1

На новую позицию мы вышли в такой час, когда ночь едва сменялась мутным рассветом. Но покуда мы добрались до линии, стало достаточно светло, и мы увидели тропинку, которая убегала в ходы сообщений, невысокий столб у тропинки и прибитую к столбу доску с надписью: «Климатическая станция для нервных больных. Гостиница „Под открытым небом“. Блиндированные номера для лиц хрупкого телосложения. Изысканная кухня. Живописные окрестности. Интересные экскурсии».

— Очень мило, — заметил Франши. — Все-таки я бы лучше поехал домой. Тоже была бы интересная экскурсия.

Вскоре небо сделалось голубое, как нарисованное. Не обращая внимания на сержантов, которые требовали тишины и грозили арестом, все мы стали громко и всласть ругаться, каждый на своем языке, потому что ходы сообщений были размыты дождями, стенки обвалились, проход был забит, пробираться приходилось по открытому месту.

Позиция была хуже всех, какие мы занимали и видели за все время войны.

Все вокруг было изъедено воронками от снарядов, как лицо бывает изъедено оспой. Судя по пням, здесь недавно был лесок. Но землю вывернуло наизнанку, остались горелые пни.

Между нашими и немецкими траншеями, почти на середине, шагах в пятидесяти от каждой, разделенные небольшим промежутком метров в пять-шесть, лежали два глубоких рва. Невысокие насыпи по краям заслонили противникам вид друг на друга. Эти рвы, которые ни одна сторона не хотела уступить другой, были почти доверху заполнены убитыми.

Мы не могли предвидеть, что убитые сыграют роковую роль в жизни некоторых из нас. Но уже первое впечатление было тяжелым.

— Паршиво! Очень паршиво! Совершенно паршиво! — нервничал наш временный ротный командир лейтенант Рейналь.

Чуть впереди и в стороне от позиций было выкопано несколько глубоких ям. Они назывались постами. Наш взвод был доволен, когда его отправили в самую отдаленную из этих ям: на позиции было слишком близко к командиру батальона, майору Андре.

Лум-Лум, я, Карменсита, Колючая Макарона, Пузырь и Незаметдинов — все мы были назначены в пост № 6.

Первые два дня было скучно, мы резались в карты.

На третий день наши бомбометы, или «лягушки», как их звали в армии, всадили три снаряда в немецкое расположение.

Тотчас немецкие бомбометы выпустили три снаряда в нас. Один разорвался у самого края рва, где лежали убитые.

Стрельба шла по утрам. Ее вели артиллеристы, но, мишенью служила пехота.

Это вошло в ежедневный обиход. Утром нам приносили хлеб и ведро кофе. Кофе успевал остыть, со стен прохода в ведро осыпалась глина. Ровно в девять утра разрывалось по три снаряда с каждой стороны.

— Пробило девять! — говорили мы.

— Ничто не приносит столько пользы организму, как регулярная жизнь, — объяснял Пузырь. — Доктора очень хвалят!

Во время стрельбы мы сидели в тошнотном ожидании смерти и однообразно ругали артиллеристов за то, что они устроили себе из нас ярмарочный тир.

— Артишоки могут быть спокойны! Первый, кто мне попадется, узнает, что я о них думаю, — обещал Лум- Лум.

Немецкие посты в одном месте проходили совсем близко от нас.

Однажды мы услышали пение.

— Фрицы песни орут, а мы молчим, как лопухи, — угрюмо сказал Незаметдинов.

Напруживая жилы на шее, он тотчас запел:

Тула дуло первернула,

Назад козырем пойшла.

Тогда из немецкой ямы прилетели русские матюки. Немного, всего два, да еще с нечистым выговором, но понимающие сразу их узнали.

Незаметдинов замер.

— В чем дело? — спросил Лум-Лум. — Чего он испугался?

Незаметдинов не испугался, он замер от радости. С несвойственной ему живостью наколол он на штык пробегавшую крысу и, раскачав, швырнул ее немцам, одновременно извергая многоэтажную, сложную и витиеватую русскую брань. Незаметдинов необычайно развеселился, когда от соседей прилетело ответное приветствие: крыса в сопровождении соленой ругани. Незаметдинов почувствовал себя как дома.

— Балуются парни! Вон чего загибают! — сказал он, смеясь.

— Пся крев! — кричал тонкий голос из окопа. — Холера!

В немецком окопе сидели поляки. Это открытие внесло большое разнообразие в нашу жизнь. С этих пор, когда надоедало играть в карты или в сотый раз рассказывать друг другу надоевшие истории, мы переругивались с людьми из немецкой ямы.

