Испанский меч

Филиппсон Людвиг

ГЛАВА ВТОРАЯ

БЕГСТВО

 

 

I

Северный берег в низовьях Таго — круче противоположного ему, и последние склоны Чинтры образуют на нем красивый ряд возвышенностей, которые, то удаляясь от берега своими изменяющимися формами, то ближе подходя к нему, придают этой местности большую прелесть. За высоким хребтом скрывается здесь не одна уединенная долина, существования которой и не подозревает проплывающий мимо корабельщик и которая составляет особый, совершенно замкнутый мир. Широкая река величаво и красиво катит свои светлые волны в беспредельный океан, который во время разлива втискивает сюда свои воды в ее широкое устье. Берега здесь удалены друг от друга на расстояние полутора немецких миль, и обширная водная поверхность беспрестанно рассекается множеством кораблей, или входящих в надежную лиссабонскую гавань изо всех частей света, или уплывающих оттуда к самым отдаленным уголкам земли.

Мы не пойдем вслед за ними. В том месте, где два лесистых холма отделены друг от друга узкой покатостью, на северном берегу образовалась маленькая бухта, скрытая от глаз полосой земли, вследствие чего отыскать ее может только тот, кто хорошо знаком с этой местностью. Наша лодка огибает эту полосу и бросает якорь в бухте, узкий берег которой покрыт тенистыми ореховыми деревьями. Мы тотчас обнаруживаем здесь проезжую дорогу, уходящую вправо и вскоре направляющуюся к густой роще. Через четверть часа быстрой езды по ней она сворачивает к северу и, протянувшись еще на довольно значительное расстояние лесом, приводит нас к красивым маисовым полям, которые наполняют собой маленькую долину, теперь открывающуюся нашим глазам. Это очень милая картина, потому что высоты, замыкающие долину, частью покрыты зелеными ивами, частью финиковыми и масличными деревьями, частью же образуют крутые, темные, поросшие плющом утесы, с которых катится вниз множество светлых ручьев. Никакие искусственные сады и скверы не украшают эту одинокую долину, никакой парк, ни одна цветочная грядка не свидетельствуют, что здесь укрывается и отдыхает в знойное лето богатый горожанин. То, что дает здесь сама природа, ее яркая зелень, смешивающаяся с пестрыми красками диких цветов, ее чудесный свет, падающий на землю с вечно голубого небосвода, ее свежий, целебный воздух, веющий в долинах с соседнего моря и наполненный тысячью ароматов — все это делает замкнутую долину отрадным и веселым приютом и обещает исцеление тому, кто бежит сюда от шумного света лечить израненную душу.

Пейзажу соответствует и домик, стоящий в конце долины, как раз у подошвы высоких утесов — длинное одноэтажное здание, окрашенное белой краской и лишенное всяких украшений, но окруженное высокими платанами, вследствие чего его присутствие обнаруживаешь лишь тогда, когда вплотную приблизишься к нему. Итак, долина эта кажется лежащей в самой отдаленной, самой уединенной части страны, и ничто здесь не указывает на близкое соседство одного из тех больших средоточий европейской жизни, которые называют столицами, и где бесчисленное количество людей теснится и суетится в узких улицах с высоченными домами, как будто на Божьей земле недостаточно места для того, чтобы служить их детям привольным и веселым жильем.

Ничто из этого городского шума, этой городской суеты не проникало через реку и горы в одинокую долину. Но когда вы всходили на одну из высот, на гребень какого-нибудь утеса, перед вами открывалась грандиознейшая картина. Там, на правом берегу величавой реки красовался обширный город, раскидывая вверх и вниз по трем холмам целое море домов, с блестящими куполами и башнями церквей, с широкими фасадами дворцов, с бесчисленным количеством крыш, а на другом берегу — волнообразная поверхность, покрытая роскошнейшими нивами и лесами вперемежку со множеством людских обиталищ. Справа перед пораженным взором расстилалась широкая поверхность Атлантического океана, оживленная сотнями кораблей, которые своими надутыми парусами и развевающимися флагами походили на белых и пестрых птиц, уносящихся по беспредельной водной равнине в далекие страны. Широкая река соединяла город и море блестящей лентой, которая весело бежала по изумрудному ковру нив и лугов, и, наконец, в отдалении, подымалась к небу в голубоватой дымке горы Сиерры, чудесно замыкая всю эту картину. Тут вам становилось ясно, что вы принадлежите великому, чудному миру, чудному — благодаря вечным созданиям божественного мирового духа и работе неутомимого, беспрерывно обновляющегося человеческого племени; здесь в душе вашей являлось сознание того, что вы, как и всякий — часть, хотя бы и незначительная, великого и бесконечного целого…

Из этого утаенного природой дома несколько дверей выходили прямо в долину; одна из них примыкала к небольшой террасе, защищенной от ветра и солнца стеклянной галереей и высокими растениями в горшках. Перед ней расстилался скромный цветник, грядки которого пересекались великолепными апельсиновыми деревьями, сквозь сочные листья которых просвечивали золотые плоды. В первые часы после полудня на этой террасе находились два человека, бросающиеся в глаза своей оригинальностью. В большом мягком кресле покоится мужчина, вид которого обличает тяжелое физическое страдание. Ему не должно быть больше шестидесяти лет, и все еще округлые черты его лица и несколько сутуловатой фигуры свидетельствуют о том, что он прежде имел хорошее здоровье и жил в свое удовольствие. Но под этой наружностью скрывалась, вероятно, уже с давних пор тайная змея какого-то органического порока, потому что в настоящее время болезнь запечатлела глубокие следы и на лице, и в фигуре человека, и он недвижно, с закрытыми глазами, скорее лежа, чем сидя в кресле, по-видимому пребывал в глубоком сне, полной оторванности от всего, что происходило вокруг него. Кресло было близко придвинуто к одной из стеклянных стен террасы, так что тень от растений скрывала его от солнечных лучей. Перед ним стоял стол, уставленный освежающими напитками и лекарствами, а около стола сидела женщина, занятая рукоделием, но при этом часто устремлявшая задумчивый взгляд то на мужа, то на лазурный свод неба. Это была женщина уже пожилая, но ее лицо и вся фигура хранили неизгладимые следы красоты — той красоты, которая все еще производила завораживающее действие вследствие того, что трудно было решить, в чем ее больше заключено: в пропорциональности ли черт и форм или в благородстве духа, читавшемся в ее темных глазах, на высоком, белом лбу, в прелестном выражении губ, во всей ее статной фигуре. Это лицо говорит нам, а уж седеющие кудри подтверждают, что много внутренних и внешних страданий выпало на долю этой женщины, что она вынесла все эти испытания и ожидает еще более тяжелых, но вынесет и их, и что душа ее предстанет без малейшего пятна перед троном вечного судьи. Все в ней ясно свидетельствует о добродетели, верности и преданности, лучезарный свет правды неудержимо пробивается наружу из сокровенных глубин этого сердца, как ни густы тени, падающие на него, и ярко озаряет всякую тьму.

Сообщим читателю все, что нам известно о прошлом этой четы. Гаспар Лопес Гомем был знаменитый, в свое время, быть может, богатейший купец в Испании. Жил он в Барселоне, находился в торговых сношениях со всеми важнейшими пунктами Востока и Севера, и его ум и проницательность находили себе соперников только в его рассудительности, увенчивая блистательным успехом все его предприятия. Дедушка Гаспара был близким другом и товарищем великого Абарбанеля, того министра финансов Фердинанда Католика, который добровольно пожертвовал большей частью своих богатств для того, чтобы с оставшейся верной религии отцов частью своего народа отправиться в изгнание. Не так поступил старик Гомем. В счастливой доле он разделял занятия и устремления своего друга, но теперь отошел от него, и чувствуя себя неспособным заплатить большими жертвами за ненадежную долю изгнанника, предпочел перейти в католичество и остаться в отечестве. С тех пор от отца к сыну и от сына к внуку переходила строжайшая набожность в ее наружных проявлениях, переходило аккуратнейшее выполнение всех католических обрядов в сочетании с частыми дарами монастырям и церковным учреждениям и — наряду с этим — неизменное и ревностное занятие священными книгами евреев. В Гаспаре Лопесе тоже вполне примирялись эти два направления, как будто между ними не было ничего противоречащего, ничего враждебного. В самой скрытой комнате своего большого дома, куда не проникал никто, кроме близких ему людей, сидел он в свободные от кипучей деятельности часы, читал книги Ветхого завета и талмуд и находил в этом величайшее удовольствие, живейшее удовлетворение своей духовной потребности. Но в то же время не было человека, наружно превосходившего его строго христианским рвением, и никто никогда не замечал в нем хотя бы малейших проявлений того тревожного состояния, которое должно было явиться естественным последствием этого внутреннего разлада.

Иначе все происходило в семействе Родригес. Предкам сеньоры Майор воспрепятствовали уехать из Испании почти неодолимые затруднения; несказанной борьбы стоил им переход в христианство; пламенная привязанность к старой вере и ее предписаниям воодушевляла всех членов этой семьи и была наследством, передававшимся из одного поколения в другое. Их томило желание оставить эту страну религиозного гнета и жестоких преследований и получить в другом месте драгоценную свободу открыто исповедовать убеждения, которые жили в них и которым безраздельно принадлежало их сердце. Но это обстоятельство, при выдающемся положении, которое они занимали в обществе, только усиливало надзор за ними, за каждым их шагом, и ни один из них не мог бы двинуться за границы Испании без того, чтобы не обречь на погибель оставшихся на родине близких людей. В таких обстоятельствах выросла красавица Майор Родригес, в таких обстоятельствах сделалась она женой Гаспара Лопеса, и ее жизненный путь, по-видимому, столь блестящий и счастливый, был очень тернист. Муж ее не мог понять, что беспрерывно побуждало ее уговаривать его покинуть Испанию, не понимал, как можно было тревожиться, чувствовать угрызения совести по поводу вещей, которые ведь уже целое столетие, как пришли в такое положение и сделались сносными вследствие привычки к ним — по поводу такого порядка, который был ведь создан не ими и для которого они как бы родились. Она научилась, наконец, у мужа молчать об этих вещах и только в душе своей переживать беспрерывно возобновляющуюся борьбу убеждений с внешними поступками. Часто скорбела она, что в обоих ее подрастающих детях, Марии Нуньес и Мануэле, не было того спокойствия, которое охраняло ее мужа от всякого внутреннего разлада, и что в этих молодых сердцах горела неугасимым пламенем судьба их семейства…

Но и в семье Гаспара не суждено было оставаться всегда не нарушаемым этому наружному спокойствию. Богатство Гаспара, которое, само собой разумеется, считали еще более огромным, чем оно было на самом деле, давно уже возбудило зависть и корыстолюбие сильных церкви и государства. Долго они щадили его, потому что он был полезен им, часто даже необходим, потому что он вел себя осторожно и, благодаря своей щедрости, пользовался в народе большой любовью и популярностью. Наконец, по их мнению, наступило время, когда можно было заняться и им, и когда и ему следовало испытать участь, которая постигла уже стольких его единоверцев. Если было мало поводов придраться собственно к нему, то его жена, семья которой принесла кострам инквизиции уже столько жертв, давала достаточно поводов к подозрению, чтобы отдать ее и всех ее родных в руки инквизиции.

