…но стоит только правде О счастье вырваться наружу, Как очевидно, что распутство и шантаж всего превыше…

1

Суббота, 11 июля 1998 г.

Каждый вечер, если не намечалось ничего особенного, например званого ужина, Мерси возвращалась к себе домой на Грэхэм-Кресчент, где ее встречала тишина — настоящая тишина впервые за целый день. Никаких будильников, никаких телевизоров и радио, никакой болтовни Уилла, скулежа Редьярда, никаких мудреных вопросов Джейн.

Но зато внезапно, правда ненадолго, наваливалось ощущение одиночества — неожиданно и властно, — и тогда тоска по Тому переполняла ее грустью и горечью. Даже после стольких лет — а их с его смерти прошло уже двенадцать — сохранилось реальное ощущение присутствия Тома, словно он вот-вот войдет из соседней комнаты или повернется в кровати и положит голову на ее плечо.

Том был — и остался до сих пор — любовью ее жизни. Муж Мерси Стэн бросил ее беременной их последним ребенком и сбежал в Калифорнию с пятнадцатилетней девицей. Ей очень хочется туда съездить, объяснил он. Как, черт возьми, было ее имя? Лейла, как в «Лилит». Это случилось в 1968-м. Господи — тридцать лет назад.

Теперь Мерси было пятьдесят три. Она все еще оставалась привлекательной, правда, была немного полновата. Но она потеряла вкус к мужчинам, хотя ей и нравился Люк Куинлан. Они существовали, но не больше, — и приносили неприятности женщинам. Во всяком случае, тогда, когда не могли выместить зло на других мужчинах. Таким, по крайней мере, был ее опыт: муж, отец и временами младший брат Лу.

Не можешь отколошматить обидчиков, вернись домой и накостыляй жене.

И все же Мерседес Корбен справилась. Стэн Корбен не оставил ей ничего — смылся по-тихому — и все дела. Зато Том оставил все, что имел, включая бензоколонку на Лорн-авеню, которую она продала и положила деньги в банк.

Когда Том умер, Мерси приняла его фамилию — Боумен. Лучник. Он так ей тогда и сказал: «Я — лучник», — и поразил в самое сердце.

Но дети, теперь уже выросшие и разъехавшиеся, оставили фамилию отца. Они приезжали к ней, хотя и нечасто, и Мерси знала, что они ее любили. Ценили то, как много она ради них сделала. Двое — Роуз и Стэнли-младший — закончили университет и получили приличную работу в бизнесе и юриспруденции. Алиса удачно вышла замуж, родила троих детей и жила со своим супругом-архитектором Эндрю в Ванкувере. А Мелани…

Мелани исчезла. Совсем молоденькой и по собственной воле. И не давала о себе знать. Во всяком случае, Мерси. Мелани была жива — это определенно, — но не хотела, чтобы знали, где она и что с ней. Всегда была трудной девочкой — всем недовольной, постоянно жалующейся и временами совершенно несносной. Она ненавидела Мерси и ее мать, Марту Мей Ренальдо, за то, что они работали в ресторане и все их там видели. Одноклассники Мелани знали, из какой она семьи, и она так и не смогла с этим примириться. И Мерси наконец приняла непростое решение — не рвать с дочерью, но позволить ей уйти из дому. Что такое благодарность, Мелани, похоже, не знала, воспринимая предлагаемые ей блага как данность. Ведь это бесплатно. В конце концов Мелани свалила в кучу свою красивую одежду, диски, проигрыватель, плюшевых зверьков и, бросив все это, ушла. Хлопнув дверью словно ураган, который оставляет после себя одни разрушения.

Иногда приходится говорить «до свидания».

Мерси это понимала.

А теперь Люк потерял Джесса. И это было абсолютно то же самое.

Когда ее брат Фрэнк уходил из дому, он сказал всего лишь одно: «Ухожу. Прямо сейчас». Он был для нее светом в окошке — и пропал. Отрадой жизни — и сгинул.

Роуз, Стэнли-младший, Алиса, Мелани. Их фотографии тешили ее тщеславие. Все в одинаковых рамках из серебра высшей пробы, за которые ей так жалко было платить. Но Мерси понимала, что на детей скупиться нельзя. Они были ее достижением. Ее наградой за тот ад, через который она сумела пройти.

А теперь у Мерси жили только кошки — целых четыре, и все найденыши. Старшая прибилась еще на бензозаправке, когда Мерси обслуживала колонку, а Том занимался ремонтом машин.

Ее первая встреча с Томом Боуменом… была, можно сказать, совершенно обычной. Просто до смешного прозаичной.

Мерси заехала заправиться на своем раздолбанном «меркурии» 1953 года, и Том продал ей бензин. Стояло лето, как сейчас, только не июль, а июнь. «Потушите сигарету, мэм», — попросил ее Том. А Мерси едва понимала, что продолжает курить — так она была поражена. Она ни разу не видела Тома, потому что почти всегда заправлялась в северной части города: на Онтарио или Эри-стрит. Но в этот раз ехала с юга, из Сент-Мерис, и осталась без горючего, так что не добралась бы домой.

Том был крупным, мускулистым мужчиной. «Такого встретишь в темном переулке — испугаешься», — сказала она Джейн. На нем тогда был промасленный комбинезон с расстегнутой почти до паха молнией. А под комбинезоном — ничего. Ничего. Мерси прекрасно это видела. Пропахший бензином, в мазуте, Том едва ли представлял собой романтическую фигуру — только чернела копна волос, ослепительно сияли белоснежные зубы и разворот плеч был, как у Геркулеса.

Но суть не в этом. Внимание Мерси сразу привлек человек, а не его наружность.

Сразу?

Именно сразу. Не смейтесь.

Бог знает, сколько подобных разговоров было у Мерси с друзьями и знакомыми, которые полагали, что она свихнулась — надо же: втюриться в Тома Боумена! Даже с матерью — та в свое время вышла замуж за смуглокожего латиноса, о котором все говорили, что он опасен. Бог с вами, отвечала им мать. Ренальдо — испанец. Испанские парни опасны только для быков.

А городские кумушки продолжали пичкать Мерси местными слухами о Томе: после смерти жены, твердили они, он стал сам не свой. Ни на одну женщину не заглядывается — верный знак: что-то у него не так.

Но Мерси не обращала внимания.

Она знала, чего хотела, помня о своей жизни со Стэном. Том был совершенно другим человеком.

Восемь с половиной лет назад, когда, на последних месяцах беременности Джейн, Мерси наняли в дом Кинкейдов, она уже «вдовела» четыре года. Мерси нуждалась в работе и хотела, чтобы эта работа была по хозяйству — пусть люди судачат, сколько угодно. Изучив однажды вечером свой банковский счет, она поклялась ни в коем случае не трогать деньги, полученные за гараж и бензоколонку Тома. Это — сбережения на черный день, который, как ей казалось, обязательно придет.

Я хорошая повариха. Я одна вырастила четверых детей. Я человек надежный и порядочный, и теперь, когда бензоколонка продана, не хочу снова возить грязь за клиентами в кафе. Приличный дам в городе, куда я буду приходить с радостью, — вот что меня устроит.

Я теперь совсем одна, объяснила она Джейн при знакомстве. Трое моих детей иногда приезжают навестить меня, но ненадолго. Сказку вам честно — мне нужна другая семья: возможность вырастить еще одного ребенка, возможность скопить на новую машину и получить какую-то радость в жизни. Она тогда улыбнулась. Наверное, в вашем доме бывает много знаменитостей.

Конечно, в то время Гриффин Кинкейд был еще начинающим актером и ему частенько приходилось колесить по разным городам и соглашаться на любые роли, но у Джейн деньжонки водились и, судя по всему, немалые. Не то чтобы она этим кичилась, однако Мерси почуяла их запах и не ошиблась.

Во время второй, и последней, встречи она выдвинула свои условия: Воскресенье — выходной, после шести — сверхурочные, бензин для поездок по хозяйственным нуждам. И никакой униформы. У меня имеется рабочая одежда, и я не опозорю нанимателей своим видом, но форму носить не буду. Это правило. Понимаете, поработав официанткой, больше не захочешь связываться с формой.

Джейн отворачивалась, прятала глаза — ее так и подмывало захлопать в ладоши. Эта женщина, сидевшая напротив за столом тем летним утром 1989 года, настолько хорошо понимала, кто она, что Джейн отчаянно хотелось громогласно выразить ей свое одобрение. Я могу у нее многому научиться, подумала она на следующий день. И наверное, воспользуюсь этим. И тогда подняла трубку, набрала номер и сказала: Не знаю, договаривались ли вы с кем-нибудь другим, но надеюсь, что еще свободны. Мерси выслушала ее слова и ухмыльнулась. Я бы не стала так ставить вопрос, миссис Кинкейд, ответила она. Свободной назвать себя не могу. Но работать у вас хочу, и приступила к своим обязанностям на следующий день.

2

Понедельник, 13 июля 1998 г.

Было два часа ночи.

Уилл не мог заснуть. Он дочитал «Лесси, домой!», и сегодня в парке они с Мерси начали «Остров сокровищ», но «голова была занята другим». Эта фраза ему нравилась. Хотя он не мог припомнить, откуда она взялась. Кажется, из предпоследней книжки «Ветер в ивах». Скорее всего, их сказала жаба, которая постоянно была «рассеянна». Вот тоже новое слово.

Он включил прикроватную лампу.

Два.

Давно пора заснуть. Уилл не мог поверить, что до сих пор не спит, хотя погасил свет в десять, когда ушла Мерси.

Целых четыре часа.

Вроде бы.

Скорее всего, так оно и есть.

Уилл слышал, как ложилась спать Джейн. Поднялась по лестнице, споткнулась на верхней ступеньке — черт! Он улыбнулся. Знает, что я слушаю, иначе сказала бы что-нибудь похуже — «дерьмо» или «твою мать».

Почему все думают, что я не знаю этих слов — будто я их никогда не слышал?

Уилл проголодался, но боялся, что его застукают, если он пойдет делать себе сэндвич или полезет за шоколадными чипсами, которые хранились в хлебнице с вечно падающей на пол крышкой.

А еще на кухне было кое-что другое — Мерси принесла из гастронома. Мексиканские тортильи «Начо» в серебристом пакете.

Он старался о них не думать — подперченные, хрустящие, с сыром и с мышью в красном сомбреро на упаковке.

А если проскользнуть на кухню и принести их к себе в спальню — так, чтобы никого не разбудить? И еще — пепси. Он закроет дверь, и никто не услышит, как он будет хрум-хрум-хрумкать и чав-чав-чавкать, будто мышь Начо по телевизору.

Но тапочки не наденет — он не такой дурак. Тапочки всегда выдают. Он это понял по прошлым ночным набегам — то соскочат на лестнице, то из-за них споткнешься в столовой. Уилл зажег фонарик и, представив себя пробирающимся по вражеской территории индейцем, стал красться по коридору второго этажа.

На верхней площадке лестницы спал Редьярд.

И что теперь?

Пес развалился так вольготно, что пытаться через него переступить значило «испытывать судьбу». Испытывать судьбу — тоже новая фраза, которую Уилл выловил из «Лесси, домой!». Уилл прикинул варианты и решил: единственный шанс — разбудить Редьярда и заручиться его помощью. Но именно в этот момент на кухне вспыхнул свет, и луч, словно обвиняющий перст, протянулся по нижнему коридору.

Уилл отпрянул и скрючился в лестничном проеме.

Папа, подумал он. А уже больше двух часов.

Он услышал, как Грифф достал стакан, потом что-то налил — джин или водку. Отец пил только это. Уилл напряг слух, но до него снова донеслось лишь бульканье жидкости, злой шепот и неразборчивое бормотание.

Отец будто говорил обрывками фраз: «не может быть… не понимаю… ни за что не поверю…»

Снова, в последний раз, послышался плеск джина или водки, и свет на кухне погас, но почти сразу зажегся в нижнем коридоре. Уилл вскочил и погасил фонарик, который до этого загораживал, прижимая к телу.

