно намертво слившись с землей, услыхал, как машина прогромыхала в вышине над ним и оврагом, тень ее скользнула по нему и удалилась наконец вслед за звуком самой машины: люди, возможно, еще надеялись отыскать его по следу. Но здесь, среди чащи, в глубокой глуши оврага, выслеживать его сверху было пустой затеей, и, когда звук машины исчез и больше не возвратился, он зализал раненую лапу, просто, к счастью, оказавшуюся оцарапанной, как и лоб — повезло, чего тут, вдвойне, потому что и второй заряд всего-то лишь располосовал ему шкуру.

С сумерками, едва на небе начали проступать первые робко мерцающие звезды, он осторожно всполз вверх по склону оврага и чуть выставил морду, жадно ловя воздух.

Ветер тянул над равниной не встречь, а боком, и он, так ничего и не учуявши, выбрался, когда взошла луна, из оврага и завыл, сзывая соплеменников. Но никто на его зов не откликнулся в ночи. Пред ним, насколько было видно и слышно, простиралась безмолвная и пустынная равнина, мягко залитая светом луны, до предела теперь заполненная лишь мышиными шорохами ожившей к ночи поземки, поскребываниями друг о дружку уже прозябших к зиме веток чахлых кустарников и шелестами еще недавно просто усохших, а ныне и намертво обмороженных трав.

Таясь то овражками, то в тени кустарников, обежал он эту равнину, озаренную полной луною, и с подветренной стороны чутьем и ухом еще раз напряженно ослушал ночь, но опять не различил в ней никакого следа стаи.

Лишь тогда с осторожностью, перенятой им от отца, приблизился он к тому месту, где стаю на рассвете внезапно настигла смерть, упавшая сверху. Нет, все было тщетно — стая растворилась, исчезла, будто все они, мать и отец, братья и сестры, вдруг научились, как люди, подниматься и улетать с земли. Слабый, но характерный, какой ни с чем не спутать, дух машины людей, которая нынче осмелилась нарушить здешний обычай, все еще присутствовал вокруг и долго мешал ему подойти ближе к тому месту, где на рассвете упали первыми отец, брат и сестра.

Вдруг в высоком ночном небе снова послышался, как и утром, далекий, едва различимый рокот машины, который для него тотчас же нерасторжимо соединился с только что учуянными им близкими запахами. Он приник к земле, прижав уши, точно изготавливаясь к защите, встречному нападению и прыжку, а шерсть у него на загривке поднялась от бессильной ярости. Но эта ночная машина людей далеко и на вышине облетела равнину стороной. Однако, хотя рокот ее постепенно стих, он все продолжал чувствовать едкий и опасный запах, досягаемо близкий и упорно мешавший ему продвинуться дальше. Наконец он сообразил, что это, наверное, пахнет сейчас не самой машиной людей, что сейчас он различает лишь запах, оставленный ею здесь на рассвете, и тогда с осторожностью приблизился к тому месту, где смертоносный этот запах рождался в ночи.

На снегу он обнаружил два темных вонючих пятна, словно машина была тоже подшиблена и потому пролила из себя немного своей черной и жирной, отравленной железом, крови.

Лязгая в бешенстве зубами от собственного бессилия, — будто он смог бы тотчас отомстить за боль и унижение, если б перед ним вдруг оказался снова этот железный и смертельный утренний враг, — он, сделав несколько стремительных прыжков вокруг, обежал эти пятна и затем загреб их. Но никак не смог заглушить полностью их дух, сопровождаемая каким сверху на стаю упала давеча смерть, поняв лишь одно, что отныне ему необходимо решительно сторониться машин людей, как и самого человека, и, может быть, даже еще решительнее, чем самого-то человека.

Он снова обежал всю эту равнину, в которой утром исчезла стая.

Но не обнаружил ни одного уходящего из круга следа, кроме своего собственного, тянувшего с равнины в спасительный овраг, и утреннего следа всей стаи, пришедшей сюда после охоты и пира.

И, замкнувши этот свой одинокий круг у следа навсегда исчезнувшей стаи, он одиноко завыл, словно прощаясь. Прислушавшись, уловил, однако, в ответ лишь шорохи ночной поземки да шуршанье еще не заметенных напрочь трав, и тогда он устремился окончательно прочь от этого окаянного места, зная наперед, что отныне он уже всегда будет сторониться не только самих людей и всех их железных машин, но и таких же голых и словно бы беспредельных равнин, где он родился и охотился в стае до нынешнего несчастного утра и где раньше всегда жили его предки.

В ночи, по-прежнему таясь ложбинами и кустарниками, он достиг первого перелеска. Столь же сторожко затем — другого. Иногда он останавливался и выл, призывая кого-либо из своих собратьев откликнуться, но ночь безмолвствовала…

И он шел дальше.

Все дальше и дальше на север, откуда ветер доносил до него дыхание беспредельных лесов, в каких он уж точно станет неразличим сверху и потому, как ему представлялось, недосягаем для людей вместе с их машинами, в которых течет черная и вонючая, что отрава, кровь.

