18 декабря 1672 года

Поездка в Корпорацию врачей на Уорвик-лейн из-за проливного дождя, да еще и аварии на Флит-стрит длится ужасно долго. Анна едет туда одна в наемной карете, она смотрит в окно, где разыгралась непогода, но почти ничего не замечает: мысли ее заняты совсем другим. У нее из головы не выходит случившееся два дня назад. Даже теперь, когда она узнала ужасную новость, Анна не может не думать об этом. А случилось как раз то, что она всеми силами пыталась предотвратить: она влюбилась в человека, который не может жениться на ней, и причина тому — деньги, положение в обществе и обязанности перед семейством. Не может или не хочет? Что, если Эдвард просто не желает менять своих привычек, своего образа жизни? А может быть, теперь, когда она отдалась ему, он считает, что она станет его любовницей? Если это так, он ошибается. Эдвард не похож на человека, который ищет с ней отношений такого рода. Но ведь он ни намеком не дал ей понять, что готов разорвать свою помолвку. За последние два дня он прислал ей три письма, она их прочитала, но отвечать не стала: чтобы выразить свои страстные чувства, он потратил много слов, но ни в одном из них она не увидела для себя твердой надежды. Разум шепчет ей, что Эдварду нужно время, он должен подумать, прежде чем отважиться на столь драматичный шаг. Она и сама не хочет, чтобы он принял решение второпях, а потом пожалел об этом. И все же, когда той ночью стало понятно, что они любят друг друга, когда любовь их была подкреплена столь осязаемо, она страстно желала видеть его перед собой на коленях с предложением руки и сердца, слышать из собственных его уст признание в вечной любви и преданности. Если бы она могла посмеяться над собой сегодня — если бы она вообще могла сейчас смеяться, — ее позабавили бы эти чувства. Что и говорить, она во многом такая же женщина, как и другие, ничем не лучше.

Карета сворачивает на Уорвик-лейн и останавливается перед парадной дверью Корпорации. Дверца кареты открывается, и Анна выходит, нагибая под проливным дождем голову. Льет как из ведра, и под мощными струями ливня грязь немощеной улицы дрожит и ходит ходуном. Она минует белокаменный фасад здания и сворачивает за угол, в узкий проход позади, ведущий к двери анатомического театра. Впереди под яростными порывами ветра с визгом и скрипом раскачивается вывеска ремесленника, на которой изображен ряд новеньких гробов.

Она входит в переднюю, крохотное, тускло освещенное помещеньице с высоким потолком; здесь тихо, только слышно, как где-то в вышине по крыше глухо барабанят капли дождя. Такое ощущение, будто она нырнула под воду. Но с тех пор как Анна получила от доктора Стратерна срочное письмо, она и так ощущает себя словно подвешенной в воздухе, лишенной опоры, опустошенной. Она способна теперь лишь регистрировать внешние впечатления: стук туфель по мраморному полу, густой, плотный запах тяжелой, насквозь промокшей накидки, которую она вешает на крюк, чуждое прикосновение к щекам холодных кожаных перчаток, когда она стряхивает капли дождя. Она снимает перчатки и трет о шерстяные рукава платья озябшие ладони: царящий в здании театра могильный холод проникает даже сюда.

Центр анатомического театра освещается двумя люстрами и несколькими напольными светильниками, окруженными мутным световым ореолом. Все остальное — операционные столы по периметру, скамьи на галерее для зрителей, обшитые панелями стены — тонет в полумраке. Закрыв за собой дверь, она сразу видит стол для анатомирования, с которого свисает несколько длинных спутанных прядей, и небрежно брошенное на стул платье. Она застывает на месте, ноги ее словно прирастают к полу.

К ней молча подходит доктор Стратерн. На нем траур — это дурной знак. Он смотрит на нее с дежурным выражением участия на лице — так санитар в Бедламе наблюдает за подверженным буйным припадкам его обитателем. За спиной Стратерна еще один врач, рыжеволосый и молодой. Его подавленное состояние чувствуется сразу, не надо заглядывать и в лицо: вяло опущенные плечи, унылая поза. Наверное, слишком чувствителен, эта работа явно не для него.

— Не при таких обстоятельствах хотел бы я встретиться с вами снова.

В присутствии постороннего Эдвард говорит сдержанно, хотя глаза светятся живым сочувствием.

— Но я был уверен, что вы захотите увидеть ее, — добавляет он.

