Совратитель

Новым учетчиком в лесоцехе был москвич Сурков — молодой человек лет двадцати восьми с благообразной внешностью и пристойными манерами. В первый же день его пребывания на заводе мы познакомились. Настораживало лишь то, что в отличие от других зека, по прибытии в лагерь обычно направляемых на общие работы, он сразу же был назначен на придурочную должность, хотя до ареста никаких специальных знаний по лесопромышленному делу не получил. Вскоре все разъяснилось. Сурков охотно всем рассказывал о причинах своего ареста.

Надо сказать, что бывшие работники МГБ, МВД и прокуратуры всегда находились в лагере на особом положении. Следствие по их делам обычно вело Министерство государственной безопасности, а приговор им выносил не суд, а, как нашему брату политику, Особое совещание. Как правило, они сидели в лагере по бытовым статьям: за финансовые махинации или за различного рода служебные нарушения, и рассматривались лагерной администрацией как свои люди, согрешившие, но не враждебные государственному строю, словом — не «враги народа». Их всячески опекал оперуполномоченный, благодаря чему они получали более легкие работы и другие льготы. Лагерные начальники хорошо понимали, что и сами не безгрешны и в любой момент могут загреметь в тюрьму, что случалось довольно часто.

Сурков то ли по глупости, то ли от сознания своей полнейшей безнаказанности довольно откровенно и цинично рассказывал о былой деятельности, невольно выдавая государственные тайны. Он работал в Москве, в районном отделении МГБ, и заведовал агентурой. Под его началом находилось некоторое число секретных сотрудников, попросту говоря, стукачей, от которых он собирал информацию о разговорах и настроениях рабочих и служащих предприятий и учреждений своего района. Деятельность сексотов оплачивалась, и в обязанности Суркова входило также составление денежных ведомостей. С ведома начальства, которое также имело навар от этих махинаций, он заставлял своих подопечных расписываться в получении предназначенной каждому из них мзды, а выдавал им сумму меньшую, оставляя часть денег себе. Дело это было секретное, и до поры до времени обманутые молчали. Но случилось так, что, как говорил Сурков, «одна блядь, которая спала с кем ни попадя», спуталась с сотрудником МГБ из Особой инспекции, то есть отдела, наблюдавшего за деятельностью секретного ведомства. Женщина все рассказала своему партнеру, началось следствие, несколько человек из отделения были арестованы, и все получили по десятке.

Любопытно, что, повествуя о своем деле, Сурков все еще ощущал себя причастным к работе ведомства.

— Я смотрю, — рассказывал он, — дурак-следователь собирает моих людей, грузит их всех вместе в автобус и везет на очную ставку. Я ему говорю: «Ты, что, сумасшедший, правил не знаешь? Ты ж их всех закладываешь!» А он только смеется: «Это теперь не твоя забота!»

В другой раз Сурков говорил:

— А ведь какая была житуха! Утром приходим на работу и давай травить анекдоты, кто что слышал и знает. Только и раздается в комнате: «ха-ха-ха» да «ха-ха-ха». Так до обеда. Ну, а по вечерам, конечно, за работу!

— Тебе, что ж, и стукачей вербовать приходилось? — спросил как-то я.

— Ну не без этого, везде нужны свои люди,

— И соглашались?

— А куда денутся? Один упирается, пригрозишь ему и предъявишь компромат. Всякий что-либо не то сказал или сделал. Святых ведь не бывает! Скажешь: «Ты, что ж, не советский человек, разведке советской помогать не хочешь? А мы, между прочим, о тебе вон какую информацию имеем и запросто посадить можем! И отца, и жену заметем!» Покрутится, покрутится и даст подписку с нами связь держать. А иному посулишь тепленькое местечко на работе или там повышение какое. Ну и деньжат пообещаешь.

— Стало быть, ты из порядочных людей доносчиков делал, совращал?

— Да чего их совращать? Наши люди ведь так и норовят друг на друга донос написать. Одно ведь сволочье! А мы контролируем, чтоб не врали!

— Ну и многих ты посадил через своих агентов?

На этот вопрос Сурков предпочел не отвечать, знал, что в лагере могут и пришить.

Надзор делал Суркову всяческие послабления. Я помню, как однажды я был потрясен, когда, зайдя в инструменталку лесобиржи, обнаружил там Суркова, закусывавшего и выпивавшего с приехавшей к нему на свидание женой. Мы получали свидания с родственниками в специальном помещении на вахте на небольшое время, иногда на несколько часов. Сурков же сумел договориться, чтобы его жену пустили на завод, и провел с ней там целый день. Разумеется, ее никто не обыскивал, и она притащила мужу спиртное.