Но Гаспар Лопес и его золото имели друзей и в тех сферах, где замышлялась теперь его погибель, и до него скоро дошла весть о грозившей ему опасности. Как ни насильственно действовала всегда инквизиция, но внезапное появление и вмешательство ее совершались только после долгих, обеспечивающих все последующие действия приготовлений. Свои жертвы она опутывала всевозможными сетями, обходилась с ними приветливо и, по-видимому, с величайшим доверием, ставила им всевозможные искушения и соблазны и при этом вела за ними самое строгое, неусыпное наблюдение. Таким образом ей удавалось подобрать факты, которые при мало-мальски смелом и вольном толковании давали достаточно веские основания для тюремного заточения и пыток, а затем — для смертного приговора. Но Лопес, благодаря своим связям, имел время подвести свои контрмины, и так как он скоро убедился, что правители государства отрекутся от него и отдадут его в жертву инквизиции, то с величайшей осторожностью, но вместе с тем и твердой энергией поспешил обеспечить почти все богатство перенесением своих торговых оборотов в конторы, бывшие у него в Генуе, Венеции, Ливорно, Анконе, Смирне и Лондоне. Но при этом, для устранения подозрений, он наполнял свои барселонские склады менее ценными товарами и давал своим агентам поручения приискивать ему в Испании разные участки земли, которые он, по-видимому, желал приобрести в свою собственность. Такому образу действий он был, по крайней мере, обязан тем, что его враги не ускоряли выполнения предначертанных им относительно него мер — и вот в одно прекрасное утро он исчез из Барселоны со всеми членами своей семьи, сел на ожидавший его корабль и быстро поплыл в Лиссабон. Инквизиция поступила в соответствии со своими принципами: она выдвинула обвинения, последствием которых был заочный смертный приговор супругов, но желанная добыча тем не менее ускользнула из их рук, — и остались только незначительные крохи, между тем, как настоящий лакомый кусок ушел далеко. Но почему Лопес отправился именно в Лиссабон? Разве там ему не грозила та же опасность? Разве король Иоанн III, вопреки своему обычному и испытанному благоразумию, не склонялся на убеждения своих советников, ввести и в своем государстве инквизицию? Разве его наследник, молодой Себастьян, воспитанный иезуитами, не был проникнут религиозным фанатизмом, вследствие чего от него нельзя было ожидать ничего, кроме жестокости для беглецов, только что спасшихся из сетей инквизиций? Но куда же им было направить свои стопы? Изо всех северных государств евреи были изгнаны, в Германии их гоняли из города в город, Италия стонала под испанским господством, а в Церковной Области последние папы были настроены самым враждебным образом против заблудших детей Авраама. Фанатическая ненависть именно в это время торжествовала свои последние победы, и страшный раскол внутри христианской церкви, последствием которого была упорная и ожесточенная борьба между старой и новой церковью, только усилила нетерпимость к евреям с обеих сторон. Таким образом, только восточные страны оставались в это время открытыми для еврейских беженцев, именно для марранов — перешедших в христианство испанских евреев, которые бежали с Пиренейского полуострова или боясь инквизиции, возводившей их на костры под предлогом неискренней преданности христианству, или вследствие неодолимого стремления вернуться к вере своих отцов. Но в восточных странах — в северной Африке и Азии, внутренний порядок уже не был на такой высоте, как прежде, и повсюду, за исключением разве что турецких провинций в Европе, к евреям относились с самым оскорбительным презрением. Притом образ жизни тут и там был до такой степени различен, что человек, проживший некоторое время в цивилизованном мире Испании, мог только в самой крайней нужде решиться перебраться на Восток. Для Гаспара Лопеса это было немыслимо; он слишком сильно сжился со своими привычками, слишком мало подчинялся своим внутренним побудительным причинам, чтобы, имея уверенность, что личности его не угрожает опасность, решиться уехать еще дальше. Но к этому присоединилось еще и то обстоятельство, что в Лиссабоне он надеялся найти для себя полную гарантию. Молодой король был так поглощен своими фантастическими планами покорения неверных в Африке и подчинения папскому престолу богатых прибрежных стран этой части света, что предоставлял полную свободу различным партиям внутри своего государства и, конечно, готов был оказывать свое покровительство тем из них, которые могли и желали помочь ему в военных приготовлениях и действиях. Во главе одной из партий, менее клерикальной, чем остальные, находился Антонио, приор монастыря в Крато. Он был сыном герцога Людвика-ди-Бейя, второго сына короля Эммануила, и, таким образом, в очень близком родстве с королем Себастьяном, так как их отделял друг от друга только дядя Антонио, шестидесятисемилетний кардинал Генрих, третий сын великого Эммануила. Но герцог Людовик, отец Антонио, провинился неравным браком, так как он, пламенно влюбившись в прекрасную Изабеллу Родригес, женился на ней. Плодом этого союза был Антонио. Вследствие этого племянница Изабеллы, жена Гаспара Лопеса, могла без сомнения рассчитывать на покровительство Антонио для себя и своих родных, несмотря на то, что его родители давно уже покоились в могиле. И она не ошиблась, а так как ее муж обещал подарить королю полное вооружение на тысячу человек для предстоящего африканского похода, то влиятельному приору было нетрудно добыть для своего родственника королевское слово ручательства за его безопасность.

Так прожила семья Гомем в Лиссабоне несколько спокойных лет, хотя и не без тревог и опасений, что будущее могло снова стать мрачным и тяжелым. Но вот наступила пора, когда Себастьян осуществил наконец свой давно лелеемый план. Он благополучно переправил свое войско в Африку, но в Алкассарской равнине произошла между его солдатами и несравненно белее многочисленной армией Мулея-Молуха страшная битва, окончившаяся несчастливо, даже смертью молодого короля. Это было страшным ударом для Португальского королевства. На престол вступил старый кардинал; но кто же будет его преемником? Четыре потомка Эммануила заспорили о наследстве — в том числе сам Филипп II и приор Антонио. Против первого восставали на том основании, что он только по матери, старшей дочери Эммануила, имел право на престол, и португальский народ ненавидел его; противодействие второму происходило оттого, что испанская партия — а в ее состав входили вельможи, часть которых купила себе дворянство на испанские деньги, и большинство духовенства — признавала его незаконнорожденным, отвергая законность брака его родителей. Этот вопрос беспрерывно занимал старого короля во все время его полуторагодового царствования, сильно возбуждал интриги партий и, само собой разумеется, так и остался неразрешенным.

После Алкассарской битвы Гаспар Лопес оставил Лиссабон и переселился в уединенную долину, в которой, благодаря ее местоположению и скромной обстановке, он мог оставаться забытым и незамеченным более, чем когда-либо. Притом это случилось тем легче, что в столице Лопес не играл никакой роли, и боровшиеся между собой партии не имели времени заниматься второстепенными вещами или, благодаря насилию, уже теперь приобретать себе врагов и ненавистников. Но тут Лопес заболел и через несколько месяцев впал в то состояние постоянной дремоты, в котором мы и застали его на маленькой террасе его дома.

Сеньора Майор мало-помалу погрузилась в глубокую задумчивость. Ей казалось, что муж спит или охвачен тем полным расслаблением, которое делало его неспособным для всякого физического и умственного движения, и это освобождало ее от необходимости притворяться, пересиливать себя. Черты ее благородного лица приняли выражение сильнейшей тревоги и печали, и между тем, как руки продолжали механически работать, голова опустилась, и мысли, по-видимому, улетели куда-то далеко. Но она ошибалась, думая, что никто не наблюдал за ней. Гаспар Лопес в последние дни несколько оправился и окреп, не обнаруживая, впрочем, этого по своей привычке к покою. Он уже несколько раз открывал глаза и устремлял испытующий взгляд на жену; затем он сделал неслышное усилие приподняться из своего полулежачего положения, и это ему удалось. Он сел и после краткого молчания нежно прошептал:

— Милая Майор, дорогая жена!

Жена вздрогнула. Этот неожиданный зов сперва страшно напутал ее; но первый же взгляд на спокойно сидевшего и почти улыбавшегося мужа сменил этот ужас на несказанную радость.

— Гаспар, Гаспар! — воскликнула она. — Что с тобой? Как ты себя чувствуешь?

Она быстро вскочила, подбежала к Лопесу и обняла его так порывисто, что это даже не совсем понравилось ему.

— Успокойся, Майор, — сказал он кротко, но решительно, — я чувствую себя значительно лучше, да хранит меня Бог и впредь… Дай мне поесть и выпить чего-нибудь прохладительного, а потом придвинь свой стул поближе ко мне и сядь.

Она радостно исполнила эту просьбу, хотя посуда и дрожала в ее руках, и восторгалась, видя, что ее муж снова ест и пьет если не с особенно большим аппетитом, то все-таки охотно. Когда она уселась возле него, он взял ее за руку и сказал:

— Ну, теперь, Майор, ты должна ответить мне на один вопрос, но только откровенно, со свойственной тебе правдивостью. Уже два дня, как я наблюдаю за тобой, и видел несколько раз, как твое лицо омрачалось заботами и скорбями. Скажи мне, что гнетет тебя, не скрывай ничего.

Глаза старика при этом были устремлены на жену с вопросительным и в то же время молящим выражением. Она встревожилась, ее бледные щеки зарумянились.

— Но, милый Лопес, — ответила она нерешительно, — разве твоя болезнь не достаточный повод для забот и печали? Разве тут нужны иные причины?

— Нет-нет, Майор, не старайся обмануть меня. То, что тебя тревожит и огорчает моя болезнь — это я хорошо знаю, но я также убежден, что сюда добавилось и нечто другое, и вот об этом-то я и спрашиваю тебя. Твое смущение сейчас только подтверждает мои подозрения. Не возражай, — продолжал он, заметив, что она хочет перебить его, — я знаю, что ты хочешь сказать: что мне следует помнить о своих недугах и не думать ни о каких делах. Но ты знаешь, что меня может волновать, а следовательно, и вредить мне — только неизвестность. Помимо этого, я все переношу твердо, и потому говори смело.

Сеньора Майор поняла, что всякое сопротивление бесполезно.

— Ну, хорошо, — сказала она, — как ни тяжело мне будет снова потрясти твои едва начавшие оправляться силы тревожными мыслями, но я обязана тебе повиноваться и, к счастью, дело не так дурно, как ты, по-видимому воображаешь себе. Не отрицаю, что я несколько встревожена. Но это касается исключительно дона Самуила Паллаче. С тех пор, как он приехал в Миддельбург и оттуда сообщил нам о своих надеждах на успех, мы не имеем ни от него, ни о нем никаких известий. И так прошло уже несколько месяцев — и я не знав, что и подумать.

Гаспар пристально посмотрел на жену и ответил:

— Неужели же, милая Майор, личность почтенного консула и все, могущее случиться с ним, так сильно беспокоит тебя? Мне ведь хорошо известно, что ты, собственно, сильно возражала против предполагаемого его брака с нашей дочерью, так что желать ускорить его не в твоих интересах.

— Я не отрицаю, — спокойно сказала она, — что совсем неохотно склонила Марию Нуньес к согласию на брак с доном Самуилом. Милая шестнадцатилетняя девушка еще и понятия не имеет о том, что значит связать себя на всю жизнь с человеком, до тех пор совершенно чужим для нее — ее чистое, невинное сердце не знает еще никакой страсти — Боже избави, чтобы он" узнало ее впоследствии! Ты не станешь, конечно, сердиться на меня за такие мрачные мысли и предчувствия: ведь образ моей незабвенной сестры Консолы к ее судьба вечно у меня перед глазами! Но я пришла к убеждению, что отдать наше дитя такому надежному человеку необходимо, если он в награду за это успеет обеспечить безопасный приют на свободной земле. Этгцель была, по-видимому, уже почти достигнута нами, и вот почему молчание дона Самуила должно, конечно, тревожить меня.

— Майор, — возразил больной, — ты сказала не все. Ты достаточно умна и сообразительна для того, чтобы не знать, что есть множество причин, которыми может быть вызвано отсутствие писем. Корабль, везший их, мог попасть в руки неприятеля или даже затонуть; переговоры могли затянуться, а Паллаче, быть может, хочет порадовать нас известием об их полном успехе и потому ждет окончания; наконец мало ли еще что могло случиться!.. Стало быть, твое беспокойство имеет еще какой-нибудь источник. Скажи же мне все. Как идут дела в Лиссабоне?