Он мягко касается её руки, и, повинуясь его приглашению, она пересекает зал и подходит к столу.

На нем лежит тело юной девушки. Анна подносит пальцы к ее щеке, все еще нежной, как лепесток цветка, но мертвенно-бледной и бескровной, как скорлупа куриного яйца.

— О Люси, — потрясенно шепчет она.

На девушке длинная белая рубаха из мягкой фланелевой ткани, собранная вверху, вокруг шеи, и на рукавах, вокруг запястий; подол ее настолько длинен, что закрывает ноги, и его можно было бы завязать узлом, как мешок: это ее похоронный саван. К горлу Анны подкатывает комок; она больше не в силах сдерживать нахлынувших слез. Сначала вытирает глаза рукой, потом предложенным Эдвардом носовым платком. Мужчины, как и всегда при виде женских слез, смотрят на нее с некоторым беспокойством, будто опасаются, что она начнет сейчас рыдать и заламывать руки, а то еще того хуже, кричать и рвать на себе одежду. У нее в голове мелькает мысль, что, разыграй она сейчас такой спектакль, ей могло бы действительно полегчать, во всяком случае, это лучше, чем сдерживаться и подавлять свое горе; но в данный момент у нее слишком много вопросов, так что приходится натянуть вожжи.

— Где ее нашли?

Голос ее звучит так резко, что она сама не узнает его.

— Доктор Хеймиш, будьте добры, расскажите, мм… миссис Девлин…

Перед тем как произнести ее имя, он делает легкую паузу, и она понимает, что он чуть не назвал ее Анной.

— …все, что вам сообщил сторож.

— Он обнаружил ее в Саутуорке, в одном из переулков. Там, где много…

Он умолкает, внезапно вспомнив, что разговаривает с дамой.

— Где много публичных домов, — заканчивает она за него. — Не нужно подбирать для меня какие-то особые слова.

Он слегка краснеет, но продолжает.

— Она была… при ней ничего не было… простите, на ней ничего не было. Мы не знаем, бросили ли ее там уже в таком виде или ограбили позже. Еще он сказал, что крови рядом с телом не было, и поэтому мы можем заключить… — он бросает взгляд на своего руководителя, — что смерть настигла ее где-то в другом месте. Он сказал, что опросил людей, проживающих в этом приходе, но никто ее не опознал.

Другими словами, сторож положил тело Люси на тележку и возил ее по всем имеющимся в округе заведениям и домам. Неужели он не догадался прикрыть Люси одеялом или хотя бы соломой? Ей больно думать, что даже после смерти Люси была совсем беззащитна. Нет, не так, не даже после смерти, а как раз после нее она осталась совсем беззащитной.

— В Саутуорк она могла попасть откуда угодно, Лондон большой, — говорит Анна. — А почему сторож не отвез ее в церковь?

— А вот почему, — отвечает Эдвард.

Он заворачивает ей рукав и одновременно кивает Хеймишу сделать то же самое с другим рукавом. Потом делает шаг назад, чтобы Анне хорошо было видно. На обоих запястьях Люси видны глубокие разрезы.

Значит, самоубийство. Чтобы Люси совершила его, с ней должно было случиться что-то ужасное. Возможно, у них с тем молодым человеком вышли все деньги или просто он бросил ее. Скорей всего, и то и другое. И она попала в хищные лапы какой-нибудь мадам, хозяйки публичного дома или сводницы, которые рыщут повсюду, охотясь за юными беспомощными и одинокими девушками, попавшими, как и Люси, в трудное положение. Но в любом случае лишиться после смерти утешительных объятий церкви ужасно. Самоубийство — страшный грех, и церковь отказывает самоубийцам в погребении по принятому обряду. Придется кое-кого подмазать как следует, чтобы Люси похоронили хотя бы во дворе церкви Святого Климента Датского, но даже и тогда можно лишь надеяться, что ее похоронят в северной части его, где земля считается наименее освященной, и не лицом вниз. Маленькое утешение, но могло быть и хуже: самоубийц все еще иногда закапывают где-нибудь за пределами города, на перекрестке дорог, с осиновым колом в груди.

— Сторож привез ее сюда, надеясь заработать несколько лишних шиллингов, — говорит Эдвард. — Доктор Хеймиш не захотел подвергать ее новым испытаниям и заплатил, иначе она могла попасть в руки людей менее разборчивых. Я сразу узнал ее — я ведь видел ее на балу у короля. Остальное вы знаете.