Завелись у Суркова и дружки. Как правило, это были, по выражению Суркова, «люди нашей системы». Все они как-то друг друга находили и друг друга понимали. Особенно сошелся Сурков с неким К., широкоплечим детиной высокого роста, с весьма респектабельной внешностью. Это был недоучившийся врач лет сорока, никогда не занимавшийся медицинской практикой. Он «умел жить». Его работа заключалась в том, что он обслуживал начальников, вывозя их на охоту, для чего специально держал собак. Был у него еще один, совершенно специфический промысел: он делал у себя на даче уколы высокопоставленным лицам, заболевшим сифилисом и желавшим сохранить болезнь в тайне.

К. работал на заводе учетчиком пиломатериалов, но когда стукнули морозы и ему больше не захотелось трудиться на улице, дружки решили помочь ему перебраться в контору. Для этого задумали интригу, распустили слух, будто один из работавших в конторе зека — стукач, которого следует опасаться. Сурков в этих делах хорошо разбирался, так что все было сделано довольно профессионально. Расчет был основан на том, что окружающие выживут оклеветанного из конторы, а оперуполномоченный за него не вступится, ибо это не его кадр. Бедняга пережил немало тяжелых минут, тем более что лагерники склонны к стукачемании. Впрочем, никто из друзей в эту сплетню не поверил, а вскоре и его начальник, также заключенный, догадался о цели этого навета.

Сурков был не только мошенник, но и авантюрист. Скуки ради он решил завести любовную интрижку. В бухгалтерии завода работала счетоводом вольняшка, девушка лет девятнадцати. Это было доброе существо с горькой судьбой. Ее мать умерла, когда она была еще ребенком, отец женился, и в доме мачехи ей жилось несладко. Какой-то дальний родственник, занимавший скромную должность в управлении лагеря, сумел там договориться, забрал ее из районного центра, где она училась в школе, и устроил счетоводом на завод. Она была бесконечно счастлива, получив возможность жить самостоятельно на свой скромный заработок. Работавшие в бухгалтерии заключенные жалели ее и помогали овладеть новой для нее профессией.

Девушка она была добрая. Однажды, когда мой друг в зоне серьезно заболел и я ей об этом рассказал, она по собственной инициативе принесла мне для него несколько свежих яиц. Чтобы оценить этот поступок, надо учесть, что вольнонаемным запрещалось вступать в какие бы то ни было контакты с заключенными сверх тех, которые требовались по работе. Бог не наделил ее особенно красивой внешностью: она была худенькая, небольшого росточка, но с милым, немного комичным, кукольным личиком. Это было существо наивное и совершенно невинное.

Сурков счел ее подходящей для небольшого развлечения. Заключенных, вступавших в связь с вольными женщинами, сурово наказывали БУРами и ЗУРами (бараками и зонами усиленного режима). Но Сурков считал, что ему все сойдет с рук. Он зачастил в контору завода, присаживался около девушки, поглядывал на нее влюбленными глазами, словом, пускал в ход весь несложный ассортимент приемов столичного ловеласа. Одинокая, не знавшая мужского внимания девушка попалась на удочку. Однажды, когда Сурков работал в ночную смену, девушка после конца рабочего дня осталась на заводе, прокралась к нему в контору лесобиржи и провела там ночь. Уходя в зону. Сурков запер ее в конторе, в комнате заведующего биржей, чтобы ее не обнаружил какой-нибудь надзиратель, случайно зашедший в помещение.

Утром я, как обычно, вышел с бригадой на работу и сел оформлять погрузочные документы. Тут вдруг я услышал тихий, робкий голос, доносившийся из-за двери комнаты завбиржей:

— Филыптинский! Выпустите меня, пожалуйста!

Я отпер дверь, и девушка стремглав побежала в бухгалтерию завода.

Вечером в зоне я слышал, как Сурков распространялся:

— Лежит, стерва, как колода, не шевелится. Я ее уж и так, и сяк. Толку от нее грош.

Разумеется, связь Суркова с девушкой вскоре стала всем известна. Вычислить это было нетрудно. Надзор засек, что она не уходила с завода после конца рабочего дня и не проходила через вахту на следующий день. Да и сам Сурков щадить свою жертву не собирался и со смехом рассказывал о своей любовной победе. К тому же, по слухам, один работник бухгалтерии из заключенных написал на него донос. Гнев начальства обрушился не столько на Суркова, сколько на девушку, которую со скандалом уволили с работы. Родственник, у которого она жила, выгнал ее из дома, сочтя, что она позорит его семью. Жить ей было негде, денег у нее не было. Одинокая, обездоленная, потрясенная происшедшим, девушка пыталась покончить с собой, но ее откачали в местной больнице.

— А ты не боишься, что против тебя возбудят дело как против виновного в попытке самоубийства? — как-то спросил я Суркова.