Редьярд к тому времени успел проснуться и, не обращая внимания на мальчика, всматривался вниз — уши торчком — и поводил носом.

Уилл учуял запах зажженной сигареты, услышал, как отец зашаркал в сторону лестницы. Испугавшись, что будет пойман, мальчик инстинктивно съежился и закрыл глаза.

Но Грифф дальше не пошел.

Опустился на нижнюю ступеньку и тяжело вздохнул.

Через несколько секунд Уилл решился разжать веки и взглянул на отцовскую макушку.

Хвост Редьярда стал бить по полу.

Гриффин поднял глаза:

— Хороший песик. Иди сюда.

Грифф почесал собаку за ухом и прижался лицом к морде.

— Редди, Редди, — услышал Уилл, — глупый, что ты знаешь! Ты бы никогда не поверил, что со мной сделали…

Уилл снова потянулся вперед.

И увидел, как с сигареты отца на лестницу упала длинная колбаска пепла. Ему даже почудилось, что он различил звук падения.

Грифф привалился к стене, закрыл глаза и отпил из стакана. Его левая рука по-прежнему покоилась на голове пса.

— Не верю, — сказал он. — Просто не могу поверить. Это чертовски нечестно, — и вдруг заплакал.

Уилл был настолько поражен, что онемел: отец сначала так сердился и вдруг — в слезы!

Слева открылась дверь. Мальчик пригнулся, но в этом не было никакой необходимости — он словно сделался невидимым. В коридоре появилась Джейн. На ходу натягивая халат, она вышла на лестницу и посмотрела вниз.

— Грифф, господи, что случилось?

Гриффин поднял на нее глаза, будто смущенный ребенок, протянул руки и тихо простонал:

— У меня забрали все роли, все, на что я рассчитывал в следующем сезоне. Проклятье!

Джейн села рядом и стала гладить его по голове.

— О, дорогой, как я тебе сочувствую! Откуда ты узнал? Что произошло?

— Я лишился роли Бирона. Я лишился Меркуцио. Всего, что хотел. Чего добивался. Для чего работал. И что мне обещали. Мне не сказали, кто будет играть. Наверное, этот сукин сын Блит. Эдвин-мать-его-так-Блит! — внезапно он повысил голос. — Это чертовски несправедливо!

— Ну, ну, дорогой, — принялась успокаивать его Джейн. — Пойдем вниз, там поговорим. Я сделаю сэндвичи. Выпьем вина. Все обсудим. Мы ведь не хотим разбудить Уилла.

Они пошли на кухню, и там снова зажегся свет. Мальчик никогда не видел отца настолько беспомощным. Джейн пришлось вести его за руку, словно он ослеп.

Уилл больше ничего не слышал. Он встал и отправился в свою комнату.

— Редди, — тихо позвал он. — Ред! — Но его приятель исчез. В конце концов, он был собакой Гриффина.

Уилл отложил фонарик и забрался под одеяло. Все мысли о еде давно испарились. Он изо всех сил старался выбросить из головы образ отца, плетущегося по коридору на кухню. Вспомнил, как Лесси наконец вернулась домой. Вспомнил, как удачно закончился день на реке для Рэта и Молли. Подумал о Джиме, который в «Адмирале Бенбоу» слушал, как пели: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо и бутылка рома…» Представил Мерси в парке и бегущего впереди Редьярда. Подумал, что завтра, когда вернется с прогулки домой, там все изменится и отец снова будет смеяться. А мама ему улыбнется и положит на плечо ладонь. Мерси предложит всем хот-доги: «Вот горчица и приправа, лук с жареной картошкой — много, много, много картошки». На ужин будет пицца — «возьми побольше анчоусов» — и приготовленный Мерси шоколад. А потом ко мне в кровать заберется Редьярд и вытянется рядом с моей ногой. Я спою ему, как всегда, колыбельную и… и… и… усну.

И он уснул.

3

Понедельник, 13 июля 1998 г.

Когда Люк Куинлан делал клумбу на заднем дворе арендуемого Кинкейдами дома, ему помогал его дядя, Джесс Куинлан, — для большинства — Беглец Куинлан, хотя ему нравилось, чтобы Люк называл его «братишкой». Джесс, младший брат его отца, был «здоров, как бык» — буквально по пословице. Джесс обожал таскать землю, камни, мешки с навозом, цементом и органическими удобрениями. Они ему казались демонами, которых необходимо одолеть.

Много лет он жил вместе с Люком в старом семейном доме на Маккензи-стрит, но не всегда участвовал в садовых работах. Время от времени он переносился в иные миры, где подвергал себя испытанию, перебарывая свою необразованность и вечную склонность к побегам. Старея, он научился уходить в наркотики и воровство, и тогда Люк начал называть его Беглецом. Человеком, спасающимся бегством из страха перед тем, кем он был.

И вот теперь он снова улизнул.

Люк сидел на закрытом крыльце их большого дома и потягивал «Слиман». Было далеко за полночь. Стрекотали сверчки, перекликались друг с другом лягушки, все уличные фонари были облеплены тучами насекомых. Где-то лаяла собака. Из соседского сада доносилась музыка. По улице после бесплодной вылазки за девчонками возвращались по домам поздние скейтбордисты. Бряканье их досок по цементу и мягкое жужжание колес было господствующим звуком каждую летнюю ночь. Глядя на великоватые джинсы ребят, их свободные майки, надетые козырьком назад бейсбольные кепки, Люк вспоминал собственную юность, когда он среди десятка других безнадзорных мальчишек словно нес добровольную вахту, околачиваясь на ступенях городской ратуши, и коп Хендерсон разгонял их, увещевая: «Эй, полуночники! Пора топать отсюда!»

В ту пору они называли свои велосипеды «колесами». Это было до эпохи горных байков, десятискоростных и прочих диковин. Большинство его приятелей и сам Люк по субботам работали рассыльными, лоточниками, подносчиками и дворниками — зимой топили печи и убирали снег. С тысяча девятьсот шестьдесят первого по шестьдесят шестой. Стратфорд был настолько другим тогда, что сейчас Люк с трудом верил в его реальность. Но он существовал, и в нем можно было выжить — если смотреть за горизонт. Город справился, и теперь почти ничто не напоминало о его железнодорожном прошлом.

Когда в 1953-м Люку исполнилось пять, все изменилось навсегда. В тот год в цирковом шатре на холме над бейсбольной площадкой родился Стратфордский шекспировский фестиваль, и с того момента «ничего уже не было, как прежде». Он прочел эту фразу в каком-то стихотворении о том, как умирают любимые. Не то чтобы он и город были влюбленными, но Люку нравилось его детство, несмотря на вечно скандалящих родителей: тогдашний покой в лесах вдоль реки и шуршание льда под коньками субботними вечерами. Все это ушло, но взамен он начал садовничать.

Теперь Люку было пятьдесят. Или, вернее, будет — вот пройдет еще месячишко. А Беглецу — пятьдесят семь, но он так и остался младшим братишкой — низенький, жилистый, широкоплечий, с обгрызенными ногтями и тревожным взглядом.

Вжик, вжик, вжик — скейтборды и призраки «колес». Молодость с ее страшным одиночеством. Вечное ощущение безысходности и жопоголовые взрослые, которые твердят, что «юность — лучшее время жизни», а ты всего-то и можешь вернуться домой, опустошить холодильник — холодная пицца, шоколадный торт и пепси, — а потом подняться к себе, забраться под удушающие простыни и в пятый раз за день подрочить.

Люк закурил.

И в его мозгу стала медленно, будто титры кинофильма, прокручиваться семья его отца. Одни только звезды. Или вроде того.

Парад открыли дедушка и бабушка: Проповедник Куинлан и Марбет Хокс представляют своих детей!

Гек Куинлан — в исполнении Микки Руни — погиб где-то на шоссе в возрасте сорока двух лет, когда в тумане спустил с обрыва свою любимую восемнадцатиколесную фуру. Где-то, где-то, всегда только где-то. Ничего более определенного: Куинланам пришлось покататься туда-сюда по дорогам Онтарио — временами встречаясь с призраками Гека или его машины — оплаченной, как это часто бывает в жизни, кровью. Кровью, костями, мозгами, плотью — от него ничего не осталось, кроме стекла от часов и какой-то расплавившейся медали.

Том Куинлан — в исполнении Генри Фонды — настолько же высокий, насколько Гек низкорослый — был воплощением определенного природного благородства, которого не обнаруживалось ни в отце, ни в матери. Но Том, их порождение, любил родителей до сих пор, хотя их давно уже не было рядом. Том — опора, Том — отец клана Куинланов, Том-маяк; единственное, в чем Том дал слабину — он не сумел понять боли Джесса: его муки смятения ума — того, что привело Джесса к спиртному, наркотикам и отчаянию. Но Том увел свой клан в Альберту — не разрывая узы, только ослабляя связь. Он больше не мог быть советчиком. До свидания, Люк. Все теперь на тебе.

Так Джесс, «младшенький», достался в наследство Люку, и тот вскоре на собственном опыте понял печальную истину: Джесс ничего не знал от рождения. Даже того, что он человек. Только осознавал, что живет.

Он ни с кем не был связан. Никогда не понимал, что мы — его близкие. Он был один на свете. Всегда один.

Литания семейных имен подходила к концу.

Бекки — в исполнении семилетней Ширли Темпл — даже сейчас, в шестьдесят восемь, по-прежнему жеманно подсюсюкивала: «Что тебе сделать, дорогуша? Куриного бульончика? Почесать спинку? Где-нибудь пошлепать?»

Джим, Джо, Мег, Эми, родившаяся мертвой Бет, Фрэнк и Джесс. И в самой середине — по пять человек с каждой стороны — отец Люка Марк. Он и еще двое уже умерли. Словно из книг Твена и Олкотт — один святой, двое преступников — и все Куинланы. И единственный полный провал. Джесс. Кое-кто, спору нет, тоже с дефектами, но не до такой степени. Неудачные браки Мегги, несчастная жизнь гея Джима до наступления эпохи прав гомосексуалистов, несчастная жизнь гея Фрэнка после пришествия эры СПИДа, безнадежная приверженность Джо к собственной писанине — под семьдесят — и до сих пор ни одной публикации.

Нет, остальные не совсем пропащие, размышлял Люк, понимая, как велика его привязанность ко всем его тетушкам и дядюшкам и их попыткам — подобным его собственным — стать самим собой.

«Стань самим собой».

Цитата, кавычки закрыты. Проповедник сказал, а Марбет выткала это изречение и повесила над двустворчатой дверью в столовой, чтобы все видели.

Оно до сих пор было там — за окном, которое выходило на закрытое крыльцо, где сидел сейчас Люк.

«Стань самим собой». Семейный девиз.

И что же?

Вот Джесс и становится самим собой.

Уже стал.

Полностью.

И превратился в Беглеца.

И где же тебя, Беглец, носит на этот раз?

Люк вспомнил, как два года назад они сидели на этом месте с дядей и пили «Слиман» вдвоем. Примерно тогда же в кинотеатрах шел фильм, название которого очень точно описывало тревогу Джесса насчет того, что заложено у него внутри, — «Прирожденные убийцы». И в поисках подтверждения своих мыслей Джесс смотрел его уже трижды.

— Настанет время, — сказал он Люку, — и я это сделаю.

— Нет, — ответил ему Люк. — Не сделаешь, потому что всегда знаешь, в какой момент убежать.

Беглец словно прислушивался к царившей вокруг темноте.

— Еще по «Слиману»?

— Давай.

Когда Люк вернулся и подал дяде пиво, он заметил при свете стоявшего за кленом уличного фонаря, что на щеках у Джесса блестят слезы.

— Беглец, — попросил он, усаживаясь и откидываясь в тень, — расскажи мне все. Не держи в себе. В чем дело?

Джесс закрыл мокрое лицо ладонью.

