Извечный червь сомненья не дает покоя: Судья на нервах, справедлив ли приговор? Улики, показания и ропот —               нестройный висельников хор… А нам смешно… такой все это вздор…

1

Пятница, 7 августа 1998 г.

Всегда знаешь, что в доме кто-то есть. Не потому, что не заперта дверь, открыто окно или со второго этажа долетел какой-то звук. Просто знаешь, что ты не один, — и все.

Люк это ощутил, как только вошел в дом на Маккензи-стрит, оставив свой фургон на подъездной дорожке. Странно. Вообще-то он собирался поехать с работы прямиком к Мерси, но передумал, решив сначала принять душ, переодеться и выпить пива.

Единственной «ненормальностью» было то, что потух фонарь над боковой дверью — либо перегорел, либо его кто-то выключил. Люк зажег старую настольную лампу у двери на кухню и попытался вспомнить, когда менял в фонаре лампочку. То ли месяц назад, то ли два — он был не уверен.

В задумчивости подошел к холодильнику и достал «Слиман».

Почему бы не щелкнуть выключателем и не выяснить, в чем тут дело? Но он сам прекрасно знал ответ на собственный вопрос. Если свет выключили, значит, в доме есть кто-то, кроме него. А Люк еще не был готов к тому, чтобы принять это. Рад был прикинуться, будто ни о чем не догадывается. Может, пронесет.

Отчего мы всегда пытаемся разыграть безразличие, когда чувствуем, что за нами наблюдают из темноты?

Люк достал из кармана сигареты и зажигалку, бросил джинсовую куртку на спинку стула и сел там, где никто не мог бы оказаться у него за спиной.

Иногда, вернувшись домой, он включал радио. Но не сегодня — сегодня он хотел улавливать любой необычный звук.

Почему воры никогда не пукают?

Потому что они не едят бобов.

Четвертый класс, Ленни Грэгсон — кавычки открываются, кавычки закрываются.

Люк невольно улыбнулся.

Жаль, что у меня нет собаки.

Нет. Больше никогда в жизни не заведу. Это решение было принято после того, как Дэнни попал прямо перед домом под колеса грузовика. Ни за что.

Никогда.

Люк отхлебнул из бутылки и закурил.

А что, если кому-нибудь позвонить… Например Мерси.

Он посмотрел на телефонный аппарат в другом конце комнаты. И тот, казалось, ответил ему нетерпеливым взглядом: «воспользуйся мной — мне наскучило безделье».

Нет. Плохая мысль. Нечего еще кого-то впутывать в это.

Телефон поник и недовольно надулся.

Люк стал прикидывать, что сейчас делает Мерси.

И бессознательно посмотрел на часы: без восемнадцати восемь.

Наверное, стоит у плиты и готовит ужин для Джейн и Уилла, если они не собрались в «Паццо». Стоит у плиты, режет лук или укладывает последнюю деталь в пазле Уилла: он дарит ей это право, как мужчина — любимой женщине бриллиант, если, конечно, у мужчины имеется бриллиант.

Что-то упало на пол — в доме, а может, в воображении.

Зажги больше света. Веди себя естественно. Никогда не позволяй врагу заметить твой страх.

А вдруг это дядя Джесс…

По-твоему, он не враг?

Люк встал. Еще две лампочки на кухне. В заднем коридоре.

На лестнице.

Он принялся мурлыкать себе под нос:

Путь далекий до Типперери… Путь далекий домой…

«Типперери» было старинным семейным прозвищем сортира.

По дороге он завернул в комнату, которой пользовался как кабинетом. Зажег медную лампу под зеленым абажуром и, не открывая, запер дверцу шкафа.

Если кто-то засел внутри, потребуется топор, что бы оттуда выбраться. Но там такая теснотища: ложкой не замахнешься — не то что топором…

В столовой никого. Только двенадцать пустующих стульев и гниющие яблоки на блюде.

В гостиной тоже.

И на лестнице.

Люк подергал ручку — передняя дверь заперта.

