Евреи в тайге

Финк Виктор Григорьевич

Сторона таежная

 

 

Не там тайга, где звери дикие,

а там, где люди темные.

Дед Микола.

 

1. Солидный Амур

Амур катит свои волны плавно, — именно так, как подобает большой и солидной реке. Летом он становится значительно шире — дожди заливают береговые низменности. Тогда путешественник может воображать себя катающимся не по реке, а по озеру. Но это — не обыкновенное озеро! Вот торчат из воды верхушки телеграфных столбов, а то вот лодочка прибилась к густой зеленой шерстке. Водоросли? Осока? Нет, — это еле торчат из воды вершинки затопленной рощицы. Она неосторожно раскинулась тут, верстах в пяти от берега, и чувствовала себя в безопасности, да вот дал бог летний дождик, и ее затопило по самую маковку.

Но это, в сущности, не так уж страшно, — всего затопить не могут и самые усердные дожди: Хинганский хребет, например, спокойно переходит с одного берега на другой. Его зеленые сопки беззаботно смотрят на разгул водной стихии и только улыбаются. Улыбается также и солнце в небесах. Со свойственным ему одному умением оно придает непостижимую радость и ликование картине, которая, откровенно говоря, не очень радостна сама по себе. Едва оно покажется из-за облачка, и уже в другом свете видишь и тупое спокойствие реки, и ужас ее разлива, и строгость горных ущелий. Когда проносится по воде скарб, смытый наводнением у недогадливого хозяина, ничего другого сказать не можешь, как:

— Эх, ты, скарб!..

И плывешь себе дальше. А там дальше, сколько ни плыви, — широкая вода, зеленя, рощи, луга, сенокосы, опять рощи да величественный, заросший тайгой Хинган. Он то отступает от воды, то выбежит на самый берег и стоит, высоко задрав косматую голову, как горный козел. Ни с чем не считаясь, он переходит с одного берега на другой, где ему вздумается. Конца ему не видно и края.

Сколько ни плыви, ни смотри, а конец и край теряются где-то там, в недостижимой и ослепительной голубизне.

На точном основании Айгуньского договора 1858 года, воды Амура омывают русский и китайский берега и делают это одинаково добросовестно и деловито по отношению к обеим сторонам. И вышинки, и низменности, и затопленные пади, и выскочившие из воды рёлки, рощи и луга, а также сопки разделены без обиды между обоими берегами, и жирные гуси стаями мечутся в поисках охотников с одного берега на другой.

Все здесь обильно и щедро, что создала природа. Но все скупо, убого и уныло, что создано так называемым венцом ее творения: унылые, одинокие деревушки на русском и на китайском берегах, — две-три избушки здесь, две-три фанзы там; одинокая кумирня, посеревшая деревянная часовенка; голоштанные детишки с косыми бровями, такие же дети с прямым разрезом глаз; тощие бабы, ругающиеся по-русски, худосочные китаянки, что-то кричащие по-китайски; бородатые дяди в посконных портах, китайцы в дешевых халатах из дабы.

И от поселка до поселка десятки километров живописной, волшебной, дышащей изобилием пустыни.

Почему не заселены эти цветущие берега? Почему нет здесь шумных городов, фабрик, заводов? Почему природа оставлена здесь во всей своей первобытной нетронутости? Почему первобытны и люди, которые здесь живут? Когда и как они сюда попали?

 

2. Дед Онисим

В деревушке Забелино на Амуре, где я застрял на несколько дней, я часто приходил на берег. Удочка, ведерко и коробочка с червями придавали мне вид рыболова; признаться, я именно за рыбой и приходил. Но всякий раз, едва расположившись на берегу и осмотревшись кругом, я уже и сам сознавал, что рыба будет в полной безопасности: так все красиво на реке, так волшебно величие зеленых вод, так густы зелени, так насыщен воздух солнцем, покоем и счастьем, что я неизменно всякий раз заваливался на траву и принимался вычислять, насколько здешний небосвод просторнее моей московской квартиры. Так я за этой математикой и засыпал с удилищем в руке.

Однажды меня разбудили чьи-то шаги и осторожный кашель. Открыв глаза, я увидел в нескольких шагах от себя высокого, чуть-чуть сутулого старика. Он был одет в пожелтевшее полупальто и в широкие полотняные шаровары в заплатах, а на ногах у него были старые рваные опорки.

— Прошу прощения, — сказал он, опускаясь на траву. — Разбудил я вас… А как рыбка-то?.. Клюет?.. Или вы спать изволили?

Старик говорил бойко и легко, не по-стариковски, и глаза у него были живые. Лишь прозрачная желтизна кожи, туго натянутой на лбу, выдавала преклонный, повидимому, возраст.

Никаких рыболовных принадлежностей у него не было. Он и не пришел рыбачить, — он пришел побеседовать.

— Онисим я, — представился старик. — Может, слыхали? Меня китайцы зовут Ниса, а хрещеное мое имя — дед Онисим… Я сегодня только вернулся из Благословенного. Я там у корейцев колонка скорнячил. А сегодня вернулся да узнал, что вот анжинер приехал, и очень хочется поговорить.

В деревне меня звали инженером, — без всяких, впрочем, оснований. Вероятно потому, что приезжавший сюда в последний раз, лет пятнадцать тому назад, городской человек был инженер. Репутация эта создала мне много знакомых среди сельского населения. Все приходили люди спрашивать, что я полагаю строить, не нашел ли я золотой жилы, не намерен ли рубить дорогу сквозь тайгу и т. д.

Я старался убедить, что я не инженер, а газетчик, корреспондент. Но от этого спокойней не делалось: ко всем обычным беседам прибавились вопросы мировой политики: спрашивали, будет ли война или не будет, действительно ли у Чемберлена твердый лоб и почему?

В этих беседах я часто слышал имя деда Онисима. Говорили, что он грамотей и знаток всевозможных мелких и крупных вопросов мировой жизни.

— Вот кто бы с вами побеседовал! Стародавних лет человек, — говорили про него, — и все с книгой ходит… У самого уж внуки в анжинеры вышли да в фершала, на больших жалованиях служут, а он все книгу свою читает… Чисто политик какой… Студент… Мы его так студентом и кличем.

Старик был в эти дни в отсутствии, и лично видеть его мне не доводилось. Я был рад, что он пришел посидеть со мной на берегу.

Однако, усевшись поудобнее, дед взял сразу нестерпимо высокую ноту: он неожиданно вытащил из-за пазухи пухлый том «Политической экономии» проф. Железнова в голубом переплете и, раскрыв его на главе о земельной ренте, попробовал вовлечь меня в беседу о теории Рикардо.

— Вот, — не торопясь, начал он, — как известно, иностранец Рикардо возводит…

Старик расположился блистать образованностью. Мне было очень трудно: теория Рикардо была бубном шамана. Но все же «Политическая экономия» была, наконец, захлопнута, и за махоркой, которая во все времена обладала свойством сближать людей, старик просто и не мудря рассказал мне много интересных вещей из истории заселения русского амурского побережья.

— Все мы, амурские казаки, — сказал он, — из забайкальских сюда казаков пригнаны в 1858 году. Даже песня у нас есть про то. Хотите, спою? — просто предложил дед.

Я попросил, и старик затянул протяжным и фальшивым тенорком:

В пидисят осьмым году В Забайкальским во краю По бригадам шел приказ: Назначали в Амур э-нас. Плыли ночь и плыли день, Часто садились на мель, С мели баржи нас снимали, Свою участь проклинали…

— А боле того не упомню, — осекся дед. Впрочем, через минуту он вспомнил — А то вот друга есть песня.

Он опять затянул беспомощным тенорком:

С стрелки отправлялись с полными возами, В Кизи приплывали с горькими слезами. Плыли по Амуру великие версты, Стерли у рук, у ног свои мы все персты, Считаючи, считаючи те горькие версты.

— Опять дале не упомню, — сказал старик, переставая петь свою невеселую мелодию. — Это все амурские, давношние песни… Ишшо отцы складали, сюда едучи.

Старик покрутил головой.

— Эх, и приняли мы горя, как гнали нас сюда из Забайкалья!

— Кто же гнал? — спросил я.

— Как так кто? Захватил генерал Муравьев реку Амур, манегров попер оттуль, а край был одна пустыня. Ну, значит, был нам в Забайкалья приказ переселяться на Амур. Было тако объявление, что ежели котора сотня ехать не схочет, перевести ее немегля в пешее казачье войско в двадцать четыре часа… Ну, и испугались все…

— Чего же испугались?

— А как же?.. Мы, почитай, триста лет от самого Ермака конные были, да вдруг тебе в пеший строй! У нас считается пеший казак — оборотень. Ну, и не пожелали отцы в оборотнях оставаться, да и пошли на горе свое в переселение…

— Что ж, худо здесь разве? — спросил я. — Край, кажется, благодатный?