Когда печальный рассказ подошел к концу, ей, кажется, стало даже немного легче.

— Что теперь от нас требуется, говорите, мы все исполним.

— Вы абсолютно уверены, что это самоубийство?

— На теле нет никаких следов насилия, кроме этих.

Нет, она должна сама убедиться в том, что Люси не изнасиловали, хотя от одной мысли об этом ей становится дурно.

— Совсем никаких? — уточняет она.

— Уверяю вас, ничего подобного.

Слабое утешение, но все же кое-что. Она проводит пальцем по порезу на запястье Люси.

— Вы можете как-нибудь замаскировать эти раны?

— Не знаю, получится ли, но попробуем.

Стратерн метнул на Хеймиша суровый взгляд, отсекающий любые возражения.

— Я переговорю со священником церкви Святого Климента и сразу пришлю за ней.

Говорить больше не о чем. Она осторожно убирает волосы с лица Люси и еще раз подавляет рыдание. Всякий раз, когда она видит смерть, ей бросается в глаза, как сильно меняется тело человека, когда его покидает душа. Контраст между жизнью и смертью особенно отчетливо виден у тех, кто умер в юном, нежном возрасте, словно, когда мы, старея, утрачиваем бодрый дух и жизненные силы юности, различие между этим миром и будущим уменьшается и бледнеет. И хотя она понимает, что у этой лежащей сейчас перед ней Люси нет ничего общего с той Люси, что обрела вечный покой, она наклоняется и прижимает губы к ее холодному лбу.

— Позвольте проводить вас до экипажа, — говорит Эдвард.

Он идет вслед за Анной в переднюю, снимает с крючка накидку и кутает ей плечи. На улице все еще идет дождь.

— Возьмите мою карету.

— Спасибо, я доберусь сама.

Отклоняя его предложение, она понимает, что это значит гораздо больше, чем просто отказ. Понимает и он сам. Анна встречается с ним взглядом, и Эдвард качает головой, словно отказывается верить ей.

— Я должен встретиться с вами еще раз.

Но даже теперь, стоя перед ней лицом к лицу, Эдвард ни слова не говорит, решил ли он что-нибудь со своей помолвкой; он просто хочет снова с ней встретиться, и все.

Неужели он в самом деле думает, что она станет его любовницей? Нет, на такое она не пойдет, это невозможно. Если его устраивают подобные отношения, значит, он ее не любит, а если и любит, то совсем не так, как она себе это представляла. Эта мысль порождает в груди у нее такую боль, что у нее перехватывает дыхание. Неужели с этой болью придется жить теперь до конца дней своих?

— Доктор Стратерн…

Официальное обращение Анны еще более увеличивает пропасть между ними.

— Я прекрасно вижу теперь, что наделала много ошибок. Прошу вас, давайте не станем совершать еще одну.

Смущенно хмурясь, он наклоняется к ней ближе.

— Но мы с вами должны видеться — хотя бы для того, чтобы вместе найти убийцу вашего отца и моего дяди.

Мягко, но решительно она кладет руку ему на грудь, не позволяя придвинуться еще ближе.

— Для этого вовсе не обязательно видеться. Что случилось, то случилось, но второй такой ночи не будет.

— Вы жалеете об этом?

«Конечно жалею, — хочется ей сказать, — Потому что полюбила вас».

— А вы — нет? — вместо ответа спрашивает она.

— Я не могу так сказать. Нет, что я такое говорю, конечно не жалею!

— Но вы помолвлены с другой женщиной, вы собираетесь на ней жениться, доктор Стратерн. Мы больше не увидимся. Если найду что-нибудь по нашему с вами делу, я напишу вам.

Он не ожидал от нее такой серьезной решимости. Стоит и тихо качает головой, словно не вполне понял смысл ее слов, но он джентльмен и не станет больше настаивать. Она накидывает капюшон и направляется к двери.

— Миссис Девлин, — кричит он ей вслед, — позвольте мне присутствовать на ее похоронах!

Что-то похожее на улыбку пробегает по ее губам.

— С вашей стороны это будет великодушно. Боюсь, провожать ее почти некому.

