Автоматическое пятизарядное ружье Браунинга имеет много ценных качеств. Оно отличается меткостью и кучностью боя, а многозарядность создает ему преимущество, которое может оценить только охотник, стреляющий там, где много дичи.
Однако подстрелить из такого ружья фазана или даже обыкновенную тетерку можно лишь в местах, где есть фазаны или обыкновенные тетерки.
Кто-то наговорил мне, что на Ушумуне, за Марфиной заимкой — не Марфы-солдатки, а Марфы-вдовой — к речке поближе, водится фазанов, как у собаки блох.
Я поехал на охоту.
Однако напрасно изъездил я весь Ушумун вдоль и поперек. Ворон видел, сорок тоже, ястребы носились и скрежетала сойка, а дичи не было никакой.
Я привязал коня к дереву, повесил ружье и лег отдохнуть на склоне невысокого холмика, чуть в стороне от дороги. Лежу, курю. Вдруг слышу конский топот. Вскоре на дороге показался из-за холма верховой. На немудрой деревенской лошаденке трусил казак, повидимому, охотник, человек лет тридцати, в жидкой бороденке, и шапка на нем сидела блином. Была у него берданка, и вокруг пояса патронташ с медными гильзами. Лошаденка шла некрупной рысью, и рыжая собака семенила за ней, высунув язык.
— Есть что-нибудь? — спросил меня казак, поровнявшись.
Мой пустой ягдташ был ему лучшим ответом. Казак сказал, что он тоже вот с утра носится по всему Ушумуну, а еще не видел ничего.
— Орла убил, да кой в ем толк?! А правильной дичи и не видел.
Тоже, значит, удачник вроде меня.
Он спешился, привязал коня и прилег отдохнуть. Лежали мы, курили, смотрели в небо. А небо как раз в этой местности голубое и находится очень далеко от земли. Пробежит по нему время от времени беленькое облачко, и боле ничего. А так, само по себе, небо стоит неподвижно. Сбоку тянутся зеленые сопки — отроги Хингана, одетые тайгой. Но до них далеко. А вблизи нет ничего. Вблизи есть поле чумизы, трава и солнце. Пожалуй, еще ящерицы и цикады. Но уж зато боле ничего.
— Охотничаете, значит? — заметил казак. — Оно правильное дело, когда удача бывает. А когда неудача, так хуже нет.
Нельзя было спорить с этим взглядом.
Я спросил казака, из какой он станицы и как его зовут. Это оказался Иван Холостов из Тихонькой. Я знал это имя, мне рассказывали, что у него недавно было в тайге приключение.
Он поехал за мясом. На Амуре хозяева едут за мясом не в мясную лавку, а в тайгу. Набьет человек кабанов, коз, подстрелит изюбря или лося и знает, что будет сыт. А про Ивана Холостова я слыхал, что его чуть зверь не разорвал.
— Да не таков Ванька человек, хоть из себя и незавидный, — говорили про него.
Холостое сам рассказал мне эту историю.
— Иду, значить, тайгой, смотрю, — нег ли мяса где. Вдруг четыре штуки их ка-ак ни преть! Из-за малой сопочки! Така там мала сопочка есть, как на Таймынь податься, — видали? Где корейская фанзочка стоит…
— Ну, знаю…
— Вот четыре их и поперло…
— Кого?
— Да кого? Медведей. Сам вперед лезет, хозяйка здоровая с им да молодых двое.
— Ну, и что?
— Ну, а что? Стрелил раз да самому прямо в голову торк! — так он и повалился однако. Повалился, а те стали, — мол, не понимают. Второй раз стрелил, — однако, хозяйке в бок дал.
Холостов рассказывал очень вяло. Я подумал, — ему неловко рассказывать самому о своих подвигах. Однако я, повидимому, ошибался. Холостов был правдив, как вообще казаки, но говорил неохотно, потому что рассказ подходил к части, которую он считал невыгодной.
— Ну, стрелил ишшо два раза. Молодого одного поклал, а второй, сволочь, убег… Я этто за им, а тут медведица-то и ожила, однако. Я думал, она совсем, — ан нет, встала да на меня и преть…
Он опять остановился.
— Ну?..
— Ну и порвала…
— Что порвала? — с невольным испугом спросил я.
— Да пинжак-то, почитай, весь в клочья пустила! — недовольно пояснил Холостое. — Ухопила да так над ухом и реветь! А сама лапами загребла… Я еле и стрелить успел…
— Ну, и что?
— Да что? Уложил, конечно. А тот так и убег, молодой-то…
— Значит, все-таки, — говорю я, — трех медведей положили?
Я, признаться, завидовал такому успеху. Но Холостов не был особенно доволен.
— Дык четвертый-то убег, однако?! И опять пинжак… Хоть старый, а все жалко…
Холостов пыхтел цыгарочкой. От земли шел пар, было тепло и лениво… Холостов спросил:
— А вы тут в еврейской колонии живете? Агроном будете, или как?
Я объяснил ему, что делаю в колониях. Я сказал, что евреи, — он доселе не видал евреев, — никогда не занимались земледелием, а жили в городах. Их переход на новую работу, особенно здесь, в тайге, — очень смелый шаг, и мне вот интересно, выдержат они испытание в Биробиджане, смогут укрепиться или нет.
— Куды там!.. — сказал Холостов. — Вовек не смогут…
— Почему? — спросил я.
— Да не ихняя рука!.. А ни в жизь не смогут!
Он сел, поджав одну ногу под себя, и начал выколачивать мундштук.
— Ни в жизь!.. Он и коня толком запречь не могит, ему поди запряги.
