Утром распрощались с дедом Гришаней и с его Прасковьей. Отъехав километра три, есаул вдруг припомнил, что оставил в лесной избушке узелок с махоркой.

— Нельзя возвращаться, есаул, — недовольно покачал головой ротмистр Бреус, — примета такая есть — к несчастью, так чего же судьбу испытывать, скажите на милость? Потерпите без курева до Якутска.

— Это вам, ротмистр, терпеть легко, вы ведь некурящий. Ведите отряд дальше, а нам с Ефимом лишний пяток километров не в тягость, вернемся, благо здесь пока рукой подать, мы скоро догоним вас.

Развернув коней, они рысью отправились обратно по утоптанной тропе и вскоре исчезли за щетиной голых зимних вершин деревьев.

— Угораздило вас, вашбродь, табак забыть, теперь скачи лишние километры.

— А я, Сиплый, ничего не забывал, все при мне.

— Чего же мы возвраща-а-а… — начал догадываться Брюхатов.

— Я думал, Сиплый, что ты сообразительный. Я так сразу заметил, что Гришаня тебе не понравился, а коли так, дай, думаю, помогу своему соратнику счетец деду предъявить. Мы как приедем, ты у дверей стань и держи старых хрычей под стволом. Но стреляй только в самом крайнем случае; если наши пронюхают — быть в отряде беде, а нам свару затевать никак нельзя. Пока ты с ними тихие беседы будешь вести, я под курень соломки подсыплю, бутыль с керосином разолью, нехай старые грешники погреются.

— Умная у вас, вашбродь, голова. Я и то подумал, оставляем их живыми, а вдруг они кому о нас расскажут, мы ведь при них не стеснялись, все свои дела наизнанку вывернули.

— Вот потому мы с тобой, Сиплый, и возвращаемся. Только предупреждаю, не вздумай что-нибудь из барахла хватать. Нам оно в походе ни к чему. Лишняя тяжесть да улики, будь они неладны.

Старики были уже в избе, а собаки встретили путников, весело повиливая хвостами, как старых знакомых, недаром же Дигаев два дня не жалел на псов ни сухарей, ни сахару.

Ефим Брюхатов, решительно перекрестившись и передернув затвор, вошел в избу, а Дигаев, забежав в сарай, поднялся на сеновал и столкнул оттуда сухого, по-летнему пахучего сена. Он бодро бегал вокруг избы, рассыпая его, потом схватил в углу кучу бересты и мелко наколотых полешек для растопки, с которыми провозился вчера часа два, и всему нашел место. Достал из клети десятилитровую бутыль с керосинчиком, припасенным стариками для бытовых нужд, и, щедро поливая, не жалея эту редкую и дорогую в тайге жидкость, пробежался вокруг дома. Осмотрел окна: крепко сколоченные рамы с толстенными створками, узенькими проемами для стекол, в которые и собаке нелегко было бы выбраться, а не то что человеку. Потом он на цыпочках вошел в сенцы и, остановившись у внутренней двери, прислонил к ней ухо, прислушиваясь: в избе тихо разговаривали.

— Хреново ты помрешь, Сиплый, язви тебя в почки, — слышался скрипучий голос Гришани, — в корчах, боль будет такая, что и нормальному человеку не вытерпеть, а тебе и подавно. Криком будешь кричать, а никто не подойдет, не успокоит, куска хлеба не даст. Потому что болезнь твоя будет страшнее той, от которой тебя китайцы вылечили. От той ты только осип да едва нос не потерял, а в этой твой конец, запомни. По телу язвы пойдут страшные…

— Замолчи, старый хрыч, а то и тебя, и твою старуху сейчас пристрелю, сам помрешь без покаяния.