— Не привлекут, — злобно ответил Сурков, — она совершеннолетняя, знала, на что идет. Сурков был сведущ в законах.

Мечтатель и моралист

Васька Чернов и его друг Афанасий Ильич были неразлучны. Оба они родились и большую часть жизни провели в небольшом поселке Архангельской области, и, вероятно, это было единственной причиной сближения столь не похожих друг на друга людей. В их беседах постоянно мелькали имена общих знакомых, упоминались мелкие местные события и поселковые сплетни. Но хотя «среда обитания» друзей в прошлом была одна и та же, положение их в обществе существенно различалось.

Афанасий Ильич был значительно старше своего друга, на вид ему можно было дать лет пятьдесят. В прошлом он был помощником директора на небольшом заводе, в одном из^цехов которого работал наладчиком станков Васька. Осужден Афанасий Ильич был по указу о крупных хищениях. Ко времени нашего рассказа он уже отбыл большую часть срока. Это был человек среднего роста, коренастый, лысоватый, с брюшком. С его лица не сходило угрюмое выражение, обычно свойственное старым лагерникам. Неторопливо, тихим голосом рассказывал он о причинах своего ареста, ругал местную власть и неправедный суд, вспоминал свое многочисленное семейство — жену и троих взрослых сыновей, а также живших в поселке стариков-родителей. Практичный и цепкий в житейских делах, он сумел приспособиться к лагерной жизни и через знакомого нарядчика, за крупную мзду, устроиться на продовольственной базе, не утруждая себя тяжелой работой. В прошлом, заведуя хозяйством на заводе, он, видимо, не очень терялся, и в лагере у него всегда водились деньжата. Жена не забывала о нем, он регулярно получал от нее продуктовые посылки и всякий раз спешил спрятать их содержимое у старика-литовца, в прошлом католического священника, работавшего в лагерной каптерке. Хотя, по его словам, длительное пребывание в лагере сильно подорвало его былое здоровье, внешне он выглядел отлично, и поговаривали, будто одна бесконвойница из бытовичек дарит его своим вниманием, регулярно посещая на базе в обеденный перерыв.

Повествуя о своем прошлом, Афанасий Ильич любил поговорить на моральные темы, и из его рассуждений можно было сделать вывод, что он, как говорят в народе, человек «самостоятельный», борец за справедливость и враг царящей среди молодежи распущенности.

— Когда я освобожусь, — говорил он, — я восстановлю в семье статус кво, — подразумевая под этим, по-видимому, что возвратится к жене после лагерных любовных приключений.

— Спиртного я не потребляю — у меня от него ностальгия, — как-то сказал он.

— То есть как это? — не понял я. — Может быть, аллергия?

— Да, да, аллергия, — согласился Афанасий Ильич.

— Откуда ты, Афанасий Ильич, всех этих ученых слов понабрался? — спросил я.

— Из газет, — захохотал присутствующий при разговоре Васька. — Он на воле, как глаза протрет, так за газеты садился. Все политику хавал. Хотел ученым в Академию наук поступить.

— Я на воле членом бюро райкома был, — с достоинством объяснял Афанасий Ильич. — Вел кружок по марксизму-ленинизму. Должен был над собой постоянно работать, подымать свой культурный уровень. Не то, что ты, неуч, бездельник и лоботряс, — кивал Афанасий Ильич в сторону своего друга.

Васька во всех отношениях был полной противоположностью своему земляку. Высокий, сероглазый, весельчак и балагур, он в свои двадцать с небольшим легко переносил тяготы лагерной жизни, всегда был в отличном настроении, и его шутки не раздражали обычно сдержанных обитателей барака, но, напротив, вносили оживление в мертвую лагерную жизнь и встречали сочувствие. При его появлении у всех становилось как-то радостнее на сердце.

Васька сидел за хулиганство. Обычно добрый, миролюбивый, хотя и вспыльчивый, он в пьяном состоянии превращался в лютого зверя, ко всем задирался и лез в драку.

В Ваське было много детского. Еще в школьные годы он увлекался чтением приключенческой литературы, которая, видимо, более всего соответствовала его живому характеру, и любовь к сочинениям Фенимора Купера, Майн-Рида, Гюстава Эмара и других излюбленных классиков детского чтения сохранил на всю жизнь. Если в лагере ему попадались эти книги, он готов был перечитывать их вновь и вновь. Случайно из разговора со мной он узнал, что все эти «Всадники без головы», «Следопыты» и «Последние из могикан» были мною также жадно проглочены в свое время, и проникся ко мне симпатией. Моя скромная эрудиция в области приключенческой литературы казалась ему чем-то невероятным, и он частенько заводил со мной беседы на литературные темы.

— И Хаггарда ты читал, и Луи Буссенара! — воскликнул он как-то совершенно потрясенный. — Ну, ты даешь!