Это замечание меня, признаться, заинтересовало. Казаки на Амуре — большие авторитеты в вопросах безделья. Они редко когда работали. И вот Иван Холостов критикует евреев, неопытных и неумелых земледельцев, проделавших десять тысяч километров раньше, чем они впервые в жизни увидели землю.
— Ни во век жизни они здесь не уживут, — продолжал Холостов, закручивая новую цыгарку и облизывая краешек бумаги. — Ни во век жизни…
В это время на дороге показались двое пешеходов. Мы издалека еще увидели их. Один нес на голове, не держа руками, здоровенный чемодан, у другого был огромный тюк за спиной.
— Корейцы, должно быть, — сказал Холостов.
Народы Дальнего Востока — прирожденные носилыцики; особенно корейцы обладают феноменальным умением носить тяжести. У иного на голове корзина, в руках два тюка, за спиной ребенок привязан, и так он шагает километры.
— Не иначе, корейцы, — еще раз подтвердил Холостов и даже вывел отсюда — Ну, вот видите? Смогут здесь евреи ужиться, как бы сказать, примерно корень пустить? А ни в жизь… Здесь во какая жизня — на голове ношу свою носи… Во… Тут корейцу бы одному и жить… Я вам тако скажу, — прибавил он, понизив голос, — понапрасно и казаков сюда закинули. Видите, сколько годов живем, а сторона кака была глухая при дедах, така и осталась. Уж коли мы, казаки, с ей не управились, — где уж евреям?!
Такие рассуждения я слыхал не раз и от казаков и от не-казаков. Не все хотят понять, что теперь машина помогает человеку в борьбе с дикой природой. Дорожные и корчевальные машины и тракторы могут сделать в Биробиджане то, чего голыми руками человек доселе сделать не мог. Тогда не только евреи, но и корейцы смогут на головах носить шляпы, а не чемоданы.
Когда я стал развивать Холостову свою теорию, носильщики были уже близко. Они шли крепким шагом, по-военному, и размеренно махали руками. Тот, который нес чемодан, был без пиджака, — он перекинул пиджак через руку. Франт.
Я взглянул на Холостова. Он отвернулся и как-то неловко пожал плечами. Я мог его подразнить.
Я его не дразнил. Я даже отвел глаза от него, чтобы не конфузить. Он усмехнулся и сказал сквозь зубы:
— Ишь, с-сукины кошки!..
Оба пешехода с поклажей были типичные евреи. У одного даже была рыжеватая бородка. Лица их были залиты потом, но они шагали.
Когда успели они перенять у корейцев эту манеру носить тяжести?
Ближайшее место, откуда они могли выйти, находится в шести километрах отсюда. Ближайший пункт, куда они могли бы отправляться — в шестнадцати километрах. Холостов, оказывается, делал в уме тот же подсчет. Он сказал:
— Двадцать две версты!… Ну, и с-сукины кошки!.. А глядеть не на кого…
Пешеходы, поровнявшись с нами, сделали привал. Сбросили поклажу, сели, закрутили козьи ножки. Один сел на корточки, другой прилег под деревом. Это были евреи-колонисты. Они вышли пешком в расчете, что встретят в пути конных попутчиков и те их подвезуг. Своей лошади нет.
— А вы б не купили? — неожиданно бойко спросил Холостов. — А то вот конь продается! Ух, конь!
— А дорого?
— Да не дороже денег. За цену сойдетесь, но уж зато будете довольны. Всегда добром помянете Холостова Ивана. Вот, скажете, добрым конем наградил человек, пошли ему господь доброго здоровья.
Холостов стал расписывать коня, как невиданное чудо. Однако евреев испугали почтенные лета этого чуда. Тогда у Ходостова оказался на примете другой конь.
— Прямо не конь, а аллюр два креста! Боевой конь, на ему призы брать, на таким коню!..
Маклер сделался необычайно словоохотлив. Ему нехватало только суетливых местечковых жестов и въедливых интонаций. Покупатели молча и деловито смотрели, как человек хочет заработать комиссионные, и пыхтели махоркой. Уходя, они бросили ему свой адрес и приказали наведаться послезавтра, когда вернутся из Тихонькой. Вскинули поклажу и зашагали.
— Двужильные они или что? — сказал Холостов, глядя им вслед.
— Двужильные, — подтвердил я, — у них самая главная жила в середине. Она называется — воля…
— Слобода?
— Нет, — желание.
— Это вы к тому, значить, что — захочет человек, так и смогит?
— Это самое…
— М-да… — промычал он.
Момент был для него неудобный вступать со мной в спор.
Он долго курил и молчал. Я думал, он так себе молчит. А он, оказывается, что-то обдумывал.
— В коллектив никогда толком не собьются, — угрюмо сказал он наконец.
— Почему так?
— Да уж так, — протянул он. — Пятеро работают, а он, сукин сын, ходит и лодырничает…
Я спросил Холостова, откуда он знает про еврейские коллективы.
— А оттуда знаю, — отвечал он, — что мне сами евреи сказывали. Есть у меня знакомец из ихних же, еврей один…
— Ну, и что?
— А заходил ко мне и рассказывал. Как раз пришел, а у нас во дворе ссора. То ись не как бы сказать ссора, а обыкновенно ругали мы товарища одного своего… И даже так скажу, что и по морде ему давали.
— За что же это? — спросил я.
— За что давали? За то давали, что он, сукин сын, в артель вошел, а от работы-то и отлынивает. Что ж это ты, мол, говорим? Шесть нас человек, пятеро работают, а ты, мол…
Я слушал Холостова, не глядя на него. Я лежал, зажмурив глаза: солнце очень уж било прямо в лицо. А он оборвал рассказ на полуслове: в воздухе послышалось какое-то хлопание. Я взглянул на Холостова. Он замер. Собаки делали стойку. Откуда-то, наконец, явились фазаны, — пять жирных курочек и один петух.