— А чего же мне молчать, если я сейчас на тебя колдовство напускаю? Вот не успеешь ты от моего куреня и на версту отъехать, как тебя дрисня прихватит в тридцать три струи, не считая брызг. И посля из тебя будет течь неделю да еще два дня. И тогда вспомни: это я тебе первое предупреждение послал, поганка вонючая. А как язвы по телу пойдут, знай — снова моя работа, милок. Ну а теперь гэть отсюда, не чуешь, что ли, тебя за дверью атаман поджидает.

Услышав такое, Дигаев вздрогнул, как в детстве, когда взрослые ловили его за непотребным делом. «И точно ведь колдун», — подумал. Не входя в комнату, трижды постучал в косяк и, когда Сиплый выскочил, отдуваясь и смахивая рукавом пот, закрыл дверь на деревянный запор, которым хозяева никогда не пользовались, потом подпер эту и наружную дверь здоровенными кольями и тихонечко, как будто все еще боялся, что дед услышит его и здесь, велел Сиплому:

— А теперь бегом вокруг хаты, поджигай солому и бересту, да следи, чтобы не погасло. Ну, господи благослови. — И сам, ударяя большим пальцем по кремню массивной зажигалки, пошел с другой стороны. Он терпеливо ждал, когда запылает береста, заботливо подкладывая ее под кучки мелких смолистых ошметков полена, засовывая в пазы с паклей. Сыпал горящую солому на дощатую завалинку, политую керосином.

Убедившись, что в избе по-прежнему тихо, а огонь разгорается сам по себе и уже не погаснет, Дигаев подозвал Ефима Брюхатого:

— На конь, станичник! Давай теперь бог ноги. Не вздумай нашим орлам проболтаться, зачем мы здесь задерживались, пускай на этот раз чистенькими останутся. — И громко свистнул, от чего Буян вздрогнул и перешел на рысь.

Проскакали полдороги до того места, на котором оставили попутчиков, и вдруг Ефим Брюхатов негромко вскрикнул. Есаул Дигаев придержал жеребца и, оглянувшись, увидел, как бледный, с крупными каплями пота на лбу Сиплый, зажав обеими руками живот, вдруг перевалился в седле на бок и, оказавшись на снегу, торопливо стал расстегивать полушубок, добираясь до ремня брюк.

— Дедова, дедова работа, — дрожащими от страха губами произнес он минут через пять, — ведун проклятый. Ну, вашбродь, удружил ты мне по-товарищески.

— Не трепли лишнего, я тут при чем? — зло огрызнулся Дигаев. — Это ты с ним все чего-то поделить не мог.

— Ага, — жаловался Ефим Брюхатов, — у самого кишка тонка оказалась, чтобы постоять возле деда с винтарем, так меня послал?

— Я у него по клетям за медвежьим салом не ползал, сам напросился, и зачем оно тебе нужно было, ненасытная утроба?

— Что ты сказал, вашбродь?

— Туг на ухо стал с поносу?

Но Ефим Брюхатов уже ничего не слышал, он снова сидел возле своей лошади.

— Да ты что делаешь, Сиплый? — расхохотался Дигаев. — Так ведь скоро ни к тебе, ни к твоему жеребцу будет не подойти из-за вонищи.

Ничего не ответив, Ефим Брюхатов забрался в седло и медленно поехал следом за есаулом, уже не обращая внимания на его слова и прислушиваясь только к тому, что происходило у него внутри.

Пока догнали отряд, Ефим Брюхатов еще раза три присаживался под придорожные кусты, привычный розоватый оттенок на его щеки в тот день больше не вернулся, а сам он был как в забытьи и только все шептал что-то, еле шевеля губами, — похоже, что молитву припоминал.

— Ну как, нашли табачок? — спросил Дигаева ротмистр Бреус.

— А как же, — похлопал тот по вещевому мешку, — все на месте.

— Старик, ваше благородие, ничего не велел передать, — подъехал ближе Савелий Чух, — как он там?

— Ты так спрашиваешь, Савелий, как будто года два Гришаню не видел, что с ним за час-другой сделается? Здоров, как твой жеребец.