— Дорогой Гаспар, не тревожься ими. Мы живем здесь в полной безопасности… Свет позабыл о нас…

Она произнесла эти слова, но напрасно боролась со вздохами, теснившими ее грудь. Голос ее дрожал, лицо было бледно.

Тогда Гаспар Лопес заговорил более строгим тоном:

— Оставь, Майор, эти бесплодные уловки, которые еще более смущают меня, вызывают действительную тревогу. Ты напрасно делаешь первую в твоей жизни попытку обмануть меня: уже один твой вид выдает тебя. Поэтому говори правду.

— Нечего делать, пусть будет по-твоему. Узнай же, что король Генрих умирает. Смертный одр окружают партии, готовые, чуть только он испустит последний вздох, кинуться друг на друга в страшном, зверском ожесточении. Не пройдет после того и нескольких часов, как междоусобная война вспыхнет повсюду и опустошит все уголки этой страны; но что еще хуже — тиран Испании стоит с отборным войском у нашей границы, и последняя минута жизни короля Генриха будет первой, в которую испанцы ступят своей железной ногой на португальскую почву. Какая участь ожидает нас после этого — мне нет надобности говорить тебе, и ты понимаешь теперь, почему я с таким тревожным и нетерпеливым ожиданием смотрю на отдаленный берег, на котором наш влиятельный друг старается приготовить нам спасительный приют.

Лопес на несколько минут задумался.

— Да, — сказал наконец он, — конечно, это довольно тревожные вести, но опасность все-таки не так велика, как тебе кажется. Я с горестью вижу, дорогая Майор, что прежнее твое беспокойстве снова пробудилось в тебе; под твоими ногами снова горячие уголья; ты снова стремишься прочь, прочь отсюда — из этой пристани, где мы укрылись, и в своем сильном волнении ты повсюду видишь признаки бури задолго до того, как она готова разразиться. Что же намеревается делать твой царственный кузен Антонио? И неужели ты действительно веришь, что у Филиппа II, повелителя необозримого царства, только и есть дела, что думать о маленькой марранской семье? Он, конечно, давно позабыл о нас; это доказывает его молчание, потому что иначе он давно бы вытребовал нас у португальского двора как приговоренных к смерти.

— Ты говоришь вопреки, своему убеждению! — порывисто перебила его жена. — Чтобы Филипп Испанский забыл о нас?! Не забудет ведь он слов из завещания своего отца, монаха в обители святого Юста: «Старайся всеми силами, чтобы еретики во всем мире подвергались строгой каре, не обращай внимания ни на какое сословие и звание их и ни на какое ходатайство в их пользу! И точно так же никогда не выходит из его памяти человек, на которого упал однажды его кровожадный взор, не выходит из его памяти добыча, которой однажды захотелось ему и которая выскользнула из его рук. Именно его молчание не должно убаюкивать нас; Филипп хватает свою жертву только тогда, когда она уже совсем в его когтях. Что касается приора, то в его доброе желание я вполне верю, но в его силу — весьма мало…

В эту минуту разговор прервался. Лопес вдруг снова прилег в кресле, и глаза его приняли спящее выражение. На террасу вошла их дочь, Мария Нуньес. Она держала письмо и с ним направилась к матери.

— Письмо, дорогая матушка! — воскликнула она. — Карлос только что привез его; Мануэль тоже через час будет здесь…

Мать перебила ее движением руки, и взгляд девушки упал на отца, Появление ее произвело на старика такое действие, от какого она уже давно отвыкла. Мария Нуньес, во всей свежести первой молодости, была красавица — причем такая редкостная, что даже история не забыла занести ее на свои страницы. Ее ослепительный, почти прозрачный цвет кожи, грациозная фигура, большие голубые глаза, в которых блистали живой ум и благородная душа, черные с синим отливом волосы, ниспадавшие на плечи роскошными кудрями — все это превращало ее в существо, от которого как бы исходило лучезарное сияние и на которое обращались все взоры, как только она куда-то входила. И в больном отце она вызвала такое впечатление именно теперь, когда к нему снова вернулось полное сознание. Веки его поднялись, огонь глубокой любви загорелся в глазах, улыбка заиграла на бледных губах, и он с усилием приподнялся в кресле. Мария немедленно уловила это движение и с радостным криком бросилась к отцу, стала на колени на его скамеечке, обхватила руками шею и положила его седую голову к себе на плечо.

— О, батюшка, батюшка! — вскричала она. — Да неужели ж тебе лучше, неужели Господь услышал нашу молитву?

Но мать поспешила подойти к ним, старалась успокоить дочь, увещевала ее не волновать отца и наконец усадила ее в кресло. Гаспар снова спросил у жены о письме. Сеньора Майор увидела, что от мужа нельзя скрыть ничего, взяла письмо, распечатала его и увидела, что оно — от дона Самуила Паллаче. Лопес потребовал, чтобы ему прочли.

— Это из Опорто, и отправлено пять дней назад… Из Опорто! Боже мой, каким образом попал он туда? Отчего он не здесь?..

— Мы сейчас это узнаем. Читай. В письме говорилось:

«Друзья мои! Не удивляйтесь, что вместо меня самого к вам являются эти строки. Это Промысл Божий, которому подчинены все мы. В Миддельбурге я уже почти достиг цели, когда один священник, называющий себя служителем нового учения истинной веры и чистой любви, уничтожил все мои планы возбуждением против меня черни. Прилагаемая депеша, которую я вам написал тогда же, объяснит вам подробности. Я увидел, что в этой стране мне ничего не добиться, покончил с моими делами и сел на корабль, чтобы вернуться в Лиссабон. Но все точно сговорилось, чтобы сделать эту поездку несчастнейшей в моей жизни. Я так охотно уехал из Испании, где, как я слышу, снова вспыхнула ожесточенная война, потому что эти высокомерные города дерзнули воспротивиться приказаниям герцога Альбы, и он обнажил свой кровавый меч, чтобы наказать их, что ему, конечно не, удастся. Все сначала шло благополучно; но едва корабль вошел в Атлантический океан, как он сделался игралищем самых противных ветров и страшнейшего ливня. Целых три месяца нас кидало во все стороны, то к Азорским островам, то к бразильскому берегу, то снова к северу, пока, наконец, восемь дней назад мы не приткнулись к гавани в Опорто, и так как наш корабль достаточно пострадал, то мы были очень рады, что очутились хотя бы в этом приюте. Теперь я считаю своей обязанностью отправиться в Марокко, чтобы дать отчет моему государю, марокканскому султану. Я надеюсь, что с Божьей помощью государь останется мной доволен, так как я оказал ему большие услуги. Ведь и у мусульманских народов золото так же всесильно, как и у христиан. Завтра судно отплывает туда — и дай нам Бог счастливого пути. Когда мне удастся устроить там необходимые дела, я вернусь в Лиссабон для свидания с вами и для того, чтобы снова просить милую Марию Нуньес, которой навеки принадлежит все мое сердце, отдать мне свою руку, что сделает меня блаженнейшим человеком — отдать даже и в том случае, если бы ей пришлось последовать за мной не на морозный север, а на цветущий юг. И отчего бы ей не сделать этого? Я чувствую, что достоин ее в такой степени, в какой смертный может быть достоин этого небесного создания, а ведь любовь есть то чувство, которое уравнивает всех. Поэтому пошли нам, Господи, счастливое свидание!

Но я должен упомянуть еще об одном. Вы дали мне, сеньора Майор, очень странного слугу. Не отрицаю, что он оказал мне большую помощь, но еще удивительнее, что он действительно раздобыл мне очень теплое рекомендательное письмо от принца Оранского, и уверял, что видел этого превосходного вельможу и говорил с ним. Но при этом он тщательно скрывал от меня все подробности и объяснения своих действий. То он оставался со мной, то вдруг уезжал, даже не предупредив об этом. Но я предоставлял ему полную свободу, и в Амстердаме он сел вместе со мной на корабль. Но едва мы миновали канал и вошли в Атлантический океан — это было на третий день нашего плавания — как Яков исчез с корабля. Я долго думал, что как он исчез, так и появится снова, и меня нисколько не удивило бы, если б среди страшной бури, свирепствовавшей вокруг нас, он вдруг очутился в моей каюте. Но этого не случилось — он так и не появился, и я с тех пор не видел Якова. Упал ли он ночью за борт, спустился ли в лодке и отплыл куда-нибудь (что весьма неправдоподобно, так как на корабле все лодки оказались в наличии, и в это время мы уже были очень далеко от берега) — не знаю. Я расспрашивал корабельную прислугу, но она стала относиться ко мне так недоверчиво и враждебно, что я не мог добиться от нее ровно ничего. Конечно, дорогая сеньора Майор, вы не обвините меня за это, так как между нами ведь было предварительно обусловлено, что я буду предоставлять ему полную свободу действий. А по сему целую ручки вам и прекрасной Марии Нуньес и надеюсь, что дон Лопес снова оправился, а дон Мануэль братски помнит обо мне. Храни вас Господь!»

Майор читала это письмо, особенно последнюю его часть, с очевидным волнением. Когда она закончила, взоры супругов встретились, и оба разом воскликнули: «Яков исчез!» — а Майор как бы невольно и почти шепотом прибавила к этому: «Значит, погибла наша последняя надежда и опора!»

Мария Нуньес тоже внимательно слушала чтение письма, и хотя неудача плана переселения в Нидерланды, по-видимому, сильно взволновала ее, но все другие сердечные излияния дона Самуила, особенно то, что касалось лично ее, оставили ее холодной и равнодушной. Восклицание матери вызвало у нее вопрос:

— Яков? Это не тот ли молодой человек, который за несколько дней до отъезда дона Самуила был у нас здесь?.. С блестящими темными глазами и роскошными черными волосами и бородой?

— Тот самый.

— Кто же он? И мне жаль, что он пропал… Но почему его исчезновение так сильно огорчает вас?

— Милое дитя, это его тайна, а не наша, и потому мы не имеем права выдать тебе ее. Но скажи, милая, что ты думаешь о предложении дона Самуила? Примешь ли ты его?

Мария Нуньес побледнела, губы ее задрожали. Довольно долго она не могла заговорить. Но потом прекрасное лицо ее покрылось ярким румянцем, и она сказала очень решительно:

— Никогда, дорогие родители! Я уважаю дона Самуила, но не имею никакого желания быть подругой его жизни. И скорее напротив. Когда речь шла о том, чтобы добыть для моей семьи, а может быть, и для большого числа наших единоверцев, надежное убежище и таким образом вывести всех нас из того ужасного положения, которое мучит нас уже столько лет и отравляет всякий миг спокойствия — тогда я не колебалась в обещании своей руки человеку, требовавшему ее в награду за достижение этой цели. Но теперь, когда все разрушено, я не согласна! Кто же ему велел так живо и верно изобразить нам жизнь на его родине и все те бедствия и лишения, которым подвергаются там мусульмане и евреи? Ведь вы, дорогие родители, отказывались ехать в эту страну — как же вы хотите, чтобы я последовала туда за этим человеком? Я знаю, что вы никогда не станете принуждать меня, и таким образом, лучше всего было бы написать об этом теперь же дону Самуилу, чтобы он не обольщался ложными надеждами и не ехал понапрасну сюда.

При этих словах милая девушка невольно сложила руки и посмотрела на мать и отца такими умоляющими глазами, что Майор поспешила успокоить ее заверениями в полной свободе действий и сейчас, и в будущем.