— Я боюсь. Я боюсь. Я боюсь. — Он протянул Люку дрожащую руку, и тот сжал ее.

— Говори. Не томись.

Джесс сидел, наклонившись вперед, и произносил слова так тихо, что Люк едва его слышал:

— Я все время буду один. Постоянно один. Я не заведу друга и не встречу женщины. Я не умею отдавать себя. Не умею общаться с людьми. Как? Как? Не знаю. И мне одиноко. Чертовски одиноко. Это меня пугает.

Люк ничего не ответил, просто держал его руку, пока Джесс ее не отнял. И они отправились каждый в свою спальню.

Через три дня Беглец снова подсел на кокаин и исчез.

Время от времени он возвращался домой — жил, работал — и опять куда-то проваливался. Знакомый, как мир, распорядок. Так продолжалось годами.

И вот теперь Люк слушал, как подняли тревогу соседские собаки, на которых никто никогда не обращал внимания. Между тем чужаки — люди, собаки, кошки — наводняли участки в поисках того, что все живые существа хотят получить в темноте от себе подобных.

На Понти-стрит насиловали женщину, но об этом знали только она и насильник. Собаки поблизости разлаялись, ответом им был лишь раздраженный окрик и бадья холодной воды из окна.

Люк потягивал «Слиман» — единственное стоящее пиво в городе. Он не любил банки. Баночное пиво — это некультурно.

Бедный старина Беглец. Куда его унесло на сей раз?

Все это стало почти ритуалом: исчезновение, возвращение и новый побег.

Люк задумался, не стоило ли поискать дядю. Но он знал в городе от силы пару торговцев наркотиками, а их было гораздо больше. К тому же Джесс мог направиться в Китченер, в Лондон или Гранд Бенд — подальше от Стратфорда, подальше от живого укора — от него, Люка. Не то чтобы Люк вслух обличал дядю. Ничего подобного. Он всегда принимал его и помогал во время ломки. Но факт оставался фактом: Люк был Люком, он, как мог, справлялся с семейными бедами и невзгодами. И это само по себе служило упреком Беглецу. Вызовом. Доказательством того, что с неудачами можно сладить, если только постараться. Но стараться Беглец, судя по всему, не умел.

Люк по опыту знал, что испытывал дядя. Ему самому пришлось сносить невероятные требования родителей, видеть загубленные жизни школьных друзей. Но он выбрал молчание. Молчание и присутствие. Ничего не говорить. Не показывать своих чувств. Все, что от тебя требуется, — это всегда быть здесь, и не более.

4

Понедельник, 13 июля 1998 г.

Послеполуденное солнце нещадно палило, раскаляя известняковый фасад отеля «Пайнвуд».

«Пайнвуд», находившийся в двадцати километрах от Стратфорда в известняковом городке Сент-Мерис, был излюбленным пристанищем заезжих звезд и других светил, которые прибывали в Стратфорд — поработать или просто погостить. Некогда дом был обожаемым и лелеемым жилищем железнодорожного барона XIX века Джона Маккриди, и до сих пор кое-где еще виднелись следы его присутствия — пни, которые отмечали границу между диким лесом и ухоженными газонами.

Маккриди был шотландцем без единого пенни, когда приехал в Канаду в 1850-х годах. И за двенадцать коротких лет выбился из толпы иммигрантов на самый верх. Говорили, что он родился не с серебряной ложкой, а с серебряным рельсом во рту и умудрился стать владельцем нескольких объединенных линий, в местах, которые после 1867 года и образования Конфедерации нарекли Южным Онтарио. В известном смысле именно он сделал Стратфорд ключевым узлом железных дорог из Монреаля и Виндзора. И сам стал одним из первых местных предпринимателей, которые черпали из бездонного колодца создаваемых паровым локомотивом богатств.

Однако, женившись и упрочив свое положение, Маккриди не захотел обосноваться в центре своего бизнеса. Он предпочел образ жизни шотландского лаэрда, переехал в Сент-Мерис, где возвел замок в сосновом лесу, разбил сады, в которых работали четыре садовника, и построил конюшни, поместив в них одномастных серых лошадей; запряженные в полированное ландо Маккриди, они неизменно вызывали возгласы восхищения везде, где бы ни появлялись.

Но ничто не длится вечно.

Железные дороги захирели.

К началу 50-х годов XX века накопленное Маккриди состояние растаяло, и «Пайнвуд», как выразился последний потомок железнодорожного магната, «продали в рабство».

Но прежний дух никуда не ушел: все было восстановлено — и викторианские сады, и эдвардианские бельведеры, и каскады прудов; дом превратился в процветающий отель, ресторан и гостеприимство которого удостоились похвал на страницах воскресного приложения к «Нью-Йорк таймс», «Чикаго трибюн» и — награды из наград! — монреальской «Ля пресс», что являлось небывалой честью для отеля из тогдашней Северной Канады.

Джонатан Кроуфорд поселился в «Пайнвуде» в марте 1998 года, когда приступил к завершающим репетициям «Много шума из ничего». Он выбрал номер с видом на плавательный бассейн и теннисные корты. Дальше глаз скользил к кромке деревьев, где вдали от солнечных лучей «царил, или так, по крайней мере, казалось, доисторический мрак и под доисторическими кущами слышался доисторический шепот», — это он записал в своем дневнике.

Из своих окон он мог наблюдать за атлетически сложенными молодыми людьми — актерами, зрителями, просто богатыми лоботрясами, которых привлекали спортивные сооружения. Джонатан был заядлым вуайеристом и имел богатую коллекцию соответствующих фотографий; в субботу вечером и в воскресенье утром он обычно перебирал их за бутылкой виски, если его деликатно сформулированные приглашения оставались без ответа или были отвергнуты.

Но все это отходило на задний план, когда Джонатан приступал к серьезной охоте. Одно дело заглядываться на атлетические формы юных незнакомцев и совсем другое — провести целенаправленную кампанию, чтобы заполучить в свою постель Избранного.

Избранный (Джонатан чрезмерно романтизировал все на свете, кроме своих постановок) был всегда подающим надежды актером (но ни в коем случае не актрисой). Проморгать такого значило упустить целый сезон удовольствий. Изучая списки исполнителей в Нью-Йорке, Лондоне и Стратфорде, он, почти никогда не ошибаясь, определял претендента на звездность. И Джонатан хотел обязательно стать тем, кто добьется для претендента славы.

Он считал себя скульптором талантов. Лепил своих протеже, как из глины: их тела, их профили, вокальные данные, их понимание текста, эмоциональный настрой и, конечно, сексуальную податливость.

Его постель отнюдь не являлась «ложем набора в труппу» — ни в коей мере. Она была испытательным полигоном, где поведение оценивалось так же скрупулезно и беспристрастно, как в суде. И если испытуемый оказывался виновным в секундном колебании, хотя бы в малой доле неискренности или непокорности, на нем ставился крест.

То, что Джонатан выбрал Гриффина Кинкейда, поначалу знал только он один. Даже Роберт не догадывался. Во время постановки «Много шума…» Джонатан постарался ничем не выдать себя. И поэтому на репетициях Гриффину изо дня в день приходилось терпеть его прямые нападки и уничтожающие замечания: то у мистера Кинкейда голос звучит не так, то поза не та, то не хватает целостности, то недостает ума. Было ясно, что все это не более чем придирки. Но они не хуже шпор подхлестывали Гриффа.

Так продолжалось, пока март не перетек в апрель, а апрель — в май. Приближалась премьера; оба, и Джонатан и Гриффин, понимали, что «рождается на свет окончательная версия постановки» (такую пометку Джонатан сделал 15 мая на полях режиссерского экземпляра пьесы). Усилия были потрачены не зря.

А потом возник вопрос о следующем сезоне.

Джонатан должен был ставить «Ромео» и «Тщетные усилия любви». Гриффин понимал, что может рассчитывать на роли Меркуцио и Бирона. Кому же еще их давать? Не Эдди же Блиту! Абсурд!

В июне, вскоре после того как спектакль «Много шума» был показан и оказался грандиозным хитом, Гриффин получил приглашение на ужин в «Пайнвуд».

Джейн не позвали.

И это было настолько демонстративным, что Грифф понимал бесполезность любых объяснений. Дело было явно не в забывчивости — ее проигнорировали намеренно. И это могло означать только одно.

Поэтому Грифф принял приглашение, но ничего не сказал Джейн. Как получить, что хочешь, и не уступить?

Ему предложили постель.

Он отказал.

Джонатан достаточно милостиво принял отказ, только грустно улыбнулся и неопределенно махнул рукой.

Гриффина позвали вторично.

На этот раз июнь уже близился к концу — Грифф, согласившись поужинать, посчитал необходимым объясниться.

Гриффин не вилял, не искал отговорок. Напрямик заявил, что не может лечь в постель и заниматься любовью с мужчиной. Он сожалел, даже извинялся. Воздал хвалу «гению» Джонатана, поблагодарил за все, чему научился во время репетиций «Много шума», но сказал, что не может согласиться на столь внезапное и неожиданное предложение. (Он надеялся, что слова «внезапное и неожиданное» сойдут за шутливый экспромт. Но этого не случилось, они прозвучали чем-то заранее подготовленным — как оно и было на самом деле.)

Джонатан не терял времени даром. И отреагировал, по обыкновению, молниеносно.

Он получит Гриффина, иначе Гриффин не получит ролей.

Он отправился к Роберту. И начал ненавязчиво сетовать по поводу творческих возможностей Кинкейда: Клавдио — это одно, но Бирон — совсем другое. На Клавдио у него хватало закваски, а вот Меркуцио… тут нужен совершенно иной кураж…

Его тонко рассчитанные сомнения, подобно семенам, постепенно проросли и расцвели. К середине июля оказалось, что Гриффин может рассчитывать только на второстепенные роли — вполне приемлемые, но отнюдь не те, на которые он надеялся.

Роберт сообщил об этом Гриффину после воскресного дневного представления.

Грифф был потрясен. В голове возникла единственная мысль: «За что?» Затем: «Понятно!» И наконец: «О боже!»

Он не верил, что это может случиться.

Неужели они существуют — извращенно капризные люди, которые готовы погубить карьеру других из-за своих сексуальных прихотей? Но Грифф знал, разумеется, что подобное случалось сплошь и рядом. Власть есть власть, и те, у кого она в руках, пользуются ею. Просто, как апельсин.

Неделю назад Джонатан сделал последнее предложение: Соглашайся или больше никогда не всплывешь. Он уезжал в Филадельфию — кому какое дело зачем — и, если до этого времени Гриффин не даст положительного ответа, все угрозы превратятся в реальность.

А потом Люк перерубил телефонный кабель.

И все пропало.

Джонатан улетел в Филадельфию, не дождавшись звонка от Гриффина. А когда вернулся, встретился с Робертом. Тот попытался заступиться за Гриффа, но Джонатан был непреклонен. В конце концов они согласились, что Кинкейд не совсем готов к таким ответственным ролям. И еще решили подождать месяц, прежде чем утвердить другого исполнителя. Основным претендентом в труппе был Эдвин Блит — восходящая звезда и более сговорчивый человек.

Честолюбие. Старая история.

Или, по крайней мере, один из ее аспектов.

И вот в понедельник последовало новое завуалированное приглашение в «Пайнвуд».

Гриффин ответил «да».

5

Понедельник, 13 июля 1998 г.

— Ты куда?

— Ухожу.

— Дорогой, я не ребенок. Ухожу — это не ответ. Это — увертка. Я хочу знать, куда ты идешь? — Меня пригласили поужинать.

— Ты говоришь, как герой Сомерсета Моэма. Но если вспомнить, что мир его манер давно канул в лету, то все это почти смешно. По-твоему, я должна спрашивать: «С кем ты сегодня ужинаешь, дорогой?» И делать вид, будто не знаю. Будто я одна из тех глупеньких пресыщенных жен, которые пишут в своем дневнике: «Г отправился ужинать с З». Ведь это З, я не ошиблась? Или, уж совсем по-моэмовски, — Клэр? Крутить любовь с лучшей подругой жены — очень в духе его древних историй.