Упрямо шел он на север и вторую ночь.

И третью.

Совсем не подозревая, что задолго до того, как достигнет желанных лесов, дыхание которых долетало до него вместе с ветрами, он стал отныне лесным волком. Но одно он знал определенно и твердо — теперь он одинокий волк, которому не так-то легко будет прокормиться.

Возможно, он прошел бы на север и еще дальше от этих мест, где наткнулся на небольшой леспромхозовский поселок.

Голод и мечта встретить наконец собратьев неодолимо влекли его все дальше и дальше в тайгу и, как знать, довели бы, быть может, и до самой тундры, но здесь, возле этого поселочка, в какой он наметил просто завернуть на ночь, чтоб, если повезет, прирезать какую-нибудь лопоухую, зазевавшуюся опрометчиво собачонку и подкрепиться перед новой дорогой, ему нежданно-негаданно повезло по-настоящему.

Где-то в середине дня он услыхал вдруг неподалеку злобный лай собаки, затем учуял людей и сохатого, и почти тотчас в той стороне раздались выстрелы, и лай стих. Он насторожился было, но запахи людей и зверя стали постепенно удаляться, а оттуда, где только что раздались выстрелы, веяло теперь свежей кровью.

И голод поднял его с лежки.

Он шел осторожно, хотя и все более дурея от духа свежей крови, который слышал все явственней. Шел, то и дело заставляя себя терпеливо вслушиваться в звуки и запахи тайги, чтобы надежнее убедиться, что сохатый и люди уходят все дальше.

Так достиг он заброшенной лесосеки, увидел на ее краю следы борьбы и охоты и нашел здесь истерзанную копытами зверя, обезображенную в схватке собаку. Как ни был голоден, но, опасаясь ловушки, он, не приближаясь к своей нечаянной добыче, дышавшей горячо свежим мясом, затаился и, глотая слюну, немало выждал времени, пока не убедился, что он и в самом деле один здесь, пока не начали слетаться к его добыче вороны и сороки. Когда они темно и шумно облепили сосны на краю лесосеки, он, еще раз убедившись, что людей вроде бы не слышно нигде поблизости, не в силах более сдержать голод, наскоро наглотался свежей псины, отпугивая подальше от себя мрачных и столь же, как и он, голодных птиц, да и убрался с лесосеки до ночи.

Остаток дня провел он в нетерпении и беспокойстве: иногда, вскакивая с обмятого и облежанного только что снега и запутывая след, делал круг, другой возле лесосеки и снова залегал в чаще, мордой к ветру и свежему своему следу. Однажды к вечеру он еще раз услыхал людей, которые прошли мимо по лесосеке своей дневной тропой, какую проложили за зверем. Но зверя они не нашли: лишь запахи своего пота и пороха пронесли люди сквозь лес к поселку, что отравлял окрестную тайгу своим постоянным дыханием, полным дыма, псины и запахов черной и вязкой крови, какая клокочет обычно в железных внутренностях машин людей.

В полночь он снова с великой осторожностью пришел на лесосеку, но то, что оставил он от убитой быком собаки, было уже растаскано вокруг птицами. Голод же, лишь ненадолго притупленный, вновь давал знать о себе, и, уловив все еще присутствовавшие вокруг запахи подшибленного людьми сохатого, которые днем перебивала на лесосеке окровавленная псина, он отыскал на окружающих деревьях брызги звериной крови. Да, зверь был определенно ранен, люди же возвращались в свой поселок явно без добычи, и тогда он уверенно пошел в глубь леса по следам людей и обреченного зверя.

Несмотря на то что след зверя давно выстыл и его тихо к тому же заваливал мягкий, пушистый и безветренный снег, начавшийся вскоре после полуночи, кровь, какую, отфыркиваясь, разбрызгивал на деревья вокруг смертельно подшибленный бык, надежно вела его по тайге. К рассвету наконец он уже ве́рхом почуял не одну только кровь, а и самого сохатого: бык находился теперь совсем неподалеку, где-то впереди, и он был мертв.

Из предусмотрительности он все-таки не сразу подошел к нему, а лишь тогда, когда убедился, что он здесь один и потому вся добыча принадлежит ему одному.

Этот подшибленный людьми и сумевший бежать от них зверь на некоторое время спас его от голода и слабости: случившийся ночью снегопад, не прекращавшийся сутки, помешал, вероятно, людям отыскать свою добычу на следующий день, надежно захоронил все следы и дал ему желанную передышку.

На третью, однако, ночь он обнаружил, что пришел к добыче не один.

