После расставания с Верочкой я почувствовал себя бесконечно одиноким. Спасали вечерние прогулки по Москве. В это время женщины для меня перестали существовать. Друзья диву давались тому что со мной происходит. Будучи от природы мужчиной, одаренным большими сексуальными способностями и силой в этом непростом деле, я и сам не понимал, что происходит. I^e это вечное влечение самца к самкам? Куда оно исчезло? Зато теперь, освободившись от вечной охоты за призрачной в большинстве случаев Любовью, я посвятил время на то, чтобы изучить город, в котором родился и вырос. Я обходил долгими вечерами улицу за улицей, наблюдая за его жизнью. Тогда, в 1957-м году, Москва была совершенно иной, чем теперь. Множество старинных купеческих и мещанских домов по сторонам изгибистых улиц были еще не снесены. Дома не блистали какими-то архитектурными излишествами.
В основном они были два с половиной, три этажа и были покрашены в желтые и светло-коричневые тона. Несмотря на их простоту, они создавали тот московский уют, который описал Теофиль Готье лет так 150 тому назад.
Обычно посередине дома располагался широкий подъезд. От улицы эти подъезды отгораживали красивые резные двери, со временем сильно обветшавшие.
Деньги на оружие для разных стран у коммунистов были, а вот на ремонт домов их не было. Двери подъездов не закрывались, и москвичи, не имея общественных туалетов, использовали их как уборные.
Асфальт на узких московских улочках был в ямах, кривой и горбатый. Соответственно рельефу и трамвайные пути были извилистыми и горбатыми.
По ним, грохоча и вызванивая звоночками, шли трамваи. Кондукторы, на груди которых висела связка билетов, отрывая их, валились из стороны в сторону, хватаясь то за поручни, то за пассажиров. Билет на проезд в одну сторону через всю Москву стоил три копейки.
За окнами, полузакрытыми дешевыми занавесками, шла вечерняя сумрачная жизнь. Свет в окнах был неяркий из-за громадных абажуров, поглощавших его. То я видел дерущихся мужчин и женщин, то мать, склоненную над колыбелью ребенка, то какого-то читающего книжку интеллигента.
Вдруг появлялись картежники с замусоленными картами в руках. Частенько я видел женщин, которые шили что-то на швейных машинках. Нищета и безысходность выпирала в вечернее время из этих домов.
А вот и старик-часовщик с лупой на лбу, привязанной веревкой, на газете возится с часами в кружке скудного света. Запахи от вечерней готовки заполняли переулки. Все дворы заполняли кривые тополя, деревья, совсем не подходящие городу. В месяцы их цветения было не продохнуть. Пух залетал в рот, за шиворот, в волосы. Часто толстый ковер пуха мальчишки поджигали, и он горел, как порох, сжигая чулки у женщин. Все жили одинаково, за исключением тех, кого выпускали заграницу. Они жили в хороших домах и имели машины.
Но таких домов в Москве было не очень много. Во всех домах в теплую погоду перед подъездами сидели бабушки, лузгая семечки, и обсуждали все и вся. Звучало все так: «Ох, эти времена! И девушки не те, и «Боржоми» не тот». Шел вечный стариковский разговор. И еще всегда рефреном звучало: «Только бы не было войны». Нагулявшись по темным переулкам, я через каменный мост проходил через Красную площадь и подходил к метро «Охотный ряд». Это была наша улица-кормилица – «Бродвей». Это был другой город, другая страна.
С левой стороны – гостиница «Националы», в которой жил «Картавый», т. е. Ленин, дальше театр Ермоловой, дальше, через пару домов, Центральный телеграф, у подъезда которого вечно толпилась толпа из грузин в кепках с огромными козырьками. Что они там целыми днями делали, осталось для меня глубокой тайной. Напротив телеграфа в переулке был Художественный театр, а на углу – особый магазин, где продавалось шампанское в розлив с шоколадными конфетами. Мой папа, пока его не забрали и не уничтожили, часто после работы туда забегал и, пахнущий вином и табачком, приходил домой, что маме очень нравилось. Мама понимала, что это было единственное развлечение мужа в этой серой жизни.
За этим магазинчиком был магазин духов. Духи были только советские. Женщины, побывавшие заграницей, обходили его стороной, чтобы избежать запахов этой «замечательной парфюмерии». Там продавались духи «Сирень», «Красная Москва», «Камелия», одеколон «Тройной».
Около этого магазина и магазина «Подарки» вечно крутились резвые спекулянты с дорогущими французскими духами. Милиция их не трогала, так как жены милиционеров к советским духам не имели никакого отношения.