— Все? Закончила?

— Нет, Грифф. Я никогда не закончу. Я сильная — пойми это раз и навсегда. Неважно, сколько все это продлится, — я твердо намерена дождаться конца. И конец наступит. Ты сам положишь этому конец. Хочешь, скажу, каким образом? Ты вырастешь. Просто однажды вдруг появится взрослый человек.

Гриффин пытался натянуть брюки и при этом не упасть. Он застрял одной ногой, и, как ни пропихивал ее, она не пролезала в штанину.

— Хочешь ножницы? — предложила Джейн, глядя на его усилия. — Быстро освободишься. Словно прорубишься через лесной подрост. — И добавила: — Подрост — хорошее слово. Может обозначать не только непроходимую чащу, но и неспособность человека двигаться вперед. Кто-то перерастает незрелость. А кто-то — нет: барахтается в подросте, в собственной юности, застряв одной ногой.

— Господи, Джейн!

— Господи, Джейн. Это все, что ты можешь мне сказать?

— Да! Все! Ты мне осточертела! Оставь меня в покое!

— Вот как? — Джейн, прислонившись к косяку в спальне, крутила в руке стакан с вином. — Хорошо одно: мне не приходится говорить тебе то же самое.

— Не понял, — поднял на нее глаза Грифф. Он наконец пропихнул ногу в штанину и выбирал в шкафу рубашку.

— Я вот о чем: в последние дни ты только и делаешь, что оставляешь меня в покое — одну. Я вот о чем: если бы мне представилась возможность сказать кому-нибудь — конкретно тебе — «оставь меня в покое», я бы это сделала с удовольствием. Но такой возможности как-то не возникает.

Джейн выпила.

Грифф достал свою любимую синюю рубашку «Тили» с коротким рукавом и посмотрел в зеркало.

Джейн наблюдала за ним, словно он уже принадлежал ее прошлому.

— Кто это? — хрипло спросила она. — Мне все равно, Грифф. Но я хочу знать.

Он не ответил, только покосился на жену и, шепотом ругаясь, принялся застегивать пуговицы. Допрос становился невыносимым. Гриффин боялся: если Джейн нажмет посильнее, он не выдержит и проговорится. А правда была такова, что о ней не хотелось даже думать.

Джейн подошла к нему сзади и положила руку на плечо.

— Я хочу знать, дорогой. Мне надо знать. Я должна. Я имею право.

— Зачем? Какая тебе разница? Хочешь побыть Клавдио, а меня превратить в Геро? Ради бога! — Он сбросил ее руку с плеча. — Кто сказал, что я завел интрижку? — Это было самое большее, на что он осмелился. Много раз играя разгневанного и подозревавшего обман Клавдио, Грифф понял: ничто так не оглупляет мужчину, как уверенная самооборона. — Кто это говорит?

— Я. Иначе откуда все твои таинственные свидания? Ты не объясняешь, куда идешь и с кем встречаешься. Неужели я должна верить твоему: «Скоро услышишь хорошие новости, хорошие новости не за горами…» Как будто ты и впрямь встречаешься с Робертом и обсуждаешь с ним свои роли в будущем сезоне. Как будто дело только в твоем суперактивном тщеславии. Я не настолько глупа. Ты никогда не наряжаешься так ради меня — не говоря уж о Роберте, если, конечно, мы не идем на какое-то мероприятие, где ты хочешь кого-нибудь очаровать.

Она указала на только что отутюженные рубашку и брюки. Пиджак сидел на его (чертовой) фигуре как влитой. Если все дело во внешнем виде, то пальма первенства единогласно за ним. И он это прекрасно понимал.

— Удивительно, что ты не сбегал в парикмахерскую и не сделал маникюр, — добавила Джейн.

Гриффин прошел мимо жены и направился к лестнице.

— Ты должен мне сказать! Это все, чего я прошу.

Муж обернулся:

— Не кричи, Джейн. Уилл услышит.

— Боже! Можно подумать, ты хоть сколько-нибудь печешься об Уилле!

Грифф спустился на площадку. Джейн последовала за ним.

— Помнишь, как недавно ночью ты рыдал на этих самых ступенях? — обратилась она к его спине. — Просил меня помочь. И я помогла. Черт возьми, очень здорово тебе помогла, сукин ты сын. А сегодня в слезах я и тоже прошу о помощи. Я хочу совсем немногого, Грифф. Будь я проклята, очень немногого: кто, где и почему?

Боковая дверь затворилась. И это был конец. Пустота.

Джейн услышала, как заработал мотор машины, и оперлась о перила.

Из кухни показалась Мерси. Она все слышала, но притворилась, что была с Уиллом на застекленной террасе при закрытой двери.

— Гриффин уезжает? — спросила она.

— Да, — ответила Джейн помертвевшим голосом.

— Хотите, что-нибудь по-быстрому сготовлю? — предложила Мерси, возвращаясь на кухню. Она не хотела видеть того, что отразилось у Джейн на лице, — боялась очевидного.

— Нет, — отказалась Джейн ей вслед. — Лучше отведу всех нас в «Бентли». Мне хочется выбраться из дома. А «Бентли» — единственное место, которое нам нравится и которое сегодня открыто.

— Я — «за», — отозвалась Мерси. — Мы целый час сражались с Уиллом в кубики с буквами, составляли слова. Он, естественно, выиграл. Чувствую себя полной дурой.

— Не надо дуреть, Мерси, иначе мир рухнет. Только вы и держите нас всех вместе.

Мерси чувствовала, что у Джейн к глазам подступают слезы, и понимала: как бы ни были они оправданны, Уилл не должен видеть мать в таком состоянии — во всяком случае, не теперь. Он и так уже спрашивал, что неладно с его папой — почему он так часто уходит из дома. Мальчик слышал спор на лестнице. А потом Гриффин прошел через кухню, видел сына на террасе и ничего не сказал. Только хлопнул дверью.

— Пойду возьму свитер, — ответила она. — Мы можем поехать на моей машине.

Джейн допила вино и поставила стакан в посудомоечную машину.

— Кто хочет бентлибургер? — Она старалась, чтобы ее голос звучал как обычно. В дверях стоял Уилл. Он немного помолчал, а затем спросил:

— Можно, Редди тоже поедет с нами?

— Нет, милый, к сожалению, нельзя. Туда собак не пускают. Но не расстраивайся: обещаю, с ним будет все в порядке.

Мерси вела машину, и они всю дорогу напевали считавшийся исконно стратфордским мотивчик:

Я работал на железке день-деньской — Ой-ой-ой! Чтобы жизнь скоротать, Пока не время умирать!

Но Джейн понимала: жизнь нельзя скоротать — ее необходимо прожить. Отмотать, как в тюрьме. И теперь она мотала срок в захиревшем браке, который сам оказался вроде застенка. Но кто из них тюремщик: она или Грифф, Джейн не понимала. Ключи, если они и хранились у нее, были давно потеряны.

Без пятнадцати девять тем летним июльским вечером машина Мерси скользнула на стоянку у «Бентли», и тут же через город пронесся товарняк на Виндзор, да с таким грохотом, словно опаздывал, а не летел раньше графика.

Они шли по дорожке и молчали. Первым порог «Бентли» переступил Уилл. За ним Мерси. А Джейн задержалась на улице. Шум уносящегося вдаль поезда поселился в ее душе, и она понимала: ей весь вечер не избавиться от этого отзвука.

6

Понедельник, 13 июля 1998 г.

Кондиционеры в зале ресторана отеля «Пайнвуд» старались вовсю, превозмогая удушающую жару, которая не отпускала даже вечером.

Помещение в эдвардианском стиле когда-то служило гостиной — невероятных размеров, с темными панелями, с каминами по всем сторонам между рядами перемежающихся балконных дверей и окон.

Но затем, после того как в начале пятидесятых годов поместье превратилось в отель, большинство панелей переместили в нынешнюю библиотеку, а стены отделали грубым гипсом и украсили моделями костюмов из стратфордских постановок.

На столах белели скатерти, а каминные доски пестрели резными фигурками эскимосской работы разной величины и веса. Все они изображали представителей северной фауны: волков, моржей, зайцев, лисиц и сов. Коллекция была поистине бесценной: в 70-х годах ее подарил «Пайнвуду» один американский коллекционер, который решил, и надо думать, небезосновательно, что здесь ее увидят и оценят больше людей, чем в захудалой галерее в Пенсильвании, где она хранилась прежде.

— Все очень цивилизованно, — заметил Джонатан, сидя тем вечером напротив Гриффа за столиком, несколько удаленным от остальных — почти в самом углу.

— Да, — согласился его гость.

— И еда превосходна. Я подумал, мы могли бы разделить «Шатобриан», если бы согласились по поводу того, как его следует готовить.

— Средней прожаренности и не слишком много крови.

— Отлично. Именно то, что мне нравится.

Они выпили по «Гибсону». Джонатан знал пристрастие Гриффина к джину.

— Здешний бармен — настоящий специалист. Знает в коктейлях толк. Всегда на высоте.

— Да.

На Джонатане был легкий летний костюм и голубая в белую полоску рубашка с расстегнутым воротом. Он справедливо предвидел, что Гриффин придет без галстука, и не захотел ставить его в неловкое положение.

— Ты выглядишь превосходно, — начал он, словно это была обязательная преамбула ко всему остальному.

— Спасибо.

— М-м-м… скажи-ка мне, что у тебя на уме.

— Вы пригласили меня, Джонатан. Поэтому я здесь.

— Следует ли понимать, что у тебя нет ничего на уме?

— Вы прекрасно знаете, что это не так.

— Тогда рассказывай. Я, конечно, могу догадаться и сам. Но хочу услышать от тебя.

— Что случилось с моими ролями?

Джонатан улыбнулся и пожал плечами.

— Были, да немножко сплыли, — ответил он. — И ты прекрасно знаешь почему. — Он достал из пачки сигарету. — А что случилось с моим телефонным звонком? Ты же обещал мне отзвонить перед тем, как я уеду.

Гриффин рассказал о перерубленном телефонном кабеле. Джонатан явно не поверил его объяснению. Закурил и сказал:

— Значит, накрылся из-за цветочной клумбы. Понятно. Что ж, по крайней мере, оригинально.

— Так что с ролями? — вернулся к интересующей его теме Гриффин. — Вы их отдали Эдвину Блиту?

— Вопрос пока не решен.

Грифф отвел глаза. Он чувствовал себя беспомощным: хотел говорить и не знал, как произнести слова, которые должен был сказать.

— Ты ведь никогда не спал с мужчиной? — Джонатан рассеянно разглядывал свои лежащие на скатерти пальцы.

Гриффин не отвечал. Он раздумывал, не следует ли ему солгать и сказать «спал».

— Могу объяснить, почему я догадался, что это так, — продолжал режиссер. — Несколько лет назад, подыскивая актеров, я видел тебя в Манитобском театральном центре в Виннипеге. Ты играл Брика в «Кошке на раскаленной крыше».

— Вы ни разу не упоминали, что видели меня там.

— А зачем? Меня заинтересовала твоя внешность и врожденный талант. Но я понимал, что ты не готов для работы со мной. Во всяком случае, тогда не был готов.

Гриффин свернул салфетку.

— Но при чем здесь то, спал я с мужчиной или нет?

— При всем. Как ты прекрасно знаешь, зрители «Кошки» должны поверить в возможность того, что Брик в самом деле имел сексуальные отношения со своим давнишним товарищем по команде Скиппером. И его жена Мэгги должна поверить — настолько, чтобы испугаться возможности этого. И Большой Папик должен поверить. Потому что без этого нет пьесы. Какое слово поставил во главу угла Уильямс? Он поставил во главу угла слово «лживость». Лживость! Состояние вранья. Но в твоем исполнении я ни на секунду не поверил, что Брик в самом деле способен переспать со Скиппером. Это было абсолютно исключено! В тебе все кричало: я не гомик, и посмейте только в этом усомниться. Такое прочтение недостойно настоящего актера. Настоящие актеры, Гриффин, бесстрашны. Если актер замыкается — все пропало. А ты настолько ощетинился, что не оставалось никаких открытых дверей. Но суть образа Брика и исполнения его роли в том, что он оставляет двери открытыми, а затем пытается, но не в состоянии их закрыть. В твоей игре я ничего похожего не увидел. И это меня опечалило.