— Что бы ни случилось с нами, — прибавила она, — мы должны надеяться на защиту Божью; где покинут нас люди, там будет с нами Он…

При этом восклицании лицо Марии Нуньес приняло чрезвычайно серьезное, даже, пожалуй, строгое выражение, и она с пламенным увлечением воскликнула:

— Но, матушка, заслуживаем ли мы эту Божью защиту? Не становимся ли мы недостойными ее ежедневно, ежечасно? Каждый раз, как мы склоняем колени, каждый раз, как исполняем обряды и предписания церкви, каждый раз, как шепчем священнику на исповеди лицемерные слова, умышленно придуманную ложь, — о, какие это ужасные, мучительные минуты!.. В ночные часы я в отчаянии ломаю руки, подушка моя мокра от слез, и душа моя вопиет; не сами ли мы призываем на нашу голову кару отвергнутого нами Бога, не сами ли заслужили заранее все те удары справедливого возмездия, которые еще могут постигнуть нас?

Молодая девушка произносила эти слова, высоко подняв руки, с таким болезненным выражением лица, с таким священным огнем в глазах, что ее можно было принять за негодующую пророчицу — негодующую на самое себя и возвещающую свое собственное грозное будущее. В испуге смотрел больной отец на дочь и слушал ее внушительную речь; скоро руки его безжизненно упали, и он опустился в кресло. Мать с неописуемым волнением, бледная как смерть, внимала страстному взрыву тех чувств, присутствие которых в сердце своего ребенка она давно уже подозревала и которые таились и в ней самой уже столько лет; и напрасно она делала дочери знаки замолчать ради спокойствия старика. Увидев же болезненный припадок мужа, она вскочила и подбежала к нему. Но он прошептал:

— Успокойся, Майор, это пройдет.

 

II

Гаспар Лопес едва начал снова приходить в себя, как дверь открылась, и на террасу вошел Мануэль, его единственный сын. Это был восемнадцатилетний юноша, фигурой похожий на отца, но овальное, отчасти худощавое лицо которого с огненными глазами и румянцем на бледных щеках свидетельствовали скорее о характере и умственных задатках матери. Он в эту минуту был, вероятно, в том возбужденном состоянии, когда человек занят преимущественно предметами, заполняющими его собственную душу, и поэтому не способен воспринимать чувства других. Ибо он быстро подошел к своим родным, не заметив их глубокого волнения, и после короткого, хотя и сердечного приветствия, сказал:

— Я очень рад, что застаю здесь всех вас, потому что у меня важные, очень важные новости.

При напряженном внимании отца, матери и сестры он продолжал:

— Вчера вечером король Генрих умер. Удар положил конец его жизни. Он умер, как и жил, не приняв никакого решения по великому вопросу, волнующему Португалию — кто будет его преемником. Дон Антонио немедленно принял бразды правления, и в ту же ночь ему принесли присягу все, пожелавшие сделать это…

— Кто же именно? — перебил Лопес.

— Только низшие чиновники и офицеры небольшого войска, находящегося в Лиссабоне. Знатное дворянство и духовенство выехало из города почти в полном составе. Сегодня утром, когда весть об этом распространилась по городу, люди стали собираться перед дворцом несметными толпами. Дон Антонио вышел на балкон и был принят с неописуемым восторгом. Народ признал его королем и единогласно присягнул ему в верности и повиновении. Тотчас были обнародованы две королевские прокламации: одна объявляла о кончине Генриха и вступлении на престол Антонио I, причем объясняла законность его прав; другая — призывала народ, всех способных носить оружие граждан к защите отечества, границу которого уже перешли неприятельские войска. Новый государь просит португальцев доказать, что они не отдадут своей самостоятельности и свободы под чужое иго, которое разрушит всякое благосостояние и спокойствие и, при тех войнах, в которые впутана Испания, повлечет за собой только потерю всех наших владений за океаном.

— И какое же действие произвели эти прокламации? — снова спросил юношу отец.

— Удивительное действие, батюшка, непередаваемое. Они переходили из уст в уста — народ собирался толпами на тех улицах, где их зачитывали. Все громко ликовали, обнимались и клялись жертвовать кровью и имуществом для защиты отечества. Все оружейные склады открыты; каждый, являющийся туда и вносящий свое имя в списки, получает оружие и указание, куда явиться на службу. Надеются, даже убеждены, что наберется значительное войско.

— Видел ты дона Антонио? — спросила в волнении мать.

— Видел. Как только рассвело, я поспешил во дворец. Меня допустили к королю, и он, несмотря на множество спешных дел и окружавшую его толпу, довольно долго говорил со мной. Он высказал надежду, что и я, так же как и мои друзья — Мендесы, Медейросы, Бельмонте, де Пинас, Лобатос — посвятим себя заботам страны, ставшей для нас вторым отечеством. О, батюшка, матушка, Мария! Я обещал ему это, я поклялся!

Последние слова произвели на слушателей очень разное впечатление. Отца они страшно испугали, и он поднял слабую руку, как бы отстраняя опасность; мать побледнела и задрожала так, что была вынуждена опуститься в кресло; только глаза сестры ярко загорелись, и она устремила на брата взгляд, полный гордости и удовольствия.

Юноша ничего этого не замечал и продолжал:

— Я поклялся в этом королю и явился сюда, милые родители, чтобы испросить вашего согласия и благословения.

Но тут Гаспар Лопес с силой, которой никто бы в нем не предполагал, воскликнул:

— Несчастный, что ты сделал! Из-за дела, совершенно уже погубленного, ты поплатишься жизнью, а нас, твоих родных, скомпрометируешь, даже подвергнешь величайшей опасности!

Юноша закусил губу, но вскоре спокойно ответил:

— Отец, обсуди хладнокровно все, и ты увидишь, что иначе я поступить не мог. Полагаю, мне нет надобности вам напоминать, что сделал для нас дон Антонио, — ведь только благодаря его влиянию и его усилиям нам удалось получить надежное убежище и пользоваться им в продолжении стольких лет… Благородный человек ни слова не сказал мне об этом, только в его глазах я читал эту мысль, и у меня не хватило бы духу отвергнуть перед его лицом священный долг, наложенный им на нас. И потом, неужто красный лев Испании наложит свои лапы на Португалию, не встретив никакой борьбы и сопротивления? И когда начнется война с наемниками тирана, неужели мне и моим друзьям оставаться праздными зрителями и снискать себе навеки упрек в позорной трусости? Разве мы не принадлежим к португальскому народу и не должны поэтому взяться вместе с ним за оружие? Разве не должны мы создавать свое счастье тем, чтобы приобрести право на участие в судьбах этого народа и этой страны? Разве победа Филиппа не будет вместе с тем последним днем нашего мира, быть Может — нашей жизни?.. Но слушай, отец, я сказал еще не все. Ты знаешь, какой дух проснулся среди нас с тех пор, как брат Диего из монастыря Вознесения открыто, перед лицом самой инквизиции, заявил о своей преданности той вере, которую отвергли наши отцы, — с тех пор, как он, кастильский монах, погиб на костре за эту веру. Жить, как мы жили до сих пор, для нас сделалось невозможным, мы должны разорвать всякую связь о прошедшим. Ну, вот об этом я и говорил с доном Антонио. Ты знаешь, он принадлежит к тем светлым умам, к небольшому кружку тех истинно религиозных, истинно христианских священников, которые при всем восторженном поклонении своей религии, даже своей церкви, все-таки глубоко убеждены, что святыня человеческого духа должна быть оставляема в неприкосновенной свободе; ведь Бог допустил различие вероисповеданий — какое же право имеет человек изменять этот порядок? Что признал священник, то осуществит на деле король. Он знает, что португальский народ, обязанный своим происхождением крови различных народов, полон терпимости и великодушия; что это богатая страна, лежащая на берегу великого океана и на границе двух миров, имеет своим назначением быть сборным пунктом всех наций в их торговых и международных связях. Он хочет сделать Португалию страной религиозной свободы, где церковь продолжала бы, конечно, господствовать, но где каждый мог бы открыто исповедовать свою веру. И неужели же мы не станем поддерживать это предприятие всеми силами нашей молодости, не откроем для него широкого пути нашими мечами? Чем же в таком случае купим мы себе право пользоваться впоследствии плодами этого дела? У кого не хватило решимости и энергии сражаться, проливать свою кровь за великую идею, тот пусть и не носит ее в себе как совершенно ее недостойный!..

Лопес внимательно слушал пламенную речь своего сына, но когда тот закончил, он все-таки с сомнением покачал головой и сказал:

— Я согласился бы с тобой, сын мой, если бы в португальском народе царило единодушие, если бы он встал весь как один человек. Но на самом деле этого нет. Именно убеждения приора — без сомнения, хорошо известные всем, потому что у этого благородного человека слово неотделимо от дела, — превратили дворянство и духовенство в его непримиримых противников, а ведь оба эти сословия держат в руках весь португальский народ; прорехи же в их рядах давно заполнены испанским золотом. Что же остается? Да почти ничего — население очень немногих городов, склонное к восстанию, шуму, грабежу, но трусливо отступающее, быстро разбегающееся в разные стороны при первом выстреле дисциплинированного войска. Я еще согласился бы с тобой, если б португальская нация не была обессилена, изнежена, испорчена беспрерывным притоком легко доступного золота с тех пор, как смелые ее вожаки открыли новые части света и завладели ими. Пройди по этой стране, так щедро наделенной Богом, и ты увидишь, что ее поля лежат необработанными, виноградники пришли в полный упадок, леса гниют, источники пересыхают, в городах к роскошным дворцам богачей лепятся только грязные лачужки; ты увидишь, что всякая рука шевелится и раскрывается только для того, чтобы принять обильно текущее в нее золото и как можно быстрее спустить его. Такой народ не сражается, он вопит и шумит, но чуть его тронули — обращается в бегство. И в городах — мало того, в самом королевском дворце, между окружающими короля людьми, на каждом шагу изменник или продажный шпион. Поверь, твое имя в настоящую минуту внесено в список осужденных на изгнание, и против него пометка: сын Гаспара Лопеса Гомема, бежавшего из Барселоны от приговора инквизиции со всеми сокровищами, долженствовавшими перейти в собственность короля и церкви. Ты думаешь, они не найдут нас? Не знают уже дороги, ведущей к этому дому? Ах, сын мой, ты вступаешься за безнадежное дело, которого не спасет ни твоя рука, ни твоя смерть…

Наступило продолжительное молчание. Юноша стоял, опустив голову на грудь. Уничтожили ли в нем слова отца всякие возражения, или язык его был скован сыновней почтительностью и опасением побеспокоить больного — как бы то ни было, он не отвечал. Первой заговорила сеньора Майор:

— Дорогой Гаспар Лопес, ты прав, все твои слова справедливы, исход дела представляется в мрачном свете, и как ни желает сердце наше иного поворота, наш ум говорит, что по-другому не будет. Но именно поэтому обязаны мы видеть во всем этом Промысл Божий, не оставляющий нам выбора. Нам не в чем упрекнуть себя: не мы загнали безумного Себастьяна в Алкассарскую долину, не мы дали беспомощно умереть слабоумному кардиналу, не мы призвали к границам государства корыстолюбца Филиппа с его воинами-грабителями. Но разве мог дон Антонио действовать иначе? Разве не долг его оказать сопротивление испанскому разбойнику? И вследствие этого может ли поступить иначе наш Мануэль? Может ли он не пойти на зов дона Антонио, зов Португалии и свободы? Ты должен сознаться, что иного исхода в этом случае быть не может, — должен потому, что в этом сознается и мое материнское сердце, хотя оно и разрывается от боли, страха и волнения… Мы обязаны передать это дело в руки Господа. В число изгнанников мы раз навсегда попали, поэтому если нам суждено погибнуть, погибнем, по крайней мере незапятнанными, не покрытыми никаким позором!

