1. Эти строки я пишу в первый день лета, последнего лета, которое мне, как и всем остальным постояльцам, дано провести в гостинице «Аврора-сэндс». Эллен и Куинси Уэллс решили, что бремя прошлого им уже не по силам, и сделали выбор в пользу сегодняшнего дня. (Сказать «будущего» язык не поворачивается.) Они продали «АС», получив «предложение, от которого невозможно отказаться». Так рассказывала мне Арабелла Барри, попутно заметив, что предложили им несколько миллионов долларов. Мы добивались, чтобы гостиницу признали историческим памятником, но все наши усилия пропали втуне — покупателю это наверняка стоило еще нескольких тысчонок, сунутых в лапу местного чинуши, от которого зависят соответствующие постановления. Потому-то осенью наш белый тесовый рай снесут, а на его месте поднимется подлинный символ современности — комплекс кондоминиумов. Красивая жизнь со всеми ее удобствами — залами для приемов, сторожевыми собаками и охраняемыми автостоянками — одержала победу.

2. 16 августа, то есть приблизительно через месяц, мне — если доживу — исполнится шестьдесят. Какая жалость, что не все мои лета прошли на здешнем пляже, вон там, за лужайками, что видны из окна, возле которого я сижу. (Как всегда, в номере 33.) Впервые меня привезли сюда летом 1926-го, годовалым ребенком, и с тех пор я неизменно возвращалась в «Аврора-сэндс», конечно исключая годы, проведенные в концлагере. Этих пяти пропущенных здешних сезонов мне по-прежнему недостает. И будет недоставать всегда. Они невосполнимы.

Увы, нет у меня слов, чтобы выразить ощущение утраты. Я чувствую себя не просто обворованной, но еще и бессильной. Некомпетентной. Обманом лишенная вполне естественных надежд, я угадываю в себе еще и неспособность исполнить долг. Хотя в чем он состоит, сказать не могу. Что-то, что мне хотелось сохранить, уничтожили, тайком, у меня за спиной.

Помимо печали, к сердцу подступает вроде как ярость, что ли. В голове не укладывается, что горстка чужаков отнимает у нас, у несчетных людей, приезжавших сюда с незапамятных времен, наше бесценное убежище. Только подумать, что я никогда больше не увижу эти лужайки, дюны, песчаный пляж, волны, не увижу океан, свободно простирающийся далеко на юг, до самой Бразилии. Для меня это немыслимо. Закрыть гостиницу «Аврора-сэндс» все равно что вообще закрыть дорогу в штат Мэн. Одно дело — не вернуться по своему желанию, и совсем другое — потерять всякую возможность вернуться.

3. Некоторые люди совершают весьма эксцентричные поступки. Делают весьма странные подарки. Наглядный пример — вот эта тетрадь, в которой я пишу. Ее подарила Лили. Лили Портер. Поднялась нынче вечером с лужайки на террасу и вручила мне сверточек в лили-портеровской бумаге, перевязанной лили-портеровской ленточкой с лили-портеровскими бантиками. Ярко-розовый с белым и младенчески голубым — цветы энтузиаста пастели.

— Что это? — спросила я.

— У тебя ведь скоро день рождения?

— Да нет. До шестнадцатого августа еще далеко.

— О, — сказала Лили, даже глазом не моргнув, — еще три недели…

— Четыре, — уточнила я. — Сегодня у нас восемнадцатое июля.

— Я никогда не умела считать, Ванесса, — сказала она, и я ей поверила. Лили Портер ошеломительна буквально во всем. Вплоть до брильянтовых перстней.

— Пятнадцатого августа — Успение Богородицы, — заметила она. А мне подумалось: одна Пречистая Дева стоит другой. Хоть я и знала, что она не имела этого в виду, не могла иметь. Лили слишком наивна, чтобы говорить одно, а иметь в виду другое. Она просто болтает, сыплет датами церковных праздников, говорит: «Какая я молодчина, запомнила, что Успение как раз накануне дня твоего рождения!» Вот и все, что она имеет в виду. — Не развернешь?

— Нет. Подожду.

— Ой, пожалуйста, Несса, не надо ждать! — Лили улыбнулась своей облезлой улыбкой. Сколько же этой «Кошенили» она съедает за день, не меньше тюбика, клянусь. (Ничего себе имечко для губной помады! Наверняка какой-нибудь мужик придумал. Кошениль — это мертвые самки насекомых, причем оплодотворенные, из которых получают красный пигмент.) — Разверни сейчас. Мне хочется, чтобы ты…

Лили до сих пор сущее дитя. Пятидесяти пяти лет от роду. Ей всего-то и хочется — дарить и получать удовольствие, быть свидетельницей удовольствия, как всегда. И я развернула ее подарок (просто чтобы доставить ей удовольствие), отчаянно надеясь, что содержимое меня не обескуражит. Народу на террасе потихоньку прибавлялось, из бара один за другим выползали постояльцы из тех, что не прочь пропустить до обеда стаканчик-другой; почти все они знакомы с нами всю жизнь и наверняка бы покатились со смеху, если б Лили преподнесла мне (а с нее вполне станется!) руководство по изготовлению пластиковых цветов или, скажем, «Путеводитель пенсионера по деловой части Майами». Однако — о, чудо! — она подарила мне эту тетрадь. А заодно изящную открытку с изображением шестисекционной японской ширмы — роспись на ней представляет придворных дам.

4. Нет у меня слов, чтобы описать собственное удивление. Подарок оказался тщательно продуманным, полезным и изящным, а я-то всегда считала, что Лили Портер на такое не способна. За пятьдесят лет знакомства я, кажется, вдоль и поперек ее изучила — так неужели что-то могло незаметно для моего бдительного ока проскользнуть в Лилин характер? Все всегда знали, что сердце у Лили золотое, но знали и о том, что на самом деле оно шоколадное, а золото — просто обертка, просто фольга. Лили — мастерица работать на публику, в этом ее сила и ее слабость. Душа у Лили нараспашку, шоколадное сердце тает, пачкает ей платье.

Люди сентиментальные вкусом не отличаются, и все-таки сегодня вечером я сижу в своей комнате и пишу на страницах, заключенных в до невозможности изысканный переплет. Натуральная кожа. Переплетено в Великобритании, «Уильям Клуз лимитед», Беклс и Лондон. Переплет гладкий, бордовый. А бумага чуть-чуть сероватая, чтобы не утомлять глаза.

В чем же дело?

Я была весьма заинтригована и потому спросила:

— Зачем ты это сделала?

Я улыбнулась с искренним удовольствием, провела ладонью по кожаному переплету, заглянула внутрь: Ванессе Ван-Хорн по случаю ее последнего дня рождения в гостинице «Аврора-сэндс» — от Лили Портер.

— Ну, видишь ли… — сказала она, — мы ведь больше сюда не вернемся, вот я и подумала: вдруг тебе захочется что-нибудь написать… — Лилины фразы расплываются в многоточия, вот так же обычно расплывается ее взгляд, потому что не держит фокус. — Твои фотографии… Ты все время фотографируешь, Ванесса, и я подумала… вдруг тебе захочется что-нибудь написать…

— Вместо?

— Нет-нет! Заодно.

— А это? — спросила я, приподняв целлофановый пакетик с японской открыткой. — Ее ты зачем мне подарила?

Лили рассмеялась.

— Ах, Несса! Не говори глупости…

Наверняка она просто не умела объяснить. Надеялась, что я сама найду объяснение, приняв подарки без всяких вопросов.

— Нет уж, говори, я хочу знать.

— Ну хорошо… она японская.

— Вижу, что японская. Но зачем ты мне ее подарила?

— Тебе же нравится японское, — сказала она и растерянно добавила: — Несмотря… на всё…

— Верно. Нравится. — Несмотря на всё… (Это мое многоточие, не ее.) Я смотрела в пол, чувствуя, что надо извиниться. Подарок набирал смысла.

Лили жестом обвела дам на открытке и пояснила, что не стала снимать целлофан из опасения запачкать рисунок.

— У них тут сады и цветы, — сказала она, — и я подумала: точь-в-точь как у тебя…

Я заметила, что ее глаза наполняются слезами, и поспешно поблагодарила:

— Очень мило с твоей стороны. — Но боюсь, прозвучали эти слова холодновато. Я не хотела, чтобы Лили плакала, а скажи я ей, что чувствую на самом деле, она бы наверняка разрыдалась в три ручья.

— Открытка такая красивая. Я не смогла устоять. Их целый набор, двенадцать штук, я и остальные купила, для себя. — Она широко улыбнулась, слезы были забыты. — Потрясающий магазинчик! Я ушла с уймой покупок!

Да. С уймой покупок — вполне под стать той Лили, какую я знаю.

5. Вот и сижу теперь над Лилиной тетрадью, а открытка стоит напротив, на туалетном столике, неразвернутая.

После ужина я в одиночку отправилась в библиотеку, взглянуть на развешанные по стенам фотографии — некоторые из них мои, но большинство нет. Вообще-то зрелище довольно тягостное. Снимки, заключенные в одинаковые рамы и красивые паспарту, — самые ранние датируются 1854 годом, самые поздние сделаны мною прошлым летом.

Я часто захожу посмотреть на эти лица — очень старые и очень молодые. Тут и я сама, на всех ступенях моей жизни, а до меня — вся моя родня; мамино семейство на протяжении многих лет, считая вспять до того дня, когда гостиница только-только открылась. Но сегодня вечером я пришла с особой целью — посмотреть на себя и на Лили.

В ту пору Лили носила фамилию Коттон, и впервые она появляется, когда мне было лет девять-десять, а ей — пять. Поначалу мы общались мало, отчасти из-за разницы в возрасте, но главным образом из-за ее матери. И из-за моей.

Мейзи Коттон была в тогдашней «Аврора-сэндс» совершенно не ко двору, и никто с нею не общался. Позднее ее признали, но только благодаря невероятному ее упорству. Фотографии — примерно 1935 года — говорят об этом, показывая Мейзи либо на заднем плане чужих семейных снимков, либо где-нибудь сбоку, с вульгарной улыбкой и вульгарными жестами скверной комедиантки; дополняют образ изобилие белой пудры и больших шляп, а также явный перебор в поклонах. Лили, своенравная, застенчивая, нетвердо стоявшая на толстеньких ножках, вначале появляется на этих снимках лишь насильно. Всегда слишком тепло одетая и слишком пухлая. Не сказать чтобы раскормленная, но близко к тому, кругленькая, упитанная. И хорошенькая, даже тогда.

Моя мама, Роз Аделла, была столь же неумолимо-строгой, как ее имя. Она терпеть не могла неожиданностей. Если б хоть кто-нибудь сказал ей, что в конце концов простонародью (так она говорила) будет дозволено вторгаться туда, где она сама, спасаясь от солнца, прогуливается по берегу! Если б хоть кто-нибудь предупредил ее, она бы по крайней мере установила надлежащую дистанцию и держалась подальше от всяких там Мейзи и Лили, но предупреждения не последовало — и вот пожалуйста: Мейзи Коттон на снимке стоит рядом с нею, протягивая на ладони какой-то дар моря.

Ну что ж.

Шли годы. Возрастная разница между нами мало-помалу стиралась, Мейзи совершенно доконала нас всех своей настырностью, и Лили стала все чаще появляться на фотографиях вместе со мной. Со мной и с Мег — и даже со мной, и Мег, и Мерседес.

Мы четверо — компания девочек, все чуть разного возраста. Мег и Мерседес — самые старшие. И все из разных социальных слоев.

Мерседес Манхайм вплоть до сегодняшнего дня не отказалась от девичьей фамилии, невзирая на все свои замужества. Я еще увижу ее этим летом, но даже представить себе не могу, чтобы она изменилась хоть на йоту. Красивая холодной, патрицианской красотой, бесстрастная, словно слегка не от мира сего, она всегда была среди нас самой уверенной, самой требовательной и самой изобретательной. Она приходила к нам по берегу из другой страны — так почему-то всегда казалось. Перед войной ее отец был еще жив, и его летний дом на Ларсоновском Мысу являл собою этакий центр мира. Там гостили мистер Гувер, и мистер Хёрст, и мистер Форд. Их имена Мерседес бросала нам на ноги, словно кирпичи. «Я только что сбежала от мистера Вандербилта», — говорила она. И это была чистая правда.

И Мег… до того, как мир рухнул.

Мы четверо тогда — дети, конечно, но все-таки в каждой видна будущая женщина. И вот, поскольку сегодня вечером или завтра приезжает Мег, сейчас мы четверо, хотя в промежутке между тем другим временем и этим с нами столько всего произошло, опять вместе, что ни говори. В самый последний раз.

Что мы, собственно, знаем друг о друге — даже после всех этих лет, а? Подозреваю, куда больше, чем любая из нас рассказывала о себе. Лили, к примеру, читает в моем тайном «я», а мне и в голову не приходило, что она о нем знает. О моем сокровенном «я», которое редко говорит, почти не показывается и никогда не рассказывает историю своей жизни; о том «я», которое все эти годы пребывало в тюрьме. Но именно ему, безмолвному узнику, Лили подарила тетрадь. Не той мне, которой она кивает в гостиничной столовой, не той, чье фото было в «Ландшафте», в «Таймс» и в «Архитектурном дайджесте», не той, что проектирует сады, получает премии и некогда брала консультации у Люди Миса и Фрэнка Ллойда Райта. И наверняка не той мне, что гуляет по здешним пляжам, разглядывая в бинокль народ, делая снимки и наживая врагов. К той она подлизывается, но и боится ее. Однако тетрадь и открытку Лили подарила моему другому «я», глубоко сокровенному (я и не подозревала, что оно ей знакомо), чье затворничество наверняка все эти годы казалось таким самоуглубленным, самодостаточным и противоестественным — по причине крайней дисциплинированности. Почему не кто-нибудь, но именно Лили Портер вздумала сделать этой женщине подарок? Подари мне эту тетрадь кто-нибудь из друзей, или из учеников, или Мег, или даже Мерседес, я бы еще поняла.

Но Лили Портер?

6. Эти записки я хочу посвятить полковнику Норимицу, который одной рукой убил моего отца, а другой — превратил его могилу в сад. Смерть прежде жизни. Типично по-японски.

7. Сейчас ночь. Минул день после Лилина подарка и три дня после новолуния. Очень уж темно, прямо-таки сверх всякой меры. Все мыслимые звезды на своих местах — там, за оконной сеткой. Ветер колышет шторы. Думаю, на всей южной стороне гостиницы свет горит только в моем окне. Не могу сказать, который час, и смотреть не стану. Если на часах три, чувство долга погонит меня в постель, — чувство долга перед слабым, подорванным здоровьем, пилюлями, режимом, предостережениями. Но не сегодня. Сегодня я не могу.

Нужно так много написать, причем так неожиданно, а мне по-прежнему не верится, что всего за один день после того, как я получила в подарок эту тетрадь, произошло столько событий, о которых необходимо написать. По-вашему, это совпадение, и скверное. Но я в совпадения не верю. Тут определенно знак — хотя бы знак моего желания сотрудничать с судьбой. Я всегда принимаю подарки — и делаю с ними что могу.

Как раз сейчас муха угодила в слив моего умывальника и жужжит, жужжит — потерянно, беспомощно. Печально. Словно голос этой умирающей гостиницы. Если я буду писать, то смогу от него отключиться. Надеюсь.

Итак, начинаю.

8. Июльская пятница. Солнцестояние давно позади, хотя по-прежнему стоит жара. Девяносто восемь градусов целых две недели и ни ветерка. Каждую ночь двери по всем коридорам распахнуты настежь, и когда я иду к себе, гул электрических вентиляторов сопровождает меня словно колыбельная. Мне слышно, как Элси Норткотт пробует напевать, превратить этот гул в мелодию. Не выходит. Каждая из распахнутых дверей застопорена теннисной туфлей, нечитаной книгой, вазой с цветами.

По ночам коридоры гостиницы «Аврора-сэндс» полны символов. Морис Пендертон неизменно стопорит свою дверь корзинками с иностранными журналами («Я, знаете ли, владею десятком языков…»). Хоупы используют роскошные пустые коробки от «Картье», набитые камнями, Лора Ашли — хозяйственные сумки с галькой, а в детские двери подставлены игрушечные медведи, слоны и улыбчивые драконы — вне всякого сомнения, их защитники от темноты.

Мой защитник — цепочка. Господь свидетель, не могу я отказаться от цепочек. Устанавливаю их всюду, где живу. То ли чтобы держать под замком эту вот узницу, то ли чтобы не допускать других узников, сама не знаю. Да и не хочу знать. Знаю только, что без цепочки не могу, и всегда стопорю дверь чем-нибудь мягким, вроде скатанного затрапезного свитера. Вероятно, боюсь потенциального оружия, которое прямо-таки приглашает: заходи и убей меня, вот тебе ботинок… кирпич… бутылка. А может, просто чувствую — я предпочитаю этот вариант— внутреннюю анонимность унылых и бесформенных шерстяных обносков, которых у меня полным-полно.

9. Раньше я жила в 33-м номере вместе с матерью. А этим летом сплю здесь в одиночестве. Соседи у меня те же, что и всегда: с одной стороны — Элси Норткотт, напевающая за стенкой; с другой — Дэвид Броуди. Он пьет. И по ночам колобродит. Снует босиком по комнате и бормочет — чертыхается, шепотом выкрикивает угрозы. Диатрибам конца-краю нет, хотя слов разобрать невозможно. Почти каждую ночь Дэвид Броуди — уверенный, что его мучает свет, — выходит в коридор между своей и моей комнатами и пытается вывернуть лампочки из потолочных светильников. И ведь никак не усвоит, что ростом маловат, не дотянется, — всякий раз опять идет к себе, вытаскивает жесткий деревянный стул и влезает на него. Обернув руку полотенцем, чтоб не обжечь пальцы, крутит лампочки, пока они не гаснут. А через минуту-другую сторож-студент, совершая свой ежечасный обход, поднимает руку (благо рост у него шесть с лишним футов) и вкручивает их на место. За ночь так повторяется четыре-пять раз, пока Дэвид Броуди не устанет и наконец-то не уснет.

Сторожа зовут Бёрт. Он никогда не жалуется и на Дэвида Броуди не доносит. Совершает свои ночные обходы, всё видит и не говорит ни слова. Бёрту девятнадцать, он учится в колледже (в Йейле) и читает, как я заметила, Генри Джеймса. Нынешним летом он одолел «Женский портрет», «Княгиню Казамассима», «Вашингтонскую площадь», «Золотую чашу» и «Крылья голубки», а ведь всего-то середина июля. Я спросила, намерен ли он прочесть все романы, их же так много. А он ответил: «Я уже все прочел, мисс Ван-Хори. На сей раз перечитываю, просто для удовольствия». На это мне сказать было нечего, я и не знала, что Генри Джеймса можно читать с удовольствием.

10. Колдер Маддокс живет надо мной. В номере 59.

Такое впечатление, что чем старше ты годами, когда попадаешь в эту гостиницу, тем выше тебя селят. Может, хотят уверить постояльцев, что — коль скоро им суждено умереть в гостинице — до небес на четыре этажа ближе, чем до преисподней. Последний раз, когда в прессе упоминали возраст Маддокса, он «приближался к девяноста».

Найдется ли такой, кому незнакомо имя Колдер Маддокс?

Долгие годы он делил с нами пляж, столовую, веранды, коридоры, холл «Аврора-сэндс». Пожалуй, еще с войны. В тридцатые годы я его здесь не помню. Как-то раз Колдер, глазом не моргнув, объявил, что «одной половиной мира владеет, а другую арендует». То, что он производил, — средства, которыми он засы́пал полмира, — обычно называют фармацевтическими препаратами. Хотя мне почему-то кажется, что это слово не вполне подходит. Мы знаем летнего Колдера. Мир знает другого, который пичкает людей таблетками — маддониксом, чтобы они засыпали, и маддонитом, чтобы просыпались. А еще маддоксинам, чтобы в промежутке успокоить.

Говорили, что ему под девяносто, но точного возраста никто не знал. Выглядел он всегда лет на сто с лишним, хотя во многом виной тому, конечно, слабое здоровье. «Аллергии, недомогания, слабости, — сказал он в прошлом году журналисту из «Ньюсуика». — Никакими болезнями я в жизни не страдал». Возможно, это правда. Но не страдать болезнями не значит не иметь жалоб. У него было плохое сердце (слабость), крошились зубы, кожу терзали чирьи, белки глаз и ногти на руках были желтого цвета (это его недомогания). И наконец, нутро у него «вспучивалось или кровоточило», стоило ему отведать один из сорока восьми продуктов, обозначенных в особом списке, в этом — а в чем же еще? — заключались его аллергии. Именно из-за них, из-за болезненных состояний, он и избрал фармацевтическую карьеру. И в бездарности его не упрекнешь. «Ньюсуик» писал, что Гарвард и МТИ он закончил в два счета, получая всевозможные гранты и премии. На бланке у него после имени идут две плотные строчки докторских степеней и почетных званий, частью военных, частью иностранных, но сплошь впечатляющих и в большинстве даже грозных. (Что такое м.ф.?)

Колдер Маддокс размышлял о смерти (своей собственной) с тех самых пор, как (по рассказам) в три года попробовал первый из сорока восьми ныне запретных пищевых продуктов. Никто не помнит, что это было, но реакция оказалась очень бурной. А во второй половине жизни — той, когда завладел половиной мира, — он не знал отказа в медицинской помощи, в любое время и где бы ни находился. Здесь, в Мэне, беспокоиться вообще не о чем. Что до надежных докторов и забронированных операционных, то все медики Бостона — а это каких-то сто миль к югу отсюда — готовы по первому требованию провести мониторинг любого возникшего недомогания и принять экстренные меры против сыпи. Для Колдера Маддокса вся бумажная работа и умственное напряжение, связанные с юридическими тонкостями завещаний, дополнительных распоряжений и патентов, и все эмоции, и все необходимые предписания — давно пройденный этап. Осталась лишь сама смерть как таковая.

И сегодня он умер — на пляже гостиницы «Аврора-сэндс».

Комната надо мной теперь пуста. Потому мне и не спится.

11. Все жизни приходят к концу, но лишь немногие — подобно жизни Колдера — сохраняют все свои секреты. С точки зрения того, что нам фактически о нем известно, он был просто стариком на пляже, которого мы знали только в лицо. Его репутация, истории его жен и любовниц, слухи о его огромном влиянии, революционный транквилизатор, названный в его честь маддоксином, зловещие россказни насчет его разработок, временами доходившие до наших ушей, — кроме этого, мы мало что знали. Ну, разве что гигантские размеры его состояния, которое никто даже не пытался подсчитывать. И всем известный факт, что врагов у него видимо-невидимо и что он их игнорирует. Слишком могущественный, чтобы затевать судебные тяжбы, слишком холодный, чтобы тревожиться; кажется, ничто не могло ни задеть, ни ранить этого человека. И все-таки сегодня он умер.

12. Лили Портер наизусть знала его дневной распорядок. В общей сложности этот распорядок знали человек десять: его разнообразные секретари, его странный шофер, его повар. И парнишка, который приносил ему завтрак здесь, в «Аврора-сэндс». Из всего гостиничного персонала только этот парнишка (по имени Джоуэл Уоттс) видел Колдера Маддокса в контексте его приватного убожества — прикованного к креслу, к кровати, к ванной и к подносу с завтраком. Пожалуй, знать распорядок все равно что знать самого человека; впрочем, каков бы ни был смысл слова знать, в случае Колдера от слов требуется куда больше, чем они умеют дать. Сам Колдер давал только факты, но никогда не сообщал причин, не сообщал почему. Попробуйте угадать и в восьми случаях из десяти угадаете правильно. Например, нетрудно угадать, что в фармацевтику он подался, рассчитывая найти лекарства от бесконечных своих недомоганий. Но непонимание этих почему колдеровской жизни никак не связано с нехваткой воображения. Оно связано исключительно с такими вещами, которых обычные люди не знают. Не могут знать. А под обычными людьми я разумею всего-навсего тех из нас, кто лишен изощренного дара творить зло.

13. Тайны, окружавшие этого человека, подчас вообще не поддавались расследованию. Те, что посерьезнее, касались его безграничных возможностей создавать новые химические продукты — его богатства, его «империи». Вот стоит себе где-нибудь в Вайоминге — или в любом другом из северных штатов, какой вам заблагорассудится назвать, — этакий небольшой нефтеочистительный заводик, а на самом-то деле якобы одна из сотен химических фабрик Колдера Маддокса. Хотя что именно выпускают эти фабрики, никогда не сообщалось, молва называет что угодно — от «эйджент ориндж» до «байблоу-Б». И иных продуктов, у которых даже имени пока нет.

Тайны попроще касались его манеры улыбаться, характерной манеры возводить на человека напраслину, отпускать ядовитые замечания, когда тот меньше всего их ожидает, — с улыбкой, всегда с улыбкой. А выбор врагов — потребность во врагах — порой производил на редкость зловещее впечатление. «Эй, послушайте! — бывало, говорил он, остановив взгляд на первом попавшемся незнакомце. — Подите-ка сюда!» После чего ехидными намеками, обличительными выпадами и самим своим тоном доводил жертву до полного уничтожения.

Дело не всегда ограничивалось одной жертвой. За день он мог истребить хоть троих. Все зависело от настроения. А настроение его было непредсказуемо — по формуле не вычислишь. Не угадаешь, когда накатит. Оно вправду накатывало. И жертвами могли стать официантки, прохожие молодые люди или кто-нибудь из старых приятелей, которые просто ненароком попались Колдеру на глаза в холле гостиницы. Ребенок и тот мог угодить под его топор.

Именно под топор, каким-то образом спрятанный в складках его натянутой улыбочки. Надо сказать, побоища он учинял, только если при нем была любовница — любовница, или чернявый шофер (который сегодня, сразу после смерти Колдера, исчез), или, может, жена, в давние времена. Кому-то из приближенных к его особе надлежало быть свидетелем убийства. Чтобы запугать этого кого-то, привести в замешательство и как бы даже сломить. Любовницей при нем — чаще всего, насколько мне известно, — состояла Лили Портер.

14. Ко мне Колдер никогда с топором не подступал. Я пишу это лишь затем, чтобы подчеркнуть (исключительно для себя): ничего личного в моих писаниях нет. С Колдером Маддоксом меня связывало всего-навсего то, что из года в год мы жили в одной гостинице и что я, да-да, сделала его объектом нелицеприятных — иначе не скажешь — фотографий. Но он для них позировал. Причем с готовностью.

Колдер неизменно старался отыскать взглядом объектив моей камеры, и когда это удавалось, практически не было нужды адресовать ему недобрые мысли. Мне оставалось только щелкнуть затвором — и вот он, тут, собственной персоной. Какие бы нелицеприятные аспекты при этом ни выявлялись, я совершенно ни при чем. Все они просто были в нем. Он не умел красиво подать себя. Не имел такой сноровки. Больше мне сказать нечего, разве только добавлю, что физически Колдер не был уродом. Но мой объектив, думаю, казался ему таким же врагом, какого он видел в любом невинном человеке, случайно встретившемся на его пути.

Он нуждался во врагах, как мы, остальные, в друзьях, и в препонах нуждался так же, как мы в дорогах. Не знаю почему. И не хочу знать, меня это не интересует.

15. Насквозь чудовищным не бывает никто, даже чудовище. Так сказал мне, восемнадцатилетней, полковник Норимицу. Двое его подчиненных только что, в принудительном порядке, покончили с собой, потому что пытались изнасиловать женщину из нашего лагеря. А нас заставили смотреть, как они умирают. Экзекуция предназначалась для нас всех — и для охраны, и для узников. Лишь много позже я поняла, что, говоря о чудовищах, полковник имел в виду себя, а не своих подчиненных.

16. День, когда умер Колдер Маддокс, начался туманом, невзирая на безоблачное, ясное небо. Всю ночь светили звезды. Колдер смотрел на них из окна. Он любил звезды и, хотя дожил до преклонных лет, по-прежнему верил, что их можно сосчитать. Меня это забавляло, и я имела неосторожность сказать Лили:

— Какой вздор!

Лили проявила снисходительность. Отнеслась к моему скептицизму очень мягко.

— Ты не понимаешь, — сказала она. — Не каждый умеет считать звезды. А вот Колдер умеет. Я видела… — щурясь, улыбаясь, кивая, — Колдер считает звезды с тех пор, как ему исполнилось четыре года.

Как бы несносен ни был сам Колдер, предъявляя свои бесконечные претензии, — мечтательная Лилина защита не могла не растрогать. Для нее он был апостолом, и она безоговорочно верила в него.

Колдер Маддокс спал так чутко, что даже легконогий сторож, совершающий свои обходы, мог его разбудить. «Не очень-то приятно, — однажды сказал мне Колдер, — иметь слух как у летучей мыши».

Тем не менее, по словам Лили, минувшей ночью он уснул — в кресле у окна — вскоре после того, как в три часа по коридору прошел сторож. Я сама могу подтвердить, потому что слышала шаги сторожа, а чуть позже стукнула дверь — Лили вышла из колдеровского номера. (Она не умеет бесшумно закрывать двери.) Слышала я и как она спустилась по лестнице и прошагала по коридору третьего этажа. Комната Лили расположена на втором этаже, но не прямо подо мной, а в стороне.

Около пяти — перед рассветом, — когда опять проснулась, я отметила, что из всех звезд на небе осталась одна-единственная. Утренняя.

17. Утренняя звезда навевает печаль, она вечно под угрозой и ярче всего как раз перед смертью. Ее бы стоило назвать Корделией или Камиллой. Но вчера утром, в пятницу, она казалась совершенно неприступной, парила над невидимым в тумане океаном, красная, точно огонь маяка. Не очень-то мне верится, чтобы Колдер, который верил в «знаки», не ощутил укола тревоги по поводу грядущего дня, когда увидел эту багровую звезду. Однако, судя по всему, он ее вообще не заметил. Дальнейшие события свидетельствовали, что этот человек был вполне уверен в себе и не ожидал ничего дурного. «Минувшей ночью я пересчитал все звезды», — сказал он Джоуэлу, когда тот принес ему завтрак «Все до единой сосчитал!» — провозгласил он немногим позже, выйдя из лифта и направляясь через холл на террасу, а затем вниз по лестнице. «Я насчитал больше, чем все Птолемеи и Галилеи, вместе взятые!» Раз пятнадцать повторил, пятнадцатью разными способами. «Я пересчитал все звезды! Попробуйте меня превзойти!»

Превзойти его, ясное дело, никто не мог, и Колдер Маддокс встретил свою смерть чемпионом.

18. Как фотографа, меня всегда ужасно интересовал туман. Потому-то я встала, оделась и уже в шесть утра была на пляже.

Бывают дни, словно созданные для фотографирования, а бывают и другие, неподходящие. Дело тут в особенностях света. Все дни дают нам свет, но лишь некоторые дарят его. Туманные дни — как раз такие дарители. Светящиеся контуры птиц в тумане, скалы, всякие обломки на воде, мерцание песка — безусловно, самое волшебное из виденного мною, и я знала, что, если буду наготове, когда взойдет солнце, мои шансы поймать отличные кадры удвоятся.

Должна признаться, что вчера утром я бы не осталась в постели, даже если б меня привязали веревками. Ночью приехали Мег и Майкл Риш, и перспектива встречи с ними — плюс ощущение физического комфорта, какого я не испытывала уже много недель, — подняла меня на ноги и выгнала на пляж На шею я повесила обе свои камеры, «Пентакс» и «Никон», а в кофре несла полный набор линз для «Никона». Не забыла и папку с бумагой, карандаши и прочие мелочи, необходимые на день съемок А мысли мои были заняты гагарами, которых я слышала, пока одевалась. Ничто не подготовило меня к тому, что я обнаружила вместо них.

19. Насчет Найджела Форестеда постараюсь быть краткой. Дело в том, что здесь — именно здесь, в рассказе о смерти Колдера и ее последствиях, — без него никак не обойтись. Этот день не может продолжиться без Найджеловой фигуры, бегущей сквозь туман.

Бедный, противный Найджел. Невозможно представить себе более несимпатичного молодого человека.

Факты, которые я сообщу ниже, известны мне из вторых рук. Но получены вполне честным путем. От жены Найджела, бесцветной и недружелюбной Мэрианн.

Я мало с кем разговариваю, но со мной разговаривают очень многие. Сама я не охотница до речей, однако подозреваю, что мое «изысканное молчание» чем-то притягивает говорунов и сплетников. Они подозревают, что я, с одной стороны, одинока (и жажду их общества), а с другой, что молчание (чье угодно) подразумевает некую универсальную мудрость. Иными словами, эти люди выбирают меня, чтобы заполнить мои «одинокие» дни вербальными версиями еженедельника «Нэшнл инквайрер» (они думают: это развеселит Ванессу!). А еще чтобы избавиться от личных проблем, на которые у них нет ответа (тут они рассуждают так: раз Ванесса Ван-Хорн только и делает, что думает, у нее наверняка на все есть ответы). Ха-ха!

Так или иначе, примерно неделю назад нелепая вера в мою великую мудрость заставила Мэрианн Форестед плюхнуться на песок возле моего стула. После чего она, по собственному ее выражению, принялась вываливать на меня свои горести. «Простите, что я на вас все это вываливаю», — сказала она. То, что она вывалила, я и изложу ниже, хотя ее речь менее правильна, чем моя, поскольку перегружена несчетными «вроде как», «типа» и «ну, вы же понимаете».

Мэрианн Форестед паразитирует на бедах. Если кошмаров нет, она их придумывает. День без душевных страданий попросту недостоин существовать. Ну, вы же понимаете.

Итак, моя версия горестной повести, которую я услышала от нее вчера утром на пляже.

20. В самом начале восьмого Найджел Форестед начал свою утреннюю пробежку и сейчас приближался к Дому-на-полдороге.

Дом-на-полдороге стоит посередине песчаной дуги, что протянулась на юг от гостиницы «Аврора-сэндс» до Ларсоновского Мыса. Для бегуна дистанция составляет чуть меньше двух миль. Считая от Холма Саттера на нашем конце и до гостиницы «Пайн-пойнт-инн», которая прилепилась высоко на Мысу и доминирует даже над «Рамсгейтом», «коттеджем» Манхаймов. Правда, напрямую, через залив, расстояние между этими точками вовсе не две мили. От силы одна. И Дом-на-полдороге находится вовсе не на полдороге. Скорее, этак на трети дороги по пляжу, но, поскольку он являет собою подобие вехи, его давным-давно нарекли тем именем, под каким мы его знаем.

Сам этот дом — большой эдвардианский коттедж, построенный перед Первой мировой войной и давно уже покинутый исконными владельцами. Два с лишним десятка лет его сдавали в аренду, и каждое лето там водворялись новые полчища незнакомцев. Иногда с детьми, иногда без. Некоторые — люди степенные, они закрывают все жалюзи и никогда не затевают разговоров с прохожими. Другие — общительные, хамоватые, шумные, они бросают на лестнице пивные банки и иллюстрированные журналы, а их дети раскидывают по всему пляжу свои игрушки. Идешь мимо — непременно махнут тебе рукой и крикнут: «Привет! Как жизнь?» Некоторые с задумчивым видом сидят на высоких террасах, глядят в пространство или что-то пишут в маленьких блокнотах (как я). Слухи делают из таких людей знаменитых писателей или советских шпионов. Иногда, опять же по слухам, они совмещают эти занятия — пишут романтические повести, а заодно шифруют донесения в Москву, сообщая, сколько танкеров проследовало вдоль атлантического горизонта на юг, в Бостон. Я-то совершенно уверена, что эти люди либо считают ворон, либо составляют список покупок.

Впрочем, иные из обитателей — загадки совсем иного свойства: возмутители спокойствия, чьи приходы и уходы предназначены исключительно для того, чтобы будоражить умы и возбуждать домыслы. Одна такая женщина — по-видимому, без семьи — поселилась в Доме-на-полдороге в этом году, приехала незадолго до Четвертого июля. Она-то и смущает Найджела Форестеда, пугает Мэрианн Форестед, а меня забавляет и сбивает с толку.

Вот уже дней десять кряду (по словам Мэрианн) каждое утро, когда Найджел совершает пробежку от Холма Саттера до гостиницы «Пайн-пойнт-инн», эта особа неопределенного возраста (хотя я называю ее «девица») выходила из воды как раз перед Домом-на-полдороге — полуголая. Неторопливо пряча пышные груди (кажется, Мэрианн выразилась именно так) под купальник, она пересекала дорожку и, перед тем как подняться на крыльцо и исчезнуть, посылала Найджелу зазывную улыбку. Но ни слова не говорила. А делает она это, как считает Мэрианн, исключительно затем, чтобы ввести Найджела в соблазн.

Мэрианн неоднократно наблюдала сию сцену собственными глазами, схоронившись с биноклем в холодных утренних дюнах. Она, разумеется, сразу поняла замысел девицы. Сам-то Найджел соображал куда дольше. Такой уж он уродился. Толстокожий.

Совершенно твердокаменный молодой человек, работающий в некой должности на канадское правительство, Найджел Форестед сублимировал всю ту жизнь, которую не объяснишь Робертовым «Регламентом», и обосновался в прочном коконе нравственной праведности. На публике Найджел, что бы он ни делал, появляется не иначе как предварительно пригладив волосы, сунув в рот мятную пастилку и щелкнув каблуками. В качестве конкретной иллюстрации могу предложить следующую фотографию, сделанную прошлым летом во время пятнадцатой по счету учебной пожарной тревоги.

Трезвон обыкновенно начинается в шесть утра. Как правило. Большинство из нас просто раздосадованы, очень уж нам надоели эти тревоги, но все же мы встаем и на всякий случай выглядываем во двор — не стоит ли там кто и не кричит ли, глядя вверх: «Пожар!» Обычно там никого нет, и мы спешим вернуться в постель. Однако в то утро под окнами кое-кто есть — Найджел. Он не кричит «пожар!», просто стоит один-одинешенек посреди лужайки и выкликает Мэрианн. «Поспеши, — кричит он унылым гнусавым голосом, — а то сгоришь!» Не «давай быстрее», не «беги!», но — «поспеши». Произносит он это скорее раздраженно, чем обеспокоенно, потом поворачивается и стоит в профиль, чтобы все видели.

На нем отличные домашние туфли черной кожи, шелковый халат в горошек и синяя пижама. Могу поклясться, что и халат, и пижама отутюжены. В довершение всего к запястью Найджела цепочкой прикован кожаный портфель.

Штука в том, что раньше Найджел никогда с портфелем не появлялся. Раньше к его запястью было приковано только его «я». Стало быть, напрашивается логический вывод: оттавский регламент велит Найджелу приковывать портфель к запястью, «только если в гостинице вспыхнет пожар». Будь добр, Найджел, не бери его с собой, когда идешь на пляж, и — ради Бога! — даже не вспоминай про него, если забудешь на кровати, на самом виду, а дверь номера оставишь открытой настежь и уйдешь на весь вечер вниз играть в «Эрудит». Но если в гостинице начнется пожар, хватай цепочку и цепляй портфель к своей персоне!

В основном Найджел Форестед — это Найджел Форестед официальный. Но тот Найджел Форестед, что совершает пробежку по утреннему пляжу, совершенно другой. Этого человека, который во всех прочих ситуациях вынужден ютиться в коконе собственного воображения, выпускают один раз в день (так говорит Мэрианн), как собаку, и до конца пробежки позволяют ему порезвиться. Потому-то, отправляясь на пробежку, Найджел напяливает самый уродливый купальный костюм, какой мне доводилось видеть, — бесформенный черный мешок до колен, в желтую полоску. За это мы и прозвали его Пчелоногом, однако сам Найджел на какой-то извращенный манер гордится своим костюмом, будто некая Оливия велела ему гулять по песку в «подвязках накрест и желтых чулках». Я уже писала, что Найджел Форестед не сразу уразумел замыслы девицы из Дома-на-полдороге. Так утверждает Мэрианн, и я не могу не доверять ее свидетельству, хотя принимаю его с известной долей скептицизма. Что ни говори, у Мэрианн тут кровный интерес. Тем не менее кое-что я и сама успела увидеть и могу поручиться, что, как только до него дошло, он стал фанатиком. Сама девица ни разу рта не открыла, но ее обнаженное безмолвие наверняка было для Найджела этакой «Кама-сутрой».

День за днем (по словам Мэрианн), меж тем как утренние пробежки превращались в марафонские забеги, Найджел высматривал девицу, ждал ее появления: Афродита, выходящая из волн морских. И каждый день она выходила, и каждый день улыбалась, и каждый день прятала под купальник пышные груди — сначала одну, потом другую, — не говоря ни слова.

Но правда (печальная правда, как я полагаю) заключается в том, что Найджел слишком долго жил в тисках своего регламента и его воображение погибло там от удушья. В результате он даже представить себе не мог, к чему он и эта девица способны в конце концов прийти. К чему-то связанному с сексом, но к чему именно?

Пусть что-нибудь произойдет — вот все, чего ему хотелось.

Что угодно. Иначе придется прекратить пробежки. Глядя на эту девицу, он с ума сходил, и Мэрианн уже корила его, что он сам плывет в объятия… (тут она осторожно подбирала слова) другой женщины. Конечно, ей ли не знать! Недаром она ныряла в свою дюну, чтобы следить за ним.

Но насчет вчерашнего туманного утра я могу только предполагать, что Найджел решил устроить своего рода конфронтацию — противопоставить магнетизму Афродиты толику собственного магнетизма.

Вот тут-то я ненароком и забрела в кадр, шла по пляжу, начисто забыв про Найджела, да, сказать по правде, и про себя самое тоже, все мое внимание было сосредоточено на гагарах, которых я пыталась отыскать по их крикам на воде, в клубах тумана. Слов нет, до чего мне хочется запечатлеть их на пленке, я уже и юбки подоткнула, и разулась, а парусиновые туфли повесила на шею, вместе с фотоаппаратами.

Бреду я, стало быть, по отступающей воде, и вдруг…

Господи!

Тут я могу только гадать.

Приближаясь к месту обычной встречи, Найджел замедлил шаг, чтобы не упустить ни малейшего знака того, где находится девица. Всю дорогу по пляжу (так мне кажется) он мечтал об Афродите, как она выходит из вод — без обычного жеста, прячущего груди под купальник, — но идет ему навстречу из тумана, совершенно обнаженная.

Он наверняка думал именно об этом.

О чем же еще он мог думать?

Щиколотки у меня мерзнут. Я решаю выбраться из воды и согреться, а уж потом продолжить охоту за гагарами. Короче говоря, выхожу я на берег — в том самом месте, где до сих пор каждое утро выходила из волн загадочная девица. И вижу Найджела Форестеда: в ожидании Афродиты он массирует свое тело, да как — я и представить себе ничего подобного не могла! Притом купального костюма на нем в помине нет.

21. Я была так потрясена, что, сказать по правде, толком его не разглядела. Вдобавок от потрясения меня шатнуло в сторону (щиколотки-то совсем онемели), и я невольно вцепилась в свои фотокамеры, чтобы, если вдруг упаду, удержать их над водой.

Раз я успела узнать Найджела Форестеда, то и он, конечно, успел узнать меня. А стало быть, при всем комизме и всей огорчительности дело наверняка кончится бедой.

Он думает, я его сфотографировала, вот в чем штука. Но я этого не делала.

22. Обратно я шла медленно. В одиночестве. Знала, что Найджел за мной следом не пойдет — не сможет, без пчелиного-то костюма, да и вообще от испуга и замешательства. Чтобы вернуться в образ из Робертова «Регламента», ему потребуется очень много времени.

Однако сама я, к собственному удивлению, опомнилась куда быстрее, чем следовало бы ожидать. Не зря, наверно, столько лет просидела в лагере, хотя должна оговорить здесь, что тамошние происшествия по части секса не имели совершенно ничего общего с подобными демонстрациями. Японские солдаты в набедренных повязках так часто ходили в свою баню за забором, что их нагота утратила всякий оттенок сексуальности. Все наши знания о сексе сводились к атаке — и контратаке. И к ритуальному самоубийству.

Солнце поднялось уже давно, но я обратила на него внимание, только когда пошла назад, в гостиницу. Если Утренняя звезда была попросту красной, то описать цвет солнца я не умею. Во-первых, из-за тумана свет его был до предела рассеянным, а во-вторых, оно еще пряталось за островом Суррей-айленд, расположенным как раз на северо-востоке. Но солнечный свет разливался повсюду, сверкал в каждой капельке влаги, и я, окруженная этим сиянием — даже песок искрился, — шла как бы среди тёрнеровского пейзажа. Наверно, солнце было оранжевое. Мутно-оранжевое.

Я хотела дойти прямо до лестницы возле душевых, сесть, обсушить ноги, надеть туфли и отправиться завтракать, отправиться к Мег и Майклу, которые наверняка уже приехали. Я озябла и дрожала. Точно помню, что дрожала. Вот и подумала: надену-ка я кофту! — остановилась и надела.

Глянув вниз, на пуговицы, я краем глаза заметила какую-то смутную тень. Контур. Непонятно что. Ясно только: оно справа, где вода. Причем огромное.

Странно, подумала я. Если это посудина ловцов лангустов, то очень уж она велика.

Я повернулась. И увидела его.

23. Где я стояла? В каком именно месте?

Очевидно, ближе, чем думала, к дощатому настилу дорожки, ближе к душевым, потому что до меня долетали невнятные голоса. Пошевелиться я не могла.

Скорей всего, уже поняла, что это такое.

Но пошевелиться по-прежнему не могла.

Я уже смотрела прямо на него — с туфлями в руке — и теперь различала, о чем говорят голоса, хотя точно помню, что в ту сторону не поворачивалась.

Женский голос:

— Это ты, Роджер?

— Да, я. — Пляжный служитель, Роджер Фуллер.