Кормясь впрок, он пробыл у туши почти до рассвета и тогда лишь увидел своего нового соперника. Им оказалась довольно рослая рысь-кошка. Она к утру уже явно страдала от голода и, залегши на сосне неподалеку, не только, прижав уши, от нетерпенья шипела и мяукала, но время от времени принималась в возбуждении скрести по дереву когтями и, скаля клыки, пристально и не мигая следила за ним неотступно зелеными мерцающими огнями глаз. Приближаться при нем она все же не осмеливалась — зверь был как-никак его личной законной добычей, но со временем, как знать, — а голод мог лишить кошку благоразумия, — и она могла бы дерзнуть даже с ним схватиться за добычу, пусть в схватке они оба могли бы если не погибнуть, то мучительно изувечить навсегда друг друга: хотя кошка и была вдвое, пожалуй, его поменьше, но вряд ли намного слабее, и уж точно, что не менее, если не более, ловка и увертлива. Но сейчас она была голодна, а он сыт. И перед рассветом он пускай и с неохотою, но разумно удалился.

На следующую ночь он обнаружил, что кошка к останкам туши явилась первою. Однако в этот раз она была уже не столь голодна, как вчера, сохатый же по-прежнему был прежде всего его законной добычей, и в свою очередь, хоть и с явным неудовольствием, рыча и пятясь, лесная кошка не без благоразумия сама уступила ему место.

Так, по очереди, они и кормились здесь некоторое время, соблюдая осторожность и вежливость.

Он набрался достаточно сил, чтобы, пожалуй, идти снова дальше на север и рано ли, поздно, да найти там кого-нибудь из своих сородичей, но в тайге уже пали глубокие снега и продвигаться скоро стало возможно лишь лесными дорогами. Но все они были заезжены машинами людей, то тут, то там проливших на снег черные сгустки своей вязкой крови, запахи которой умерщвляли все другие вокруг, мешая надежно судить о близости добычи или беды. Кроме того, ему еще раз повезло на неудачную лосиную охоту людей: они снова лишь смертельно ранили зверя, и бык снова ушел от них, уведя за собою не очень и в этот раз, видать, опытную собаку, не обращая на нее особого внимания. Сперва он без труда прикончил ту замешкавшуюся от ужаса встречи с ним собачонку и затем, не тронув ее, опять долго и терпеливо шел по следу подстреленного людьми быка. Смертельно раненный зверь увел его и в этот раз столь далеко за собою, что настиг он его лишь к утру, в глухом болоте, где тот залег, уже не различая, вероятно, погони и рассчитывая, наверно, надежно здесь отлежаться.

Сохатый все еще был жив, но при его приближении встать уже не смог, и, когда увидел волка, пришедшего уверенно по следу, рев отчаянья и обреченности вместе с хлынувшей на снег из его легких последней кровью унес и последние его силы. Захлебнувшись, бык набок уронил морду, облепленную розовой пеной, но еще долго струился от нее тихо живой пар, и остывающий глаз, глядевший в небо, был полон бессилия и боли. Наконец глаз у него затух, и бык перестал дышать, обратившись в добычу.

В общем, на зиму он остался в окрестностях этого небольшого леспромхозовского поселочка, и так в самом-то поселочке родился верный слух, что в округе появились «стаи волков», а уж это, дескать, непременно сулит наступление сурового и голодного времени.

Зима в тот год и верно выдалась хоть и снежная, да морозная, и добывать пропитание становилось лесному жителю со дня на день все труднее.

Ночами он приспособился обегать заячьи тропы, на каких люди ставили петли-ловушки, и нет-нет да везло на свежую зайчатину. Но с приближением новогодья, самой глухой и непроходимой зимней поры, его все более, чем голод, принялось измучивать другое: все чаще в стороне поселка ловил его слух по ночам звуки собачьих игрищ — наступало время свадеб. И после полуночи все чаще принялся он невольно наведываться ближе к поселку, в котором к тому часу уж и вовсе угасали всякие огни, и становился отчетливо слышен мороз, с потрескиваниями, все сильнее миг от мига сковывавший деревья, снег, сараи и избы.

На первых порах он вел себя крайне осторожно, лишь издалека наблюдая за жизнью ночного поселка, в котором без умолку перекликались друг с другом испорченные зависимым существованьем подле человека его далекие родственники, которым племя волков дало когда-то свою кровь и тем — жизнь. Но они настолько обленились добывать себе пищу и настолько потому стали трусливы, что разучились нападать, привыкнув лишь поднимать лай и переполох, призывая на помощь человека.

Изредка его нюха вдруг достигал возмущающий кровь запах, и тогда, никак не в силах сдерживать дольше возбуждение, он принимался выть от охватывавшей его вмиг тоски по стае и сородичам, выть на луну и звезды. Унылый и тоскливый, точно молитва, одинокий его вой вдруг вызывал в ответ смятение среди поселковых собак. Разбегаясь по дворам, они жались к спасительным сеням изб, беспрестанно лая, и кое-где на этот их всполошенный лай люди в избах зажигали свет и выходили на крылечки.

Он же, сперва рассчитывавший всего-то лишь разжиться в подворотне, а то и на самом подворье зазевавшейся собакой, чтоб подкрепить силы, но невольно обнаруживая себя заранее собственным воем, возвращался подобру-поздорову в лес на поиск становившегося все более скудным пропитания.