Эти слова были сказаны с таким твердым убеждением и в то же время с такой материнской скорбью, таким едва сдерживаемым отчаянием, что они потрясли всех присутствующих. Лопес не возразил ни единым словом, но через некоторое время движением руки подозвал к себе сына, и тот с громким плачем кинулся в раскрытые объятия больного отца, опустившись на колени у его ног. Лопес положил холодную дрожащую руку на голову своего единственного сына и сказал:

— Мануэль Гомем, одно только должен ты торжественно обещать мне. Взгляни на эту женщину, твою мать, этого ангела любви и добродетели, преданности и верности, волосы которой рано поседели в жизненной борьбе; взгляни на эту цветущую девушку, твою сестру, у которой ты скоро останешься единственной опорой, так как мне уже недолго жить… Взгляни на них и, идя сражаться, бейся мужественно, но не с безумной отвагой; не кидайся на смерть, когда на победу не может быть никакой надежды; думай о них и береги себя для них. Это ты должен обещать мне…

Голова юноши упала на грудь отца, и он горячо обнял старика. Сеньора Майор подошла к ним, положила и свои руки на голову сына, прошептала несколько слов благословения, но затем отвела Мануэля, сказав: «Довольно, дитя мое, побереги отца, пойдем!» По ее знаку Мария Нуньес взяла брата за руку, и оба вышли из комнаты, она же осталась подле совершенно обессилившего мужа и принялась нежно и заботливо ухаживать за ним.

 

III

Сомнениям, высказанным Гаспаром Лопесом, суждено было скоро оправдаться. При всем воодушевлении народа нашлось, однако, только несколько тысяч энергичных молодых людей решивших пожертвовать своей жизнью за дело короля Антонио; на остальное население нечего было рассчитывать; в арсеналах оказался только небольшой и мало пригодный к употреблению запас оружия, а способных полководцев и вовсе не было, так как дворянство перешло на сторону противника. Король пошел на необходимость отдать главное руководство войском старому генералу, у которого было много доброй воли и мало дарования. Несмотря, однако, на все это, маленькая армия мужественно двинулась вперед и преградила путь испанскому, превосходившему ее численностью войску, которое приближалось из провинции Эстремадуры медленно, но решительно. Португальский полководец занял частью своих отрядов пограничную крепость Кастелло-Бранко и сгруппировал около нее остальные. Но укрепления, как и все в Португалии, пришли при последних королях в полный упадок и оказали испытанным испанским ветеранам, вскоре начавшим штурм, самое ничтожное сопротивление. Сражение состоялось сразу после начала осады, и как ни храбро бились португальцы, но противостоять военному искусству и численности испанского войска для них было невозможно. Португальские отряды бежали при первом натиске неприятеля, а молодые люди, выдержав двукратное нападение испанцев, были частью смяты, частью рассеяны. Теперь путь в португальскую столицу совершенно очистился для испанцев, и они двинулись туда безостановочно, но со своей обычной осторожностью, ибо еще не знали, окажет ли сопротивление сама столица, и в какой степени; в то же время они с расчетом отправляли небольшие отряды на север и юг, чтобы обеспечить себе обладание провинциями и воспрепятствовать приливу оттуда подкреплений. Весть о неудачах быстро разнеслась вдоль берегов Таго и по всей стране, причем проникла и в уединенную долину фамилии Гомем.

Солнце только что скрылось за зелеными вершинами передних гор, последние лучи его еще золотили верхушки деревьев. Затем наступили сумерки, которые на юге составляют только короткий переход ото дня к ночи. Все в долине дышало миром и спокойствием; ночной ветерок распустил свои нежные крылья и с шепотом пролетел по цветам и маисовым полям, по кустарнику и соседнему лесу. Сеньора Майор стояла в задумчивости у окна своей маленькой, просто убранной комнаты. Ее взгляд скользил с расстилавшейся перед ней земли на синее безоблачное небо, на котором скоро должны были зажечься сверкающие звезды; душу ее тревожили многие мысли, сомнения, вопросы. Что стало с ее сыном Мануэлем? Благополучно ли вышел он из сражения? Удастся ли ему вернуться в отцовскую долину? Или следует ей искать его в числе тех, кого безжалостный победитель оставил на поле битвы мертвыми или ранеными? Что-то жестоко кольнуло ее в сердце, точно собственная кровь готова была брызнуть из внезапно нанесенной смертельной раны — так, что она невольно схватилась рукой за грудь. Вместе с сыном она отправила в поход своего верного служителя Карлоса и имела полное основание рассчитывать на его бдительный надзор за отважным юношей; но и от Карлоса до сих пор не было никаких известий; чем же могла она объяснить себе это молчание?.. А если еще испанцы вступят в Лиссабон, что ожидает ее саму и ее близких? Долго ли останется нераскрытой тайна их теперешнего местопребывания? И если она обнаружится, какая участь постигнет их? Что станется с ее бедным мужем, с ее цветущей красавицей Марией Нуньес, которая, конечно, привлечет к себе сластолюбивые взгляды победителей?.. С той тревожной минуты, когда Мария открыла родителям свою глубоко взволнованную душу, и Мануэль вырвался из их объятий, положение больного снова сделалось весьма опасным. Тело его почти потеряло способность двигаться, и хотя сознание теперь оставляло его реже и только на короткое время, им овладело необычайное беспокойство, которое путало его мысли и в котором главную роль играла страшная боязнь лишиться теперешнего местопребывания. Он беспрерывно говорил об этом, точно об ожидавшем его смертном приговоре, и глаза его следили за каждым шагом семьи, как будто он предполагал, что у них есть тайный замысел увезти его отсюда против воли… Все эти тревоги сильно действовали на душу сеньоры Майор; она, словно в тумане, блуждала мыслью в поисках того пути, который указал бы ей какой-нибудь исход или вариант спасения.

Вдруг она заметила, что перед ее окном проскользнула чья-то фигура. Майор в испуге вздрогнула, потому что сразу не узнала, кто это. Быстро зажгла она свечу, но в эту же минуту послышался стук в дверь, которая тут же отворилась. В комнату вошел человек в костюме моряка.

— Кто вы? Как вы могли? — вскричала она.

Но посетитель уже снял большую соломенную шляпу и повернулся лицом к сеньоре Майор. Тут она узнала его.

— Тирадо! Яков Тирадо! Вы!.. Откуда? Как вы рискнули вернуться в страну, где столь многие вас знают, где у вас столько смертельных врагов?

— Простите, уважаемая сеньора, что я вот так прямо и неожиданно прихожу к вам. Но время дорого, а в прихожей я не встретил ни одного слуги, который доложил бы обо мне. Да оно и лучше, что так вышло. Вы спрашиваете, откуда я теперь? Из Лиссабона, сеньора Майор, где я старался собрать жалкие остатки моих товарищей. Их немного, но все это — испытанные в боях юноши. Как я рискнул возвратиться сюда? Возвращаясь, я подвергал опасности себя; оставаясь там — многих, очень дорогих моему сердцу.

— Вы все такой же преданный, жертвующий собой друг!

— Нет, сеньора Майор, риск тут небольшой. В такую смутную и тревожную пору никто не обращает внимания на отдельную личность, а если бы и обратил, то ни у кого не хватило бы силы повредить ей. Никогда, — прибавил он с улыбкой, — люди не были безопасны так, как в то время, когда все и каждому грозит опасность, когда каждый думает только об одном — как бы защитить себя и потому не нападает на другого.

— Но что означает это странное переодевание?

— Это отнюдь не переодевание, я представляю своим внешним видом то, что я есть на самом деле, чем я должен прежде всего быть. Уехав во второй раз из Нидерландов, я увидел, что вдобавок к теоретическим познаниям, приобретенным мною уже давно, мне необходимо усвоить практические навыки опытного моряка для осуществления того, что мной задумано. На корабле представился к этому самый благоприятный случай. Я исчез как слуга дона Самуила и вновь появился уже матросом, причем мне не сложно было держаться подальше от дона Самуила, чтобы он не узнал меня в этом странном переоблачении. Провидение послало мне прекрасную школу, потому что в продолжение трех месяцев, проведенных нашим кораблем в море, не было у нас недостатка ни в чем необходимом для образования опытного моряка: бури и штиль, утесы и мели, жажда и голод — все это выпало на нашу долю. Я полагаю, что вполне выдержал это испытание.

— Я в этом уверена — чего не сделает человек с вашим умом и несокрушимо твердой волей!

Она придвинулась к Тирад о еще на несколько шагов, подняла сложенные руки и в нерешительности, словно вопрос никак не выходил из сдавленного волнением горла, спросила:

— Яков, вы ничего не слышали о моем Мануэле? — Тирадо быстро и с увлечением ответил:

— Слышал, сеньора, и много хорошего, и это одна из причин, приведших меня сюда. Мануэль храбро сражался; он был ранен, но, не опасно — в этом будьте уверены. Когда один испанский солдат ударил его палицей по голове, и он на несколько минут потерял сознание, ваш Карлос, воспользовавшись тем, что неприятель тут же кинулся дальше, быстро увел смелого юношу с поля сражения и укрыл его в лесистых горах Сьерры-Эстреллы. Это родина Карлоса, и здесь ему было легко это сделать. Через несколько часов дон Мануэль оправился, и оба теперь осторожно направляются сюда тропами, знакомыми весьма немногим. Я надеюсь, что скоро они будут здесь. В первом убежище они встретились с певцом Бельмонте, и он-то рассказал мне об этом в Лиссабоне. Все, что вы слышите от меня, совершенно достоверно.

По лицу сеньоры Майор разлилась светлая радость. Она подняла глаза к небу, и из успокоенного материнского сердца неслышно потекли слова благодарности Тому, Чья рука защитила ее единственного сына. Но скоро ее мысли снова вернулись к настоящему со всеми его невзгодами и бедами, и она заговорила:

— О, Тирадо!.. Вы всегда являетесь ко мне вестником счастья! Если бы вы знали, как глубоко потрясла меня и моего мужа весть в письме дона Самуила, что вы исчезли… Нам действительно казалось, что рухнула наша последняя опора… Скажите, как вы смотрите на наше положение?

— Ответить не сложно, сеньора Майор. Вы должны уехать отсюда, и уехать поскорее! Да и что может удерживать вас в стране, где уже начала распространяться испанская язва и где она будет заражать и убивать всех до последнего человека, до тех пор, пока или португальский народ снова восстанет, воспользовавшись благоприятной минутой, или на этой благословенной земле останутся только рабы, разбойники и хищные звери!.. Сильнейшая опасность грозит вам, и вы не должны медлить. Пройдет еще очень немного времени — и испанские солдаты и шпионы станут хозяйничать во всей стране и налагать свою убийственную руку на всех, не особенно приятных Филиппу и его инквизиторам. Вы же — мне нечего говорить вам об этом — приговоренные к смерти еретики, беглые испанцы, приверженцы и родственники короля Антонио, и ваш сын обнажил меч против Испании. Столько преступлений не допускают никакого сострадания, никакой пощады…

Бедную женщину совершенно разбило это предостережение. Она заломила руки и воскликнула:

— Правда… правда!.. Но как, как спастись? Как уехать отсюда?

Яков спокойно отвечал:

— Вы не получили ответа еще ни на один вопрос, обращенный вами ко мне: почему и для чего я вернулся сюда? Спасти вас, сеньора Майор, спасти все ваше семейство. Для этого я оставил надежное убежище в Нидерландах, для этого сделался моряком. Доверьтесь Богу, дорогая сеньора, и затем мне, моей осторожности и людям, мне помогающим…

— Тирадо, — перебила его Майор, — какой же вы храбрый, какой великодушный! Чем заслужили мы…

— Замолчите, замолчите, сеньора! Все, что хотите, только не это. Разве вы забыли, что было сделано вами для меня? Разве вы не спасли меня от костра? Не освободили мою душу от тревог и колебаний, постоянно волновавших ее вследствие приобретенных в детстве и потом превратившихся в привычку предрассудков, озарив ее ярким светом вашего разума и никогда не заблуждающегося чувства? О, моя душа походила на пойманную птицу, которая, распустив крылья, стремится к свободе и свету, но не может подняться, благодаря сетям, спутывающим ноги, и бьется, бьется в них — пока не умирает! Вы же порвали сети, и птица получила свободу.