— Я тут вчера вечером сандалии забыла, — сказала женщина. — Не находил случайно?

К этому времени я вышла из ступора, начала двигаться, хотя и слышала, как Роджер ответил «да», а женщина (по-моему, это была Майра Одли) затараторила, что ужасно «благодарна» и что ей было бы «нипочем не найти другую настолько же удобную пару». Но я уже бегом бежала по песку, опять по самой кромке воды.

24. Кажется, потом я крикнула: «Скорей! Сюда!» — или что-то в этом роде. Я по-прежнему не оборачивалась, по-прежнему не смотрела назад, крикнула, помнится, через плечо, а еще, помнится, снова и снова фотографировала и благодарила святую Терезу, что как раз сегодня утром поставила в «Никон» батарейку. Кроме того, я слышала, как бегут люди — шлепая босыми ногами по песку и тяжело дыша. Слышала панику в их голосах, ведь они наверняка решили, что я тону.

— Сюда! — кричала я. — Скорей!

— Давайте поживее! — сказал кто-то. — Это мисс Ван-Хорн…

Потом я услышала:

— Несса! Несса!

Кричала Мег.

Позднее она говорила, что, невзирая на Майкла, не могла не спуститься на берег, чтобы поздороваться с океаном. Мы все так делали в день приезда, но Маргерит Риш вышла в ночной рубашке, причем без халата.

— Что случилось, Несс? — спросила она. — Тебе плохо?

— Нет, — ответила я. — Ты глянь вон туда.

Как раз в это время на лангустоловах, скрытых глубоко в тумане, загудели сирены, перепутанные чайки и вороны взметнулись над крышами гостиницы, словно восставшие из гроба, а постояльцы все, как один, высыпали на крыльцо и на дорожку, ведущую к пляжу. Некоторые были еще в халатах, некоторые вообще едва одеты, кое-кто с полотенцем в руках, а те, кто завтракал, выбежали на улицу с салфетками, тарелками овсянки, стаканами апельсинового сока, кусочками тостов — и все, даже дети, молчали, столпились на дощатой дорожке и молчали.

Приковыляло туда человек сто, меж тем как остальные, не сумевшие выбраться из комнат по причине возраста или наготы, распахнули окна и поверх лужаек устремили взгляд на океан.

— Что это? Что? — твердили все разом, нараспев, вполголоса, будто хор.

— Что это? Что? — шелестели голоса.

Поначалу никто не находил слов, как не нашла их и я, поверьте. Зрелище, представшее нашим глазам, казалось не то чьим-то кошмаром, не то шуткой, розыгрышем.

Однако дело обстояло вовсе не так. Это была реальность. Вне всякого сомнения. Я слишком долго смотрела на эту штуку, чтобы счесть ее сном.

Громада размером с остров надвигалась на нас из тумана.

Айсберг.

25. Что же это? Что? Откуда это инстинктивное движение — схватиться за камеру перед лицом чуда, смотреть через видоискатель в лицо бедствия? Откуда пальцы знают, как в потемках установить нужное фокусное расстояние, учесть все прочие факторы — скорость, освещенность, удаленность — и даже сделать поправку на туман? Что это? Что заставляет людей хвататься за карандаши, ручки и фотоаппараты, за кисти, тюбики с краской и уголь — чтобы запечатлеть изумление?

Единственные живые картины, созданные мною на профессиональном поприще (сознательно, и даже более чем!), это сады, где все подчинено задуманному проекту. Никакого произвола — картины порядка и умиротворения. А на моих фотографиях? На них — существующее. Но никаких случайностей, никаких переворотов в реальности. Никакой анархии.

А теперь вот на тебе! Точь-в-точь как некогда вокруг меня прямо из сада родительских жизней воздвиглась тюрьма, так сейчас прямо у меня на глазах из привычного, знакомого моря встал айсберг. Бессмысленный и пугающий, но бессмысленный лишь в силу нелепого и непостижимого присутствия там, где ему быть не положено и невозможно. С тем же успехом он мог обнаружиться в моей ванной.

И когда я пишу эти слова, айсберг по-прежнему там, в темноте. Он не исчезнет, сколько ни желай, сколько ни закрывай глаза и ни тверди, проснувшись: айсберг мне только приснился. Он вправду там. Сквозь оконную сетку я чувствую его дыхание — холод посреди нынешнего зноя. Своей громадой он, словно магнит, тянет гостиницу через все лужайки в океан. Да, он пугает, как пугала тюрьма, потому что не исчезнет, наперекор всем доводам рассудка.

Впрочем, похоже, таким образом реагирую одна я. Для всех остальных это — чудо, ошеломительное чудо. Доктор Мензис — ученый как-никак — и тот не знает, что с ним делать. Формой эта белая громада до странности напоминает вашингтонский Капитолий, что и побудило Артура Уилсона заметить: «Если б мы находились чуточку южнее, то вполне могли бы выглянуть в окно и сказать: смотрите, Вашингтон пересекает Делавэр…»

Человек пять засмеялись. И тотчас умолкли.

Сказать по правде, тут не до смеха. Во-первых, айсберг действительно огромен — куда больше любого Капитолия. Никто из нас в жизни не видел ничего подобного, хотя некоторым довелось близко познакомиться и с морем, и с айсбергами. Ведь среди нас была Сибил Метсли, а она находилась в 1912-м на борту «Титаника». И Сибил сказала:

— Он куда больше нашего.

После этих ее слов мы опять притихли. Дрожащий голос Сибил напомнил нам о том, что означало — быть на борту «Титаника», и целых три минуты все стояли словно в безмолвной молитве.

Поднялся бриз. Туман всерьез стал редеть.

Айсберг вырастал в размерах.

Я попробовала щелкнуть еще несколько кадров, но камеры висели на шее свинцовыми гирями. Не могу толком описать, что произошло дальше. Песок, обнажившийся после отлива, был холодный и твердый. И как раз в эту минуту вновь начался прилив. Все знают: одна-единственная волна — и море берет свое; в то утро эта волна была могучей, как взрыв.

Бум-м!

Один удар. Да-да. Бомба прямо под ногами.

26. Расходились мы поодиночке, по двое, семьями и, начисто сраженные увиденным, пляж покидали нехотя. Вдруг айсберг исчезнет, как только мы повернемся к нему спиной?

В гостиницу я возвращалась вместе с Мег.

Мы шли по росе, как дети, — босиком, избегая ступать на гудронно-шлаковую дорожку; я в кофте и отсыревшей блузке, Мег в застегнутой до горла ночной рубашке из байки в бледно-голубой цветочек. Птицы вокруг умолкли — и на деревьях, и в траве. Когда мы подходили ближе, они, точно рачки́, бросались врассыпную, ковыляя на своих длинных лапках. Но не взлетали.

Запах еды из кухонь плыл нам навстречу — знакомый, надежный, простой: яичница, кофе, гренки. А еще запах джема и цветов. Никто не спешил. Никто не бежал. Даже родители, растерявшие детей, воздерживались от окликов. Медленно возвращались за ними, вероятно радуясь возможности еще разок взглянуть на эту штуковину в бухте, от которой мы все как бы сбежали.

Мои чувства были именно таковы: бегство, избавление, спасение. Длинная, диковинная вереница людей на разных ступенях одетости, направлявшаяся к полной безопасности гостиничных веранд, напомнила мне тот день, когда нас выпустили из лагеря, — Бандунг, 1945 год. Ощущение замешательства, недоумения было точь-в-точь такое же, хотя, конечно, не столь резкое. Ломка реальности. Нынче это айсберг в бухте, тогда — открытые ворота.

27. Мы с Мег не спеша шли по лужайке. Воздух уже был горячий и влажный, насыщенный предвестьями грядущих немочей — упадка сил, неспособности остаться совершенно сухим. К тому времени, когда день окончательно вступит в свои права, его беспощадный зной так или иначе всех нас доконает. Но пока что было приятно просто идти к знакомой гостинице, идти бок о бок с Маргерит Риш, ведь и этим летом она вновь рядом со мною, как каждый год.

Впереди шагал доктор Мензис, пытаясь объяснить генерал-майору Уэлчу и его супруге появление айсберга. Миссис Уэлч — туфли, костюмчик, волосы, всё такое аккуратненькое — кивала и поддакивала, будто понимала каждое слово докторских рассуждений. А генерал, туповатый и раздражительный уроженец Виннипега, заявил доктору Мензису, что сделать можно только одно: «разнести эту хреновину, к чертовой матери!» В общем-то, айсберг не лишен сходства с вражеским военным кораблем. Наводит на мысль об угрозе. (Мег беззвучно фыркнула и схватила меня за плечо.) Но доктор Мензис напомнил генерал-майору:

— Айсберг-то, между прочим, ваш!

В самом деле, довольно-таки странно, что канадец-генерал ратует за уничтожение «соотечественника».

— На айсбергах флагов нету! — с жаром возразил генерал. — Он может быть чей угодно. Гренландский, к примеру, и даже русский.

Доктор Мензис тихонько кашлянул, прикрыв рот ладонью.

— Да-да, русский! — поддакнула миссис Уэлч.

Мне было видно, как генеральский загривок мало-помалу наливается кровью — с таким жаром Уэлч стоял на своем.

— Эти русские айсберги идут от Мурманска, тем маршрутом, каким ходили наши моряки, еще когда вы, янки, даже в войну не вступили. В живой силе потерь было не счесть, — гремел генерал. — Никто нам не помогал. Мурманский маршрут…

Тут доктор Мензис решительно сразил его научными доводами:

— Никакой айсберг оттуда прийти не может, по причине преобладающих течений.

Генерал ощетинился, сбросив с плеча настойчивую, успокаивающую руку жены.

— Если наши бравые парни могли это сделать, то и айсберг может! Да пропади они пропадом, ваши преобладающие течения! Полярная шапка тает! Вам ли, ученым, этого не знать! Преобладающие течения ушли в прошлое!

В эту минуту Мег потянула меня назад, опасаясь, что мы обе прыснем.

— Погоди, — сказала она. — Это уж ни в какие ворота…

— Почему? — спросила я. — По-твоему, одни только вы, канадцы, считаете, что полярная шапка тает?

— Да нет. Я имею в виду «разнести эту хреновину»! Чем? Из гаубицы пальнуть?

— Про гаубицы я не слыхала. По-моему, их бомбят.

— Бомбят?

— Да.

Мег недоверчиво покосилась на меня. Но я говорила всерьез. В новостях видела, как это делается.

— Где же? — спросила Мег. — В Коралловом море? Там ведь впрямь полно айсбергов.

Она хотела рассмешить меня. И я едва не хихикнула. Но, глянув через плечо и убедившись, что он вправду там, в бухте, осеклась. Мег тоже посмотрела назад — и смеяться не стала.

28. После завтрака я пошла навестить Мег и Майкла.

С тех пор как Майкл Риш оказался прикован к инвалидному креслу, то есть около пяти лет, они вынуждены снимать единственный гостевой номер в нижнем этаже. Расположен он в северо-восточном крыле здания и некогда служил квартирой владельцам. Владельцы носили фамилию Пендлтон, оттого и все крыло называют пендлтоновским. Гостевой номер состоит из гостиной, застекленной террасы, спальни и ванной — плюс кухонька, где Мег может приготовить завтрак. Обедают и ужинают они большей частью — в зависимости от самочувствия Майкла — вместе со всеми, в столовой.

Майкл Риш состарился прежде времени — дряхлый старик, беспомощный, впавший в детство. Трагедия. Ведь когда-то он был одним из лучших канадских дипломатов, работал в Праге, в Москве, в Вене. Блестяще разбирался в тонкостях отношений с Советами и умело находил компромиссные решения. Служил своей стране на международной арене в самые тяжкие годы послевоенного противостояния Востока и Запада, когда опустился железный занавес и позднее, в 1968-м, когда русские вошли в Прагу. В ту пору Майкла высоко ценили и у нас, и на родине. Из-за жесткой позиции нашего правительства мы практически не могли содействовать выезду диссидентов из Чехословакии, а вот канадцы, во многом благодаря усилиям Майкла, сумели вытащить оттуда огромное количество ученых, интеллектуалов и политических беженцев. Теперь, в своем изготовленном на заказ инвалидном кресле, Майкл Риш — только видимость. Калека, белый как лунь старик с замашками пятилетнего ребенка.

Вопросов много, ответов мало. Мег совершенно ничего не рассказывает — ни мне, ни другим. Она ревниво оберегает мужа и гордо, чуть ли не с вызовом, везет его по жалким остаткам жизни, примерно так же, как везла бы умственно отсталого калеку-ребенка. Будь у Мег такой ребенок, она бы, с одной стороны, ни в чем ему не отказывала, а с другой — открыто выставляла на всеобщее обозрение.

В том, как она сейчас демонстрирует нам Майкла, сквозит что-то почти непристойно добродетельное. Добродетельное, вызывающее, яростное.

Вдобавок эта демонстрация чем-то сродни повадкам иных ветеранов войны, мне доводилось видеть подобное. Сгораешь от стыда, испытываешь замешательство. Отчаянно желаешь, чтобы этого не было. Ранения и шрамы — дело сугубо личное. Их не выставляют напоказ. И Майкл изранен, он весь — сплошной тремор, непроизвольные движения и детская зависимость от окружающих. Но Мег выставляет его перед всеми — на террасах, на дорожках, — словно у него совершенно нет гордости.

Ладно, не моя это печаль. Не мое дело. Я никогда и ни с кем об этом не говорила, тем более с Мег. Да, меня коробило — и она явно замечала мое раздражение, — но на эту тему мы словом не обмолвились. Ее любовь к Майклу полна безудержной страсти. И каковы бы ни были причины, заставляющие ее демонстрировать нам недуги мужа (а его — все это терпеть), они касаются только ее одной.

В то утро, когда я вошла к ним в гостиную, Майкл был в спальне, Мег приводила его в «дневную кондицию».

Я услышала, как спустили воду в унитазе. Потом донесся голос Мег: «У нас гости». Снова шум: она усадила его в кресло и — клянусь! — чмокнула в макушку. (Она часто наклонялась к нему и чмокала в макушку. Ведь когда-то он был такой красивый.)

— Это всего лишь я! Несса… — крикнула я.

— Пришла наша лучшая подруга, — сообщила Мег Майклу.

Меня это весьма обрадовало, потому что я считала ее своей лучшей подругой, а Майкла глубоко уважала и любила, но ровно настолько, чтобы не вызывать ревности. Я не претендую ни на ту часть Мег, которая принадлежит ему, ни на ту часть его, которая принадлежит ей. Нас связывает дружба, а не любовный роман.

Романов у меня никогда не было, и я это сознаю.

Они вошли в гостиную — одно существо; часть этого существа в кресле, живые мощи под рубашкой. Голова у Майкла, как всегда, опущена, подбородок лежит на груди, руки, скрюченные артритом, усеянные печеночными пятнами, цепляются за край пледа, укрывающего ноги. Я видела мыски его ботинок и отвороты темно-серых фланелевых брюк. Рубашка, галстук, твидовый пиджак — все без изъяна. Мег, другая часть этого существа, стояла за креслом, пальцы, обхватившие рукоятки, побелели, как мне показалось, в неожиданном приступе нервозности. Что ни говори, я впервые после годичного перерыва увидела Майкла.

С тех пор его состояние ни на йоту не улучшилось. Скорее наоборот. Пришлось напомнить себе, что ему всего лишь семьдесят, хотя на вид он ровесник Колдера или даже постарше.

Мег остановила кресло на солнышке.

Я стояла в тени.

— Это Ванесса, Майкл, — объявила Мег. — Пришла поздороваться.

— Привет, — сказала я, не двигаясь с места.

Мег протянула руку, поднесла палец к подбородку Майкла. Подняла ему голову.

— Привет, — повторила я.

— Привет, — отозвалась Мег, единственный его голос. — Подойди, — сказала она, уже за себя, и ободряюще кивнула.

Как я сумела? Поцеловать его и не заплакать?

Лицо, которое я увидела, выйдя на свет и присев перед Майклом на корточки, было бледной маской паралитика. Немые губы плотно сжаты. Глаза смотрят из темных ям, и в них плещется панический ужас неспособности высказаться.

Я закрыла глаза и поцеловала его в щеку.

Уже собираясь встать, я вдруг заметила, что пальцы Майкла скребут по пледу — изувеченные птицы, — ищут мою руку.

— …ет, — сказал он, — …а.

Привет, Ванесса.

29. Мы с Мег сидели на их маленькой, затянутой сеткой террасе. Майкл был в гостиной, слушал радио.

— Ладно, — сказала я. — Что же будет дальше?

Мег смотрела вдаль — в сторону океана, в сторону айсберга.

— Смерть, — сказала она. — Надеюсь, тут. Мне хочется, чтобы он умер тут.

Я постаралась принять это как можно спокойнее, но потом, увы, сказала:

— Уэллсы об этом знают?

— Здесь и раньше умирали. И ничего, они справлялись.

— Эти Уэллсы очень молоды, — напомнила я. — Они не такие, как их родители. И гостиницу держат всего пять лет.

— Пять лет Майкловой болезни. Они же не слепые. Знают, что он умрет.

— Хорошо, но справедливо ли это по отношению к нему?

Мег не ответила, только спросила:

— Где бы ты предпочла умереть, Ванесса?

Я кивнула.

— Да. Ты права.

Она действительно была права. Лучшего места, чтобы умереть, не найти.

Потом Мег рассмеялась.

— Мне едва удалось провезти его сюда.

Я спросила почему — думая, что на границе возникли какие-то проблемы. Риши живут в Монреале и в Штаты всегда въезжают через Шамплейн, а тамошние пограничники зловредностью не отличаются.

— Нет, — ответила она. — Они давно к нам привыкли. Дело не в них. Всё случилось здесь, на Холме Саттера.

— Да? А что случилось-то? Машина сломалась?

— Нет-нет. Ничего подобного. — Она закурила "Дюморье», аккуратно извлекла сигарету из красной иностранной пачки и курила, как всегда, с удовольствием.

— Что же тогда?

— Ты не знаешь?

Я покачала головой. Во мне закипало раздражение. Не люблю я детских игр в угадайку.

— Я просто так спросила. В гостиничной конторе тоже как будто бы не знают об этом. — Мег глубоко затянулась и выдохнула дым. — Там были орды полицейских. — Она прищурилась сквозь дым. — Полиция штата, десяток машин. Устанавливали на дороге заграждение.

— Правда? Интересно, зачем. Там что, произошла авария?

— Непохоже. Нет. Что-то другое, только я не знаю что. Возможно, связанное с безопасностью. Они остановили нас, задавали мне вопросы, весьма наглые, на мой взгляд.

Я улыбнулась. Полиция всегда была наглой!

— Например?

— Допытывались, где родилась я, где родился Майкл и бывали ли мы здесь раньше.

— Перепись, — пошутила я.

— Нет, не перепись. Не шутка. У них был целый список фамилий…

Я подалась вперед.

— Вот как?

— Да. Целый список, и мы, очевидно, в нем значились.

— Правда?

— Да. Правда. Полиция штата. Потом они спросили меня о природе Майкловой болезни. У меня не было ни малейшего желания распространяться на эту тему. Чертовы нахалы! А уж когда они заглянули в свой список и сказали, там-де не указано, что он болен, я рассвирепела окончательно. Вышла из себя! Достала паспорта — и это сработало! Проезжайте, сказали они. Сволочи. Проезжайте! Можно подумать, мы в Россию едем.

Я на секунду закрыла глаза.

Они сказали: проезжайте. Проезжайте?

Как будто там граница. На Холме Саттера. Мег посмотрела на меня. Улыбнулась, легонько потрепала по руке.

— Так приятно — снова видеть тебя.

30. Библиотека в «Аврора-сэндс» почти всегда безлюдна. Расположена она между холлом и той частью столовой, что отведена для больших семей. Через стеклянные двери можно попасть в оба эти помещения — дверь в холл всегда открыта настежь, дверь в столовую закрыта. Окна выходят на юг, на ту часть террасы, которую мы называем Выступом, поскольку так оно и есть — он ни к селу ни к городу далеко выступает над лужайками.

Пышные папоротники и бегонии растут в ящиках старинной плетеной жардиньерки, помещенной между мягкими библиотечными креслами. Всё вокруг выдержано в холодных зеленых тонах. Навес затеняет окна, чтобы книжные корешки на полках и фотографии на стенах не выгорали от солнца. Я всегда любила эту комнату, тихую, малолюдную, заманчивую.

После визита к Мег и Майклу я пошла прямо сюда, точно так же как в «Слаттери», когда умирала мама, сидела — не могла иначе! — в комнате отдыха для посетителей. Майкл, беспомощный в своем кресле, очень напоминал мне маму в ужасной, высокой кровати, где она умерла. Каждый раз, когда я выходила из ее палаты, мне было нечем дышать, горло перехватывало, — после встречи с Майклом у меня вновь перехватило горло, поэтому надо было посидеть где-нибудь в одиночестве.

Именно там, в комнате отдыха частной лечебницы «Слаттери», я ощутила первые симптомы близкого сердечного приступа. Случился он через несколько дней, причем во сне. Серьезный приступ повременил еще месяц и, слава Богу, настиг меня уже после маминой смерти. Но тем утром в больнице я поняла: со мной неладно. Что-то во мне поддалось, опрокинулось, упало. И я догадывалась, тут не просто какая-то временная закупорка кишечника, не просто спазм диафрагмального нерва. Это сигнал чего-то неотвратимого, неминучего, смертельного. И вот после встречи с Майклом все повторилось — когда я шла по лужайке к подъезду. Вернее, хотело повториться.

Я не допустила повтора, подумав о своих пилюлях. Сказала себе, что приняла одну, и — если мое сердце немножко потерпит — мы доберемся до кресла, отдохнем и переведем дух.

Уловка подействовала.

Я никогда не сомневалась в этой своей способности разделять собственное существо, так сказать, на обособленные «узлы» — изолируя один и сосредоточиваясь на другом. В бандунгском лагере мы именно так поступали с голодом, болезнями, одиночеством и любой другой болью. То, что я могу обмануть свое сердце и заставить его работать, просто внушив ему, что приняла пилюлю, хотя на самом деле ничего подобного, есть прямой результат тогдашней тренировки. С помощью таких обманов я, возможно, сумею выжить после очередного приступа.

31. Быть может, я не случайно выбрала библиотеку, чтобы прийти в себя. Онор — она накрывала столы к обеду — увидела меня сквозь дверь столовой и принесла чашку чая. Славная девочка явно заметила, что мне нездоровится, но ничего не сказала. Целых два года она подавала мне завтраки, обеды и ужины, а этот — третий — будет для нее, разумеется, последним. Ей понятна моя скрытность, равно как мне понятна ее суровая приверженность чистоте. Онор следует принципам, которые теперь безусловно считаются старомодными, чуть ли не допотопными и по меньшей мере весьма усложняют ей жизнь среди современников, ведь в столовой бедняжка не раз появлялась с красными от слез глазами. И все же — она побеждает, чем восхищает меня. Несказанно восхищает. Тем паче что побеждает она в одиночку. Мне это так понятно, хотя ей я об этом сказать не могу, да и никому другому не скажу.

Онор вернулась в столовую и опять занялась сервировкой, а я со своей чашкой чая сидела не шевелясь, устремив взгляд на развешанные по стенам фотографии.

В особенности одна из них на некоторое время приковала мое внимание.

Там я, Мег и Майкл. После войны, в 1946-м. Все трое такие молодые, стройные, красивые. Даже я и то красивая.

Майкл в летней форме. Он был капитаном канадской армии, но всю войну оставался прикомандирован к британской разведке. Думаю, на снимке ему лет двадцать семь или двадцать восемь, а Мег — двадцать шесть или двадцать семь. Мне в то лето исполнилось двадцать один, и осенью мама вывезла меня в свет. Мой тогдашний гардероб можно назвать элегантным — по тем унылым, мрачным временам. Сорок шестой год выдался холодным, пасмурным, постоянно казалось, что вот-вот хлынет дождь.

Следы недавнего голода и утрат еще не изгладились, и мама с азартом призвала на помощь жуткую моду тех лет, потому что, как она говорила, накладные плечи скрадывают костлявость, а пышные длинные юбки успешно прячут бесформенные тощие ноги. В тот год у меня и купальники были с юбочками, причем мама настаивала, чтобы я без крайней необходимости не снимала халат. Она так стыдилась моего вида, будто голодом меня морили не японцы, а она сама.

Впрочем, кости лица у меня хорошей формы, и худоба его не портила.

На фотографии я выгляжу задумчивой, скованной и неуверенной — совершенно не похожей на себя. Помнится, тем летом я не доверяла тут никому, кроме Майкла и Мег. Когда же, думала я, все эти люди покажут свое истинное лицо и кончат прикидываться, что страдали в войну? Та еще максималистка! К примеру, я готова была поколотить миссис Годболд, слыша, как она жалуется, что бифштекс пережарен. Уж я-то на ее месте не стала бы обращать на это внимания!

Майкл оставался для меня загадкой. Тем летом мы познакомились, и я никак не могла осознать, что они с Мег женаты. В 1946-м даже Мерседес была незамужем. А Мег выглядела куда моложе всех знакомых мне замужних дам, что ярко видно на этом снимке. Она стоит за спиной Майкла, уперев подбородок ему в плечо и засунув руки в карманы его френча. Лицо у нее невероятно довольное, счастливое, юное. И в волосах бант, правда-правда.

У Майкла вид сконфуженный, не обескураженный, нет, но слегка нерешительный: как сберечь достоинство мундира, которое эта женщина оскверняет своими алчными руками? Однако он улыбается. А что ему оставалось?

Я стою рядом с ними — идеально демонстрируя комплекс невестиной подружки, то бишь растерянной лучшей подруги. На свадьбе у Мег я не присутствовала, и подружкой невесты меня можно было назвать лишь в фигуральном, почетном смысле. Они поженились в Лондоне в 1944-м, когда я еще сидела на Яве в лагере. Но тогда я вправду была растерянной подругой — растерянной оттого, что не знала, как себя вести с этим замечательным человеком, который стал между нами.

Я в соломенной шляпе с широкими полями, ее ленты спадают на мои прямо-таки вызывающе торчащие ключицы. Глаза косят в сторону. Мне явно недостает уверенности посмотреть в объектив. И я пасую, опускаю руки и словно бы хочу убежать.

Из всех снимков, сделанных в дни нашей молодости, это единственный, где наши душевные состояния совершенно не совпадают. Я рада, что он висит здесь, на стене, напоминая мне об опасностях лишений. Не об очевидных угрозах здоровью, надеждам и счастью, но попросту об опасностях долгой разлуки с хорошо знакомым, внушающим доверие.

32. Я допила чай, приняла пилюлю — то и другое пошло мне на пользу — и, выходя из библиотеки, краем глаза взглянула на одну из недавних фотографий. Прошлогоднюю, если точно. На ней изображены я, мама, Арабелла Барри, Айви Джонсон и Джейн Дентон; все перечисленные дамы — мамины ровесницы. «Иди сюда, сфотографируемся вместе», — сказала мама.

Терпеть не могу этот снимок. В общем-то, не мешало бы спросить у Куинна Уэллса, нельзя ли его убрать. Не от гордыни. Просто меня коробит, когда я вижу себя этакой неотъемлемой частью кружка Арабеллы, Айви и Джейн. Слово «дракон» придумано не иначе как специально для Арабеллы Барри. Всю жизнь меня преследовало ее огненное дыхание.

Ну да ладно.

Возле этого снимка я задерживаться не стала. Однако не могла не сопоставить его с тем, другим, который рассматривала. Ведь здесь, возле мамы и ее приятельниц, я со всей очевидностью предстаю такой, какова я сейчас: волосы совершенно седые, черты лица и фигура без всяких прикрас, осанка та самая, какую я так стремилась сохранить, — прямая, решительная, несгибаемая, — и выражение лица именно такое, какое мне хотелось бы иметь всегда. Оно не выдает секретов, говорит лишь одно: это я.

Признаюсь — и не без удовлетворения, — что, выходя из библиотеки в холл, я улыбалась. Та, что на второй фотографии, определенно пережила ту, что на первой. И все же той, с первой фотографии, умирать ради этого не пришлось. Они обе по-прежнему со мной, и обе живы.

33. Смерть настигла Колдера ближе к вечеру. День, поначалу туманный, к трем часам пополудни дышал ослепительным солнцем и прямо-таки убийственным зноем. Обедать не хотелось, я пошла на пляж, где одни только заядлые пловцы да любители загара умудрялись выдержать палящее полуденное солнце.

Точно пес, потерявший хозяев, айсберг даже не собирался нас покидать. Вопреки воинственным призывам генерал-майора Уэлча мы не предприняли никаких насильственных действий, чтобы избавиться от него. И он стоял без малого в миле от берега, прямо напротив «Аврора-сэндс», дожидаясь — опять же как пес, — когда за ним придут. Но сам по себе, как собственно айсберг, в своей арктической холодности и чеканной недвижности он казался этаким зачаленным реквизитом, ну, скажем, из пропагандистского фильма о канадско-американских отношениях: ваша ледяная скульптура — наш Капитолий.

К сожалению, слухи об айсберге успели добраться аж до Портленда, и местных репортеров уже отрядили сделать снимки и выспросить насчет его появления. Они и мой снимок клянчили, но я твердо сказала: спасибо, нет. Свои фотографии я отправила в холщовую сумку, как только увидела на дальнем конце дощатой дорожки знакомую белобрысую девицу и рыжего парня.

Дело в том, что иной раз — несмотря на все наши усилия — вести о присутствии в гостинице неких знаменитостей выходят из-под контроля, и эта пара стервятников здесь уже бывала. Оттого я и знаю их в лицо — высокую, усталую, невероятно заносчивую девицу и коротышку-парня ростом пять футов, готового поверить во что угодно. (Однажды кто-то пустил слух, что «прибой выносит на берег огромные количества золотых слитков», и рыжий коротыш не поленился приехать из Портленда, чтобы заснять сей факт!) Так что айсберг наверняка казался ему Божьей карой для всех на свете неверующих. Завидев ледяной колосс, он немедля напустил на себя важность, впору подумать, будто он его и сотворил. «Ну и ну! — повторял он. — Вот это да!» Причем, бог свидетель, уперев руки в боки. Фамилия его, по-моему, Биддолф.

Девицу зовут Фей Рейнолдс. Она хоть и смотрела на вещи скептически, но по крайней мере вносила разнообразие. Для нее айсберг был «очень даже ничего, если любишь подобные штуки». Он «крутой» и «балдежный», но, «право же, всего-навсего очередная манифестация эпохи, в которой мы живем». И прочие гиперболы из области природы. Фей видела слишком много выброшенных на берег раздутых китов, интервьюировала слишком многих уцелевших в беспримерных ураганах, подготовила слишком много материалов о жертвах СПИДа, болезни легионеров и кислотных дождей. Выражение ее лица, рот и глаза напоминают мне людей, которых я видела, когда кончилась война, — этакая привычная жесткость, готовность принять еще не грянувший удар.

Вначале, при первых встречах, Фей пришлась мне по сердцу, но в конце концов я остыла, потому что она заимствует чужие заботы и пренебрегает собственными. Как выяснилось, у нее двое детей, с которыми она вообще не видится. «За ними смотрит моя мама. Я слишком занята». Однажды, я уверена, она напишет об их заботах и будет удивляться, откуда эти заботы взялись.

Я дала ей короткое, беглое интервью и попросила не упоминать мое имя.

— Напишите: один из постояльцев гостиницы.

Она тоже спросила, нельзя ли ее газете использовать мои утренние фотографии айсберга, выплывающего из тумана, а я ответила (Господи, прости меня, грешную):

— Какие фотографии?

— Да ладно вам, мисс Ван-Хорн, — сказала она, — прошлым летом я брала у вас большое интервью насчет того, как вы фотографируете. И по меньшей мере человек шестьдесят уже сообщили мне, что нынче утром вы нащелкали чертову уйму кадров.

Но я стояла на своем: знать, мол, не знаю ни про какие такие фотографии, — и в конце концов Фей ушла искать другую жертву.

Правда, перед уходом я все-таки успела спросить ее насчет дорожного кордона, о котором говорила Мег. Может, накануне там произошла авария? Или преступника какого ловили?

— Нет, — ответила Фей, — просто отрабатывают действия в чрезвычайной ситуации. В последнее время они без конца тренируются — то, дескать, бомбу взорвали, то еще что-нибудь в этом духе.

Еще что-нибудь в этом духе. Крутое и балдежное, наверняка.

Рыжий Биддолф между тем ретиво снимал айсберг со своей лилипутьей перспективы, извел чертову уйму пленки, и, наконец, примерно в час дня они убрались восвояси, чтобы в срок сдать материал для вечернего выпуска.

Любителей поглазеть, правда, не убавилось, но в большинстве они были на яхтах и самолетах, а поскольку айсберг находился поодаль от берега, их присутствие не слишком нам докучало. Надо признать, на фоне бело-голубой громады парусники выглядели весьма живописно.

34. Тем временем я ушла подальше и около двух уже сидела на своем любимом месте — на высокой закругленной дюне, которая за все лето не изменилась, хотя перед теперешней жарищей погода стояла ветреная и дождливая. Мне отчаянно хотелось побыть в одиночестве, чтобы переварить печальное зрелище, представшее передо мною нынче утром, и печальные, горькие слова Мег. Я бы нипочем не смогла нести такую тяжесть, какую несет она, и уже так долго. Одна мысль об этой тяжести внушает ужас.

Болезнь Майкла впервые дала о себе знать лет этак десять назад. Все началось с нервного истощения, он обратился к врачам и в конце концов лег в клинику. Доктора называли его болезнь тем жутким эвфемизмом, каким обозначают чуть не тысячу версий отчаяния, — срыв. А потом, последние пять лет, один за другим удары, параличи, потеря памяти, и в итоге он стал таким, как сейчас.

Если б они меньше любили друг друга. Если б Мег не держалась так за свою преданность. Преданность убивает. Мне ли не знать? Любовь не на пользу тем, кто любит без памяти, всей душой. Мег ужасно горевала из-за Майкла, и это совершенно испортило ей характер. Она была по-прежнему веселой и очаровательной, только ее улыбки и смех сделались какими-то театральными. Играй! Играй! И до конца играй! Убила бы того, кто это написал. А написать так мог только мужчина.

Ладно, хватит об этом.

Итак, сидя на песке, я (говорю как на духу) вспоминала кое-что случившееся до появления айсберга, хотя тоже в тумане: голый Найджел Форестед на берегу — и я, вместо Афродиты. Еще один «спектакль». Найджел Форестед в главной роли — канадский дипломат года!

Думать об этом не стоило — ну, разве только для развлечения, — но по ассоциации пришла другая мысль, куда более важная. О фотокамерах в моей холщовой сумке и о кассетах с пленкой, отснятых не полностью.

Я никогда не оставляла в фотоаппарате неиспользованную пленку. Качество портится. Пленка сохнет, становится хрупкой; цвет блекнет, детали снимка теряют четкость.

«Никоном» я отсняла больше кадров с айсбергом, чем «Пентаксом». Пожалуй, в «Никоне» было еще кадров десять, а в «Пентаксе» — восемнадцать или двадцать. И вот, как раз когда я прикидывала, что бы такое щелкнуть на оставшейся пленке, мне представился отличный сюжет.

35. Глянув налево, в сторону «Аврора-сэндс», я увидела на пляже компанию постояльцев — они сидели в шезлонгах, под бело-голубыми гостиничными зонтиками. Туда-то и направлялся сейчас, отобедав, приняв все свои лекарства, вздремнув, Колдер Маддокс. Со свитой.

Впереди шагал Роджер Фуллер, пляжный служитель, с шезлонгом Колдера вместо щита и его же пляжным зонтом вместо турнирного копья. За ним следовал сам Колдер, поддерживающий (или поддерживаемый) Лили Портер, а Лили Портер, в долгополой, развевающейся хламиде, с махровым полотенцем на плече, старалась приветственно помахать рукой всем и каждому, пока вместе с Колдером ковыляла по песку к тому месту, где Роджер устанавливал шезлонги и зонтик Замыкал шествие чернявый Колдеров шофер, загадочный, упакованный в униформу; кожаные башмаки то и дело скользили, но он упорно пробирался в людской толчее, стараясь не уронить большой белый металлический контейнер-холодильник, наверняка набитый снедью, льдом и вином. В конце концов он шваркнул эту бандуру неподалеку от хозяйского зонта, словно тащил ящик со стеклом и — из чистейшего садизма — решил его расколотить.

Картина так живо напоминала европейское кино — Феллини, Висконти, — что мне вздумалось запечатлеть ее для грядущих поколений. Краски просто изумительные — сплошь голубой, зеленый, желтый, и Лили, спору нет, чудо как хороша в своих летящих юбках и рукавах.

Я заслонила глаза от слепящего песчаного блеска, опустила поля полотняной шляпки и достала «Никон». Пожалуй, не обойтись без фильтров, да и телеобъектив понадобится, чтобы сократить дистанцию.

Я взялась за дело. К счастью, дюна моя расположена поодаль от людского сборища, так что особого внимания я, скорей всего, не привлеку. Никто не увидит, как я подношу камеру к глазам, не услышит щелчков затвора.

Колдер и Лили сидели напротив длинной белой вереницы душевых кабинок, прямо под дощатой дорожкой. Народу здесь тьма — яблоку негде упасть. Почему-то именно этот клочок пляжа всегда считался наилучшим местом для шезлонгов и зонтиков. Мы прозвали его Рубкой, и со времен моего детства десять — двенадцать семейств — всегда одни и те же — располагались тут изо дня в день: Барри, Джонсоны, Дентоны и др., а также Вудсы, Бауманы, Макеи и, конечно, Ван-Хорны. Каждое лето и до войны, и после я сидела там подле матери, пока она не умерла нынешней зимой. Теперь я свободна от всего этого, от всех вытекающих отсюда обязанностей и ограничений, хитросплетений и воспоминаний.

Семейства, «застолбившие» Рубку, в большинстве матриархальны, и нынешние матриархи принадлежат к поколению моей матери. Арабелла Барри, Айви Джонсон и Джейн Дентон по-прежнему держат власть над нашим petite monde, полученную от своих свекровей, от группы, а точнее, от племени женщин, что заступили на пост еще перед Первой мировой войной. К примеру, в годы моего детства старейшиной была тогдашняя миссис Метсли, муж и сын ее погибли вместе с «Титаником», а дочери Сибил сейчас уже под восемьдесят. Каждый вечер эти дамы в окружении своего «двора» устраиваются в почетном углу гостиничного холла. Они словно бы сидят там от веку, иного никто и не припомнит. Просто одна миссис Барри сменяет другую, как приходят новые миссис Джонсон и миссис Дентон, ad infinitum.

Вообще-то «двор» не то слово. Я имею в виду не вдовствующих королев и фрейлин, но судей. Этакое Верховное судилище. И зовем мы сей кружок Стоунхенджем, по целому ряду причин: во-первых, старые дамы закованы в корсеты на китовом усе и, наклоняясь друг к другу, чтобы сказать и услышать словечко, делают это не сгибая спины; во-вторых, они стучат вязальными спицами, будто костями; в-третьих, выражение лица у них никогда не меняется, лишь легкие повороты головы позволяют каменным чертам показать одобрение или порицание; а в-четвертых, седины у всех у них голубоватые, как у друидов. Ужасные вердикты выносятся там и одобряются (по крайней мере так нам казалось) всякий раз, когда они наклоняются к центру, сиречь к Арабелле Барри, и согласно кивают. Однако меж ними существует уговор: своих вердиктов они никогда не оглашают.

До замужества моя мама носила фамилию Вудс, и у меня есть двоюродная сестра Петра, а ее мать — моя тетка Лидия — до сих пор обретается в Рубке. И если я теперь осмеливаюсь там появиться, то лишь затем, чтобы — немножко — посидеть с нею. Петра в Рубку вообще не заглядывает. Но моя камера заглядывает частенько. Уж больно привлекательный сюжет.

36. Сейчас, когда я делаю эту запись, успел миновать еще один день. И еще одна ночь. Передо мной лежат результаты тех съемок — в виде отпечатанных фотографий. На конвертах я написала вот что:

СНЯТО В. В.-Х. В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА

БЫЛ УБИТ КОЛДЕР МАДДОКС

37. Есть в этих фотографиях что-то необычайно трогательное. Они демонстрируют на редкость отчетливое единство фокусировки; я имею в виду фокусировку объектов, а не камеры. На некоторых это единство фокусировки чуть ли не театрально — так и кажется, будто за кадром стоял режиссер и командовал: «А теперь все смотрят на меня!» И все взгляды обращены в одну сторону, все головы повернуты туда же. Вполне понятно поэтому, что снимки Рубки перемешаны со снимками айсберга, ведь смотрят люди именно на него.

Я отсняла «Пентаксом» и «Никоном» оставшиеся кадры и еще целую пленку «Никоном» с телеобъективом; в общей сложности сорок семь кадров. Снимки, сделанные «Пентаксом», не вполне гармонируют с остальными. Ощущение обособленности не совпадает. На никоновских кадрах люди в Рубке напоминают кучку уцелевших в кораблекрушении — чуть ли не жмутся друг к другу; ютятся всем скопом на плоту из полотенец и ковриков — одни возвышаются на шезлонгах, другие лежат, третьи сидят на песке, прислонясь к чему-нибудь спиной. Кое-кто стоит во весь рост, кое-кто на коленях, но все, заслоняясь от яркого света, смотрят на айсберг.

Такого результата съемок я действительно никак не ожидала; даже когда щелкала кадры, думала разве что предложить их для публикации. Краски приглушены расстоянием и дымкой, а фигуры словно выписаны кистью Жерико, но, что ни говори, я очень горжусь, что решила воспользоваться телеобъективом, ведь, отодвинув их и как бы собрав в кучку, я усилила их обособленность — мнимую заброшенность средь жгучего моря песка.

На всех фотографиях, кроме одной, Колдер Маддокс уже без Роджера Фуллера, пляжного служителя, и без чернявого шофера. На единственном снимке, где эта пара присутствует, оба уходят прочь: впереди Роджер, следом шофер, оглядывается через плечо, будто Колдер его окликнул — задал последний вопрос, но ни тот, ни другой даже не предполагали, что в самом деле последний.

Колдер на всех фотографиях похож на мумию. Либо почти, либо целиком обмотан полотенцами. Кроме полотенец на нем желтый купальный халат, белая полотняная шляпа и то, что мы обычно называем пляжной обувью, — легкие парусиновые туфли на резине. Полотенца предназначены закрывать плечи, икры и иные части его тела, оголяющиеся, когда он снимает халат. Без полотенец Колдеру не обойтись. Кожа у него слишком чувствительная, мгновенно начинает лупиться. Руки, щиколотки, лицо намазаны тошнотворно-желтым защитным кремом, вполне возможно изобретенным в его собственных фармацевтических лабораториях, специально для его нужд. Тюбик желтый, так и хочется сказать — под цвет Колдерова халата. Наверно, желтый — его любимый цвет.

Лили Портер на большинстве снимков рядом с Колдером. Ее нет только на двух фотографиях; один раз она отлучилась ополоснуть в море руки, а другой — поздороваться с Мег Риш. В иных случаях она всегда при Колдере — стоит рядом или сидит, иногда встает переговорить с кем-то из проходящих мимо. На нескольких снимках Лили Портер мажет Колдеру защитным кремом ноги, руки и лицо — явный знак преданности с ее стороны. А на одном она, сидя на корточках, любуется своей работой, словно художник. Меня эти фотографии забавляют, потому что на них, как нигде, видна настоящая Лили Портер: чумазый, счастливый ребенок.

Попадаются здесь и дамы из Стоунхенджа — Арабелла Барри, теперешняя гостиничная старейшина, с кучей своих невесток; Натти Бауман со своей собачкой Бутсом; Эйлин Росс и Лидия Вудс, мать моей кузины Петры, вдова дяди Бенджамина. Кузина Петра — человек сложный, мужу нее врач, Лоренс Поли, и, не в пример Петре, его можно увидеть на этих фотографиях. Присутствует на них и Найджел Форестед — бочком подбирается к генерал-майору Уэлчу. Мэрианн Форестед блещет отсутствием. При всей глуповатости у нее хватило ума не заискивать перед Пелемом Уэлчем, а остаться на своем месте, за пределами Рубки.

На семи никоновских кадрах изображена Мег. Я видела, как она вывезла Майкла на дощатую дорожку, но снимать не стала, потому что для меня невыносима даже мысль о том, чтобы захватить их врасплох, неловких и ранимых. Все-таки один раз я щелкнула их обоих — когда Мег уже поставила кресло на тормоз в теньке возле душевых, спустилась с дорожки на песок и стояла чуть ниже. Прелестная картина. Она положила ладони Майклу на колени и смотрела ему прямо в лицо, а он, наклонив к ней голову, с огромным трудом накрыл ее руку своей. Потом Мег отошла от него, постояла возле Рубки, обвела взглядом народ — процентов на девяносто хорошо ей знакомый — и исчезла за морем зонтиков.

На снимках из другой серии Мег здоровается с Лили, которая оставила Колдера и подбежала к ней сказать «привет». На одной из этих фотографий Лили стоит спиной к объективу, почти целиком закрывая Мег. Все прочие являют разные стадии вежливого отказа Мег «поздороваться с Колдером». Лили уходит, и Мег остается одна, несчастная и растерянная.

После этого я продолжала снимать Рубку. Мег исчезает из виду и появляется снова уже только под конец, в двух последних кадрах, где запечатлена вся пляжная публика. Мег без халата, без сумки, вытирает полотенцем волосы, как будто недавно вылезла из воды.