— А что это от вас, есаул, керосином вроде пахнет? — повел носом сотник Земсков.

— У Ефима Брюхатова живот схватило, вот ему дед и поднес шкалик керосинчику с настоем сибирских трав.

— Ты гляди, а я и не знал, что это горючее брюхо лечит, — удивился Савелий Чух.

— Лечит это зелье, казак, все лечит, — облегченно вздохнул Дигаев, поняв, что вопросов больше не будет и само объяснение, считай, позади.

Тропу прокладывали прямо по льду, кое-где перекрытому сугробами или припорошенному снегом, а порою и гладкому, до синевы выметенному ветром, но и такие места были не очень страшны, так как лошади были подкованы по-зимнему. Русло реки петляло большими меандрами, как кишкой. Но идти напрямик, выпрямляя путь, Дигаев не велел:

— Успеем спрямить, станичники, этот участок дед Гришаня велел идти рекой, так сподручнее.

Заметив впереди бёлёгёс — остров на реке, который огибала протока, — Дигаев сверился с картой и велел отряду идти с одной стороны, вдоль колодника.

— А вы, сотник, пройдитесь рысью по этой протоке, где-то там тропа может быть, о которой дед говорил, да вот отметить мы с ним то место позабыли. То ли здесь, — размышлял вслух Дигаев, — то ли у следующего острова. Не ровен час проедем. Поезжайте, сотник, не теряйте времени, мы не торопясь тронемся. Да держитесь ближе к правому берегу, чтобы дорожку не прозевать. Дед сказал, что там кедр стоит, а на нем большая затесь. Скорее!

— А ты, Чух, чего застыл? — набросился он на казака, прислушивавшегося к разговору. — Лучше бы приятелю помог, глянь, опять его схватило, немощь одолевает. Скажи на милость, Сиплый, опять приспичило? Ну чем же ты обожраться умудрился?

Ефим Брюхатов отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и с помощью Савелия полез с коня.

— Вы знаете, ротмистр, Сиплый утверждает, что это дед Гришаня на него порчу напустил, — доверительно пояснил есаул Бреусу. — А мне кажется, что никакой порчи нет, никакого колдовства быть не может, просто у Сиплого оказались какие-то уж слишком слабые нервишки. Мнительным он стал до ужаса, дед пригрозил, а этот и нюни распустил.

— Кто знает, может быть, мнительность тому виной, есаул, а может быть, и действительно Гришане известно что-то такое, чего нам не понять. Я вот в заговоры никогда не верил, пока сам не испытал однажды. Было это, помню, в июле двадцать первого года под Владивостоком, есть там такое место — Седанка. Я, как вы понимаете, у атамана Семенова служил. Вышли мы с отрядом на Седанку, а там вдруг нас перехватывают каппелевцы. Дескать, территория наша, нечего здесь шмыгать. Это нам, семеновцам, есаул, они такие слова говорят. Изготовились к бою. Тут япошки неведомо откуда появились с уговорами, нельзя, дескать, господа, с помощью оружия отношения выяснять, вы ведь все под одним белым флагом воюете. Но нам уже не до них. Скажу вам, что бой тот мы, к сожалению, проиграли. Почему? От японцев помощи не дождались, они только ракеты осветительные в воздух бросали да залпами вверх стреляли для устрашения тех и других; а каппелевцев собралось столько, сколько ни в одном бою с красными не было, потому мы бой и продули. Впрочем, история эта длинная, поучительная, я как-нибудь ее вам подробнее расскажу, а сейчас только один факт. Задели меня тогда по предплечью шашкой. Кровищи вытекло столько, что мне аж дурно стало. Кистью руки пошевелить не могу, ну, думаю, не хватало еще гангрену подхватить, тогда вообще пропаду. Приятель меня на коня и в сопки, к озеру, было там небольшое такое озерко. Приводит в избу к старушонке. Не ахти какая на вид, но ведь с ней не детей крестить. Помоги, говорю, бабушка, озолочу. Мне, отвечает, твоей позолоты не нужно. Раздевайся догола. Разделся, здоровой рукой срам прикрываю. Она меня травками, настоями, потом пошептала что-то нечленораздельное, позыркала на меня глазами так, что у меня волосы встали дыбом. А там и заснул я. Утром проснулся — рука тряпкой перевязана, боли не чувствую, только зуд противный, знаете, такой бывает, когда рана уже зарастает. А через три дня и повязка уже не понадобилась, вот только рубец остался, на постое покажу. Так что вполне может и дед Гришаня эту науку знать, взгляд его помните? Тяжелый такой, пронизывающий…