— Край-то благодатный, что и говорить! — согласился дед. — Да ить одной благодати мало. Нас-то сюда кинули на болото да в тайгу без дорог и без жилищ. Где Забелино наше, там тигры бродили. От мошки кони назад в Забайкалье за четыре тысячи верст удирали… Во… И то сказать — конь-то удерет, а человек куда поденется, ежели с семьей?.. Уж где без толку кинули, там и живи… А кому не нравилось которым, тех господа офицеры в кнуты брали… Заправят человеку сто горячих, уж тогда ему всякая местность понравится, — только отпустили бы поскорей.

Старик прибавил после паузы:

— Да, гражданин анжинер, времена тогда были такие: чуть что — спускай порты, ложись сечься… Тем и разум воспитывали…

— Вы в Екатерино-Никольское поезжайте, — помолчав, продолжал дед. — Там старик есть ишшо меня постаре, — ему, почитай, за сто годов. Он вам расскажет, как сюда люди с родины по три года пешком шли да в пути мерли. Я еще ничего. Я мальчиком сюда пришел на плоту, в пятьдесят девятом году, с родителями. А главное горе родители приняли.

Больше, чем слова старика, волновало его тяжелое молчание, когда он закончил фразу. Старик стоял у края своей жизни. Вряд ли она уж и вся была так легка и весела. Но вот случайно пронеслись перед ним воспоминания о картинах, виденных семьдесят лет тому назад, и на лицо его опять легла тень страдания.

— Мертвечину ели, — точно через силу выдавил из себя дед, — в очередь друг дружку убивали солдатики, да и поедали… Во какова жизня была.

Я уже слыхал жуткие рассказы о том, что в 1858 году, при заселении Амура, солдаты и казаки питались мертвечиной и, действительно, по жребию убивали друг друга и съедали. Еще не так давно жил в Благовещенске старик, до конца дней отбывавший церковное покаяние за участие в этих ужасных трапезах. Суд не решился приговорить его к более строгой каре, когда он рассказал, среди каких несчастий ему пришлось совершить свое преступление. Этими несчастиями переселенцы были обязаны исключительно властям, а власти надо было оставить безнаказанными.

Русские уже владели Усть-Зеей — нынешним Благовещенском, — а хотелось иметь большую китайскую реку Эмур-хэ. Это была стародавняя мечта российского империализма. За нее немало было заплачено крови. Правда, в 1847 г. Николай I приказал затею бросить. У него были свои взгляды: «вопрос об Амуре, как о реке бесполезной, отставить», — надписал он на одном из министерских докладов. Конечно, бросили тогда — боялись царя. Но с новым царствованием мечта возродилась.

Муравьев узнал, что в городке Айгуне — километров 30 ниже Благовещенска — живет китайский князь И-шан. На двух канонерках, с двумя ротами солдат, с казаками и с пушками прибыл Муравьев к Айгуню, расположился на островке вблизи города и пригласил И-шана вступить в переговоры.

Собственно, о чем переговоры?

Муравьев потребовал от И-шана отдачи китайских земель России, по мере возможности без каких бы то ни было разговоров. У князя с испугу только и хватило аргументов для отказа, что, мол, не имеет он с собой государственной печати. Русские возразили, что не в печати счастье, и просили размышлять побойчей, так как через три дня начнут стрелять пушки. Тогда И-шан кое-как обошелся без печати и подписал с Муравьевым договор, по которому Китайская империя, якобы, уступает империи Российской все земли по левому берегу Амура и по правому берегу Уссури.

Вот как просто можно иногда заключать международные соглашения!

Правда, впоследствии Китай пытался опротестовать эту сделку, как насильственную и одностороннюю. Но европейская дипломатия убедила Китай, и в 1860 г. Айгуньский грабеж был санкционирован формальным Пекинским договором.

В день, когда И-шан подписал в Айгуне бумажку, на Зее было большое торжество. Русские подошли к самому берегу и стали разбрасывать сбежавшейся толпе серебряные гривенники и пятиалтынные. Под залихватский стук барабанов и вой труб русские высыпали несколько мешков мелкой монеты.

Китайцы тоже были деликатны. От счастья, что их не убивают, они подарили Муравьеву — кроме Амура и Уссури — еще и черную свинью — подарок не только полезный в обиходе, но даже священный, по их верованиям.

Отдача территории, да еще и свиньи, кое-кому выпала боком: И-шан, как родственник богдыхана, отделался сравнительно благополучно — его сняли с должности. Хуже вышло с айгуньским губернатором Жераминго: его-то отдали под суд и заковали в колодку. Чувствуя себя скверно в этом положении, Жераминго подкупил судей и получил позволение отправиться под конвоем в сельцо Хабаровку — нынешний Хабаровск. Там жил Муравьев. Жераминго пришел просить Муравьева возвратить, если возможно, Амур обратно Китаю.

Не вернул Муравьев. Не из таких был людей!

Мне рассказывал о нем один древний старик:

— Вот енарал был, дай бог царство небесное… С кажным здоровкался… Бывало подойдет: «Здорово!..» — «Здравия желам, ваше превосходительство». — «Кашу вчерась кушали?..» — «Так точно, кушали!» — «Л-ладно!..» И уйдет. Вот какой был! Грудь табе колесом, а на груде орден!.. Да!.. И никогда, заметьте, простудой не болел…

Муравьев-Амурский взял Амур у китайцев без выстрела. Чтобы закрепить за Россией пустынный берег, он решил заселить его казаками в принудительном порядке. Переселенчество было организовано гражданскими чиновниками. Чиновники брали взятки с тех, кто не желал покинуть насиженные места, и обворовывали тех, кто решался на переселение. Переселение прошло среди невероятных мучений, лишений, испытаний. Много народу умерло от болезней, а партия в несколько сот человек погибла в пути от голода: продовольствие было расхищено интендантами. На берегах Зеи и Амура показывают иные курганчики — могилы несчастных переселенцев 1858 года, погибших голодной смертью в пути.

«Вчерась кашу кушали?..» — «Так точно, кушали».

 

3. Вздох казачки

Я сидел в гостях у знакомого казака в Екатерино-Никольском. Дом расположен на берегу Амура. Я сидел у окна и глядел на противоположный берег. Оба берега одинаково земляные, оба одинаково противоположны. Течет между ними хоть и изрядно широкая, но все же обыкновенная водяная река Амур. Все очень обыкновенно. Но оттого, что на том берегу другая страна, другие люди, другие взаимоотношения у людей, он представляется необыкновенным и таинственным. А там чистое поле. Немного поодаль от воды стоит одинокая деревянная построечка, балаган, как называют здесь строения временного типа.

Недалеко от балагана горел костер.

— Там живут? — спросил я.

Хозяин пояснил:

— Нет, заимка у их там. Сенокосы… Действительно, в поле стояли стога сена, паслись лошади. Китайцы, повидимому, варили на костре пищу.

Мой хозяин не был расположен продолжать разговор о том береге, но его баба, дородная, высоченная постройка с басовитым голосом, буркнула:

— Раньчи все наше было…

И вздохнула.

Трудно было понять, что значит это указание. Как могла эта заимка принадлежать никольскому казаку?

Противоположный берег Амура никогда не был ни советским, ни российским.

Сердитый вздох казачки открывал, однако, много интересных вещей.

Что сделала царская власть с людьми, прибывшими сюда с таким трудом в 1858 году?

В эту эпоху в Америке, в Южной Африке, в Австралии, в Новой Зеландии тоже появились новоселы.

Они тоже встретились с первобытной природой. Они тоже, как амурские поселенцы, нашли на новых местах глухие леса, болота и нетронутые земли. Но государства, которым принадлежали эти необжитые края, помогали переселенцам, организовывали их на борьбу с природой, и там вскороста стали возникать значительные промышленные и торговые города. Дикие страны были подняты до уровня культуры всего прочего мира. А неуклюжее и бездарное старое российское государство как завезло сюда новоселов, так и бросило.

Казакам предоставили заниматься охотой в тайге.

— Эх, и лупили же здесь отцы изюбря! — с завистью вспоминают казаки. — Однема пантами и жили.

Панты — молодые рога изюбря и пятнистого оленя. Их покупают китайцы для медицинских целей.

— А и было же здесь зверя!.. Отцы еще у самого берега соболя стреляли, енота, песца. Тем и жили…

Колонисты занялись охотой, а дикая таежная глушь так и оставалась нетронутой, и никто краем не занимался.

Нельзя, однако, сказать, чтобы государство совсем уж отвернулось от новоселов. О казаках цари заботились. Их задаривали льготами, подарками, деньгами и привилегиями. На затраченные здесь суммы можно было бы проложить дороги, построить мосты, осушить болота, — можно было бы создать условия культурного развития.