Дальше шел магазин, который их-за его длины и ужины москвичи прозвали «Кишка». Во время войны он был нашим кормильцем. Все десять витрин были заполнены тысячами банок со сгущенным молоком в виде стенок, зданий, да и просто кучами. Посреди них лежали сотни банок с крабами и банки с печенью трески. Они стоили недорого, но их никто не покупал. Не покупали крабов дальневосточных, которым сейчас цены нет.
За яйцами, мясом, хлебом, молоком, колбасой стояли длиннющие очереди. Эх, сейчас бы мне, западному человеку, вскрыть баночку крабов, развернуть пергаментную бумажку внутри нее, выпить сок из баночки, а затем съесть эту невиданную вкусность – самих крабов. Я отдам 20 евро за эту баночку, но не купить… На Запад настоящий дальневосточный краб и «клешни не сует». Жалко, так жалко…
Дальше я перехожу площадь с Юрием Долгоруким и через два дома попадаю в «Филипповскую булочную». Этот магазин, роскошный магазин был построен купцами в «Серебряном веке», в XIX столетии. Барокко и ампир, мозаика и стенная роспись. Изумительно расписанный лучшими художниками потолок, мозаичный пол необыкновенной красоты, но это, при советской власти запущенное, все равно радовало глаз. Какое было несоответствие роскошного интерьера магазина с входящими в него плохо одетыми и дурно пахнущими людьми.
В этом магазине я по карточкам во время войны получал на маму 250 г черного мокрого хлеба, на брата – 200 г, а на себя – 150 г. Часто, умирая от голода, я садился под прилавок и собирал крошки хлеба, если они иногда падали вниз с огромного тесака, которым хлеб разрезался.
Часа через четыре у меня в руках был шарик грамм так на 80. Он был для меня дороже любого шоколада.
После «Филипповской» шел большой отель, из которого в 1937–1939 годах Сталин отправил умирать в лагеря сотни немцев-коммунистов, назвав их «врагами народа». Затем следовали несколько домов, а за ними – знаменитый «Елисеевский магазин».
Он повторял «Филипповскую булочную» по интерьеру, но был раз в двадцать больше. По всему периметру зала стояли на огромной высоте китайские вазы четырехсотлетней давности, а с потолка свисали три люстры, по 6 тонн каждая. Немыслимое количество скульптур из мрамора украшало магазин.
Кассы, выдающие чеки, звенели звоночками. Они сами по себе были произведениями искусства. Чернил не хватит, чтобы описать всю эту роскошь. Высшие советские «бонзы» отоваривались в этом магазине, и в благодарность за услуги во времена Андропова директора этого магазина расстреляли, причем ни за что. Слишком много людей наверху были завязаны в коррупции.
Вот рядом с этим магазином в переулке и притулился маленький домик, в котором жил мой приятель, барабанщик Сема Лифшиц. Он был нарасхват в разных оркестрах, да и на халтурах зарабатывал прилично. И вот в один из дней, ведомый одиночеством, я вошел в незапертый подъезд его коммуналки. Я был с Семой одного возраста и не привык предупреждать его о своем приходе. Так же и он мог посетить меня. Все делалось спонтанно. Вот и я, не постучавшись, открыл дверь в комнату Семы и замер от удивления и какой-то щемящей надежды на будущее. На широкой кровати, повернувшись лицом к стенке, похрапывал Сема. Рядом с ним, не прикрытая одеялом, лежала божественная женщина рубенсовских форм, белокожая блондинка «а ля» Мэрилин Монро.
Я оторопел и даже пожалел, что не ударник, а гитарист. Зря так подумал. Оказалось, что в женских глазах гитарист, да еще поющий, в сто раз ценней, чем вечно стучащие барабанные палочки. Если бы эта «чувиха» жила во времена Рубенса, она наверняка стала бы его натурщицей и прославилась на века.
«Ну и Сема, ну и стервец, скрывать месяцами такое сокровище от друзей – это нехорошо», – подумал я. Взялся за ум, вышел за дверь, тихонько прикрыл ее – и громко постучался. «Кого там черт несет? Поспать не дают!» Сема сел на кровати, приоткрыл один глаз. «Это ты, Ферд? Заходи». Его чувиха быстро натянула одеяло на себя. Я подошел к кровати, поздоровался с Семой. Из-под одеяла высунулась рука его подруги с изящной тонкой кистью и ухоженными ноготками. Я поздоровался. «Меня зовут Зоя».