Теперь на верхнюю площадку. Выключатель коридора второго этажа.

Пусто.

Люк заглянул во все спальни и в каждой зажег свет.

Всего-то и оставалось: маленькая ванная с туалетом и некогда родительская, а теперь его большая ванная и спальня.

Люк осмотрел бельевую кладовую — ничего, кроме белья. Почти разочарование.

Напряжение давило на спину, плечи, колени.

Он потянулся рукой к выключателю на стене своей спальни.

Но свет не вспыхнул.

По-прежнему царила темнота.

Кто-то его ждал.

— Я вывернул лампочки, — раздался голос. — Я вижу тебя, но не хочу, чтобы ты на меня смотрел.

— Почему?

— Не слишком приятное зрелище.

— Ты ранен?

— Вроде того.

— «Вроде того» — не причина, чтобы мне на тебя не смотреть.

— Ну… может, больше, чем «вроде того»… Не хочу, чтобы ты меня видел, и все. Меня пометили.

— Господи! Ты хочешь сказать, тебя порезали?

— Да. Лицо. Так у них принято.

— Тебе больно?

— А разве нам всем не больно?

— Перестань хорохориться — скажи правду.

— Конечно, больно, мудак! Ты что, думаешь, когда режут, не больно?

— Вызвать врача?

— Только попробуй — и ты покойник! Мертвец!

Люк понимал, что так оно и будет: Джесс никогда не грозил зря, и в его заднем кармане всегда лежал нож с выкидным лезвием.

— Послушай, позволь мне тебе помочь. Как-нибудь. Не дури. Разреши хоть что-нибудь сделать.

— Нет, малыш. Я уже промыл порез. Просто не хочу, чтобы ты меня видел.

— Они знают, где ты?

— Наверное. — Джесс помолчал и добавил: — Извини, я не хотел втягивать тебя в неприятности, но мне больше некуда было идти.

Старая песня. Все та же старая песня: больше некуда идти…

— Там на комоде ночник. Можешь ввернуть ту лампу.

Люк подошел к комоду и ввернул лампочку в патрон.

Джесс полусидел-полулежал на кровати, привалившись спиной к подушкам; одеяло сбито. Он подтянул к ягодицам ноги в нелепых детских кроссовках, одной рукой прижимал к лицу полотенце, а в другой держал полупустой стакан с лучшим в доме виски.

В слабом свете единственной лампы Люк не видел порезов на его лице — да еще мешала рука Джесса с полотенцем. Но он разглядел, что оба глаза у дяди подбиты.

— Прикури-ка мне сигарету, малыш, — попросил тот.

— Да, сэр. — Люк невольно улыбнулся. — Ты говоришь, прямо как отец.

— А что в этом удивительного? Я его брат. Мы оба унаследовали этот голос. Так что давай прикуривай.

Люк повиновался и подошел к кровати.

— Не смотри!

— Кончай валять дурака! Куда мне ее совать? В пустоту?

Джесс поставил стакан с виски на прикроватный столик и взял сигарету. Но так и не отвел от лица полотенце.

— Где бутылка?

— Вот здесь, на полу.

Джесс показал.

— Там что-нибудь осталось?

— Конечно. Я пью всего лишь вторую порцию.

Люк обошел кровать, взял бутылку и отправился с ней в ванную, вынул зубные щетки из стакана и налил в него виски. Стаканом для воды воспользовался Джесс.

Только тут Люк заметил окровавленное полотенце за унитазом и пятна крови по бокам раковины: Джесс, видно, хватался за нее руками, когда промывал себе раны.

Интересно, как она темнеет, пролитая кровь. И ни с чем ее не спутаешь. Должно быть, древний инстинкт самосохранения: берегись — здесь льется кровь.

Он вернулся в спальню и со стаканом в руке сел на стул у окна. Закурил, посмотрел во двор.

— Что я должен делать?

— Ты не должен никому говорить, что я здесь.

— Не скажу.