— Сочувствую.

— Не надо ехидничать. Речь не обо мне. Тебе надо учиться слушать внимательнее. И понимать значение нюансов.

Грифф закурил и откинулся на спинку стула. Он не знал, как вести разговор. Не знал, как справиться с этой ситуацией. Слишком пугало сознание могущества Джонатана — его способность раздавить или возвысить.

— Да, это правда. Я хочу с тобой переспать. Но я хочу не только секса. Я хочу большего.

— Большего? Чего же?

— Я хочу научить тебя, как принимать тот факт, что ты желанен. Бесценный дар и для мужчины, и для актера.

Грифф ждал продолжения.

— Если бы, к примеру, тебе пришлось играть Бирона.

Гриффин уставился в пустой бокал и дотронулся до его ножки указательным пальцем.

Вот, значит, как. Если…

— Когда возникает иллюзия, будто Розалина его отвергает, зрители — учти, я имею в виду всех зрителей: и мужчин, и женщин — должны испытать к нему нечто большее, чем сочувствие, поскольку они знают, отчего она, притворяясь, отказывает ему. Кстати, это единственное, чего не знает он. Все, как я уже сказал, буквально все, должны возмущаться: «Как она может поступать подобным образом, я бы принял его, ни секунды не раздумывая!» А для этого ты должен заставить нас поверить в абсолютную вероятность того, что Бирон готов переспать с каждым из нас, только бы добиться Розалины.

— Может быть, выпьем еще?

— Разумеется.

Подошел официант, и они заказали еще по «Гибсону».

— Продолжайте, — попросил Грифф.

— Не знаю, известно ли тебе, сколько личного любовного опыта использовал Шекспир, когда писал «Тщетные усилия любви».

— Не известно. В каком смысле?

— Еще молодым человеком он влюбился в своего патрона, графа Саутгемптонского…

— Ах да, сонеты. Критики об этом писали.

— В одно из великих нашествий чумы, которая в те времена частенько посещала Лондон, театры закрыли и все, кто мог себе позволить, уехали как можно дальше от города. Это был единственный шанс не заразиться.

— И что же?

— В какой-то степени граф Саутгемптон отвечал на его чувства — и пригласил Шекспира в свое имение на юге. А вместе с ним еще несколько юношей. Все они составили то, что мы могли бы назвать «семейным кругом».

Джонатан улыбнулся.

Официант подал коктейли.

Они выпили.

— И что дальше?

— Вдумайся. Что происходит в «Тщетных усилиях любви?» Компания молодых аристократов — студенты — разбивают лагерь неподалеку от своего университета, и, чтобы сосредоточиться на занятиях, юноши отвергают общество женщин. Знакомая ситуация?

— Значит, по вашему мнению, Шекспир сравнивал женщин с чумой? — лукаво поинтересовался Гриффин.

— Уже лучше, — улыбнулся Джонатан. — Ко всем важным материям следует подходить с чувством юмора.

— Давайте вернемся к обучению тому, как быть желанным.

— Желанным, любимым, востребованным.

— Моя жена меня любит.

— Справедливо. Но это ты выбрал Джейн — она тебя не выбирала.

— Выбирала, вы прекрасно это знаете.

— Может быть. Но по-женски. Я замечал, как, наверное, и ты, что напористые женщины в поисках мужчин чаще терпят неудачу, чем преуспевают. Повадки женщины в любви совсем не те, что повадки мужчины. Женщина выжидает, а мужчины преследуют объект любви. Напористые женщины атакуют сами, а мужчины этого не терпят. Это прерогатива мужчины — нападение.

Грифф выпил.

— О’кей…

— В этом бесценный урок для актера, художника, любого мужчины. Девяносто процентов мужчин понятия не имеют, что значит быть женщиной.

— Они не хотят быть женщинами.

— Ну… не хотеть быть и не в силах понять — это разные вещи. Я не прошу тебя стать женщиной. Я прошу созреть в мужском качестве.

Грифф отвернулся и посмотрел в окно. Наступала та вечерняя пора, когда на землю падали тени. Здесь они, словно ласковые пальцы, тянулись по газону от сосен к отелю.

— Меня никто никогда не брал, — услышал он собственные слова, будто обращенные к самому себе.

— Брал — не то слово, Гриффин.

— Смысл тот.

— Нет. Ты имеешь в виду — или хотя бы должен иметь в виду, — что ты никогда не отдавался желанию других.

По-прежнему глядя в окно и не решаясь посмотреть в глаза Джонатану, Гриффин сделал новый глоток джина.

— Не могу поверить, что ни один мужчина не делал тебе предложений, — продолжал режиссер.

— Делали, но…

— И что же произошло?

— Я не мог. И я отказался.

— Потому что не хотел или потому что испугался?

— Наверное, и то и другое.

— Готов поспорить, что испуга было больше.

— Я и сейчас не хочу и боюсь.

Они оба помолчали.

— Ничего нет плохого в том, что тебя хотят, — проговорил Джонатан. — Быть желанным — это не смертный грех.

— Когда мне было тринадцать, в школе, один парень из старшеклассников…

Джонатан тоже взглянул в окно.

— Этот сюжет мне знаком — с обеих сторон.

— А когда вы были младшим?

— Я долго думал. Но он мне нравился, и я решил идти вперед.

— Что это означает?

— Что я вел себя так, как ты теперь. Я прикинул последствия и сделал выбор. Конечно, мне было всего четырнадцать. Это совершенно иное дело. К счастью, как я уже сказал, он был привлекателен. Ему исполнилось семнадцать. И, видишь ли, я хотел быть желанным. И только ждал подходящего мальчика.

— Как его звали? — спросил Грифф.

— Дэвид Мастерсон. Почему ты спрашиваешь?

— Хотел узнать, помните ли вы.

— Такие вещи не забываются. Он подарил мне свободу стать самим собой.

Грифф наконец посмотрел на режиссера.

Джонатан улыбнулся.

— Готов сделать заказ? — спросил он.

— Да.

— Итак, «Шатобриан»?

— Да.

— За будущее, — провозгласил тост Джонатан. Они выпили.

— Давай больше не будем говорить.

Грифф опустил глаза.

— Да. Мы больше не будем говорить.

7

Понедельник, 13 июля 1998 г.

Домой Мерси вернулась поздно. Накануне вечером на Понти-стрит произошло убийство, и теперь все только о нем и судачили. Жертвой преступника стала женщина сорока с небольшим лет, известная своим пристрастием к наркотикам; подозревали даже, что она занималась их сбытом, хотя ничего доказано не было.

Убитую звали Мэгги Миллер; Мерси время от времени видела ее в каком-нибудь баре — та либо работала официанткой и обслуживала посетителей, либо сидела за столиком с кем-то, кто явно пользовался ее врожденной щедростью. Она была неизменно готова (и в состоянии) заказать человеку выпивку — только бы он оставался рядом и давал ей возможность пожаловаться на свои неприятности. А имя им было — легион: аборты, сбежавшие мужья, удравшие любовники, побои — хватало всего. Все плохое, что могло произойти с женщиной, обязательно случалось с Мэгги.

И вот она умерла. Задушена. А перед смертью изнасилована.

И тот, кто лишил ее жизни, безнаказанно разгуливал на свободе. Во всяком случае, пока. Как и убийца-насильник из Китченера.

Стратфордские молодые холостяки и гуляющие на сторону мужья срочно начали обзаводиться алиби.

Радио и телевизор, не умолкая, вещали об убийстве — стоило их включить, и человек был обречен слушать одно и то же. А на улице каждый строил собственные предположения. Не лучше, чем с Моникой и Биллом, думала про себя Мерси. Так и пихают тебе в глотку…

— Извините за выражение, — громко сказала она кошкам и от души рассмеялась.

Как обычно, перед сном Мерси устроилась на крытой веранде, которая выходила на задний двор со скромными клумбами и развесистыми деревьями. Дворик был маленьким, но Мерси его любила. Прямо у стены стояли горшки с распускающимся по вечерам табаком, и она ощущала исходивший от цветов аромат.

Божественный, божественный, божественный аромат.

Бедолага Мэгги Миллер…

Вопрос: «Кто?»

Так долго преодолевать всякие невзгоды и вот… думала Мерси, наливая себе вино марки «Вулф Бласс» с желтой этикеткой, которым иногда баловала себя.

В ее детстве редко выдавались счастливые годы. Смерть отца. Затем матери. Сестры и братья разлетелись на все четыре стороны. А потом…

Потом Стэн Корбен и последовавшие ужасные восемь лет. (Они познакомились и поженились в 1961 году.) Мерси научилась по этому поводу если не смеяться, то хотя бы улыбаться. Некоторые люди приземляются на ноги, говорила она о своем приезде в Стратфорд и браке со Стэном, я же шлепнулась так, что подвернула обе лодыжки.

На бензозаправочной станции разгуливала целая стая бродячих кошек. Том более или менее их терпел. Но когда появилась Мерси, стал принимать. «Потрепанные воины» — называла их Мерси. У большинства были подранные уши, хвосты, а у одного не хватало целой лапы. Старые, никем не любимые и бездомные. Даже самки казались и, вероятно, были бойцами — им, похоже, не раз приходилось вырываться из сетей-ловушек, из самых безвыходных положений, отбиваться от банды диких котов-насильников.

Мерси соорудила дюжину картонных общежитий, пункты кормления, поилки и кошачьи туалеты. Это добавило известности принадлежавшей Тому заправке, которую раньше знали исключительно благодаря высокой квалификации хозяина.

Тогда, в 1973 году, Тому исполнилось сорок девять, и он был почти на двадцать лет старше Мерси. Она забрала детей и переехала в его запущенный дом на Луис-стрит. Из-за этого ей пришлось бросить любимую квартиру на Онтарио, но она привезла с собой свою мебель и всякие хозяйственные мелочи. А от вещей, оставшихся от бывшей жены Тома, тактично избавилась. Жена ушла от него за пять лет до этого, когда, катаясь на велосипеде по темным улицам, погиб их сын.

Том после той трагедии запил — мальчик умер, жена ушла. Затем умерла и она. Умерла от душевного опустошения — и оставила Тому единственное слово, написанное на фотографии сына: «Почему?» Мерси долго ни о чем не знала и не подозревала, что Том заглушает горе алкоголем. Правда всплыла только через три месяца после ее переезда к нему. Мерси в недоумении ждала его до полуночи, пять часов назад приготовив ужин. Когда же он вернулся, то буквально рухнул через порог, разбив нос о плитки пола.

Даже теперь Мерси не держала в доме крепких напитков. И все из-за пристрастия к ним Тома. Словно он мог вдруг воскреснуть и потребовать спиртного. У нее хранилось только вино и пиво. Хотя при Томе она не вводила в доме «сухой закон». Не было никаких правил и запретов — только надежды и ожидания.

Пиво Мерси держала для гостей. Сделавшись няней Уилла Кинкейда, она начала перенимать вкус Джейн к вину. Вино не входило в опыт ее собственного взросления. Тогда в компании родителей Мерси потребляли виски, имбирный эль да еще пиво. Позже ей объяснили, что это — классовый набор. Плебс не пьет вина, разве что пьяницы. Но они дуют не вино, а бормотуху.

Нет, Мерси, конечно, не могла себе позволить «Вулф Бласс» с желтой этикеткой каждый день. Она покупала его на день рождения или как рождественский подарок для Джейн. Или по просьбе самой Джейн и на ее деньги. Но, перепробовав хозяйский «подвал» (буфет в столовой), она составила путеводитель вин — вполне приемлемых, зато не таких дорогих. Однако сегодня… «произошло убийство, — сказала себе Мерси. — Жизнь коротка. Иногда короче, чем мы предполагаем».