Широкие, костистые плечи миссис Уиллс протискиваются вперед, все тело ее сотрясается от рыданий. Рот некрасиво разинут, и без того резкие черты лица перекосились. Глаза покраснели и опухли, от них остались лишь узенькие щелочки. Из груди рвутся причитания, похожие на первобытный, нечленораздельный вой матери, потерявшей своего ребенка. Смотреть, как убивается всегда чопорная миссис Уиллс, так же горько, как и видеть мертвую Люси. Рядом с ней застыла безутешная Эстер, она молчит, словно в рот воды набрала, и только слезы непрерывно катятся у нее по щекам.

Анне и прежде приходилось бывать вестницей печальной новости о кончине человека, но такого с ней еще не было. Самой себе она кажется страшной старухой с косой, принесшей беду людям, которых она любит; ее убивает мысль, что они считают ее виновной в смерти Люси. Впрочем, Анна и сама считает, что во всем виновата она. Она опускает голову и прижимает кончики пальцев к переносице. Но пульсирующая боль, сперва зародившаяся где-то в районе глазных впадин, уже не на шутку разгулялась под крышкой черепа, и эта простая попытка облегчить страдание не приносит пользы.

— Как? — восклицает сквозь рыдания миссис Уиллс. — Почему?

Вопрос, по крайней мере, поставлен прямо.

— Кажется, она покончила с собой.

От такого ответа не становится легче ни экономке, ни служанке — отчаянное горе становится еще горше. Но вот с ответом на вопрос «почему» сложнее.

— Должно быть, с тем молодым человеком они расстались, ей было очень трудно, вот она и не выдержала.

— Но почему она не вернулась обратно? — плачет Эстер.

Анна качает головой.

— Хотела бы и я это знать, — тихо говорит она.

Миссис Уиллс протягивает длинные сухие руки, обнимает Эстер, прижимает ее к своей груди и начинает баюкать, словно ребенка. Анне и самой очень хочется прижаться к ним, хочется, чтобы и ее кто-нибудь пожалел. Она встает из-за стола.

— Пойду расскажу матери, — говорит она.

Но, еще не войдя в ее комнату, она видит, что бедная Шарлотта увлеченно играет с черноволосой куклой, с которой в детстве играла сама Анна, она напевает ей что-то приятным, слегка хрипловатым голосом. Поймет ли она, если Анна ей все расскажет? Да и зачем, какой в этом смысл? Тем более что Анне невыносимо видеть свою мать несчастной. В доме и без того хватает горя.

Анна поворачивается и поднимается к себе. С каждым шагом по лестнице болезненный удар в ее голове горячей волной толкается в глазные впадины, даже слегка темнеет в глазах. Она заходит в спальню и по привычке идет к рабочему столу, где стоит флакончик с лауданумом. Желтое гладкое стекло его приятно холодит ладонь. Даже если просто сжимать его в ладони, это немного успокаивает; но, увы, теперь ей ничто не поможет, она это знает. Даже в этой горьковатой жидкости ей не найти утешения. Она принимала опиум, чтобы притупить боль, а он притупил все ее чувства. Ну почему она была столь невнимательна и беспечна, ведь можно было предвидеть, к чему приведет связь с этим молодым человеком! Можно было помешать ей сделать опрометчивый шаг.

Анна с силой сжимает флакончик в ладони, словно хочет раздавить его, и вдруг швыряет через всю комнату; пузырек шлепается о стену, оставив на ней бесформенное пятно, словно пятно засохшей крови.

20 декабря 1672 года

Сколько он себя помнит, Эдвард всегда хотел, чтобы жизнь его постоянно шла по накатанной, привычной и знакомой колее. Но, вставая из-за обеденного стола в доме Кавендишей и протягивая руку Арабелле, он вдруг с замешательством думает о тупом и скучном однообразии этой ежедневной рутины: обязательный, до малейшей детали продуманный ритуал полдневного ланча, сопровождаемый учтивым, изысканным и совершенно пустым разговором, потом короткий променад в гостиную. Вслед за будущими родственниками, медленным, размеренным шагом, обреченно идет он туда со своей нареченной невестой и сам себе кажется запряженной в телегу лошадью, которая покорно тащится по разбитой дороге, по которой ей суждено влачиться всю жизнь до самой смерти. В гостиной надо обязательно посидеть часок-другой всем вместе — это делается потому, что именно так проводит свой день настоящая знать, сливки общества.