Но государство пихало казакам подачки, не руководя затратами и не организуя здесь ровно ничего, что могло бы поднять культурный уровень края. Никому, например, и в голову не шло взяться за прокладку дорог в новой стране, за использование ее недр, за промышленное строительство, за общее развитие хозяйства. Можно ли верить, что еще в 80-х годах прошлого века, через 25 лет после овладения краем, сюда, на плодородные берега Амура, хлеб привозили из России, морем из Одессы через Владивосток?! А казаки сделались буквально пенсионерами государства. Они занимались охотой и угрюмо пропивали в нетронутой таежной тишине и царские милости и охотничьи заработки.

Едва ли не в конце 80-х годов стали, наконец, казаки заниматься земледелием.

Норма земельного надела была сто десятин на душу. Семья из пяти человек получала пятьсот десятин — целое поместье.

Но где взять рабочую силу для обработки?

Этот вопрос разрешался просто:

— На ту сторону ездили, к китаёзам. У их там хорошо рабочих набирать: народ они работящий, и к тому же голодуют. Задешево работать рады, — скажет вам и сейчас любой казак.

Переселенцы обрабатывали свои земли руками китайских батраков и зажили помещиками. Несли молодецки царскую службу и держали лихих коней.

— Ух, и добряцки ж кони были у отцов! — говорят казаки.

Один рассказал мне:

— Как взяли меня на диствительну, пошел я с домашным конем, а он был неезжаный конь, без узды восемь лет ходил, — одно дело делал: кушал. Ну, приезжаю я в Благовещенск, в полк… Посмотрела галерка мово жеребца… «Так, — говорят, — и так, немолодой твой конь, а ну только должон ты на ем призы брать и должон на ем по ипсод-рому скакать с разрешения командира полка… Небеспременно тебе по ипсодрому скакать»… Ну-к, чево ж? Пошел я к командиру полка, к полковнику Васильеву… Слыхали за полковника Васильева, должно быть?.. Нет?.. Как же? Третьим амурским командовал. Ну, пошел до него, докладываю, — так, мол, и так. А он говорит: «Ладно, — говорит!.. Скачи!.. Доскачешь, — молодец будешь, а не доскачешь, — морду, мол, поломаю за дерзость».

— Ну, и что?

— А ничего! Доскакал!.. От офицера приз отодрал… Пятьсот рублей, однако! Ух, и выпили ж тогда!..

Однако и при помещиках, которым средства позволяли держать неезжаных коней восемь лет без узды, край все-таки не стал культурней.

Казаки обрабатывали свои огромные наделы только до первого трудного места. Едва требовалось какое-нибудь культурное усилие, — хотя бы проведение простой канавы по болоту, — казаки отступали.

— Да и не стоило давать себе лишний труд, — пояснил мне один местный старожил. — Просто переезжали хозяева на тот берег, находили там участточки поудобней и обрабатывали, сколько душа просит… На том берегу земля такая же пустая, как и на этом, а рабочих все равно надо брать китайцев.

Эта странная международная идиллия в пустыне приводила к тому, что, оставляя русский берег необработанным и диким, казаки имели свои сенокосы, пастбища, охоты и даже посевы нередко на восемьдесят верст в глубь китайской земли.

— Когда ж все одно, — земля не меряная…

Царское правительство, конечно, снисходительно смотрело на идиллию. Но с приходом советской власти, т. е. с введением трудового землепользования, она прекратилась. Вот о чем вздыхала казачья матрона:

— Раньше все наше было…

 

4. Сторона таежная

Еще и по сей день, когда уже далеко не все «наше», казачьи станицы на Амуре носят следы былого богатства.

Добротные дома нередко крыты оцинкованным железом, внутри домов сохранилась городская мебель, цветы, занавесы в окнах, крашеные полы. Войдешь в такой дом и не веришь, что ты в деревне, — настолько все имеет городской вид.

Однако нигде в России я не видал такого непостижимого соединения материальной обеспеченности с самой примитивной некультурностью. В казачьих усадьбах нигде нет, например, ни конюшен, ни коровников. Скот ночует под открытым небом, да и то на улице — во двор его не впускают. Ночью, проходя по темным улицам амурских станиц, свежий человек может провести время с большим разнообразием: утопая в грязи, оступаясь и бухая в ухабы, он поминутно натыкается на спящую посреди улицы корову или лошадь. Правильней даже будет сказать просто так: все станичное стадо и весь табун ночуют на улице, хотя бы и в дождь, и в снег, и в грязь, и свежий человек, проходя по улице, чувствует себя, как на пастбище среди коров и лошадей.

Я видел в станице Бабстовской: скот вернулся с пастбища. Улица наполнилась животными. Не менее двухсот коров и трехсот коней появились на улице и остановились. Они запрудили всю улицу. Шел дождь, гнусный, мелкий, неторопливый биробиджанский дождь, от которого делается мокро на душе и сыро до мозга костей. Оловянное небо было противно, тайга гудела зловеще, и глухо хлюпала грязь. Коровы уныло завалились в грязь, а кони, понуро опустив головы, стояли вдоль и поперек улицы.

Мне сделалось как-то особенно тоскливо, когда я поговорил с моим хозяином. Я пытался доказать ему, что так держать скот, прежде всего, безрассудно, потому что невыгодно. Долго убеждать его, впрочем, не пришлось: он и сам все отлично знал. Он даже перебил меня с первых же моих слов.

— Как же! Как же!.. — сказал он. — Тут года два назад агролом приезжал, доказывал все. Оч-чень даже, знаете, правильно: взял от хозяев половину скота да в помещение, да подстил менял, да смотрел за им. А половину пустил этак вот, по старинке. Так ить, представьте себе, — стали, однако, вдвое боле те коровы доиться, за которыми уход был.

— Ну, вот видите!.. — воскликнул я. — Чего же лучше?

Но хозяин почесал поясницу, неопределенно как-то помотал головой и сказал:

— Так-то оно так!.. Да уж мы, как деды… Деды так делали, и мы так…

Прибавлю еще, что мой хозяин был не только состоятельный мужик, но на стене висел у него и диплом на звание образцового хозяина. В этих местах достаточно расчесать кобыле гриву, чтобы прослыть культурником.

Мы беседовали с ним, стоя на крыльце. Вся улица застроена такими же хорошими, крепкими домами, как его дом, и почти все они крыты железом, и ото всех домов веет сытым достатком. И у всех домов стоят и мокнут на улице коровы и лошади.

Казаки обычно чисты и опрятны. Понятие это, разумеется, относительное. Я помню, как я рассмешил одного парня, став мыть лицо мылом. Он со смеху чуть не выронил кружку, из которой сливал мне воду.

— Да нешто так моются? У нас брызнул на руки, и будь здоров. А ты прямо стирку морде-то задаешь…

Но внутри домов все же соблюдается чистота, порядок, уют. Полы, например, крашеные, и их пачкать не полагается.

В Екатерино-Никольском хозяин, у которого я жил, очень часто отлучался по разным надобностям из помещения. Он что-то мастерил в сарае и бегал в погреб. Каждый раз, возвращаясь в дом, он на крыльце снимал с ног олочи (невысокие сапоги из непромокаемой кожи) и тщательно мыл их в специально приготовленном ведре воды. Это была сложная и нудная работа: во дворе стояла липкая грязь по щиколотку. Развязывать олочи, соскребать с них комья грязи, надевать на руки и обмывать водой, потом мокрые опять натягивать на ногу — это не развлечение. Да и времени сколько отнимает…

Я сказал ему:

— Хозяин, — говорю, — у тебя, вижу, во дворе вон сколько старых досок свалено и чурок и кулдышек всяких…

— Ну, а чаво ж? Не грешим, не жалуемся…

— Ну, вот! А дорог, — говорю, — по всему двору только две — направо, к погребу, и налево, к амбарам.

— И то верно…

— Так взял бы да проложил из старых досок тротуарчик туда и сюда: и ног бы не пачкал, и с олочами возни не было бы.

Если бы внезапно ударила молния, она не могла бы ослепить его больше, чем мое предложение. Казак даже захлопал глазами. Однако через минуту его растерянность прошла.

— Оно бы, может, и то… — неопределенно процедил он. — Да уж мы так… У нас того нет в обычаях, чтоб по дворам полы выстилать. Уж мы, как деды…

А был он во всем прочем хороший, толковый мужик, да и молодой еще; имел приличное хозяйство, нарядный домик, занавески в окнах, вазоны, крашеные полы. Имел даже примус и сепаратор.