Покормив кошек и вычистив их туалет, она открыла подарок «от себя себе самой» и вместе с сигаретами и бокалом вынесла на веранду. Кошки последовали за ней и, радостно рассевшись по своим любимым местам на подушках плетеной мебели, стали усердно приводить себя в порядок после вечерней трапезы.

Мерси растянулась в шезлонге. И довольно вздохнула. День выдался беспокойным, но увлекательным. Он подошел к концу. И все, что осталось от него, принадлежало ей одной.

Где-то, в двух-трех участках от нее, опять подрались коты. Гэбби и Роли, два самых молодых самца, соскочили со стульев и потрусили на кухню — им явно хотелось поучаствовать в сваре.

Люк Куинлан устроил Мерси в задней двери кошачью лазейку: как и в доме Джейн, она выходила на уступ, с которого Мерси развешивала белье на веревке, протянутой до самой водопроводной трубы во дворе. Через лазейку кошки могли выходить на улицу, когда Мерси не было дома (и хотя она регулярно чистила кошачий туалет, в этом почти не было необходимости — разве что за окном бушевала метель или разыгралась гроза).

Мерси услышала, как дважды стукнул клапан лазейки, и Гэбби повел Роли через темный двор. Она следила за ними, пока они не скрылись — вечные, как мир, ночные охотники.

Из соседнего дома слева раздавались звуки пианино: скорее всего, играла Фиона Хэни. Что-то мелодичное. Мерси не узнала мотива, но он был очень прилипчивым. Через секунду она запомнила его и стала, как говорится, подмурлыкивать.

Закурила вторую сигарету — ей нравилось наблюдать, как теплится в темноте уголек. Светлячок. Живое присутствие рядом. Казалось, будто она — отражение Джейн, то же одиночество, вино и курево. И окружение прошлого. Я раздобревший образ-близнец.

Кошачий бой разгорался. Самый старый ее кот Рэгс забрался к ней на колени. Мерси стала чесать ему уши, пока он не замурлыкал. Видимо, крики с улицы напомнили коту о его былых победах и поражениях. Рэгс был последней живой связью Мерси с Томом, который держал его еще котенком. Он даже играл с ним в кошки-мышки: привязывал к веревке тряпочку и возил по полу, чтобы малыш ловил ее. О боже… это было словно вчера — а не двенадцать долгих лет назад.

Справа, у Саворских, горел весь свет, и из окон наверху слышались звуки льющейся воды и разговора. Не злые и не приглушенные, просто плывущие в двойном потоке — два голоса, два крана. И никаких криков больного ребенка. Ни плача, ни страдания. Ни тревоги, столь различимой, когда его видишь. Чего-то ему не хватало: зрения, слуха, покоя? Мерси казалось, он просто возмущался невежеством окружающих, к которым тянулся ручонками и голосом. Как поведать то, что нельзя выразить без слов? Кричать. Выть. Плакать. Только так он мог выговориться — и никто его не понимал. Или — поскольку это касалось его матери — не желал слушать.

Ребенок родился у Саворских — молодых супругов, женатых меньше года — три недели назад. Назвали его Антоном. Врачи не хотели выписывать младенца из больницы, но Агнешка, его мать, настаивала.

Он мой, и я хочу, чтобы он был со мной.

Оставайтесь и вы, миссис Саворская. Это вполне возможно. Мы все организуем.

Нет, я хочу забрать его домой. Он должен быть дома.

Но с ребенком что-то не так. Послушайте, миссис Саворская, нам необходимо выяснить, что с ним такое.

Нет. Я его здесь не оставлю. Он тогда умрет.

Он умрет, если мы его не обследуем.

Бог не делает детям ничего дурного. Это все доктора! — прикрикнула она на врачей.

Миссис Саворская, зачем вы так? Мы профессионалы и знаем, что делаем. Мы поможем вашему сыну. Позвольте нам — ради него. Ради Бога!

Не смейте говорить: «Ради Бога». Вы не имеете права. Мальчик принадлежит только Богу и мне. И я его заберу.

И она забрала.

Милош Саворский оставался в стороне и все время молчал. Он не знал, как поступить. Его родительский инстинкт и знания были на стороне врачей, медицины, здравого смысла. Но он понимал, насколько истеричны религиозные воззрения жены на жизнь, смерть и справедливость. Ее не переубедить. Воля Бога превыше человеческой. Мы станем молиться.

Милош стеснялся опускаться на колени. Саворские, как и родители Агнешки и она сама, пережили советскую оккупацию Польши, но католиками считались только формально, а политикой почти не интересовались, в то время как родители Агнешки были ярыми (если не оголтелыми) антикоммунистами и безмерно активными приверженцами секты «Свидетели Иеговы» — напыщенно многословными, неутомимыми, безапелляционными. До рождения Антона Агнешку постоянно видели на углу Даун и Онтарио-стрит, где она, стоически перенося жару и мороз, предлагала прохожим брошюры. Именно там ее увидел Милош, и они познакомились. Ему пришлось вынести настоящий ураган новообращения ради этого знакомства.

Агнешка сильно увлеклась Милошем. И не только из-за строгости родителей, которые не пускали на порог ухажеров, но и потому, что видела в этом красивом молодом человеке своего первого обращенного. Если удалось его обращение, то она непременно проведет его во врата.

В Стратфорде никогда не было значительной польской общины. Но поляков вполне хватало, чтобы сформировать анклав в католическом сообществе — а также внести существенный вклад в рынок труда. Немцы, итальянцы, появившиеся в последнее время боснийцы, поляки и среди них явное меньшинство — коренные канадцы — составляли основу фабричных рабочих. Но только не Милош. Милош трудился монтером в телефонной компании «Белл».

Мерси размышляла о Саворских под аккомпанемент их разговоров на фоне журчания воды и словно бы сопровождающей действие музыки Фионы. Вроде как фильм. В котором Мерил Стрип и Харрисон Форд демонстрируют, как распадаются семьи, когда в них появляется больной ребенок. Любой дурак поймет, что будет дальше: любовь сменится горечью и даже ненавистью, и все из-за упрямого, непростительного нежелания Агнешки взглянуть в лицо реальности. И неспособности Милоша хотя бы ради спасения ребенка взять в свои руки контроль над ситуацией.

Физически Милош был выше всяких похвал — воплощение греческого божества, но совсем не походил на других привлекательных мужчин. Не охорашивался, не задирал носа и не косился на свое отражение в блестящих поверхностях. Он просто существовал, и все — в разодранных, выцветших джинсах, расстегнутой рубашке, рабочих ботинках и с монтерским поясом. Чистый, представительный, деловой, вежливый, спокойный и в то же время источающий из всех пор обволакивающее физическое обаяние. Даже Мерси, которая после смерти Тома редко думала о сексе, представляла именно Милоша, если грешные мысли все-таки посещали ее. В нем чувствовалась мощная зрелая мужественность — и вместе с тем тайна невинной юности. Хотя ему было почти тридцать.

Далекие краны разом завернули.

— Ну, так я пойду? — услышала Мерси голос Милоша.

— Куда?

— На улицу. Я ненадолго.

— Пожалуйста, не задерживайся. Не люблю оставаться с ним одна.

— Вернусь к двенадцати — половине первого.

— Давай к двенадцати. Двенадцать — это полночь. После полуночи происходят всякие дурные вещи.

— Постараюсь.

— Не постарайся, а приходи.

Мерси в очередной раз удивилась, почему супруги не говорят по-польски. Она не знала, что Агнешка всеми силами старалась забыть о Польше и своем прошлом и ради этого даже отказалась от родного языка. Подобная сознательная жертва была недоступна пониманию Мерси. Прошлое существует. Личность существует. Выучить чужой язык — одно дело. Но поставить крест на своем — совершенно иное.

Что же до Милоша — он только немного обучался в школе на английском и со своими родителями и родителями Агнешки говорил по-польски. Его английский был каким-то официальным, даже высокопарным, Мерси полагала, что это у него от природной застенчивости.

Она заметила, как на кухне мелькнул его силуэт — Милош доставал пиво. Потом на втором этаже из одного окна в другое проплыла тень Агнешки.

Открылась задняя дверь.

Зажегся свет во дворе.

Появился Милош в простенькой майке, сел в свой мини-фургон и выехал задом на улицу.

Наступила тишина. Относительная.

Фиона продолжала играть. На этот раз Мерси узнала песню — «Лунное сияние».

Слушая, она постепенно погрузилась в атмосферу фильма, в котором эта мелодия выполняла такую важную роль. «Пикник». Уильям Холден, Розалинда Рассел, Сьюзен Страсберг, Ким Новак. В 1956-м, в год выхода картины на экран, Мерси было примерно столько, сколько героине Сьюзен Страсберг, когда эта упивающаяся книгами девочка-подросток влюбилась, как и ее старшая сестра, красавица Ким Новак, в сексуального беспутного бродягу — героя Уильяма Холдена. Неужели, думала Мерси, Фиона тоже испытывает тайное любопытство к их соседу в драных джинсах — который появляется и исчезает, подобно другого рода бродяге, Эросу, — переодетому Адонису, называющему себя телефонистом компании «Белл»?

Мерси откинулась на спинку и улыбнулась; «Лунное сияние» навеяло воспоминания о том времени, когда ей самой было одиннадцать, двенадцать, тринадцать, — потерянная, упивающаяся книгами и одинокая в дебрях юности, она училась носить бюстгальтеры, курить сигареты и скользить всезнающим и непонимающим взглядом по столикам в школьной столовой. И всегда удивлялась: отчего ее вдруг так заинтересовал пятнадцатилетний Тедди Карлсон, которому всего месяц назад она смеялась в лицо. А мать приговаривала: «Только приличные мальчики, Мерседес. Никаких Тедди Карлсонов. Чтоб ноги его не было в моем доме. Только приличные мальчики». Мерси два дня отказывалась от еды. Все кануло — непрощающее, незабываемое прошлое родительских запретов и запертых дверей: каждый день в десять, а по воскресеньям в двенадцать. Ушло, но не забылось. Всплывет в памяти — пожмешь плечами и улыбнешься.

Задняя дверь Саворских снова открылась и с треском захлопнулась. Разве обойдется летняя ночь без хлопанья задних дверей? Где угодно, только не в Южном Онтарио…

Босоногая Агнешка просеменила через две подъездные аллеи — свою и Мерси, неся завернутого в детское одеяльце спящего Антона.

— Я заметила вашу сигарету. Можно войти? — спросила она, подойдя к двери на террасу.

Как тихо стало внезапно.

Кошачья баталия завершилась.

Фиона прекратила играть. Кино кончилось?

Только, как обычно, кричали лягушки и стрекотали сверчки.

От голоса Агнешки Рэгс спрыгнул с колен Мерси. Она встала и отодвинула задвижку на двери. Четверть двенадцатого. Мерси слышала бой стоявших на кухне старомодных напольных часов.

— Вам чем-нибудь помочь?

— Нет, ничего не надо. Только побыть у вас. Милош меня оставил.

С этими словами Агнешка переступила через порог. А Мерси невольно представила себе момент в будущем, достаточно предсказуемый, когда это действительно может произойти.

— Боюсь, я не понимаю, — разыграла она невинность, прекрасно зная, что Милош всего лишь поехал в город выпить.

Агнешка обожала все драматизировать. Точно так же она проявляла себя и в отношении к религии, политике, любви, смерти и к своему сыну. У нее была истинно актерская способность нагнетать ситуацию.

— Он опять вернется пьяным.

— Перестаньте, на Милоша это совершенно не похоже.

Что, кстати, соответствовало истине.

— Он поехал пить пиво и заигрывать с девицами. — У Агнешки не было собственной тайной жизни, и она придумывала такую жизнь Милошу. — Вчера возвратился после двух часов. Обещает, но никогда не приходит вовремя. — Она огляделась по сторонам и чуть не села на задремавшую на стуле Лили — единственную кошку Мерси.