— Вы преувеличиваете, исполненный благодарности… Как могла я, слабая женщина, при вашем глубоком уме, при вашей большой учености…

— Оставим это, дорогая сеньора, и обратимся к делу. Из Опорто, где я пристал вместе с доном Самуилом, я на следующее утро отправился в Кадис, оттуда в другие испанские гавани… Мне необходимо было сделать это, чтобы собрать сведенья об одном большом и страшном предприятии, которое готовит Филипп. После этого я вернулся в Португалию. Тут мне посчастливилось найти небольшую, но превосходную яхту. Она стоит в Сетубальской гавани, у подошвы мыса Эспихеля. Там ожидает она нас. Она легка, как птица, и прочна, как будто сделана из камней утеса; волны она рассекает так, словно ее нос — острый нож, и мчаться на ней по морю будет истинное удовольствие! Дай Бог нам счастливого пути! Как я уже сказал вам, дон Мануэль должен скоро быть здесь. В ночь после того дня, когда испанцы вступят в Лиссабон, мы должны уехать отсюда — не раньше, потому что только тогда испанский флот войдет в устье Таго. Иначе мы можем встретиться с ним в открытом море и попасть к нему в плен. Но и ни одним днем позже, потому что… от вас, благородная сеньора, я не могу скрыть это… потому что мы отплываем не одни; нашим компаньоном будет еще один беглец, очень знатный беглец — Тирадо подошел к Майор совсем близко и шепнул ей на ухо: — Дон Антонио, изгнанный португальский король… — Майор вздрогнула.

— Как! Он? Вы хотите сказать?..

— Хочу и должен. Ведь и вы всей душой сочувствуете этому моему предприятию? Ведь вы в этом случае только заплатите ему долг благодарности: он защитил вас в ту пору, когда никто не хотел сжалиться над вами; теперь, когда все от него отступились, вы защищаете его. Согласитесь, что мы поступаем здесь только так, как всегда поступали сыны Иудеи: в часы невзгод и бед они находили себе спасителя, и поэтому радостно готовы спасать каждого, кого гонят и травят как зверя… У меня, однако, есть еще одна, более глубокая побудительная причина. Я перевезу изгнанного короля в Англию или Францию. Эти государства не могут спокойно относится к завоеванию Португалии, к покорению ее беспредельных заморских владений Испанией; они должны восстать против Филиппа, между ними и Испанией должна разгореться война! И они сделают это тем скорей и тем энергичней, когда изгнанный король появится перед ними и даст им право вернуть его на престол. Это развяжет руки и борющимся Нидерландам. Испания очутится перед необходимостью раздробить свою армию и лишится от этого возможности сосредоточивать все свои боевые силы на той или другой стороне. Вот почему мы должны спасти дона Антонио… но как можно скорее, ибо преследование немедленно устремится за нами.

— И куда же направится ваш корабль со своим драгоценным грузом?

— Сперва в Англию, потом в Нидерланды.

— Разве Нидерланды не отказались принять нас на свою землю?

— Хотя бы и так, — есть более могущественная сила, которая допустит нас туда и даст нам там надежный и безопасный приют. Сеньора Майор, я виделся с принцем Оранским, я говорил с ним — даже больше того, я приобрел его доверие. Когда я оказался перед этим человеком, и он, всегда такой серьезный и молчаливый, принял меня с дружеской, доброй улыбкой — тогда сердце мое раскрылось; я высказался вполне, я подробно рассказал ему всю историю моей жизни, сообщил мои планы и намерения. Выслушав меня, принц произнес всего несколько слов, но таких, которые, я думаю, попадут на железные скрижали истории: «Если Нидерланды хотят играть роль, и быть может, важную между Испанией и Португалией, вместе с Англией и Францией, то в их гаванях и на их площадях должны сходиться дети всех широт, сыновья всех народов, последователи всех религий; Нидерланды должны быть свободны, точно так же и каждый, вступающий на их землю». То были слова не просто государя, а пророческие слова… Я после этого еще раз являлся к нему, имел счастье оказать ему большую услугу в критическую минуту и за то получил от него заверение, что до тех пор, пока его слово и слово близких ему людей будет пользоваться хоть каким-нибудь значением в Нидерландах, я и мои близкие не перестанут находить в этой стране свободный и надежный приют… Едем же, сеньора Майор, едем туда — и скорее иссохнет рука Филиппа, чем пострадает хоть единый волос на ваших головах!

Майор внимательно слушала своего воодушевленного собеседника, и когда он закончил, на некоторое время впала в глубокое раздумье. Затем внезапно воскликнула:

— О, горе! Тирадо, все это, вами задуманное — прекрасно, превосходно… Но… Да, с первых дней моей молодости я стою на голом берегу, который кипит ядовитыми гадами, непрерывно пытающимися смертельно ужалить меня… А там, вдали, сверкает в солнечных лучах и в цветочном уборе спасительный остров… и манит меня к себе… Но море пенится и шумит, вздымает бурные волны и не пускает меня туда. Тирадо, я не могу ехать…

Молодой человек окаменел, словно громовой удар поразил его с яркого, безоблачного неба.

— Гаспар Лопес, мой муж, болен, очень болен, — продолжала Майор, — тело его почти недвижно, я не могу уехать. Если б можно было увезти его отсюда, как охотно отдала бы я этому все мои силы! Его встревоженный, неясный ум видит всюду в этой маленькой долине слуг инквизиции; каждый шаг из этих мест он воспримет как шаг в тюрьму или могилу. Стоит нам только слегка подвинуть его кресло, как он тотчас начинает боязливо и тревожно оглядываться, спрашивать — куда, далеко ли мы хотим отправить его. По ночам он часто просыпается, чтобы только убедиться, что мы еще здесь. Увезти его — значит, убить… Что же нам делать, Тирадо?! Посоветуйте что-нибудь!

Но Тирадо, по-видимому, и сам растерялся. Он поднял руки и воскликнул:

— Как! Неужели все мои планы разобьются о странные фантазии впавшего в детство старика? Неужели из-за них не дадут никакого результата все мои жертвы, все мои усилия, и разрушится будущее стольких людей? Это невозможно! Сеньора Майор, дни дона Гаспара Лопеса сочтены. Оставьте его под охраной верного слуги Карлоса. Спасите себя и ваших детей. На умирающего старика никто не поднимет руки. Таким бесчеловечным не сможет быть даже король Филипп!

Майор была сильно поражена этими словами; она отступила на несколько шагов, вперила в Тирадо холодный взгляд и ответила спокойно и твердо:

— Это произнесли не вы, Тирадо, это посоветовал мне кто-то другой. Разве вы не чувствуете, что такое предложение унижает меня? Тридцать лет Гаспар Лопес относился ко мне с самой нежной верностью, с самой преданной любовью, и если наши мнения и желания иногда и расходились, даже противоречили друг другу, то он ни разу не обнаружил ни малейшей резкости в отношении меня — ни словом, ни делом. О, дорогой Лопес, мое счастье было твоим счастьем, мои слезы твоими слезами — и теперь, когда ты лежишь на одре смерти, и твоя холодная рука тянется к моей — теперь мне оставить тебя, дать тебе умереть одиноким, покинутым? Никогда! И хотя бы земля разверзлась под моими ногами, хотя бы топор палача висел над моей шеей, я не отступлю от тебя ни на шаг!

Она в волнении заходила по комнате. Тирадо после некоторого молчания заговорил мягким тоном:

— Почтенная сеньора, в подобные минуты ничей совет не может пригодиться, тут мы сами должны быть себе советчиками и помощниками.

Однако в таком состоянии дело оставалось недолго. В сердце матери и жены происходила тяжелая борьба, но решение пришло скоро. Майор снова подошла к Тирадо и сказала энергично и твердо:

— Все устраивается очень легко и просто. Гаспар Лопес не может уехать отсюда, а я не могу оставить Гаспара Лопеса. Но Марию Нуньес и Мануэля ничто не удерживает здесь. Спасите их, Тирадо, и глубокая благодарность вам не оставит моей души до последнего ее вдоха. Меня же и моего мужа я отдаю в руки Бога Израиля.

— И таким образом вы решаетесь отпустить в свет ваших детей, вашу Марию Нуньес, без отцовской и материнской охраны, лишив их глаза матери и руки отца?

— Это будет разрывать мое сердце, будет заставлять мои мысли ежедневно, — ежечасно блуждать в страшной тревоге вслед за детьми — но разве я не доверяю их вернейшему моему другу, человеку, который употребит все свои силы, всю энергию на их защиту, охрану от любых опасностей?.. Другого выхода у меня нет.

— Конечно, против такого решения я не нахожу возражений. Забудьте мой минутный взрыв. Но оставить вас здесь — для меня тоже тяжкое испытание, и я никогда еще не страдал так сильно, как в настоящую минуту. Не ждите от меня никаких обещаний и уверений: здесь могут говорить только дела. Но… — здесь Тирадо приумолк, точно борясь с собой, опустил глаза, потом продолжал, понизив голос. — Но сеньора, я должен прибавить еще одно слово — слово признания. Это безмолвная тайна моего сердца; если бы вы и дон Лопес поехали теперь с нами, она осталась бы тайной навеки, сокрытой в глубинах моей души. Но вы должны все узнать, искренним и чистосердечным хочу я выглядеть перед вами и теперь и в будущем; хочу, чтобы вы никогда не смогли обвинить меня в каком-нибудь тайном плане, скрытом замысле. Поэтому, прежде чем вы доверите мне участь ваших детей, я должен вам сказать: я люблю Марию Нуньес… Как ни редко имел я случай видеть ее прежде, чем поехал сопровождать дона Паллаче, но ее красота, грация, доброта, ум неодолимо увлекли и очаровали меня. Я боролся с этим чувством, потому что ваша дочь была невестой дона Самуила, я победил его, но не мог вытеснить из моего сердца; делу дона Самуила я служил охотно и радостно. Никогда и никому не сознался бы я в этом — теперь это оказалось необходимым…

Сеньора Майор была в высшей степени поражена признанием Тирадо. Она побледнела как смерть, а через минуту яркая краска разлилась по ее лицу. По-видимому, она потеряла всякое присутствие духа и вскричала с горьким негодованием:

— Как! Вы, бывший францисканский монах, дерзнули обратить взор на Марию Нуньес Гомем? И теперь вы хотите воспользоваться выгодным положением, которое дает вам наша печальная судьба?

Дальше она говорить не смогла.

Эти жестокие слова произвели на Тирадо сильное, но не убийственное впечатление. Он выпрямился и гордо сложил руки на груди.

— Успокойтесь, сеньора, — сказал он. — Разве я заявлял, что ищу руки вашей дочери? Разве сказал, что когда-нибудь предполагаю сделать это? Что Мария Нуньес когда-нибудь услышит это признание? Нет, никогда! Только мать ее будет знать эту тайну и то потому только, что она отдает на мое попечение свое дитя. Впрочем, защищая честь францисканского монаха, я думаю, что фамилия Тирадо не особенно многим уступает фамилии Гомем, и что если членов моей семьи раньше, чем ваших, уничтожили пытки и костры инквизиции, то это было только делом времени. Францисканским монахом сделал себя не я и не я сделал все для того, чтобы перестать им быть. Рука Господа наложила на сироту-ребенка эти оковы, и она же разбила их. Считаю нужным заметить еще, что из признаний брата Иеронимо перед смертью выяснилось, между прочим, что большая часть состояния фамилии Тирадо не попала в руки государства и церкви, но была передана на сохранность одному английскому торговому дому. Во время моего пребывания с доном Самуилом в Лондоне я получил эту сумму. И если в настоящее время у меня осталась только незначительная ее часть, то это оттого, что я помог принцу Оранскому в ту минуту, когда он, стоя на границе Германии, не имел средств на содержание своих солдат. То был один из тех моментов, когда лишний час может решить судьбу дела, как бы ни велико оно было. Вот что я имел возразить вам.