Самые последние фотографии — совершенно случайные, снятые просто потому, что в «Пентаксе» оставалось еще несколько кадров и я хотела их заполнить, — являют взору Колдера с Лили Портер, Натти Бауман, ее собаку и генерал-майора Уэлча, все прочие обитатели Рубки уже разошлись. На одной из них видны уходящие с пляжа Найджел и Мэрианн Форестед, на другой — Роджер Фуллер, сгребающий водоросли. Потом ушли и они. Все. Кроме Колдера Маддокса — а он мертв.

38. Я, конечно, не знала, что он мертв. Просто в тот миг, когда Колдера оставили одного, у меня кончилась пленка, а заодно, помнится, иссяк и душевный подъем. Я встала, сложила вещи и собралась уходить. А напоследок бросила долгий взгляд на айсберг и подумала: очень надеюсь, что он не уплывет, потому что…

Эту мысль я помню точно, помню слова «потому что», потому что тут ход моей мысли оборвал Лилин крик.

39. За долгие годы мы все не раз слышали крик Лили Портер. Пока одни живут, другие умирают. А когда люди умирают, смерти требуется голос. И вовсе необязательно, чтобы смерть была неожиданной. Я сама вскрикнула, когда умерла мама, — хотя два с лишним месяца пребывала в полной уверенности, что она умрет в ближайшие пять минут. В воздухе Бандунга такой крик разносился изо дня в день. И теперь я убеждена, что крик возвещает не сам факт чьей-то смерти, но ужас создаваемой смертью пустоты.

40. Бежать по песку всегда нелегко — разве только бежишь ниже границы полной воды, где песок твердый. Но я была на дюне, а там песок податливый и горячий, так что эта пробежка вспоминается мне как сущий кошмар: кофр с аппаратами бьет по спине, сумка с вещами лупит по ноге и, того гляди, растеряет свое содержимое. Слава богу, я была в шортах; слава богу, надела туфли; слава богу, забыла про свое сердце.

Был уже шестой час, и пляж почти опустел. Большинство уходят в пять, чтобы быстренько принять ванну и откупорить бутылочку джина. Кроме меня и Лили на пляже остались Роджер Фуллер, Лоренс Поли и Натти Бауман. Роджер Фуллер, начавший поиски разбросанных за день пляжных атрибутов, ковылял, пошатываясь под тяжестью подвешенных на плечи сложенных шезлонгов, которых набралось целых двенадцать штук. Услышав Лилин вопль, он обернулся, и весь его груз с оглушительным лязгом посыпался на песок.

Лоренс — он старательно отжимался на дощатой Дорожке — упал вниз лицом и, пока не перекатился на спину, никак не мог встать. В дальнем конце пляжа Натти Бауман в лиловом платье выгуливала Бутса. Натти тоже услыхала крик Лили и попыталась бежать, но артритные ноги бежать отказывались, только чуть прибавили шагу. Бутс, очень старый и очень маленький, тоже плелся еле-еле. В результате Лоренс и Роджер добрались до Колдера первыми, я же сначала подбежала к Лили.

41. — Я думала, он просто спит, — твердила она. — Думала, просто спит…

Каждое слово — отрывистый крик, и каждое на все более высокой ноте.

Лили стояла на коленях рядом с Колдером, а я пыталась ее оттащить. Она явно впала в истерику и совершенно потеряла над собой контроль. Я никак не могла ухватиться за нее, пальцы цеплялись за пышные складки шелка и хлопка. Лоренс посоветовал дать ей пощечину, но у меня рука не поднялась.

Лоренс Поли, как я уже говорила, женат на моей кузине Петре. Он врач, и я знаю его с 1946-го, когда ему было года два или, может, три. Значит, сейчас ему сорок с небольшим, но на вид не скажешь. На вид ему за пятьдесят, высокий, худущий. Таких больших рук и ног, локтей и коленей, как у него, я в жизни не видала. И такого огромного кадыка тоже. На его худобу невозможно смотреть без слез. Лоренс выглядит как человек, которого гложет недуг, но я подозреваю, что этот недуг — честолюбие. Губы у него крепко сжаты, взгляд отметает всякое сочувствие. Внешне он джентльмен. Голос у него хрипловатый, нарочито тихий, жестикуляция сдержанная. Я всегда предполагала, что эта его уклончивость и сдержанность во многом обусловлены умышленными попытками приспособиться. Отношения между нами никогда близостью не отличались, хотя иной раз мы вместе гуляем на пляже. Но что до его брака с моей кузиной, тут я целиком на его стороне.

Однако сейчас я увидела совершенно другого Лоренса — энергичного, авторитарного профессионала — и испытала шок Не промедлив ни секунды, он перегнулся через тело Колдера и с размаху влепил Лили пощечину.

Она в долгу не осталась, ударила его.

— Он спал! — крикнула она срывающимся голосом. — Просто спал! — А потом уткнулась лицом в мои колени и расплакалась. — Я бы не отлучилась, ты же знаешь, Несса, я бы не отлучилась, но я же думала, он просто спит…

— Ну, будет, Лили, будет, — сказала я. — Никто тебя не винит…

— Я сама виню, я сама…

Я взглянула на Лоренса. Он снимал с Колдера полотенца, пытался развязать пояс желтого халата. Наверно, Колдер успел запахнуть халат и затянуть пояс, когда я уже перестала снимать, ведь последний раз, глядя на него, я видела, что халат распахнут, а грудь и живот укрыты белыми полотенцами, как ноги и плечи. Вокруг стояла мерзкая, кислая вонь — должно быть, несло из Колдеровой аптечки, постоянной его спутницы. Не иначе как там что-то пролилось, а может, аптечка попросту пропахла бесконечными лекарствами, которые в ней таскали.

Лоренс наконец справился с поясом и стащил с Колдера халат. Во сне Колдер откинулся спиной на подставку, и теперь Лоренс — Роджер ему помогал — осторожно опустил его на песок. В ту же секунду до меня донесся отчетливый и весьма жутковатый вздох. Лили наверняка тоже его услышала, потому что замерла у меня на коленях и прикрыла рот ладонью, кулачком. Тело, открытое теперь для обозрения, было синюшного цвета, а желтые мазки крема придавали ему зеленоватый оттенок.

В эту минуту к нам наконец-то подковыляла Натти Бауман.

— Он весь зеленый! — воскликнула она.

— Миссис Бауман, — сказал Лоренс, — вы не могли бы убрать отсюда вашу собаку?

— Что ж, — отозвалась Натти, вообще-то любительница по всякому поводу заводить дебаты, — если это вправду необходимо…

— Да, вправду необходимо, — отрезал Лоренс.

— Я могу взять Бутса на руки. — Натти явно не желала уходить, не наглядевшись досыта на смерть Колдера.

— Уведите его, миссис Бауман, я настаиваю. — Лоренс начал сердиться, сдержанность и уклончивость бежали с корабля.

— О, в таком случае… идем, Бутси. Доктор Лоренс велел нам убираться.

Она направилась к дорожке, но собака с места не двинулась. Дело в том, что характер у Бутса железный, хоть он всего-навсего кэрн-терьер, этакий пуховый комок.

— Он думает, вы хотите поиграть, — проникновенно улыбнулась Натти. — И ничего удивительного. Вы же все стоите на четвереньках. Придется встать.

Лоренс окончательно вышел из себя. Неразборчиво чертыхнулся, встал и отвернулся. Роджер последовал его примеру. Но Лили даже не шевельнулась, и я, увы, запаниковала. Песик (он действительно хотел поиграть) отвернулся от Колдера и начал обнюхивать Лилины коленки. Не спеша, помахивая хвостом, поставил лапы Лили на ноги и весело посмотрел на меня. Сейчас залает, это уж точно.

— Позовите его, Натти, — сказала я. — Позовите!

— Бутс, ко мне! Бутс!

Бутс тявкнул.

Лили схватила его и отшвырнула в песок.

Бедняге повезло, что Лили ослабела от шока и вдобавок сидела, иначе он бы наверняка сломал себе шею и издох. А так только взвыл от боли и кинулся на дорожку. Натти заплакала и побрела за ним, причитая и демонстративно подчеркивая, как ее мучает артрит.

Впрочем, этот инцидент принес и некоторую пользу: Лили Портер поднялась на ноги, и я могла оттащить ее, когда Роджер с Лоренсом вернулись к телу.

42. Мне не хотелось, чтобы Лили увидела то, что видела я: позеленевшее лицо Колдера, открытый рот, открытые глаза. Я надеялась, что слезы и истерика до сих пор не дали ей как следует его рассмотреть. Она снова и снова пыталась вырваться из моей хватки, подбежать к нему, но я держала крепко — как наручниками, обмотала себе запястья рукавами Лилина балахона и упорно тащила ее в гору, к гостинице.

Вот тогда-то я и заметила на дорожке безмолвную кучку людей. Их было человек десять, в том числе вездесущий Найджел Форестед.

Только он один и спустился на песок. Остальные — анонимы — сгрудились на дорожке и молчали. Найджел зашагал к Роджеру и Лоренсу, склонившимся над телом.

— Что случилось? — крикнул он. Разумеется, сугубо официальным тоном. Предки его наверняка из тех, кто сбежал от нашей Войны за независимость. По-моему, в Канаде этих дезертиров зовут лоялистами — консерваторами-тори, которые властвуют по праву естественного отбора. Просто спросить — ниже их достоинства. Они не спрашивают, они требуют.

Никто из нас ему не ответил, и я этим горжусь. Один взгляд — и все станет ясно, только ведь Найджел никогда не снизойдет до того, чтобы делать собственные выводы. В результате он был вынужден демократично, пешком, дойти до места происшествия. К моему удивлению, посмотрев прямо в лицо Колдеру, он не выказал ни малейшей нервозности, даже бровью не повел. Напротив, словно бы еще укрепился в своей дипломатической невосприимчивости.

Тут-то Лоренс и сделал поистине мастерский ход. Решил использовать Найджелово природное стремление всюду вылезать вперед и попросил его выполнить в гостинице важное поручение: не окажет ли он любезность вызвать «скорую»?

Найджел Форестед мгновенно надулся спесью.

— Разумеется, — сказал он. — Сию минуту. — И круто повернулся.

Мы с Лили приостановились, наблюдая за ним, потом пошли было дальше, и в эту минуту снова раздался голос Лоренса:

— Вы должны вызвать и полицию. — Реплика была адресована Найджелу.

Тот чуть что не взял под козырек.

— Да, конечно. Я и сам собирался. — Он продолжил путь к дощатой дорожке.

Но Лили остановила его.

— Стойте! Погодите, черт побери!

Она выдралась из моей хватки, порвав скрученные рукава и наградив меня ссадинами на запястьях.

— ЧТО ЗНАЧИТ: ОН ДОЛЖЕН ПОЗВОНИТЬ В ПОЛИЦИЮ? — пронзительно крикнула она Лоренсу. — ЧТО ЗНАЧИТ: ПОЛИЦИЯ?

За все годы нашего знакомства я действительно никогда не видела Лили в таком состоянии. Настоящая фурия, вполне под стать собственной матери, но тем не менее очень далекая от всего того, что ее мать так старалась истребить, — вульгарности, визгливого голоса рыночной торговки, побагровевшего лица, полной потери контроля.

— ПРИ ЧЕМ ТУТ ПОЛИЦИЯ? — снова крикнула Лили.

— Простите, миссис Портер, — отозвался Лоренс, — но без этого не обойтись. Когда человек умирает в общественном месте, необходимо известить полицию.

— Но здесь не общественное место! — сказала Лили. — Наш пляж не общественное место!

— Публика имеет сюда доступ, миссис Портер. И я действую согласно закону. Иначе нельзя. Я врач.

— Вы не должны вызывать полицию. — Лили мало-помалу возвращалась к привычному благовоспитанному тону и выбору слов. — Я не позволю…

— Я уже вызвал, миссис Портер. — Лоренс махнул рукой в сторону Найджела, и тот поспешил по дорожке и через лужайки к гостинице, на ходу — отнюдь не случайно — оттолкнув одного-двух прохожих.

Дело сделано — возврата нет. Полиция фактически уже едет.

43. Появилась Мег.

Не знаю, откуда она взялась — наверно, спустилась с дорожки, вынырнула из толпившейся там публики. Кстати, этой публики заметно прибавилось. Человек двадцать пять — тридцать стояли скрестив руки на груди и смотрели на нас.

Мег подошла ко мне и к Лили.

— Ходят слухи, будто с Колдером Маддоксом что-то случилось, — сказала она.

— Он умер, — ответила я.

На мгновение Мег слегка опешила, опустила плечи.

— Ну и ну, — пробормотала она, выпрямилась и обернулась к Лили. — Мне очень жаль, Лили. Искренне жаль.

Лили молчала.

Мег взглянула на тело, распростертое на песке. Руки ее сжались в кулаки, я заметила. Мне вспомнился Майкл и все, что приходится терпеть Мег, и я подумала: как же она выдерживает эту смерть, в преддверии другой смерти, которой ожидает?

Но я знала, она очень сильная.

Кулаки разжались, руки безвольно повисли. Губы Мег беззвучно шевелились. А потом, не глядя на Лили, она заговорила:

— Поверь, я знаю, что ты чувствуешь. И ты знаешь, что я знаю. Но ведь Колдеру было как-никак… девяносто, Лили. Без малого девяносто. Он свою жизнь прожил. Целиком. — Она повернулась к Лили с печальной улыбкой. — Не каждому из нас это дано.

Лили буравила ее взглядом. Медуза Горгона.

— Я запомню твои слова и повторю их в тот день, когда умрешь ты, — сказала она.

Наконец-то приехала «скорая».

Завывая сиреной, зарулила по лужайке во двор позади душевых. Я видела вспышки проблесковых огней — красные и оранжевые, видела, как безостановочно крутится маячок, разбрызгивая, точно капли воды, цветные всполохи.

Двое людей в белом бежали к нам по песку. С носилками и кислородной подушкой. Видимо, Найджел не сообщил им самого существенного, а именно что Колдер скончался.

44. Шофер «скорой» и его помощник были непреклонны. Пока не приедет полиция, они к телу не прикоснутся.

— Но я врач, — сказал им Лоренс. — Я врач и хочу, чтобы вы положили его на носилки.

— Вы нашли его здесь? — спросил шофер.

— Да.

— На этом самом месте?

— Да.

— В таком разе он тут и останется. До приезда полиции.

— Говорю же: я врач. И как врач хочу, чтобы вы положили его на носилки. Сию минуту. Если вы этого не сделаете, я подам на вас жалобу, и у вас будут очень серьезные неприятности. Понятно?

— Да, сэр.

Они подняли Колдера, положили на носилки.

— Спасибо, — поблагодарил Лоренс.

— Спасибо, — сказала и Лили. Кротко.

Лоренс закурил и разломил спичку пополам. Я знала, он старался не курить. Но сочувствовала ему. На месте Лоренса и святой бы закурил. А сейчас он не просто злился. Он был еще и встревожен. Вон как крутит в пальцах сигарету, мнет ее, поворачивает так и этак, словно четки для нервных.

Должно быть, Лоренс все-таки почувствовал мой взгляд, потому что посмотрел на меня. Я глаз не отвела. Он глубоко вздохнул и отвернулся. Меня как током ударило. В его глазах плескался страх.

45. Я хотела было заговорить с Лоренсом, но тут водитель «скорой» обратился ко мне с вопросом:

— Вы знаете этого человека?

— Конечно, мы все его знаем, — ответила я. — Он постоялец этой гостиницы. Его звали Колдер Маддокс.

— Молчи! — воскликнула Лили. — Не называй его имя! — Голос у нее опять, того и гляди, сорвется на крик.

Лоренс посмотрел на нее — правда, выражение глаз стало другим. Теперь в них читалось… что?

Уже не страх, но подозрение.

Лили отвернулась.

— Родственники есть? — спросил водитель «скорой».

— Есть, — сказала Мег. — Жена.

— Она здесь? Ей сообщили? — допытывался он.

Лили бросила через плечо:

— Она живет в Бостоне. Но адреса мы не знаем.

— Может, в гостиничной конторе знают, — предположил водитель.

— Нет. Не знают, — решительно объявила Лили, повернувшись к нему.

— Вот как? — Водитель, похоже, был заинтригован. — Они что же, в разводе? Или…

— Или, — сказала я. — По-моему, вас это совершенно не касается.

Вернулся Найджел и первым делом спросил:

— Все в порядке?

Все уставились на него. В порядке?

— Полиция не приехала, — заметил Лоренс.

— Они обязательно должны были приехать, — возразил Найджел. — Я им все подробно объяснил.

Надо думать, объяснил.

Найджел успел сменить пчелиное обмундирование на белый костюм, кремовый шелковый галстук и желтые туфли. К тому же явно побрился и вообще не пожалел времени на туалет. Причесан волосок к волоску. И спреем воспользовался. Я чуяла запах за десять ярдов. Он подошел к Лоренсу, с носовым платком в руке, и я услышала, как он сказал, остановившись у Лоренса за спиной:

— Каков ваш вывод касательно причин случившегося?

— У него был удар, — ответил Лоренс.

— Так-так, — сказал Найджел. — Не угостите сигареткой? Кажется, я забыл прихватить свои. Спешил очень.

Лоренс не отозвался. Молча протянул через плечо пачку «Вайсроя». А потом — очень медленно — коробок спичек.

Я между тем размышляла о словах Лоренса.

Удар.

Да, он так сказал, но я была совершенно убеждена, что он в это не верил.

46. Прошло полтора часа, а о полиции по-прежнему ни слуху ни духу. Хотя Найджел звонил им уже дважды. После второго звонка он вернулся озадаченный, и не без оснований.

— Они выехали сразу, после моего первого звонка, — сообщил он.

Как ни верти, толку чуть, полная бессмыслица. «Скорая» была на месте через двадцать минут. Даже через пятнадцать.

— Да ладно вам, — сказала Мег. — Вон они, явились наконец.

И в самом деле, явились.

Три полицейских автомобиля — завывая сиренами и клаксонами — на полной скорости приближались к нам по пляжу, от Ларсоновского Мыса. И горе тому, кто окажется у них на пути.

Начался прилив, и одна из машин, которая пошла на обгон, вылетела в полосу прибоя, веером поднимая высокие каскады воды. У меня даже мелькнула мысль, что нас всех сейчас передавят. Затормозив, машина по инерции проехала еще футов сто и остановилась неподалеку от нас. Полицейские еще на ходу распахнули дверцы и бегом кинулись к нам.

Лоренс, как всегда, смолчать не мог:

— Где, черт подери, вас носило?

Ответивший ему полицейский был здорово сердит:

— Где нас носило? Да мы, черт подери, всю округу исколесили, пока вас нашли!

Полицейский чином постарше отодвинул его в сторону.

— Я ищу некоего Форестера, — сказал он.

Все, кроме Найджела, сразу поняли, что он имел в виду Форестеда.

Впрочем, это значения не имело. Как дипломат, Найджел все равно бы вышел вперед — хоть званый, хоть незваный.

— Это вы звонили? — спросил полицейский.

— Да, — ответил Найджел.

— Стойте здесь.

— Да, конечно, — ответил Найджел.

В присутствии полиции он по-настоящему стал самим собой — идеальным, абсолютным подпевалой.

47. Когда Лоренс снова спросил, почему полиция так задержалась, в ответ было сказано:

— Мы заехали не в ту гостиницу.

А когда он поинтересовался, как это могло случиться, то услышал:

— Мы не знали, о чьем трупе идет речь.

Лоренс открыл было рот, хотел еще что-то сказать, но ему велели заткнуться.

Кошмар. Не знаешь, куда девать глаза.

К чести Лоренса надо сказать, что продолжать он не стал. Главное сейчас — убрать с пляжа тело Колдера, поэтому до поры до времени он проглотил обиду и закурил новую сигарету: замещающее действие. Я ему сочувствовала. Начиная с Лилиной истерики и собачонки Натти Бауман всё связанное со смертью Колдера было для Лоренса нелегким испытанием. Только хамства полиции и оскорблений ему и недоставало.

Внешний его вид не способствовал уважительному отношению. Пока мы ждали — долго и нудно (нудно, несмотря на все напряжение), — Лоренс озяб. Ведь всей одежды на нем было — плавки, бесформенная футболка да кроссовки. А солнце уже садилось, и у воды стало прохладно. Может, и айсберг добавлял холода. Поскольку под рукой ничего больше не нашлось, а уйти с пляжа во время бесконечного ожидания мы не рискнули, я предложила Лоренсу свою кофту. Вот почему, когда он засыпал представителей власти кучей несвоевременных, но вполне уместных вопросов, они с легкостью от него отмахнулись, приняв за обыкновенного эксцентричного отдыхающего, из тех, кому запросто можно заткнуть рот. Если ты сам полицейский.

В целом поведение полиции по меньшей мере озадачивало. Взять хотя бы их театральное появление, да и в остальном они действовали скорее как морской спецназ, а не как полицейские. Когда они наконец-то приехали, я почувствовала вовсе не облегчение, а замешательство, словно и мне, и остальным — Лоренсу, Роджеру, Лили, Мег — предстояло сознаться в преступлении. Конечно, сама я уже тогда догадывалась, что произошло именно преступление. Однако и полиция тоже словно бы явилась расследовать преступление. Хотя никаких причин для этого не было. Человек умер. Вот и всё. От удара. На пляже.

У меня мелькнула мысль, что полиция, возможно, изнывала от скуки и рассчитывала взбодриться. А как только они начали задавать вопросы, я подумала, что, возможно, из них втайне готовят штурмовиков.

Кто вы такие?! Что здесь делаете?! Стойте там! Идите сюда!

Восклицательные знаки здесь вполне уместны. И, отлично сознавая выспренность таких слов, как штурмовики, я не намерена за них оправдываться. В конце-то концов мы граждане и находимся на пляже в штате Мэн. В Америке. Когда-то, очень давно, я стояла в компании других граждан — гражданских лиц, захваченных в плен японскими штурмовиками, которые обращались к нам точно таким же манером. Поверьте, я этот тон ни с каким другим не спутаю.

Они задавали Лоренсу такие вопросы, что я просто ушам своим не верила. Например:

Откуда вам известно, когда он скончался? Может, он целый день лежал здесь мертвый?

Или: Откуда нам знать, что вы дипломированный врач, если у вас нет документов? (Вопрос задан человеку в плавках и в кофте с чужого плеча!)

С Лили они обошлись не лучше.

Какие отношения связывали вас с этим человеком? — вот каков был их второй вопрос. Сперва они спросили ее имя, адрес и семейное положение.

Прекрасно, не правда ли? Двумя фразами навесили ярлык: шлюха.

48. Найджеловы взаимоотношения с полицией меня прямо-таки заворожили. Установив, что он и есть загадочный «Форестер», полицейские, судя по всему, стали смотреть на него не просто как на ровню, но как на своего человека, своего агента в наших рядах. Найджел внушает людям — тем, кому свойственно поддаваться подобному внушению, — будто он в курсе всех событий и вхож буквально везде и всюду. Роняет словечки вроде совершенно верно и не думаю, а при этом характерным жестом сплетает руки, соединяя кончики пальцев, и загадочно усмехается. То бишь без слов показывает: если б вы только знали!

Люди, занимающие в обществе маргинальное положение, склонны попадаться на уловки Найджела. Лишь круглый дурак может недооценить результативность его тактики, сколь бы отвратительна она ни была. Беда в том, что этим вечером на пляже он — с согласия властей — присвоил себе ранг официального эксперта. У меня создалось впечатление, что полиция без вопросов принимала на веру все его заявления и отзывы о нас, замешанных в деле Колдера.

Я никак не могла понять, почему так вышло, пока не припомнила телефонные звонки Найджела в полицию. Он явно сказал им что-то такое, отчего у них возникло твердое убеждение, что Найджел Форестед, выражаясь полицейским языком, располагает секретной информацией.

Только вот — чей это секрет?

49. Вопросы, которые они задали мне, были совсем не те, какие задала бы себе я сама. К примеру, я бы постаралась поподробнее расспросить насчет Колдера. Не хворал ли он? Не жаловался ли на сердце? Говорила ли я с ним сегодня — и если да, то когда именно? Не упоминал ли он кому-нибудь о плохом самочувствии? И еще: доктор Поли сказал нам, что умер он от удара, — может быть, удары у него случались и раньше? И так далее.

Но нет, ничего подобного.

— Как вы узнали, что он мертв?

По Лилину крику.

— Миссис Портер была одна возле трупа, когда вы услышали ее зов о помощи?

Это был не «зов о помощи». Это был крик. Звук, шум.

— Она была там одна?

Конечно.

— Через сколько минут вы оказались рядом с нею?

И так далее.

За все время допроса они ни разу не обратились ко мне по имени и фамилии, хотя я продиктовала им то и другое, а также сообщила нью-йоркский адрес и семейное положение.

— Я не была замужем.

— Понятно, — сказал полицейский, — синий чулок.

Увидев, что он так и пишет, я остановила его:

— Молодой человек, я сказала, что не была замужем. Больше я ни о чем не упоминала.

Он обалдело уставился на меня — ничего удивительного.

— Чулки здесь совершенно ни при чем, — пояснила я.

50. Уже почти совсем стемнело, а допросу конца не видно. Небо блистало переливами зелени и темного золота, в вышине мерцала Вечерняя звезда.

Рации в полицейских машинах — как им и положено — тарахтели без умолку, хотя никто из полицейских не обращал на них внимания. Сквозь треск атмосферных помех я различала далекие безымянные голоса, сообщавшие о дорожных авариях и сбежавших детях. Ухватила и что-то насчет министра, прибывающего на вертолете, и цифры 2035.

Они в это время как раз взялись за Мег.

Есть у меня подозрение, что полиция совершенно не способна общаться с людьми вроде Мег. Ни обаянием их не возьмешь, ни остроумием, ни искренностью. По сути, обаяние, и остроумие, и искренность не только находятся за пределами их восприятия, но словно бы стимулируют мгновенный антагонизм.

Я слышала, как она сказала:

— Боюсь, мне в самом деле нечего вам рассказать. Видите ли, я пришла сюда гораздо позже всех остальных, думаю, вас уже вызвали, когда я узнала, что мистер Маддокс скончался.

Капитан, который вел допрос, как бы и не слышал ее слов. Он застал ее в нашей компании и намерен отнестись к ней так же, как к Лили, к Лоренсу и ко мне, то бишь враждебно.

— Какие отношения были у вас с Колдером Маддоксом?

Да никаких.

— Но что-то вас наверняка связывало. С остальными-то вы, похоже, на «ты» и за руку.

На «ты» и за руку?

— Когда мы приехали, вы находились в одной компании с… — он заглянул в список, — миссис Портер, доктором Поли и этой особой, Ван-Хорн…

Этой особой, Ван-Хорн?!!

Мег сказала им, что об этой особе, Ван-Хорн, никогда не слыхала, — я чуть не зааплодировала. А она все же добавила, что Ванесса Ван-Хорн ее лучшая подруга. После этого вопросы приобрели откровенно враждебный характер.

Зная, сколько Мег натерпелась от полиции штата прошлым вечером, я не могла допустить, чтобы они и дальше над ней издевались. А потому подошла и стала между ними.

— Поскольку вопросы, которые вы задали миссис Риш, ни в коей мере не обеспечат вас такой информацией, полагаю необходимым сообщить, что она только что приехала из Канады, из Монреаля, а стало быть, является в нашей стране гостем. Кроме того, ее муж очень болен. Вы, капитан, ведете себя возмутительно, и для нее это совершенно излишне!

Ответ поверг меня в изумление.

— Если для нее это излишне, мэм, ей не следовало сюда приходить.

51. До этой минуты никто из полицейских не обращал ни малейшего внимания на тело Колдера. Оно лежало на носилках под простыней, а рядом сидели двое в белых халатах. Судя по всему, отдыхали в свое удовольствие. Сидели на песке и курили, будто пришли на пляж полюбоваться приливом.

52. Вот тут-то и появился второй врач.

— Проезжал мимо и заметил на пляже машины, — сказал он. — Ну и подумал, не утонул ли кто.

Небольшого роста, безукоризненно одетый, аккуратный.

Увидев его, капитан вроде как обрадовался.

— Мое имя Чилкотт, — представился доктор.

На нем было габардиновое пальто, в руках шляпа. Доставая удостоверение, он распахнул пальто, под которым оказался вечерний костюм.

— Хорошо, что вы подъехали, доктор Чилкотт, — сказал капитан.

Я взглянула на Лоренса Поли. На лице у него застыло бесстрастное выражение.

Капитан объяснил приезжему ситуацию. Я отчетливо слышала, как он сказал, что на пляже было найдено мертвое тело.

Найдено? Я чуть не вскрикнула.

Капитан меж тем повел доктора Чилкотта к носилкам. Водитель «скорой» и парамедик встали на ноги и бросили сигареты.

Я спросила у Лоренса, видел ли он раньше этого доктора Чилкотта.

— Почем я знаю? — раздраженно буркнул он. Что ж, вряд ли можно поставить ему это в упрек.

Лоренс неотрывно смотрел в сторону Ларсоновского Мыса, где за огнями Дома-на-полдороге мерцали окна «Пайн-пойнт-инна». Солнце уже село, небо погасло. Откуда-то издалека доносился рокот приближающегося самолета.

Лоренс закурил очередную сигарету.

— Ты не хочешь с ним потолковать? — спросила я. — С доктором Чилкоттом?

Как врач Лоренс явно был оскорблен, и я надеялась, он будет настаивать, чтобы Чилкотт осматривал тело в его присутствии. Но, похоже, его это не интересовало.

Нет. Я неправильно выразилась. Нельзя сказать, что его это не интересовало. Интересовало, конечно. Просто думал он сейчас не о профессиональном статусе. Его мучило что-то другое — какая-то идея, какая-то мысль.

Я проследила его взгляд и тоже посмотрела поверх полицейских автомобилей в сторону «Пайн-пойнт-инна». В чем-то он очень похож на нашу гостиницу, а в чем-то совершенно иной. Во-первых, не такой старый. «АС» построен в 1850-х, «Пайн-пойнт» — в 1910-м. В его архитектуре куда больше нарочитой живописности, хотя ничего откровенно вульгарного не обнаружишь. «АС» обшит струганой планкой, а «Пайн-пойнт» — грубыми досками. Наша гостиница белая, «Пайн-пойнт» голубой. И кровля у него из испанской черепицы, ржаво-красная, у нас же — из зеленой асбестовой плитки, изготовленной в штате Нью-Йорк. Обслуживающий персонал и у нас, и у них укомплектован из студентов колледжей, но наши носят простые белые платья и скромные белые пиджаки, а в «Пайн-пойнте» у коридорных и уборщиков грязной посуды униформа красная, официантки же носят переднички. У них машины отгоняют на стоянку служители, у нас нет. У них есть оркестр, танцзал и два бара. У нас бар всего один. В остальном пьют по комнатам и в столовой. Вообще, надо сказать, обе гостиницы относятся к высшему разряду, у обеих клиентура на зависть, и обе являют собой наилучший образец того, что может предложить штат Мэн.

Надо сказать и еще одно: тех из нас, чьи семьи с незапамятных времен останавливались в «АС», смерть никогда бы не настигла в «Пайн-пойнт-инне». Наших можно увидеть там лишь изредка, субботними вечерами — на танцах.

Самолет приближался, маленький, шумный, назойливый. Но Лоренс вроде бы и не слышал его. По-прежнему смотрел вдаль, на Ларсоновский Мыс.

— Тебе не холодно? — спросила я.

Он и этого тоже не услышал.

Подошла Мег, стала рядом.

— Думаете, они когда-нибудь увезут тело? — спросила она.

— В самом деле, совершенно невозможно, — откликнулась я.

С минуту мы все трое молчали, слыша за спиной голоса, но не разбирая слов доктора Чилкотта и капитана — они осматривали труп. Сцена эта была залита ярким светом фар, к которому регулярно примешивались красные вспышки проблескового маячка.

— Ты знаешь, — сказала Мег, — что, если слишком долго смотреть на мигающий свет, может случиться припадок?

— Нет, никогда не слыхала.

Лоренс на миг вышел из задумчивости и обронил:

— Только если страдаешь эпилепсией.

— О-о! — пробормотала Мег.

— У вас эпилепсия? — спросил Лоренс.

— Нет, — заверила Мег. — Тот, кто говорил мне об этом, страдает эпилепсией. Страдал. По-моему. Были у него какие-то проблемы…

Продолжать она не стала.

Подошла Лили.

Бесформенная хламида делала ее похожей на привидение. Она потеряла голос, могла только шептать.

— Это нечестно, — сказала она нам. — Они не разрешают мне послушать. И с Колдером обращаются так, будто он какая-то мелкая сошка. Это нечестно.

Мег посмотрела на Лоренса.

— Может, сходите туда, поговорите с ними?

— Полностью с тобой согласна, — вставила я.

Но Лоренс отказался наотрез:

— Нет. Они меня позовут, если понадобится. Хотя, — добавил он, — сомневаюсь, что понадобится.

Он снова устремил взгляд в сторону Мыса, вытянутой рукой заслоняясь от света полицейских фар.

— Что ты высматриваешь? — спросила я.

— Ничего. Просто смотрю на пляж, на береговую линию.

Я тоже вытянула руку, отгораживаясь от света, и скользнула взглядом вдоль пляжа, вдоль огромного, широкого двойного зигзага, вдоль дюн, за которыми поднималась темная масса деревьев. Этот пейзаж я наизусть знаю. Вижу его с закрытыми глазами.

Самолет с ужасающим ревом, мигая огнями, кружил над «Пайн-пойнт-инном». Может, у него неполадки? — подумала я. Движок вроде как заглох?

— Это вертолет, — сказал Лоренс. — Готовится сесть на пляже.

Тут полицейские начали возвращаться к своим машинам. Не все, но большинство. Только сейчас до меня дошло, что одна из машин не такая, как две другие, — она принадлежала частной полиции Ларсоновского Мыса, которую финансировали тамошние жители. Две другие принадлежали полиции штата. Местный полицейский сел в свою тачку, захлопнул дверцы, врубил сирену и покатил по пляжу прочь. Проезжая мимо нас, он не сказал ни слова.

Я отвернулась. Сочетание полицейских сирен и рева вертолетного ротора вынести совершенно невозможно.

Экипаж «скорой» готовился забрать тело Колдера. Но сперва они почему-то подняли его с носилок, чуть ли не над головой. Интересно, что они задумали?

Одна рука Колдера свесилась вниз, указывая на то место, где он умер. Лили шагнула вперед, словно желая помочь, но Мег ее не пустила. Доктор Чилкотт подхватил непокорную Колдерову конечность и крест-накрест сложил ему руки на груди. Потом парамедики засунули тело в некое подобие бельевого мешка и затянули шнурок, после чего опять уложили его на носилки.

Лили охнула.

Доктор Чилкотт пожал капитану руку и, решительно нахлобучив на голову свой гомбург, зашагал по дощатой дорожке следом за носилками. Я чувствовала острую обиду за Лили. И еще больше — за Мег. В общем-то правильно: для нее это было совершенно излишне. Одной смерти и так вполне достаточно.

53. Сорок с лишним лет назад я стояла в другом месте, при свете других огней, глядя, как они склоняются над другим телом — распростертым под дождем, — тычут его ногами, пинают, будто ненужную вещь. Нас и тогда держали на расстоянии, только не силами полицейских, а прожекторами и проволокой.

«Что он здесь делал?» — спросил кто-то.

«Хотел увидеть жену».

«И они его застрелили? За это?»

«Да. За это…»

От муссонных дождей знойный воздух был густо насыщен испарениями.

«Что ж… он наверняка знал, чем рискует…»

«Верно. Но кто бы мог подумать, что это вправду случится?»

Они перевернули тело. Подталкивая ногами и штыками. Мертв. Безусловно мертв. Я хорошо помню запрокинутое лицо в луче прожектора, вытянутые над головой руки, скрещенные щиколотки — он словно прилег на солнце позагорать и уснул, но в любую минуту — вот сейчас, сейчас! — откроет глаза и рассмеется, потому что идет дождь и одежда, того гляди, промокнет насквозь…

И кто-то — один из нас, интернированных, а не из них, японцев, — проговорил: «Н-да, если он не хотел быть убитым, ему не стоило приходить сюда».

«Помолчите, пожалуйста, — сказал другой голос. — Тут его дочь…»

Тут его дочь. Дочь — это я. Так умер мой отец. Между двумя лагерными зонами — мужской и женской. В Бандунге. На Яве. В 1943 году. В моей тюрьме.

Отзвуки этой сцены и новая сцена, только что разыгравшаяся на пляже гостиницы «Аврора-сэндс», переплелись в моем мозгу, когда я вечером шла прочь вместе с Мег, Лили и Лоренсом. Я чуть ли не ожидала, что, глянув по сторонам, воочию увижу на лужайках ограждение лагерной зоны. Какое счастье, что ничего такого нет.

Какое счастье. И какое заблуждение.

54. Напоследок еще несколько слов о покойнике на берегу.

Глаза Колдера — широко открытые — смотрели на айсберг.

«Помоги, — словно бы просил он. — Помоги мне».

Но айсберги неумолимо жестоки. Это убийцы, глухие и безмолвные. И холодные.

Колдер Маддокс понял бы все это.

Насколько я могу судить.

55. Как ни старайся, а у времени свои планы, оно идет своей дорогой. Я за ним не поспеваю. Отстаю — и уже совершенно не ориентируюсь в развитии этой истории. События множились, и моя попытка изо дня в день их записывать оказалась и физически, и интеллектуально неосуществимой. Я очень боюсь, что, преступив границы, не совладаю с последствиями. Но извиняться не стану. Когда у меня теснит грудь и болят плечи, я должна встать и стряхнуть неприятные ощущения — назвать их, как говорится, поименно и отмести; убедить себя, что умирать я не собираюсь.

(Однажды я несомненно рухну, не договорив этих слов. Интересно, когда? Где? Может ли человек пасть к собственным ногам?)

Я попробую идти в ногу с событиями и соблюдать порядок, хотя уже здорово отстала: то, о чем я сейчас расскажу, происходило третьего дня.

56. Холл в «АС» обставлен плетеной мебелью. Со стороны океана двери выходят на защищенную москитной сеткой террасу. В одну стену встроен большой камин. На длинных узких столах — журналы, пепельницы, лампы и пышные букеты полевых цветов в кувшинах и китайских вазах. Кувшины сохранились еще с тех пор, когда в гостинице не было водопровода, а китайские вазы — две бронзовые, остальные же фарфоровые — привез сюда кто-то из родичей Куинна Уэллса, в незапамятные времена служивший миссионером в Пекине. Несколько цветочных композиций составлены мною.

Выдержан холл если и не в подчеркнуто морском стиле, то все же преимущественно в бело-голубых тонах. Оранжевые и желтые вкрапления соединены с другими оттенками голубого — посветлее и потемнее голубых стен. Подушки на креслах и диванах пухлые, податливые, не чета всякой там поролоновой дребедени, и на поясницу кирпичом не давят. Ламп много — высокие, простые по дизайну, с плоеными абажурами. Сосновые полы застланы травяными циновками. Мебель расставлена вполне продуманно. Правда, без излишней чопорности. Только одно-единственное место здесь неприкосновенно. Горе глупышке, воображающей, что можно сунуться в тот угол, где восседает Стоунхендж. В силу давней традиции все сосредоточенные там удобства — кресла, диваны, подушки — доступны лишь аккредитованным членам сего почтенного кружка.

Подлинный Стоунхендж — тот, что в Англии, на Солсберийской равнине, — сооружение предположительно неолитическое, а может, возникшее в раннем бронзовом веке. Указывают и более точную дату — я вычитала ее в одной из книг гостиничной библиотеки, — 1680 год до Р.Х. Ныне это весьма впечатляющие развалины, а изначально, сразу после постройки, Стоунхендж являл собою (я цитирую) «два концентрических круга каменных столбов». Внутри этих кругов располагались два ряда камней поменьше и центральный монолит из холодного голубоватого мрамора, известный под названием жертвенник.

Наш мраморный монолит — Арабелла Барри.

57. В этом-то холле Мег, Лили, Лоренс и я, вернувшись после пляжных мытарств в гостиницу, сразу попали в центр всеобщего внимания. Снаружи уже стемнело, и, когда мы вошли, многолюдный холл показался нам морем слепящего света.

Секунд тридцать, не меньше, царила мертвая тишина.

Лоренс, понятно, по-прежнему был в своих страховидных плавках, футболке, кроссовках и моей кофте, а Лили — все в той же широченной хламиде, вдобавок они с Мег несли в охапке Колдерово наследство — бинокль, полотенца, книги, которые он якобы читал, пляжные туфли и зловонную аптечку. Сама я тащила кофр с фотопринадлежностями, холщовую сумку и обтянутую парусиной Колдерову подставку для спины; Лили решила сохранить ее на память как «последнюю вещицу, дарившую ему комфорт».

Вообще-то к разговорам мы были не расположены.

— Добрый вечер, Ванесса.

Арабелла Барри.

Она сидела у меня за спиной, вместе со своим синклитом. Я обернулась и ответила:

— Добрый вечер.

Остальные пока молчали.

Рукоделье Арабелла положила на колени. Ножницы замерли с разведенными концами. Желтая нитка, только что завязанная узелком и зажатая у Арабеллы между пальцев, подрагивала в ожидании — наверняка угодливом, — как и я.

Эта женщина была самой близкой подругой моей матери, которая вплоть до минувшего лета состояла при ней лейтенантом, то бишь заместителем командующего Стоунхенджем. Немаловажную роль тут сыграло сходство имен — Роз Аделла и Арабелла. Место моей матери, перешедшее теперь к Айви Джонсон, было на подушке рядом с Арабеллой, центральным монолитом. Как часто — слишком часто! — я ребенком стояла перед этой женщиной, дожидаясь, когда она посмотрит на меня, выслушает, отпустит. Иной раз мне приказывали отчитаться в событиях моего дня, и тогда, просто чтобы их подтвердить, для мамы я, случалось, перечисляла обеденное меню и описывала, как была одета на пляже какая-нибудь женщина.

Сейчас на мамином месте восседала Айви Джонсон, сматывала в клубок шерсть. Моток пряжи держала Джейн Дентон. Шерсть была персиковая, телесного оттенка. Айви вязала свитер для беременной внучки, и готовая часть его лежала рядом, без рукавов, словно предназначенная для калеки. И она, и Джейн будто и не прислушивались к нашему с Арабеллой разговору, только изредка кивали, едва заметно.

Остальной Стоунхендж — Натти Бауман, Эйлин Росс и Лидия Вудс (моя тетка) — откровенно ловил каждое слово.

— Уже поздно, — изрекла Арабелла. — Вы пропустили ужин.

— Да, — отозвалась я. — Нас задержали.

— Полиция?

— Да.

Меня трясло. Почему я до сих пор боюсь этой женщины?

— Это был удар? — Арабелла подергала нитку за узелок — Он умер от удара?

— Да, Арабелла. От удара.

— Значит, полиция это подтвердила?

На секунду ее взгляд скользнул в сторону Лоренса.

Я не знала, как ответить, потому что полиция не подтвердила, но и не отрицала названную Лоренсом причину смерти. Признала только, что на пляже обнаружено мертвое тело.

И в конце концов я солгала:

— Да, полиция подтвердила.

Арабелла определила желтый узелок в надлежащую точку рукоделья и обрезала нитку.

Тут я услышала у себя за спиной какую-то тихую возню. Арабелла подняла голову, устремила взгляд куда-то мимо кофра, висевшего у меня на плече, и кашлянула.

Я обернулась.

У стойки портье — фактически спиной едва ли не ко всем в холле — стоял доктор Чилкотт, по-прежнему в своем габардиновом пальто. Он как раз прощался с Куинном и Эллен Уэллс, до меня отчетливо долетели слова:

— Спасибо за любезное содействие.

И у меня тотчас же возник вопрос: с какой такой стати доктор Чилкотт до сих пор здесь? Поскольку он был в вечернем костюме, я предполагала, что он направляется на прием. Он и сказал что-то в этом роде: Проезжал мимо и заметил на пляже машины.

Невольно я взглянула на Лоренса.

На лице у него опять читалась тревога.

— До чего же церемонный господинчик, — заметила Арабелла.

— Верно, — сказала я. — Он был на пляже.

— В таком виде? — улыбнулась она.

— Именно в таком.

Когда я снова посмотрела в ту сторону, доктор Чилкотт уже ушел, а немного погодя от подъезда отъехал автомобиль.

Арабелла вооружилась новой ниткой. Зеленой.

— Его лицо, — проговорила она, поднеся к глазам иголку, — откуда-то мне знакомо, причем не смутно. Не так ли, Ванесса? Он друг Колдера?

— Не знаю, — сказала я и назвала его имя.

— Чилкотт? Ну конечно.

Прозвучало это вполне решительно и удовлетворенно, как будто названное имя сообщило ей именно то, что она ожидала услышать.

— Никогда раньше его не видела, — добавила я.

— Нет, видела, — возразила Арабелла с этой своей отвратительной внушительностью.

Она обрезала зеленую нитку и собралась продолжить работу. Я ждала объяснений.

Но вместо этого она посмотрела на Лоренса.

— Лучше бы ты отправила его к жене, — заметила она, обращаясь ко мне, словно я каким-то образом не давала ему уйти. — Может быть, она всех вас накормит ужином.

На этом аудиенция закончилась. Арабелла устремила взгляд на свое рукоделье, подняла его и снизу проколола иголкой.

В тот миг ужинать мне совершенно не хотелось.

Но Лоренс настаивал. Петра сделает нам омлет. Они жили в «Росситере» — одном из трех арендуемых «АС» коттеджей, которые были названы в честь своих учредителей. (Два других — это «Барри» и «Дентон».)