— И не должен вызывать никаких врачей.

— Не буду.

— И, естественно, ни слова полиции.

— Ты просишь очень много молчания.

— И считаю молчание знаком согласия. Ты уже обещал никому не говорить. А это значит — не сообщать и полиции. Ясно?

— Да.

— Вот и хорошо. Учти, я не шучу.

— Знаю.

— Заикнешься — и ты покойник.

— Разумеется. Покойник.

— Я слышал, ты обзавелся женщиной.

— Да?

— Да. Один тип в городе сказал. Мол, у Люка теперь есть подружка.

— Для подружек я немного староват, Джесс. Мне почти пятьдесят. А она еще старше.

— Шутишь? Почти пятьдесят? А я бы дал тебе сорок, не больше.

— Пятьдесят, пятьдесят… так-то.

— Как ее зовут?

— Мерилин Монро.

— Ну, конечно…

— Не скажу. Она просила меня молчать. Как и ты.

— Вот и ладно. И как она — хорошо трахается?

— А ты?

— Хо-хо! Ничего себе, племянничек! Огрызается!

— Короче, Джесс, тебя мои дела не касаются. Давай обсудим твои. Что с тобой происходит?

Будто не знаешь, будто не догадываешься…

— Просто лежу здесь и думаю.

— Неужели? О чем?

— О том, как в старину мы приходили сюда и заваливались на эту кровать. Как по воскресеньям врывались и устраивали кучу-малу. Мама и папа — Марбет и Проповедник — были в чем мать родила, а мы орали и наваливались на них — вдесятером, да еще две собаки и кошки. А потом пели.

— Пели?

— Да, пели. «Велосипед на двоих», что-нибудь вроде этого. «Луна восходит над горой» или «Надень свою старую серую шляпку». А заканчивали всегда «Типперери», потому что, вопя и прыгая, так возбуждались, что кому-нибудь непременно требовалось бежать в сортир отлить. Господи, какие хорошие были времена! Господи, какие хорошие! Господи!

Джесс расплакался.

— Хорошие времена. Чудесные времена. Веселые времена. Постоянно возились… постоянно смеялись… постоянно пели. С мамой и папой.

Люк смотрел, как он вытирал полотенцем глаза.

— Я сделал кое-что плохое, — продолжал Джесс. — По-настоящему плохое. Самое плохое, на что способен человек.

— Знаю.

— Откуда? Я же тебе не дозвонился.

— Не дозвонился?

— Я тебе звонил. В дом Кинкейдов. Несколько недель назад. Сразу после… после того раза, как мы с тобой виделись.

— Да, ты прав. Ты мне не дозвонился.

— Что-то приключилось с чертовым телефоном. Не было соединения.

— A-а… Тогда.

— Да, тогда.

— И чего ты хотел?

— Если бы я знал. Помощи.

— Какой?

— Господи, откуда я знаю? Помощи, и все! Но так и не дозвонился.

— И…

— И… Люк, я так устал — очень устал. И боюсь. Я не знаю этого человека — себя. Не знаю того, кто кажется мной, но я его никогда не встречал — только в самых кошмарных снах. И вот… я… я его боюсь — он меня пугает. Страх такой, что пробирает до самого нутра. Господи, я так не хочу быть этим человеком. Я — это не он. Нет! Я его не знаю. Кто, черт возьми, он такой? Кто мной владеет? Откуда взялся? Как получился… получился из того счастливого ребенка? Откуда объявился? Господи, я никого не хочу убивать! Не хочу! Почему я это делаю? Почему? Господи! Господи, помоги! Кто-нибудь, помогите!

Люк поднялся — сгорбленный, сигарета прилипла к губам, ноги тяжелые, будто налились цементом, — подобрал с пола бутылку виски: надо ему что-нибудь дать. Что-нибудь — хотя бы это. Подошел к кровати, снова наполнил стакан Джесса и коснулся гранью бутылки его лба. Пусть ощутит прохладу. Пусть ощутит хоть какую-то связь: холодное стекло в данном случае — как рука — как палец — нечто почти очеловеченное.