Гостиную Кавендишей он изучил до того хорошо, что тоска берет от одного ее вида, и не только потому, что, вернувшись из Парижа, он бывает у них с визитом чуть не каждый день: в отделке этой дорого обставленной комнаты нет и следа того, что у людей зовется оригинальностью или воображением. Стиль обстановки удивительно, даже аскетически примитивен, несмотря на явные попытки произвести впечатление роскоши: обитые ярко-желтой парчой стены, венецианские зеркала в золоченых рамах, потолок, на котором летают стаи розовощеких путти. Арабелла с матерью, как всегда, садятся на обитый ультрамариновым шелком диван. Сэр Уильям опускается в большое кресло возле камина, протягивая подагрические ноги поближе к огню и откинув голову на удобный загиб спинки. Он сейчас сразу уснет и проспит до тех пор, пока слуги не принесут вино и фрукты. Эдвард предпочитает кресло поближе к окну, где можно пролистать новейшие приобретения библиотеки сэра Уильяма, уложенные в стопку на низеньком столике.

Кроме Эдварда, этих книг никто ни разу не раскрывал. Сегодняшний томик под названием «Наблюдения месье де Сорбьера во время его путешествия в Англию», похоже, может доставить ему несколько приятных минут. Он раскрывает книжку и пальцем пробегает по ее гладким, цвета слоновой кости страницам. Но, не успев прочитать и строчки, Эдвард понимает, что сегодня ему не до чтения: он расстроен, мысли его заняты совершенно другим.

Раскрыв книгу, он сразу вспоминает об Анне. Нет, эта книга никакого отношения к ней не имеет; просто, за что бы он теперь ни взялся, что бы ни делал, она не выходит у него из головы. Если смотрит в окно, где бы ни находился, он думает: а вдруг она сейчас пройдет мимо. Глядится в зеркало утром, повязывая шейный платок, опять думает: понравится ли ей этот цвет? Едет в карете и вспоминает, как прекрасна была она в последний раз, когда они ехали вместе: да, она казалась усталой, по лицу было видно, что страдает, но сколько в ней было изящества и грации, сколько силы и достоинства, разве хоть одна из знакомых ему женщин может похвалиться этим? Или представляет, как они станут говорить и о чем. Он думает о ней постоянно: утром, вставая с постели, и вечером, отправляясь спать, когда он один и когда в обществе. И, о ужас, даже когда сидит в комнате отдыха в доме своей невесты, а это уже пахнет предательством. Правда, он не совсем уверен, кого именно он предает: Арабеллу, Анну или себя самого.

И тут бесполезны любые, самые страстные апелляции к разуму или совести. Разум глух, совесть спит, царит и торжествует одно желание, оно не покидает его ни на минуту, как жажда, которая преследует путника в раскаленной пустыне. Воспламенить его воображение могут самые простые и обыденные вещи: он видит отражение в реке или сухой листок, носимый ветром над пустынной улицей, и перед ним по непостижимой ассоциации предстает ее яркий и живой образ. Да что там воображение… Он наконец постигает тайну, известную всем поэтам: любовь к женщине, даже самая благородная и бескорыстная, это болезнь, и симптомы ее — страстное желание видеть любимую и постоянное и неодолимое физическое к ней влечение. Недуг ужасный, мучительный, он терзает его, не давая ни минуты покоя. Память о пылких объятиях с ней не позволяет ему уснуть всю ночь напролет, но ведь и день не приносит покоя. Разве можно забыть, с какой неистовой страстью билась она в руках его, слившись с ним в единое целое — о, силы, питающие эту страсть, у нее поистине неистощимы. Стоит только закрыть глаза, и сразу чудится упоительный вкус ее горячих губ, видятся бездонные глаза ее, слышится голос, шуршание ее платья… она здесь, рядом, сейчас вот только он откроет глаза, и…

Особенно остро ощущает он ее отсутствие, когда находится в анатомическом театре. Ему кажется, что она может появиться здесь в любую минуту, как это было на днях, когда она возникла в проеме двери, вся мокрая от дождя и потрясенная новостью о смерти Люси. Или когда появилась в первый раз, и потом рассказала ему о себе, о своем прошлом. Но чаще всего ему грезится, как они вместе работают, эта мечта, как ни странно, приносит ему глубокий покой и даже радость. Правда, поделись он своей фантазией с кем угодно, его, чего доброго, сочтут сумасшедшим.