Пока я разговаривала с Арабеллой, Лили и Мег успели уйти. У Лили ужасно разболелась голова. А Мег, по-видимому, отчаянно спешила к Майклу. Она оставила его на попечении Бэби Фрейзьер, которая располагала определенным опытом, так как ухаживала за покойным мужем, когда он оправлялся от тяжелейшего удара.

В итоге я пошла с Лоренсом в «Росситер» и съела омлет с сыром, который Петра сварганила и подала с любезностью фермера, задающего корм свиньям. Вот чертовка! Разозлилась из-за того, что мы помешали ей читать книгу. Еще бы куда ни шло, будь это поваренная книга, но нет, она читала очередной роман из своих неисчерпаемых запасов. Классику.

58. Моего отца назначили в Сурабаю. Сначала он поехал туда один, в апреле 1940-го. Мама присоединилась к нему осенью того же года, устроив меня в частную школу мисс Хейлс. Мне было разрешено приехать к ним только следующей осенью, в октябре 1941-го.

Эти даты, записанные мною сейчас, окружены ореолом. Всякий, кто жил в то время, признает их важность. Задним числом всегда очень трудно оглядываться назад, вплоть до тех невинных времен, что предшествовали страшным событиям. Война в Европе, хотя и ужасная, была достаточно далеко и больше походила на кино, чем на повседневную реальность. Мы видели кадры кинохроники — жуткие, конечно, однако словно бы не вполне реальные. К примеру, когда Гитлер вошел в Париж, в июне 1940-го, — все это казалось сущим спектаклем, сценой из этакого зрелищного голливудского фильма. Он стоял на могиле Наполеона, и его присутствие там было настолько нелепо, что зрители смеялись. Чарли Чаплин наверняка сыграл бы эту сцену куда лучше. Вот почему, когда папа и мама отправились на Яву — на край света, дальше от Европы, кажется, и быть не могло, — мысль о том, что война доберется и туда, представлялась совершенно невообразимой.

Теперь, оглядываясь назад и памятуя о том, что знаю сама и знаем мы все, я поневоле удивляюсь, зачем мы туда поехали. Отец поехал, потому что работал в нефтяной отрасли. Он тогда был молод, довольно молод, и мечтал о приключениях и красотах дальних стран. И в первую очередь Восток казался подлинным чудом, сошедшим с книжных страниц. Мы все читали Моэма — даже я в школе зачитывалась Моэмом, — и перспектива ходить в белом и держать десяток китайских слуг очень нас привлекала. Если вы принадлежали к высшему обществу, то, за исключением гнусных подробностей будничных человеческих жизней, всё им описанное вполне укладывалось в рамки того, чего вы могли ожидать от путешествия в сей регион. Моэм описывал каюты на верхних палубах океанских лайнеров, просторные кают-компании, где вы сидели за капитанским столом, и огромные экзотические отели — все это было частью ваших естественных ожиданий и существовало на самом деле. Восток представал как место совершенно исключительное, а ужасы его прятались в глубине, за ставнями и ширмами, которые отсекали все, кроме запахов курительных палочек и благовоний из храмовых дворов.

Я наслаждалась этой роскошью два коротких месяца — потом ставни распахнулись, ширмы отшвырнули, и взгляду открылось отвратительное зрелище.

Японская война началась в понедельник, 7 декабря, началась, кажется, далеко-далеко. «Сюда они не придут, не смогут прийти», — твердили мы. Со всех сторон только и слышалось: они сюда не придут, не смогут.

А они пришли.

Мы собрались в холле отеля, с узлами и чемоданами; одни стояли, другие сидели прямо на вымощенном плиткой полу. Моего отца с нами не было. Он организовывал уничтожение нефтехранилищ далеко отсюда, за портом. В тот вечер воздух был пропитан запахом горящей нефти, и небо пылало заревом, которого я никогда не забуду, — желтые, оранжевые, синие языки огня, а над ними огромные тучи густого дыма, низко накрывшие доки.

Голландец-капитан — в маслянисто-черной форме, словно искупавшийся в сырой нефти, — вошел в холл, сопровождали его два молодых солдата. Когда капитан снял фуражку, белесые волосы и загорелое лицо составили до смешного нелепый контраст, а слова его были не менее маслянисто-елейными, чем внешность. Он долго извинялся за «неудобства, связанные с разрушением города», и очень-очень сожалел, что нам придется сдаться японцам, как будто и это не более чем простое неудобство — досадный дискомфорт. Скользнув взглядом по нашему багажу, он сказал: «Боюсь, так много вам унести не под силу. Но если вы оставите лишнее в своих номерах, я обещаю, что власти позаботятся о вашем имуществе».

Само собой, этих вещей мы никогда больше не увидели. С миром излишеств для нас было покончено.

«А что в таком случае каждый может взять с собой, капитан?» — спросила моя мама.

«Один маленький чемодан, мадам».

«И что с нами будет?» — опять спросила мама.

Капитан надел фуражку, аккуратно спрятав под ней свою светлую шевелюру, потом сказал: «Вас интернируют. До нашего возвращения». Засим он удалился.

До нашего возвращения. Конечно, мы никогда больше не видели этого молодого голландского капитана. Как и вообще никого из его коллег. До августа 1945-го.

Всю ночь мы провели в ожидании — и электричество наши бдения не освещало. Да и нужды в нем не было. Пожар — мысленно я называла его отцовским — вполне справлялся с этой задачей. Кто-то распахнул настежь все ставни, и наша белая одежда стала желтой, розовой, мандариновой — киношные костюмы фантастических расцветок в отблесках горящего города.

Мужчин в этом холле не было, только женщины.

Детей с няньками-китаянками изолировали в столовой.

Отчетливо помню, хотя имя ее забылось — а может, я вообще его не знала, — что, когда мы услышали во дворе японцев, одна женщина достала из сумочки флакон одеколона. Открыла его и, смочив кончики пальцев, мазнула себе за ушами и по шее. Она улыбнулась мне, эта женщина, закрыла флакон и убрала в сумочку.

«Порядок?» — спросила она.

Вот так оно и началось — наше заключение. В гостиничном холле, полном женщин, пахнущем гарью и одеколоном.

59. Сна нет. два часа ночи. Уже целый час я сижу у окна, погасив свет и глядя на звезды. Луне всего шесть дней от роду, и ее лик, отраженный в бухте, очень бледен. Океан почти недвижим.

Может, и стоило остаться там, в темноте, пока не засну, но в конце концов я отказалась от этой мысли, включила лампу и открыла тетрадь. Глаза не желают закрываться. Перед ними так и стоит мертвое лицо Колдера — я вижу его на фоне громады моего айсберга, возвышающегося у оконечности Суррей-айленда. Каждые сорок секунд маяк на мысу Кейп-Дэвис посылает свою двойную вспышку, и айсберг тоже вспыхивает и гаснет. Полный сюр: айсберг, смерть Колдера, луна, маяк Кейп-Дэвис, айсберг…

Бедная Лили Портер.

Тем вечером — в пятницу, когда был убит Колдер, — она думала, что головная боль убьет ее. Но Мег отыскала в Колдеровой аптечке какое-то средство, которое смягчило боль и немного успокоило Лили. Я прихватила с собой от Лоренса сыр и несколько груш, и мы с Петрой здорово удивились, застав Мег возле Лили.

— Бэби прекрасно справляется с Майклом, — сказала Мег.

Наверно, она рада была ненадолго отлучиться от него. Мег поела, Лили отказалась. Мы втроем, держась за руки, сидели в Лилиной комнате — пили виски, жевали груши. Точь-в-точь три девчонки из колледжа, ожидающие, когда минует ужасная неприятность. Если б наши теперешние неприятности были такими же пустяковыми, как тогда: незачтенная курсовая, несостоявшаяся вечеринка, приглянувшееся платье, которое не на что купить…

— Я убила его. Я убила… — повторяла Лили.

В конце концов она уснула, и мы с Мег пошли к себе, подперев Лилину дверь атласным шлепанцем, чтоб не захлопнулась, — тихонько направились каждая к своей лестнице, махая на прощание рукой и вздыхая, а при том твердо зная, что впереди ждет очередная бессонная ночь вроде вот этой, но уверяя себя, что глаза прямо-таки слипаются.

Потом — как сейчас — я сидела у этого окна, глядя, как еще какой-то незадачливый страдалец, мучимый бессонницей, бродит по пляжу. За дюнами я видела огонек, который двигался туда-сюда, туда-сюда, словно в такт музыке. Иногда под выходные студенты из обслуги, взяв с собой пиво и хот-доги, идут на пляж и разводят там костер. А иногда просто ходят туда выпить пива и поплавать. Нередко слышно, как они смеются. Но не в ту ночь. Не в пятницу.

Кто бы там ни был, он явно нервничал. И даже сердился.

Огонек двигался взад-вперед, взад-вперед.

А потом погас.

Интересно, кто же это? — подумала я.

Может, призрак Колдера — подыскивает место, чтобы пересчитать звезды.

Если б он только мог успокоиться. Если б все мы могли успокоиться. Завтра нам придется вновь пережить его смерть — когда первые полосы всех газет сообщат миру: скончался создатель всех наших лекарств.

Мысль об этом наводит усталость.

Луна ушла с небосклона. А я иду спать.

60. Наутро я встала и в обычное время пошла завтракать. Давным-давно я методом проб и ошибок установила, что к восьми часам самые младшие дети успевают съесть свою яичницу с гренками и рвутся вон из столовой. Они выходят, а я как раз вхожу. На мой взгляд, все по-честному: им не приходится терпеть ужасное стариковское молчание, а нам — ужасный детский гам.

Однако утром в субботу было вообще до странности тихо, хотя дети еще некоторое время оставались на своих местах. Должно быть, родители угомонили их, скорей всего подкупом. Я заметила, что за соседним столиком малыша Терри Непоседу, сынишку Уильямсов, утихомирили с помощью карандашей. Под надзором матери он на нескольких листах бумаги успел в нескольких вариантах изобразить айсберг за окном. Большинство его айсбергов походили на плавучие замки — огромные, плоскодонные Капитолии, иные даже под звездно-полосатым флагом. Усаживаясь, я услышала, как Джейн Уильямс сказала мальчику:

— Замечательные рисунки, Терри. Просто прелестные, мой дорогой. Но кой-чего недостает. Помнишь, вчера вечером папа говорил тебе, какая большая часть айсберга находится под водой? Смотри, вот так.

Она взяла ярко-зеленый карандаш и подрисовала айсбергу «киль». Я могла только гадать, что выбор цвета обусловлен стремлением сделать грозную часть ледяной громады не менее «прелестной» (как она выразилась), чем «замечательная» надводная часть.

Я сидела, просматривая газету. «Бостон глоб». («Нью-Йорк таймс» доставляют в «АС» не раньше девяти.) Как странно, подумала я, бросив взгляд на первую полосу. Ни слова о смерти Колдера.

Ни на первой полосе. Ни на какой другой, как вскоре выяснилось.

Вообще ни слова о Колдере Маддоксе, а ведь с Бостоном его связывало многое — гарвардские степени, работа в МТИ, бруклайнские лаборатории.

Я отложила «Глоб», съела инжир и только потом решила развернуть «Портленд паккет». Уж там-то наверняка что-нибудь напишут, ведь «АС» — их епархия.

Но нет. Ни слова. Лишь весьма нечеткая, на полполосы, фотография айсберга и статейка («перепечатанная из вчерашнего вечернего выпуска») о том, как его обнаружил «один из постояльцев гостиницы». О Колдере Маддоксе — ни слова.

Я засиделась за завтраком, как всегда, смакуя яйца-пашот, гренки, бекон и джем. Здешний шеф-повар — большой мастер: яйца к завтраку неизменно тают во рту, а бекон как раз в меру хрустящий и сочный. Против обыкновения — во всяком случае, после сердечного приступа я так не делала, — я выпила целых три чашки кофе, наблюдая за субботней публикой, которая направлялась к своим столикам: семьи, супружеские пары, группы из трех-четырех друзей, одинокие женщины вроде меня (их много) и одинокие мужчины (считанные единицы).

Мы, одиночки — преимущественно вдовы, — занимаем столики у северо-западной стены. Они стоят шеренгой, поодиночке (каламбур непреднамеренный!), возле окон, а окна смотрят через автостоянку на Дортуар, где живет обслуживающий персонал. Между собой постояльцы всегда называли эти столики Поездом. Ведь все мы сидим лицом в одну сторону, глядя друг другу в затылок, прямо как пассажиры в вагоне «Двадцатого века». Но еще до того, как заняла один из этих столиков, я ненароком слыхала, что девушки-официантки зовут стариковский «отсек» — Смертная миля.

Наутро после смерти Колдера это прозвище казалось вполне уместным.

Я ждала, когда появятся Мег и Майкл. В будни Мег сама готовила завтрак, по субботам и воскресеньям они сорили деньгами. Лили, разумеется, изображала королеву и к завтраку не спускалась, ни в будни, ни в праздники. Но Риши запаздывали. Фактически они направились в столовую буквально перед самым закрытием, едва ли не за минуту до девяти. Я услышала скрип колес Майклова кресла. Они нуждались в смазке. Вероятно, влажный морской воздух не шел им на пользу.

Столик Ришей — с одним-единственным стулом — был в дальнем конце столовой, с видом на океан. Я думала, Мег хотя бы помашет рукой или улыбнется. Но она поставила кресло у стола, а сама тотчас уткнулась в «Нью-Йорк таймc» и начала методично перелистывать страницы.

Ищет сообщение о Колдере, подумала я. Она просмотрела всю первую часть, потом вторую и снова первую. Потом отложила газету и заговорила с Майклом. Подошла рыжеволосая официантка, налила им кофе. Мег поднесла чашку к губам Майкла, взглянула в окно. Но через столовую, на меня, не посмотрела ни разу. Очень странно.

61. Когда я вернулась к себе, моя дверь была приоткрыта. Ничего особенного — возможно, горничная еще в комнате. Вообще-то, увидев луч света, падающий сквозь щелку в коридор, я шла и думала, как замечательно будет посплетничать с горничной, прелестной девочкой с темно-рыжими волосами, по имени Франсин, или Франки. Мне ужасно хотелось разузнать, что горничные и служанки говорят о смерти Колдера Маддокса. К примеру, что значил Колдер Маддокс для их поколения? Чем были для них его транквилизаторы и анестетики — чудесами или самыми обыкновенными принадлежностями жизни XX века? Для моего поколения они, безусловно, были чудесами. Мы-то как-никак росли без пенициллина, сульфамидов и всяких там антибиотиков.

Но Франки в комнате не было. И, судя по всему, она сюда еще не заглядывала. Постель по-прежнему не застелена, графин для воды пуст, моя ночная рубашка висит на дверце шкафа…

Я похолодела, мурашки пробежали вверх по спине, волоски на руках встали дыбом.

Я не оставляла шкаф открытым. Точно помню, не оставляла. Помню, потому что хотела увидеть себя в зеркале во весь рост, а зеркало не на внутренней стороне двери, нет, на наружной. Правда, у этого шкафа дверца сразу же распахивается, если не накинуть крючок. Она без защелки и под действием силы тяжести открывается настежь. Только крючок удерживает ее закрытой.

И я точно накинула крючок Это я хорошо помню.

Заглянула в шкаф.

В моем хозяйстве — коробках с обувью, с платьями, со свитерами — явно кто-то рылся. Не разбросал, не перевернул вверх дном, но определенно открывал, просматривал и оставил в беспорядке.

Вечерняя сумочка и коричневая кожаная — обе пустые — стояли открытые. Я знала, из них ничего не украли. Там ничего не было. Но, как и коробки, их открывали, осматривали и поставили в шкаф, только не на место.

Я повернулась и не без душевного трепета обвела взглядом комнату.

Как насчет ценных вещей? Фотоаппаратов, книг? (Жемчуг и мамины перстни я держу в гостиничном сейфе.)

Всё здесь.

Но камеры открывали.

Слава Богу, пленки я уже вынула.

И слава Богу, что, рассчитывая попозже утром съездить в торговый центр и отдать пленки в печать, я заранее положила все четыре кассеты в холщовую сумку и взяла ее с собой в столовую.

Но если искали мои пленки — кто же тогда обыскивал комнату?

Я не смогу ответить на этот вопрос, пока сама не увижу отснятые кадры. Только тогда, возможно, сумею определить, что же именно на моих снимках так отчаянно хотел увидеть кто-то еще. Или, наоборот, не хотел.

62. Выше я уже дала общее описание этих фотографий, но тогда мне пришлось до поры до времени удовлетвориться беглым взглядом, брошенным на снимки, когда я получала заказ в киоске «срочного фото» в торговом центре. Прежде чем я вернулась в «АС», чтобы спокойно рассмотреть фотографии, произошло несколько событий.

Одно из них случилось на обратном пути из торгового центра в гостиницу. Я дважды миновала кордон на Холме Саттера, то бишь увидела его собственными глазами и даже кивнула полицейским. Какие бы «учения» они там ни проводили, все это безусловно держали в строжайшем секрете. Насколько я могла судить, они просто припарковали машины возле импровизированного желтого шлагбаума с красными мигалками, а сами стояли рядом и курили.

С тех пор как со мной стали случаться сердечные приступы, я не люблю садиться за руль — вдруг очередной приступ застигнет меня в машине. Больше всего я боюсь ударить чужую машину. И водить авто мне не следует. Я знаю. Но все равно вожу. Правда, езжу со скоростью похоронного катафалка. В смысле, тридцать миль в час. А то и меньше.

На дороге от «Пайн-пойнта», неподалеку от съезда к «АС», есть одно место, где хорошо просматривается все шоссе, до самого Ларсоновского Мыса. Панорама открывается ненадолго, зато предельно четко. И вот в ту минуту, когда обзор был оптимальным, я заметила приближающийся автомобиль.

Не то чтобы появление автомобиля вообще было для меня удивительно. Удивление вызвал этот автомобиль.

Ехал он даже медленнее меня, что само по себе примечательно. Водитель — поначалу просто тень, силуэт — оказался не кем иным, как Лоренсом Поли. Я узнала его по машине — изношенному, десятилетнему «бьюику», который заставляет меня сгорать от стыда, ведь принадлежит он члену моей семьи.

Лоренс — водителя хуже его на всем свете не сыщешь — смотрел не на дорогу, а на деревья вдоль обочины: сосны, ели, клены и буки, которые преобладают в лесах штата Мэн. Любоваться ими одно удовольствие, только не из движущегося автомобиля.

В конце концов мы настолько приблизились друг к другу, что взаимное узнавание стало неизбежностью. Иначе мы бы столкнулись. Лоренс с таким увлечением рассматривал деревья, а я — его, что мы оба напрочь забыли о дорожной ситуации. Хорошо, что Элси Норткотт, подъехавшая от гостиницы к развилке в твердом намерении вывести свой «фольксваген» прямо на шоссе, отчаянно нажала на клаксон. А то бы все три машины угодили в аварию.

Мой «вольво» и Элсин «фольксваген» уцелели. Но «бьюик» Лоренса вмазался в столбик ограждения.

Элси — наверняка потому, что избежала серьезной аварии, — благополучно не заметила этого небольшого инцидента, выехала на пайн-пойнтское шоссе и умчалась в сторону Холма Саттера, на ходу весело махнув мне рукой.

Я съехала на обочину, припарковала «вольво» и пошла посмотреть, какая помощь требуется бедняге Лоренсу.

Он уронил голову на руль, уткнувшись лбом в скрещенные руки.

— Ты цел? — спросила я.

— Цел, — ответил он, подняв голову.

Но что-то с ним было не так. Физически он не пострадал, просто очень глубоко задумался и, как видно, даже не осознал, что произошла авария.

— Что с тобой? Ты ехал словно во сне.

Лоренс не ответил. Медленно выбрался из машины и, пригнувшись, прошелся вокруг нее, осматривая повреждения. Их оказалось немного. Пострадало только одно крыло, его вдавило внутрь, почти до самого колеса.

Он закурил.

— Ты мне доверяешь, Ванесса?

Я слегка опешила и, немного подумав, спросила:

— Почему ты спрашиваешь?

— Я имею в виду… ну, вот ты стоишь разглядываешь мое крыло… доверишь мне вести твою машину?

— Ни в коем случае, — отрезала я.

Он стукнул кулаком по капоту «бьюика» и тяжело вздохнул — я почувствовала себя так, будто отказалась спасти ему жизнь или по меньшей мере душевное здоровье.

— Ладно, — сказала я, стараясь соблюдать осторожность, — почему ты хочешь вести мою машину?

— Хочу кое-что тебе показать. — Он взглянул на меня, как бы говоря: от этого, Ванесса, зависит все на свете. Ты не можешь сказать «нет».

Не знаю как, но я сразу поняла: то, что он хочет мне показать, имеет отношение к смерти Колдера.

Я отвернулась. У меня свои проблемы, связанные с этой смертью. Мне очень хотелось — и не просто хотелось, но было необходимо — спокойно рассмотреть свои фотографии, хотелось побыть одной, вздохнуть поглубже и сказать себе, что всё со мной будет хорошо. Однако я сказала «да».

63. Первым делом Лоренс достал из «бьюика» клюшки для гольфа и сунул их на заднее сиденье моего «вольво».

— Не спрашивай, — сказал он. — Погоди немного, я все объясню.

Мы сели в «вольво», и я предупредила, чтобы он открыл окна, если собирается курить. Он так и сделал, потом протиснулся за руль и повернул ключ зажигания.

— Куда мы едем? — спросила я.

— В «Пайн-пойнт-инн».

Ехали мы со скоростью 35 миль в час. Видимо, Лоренс решил, что кое в чем обязан мне уступить.

Добравшись до места — он так и не сказал ни зачем мы сюда приехали, ни что хочет мне показать, — мы развернулись, Лоренс заглушил мотор и закурил, а я, сложив веером конверты с фотографиями, пыталась отогнать удушливый дым. Минуты две царило молчание, потом он сказал:

— Пока я не стану ничего говорить. Просто хочу, чтобы ты огляделась по сторонам и сообщила мне, что видишь. Может быть, ты заметишь что-нибудь странное.

Я перестала обмахиваться, обвела взглядом окрестности.

— Ну, во-первых, я вижу два лимузина — «мерседес-бенц» и «БМВ» — у самого подъезда гостиницы. По-моему, это весьма необычно. В смысле, лимузины здесь появляются не каждый день.

— Хорошо.

— Еще там два полицейских автомобиля.

— Хорошо.

— И несколько… — Я подсчитала. — Пятеро довольно унылых мужчин в одинаковых костюмах, и все они сгрудились на ступеньках.

— Очень хорошо. Отлично. Что ж, можно ехать.

— Ехать?

— Угу. Обратно в «АС».

Он включил движок, машина тронулась.

— Я уже трижды побывал здесь сегодня утром, — сказал мне Лоренс. — Потому и взял клюшки для гольфа. На случай, если остановят. Клюшки вполне оправдывают мое появление.

Гольф-клуб «Пайн-пойнта» был слева от нас, справа тянулся лес, а за лесом — океан. При открытых окнах можно отчетливо различить шум прибоя.

— Будь добра, следи за правой стороной шоссе, — попросил Лоренс, — всю дорогу до поворота к «АС». Это очень важно: всю дорогу, не моргая.

Он вел машину, а я неотрывно глядела направо, хотя признаюсь, раза два все-таки мигнула.

Когда мы наконец снова были там, где «бьюик» врезался в ограждение, Лоренс остановился.

— Ладно, теперь рассказывай, что ты видела.

— Деревья.

— Это понятно. А еще что?

— Хиллиардовскую теплицу и питомник. Пансионат для престарелых «дочерей американской революции» и… Больше ничего. Только деревья.

— Деревья, сплошные деревья. Так?

— Да.

— Хорошо. А помнишь, что доктор Чилкотт сказал вчера вечером, когда явился на пляж?

— Кажется, он сказал, что ехал по шоссе и увидел на пляже полицейские машины…

Я осеклась.

Лоренс улыбался.

Наверняка прочел у меня на лице долгожданную догадку: никто не мог «мимоездом» заметить на пляже полицейские машины. Потому что с дороги пляж не виден. Кроме деревьев, не видно ничего.

— О да, конечно. Понимаю.

— То-то и оно, — отозвался Лоренс. — Доктор Чилкотт откровенно врал.

64. Лоренс сказал, что это еще не все.

А я сказала, что с меня пока хватит.

— Уже одиннадцать. Я неважно себя чувствую и хочу прилечь.

— Ладно. Прилечь ты можешь и в «Росситере». Петра все устроит. Детей отправим кататься на велосипеде, и я изложу тебе все остальное, что сумел выяснить.

— Мне нужно вернуться к себе. Это не подлежит обсуждению. — Я думала о своих пилюлях. И о фотографиях.

— Ладно. Возвращайся к себе. Делай свои неотложные дела, а потом приходи прямо в коттедж.

Ничего такого мне не хотелось; хотелось только покоя, а не суеты с Петрой, детьми, неразберихой и лишними интригами. И по-видимому, я вздохнула с большим недовольством.

— Я настаиваю, — сказал Лоренс, изобразив докторскую улыбку. — Если не придешь и не выслушаешь меня, у тебя могут возникнуть неприятности со здоровьем.

Я сдалась.

Лоренс подвез меня к подъезду «АС» и сказал, что, пока я буду у себя, он спустится к шоссе и заберет «бьюик». Я взяла с него обещание припарковать «вольво» под деревьями. Незачем ему стоять на солнце. Лоренс обещал. Поверила я ему, конечно, совершенно напрасно. Наутро, когда мне понадобилась машина, в салоне было полно мух — налетели в открытые окна, — а стояла она на самом солнцепеке, в дальней дали от деревьев. Вдобавок с одного боку виднелась легкая царапина — въезжая на стоянку, он задел столбик ворот. Слава богу, Лоренс не хирург. Его бы засыпали исками по поводу преступной небрежности.

65. Когда я добралась до своей комнаты — пришлось воспользоваться лифтом, чтобы перехитрить приступ грудной жабы, который, я чувствовала, неумолимо надвигался, — Франки усердно трудилась там на ярком солнце, перестилая постель.

— Доброе утро, мисс Ван-Хорн, — поздоровалась она.

— Доброе утро, Франки.

Я прошла прямиком к столику у окна, где веду свои записи, и схватила склянку с пилюлями. Лоренсу я сказать побоялась, но, упрекая его в ужасающей неспособности сосредоточиться, я прекрасно понимала, что моя собственная способность сосредоточиться явно бунтует. Ведь нынче утром я — подумать только! — напрочь забыла взять с собой лекарства.

Теперь я вправду была в панике и пыталась проглотить пилюлю, не запивая ее водой. Ну и, разумеется, поперхнулась.

Франки побросала подушки, кинулась к раковине. Наполняя стакан, спросила, не хлопнуть ли меня по спине. Нет!

Я выбросила руки перед собой и, расплескивая воду на пол, резко поднесла стакан ко рту, чуть что зубы не сломала.

— Ну и мастерица вы пугать людей, мисс Ван-Хорн, — сказала Франки. У нее даже веснушки побелели.

— Могу сказать только одно, — выдавила я, с трудом переводя дух, — я очень рада, что ты сегодня припозднилась с уборкой. Кто бы иначе поспешил мне на помощь со стаканом воды? Спасибо, милая. — Я отдала ей стакан, она снова наполнила его и сунула мне в руку. А потом занялась подушками.

— Благодарить надо не меня, мисс Ван-Хорн. Благодарите тех джентльменов, которые приходили сюда и задали мне кучу вопросов. Оттого я и замешкалась с уборкой.

Она стояла ко мне спиной. Зажав подушку подбородком, разворачивала чистую белую наволочку.

— Вот как?! — Я вытащила из холщового мешка сумочку и приобщила склянку с пилюлями к ее содержимому: связкам ключей, тюбикам помады, пачкам бумажных платков и кошельку с мелочью. — Что это были за джентльмены, которые задавали тебе вопросы? Надеюсь, не очередной репортер, интересующийся айсбергом.

— Нет, мэм. — Она по-прежнему стояла отвернувшись, натягивала наволочку на подушку. — Они про айсберг не спрашивали. Они интересовались…

Зазвонил телефон.

Лоренс! А я-то думала, он еще у развилки.

— Ты почему не здесь? — спросил он.

— Уже иду, — ответила я.

Положила трубку, искоса глянула на Франки. Она надела наволочку на вторую подушку и теперь, хорошенько взбив обе, укладывала их в изголовье кровати.

— Эти джентльмены, про которых ты говорила…

— Ну-у… — Она постаралась напустить на себя безразличие, что выглядело очень забавно. Куда девалась моя веснушчатая Франки? Передо мной была Франсин — девушка с лебяжьей шейкой, невинная, податливая, уклончивая. — Да пустяки это. Они про гостиницу расспрашивали.

Я собралась уходить. Она лжет, сразу видно. И я попробовала отшутиться:

— Надеюсь, ты не наговорила лишнего.

Франки подняла голову — явно встревоженная.

— Нет-нет! Ничего лишнего я не говорила! Они сказали, что задают вопросы с разрешения мистера и миссис Уэллс.

— Что ж. Стало быть, это скорей всего инспекторы из департамента здравоохранения. Или из пожарной охраны.

Ответа не последовало. Она просто занялась делом — сосредоточенно подтыкала покрывало в изножии кровати.

— У меня мало времени, мисс Ван-Хорн. Замешкалась я, надо поторопиться.

Мне тоже не мешало поторопиться.

66. Под козырьком подъезда я остановилась и поверх кишащих народом теннисных кортов глянула в сторону «Росситера». Лоренс уже поджидал меня на крыльце, со стаканом пива в руках. Из двери у него за спиной выбежали вечно недовольные дети — Хогарт и Дениз, — направились за угол, в тень, взгромоздились на свои темно-синие велики и молчком, не попрощавшись, покатили в сторону пайн-пойнтского шоссе.

Я зашагала к «Росситеру», мимо кортов, стараясь не встречаться глазами и вообще избегая контактов с теннисистами. Ни к чему мне лишние разговоры, хватит и одного, с Лоренсом, — того самого, что вызывал у меня протест, но обещал новую информацию.

Кузина Петра — я видела — сидела на террасе «Росситера», она откинулась на спинку кресла, теребя пальцами волосы, и, как всегда, увлеченно читала. Волосы у нее, по-моему, с каждым летом становятся все короче, так что теребить там особо нечего. Терраса, где она сидела, затенена и обтянута густой сеткой, поэтому я не видела, как она одета. Знала только, что, какова бы ни была одежда, цвет будет непременно армейский — хаки, синий или зеленый. Никаких отклонений от этой палитры Петра не допускала. Блузки, юбки, жакеты и джинсы, казалось, вели происхождение исключительно со складов Пентагона.

Забавный парадокс, но ко всем затеям Пентагона Петра относится крайне отрицательно. И армейские шмотки, мне кажется, носит лишь затем, чтобы подчеркнуть этот свой протест — униформой.

67. Лоренс встретил меня чуть ли не с галантной любезностью.

— Добро пожаловать, — сказал он. — Ты у нас редкая гостья.

Я напомнила, что побывала здесь не далее как вчера вечером, съела омлет и украдкой прихватила с собой груши и сыр.

— Это была экстренная ситуация. А экстренные ситуации не в счет.

Он провел меня в прохладную переднюю, громко хлопнув сетчатой дверью. На ходу я отметила, что «бьюик» с помятым крылом стоит в тени под деревьями. Он совершенно не похож на обычные докторские автомобили, выдают его только номерные знаки с буквами «MD». «Бьюик» пыльный, весь в ссадинах и царапинах. Бамперы ржавые, шины допотопные. А ведь Лоренс с Петрой далеко не бедняки: Петра унаследовала солидные капиталы от дядюшки Бенджамина, и Лоренсова практика в Стамфорде, штат Коннектикут, приносит немалый доход, — но в это невозможно поверить, видя, как они живут, как одеваются сами и как одевают детей. Их пренебрежение даже минимальными благами богатства — пристойной машиной, пристойным гардеробом, внешними приличиями — тревожит меня и приводит в замешательство.

Лоренс расчистил мне место на заваленном книгами диване и предложил пива.

— Спасибо, нет, — сказала я.

— Ну да, конечно. Грейпфрутового соку.

Когда сок был принесен и мы оба уселись более или менее удобно, Лоренс тотчас выложил мне обещанную информацию.

Способ, каким он ее преподнес, весьма напоминал холмсовский метод вопросов и ответов. Однако, несмотря на то что врачом был Лоренс, на роль Ватсона назначили меня.

Прежде всего он попросил меня учесть тот факт, что доктор Чилкотт — вопреки его утверждениям — никак не мог, «заметив» на пляже полицейские машины, сделать вывод о столь серьезном происшествии, как смерть Колдера. Как же он тогда узнал о случившемся?

Я пожала плечами. Гадать бессмысленно, в голову ничего не приходит.

Лоренс подсказал:

— Ты вспомни, как приехала полиция.

— Они опоздали.

— Еще бы, ни много ни мало на полтора часа.

— Действительно.

Я ждала продолжения.

— А как ты думаешь, почему они опоздали?

— Ну, по их словам, заехали не в ту гостиницу. Сказали… я точно не помню, но, кажется, что-то вроде: мы не знали, о ком идет речь.

— Нет, не так. Они сказали: мы не знали, о чьем трупе идет речь, — уточнил Лоренс.

Он прав. Я вспомнила.

— А теперь я скажу нечто очень-очень важное.

— Ты уверен, — перебила я, — что нам стоит влезать в это дело? По правде говоря, у меня нет ни малейшего желания слушать тебя. Нынче утром мы попали в аварию. И нынче же утром кто-то обыскивал мою комнату. С меня хватит. Будто мало нам вчерашней смерти!

— Но это была не смерть, Ванесса, а убийство.

Ну вот.

Слово сказано.

Я растерялась. Даже грейпфрутовый сок не допила. Вскочила на ноги.

А Лоренс продолжал:

— Давай вернемся к тому, что говорила полиция.

От дыма его сигарет в комнате дышать было нечем.

Я подошла к двери на затянутую сеткой террасу, прислонилась к косяку. Закрыла глаза. До меня отчетливо доносился запах моря. Запах айсберга, клянусь. И неторопливый, задумчивый шорох страниц. Петра.

Лоренс — у меня за спиной — цитировал капитана полиции:

— Во-первых, он сказал: «Мы заехали не в ту гостиницу». А во-вторых: «Мы не знали, о чьем трупе идет речь». Так вот, Ванесса, соедини эти две фразы союзом «потому что».

Я помедлила — в душе уже восставая против того, что, как я чувствовала, сейчас будет.

— Скажи, Ванесса. Пожалуйста. Если скажешь вслух, то сразу поймешь. А иначе нет.

— Ладно. — Я вздохнула, как рассерженный ребенок, которому велено продекламировать стишок перед Арабеллой Барри и К˚. К Лоренсу я стояла по-прежнему спиной. Прямо передо мной был другой слушатель, Петра. — «Мы заехали не в ту гостиницу, потому что не знали, о чьем трупе идет речь».

Да. Это одна, единая фраза. Никуда не денешься. Я медленно вернулась на диван.

— А теперь, — сказал Лоренс, который явно, хоть и не самым удачным образом, упивался ролью Шерлока Холмса, по-холмсовски выпуская в воздух клубы табачного дыма и щуря глаза, — скажи мне, как была вызвана полиция.

— Найджел Форестед им позвонил, — ответила я. — По твоему наущению.

— Забудь, по чьему наущению. Сосредоточься на Найджеле.

Я зажмурилась.

— Найджел, — повторил Лоренс. — Звонил Найджел. А значит…

— Не говори «а значит» таким тоном, — огрызнулась я. — Лоренс, я не детектив. Нет у меня подобных навыков. Ответь сам. Пожалуйста.

— Нет. Я хочу услышать ответы от тебя. Неужели не понимаешь, как это важно?

— Нет.

— Послушай, если я добьюсь ответов от тебя и они совпадут с моими выводами, то мы будем точно знать, что это не безумие. Я имею в виду свои предположения. Ну, попробуй. Попробуй ответить. Пожалуйста.

— Я забыла вопрос.

— Вопрос такой: если Найджел Форестед звонил в полицию, а они — потом — заехали не в ту гостиницу… в частности, потому что не знали, о чьем трупе шла речь… о чем это тебе говорит?

— О том, что Найджелу Форестеду нельзя доверять передачу сообщений.

Это сказала Петра. Она прошла с террасы в комнату, произнесла эту фразу и исчезла на кухне.

Я взглянула на Лоренса.

— Знаешь, она права.

— К черту Петру! Ответь сама, Ванесса!

Его резкость поразила меня, но я быстро справилась с собой и сказала:

— Это говорит… что они, вероятно, ожидали найти труп в каком-то другом… Они ожидали, что если труп вообще был, то они найдут его возле «Пайн-пойнт-инна».

— В точку! — воскликнул Лоренс. — Да. В самую точку.

— Но почему?

— Подумай о Найджеле.

— А надо?

(Если бы Лоренс засмеялся!)

— Надо. Кто он такой? Чем занимается? Каким образом он изложил полиции, что именно произошло?

— Спесивый мелкий чиновник из канадского дипкорпуса.

Вошла Петра, села и добавила:

— Напыщенный осел.

Лоренс все еще игнорировал ее.

— Прежде чем появиться перед полицией, Найджел переоделся, — сказал он. — Белый костюм напялил. Напустил на себя такую важность, что они отвели его в сторонку и…

— …обращались с ним так, будто он более чем достоин их доверия, — докончила я.

Мы прямо воочию видели Найджела Форестеда, его выход на пляж в образе мистера Форестера.

— Что он говорил им по телефону, Ванесса, как ты думаешь? Я пас.

Я молчала.

— Если они поехали не в ту гостиницу, — заметила Петра, — то он, должно быть, забыл им сказать, откуда звонит.

— Забыл? — На сей раз Лоренс не выказал раздражения — ни ее присутствием, ни ее репликой.

— Ну, если он такой спесивый, напыщенный осел, — пояснила Петра, — то с него вполне станется полагать, что им наверняка известно, откуда он звонит.

— Может быть, хотя и сомнительно, — обронила я.

— Продолжай, — сказал Лоренс. — К этому можно вернуться позднее. Давай-ка потолкуем насчет того, что они не знали, о чьем трупе идет речь. Вопрос такой: пусть даже Колдер Маддокс умер своей смертью, но готов ли Найджел Форестед, этот важный дипломат, так прямо и сообщить?

— Нет, — ответила я. — Тут я уверена на все сто процентов. Регламент, которым он руководствуется, определенно запрещает обсуждать по телефону личность пострадавшего. Особенно если это — националы.

Петра неожиданно расхохоталась. Я сердито посмотрела на нее и докончила:

— …но значимая фигура.

Петра пожала плечами.

— Я думала, ты скажешь: национальное достояние.

Я вернулась к начатому портрету Найджела, втиснувшегося в душную парилку телефонной кабины. Описала, как он следил за Джуди, портье, желая убедиться, что она не подслушивает. Ведь как-никак мы имеем дело с человеком, который семью бросит, чтобы спасти портфель с документами, и для которого на первом месте протокол и самосохранение. Такой человек безусловно сочтет необходимым утаить имя покойного, но, с другой стороны, — Найджел есть Найджел! — наверняка подчеркнет его значимость. Значимость покойного придавала вес его звонку, а следовательно, и ему самому.

— Ну хорошо, — сказал Лоренс. — Теперь позволь мне сделать еще один шаг. Допустим, Найджел сообщил полиции что-то вроде: Срочно пришлите наряд, я настаиваю, потому что у нас тут скончалась очень важная персона. На пляже. Если соединить это с их заявлением (мы заехали не в ту гостиницу) — что же тогда получается?

— То самое. Полуторачасовое опоздание, — подытожила я.

Петра скинула туфли и с видом эксперта, которому известно то, о чем другие могут лишь догадываться, произнесла:

— Они поехали в «Пайн-пойнт-инн», поскольку там действительно находится некто, чья смерть — имей она место — гарантировала бы появление трех полицейских экипажей вкупе с самим начальником полиции. Причем без единого звука…

Мы воззрились на нее.

— Ну как же, — сказала она. — Это чистая правда. Я тут никаких сирен не слыхала. В смысле, когда они ехали к «Пайн-пойнт-инну».

Лоренс молчал. Я тоже.

А Петра, как ни в чем не бывало, продолжала:

— Когда же они обнаружили ошибку и двинули по пляжу к «Аврора-сэндс», сирены работали на полную мощность.

— Давай дальше, — сказал Лоренс очень тихо.

— Что значит «давай дальше»? — спросила Петра. — Я же сказала вам, что произошло.

— Нет, не сказала, — возразил Лоренс. — Ты не объяснила, почему они добирались целых полтора часа.

— У меня нет ответа. Пусть кто-нибудь другой объясняет.

— Ладно, — сказал Лоренс. — По-моему, тут есть какая-то связь с важной персоной из «Пайн-пойнта».

— Как насчет доктора Чилкотта? — спросила я. — Он-то как сюда вписывается?

Для Петры это была не проблема.

— Когда там узнали, что наш очень важный покойник не кто иной, как Колдер Маддокс, они спешно отрядили очень важного доктора выяснить, что с ним стряслось.

Очень важный доктор? Чилкотт? Я недоумевала.

— Господи, ну конечно! — воскликнул Лоренс.

Я по-прежнему недоумевала.

— Ванесса, у него же практика в Бетесде, Мэриленд, — сказала Петра. — Ты разве не знала?

Я похолодела. Потом мне стало жарко. Кровь бросилась в лицо.

Арабелла Барри была права. Я попросту не врубилась, когда она сказала, что я его знаю. Опять то же самое, сосредоточенность и память.

Доктора Чилкотта я «знаю» так же, как его «знает» большинство людей, которые три года назад изо дня в день видели его по телевизору, несколько недель кряду, после того как президенту сделали аортокоронарное шунтирование. Каждый вечер, чуть не целый месяц, доктор Чилкотт появлялся в шестичасовых новостях.

Вероятно, на пляже меня ввели в заблуждение габардиновое пальто, вечерний костюм и шляпа. А ведь не должны бы. Перелистываю свои заметки и вижу, что, рассказывая о том, как он склонялся над Колдером, записала: небольшого роста, безукоризненно одетый, аккуратный. Именно эти качества так поразили нацию, когда три года назад он держал в своих руках жизнь нашего президента.

Не рискну предположить, кто именно находится на том конце пляжа. Даже знать не хочу.

68. В конце этого разговора мы трое были совсем другими людьми. Теперь мы чувствовали, что кое-что знаем. А это большая разница: все равно что подозревать у себя рак и знать, что болен раком.

— О смерти Колдера в газетах даже не упомянуто, — сказала я. — Ни единым словом. Нигде.

— Знаю, — отозвался Лоренс. — Просмотрев газеты, я как раз и решил изучить дорогу.

— Ты с самого начала понял, что он лжет, верно? В смысле, доктор Чилкотт. Тебя это тревожило еще вчера вечером. Я хорошо помню.

— Я знал, кто он такой, оттого и встревожился. Знал, кто он, и пытался понять, почему он солгал. Человеку с его положением лгать незачем.

Петра кашлянула и вздернула бровь.

Лоренс отвел взгляд в сторону, встал.

Множество образов потоком проплывали перед нами. Манеры и суета людей на пляже, которые поначалу казались попросту назойливыми. На пляже и полиция, и доктор Чилкотт вели себя грубо, авторитарно, чуть ли не варварски. Теперь все эти манеры и сами люди преображались в зловещие образы, с которыми мы едва могли совладать.

— Что будем делать? — в конце концов спросила я. — Что мы вообще можем тут сделать?

Лоренс пожал плечами — отвечать ему не хотелось.

А Петра сказала:

— Ничего. Не ваше это дело, черт побери. Если им охота пустить друг друга в расход — тем лучше.

69. Человеку, у которого проблемы с сердцем, прием пилюли может сперва поднять настроение, а потом утомить. Сперва возникает дивное ощущение, что ты спасен, сумел выжить, что твои жилы вновь наполнились жизнью. Конечно, все зависит от того, какую ты принял пилюлю. У меня их несколько, на выбор.

Нет, выбираю не я. Они сами себя выбирают, смотря по ситуации. Та, которую я приняла раньше, у себя в комнате, была сильнодействующей. Остальные скорее в разной степени укрощают разные степени того, что мы привыкли называть страхом. Я не люблю, когда это слово употребляют в контексте рецептов, пилюль и паллиативных средств. Мне больше нравится другое слово — тревога.

Петра была и права, и неправа, когда сказала, что смерть Колдера и вмешательство Чилкотта в эту историю не наше дело. Даже если отвлечься от морально-этической стороны вопроса, это дело волей-неволей было нашим, само навязалось нам на шею. С тем же успехом Петра могла бы сказать так и про айсберг. Факт остается фактом: айсберг стоит в бухте, отбрасывая тень на наш пляж Так же и со смертью Колдера. Она — факт. И с Чилкоттом, он опять-таки факт.

Я даже вспомнила его имя — Таддеус. А ведь всего несколько часов назад не могла узнать в лицо. Лучше бы так и осталось, но нет.

Теперь мне срочно требовалась пилюля, чтобы усмирить — если не стереть целиком — неприятности, в которые мы вляпались. Я хотела, чтобы они ушли или хотя бы обрели пропорции, с какими я способна совладать. Только бы происходящее прояснилось, стало четким по краям, где сейчас все расплывается, полностью попало в фокус.

Знаю, по силе воздействия эти вещи несоизмеримы, но ощущение, мало-помалу овладевавшее мной, напоминало о Яве 1942 года. Волна важных событий, которые поистине ни у кого в голове не укладывались, подступала все ближе, принуждая нас проглатывать ежедневную порцию реальности. В те давние годы мы сидели дома и в гостиницах, слушая радио и посмеиваясь. Стремительность продвижения японских армий захватывала дух, и мы решили, что этого просто не может быть. Гонконг пал? И полуостров Малакка? И остров Сингапур? Всё «неприступное» — и всё разбито, покорено, в руках врагов? Немыслимо. Нет, говорили мы, сюда они наверняка не придут. Не смогут.