В устах Васьки это звучало как величайший комплимент. Особенно его поразила моя осведомленность в романах Луи Жаколио, имя которого он, как и мои соклассники в школьные годы, произносил с ударением на втором слоге.

— Ты, стало быть, читал и «Грабителей морей», и «Пожирателей огня»? — спрашивал он.

— Ну да, — подтверждал я, — и самый интересный роман Жаколио «В трущобах Индии».

Восхищению Васьки не было предела. Оказалось, что этого романа Васька не сумел достать, но много о нем слышал от соклассников.

Романтик и фантазер, Васька, в отличие от своего друга-моралиста, в «женском вопросе» отнюдь не был слишком строг. Внешне привлекательный и веселый, он на воле пользовался у представительниц прекрасного пола большим успехом. «Бабы липли ко мне со страшной силой», — говорил он о своем прошлом, причем в его голосе не было и тени хвастовства. Рассказы Афанасия Ильича о любимой жене, к которой он намерен возвратиться после освобождения из лагеря, вызывали у него насмешливую улыбку. «Кому еще этот старый хрен может быть нужен?» — не без сочувствия говорил он. Однако при всех своих успехах у женщин Васька не был испорчен, к их заигрываниям при случайных встречах в лагере относился равнодушно, никогда не сквернословил и плохо о женщинах не отзывался.

Сойдясь со мной поближе, он доверительно рассказал, что незадолго до ареста женился, и у него родилась дочь. Говоря о жене, Васька весь менялся. Полностью исчезал привычный облик лагерного циника. Васька как бы порывал с жизнью в неволе и весь уходил в свои воспоминания. При этом лицо его становилось задумчивым, суровое выражение глаз смягчалось, и в них появлялось что-то доброе и даже трогательное.

Как-то Васька показал мне фотографию жены. На меня смотрело миловидное и весело улыбающееся круглое личико с ямочками на обеих щеках и по-детски вздернутым носиком. «Под стать Ваське», — подумал я.

В письмах жена сообщала, что устроилась воспитательницей в детском саду, работа с детьми ей нравится и что живет она трудно, так как дочь растет и нуждается то в том, то в другом, но Васька не должен беспокоиться, она справляется и ждет его освобождения.

Афанасий Ильич относился к своему молодому другу покровительственно, пытался его поучать и по всякому поводу читал ему назидания. Частенько он, злоупотребляя дружбой, заставлял Ваську оказывать ему мелкие услуги: то сходить приготовить ему что-либо на «китайской кухне» (так еще с тридцатых годов именовалось помещение, где дневальные, в те годы обычно китайцы, топили печь), то сбегать в лагерный ларек. Васька охотно откликался на все просьбы Афанасия Ильича, воспринимая его как нового отца, и относился к нему, хотя и не без некоторой иронии, но с чисто патриархальным уважением.

Освобождение Афанасия Ильича Васька решил ознаменовать «пышным застольем». Он сумел припасти водку и даже кое-какие закуски и был в этот день особенно весел и счастлив. Подвыпивший Афанасий Ильич клялся ему в вечной любви, обещал хорошо устроить на воле вновь обретенного сына. «Мои дети совсем забыли меня, а ты — истинный мой сын, и услуг твоих я никогда не забуду, — со слезами на глазах говорил он. — В поселке, да и в области у меня большие связи. Со мной не пропадешь!»

Сопровождаемый напутствиями и различными пожеланиями Васьки, Афанасий Ильич с двумя большими чемоданами покинул зону.

Месяца через полтора от Афанасия Ильича пришло письмо. Он сообщал, что вскоре после возвращения устроился на хозяйственную должность на мясокомбинате. Квартиру еще не получил, но надеется ее выбить при помощи друзей в исполкоме, взамен той, которой лишился при аресте. Родители померли, жена уехала к сестре куда-то на юг, взрослые дети также разъехались кто куда, и родни в поселке у него больше не осталось.

Вскоре я расстался и с Васькой. Его перевели на строительство лагерной железнодорожной ветки, и я на время потерял его из виду.

Месяца через три о Ваське распространились странные слухи. Какой-то переведенный на наш ОЛП слесарь рассказывал, что Васька запил, угодил в штрафной изолятор, а затем был этапирован в глубинку, на лесоповальный ОЛП. Говорили, что он страшно опустился, отказывается работать и даже сделал попытку покончить с собой, бросившись под лесовоз, и чудом остался жив.

Неожиданно в судьбе Васьки наметился новый поворот. Оказывается, незадолго до перевода Васьки на другой ОЛП он был представлен начальством за хорошую работу к досрочному освобождению. На осужденных по легким уголовным статьям в то время делались такие представления, и неповоротливая бюрократическая машина Центрального ведомства наконец сработала. Теперь из Москвы пришел положительный ответ и, чтобы больше не возиться с парнем, его без промедления освободили.