Даже при самой богатой казачьей усадьбе никогда не полагается, например, той маленькой, хотя бы неуютной деревянной будочки для одного, которая свидетельствует, что в усадьбе живут настоящие люди, а не бесплотные духи. Я не знаю, как бы это объяснить поделикатней… Автор имеет в виду уборные. Как бы многочисленно ни было население усадьбы, там нет того, что имеет в виду автор. Зато во дворе или на огороде становится ясно на каждом шагу, как оно разрешает некоторые вопросы обихода.

Казаки очень гостеприимны. Когда неосведомленный человек спрашивает, где находится то, что имеет в виду автор, хозяин выводит его на крыльцо и, показывая широким жестом на усадьбу и на улицу, говорит:

— Пажалсты, пажалсты. Все ваше…

И прибавляет с ласковой улыбкой:

— Хоть вскачь, хоть рысью…

Я встретил в Бабстове больного человека. Он много лет страдает грыжей. Я советовал ему поехать в город лечиться.

— Оно бы, пожалуй, и хорошо! — ответил он. — Дык ить вот, говорят, старики заговором лечат.

Потом я узнал, каким заговором лечат в Бабстове от грыжи. Вот он:

— Матушка-щука! Очи твои медны и зубы твои булатны. Много поедаешь и пожираешь разного зверя и рыбы. Не поедай, матушка-щука, разного зверя и рыбы, а поедай и пожирай у раба божья (имя рек) грыжу красну и грыжу белу из живота, с сердца, с груди, с пахов и других местов. Будь мои договоры и переговоры все сполна, губы мои — замок, уста мои — печать.

Эти слова надо шептать над больным. Ежели помрет, значит, божья воля.

В казачьих станицах, даже в самых старых, даже в самых зажиточных, когда наступает период дождей, грязь стоит вплотную от одной стороны улицы до другой. Заборов здесь мало делают, — дома прямо стоят на улице, и море грязи плещется о фундаменты и снабжает их сыростью. За 70 лет существования богатых, сытых казачьих станиц никому ни в одной из них не пришло в голову прокопать канавы вдоль улиц. Небольшое, кажется, дело. А могло бы отвести воды и оставить пешеходный тротуар. Нигде этого нет. Я посетил летом десятки станиц в Биробиджане и всякий раз, выходя из дому, повыше расправлял свои болотные сапоги. На них все упование.

Мы выехали на лошадях из Екатерино-Никольского на Амуре в село Столбовое. Казаки-ямщики всю дорогу не переставая говорили о какой-то мельнице, лежащей на нашем пути:

— Беззаконная она!

— Почему? — спросил я.

— Да как же?! Была она хозяйская, Миколая Ваныча мельница, станичника нашего. Богатый он был человек, ух!

— Ну, и что?

— Ну, купила у него кредитка ту мельницу, отлимонтировала, и теперь мельница на полный ход работает.

Я не находил, чтоб это было скверно. Но казаки держались другого взгляда.

— Дык, однако, Миколай-то Ваныч!..

— Что Миколай Ваныч?

— Дык, без мельницы-то!.. А ить первый богатей был!

Казаки были безутешны за Миколая Ваныча всю дорогу:

— Да помилуйте!.. Одна беззакония!.. Мельница-то его? Его. А доход-то кредитка получат? Это ж по какому такому праву? Ему пять тыщ дадено? А разе ей пять тыщ цена? За ее и десять мало! Из кедра кладена! А плотина какая! Така плотина тыщу лет простоит! А анбар!.. А сарай!.. Хосподи!..

И только одного почему-то никто не сказал: что мельницу приводит в движение вода целебного источника.

Лишь когда профессора, члены научной экспедиции. с которой я путешествовал, обратили внимание на ее особый вкус, то казаки вспомнили, что, действительно, перед войной приезжали сюда люди, доктора какие-то, брали воду на пробу и говорили, что она «до живота пользительна».

— Сказывали, надобно, мол, здесь лечебню строить.

Помешала, повидимому, война, и с той поры никто не обращал на минеральную воду никакого внимания.

— На кой она нам сдалась? У нас деды больше до живота водку потребляли! И нам так само велели.

Мощность источника настолько значительна, что зимой вода не замерзает на несколько километров от места выхода.

Я задержался в этих местах и как-то поехал со знакомыми казаками на охоту. Здесь в хлебах фазанов очень много. Увлекшись, я не заметил, как зашел в густую траву — выше человеческого роста. Ходить там довольно опасно: под травой много ям. Я и провалился. Яма оказалась очень правильной формы. В ней обнажилась почва — рассыпчатая, темно-желтая.

Опять оказалось, что лет пятнадцать тому назад сюда приезжали какие-то люди, судя по рассказам, иностранцы, рыли землю, брали на пробу и обнаружили месторождение охры. Но разработкой никто никогда не занимался. Охру берут иногда бабы для своих надобностей, а так-то ею не пользуются.

— Кой в ей прок? — сказали мои казаки. — Деды и без ней здоровы были.

Этот разговор об охре медленно тлел у нас на привале. Казаки, хоть и слыхали, что в Биробиджане есть сурьма, графит, медь, железо, драгоценные камни и даже золото, но мало этим интересуются. В горах тунгусы и пришлые старатели моют золото, а казакам это не интересно. Жизнь их и без того сытая и ленивая.

— А вот позвольте спросить, как вы из Москвы приезжий, — сказал один из моих охотников, — а што, а где теперь Николашка?

— Какой Николашка? — спросил я.

— А царь-то!.. Николай второй игде?

Я был изумлен вопросом, но все же рассказал., когда и какая судьба постигла Николая второго.

— Дык, значит, правда? — с замечательным безразличием спросил казак.

— А вы не знали разве?

— Нет, как же! Слыхали! Говорили, мол, загнулся и в живых не значится.

Казак сказал это позевывая. Он был утомлен охотой и отяжелел от еды. Он откинулся на траву, почесывая поясницу, и заснул.

Я с неловким чувством заносил потом этот разговор в записную книжку. Я ставил себя на место читателя, и мне самому казалось неправдоподобным: все-таки на тринадцатом году революции! К тому же мои собеседники были пожилые казаки, служили на действительной службе, оба домохозяева, грамотные, не пьющие и по-своему толковые.

В Биробиджане, да и во всем Приамурье, да и на всем Дальнем Востоке нет дорог.

Это значит приблизительно вот что. Есть места, куда в иные периоды года никто ни за какие деньги не соглашается ехать. Таково, для примера, село Раздельное в восьми километрах от железной дороги. Летом, когда то, что служит дорогой, размыто дождями, Раздельное обращается в своего рода остров Врангеля: оно отрезано от мира. А ведь всего-на-всего восемь километров.

В иных местах дорог нет, потому что их трудно проложить из-за природных условий местности; для этого нужны капитальные затраты, об этом давно должно было позаботиться государство, колонизировавшее этот край, а оно не позаботилось. Это характеризует колонизационную политику царизма.

Но есть и другие бездорожные места. Здесь дорогу провести и можно бы, никаких капитальных затрат для этого не надо; надо немного доброй воли, надо продрать медвежьи глаза, а их не продирают. Это характеризует культурный уровень, на котором царская власть держала жителей.

Я вычитал в благовещенской газете «Амурская Правда» радостное сообщение из некой деревни Гураны. Начинается заметка так: «Сорок лег гуранцы топили лошадей по падям (низинам)».

Правда, на Амуре есть станицы, где топят лошадей уже семьдесят лет, и в этом смысле заметка благовещенской газеты выходит немного тускленькой, но все-таки и сорок лет срок порядочный.

Не надо думать, однако, что бедняги-гуранцы живут, скажем, у подножья горы, которая оползает и разрушает их дорогу, или у обрыва, который невозможно засыпать. Нет. Дело потопления гуранских лошадей покоилось исключительно на любительском терпении самих гуранцев. Они, по словам газеты, положили конец бедствию, когда «настлали 130 саженей накатником и 70 саженей засыпали». Только всех и забот! Нужно было целых сорок лет подряд топить коней, раньше чем пришла в головы мысль — починить примитивными домашними средствами четыреста метров дороги…

Я уже упоминал, что путешествовал здесь совместно с одной научной экспедицией. Она состояла из группы советских и американских ученых и производила обследование сельскохозяйственных возможностей Приамурья, верней, той его части, которая заключена между Амуром и его притоками Бирой и Биджаной. Эта местность так и называется Биробиджаном. Экспедиция была организована обществом американских друзей еврейского земледелия в советском Союзе — Икор.

Мы приехали как-то пароходом в село Михайло-Семеновское. Это одно из крупнейших на Амуре. Здесь свыше 1 500 жителей. Село — центр целого района, здесь РИК. Нам надо было отсюда поскорей выехать в глубь страны. Ямщики-казаки почему-то запросили в три с половиной раза дороже, чем принято и даже чем мы платили в других местах. Шкуры сдирали с нас не спеша, с поплевыванием, с цыгарочкой в зубах и с известными рассуждениями о цене овса:

— Да пойди, купи! Да ишшо наплачессы!..