В это время сотник Земсков торопился вдоль берега по льду протоки, спеша обогнуть ее и повстречать у островного мыса отряд.

Старательно вглядываясь в заросли по берегу, он уже не обращал внимания на прочный заматерелый лед, которым, казалось, протока промерзла до дна. Сыпалась сибирская копоть — мелкий снежок, затрудняющий видимость. Ветви невысокой ели, нависшей над берегом, были покрыты голубоватым, собранным в большие стебли, узорчатым инеем — куржевиной. Сотник Земсков загляделся на эту завораживающую красоту, и вдруг где-то под сердцем у него замерло: ветви ели, опутанной куржаком, полетели куда-то в сторону и ввысь, и он вместе с лошадью ухнул в едва только прикрытую льдом промоину; ледяная вода охватила его с головы до ног, ошпарила, и он шумно заколотил руками по воде, съезжая с коня и стараясь не запутаться в стременах. Тяжелые, мигом намокшие ватные штаны и шашка с револьвером тянули его вниз. Он цеплялся за край льда, но тот обламывался под его руками тонкой острой полоской, до крови раня кисти рук. Рядом, затягивая его под воду и отталкивая ото льда, билась в промоине лошадь; притороченная к седлу винтовка задевала его, цепляла за полушубок, который он силился расстегнуть. Сотник Земсков набрал в легкие побольше воздуха и, уйдя глубоко под воду, сбросил с себя шашку, с трудом выкарабкался из полушубка, который, намокнув, обтянул его тело, словно приклеился. Когда легкие уже разрывались от давления, от недостатка кислорода, он стал всплывать и получил резкий удар по голове шипом лошадиной подковы; вода сразу же окрасилась в красный цвет.

На минуту он потерял сознание, а когда пришел в себя, то вдалеке надо льдом увидел застывшее лицо Савелия Чуха, а потом услышал его голос:

— Погоди трошки, я зараз…

…Минут через пять после того, как сотник Земсков уехал по протоке, Дигаев позвал к себе Савелия Чуха:

— Слушай, Савелий, что-то мне не по себе, — громко сказал он, — нельзя человека одного в тайге отпускать. Поезжай вдогонку за сотником на всякий случай, только не торопись, к следам приглядывайся, на берегу засеку на дереве ищи.

А когда Савелий Чух отъехал за излучину, Дигаев тронул коня и оказался рядом с ротмистром Бреусом:

— Ротмистр, оставайтесь снова за главного, маршрут тот же, а я станичников подстрахую, сообща нам сподручнее будет сориентироваться на месте.

— Бог мой, если бы сам, своими ушами не слышал, то не поверил бы, общение с Гришаней на вас действует положительно, есаул, такая забота о ближних способна меня умилить. В добрый путь, есаул.

— Да за этим походным сортиром не забывайте наблюдать, ротмистр, — кивнул Дигаев в сторону Ефима Брюхатова.