Когда Ваську привезли на наш комендантский ОЛП для оформления документов, я его с трудом узнал. Он сильно похудел и выглядел больным. Из его крайне сбивчивого рассказа я понял, что Афанасий Ильич умело воспользовался Васькиным рекомендательным письмом к жене, поселился у нее, а через некоторое время сошелся с ней. В ответ на многократные запросы Васька в конце концов получил от жены коротенькое письмецо, всего в несколько строк. Жена сообщала, что с работы ушла, что ей одной трудно, что Афанасий Ильич принял в ней участие и она согласилась выйти за него замуж. Ваську же она просила ее больше не тревожить и ей не писать.

Прощаясь со мной, Васька обронил сквозь зубы лишь одну фразу: «Заплатит мне, подлюга, за это!» Я посоветовал ему забыть прошлое и начать новую жизнь, но он лишь горько улыбнулся.

Примерно через год я получил новую информацию о Ваське. Как-то знакомый геодезист-бесконвойник, разъезжавший с бригадой по всей нашей шестидесятикилометровой ветке, сообщил мне:

— А твой дружок, Васька, вновь к нам в Каргопольлаг пожаловал. Снова на штрафной командировке вкалывает. Рецидивист. Говорят, он на воле какого-то старика и его молодую жену избил до полусмерти. Еще бы немного — убил, да люди помешали, растащили. Говорят, тот старик у него жену увел, пока парень в лагере припухал.

Я сразу все понял и только спросил:

— Ну, а сам-то он как?

— Да ничего, работает, такой же веселый, каким был, все смеется. Грозится, что, когда освободится, дело до конца доведет. Да и правильно. Мужиков, что по чужим бабам лазают, когда мужья в тюрьме сидят, да и самих баб, что блядуют, учить надо. Чтобы нашего брата не обижали. Так я это дело понимаю.

Я снова потерял Ваську из вида, освободился и начал его забывать, когда неожиданно мне довелось с ним еще раз встретиться. Как-то он узнал мой адрес и без предварительного телефонного звонка заявился ко мне. Он был не один, с ним была молодая женщина, в которой я без труда узнал ту самую спутницу его жизни, которую я видел на фотографии. Она и сейчас улыбалась, и ямочки на ее щеках стали еще заметней. Небольшой, идущий от верхней губы к правому глазу шрам придавал ее лицу несколько суровое выражение. Визитом она была явно смущена и на Ваську смотрела с какой-то затаенной тревогой. Казалось, она все время чего-то боялась.

От Васьки слегка пахло вином. Как и прежде, он был словоохотлив, но говорил без былой улыбки на лице, какими-то отрывистыми фразами. Еще в дверях он напомнил мне, что в лагере я приглашал его заходить после освобождения. Я этого факта припомнить не мог, но из вежливости кивнул.

— Это моя жена. Валя. Решили восстановить прежнюю жизнь, — сказал Васька, раздеваясь в передней. При этом он бросил на свою спутницу строгий взгляд, будто хотел сделать ей какое-то внушение. Валя только опустила голову.

Выяснилось, что Васька перебрался в Вологду, работает на военном заводе, а сейчас, проездом в отпуск, решил навестить старого лагерного знакомого.

Видно, уловив на моем лице немой вопрос, Васька стал рассказывать:

— Ты, я вижу, меня об Афанаске спросить хочешь? Крепко пришиб я его, когда в поселок вернулся, долго будет помнить. Два ребра подлюге сломал и скулу на сторону свернул, красоту личности попортил. Если по новой встречу, скулу на старое место вправлю, былую красоту восстановлю. Хоть он и прежде большим красавцем не был. Не зря я трояк заработал. По его милости лесок пилил. Я же хотел только ему личную жизнь наладить, применив физическое воздействие, к любимой жене вернуть, — не без ехидства в голосе и как-то неестественно посмеиваясь объяснил свое поведение Васька. — А то бы он в привычку взял по чужим бабам лазать и бобылем помер под забором. А теперь старуха к нему возвратилась, о нем печься будет.

При этом Васька снова со значением посмотрел на свою спутницу. Валя подняла голову, улыбнулась жалкой улыбкой и что-то хотела сказать, но парень нахмурился, и она осеклась.

— Ему бы, старому хрену, всю жизнь за меня Богу молиться. Я же его на правильный моральный путь вывел, — продолжал свой монолог Васька. — Он же любил о морали болтать. А он, вместо благодарности, в милицию побежал жаловаться, будто я в законной воспитательной работе перешел дозволенные границы. Ишь ты, законник нашелся! А еще другом прикидывался. Никому больше верить не буду. Понял я теперь, как жить надо. Так друга предать!