— Вот сюда. — Мерси уступила женщине шезлонг. — Вам с Антоном здесь будет удобнее.

— Спасибо.

Агнешка устроила сына на сгибе руки и вытянула ноги.

— Что это вы пьете? — поинтересовалась она.

— Красное вино, — ответила Мерси. — Могу дать вам что-нибудь другое: клюквенный или апельсиновый сок, минеральную воду. — Агнешка не употребляла спиртного.

— Я выпью вина, — заявила она.

О!

Мерси отправилась на кухню. Рэгс вернулся на свой стул.

Вино! Черт бы ее побрал! Придется открывать другую бутылку. Не давать же ей мое — с желтой этикеткой. Провались пропадом эта Агнешка!

Вопреки тому что она говорила Уиллу, Мерси никогда не позволяла себе слишком налегать на вино, но теперь, откупорив вторую бутылку — на сей раз «Вальполичеллу», — она тайком пропустила стаканчик, да так залихватски тряхнула головой, что чуть не опрокинулась в раковину.

И сама рассмеялась. Беззвучно. Мерси Боумен наконец свалилась пьяной!

Взяв чистый стакан для Агнешки, она возвратилась на веранду, жалея, что Фиона больше не играет. Музыкальный фон помог бы ей общаться с этой сложной, неприятной, несимпатичной и настырной молодой женщиной. Ведь придется разыгрывать добрую старшую соседку — золотое сердце.

А вот не буду — потому что не хочу.

Она мне никогда не нравилась. Понаехали всякие поляки!

Стоп, стоп, а как же милосердие?

Пошло оно подальше, это милосердие. Где оно, это милосердие, в ней! Стервоза! Гробит собственного ребенка. А теперь пьет мое вино и жаждет сочувствия…

Мерси налила, как требовали приличия, полстакана вина и подала нежеланной гостье.

— Я однажды пробовала вино. На своей свадьбе, — сказала та.

— Привет!

— Так говорят в Канаде, когда пьют?

— Ну, на самом деле так говорят англичане. Но и мы тоже. Будь мы французами, сказали бы «салют».

— Значит, привет и салют.

Женщины выпили.

Мерси села на единственный свободный стул и закурила.

— Не дымили бы вы, — попросила Агнешка. — Здесь ребенок.

— Это мой дом. — Мерси сама удивилась своим словам. — В вашем доме я бы не стала курить. А здесь буду. К тому же мы на веранде.

Агнешка поставила стакан с вином и откинула одеяло с лица Антона.

— Спит, — проговорила она, не обращая внимания на дым. — Очень спокойный весь день.

— Неужели вы больше не покажете его врачу?

— Ни за что. Врачи его убьют.

Ты его первая доконаешь.

— Но надо же узнать, что не в порядке с вашим сыном. Позвольте медикам хотя бы выяснить, в чем дело. Ведь будете локти кусать, если выяснится, что ему могли помочь, но вы не дали этого сделать. У моих друзей была дочь, — продолжала Мерси. — Очень красивая девочка. Но с первого взгляда было видно — ее надо лечить. У девочки косил один глаз…

— Что значит «косил глаз»?

— Это когда глаза не фокусируются вместе. Ее левый глаз не двигался и смотрел все время вправо…

— Как в кино. Так делают комики, чтобы рассмешить.

— Да… наверное… Только это-то было серьезно. Не я одна замечала изъян. Родители тоже знали, но все твердили: пройдет само собой. Девочке тогда еще не исполнилось и двух лет. Но они ничего не сделали. Абсолютно ничего. А она была такая красавица! К восемнадцати годам с глазом стало совсем плохо, и его пришлось удалить.

— На все Божья воля.

— Ни черта подобного! — вспыхнула Мерси. — При чем тут Божья воля? Родительская тупость и гонор. Вот в чем дело. Не хотели признать, что их совершенная дочь родилась с дефектом. А покажи они ее вовремя специалисту, и глаз удалось бы спасти. — Мерси решилась на рискованный шаг и выдвинула последний аргумент: — С Антоном может случиться то же самое. Я не считаю вас глупой, Агнешка. Вовсе нет. Но я считаю вас жестокой — это я должна вам сказать.

— Я не жестокая. Я покоряюсь воле Господней.

— Антон понятия не имеет о воле Господней, — прошипела Мерси и подалась вперед. — Он всего лишь младенец. И понимает одно — ему плохо. Почему он должен страдать? За что? Все, что от вас требуется, это отнести его в больницу и позволить врачам провести обследование.

Она опять выпрямилась на стуле. Налила себе вина и добавила в стакан соседки. Агнешка помолчала. Затем опустила глаза на сына и коснулась пальцем щеки.

— Он спит, — улыбнулась она. — Уснул.

— Да. Но не по воле Божьей. Он спит, потому что устал. Смертельно устал — столько времени звал на помощь, и никто его не услышал. Извините, что говорю так резко, но меня это действительно очень, очень, очень тревожит. Поймите, Агнешка, это Господь создал врачей, больницы, медицину. Помогите ребенку. Он ждет от вас помощи. В этом и заключается жизнь. Помогать.

— Но я сама могу ему больше помочь. Я его мать. И позабочусь о нем. Зачем же еще нужны матери? Я его врач, больница и медицина. Мать!

— Я тоже мать. Четырежды, — заметила Мерси.

— Не знала. Совсем не вижу ваших детей.

— Если честно, я тоже. Только время от времени. Но я их люблю. Всех.

— Как я люблю Антона.

— Да. Как вы Антона. Но…

— Не говорите «но». Я не желаю слышать никаких «но». Вы не понимаете: я мать — да. Но я в то же время — дитя. И я подчиняюсь. Мне указывают: «нет». Это Божья воля. Надо подождать. И я повинуюсь и… жду.

Она посмотрела на спящего мальчика.

— Я хочу… очень хочу, чтобы он жил. Но я не свободна. Я… узница.

Мерси отставила стакан и подсела к Агнешке.

— Можно его подержать? — спросила она.

— Да, да, конечно. Пожалуйста. — Агнешка протянула Антона Мерси.

Мерси прижала его к груди, так что макушка мальчика очутилась у нее под подбородком. Ребенок казался невесомым — маленький сверток из одеяла.

— Я больше тридцати лет не держала таких малышей.

— Правда, красивый?

— Да, очень красивый.

Мерси поцеловала младенчику ручки — сначала одну, потом другую.

Агнешка наблюдала за ней со слезами на глазах.

— Как бы я хотела, чтобы вы были моей матерью.

Мерси сама чуть не плакала.

И я тоже, подумала она.

— Моя мать, мой отец никогда не брали на руки Антона, — проговорила Агнешка. — Я не понимаю. Так много любви к Богу и так мало любви к нам.

Мерси улыбнулась. Надежда есть.

— Если я дома и вам потребуется помощь, — сказала она, — пожалуйста, приходите. И приносите его с собой.

— Хорошо. — Агнешка снова взяла сына на руки и поправила одеяльце. — Приду. Непременно.

На подъездной аллее блеснули фары.

Была полночь.

Напольные часы принялись отбивать время.

— Ваш муж, — проговорила Мерси.

— Да, — откликнулась Агнешка и встала. — Я ему сказала: двенадцать часов. Видите, какой он хороший?

На пороге она обернулась:

— Спасибо, что разрешили посидеть. И спасибо за вино.

— Спокойной ночи. — Мерси поднялась и мысленно попрощалась с Антоном.

Агнешка ступила на траву.

Дверь веранды захлопнулась. Женщина пересекла лужайку.

— Милош! Милош! Я здесь! Здесь!

Фары погасли, но Милош не вылезал из фургона.

Не хотел говорить жене, что на этот раз он и в самом деле едва не оставил ее.

8

Понедельник, 13 июля 1998 г.

После того как они вернулись из «Бентли», Джейн взяла бутылку «Вулф Бласс» с желтой этикеткой, ушла к себе в студию и заперла дверь.

Вставила в проигрыватель компакт-диск под названием «Сакура» и приглушила звук. Полилась японская музыка — мелодичная и успокаивающая и в то же время ободряющая. Музыка, не подвластная времени и ударам судьбы, — как бы Джейн хотела быть такой же стойкой. Пропади все пропадом!

«Вулф Бласс» с желтой этикеткой. Конечно, дороговато. Ну и пусть. Я в печали, мне нужно успокоение. А от этой волны удушающей жары успокоения мало. От Гриффа тоже.

Джейн порылась в сумке и достала альбом для набросков, в котором начала рисовать мужчину-ангела. Но прежде чем открыть страницу, на секунду закрыла глаза.

Если он так, то и я так. И она представила Гриффа с другой — кем бы эта другая ни была.

Попыталась вообразить комнату, где он занимается любовью с Зои Уолкер. Красивое черное шифоновое платье аккуратно повешено на спинку стула, роскошное шелковое белье (простого она бы не надела) в артистическом беспорядке разбросано в ногах и в головах кровати, вещица здесь — вещица там, а чулки (непременно черные), без сомнений, украшают абажур. Боже праведный!

Джейн невольно рассмеялась — настолько смешной показалась ей эта картина. Как в борделе. Или того хуже: «Сестра Зои обрабатывает доктора Кинкейда».

Джейн открыла глаза.

Куда же в самом деле его унесло? И с кем?

Она налила себе вина и закурила сигарету. Все тот же старый реквизит для того же старого действа: «Джейн ищет утешения». Одни и те же декорации — изо дня в день.

А известно ли тебе, дорогуша, что ты становишься надоедливой? Неужели? Да, я надоедлива. Но, по крайней мере, я на виду, я не прячусь где-то во тьме. И если уж говорить о надоедливости, мне надоело, что мне врут. Надоело, что меня игнорируют. Надоело проклятое притворство Гриффина, который делает вид, будто ничего не происходит. Вот это действительно может надоесть.

Она открыла альбом.

И перед ней предстал он.

Его лицо в образе святого Георгия.

Его рваные джинсы.

Его руки, его пальцы, его ширинка — медные пуговицы. Джейн попыталась представить, как она их расстегивает.

Словно Моника Левински.

Я не делала этого с тех пор, как вышла замуж за Гриффа.

А было время в 80-х, когда от каждой девчонки ждали орального секса — даже на первом свидании. Так тешили эго партнера — пусть знает, что ни в чем отказа не будет. И она, как все, этим тоже занималась. А откажешься — спишут, будто последнюю дрянь.

Забавно — тогда считали дрянью, если ты этого не делала, а не наоборот. Если же воспользоваться презервативом — значит, просто ломака, хотя СПИД уже давал о себе знать. В те годы презервативы были не в ходу. Зачем? Таскали таблетки у матери или как-то добывали свои. Вот и вся защита. И вроде ничего. Пока не умер Рок Хадсон.

Беда заключалась в том, что девяносто процентов ребят и мужчин, с которыми встречались девчонки, считали СПИД болезнью геев — исключительно. Чтобы я с парнями якшался, да никогда! — говорили они. И все хихикали. Идиотская мысль, Чарли!

А потом стали заражаться молодые женщины. Поначалу никто не мог понять, каким образом, — разве только старина Чарли с самого начала врал, будто он не гей.

Потребовалось больше двух лет, чтобы разобраться в сути дела. СПИД уже был повсюду. Болезнь угрожала каждому. У ближайших друзей анализ мог оказаться положительным. Корали Хаслуп… Рита Мей Колридж… Чарли Феллер…

Да, да, даже старина Чарли Феллер. Какая разница, где он его подхватил. Но СПИД доконал и Чарли.

Джейн посмотрела на незаконченное изображение мужчины-ангела.

Я хочу, подумала она. Не знаю почему, но хочу. Все из-за этой чертовки Левински. Теперь все только об этом и думают. Видят сны наяву.

Без презервативов.

Неужели?

Считается, что это самый безопасный секс. Если только не глотать.