…Савелию Чуху было не до созерцания красоты он издалека заметил попавшего в беду товарища. Он тут же спешился и, ведя коня на поводу, тихим шагом прошел немного вперед, осторожно нащупывая крепость льда одной ногой. Раздевшись до гимнастерки, бросил вещи на льду и, наскоро стреножив коня, прополз немного по льду, вместо шеста используя короткую кавалерийскую винтовку, но она была ненадежной и неудобной подмогой. В очередной раз ударил по поверхности льда прикладом винтовки, удерживаемой за ствол, и почувствовал, как приклад проваливается куда-то вниз… «Приехали, — прошептал он, — а что же дальше?» Рядом с барахтающимся в воде жеребцом из-под крошева льда появился сотник Земсков, он был уже без полушубка, по его лицу откуда-то из-под волос, смешиваясь с ручейками воды, стекала разбавленно-алая кровь. Савелию показалось, что Земсков жадным, умоляющим взглядом смотрит на него, торопит.

— Плыви сюда! — махнул он рукой сотнику, боясь стронуться с места. Потом Савелий приподнял винтовку и методичными ударами приклада стал разбивать перед собой тонкий, блестящий на изломах лед, освобождая поверхность воды для сотника Земскова. А тот, судорожно загребая руками, старался вырваться из круговорота, который образовался рядом с тонущей лошадью; он терял силы, а еще больше уверенность.

Позади Савелия Чуха послышались какие-то удары, и, оглянувшись, он увидел, как, постукивая перед собой лед прикладом винтовки, к нему приближается Дигаев, в левой руке которого зажат небольшой ствол кривой березки.

— Держи шест, Савелий, — прокричал Дигаев, протягивая Чуху березку.

А когда Чух ухватил ее и отбросил свою винтовку, Дигаев приободрил его:

— Смелее, станичник, смелее, а я здесь тебя придержу, подстрахую, — и он бросил ему конец веревки.

Но смелости в этот момент у Савелия не было. Непонятно почему при виде атамана его охватил страх, мерзкий, липкий, переходящий едва ли не в ужас. Однако он овладел собой, намотал конец веревки на ладонь, но все не мог стронуться с места, укладываясь на льду поудобнее и не в состоянии найти того положения, которое удовлетворило бы его натянутые до предела нервы. А сотник Земсков снова ушел под волны, но на этот раз, похоже, не по своей воле. Секунд через пять он всплыл, жадно хватая ртом воздух, и, изловчившись, ухватился за конец шеста, протянутого Савелием. Рука скользнула по мокрой поверхности и сорвалась.

— Твою бога душу крести… — несся надо льдом зычный, командирский голос Дигаева.

И Савелий Чух продвинулся вперед еще на полметра. Этого расстояния вполне хватило Земскову для того, чтобы ухватиться за березку мертвой хваткой.

Но тут и случилось самое страшное для самого Савелия. Он почувствовал, что не в состоянии пятиться назад с таким грузом, как Земсков, — лед под ним был слишком тонок, упрись в него — и провалишься.

— Тащите, вашбродие, — негромко закричал он Дигаеву, — тащите за веревку.

В то же мгновение он почувствовал резкий сильный толчок в подошву сапога, и от этого толчка и веса сотника Земскова он заскользил в воду. Савелий Чух отчетливо, спокойно — так как ужас, разрывающий, гнетущий его пару минут назад, исчез, растаял — скользил прямо в воду, с обреченностью понимая, что впереди его ждет неминуемая смерть. Однако в тот момент, когда он уже оказался в воде, рука почувствовала резкую боль от натянутой веревки, и у него мелькнула надежда на спасение. Отпустив ненужный уже шест, к нему по-собачьи добарахтался сотник Земсков и вцепился пальцами в гимнастерку. Перебирая руками, он ухватился наконец за ворот гимнастерки, и никакими силами Савелию не удавалось оторвать его. Немигающие глаза сотника Земскова были наполовину закрыты, лицо в страшных разводах крови. Савелию показалось, что сотник или в бессознательном положении, или не в своем уме. Но вот его тело напряглось, дернулось, и он, опираясь на Савелия Чуха, снова постарался выбраться из воды, топя того.