Слушая сбивчивую речь Васьки, в которой перемежались затаенная обида, ненависть, ирония и бахвальство, Валя грустно улыбалась. Видно, подобные речи ей приходилось слышать от мужа не впервые.

— Хорошо бы чайку попить, — предложил я, чтобы дать Ваське время успокоиться. — Я пойду на кухню, поставлю.

— Я сама все сделаю, — засуетилась Валя, видно, обрадовавшись поводу оставить нас наедине. Я не возражал.

— Ты что девчонку тиранишь? — спросил я, когда Валя вышла.

Васька странно на меня посмотрел, будто опомнился, и заговорил совсем другим тоном. Весь хмель как-то вдруг прошел.

— Тебя вот увидел, все прошлое и нахлынуло. Обижаю я Валю. Знаю, что это дурно, а удержаться не могу. Что-то гложет дущу. А она ведь меня любит, все мне прощает.

— А шрам на щеке — твоя работа? — спросил я. Васька опустил голову.

— Уж лучше разойдись с ней, чем так ее и себя мучить

— Ты пойми, я же люблю ее, — неожиданно, со стоном вырвалось у Васьки. — Я ведь все понимаю. Да и как я от маленькой уйду? Она мне утром говорит: «Ты не ходи на работу. Мы с тобой в папы и мамы играть будем. Танька у нас дочкой будет». Танька — это ее любимая кукла. У меня внутри будто все переворачивается.

В это время Валя позвала нас на кухню.

— Ну, а как с приключенческими романами обстоит дело, читаешь? — спросил я, чтобы переменить тему.

— Нет, куда там, о них и думать забыл. Теперь не до них, — чуть помолчав, ответил Васька с горечью в голосе. Он как-то сразу помрачнел и осунулся. В эту минуту он показался мне много старше своих двадцати пяти лет. «Приземлила жизнь моего молодого, веселого лагерного романтика, до времени состарила его душевно», — не без грусти подумал я, вспомнив наши беседы о моих и Васькиных друзьях безмятежного детства.

Воспитательная работа

После смерти Сталина и ареста Берии в Главном управлении лагерями МВД (ГУЛаге) было принято очередное мудрое решение об усилении культурно-воспитательной работы в местах заключения. Для проведения его в жизнь соответствующий департамент этого гигантского учреждения направил в лагеря своих эмиссаров. Наш Каргопольлаг также не был оставлен без внимания, и к нам прибыл специальный чиновник-ревизор в майорском звании. Майор пожаловал к нам в барак среди бела дня. Ревизора сопровождали начальник режима лагеря и еще один дежурный надзиратель. В бараке в это время находились лишь дневальный и еще несколько заключенных, по разным причинам не вышедших на работу.

В середине барака, у печки, сидел молодой парень и с глубокомысленным видом взирал на пылающие угли, грея босые ноги и ленивым движением изредка подбрасывая в печь поленья. Рядом с ним, на нарах, лежала гитара.

При виде устроившегося у огня в рабочее время заключенного начальник режима по привычке заорал:

— Ты почему не встаешь, когда офицеры входят?! Почему не на работе?

— Не могу, — не меняя позы, заскулил парень, — босой я, валенки мокрые сушу, прохудились, а других не дают.

Майор сделал начальнику режима знак, чтобы тот не вмешивался в разговор, и сам начал воспитательную беседу.

— Как звать? По какой статье осужден?

— Николай Здоровенков, — четко отрапортовал парень, видимо, предвкушая возможность побеседовать с высоким начальством. — Срок — пять лет. По Указу сижу. У нас тут все либо фашисты, либо по Указу сидят.

Начальник режима прокомментировал:

— За кражу сидит. Украл в магазине фотоаппарат.

— Неправда все это, гражданин начальник, напраслинку мне нагло шьют, — плаксивым голосом заныл Здоровенков. — Я фотографией интересуюсь. Зашел в магазин фотоаппаратик присмотреть. Купить собирался. Вынес на улицу, чтобы получше на свету проверить его в смысле качества. А меня схватили и навесили на меня, будто я его украсть собирался. А я, бля буду, чист, как слеза у девицы в первую брачную ночь.

— Вор, рецидивист, — не выдержав, прошипел начальник режима. — Восьмой раз сидит и все за кражи.

Майор снова сделал недовольный жест рукой, призывая сопровождающих не вмешиваться в беседу.

— На какой работе отбываешь срок, Здоровенков?

— Посылали его на работу в лес. От костра целый день не отходил. К пиле не притронулся. На лесопильный завод посылали, весь день в курилке сидел, — вновь, не удержавшись, подал реплику начальник режима. — В этом году шесть раз помещали в штрафной изолятор. Отказник он.

Верный великим принципам педагогики, доставшимся нам еще от прославленного Макаренко, майор счел нужным начать назидательную беседу.