Джейн провела пальцем по контуру ног, рук, плеч.

Она уже начала его прорисовывать: приставлять лицо святого Георгия к шее и обутые в башмаки ступни — к прикрытым джинсами лодыжкам. Получался законченный мужчина. Законченный, но не совсем. Кое-что еще скрыто.

Джейн склонилась над столом, отодвинув стаканы с кистями, коробки с карандашами, бутылочки с цветными чернилами и кусочки угля. Притянула поближе лампу на гибкой ножке и открыла альбом на новой странице.

И за два часа, пока медленно пустела бутылка и бесконечно повторялась «Сакура», сотворила нагого — именно нагого, а не голого — мужчину, будто из праха.

Сотворила, словно из праха, проговорила она почти вслух. Как Адама.

То, что она сделала, было похоже на древнюю практику свежевания приговоренного к смерти узника, — только Джейн содрала с человека не кожу, а одежду. Используя в качестве ножей карандаши, слой за слоем снимала она защитный покров, и в два ночи он предстал перед ней совершенно освобожденным, — улыбающийся, вечно невинный, довольный. Всё.

Можно войти? Я должен починить ваш телефон.

И чью-то жизнь. И чье-то будущее.

Да.

Джейн намеревалась сидеть на кухне и ждать Гриффина — как бы поздно он ни вернулся. Если застать его врасплох и посмотреть в глаза, она сможет понять, насколько все серьезно.

В три его еще не было. И в четыре. И в пять. Джейн поднялась наверх с последним стаканом вина, разделась и села на край кровати.

Почему я голая?

Какая разница.

А ведь я сохранила фигуру — несмотря на невероятно тяжелые роды, когда все мускулы моей плоти словно сорвало с якорей, скрутило жгутами и провернутым через мясорубку фаршем швырнуло обратно…

Джейн рассматривала свое тело, будто оно принадлежало не ей, а кому-то другому: руки были отсутствующими руками Венеры Милосской, ноги — ногами выходящей из пены Афродиты.

Хорошие руки, подумала она. И ноги красивые, хотя и достаточно сильные, чтобы выдержать мой вес и прочно стоять на земле.

Руки и ноги женщины являются признаком ее породы, Ора Ли.

Джейн невольно улыбнулась. Мейбел Харпер Терри.

О мама, мама! Бедный, дорогой осколок прошлого. Джейн мотнула головой, но певучий голос Мейбел не стихал: Руки, ноги, шея и волосы, детка. Никому, кроме мужчин, нет дела до грудей. Забудь про эту чушь. Пристойная, действительно привлекательная женщина никогда не выставляет свои прелести напоказ. Гляди на себя, и доколе ты сможешь гордиться тем, что увидела, свет тебя одобрит и будет к тебе бла-а-волить.

«Благоволить», мама.

Какая разница? Смысл один и тот же.

Быть леди.

Поучения длились бесконечно: Твоя прабабушка, Ора Ли Терри, не пролила ни капли воды ни на лицо, ни на волосы. Ни единой капли. Только кремы для лица, специальная пудра и щетка для волос. И до последнего дня жизни у нее были самая красивая кожа и волосы, какие я только видела. А ногти! Она ни разу не обращалась к маникюрше, но ее ногти всегда были отполированы, с блестящими лунками и овальными краями. И это при том, что она возилась в земле со своим трехлетним братом, выкапывая зарытое в саду семейное серебро, до замужества драила полы, портила руки кислотами и кипятком и питалась бог знает какими несъедобными и непригодными для желудка засохшими об резками свинины. А свои красивые наряды отбивала о камень в реке, чтобы они были чистыми. Она — всем нам урок. Дожила до шестидесятых годов и умерла в сто пять лет.

Да, Джейн помнила: урок, и очень трудный.

Она уважала, но никогда не любила свою прабабушку Терри. Хотя их знакомство было недолгим, влияние прабабушки оказалось неизгладимым — следовать нашей линии. Но ее снобистские и расистские воззрения были несносны.

Красивые руки и ноги. Ну и что?

К чему они? И какой от них прок?

А разум?..

Она всегда сникала в молчании от одной мысли о себе прежней. В конце концов, не было бы Оры Ли Терри, не родилась бы она, Джейн. Хотя, возможно, это лишь детское оправдание немой покорности. Так или иначе, но Джейн понимала, что без Оры Ли родилась бы в безвестном роду изгоев.

Она вздохнула: Господи, какой груз нам приходится нести.

— Да не хочу я быть леди, — произнесла Джейн вслух. — И никогда не хотела. Пошло оно подальше, это благородство, мама. И ты туда же.

Она допила вино, отставила стакан и засунула ноги под одеяло.

И в этот момент услышала, как к дому подъехал «лексус».

— Меня здесь нет, — пробормотала она.

И выключила свет.

Но тем не менее — перед тем как заснуть — отметила, что Гриффин вернулся в пятнадцать минут шестого.

9

Вторник, 14 июля 1998 г.

Грифф стоял у распахнутой, словно бы дающей путь к отступлению, дверцы машины и смотрел на оставленный для него зажженным свет в кухне. Он понимал, что должен идти в дом, но очень этого не хотел. И, тихо прикрыв дверцу, повернул на задний двор.

На небе все еще мерцали звезды, однако луна уже ушла за горизонт. Ноги промокли от росы. Грифф знал, что вороны на своем месте: наверное, следят, наверное, напуганы.

— Все в порядке, — прошептал он. — Я вам ничего не сделаю.

Знакомый запах — и все вечера детства под звездами…

Спальные мешки в походах, перевернутые каноэ на берегу, гребки сняты с уключин. Никогда не оставляй гребки там, где до них могут добраться бобры и дикобразы. И поэтому каноэ со всей поклажей затаскивали куда-нибудь повыше — например, перекинув веревку через подходящую ветку.

Что вы из кожи вон лезете? Вся эта чушь про бобров и дикобразов — просто старые бредни.

Кто это сказал?

Ральфи Редлиц. Мистер Всезнайка.

Тогда им было по двенадцать.

А про бобров и дикобразов они узнали от отца Гриффина. Зверушкам нравятся следы соли, которые оставляют ваши руки, говорил он. Все животные любят соль, но у мистера Бобра такие зубы, что он может навредить больше любого ночного бродяги. Другие звери просто слизывают соль, а бобер — выгрызает. И дикобраз тоже.

Грифф состроил в темноте гримасу. Слова имеют обыкновение нападать на человека разом:

Бобр.

Лизать.

Есть.

Грифф засунул замерзшие руки в карманы. Ноги тоже замерзли. И нос.

Кому какое дело! Нравится здесь стоять и стою — одна нога в настоящем, другая в прошлом, когда я чувствовал себя в безопасности.

В безопасности?

Именно. Как в своем доме. Мамина поговорка.

Он, и его сестра Миган, и его брат Аллун — все дома и все в безопасности.

Аллун.

«А» только в начале, а в конце — нет. Это Аллун сообщил ему другое значение слова «бобр» — бородач. В тринадцать лет у Ала ломался голос, отовсюду перли волосы, и он потел, потел, постоянно потел и все время стоял под душем — в ужасе от того, как вонял. Или думал, что вонял.

Холодный душ очень полезен.

Это сказал отец.

У Мегги была мама. У нас — отец. И всем было хорошо.

Деньги, Сент-Эндрю, большой дом в Роуздейле, коттедж в Мускоке.

Я на вбрасывании шайбы, я во время заплыва на пять миль, я — член школьного комитета, я — староста школы. Я в восемнадцать лет покоритель женских сердец.

Звезды дрогнули и поплыли.

Или это бежали облака?

Что-то изменилось над его головой. Растеклось и затуманилось.

Раздалось хлопанье крыльев.

Одна из ворон снялась с орехового дерева.

Должно быть, скоро рассвет.

О господи, что я наделал? Наделал с собой и со всем, чем обладал и что любил?

Грифф посмотрел на дом.

Спит, как и его обитатели.

Никто меня не ждет, подумал он. А как бы я хотел, чтобы ждали. Как бы хотел, чтобы в доме не спали.

Соска, вот ты кто.

Э, нет, ничего такого я не делал. И никогда не стану.

Это слово Грифф считал самым оскорбительным ругательством.

В школе «соска» было уничижительным прозвищем: тот, кто однажды его заработал, уже не смел надеяться вновь обрести уважение товарищей. Во всяком случае, до тех пор, пока не покидал Сент-Эндрю. Во взрослом мире такие шли по своей стезе сознательно — возвышаясь над ярлыками и даже с готовностью их принимая. Обретали гордость геев и добивались творческих успехов, хотя остальной мир считал их не способными на это. Теперь они жили в более терпимом мире. Или, по крайней мере, в мире, который прикидывался терпимым. Больше безопасности. Безопасность таких, как они, — в их количестве.

Гриффина не воротило от гомосексуалистов. В его профессии они попадались сплошь и рядом. Просто он не хотел сам становиться одним из них — вот и все. Слава богу, я не такой.

И все же…

Что, «все же»?

Ну…

— Я этого не делал, — произнес он вслух, словно оправдываясь перед звездами, ореховым деревом и воронами. — Я этого не делал. Только позволил другому. Большая разница.

Неужели?

Да!

На кухне миссис Арнпрайр загорелся свет.

Господи!

Сколько сейчас времени?

Он не мог рассмотреть циферблат.

Иди домой.

Сейчас.

Домой!

Иду.

Немедленно!

Он повернул к веранде.

Достал ключи.

С тех пор как убили ту женщину, Миллер, все двери с наступлением темноты запирались.

Грифф в последний раз посмотрел на небо.

На востоке начинало светлеть. В самом деле, пора домой.

Дай бог, чтобы миссис Арнпрайр не засекла, как он вернулся под утро. Иначе разнесет по всему городу.

— Спокойной ночи, — попрощался он, словно так и полагалось. А может, полагалось на самом деле? Попрощаться с кем-то — или чем-то, кто делил с ним последние мгновения уходящей тьмы.

Джейн оставила в ванной свет. Грифф разулся на пороге дома и теперь двигался совершенно бесшумно.

Ему понадобилось помочиться.

Помочиться? Разве теперь не говорят «пописать»?

Он поставил ботинки в раковину. Они промокли и казались на ощупь холодными. А когда поднял крышку унитаза и расстегнул ширинку, обнаружил, что его пенис съежился и тоже был холодным.

Грифф уже вымылся в «Пайнвуде». Еще отец советовал ему мыться с мылом после каждого полового контакта. Так он называл секс — «контакт».

Поэтому Грифф не стал принимать душ. И воду в унитазе не спустил. Он слишком устал и не хотел разбудить Джейн или Уилла. Или Редьярда. Особенно Редьярда, чтобы тот от радости не стал прыгать на него.

Выключив свет, он прошел в спальню, бросил одежду на ближайший стул и, радуясь хотя бы такому убежищу, забрался под одеяло.

Сначала лежал на спине. Окостеневший.

Джейн спала. Но ему захотелось ее разбудить. Чтобы кто-нибудь его выслушал — понял. Разделил торжество победы.

Он бы ей сказал: «Я этого не делал, Джейн. Только позволил другому. И все».

Соска.

Грифф повернулся на бок — спиной к жене.

А через двадцать секунд, потеревшись щекой о подушку, понял, что плачет.

Не надо, говорил он себе. Пожалуйста, не надо. Это…

Что — это?

Грифф улыбнулся.

Я собирался сказать: «не по-мужски», объяснил он кому-то внутри себя. Но это не слишком подходящее выражение. Поразмышляю об этом утром. Да, утром. Что ни говори… завтра будет новый день.

Спокойной ночи, Скарлетт.

Грифф уснул. Джейн его слышала. Она не спала и во все глаза смотрела на разгорающуюся зарю.

Я тебя не оставлю, Грифф. Я не сдамся. Я с тобой навсегда. Кто бы ни была эта женщина, она уплывет. А я при тебе на якоре. Ты моя гавань. Я — твоя.