— Ташши, вашбродь, — все еще надеясь, что есаул Дигаев не слышал, уже в полный голос заорал Савелий, но тут же, наглотавшись воды, ушел под воду и почувствовал, как вместе с ним свободно опускается и веревка. Он перехватывал ее, ожидая опоры, но опоры не было. Зато под водой его отпустил сотник Земсков, который, топча его твердыми, из толстой кожи моржа, подошвами унт, опять попытался выбраться на лед. Задыхаясь, Савелий оттолкнулся от него и, всплыв, оказался рядом с опасно бьющейся лошадью.

Потом сотник Земсков последний раз ушел под лед и уже не вынырнул, река навсегда заглотила его.

Савелий, отбросив ненужную веревку, оба конца которой почему-то оказались в воде, подгреб к краю льда, недалеко от которого стоял Дигаев.

— Помоги, вашбродь, — молил Савелий, цепляясь уже за более толстый лед, так как тонкий был сбит им и Земсковым, обколот спиной лошади.

Дигаев поднял валявшуюся в снегу винтовку Савелия Чуха и протянул в его сторону. Савелий, держась за лед только одной рукой, оторвал вторую, целя ухватиться ею за приклад. Но приклад вдруг обрушился на руку Савелия, удерживавшую его у кромки.

— Бог тебе поможет, Савелий, — спокойно сказал есаул Дигаев и поднял винтовку за ствол для нового удара. — Бог тебе поможет, — повторил он, — и господа большевики, к которым ты собрался бежать с сотником. Счастливого пути, станичник. Кого из знакомых увидишь, привет передай, — обрушив удар на вторую руку, бессильно загребающую лед, продолжал Дигаев, — мол, есаул Дигаев кланяется.

В это время лошадь, в последний раз всхрапнув, ушла под воду и, видимо, зацепила Савелия поводьями. Он тоже оказался в глубине. Дневной свет тотчас стал меркнуть, а затем и вовсе исчез. Савелия потянуло под лед.

…Как только за Ефимом Брюхатовым захлопнулась дверь, Прасковья бросилась к окну, стремясь разглядеть что-нибудь сквозь стекло, разукрашенное ледяным узором. Дед Гришаня снял со стены охотничье ружье и, пошарив в небольшом, окованном железом сундучке, что стоял под лавкой, достал несколько патронов.

— Ты бы, Прасковья, не стояла у окна. А то ить этот придурочный и вправду стрельнет.

— Гришаня, они вроде бы поджигают нас, огонь сквозь стекло поблескивает, — разволновалась женщина, — ой, что же это они задумали, ироды, что затеяли? Да что ж ты стоишь столбом, дурень старый? Делай что-нибудь, пока мы живьем не сгорели! Связалась же я с тобой на свою голову, с твоими бандитскими дружками, а теперь и расхлебываю. — И старуха закрутилась по избе, собирая в узел постель и выбрасывая старое барахло из ларя, как будто это и было самое ценное в доме.

— Охолонь трошки, Прасковья, посиди, не мельтеши перед глазами, подумать надо.

— Пока ты думать будешь, пенек старый, я уже сгорю или от дыма задохнусь.

— Возьми ружье, старуха, держи под прицелом дверь, как только чуть приоткроется, так и шарахай, меться чуток повыше ручки, и нишкни, не время ругаться.

Гришаня отгреб охапку поленьев, сложенных на листе кровельной стали, прибитой возле топочной дверки печи, достал старенький топор, валявшийся внизу, потом отошел на несколько шагов от печи и, подтащив туда стол, взгромоздился на него прямо в валенках. На потолке среди старых, хорошо подогнанных, потемневших от времени досок выделялось, если внимательно присмотреться, более светлое пятно — заплатка на месте дымовой трубы от старой, когда-то стоявшей здесь русской печи-теплушки. Гришаня поддел доску, и она с визгливым громким скрежетом отошла.

— Да тише ты, дед, услышат, — заволновалась бабка.