— Ты почему от работы отлыниваешь? Тебе партия и правительство создают все условия для перевоспитания, чтобы ты стал полезным членом нашего социалистического общества. А ты и в лесу отказываешься работать, и на заводе!

— Да разве ж это, гражданин начальник, работа — на заводе доски перекладывать? — громко и с возмущением завопил Здоровенков. — Или, скажем, в лес посылают. Одно название, что лес. Торчат из земли ветки худые. Не разгуляешься! Ты мне настоящую работу дай! Уголек стране подкидывать иди там в тайгу. Чтобы я, значит, побольше нашему народу пользы принес. Тогда б я показал, на что Здоровенков способен. А мне все бабью работу норовят подсунуть. Обидно. Я же не баба. Душа у меня к легкой работе не лежит. Не могу заставить себя, — с волнением и обидой в голосе объяснил положение дел парень.

— Между прочим, его настоящая фамилия не Здоровенков, а Ковчук. У него в деле четыре фамилии записаны, — вновь прокомментировал речь парня начальник режима.

Майор вопросительно посмотрел на Здоровенкова.

— Память меня, гражданин начальник, подвела, — на этот раз весело сообщил Здоровенков. — Привели меня как-то в милицию. Стали допрос снимать. Один там, с усами, говорит: «Ты вот врешь, что чемоданчик не то, что украсть, поднять с земли не можешь. Больно слабосильный! А посмотришь на твои ручищи — как молоты! Здоров как бык. Мог бы работать, а мы тут с тобой возиться должны!» Ну здоров, так здоров. Я же не против. Записали мне фамилию Здоровенков.

— А как же у тебя в паспорте эта самая фамилия оказалась записанной? — вновь не выдержал начальник режима.

— Совпадение, гражданин начальник, совпадение, — доверительным тоном принялся разъяснять Здоровенков всю сложность и запутанность житейских коллизий. — Каких только совпадений в жизни не бывает. Сам, небось, знаешь. Вот, к примеру, был у меня случай. Однажды я по городу шел. Запамятовал, где это было, может, в Челябинске, может, в Кишиневе. По главной улице. Смотрю, девка идет, самостоятельная такая, сисятая. — Тут, для большей выразительности, Здоровеяков сложил ладони корытцем и выставил их перед собой. — Припоминаю, вроде знакомая, верно, пулялся когда-нибудь с ней. Вот ведь, думаю, где довелось встретиться, какое совпадение. Конечно, разговорчик пошел, то да се. Где сидела, сколько дали, как там у дружков дела, кто в тюрьме, кто на воле. А то еще такой случай был…

Но тут майор решил прервать поток воспоминаний словоохотливого собеседника.

— Ну, а какую бы ты хотел работу? Ты же не враг советского государства какой-нибудь, а наш рабочий парень. Не должен бояться пролетарские руки работой замарать!

— Из рабочих я, из самых что ни на есть пролетариев, — радостно подтвердил Здоровенков, — так сказать, плоть от плоти, кость от кости. Отец аж до двадцати лет на заводе работал. Вахтером. Потом, правда, закладывать стал. Понять его можно, свой человек, рабочий. Мы же не из вшивой интеллигенции, потомственные пролетарии. Ну, однажды подрался, было дело. Не виноват был, привязался тут один к нему. Десятку огреб. Он как-то больно ударил того по затылку. Помер тот. Сердце у него было никудышное, или, может, от страха. А так, плоть от плоти. У нас в семье все кругом пролетарии. По линии биографии я чист, как стеклышко, хоть на загранработу дипломатом отправляй или там по торговой части. Может, вы бы за меня наверху похлопотали?

— Но есть же в лагере работа, которая тебе по душе? — начал терять терпение майор. — Мы бы тебя на досрочное освобождение представили…

— Мне главное, начальник, чтобы работа потяжелее была, чтобы я, значит, побольше пользы мог принести. Я свой долг перед родиной понимаю, — с чувством проговорил Здоровенков, сам, видимо, потрясенный осознанием своей неизбывной любви к Тяжелому труду.

То ли не желая второй раз касаться вопроса, столь сильно волнующего молодого человека, то ли в свою очередь взволнованный эмоциональностью собеседника, майор решил переменить тему беседы.

— Ну, а как у вас тут с питанием, хорошо кормят?

— Все мы много довольны, гражданин начальник, не жалуемся, — переменив тон, скороговоркой и присюсюкивая забормотал Здоровенков. — Конечно, дома было куда как лучше. Дома я к какава привык, очень какава люблю. А здесь, проси не проси, какава не дают. Жена, бывало, утром говорила: «Коленька, какава хочешь?» — и несла мне чашечку какава в постель. Баловала она меня. Замели ее суки ни за что. — Видимо, парня сильно растрогали нахлынувшие семейные воспоминания.