Потом ямщики прибавляли, что им и вовсе не охота теперь ехать, что лучше бы и нам не ехать на лошадях, а возвращаться водой, откуда приехали.

— А то ить наша местность кака, — знаете? Болото одно и никаких двадцать…

Сказав про болото и про двадцать, ямщики медленно поворачивались и направлялись к выходу. Тогда наш завхоз звал их обратно и накидывал еще пятерку. Эта канитель кончилась лишь тогда, когда казаки настояли на своей цене.

— Уж зато коней преставим — будете довольны! — пообещали они.

— Выезжаем завтра в семь утра. Смотрите, не опоздайте, — объявил им завхоз.

— Будьте без сумления. Мы вас в шесть разбудим…

В шесть они нас не разбудили. В шесть мы встали сами. Американцы быстро оделись, умылись и сложили постели. Начальник экспедиции, профессор Утахского университета, мистер Хэррис, жизнерадостный, бодрый, веселый человек, приступил к очередным упражнениям в русском языке. Он сказал:

— Да! Да! Арошоу! Арошоу! Да!

Чтобы не переутомиться, он заявил по-английски, что этого на сегодня довольно, так как скоро пора ехать.

Потом наступило восемь часов утра. Ямщиков не было. В девять один из них явился. Он пришел спросить, хотим ли мы сегодня ехать и можно ли подавать лошадей. От имени исследовательской экспедиции наш завхоз кричал на него, как бешеный. Казак лениво почесывался и слушал без обиды.

— Ну, так я пойду скажу, пущай коней подают, — сказал он.

В десять часов утра американцы были зелены от злости. Мы с завхозом пошли разыскивать ямщиков. Мы нашли их в одиннадцать. Казаки были в недоумении, видя наше раздражение. Один даже сказал мне довольно сердито:

— Дык у нас-то ведь кони на поле пасутся! Их ишшо надо разыскать! На чужом коню не поедешь, однако.

Прибавляя свое амурское «однако» через каждые два слова, казаки клялись, что в семь часов утра никак нельзя было и думать выехать.

— Потому вчерась, как уговорились мы с вами ехать-то, часов пять было, однако? Было. Ну, мы сейчас тогда и погнали коней в поле. Пущай, однако, подъедят перед дорогой. Правильно? Ведь, товарищ, и вы, небось, перед дорогой подкрепляетесь, а? То-то. А ведь не конь на тебе, а ты на коню ехать будешь, однако. Так? Ну, значит, должон конь попастись. А ежели он в поле ушел пастись, дык разве звестно, где его искать? Вон прошлый год у нашего же у одного у соседа конь нивесть каким каком прямо с поля в тайгу убрел. Так почитай только через полгода и снайшли. Через тайгу двести верствов самосильно отмахал да почитай у самой Уссуры сыскался. То-то! А вы б все хотели раз враз. Так, товарищ, нельзя. Вы люди образованные, заграничные, вы должны поняттие иметь, что не могу я в табуне чужого коня имать, а только именно должон имать свово, а не то я могу по уголовному делу пройти, а я сроду не судимый, бог миловал, дай бог дальше не хуже.

Не было никаких сил остановить этот поток слов. Если бы хоть видеть какой-нибудь блеск насмешки в глазах, хоть слышать в голосе какую-нибудь лукавую нотку человека, который сознательно заговаривает зубы! Нет! Труха сыпалась монотонно и нудно. Казаки были убеждены, что мы придираемся. Когда кони, наконец, пришли, это оказались безнадежные клячи с обвислыми животами. На них болталась упряжь из веревок.

Наконец, выехали…

Не долго, однако, ехали: за околицей, шагах в двадцати от последнего дома, проходит канава. Она довольно глубока и когда летом наполняется водой, то вброд ее не перейти, — кони плавают. Переправляются с берега на берег в лодке. Болтается здесь длинная, метра в два, но узенькая лодочка. В нее садятся, отпихиваются толчком от берега, и она сразу же у другого. Весел нет, шеста порядочного нет, — отпихиваются просто руками. Канава, хотя и проходит за околицей, все же лежит в пределах сельской территории, в пределах поскотины. Части села, расположенные по обе стороны ее, органически между собой связаны.

В момент нашего приезда на берег там скопилось несколько телег с кладью. Да и у нас было три телеги разных вещей. Кладь тоже перегружается в лодку, разбираются и телеги и тоже ставятся в лодку, — отдельно передки, отдельно задки. Лошади переходят вплавь. Это продолжалось бесконечно долго. На берегу скопилась масса народа — конного и пешего: какие-то явились бабы, деды, охотники, ребята, а лодочка все шныряла взад и вперед да шныряла, перевозя по чайной ложке.

Я спросил одного охотника, почему здесь мостика не перекинут через канаву. И не бог весть какой мостик и нужен — метра в три. Охотник пожал плечами и мотнул головой:

— Был здесь мостик, — сказал он, — да нето провалился, нето испортился, а с той поры не починяют.

— А давно? — полюбопытствовал я.

Охотник не сразу ответил.

— Да почитай годов с десять назад, — сказал он, подумав.

— Неужели так-таки барсуками и жили богатые люди?

В Екатерино-Никольском на скользком бугорке, в деревянной лавке помещается фактория Дальгосторга по скупке пушнины и золота. Когда-то здесь помещалась казенная винная лавка. Старожил, с которым мы как-то проходили мимо лавки, сказал:

— Эх, где она, волюшка?..

— Какая волюшка? — спросил я.

— А бывало, как привезут свежий товар, сойдутся старики, голов двадцать, все хозяева покрепче, да как вынесут ящика три-четыре водки, да как засядут на завалинке, да как расставят штофы все в ряд, да как завалятся пить, так пока не разопьют, не уйдут.

— Ну и пьяницы! — заметил я.

Старожил спохватился.

— Какие, бог с вами, пьяницы?.. Просто старики, казаки!.. Все народ почтенный, сытый.

Я знаю, конечно, что не надо ехать из европейской части Союза десять тысяч километров, чтобы видеть пьяниц, собирающихся табунами в двадцать «голов», и видеть глушь и бескультурье, и видеть диких, в сущности, людей. Я сам встречал и в Подольской, например, губернии крестьян, которые любят потреблять водку во-внутрь, а в некоторых деревнях Костромской губернии, в лесных уездах, встречал мужиков, которые не делают маникюра.

Но никакой все-таки нельзя проводить параллели между нашим темным дореволюционным крестьянством и амурскими казаками. Наши крестьяне пережили крепостное право, да и после него из поколения в поколение погибали в нищете. До какой уж тут культуры, когда жрать было нечего? Где могла она поместиться, культура, у крестьян, у которых «тае, куренка выпустить негде»? Кого может удивить темнота, раз она плетется в хвосте вековой нищеты?..

Но казаки-то ведь никогда не знали ни крепостного права, ни бедности. Они пользовались всеми привилегиями и располагали большим достатком…

Кто же виноват в их темноте?

— Таежная наша сторона, глухая… Куда от нас поедешь?.. — говорят казаки.

 

5. Корейцы

— Вы бы съездили в Благословенное к корейцам, — неоднократно советовали мне знакомые во время моего пребывания на Амуре. — Одно из самых крупных здесь сел и, к тому же, корейское, — посмотрите, как корейцы живут.

Корейцы, которых я часто встречал в Екатерино-Никольским, в кооперативе и фактории, похожи на китайцев. Однако есть в лице корейца какая-то тонкость, прозрачность и спокойствие, которые несвойственны китайцу.

Я попал в Благословенное в погожий сентябрьский день. Мы подъехали к берегу реки Самарки, впадающей в Амур в двух километрах отсюда. Благословенное — на противоположном берегу. Моста нет, есть лодка. На берегу сидела группа молодых людей и ребят. Издали завидев нас, они быстро бросились в лодку и отчалили.

— Стой! стой! — стали им кричать мои проводники и возницы-казаки. Но лодка продолжала удаляться.

Казаки надрывались:

— Давай лодку! Лодку давай! Стой!

Никто не обращал никакого внимания. Казаки стали обкладывать юношей русским глянцем, который иначе называется матом. Лодка продолжала удаляться.

— Быть может, они и по-русски не понимают, — сказал я.

Я сказал это и тотчас подумал, что понять нас можно было, даже и не зная русского языка. Ясно, чего хотят люди, приехавшие к берегу: они хотят получить лодку. Казак мне ничего не ответил. Он схватил мое ружье и навел его на юношей, сидевших в лодке. Катастрофы быть не могло, ружье не было заряжено. Однако лодка мгновенно повернула и через несколько минут причалила к нашему берегу. Корейские юноши прекрасно говорили по-русски.