— Для того ты и стоишь внизу с ружьем, — спокойно парировал дед, — но думаю, что не услышат. — И он отодрал остальные доски заплатки. Потребовав от бабки табуретку, он взгромоздил ее на стол и, кряхтя, полез сквозь отверстие в потолке, но оно оказалось узко. Гришане пришлось сбросить меховую душегрейку, но все равно он с трудом протискивался на чердак, ругаясь и дрыгая по воздуху ногами.

Когда, съехав на заду по крыше, Гришаня свалился на землю, бандитов поблизости уже не было. Жалобно скуля, метались в заднем конце двора собаки, боясь подходить к избе, вдоль завалинки которой разгорелось кольцо огня. Выпустив из избы Прасковью, дед Гришаня забросил ружье за спину и принялся граблями оттаскивать от дома горящую бересту и солому, а рядом кряхтела Прасковья, снуя от сенцев до завалинки и заливая следом за ним разгоравшиеся деревянные венцы избы. Вскоре о начавшемся было пожаре напоминали только слегка дымившиеся стены и неровная полоса пепла вокруг.

— Никак не пойму, чего это они толком избу поджечь не смогли, — рыская глазами по сторонам, бурчал дед Гришаня. Он зашел в сарай и тут же позвал старуху. — Гляди, Прасковья, в чем их ошибка. Им бы сразу сеновал раскочегарить, тогда бы нам с тобой с огнем не справиться, а они лишь вокруг дома суетились. — В середине пустого сарая лежал холмик золы от сгоревшего пучка соломы, наспех брошенного сюда бандитами. — Ой-ей-ей, — вздохнул хозяин как будто с сожалением, — видно, у энтих мужиков руки не оттуда растут.

Убедившись, что нигде не осталось ни искорки, дед Гришаня попросил старуху:

— Собери мне припаса на дорогу, через полчаса выезжаю.

— Сидел бы ты дома, Гришаня, — неуверенно возразила старуха, — вдруг нагрянут снова.

— Вот я и пригляжу одним глазком, чтобы не шкодили, язви их в почки. За ними сейчас, как за псами бешеными, глаз нужен, не то столько бед натворят, что долго не выправить. Если от меня долго весточки не будет, доберись до соседней зимовьюшки, попроси Кондрата не в службу, а в дружбу до района податься, пускай передаст в НКВД Савину, что те, кого он ждал, уже появились, шастают по тайге, мать их за ногу.

Взгромоздившись на свою кобылку, Гришаня неторопливо затрусил по дорожке, набитой копытами отряда. Добравшись до острова, он с недоумением поглядел на следы, раздваивавшиеся в этом месте. «Совсем память у Дигаева отшибло: я же не велел ему по тёбюлеху идти, — бурчал Гришаня, — не случилось бы беды». И он, сойдя с лошади, повел ее на поводу к протоке.

…А у Дигаева дела шли лучше не придумаешь. Когда он после трагических событий, разыгравшихся на тёбюлехе, вернулся своей дорогой и догнал отряд, там было все спокойно. Как всегда, отрешенно глядя вперед, ехал прапорщик Магалиф, и не понять со стороны было, задумался он о чем-то или бесцельно уставился в одну точку, щадя себя от анализа прошедших событий. Мечтательно разглядывал окрестности ротмистр Бреус, иногда срывая лапку ели, чтобы полюбоваться остро отточенными иголками и попытаться уловить едва ощутимый аромат хвои. Насупившись, ехала Настя, которая в последние дни, даже разговаривая с кем-то, не глядела собеседнику в глаза. Тяжело дышал непривычно тихий Ефим Брюхатов.

— Станичники! — ударил шенкелями на последних метрах Дигаев. — Беда, станичники! Сотник Земсков с Савелием Чухом в опарину попали! Оба утопли. Земсков так и жеребца своего утопил, видать, первым провалился. — Взгляд его был текучим и неуловимым.

— Да ты что говоришь, есаул? — по инерции продолжая улыбаться и прекрасно чувствуя неуместность своей улыбки, воскликнул ротмистр Бреус. — Как это утонули?

