И новую пару туфель она тоже не может себе позволить. Так думала Клер, разглядывая выставленные в витрине бутика изящные туфельки из тонких кожаных ремешков на высоченных каблуках. Уже не говоря о том, что ей просто некогда бегать по магазинам, времени до свидания с Джанкарло осталось всего ничего. По вымощенной булыжником улочке, где она находилась, уже медленно вытягивались тени; где-то поблизости, из лабиринта тесных и путаных переулков вблизи Сан-Марко доносился звон церковных колоколов. Да, страшная жалость, потому как вон те черные вечерние туфли, что слева, идеально подошли бы к ее новому платью. Клер с трудом отвела взгляд от выставленной в витрине обуви и сфокусировалась на своем отражении, поправила тоненькую, как спагетти, лямку на плече. Платье было изящным, сидело как влитое, в нем она, несомненно, выглядела необычайно сексуально. Оно было теплого красного цвета и самого простого фасона, но эффект получился просто сногсшибательный. Она никогда и ни за что не купила бы его, если бы не настояла Гвен. Именно она первой углядела платье в витрине магазина, о котором им говорила Франческа.

– Мне красное не идет, – нерешительно пробормотала Клер.

– А моя мама говорит, что все женщины выглядят в красном суперски! – возразила Гвен. – Просто красный должен быть тот, что надо.

Выйдя из примерочной, Клер по выражению лица Гвен сразу поняла: этот красный оказался тем, что надо. Вообще все платье было то, что надо. “Убивает прямо наповал!” – эти слова, произнесенные Гвен, очевидно, служили комплиментом. Да и девушка-продавец тоже рассыпалась в похвалах. Но времени подбирать к нему туфли уже не было. Гвен спешила в гостиницу, где договорилась встретиться со Стефанией.

Клер опустила глаза и взглянула на свои лодочки со стоптанными каблуками. Их давно уже пора сменить на что-нибудь пристойное, поскольку портят все впечатление. Нет, разумеется, с учетом того, что на ней надето, Джанкарло вряд ли будет разглядывать ее ноги. До встречи с ним в ресторане оставалось около двадцати минут; у нее еще есть минутка заглянуть в бутик и узнать, сколько стоят эти прелестные туфельки.

– Думали, я не замечу?

Клер вздрогнула и обернулась. Перед ней стоял Эндрю Кент.

– А вам не кажется, что любой разговор следует начинать с приветствия? – с дрожью в голосе спросила она.

– Приветствую. Вы считали, что я не замечу?

– Не заметите что?

– Вы прекрасно понимаете, о чем я. Вы подменили дневник. Вы и ваша сообщница. Правда, не совсем понимаю, зачем для этого ей понадобилось свалить все книги со стола.

– Гвен четырнадцать. Обычно подростки в этом возрасте страшно неуклюжи.

– Гм. Тогда, к вашему сведению, если вы до сих пор этого не знали, кража исторических документов, являющихся собственностью правительства Италии, приравнивается к весьма серьезному преступлению. И наказывается очень большим штрафом и длительным сроком заключения. Не думаю, что вам это понравится. Или поспособствует продвижению по карьерной лестнице.

– Вам не кажется, что вы сгущаете краски? Мы не крали дневника, просто позаимствовали его на время. И если это вас так обеспокоило, почему вы не сказали днем, сразу, как только заметили пропажу?

– Я заметил лишь часа два спустя, когда собирался уходить.

Тут Клер вспомнила, как удивилась, увидев, что Эндрю Кент уходит так рано. Обе они с Гвен тотчас бросились к столу дежурной, где Гвен умудрилась ловко подменить дневники, пока Франческа раскладывала сданные Эндрю книги по полкам.

– Всего этого можно было бы избежать, – добавила Клер, – если б вы согласились дать мне почитать его.

– Вопрос не в том. Вы не имеете права брать вещи у людей только потому, что вам очень хочется.

– А вы не имеете права держать до бесконечности библиотечную книгу, которую даже не раскрыли. Просто собака на сене!

– Как и вы, уважаемая. Я заметил на вашем столе несколько книг, к которым вы за весь день даже не притронулись. Наверное, потому, что работали с моей.

– Так вы за мной следили?

– Ничего я не следил! Просто вы время от времени попадали в поле моего зрения. А теперь скажите-ка мне, дополнительные махинации возле стола библиотекарши помогли вернуть мой дневник на место?

– Да, мы его вернули.

– И на том спасибо.