Но однажды его ожег зов почти что волчицы. Нет, это, конечно, была все-таки собака, и все же в ней еще так много слышалось волчьей крови предков. Вот тогда он и не выдержал, чтоб не пойти задами усадеб на ее нетерпеливый и требовательный зов.

С его приближением к жилью собаки заскулили и привычно разбежались по дворам, подняв отчаянный лай вокруг. У изгороди усадьбы, откуда летел к нему этот неодолимый зов крови, тенью промелькнул прочь какой-то ослепленно зазевавшийся кобелишка, тоже, видно, привлеченный сюда столь же неодолимо тем же зовом, да одуревший настолько, что вовремя не учуял появления могущественного соперника. Вовсе не из крайней голодной нужды либо там как бы даже ревности, он просто инстинктивно, вообще по привычке — одним предателем рода меньше! — тут же его прирезал, замешкавшегося у прясла, и проскользнул на усадьбу, откуда слышал уж и ее лай, но как будто не злой, а скорее — недоумевающий, перемежающийся с поскуливанием. Даже запах человеческого жилья не остановил его теперь, и, перемахнув во двор, он увидел наконец ее, эту, все еще так напоминающую волчицу, черно-серую суку, которая требовала любви и звала мужа. Но как ни дурманил его зов любви, он успел вовремя различить, что в избе проснулись люди и что кто-то вышел в сенки.

Человек появился на дворе, когда он уже покинул усадьбу, перемахнув через прясло на задах. Он расслышал голос человека, что-то крикнувшего своей собаке, запомнил крепкий запах его пота и табака, подхватил только что прирезанного кобеля и умчал к себе в тайгу.

На следующую ночь пришедши на окраину поселка, он опять почуял ее почти что настоящий волчий зов и тут, снова готовясь идти в поселок, сперва завыл, не столько в свою очередь призывая ее, сколько просто, может быть, давая знать о себе в округе.

Он увлекся. Настолько, что его голос невольно перестал быть одним лишь сигналом. Вой его вдруг обратился постепенно в песню, в какой по-своему, то есть по-звериному, нашли выражение вся его тоска, его мечта о любви и подруге, об отцовстве и детях, в конечном счете — о стае, в которой каждый волк становится много сильнее самого себя. А сила — это еда и жизнь, продолженье и торжество всего его волчьего рода… И вдруг он услышал ее ответ: она, конечно, не пела, потому что не могла петь, как волки, она, скорее, просто скулила по-собачьи уже поблизости, потому что сама пришла на его призыв. Вероятно, хозяин, испугавшись, что волк может зарезать ее на цепи, спустил ее на волю, рассчитывая, что на свободе ей будет легче увернуться…

Как бы там ни было, они сыграли свою свадьбу, и лишь на четвертый день она вернулась к людям, без которых, видимо, пока никак не представляла себе жизни.

Ночью он сам снова пришел в поселок, но в этот раз чутье зверя благоразумно остановило его у прясла: он успел расчуять запахи пота и табака ее хозяина, затаившегося где-то поблизости, потому что еще расслышал и слабый, едва уловимый, но смертельно опасный, характерный запах металла и пороха. Она, учуявши его в свою очередь, заскулила было на подворье, но он, пятясь, отполз подальше от прясла, и едва прыжками устремился в болото, за которым его ждал лес, как в угон — а нет, не подвело нисколько чутье-то! — раздался выстрел. Картечь, однако, не задев, прошла на излете мимо.

После этого он долго не приходил к поселку, продолжая некоторое время упрямо искать в тайге сестер и братьев, хотя по-прежнему никто в округе так и не откликался на его призывы. Более того, постепенно он понял даже, что теперь ему пора уже насовсем, быть может, прочь уходить из этих столь одиноких мест, но сперва его все еще удерживали здесь глухие и глубокие снега, по каким в бескормицу далеко не уйдешь, и все те же, обжитые машинами людей, дороги, а уж ближе к весне… к весне ближе уже и нечто иное, новое, еще не испытанное им прежде, но постоянно, оказывается, жившее в нем, в самой природе его чувство помешало уже ему сняться навсегда из этих мест.

Чувство это казалось неподвластным ему. Оно явилось вдруг, как прямое следствие только что пережитой любви, и явилось чувством отцовства, повинуясь которому каждый волк мечтает о стае и стремится рано или поздно, но обзавестись ею, вскормив и поставив на ноги потомство.

Да, нечто совершенно новое произошло с ним после того, как был удовлетворен инстинкт продолжения рода, и он все чаще обшаривал теперь самые глухие и захламленные места в ложбинах меж увалами, где то и дело били из-под земли не замерзающие зимою водопойные ключи, дававшие начало изобильным здешним ручьям и речкам. Он не сразу сообразил, что обшаривать все эти самые глухие уголки окрестной тайги заставляет его не что иное, как стремленье найти и оборудовать логово. Подходящих же для логова мест было здесь немало, недоступных и со свежей горной водою, однако кому оно было нужно, если семьи у него по-прежнему не было?..