— А кормят нас здесь — лучше не бывает, — после короткой паузы возвратился Здоровенков к затронутой майором теме. — И нас кормят, и вертухаев, простите, гражданин начальник, надзирателей. Правда, злыдни-повара жалуются, что граждане начальники по утрам на кухню набеги делают. Пробу снимают. Но повара, известное дело, сытые падлы, завсегда норовят на честных людей напраслину кинуть. И то верно, у надзирателей работа трудная, считай, вредная. Братене, к слову сказать, на чугунолитейном за вредность молоко давали. Известное дело, с нашим братом на баланде не управишься. Утром подкрепиться надо.

На этот раз в голосе Здоровенкова звучали нотки сочувствия.

— Ты что мелешь, — зашипел стоявший до этого молча надзиратель, — что мелешь? Кто на кухню ходит?

— Да ведь я так, люди говорят. Сам-то я не видел, но говорят, — невинным голосом пропел Здоровенков. Желая уйти от возникшей неловкости, майор спросил:

— Ты, что ж, на гитаре играешь?

— Играю, гражданин начальник, играю. Очень это дело люблю. Если интересуетесь, могу и спеть из своего липертуара. Там, «Этап на север, срока огромные…» или «Машку». Я и в культбригаду просился, не берут.

Статья не подходит. Бля буду, не ценят у нас таланты! — с горечью и обидой в голосе сообщил Здоровенков.

— Ну, а авторитетом ты среди заключенных пользуешься? — решил зайти майор с неожиданной стороны. — Если тебе окажут доверие и бригадиром назначат, ты как на это смотришь?

— Не оправдаю я доверия, гражданин начальник, слишком добрый я, — снова перейдя на доверительный тон, засюсюкал Здоровенков, снял с печи валенки и натянул их на ноги. — Как увижу, что работяга устал и отдохнуть хочет, сразу же его к костру пошлю. «Иди, скажу, милый, посиди, обогрейся и над своей прошлой преступной деятельностью подумай. Всю работу, как известно, не переделаешь. Лесок, он же опять вырастет». Да и с планом я, начальник, боюсь, не управлюсь. Это самое слово «план» — не по сердцу мне. Вот, разве что, меня бригадиром в женскую зону отправили бы? Может, я там скорее среди баб перевоспитаюсь?

— Ну, как знаешь, — с неудовольствием сказал майор.

— Может быть, все-таки, гражданин начальник, я вам спою и сыграю по случаю, так сказать, первого знакомства? — вновь предложил Здоровенков и потянулся к гитаре.

— Нет уж, уволь, — сказал майор. — Хоть ты и занятный парень, придется тебя, как отказника, в штрафную зону этапировать.

— Что делать, гражданин начальник, вам виднее. Я ведь человек с понятием, — со вздохом согласился с майором Здоровенков. — Меня с детства все вокруг обижают. И в лагере тоже. От судьбы не уйдешь. У нас в поселке, в соседнем доме, Игнашка Пушкарев жил. Шебутной такой парень, конопатый. Мы его еще Пушкой звали. Он больше по квартирам промышлял. Может, довелось, гражданин начальник, встречаться с ним? — Здоровенков вопросительно посмотрел на майора. — Раз ребята пошли магазинчик взять. Там всякие разные тряпки-шмапки валялись. Пригодились бы. Игнашка за ними тоже увязался. Я еще ему говорил, чтобы не ходил. А он ни в какую «Пойду, — говорил, — посмотрю, что там за барахло продавщица Клавка прячет. Ревизию сделаю». Взяли их потом, и Игнашке срок дали. А он и вовсе виноват-то не был, только посмотреть ходил. За компанию попал. Вот я и говорю — судьба. И мне, видно, на роду написано на штрафничке побывать. Так ведь я не капризный, не привереда, можно и на штрафничке. Были бы вокруг хорошие люди. Меня покойный батя, бывало, учил: «Будь человеком, а свиньей всегда успеешь быть!»

Исполненный важности, майор в сопровождении свиты удалился. Стоявшие поодаль заключенные с интересом смотрели ему вслед, как на существо, прибывшее с другой планеты. Некоторые загадочно улыбались. Надзиратель, выходивший последним, показал Здоровенкову кулак.

— Люблю потолковать с начальничками, — резюмировал результаты беседы с майором Здоровенков. — Умные они люди, душу нашу, зековскую, хорошо понимают. Нас, недоумков, уму-разуму учат. И то верно, призадумался майор. На досуге поразмыслит над моими словами, видно, запали они ему в душу. Крепко я его удивил, что на тяжелую работу прошусь. Сам-то он, видно, тяжелую работу не очень уважает. Забыл я только у него табачку выцыганить. Никогда себе этого не прощу.