Он едва успел окончить свою речь, а глаза его еще не выражали всей горькой скорби души — но Майор уже подбежала к нему, схватила его за руки и воскликнула:

— О, Яков, вы правы! Унижайте меня, стыдите этими признаниями, потому что я заслужила это, — но простите! Видите, теперь я знаю, что и во мне живет враг справедливости и истины, что и во мне тлеет еще надменность тщеславной испанки, которую может раздуть в пламя ветер безумного возбуждения… Какой низкой, какой мелкой и эгоистичной кажусь я себе перед вами — великим, благородным человеком!.. Нет-нет, не перебивайте меня, не мешайте мне, дайте мне искупить мой минутный проступок, чтобы я вечно помнила этот миг, но помнила… не к полному моему позору. Простите меня, ведь вы достойнейший, значительнейший человек, какого я когда-либо встречала!

Тирадо едва смог помешать ей склонить перед ним колени. Она упала на его грудь, зарыдала и сквозь слезы невнятно проговорила:

— Да, я доверяю вам мое дитя, доверяю безгранично!

Тирадо ответил ей только пожатием руки. Когда Майор несколько успокоилась, он коротко и четко повторил ей все, что предстояло сделать, и удалился. А вскоре он совсем исчез в ночной темноте.

Майор, глубоко потрясенная, упала в кресло. Все испытанное, выстраданное ею в этот час, снова пронзило ее душу, вызвав тысячу болезненных ощущений. Но сознанием она все-таки воспринимала себя просветленной и окрепшей духом; и ей, и Якову Тирадо выпало на долю редкое счастье — встретить родственную душу и найти в ней божественное начало, светящее тем ярче и чище, что лучам его приходится пробиваться сквозь туманные пятна и тени земного, в которых никогда и нигде нет недостатка.

 

IV

Следующие дни Тирадо употребил на тщательное ознакомление с долиной, в которой жило семейство Гомем. Он искал пути, по которым бегство представлялось бы наименее затруднительным и опасным.

Его яхта стояла в скрытой бухте у подошвы лесистого мыса Эспихеля. Она вышла из Сетубальской гавани, снаряженная для большого морского плавания, в которое, по-видимому, должна была пуститься немедленно: но как только наступила ночь, ее поспешили направить к той уединенной пристани, где она теперь и находилась. Из-за смут и беспорядков этого времени, судоходство в португальских водах почти прекратилось, так что нечего было опасаться даже случайного обнаружения судна в этих местах. Сюда же потихоньку собрались друзья Тирадо, человек двенадцать марранов, с которыми он намеревался основать колонию в Нидерландах, и сюда же приходилось ему бежать с теми, кого он хотел вывести из этой долины. Он охотно причалил бы яхту где-нибудь севернее, поближе к долине, но близ ее не было пригодного места для стоянки, так как берег состоял из крутых утесов, о которые разбивались бурные волны, или песчаных отмелей. Отчасти его удерживала и боязнь нарушить тайну долины и ее обитателей в том случае, если бы он заставил своих друзей ехать к месту, где стояла яхта, через нее. Но и теперь у Тирадо возникли значительные трудности, потому что сутки спустя уже ни один мало-мальски подозрительный человек не смог бы без большой опасности для себя переправиться через Таго и пересечь равнину между Лиссабоном и Сетубалом. Испанский флот, уже начавший входить в устье Таго, впереди себя высылал лодки, чтобы воспрепятствовать всем попыткам бегства из столицы водным путем, а приближавшиеся к ней войска направили патрули на эту равнину, как, впрочем, и в горы, по направлению к северу, чтобы и с этой стороны ловить беглецов. Поэтому для бегства оставался лишь один путь — перебраться через горы, замыкавшие со всех сторон долину, оттуда достичь северной подошвы Капо-Рока, куда Тирадо направил одну лодку со своей яхты с восемью крепкими гребцами, и в ней доплыть до Сетубальской бухты, держась в тылу испанского флота. Эту последнюю часть своего плана Тирадо надеялся осуществить тем вернее, что он хотел выждать, пока весь флот не войдет в Таго.

Исследуя теперь окрестности долины, он наткнулся на местность, до тех пор ему не знакомую, хотя она находилась в непосредственном сообщении с долиной. Читатель помнит, что дом Гомема стоял у подножья если и не высоких, то довольно крутых утесов. Человеку постороннему казалось, что эти скалы замыкали долину со всех сторон и имели только один вход в нее, которым обычно и пользовались, — с реки вокруг выдающейся полосы земли. Обходя же дом позади утесов, путник натыкался на выступ, который, при более внимательном осмотре, оказывался скрывающим огромную трещину в скале. Она, хотя и оставалась спереди едва заметной, была достаточно широка для того, чтобы человек мог без заметных усилий пройти сквозь нее. Делая поворот, она приводила к небольшому земляному возвышению, которое тоже не представляло трудностей для перехода, после чего начиналась очень узкая долина, или, вернее — довольно широкое ущелье. Как ни незначительно было это пространство, но и оно не осталось не использованным. В одном из его углов приютился маленький дом, и каждая пядь земли была обработана трудолюбивыми руками, чему в значительной степени благоприятствовали богатое плодородие почвы и чудесный климат этой местности, защищенной от северных и южных ветров и орошаемой ниспадавшими с утесов ручьями. Здесь жила престарелая кормилица сеньоры Майор со своим сыном. Оба они, неизменно преданные семье Гомем и пользовавшиеся такой же любовью с их стороны, последовали за ними сюда несмотря на то, что были ревностными католиками. Сын, молочный брат Майор, в юности сильно пострадал от несчастной любви, что заставило его остаться холостяком и обречь себя на одинокую, совершенно удаленную от света жизнь. Так как пребывание Тирадо в семье Гомем всегда длилось короткое время и посвящалось обсуждению важных дел, то ему ничего не рассказывали ни об этих людях, ни об их местопребывании, и поэтому он сильно обрадовался, узнав про это обстоятельство теперь, в последнюю минуту, и увидев в нем особую милость Божью. Он очень быстро разработал новый план.

Когда известие о поражении малочисленного португальского войска и падении Кастелло-Бранко пришло в Лиссабон, небольшое количество людей, окружавших дона Антонио, поспешили оставить его. Каждый считал его дело проигранным и старался поскорее исчезнуть. Только маленькая группа ярых сторонников, слишком сильно скомпрометировавшая себя в глазах испанцев, оставалась при нем еще некоторое время, но и она при этом искала удобный случай, чтобы каким-либо образом спастись. Дон Антонио, однако, при незначительности личной энергии и храбрости, был все же прелатом, поэтому обладал всей выносливостью и упорством, присущими этому сословию. Он решил не навлекать на себя обвинения ни в каком недостойном поступке, держаться до последней возможности и не пренебрегать самыми крайними средствами для того, чтобы не быть сбитым с ранее завоеванных позиций. Вследствие этого он еще раз обратился с прокламацией к жителям Лиссабона, призывая их защищать столицу от приближавшихся к ней испанцев. Все, что могло быть внушено патриотизмом, любовью к независимости и боязнью испанского ига, он выразил в красноречивых словах, и при этом указал на те, все еще значительные вспомогательные средства, которыми могли воспользоваться португальцы на суше и на море для защиты своего большого города в том случае, если бы для этого у них оказалось достаточно патриотизма и храбрости. Но уже через несколько часов после обнародования этих прокламаций в залах королевского дворца Рецессидада собрались депутаты от крупнейших корпораций и цехов с целью настоятельнейшим образом убедить короля отказаться от всякой военной защиты столицы. Они исходили из того соображения, что испанцы, конечно, станут бомбардировать ее и подвергнут несчастный город насилию, пожару и грабежу. Не менее опасались депутаты того, что чернь, как только в ее руках окажется оружие, набросится на зажиточных горожан и не остановится перед самыми крайними бесчинствами. Дон Антонио увидел, что здесь он бессилен, и удалился во внутренние покои. Поздно вечером, согласно предварительному уговору, к нему явился Тирадо. Король составил еще одну прокламацию, в которой протестовал против незаконного вторжения испанцев и объявлял, что только насильственная необходимость вынуждает его оставить государство и что этот отъезд отнюдь не равносилен его отречению от своих прав; после этого он переоделся до неузнаваемости и вместе с Тирадо покинул и дворец, и город, куда ему уже не суждено было вернуться. Одному верному слуге была дана инструкция действовать так, чтобы бегство короля могло быть обнаружено только на следующий день. Исполнить это поручение было нетрудно, так как никто больше не заботился о судьбе несчастного государя, и испанские шпионы, окружавшие дворец, были обмануты… Тирадо с доном Антонио поспешили в горы, к северу от города, и через них дальними обходными путями достигли ущелья, где в маленьком доме кормилицы Майор и был устроен царственный беглец.

В тот же день, когда произошел разговор Тирадо с сеньорой Майор, ее сын Мануэль со своим верным Карлосом вернулся в родительский дом. Рана его, действительно, оказалась неопасной и к тому времени почти закрылась. Но волнения последних дней, сложности путешествия, которое пришлось делать ночью по очень трудным дорогам, сильно ослабили молодого человека, и к вечеру появились даже признаки лихорадки. Недуг сына омрачил свидание матери с ним, а так как теперь дорога была каждая минута, то она решила в тот же вечер сказать Мануэлю и Марии Нуньес о судьбе, которая их ожидала и которой они должны были покориться. Она объяснила это в немногих, но решительных словах и ясно изложила причины, вынудившие избрать такой способ действий. Но понятно, что дети с такой же решительностью воспротивились этому плану и стали горячо уверять Майор, что не оставят родителей и желают разделить их участь, какой бы страшной она ни была. Мать дала им высказаться и терпеливо выждала, пока этот порыв в них не улегся. Но после этого она кротко и со всей теплотой материнской нежности начала уговаривать их:

— Как, Мануэль! Неужели — предположив даже, что с нами не случится ничего дурного, что мы останемся здесь всеми забытыми — неужели ты решишься навсегда запереть себя в этой маленькой, уединенной долине? Неужели ты хочешь похоронить здесь всю свою жизнь, бесплодно растратить молодые силы? Нет! Ведь все равно рано или поздно придется расстаться с нами. Отчего же позже, а не сейчас? И не то же ли самое приходится мне сказать тебе, Мария Нуньес? Ты еще недавно открыла нам тревогу и скорбь, живущие в твоей душе, сказала, как невыносимо для тебя постоянно укутываться в лицемерие, постоянно обманывать и обращать свою жизнь, священнейшую жизнь своего внутреннего мира, в целую сеть лжи и притворства… Отчего же теперь не хочешь ты воспользоваться случаем, какой, быть может, никогда не представится тебе, чтобы навеки освободиться от этого ужасного существования?.. Но не будем обманывать себя, дорогие дети, очень возможно, что о нас, стариках, так давно уже покинувших свет, забудут, — но ты, Мануэль, конечно, не ускользнешь от их внимания, храбрый офицер из войска дона Антонио надолго останется в их памяти, а испанцы очень ловко умеют стягивать сети, в которые попадает беглец. А ты, Мария Нуньес, неужели думаешь, что и о тебе не вспомнят? Священники Сант-Яго уже давно имеют виды на тебя и твое наследство, они, без сомнения, не забудут о тебе, и как только в их руках снова окажется неограниченная власть, они станут преследовать тебя, найдут тебя, даже если ты укроешься в самую глубь земли. Нет, повторяю, не будем обманывать себя: ваше присутствие удесятерит опасность даже для ваших родителей и во всяком случае будет держать вас в смертельном страхе. Я и ваш отец вздохнем свободно, когда будем знать, что вы в безопасности; но жизнь наша будет совершенно отравлена, когда в каждом шелесте листа, каждом шаге случайного путника нам будет мерещиться поступь испанских палачей.