Вернувшись к своему стулу, он подлил виски и себе.

И стал смотреть на дядю. Тот скрючился на кровати — глаза убийцы, что они видели? Руки убийцы, что они натворили? И сердце так и не повзрослевшего ребенка, неспособное к сопереживанию. Джесс всегда сочувствовал только себе: своим неудачам. И не понимал, что другие тоже умели чувствовать. Только он грустил, и только он веселился. Никто другой никогда не плакал.

Похоже на строчку из песни.

А почему бы и нет? Разве песня не может сказать правды?

— Джесс!

Никакого ответа. Лишь взгляд переместился с кончика сигареты на виски в стакане.

— Беглец!

— Что?

— Нечего злиться, гуляка. Валяешься на моей кровати, твоя кровь на моем полотенце и на моей подушке; твои паршивые ботинки извозили в собачьем дерьме мои простыни. Так что нечего на меня катить, Джесс.

Люк знал, что дядя воспримет его слова как должное. Это была его, Джесса, манера устанавливать по собственной воле границы вокруг своей жизни: «Отвали — или подходи, и я тебя уделаю». И никаких других законов: «Либо будет по-моему, либо иди к черту».

— Ну, так чего тебе? — проговорил Джесс и затушил сигарету.

Люка передернуло — дядя вместо пепельницы использовал прикроватный столик.

— Что ты собираешься делать дальше?

— Не понял, что значит «дальше»?

— Перестань, Джесс. Ты в бегах. Скрываешься от полиции. А от кого еще?

— От них.

— Понимаю, что от них. Но кто такие эти «они»?

— Сам знаешь.

— Знаю только потому, что они звонили. И, похоже, голоса мне знакомы. Но я не уверен. Так что скажи: они отсюда? Из Стратфорда? Китченера? Лондона? Или Виндзор-Детройта?

— Из Виндзор-Детройта.

Господи!

Серьезнее некуда. Виндзор-Детройт пользовался самой дурной славой. Там умирали. Там убивали людей. Ворота нелегальной иммиграции, проституции и, главное, наркотиков.

— У них пистолеты? Про ножи я знаю. А как насчет пистолетов?

— Они им не нужны. Дело в том, что они ими не пользуются. Кроме пистолетов и ножей, существуют другие способы: удавка из проволоки или веревки и пластиковые пакеты на голову. У них в запасе много чего есть.

— Джесс, это ты убил тех женщин?

Дядя закурил новую сигарету…

— Джесс, это ты убил тех женщин?

…посмотрел на окровавленное полотенце в своей руке и отбросил его в сторону.

— Джесс, скажи. Ради бога, скажи только «да» или «нет». Скажи мне.

— Не знаю.

— Брось, Джесс. Господи! Ты либо сделал это — либо нет.

— Я не знаю. Богом клянусь, не знаю. Помню только, что был с Ленор Арчер. Но потом вырубился. Она ответила «нет», и я ее ударил. — Он щурился, как человек, который пытается что-то разглядеть в темноте. — Да, я был там. Она сказала «нет», я ее ударил, а очнулся уже у реки. А потом услышал — люди говорят, что Ленор мертва. Мертва. Убита. Укокошена. Каким-то типом, который ее изнасиловал. Но она ответила «нет», Люк. Сказала «нет». Я ее ударил. Может быть, сильно. А остального не помню. Только ощущение, что, наверное, это я. То есть, раз она умерла. Значит, наверное, это я.

Люк ждал. Затем произнес почти шепотом:

— А другие?

— Может быть. Хотя не знаю. Когда ты в ауте, то ты в ауте. Это хуже, чем нажраться, потому что словно проваливаешься в бездну — будто умер, а потом воскрес, а что в середине — неизвестно. Нет никакой середины. Есть начало, есть конец, а между ними — пусто.

Люк выглянул в окно. Сумерки кончались. Скоро наступит темнота.