Мы были дураками и слепцами, мало того, осознанно культивировали в себе эту дурость и слепоту. Интересно, какой такой наркотик отводил нам глаза?

Мне приходит на ум только одно — сакраментальные фразы, которыми мы изо дня в день убеждали себя: со мной этого не случится, с нами не случится, здесь не случится.

А когда это случилось, сделали вид, будто никакой ответственности не несем, что, на мой взгляд, равнозначно заявлению: это было не наше дело.

Девятого марта 1942 года голландская Ост-Индия пала. В течение недели мои отец с матерью — как и все подданные европейских и американских государств — были интернированы.

Нет. Нынешняя ситуация не такова. Но слепота та же. И ее осознанность.

70. Во дворе возле коттеджа зашуршали велосипеды, и я подумала: пора идти. Дети вернулись.

Вставая, я посмотрела на Петру — любопытно, как она реагирует на возвращение детей. Ее разрыв с ними — притча во языцех среди родственников, не менее знаменитая, чем разрыв между нею и ее матерью. Тетя Лидия не выказывает к Петре ни малейшего интереса. А Петра точно так же не интересуется ни Хогартом, ни Дениз.

Она подает им на стол — велит есть свою, с позволения сказать, стряпню. Одевает их в какие-то мрачные, серо-бурые шмотки. Порой же словно бы забывает, кто они такие, и нуждается в напоминании. Правда, гораздо чаще ей надо напоминать, где они, хотя бы они и находились совсем рядом, в соседней комнате. И дело тут (не знаю, как это выразить) не в нехватке любви или заботливости, а просто в нехватке внимания. Мне кажется, Петра слегка не от мира сего. Ее уносит от нас куда-то вдаль.

Мы с Петрой двоюродные сестры, но она всегда относилась ко мне как к тетушке. У нас большая разница в возрасте, ни много ни мало двадцать один год, и думается, в ее глазах я что-то вроде старой барыни, которой впору нюхать соли и носить кружевные чепцы. А разница в возрасте обусловлена тем, что дядя Бенджамин был женат на матери Петры вторым браком.

Куда важнее, по-моему, ее манера создавать дистанцию между нами, привычка — думаю, единственная в своем роде — смотреть на окружающих как на второстепенных персонажей книги, которую она в данный момент читает. Иными словами, мало кто из нас способен предстать перед нею в своем реальном обличье. Мы все кружим на периферии ее текста, порой оказываемся в фокусе и снова исчезаем в тумане.

Прошлым летом, например, поголовно все население «Аврора-сэндс» пребывало вместе с Петрой в капкане «В поисках утраченного времени», пока она слово за словом одолевала сложности сего романа. Никогда в жизни я так надолго не застревала в роли литературного персонажа. Самый короткий период случился в начале пятидесятых, когда четырех-пятилетняя Петра читала «Кролика Питера». Не то чтобы каждому отводилась в этих фантазиях особая роль, просто книжный мир у Петры, когда она читает, обретает плоть и кровь и выходит за пределы прочитанных страниц. Вот почему, пока «Кролик Питер» не кончился, взрослый мир вокруг нее тонул в густых листьях салата и капусты. Реквизит в откуда ни возьмись возникшем огороде.

Положа руку на сердце нельзя не признать, что всякий, вольно или невольно, может оказаться втянут в глубь определенных аспектов Петрина чтения. В прустовский период она вовлекла всех нас в дело Дрейфуса. Мы разделились на два лагеря — дрейфусаров и антидрейфусаров, — и недели на две дух fin de siècleстал немного чересчур реальным и более чем вызывающим. В итоге произошел целый ряд весьма эмоциональных перепалок и по меньшей мере один раскол, продолжающийся по сей день. Арабелла, дрейфусарка, с прошлого августа не разговаривает с Майрой Одли. Майра занимала твердую антидрейфусарскую позицию и поныне верит, что смерть Эстергази — вообще-то вполне мирная — была результатом сионистского заговора. Поскольку Эстергази скончался шестьдесят с лишним лет назад, а Дрейфуса, которого он погубил, нет в живых уже более полувека, я не рискну в этой связи делать выводы о политических воззрениях моих коллег-постояльцев.

Сейчас — прямо как нарочно! — Петра, я заметила, читает «Смерть в Венеции». Ужас до чего подходящая книга. Даже забавно, по-моему. Теперь мы все станем курортниками Томаса Манна, которые чудесным летом, примерно в 1913 году, сидят на Лидо, высматривая знаки холеры… Нужно ли продолжать?

Уже от самого имени героя новеллы — Ашенбах — у меня мурашки по спине бегут, ведь оно чем-то созвучно нашему «АС». А поскольку тоже не раз читала эту новеллу я боюсь той минуты, когда Петра перевернет последние страницы и увидит Густава фон Ашенбаха, мертвого, в кресле на пляже.

Интересно, скажет ли она и тогда, перевернув последнюю страницу: не ваше это дело, черт побери.

Боюсь, что скажет.

Я ушла от них в большой тревоге. Но отнюдь не в страхе.

71. Сама удивляюсь, как я не догадалась, что мой незадачливый утренний воришка не кто иной, как Найджел Форестед. Впрочем, это лишь доказывает, что события, важные для одних, не имеют для других ни малейшего значения. Найджел, видимо, в самом деле решил, что я сфотографировала его в пятницу в тумане — в тот день, когда умер Колдер. А я, разумеется, даже и не думала снимать его. Как же он, наверно, мучился, ведь ему такое в голову не приходило! Он, кажется, и вправду свято верит, что весь мир живет под девизом: НАЙДЖЕЛ В ЦЕНТРЕ ВНИМАНИЯ!

Что это был он, выяснилось совершенно случайно.

Вернувшись из «Росситера», я сидела у окна, за этим столом. Открыла конверты с фотографиями. Хотела проверить, есть ли на них какие-нибудь свидетельства, подкрепляющие Лоренсову теорию насчет убийства Колдера.

Первым делом надо установить, нет ли там чужаков. Но единственным чужаком был айсберг.

Фотографии айсберга я отложила в сторону.

Ничего, ничего, ничего. Затем я перешла к колдеровской пляжной процессии, ко всей многочисленной свите. И один из снимков заставил меня похолодеть.

Свита Колдера как раз уходила; Лили возилась со своим шезлонгом; пляжный служитель Роджер Фуллер и чернявый шофер шли прочь.

Роджер Фуллер и чернявый шофер.

Где этот чернявый шофер?

Я вдруг сообразила, что после смерти Колдера никто о нем не упоминал. И насколько мне известно, никто его не видел.

Да никто его и не высматривал. По правде говоря, на него не обращали внимания. Мы все забыли про шофера. Начисто.

Я поднялась из-за стола и, оставив там кучу фотографий, направилась к телефону. В руке у меня был один-единственный снимок, где чернявый шофер и Роджер Фуллер удалялись от Колдера и Лили и шофер оглядывался через плечо, словно его окликнули по имени.

Я подняла трубку и стала ждать ответа портье. Наконец она отозвалась — на сей раз Кэти, а не Джуди, — и я попросила соединить меня с доктором Поли, то бишь с «Росситером».

— Одну минуту, мисс Ван-Хорн.

Я стояла, нетерпеливо притопывая ногой.

Телефон на том конце линии звонил и звонил. Потом в трубке послышался запыхавшийся голос Петры:

— Алло?

— Это Ванесса. Лоренс дома?

— Зачем он тебе?

Несколько опешив, я сказала:

— Я просто хочу с ним поговорить, Петра!

В самом деле, не понять эту неприветливую молодежь!

Я положила трубку на тумбочку, не сводя глаз с шофера, который в свою очередь глядел на Колдера Маддокса. Сердце билось учащенно, несмотря на все пилюли. Этот человек исчез, а его хозяин мертв. Тут наверняка есть какая-то связь.

Лоренс шел к телефону слишком долго; прежде чем он ответил, появился кое-кто еще. У моей двери.

Телефон стоит возле кровати, поэтому для вошедшего из коридора я оказываюсь вне поля зрения. Открытая дверь создает подобие треугольной коробки.

Дверь распахнулась настежь, скрыв меня из виду.

Тем не менее я все видела как на ладони.

Найджел Форестед. Канадский дипломат для особых поручений.

В намерениях его сомневаться не приходилось. Он направился прямиком к столу у окна.

Затаив дыхание, я наблюдала за ним. Милое больное сердце, держись!

Мне казалось, будто телефон стал моей спасительной соломинкой.

Найджел взялся за фотографии. Я вынула их из конвертов, все до единой — девяносто шесть штук. Он начал просматривать их, одну за другой.

И в этот миг в трубке откликнулся Лоренс Поли. Он очень запыхался и очень громко сказал «алло».

Я похолодела и крепко прижала трубку к уху, чтобы приглушить звук его голоса.

— Ванесса? Это ты? Петра сказала, ты хочешь со мной поговорить…

Ясное дело, сейчас я не могла сказать ни слова. И трубку положить не могла. Даже на рычаг нажать нельзя, чтобы прервать связь. Ведь в любом случае послышится вполне внятный щелчок. Вот я и стояла, мысленно умоляя Лоренса догадаться положить трубку самому.

Но он не догадался. Возможно, в силу докторского инстинкта. Если на другом конце открытой линии молчат — значит, человек умирает.

— Несса! Ванесса!..

Все это время Найджел просматривал фотографии, искал треклятый несуществующий снимок собственной обнаженной персоны.

Тут в коридоре послышались шаги.

— Какого черта вы здесь делаете? — сказал милый, знакомый голос. Мег.

Найджел вздрогнул и выронил фотографии. Некоторые упали на пол возле стола, некоторые возле него, а иные вообще улетели под кровать.

Он обернулся — надо признать, «спокойствие» он разыграл неплохо: небрежное движение рукой, «приятная» неприятная усмешка, заготовленное оправдание.

— Не волнуйтесь, миссис Риш, — заявил он. — Мисс Ван-Хорн сказала, что мне будет интересно посмотреть это…

— Это? Что за «это»? — Мег стояла в дверном проеме, поэтому я не видела ее. Дверь была прямо между нами.

— Фотографии… — сказал Найджел — С айсбергом.

— Вот как. С айсбергом. — Едва заметная пауза. — Что же, мисс Ван-Хорн дала вам и разрешение зайти к ней в комнату?

— Конечно. Уж не думаете ли вы, что я пришел сюда без разрешения?

— Именно так я и думаю, — отрезала Мег, и я чуть не расхохоталась. — С другой стороны, раз вы говорите, что получили разрешение, я едва ли могу что-то с этим поделать, верно?

— Да, мэм, — улыбнулся он. Ох и улыбка! Урия Гипотдыхает.

— Тем не менее, — продолжала Мег, — я бы предпочла, чтобы вы воздержались от просмотра фотографий впредь до возвращения мисс Ван-Хорн. Вы не против?

— Нет, мэм.

(Понятно, что он был против.)

— В таком случае почему бы нам не оставить все как есть и не закрыть дверь? Я уверена, вы узнаете много больше, если мисс Ван-Хорн сама объяснит, чем эти фотографии для вас интересны.

Найджел не ответил. Просто собрал снимки — включая упавшие на пол, — сунул в конверты и пошел к выходу.

Я чуть не умерла, когда он направился к двери, так как совершенно не представляла, что сказать, если он вдруг увидит меня.

Но Найджел меня не увидел — и я осталась жива. Он вышел в коридор и закрыл за собой дверь, выпуская меня из заточения. Я слышала, как он попрощался с Мег и ушел своей дорогой. Слышала и как Мег прошагала по коридору и вниз по лестнице. Я даже не удивилась, зачем Мег поднялась сюда, ведь живет она на первом этаже.

Наконец-то можно сесть на кровать и ответить по телефону.

— Лоренс, — сказала я, — здесь только что был посетитель.

И я все ему рассказала.

72. Последняя моя фраза не вполне соответствует действительности. Я ни словом не обмолвилась насчет несуществующей фотографии, которая и подвигла Найджела на поиски. Язык не повернулся. Я никогда не веду разговоров о сексе. И раньше не вела и сомневаюсь, что буду вести (ой, не зарекайся, Ванесса!).

Выслушав мой рассказ, Лоренс посоветовал мне носить фотографии с собой.

— Они ведь поместятся в твоей холщовой сумке, да?

— Конечно. Это же просто фотографии. — (Я не сказала «всего-навсего фотографии». Гордость не позволила.)

— В общем… подержи их пока при себе. Им ничего не сделается, зато кое-кто не доберется до них своими грязными лапами. А ты-то сама снимки просмотрела?

— Как раз этим и занималась, когда позвонила тебе.

— И что же?

— Там есть один человек, о котором мы забыли. Я даже побаиваюсь его назвать.

— Та-ак..

— Он исчез, Лоренс. Человек, о котором я напрочь забыла, пока не увидела на снимках. С той пятницы он бесследно исчез.

— Кончай ходить вокруг да около, Ванесса. Говори, кто это.

— Шофер Колдера.

Возникла пауза.

— Господи. Ты права.

— Я даже имени его не знаю. А ты?

— И я нет.

— Портье наверняка знают. Джуди и Кэти.

— Наверняка. Но мне не хочется у них спрашивать.

— Почему?

— Не хочется, и всё. Слишком много поставлено на карту. Мы ведь пока только строим догадки, и если станем задавать всякие вопросы, тут черт-те что начнется.

Я помолчала, думая про себя: если он говорит, что мы только строим догадки, выходит, у него нет уверенности, что это убийство?

— Лили Портер наверное знает имя шофера, — в конце концов сказала я. — Могу спросить у нее. Должно быть, она и сама удивлена его исчезновением.

— Нет. У Лили Портер спрашивать не надо.

Я ждала, что Лоренс объяснит почему, но объяснений не последовало.

— Почему не надо спрашивать у Лили?

— Потому. Незачем ее предупреждать.

— Предупреждать? — Я не верила своим ушам.

— Да. Как-никак Лили под подозрением.

Понятно.

73. Лили под подозрением.

Да. Это правда.

И Лоренс под подозрением. И я. И Роджер Фуллер. И Натти Бауман. И ее собачонка Бутс, если уж на то пошло. Все находившиеся в тот вечер на пляже — вкупе с трупом Колдера — под подозрением. Найджел. Мег. И доктор Таддеус Чилкотт.

На него-то я сделала ставку. Прямиком на Чилкотта, хотя как и почему даже подумать не могу. Он появился, когда Колдер был уже мертв, так нам сказали. Да я как будто и сама видела. Однако…

Впрочем, суть не в этом. Суть в том, что, коль скоро имеет место убийство, кто-то должен был его совершить.

Лили?

Что мне известно о Лили Портер, если отвлечься от того факта, что я знаю ее всю жизнь? Она пятью годами моложе меня. Это мне известно. Ее мужа, Франклина, нет в живых. Мне и это известно. Как известно и то, что умер он в тюрьме. В 1968-м или в 1969-м, точно не помню. Зато знаю, что вдова из Лили получилась великолепная. Во всей пышной красе. С годами дешевеющей. В детстве, когда она еще звалась Лили Коттон — и была «малюткой» и «куколкой» матери, Мейзи Коттон, — она носила ярко-розовое. Точнее — и справедливости ради — надо сказать: ее так одевали. Ведь этот ужасный цвет выбирала не Лили, а Мейзи. (Интересно, сторож Бёрт еще не читал «Что знала Мейзи»?) Мы-то все знали, что знала Мейзи, — ничего. Бедная Лили Коттон. Ее отец умер, а мать была полной дурой.

Все Лилины мужчины умерли, причем — как мне сейчас пришло в голову, смерть их не была мирной. Отец Лили погиб, кажется, под колесами трамвая. Ее брат, Юстас Коттон, погиб на войне. Муж умер в тюрьме, а Колдер Маддокс — на пляже в Мэне. И ни слова об этом в прессе не появилось. Что-то здесь не так. Очень-очень не так. Бесспорно. Лили Портер под подозрением. И оно наверняка ошибочно.

Лили с ног до головы настоящая дама. Глаза у нее наполняются слезами, а руки дрожат, если море выбрасывает на песок какую-нибудь бабочку. Она добрая по натуре и на редкость чуткая. Глуповатая, может быть, но тем не менее чуткая. Ей по вкусу широкий диапазон сумасбродств — от «Движения за моральное перевооружение» до восторженного преклонения перед «Диснейуорлдом». Мужчин она выбирает как какая-нибудь гангстерская подружка: и Франклин, и Колдер по-своему гангстеры. Мне смутно вспоминается еще один мужчина, который убедил ее вложить деньги в липовую сеть домов для престарелых. Но его имя память не сохранила. С другой стороны, Лили строго, хоть и до ужаса сентиментально, блюдет мораль.

Что же до удовольствия, с каким она дарит радость другим, так это у нее от матери. Дарить радость — значит выжить. Вот что Мейзи знала твердо, иных знаний ей и не требовалось. И эту заповедь она передала Лили, внушила ей — розовой, жемчужной, пассивной. Увы, все это привело ее лишь к трагедии.

Лили подарила мне эту тетрадь. Просто по доброте сердечной. И тем не менее я уже начала обличать ее, высмеивать, подозревать — на этих самых страницах. А она вручила их мне с таким простодушием. «Вот я и подумала, — сказала она, — вдруг тебе захочется что-нибудь написать… ты же все время фотографируешь, ну и…» И вот моя благодарность.

74. Теперь я все время пишу по ночам. Воздух недвижим, насыщен сыростью, и я обливаюсь потом. Сетка на окнах усеяна мотыльками и москитами, рвущимися внутрь, и мухами, рвущимися наружу. Айсберг поблескивает на своем месте, и луна — всего лишь обрезок, и только, — с большим трудом выдерживает его конкуренцию. На лужайках звенят цикады, квакают лягушки и жабы, а где-то далеко — быть может, обманчиво — едва слышно плещутся волны. Шторы висят без движения, прозрачные, как москитная сетка. Из окна где-то внизу доносится кашель. Похоже, никто не спит, гнетущая духота не дает смежить веки.

Бумажным платком я вытираю ладони и промокаю страницу, где буквы расплылись от пота. Внезапно — вот только что — защебетала дневная птица, потревоженная во сне. Можно подумать, будто нас окружают джунгли. Птицы щебечут всю ночь.

Мне представляется, что и остальные, как я, сидят без сна, в ожидании. Все мы в одном месте, и каждый сам по себе, все безгласны, все думаем об одном: будет ли дождь? Человек умер. А вон там айсберг. Мне страшно.

Вот так же я сидела в ту давнюю ночь, с мамой и Мойрой; мы сидели втроем на моей койке и держались за руки. Все в ситцевых платьях, в соломенных шлепанцах, мама — в шляпе. Свой скарб мы уже упаковали. У каждой по узелку — с тем немногим, что мы до сих пор могли считать своим: кое-что из белья, блузка, юбка, шорты. Ложка. Запрещенная страница из запрещенной книги.

У мамы были четки — вещь тоже запретная, — и она нет-нет высвобождала свою руку из моей и перебирала их. Иногда она шептала: «Благословенна Ты в женах», — хотя я старалась призвать ее к молчанию. Ничего не поделаешь. Богородица рассчитывает услышать молитву.

Мойра Ливзи была совсем девочка. Как и я — юридически и номинально. С другой стороны, я никогда не думала о себе и других как о девочках и женщинах. Знала только, что когда-то — недавно — была ребенком, а теперь стала взрослой.

Но Мойра действительно была девочкой, в самом прямом смысле, и девочкой беременной. За это — за беременность — все ее ненавидели. Ведь мы, остальные, нипочем бы не забеременели, даже если бы очень старались. В тюрьмах вроде бандунгской такое невозможно. Месячные со временем прекращаются, нет больше ни приливов, ни отливов. Большинство из нас радовались, по чисто практическим соображениям. Обойтись без соперничества среди голода, лишений, ужаса — какое-никакое, а облегчение. Но у Мойры месячные начались только осенью 1944-го. Такая она была юная. А в Бандунг она попала весной 1945-го, уже беременная.

Апрель. И Мойра.

Отцом, как очень скоро выяснилось, был японец. Мать Мойры не замедлила сообщить об этом. Хотела, чтобы мы точно знали, за что их сюда упекли.

«Девочка соблазнила его. Влюбилась», — доложила нам миссис Ливзи.

Мойра молчала. Если б миссис Ливзи не распускала язык, мы бы, пожалуй, ни о чем не узнали; беременность была в самом начале и внешне еще не обозначилась.

Выяснилось также, что родители Мойры сотрудничали в Сингапуре с оккупантами. Вернее, сотрудничал мистер Ливзи, а миссис Ливзи просто состояла при нем, вместе с бедняжкой Мойрой.

Мне всегда казалось — и кажется до сих пор, — что Мойра Ливзи не любила отца своего ребенка. Первые три месяца в лагере она вообще молчала, а потом говорила только со мной, и то односложно. Мать отреклась от нее и даже не пожелала ночевать в одном бараке с дочерью. В результате Мойра очутилась в моем бараке и спала на полу, возле моей койки. Делить со мной матрас она отказывалась, испуганно отшатывалась всякий раз, когда я пыталась уговорить ее устроиться хотя бы у меня в ногах. В конце концов, после нескольких недель протеста, мне удалось убедить ее воспользоваться моей москитной сеткой, рваной и дырявой.

Мойра была девочка хорошенькая, с медовыми волосами и кроткими глазами, нежно-голубыми, как цветы. Наверно, я любила ее.

Не лги, Ванесса. Да. Ты ее любила. Как мать любит ребенка. В конечном счете она и стала тебе почти как дочь.

Именно так.

Многие принимали ее в штыки, бранили. Не все, но многие. Слишком многие, при том что наше общество состояло из одних только женщин и Мойра была как-никак нашей сестрой. Тем не менее. Женское общество ничем не отличается от любого другого, ничто человеческое ему не чуждо, в том числе и непримиримость. Мне это очень хорошо знакомо, ведь сама я тоже многим не прощала, и не делайте ставок на то, что прощу в будущем.

75. Та ночь в Бандунге, когда мы втроем — мама, Мойра и я — сидели на моей койке, напоминала нынешнюю: мы сидели без сна и ждали, в непроглядной темноте, и в рассветных сумерках, и первые два часа нового дня.

Невыносимое напряжение, чувство тревоги. В самом конце августа 1945 года.

Фактически мы узнали, что война кончилась, с двухнедельным опозданием. Однажды, уже к вечеру, под дождем, полковник с жутковатой непринужденностью сообщил нам, что на его родной город Нагасаки сбросили бомбу. И добавил: бомба упала на всех нас, это конец. Войне. Навсегда.

Мы подумали, что вольны уйти прямо сейчас. Однако он сказал: «Нет. Придется подождать. А завтра утром…» Он не договорил. Взял под козырек. Повернулся — и ушел. Больше мы его не видели. Владыку и хозяина всех наших дней и ночей с июня 1942-го.

Вот и сидели — той ночью, так похожей на эту, — размышляли о бомбе, упавшей на всех нас, недоумевали, что же такое имел в виду полковник, а потом бросили и просто ждали утра и свободы. Мама, я и Мойра.

Мне поручили — точнее говоря, предоставили — проводить Мойру за ворота. Миссис Ливзи пребывала в своем чокнутом мире разноречивых предательств, готовая сдаться на милость любого, кто первым появится на опушке джунглей, где виднелась дорога в большой мир.

Но никто не появился. И за ворота мы не вышли. А полковник Норимицу и все его люди исчезли. И рука Мойры в моей ладони была холодна как лед, словно примерзла к моей плоти.

Отчего Лили напоминает мне Мойру? И отчего меня вдруг охватил страх перед нею?

...

76. Это ничего не значащий набросок, и только; история моей жизни в анкетных данных. Я привожу ее здесь — помещаю здесь, потому что она дает мне конкретные свидетельства того, что я знаю, перед лицом того, чего не знаю.

Я, Ванесса Тереза Ван-Хорн, родилась в Нью-Йорке 16 августа 1925 года. Единственная дочь Николаса Джеймса Ван-Хорна III и Роз Аделлы Вудс, ныне покойных. Отец умер на острове Ява, в бандунгской тюрьме, в феврале 1943-го, мать скончалась в частной лечебнице «Слаттери» (Манхэттен, Нью-Йорк) в январе 1985 года.

Род занятий: ландшафтный архитектор.

Училась в частной школе мисс Хейлс (Филадельфия) и в колледже Смита (Нортхамптон, Массачусетс) — только один семестр.

В марте 1942 — августе 1945 года находилась в концентрационном лагере на острове Ява (голландская Ост-Индия, ныне Индонезия); три месяца интернирования в Сурабае, тридцать девять месяцев в Бандунге.

Еще что-нибудь?

Пожалуй, да. Родилась я в год Быка, а все рожденные в год Быка, как сообщает одна из моих японских книг, немногословны и терпеливы. Кроме того, там говорится, что мы добьемся успеха благодаря врожденной способности вызывать доверие окружающих. Но, с другой стороны, отмечается, что мы фанатичны, эксцентричны и не доверяем собственным родителям. Терпение, неразговорчивость и проницательность — качества положительные. Однако мы вспыльчивы, легко выходим из себя, и — что мне, в общем-то, по душе — окружающим следует избегать разозленных «Быков», потому что в таких случаях они способны на опрометчивые поступки.

Таковы мои конкретные свидетельства. Интересно, какие же из моих поступков — до сих пор — можно счесть опрометчивыми? Наверно, всё еще впереди?

...

77. В настоящее время начались события, пожалуй, более неприятные, чем все прочие происшествия вокруг смерти Колдера. Более неприятные потому, что это не догадки, не спекуляции, а факты. Они связаны с неким обстоятельством, которое — не будь я тогда так рассеянна — привлекло бы мое внимание в ту же секунду, когда было упомянуто. Увы, пространство, захваченное смертью Колдера, расширилось. Еще целый ряд людей вовлечен в эту загадку.

Я уже описала — сама о том не подозревая — первый эпизод, связанный с новым витком событий, а именно мой разговор с Франки, во время которого она проболталась, что ее расспрашивали «какие-то джентльмены».

Что ж, эти джентльмены вернулись. И вот почему.

78. Тут придется опять вспомнить Колдера Маддокса и распорядок его дня. И опять во многих деталях я опираюсь на Лили Портер.

Утро. С восходом солнца Колдер вставал и пил травяной чай, из термоса. Затем к его дверям доставляли поднос с завтраком, и принесший его застенчивый, до смерти перепуганный парнишка стучался, да так тихо, что даже Колдер, остротой слуха не уступавший летучей мыши, едва улавливал его стук. Когда поднос водворялся на столе, Колдер приказывал парнишке налить ему кофе и почистить апельсин. Так повторялось каждое утро.

Далее. Ритуал надевания перчаток Колдеру приходилось надевать перчатки, чтобы взять в руки и прочитать утренние газеты. Ведь свежая типографская краска могла вызвать мгновенное высыпание, по причине которого — если оно возникнет — его госпитализируют. Эти перчатки (белые, несколько дюжин) вместе с прочими трикотажными причиндалами — белыми хлопчатобумажными носками, белыми хлопчатобумажными чулками и белыми хлопчатобумажными колготками — хранились в двух верхних ящиках его комода.

Гостиничной кастелянше Мейвис Дэвис — клянусь, имя не придумано! — давным-давно вменили в обязанность содержать колдеровские «белые» запасы в безупречном состоянии. Она пересчитывала их чуть не до умопомрачения. Был случай, когда Колдер обвинил ее в краже — всего. Он если уж обвинял, то по полной программе. Одна недостающая перчатка была равнозначна двум дюжинам. Разумеется, Мейвис Дэвис ни сном ни духом не виновата, ей в голову не придет красть его перчатки или что другое. Это чистейший абсурд.

После ухода парнишки Колдер читал газеты — «Нью-Йорк таймс», «Бостон глоб», «Уолл-стрит джорнал», «Вашингтон пост», — пил кофе без кофеина, снимал перчатки и съедал апельсин. Затем он наполнял ванну, доставал одежду, брился, купался и одевался, чтобы идти на пляж Так он начинал каждый свой день, в том числе и последний.

Я не сомневаюсь, что Мейвис Дэвис тоже допросили, но главный персонаж событий, о которых я только что говорила, это парнишка, Джоуэл Уоттс.

Джоуэла я знаю довольно хорошо. При всей застенчивости он отличный компаньон, и порой мы вместе гуляем по пляжу, не спеша проделываем путь до Ларсоновского Мыса и обратно, меж тем как Джоуэла одолевает один из редких для него приступов говорливости. Целую неделю он заводится, молчит, а потом выплескивает все, что имеет сказать, в безостановочном, торопливом потоке слов. Познакомилась я с ним прошлым летом, когда он приносил маме завтрак и заинтересовался моими фотографиями. Из всех симпатичных и порядочных парней, работников гостиницы, которых я встречала здесь на протяжении многих лет, он один из самых милых. Мне приятно, что на мое доверие и симпатию он отвечает тем же, и я не сомневаюсь, что лишь по этой причине он и пришел сегодня на дюну и выложил мне следующую историю.

79. Прошлым вечером на задворках гостиницы двое мужчин — не в пример Франки, он не называл их джентльменами — взяли Джоуэла Уоттса в оборот. Закончив смену, Джоуэл шел по дорожке между кухней и Дортуаром. (Дортуар — большая белая постройка, которая видна от наших столиков в Поезде. Там живет летний персонал — сплошь студенты. В пору юности моей мамы это была конюшня.)

Незнакомцы держались весьма непринужденно, вежливо завели разговор о погоде, с интересом расспрашивали о здешних местах — безупречные полные чужаки. Поначалу Джоуэл воспринял их с недоверием; я уже говорила, по натуре он застенчив и никогда не распространяется насчет мужчин, которые ходят парами. Они предложили ему сигарету. Но Джоуэл не курит. Спросили, занимает ли он в Дортуаре отдельную комнату. Он сказал «нет». Тогда они спросили, где бы можно потолковать без свидетелей. «О чем?» — спросил Джоуэл. И услышал в ответ: «О Колдере Маддоксе».

«Колдер Маддокс умер», — сказал Джоуэл.

«Мы знаем. Речь о том, как он умер».

«Я вообще не знаю, как это произошло, — сказал Джоуэл. — Сердечный приступ — больше я ничего не знаю. Сердечный приступ на пляже. Сердечный приступ или удар — мне не говорили, не слыхал я, что это было. Думаю, сердечный приступ».

«С ним случился удар, — сказал один из незнакомцев. — Об этом-то мы и хотим с вами потолковать…»

«Вы ведь Джоуэл Уоттс?» — ввернул второй.

Джоуэл признал, что так и есть, и в свою очередь поинтересовался, с кем имеет дело.

«Если будете сотрудничать, возможно, мы вам скажем», — усмехнулся один, а другой добавил: «Поймите, нам нужна ваша помощь».

Джоуэлу все это не нравилось. Не нравилось, что его взяли в кольцо во дворе, когда остальные сидят себе под крышей. В обеденное время двор вымирает. Людей Джоуэл видел только за окнами столовой да на террасах — одни ели, другие выпивали. А его приятели либо обслуживали обедающих в столовой, либо крутили магнитофон в Дортуаре.

«Какая помощь?» — спросил он.

«Такая, за которую хорошо платят… Денег хватит оплатить колледж», — сказали они, опять же с усмешкой.

Тут Джоуэл запаниковал. Двое мужчин — полные чужаки — предлагали ему деньги, причем такие, что хватит «оплатить колледж», а значит, тысячи долларов. Чего же они от него потребуют, если готовы выложить столько деньжищ? Ему пришли в голову только две вещи — я должна назвать их без обиняков, как назвал их сам Джоуэл. Эти две вещи — секс и наркотики. То и другое пугало Джоуэла и внушало отвращение. Во-первых, сексуальные вопросы, как он замечательно выразился, «не тот предмет, который обсуждают с незнакомцами, мисс Ван-Хорн». Я постаралась спрятать улыбку. Почему-то его серьезный вид наводил на мысль, что со знакомцами он обсуждает сексуальные вопросы более чем охотно. Что касается второй возможности, а именно наркотиков, то Джоуэл, как и все мы, отлично знал, что лишь месяц назад полиция перехватила груз наркотиков стоимостью миллион долларов: экипаж рыболовного судна намеревался переправить это зелье на берег чуть южнее Фрипорта. А Фрипорт расположен всего в сорока милях выше по побережью, и эта новость считалась прямо-таки местной. Все четверо на борту были арестованы, и Джоуэл рассудил, что в тюрьме они проведут наверняка лет сто.

«Вероятно, — сказал он, обращаясь к незнакомцам, — мне стоит вызвать полицию». И он повернулся, словно собираясь уходить, так как решил, что волен уйти.

Но нет.

«Пожалуй, — сказал один из мужчин, — вам незачем вызывать полицию».

Джоуэл на ходу оглянулся.

«Отнюдь. Думаю, стоит».

Мужчины шли следом, и теперь один из них обогнал Джоуэла и заступил ему дорогу.

«Ну пожалуйста, — сказал Джоуэл. — Я ничего не сделал… и не знаю, что вам нужно».

«Нам нужна ваша помощь, — повторил тот, что заступил дорогу. — Мы сами из полиции». И он помахал жетоном у Джоуэла перед носом.

Надо сказать, Джоуэл Уоттс что угодно, только не слепой. Зрение у него превосходное. И глаз быстрый. По его словам, эту быстроту он развил, играя в видеоигры. Так вот, жетон, мелькнувший у него перед глазами, «совершенно определенно был не полицейский, мисс Ван-Хорн». Точно сказать, как он выглядел, Джоуэл не мог — «видеоглаз» был не настолько шустрым, — однако обложка у полицейского жетона черная, кожаная, а у этого, который ему показали, голубая, возможно кожаная.

Впрочем, не один только жетон убедил Джоуэла пройти с незнакомцами к шоссе. Когда стоявший перед ним мужчина доставал жетон, он заметил под мышкой кобуру, а ведь так (судя по кино и телевидению) носят оружие люди, которым официально разрешено применять насилие. Кто выдал им такое разрешение, Джоуэл в ту минуту вряд ли задумывался. Кстати, на рукоятке револьвера виднелся не то герб, не то какая-то эмблема. Что-то в кругу.

Подъездная дорога к «Аврора-сэндс», длинная и очень красивая, делает несколько поворотов, огибая купы сосен и кленов. Возле гостиницы она расширяется, образует просторную автостоянку, обнесенную оградой, как выпас, и поросшую травой, а потому больше напоминающую загон для лошадей, а не для автомашин. На другом конце эта дорога вливается в пайн-пойнтское шоссе, возле знака, в том месте, где Лоренс помял крыло. Обычно она выглядит очень мирно, навевает покой — по таким дорогам люди гуляют, собираясь с мыслями или совершая моцион после плотного обеда.

Джоуэлов страх достиг предела и обернулся напряженным любопытством. Сцена точь-в-точь как в кино. Может, так оно и было. Игра. Во всяком случае, он в жизни не сталкивался ни с чем подобным.

Они шли по дороге под деревьями — двое мужчин и парнишка, — и все, кто их видел, вероятно, сочли бы их братьями: два старших брата, в строгих костюмах, только что из большого города, приехали навестить младшего, одетого в джинсы и футболку, зарабатывающего на колледж в солидной гостинице.

Зарабатывающего на колледж.

Вот тут-то они и вернулись к начатому разговору — к деньгам и к тому, что им нужно.

Конечно, они вовсе не думали предлагать Джоуэлу Уоттсу большие тыщи, так что боялся он зря. Речь шла тем не менее о нескольких сотнях.

А интересовали их, как упомянуто выше, Колдер Маддокс и его смерть.

«Насколько мы понимаем, вы каждое утро приносили ему завтрак».

«Да. И всегда одно и то же. Вдобавок он просил почистить апельсин».

«Он давал вам чаевые?» — спросил один из мужчин.

«Гм… да, давал. Завтрак я носил туда каждое утро, даже когда смена была не моя. Мистер Маддокс очень дорожил порядком. И не потерпел бы перемен и нарушений. Сделай я что-нибудь не так, он бы устроил мне разнос».

«Он вам симпатичен?»

«Ну…»

«И да, и нет, верно?»

«Угу. Иной раз он бывал ужасно злым, но по большей части вполне ничего, по-моему. В общем-то я жалел его — все эти аллергии и прочее, вдобавок возраст. Друзей у него, похоже, было немного, но он вроде как и не стремился заводить их в большом количестве».

«Вы заметили?» — усмехнулся один из мужчин.

«Такое волей-неволей замечаешь, — сказал Джоуэл. — Но кой-какие друзья у него были, например миссис Портер. Она всегда находилась в его комнате и на пляже всегда была рядом. Иногда они и завтракали вместе».

«Что вы имеете в виду, говоря «она всегда находилась в его комнате»?»

«Ну, временами. Не то чтобы целый день, но подолгу. Она находилась там подолгу».

«У вас не возникало впечатления, что она остается с ним и на ночь, Джоуэл?»

К тому времени они успели одолеть изрядную часть дороги. Задавший вопрос остановился, присел на ограждение и закурил, а Джоуэл подумал: как только они закуривают, всё сразу всерьез. А еще — и это делает ему честь — подумал, как бы не наговорить лишнего и не навредить репутации Лили Портер. И сказал вот что:

«Нет. Я никогда не видел ее там по ночам. То бишь ни разу не видел ее у него в постели, когда приносил завтрак, — если вы это имеете в виду».

(Джоуэл, конечно, не знал, что Лили Портер практически всегда покидала постель Колдера в два-три часа утра, самое позднее в четыре. Я частенько слышала, как она осторожно открывает и закрывает двери и на цыпочках крадется по коридорам, вздыхая и таща с собой все свои причиндалы…)

«Расскажите о прошлой пятнице, Джоуэл», — сказал тот, что сидел на ограждении.

«Не знаю, что именно вас интересует».

«Вы принесли старикану завтрак, а дальше что?» — сказал второй; руки в брюки, он стоял посреди проезжей части, смотрел на гостиницу. Но отсюда ее вряд ли было видно, разве что одно-два окна, колпак дымовой трубы, кусочек крыши да верхушки деревьев.

«Я налил в чашку кофе, почистил апельсин и достал белые перчатки».

«Та-ак… А потом?»

«Может, вам любопытно послушать про белые перчатки?» — Джоуэл решил, что они заинтересуются.

«Мы знаем про белые перчатки, — отозвался один из мужчин. — Что дальше?»

«Я отдал ему газеты».

«Угу…»

Джоуэл услышал, как вдали, на солончаках, в стороне Холма Саттера, урчит автомобиль.

«Вы уверены, что он тогда был жив?» — спросил сидевший на ограждении.

«Когда?»

«В пятницу утром. В час завтрака».

«Должен был. Я…»

«Почему вы говорите «должен был»?»

«Ну, то есть был жив, — поправился Джоуэл. — Он умер в тот день, но гораздо позже. На пляже».

Тот, что стоял посреди дороги, произнес фразу, которая повергла Джоуэла в недоумение:

«Нам сказали иначе. Сказали, что он скончался у себя в комнате».

«Сожалею, — отозвался Джоуэл, — но вас ввели в заблуждение. Он умер на пляже».

Сидевший на ограждении встал, бросил сигарету, затоптал ее. Джоуэл слышал приближение автомобиля, и какая-то часть его сознания (мальчишеская часть) прикидывала, какой он может быть марки; мотор рокотал густым басом — вроде бы дизель, вероятно «мерседес». Мужчина, который встал с ограждения, заговорил, и его голос заглушил шум автомобиля.

«А вот мы полагаем, что, быть может, вы заблуждаетесь, а мы как раз правы. И, быть может, если вы захотите разобраться, вам стоит послушать, что мы имеем сказать. Вы меня понимаете?»

Второй кашлянул, вынул руки из карманов и скрестил их на груди. Джоуэл снова очутился между ними, они стали по бокам.

«Послушайте меня, Джоуэл, и очень внимательно. Идет?» — сказал тот, который выкурил сигарету; он-то в основном и говорил.

«Идет, — кивнул Джоуэл. — Ладно». В душе он трясся от страха. И отчаянно хотел убраться подальше.

«Мы думаем, что на самом деле мистер Маддокс скончался накануне ночью. Понятно? Накануне ночью или, возможно, очень рано утром. В пятницу. Возможно, всего за полчаса до того, как вы явились туда с завтраком. Могло так быть?»

«С какой стати? Все было совершенно иначе».

«А мы говорим, было именно так».

Повисла очень долгая пауза, во время которой мужчины пристально смотрели на Джоуэла, а Джоуэл переводил взгляд с одного на другого, пытаясь — совершенно безуспешно — уразуметь, зачем эти люди, даже не присутствовавшие здесь тогда, упорно твердят, что то, чего не было, было. Случилось.

Автомобиль подъехал уже совсем близко, мотор рокотал почти у самой развилки. Шофер переключил передачу, сбросил скорость, определенно свернет к «АС». Слава богу, подумал Джоуэл, если кто-нибудь появится, я хотя бы передохну.

Но никто не появился.

Они ждали у поворота.

— И что же случилось дальше? — спросила я.

— Ну, они предложили мне шестьсот долларов. Наличными.

— А что вы на это ответили?

«Шестьсот долларов! — крикнул он им. — За что вы предлагаете мне шестьсот долларов?»

«Вы слушали невнимательно, Джоуэл. Очень жаль», — сказал тот, что скрестил руки. Он снова достал свой жетон и играл им, перекладывая с ладони на ладонь. А Джоуэл подумал: играет жетоном словно пушкой, угрожает мне. И, конечно, чем дольше «полицейский» перебрасывал жетон из одной руки в другую, тем шире он расставлял локти, распахивая пиджак и выставляя на обозрение оружие — курносый «магнум».

Джоуэл не знал, что сказать, знал только одно: он не может сказать, что, когда в пятницу утром принес завтрак, Колдер Маддокс был уже мертв. Разве можно сказать такое? Ведь «масса народу видела его мертвого на пляже, мисс Ван-Хорн».

«А как насчет восьми сотен? — вмешался второй. — Что, если мы увеличим сумму до восьмисот долларов, Джоуэл? Тогда вы сможете сказать, что Колдер Маддокс умер в своей постели? И что вы обнаружили его там?»

«Зачем? Зачем вам нужно, чтобы я так говорил?»

Мужчины переглянулись.

Наверно, тут была некая кодовая реплика, некий сигнал, который Джоуэл не умел расшифровать или вообще не уловил. Неожиданно оба, как по команде, повернулись к нему лицом. С усмешкой. Словно и в самом деле играли с ним в какую-то игру, и теперь эта игра закончилась.

«Ладно, — сказал один, вроде как подводя итог, — мы выяснили всё, что хотели».

«Очень жаль, — добавил второй. — Правда очень жаль, что вы не смогли принять наше предложение. Восемьсот долларов на дороге не валяются. Весьма недурственное подспорье, чтобы покрыть часть расходов на учебу. Мы надеялись, вы поймете».

Джоуэл вконец растерялся. Они вроде как намекали, что он что-то им сообщил, что-то необычайно важное, такое, чего, наверно, говорить не стоило. С другой же стороны, кажется, намекали, что он упустил свой шанс, не понял всей подоплеки их предложения.

Засим оба удалились. Зашагали в сторону пайн-пойнтского шоссе, на ходу приводя себя в божеский вид — одергивая пиджаки, приглаживая волосы. Только тогда Джоуэл сообразил, что машина, подъехавшая к развилке, но не продолжившая путь ни к гостинице, ни дальше по шоссе, ждала этих двоих, чтобы, когда они закончат дела, увезти обоих прочь.

Прежде чем отправиться обратно, в безопасный Дортуар, Джоуэл еще постоял там, прислушиваясь. Хотел узнать, куда поедет машина.

Укатила она в сторону Ларсоновского Мыса и «Пайн-пойнт-инна».

...

80. Я издавна привыкла быть одна и — еще с времен Бандунга — решила нести свои тяготы в одиночку. Детство я провела одна, в частной школе мисс Хейлс. И пятнадцатое свое лето провела здесь одна (с дядей Бенджамином), мама тогда уехала к папе на Яву. А потом и я — одна — проделала долгий путь из Сан-Франциско через Гонолулу и Манилу в Сурабаю. Кажется, я вечно была одна.

В ту ночь, когда убили моего отца, я видела, как дождь смывает его кровь. И в моем сознании дождь стал его кровью. Наутро целые лужи ее стояли по всему лагерю. Она окружала меня, стоявшую на островке. Я была в шоке, но хорошо помню, как стояла и думала: я не могу двинуться с места, не могу уйти. Ведь мне бы пришлось брести по отцовской крови.

Мой островок был просто кочкой, горсткой земли, прикрывавшей корявый корень — кажется, тапангового дерева, которое росло за оградой. (Деревья возле ограды вырубили из опасения, что мы выкарабкаемся на свободу. Но у тапанга корни огромные, само дерево находилось во многих ярдах отсюда.) Я простояла на островке все утро, не смея пошевелиться. До сих пор чувствую кожей свое платье — выцветшее ситцевое платье с застежкой на пуговки, от горла до талии, старое, рваное, в заплатах. Волосы слиплись, космами падали на лицо, слепили глаза. Я плакала. Несколько часов, без единого звука. Точно помню, что плакала — слезы были горячее дождя. И мочилась, стоя там, и теплая моча ручейками стекала по ногам. Но мне было наплевать.