— Вот! — воскликнул взбешенный казак. — А вы говорили, они по-нашему не понимают!..

Он замахнулся прикладом, я с трудом вырвал у него ружье. Еще минута и он бы наделал беды.

— Вот они вам, фазаны мореные! — сказал казак. — Как ты к нему с добром, так он «моя понимай нет». Нельзя с ними иначе, как в морду.

Эта встреча была маленький и беглый образец русско-корейских взаимоотношений, какие установились и культивировались здесь в «доброе» старое время.

Я вспомнил, что мои знакомые, советуя посмотреть корейское село, неизменно прибавляли:

— Если только пустят они вас.

Зажиточное — даже по амурским масштабам — корейское село Благословенное существует с 1869 года. Голод выгнал в этот год большие массы населения из Северной Кореи. Выселенцы, перешедшие русскую границу, получили разрешение обосноваться на берегу Амура. Корейцы построили себе деревню, примерно, в двух километрах от впадения в Амур быстрой и дикой речки Самарки. Село было названо Благословенным, — вероятно, из желания угодить начальству. Село приняло православие и вскоре сделалось поставщиком православных миссионеров в Корею. В Благовещенске была даже специальная православная духовная семинария для корейцев.

Быт деревни своеобразен. Корейские дома очень отличаются по виду от европейских. Корейская фанза крыта камышом или соломой. Поверх крыши плетеная сетка. Стены разрисованы миниатюрными, но своеобразными и вычурными узорами. Окна маленькие, двери низкие. Окна и двери залеплены тончайшей марлей, а то и папиросной бумагой. Внутри фанз проведено подземное и очень остроумно устроенное духовое отопление. Дворы чисты и подметены. При каждом, даже бедном, доме — палисадничек, где пестреют цветы. Улицы имеют названия, дома номерованы. Сами корейцы опрятны, чисты. Они обладают изумительной способностью сохранять чистоту одежды. Я видел женщин за кухонной работой, мужчин — на конюшне: белые одежды оставались на них белы и чисты и придавали их труду какую-то нигде не встречающуюся воздушность.

Но эти симпатичные дяди с козлиными бородками и в старомодных поповских котелках — кулаки. Они, к тому же, разбогатели на опиуме. Колоссальные плантации мака долгие годы давали им сотни пудов опиума.

Когда стебель мака еще зелен, на нем делают надрезы и собирают сок. Сок варят, и из него получают опий. Продавали по семьдесят рублей фунт. С десятины получали до пяти тысяч чистого дохода, — рассказывают казаки.

Подобно казакам, корейцы тоже широко пользовались дешевой рабочей силой с «того» берега, т. е. китайцами. Маковые плантации обрабатывались руками полуголодных китайских рабочих. Это были подлинные рабы. Они получали гроши, и их прогоняли по окончании сезона. Тогда они возвращались в Китай и приводили к своим хозяевам в гости хунхузов. Набеги бывали разорительны и кровопролитны.

Хунхузы набегали вооруженными бандами, нередко до пятисот человек. Они окружали село, грабили у плантаторов запасы опиума и, быстро спустившись на челноках вниз по Самарке в Амур, уходили на противоположный берег.

Корейцы пытались принять организованные меры охраны. Руками все тех же китайских рабочих они вырыли вокруг деревни ров и обнесли его высоким валом. По окончании работ китайцев прогнали.

Только недавно, кажется, всего лишь в 1926 г. советская власть, запретив промышленное мако-сеяние, положила конец этим первобытным приключениям. Когда корейцы перестали сеять мак и у них не стало опиума, прекратились набеги хунхузов. Все вошло в мирную колею. Но крепостной вал стоял много времени, и большой колокол продолжал висеть у ворот, готовый поднять тревогу при первой опасности. По ночам вал охранялся, закрывались крепостные ворота, и кто приезжал поздно, вынужден бывал ночевать по ту сторону вала, на болоте.

Слишком подозрительно часто, однако, рассказывали мне о необычайных нравах корейского кулачья.

Вот, хотя бы насчет постройки вала.

— Семнадцать тысяч вся работа стоила, — говорили мои проводники. — Да, впрочем, не всем заплатили: которые рабочие знали секрет укрепления, тех поубивали да в Самарку…

— Сплавляли мы лес по Самарке, — говорят двое-казаков. — Плывем однажды ночью и вдруг видим из-за кустов такое дело: корейцы двух китаёзов связанных ведут. Привели к берегу, трах кулдышкой по голова да и в воду. Так Амур и унес. Мы сквозь кусты видели да прямо обомлели, затаились, очень уж за себя перепужались.

— За что же бы это? — спросил я.

— За что? Должно быть, те китаёзы у их опиум украли. У них ежели кто опиум украл, так тут разговор недолгий, — кулдышкой по башке да в воду. И будьте здоровы, кланяйтесь вашим.

— Ну, а что ж потом было?

— А потом побегли мы в исполком, доложили, мол, так и так. Мол, из Благословенного корейцы двух людей благословили. Ну, снарядили следствие. Да разве у них доследуешь? Они один за другого горой стоят.

А корейская беднота — настоящий «бродячий рабочий скот». Еще не так давно, незадолго до войны, в районе озера Ханки, возле Сучана, где тоже много корейцев, осенью, после уборки урожая, казаки и староверы выходили в поле и в тайгу «охотиться» на корейцев. Последствий это не имело. Никому и в голову не приходило возбуждать дела о такого рода убийствах.

Мне пришлось несколько раз проходить вдоль вала в Благословенном. Было солнечно и жарко. Глина на валу потрескалась, в пересохшей траве грелись ленивые ящерицы и стрекотали цикады. Этот вал не похож ни на одно из когда-нибудь виденных мною укреплений. В нем есть что-то свое, особенное, для чего мне было бы очень трудно подобрать подходящее название.

Бежит широкая и дикая река; берег ее — сколько видно — пустынная степь, заросшая густой травой. И эта крепостная стена!..

Где-то, и совсем не так далеко, цивилизованный мир живет сложной жизнью двадцатого столетия, а тут еще только разворачиваются древние века.

 

6. Горячий ключ

У ст. Биракан Уссурийской дороги лежит небольшой и неуклюжий поселок. Какой-то он разбросанный и беспорядочный, унылые домишки стоят не в ряд, а все больше боком, от одного до другого далеко, чуть не полкилометра, и потому кажется поселок безрадостным и как-то по-расейски унылым. А кругом — высокие горы, альпийские луга, у подножья шумит волшебно-прекрасная река Бира, и в ее грохочущих водах отражаются кедры и заросли диких береговых лиан.

Поселок существует недавно, образовался он лег пятнадцать тому назад, когда строили Уссурийскую дорогу и здесь осели строители, все люди далекие, чужие, каждый со своими обычаями, «сброд пресвятые богородицы», как выразилась одна местная жительница.

Но до постройки железной дороги здесь и вовсе людей не было. Да и сейчас край дик и пустынен. Ближайшее отсюда место, где живет кое-какая горсточка народу, — село Яурино, в самой глубине Архаро-Хинганских гор, километрах в ста хороших от Биракана. Ехать в Яурино нужно раньше горной дорогой, а потом глухой тропой. Но зачем туда ехать? Никто никогда в Яурино не едет. Всего и живет там несколько охотников. Там местность глухая и почва солончаковая, поэтому водится там много всякого зверя и особенно много изюбрей. Настрелявши и собрав шкуры и панты, охотники сами приходят тропой в Биракан, в факторию Дальгосторга, продадут, наменяют, купят, что надо, и назад. Так они и живут в горах и в тайге, как в заповеднике.

Лет восемь тому назад культура сделала шаг в глубину тайги: в тридцати пяти километрах от железной дороги, т. е. через тридцать пять километров тайги, ухабов, горных валунов, перелазов и круч, стоит электростанция и горит электричество. На довольно обширной площади, расчищенной в тайге, стоит несколько нарядных деревянных зданий. Внутри этих зданий — паровое отопление, электричество, телефон, музыка, вообще — цивилизованный уголок. А если стать к зданиям спиной и поглядеть кругом, то кругом — от самого сотворения мира глухой, нетронутый и дремучий лес, и его напряженный гул сливается с шумом речки, неутомимо бегущей с гор.

Это курорт Кульдур.

Сила eго в горячих сернистых источниках. Правильная врачебная эксплоатация курорта началась лет шесть-восемь тому назад, но населению он известен еще с 1918 г., т. е. лет двенадцать. Еще посейчас уцелели примитивные ванные, которые выкапывали в земле первые купальщики: просто ямки, наполненные теплой сернистой водой. Сюда ложились больные и барахтались — до исцеления или до смерти.