Так, словно бы и в играх в отца и мужа, какие он невольно принужден был вести, согласно своему природному инстинкту, и прошла весна.

Сперва осели, а после и вовсе стаяли, как им положено, снега. Сейчас он мог бы уже и идти куда ему вздумается, куда его влекло — подальше от людей. Но вслед за зимней любовью пробудившийся в нем инстинкт отцовства удерживал его в этих местах по-прежнему, и, кормясь в одиноких охотах, чем повезет, он продолжал держаться округи поселка, чувствуя, что лишь к поздней, пожалуй, осени, когда отъестся, скопит силы да облиняет, с первыми снегами только, когда обычно приходит время взматеревшим волкам выходить на охоты стаями, он покинет все эти, приютившие его нынешнею зимою, края, вполне и достаточно гостеприимные.

Тем не менее на лето он даже оборудовал себе нечто вроде настоящего логова — в захламленной крепи, неподалеку от обжигающе холодного ручья, под вывернутой с корнем лиственницей, куда можно было пробираться несколькими удобными лазами. Но он по-прежнему был одинок и потому не всегда возвращался на дневки к этому подобию логова, а иногда заваливался на отдых где-нибудь в других местах. Что ж, он действительно оставался совершенно свободен и, кроме одной мечты-инстинкта о стае, его ничто реальное не связывало с логовом под вывернутой с корнем лиственницей…

Но вот однажды…

Уже пошла в рост трава, и за огороды крайних изб поселка люди стали выгонять коз и овец. А у него как раз подряд несколько дней охоты выдались пустыми, и, как ни предупреждал его о постоянных смертельных опасностях резкий дух близкого человеческого жилья и машин людей, на которых с лесосек в тайге к поселковой пилораме выволакивали лес, он решился все же напасть на табунок, что безо всякого присмотра как будто ощипывал траву за пряслами усадеб на узком выгоне, с трех других сторон огражденном болотом.

Сперва он отыскал среди болота едва заметную тропу к поселку — старый след от прошедшей здесь когда-то давным-давно машины, запах которой уже умер с годами. Ею, по брюхо в воде, дождавшись встречного ветра, и дополз он до выгона, да и затаился среди крайних кочек, ожидая, когда овцы с козами продвинутся настолько, чтоб в несколько прыжков удалось отрезать им путь к пряслам, а там… там хоть одна из них, да шарахнется к болоту, где он без труда настигнет ее и болотом же утащит прочь. Погоня не страшила его, потому что никакая свора собак, даже если б нашлись в поселке столь отчаянные, не смогла бы окружить его на тропе, а поодиночке… он чувствовал и знал, что может перерезать сколько угодно таких преследователей, тем более что люди не скоро смогли бы прийти им на помощь.

Он был вынослив и терпелив, как настоящий прирожденный охотник, и уже долго ждал того последнего сладостного мига охоты, какая нынче сулила ему почти что верную удачу, как учуял неожиданно слабый родной дух и, приподнявшись затем от волненья, определил и точно, откуда он исходил: волком и стаей нанесло на него вдруг от человека с мешком за спиною, какой появился среди огорода той самой усадьбы, возле которой зимою он зарезал замешкавшегося кобеля и где впервые увидел собаку, столь походившую на волчицу. Этот родной запах, этот дух стаи оказался столь силен, что он уже ничего более не был способен теперь различать, вернее — ни на что более уже не обращал внимания, ни на вонь человеческого жилья, какая всегда раньше надежно и заблаговременно предупреждала его о беде, ни на близкое дыхание коварных машин людей, каким пронизана была одежда человека с мешком. Словно не слыхал он и того, как собака скулила и выла теперь на усадьбе, откуда вдруг вышел тот человек. Не замечал он уже и того, что козы и овцы, в свою очередь заслышав его близкое присутствие, заметались по выгону, прижимаясь к пряслам.

Человек с мешком за спиною направился вдоль изгородей за поселок.

Ловко и тихо, как способен передвигаться один только зверь-охотник, всю жизнь вынужденный выслеживать добычу, он краем болота, сливаясь с пожухлой травой, еще покрывавшей не успевшие сплошь опушиться новой зеленью кочки, на расстоянии последовал за человеком, чуя временами уже не просто запах волчат у человека за спиною, а и писк самих щенков. Ему не нужен был теперь никакой след, он брал щенков и человека ве́рхом, не видя его, но точно зная, куда тот движется.

За крайней усадьбой поселка человек вышел на дорогу к бору, которая вела к давно покинутым людьми и скотиной коровникам, по мостку пересек ручей, вытекавший из болота, и скрылся из виду за крайними деревьями. Проскочив открытое пространство и полагаясь теперь еще и на слух, четко различавший шаги человека по лесной тропе, и по-прежнему ловя его резкие запахи пота, табака и одежды, он, укрываясь подлеском, шел дальше уже не следом, а почти рядом с человеком, пока тот у берега запруды, устроенной на лесной речушке, из которой раньше, должно быть, поили скотину, не остановился и не скинул мешок на землю.