Еще несколько месяцев назад он представить себе не мог, что труд, которому он посвятил свою жизнь, можно разделить с женщиной, существом низшего порядка. А уж если бы кто сказал ему, что когда-нибудь он будет ассистировать женщине во время операции по ампутации ноги, он рассмеялся бы такому человеку в лицо. Да, на свете бывают и повивальные бабки, и женщины-костоправы, и даже опытные в лечении болезней аристократки, которые пользуют домочадцев, слуг и окрестных поселян. Однако он никак не думал, что встретится с женщиной, не только более образованной, чем он сам, но куда более опытной и искусной (о, он с готовностью признает это!) во врачебном деле. Он, конечно, превосходный анатом, и мало кто может сравниться с ним в этом, но как лекарю ему до нее далеко. И вот еще что: он всегда считал, что призвание мужчины и семейная жизнь — вещи совершенно разные. А теперь его не покидает мысль о том, что с женщиной, которая могла бы стать его женой, можно и работать рука об руку, занимаясь делом своей жизни, — мысль удивительная, мысль революционная, такого прежде не приходило, да и не могло прийти ему в голову.

Но, увы, этому не бывать. Она отказывается его видеть. Она отказывается даже принимать его письма; за два дня, с тех пор как Эдвард видел ее в последний раз, он послал ей четыре, каждый раз все более отчаянных, наполненных мольбами, письма, и все она вернула непрочитанными. Она не дала ни намека, что переменит к нему отношение, если он станет свободным. О, она независима, она горда. Невозможно представить, что она выйдет замуж из каких-нибудь не совсем чистых соображений. Богатство и положение в обществе, эти два качества, которые, как он всегда полагал, естественно характеризуют каждого человека, похоже, в глазах ее мало что значат. И если отнять у него его богатство и его положение, что останется, что он может предложить ей? Только себя самого. Эта мысль унижает его, заставляет робеть перед ней. Раз она легко избегает его сейчас, после того, что между ними произошло, значит, скорей всего, она не любит его — о, как больно, как невыносимо об этом думать!

— Эдвард!

Он поднимает голову и видит устремленные на него прекрасные глаза Арабеллы. И мать ее не отрывает от него пристального взгляда. В лице его невесты то же раздражение, что и в голосе. Должно быть, она уже не в первый раз окликает его, а он и не слышит.

— До вас не докричаться, неужели так увлекательна эта книга?

Лицо ее искажается недовольной гримаской.

— Да нет, не особенно, — рассеянно признается Эдвард.

Его искренность там, где от него ждали обыкновенной учтивости, производит незамедлительный и сильный эффект; настолько сильный, насколько позволяет удушливая атмосфера гостиной Кавендишей. Арабелла смотрит на него широко раскрытыми глазами, словно ее только что хватил легкий удар. Мать ее вдруг подчеркнуто внимательно начинает присматриваться к нему, словно охотничья собака, которая почуяла незнакомый запах.

— Что это с вами? — поднимает брови Арабелла.

Он хочет сказать, что ему здесь трудно дышать, что он задыхается, что вот только сейчас он вдруг понял, что в этой обстановке его медленно и верно душат живьем.

— Эдвард, что случилось?

Не отвечая, он закрывает книгу и кладет ее на стол. «Как странно, — думает он, — единственный человек, который, кажется, должен бы знать меня, как никто другой, совершенно глух к тому, что происходит у меня в душе. Вся жизнь моя перевернулась, летит вверх тормашками, а ей невдомек». Впрочем, нет, по отношению к Арабелле так говорить не вполне справедливо и даже не совсем честно. Это он позволяет своей жизни катиться по гладкому, накатанному пути, хотя лучше всех знает, что все теперь переменилось.

Он встает, пересекает гостиную и подходит к Арабелле. Он думает сейчас, сколько раз он уже разочаровывал ее и сколько раз наверняка ему предстоит это в будущем. Он прежде всего окажет ей громадную услугу, хотя сама она, возможно, поначалу так считать не будет.

— Арабелла, — начинает он и тут же умолкает, встретив обращенный к нему невинный вопрошающий взгляд.

Невеста его совершенно не готова к тому, что он сейчас собирается ей сказать. А вот леди Кавендиш, похоже, чует, что назревает нечто из ряда вон. Она смотрит на него чуть ли не со злой издевкой и вместе с тем безропотно. «Подумай, сколько горя ты собираешься причинить этому чистому созданию», — красноречиво говорит и легкий наклон ее головы, и почти неприметно вздернутый подбородок.

— Арабелла, — повторяет он, — могу я поговорить с вами наедине?