Пока продолжались эти мучения, моя мама — Роз Аделла — сидела, откинувшись на руки обступивших ее женщин, в открытом углу просторной террасы, которая тянулась по фасаду нашего барака. Помертвевшее овальное лицо утратило всякое выражение, и вся ее несносная красота стала ненужной — живость исчезла, навсегда. Зачем, зачем отца убили у нее на глазах! Они — глаза — умерли, наверняка вместе с ним. И смотрели на меня так, как чьи угодно глаза смотрят на незнакомого человека, стоящего под дождем.

Остальные женщины молча — чуть ли не в коме от духоты, царившей под железным навесом, — толпились возле нее, в том же углу, опять-таки наблюдая за мной, словно я была персонажем их снов. Одни стояли прислонясь к столбам, скрестив руки на груди и полузакрыв глаза. Другие — плечом к плечу, облокотясь на перила, свесив руки наружу и чуть пошевеливая ладонями в текучем воздухе, как обычно делают женщины, сидя в лодке. А дождь, падавший между нами, создавал — и до сих пор создает — бисерную завесу, сквозь которую я видела и буду видеть всегда, как моя мама тает вдали, будто уплывает на корабле. Даже не помахав на прощание рукой. Она просто смотрела на меня и ушла, бросила меня.

А я смотрела на нее и говорила себе, что совсем осиротела. Именно там и тогда я решила, что — сколько мама ни проживет — ей никогда уже не бывать моей мамой. Теперь она — вдова своего мужа, и хотя едва ли я тогда вполне это осознавала, какая-то догадка у меня брезжила: нет, я никогда не допущу, чтобы меня называли чьей-то вдовой или чьей-то матерью, я всегда буду только самою собой.

После этого беспомощность немного отступила. Я отвела волосы от лица, заплела их в косу — благо смачивать пальцы не понадобилось — и спрятала ее на спине под платьем. Надо стоять выпрямившись, думала я, надо сдвинуться с этого места и пройти к бараку, будто я пришла в гости. Я повернулась, глянула на ограду, туда, где всю ночь лежало тело моего отца, и на миг закрыла глаза, вроде как в молитве. Хотела навсегда — навеки — запомнить эту картину. Когда мы уйдем, думала я, это место… эта тюрьма… зарастет деревьями и лианами, и мне никогда, никогда не отыскать его вновь. И, думая об этом — думая: никогда вновь, — я увидела полковника, он стоял на своей террасе и наблюдал за мной.

Полковнику Норимицу железный навес не под стать. У него навес был деревянный, обросший мхом, не громыхающий. Знает ли он, что убил моего отца?

Я разулась. Хотя бы этот мой поступок полковник поймет. А потом я шагнула в грязь и пошла по ржавым лужам, по отцовской крови, к ступенькам террасы — под взглядом мамы. Оглянувшись, я заметила, что полковник Норимицу поморщился. Он понял. Значит, мое бдение под дождем все же имело смысл.

81. Порядок событий — при всей его очевидной важности — зависит от свидетелей, от свидетельских показаний. Я руководствуюсь тем, чему сама была свидетелем. Происходящее вокруг меня создает мое личное ощущение порядка. Происходящее вокруг кого-то другого с необходимостью создаст другое ощущение порядка, а потому другую последовательность событий.

Отчасти именно таков был смысл разговора, состоявшегося между Джоуэлом и «полицейскими» на подъездной дороге. Они хотели навязать ему последовательность событий, которая никак не согласовывалась с его опытом, с тем, что видел он сам. Мотивы у них были темные, это верно. Но могли бы и не быть таковыми. Я тоже меняла порядок событий — в меру своей способности уразуметь их смысл.

Вот так же и с памятью. Она все время подсовывает истории, вырванные из последовательности. Мучает прошлым и не дает видеть настоящее. Все ее реплики словно выхвачены наугад — и, не сообщая того, что ты хочешь узнать, подсовывают сведения, которые в данный момент не имеют никакого значения.

Конечно, мне ли не знать.

Память — это еще и щит. Форма самообороны. Есть вещи, которых мы знать не желаем. Только сейчас я начинаю уяснять себе, чего все эти годы не желала знать о Бандунге. И только сейчас начинаю понимать, чего не желаю знать о смерти Колдера.

Я не желала знать, что любой может умереть так, как умер мой отец, — у меня на глазах. А сейчас не желаю знать, что любой может убить так, как, боюсь, убили они, — у меня на глазах.

Быть свидетелем — значит нести ответственность.

И я не желаю этого знать.

82. Я начала бояться растущей угрозы — обшаренных комнат, и людей с оружием и кучей вопросов, и символов власти, хотя чьей именно власти, никто не скажет, и докторов, которые служили президентам и замалчивали вести об убийствах. Я боялась оставаться одна, но и многолюдных пляжей боялась не меньше, чем пустых комнат. Боялась и отчаянно гнала от себя мысль, что Лили может иметь касательство к смерти Колдера. Мне хотелось поделиться своей тревогой с человеком, которого я любила и которому полностью доверяла. И я пошла искать Мег.

83. Звонком я вызвала лифт.

Лифт в «Аврора-сэндс» старомодный, маленький, вроде тех, что, бывало, трепали нам нервы в многоквартирных домах на Парк-авеню; масса латуни, которую швейцару приходится без устали драить, и два грохочущих комплекта дверей типа «гармошка» — для персонала и для постояльцев; одна дверь выходит в холл, другая — на черный ход; кроме того, в кабине есть латунный стульчик для лифтера. В «АС» лифт всегда обслуживает парнишка, дежурящий в нижнем холле. На сей раз за мной приехал Джон.

— Здравствуйте, Джон, — сказала я, войдя в кабину. — Будьте добры, вниз, мне нужно к миссис Риш.

Джон задвинул складную дверь, и мы поехали вниз, ехали недолго, но успели перекинуться несколькими фразами.

— Не очень-то и здорово иметь собственный айсберг, правда, мисс Ван-Хорн?

— В каком смысле «не очень-то и здорово»?

— Народу чересчур много приезжает. Полные автобусы.

— Надеюсь, не в буквальном смысле?

— Ну, один автобус точно приехал. Полсотни с лишком вопящей мелюзги — и всем подавай чипсы и пепси! Хорошо, что я не Роджер Фуллер, мисс Ван-Хорн. Меня никакими деньгами на пляж не заманишь, когда они там беснуются!

Лифт остановился.

Джон открыл дверь.

— Удивительно, что гостиница их приняла, — сказала я.

— Особое распоряжение. — Джон улыбнулся. — Да их и винить-то не в чем. Не каждый день мэнские ребятишки могут увидеть айсберг прямо у крыльца. Особенно такой, стабильный.

— Стабильный?

— Да. Так в «Паккете» написано. В статье. Это научное объяснение. Что-то связанное с массой айсберга, с прибрежными течениями, а также с тем, что давно не было дождя, и что сейчас июль, и что мы в Мэне, и с кучей других научных факторов. Они называют его «стабильный одиночка»…

На четвертом этаже кто-то звонил, вызывая лифт. Джон помахал мне рукой, закрыл дверь и медленно исчез из виду. Я слышала, как он поет, на мотив «Улиц Ларедо»:

Я бедный айсберг, Стабильный айсберг, Стабильный айсберг-одиночка, Вот я кто!..

Пел он весьма неплохо.

84. Было примерно без четверти двенадцать, и холл уже потихоньку наполнялся людьми, возвращавшимися с пляжа на обед. В основном пожилыми, моего возраста.

Я спросила, не видел ли кто Мег и Майкла.

— Я видел, — сказал Морис Пендертон; в холле было сумеречно, и он явно перестарался, нацепив огромные темные очки. — Я только что видел, как она бежала по дорожке через лужайку. Даже крикнул ей «bien-venue, Маргерит!», но, по-моему, она не слышала.

— Бежала? А где Майкл?

— Майкл… — Морис снял очки и взглянул на меня. Совиные глаза над тонкогубым ртом. — Майкл запаркован вон там, на дорожке.

— Спасибо, — сказала я.

— A votre service, ma chère Hecca! — отозвался Морис, а я уже устремилась на затянутую сеткой террасу и на Выступ.

Кресло Майкла — и Майкл в нем — виднелось поодаль, на дорожке. И я думала: странно, она оставила его на солнцепеке, черт-те где.

Я направилась к нему, окликая по имени и повторяя, что сейчас его спасу.

Внезапно кресло дернулось, словно сидевший в нем человек сместил центр тяжести, и покатилось прочь, а я — я была слишком далеко, чтобы перехватить его.

Кресло с Майклом катилось под уклон через лужайки, причем с пугающей скоростью, прямо к душевым кабинкам, чтобы неминуемо в них врезаться.

— Остановите его! — кричала я. — Остановите Майкла Риша!

Все бросились вдогонку: однорукий Питер Мур и Бэби Фрейзьер, девушки, парни и кухонный персонал, Натти Бауман и ее Бутс, даже Элси Норткотт с обеденным бокалом мартини в руках.

— Остановите Майкла Риша, пока он не налетел на деревянную дорожку! На помощь! Помогите! — кричали все.

Зрелище едва ли не забавное в своей безумной нелепости: все бегут по траве наперехват беглого кресла. Со стороны сцена наверняка выглядит странно и вызывает беспомощный смех.

Спас Майкла Роджер Фуллер.

Он вез тачку с водорослями, метнулся вбок и, пригнувшись как футболист, кинулся прямо под колеса. Кресло остановилось.

Все замерли, переводя дух. И улыбаясь. В том числе и Майкл, который — когда я добралась до него, подняла ему голову и заглянула в лицо — был весел, будто Санта-Клаус: глаза блестели, полные жизни, как прежде, у здорового.

Мы отвезли его в тень, и Морис пошел купить ему имбирного пива.

— Пойду разыщу Мег, — сказала я Майклу. — Ух, зададим мы ей перцу! — И рассмеялась.

Но вообще мне было не до смеху. Что-то здесь совершенно не так Мег бросила Майкла и куда-то убежала, неизвестно почему, — это глупо и никак не стыкуется с ее обычными поступками.

85. Площадка возле душевых, залитая слепящим полуденным светом, была как раскаленная сковородка и словно бы вознамерилась поубивать нас всех. Я надела шляпу и темные очки, выудив их на бегу из холщовой сумки.

Уже издалека я услышала на пляже жуткий галдеж — детки из автобуса. Джон не преувеличил их активность, хотя несколько завысил количество. Впрочем, дети есть дети, сколько бы их в автобусе ни было — два десятка или две сотни. Шум стоял невообразимый.

Воспитатели изо всех сил старались держать возбужденную ребятню под контролем, но присутствие айсберга, мягко говоря, сводило их старания на нет.

Я стояла на краю дощатой дорожки, высматривая на пляже Мег. Мрачная тень смерти Колдера рассеялась — хотя бы и благодаря детям. Даже зонтики казались более яркими.

Сойдя с дорожки, я зашагала по песку. Потому что за толпой ребятни углядела спину Мег.

Но когда я подошла ближе и хотела ее окликнуть, то буквально оцепенела, не в силах выдавить ни звука.

Картина, представшая моим глазам, потрясла меня. Потрясла настолько, что я едва не повернула обратно.

Мег дралась с каким-то ребенком.

Не спорила, не вступила в контроверзы, как выразился бы Морис, но дралась. Физически.

Надо подойти. Иначе нельзя.

Ребенок — это был мальчик — плакал. А Мег кричала: «Отдай! Отдай!» — и пыталась что-то выхватить у него из рук. Ребятня на пляже галдела так, что ее криков было практически не слышно, и действительно, когда я окликнула Мег по имени, она меня не услышала.

— Мег!

Мальчонка, однако, увидел меня. На лице у него отразилось облегчение: кажется, кто-то пришел спасти его от этой сумасшедшей, — облегчение столь явственное и искреннее, что Мег тотчас обернулась посмотреть, в чем дело.

Описать ее лицо я не могу. Оно было совершенно чужое и лишь через несколько секунд стало мало-мальски похоже на то, которое я так любила.

Я не знала, что сказать.

— Я могу что-нибудь сделать?

— Нет.

Для Мег ответ до ужаса резкий.

— Ладно, просто хотелось удостовериться, — сказала я и посмотрела на мальчонку.

Мег отвернулась от нас обоих. Я беззвучно спросила у мальчика: все хорошо? — и он, утирая слезы, кивнул.

— Тогда беги отсюда, — сказала я, как можно мягче.

Он так и сделал. Пулей рванул по песку к приятелям.

Как раз в ту минуту, когда заговорила с мальчиком, я заметила, что Мег — отворачиваясь от нас — сунула что-то в карман шортов, и рука ее по-прежнему оставалась в этом кармане.

— Надо полагать, он что-то стащил. Верно?

— Да. — Почти так же резко, как «нет».

— Ты хочешь…

— Нет, — с усталостью в голосе. Потом: — Спасибо.

— Ты хочешь вернуться в гостиницу или…

— В гостиницу.

Мы пошли прочь.

— Меня на днях тоже пытались обокрасть, — сказала я, в надежде разрядить обстановку.

— Знаю. Этот мерзавец Найджел.

— О, — пробормотала я, игнорируя ее ярость. — Выходит… ты уже в курсе.

Конечно, я прекрасно знала, что она при сем присутствовала, но еще не была готова сообщить ей, что и сама находилась там. Вдобавок ее ярость выбила меня из колеи. Не то чтобы Мег не могла выругаться, вспылить. Такое случалось с нами обеими, время от времени. Но не как сейчас, подобного тона я еще не слыхала.

— У меня хотели стащить фотографии, — сказала я. — А у тебя?

Она напряглась.

— Само собой, ты не обязана говорить. Я просто так… болтаю. Ты меня напугала, Мег. Прости, но вправду напугала. Я боялась, ты ударишь этого мальчика.

— Я и ударила.

— Ох.

— Он кое-что стащил… у Майкла. Этого я стерпеть не могла. Грязные маленькие лапы прикасаются к тому, чем я… Ненавижу воровство! Терпеть не могу!

— Да, — кивнула я. — Совершенно с тобой согласна. Воровство отвратительно.

Мы добрались до дощатой дорожки.

— Ты как? Все нормально?

— Пожалуй. Пошли выпьем.

Она зашагала по дорожке — даже не замечая Майкла, запаркованного в тени, и Бэби Фрейзьер, которая поила его имбирным пивом.

— Ты видишь, где Майкл? — спросила я. — Кресло само поехало.

Мег бросила прямо-таки беглый взгляд на мужа и Бэби Фрейзьер.

— С ним Бэби, — сказала она.

Тут я вконец растерялась. Ведь Мег, похоже, собиралась идти дальше, оставив мужа на прежнем месте.

— Почему бы нам не захватить его с собой? — Мне не хотелось рисковать, бросая его здесь. Эта мысль слишком меня пугала, поскольку перед глазами вставал образ непостижимо черствой Мег. А такое выше моих сил.

И вот, чтобы унять мои страхи — и начисто забыв, что бы почувствовал Майкл, если б Мег оставила его там, — мы по очереди толкали кресло, пока не добрались до крылечка под окнами их номера. Бэби шла следом, несла имбирное пиво.

86. Предусмотрительный Куинн Уэллс установил пандус возле пендлтоновского номера в первый же год, когда Майкл оказался прикован к креслу. Сейчас Мег толкала кресло вверх по пандусу, а Бэби, забежав вперед, открыла дверь. Я беспомощно посторонилась — из опасения перестараться с участием.

Потом я сидела в прохладе гостиной, слушая, как где-то за спиной Мег уговаривает Майкла воспользоваться туалетом.

Бэби стояла у двери, курила сигарету, которую позаимствовала из тех пачек «Дюморье», что лежали на кофейном столике. С Бэби всегда так — она не упускала случая покурить и выпить на даровщинку или съездить домой, в Бостон. Все ее деньги до последнего цента заморожены в каких-то немыслимых трастовых фондах. И деньги немалые — целый миллион, но отец ее явно переусердствовал с охранными условиями, не желая, чтобы она транжирила его нажитые тяжким трудом капиталы на своего непутевого муженька. Было это, конечно, еще перед тем, как Брэдли Фрейзьера хватил удар, хотя надо признать, что до этого прискорбного события он вправду слыл сущим плейбоем. Отец Бэби умер, однако условия завещания остались нерушимы как скала. Брэдли мучился от последствий удара, а «высвободить» деньги было невозможно, вот и пришлось им, само собой относительно, кое-как выкручиваться. Задача нелегкая, конечно. Бэби — как Мег в случае с Майклом — наотрез отказалась от услуг медицинских учреждений. Шесть долгих лет она ухаживала за неподвижным лежачим больным.

Брэдли умер, кажется, уже очень давно, и Бэби осталась не у дел. Она отиралась возле чужих семей, стремилась помочь — то как этакая тетушка, то как сиделка. У Ришей она играла роль сиделки. Разве поставишь ей в упрек, что она нет-нет да и угощалась сигареткой или стаканом виски, а порой просила подвезти ее в Бостон.

Мы редко разговариваем, Бэби и я. Нам нечего сказать друг другу. Но этим утром, стоя в дверях между комнатами, Бэби обронила:

— Мне кажется, Мег изменилась, вы не находите?

Я слегка опешила.

— В чем?

— Стала холоднее. Жестче.

— Не говорите глупостей, Бэби. По-вашему, жестче к Майклу?

— Ко всем. Несколько раз она посылала меня куда подальше. Что не мешает ей меня использовать. На нее это не похоже. — Она смотрела на свои ногти, потом затянулась сигаретой. — Вы слышали этим летом, чтобы она смеялась?

— Один раз. Да, один раз или два.

— Это не похоже на Мег, она всегда любила посмеяться.

— Что ж… Я-то думала, Бэби, что вы… именно вы… поймете. Ведь так продолжается уже пять лет. Пять лет Майкл совершенно беспомощен, это же невыносимо тяжело.

— Я имею в виду другое. Она не такая, как раньше. Огрубела.

— Огрубела? — повторила я. Удивительная характеристика. Что-что, а огрубеть Мег никак не могла.

— Ладно, — сказала Бэби. — Я выразилась неудачно. Но что-то в ней изменилось. Очень изменилось. И пожалуй, мне она не по душе.

— Ну а я люблю ее. Люблю такой, какая она есть… как бы она ни изменилась. В самом деле, Бэби, вы меня удивляете.

Я попыталась рассмеяться. Забавно ведь.

Бэби не шелохнулась. Лицо у нее даже не дрогнуло. Потом она сказала:

— Вы же с детства были неразлейвода, верно?

— Не то чтоб неразлейвода, но дружили. Всегда.

— Кое-кто говорит, вы единственная ее подруга.

— Кто вам это говорил? — спросила я.

— Земля слухом полнится. Люди замечают такие вещи. Она, конечно, частенько разговаривает со мной, просит зайти и присмотреть за ним, но в остальном разговаривает только с вами. Вы разве не заметили?

— Нет. Не заметила.

Это была чистая правда. Я не заметила. Мне казалось, Мег все та же.

Вернее, была все та же, пока я не застала ее на пляже в разгар потасовки с мальчишкой.

— Можете оставаться при своем мнении, — сказала Бэби.

— Я так и сделаю.

— Я просто высказала свои наблюдения… — закончила Бэби. — Вот и всё.

Тут вернулась Мег с Майклом.

— Мы с Ванессой пойдем выпьем по рюмочке. Будем в баре.

Она направилась к выходу и исчезла за дверью, прежде чем я успела встать.

Бэби посмотрела на меня.

— Теперь вам понятно, что я имею в виду?

Куда уж понятней! Но я промолчала.

Только наклонилась к Майклу, поцеловала в макушку и сказала:

— Мы скоро придем.

87. Я чувствовала себя обманутой, ведь Мег не сказала мне, что́ стащил мальчишка. В общем-то, я пошла искать ее, просто чтобы избавиться от собственных потаенных опасений. И прекрасно понимала, что даже самые близкие друзья вправе не выдавать свои личные секреты. И все-таки чувствовала себя обманутой.

В тюрьме такая штука, как личная собственность, не существует — даже в недрах самых глубоких карманов. Ни тела своего не утаишь, ни его отправлений, ни его желаний, ни его идиосинкразий, слабостей или сильных сторон. Это попросту невозможно. Вся жизнь как на ладони. Разве что мысли худо-бедно защищены от вторжения посторонних. Но зачастую и мысли не спрячешь. Причина ясна: в тюрьме любой секрет — даже скромность, даже задумчивость — представляет собой угрозу. Взять, к примеру, Мойру Ливзи. Что она прячет? Почему не покажет нам? О чем она думает? Почему не расскажет? Неустановленное, неназванное — все что угодно — может навлечь на человека страшную опасность. Однажды мы потеряли одну женщину — она расхворалась и умерла, потому что не сказала нам, что с ней. Страдала бедняжка ужасно. Мы пытались помочь, но все время задавали не те вопросы. Сперва думали, что она просто туповата, потом — что она нарочно над нами издевается, отказываясь отвечать. В результате только после ее смерти выяснилось, что болезнь была врожденная и она этого стащилась. Духу у нее не хватило сказать нам. Могли бы и догадаться, но даже не подумали о ее гордости.

Спокойно. Спокойно.

88. Мег молчала, и в конце концов я не выдержала.

— Ты правда хочешь выпить?

— Да. Большой, высокий стакан двойной «кровавой Мэри», а на закуску соленый арахис. Посмотри на меня, Несс. Я вся взмокла. Наверняка не меньше фунта соли потеряла!

Она остановилась посреди лужайки, на полпути от пендлтоновского пандуса к ступенькам террасы, и широко раскинула руки, показывая мне, как она изменилась. Но я никаких перемен не заметила. Все та же Мег, сильная, полная жизни.

— Ох и нахальный мальчишка! — рассмеялась она. — Набросился на старую, беззащитную женщину!

Я тоже засмеялась, думая: слышала бы тебя Бэби! Мег из тех, о ком принято говорить «здоров как лошадь». И всегда была такой. Крупная, высокая, она гордилась своей статью и никогда не пыталась ее маскировать. Летом 1938-го, еще в бытность свою Маргерит Макей, она разом покорила сердца всех парней и мужчин в «АС», появившись на пляже в олимпийском купальнике безупречного покроя. Не останавливаясь, прошла по воде на глубину (прилив только-только начинался), провожаемая всеми взглядами и всеми мужчинами.

Тем летом ей исполнилось восемнадцать — мне тогда было почти тринадцать, и я видела в ней образец настоящей женщины. Главное, она всегда оставалась самою собой. И ее абсолютно не интересовало, сколько голов она вскружила. (Хотя знала, что вскружила!) Ходила себе независимая, беспечная, хозяйка роскошного тела, и сохранила эту беспечность по сей день, а ее волосы и кожа непререкаемо свидетельствовали об отличном здоровье. Будь на месте Мег любая другая женщина, все бы с ума посходили от зависти. Но ничто в характере Мег и в ее поступках никогда не возбуждало ни зависти, ни недоброжелательства. Единственный изъян, который мне вспоминается — да-да, вспоминается очень отчетливо, — это раздражающая уверенность в собственном предназначении. Прежде чем покинуть этот мир, она непременно излечит его от многих недугов! О, чего она только не достигнет с ее-то талантом!

От природы она обладала огромными способностями к науке. И в свое время они снискали ей несколько грантов — в Гарварде, в Йейле, в Кембридже и в Тюбингене. (Она проучилась год в Йейле, а затем отправилась в Тюбинген. Оттого-то война и застала ее в Германии. Для нее, канадки, война началась в сентябре 1939-го. Но это совсем другая история.)

По сию пору Мег сохранила врожденное актерское чутье, подсказывающее, как надо двигаться и как себя держать. Я не имею в виду броскость. Совсем наоборот. В толпе она выделяется благодаря спокойствию. Но временами в спокойствии чувствуется близость бури. Что-то всегда утаивается. Вчера я бы сказала — что-то примечательное. Просто примечательное. Сегодня — сейчас, когда пишу, — я скажу иначе: что-то опасное. Та вспышка на пляже — особенно принимая во внимание, как хорошо она все годы Майкловой болезни скрывала всю свою боль и гнев, — была совершенно неожиданной и совершенно на нее непохожей. В этом смысле Бэби целиком и полностью права.

Мег всегда отличалась недюжинной силой. Она вполне могла бы стать пловчихой, если бы пожелала. Плавание — единственный спорт, каким она, по-моему, когда-либо занималась, — но и он не пробуждал в ней азарта; ей никогда не хотелось побеждать, выигрывая секунды. Только — выигрывая дистанцию. Дальше, но не быстрее! — вот подходящий для нее девиз. В последнее время ее физические силы скорее возросли, чем уменьшились, благодаря уходу за Майклом. Она брала его на руки, сажала в кресло и вынимала оттуда, возила это кресло всюду, где они побывали за эти пять горьких лет. Плечи Мег, запястья, ладони явственно и пугающе говорили о том, какую страшноватую силу она приобрела. И о том, с какой нежной сдержанностью ее использовала. Майкл похож на высохшего, изголодавшегося ребенка, а сейчас, когда близок конец, едва ли не на зверька, ужасно обезображенный — кожа да кости, седой, прозрачный. Сила и нежность, которые требуются, чтобы поднять это существо и смягчить его страшную боль, — вот что в первую очередь сообщает Мег жутковатый и противоречивый ореол невероятного спокойствия.

Мы поднялись по ступенькам.

Свернули направо и пошли к сетчатой двери бара. А когда открыли ее, я замерла на пороге, не в силах шагнуть внутрь.

Там сидел доктор Чилкотт. С Арабеллой Барри. И с Люси Грин.

89. Я так тесно сосуществовала с призраком доктора Чилкотта, витающим на этих страницах, что у меня даже мысли не мелькнуло, что Мег, не в пример мне, вовсе не изумится его присутствию. При виде Чилкотта для меня было совершенно естественно отвернуться, и я не могла понять, почему Мег продолжает идти к стойке. Секунд через пятнадцать, опомнившись, я последовала за ней.

Будь здесь хотя бы побольше народу. Вот бы все-все именно сейчас надумали отметить появление айсберга и десятки людей — причем желательно незнакомых! — устремились в бар, чтобы нам пришлось пробиваться сквозь толпу. Но нет. Три столика из дюжины пустовали, и Мег направилась прямиком к ближайшему от Таддеуса Чилкотта, Люси Грин и Арабеллы.

К счастью, голос вернулся ко мне прежде, чем она села.

— Давай сядем вот здесь, — сказала я, усаживаясь в кресло ближе к террасе. — Если подует хотя бы легкий ветерок, мы сразу его почувствуем, через окно.

Мег нехотя подошла и села радом, она бы предпочла остаться ближе к стойке.

— Нам придется подписать счет, — сказала она. — Я не взяла кошелек.

Бармена зовут Робин. В Мэне барменом может работать только тот, кому уже исполнилось двадцать один, — вот почему Робин студентом не был. Парень лет двадцати пяти, с мягким голосом, он пользовался большим успехом у женщин. Особенно у пожилых. Мег старалась привлечь его внимание, но безуспешно. Зато привлекла внимание Арабеллы и ее гостей.

Арабелла кивнула нам.

Пришлось кивнуть в ответ — ведь это была Арабелла.

Она наклонилась к своим гостям и что-то им сказала — явно по поводу нашего присутствия.

Я молила Бога, чтобы доктор Чилкотт не обернулся. Зачем, ну зачем я выяснила, кто он такой! Я не хотела знать, почему он здесь. Не хотела знать, почему Арабелла вызвала его сюда из другой гостиницы и что собиралась ему сказать. Она всегда без промаха бьет в становую жилу, в замковый камень, в несущее звено — знать об этом и видеть, как увлеченно она беседует с этим гнусным типом, было, мягко говоря, неприятно и страшновато. Ведь как-никак он один — покамест — оказался в средоточии тайны, окружавшей смерть Колдера. Его появление у нас на пляже после этого события иначе как зловещим не назовешь. И его присутствие здесь, в баре, да еще в таком обществе, опять же не сулило ничего хорошего. Люси Грин — лично я терпеть ее не могу — имеет большой вес на Мысу. Ее муж Дэниел в настоящее время добивается — и как будто бы успешно — важного министерского поста в администрации президента Уорнера. Амбиции у Люси гигантские, в обществе она мнит себя этакой законодательницей. Ее деньги, нажитые на канадских рудниках, оплатили Дэниелово восхождение наверх. На Мысу ее прозвали Люси Банкнот. Мерседес Манхайм — ее заклятая врагиня, и их соперничество вошло в легенду. К огромному моему сожалению, Люси пребывает у меня перед глазами вот уже без малого сорок лет.

— Кто этот человек? — спросила Мег.

— Какой человек?

(Словно это предотвратит дальнейшие вопросы!)

— Который сидит с Люси и Арабеллой.

— Ты видела его вчера вечером на пляже.

Слава богу, Робин наконец-то идет к нам, принять заказ.

— Точно, — сказала Мег. — Он еще назвался доктором.

— Совершенно верно.

Для Мег полномочия доктора Чилкотта — пустое место. То, что он спас жизнь нашему президенту, ее мало интересует, если интересует вообще. У нее это может, как ни странно, вызвать разве что неприязнь к нему. Мег никогда не скрывала своего отношения к нашему республиканскому чудотворцу. Уорнер и идеи, которые он провозглашает, абсолютно для нее неприемлемы. По этой самой причине она терпеть не может Люси и Дэниела Грин. И особенно ее злит, что Люси тоже канадка.

Робин как раз подошел к нам, вытер столик полотенцем, разложил подставки, поставил мисочку с арахисом.

— Для миссис Риш двойную «кровавую Мэри», — сказала я, — а мне двойной «вирджин».

Мег запрокинула голову и громко расхохоталась.

— Роз Аделле надо было умереть, чтобы ты глазом не моргнув могла заказать двойной «вирджин», Несс!

Так бы и убила ее! Не за то, что она сказала, а за оглушительный хохот.

Теперь Таддеус Чилкотт просто не мог не обернуться к нам. Арабелла — его визави — выпрямилась еще больше, чем требовал корсет. Кошмар! Женщина позволяет себе так, громко смеяться! В баре! Днем! Судья Макей, отец Мег, просто умер бы со стыда.

В дверях появился генерал Уэлч, и атмосфера разрядилась. Я заметила, как Арабелла быстро перевела взгляд на него, доктор Чилкотт тоже повернул голову в ту сторону.

Пелем Уэлч — мужчина весьма внушительного вида. Как и его жена Агнес, чьи усы заметны издалека, чуть ли не с десяти ярдов. И за все долгие годы она ни разу не делала поползновений выщипать их или хотя бы замаскировать. Более того, нашла им полезное применение, обзаведясь псевдосолдатской одеждой и солдатской походкой. Круглый год она ходит в практичных армейских башмаках, и я сильно подозреваю, что за спиной у генерал-майора военные отдают ей честь.

Арабелла, по-видимому, решила, что отнюдь не помешает представить Уэлчей доктору Чилкотту — вполне солидных канадцев, сказала бы она, улыбаясь Люси Грин, — она действительно подняла руку, указывая в их сторону, но тут доктор Чилкотт с прямо-таки шокирующей резкостью пресек ее попытку. Перехватил ее руку и в буквальном смысле слова приказал молчать. Жест был именно таков — однозначное молчите.

Арабелла откинулась в объятия кресла, попытавшись с деланным безразличием грациозно пожать плечами. Пелем и Агнес Уэлч, печатая шаг, прошагали мимо, но обошлось без приветствий.

Весьма любопытный эпизод, наводит на некоторые мысли.

Доктор Чилкотт явно хотел выяснить, что Арабелла имеет ему сказать, и ради этого готов был посидеть в относительно людном месте, однако совершенно не желал, чтобы его всем известное лицо и слишком известное имя использовали как разменную монету. Если надо, он будет сидеть здесь с Арабеллой и Люси Грин. Но не допустит, чтобы Арабелла объявляла об этом во всеуслышание. Люси, со своей стороны, проигнорировала Уэлчей, как игнорировала всех, кто не поднялся до ее эмпиреев. Пожалуй, на этом портрет Люси Грин можно завершить, добавив, что здесь, в мэнской глуши, в скромном баре милой старинной семейной гостиницы, она красовалась в шляпе. И в перчатках. Среди дня.

90. Я пошла искать Мег, чтобы облегчить душу, поделиться с нею своими открытиями — и всеми их последствиями на сегодняшний день. Но в баре поделиться невозможно. Присутствие доктора Чилкотта никак не позволяло. В конце концов, мы с Лоренсом, в частности, установили, что Чилкотт замешан в этой истории. Да и при Арабелле у меня язык не повернется обсуждать такие материи.

Не стану отрицать, мой страх перед Арабеллой Барри обусловлен главным образом ее могуществом как центральной фигуры Стоунхенджа. И конечно же коренится в моем детском ужасе перед Стоунхенджем. А отчасти связан с многолетними отношениями, соединявшими Арабеллу и мою мать. Для меня одна без другой не существует, хотя одной из них уже нет в живых.

Роз Аделла и Арабелла словно бы навсегда срослись воедино, наподобие сиамских близнецов. Что одна из них уже в могиле, не имеет ни малейшего значения. Лицо моей матери, на первый взгляд бесстрастно-пустое, остается неотступным призраком. Однако ж теперь выражает главным образом глубокую подозрительность. Сидит на плече у Арабеллы — призрачная щека возле живой челюсти — и уголком рта нашептывает Арабелле на ухо: осторожно! берегись! В присутствии этого фантома я не могла говорить об «убийстве» Колдера, как при жизни мамы не могла говорить об «убийстве» отца.

Сразу после гибели отца мама внушила себе, что он умер у нее на руках, от неведомой болезни. Она будто никогда и не видела, как он лежал под дождем. Если ей напоминали, что умер он как раз потому, что не мог ее обнять, она яростно это отрицала. На всех, кто пытался сказать ей правду, смотрела так, будто они заражены той же болезнью, которая якобы убила ее мужа. Но от чего бы отец ни умер — от пуль или от бацилл, моя мама хранила собственную тайную правду о его смерти, запрятав ее в самом темном уголке своей души. Всю оставшуюся жизнь она скрывала страх, что — поскольку мой отец любил ее — сама стала причиной его смерти. А еще она боялась, что я тоже так думаю. Любовь — вот имя его болезни.

Трагедия моей матери — да, пожалуй, и моя — заключалась в том, что никакими словами, никакими поступками я не могла ее переубедить. Все доводы, какие я могла привести ей в успокоение, она отметала прежде, чем я открывала рот.

91. Основываясь на суждении, что матери — в том числе и ненастоящие — вправе вечно присматривать за своими детьми, Арабелла более чем серьезно относилась к своей роли наблюдателя. Эта женщина могла наблюдать человека до смерти. Так она и сидела сейчас — быть может, эрзац-мать для нас всех, — не позволяя никому сказать ни слова: ни себе, ни мне, ни прежде всего доктору Чилкотту. Люси Грин сама по себе решила помалкивать.

Однако если я боялась Арабеллы, то Мег нет.

— Как думаешь, может, допьем и сходим поглядеть, как там Лили? — спросила она довольно громко. — Бедная Лил, до чего же ей паршиво — заперлась в комнате, ни к завтраку, ни к обеду, ни к ужину не выходит, даже по телефону не отвечает. По-моему, пора ее повидать, и в обязательном порядке.

Доктор Чилкотт определенно услышал, что сказала Мег. Он повернулся в кресле и посмотрел прямо на нас. А я — вот так же, как люди не в состоянии отвести взгляд от кошмарной сцены, — не смогла отвернуться. К счастью, доктор сам отвернулся и опять заговорил с Арабеллой, вот тут-то я — с ужасом — обнаружила, что из всех возможных выражений, какие я могла бы изобразить, на лице у меня нарисовалась улыбка. Благодарение Богу, Чилкотт ее не видел.

Зато Мег увидела.

— Тебе нравится этот коротышка? — спросила она. — Этот мнимый доктор с Арабеллой и Люси?

— Совсем наоборот, — ответила я, предварительно отвернувшись к окну. — Но я бы не стала называть его мнимым, Мег. Ведь он вообще-то хорошо известен в Штатах.

— Этот смешной коротышка?

— Да. Если хочешь знать, этот смешной коротышка спас жизнь президенту Уорнеру.

Она посмотрела на Чилкотта.

— Знаменитая операция по шунтированию?

— Совершенно верно.

— Этот смешной коротышка! — громко воскликнула Мег.

— Мег, прошу тебя.

Она отодвинулась от стола, откинулась на спинку кресла.

— Все доктора мнимые, — сказала она, на сей раз, однако, не повышая голоса. — Все до одного.

— Пойдем-ка навестим Лили. По-моему, очень хорошая мысль.

— Сперва выпьем, — решила Мег. — Я намерена заказать еще и настоятельно рекомендую тебе сделать то же самое. — Она снова придвинулась на край кресла, достала из кармана зажигалку и ярко-красную пачку «Дюморье».

Этой зажигалки я никогда у нее не видела — изящная газовая штучка в оправе из слоновой кости, с серебряной крышечкой.

— Ты не ее потеряла на пляже? — спросила я, совершенно бездумно.

— Потеряла?

Мег побледнела. А на зажигалку посмотрела так, словно та жгла ей руку.

— Это ее стащил мальчишка?

— Нет-нет.

— Ладно… В общем-то, дело не мое.

— Совершенно верно.

Мег успела закурить и собиралась спрятать зажигалку. Я отметила, что она едва не сунула ее в правый карман, из которого достала, в тот самый, куда затолкала то, что стащил мальчишка, а потом — на полпути — передумала и опустила зажигалку в левый карман. Другой рукой она играла на столе пачкой «Дюморье».

— Как теперь выпендриваются с упаковкой, правда? — сказала она.

Я не ответила. Сама она никогда не выпендривается. Ее «упаковка» предельно проста. Сегодня на ней была защитного цвета юбка и одна из Майкловых рубашек. Ей всегда нравились мужские рубашки, и она умела их носить. Эта была белая, с открытым воротом.

— Почему ты не покажешь мне фотографии? До смерти хочется посмотреть. — Она делала знак Робину. — Хочешь еще «вирджин», Несс?

Я покачала головой, подняла с полу холщовую сумку, поставила на пустое соседнее кресло и начала искать конверты с фотографиями.

Бар уже заполнился — все двенадцать столиков и все табуреты были заняты.

Я наконец достала все четыре толстых конверта и положила на стол.

— На некоторых тут только айсберг. Ими, пожалуй, можно гордиться. А на других…

— Смерть Колдера, — докончила Мег.

— Жутковато звучит. — Я даже растерялась.

— Жутковато, зато правда. Разве не так?

Знала бы она, до какой степени жутковато.

Робин принес Мег вторую двойную «кровавую Мэри» и забрал пустой стакан.

— Без устали фотографируете, а, мисс Ван-Хорн? — сказал он, глядя на конверты. — Гостиницу снимали?

Я не успела рта раскрыть, как Мег ответила:

— Нет, здесь вчерашние события на пляже.

— Айсберг?

— Отчасти…

— Н-да, — наугад сказал Робин, — скверная история… с мистером Маддоксом.

— Да, — кивнула я. Уклончиво.

Мег между тем раскладывала фотографии на столе, изучая их критическим взглядом. Дым сигареты вился вокруг нее. Робин пошел обслужить другой столик, и Мег принялась передвигать снимки, в порядке событий.

— Потрясающе. Снимки в самом деле очень хорошие, Ванесса. Освещение изумительное.

Я заметила, что фотографии айсберга она отодвинула в сторону и сложила стопочкой, одну на другую, а остальные разложила рядами, по порядку.

— Пожалуйста, не ставь на них стакан. Томатный сок — уже паршиво, а спиртное для фотографий вообще смерть.

Я чувствовала растущее напряжение. Мне не нравилось то, чем она занималась. Совершенно незачем выставлять мои снимки на всеобщее обозрение в баре. И вообще где угодно. Только не эти. И тем более не в присутствии Таддеуса Чилкотта.

— Может, посмотришь в другой раз? — спросила я.

Брови Мег взлетели вверх в насмешливом удивлении.

— Ну-ну! Мне ты не доверяешь! Зато Найджелу Форестеду даешь «зеленую улицу»!

Я не знала, что сказать. Она застала меня совершенно врасплох. Я не могла соврать, будто разрешила Найджелу посмотреть фотографии, тем паче у меня в спальне. Но и сказать, что не разрешала, тоже не могла. Ведь Мег тотчас смекнет, что я тогда была в комнате и слышала их разговор. Что она подумает обо мне — и о фотографиях? Разумеется, она наверняка догадалась об их важности, хотя едва ли могла догадаться, чем эта важность обусловлена.

Но мне повезло.

Джон, лифтер-певун, быстро вошел в бар, направился к нашему столику и вручил мне записку.

— Просили вам передать, мисс Ван-Хорн, — сказал он и с улыбкой добавил: — Я смотрю, вы нашли миссис Риш.

— Да. Спасибо, Джон.

Напевая все ту же песенку про айсберг, Джон зашагал прочь. Я развернула записку — просто сложенный вчетверо листок бумаги, а краем глаза пристально следила за столиком, где окопались Барри — Грин — Чилкотт, за их глазами, ушами и стетоскопами.

Сама записка была банальна.

Приходи на Выступ. Срочно. Лоренс.

Мег не обращала на меня внимания. Увлеченно изучала фотографии. Я осторожно откинулась на спинку кресла и глянула через плечо.

За сеткой, на Выступе, я увидела Лоренса. Он ждал. Спиной ко мне.

— Извини, я отлучусь ненадолго.

— Ладно, — сказала Мег, не отрывая взгляда от фотографий. — А когда вернешься, пойдем к Лили.

Думаю, моего ухода никто не заметил. Арабелла наблюдала за Таддеусом Чилкоттом, а тот наблюдал за Мег. Зря я дала ей фотографии, ох зря.

92. На террасе Лоренс сказал мне:

— Я заметил нашего друга доктора и, понятно, не мог зайти в бар. Очень рискованно, знаешь ли, сидеть в той же комнате.

Да уж, мне ли не знать.

Лоренс провел меня к креслам-качалкам, которые шеренгой стоят напротив окон семейной столовой, уставленных горшками с геранью. Красные герани; желтые качалки. Я не раз их снимала.

— Прости, пришлось вытащить тебя оттуда, — сказал Лоренс. — Кое-что случилось. Целых две вещи. Я кое-что нашел и кое-кого видел.

Руки у него дрожали.

Я хотела было сесть, но он остановил меня.

— Нет. Не садись. Ты должна пойти со мной и кое-что подтвердить.

— Что подтвердить?

— Ну… Пожалуйста, не падай в обморок, ничего не говори и не думай, что я спятил.

Такой возможности я не получила.

— Я нашел тело Колдера Маддокса.

Ноги у меня стали как ватные. Я едва не упала.

— Что-о?

— Оно до сих пор здесь.

Ох, подумала я, ситуация становится хуже и хуже. А Лоренс продолжал:

— В холле находится кое-кто, кого тебе надо увидеть. Я ждала — нехотя, но покорно.

— Колдеров шофер вернулся, Ванесса. А с ним кое-кто еще.

Внезапно я догадалась, кого он имеет в виду.

— Жена Колдера?

— Да.

— О, Господи.

— Она в холле. И спрашивает про… Я опять догадалась.

— Про Лили Портер. Лоренс кивнул.

— Жена приехала повидать любовницу. Черт.

Я села.

На сей раз Лоренс не мог и не стал меня останавливать.

Я оглянулась на бар. Мег по-прежнему изучала мои фотографии. Как же быть? Мне хотелось вызвать ее оттуда, но как? Что бы я ни сказала, наверняка будет для доктора Чилкотта подсказкой. Так что придется оставить Мег там, вместе со снимками. И молиться.

93. Чего я хотела — защитить миссис Маддокс от Лили Портер или Лили Портер от миссис Маддокс? Сидя в безопасности своей качалки, я думала, что это вряд ли имеет значение. Лоренс сказал, что тело Колдера до сих пор здесь. И если кто сейчас нуждается в защите, так это наверняка я. На миг мой рассудок парализовало.

Видения, мелькавшие перед глазами под влиянием услышанного, были одно диковинней другого. Таинственная блондинка нападает на майамскую знаменитость над телом брошенного мужа! И наоборот: Майамская знаменитость нападает на таинственную блондинку над телом восьмидесятилетнего любовника! Не знаю, откуда я взяла или почему решила, что миссис Маддокс непременно должна быть блондинкой, — но душевное состояние, порождающее сценарии, полные восьмидесятилетних любовников и знаменитостей, запрограммированных на нападение, едва ли можно корить за банальность фантазии.

Следующая реплика Лоренса оказалась довольно-таки неожиданной.

— Ты приняла пилюлю? — спросил он.

— Да, — ответила я, — и больше мне нельзя. В смысле, пилюль. — Посмотрела на него и попыталась улыбнуться. — Я что, так плохо выгляжу?

— В общем, да. Бледная очень.

Слишком много всего происходило. Вот и всё. Мыслями я по-прежнему была в баре, с Мег, но тело мое находилось на Выступе, с Лоренсом. И я не могла понять, что происходит на самом деле.

— Совершенно не представляю себе, что нам делать, — сказала я. — Совершенно не представляю. Ты уверен, что мы правы, Лоренс? Ну, то есть вдруг мы ошибаемся? Может, еще интереснее, если мы ошибаемся, разве нет?

— Не знаю, что ты имеешь в виду под «ошибаемся», — сказал он.

— Ну, — я кивнула через плечо, на гостиницу, — эта женщина в холле, про которую ты думаешь, что она миссис Маддокс, может, она просто приехала опознать тело. Может, она просто…

— Ее привез шофер, Ванесса.

— Ну и что? Разве он не ее шофер? Семья и все такое прочее…

— Сама подумай, что ты говоришь.

— Не хочу я думать, что я говорю. Я вообще ничего не хочу.

— По телефону ты сказала, что у тебя есть фотография колдеровского шофера.

— Совершенно верно.