И она сообщила им подробности предложения, сделанного Яковом Тирадо и состоявшего в следующем. Как только беглецы уедут, Майор с мужем переселятся в избушку ущелья, дом же, где они живут, и долина будут предоставлены кормилице и ее сыну. После этого трещину в скале заделают камнями, а сверху прикроют быстро разрастающимся кустарником; таким образом, в случае появления здесь преследователей, они поверят, что родители бежали вместе с детьми. Позднее же трещину снова можно будет освободить для прохода. Этот план, по-видимому, должен был привести к успеху: в ту пору в правительственные списки еще не вносился каждый клочок земли. Несчастные дети и их мать благодарили Бога за это обстоятельство и видели в нем залог своего будущего счастья.

— Быть может, — воскликнула Майор, — по милости Божией здоровье вашего отца снова поправится, его тело и дух выйдет из состояния тяжелого усыпления, он найдет в себе достаточно сил принять и выполнить какое-нибудь решение — и тогда, дорогие дети, мы снова свидимся; и куда бы ни повела вас рука Провидения — мы последуем за вами! Теперь же вы должны уехать — ради нас и себя. Прочь все фальшивые чувства, бессмысленную слабость! Тут потребны сильные души, докажем же, дети мои, что они живут и в нас!

Теперь уже для возражений не было повода. Красноречие Майор и ее доводы заставили замолчать молодых людей; они порывисто кинулись в объятия дорогой матери и облегчили свое горе потоком горячих слез…

Вопреки ожиданиям, удалось получить согласие и Гаспара Лопеса. На следующее утро выдался час, когда старику сделалось легче и Майор воспользовалась этим и познакомила мужа с планом Тирадо. Он охотно согласился — как отпустить детей, так и переселиться в домик кормилицы. Правда, Майор было прискорбно видеть, какие, собственно, причины руководили им в этом решении. При боязни быть обнаруженным испанцами, он желал избавиться ото всего, что могло привлечь сюда неприятеля, а самому укрыться в еще более уединенном, недоступном месте. Он предпочитал обречь себя на всевозможные лишения, лишь бы это позволяло ему спокойнее отдаваться сознанию своей безопасности. Поэтому он приказал сыну изготовить доверенности на полномочия, обеспечивающие за его детьми права на значительное состояние, и охотно подписал эти бумаги.

Час разлуки приближался. Испанцы вступили в Лиссабон и были встречены городским Советом приветственными речами, а народом — без выражения неудовольствия. Одновременно испанский флот продвинулся вверх по Таго и бросил якорь вблизи португальских судов. Принесение присяги городскими властями и занятие общественных зданий испанцами совершилось спокойно.

После жаркого и душного дня наступила ночь. Гаспар Лопес дремал, и детям пришлось ограничиться безмолвным произнесением молитвы у его постели и таким же безмолвным прощанием. Тем больше воли дали они своей скорби в комнате матери. Но она с мужественным самообладанием подавила горестные излияния молодых людей, утешила и ободрила их. Правой рукой она обняла сына, левой — дочь, и губы ее нежно переходили с одного лба на другой. Но надо было спешить. Когда оба склонили перед ней колени, чтобы получить благословение, она нагнулась к ним, внимательно посмотрела в их глаза, словно хотела заглянуть в сокровенные глубины их души, и сказала:

— О, дети мои, когда мы снова свидимся, я опять посмотрю в ваши милые глаза, и ничего не желаю я так, как найти в них то, чем полны они теперь… Это доставит мне высокое блаженство!

С этими словами она благословила их, поднялась, и сквозь трещину удалилась в ущелье.

В домике ее ждали Тирадо и дон Антонио. Встреча короля с Майор была грустной, но исполненной твердости и достоинства. Майор хотела было отнестись к нему с почтением, подобающим его сану, но он не допустил этого, сказав:

— Нет, любезная кузина, ничто не ненавистно мне так, как казаться тем, чем я не есть на самом деле. Если Провидению угодно будет возвратить меня сюда и восстановить в моих правах, тогда я снова буду королем; но в этой хижине я только беглец, в распоряжение которого вы предоставили вашего сына и ваш дом. Этого я никогда не забуду.

Тирадо попросил поторопиться и пошел вперед; дон Антонио пожал руку сеньоре Майор и последовал за ним. Еще несколько мгновений, еще одно объятие, один поцелуй — и молодые люди присоединились к шедшей впереди паре… Но — чу! Не крик ли это раздался?.. То был зов, в котором несчастное, оставшееся одиноким сердце матери выразило всю скорбь, все муки, до тех пор державшие его в своих железных оковах. Но он замер в стенах избушки. Ломай же теперь руки, ты, бедная мать, у которой в течение одного часа отняли обоих детей! Они не слышат и не видят тебя, и голос долга, призывающий тебя к постели больного мужа, будет звучать среди печального, мрачного настроя твоей души, ободрять тебя и успокаивать…

Ночь была очень темна. Путники скоро прошли ущелье, и теперь предстояло только благополучно взобраться на возвышения, замыкавшие его со всех сторон. Но оказалось, что переход здесь был менее трудным, чем в долине; подъем на утес был не крут, и порой попадались удобные для отдыха площадки. Мануэль поддерживал как мог пожилого дона Антонио, не прибегая к помощи больной руки, Тирадо помогал Марии Нуньес — он шел с ней впереди по узкой тропинке и делал это так ненавязчиво, что она почти не чувствовала его поддержки. Шелест ее платья служил для шедших позади ориентиром. Через полчаса восхождения они наконец достигли вершины. Темнота была непроглядная, небо покрыто тучами, ни одна звездочка не мерцала на нем; на северо-востоке часто блестели молнии, но воздух был спокоен — ничто не вздрагивало, ни один листик не шелестел. Но вот сверкнула яркая молния, и на протяжении нескольких мгновений путники видели слева зеркальную равнину моря в ее серебряном блеске, справа — освещенные горы и долины и даже, в слабом сиянии, белые стены родного дома… Но им нельзя было медлить. Они осторожно спустились, и через час были уже в маленькой уединенной бухте, где их ожидала лодка. Когда они сели в нее, Тирадо попросил Марию Нуньес сойти в маленькую каюту и переодеться в заранее приготовленное для нее платье; то же самое проделали Мануэль и дон Антонио, и таким образом все они вскоре стали одеты так же, как Тирадо и люди, уже находившиеся в лодке, — португальскими рыбаками, шедшими на свой промысел в море. В лодке находились нужные снасти. Тирадо сел за руль, мужчины взялись за весла, и лодка легко и быстро вылетела из бухты в открытое море.

Все благоприятствовало успеху бегства, ибо темноте ночи соответствовала зеркальная неподвижность воды. Даже весла, погружаясь в нее, не высекали тех огоньков, которые так чудесно оживляют море в ночную пору. Поднялся свежий северо-восточный ветерок, Тирадо приказал поднять парус — и лодка понеслась вперед, как легкая игрушка. Они отошли довольно далеко от берега, и вскоре усилившийся с левого борта лодки прибой подсказал им, что они вышли в открытое море. Теперь приходилось усилить осторожность. Мария Нуньес ушла в каюту, четверо гребцов оставили весла, и все находившиеся в лодке мужчины занялись сетями и удочками, чтобы, в случае встречи с неприятельским судном, сохранить ту видимость, благодаря которой они надеялись благополучно достичь цели; но при этом у каждого под одеждой было скрыто достаточно оружия для того, чтобы отважно защищать и судно, и жизнь. Предосторожность Тирадо оказалось не напрасной; пускаться дальше в открытое море он не мог бы без того, чтобы не рисковать подвергнуться тысяче нелепых случайностей, расстраивающих планы и соображения даже самого опытного морехода. Вскоре Тирадо, по своеобразному шуму и плеску воды, заметил, что вблизи должен был стоять на якоре или, в крайнем случае, медленно двигаться какой-то корабль. Тирадо изменил курс, но вахтенный на корабле уже заметил их, на мачте тотчас зажгли фонарь, и беглецам крикнули в рупор: «Эй, на лодке, сюда, или вас разнесут в щепки! Кто вы?» Не оставалось сомнений — это был испанский сторожевой корабль, курсирующий здесь для того, чтобы в этих водах препятствовать прохождению всякого подозрительного судна. Тирадо не посмел ослушаться и подплыл к кораблю, держась, однако, от него на расстоянии пистолетного выстрела. На рыбачьем жаргоне этих мест и с полным сохранением дикции и манеры жителей он объяснил, что они рыбаки из Пениче, плывущие к мысу Эспихель, и указал на сети и остальные снасти, которыми была набита лодка; подойти же к кораблю ближе, по его словам он не мог потому, что в этом случае подвергал свою лодку опасности быть опрокинутой волнами, поднимавшимися вокруг корабельной кормы. Поверил ли этому испанский часовой или по лености не нашел нужным беспокоить себя и спящее начальство из-за какой-то скорлупы, — но после некоторого колебания он крикнул: «Ладно, проваливайте!» Тирадо не заставил себя повторять этих слов. Лодка быстро понеслась вперед, к юго-востоку.

Первые лучи утренней зари только-только начали золотить лесистую вершину Эспихеля, когда лодка благополучно вошла в Сетубальский залив. Она свернула влево к самому берегу, проплыла вдоль него, обогнула далеко выдающуюся скалу и вошла в зеркально-гладкую бухту. Еще несколько минут — и беглецы увидели яхту Тирадо, на борту которой золотыми буквами красовалось название «Мария Нуньес». В это время девушка была наверху и любовалась рассветом. Новизна и красота быстро сменявшихся картин пейзажа привели ее в сладостное волнение; и скорбь, одолевавшая ее минувшей ночью, все перенесенные опасности растворились в пурпурном блеске загоравшегося дня. Когда она увидела свое имя на борту величественной и красивой яхты, ее лицо вспыхнуло румянцем, а сверкнувшие глаза поднялись на спокойно стоявшего у руля Тирадо. Впрочем, ее тут же отвлек громкий приветственный крик людей, столпившихся на яхте, а через мгновенье все уже перебрались на нее. На палубе стояли друзья Тирадо, которые выразили бы свою радость еще более шумно, если бы не узнали дона Антонио, на лице которого глубоко запечатлелись озабоченность и печаль. Они сохранили сдержанность и почтительно проводили короля и молодую сеньору в приготовленные для них каюты; каюта Марии Нуньес была убрана с большим изяществом, и девушка могла устроиться здесь весьма комфортно. Между тем Тирадо не медлил. Он приказал поднять якорь и отчалить от пристани; вскоре судно вышло в море, и когда, при поднявшемся попутном ветре, оно распустило все свои паруса, репутация его быстроты и легкости вполне оправдалась в деле. Тирадо направил яхту на юго-запад, чтобы избежать встречи с кораблями испанского флота. Впрочем, на ее борту было шесть пушек с большим количеством снарядов да еще ящик с огнестрельным оружием. К тому же немалым было и число способных сражаться молодых людей — полагаясь на них, на быстроходность яхты и защиту Провидения, до сих пор не оставлявшего беглецов, Тирадо легко и смело отправился в раскинувшийся перед ним океан.

Доброго пути тебе, быстрая красавица «Мария Нуньес»!