Мешок шевелился у его ног, и оттуда явственно слышался писк щенков.

Это, видимо, крепко раздражало и злило человека, и он несколько раз пнул мешок за то время, что курил, но щенков это нисколько не усмирило, и, не докурив, человек, в сердцах швырнув папиросу в воду, энергично встал и кустами направился вдоль берега.

Что собирался делать здесь человек дальше, волк не знал, но сейчас пред ним в мешке находились щенки его племени, и они скулили беспрестанно, ища и не находя выхода. Разве они не то, ради чего он жил всю эту зиму, ради чего пришел в эти леса и всю весну упорно искал подходящее логово? Разве нынче это наконец не его стая?

Прислушавшись, он по плеску воды определил, что человек зашел на перекате в воду и теперь ворочает там камни.

Кто знает, сколько времени человек будет заниматься теми камнями, и, метнувшись к мешку, он мигом располосовал его, тотчас мордой ткнулся в горячие, трепещущие комочки и, подхватив первого попавшегося щенка, поскорее оттащил его подальше в глубину непролазной для человека уремы, где еще с зимы был у него свой надежный лаз. Когда он вернулся за следующим, все щенки уже самостоятельно выбрались из мешка.

Он успел перетащить и второго, и третьего, и когда вернулся за последним, уже успевшим добраться до кромки воды, то почти вплотную столкнулся с человеком, вывернувшим из-за кустов с камнем в руках. На миг от неожиданности оба они недвижно застыли друг перед другом. Он припал к земле на передние лапы, а шерсть на загривке невольно встала дыбом. Нет, он и в этот раз разумно отступил бы… да, и в этот раз, как всегда пред человеком, врагом коварным и достойным… но сейчас разглядел вдруг в глазах человека испуг и пока лишь из самообороны оскалился. В следующий миг человек вскрикнул, выронил камень и, попятившись, исчез в кустах, обламывая собою сухие ветки.

Он же, не мешкая дальше, подхватил у воды последнего щенка и перенес его к остальным.

Из уремы определил, что человек уходит поскорее в поселок, и перетащил щенков на новое место, подальше от запруды с располосованным мешком на берегу. Затем и еще дальше. И еще.

Когда он со щенками был уже достаточно далеко в лесу, со стороны поселка послышался лай собак, и даже громыхнуло несколько выстрелов. Но он уносил щенков, привычно путая след на ручьях и перекатах, добрых же гончих в поселке у людей, видать, не было, и к ночи собаки увели погоню далеко в сторону, а затем и вовсе все стихло.

Уже в глубокой ночи, убедившись, что преследователи заблудились, он наконец собрал щенков всех вместе подле корней вывернутой из земли лиственницы, где еще весною безо всякой надежды, повинуясь лишь инстинкту, выбрал главное логово.

Щенки оголодали и требовали пищи, но он покуда мог дать им всего только одну ласку, и, облизав каждого, точно мать, он некоторое время, отдыхая, просто полежал с ними, чувствуя, как они ползают по его брюху, ища материнское молоко и не находя его. Что ж, они еще не были настоящими волками, ему еще предстояло сделать их ими, и сейчас для этого требовалась всего более их мать.

Мордой согнав щенков в кучу, чтоб они держались друг друга, он прямой дорогой возвратился к поселку.

У запруды, где из мешка освободил щенков, уловил слабые запахи пороха, свежие еще наброды людей и собак, но путь дальше был свободен.

У той усадьбы, на задах которой зимою зарезал оплошавшего кобеля в ту первую ночь, когда отважился подойти к избам, он сперва затаился. Услыхал, как в глубине подворья где-то скулит беспрестанно мать щенков, и, не обнаружив вроде никакой засады, уже не таясь, перемахнул во двор. Мать зарычала на него было, но запах щенков, что ли, какой он невольно принес ей сейчас с собою, тут же ее несколько успокоил.

Она жадно его обнюхивала, пока он перегрызал ее ременной ошейник.

Скотина тотчас же, конечно, учуяла его появление на подворье, и овцы в стайке всполошенно заблеяли, но хозяева выскочили из избы на переполох, когда они оба уже перемахнули через прясло на задах.

Прямиком повел он ее за собою к тропе, проторенной им через болото по следу машины, и к раннему рассвету успел привести мать к оголодавшим вконец и иззябшим щенкам. А сам тотчас ушел на охоту, потому что теперь родилась стая. Его стая.

Теперь еще предстояло сделать из этих щенков, рожденных собакою, и из самой их матери настоящих охотников-волков. А для этого сейчас прежде всего нужно свежее мясо. Много дикого, полного горячей крови мяса.

Щенки быстро крепли и, в отличие от матери, скорее становились истинными волками.