Я подумал про себя, что, наверное, весь СССР погряз в этих Зоях. До этой Зои у меня побывало целых три Зои. Все они, как на подбор, были чудесными и честными «давалками», но их минус был в том, что при моем расставании с ними они долго плакали, терзая мое сердце. «Очень приятно познакомиться». Мне показалось, что при этих словах Сема даже вздрогнул. Как показало время, вздрогнул совсем не зря. «А как зовут вас? Хотя Сема вас назвал по имени, но я, простите, позабыла». Ну, я и напомнил, что зовут меня Фердинанд. «Какое прекрасное имя, но очень длинное. Можно, я вас буду звать «О, Ферри». Так на некоторое время у меня появилось новое имя, и мне даже это очень понравилось. К моей куртке это имя подошло больше, чем Ферд.
«Я что-то не встречала вас на «Бродвее». И как я могла такого симпатичного парня, да в такой шикарной куртке, пропустить?»
Про себя я подумал, что лучше бы она оценила мои песни, чем куртку. Тогда бы я определил, управляет ею вещизм или душевные порывы, хоть поплакала бы. Перед уходом я сказал: «Сема, я не ожидал от тебя такого сокрытия этакой красоты. Мы же ни одну из наших «чувих» от тебя не скрывали». «Ну ладно, Ферд, не обижайся – вот и познакомился». В тот момент, когда он мне это сказал, я почувствовал, что Сема очень недоволен моим приходом. Немного поговорив, я распрощался с Семой и Зоей № 4 и ушел, твердо решив заполучить такое чудо.
С этого дня я постоянно дежурил недалеко от дома Семы и подловил Зою, когда она подходила к его подъезду. Я очень был удивлен тем, что мне не пришлось долго ее просить к Семе не заходить. Я очень постарался накопить деньги на ресторан к этому дню «X». И они мне очень пригодились. Я ее пригласил в ресторан Всесоюзного театрального общества, чем ее просто очаровал.
Имя «О, Ферри» плюс ресторан, плюс гитарист, плюс «сердцеед», прочитавший сотни книг, сделали свое дело. Зоя мне рассказала, что она устала за год дружбы с Семой, устала от его некрасивого лица, хотя отметила, что парень он хороший. Сказала, что устала ходить на его «халтуры», куда он постоянно ее таскал.
Добавила, что не может больше слышать стука его барабанных палочек, так как от этого у нее болят ушки, особенно на репетициях. Сама она работает переводчиком с английского на русский в какой-то редакции. Имена англичан, которые что-то писали и говорили 1000 лет назад, посыпались на меня.
Я о них и слыхом не слыхивал, конечно, за исключением больших имен. Но я был хитрый и делал вид, что, конечно, всех их знаю и «снимаю перед ним и шляпу». «О, Ферри, какой вы умный, – лепетала она. – Вы мне все больше и больше нравитесь». На меня посыпались бесконечные комплименты.
Я понял, что ухватил рыбку крючком за губу, и теперь она моя. Но у меня в голове копошилась неразрешимая проблема: где найти свободную «хату», так как в данный момент с нею у меня не ладилось. Стыда, что я увел Зою № 4 от Семена, у меня не было.
Во-первых, у нас не было случая, чтобы кто-нибудь скрывал свою девушку от друзей. Во-вторых, она не была его женой. А в-третьих, она уходила от Семена добровольно. И вдруг Судьба прислала мне избавление от моих страданий.
Мой друг Володя Кузьмин уехал на месяц в командировку и оставил ключи от комнаты в коммунальной квартире. Теперь все было шикарно – эта почти Мэрилин Монро была моя. Спасибо тебе, Семен, хотя я зря сказал это.
Семен страшно разозлился, что Зоя ему, известному барабанщику, предпочла гитариста, к тому же неизвестного. И своими барабанными палочками он пробил мне не только голову, но и душу. Чуть позже я расскажу об этом. В то время, когда мы сидели в ресторане, я предпринял честную попытку кое-что рассказать о себе. Я сказал, что таких денег, как у Семена, у меня нет, да и вообще редко бывают. Я ей сказал, что представлю ее всем четырем друзьям, нисколько не боюсь, что она уйдет от меня к ним. Что я человек хороших правил и никогда не упрекну ее в измене. По моим понятиям, «рубль на полтинник не меняют».
Я уже кое-что в ней разглядел, что, несмотря на серьезную профессию, больше трех извилин в ее головке не было. Она жила, работала и порхала по жизни, как бабочка. Меркантильности у нее не было, и она даже предложила располовиниться на ресторан. Конечно, я отказался. К первому вечеру у Володи Кузьмина я подготовился основательно. Я и мои друзья были страстными меломанами. В комнате тихо пел рокочущий бас Луи Армстронга, или нежный голос Эллы Фицджеральд, или новый певец Элвис Пресли.