— Так и утонули, насмерть, как еще утонуть можно?

Ефим Брюхатов скривился, то ли ухмыльнулся, то ли хотел сказать что-то, но промолчал.

Магалиф, как будто очнувшись от сна, тяжело вздохнул:

— Вот она, наша жизнь, страшная и пустая. Сегодня ты жив, а завтра гибнешь под пулей или тонешь. Есаул, у тебя ведь наверняка есть анаша — божья травка, дай покурить на одну закрутку. Не испытывай ты мое терпение, оно и так уже на исходе.

— Постыдился, бы, дружки наши погибли не за понюх табака, а ты опять за свое, — укорил Дигаев прапорщика Магалифа. — Потерпи до Якутска, там, если совсем невмочь будет, попробую достать немножко.

— Как же это погибли! — с вызовом глядя на Дигаева, спросила Настасья. — Только что живы были, рядышком ехали, хоть рукой дотронься, хоть спроси о чем, и вдруг в живых нет? Обоих сразу? Так не бывает!

— Ну и дура ты, девка, — бросил на нее наглый взгляд Дигаев, — именно так и бывает. Что делать будем? — оглядел он остальных.

— Ехать! Ехать вперед и попробовать еще какое-то время покоптить свет, пока и нас такая же полынья не проглотит, — равнодушно мотнул головой прапорщик Магалиф.

— Успокой, господи, их душу, — набожно перекрестился Ефим.

— Хорошие люди были, душевные, — огорченно покачал головой Бреус. — И кто теперь с лошадьми возиться будет? Такого конюха, как Савелий Чух, нам никогда не найти. До чего же хозяйственный мужик был! Вот так бог и прибирает к себе хороших людей. И что, говорите, есаул, попали они под воду, как вы в свое время?

— Чего я? Я в пустоледицу провалился, там и воды было немного, а здесь внизу, наверное, бездна.

— Помнится, есаул, вам тогда сотник Земсков жизнь спас?

— Что ее было спасать? Лошадь, стоя на дне и вытянув голову, свободно дышала, там бы кто хочешь выбрался с помощью или без нее, а здесь куржачина такая, что, когда я подоспел, уже ни сотника, ни жеребца его в воде не было.

— Так вы могли спасти Савелия?! — вскричала Настасья.

— Как бы я его спас? Скажи, как? До чистой воды не добраться, ледок тонюсенький, не держит. Пока разделся, шест выломал, глядь, а его тоже нет, видно, от судорог скрючило, и амба.

По тропинке, которой они шли, раздалось какое-то звяканье, и путники увидели лошадь Савелия Чуха. Стреноженная, она торопилась вслед за отрядом, но, лишенная возможности двигаться свободно, неловко переступала, подпрыгивая обеими передними ногами, и, пожалуй, никогда бы не догнала людей, если бы они не остановились, обсуждая страшную новость.

Увидев лошадь с притороченным к седлу вещевым мешком Савелия Чуха, Настасья истерично зарыдала, не пряча скривившегося, такого некрасивого в горе лица.

— Так что делать будем? — в подленьком неторопливом выжидание глядя на нее, снова спросил Дигаев. — Ума не приложу!

— На тёбюлех скакать, к промоине, — колотя по луке седла, кричала Настасья, — наверное, их еще спасти можно, а мы здесь языки чешем!

— Кого спасать! — устало, сочувственно качая головой, поглядел на нее Дигаев. — Я же сам видел, погибли все.

— Так, очевидно, похоронить по-людски надо, — оживился ротмистр Бреус, — вот и отдадим последний долг товарищам.

— Вода, вода унесла их под лед, — уже спокойно, как маленьким непонятливым ребятишкам, объяснял Дигаев. — Ну хватит, станичники, обсудили, помянули, пора и в путь. Помочь мы им уже ничем не сможем, а время потеряем, опять у нодьи ночевать придется…