— Я говорю тебе правду, Люки. Говорю тебе чистую правду. Все, что знаю. Честно. Это все, что я знаю.

Ради бога, перестань называть меня Люки. Я больше не ребенок — и ты тоже. Черт побери, хватит разыгрывать беззащитного крошку!

Слезы ярости наполнили Люку глаза. Но тут же высохли.

Он посмотрел на Джесса. Тот выпрямился на кровати и пытался закурить очередную сигарету, не показывая своих порезов.

Да дядя и был ребенком. Ребенком с ущербным сознанием: все его удовольствия заключались в самих удовольствиях — на самом простейшем уровне — поесть, выпить, поспать, ширнуться и, если повезет, как следует потрахаться. Его ничто не касалось, и он не научился думать о других: когда к нему приближались, застенчиво ретировался — с улыбкой, со смешком, хихикая, — даже, куда уж хуже, бежал, отстранялся от собственной матери: Не надо, не трогай меня! Не поднимался выше желания элементарного. Никогда бы пальцем не пошевелил ради другого. Не сказал бы «пожалуйста». Не понимал, не знал, что значит желать чего-то помимо того, что просто хочешь, что считаешь по праву своим.

Джесс не сознавал, что можно быть желанным ради себя самого. Он был одним из других, из многих, из всех. Некто с улицы. Его никто ни разу не выделял из остальных и не окликал: «Эй, послушай, подожди! Ты мне нужен!» И, наверное, поэтому он создал свой собственный особый мир, где все положено брать, поскольку ничто не дается. Кроме родительской любви и ревнивой дружбы братьев и сестер, у него ничего не было. Ничего рядом и ничего на расстоянии. Кто-нибудь жестокосердный мог бы сказать, что Джесс Куинлан провалил все тесты на желанность и тогда решил добиться высших баллов за отвратительность. Для большинства он был хуже крысы и чуть лучше змеи. Но глаза Люка в сумерках различали человека — личность, — который страдал, сам не понимая отчего, и чье мучительное ощущение потери было основано на том, что он никогда ничем не обладал. Даже достоинством. Даже этим.

— Так что мы будем делать? — спросил Джесс.

Люку пришлось уставиться в пол.

Что мы — мы — будем делать? О господи!

— Можем пойти на танцы, — ответил он.

Джесс рассмеялся.

— Мне как раз. Зрелище будет что надо, — он пожал плечами. Последний отсвет сумерек коснулся его лица.

За окном что-то кричали птицы. Наверное, как обычно вечером, звали птенцов домой: сюда! сюда! Или предостерегали: берегись! берегись! Во всяком случае, что-то громкое и очень отчетливое.

Залаяла собака — та самая, что всегда бывает на любой улице, в какой бы части города ни оказался прохожий. Просила поесть? Почуяла чужих? Другую собаку? Насильника? Кошку? Ребенка, возвращавшегося домой? Может быть, кто-то крался в темноте к двери? Убийца?

О нет. Все убийцы находятся здесь, в этом доме.

Все до единого.

Испакостили постель.

Измазали в крови полотенце.

И цепляются к нему, Люку.

Это и твоя кровь тоже.

Люк спустился на кухню и сделал четыре сэндвича — ветчина, лук-латук и толстые ломти ржаного хлеба. Достал рюкзак, освободил от своих вещей, положил в него термос с горячим томатным супом, сэндвичи, шесть пачек сигарет и бутылку виски — на случай холодной погоды.

Хватит с него Джесса — довольно. Негде его спрятать, никак нельзя защитить и не к кому отправить. Всю свою сознательную жизнь Люк опекал дядю. Был его единственным другом. Но теперь — все.

Черт возьми, есть же все-таки предел всему! Долбаный предел всему!

Люк достал кошелек и пересчитал наличность — к счастью, нынче днем ему заплатил клиент. Две сотни долларов налом. Всегда считалось, что наличность имеет особую ценность. Экономишь на налогах.

Значит, я теперь стал мошенником.