Кульдур обладает исключительной силой. Его горячая сернистая вода как-будто сильнее пятигорской и мацестинской и при лечении самых разнообразных болезней действительно делает чудеса. Я видел старика с Алдана. Он приехал с костылем и палкой. А через шесть недель лечения пошел из Кульдура к железной дороге, т. е. тридцать пять километров, пешком. Лет ему было семьдесят. Случаи, когда люди оставляли на Кульдуре костыли, не редки. Кульдур особенно благоприятен при незаживлении ран. В этом я убедился на себе. У меня была на ноге кровоточившая ранка. По совету кульдурского доктора я погрузил ногу в воду, и ранка бесследно затянулась.

Нет той глухой станицы, нет того далекого туземного пастбища, где не знали бы, что на Кульдуре исцеляются болезни в теплом ключе. Сюда приезжают со всех концов Дальнего Востока и не только советского, приезжают даже из Китая и Японии.

Приезжают, поселяются в светлых больничных корпусах, где врачебный уход, и библиотека, и кружки, и газеты, и вечером горит электричество и играет музыка. А за оградой цивилизация кончается: если больной уйдет в лес по грибы, он не может найти дороги обратно. По вечерам электростанция беспрерывно гудит, чтобы помочь заблудившимся выбраться из лесной чащи. А лесная чаща — тайга, и стоит раз обернуться вокруг самого себя и все пропало: никто не разберет, где была правая и где была левая сторона, и в ста шагах от дома дороги не найдет. Кедры стоят темно-зеленой стеной. Ветер порхает по их вершинам, а внизу густой сетью сплелись лианы» Летом они зелены, и причудливые цветы вьются между ними. Осенью они горят багрянцем, как закат. Тайгой поросли глухие обрывы, а на дне их хлопотливо шумят горные реки.

Как узналось, что в этой глуши есть целебные воды? Геологическое обследование открыло источник или случай? Как-нибудь случайно, среди многообразия жизни, забрел сюда человек, знавший, что горячая сернистая вода целебна, и потом пустил слух?

Нет, не заглядывали сюда геологи и не ученый человек открыл тайну горячих ключей. Все произошло совсем по-другому.

Мне рассказал об этом старый охотник, а впоследствии от врачей и директора курорта я слышал тот же рассказ.

На полдороге между Бираканом и Кульдуром стоит в лесу одинокая изба. Здесь делают привал пассажиры, едущие на курорт и обратно.

Я встретил здесь старичишку небольшого роста, невзрачного на вид. Голова у него была стриженая, усы тоже подстриженные, — он был похож на старого солдата; шамкал и макал хлеб в молоко. Он обратил внимание на мое ружье и стал меня расспрашивать, кто я, зачем еду и какого зверя намерен бить. Он и сам оказался охотником. Старенькая берданка была прислонена к стенке рядом с ним. Старик пожаловался, что с устройством курорта Кульдур казна подорвала охоту.

— Разбежался зверь! Столько здеся народу стало ездить, что зверя совсем отвадили.

Отсюда и пошла наша беседа, и старик рассказал мне, почему пропал зверь. Он говорил в таком смысле, что вот, мол, как иногда люди могут сами себе напортить:

— Тут еще лет пятнадцать тому назад изюбря было, как у бабы блох. Сколько ни били люди, а он все плодился и плодился. И так само медведь! И так само кабан! И так само козуля! И так само всякий зверь божий! И тигра здесь жила! Но вот как случилось, что предал русский человек, и повадились сюда больные ездить со всего света, — вот и уходить стал зверь. Через своего же брата и пропадаем.

Я спросил, кто кого и как предал. Вот что я узнал:

— Далеко отсюда, за Яурином, и еще может километров сто от Яурина, жил русский охотник и был у него друг закадычный тунгус. И вот охотник заболел и очень тяжело заболел ногами, почти что отняло у него ноги, и никто ему помочь не мог, никто средства не знал против его болезни. А тунгус взялся его вылечить. Он обещал повезти его к горячему ключу и уверял, что обязательно вылечит. Правда, сомневался тунгус, все говорил, что боги будут сердиться, а свои, тунгусы, и вовсе не похвалят, потому что ключ священный. Но очень уж русский упрашивал, в ногах валялся, обещал как угодно одарить, лишь бы вылечил. И тунгус согласился. Но потребовал, чтобы русский поехал за ним с завязанными глазами, дороги чтобы, значит, не выведал. Согласился русский, завязал ему тунгус глаза, посадил на коня и в таком виде повел через тайгу и горы. Шли они и шли, может с неделю, а потом пришли. Развязал тунгус русскому глаза, и видит тот — чистая поляна, и речка здесь бежит чистая, и земля теплая, от земли пар идет и дух серный, и бьют из земли родники. Здесь и стали! Выкопали ямку в теплой земле, ямка наполнилась водой, и просиживал там больной, сколько душа просила, покуда исцелился.

Уж он ли тунгуса благодарил! «Спас ты, мол, мне жизнь!» Потому, сами понимаете, охотнику ноги вернулись! И вот как пришло ему полное исцеление, стали они собираться назад, а тунгус ему опять говорит: «Место это у нас священное.

Здесь мы и зверя не бьем! А как ты не нашей веры человек и наш тебе закон не закон, так ты сюда дороги знать не должен и назад поедешь опять так само с завязанными глазами».

На все был согласен русский. Снова дал себе глаза завязать, и так до дому доехали. А дома, как увидели люди, что он вернулся здоровым, то стали приставать к нему: «скажи и скажи, где был и где он, ключ целебный?»

А он и сам не знал.

Тогда взяли русские и опутали того тунгуса, просто спиртом опутали и выведали-таки, где бьет горячий ключ. Все он им признал. Признал он им, что давно, еще отцы ихние, заметили, что раненый зверь — изюбрь или медведь — ежели не убить на месте, то бежит и все на одну сторону. И пошли охотники-тунгусы по следам и увидели, что звери тянут на эту поляну и лежат раненые в лужах. И посмотрели тунгусы и увидели, что вода в лужах горячая и дух от ней идет особенный, и у зверя раны затягивает. Тогда испугались они, что у зверя такой разум. По-ихнему это выходит — священство. Потому что, — я вам просто скажу, — таежный зверь он считается дикий, а откуда ему такое понятие, того сказать никто не может. Природность в этом есть большая, гражданин дорогой, и каждый об этом деле думать должен.

— Что же тут думать? — спросил я.

— А то думать, — спокойно ответил старик, — что одна тварь об другую живет и у всех разум один, а одна тварь другую истребляет. И так само человек, в той же куче посередке.

Старик кончил свое молоко с хлебом и, аккуратненько сгребая со стола крошки, протянул:

— Только того охотника, который сюда русского завел, тунгусы убили потом и ушли из этих мест, и больше их не видели. Потому что наделали себе беды на свою голову: теперь зверь отсюда чорт его знает куда бежал. В прошлом году зимой на курорт пришла козуля неизвестно каким путем, и тут же ее собаки порвали. Прямо, на куски порвали. Самое у столовой. А больше зверя нет. И тунгусы ушли. Сейчас они километров за триста живут, аж в Тырме. В прошлом году они приносили раненого на горячий ключ. Огнестрельная рана у него была, и они его триста километров тайгой волокли. А потом уехали и больше их не видно. Потому что бесполезное это стало место. Нечего тут больше охотнику делать.

Я уехал от старика. Конь цокал по сухому грунту, и осыпь измельченных валунов скатывалась из-под его ног вниз, в обрыв, заросший сумасшедшей зеленью. Мелкие, как мотыльки, птички стаей перелетали впереди меня с места на место. Показались строения Кульдура. Они лежат на вулканической площадке, точно на дне глубокой тарелки, возвышенные края которой заросли густым лесом.

Я в этот раз не остановился там, я проехал мимо, в горы. В горах нет ни дорог, ни тропы, никаких следов человека, и грандиозный мир дремлет нетронутый под серебряной шапкой снегов.

 

7. Природные хозяева

Я видел природных хозяев Биробиджана.

В Тихонькой я проходил по улице, и меня позвал к себе знакомый.

— Скорей бегите за аппаратом и приходите снимать! Такая есть модель!.. — сказал он мне через окно.

…В кухне, спиной к дверям, сидела широкоплечая женщина в черном пальто. Вокруг нее столпилась семья моего знакомого и его квартирные хозяева — казаки.

— Во, во, смотри! Товарищ пришла. Он твоя снимай мало-мало! — воскликнула хозяйка при моем появлении.

Это был образец того путаного и ломаного наречия, на котором здесь говорят коренные восточные жители. Русские почему-то тоже прибегают в разговоре с ними к этому своеобразному языку.

— Не бойся! Твоя будет карточку получи.

Эти слова относились к женщине в черном пальто, которая грузно сидела на сундуке спиной к дверям. Я обошел ее со стороны и заглянул в лицо.