— Где и когда ты ее сделала?

— Вчера, на пляже, — уже спокойно ответила я. — Конечно, ты прав. Когда шофер уходил, Колдер Маддокс был жив.

— А значит?

— Что «а значит»?

— А значит, какой напрашивается вывод? Твое заключение?

Я встала.

— Я уже говорила и повторю еще раз. Мне не хочется играть в сыщиков, Лоренс. Не хочется. Хватит с меня. Ненавижу я это.

Мимо нас прошли генерал-майор Уэлч и его жена.

— Добрый день, доктор! Добрый день, Ванесса!

— Добрый день, — прошептала я.

Лоренс невольно прыснул.

— Не смей надо мной смеяться. Я говорю серьезно.

Он подождал, пока Уэлчи покинут террасу, потом сказал:

— Ладно, Ванесса. Я смеялся над твоим «добрый день». Скажи, какой вывод у тебя напрашивается.

— Очень простой. На снимке шофер оглядывается через плечо на Колдера. Очевидно, тот давал ему какие-то инструкции… И теперь, — я бросила взгляд назад, в сторону холла, — как будто бы ясно, что шоферу было велено съездить в Бостон, в укрытие миссис Маддокс, и привезти ее нынче утром сюда. Пока он был в отъезде, Колдер Маддокс умер. Следовательно, ввиду того, что никто здесь понятия не имел ни куда подевался шофер, ни как связаться с миссис Маддокс, они прибыли сюда, ничегошеньки не зная о случившемся. Принимая во внимание эти факты, можно объяснить, почему ни в одной газете не было сообщений о смерти Колдера. Они ждали, пока будут проинформированы близкие родственники. — Я прошла в дальний конец Выступа, прислонилась спиной к перилам, скрестила руки на груди и взглянула на Лоренса. — Вот так Ты это хотел услышать?

— Хорошо, только ты допустила ошибку.

Я молча ждала продолжения.

— Ты сказала, что Колдер умер.

— Так ведь он умер.

Лоренс покачал головой.

— Его убили. Лозунг дня прежний: убийство.

Я отвернулась от него, скользнула взглядом по лужайкам.

Убит, да, убит… в этом красивом уголке, подумалось мне. Убит в надежной, приятной гостинице, где в памяти оживают лишь любящие и любимые люди, которые бесконечной бело-голубой процессией неспешно идут по лужайкам к вон тем дюнам, к океану. Выходит, все наши воспоминания — ложь. Здесь всегда присутствовало насилие. И еще я подумала: мы — благовоспитанная мафия — играем в семейные силовые игры, претендуя на звание безупречных граждан, добрых образцовых американцев. Мы помышляем только о благе нации и…

— Детектив из тебя не Бог весть какой, — сказал Лоренс.

— Знаю. Оттого и не хочу больше играть в сыщиков.

Мы оба помолчали, пока Лоренс закуривал очередную сигарету, наверно пятидесятую за сегодняшний день.

В конце концов я сказала:

— Объясни, что ты имеешь в виду, говоря, что тело Колдера до сих пор здесь. Давай рассказывай.

— Не могу.

— То есть как? — Я посмотрела на него удивленно и озадаченно.

— Чилкотт идет. Погоди минуточку.

Я машинально оглянулась и успела увидеть доктора Чилкотта и Люси Грин, мельком, поскольку Лоренс тотчас вернул меня в прежнее положение, лицом к лужайкам. Не хотел, чтобы они нас заметили.

Только услышав, как громко хлопнула дверь на обтянутую сеткой террасу, а затем и дверь в холл, Лоренс схватил меня за плечо и потащил в том же направлении.

— Ничего не говори, — предупредил он. — Просто спрячься за дверью, за колонной или где-нибудь еще. И постарайся, чтобы обзор был как можно лучше.

— Обзор чего?

— Того, что сделает доктор Чилкотт, когда увидит миссис Маддокс. И что сделает миссис Маддокс, когда увидит доктора Чилкотта.

94. Вон она — таинственная третья (и последняя) — жена Колдера Маддокса.

Она сидела в дальнем конце холла, где арки сужаются, ограничивая обзор нижней части холла и стойки портье. Слева от нее, хотя и вне поля зрения, за углом, был парадный подъезд гостиницы. По правую руку миссис Маддокс другая аркада вела в столовую. За спиной у нее находился собственно холл, выдержанный в изысканных тонах, обставленный плетеной мебелью, с китайскими вазами, полными свежих цветов.

Именно эти цветы — кружевной морковник и солнцевиды, пурпурный вербейник и темно-оранжевые лилии — послужили нам с Лоренсом отличной ширмой, заслонив наш наблюдательный пункт. Мы действовали в точности так, как действуют все сыщики в скверных, банальных фильмах: прикинулись, будто рассматриваем журналы — «Нью-Йоркер» и «Ньюсуик», — а сами глаз не сводили со своей жертвы.

Жертвой была импозантного вида женщина в бледно-зеленом костюме итальянского шелка и в шляпке-таблетке с вуалью, которая достигала ей лишь до кончика носа. Шляпка, вуаль и испанская кожаная сумочка были дымчатого цвета. Как, наверно, и туфли. Ног ее я за креслом не видела. Сидела она под таким углом, что ее профиль представал перед нами во всей красе. Только один раз, когда она повернулась, вскинув голову, и посмотрела на проходившего мимо мужчину, мы увидели ее анфас. Улыбка, которую она ему послала — хотя он не обратил внимания, — была теплая, выжидающая и дружелюбная, так что миссис Маддокс явилась полной противоположностью моей сверхагрессивной киллерше в белокуром парике.

Возраст ее тоже изрядно меня удивил. Я бы дала ей лет сорок пять; иначе говоря, она без малого вполовину моложе мужа, однако не слишком юная и не старуха. Вообще-то я ожидала увидеть одну из этих двух крайностей, а не женщину средних лет. Хотя готовность Колдера жениться на ней вполне понятна, и не только оттого, что она «красавица». Вдобавок она отличалась хорошим вкусом и умела себя подать, была как будто бы вполне умна, а также — судя по тому, как она держалась, как смотрела миру прямо в глаза, — бодра, энергична и бесстрашна.

Чего ради, скажите на милость, столь хладнокровная и самостоятельная женщина вздумала выйти за Колдера Маддокса? На мой взгляд, ни в чем — ни в ее позе, ни в манере держаться, ни в живости, с какой она временами оглядывалась по сторонам, — не чувствовалось ни малейшего намека на то, что можно бы связать с этим ужасным химиком. Ни малейшего намека.

Я обвела взглядом холл — во всяком случае, сделала такую попытку, желая установить, не видно ли доктора Чилкотта или Люси Грин. Ни того, ни другой. Не видно и Лили Портер, к которой, как полагал Лоренс, эта женщина приехала. Не заметила я и неуловимого шофера, каковой, похоже, чуть ли не все время служил живым реквизитом некой темной игры.

Ведь миссис Маддокс явно кого-то ждала и не сомневалась, что этот кто-то обязательно придет, но, с другой стороны, сказать, кто это будет — Лили, шофер, Люси Грин или Чилкотт, — было весьма затруднительно. Если в самом деле — по какой-то причине — явится совершенно другой человек, то я уж и не знаю, как объяснить, отчего она сидит столь непринужденно, столь спокойно, в полной уверенности, что она не одинока.

Дверь столовой была открыта, и большинство тех, кто в эту пору обедал, уже сидели по местам. Слышалось звяканье столовых приборов и фарфора и негромкий, ровный гул обеденных разговоров, совершенно несравнимый с басовым рокотом голосов за ужином или с тихим утренним хмыканьем. (Я, понятно, имею в виду трапезы без детей.)

Из столовой пахло дынным салатом и лангустовым супом, домашними булочками и томатным желе, цыплятами по-русски и супом из водяного хрена, охлажденными грушами с имбирем, земляничным шербетом, чаем со льдом, кофе, французскими сигаретами. Вот когда я сообразила, что ужасно проголодалась. И, чтобы отвлечься, сказала:

— Почему ты решил, что доктор Чилкотт и миссис Маддокс знакомы, а, Лоренс?

— Чутье.

— Замечательно! — буркнула я. — Доктор называется! Пожалуй, погожу пока обращаться к тебе за диагнозом очередной моей хвори.

— До сих пор чутье редко меня подводило, — заметил Лоренс. — Среди коллег меня считают лучшим… в Стамфорде, Коннектикут.

Я улыбнулась — и посмотрела на него, ожидая ответной улыбки.

Он глядел в пустой дальний коридор.

О своей репутации он сказал чистую правду. Его теории и практические методики в области гериатриипользовались широкой известностью, — во всяком случае, доктора, лечившие меня в лучших клиниках и частных лечебницах Нью-Йорка, прекрасно их знали.

— Вот он, — сказал Лоренс, чуть не во весь голос.

Таддеус Чилкотт, на сей раз без Люси Грин.

Он вышел из лифта — значит, определенно к кому-то заходил.

Кого еще, кроме Арабеллы, Чилкотт знал в «Аврора-сэндс»? Ведь сей господин уверял, что здесь он совершенно чужой, случайно съехал с дороги, заметив огни на пляже. Кого еще он знал?

Я взглянула на Лоренса — в полнейшем недоумении. Но он упорно не сводил глаз с доктора Чилкотта, который шагал через холл.

Нас, укрывшихся за журналами и вербейником, Чилкотт проигнорировал. Не ускорил шаг и не замедлил. Просто шел как человек, который точно знает, куда направляется, и уверен, что дойдет до места.

Ну вот, сейчас все решится.

Доктора Чилкотта и миссис Маддокс разделяло шагов двадцать, максимум тридцать. Никто — и ничто — не мешало им хорошо видеть друг друга. Она подняла голову, и он — хоть и не делал попыток смотреть в определенном направлении: туда, где она сидела, или не туда — не мог не увидеть ее, не слепой же.

Тем не менее ни один из них даже бровью не повел.

А ведь любой человек непроизвольно дергается даже при самом малом проблеске узнавания. Но миссис Маддокс смотрела мимо него, забыв или, может статься, воздержавшись от дружелюбной улыбки, какой награждала других прохожих.

Что до Чилкотта, то он лишь помахал рукой, коротко бросил «спасибо» Кэти за стойкой портье и ушел.

Я взглянула на Лоренса. Молча.

Он встревожился.

Они должны были заговорить или хотя бы кивнуть друг другу, поклониться либо помахать рукой. Хоть что-нибудь сделать. Быть не может, чтобы они не знали друг друга.

Все это явно мелькнуло у Лоренса в голове, заставило сгорбить костлявые плечи.

— Не верю, — сказал он. — Не верю.

— Что ж, очень жаль. Конечно, лучше бы они улыбнулись или сделали еще что-нибудь. Просто чтобы установить связь. — Но потом я добавила: — Эта женщина, Лоренс… вообще-то она может быть кем угодно. Кто нам подтвердит, что это миссис Маддокс?

— Он. — Лоренс кивнул в сторону коридора. — Смотри.

Из-за угла, от парадного входа, появился взъерошенный чернявый шофер.

Бог ты мой, парень-то красивый, только мрачный.

Он вспотел и несколько утратил свою обычную элегантность. Хотя с курткой не расстался, правда, она была не застегнута.

— Он готов, мэм, — донеслось до меня.

Значит, все-таки связь, безусловно, существует. Эта женщина — более чем вероятно — миссис Колдер Маддокс. Своим присутствием шофер, по сути, назвал ее.

Она встала со своего уютного кресла в углу и мягким, чрезвычайно интеллигентным голосом, с интонациями человека, рожденного и воспитанного не иначе как в Чарлстоне, Северная Каролина, произнесла:

— Запахи здешней столовой чуть с ума меня не свели! Слава Богу, вы наконец вернулись и спасли мой здравый рассудок!

Ну-ну!

Такого выговора я не слыхала с тех пор, как последний раз видела тетушку Питти-Пат в «Унесенных ветром».

Когда безымянный чернявый шофер, а следом и она сама скрылись из виду, издалека опять донесся певучий голос:

— Вы, наверное, проголодались, как и я.

Потом я посмотрела на Лоренса и расхохоталась:

— Кэтрин Энн Портер, оказывается, живехонька!

Лоренс, который книг не читает, ничего не понял.

Петра бы мигом смекнула.

Миссис Маддокс едва успела скрыться из глаз, а Лоренс уже бросил журнал и, огибая стол, устремился за ней.

— Мы за ней не пойдем! — сказала я, пытаясь остановить его. — Она же нас увидит!

— Не-а, она вообще не подозревает о нашем существовании.

И он припустил вперед, угловатые кости так и ходили под рубашкой и мягкой тканью брюк, кроссовки шлепали по полу, как мокрые тряпки.

Пока мадам Маддокс спускалась по ступенькам к машине, я стояла за сетчатой дверью, не желая участвовать в наглом Лоренсовом вторжении в ее отъезд. Но слышала, как она громко и отчетливо произнесла своим удивительным голосом:

— Не умер — просто в отъезде! Разве не утешительно узнать об этом, Кайл? Не умер. Нет. Просто уехал…

Кайл — шофер наконец-то обрел имя — открыл дверцу колдеровского «Силвер-Клауда», и миссис Маддокс скользнула внутрь. В жизни не видела, чтобы в машину садились с таким безупречным изяществом. Сама королева не смогла бы лучше. Я бы не удивилась, если бы миссис Маддокс помахала ручкой из своего кожаного гнездышка.

Кайл закрыл дверцу и, обогнув капот «Силвер-Клауда», приготовился сесть за руль.

Вот тут-то оно и случилось.

Лоренс стоял на ступеньках под козырьком подъезда, с непринужденным видом, будто совершенно случайно вышел на чересчур яркий свет послеполуденного солнца. Промелькнуло с полсекунды, он отлично играл свою роль — даже глаза потер, словно едва не ослеп от солнца. И в этот самый миг — слов нет, как я перепугалась, заметив это, — миссис Маддокс посмотрела на Лоренса с такой ненавистью и презрением, что я поняла (не могла не понять!): все время, пока мы околачивались в холле, она знала, что мы там, знала, почему мы там и что́ нам известно. И Кайл тоже знал — или я полная дура. Потому что он тоже смотрел.

На меня.

И тогда я сообразила, что произошло.

Все время, пока мы находились в холле, она нас дурачила — волшебной палочкой дивной позы, итальянского костюма, изысканных жестов, — переигрывала нашу игру в угадайку: как же вам интересно узнать, кто я такая, верно? И все время, пока мы находились в холле и следили за миссис Маддокс, доктор Чилкотт был наверху. Поднялся наверх и спустился, вышел из лифта прямо на глазах у нас с Лоренсом, и я еще подумала: кого, интересно, он тут знает?

И совершенно не подумала — в том числе когда сострила насчет Кэтрин Энн — о нашей собственной Портер.

О Лили.

95. Мои пальцы столько лет толкали затянутые сеткой двери этой гостиницы, что, куда бы ни шла, я могу вызвать в памяти это осязательное ощущение. Мягкость. Не как в иных местах, где сетка шершавая, металлическая, ощетинившаяся проволочными остриями, которые так и норовят вонзиться в нежную кожицу под ногтями, оставляя ранки, которые упорно не желают заживать. Сетка в дверях «АС» — а возможно, вообще в дверях штата Мэн или даже всей Новой Англии — больше походит на упругую ткань, и если нажимать с силой, на ней остаются вмятины. Вот чем запомнилась мне та минута, когда я подумала, что Лили Портер может грозить опасность. Мои пальцы были прижаты к сетке широкого дверного проема, и я чуяла запах пыли, поднявшейся над подъездной дорожкой, когда «Силвер-Клауд» тронулся с места, — запах пыли, выхлопных газов и лобелии.

Лобелии всевозможных оттенков голубого и синего свешивались изо всех ящиков террасы, а все оттенки голубого и синего соединялись с Лили Портер. И не знаю почему, но я снова — как при мысли о Мойре Ливзи — испугалась. Может статься, виной тому была только пыль или тот факт, что мои пальцы прижимались к сетке. Или же вид миссис Маддокс за пуленепробиваемыми стеклами «роллс-ройса», который умчал ее прочь. Или платье Лили, с развевающимися рукавами разных оттенков голубого и синего.

Что такое предчувствие, я знаю лишь теоретически. У меня никогда не бывало предчувствий. Мне знакомы только предзнаменования.

— Лоренс?

Лоренс, не слушая меня, шагнул на дорожку и козырьком приставил руку к глазам.

— Лоренс?!

Но он упорно не желал услышать меня, смотрел, как «Силвер-Клауд» обогнул затененную парковку, миновал бело-серые стены коттеджа «Барри» и исчез, свернув на съезд к пайн-пойнтскому шоссе.

— Лоренс, пожалуйста!

Я толкнула сетчатую дверь, вышла на крыльцо.

— Тише! Успокойся, Ванесса!

Я замолчала, спустилась по ступенькам, подошла к нему и стала смотреть в ту же сторону, щурясь от яркого, ослепительно белого света.

Лоренс явно прислушивался к удаляющемуся рокоту «роллс-ройса».

Интересно, видел ли он лица людей в машине перед самым их отъездом? Видел ли то, что видела я, — их серьезную настороженность и ненависть к нам.

Рокот мощного, безукоризненного мотора затих вдали, но не совсем. Мы слышали, как он то умолкал, то возникал вновь, и вновь умолкал, и вновь возникал, потому что машина петляла по извивам подъездной дороги, слышали, как она приостановилась у развилки, где мы тоже приостанавливались и угодили в аварию.

— Лоренс, — сказала я шепотом.

— Погоди! — отмахнулся он. — Погоди…

Он сделал несколько шагов и замер обок портика.

Я пошла следом.

Мы ждали.

И — услышали.

Второй автомобиль. Взревел движком.

Лоренс поднял руку и даже вытянул один палец.

Я затаила дыхание.

А затем звук двух моторов, автомобили рванули с места и свернули (Лоренс в ожидании растопырил все пальцы) — куда? Направо, к Холму Саттера, или налево, к «Пайн-пойнту»?

Налево.

Лоренс расслабился, опустил руку.

Повернулся ко мне и просиял.

— Ну вот. Теперь мы знаем, что имел в виду шофер Кайл, когда сказал: «Он готов, мэм».

— Доктора Чилкотта.

Лоренс кивнул.

— Он имел в виду, что добрый доктор будет ждать их у выезда на шоссе.

— Сплошной спектакль — специально для нас.

— И ведь они не просто великолепно сыграли свои роли, у них все было рассчитано с точностью до секунды. Два момента, Ванесса: Кайл ждал за этим вот углом, возможно, черт побери, все то время, пока мы были там, и появился, как только ушел Чилкотт.

— Не пойму я, чему ты радуешься.

— Да ни капельки я не радуюсь, ни капельки, Ванесса. Просто теперь все обрело смысл. То есть никакая тут не сумятица, не сумбур… когда не знаешь, что будет дальше… а самая настоящая операция. То есть все это — все! — было тщательно спланировано.

Я умоляюще протянула к нему руки, словно отстраняясь от его энтузиазма.

— Теперь мне можно сказать?

— Конечно. Давай.

Он все еще слушал вполуха — полуотвернувшись, закуривал очередную несносную сигарету, несносную вдвойне, потому что сперва он выуживал из кармана новую пачку и сдирал с нее целлофан, а потом долго искал спички.

— Давай. Давай, — повторил он.

— Ты обратил внимание, что этак с полчаса назад или около того именно ты сказал, что миссис Маддокс спрашивала про Лили Портер?

Лоренс посмотрел на меня так, будто, упомянув о Лили, я упомянула абсолютно постороннего человека.

— Лили Портер, — сказала я, — была названа как причина визита этой женщины. По крайней мере, ты привел мне эту причину.

— Да. Я слышал, как об этом говорила сама миссис Маддокс.

Он наконец-то достал сигарету и закурил.

— Ладно, Лоренс, давай дальше! Что из этого вышло? Лили вообще появлялась, а? А миссис Маддокс поднималась наверх повидать ее? Нет, Лоренс. Лили Портер не появлялась, и красотка миссис Колдер Маддокс никуда не уходила! Зато я скажу тебе, кто уходил. Доктор Чилкотт. Верно?

— Ну и что?

— Как «ну и что»?! — Я очень рассердилась и сердито отступала вверх по лестнице к дверям гостиницы. — Где Лили, Лоренс? Вот что я тебе скажу. Где Лили Портер?

Лоренс догнал меня и схватил за руку, чтобы не дать мне отвернуться.

— Ванесса, я не знаю… и меня не интересует, где Лили Портер. Пока не интересует.

Я попыталась вырваться.

— Подожди, Ванесса.

Я во все глаза смотрела на него: похоже, он сошел с ума. Как у него язык повернулся сказать, что его не интересует, где Лили Портер? Как он мог? Вдруг с ней что-то случилось?

Лоренс явно прочел все это у меня на лице и выпустил мою руку.

— Я хочу, чтобы ты пошла со мной, — сказал он, чуть слишком ровным голосом. — Ты должна.

— Пора обедать. Я проголодалась. И у меня назначена встреча с Мег.

Нет уж, о Лили лучше не вспоминать. Вон как он стиснул мне запястье, до сих пор болит. Мне хотелось уйти от него. Хотелось, чтобы он успокоился, пришел в себя.

Увы.

Лоренс уставился на свои ужасные кроссовки и сунул руки в карманы, словно уверяя меня, что насилия больше не будет.

— Я только хочу, чтобы ты прогулялась со мной в Дортуар. Вот и все, Ванесса. А потом…

Я замерла.

— Сперва ты говоришь, что мне нужно только пойти с тобой в Дортуар, и все. А в следующую секунду заводишь речь о том, что я должна сделать что-то еще. Нет, Лоренс. Нет.

— Но… я имею в виду труп Колдера. Мне необходим свидетель.

Когда он произнес слово «свидетель», сетчатая дверь открылась, едва не ударив меня по лицу. Я еле успела посторониться — на пороге возникла Люси Грин и направилась вниз по лестнице. За нею проследовала Арабелла. Обе зашагали к автостоянке.

— Привет, — сказала я Люси.

— О-о, привет, — отозвалась она, но таким тоном, будто мы незнакомы. Арабелла же вообще промолчала.

Когда они отошли на безопасное расстояние, я сквозь сетку заглянула в холл. Там царила прохлада. А здесь было сущее пекло.

— Прошу тебя. — Лоренс опять взялся за уговоры. — Ты не понимаешь.

Совершенно верно. Я не понимала.

И стояла как каменная.

— Продолжай. Убеди меня.

— Нельзя допустить, чтобы это сошло им с рук, Ванесса.

Помолчав, я спросила:

— Что «это»?

— Помнишь, — сказал он, глядя в сторону «Росситера», где Петра как раз вышла на террасу, с пивом в одной руке и «Смертью в Венеции» в другой, — исчезновение Джимми Хоффы?

— Конечно, помню. Его убили.

— Убили?

— Да. Убили и…

— Да?

— Джимми Хоффу убили, Лоренс. Это все знают. Убили и избавились от трупа.

— Убили и избавились от трупа…

— Да. — Я прихлопнула муху.

Петра расположилась на своей уютной террасе, посмотрела на океан. Я видела, как она вздохнула — с удовлетворением, — открыла книгу, глотнула пива. Интересно, почему Лоренс — раз уж ему так хочется играть в Шерлока Холмса — не выбрал ее на роль доктора Ватсона. Может, она слишком много читала и взяла бы над ним верх?

— Откуда ты знаешь, что его убили?

— Кого?

— Хоффу.

— Потому что он был убит. Это общеизвестно.

— Может, и общеизвестно — однако трупа никто не видел, Ванесса.

— Ну хорошо, Лоренс. К чему ты клонишь?

— По-моему, они опять сделали то же самое. Возможно, сделали то же самое и теперь готовятся ликвидировать еще один труп. Колдера. Только вот…

Я ждала.

— По-моему, не придумали пока, как это сделать. Да, пока. И поэтому… он лежит в Дортуаре.

Я глубоко вздохнула, прищурилась и, глядя на океан, подумала о том, что бы могло случиться, пропусти я сказанное мимо ушей. Подняла руку, ладонью заслонила глаза от слепящего блеска айсберга.

Айсберг.

Айсберг, про который мать малыша Терри Непоседы говорила, что на рисунке «кой-чего недостает». Во всяком случае, смысл был такой. «Кой-чего недостает… надо вот так». И подрисовала сама, ярко-зеленым.

Внезапно я прямо воочию увидела миссис Маддокс, как она — маленькая, безукоризненная, в итальянском костюме зеленого шелка — сидит у нас в холле, улыбается незнакомцам у нас в холле, в холле нашей… моей гостиницы, по которому ее муж только вчера прошел навстречу смерти.

— Ладно, Лоренс, — сказала я. — Ладно. Если я уступлю твоему нелепому капризу, пойду в Дортуар и осмотрю эти подозрительные останки, тогда ты — сразу после того как я их осмотрю — уступишь моему нелепому капризу и пойдешь со мной в комнату Лили Портер?

— Конечно, пойду. Конечно.

Я спустилась на дорожку.

— Тебе не кажется, что надо бы помахать Петре? Она ведь наблюдает за нами.

— Знаю, что наблюдает, — ответил Лоренс. — Сам ей и велел.

Ах, вот как Значит, он ее завербовал.

Вероятно, на роль миссис Хадсон.

...

96. В ранние послеобеденные часы Дортуар либо пустует, либо в нем обитают немногие отдыхающие члены персонала. Большинство студентов в это время дня идут после смены на пляж и спят себе там, жарясь на солнце. Я, правда, слышала далекие звуки радио, когда мы подходили к старой постройке, но во всем остальном она казалась необитаемой.

Рассказывая про Дортуар, я забыла упомянуть, что он служит не только жильем, там помещается еще и прачечная-автомат, которая распространяет очень приятные — по крайней мере, для меня — запахи мыльной воды, отбеливателя и чистых простынь. После лагеря все свидетельства чистоты — начиная от звука воды в душе и кончая запахом прачечной — стали величайшими удовольствиями моей жизни.

Двор по фасаду укрыт тенью огромных каштанов, и я не припомню случая, чтобы, вступая под их сень, не вспомнила строки: Под раскидистой кроной каштана / деревенская кузня стоит. Ощущение прошлого в их присутствии очень обостряется.

Лоренс желал полной непринужденности. И с этой целью устроил целое представление: со стороны казалось, будто он ведет оживленную беседу. На самом деле ничего подобного. Он рассказывал мне — вполголоса, — как наткнулся на тело Колдера, но сопровождал свой рассказ множеством совершенно неподходящих жестов и гримас, улыбок и смеха.

— Ты, наверно, помнишь, а может, и нет, что, когда сегодня утром звонила насчет фотографий, я не сразу подошел к телефону?

— Да, помню. Вдобавок ты запыхался.

— Верно. Мы с Петрой собирали белье в стирку.

— Собирали белье? И от этого ты запыхался? Со мной такого не бывает.

— Ну, может, тебе не приходится таскать узлы вверх-вниз по лестнице, Ванесса. А мы как раз таскали. Стирать была очередь Петры. В смысле принести белье сюда и дежурить возле машин. Она никогда не возражает — у нее всегда есть что почитать, и шум воды ей нравится. Думаю, действует как успокоительное. Ну так вот, она сидела тут с книжкой и вдруг почувствовала, будто потянуло холодом.

— Холодом? В такую-то жару?

— Она подумала точно так же. Решила, что все это как-то глючно. Встала и пошла посмотреть.

— Глючно?

— Ну, странно… необычно. Может, внезапный ливень или там буря… Вышла и видит: фургон со льдом…

Мы уже добрались до дверей прачечной и стояли у входа.

— Фургон со льдом? — переспросила я. Таких фургонов я не видела и не слышала о них Бог весть сколько лет.

— Они до сих пор есть в национальных парках и тому подобных заведениях, — сообщил Лоренс. — И я, пожалуй, догадываюсь, откуда взялся этот. Дальше к северу на побережье расположено несколько таких парков. Петра, по обыкновению, не стала вступать в разговоры с этим парнем, вернулась в прачечную и снова стала читать.

— В разговоры с каким парнем?

— С шофером.

— А-а.

— Короче, парень долго громыхал и бранился, а потом возник в дверях… не здесь, а вон там. — Лоренс кивнул на черный ход. — И говорит Петре, ведь она была тут совсем одна: «Может, распишетесь в получении?» Ну, Петра, само собой, отказалась: «Нет, не могу. Я ничего не заказывала. Идите в контору».

Лоренс сделал паузу — примерил на себя роль здоровяка шофера, — потом сказал:

— «Недосуг мне по конторам шастать, дамочка. Спешу я». Петра и подписала. Подумала, наверно, что лед заказали ребята — для вечеринки или просто чтоб остудить Дортуар. Но, заглянув в накладную, мысленно ахнула: Господи, что-то больно много льда ребята закупили! Счет был на двести с лишним долларов!

— Боже мой!

Мы как раз подошли к черному ходу и выбрались на аллею за Дортуаром, где большинство студентов паркуют свои раздолбанные машины, велосипеды и мотоциклы.

— Петра заинтересовалась, что и говорить… вышла на аллею, как раз вот тут… — сказал Лоренс.

Мы теперь повторяли ее путь.

— …и увидела, что в одном месте земля явно мокрая, вот здесь. — Лоренс показал где.

Я присмотрелась.

Земля уже совершенно высохла. Зной быстро расправился с влагой, сколько бы ее здесь ни было. Но дверь, куда шофер занес привезенный лед, разумеется, осталась на месте, прямо перед нами. Обыкновенная дверь, какие бывают в конюшнях, раньше ею наверняка пользовались конюхи, когда ходили к лошадям. Такие двери еще называют голландскими, они состоят из двух половинок — верхней и нижней; открыв верхнюю, можно проветрить помещение, однако ж оставить собак за порогом. Сейчас обе половинки были закрыты.

Причем заперты на висячий замок.

— Насчет замка не волнуйся, — сказал Лоренс. — Я мигом справлюсь — докторская сноровка.

С этими словами он достал какой-то устрашающий инструмент и принялся ковырять в замке, который уже через пятнадцать секунд сдался на милость специалиста.

Интересно, что еще про докторов мне неизвестно?

Мы вошли внутрь — не просто в темноту, но словно бы в пещеру, холодную, сырую, гулкую.

Лоренс затворил дверь и включил свет — зажглась одинокая голая лампочка, свисавшая с потолка. На секунду мне показалось, будто я вижу пар своего дыхания. Но то была пыль.

Мы стояли в центральном проходе между денниками, вконец обветшалыми, с проржавевшими решетками. Воздух пропах лошадьми, которые давным-давно умерли, разве что моя мама в детстве видела их живыми. Я ужасно люблю этот запах и, стоя там, прежде всего ощутила огромное удовольствие и безысходную печаль. Сколько прекрасных животных — ушли, исчезли. Десяток денников — амбар — чулан с хламом.

— Иди сюда, — позвал Лоренс.

Он прошел к одному из самых дальних денников и настежь распахнул железную решетку. Сырая ржавчина перепачкала ему пальцы.

В деннике валялись кучи старой, трухлявой соломы, полусгнившие коробки и несколько дерюжных мешков — я сразу заметила, что все это набросали нарочно, чтобы создать видимость беспорядка.

У дальней стены стоял громадный упаковочный ящик — почти как от фортепиано. Он тоже был обсыпан фальшивым мусором — слишком уж много газет, слишком много шпагата.

Я задержала дыхание, попыталась успокоиться. Мне очень хотелось узнать, что же там такое. Но совершенно не хотелось это видеть. Хватит, насмотрелась — на мертвых людей, на брошенные трупы.

Мы оба молчали. Сообразив, что часть моей миссии — следить за возможными пришельцами, я честно навострила уши, а одновременно старалась не испачкаться ржавчиной и наблюдала за Лоренсом.

Он оттащил в сторону мусор, в нарочитом беспорядке набросанный поверх упаковочного ящика, и нагнулся, чтобы, поднатужась, поднять крышку.

Справившись с этой задачей, он прислонил крышку к стене и отступил, чтобы я увидела, что там внутри.

Весьма современный и, по сути, новехонький морозильник. Бежевого цвета.

Тут Лоренс все же заговорил, но был краток.

— Боюсь, тебе придется подойти поближе. Извини.

Он откинул крышку морозильника, а я — честное слово! — сделала ровно пять шагов вперед от решетчатой дверцы денника. Вполне достаточно, чтобы увидеть и засвидетельствовать все, что угодно.

Погруженные в мелко наколотый лед там лежали бренные останки Колдера Маддокса, вне всякого сомнения. В том же мешке, куда парамедики поместили его еще на пляже, но Лоренс распустил затянутую горловину и открыл лицо.

Если не считать неизбежного изменения цвета, лицо у Колдера было почти в точности такое, каким я видела его последний раз, когда доктор Чилкотт поднял свесившуюся руку и положил ему на грудь.

Я отвела глаза и вернулась на прежнее место.

Ну-ну, думала я. Все правильно. Колдер Маддокс умер оттого, что имел врагов. Возможно, в верхах. Точь-в-точь как Джимми Хоффа.

Я слышала, как Лоренс захлопнул крышку и забросал ее фальшивым мусором.

Чувствуя холод, идущий от льда, я вздрогнула — с отвращением, невзирая на многие недели невыносимого зноя. Этот лед навевал тревогу и страх, в точности как айсберг в бухте неподалеку от нашей «Аврора-сэндс».

Я толком не знаю почему, думала я, и толком не знаю, как это произошло, не знаю деталей. Но одно мне ясно: каковы бы ни были причины и средства, Колдеровы враги — то бишь убийцы — грозят опасностью нам всем. Любой из нас может умереть и очутиться в таком вот нелепом упаковочном ящике.

Аккурат перед тем, как Лоренс закрыл дверцу денника, я напоследок бросила туда взгляд и сказала ему:

— Как понимать, что в этой истории замешан врач нашего президента? Ведь он вправду замешан. Вне всякого сомнения.

— Странным образом мой интерес ко всей этой истории связан только с Чилкоттом, — отозвался Лоренс. — Откровенно говоря, смерть старикана, — он кивнул на ящик и запер дверцу, — меня совершенно не колышет. Без него всем куда лучше.

Чудно́, подумала я, Лоренс — врач! — так относится к Колдеру Маддоксу при том что благодаря Колдеру в его распоряжении столько лекарств. Но вслух я этого не сказала, не знаю почему. Вероятно, струсила, не хотела, чтобы Лоренс подумал, будто я симпатизирую Колдеру, ведь на самом-то деле ничего подобного. Он вызывал у меня сильнейшую неприязнь — главным образом потому что был бандитом, хотя «бандит» — слабая и неподходящая характеристика для такого беспощадного человека, как Колдер. И вообще-то на самом деле я не хотела признать, что ненавидела Колдера Маддокса. Даже сейчас, когда пишу, мне хочется все это вычеркнуть.

— Нам без него отнюдь не лучше, — заметила я. — И в неприятности мы вляпались только оттого, что он умер.

Я обвела взглядом денники — их решетки и двери безжалостно напоминали о тюрьме, рождали ощущение ловушки. Менее десяти минут назад я с грустью размышляла об их замечательном прошлом. Теперь же, из-за этого упаковочного ящика, я смотрела на них совершенно другими глазами.

Среди банальных истин, какие навязывает мне смерть Колдера, можно теперь назвать и такую: все относительно.

Мы стояли в раздражающе неприятном свете голой лампочки, и вот тут-то я поняла, что за чувства еженощно гонят моего соседа Дэвида Броуди в коридор и заставляют гасить безжалостно-яркий свет, который вытаскивает наружу даже самую малую каплю паранойи.

— Рассказать никому нельзя, — обронила я. — И помощи ждать неоткуда. Полиция причастна к этому делу, как, вероятно, и правительство, и собственная Колдерова жена. Помощи ждать неоткуда, — повторила я, и голос у меня едва не сорвался.

— Помощь нам не нужна. Пока не нужна, — сказал Лоренс.

— Ну что ты такое говоришь! — воскликнула я. — А вдруг они и за нами уже следят, эти люди, кто бы они ни были?! Что тогда?

Перед глазами у меня разом нарисовался Найджел Форестед, роющийся в моих вещах, выворачивающий наизнанку сумочки, опорожняющий шкаф. Вспомнились мне и агенты спецслужбы, которые выпытывали Джоуэла о Колдере, а Франки — обо мне.

— Если хочешь знать, мною они уже интересуются. Эти люди, кто бы они ни были. — И я рассказала о джентльменах, которые приходили с вопросами. — Какое отношение, на их взгляд, я имею к этой истории? К смерти Колдера?

Лоренс ладонью отвел волосы со лба.

— Ну, что это твоих рук дело, они точно не думают.

— А что же они в таком случае думают?

Он посмотрел на меня — как я теперь понимаю, именно с таким видом, с безнадежной усмешкой, он обычно сообщает пациентам самые скверные новости — и сказал:

— По-моему, они думают, ты знаешь, кто это сделал.

— Но я понятия не имею. Ты же знаешь.

— Да, я-то знаю. А они нет.

Я подняла воротник и, глядя себе под ноги, спросила:

— А ты знаешь, кто это сделал?

Он, как всегда неуклюже, переступил с ноги на ногу. Засунул руки поглубже в карманы.

— Да. Пожалуй, да.

— Ну?

— По-моему, Чилкотт.

Я посмотрела ему в лицо. В этом странном металлическом свете оно казалось застывшим и холодным, как лед в кошмарной морозильной капсуле Колдера.

— Не знаю, как он это сделал. Пока не знаю. Но непременно выясню… и прикончу его.

После долгого молчания я наконец сказала:

— Почему ты его ненавидишь? В смысле Чилкотта?

Лоренс вынул одну руку из кармана, подергал за шнурок, привязанный к цепочке выключателя.

— Всю ненависть можно объяснить одной фразой, Ванесса… Вон там в морозильнике лежит мертвец. Он и тот человек, который, как мне кажется, убил его, использовали друг друга, чтобы прибрать к рукам очень важную сферу медицинской практики в нашей стране. Один производил сильнодействующие препараты — второй их проталкивал. Проталкивал в связи со своими чудо-операциями по шунтированию. Обычным докторам, которые пытаются спасать обычных пациентов в обычных условиях, тоже доставалось. В смысле, их отпихивали в сторону.

— Прости. До меня не дошло, что Чилкотт нанес тебе ущерб.

— Не мне лично. Он не приходил ко мне в клинику и не говорил: убирайтесь! Он говорил это моим пациентам. А стало быть, мне лично мог и не говорить. Президент, который ходит, разговаривает, дышит, улыбается, — аргумента лучше просто быть не может. Мандат с большой буквы.

— Ты говоришь так от зависти, — поневоле сказала я, ведь, похоже, это была правда.

— Нет. Не от зависти. От горечи. Работать иной раз просто невыносимо тяжело. У меня масса собственных пациентов, которые ходят, разговаривают, дышат, улыбаются, Ванесса. Только они не стоят в одном ряду с Оуэном Уорнером, президентом Соединенных Штатов.

— А какая разница? Они все живы. Включая президента.

— Так нам говорят. Так говорят.

— Господи, о чем ты?

— О том, что у меня выживаемость выше, чем у Чилкотта. Потому что не завышена с помощью сильнодействующих препаратов.

— О-о. — Я растерялась. — Ты хочешь сказать, что президент умрет?

— Да. Но, сказать по правде, дорогая… — Лоренс намотал шнурок на палец, — мне наплевать.

Он усмехнулся.

Лучше бы он не усмехался. Ведь эта усмешка делала его таким же, как все остальные. Очередным мстительным ничтожеством.

— Может, пойдем? Мне необходимо уйти отсюда. Сию же минуту, — сказала я.

Лоренс выключил свет.

К выходу мы направились впотьмах.

97. Пришел Лоренсов черед исполнить мою прихоть.

Лили.

Начали мы с того, чего я раньше никогда не делала. Прошли по аллее за Дортуаром, обогнули его и вошли в гостиницу через служебный вход. Не сговариваясь. Какими соображениями руководствовался Лоренс, сказать не могу, но я поступила так от стыда.

Я стыдилась увиденного, стыдилась услышанного от Лоренса и того, на что все это намекало. А еще — да, правда-правда — мне было страшно.

Лагерное прошлое научило меня, что большая часть ужасающего и множество злодейств случаются средь бела дня. Потемки тут без надобности. Как-никак, Цезаря убили в присутствии сотни с лишним человек — между полуднем и пятью часами вечера. Именно в здешних водах, у побережья Мэна, мы видим страшенных акул, окруженных этаким ореолом ужаса. Но настоящие акулы — затаившиеся в потемках — не причиняют вреда, пока не поднимутся к свету. Господи, думала я, скорей бы уж стемнело.

Мы пробрались меж мусорными ведрами и штабелями старых картонных коробок, поднялись на кухонное крыльцо, отворили затянутую сеткой дверь — сетка грязная, лет пятьдесят не меняли, мухи об нее так и бьются — и очутились на лестничной клетке, где слышался плеск воды в мойке и прямо-таки оглушительный лязг кастрюль и сковородок. И еще там кто-то пел:

Иные говорят, что сердце — колесо: Не починить, коли погнешь его. Моя любовь к тебе — корабль, что в волнах тонет, И сердце в бездну вместе с ним уходит.

Я шла впереди, Лоренс за мной, и, когда мы добрались до площадки третьего этажа, я уже изрядно запыхалась. Помедлила, опершись ладонью о пожарную дверь, в ожидании, когда сердцебиение успокоится.

— Хочешь, я пойду первым? — спросил Лоренс.

Я покачала головой. Если с Лили Портер что-то случилось, я должна узнать первой.

Толкнула дверь и вошла в коридор.

Комната Лили выходила на фасад гостиницы. Мне было страшно идти мимо всех этих дверей, вдобавок неизбежно существовал риск встретить кого-нибудь — не важно кого — в коридоре. Я не хотела никого видеть и не хотела, чтобы видели меня или Лоренса. Не берусь описывать это ощущение, оно просто было, и всё тут. Прячься.

Бог весть почему, нам повезло. Может, время дня сыграло нам на руку. Было около трех. Те, кто спал после обеда, еще не проснулись, остальные сидели на пляже или играли в теннис.

В «Аврора-сэндс» большинство постояльцев из года в год селятся в одних и тех же номерах, часто в тех самых, какие занимали в детстве. Мой — номер тридцать третий — один из них. Ребенком я жила здесь с родителями, а когда мы вдвоем с мамой вернулись сюда после войны, делила комнату с нею. Теперь, хоть и осталась одна, я по-прежнему занимаю этот большой просторный номер с очаровательной ванной и прочими удобствами, какие обычно предоставляют только семейным парам.

Комната Лили расположена на третьем этаже, почти у самой лестницы, ведущей в нижний холл, и странным образом обозначена номером «2А». Комнаты под номером 2 не существует. Причины тому лежат так далеко в прошлом, что никто не сумел до них докопаться.

Сперва Лили обреталась в этой комнате с матерью, когда же Лили вышла замуж, а Мейзи Коттон умерла, номер 2А отошел мистеру и миссис Портер.

Лилин муж Франклин, как я уже писала, умер не то в 1968-м, не то в 1969-м. Никто из постояльцев, включая меня самое, не проявлял к Франклину Портеру особого интереса. По натуре тщеславный, черствый, он долго подозревался в незаконных махинациях, в 1965-м был осужден и сел за решетку. А в тюрьме умер, от рака. Юрисконсультская деятельность в какой-то корпорации обеспечивала ему недурственный доход.

Нельзя не признать, Лили держалась очень храбро. Тем летом, когда Франклина посадили, она вернулась в «АС» и дала своему стыду одну-единственную поблажку: весь сезон, в дождь и при солнце, не снимая носила темные очки. Ей тогда еще и сорока не было. Она не имела ни малейшего касательства к тем делам, что привели Франклина к гибели. А изъянов его эта преданная глупышка в упор не замечала, точно так же как впоследствии не замечала изъянов Колдера Маддокса. Когда дело касается мужчин, некоторые женщины страдают прямо-таки неизлечимой близорукостью. В выборе они сами не участвуют. Их выбирают. Лили всегда выбирал как бы один и тот же мужчина. Она ждала его появления, а поскольку чемоданы ее всегда стояли наготове, собранные, он уносил их в свою жизнь, а Лили шла следом. И теперь, как выяснится, она снова ушла.

98. Дверь номера 2А хоть и не стояла настежь, но была приотворена и словно приглашала открыть ее пошире.

Не знаю, что я ожидала найти. Наперекор всему надеялась увидеть Лили, возможно спящую. Когда мы с Мег последний раз видели ее, она оправлялась от шока и была на пути к глубокой скорби. И жаловалась на головную боль, снова и снова твердила: «Голова болит… ох как болит».

Однако с помощью спиртного и таблеток Лили в конце концов уснула. Последнее, что я видела, было ее усталое накрашенное лицо на подушке и пальцы, стиснувшие простыню, будто от застенчивости подтянутую к подбородку.

Теперь — настежь распахнув дверь — я увидела, что комната пуста. Ни Лили, ни чемоданов. Только комната — безусловно Лилина, — все ее причиндалы на своих местах: длинные шелковые шарфы, широкополые летние шляпы, мягкие мохеровые пледы, шеренги туфель, коробки с папиросной бумагой и записка, заткнутая за раму зеркала и пришпиленная лили-портеровской шляпной булавкой.

«Уехала, — прочла я. — Когда-нибудь вернусь. Лили».

Почерк не Лилин. Достаточно глянуть на первую страницу моей тетради, чтобы убедиться: записку написала не Лили. Ее витиеватые росчерки в записке упростились, да и подобная стилистика тоже совершенно ей не свойственна.

Когда-нибудь вернусь… ничего себе!

Лили Портер в жизни бы так не написала. И не поняла бы, что это значит, хоть сто лет объясняй.