Да и ему в это лето по-настоящему везло на удачные охоты — сначала в одиночку удалось взять несколько косуль, а затем уже с матерью, то ли вспомнившей охотничьи законы предков, то ли быстро усвоившей их от него, они ходили на выгон у поселка вместе. Она к самой кромке болота легко нагоняла на него с наветренной стороны поселковых овец и коз, так что он ни разу не промахнулся в боевом броске. И всякий раз к тому же они успевали далеко уходить от неловких погонь: она наловчилась в сторону за собою утаскивать поселковых собак, а затем возвращалась к своей молодой стае. Что ж, законы собак и людей она знала гораздо вернее, чем он.

Все явственнее приближалась зима.

Наконец настало время, когда пора уж было выводить повзрослевших щенков, пожалуй, и на первую охоту, а затем и вообще уводить молодую стаю подальше отсюда. Дальше от жилья и людей. Дальше на север, откуда теперь все чаще дули ветра, оголявшие деревья и приносившие в себе могучее дыхание бескрайних таежных пространств, какие чем они глуше, тем безлюднее, а значит — и тем больше в них зверя и пищи.

И вот наступило утро, когда уже по снегу он повел свою молодую стаю на первую охоту.

Давно и заранее выследил он, где переходы косуль, и в последнее время берег эти места, чтобы прийти сюда вместе со стаей, чтобы первая же охота оказалась, по возможности, удачной и быстрой. Но снова, как и тогда, когда он впервые очутился в здешних краях, им помогли случай и охота людей: они вышли на след раненной людьми лосихи, за которой почему-то никто не шел. Снегу было еще немного, люди же, вероятно, стреляли зверя без собак, набродом, и след среди болот утеряли.

Залегшую в болоте и потерявшую силы корову они нашли неподалеку. Повинуясь ему, стая выждала, пока корова не перестанет дышать. Близость волков несколько раз побуждала лосиху подниматься, но это лишь отнимало у нее остатки сил и ускорило конец.

Сытою после первой же охоты, он привел стаю на отдых в ту самую урему, куда перенес спасенных у лесной запруды щенков, устроив их в логове.

Да, теперь у него снова была своя семья, своя стая, а значит — и свой дом.

А что может быть крепче семьи, живущей по законам любви и единой крови? Через день, другой он поднимет стаю и поведет ее туда, где не будет вовсе никаких людей. Он приведет своих молодых волков к другим волкам, чтобы все они, когда взматереют, смогли завести свои стаи и тем продолжить род вольных, быстрых, бесстрашных и изворотливых охотников. Он сумеет научить их далеко и неслышно обходить людей и их селения, неумолимо вторгающиеся в леса и степи, выживая из них не только одних волков, а и всех других, кто привык и умеет жить, полагаясь исключительно лишь на самого себя, либо на одни свои слух и чутье, либо на свои крылья и скорые лапы, либо на тонкое уменье охотиться и разгадывать уловки других…

Впрочем, всю остававшуюся до утра ночь он провел отчего-то в беспокойном, тревожном возбуждении. Что ж, отныне он был вожак, и теперь ему было положено постоянно беспокоиться за судьбу всей стаи. Мать же и щенки вели себя как обычно, и, глядя на них, он усмирял свое, нынче совершенно необъяснимо возникавшее волнение.

Когда после восхода солнца в лесу вдруг раздались крики людей и послышались удары палок по стволам деревьев, лишь тогда он сообразил, что ночное его беспокойство не было все же чрезмерным и беспричинным. Нет, инстинкт охотника, умеющего и нападать, и вовремя уходить от погони, его все-таки не подвел: он предчувствовал опасность. Но радость и удовлетворение от вновь обретенной семьи и первой же добычливой общей охоты, какая принесла с собою благодушную сытость, опасную для чуткого зверя, за которым всегда охотятся, — вот что обмануло его! И всегда, видимо, будет обманывать, пока рядом будут находиться люди, потому что они не только их, волков, но и всех и вся, что вокруг, включая тайгу и даже небо над нею, никогда не оставляют в покое. Как, наверное, и самих себя-то…

Теперь надо было просто уходить.

Еще он чувствовал, что за всем этим скрыта, пожалуй, какая-то ловушка. Он чувствовал это чутьем охотника, не раз загонявшего в безвыходные положения свои жертвы. И потому понимал, что нет смысла уходить туда, куда их, наверняка нарочно, гонят столь откровенные крики людей.

И он повел стаю чуть в сторону.

Повел сперва спокойно, ловя ухом весь тот шум, какой позади и сбоку теперь устраивали люди, необычно для настоящих охотников, нисколько не таящиеся люди. Как вдруг спереди, куда он шел и куда вел за собою щенков и их мать, на него нанесло слабый и легкий покуда запах зловещей крови машин людей.

Он замедлил бег, и стая тотчас от возбуждения, вызванного преследованием, сломала строй и растерянно рассыпалась вокруг. Щенки и мать все оглядывались теперь назад, где по-прежнему не смолкали подозрительные крики и стук палок, но шли вперед. А он все тревожнее ловил все резче надвигающийся на него с каждым шагом, предупреждающий запах машин. И наконец остановился вовсе: пред ним вдруг мелькнул красный огонь, и он тотчас вспомнил отсвет степного рассвета в мертвых уже глазах отца, расстрелянного посреди снежной равнины.