Давно пора.

Он все это отдаст Джессу.

И скажет, чтобы тот больше никогда не возвращался.

Скажет, что все кончено.

В глубине души Люк чувствовал, что Джесс поймет.

Есть же долбаные пределы, Джесс. Такой язык и такое отношение он воспринимает.

Иначе пришлось бы сдать его полиции.

А это, что бы там ни произошло, никогда не случится.

Никогда.

Люк пошел к лестнице, прикрыл глаза и начал подниматься по ступеням.

В спальне он застал Джесса у комода: дядя обшаривал ящики — видимо, искал деньги.

— Мне холодно, хотел найти свитер, — объяснил Джесс.

Может быть, и так.

Человек в состоянии шока способен и не заметить, что жарко.

— Подожди, — сказал ему Люк. — Я сейчас, — и достал с самого дна толстый черный свитер. — Пошли вниз.

На кухне он вручил дяде рюкзак, свитер и две сотни долларов наличными.

— Это что?

— Ты уходишь, Джесс.

— Господи, малыш…

— И не проси меня передумать. Я не передумаю. Ты уходишь и никогда сюда не вернешься.

Джесс скомкал банкноты в руке и сунул в карман.

— Что же мне теперь делать?

— Уходить.

Дядя выдавил из глаз несколько слезинок, и они покатились по щекам. Это он умел. Всегда.

— До свидания, Джесс.

Он смахнул слезы кулаком. Порез на левой щеке был в форме буквы «X» — халявщик. Это означало, что Джесс не сумел отдать долги. Рана не закрылась и все еще кровоточила. Но он, терпя боль, промыл порезы водой и протер спиртом, и теперь рана была, по крайней мере, чистая, хотя ее следовало бы зашить.

— О’кей, ладно.

На этом все кончилось. Джесс проковылял к двери, закинул рюкзак за спину, повязал вокруг плеч свитер и, не обернувшись, толкнул дверь с сеткой и аккуратно прикрыл за собой. Ушел.

Темнота. Собака. И сова на крыше. Это все. Ничего больше. Даже шума уличного движения не слышно. Жил такой торговец с несуразным именем Мелвин Планкетт. Он квартировал на чердаке над складом.

Теперь ему было за шестьдесят, а некогда, в 80-х, он слыл многообещающим антрепренером и предлагал работу неизвестным молодым художникам — мужчинам и женщинам: главное, чтобы они умели работать с мебелью, разбирались в старинной технологии и могли превратить стул XX века с фабрики в Китченере в кухонный стул XIX или XVIII столетия из Тосканы или Прованса. У самого Мелвина таких талантов не было, но зато был дар выискивать таланты в других и снимать пенки с разницы между тем, что заплатил клиент, и тем, что получил мастер. А затем наступил спад спроса. И покупатели растворились в воздухе.

Наркотики оказались для Мелвина Планкетта подарком судьбы. Наркодельцы обращались к нему, потому что он располагал готовой клиентурой — авантюрного склада молодыми миллионерами и изо всех сил карабкающимися наверх брокерами, которые процветали в 80-х и пришвартовались в 90-х с какими-то деньгами за душой.

Многих из них Мелвин помнил по совместному благовоспитанно-бережливому детству бедняка — частные школы и вся надежда на вечно ожидаемое возрождение семьи, которое никогда не наступало. Но были и краткие взлеты: удачная продажа какого-нибудь особняка в Росдейле, парка старинных машин или картин. Когда Мелвин взрослел, люди выживали не только благодаря сомнительному наследству в виде доброго имени, но и долбя имена других со сноровкой хорошего пушкаря.

Джесс общался с Мелвином Планкеттом в лучшие времена и вот теперь, когда совсем припекло, опять явился к нему на чердак. Он помахал банкнотами, которые дал Люк, и ему открыли дверь. А затем Мелвин увидел шрам на его щеке.

— Господи! — воскликнул он.