Я проверила комод. Часть одежды отсутствует. То же и в шкафу. Кой-чего недостает.

— Загляни в ванную, — сказал Лоренс. — На месте ли зубная щетка?

Нет, зубной щетки нет. И прочих туалетных принадлежностей тоже не видно.

— Подожди здесь, — сказала я. — Я спущусь к портье. Вдруг кто-нибудь видел, как она уходила.

Я направилась по ковру к двери, но на полдороге наступила на что-то маленькое и твердое.

Пуговица. Черная, простая.

Я подняла ее.

— Похожа на форменную. Как на куртке кадета, которую я носил когда-то.

— А шофером ты случайно не был? — спросила я.

Мысленно я видела эти пуговицы — большей частью незастегнутые — на куртке Кайла.

Лоренс молчал.

Я крепко зажала пуговицу в кулаке, стараясь, чтобы не развеялся образ Кайла — в холле, когда он пришел за миссис Маддокс.

— Пожалуй, это объясняет, почему он вспотел, — сказала я.

— Что?

— Если Кайл был здесь, паковал Лили и выносил ее из гостиницы.

— Паковал Лили и выносил ее из…

Я не слушала. Прошла к двери и выбралась в коридор.

— Лоренс, иди сюда.

Он подошел.

— Смотри, — кивком показала я.

Всего в шести футах от нас была лестница, которая вела вниз, к той самой затянутой сеткой двери, где я стояла, когда у меня впервые мелькнула мысль, что с Лили могло случиться что-то ужасное. С того места, где я стояла сейчас, я даже чувствовала запах лобелий.

— Мне все равно, что мы будем делать, — сказала я, глянув на Лоренса, — но нам необходимо найти Лили Портер.

...

99. Я не могла, не смела представить себе, что может означать ее исчезновение. Первым в списке возможностей, конечно, стояло похищение — похищение, сговор или смерть. Если Лили Портер похитили, то совершенно ясно, кто это сделал: Кайл. У него хватило бы силы унести Лили против ее воли. Что ни говори, вернувшись в холл, он выглядел изрядно растрепанным и явно вспотел. Но почему Лили забрали, я не знала.

Поверить в сговор потруднее. Если Лили согласилась уйти с Кайлом, доктором Чилкоттом и миссис Маддокс, то, выходит, на более раннем этапе она должна была согласиться и с убийством Колдера. В это я поверить не могла. Быть такого не может. Она совершенно лишена подобных задатков. Лоренс согласился.

Что до смерти, то этой возможности я страшилась больше всего, но представить ее себе была не в силах.

Мы с Лоренсом вернулись в Лилину комнату, закрыли дверь. Если существуют улики, способные приблизить нас к ответу, они наверняка где-то здесь.

Лоренс закурил. Гардины колыхались — нью-гемпширский тюль. Поскольку же они Лилины, то колыхались медленно. Лилины гардины не похожи на другие, их утяжеляют ракушки и бархатные ленты, ракушки подвешены к серебряным нитям.

Вся ее комната не похожа на другие. Краски здесь в большинстве приглушенные, розовые, серые, лиловые; викторианские драпировки коричневых и зеленых оттенков. Неуловимые ароматы сухих цветов, какие держат в вазах, и лепестков, заложенных в книги, пропитывают ее комоды и шкафы. Комната полна зримых криков и шепотов — всех знакомых нелепостей Лилиной персоны. Серьезные фотографии всех ее мужчин — никого из них уже нет в живых — и смеющихся женщин, которых я никогда не встречала и о которых она никогда не говорит; изящные, расписанные вручную шарфы из Музея Метрополитен и жуткие кепки пронзительно-розового цвета с ярко-синей надписью на козырьке «Пороки Майами». На туалетном столике стоит желтый пластиковый утенок, объявляющий: ЛИМОННЫЙ УТЕНОК! ВИНО С ИЗЮМИНКОЙ. Он красуется рядом с хрустально-серебряными флаконами для духов в стиле ар-нуво, с клеймом самого Тиффани (я посмотрела).

Как вообще можно надеяться найти подсказки среди такой последовательной непоследовательности? Ведь подсказки как-никак выделяются на фоне того или иного знакомого окружения и словно бы кричат: «Мне здесь не место!» Что в комнате Лили Портер могло бы сказать такое? А тем паче крикнуть. В конце концов Лоренс проговорил: — У нас есть только записка. И я с тобой согласен, Лили никогда бы не написала «когда-нибудь вернусь». Это написал кто-то другой.

Он зашел в ванную, бросил сигарету в унитаз и смыл. Когда он вернулся, я сказала:

— Ее похитили. Я совершенно уверена.

— Да. Боюсь, что так.

— И увезли в «Пайн-пойнт».

— Да, — кивнул Лоренс.

— Господи, что же нам делать?

— Поехать и забрать ее оттуда.

...

100. Спустившись в холл, я мимоходом подслушала, как Лина Рамплмейер говорит с кем-то по телефону. Лине уже за восемьдесят, но еще не девяносто. Она курит черуты и носит парик, который придает ей вид этакой гибсоновской барышни, а улыбается так редко, что, заметив на ее лице улыбку, люди невольно думают: что-то здесь не так. Несмотря на свой почтенный возраст и солидный стаж в «АС», Лина отнюдь не состоит в Стоунхендже. Не хочет. Клаки ей не по душе. Когда я однажды спросила, не имела ли она в виду клики, она пробуравила меня взглядом и отрезала: «Я имею в виду клаки. Они все только и делают, что клацают по углам зубами: клак-клак! Благодарю покорно!»

Сегодня, когда я проходила мимо телефонной кабинки, она говорила с кем-то находящимся, по-моему, в Австралии.

— Не кричи! — кричала Лина. — Я не глухая, Кэролайн. Так ты идешь или нет?

Возникла пауза, во время которой она отвела трубку подальше от уха. Даже я слышала голос ее собеседницы.

— В котором часу? — крикнула та.

— В восемь! — крикнула в ответ Лина. — Танцы начинаются в девять! Я хочу быть там в восемь, чтобы занять приличный столик! И чтобы пропустить по стаканчику, пока не заиграла музыка!

К этому времени я уже очутилась в дальнем конце холла и собиралась выйти на террасу. Последнее, что я услышала, был громовой Линин вопль:

— Кончай вилять, Кэролайн! Или ты идешь на танцы, или нет!..

И приглушенное «да» Кэролайн.

Она пойдет.

Все лето напролет, каждый субботний вечер, в «Пайн-пойнт-инне» устраивают танцы, и Лина Рамплмейер вместе с горсткой других энтузиастов непременно отправляется туда и танцует до рассвета. Клинтоны, Дейвисы и Дентоны тоже не пропускают ни единого вечера. Бывают там и молодые люди, но только пары. Ходить в одиночку неприлично, и никто — из «АС» — в одиночку не ходит. Субботними вечерами Лина Рамплмейер неизменно покидает гостиницу в сопровождении Парней.

Парни — это наши гостиничные холостяки: Айван Миллс и Питер Мур. Они познакомились здесь в 1944-м, когда были в УСС, а гостиница служила учебным центром. У Питера Мура только одна рука (левая), и в настоящее время он отставной профессор в Гарвардском экономическом институте. Айван — на самом деле он моложе Питера — выглядит старшим, держится очень прямо и на всех смотрит сверху вниз, рост-то у него шесть футов пять дюймов, повыше Лоренса. Смеется Айван гулко, как в трубу, а глаза, похоже, закрыть не способен. Его специальность — история Европы XIX века, но об этом он никогда не говорит. Зато, увы, часами рассуждает о последних событиях. Прямо как одержимый, хотя толкует их, по-видимому, превратно. Все имена перевирает. Но мы все равно его любим — ведь он терпит трагическое пристрастие Питера к выпивке и помогает ему бороться с неизбывным маниакально-депрессивным психозом. Взаимоотношения у них сложились весьма плодотворные, и нам всем страшно подумать, что будет, когда один из них умрет. Невозможно представить себе, как Лина обойдется без них.

Я так редко наведывалась в «Пайн-пойнт-инн», что даже вспомнить не могу, когда последний раз там танцевала. Наверняка много лет назад. Но раз нужно найти какой-то способ вытащить оттуда Лили, не слишком привлекая к себе внимание, самое милое дело — прикинуться танцорами. Позвоню Лоренсу и приглашу его.

Сначала я направилась в бар, рассчитывая, что Мег, вероятно, еще там. Мне хотелось забрать фотографии.

И тут я с изумлением обнаружила, что уже почти половина пятого. Прошло больше трех часов с тех пор, как я оставила здесь Мег.

Робин не знал, где она, но достал из-под стойки и вручил мне большой крафтовый конверт. Запечатанный.

— Миссис Риш просила вам передать.

— Спасибо, — сказала я. — Смешайте-ка мне «кровавую Мэри».

Я прошла к столику, где мы с Мег сидели перед обедом. Ее обедом, не моим. Я до сих пор ничего не ела.

Робин глянул на меня из-за стойки, спросил:

— Вы сказали «кровавую Мэри», мисс Ван-Хорн?

— Да. Но вы ничего не скажете.

— Да, мэм. Ни словечка.

Через пятнадцать минут я снова подозвала его.

— Робин, кто-нибудь, кроме миссис Риш, случайно не заглядывал в эти фотографии?

— Я никого не видел, мисс Ван-Хорн.

Просматривая снимки, я обнаружила, что все фотографии Мег исчезли.

— Помню только, — добавил Робин, — что мистер Форестед сходил в холл и взял для нее конверт у портье. А так миссис Риш все время была одна. Ушла она часа этак полтора назад.

— Спасибо, Робин. Еще одну «кровавую Мэри», пожалуйста.

В баре было пусто. Я сидела в полном одиночестве. И чувствовала себя так, будто нашла очередной ящик с трупом.

...

101. Я добралась до своей личной дюны и сижу здесь, слегка подшофе, но в безопасности. Всем меня видно, однако наблюдать за мной невозможно. Слишком я далеко для наблюдения. По-моему, это замечательно. С тех пор как умер Колдер, никто не решался обозревать пляж в бинокль. В бинокль смотрят только на айсберг. Подозреваю, что встретиться с кем-нибудь взглядом — даже сквозь линзы бинокля — весьма неприятно. В самом деле, у всех вдруг разом отбило охоту глазеть. Забавно.

Айсберг в такой ситуации — сущий подарок, ведь каждый вправе сосредоточиться на нем. Рискну даже предположить, что все именно этого и жаждут — сосредоточиться на чем угодно, лишь бы не думать о Колдере, который лежал здесь мертвый. Наверно, дело в том, что все мы видим в нем себя.

Вот и я тоже смотрела на айсберг, только что. Солнце клонилось к закату, и ледяная громада, сплошь разрисованная угловатыми, причудливыми тенями, уже чуть меньше напоминает Вашингтон, округ Колумбия, и чуть больше — гору. Эверест, по-моему. Если чего и недостает, то разве что миниатюрных смельчаков-альпинистов — крошечных сэров Эдмундов, махоньких Тенцингов, с ниточками-веревками и булавками-ледорубами. Гора-то, вон она, там.

102. Чувствую я себя ужасно, увы.

Похоже, все, кого я люблю и кому доверяю, оказались в беде.

Здешние места стали чем-то вроде Бандунга. Мы пытаемся жить как обычно, будто ничего не произошло, будто мертвое тело на пляже совершенно нормальная вещь. Смерть Колдера обернулась проволочным заграждением вокруг этого пляжа, вокруг наших поступков. Кордоны на шоссе как бы ничего и не значат. Никто о них не вспоминает, и практически никто из здешнего населения не осознает всей серьезности ситуации. Несмотря ни на что, вокруг толпами носятся дети, хохочут. Множество взрослых в купальных костюмах стоят кучками, рассуждают о фондовой бирже, рассказывают друг другу про своих детей, про новые приобретения. Жизнь продолжается на всех уровнях, выше и ниже стрессовой линии. Глядя на лица вокруг, я думаю: если б вы только знали. Но тотчас спохватываюсь: и хорошо, что не знаете.

Я сидела так уже с полчаса, обхватив руками колени и уткнувшись в них подбородком, смотрела на горизонт, щурясь и потея, — как под гипнозом. Запахи, звуки, жар закатного солнца на спине — мне словно бы вовсе не пятьдесят девять, а лет двенадцать. Не хочется поддаваться мысли, что жизнь прошла, что все идет к концу.

По сути своей мысль тюремная. Извечная жажда оказаться где-нибудь еще, в другом времени. Вдобавок постоянное чувство изумления, что когда-то знать не знала боли, и тоска по совершенно особой невинности: по жизни без боли, по жизни без этого осознания.

Сплошные амбивалентности: желание знать и не знать, быть и не быть в ответе; я видела, как через все это прошел полковник Норимицу.

Одна из маминых знакомых умирала. Подругой я ее назвать не могу. Мама пробыла в Ост-Индии не так уж долго и не успела еще обзавестись подругами, когда война разом швырнула всех нас за решетку. Знакомые ее в основном были европейки — голландки, англичанки — плюс одна-две австралийки. Американцы в тех краях встречались редко. Особенно женщины. Коллеги отца большей частью приезжали без жен, а то и вовсе их не имели, потому что были очень молоды.

Американскому нефтяному бизнесу никак не удавалось прорваться на рынок голландской Ост-Индии, и, по сути, изначально отцу предложили работу по причине «голландской» фамилии. Нанял его консорциум, которому требовались особые его таланты. В Сурабаю он выехал, «взяв ссуду» у моего дедушки Вудса, на самом же деле этот хитрый и алчный человек послал его туда со спецзаданием — «проникнуть на нефтяные месторождения и постараться обеспечить наши интересы». В Европе уже началась война, и дедушка Вудс отлично понимал, что пришло время пощипать голландский и британский бизнес, в первую очередь голландский. Отец так и не выполнил дедовых поручений, однако сумел заслужить доверие. С маминой помощью он успешно прорывался в яванское колониальное общество — но настал декабрь 1941 года и положил конец всему.

Должна сказать, что популярностью отец пользовался по праву. Все его обожали, и мне кажется, сложности, возникшие у мамы после его смерти, отчасти связаны с тем, что некогда повергало ее в «очаровательное замешательство»: такой ravissant мужчина, как Джеймс Ван-Хорн, вошел в ее жизнь и пожелал остаться. На протяжении всей их семейной жизни она ждала, что он ее бросит. Мне же оба они казались красивыми и исключительными — пока отец не умер. Только тогда я увидела маму такой, какой она была на самом деле: отраженным образом в забытом, заброшенном зеркале.

Умирающая женщина — мамина знакомая — была одна из тех, что порой появляются в жизни других людей, принося с собой волшебство и тайну, нераскрытую и необъяснимую. У них словно бы нет якоря. Или, точнее, нет потребности в якоре. Мерседес Манхайм тоже из их породы. Мерседес, какую знаю я, живет летом на Ларсоновском Мысу, и только там наши жизни соприкасаются, а в Нью-Йорке или в Вашингтоне мы сталкиваемся крайне редко, разве что на каком-нибудь званом ужине. Ту Мерседес, какую знают другие, можно встретить, скажем, в аэропорту Каракаса или в спальном вагоне Транссибирской железной дороги. Умирающая была такой же. Звали ее Дороти Буш.

Она приехала в Сурабаю из Сингапура, а в Сингапур — из Шанхая. А до того снялась в нескольких фильмах в Голливуде. В Голливуд же явилась из аляскинского Нома. Очень быстро понимаешь, что незачем спрашивать таких людей, как и почему они совершают подобные скачки. Просто так получается. Я очень сомневаюсь, что они сами отдают себе отчет в этих как и почему.

Зимой 1944-го, когда Дороти Буш умирала в импровизированном бандунгском лазарете, ей было, наверно, около сорока пяти. Блондинка с прямыми волосами. Я помню, какой она была до интернирования: редкостная красавица с хрипловатым смехом и характерной привычкой отводить упавшие на глаза прямые светлые волосы. Она словно бы делала кому-то знак рукой. Редкостная красавица, но совершенно не такая, как Гарбо или Дитрих. Редкостность ее красоты заключалась в том, что складывалась она из элементов, которые мы обыкновенно с красотой не связываем. Дороти инстинктивно умела себя подать и оттого была прекрасна. У всех и каждого дух захватывало, когда она в светло-бежевом костюме из натурального хлопка почти под цвет волос (однажды я видела на ней такой) выходила из-за угла и острым взглядом умных голубых глаз мгновенно выхватывала всех лучших людей в комнате. Подле нее мог толпиться десяток людей, но она словно бы находилась с каждым из них наедине.

Я быстро подпала под власть ее чар. Обожала слушать, как она рассказывает эпизоды своей жизни, будто охотиться на китов, и курить опиум в китайских притонах, и говорить Чарли Чаплину, что не пойдешь за него замуж, — самые заурядные вещи на свете. И вот теперь она умирала. От некой разновидности церебральной малярии, которая терзает свою жертву ужасными головными болями, приступами горячки и пугающе долгими периодами беспамятства. Такие странные болезни стали появляться в последние годы нашего заключения, поэтому никто не знал, чем их лечить. Те жалкие медикаменты, какими мы располагали, не действовали вообще.

Трудно сказать, что побудило маму послать меня к ограде, с остатками ее личных драгоценностей. Мы все видели, как умирают другие, в том числе близкие нам люди, хотя близость эта возникла уже в лагере. Мама оставалась равнодушной, особенно после смерти отца.

Я не люблю слово равнодушный. Оно похоже на слово ненавидеть. То и другое — как слова — не всегда точно передают смысл. Я не хочу сказать, что мама была холодной или жестокой, когда дело касалось чужих бед и боли, а тем паче когда кто-нибудь умирал. В тюрьме равнодушный означает кое-что другое, причем такое значение немыслимо, пожалуй, нигде, кроме тюрьмы. Для мамы и для несчетного множества других, включая меня, это означало, что чувства маскировались. Их не обуздывали, нет. Даже маскировались звучит холодно. А это не так.

Во всяком случае, мама, привязанная к Дороти ничуть не сильнее, чем, например, дома к соседке по этажу, прониклась к ней большим сочувствием, нежели к любому другому узнику. Видя страдания Дороти, мама не сумела удержать свои эмоции под прежним жестким контролем. Однажды темной ночью она пришла ко мне и присела на корточки возле моей койки, перед москитной сеткой.

— Проснись, — сказала она. — Есть дело, надо идти прямо сейчас.

Я и теперь вижу ее как наяву, за сеткой, — круглое, миловидное личико, поблескивающее от пота, и глаза, суровые, твердые как камень, омытые слезами.

Она дала мне свое обручальное кольцо, хотя до тех пор клялась, что никогда с ним не расстанется, и прятала в волосах, вплетая в косичку. Все наши драгоценности были конфискованы, за исключением тех вещиц, которые мы успели припрятать в первые часы сурабайского ареста. Со временем каждая из этих вещиц послужила нашему выживанию — когда болезнь, недоедание и прочие проблемы требовали чего-нибудь такого, что можно было достать только у ограды.

Но мы с мамой сами никогда к ограде не ходили. Эту задачу — крайне опасную, поскольку все происходило на глазах у охранников полковника Норимицу, — неизменно поручали другим узницам, чья предыстория была не так благополучна, как наша. Мамины опасения по поводу ограды касались исключительно «нарушения закона». Вероятно, она не меньше любого из нас нарушала законы морали, но гражданский кодекс не нарушала никогда. Одна лишь мысль об этом бросала ее в дрожь. Мои опасения были гораздо проще. Я трусила — и честно в этом признаюсь. Пули, убившие отца, были для меня слишком реальны, чтобы оставить их без внимания, хотя я прекрасно понимаю, что великое множество других видов страха вполне можно оставлять без внимания, пусть просто потому, что они пребывают в нереальности, пока ты их не видишь. Чаще всех к ограде ходили матери очень маленьких детей и кое-кто из медсестер, сведущих в полезных свойствах лекарств, которые могли появиться на рынке по ту сторону забора. Матери ходили туда за едой. За чем-нибудь съестным.

Надо сказать, в Бандунге существовало два черных рынка. Тот, о каком я веду речь — торговля там велась через ограду, между узниками внутри лагеря и «продавцами» на воле, — был страшным местом. Другой, более-менее обычный, напоминал скорее «городской рынок»: там узники менялись товарами, в том числе приобретенными через ограду. Этот черный рынок действовал почти каждое утро, за нужниками. Место надежное, где каждый наверняка мог встретиться с каждым. Вдобавок оно менее всего привлекало пристальное внимание охраны. Ужасы таких нужников — вонь, опасность заразы, зрительный кошмар, вдобавок присутствие змей, пауков и прочих насекомых, а сверх того, огромных личинок, кишевших в жиже, — не отпугивали разве что доведенных до отчаяния. Как мы все это выдерживали, я просто ума не приложу. Рынок действовал весь день, но сделки совершались на удивление быстро.

— Возьми кольцо, — сказала мама, — и ступай к ограде прямо сейчас. Там один продавец предлагает чистый хинин. И аспирин. Бери все, что можно. Это для Дороти.

Выражение ее лица — и всё, что я знала о ее упорном нежелании ходить к ограде самой и посылать туда меня, — в зародыше пресекло мои протесты. Я немедля встала, надела темное ситцевое платье, которое берегла ко дню освобождения — не из-за цвета, а из-за относительно безупречного состояния, — взяла кольцо и ушла, оставив маму возле койки.

Ночь была безлунная, на небе сверкали только звезды. Уже больше месяца лили дожди, и лишь по ночам прояснялось. Дорожки между бараками превратились в самые настоящие грязные реки. Я шла к ограде босиком, на ходу считая углы бараков.

Торговля велась у того участка ограды, который смотрел на джунгли. Люди, приходившие к нам, добирались сюда дорогами, которых мы и представить себе не могли, ведь если и бывали за оградой, то лишь с северной стороны, где открытая лесостепь отделяла лагерь от дождевого леса и дороги на Бандунг и Джакарту.

Сперва я решила, что заблудилась. Вокруг не было видно ни души. Но очень скоро стало ясно, что я не одна.

Кто-то шепотом окликнул меня из-под ближнего барака. Мамино кольцо я надела на палец, опасаясь, что иначе уроню его в грязь и уже не найду. А руки сжала в кулаки — опять же из опасения, что кольцо соскользнет с пальца, пальцы-то были тощие, костлявые, я очень исхудала. Так и шла, сжав кулаки, в темном ситцевом платье, по колено в грязи, и в конце концов разглядела кучку женщин, тоже в темном, тоже босых и расстроенных, — они сидели на корточках под свайной террасой.

— Они ушли, — сказали мне. — Птицы очень уж распелись.

Я поняла замечание насчет птиц, потому что все прекрасно знали, что в те часы, когда у ограды действовал рынок, птицы пели только далеко в лесу. Стало быть, речь шла о людях — вероятно, о японцах, которые птичьим свистом подавали знаки друг другу. Если так, то продавцы почувствовали опасность и ретировались.

Минут пятнадцать мы просидели на корточках в грязи под бараком, шею у всех свело судорогой, потом одна из женщин — медсестра-австралийка по имени Дейрдре Макнаб — предложила вернуться к ограде и глянуть, есть ли там кто-нибудь. Птичьи зовы умолкли, слышались только далекие пронзительные голоса ночных птиц. Иные песни звучали насмешливо-радостно и приятно, а одна походила на соловьиную, хотя на экваторе соловьи не водятся.

Через пять минут Дейрдре Макнаб вернулась.

— Можно идти, только поодиночке, — сказала она. — Товар нынче очень высокого качества. Соблюдайте норму… — И, помолчав, добавила: — Прямо напасть какая-то. Нужно смотреть на вещи трезво. Алчность недопустима, на нашей стороне ей нет места. Что бы вы ни дали этим людям — получите только обычную долю. Не больше. Не могу не сказать об этом сейчас, потому что доля ваша невелика. Если кто-то пришел выменивать вещи, имеющие для него особую ценность, так сказать последнее, прибереженное на самый черный день, я вас предупредила. Если вы пожертвуете ими сегодня, то получите ровно столько же, сколько другие, отдавшие меньше. Сожалею. Но таковы факты.

Никто не отказался от соблюдения этих правил. Что бы мы ни принесли взамен, каждой достанется дюжина таблеток хинина и десяток — аспирина. Это всё.

Я думала о мамином кольце, знала ведь, что это единственная память об отце.

Потом я подумала о Дороти Буш — о ее отечном лице, помертвелом от невыносимой боли, о воспалении у нее в мозгу, которое убьет ее, если нам не удастся его уменьшить, — и заняла свое место (одиннадцатое) в очереди из пятнадцати женщин, сидевших в потемках.

К чести Дейрдре Макнаб, она — установив правила обмена — заняла в этой очереди последнее место.

Одна за другой женщины вставали и шли к ограде, уже шагов через пять исчезая во мраке. Ночи в тропиках очень темные. Звезд много, но они не освещают ночь так, как здесь, в Мэне. Очередь продвигалась каждые две минуты.

Когда настал мой черед, я думала лишь об одном: вот я иду сквозь потемки навстречу какому-то мужчине или женщине, чьего лица не увижу, встретятся только руки, дающая и берущая, просунутые сквозь металлическую сетку.

Они тоже не увидят меня, и это не менее странно. Но не бесчеловечно. В таких обстоятельствах рука — все, что требуется от человеческого существа.

103. Я должна закончить эту историю. Иначе нельзя.

Наконец настал мой черед.

Женщина, что была за мною, ткнула меня пальцем в поясницу, так что я едва не упала. Поднявшись, я обнаружила, что одна нога затекла. Несколько шагов как в кошмаре. Как во сне — замедленное движение по грязи.

Когда я добралась до ограды, мне достаточно было дотронуться до сетки, чтобы дать знать человеку на той стороне: я здесь. Никаких слов. Никаких голосовых контактов. Только язык наших пальцев.

Кто-то тронул мое запястье. Стиснул его, словно стараясь разжать мне ладонь. Ясно: хочет получить плату. Тут сердце у меня замерло. Я-то думала, обмен произойдет одновременно — мое кольцо на их аспирин и хинин. Но нет. Они хотели знать, что я предлагаю.

Я сняла кольцо — золотое, с гравированными инициалами родителей и датой их свадьбы: 30 октября 1924 года, — положила на ладонь и просунула наружу.

Кольцо взяли очень осторожно, едва ощутимым прикосновением — точно птица подхватила его клювом. Потом донесся очень характерный звук: кто-то открыл рот и попробовал кольцо на зуб.

Я ждала.

Наверняка они сразу поняли, что оно настоящее.

Потом, наконец, пальцы снова коснулись моей ладони. Я ощутила тяжесть одной склянки, затем еще одной — та и другая были горячие, потому что побывали в ладони моего анонимного покупателя. Я помедлила — не зная, закончен ли торг, не зная, сколько аспирина и сколько хинина в этих склянках, — и тогда чужая рука сжала мои пальцы вокруг этих склянок.

Я отдернула руку и, не оглядываясь, пошла назад, к маме.

Когда я вернулась, насквозь мокрая и с ног до головы перепачканная, мама по-прежнему сидела возле моей койки, сжавшись в комочек, но теперь она спала.

Я разбудила ее, отдала ей склянки и сказала:

— Дело сделано.

Она пересчитала аспирин — двенадцать таблеток, потом хинин — десять. Кто бы ни был тот человек за оградой, уговора он не нарушил.

Не проронив ни слова, мама ушла. Она навсегда потеряла свое кольцо и, я уверена, в глубине души жалела об этом. Но и ликовала. Теперь она могла реально помочь Дороти Буш.

Как была грязная, потная, перепуганная, я забралась под москитную сетку, но до самого утра так и не сомкнула глаз. Думала о пальцах, к которым прикасалась, и о лице, которого не видела. А еще слушала птиц — и ждала солнца.

104. Наутро за мной пришел один из людей Норимицу. Пришел с винтовкой в руках и сквозь москитную сетку ткнул меня стволом.

Остальные обитательницы барака молча (так у нас было заведено) наблюдали, как я, по-прежнему босая, все в том же темном «освободительном» платье, шла по ступенькам, через лагерь, за ворота.

Всю дорогу до резиденции полковника солдат молчал, только тыкал мне стволом в спину.

Подойдя к калитке, я не смотрела на сады, смотрела только на широкие деревянные ступени террасы. Год назад, тоже утром, он стоял там и наблюдал за мной сквозь потоки дождя.

Сады полковника Норимицу — это песок и камни. Ни единого цветка. Песок был аккуратно разровняй граблями, камни, стоявшие там уже около двух лет, позеленели от мха и походили на островки среди моря.

Снова хлынул дождь, солдат втолкнул меня в калитку и, тыча в спину ружьем, погнал по дорожке и вверх по ступенькам.

У дверей пришлось подождать.

Вообще-то двери как таковой не было — только проем, прикрытый короткой традиционной занавеской.

Солдат нагнулся, поднырнул под занавеску и доложил, что узница доставлена. Через секунду-другую он появился снова и кивнул мне: дескать, проходите.

У меня не было времени подготовиться — или хотя бы подумать, зачем меня сюда привели. Конечно, в приступе жуткого страха мелькнула мысль, что это наверняка связано с моим ночным походом к ограде. Но я никак не могла понять, почему жертвой выбрали меня. Больше никого из пятнадцати женщин к полковнику не вызвали. Некоторых я знала и, проходя мимо бараков, видела их. Видела и Дейрдре Макнаб, она с привычным спокойствием занималась своим делом. И, судя по всему, никого из них не допрашивали и не карали.

Должно быть, я первая.

Полковник Норимицу сидел за простым деревянным столом, голым, как пустыня. Голова гладко выбрита, лицо чуть ли не красивое. И глаза вовсе не жестокие, хотя и не добрые. Я не могла прочесть их выражение.

Прежде чем заговорить, он выждал секунду-другую, а я смотрела, как он наблюдает за мной, и думала, что и ему, наверно, не менее трудно разобраться во мне: мокрые волосы облепили голову, руки и ноги в грязи, платье похоже на неуместный маскарадный костюм.

Я не сомневалась, что буду наказана за содеянное, а поскольку мой противозаконный поступок предполагал самую суровую кару, с ужасом ждала, что будет.

Полковник Норимицу — для японца он был среднего роста, примерно пять футов и шесть-семь дюймов — встал.

Заговорил он по-английски, с ошибками, высокопарно, однако необычайно учтиво и даже с чувством.

— Я, — начал он, — имею для вас кое-что, являвшееся вашей собственностью.

Тут я, кажется, мигнула.

Он протянул мне бумажный пакетик, маленький, квадратный.

Секунду-другую я даже взять его не могла. Не представляла себе, что там; уж наверное не моя записка.

— Берите, пожалуйста, — сказал полковник.

Я взяла.

Как только пакетик очутился у меня в ладони, я поняла, что в нем. Не открывала, но все равно знала, чувствовала на ощупь, что в этом аккуратном пакетике лежит мамино обручальное кольцо.

В полной растерянности я стояла с пакетиком в руке и смотрела на полковника Норимицу.

— Идите же, — сказал он. — Никаких расспросов.

Он вышел из-за стола и, поднырнув под занавеской, исчез на террасе.

Я последовала за ним, сжимая в кулаке пакетик.

Поблагодарить я не осмелилась. Знала, что он этого не хотел. В общем-то, не хотел даже, чтобы я как-то оценила его поступок.

Вскинув подбородок (руки он заложил за спину), полковник показал на лагерь.

— Будете стоять там шестнадцать часов.

— Да. — Я поняла. Все должны думать, что я наказана.

Потом он перевел взгляд на свой сад и коротко сообщил, почему камни именно так расставлены на широком пространстве спокойного песка, где даже под дождем сохранились следы грабель.

— Острова Ниппон.

Я тоже посмотрела туда.

Конечно. Камни в точности повторяли Сикоку, Кюсю, Хоккайдо и Хонсю — четыре главных острова Японии.

105. В тот день я шестнадцать часов простояла под дождем. Лицом к полковникову саду. А он сам время от времени выходил посмотреть на меня, как раньше. Пакетик, по-прежнему неразвернутый, был у меня в руке. Пока стояла, я мысленно составила целый список всяких идей: вполне возможно, что Норимицу собственноручно передал лекарства сквозь сетку; что опознал мамино кольцо по инициалам и понял, что вернуть его можно только через меня, ведь именно я наблюдала за ним после смерти отца; что даже чудовища не насквозь чудовищны, как он скажет позднее; что в этот миг я стала взрослой, взрослее не бывает; что до сих пор моя неосведомленность насчет правды о человеческой натуре была огромна, как Японское море, а Японское море — это песок.

106. Как мы ни старались, Дороти Буш не выжила. Я никогда ее не забуду. От нее — благодаря ей — я узнала, что мы далеко не так часто, как надо бы, идем на жертвы ради таинств чуда. Никто не мог определить ее характер. Она попросту была невероятно полна жизни. И тяжесть ее смерти оказалась столь же велика. Придавила даже ее недругов.

107. Мне все меньше и меньше по душе собственное подозрение, что коль скоро мир всегда исчезает за горизонтом, то исчезает и жизнь. И что мы — подобно кораблям с парусами и шлейфами дыма — переваливаем через этот рубеж и попросту исчезаем. Лучше б я не верила, что смерть не более чем такое же вот исчезновение. Пятидесятидевятилетнему человеку эта мысль почему-то кажется недостойной, хотя я всегда считала большой удачей, что не разделяю широко распространенный взгляд на смерть как наказание или по меньшей мере расплату. Мне бы очень хотелось примириться с этим на удивление простым научным фактом: мы умираем. В конечном итоге важно только одно — как мы умираем.

108. Решив, что душевное равновесие достаточно восстановилось и можно покинуть пляж, я встала и пошла вниз по дюне к дощатой дорожке. В прошлом два крепких коктейля никогда не составляли проблемы, поскольку в прошлом я никогда не выпивала их в течение одного дня и уж тем более в течение одного часа. Алкогольные напитки всегда были для меня лишь данью официальной традиции. Иной раз вино за ужином, иной раз херес после обеда, «манхэттен» вечерком. К джину я в жизни не прикасалась, а водку впервые попробовала сегодня. И не сомневалась, что с похмелья буду мучиться пресловутой головной болью, — но ничего такого не случилось. Правда, я беспокоилась из-за своих пилюль. Врачи постоянно твердят, что, приняв лекарство, ни в коем случае нельзя пить спиртное, и я всегда свято соблюдала это правило. Впрочем, никаких вредных воздействий вроде бы не наблюдалось, и я решила, что мне повезло.

Когда я вышла на дорожку, собираясь идти в гостиницу, тревог у меня хватало, причем посерьезней собственного здоровья. Что произошло с фотографиями Мег и как это выяснить? Простую кражу установить довольно легко. Надо спросить. Я всегда так считала. Но тут кража не простая; вор наверняка не хуже меня понимал, с чем все это связано. И тревожил меня не столько разговор с Мег, сколько разговор с Найджелом. У каждого из них были вполне веские причины утащить эти фотографии, хотя, что касается Найджела, я не могла толком сообразить, какие именно. С Мег все более-менее просто. Если она взяла снимки, то наверняка чтобы показать их Майклу. С другой стороны, она же могла прямо так и сказать, верно? Разве трудно было передать через Робина: «Я взяла на время свои фотографии». Но она этого не сделала. И записки не черкнула.

А Найджел? Какие серьезные причины могли быть у него?

Снимки никоим образом его не компрометировали. И если он сумел воспользоваться случаем и глянуть на них, когда принес конверт, то наверняка увидел, что беспокоиться ему совершенно не о чем. Вдобавок, если этот болван хоть немного разбирается в любительских фотографиях, он вполне мог сообразить, что ни одна коммерческая мастерская не станет печатать фото голых мужчин. Найджела могли интересовать только негативы. Хотя вряд ли ему известны такие тонкости.

Все-таки это Мег, решила я. Взяла показать Майклу. Вечером вернет, с объяснениями. Или я найду их, может прямо сейчас, в своей почтовой ячейке, у стойки портье.

С такими вот мыслями я зашагала через лужайку, как вдруг услыхала над головой шум самолета и увидела, как народ показывает на него пальцем.

Подняв глаза, я заметила моноплан, летевший на сравнительно небольшой высоте в сторону океана. За ним тянулся большой длинный транспарант, вроде тех, что рекламируют открытие благотворительных базаров и торговых гипермаркетов.

В эту минуту прочитать надпись было невозможно, и я вместе с остальными повернулась, глядя, как самолетик мчится над душевыми и над песком. Долетев до айсберга, он изменил курс и пошел параллельно пляжу.

Теперь надпись читалась совершенно отчетливо:

«БЕРГС» ПРЕВОСХОДЕН С КОКА-КОЛОЙ!

Я пошла дальше, мимо зевак, и не задерживалась, пока не очутилась в холле.

109. В холле было почти безлюдно. Только на одном из диванов сидела и ссорилась молодая пара — явно временные постояльцы. Ей в «Аврора-сэндс» совершенно не нравилось, и она хотела уехать. А он твердил, что надо остаться, поскольку в «Пайн-пойнт-инне» принимают только тех, кто заказал номер заранее, а до ближайшего жилья, как говорится, не прыгнешь, к тому же придется «снова каким-то образом объезжать дорожный кордон».

Эта фраза меня заинтриговала: выходит, народ сюда не пропускают, — но до поры до времени я отвлеклась от сей интриги, услышав возбужденные голоса в конторе за стойкой портье. Один из голосов определенно принадлежал Лоренсу. Другой, чуть менее возбужденный, — почти наверняка Куинну Уэллсу.

Кэти стояла за стойкой с таким видом, словно ничего не видит и не слышит.

Я кашлянула — и улыбнулась.

Она вышла из оцепенения и воззрилась на меня, будто сразу и не поняла, кто перед нею.

— Да, мисс Ван-Хорн?

— Отсюда я плохо вижу свою ячейку, — слукавила я. — Там случайно нет почты?

Кэти обернулась посмотреть.

— Нет, мэм.

Снова повернуться ко мне она не успела, из приоткрытой двери конторы донеслись оглушительные крики. Кричал Лоренс, и я не стану повторять его слова. Если исключить невоспроизводимые эпитеты, суть сводилась к следующему: Куинну Уэллсу надо срочно проверить головку, раз ему невдомек, что творится что-то странное. И так далее.

— Извините, мисс Ван-Хорн. — Кэти шагнула к двери и плотно ее закрыла.

Спорщики на диване замерли, не сводя глаз со стойки портье, словно она, того гляди, взорвется. Я подарила им благосклонную улыбку, думая о том, какие ужасные впечатления останутся у них от нашей чудесной старинной гостиницы.

Дверь, только что закрытая, распахнулась, выпустив в холл Эллен Уэллс и Джуди, Кэтину сменщицу.

Джуди плакала, а Эллен обнимала ее за плечи. Ситуация внушала гнетущую тревогу. Какое отношение Лоренс имеет к этой плачущей девочке? Почему он кричал, да еще в таких ужасных выражениях, на Куинна Уэллса, который, что ни говори, владеет этой самой гостиницей? И почему Эллен, проходя с Джуди мимо стойки, так странно взглянула на меня, а потом увела девочку через парадный подъезд к Дортуару?

Ответы услужливо явились почти сию же минуту.

Лоренс Поли вышел из конторы Куинна Уэллса — с видом человека, которого только что уволили. Бледный, весь дрожит, и на лице однозначно написано: о чем бы ни шел спор, он проиграл.

Он выбрался из-за стойки портье, прошагал через холл к парадной двери, и тут только стало ясно, что он заметил меня.

— Ты мне нужна, Ванесса, — сказал он. — Жду тебя на улице.

Когда Лоренс ушел, я собралась с мыслями ровно настолько, чтобы снова повернуться к Кэти и задать абсолютно ненужный вопрос:

— Ты случайно не знаешь, нужно ли заранее созваниваться, если хочешь пойти в «Пайн-пойнт-инн» потанцевать?

Кэти пока не успела толком собраться с мыслями.

— Я… не знаю… я…

У нее за спиной возник Куинн Уэллс.

— Нет, мисс Ван-Хорн, не нужно. Но, пожалуй, лучше быть там часиков около восьми.

Я поблагодарила. Куинн — вполне порядочный молодой человек. Без сомнения, потеря семейной гостиницы весьма тяготит его совесть. По-моему, он действовал открыто и разумно, не делая тайны из причин продажи, хотя цифр, конечно, не называл. Не скрывал и того, что знает: очень многим из нас трудно простить ему этот поступок. Как-никак нашей истории было в «Аврора-сэндс» ничуть не меньше, чем его. А то и больше. Но Куинн никогда не закрывал глаза на наше недовольство, не делал вид, будто оно неоправданно. Не делал вид, будто не желал продажи. С его плеч свалится огромная обуза. Во-первых, он избавится от вечного страха перед пожаром. Годами ему приходилось выкраивать средства на меры безопасности, при том что они постоянно и все быстрее требовали модернизации. С гордостью могу заявить: я не из тех, кто, с одной стороны, твердит, что, случись пожар, «гостиница вспыхнет как трут», а с другой стороны, жалуется, что Куинн Уэллс «испортил прелестный старинный потолок, утыкав его разбрызгивателями». Эти же люди громче всех возмущаются у стойки портье, что Куинн поднял расценки, хотя сделал он это потому только, что обеспечил меры безопасности, которые спасут им жизнь. Наверняка он порой думает, что иные из нас не заслуживают ничего, кроме презрения.

Потому-то мне скорее жаль Куинна — мало того, что в этот последний сезон на него свалилась смерть Колдера, так еще и пришлось, вот только что, воевать с буйным постояльцем в лице Лоренса Поли.

Я, конечно, умирала от любопытства. Из-за чего тут разгорелся сыр-бор и почему Джуди плакала?

Намекая, что не прочь выслушать сию историю, я ждала и для виду копалась в своей сумке, но, увы, услышала только:

— Кэти, зайди, пожалуйста, на минутку в контору.

Я подняла глаза и увидела, как девушка следом за Куинном прошла в контору и закрыла за собой дверь. Закрывающаяся дверь — как мягкая, однако же наглая пощечина.

Чувствуя на себе взгляды временных постояльцев, я обернулась к ним и «весело» сказала:

— Если вы приехали ради айсберга, то на всем побережье не найдете места лучше, чтобы им полюбоваться!

Засим я поспешила к выходу. Но успела услышать, как молодая женщина сказала мужу:

— Айсберг? Какой еще айсберг? По-моему, они все тут с ума посходили!

110. Лоренс ждал меня на подъездной дороге, едва сдерживая ярость.

По всей видимости, пока я баловала себя «кровавыми Мэри» и сидела на дюне, он продолжал изыскания и кой-чего накопал.

Во-первых, когда он занимался починкой «бьюика», размышляя о вероятной судьбе Лили и о том, как бы нам ее вызволить, то — краем глаза — приметил Найджела Форестеда, который не спеша направлялся к Дортуару.

Лоренс недолюбливает Найджела не меньше, чем я, наверно даже больше, ведь он мужчина. А мужчины не выносят таких вот Найджелов, считают, что подобные типы предают весь сильный пол, являя собой — как Найджел, в безукоризненной упаковке — всё худшее, что есть в мужчине: тщеславность, корыстолюбие и женоненавистничество. Эти изъяны свойственны большинству мужчин, но они стараются их худо-бедно замаскировать. Тщеславность прикрывают деланной скромностью, корыстолюбие прячут в потоках биржевой терминологии, норовя внушить окружающим, будто финансовый рынок интересует их сугубо теоретически, а свое женоненавистничество не выпускают за домашний порог — измываются над собственными женами, а перед всеми прочими женщинами изображают сущих очаровашек. Найджел Форестед попирает ногами их героические усилия — он щеголяет в белых костюмах и отутюженных пижамах, стремится поразить всех и каждого своими биржевыми выигрышами и пренебрегает Мэрианн настолько демонстративно, что ее спасает лишь собственная непроходимая глупость.

Стоит ли удивляться, что, заметив Найджела, Лоренс тотчас последовал за ним. Рассчитывал, наверно, изобличить его как заговорщика из тех, что спрятали труп Колдера и похитили Лили Портер.

В итоге он кое-что обнаружил, хотя, на мой взгляд, убедительностью эти факты не отличались. Но послушать его, так он застал Найджела чуть ли не в обнимку с трупом Колдера.

Следом за Найджелом Лоренс дошел до самой прачечной. (Уж кто-кто, а Найджел Форестед с его маниакальным пристрастием к белому цвету нуждается в прачечной больше других!) Там он немного подождал — ровно столько, сколько потребовалось, чтобы, как он с азартом увлеченного игрой мальчишки сообщил мне, «пятерками досчитать до ста», — и тоже вошел внутрь. Увы, возле стиральных машин торчала одна только Мэрианн, занималась форестедовской стиркой, совсем как утром Петра. Найджел исчез.

Напрашивался единственный вывод: он — в точности как мы — скрылся через заднюю дверь, вышел в аллею, к бывшей конюшне, где в морозильнике спрятано тело Колдера.

Лоренс хотел было пройти мимо Мэрианн, но не тут-то было: она остановила его. Одна из сушилок сломалась, так, «может, доктор Поли выручит женщину из беды?».

«Нет, — сказал Лоренс, — я в машинах не разбираюсь».

Он повернулся к задней двери.

«Но вы должны… Вы же мужчина…»

«Мне плевать, кто я. Машины я чинить не умею».

Заминка — вкупе с прочей пустопорожней болтовней Мэрианн — продолжалась минуты три. А затем, когда Лоренс наконец-то вырвался на свободу и зашагал к двери, эта самая дверь отворилась и вошел Найджел.

Весь Лоренсов план пошел прахом, и он совершенно невпопад брякнул:

«Наверху были, со студенточкой, а, Форестед?