Он собирался сказать что-то еще, но, видно, передумал. Вообще этим вечером Эндрю Кент был не похож на самого себя. Возможно потому, что на нем был отлично сшитый темный костюм и красивая белая рубашка. Пусть без галстука, но он производил впечатление джентльмена элегантного, даже изысканного. Кент откашлялся.

– Вы выглядите просто… – начал он.

Снова зазвонили церковные колокола и напомнили Клер о времени.

– Простите. Мне пора.

– Вы случайно не в сторону Ка-Реццонико?

– Ка-Реццонико? – переспросила Клер.

– Да.

– Нет.

– Просто я подумал… вы так одеты… это изумительное красное платье… Я хотел сказать, там сегодня замечательный концерт камерной музыки. Нет, конечно, до концертов и опер в “Ла Фениче” далеко, но тоже, знаете ли, производит впечатление.

– Нет. Я приглашена на обед.

– О, понимаю… – Он нахмурился. – И пригласил вас не кто иной, как Джанкарло Бальдессари?

– Да.

– Ну конечно.

Губы его расплылись в ехидной улыбочке, и Клер это не понравилось. Какое, собственно, дело Эндрю Кенту до того, куда она идет обедать и с кем? Означает ли эта противная улыбка, что он считает ее староватой для Джанкарло? А может, ему просто не нравится Джанкарло? Или она ему не нравится?…

– Мне действительно пора, – сказала Клер, делая шаг в сторону. – Всего хорошего.

– Заметили кое-что странное в этом письме Россетти? – внезапно спросил Кент.

Клер резко остановилась. Она уже опаздывала, но любопытство пересилило.

– А вы, стало быть, заметили?

– Письмо датировано мартом, но в нем она пишет, что узнала о заговоре гораздо раньше, еще в январе. И эта переписка между Бедмаром и Оссуной. Расхождение в два месяца.

– Да, я чувствовала, что-то там не сходится. Как я могла не заметить!

– Если она уже в январе что-то заподозрила, почему прождала целых два месяца, прежде чем уведомить Большой совет? Если она, согласно общему мнению, была патриоткой, почему не бросилась сразу разоблачать заговорщиков?

– Возможно, хотела убедиться в ряде фактов, чтобы не быть голословной.

– Так вы считаете, она шпионила за наемниками?

– Вполне вероятно.

– Да в ту пору ни один человек в здравом уме не стал бы этого делать. Риск огромный. Если б ее поймали за этим занятием, убили бы на месте.

– Возможно, она сознательно пошла на риск, чтобы оградить Венецию от испанской тирании. Да и потом, насколько мне известно, ее все-таки убили. Ведь после разоблачения заговора о ней не было ни слуху ни духу.

– Если кто-то ее и убил, свидетельств тому нет никаких. Что же касается риска во имя защиты республики от испанской тирании, это сомнительно, вам не кажется? Люди редко проявляют такой альтруизм.

– Согласна с вами в том, что люди не слишком охотно идут на риск ради общественного блага. Но порой все же такое случается. История полна примеров и рассказов о людях, приносивших себя в жертву и отстаивавших правое дело лишь потому, что оно правое.

– Вижу, вы склонны верить в байку о том, что разоблачили заговорщиков лишь благодаря ее героизму. Слишком наивно, на мой взгляд…

– Тогда какова же ваша версия?

– Венецианцам угрожал Оссуна, и еще они хотели, чтобы Бедмар убрался из их города. Совет десяти руководствовался прежде всего политической целесообразностью.

– И вы считаете, что письмо было сфабрикованным?

– Я бы сказал по-другому. То, что тогда произошло, эквивалентно нравам семнадцатого века, когда в перчатки подсовывали отраву.

– И Алессандра была лишь пешкой в плане, тайно подготовленном Советом десяти?

– Письмо – лучшее тому доказательство.

– Все же не понимаю, как вы пришли к такому заключению.

– Джироламо Сильвио вовлекли в политическую борьбу с Дарио Контарини, ненавистным его соперником. Контарини был одним из любовников Алессандры. Сильвио выбрал для написания письма именно ее, так как убивал при этом одним выстрелом сразу несколько зайцев. Он не только опорочил тем самым Бедмара и Оссуну, но и запятнал честь Контарини одним подозрением в том, что его любовница как-то связана с заговорщиками. После этой истории политической карьере Контарини пришел конец. Его изгнали из синьории, он потерял все шансы когда-либо стать дожем.

– И все же не понимаю, каким образом письмо доказывает все это.