Ярость и — нет, не страх! — отчаяние остановили его здесь.

Яркий, будто язык живого пламени, лоскут колыхался у него на пути от ветра, и все резче несло от него машинами, всегда приносящими смерть. Он припал на лапы, лязгнув зубами, но весь опыт прошлой жизни говорил ему — это бессмысленно, здесь не пройти, этот красный язык — для него граница жизни и смерти.

Мать и щенки тоже закружились на месте у линии трепещущих лоскутков. Оборачиваясь, рыча и поскуливая, они тревожно ловили звуки погони, которая становилась все ближе и теперь, прижимая все теснее к колышущимся лоскутам, заходила даже откровенно сбоку, — люди, вероятно, вышли уже и на сам след стаи.

Первою не выдержала мать и устремилась вдруг вперед, прочь от приближавшихся все скорее криков, навстречу черте, означенной предупредительно запахом машин. Что ж, она долго, почти всю свою прошлую жизнь была слугой человека и только недавно стала вольным зверем, а потому и не могла знать, наверное, что несет в себе этот резкий, коварный запах… Он не успел предупредить ее, преградить ей дорогу — она уже пересекла неодолимо запретную линию, а за нею… за нею следом послушно перешли и щенки.

Там, чуть отбежав поодаль, она остановилась. И щенки тоже.

Она и дети звали теперь его за собою, недоумевая, что он не идет за ними. Но крики и шум оклада становились все ближе и ближе, а он по-прежнему ничего не мог поделать с собою, — от линии лоскутов исходил все более зловещий дух, несущий смерть, близость которой он уже пережил однажды, когда погибла в степи вырастившая его стая. О, если б он не пережил ничего этого, он, может быть, тоже по неопытности перешагнул бы в конечном счете через эту незримую, но четкую черту, как и его новая молодая волчица, вернувшаяся наконец к родному племени волков после долгой жизни рядом с человеком, и как их общие уже дети, которые легко повиновались сейчас матери, и их так же, как и ее, отчего-то не тронула тотчас смерть, близкое дыхание которой все душило его яростью и сознанием бессилия побороть ее…

Но вот он уже различил за собою, хотя еще и не видел погони, даже отдельные шаги людей, а не одни только их крики, какие они нарочно издавали. Приближения людей он испугался, но испугался не за себя, а за стаю, метавшуюся по снегу в ожидании, когда же он последует за семьей, и все еще никак не понимавшую, что он все равно никак не сможет преодолеть эту невидимую для них, но для него реально существующую границу жизни и смерти.

И тогда, едва различив за стволами деревьев уже и черные фигуры самих людей, он направился вдоль линии лоскутов.

Стая, тоже увидев теперь людей, некоторое время хоть и в отдалении, а шла как бы еще и едино с ним, только с внешней стороны линии. Но вот, все-таки благоразумно не выдержав близкого присутствия людей, стая дружно и круто завернула в глубь леса и исчезла из виду.

Он же все продолжал и дальше торить свой, теперь уж одинокий, путь навстречу судьбе, держась в глубине подлеска, пока еще спасительного, и сторонясь как только можно дальше, насколько это позволяла, конечно, теперь близкая погоня, непреодолимой линии лоскутов. Инстинктом зверя и охотника он чуял, что там, впереди, куда он сейчас бежит, его поджидает, возможно, и еще большая опасность.

Наконец он как будто услыхал пред собою и запах пороха, и дыхание пусть все еще невидимых, но все равно где-то рядом и впереди присутствующих людей, и даже запах металла в их руках, запах оружия и своей смерти.

В этот самый момент его слуха достиг далекий уже, но родной и привычный зов стаи — они все ушли из оклада, и теперь мать спасет щенков, зная хорошо хитрые законы людей… если уж она у него на глазах осмелилась преодолеть непреодолимую для него самого границу… Но достаточно ли она знает законы волков? Смог ли он вполне обучить этим законам всех их? И успеет ли их научить всему этому кто-то другой?..

Неожиданно он обнаружил, что перед ним как будто вовсе исчезла линия, четко обозначающая жизнь и смерть горящими лоскутами, столь же зловеще красными, что и мертво освещенный глаз отца, упавшего на рассвете в снег в далекой, родной степи. А вышедшая на волю стая издалека все звала его, и тогда он рванулся в эту открывшуюся перед ним внезапно пустоту, пусть и огражденную явно справа и слева запахом невидимого пока, но все равно затаенного где-то поблизости, в руках у человека, оружия. Уже в воздухе, распластавшись в прыжке над белой землею, он краем глаза уловил сбоку яркую, как молния, вспышку, словно это на все небо беззвучно взорвалось вдруг само тусклое нынче солнце, все утро прятавшееся до этого мгновения за снежными облаками… и перестал жить.

И лишь тогда по лесу раскатился звук одинокого выстрела.