Джесс схватил его за плечо, развернул к себе и ударил в основание черепа вполне подходящей дубинкой, которую нашел в ждущей утреннего мусорщика куче садового барахла.

Мелвин был в одном исподнем — безобразном, оливково-зеленого цвета. От удара он упал как подкошенный. Теперь не скоро придет в себя.

Джесс часто захаживал к нему на чердак и прекрасно знал, где что хранилось: наркота, иглы и ложки. Он убрал деньги обратно в нагрудный карман джинсовой куртки и затолкал добычу в рюкзак. При этом произнес одно-единственное слово:

— Господи!

В ночи моросило.

Он свернул к реке.

Его любимое место. По поверхности безмолвно скользили призрачные лебеди. Дождь шелестел в листве и капал с деревьев, слышались лягушачьи песни. Японские изгибы ведущих на острова мостов, отраженные в стремнине огни и, издалека, из ресторанов и баров, — фортепьянная музыка. Последнее, что он осознал, была мелодия Джони Митчелл «Both Sides Now» — его колыбельная.

К утру он был мертв.

Как и следовало ожидать, обнаружил его Люк. Джесс скрючился за столом для пикников неподалеку от арены. Напоследок он накачался всем, что имел, не оставил себе ни единого шанса выжить.

Четверть часа Люк сидел напротив дяди спиной к реке и держал его за руку.

Беглец.

Теперь он пробежал всю дистанцию до конца. Марафон к смерти.

Странно, стоило Люку подумать об этом, как мимо к центру города протрусил утренний бегун.

— Привет!

— Привет!

Такой же немолодой, как Джесс, но, в отличие от него, хотевший жить.

Люк проследил, как бегун скрылся в тумане, и принялся осматривать дядину собственность. Джесс то ли съел свои сэндвичи, то ли их кто-то стащил. Вместе с бутылкой. А суп остался. Зато свитер исчез. Так, подумал Люк, надо поглядывать на улице: увижу на ком-нибудь, значит, это и есть вор…

В левом брючном кармане — тело сползло на левую сторону — Люк обнаружил бумажник. Тот, что принадлежал Джессу, украли, но грабитель, видимо, побоялся ворочать труп, и этот остался.

Люк вытащил его и заглянул внутрь: никаких денег, но все карточки на месте. Женщина из Китченера. Люк помнил ее имя по газетным отчетам. Патришия Джексон. Жертва номер один.

Так.

А что дальше?

Без десяти семь появилась патрульная машина с двумя полицейскими. Завидев Джесса и Люка, они остановились. Один из них вышел из автомобиля.

— Доброе утро.

— Доброе утро.

— У вас все в порядке?

— Нет, — ответил Люк. — Он умер.

Из машины с сотовым телефоном в руке вышел второй полицейский.

— Знаете, кто он такой?

— Да, мой дядя.

— И?..

— И… Я думаю, вам лучше посмотреть вот это. Это было в его кармане.

Люк отдал бумажник первому полицейскому.

— Так-так-так, — пробормотал тот и протянул бумажник товарищу. — Так-так-так.

Вызвали «скорую помощь». Люк был допрошен. Все как полагается. Вскрытие покажет, что произошло. Ясно одно: Люк чист. Вне подозрений. Один из полицейских знал, кто он такой.

Со временем — через месяц — вердикт о кончине Джесса будет весьма неопределенным: смерть от передозировки, преднамеренная или случайная. Спорное утверждение. Но это вряд ли имело значение. Зато вердикт по поводу трех жертв был категорическим — основание: отношения Джесса с Ленор Арчер и найденный в его комнате выданный Маргарет Миллер и не предъявленный государственный чек.

И еще: убийства прекратились.

Что бы ни говорилось о Джессе, он на свой печальный манер все-таки любил жизнь — или быть живым. И как-то сказал: Не знаю, что бы я делал, если бы не было завтра.

Иди с миром, уходи с миром, думал Люк, глядя, как тело Джесса грузили в «скорую помощь». Исчезай, как улетает ветерок: шорох, мгновение — и все.