– Да единственным объяснением этому письму является тот факт, что Сильвио использовал Алессандру Россетти в своих целях, с тем чтобы опорочить Бедмара и погубить репутацию Контарини. Иначе к чему ей вообще было писать это письмо? Ведь никаких свидетельств, указывающих на то, что Алессандра Россетти была связана с заговорщиками, не существует.

– Возможно, свидетельства были, но их уничтожили. И еще, знаете, мне кажется, тут не стоит мудрить. Письмо просто является тем, что есть – предупреждением от сознательного и взволнованного гражданина об опасности, грозящей Венеции.

– Да, но как, черт возьми, она узнала о заговоре? Святой дух, что ли, подсказал?

– Не знаю. Но вполне возможно, Алессандра случайно увидела или услышала что-то. Она не была изолирована от общества. У нее были глаза, уши и мозги. Нет, лично мне претит…

– Претит?

– Ну, это когда что-то не нравится, вызывает раздражение.

– Это я понимаю. Так говорят люди, которые редко слушают, что говорят другие.

– А еще есть люди, которые слушают только себя.

– Это, несомненно, выпад в мой адрес, – хмуро заметил Эндрю Кент. – Я никого конкретно не имел в виду, употребил обобщающее существительное во множественном числе, что грамматически абсолютно правильно.

– Как я уже говорила, – перебила его Клер, – лично мне претит ваше предположение о том, что у этой женщины не было воли и высокой сознательности, что она не могла или боялась раскрыть заговор. Неужели в это так трудно поверить?

– Я, прежде всего, не верю, что он вообще был, этот так называемый Испанский заговор, а потому она просто не могла…

– Вы не верите, что был Испанский заговор, потому что зациклились на мысли, что все ее поступки и действия контролировались мужчинами…

– Я ни на чем таком не зацикливался… И вообще, о чем мы говорим?… События происходили четыреста лет тому назад, и жизнь женщин в ту пору разительно отличалась от нынешней. Нельзя брать современные идеи и верования, всякие там феминистские принципы и автоматически переносить их…

– Автоматически? Я, знаете ли, делаю свою работу совсем не автоматически. И потом…

– Автоматически применять их, – повысил голос Эндрю, – лишь потому, что вам так хочется! Это самая непозволительная ошибка историка – брать современные допущения и переносить их назад, в прошлое.

– Но то, что делаете вы, тоже в корне неверно! Вы слепо следуете традиции, утверждающей, что, поскольку в прошлом женщины не оставили надежных доказательств или записей своих мыслей и великих поступков, они вовсе не имели этих мыслей и не совершали поступков. Просто стояли где-то на обочине, пока история делалась мужчинами. То, что у женщины не было права голоса, вовсе не означает, что у нее не было собственного, вполне четко сформировавшегося мнения. Это не означает, что Алессандра не могла мыслить или действовать!

– Ничего подобного я не говорил. Вы исказили мои слова самым идиотским образом.

– Так вы называете меня идиоткой?

– Нет, не называю. Отнюдь. Я просто хотел сказать…

– Тогда вы считаете меня идиоткой.

– Господи, вовсе нет! Я считаю вас одной из самых логически мыслящих, упрямых, раздражающих, возбуждающих и завораживающих женщин из всех, кого я только знал!

Эти его слова, казалось, повисли в воздухе на секунду. Секунду, которая сопровождалась полным молчанием. То было довольно странное со стороны Эндрю Кента высказывание. И еще оно не было тщательно продуманным или заранее подготовленным – вырвалось словно случайно, точно он высказал вслух свои потаенные мысли. Оба они смотрели друг на друга, оба утратили дар речи. Заходящее солнце образовало нечто вроде тонкого золотистого нимба вокруг его головы. А глаза… такие мягкие, глубокие, бархатисто-карие – все это тоже не укрылось от внимания Клер. Куда только делся осуждающий недовольный взгляд; он смотрел растерянно и беспомощно – видно, сам не ожидал, что произнесет эти слова. Уж лучше бы не говорил – вот что прочла она в его глазах. Затем Эндрю глубоко вздохнул, собрался сказать что-то еще, но тут церковный колокол отбил час.

– Мне пора, – сказала Клер и, не дожидаясь, когда Эндрю с ней попрощается, чуть ли не бегом пустилась по переулку, стараясь оказаться как можно дальше от него.

Путаясь в лабиринтах узких безымянных улочек, она вдруг поняла: если бы эта короткая, но страстная речь Эндрю Кента была произнесена кем-то другим, она сочла бы ее очень романтичной.