Я никогда не видел такого лица. При низком лбе скулы были настолько широки, что ширина лица была больше его длины от основания лба до подбородка. Носик маленький, похожий на пуговку, похожий, верней, на нос обезьяны; глазки еле видны из узких щелей. К тому же лицо было очень мясисто и щеки красны, как куски сырого мяса.

— Сколько ей лет? — спросил я.

Она сама ответила тоненьким, почти детским голосом:

— Моя дуацать.

По сложению ей можно бы накинуть еще столько же. По типу женщина была не китаянка и не кореянка. Я подумал — она из племени гольдов: их много живет в Хабаровском округе. Однако женщина была не гольдка.

— Моя — удэ-хе, — сказала она.

Она встала, пальто на ней распахнулось, и я увидел платье своеобразного покроя из китайской дабы, а может быть, из рыбьей кожи, как носят племена орочи и удэ-хе.

— Ну, снимай платок! — приказала хозяйка. — Товарищ твоя снимай буди на карта.

Женщина смотрела растерянно и не соглашалась.

— Моя боюсь, — робко сказала она мне. — Моя шибко боюсь. Твоя скажи папенька, потом папенька моя ругай.

Казачка раскричалась;

— Да не, елова голова! Только ему делов к твоему папеньке бегать. Не будет он папеньке скажи. Не будет! Скидавай шалейку! Так-то оно красивше будет…

Дикарка все не решалась. Но хозяйка была настойчива и в конце концов убедила ее снять пальто. Она согласилась также скинуть платок, и тогда открылись ее волосы, — черные, как смоль, и необычайно жесткие. Они были расчесаны розным пробором и заплетены в две недлинных косы до плеч, туго обвитые красной тесьмой почти во всю длину. Сзади волосы были скреплены самодельной пряжкой, обшитой бусами, блестящими шинельными медными пуговицами и тусклыми пуговицами от брюк.

Женщина быстро схватила со стенки зеркальце, поставила его на койку, села на пол и стала тщательно охорашиваться. Она поправляла волосы, одергивала платье, прилаживала бусы. Она делала все это быстрыми, торопливыми движениями. Потом грузно пересела на сундук и замерла в неподвижной позе, как каменное изваяние.

Она — дочь удэхейского шамана. Ее семья живет километрах в 15, вниз по Бире, недалеко от полустанка Трэк Уссурийской дороги. Живут в легкой яранге, в лесу, у берега реки, в той первобытной простоте, в какой человек жил в далекие времена, когда отложилась и застыла дикая природа здешних мест. Живут охотой и рыбной ловлей.

Рыбу бьют острогой. Ночью выезжают в утлых лодчонках на реку. Зажигают факелы из кедровой лучины и освещают воду. В рыбьем царстве получается целая сенсация, и население реки сбегается к освещенному месту. Тут-то рыболов и действует острогой — меткими ударами он накалывает рыбу на острие, точно забирает вилкой. Для этого нужна совершенно феноменальная, прирожденная меткость: и шмыгающая в воде рыба и погруженная в воду острога видны глазу охотника в преломленном виде, в неверной пропорции расстояния. Приходится сочетать условия движения всех трех данных: движение рыбы, движение воды и движение остроги. Но удехэ блестяще владеют этим искусством, так как природа не дала им ничего кроме него для борьбы за существование.

Удэхейцы, начиная с шестилетнего возраста, ловят рыбу острогой в таежных стремнинах. Они также исключительные по меткости охотники. Охотятся на зверя даже девушки. Впрочем, та, которую я фотографировал, сказала мне:

— Моя стреляй не люби. Моя раз стреляй— сердце треснуло, больше стреляй не люби.

Но ее сестры стреляют. Я видел квитанцию фактории Охотсоюза в приеме у них белок и колонка.

— Моя мало-мало мука возьми, мало-мало планики. Папенька махолка люби, — моя мало-мало махолка возьми.

У удэхейцев курят все, даже малые дети. В яранге можно видеть, как четырехлетний бутуз, накормившись грудью матери, лезет в карман за трубкой, махоркой, набивает, закуривает от костра и благодушно отваливается на изюбриную шкуру. Кейфует.

Удэ-хе значит — лесные люди. Сейчас их осталось тысячи полторы: они стали исчезать под давлением китайской, а затем и русской колонизации. Они не только не способны ей сопротивляться, но даже не умеют ее принять и подчиниться. Они прирожденные рыболовы и охотники и всегда были в самой бессовестной эксплоатации сначала у китайских, а потом у русских купцов. Они никогда не умели ничего противопоставить угнетению, кроме самой робкой покорности. Спирт, наркотики и побрякушки — вот цена, за которую они отдавали самые дорогие и редкие меха. Это было дикое хищничество, безрассудное к тому же, ибо оно привело этих исключительных охотников к постепенному вымиранию. В безалаберном хозяйстве российского государства часто резали золотоносных кур!.. Удэхейцы целыми семьями слепли от трахомы и умирали от голода, так как не могли выбраться из тайги, и никто никогда и не подумал прийти им на помощь.

Та небольшая кучка, которая сейчас уцелела еще, живет, главным образом, в тайге на склонах Сихотэ-Алиня и в бассейне Имана. На берегах Биры живет, повидимому, небольшая отколовшаяся горсточка племени.

У Тихонькой Бира образует почти у самого берега, шагах в пятидесяти от него, небольшой песчаный островок. Когда удэхейцы привозят в Тихонькую рыбу на продажу, они никогда не пристают к берегу, а высаживаются на островке.

Кто-нибудь один уносит в село рыбу, а остальные разводят на островке костер, варят пищу или спят. Удэхейцы робки, их ошеломляет жизнь села. Дома, улицы, автомобиль, тракторы — все это пугает их, как извержение вулкана. Убогое село Тихонькое производит на этих жителей тайги впечатление какого-то сумасшедшего Чикаго. Они боятся лишний час провести в этом страшном городе и скромно остаются в стороне, на отмели островка.

Я видел, как моя знакомая переправлялась с островка на материк. Бира в этом месте очень стремительна и бурна. Пересечь ее в лодке на веслах— и то было бы трудно. Но длинный, узкий удэхейский челнок не имеет и весел. Девушка вскочила в него и, правя только багром, зашмыгала между волнами и стремнинами так уверенно и ловко, как городской человек умеет ходить только по асфальтовому тротуару.

Я видел дядю девушки. Дядя был высокий, тощий человек. Он тоже носит волосы в две косы, туго обмотанные красной материей. Он приехал в Тихонькую отправить по почте жалобу в Комитет Севера.

— Милиса плийди, остлога возьми. А моя без остлога рыба лови не могу. Мол сетка не имей, моя удочка не имей. Моя остлога рыба лови, иначе моя помирай.

Он говорил робко, наивно и просто. Я не знаю, кто написал ему жалобу на милицию; не знаю, почему милиция, заступившись за рыбу, отняла единственное средство к существованию у этих людей. Жалоба была уже написана и заклеена в конверт. Но бедняга не знал, что делать с конвертом. Я приклеил марку и опустил конверт в ящик. На лице удэхейца отразились испуг, обида, возмущение и страх. Он не знал, уж не подшутил ли я над ним, бросая письмо в какой-то ящик. Быть может, я нарочно выбросил его жалобу, которую ему «хороши люди напиши». А может быть, так и надо было опустить письмо в ящик. Но тогда что же это за непостижимая жизнь делается на свете и какой же это человек лежит в ящике, который может в темноте рассматривать жалобы на действия милиции?

Удэхейцы пожалуй, — самые отсталые из континентальных народностей Дальнего Востока. Однако девушки носят городские платья, вязаные платки, чулки, сандалии и даже городское белье. Мужчины иногда надевают городскую обувь. Все эти ослепительные вещи приобретаются в кооперативе или в фактории Госторга в обмен на пушнину.

Эти наивные дикари часто встают перед моими глазами, как живое олицетворение Биробиджана. Сильные, выносливые, трудоспособные, но зажатые тайгой и болотами, они в своем развитии не пошли дальше того уровня, на котором прочее человечество стояло много тысяч лет тому назад. И вот они носят кружевное белье и ботинки на шнурках.

Таков и весь Биробиджан. Его величественная природа точно застыла много, много веков тому назад. Она в нетронутом виде сохранила следы громадных геологических катастроф. Рядом с северной пихтой растут остатки тропических пальм, и тигр здесь питается мясом северного оленя. Все здесь противоречиво, первобытно, нетронуто и парадоксально. Самым необычным звуком кажется звук паровозного гудка. Железная дорога в этой девственной глуши напоминает лишь изящную сумочку, какую я видел в руках таежной дикарки.

А между тем, вот уже 70 лет как край присоединен к большому европейскому государству.