Все — и Лум-Лум, и Пузырь, и Карменснта, и Kолючая Макарона — учились у меня и Незаметдинова ругаться по-русски. Коверкая язык, каждый соответственно своему национальному акценту, они переругивались с немцами. Это развлекало.

Из немецкого окопа швыряли крыс и тоже ругались, но чаще по-польски.

2

В тыловой деревне, куда роту уводили на отдых, наша компания завела знакомство с одной рыжей огородницей. Муж ее уже третий год шатался по фронтам. Мадам Зюльма, молодая, крепкая и красивая женщина, бедствовала: огород зашвыряло снарядами, пособия от муниципалитета не хватало. Мадам Зюльма занималась рассылкой писем. Она бомбардировала ими мэра, префекта, командира полка, в котором служил муж: она требовала увеличения пособия. Ответа она не получала.

Последнее письмо, которое я писал под ее диктовку, было адресовано военному министру.

— «И того уже вполне довольно, — диктовала мадам Зюльма, — что моему мужу, Алоизу Вассуань, сорок два года, а его нет дома. Я нахожу, что пора кончать. Если в течение месяца я не получу удовлетворения, я напишу моему мужу, Алоизу Вассуань, в полк и заберу его домой, будь что будет. Так, господин министр, я решила. Говорят, на военных заводах женщинам платят по двенадцать франков в день за выделку снарядов. А моему мужу, Алоизу Вассуань, теперь платят одно су в день за то, чтобы получать снаряды в морду. Я считаю, что разница чересчур велика. Вчера, когда я была в церкви, я официально вверила себя святому Мартэну, покровителю огородников, и своего мужа, Алоиза Вассуань, я также официально вверила святому Мартэну. Это письмо я поручаю, господин министр, святой Варваре, чей праздник наступает завтра, и надеюсь, что вы поймете, господин министр, что у меня только одно слово, но твердое, и что если не будет увеличено пособие, я заберу своего мужа, Алоиза Вассуань, из полка, и будь что будет».

Мадам Зюльма вывела под письмом свою подпись, что стоило ей немалого труда. Когда прошли все сроки, а письмо осталось без ответа, мадам Зюльма озверела. Она поносила правительство и парламент, которые, как она выражалась, «только и хороши, чтобы затеять несчастье, но не способны положить ему конец». Она собирала вокруг себя кучки женщин и говорила им, что женщины должны перестать рожать, так как дети уже не принадлежат матерям, а принадлежат черт знает кому, кто пихает их в огонь.

— Вот уже забрали семнадцатилетних! Когда на войну угоняли отцов, эти малыши едва успели побывать на первом причастии. А теперь уже их тоже берут! Лучше разводить крыс, чем ребят! Крыс я по крайней мере сама бросаю в огонь, а детей бросают в огонь другие!..

Мадам Зюльма кричала, что война нужна только людям, которые имеют чин не ниже генерала и живут не ближе тридцати километров от фронта.

— Солдатам и огородникам, — говорила она, — война не нужна! Я всю жизнь мечтала иметь сережки с голубыми камушками, и не имела, и обходилась. Обойдусь и без Эльзас-Лотарингии.

Мадам Зюльма стала привлекать к себе внимание. Но когда однажды к ней заглянули ван дер Вааст и ван дер Нээст, бельгийские таможенники не у дел, о которых все знали, что они негласно несут у нас полицейскую службу, она их так встретила, что оба поспешно ретировались, сопровождаемые хохотом ребят, женщин и группы тюркосов, которые на огороде мадам Зюльмы грелись на солнце.

Для поправления дел мадам Зюльма стала торговать вином.

Скажу без ложной скромности, что мы, наша рота, особенно гарнизон поста № 6, пользовались особым расположением мадам Зюльмы.

— Вы в Легионе еще большие дураки, чем все прочие, — говорила она. — Я считаю, что даже французу незачем было соваться на эту проклятую войну, если он всего лишь огородник. Но чтоб поперли иностранцы, да еще добровольцами, — этого я совсем себе не представляю! Вот вы, мсье Самовар! Неужели вы действительно полезли в огонь по своему желанию? Ваша мама могла бы зарабатывать большие деньги, если бы показывала такого дурака в цирке!

Я был в дружбе с поваром и получал у него кое-какие продукты. Немного мы прикупали. Мадам Зюльма готовила нам необыкновенные супы из лука и сыра. Она ела с нами, мы пили вино, напивались все вместе, пели песни и целовали ее.

Вскоре батальон знал, что в переулке Гамбетты, позади мэрии, в домике, перед которым растут три каштана, живет некая мадам Зюльма, которая принимает солдат. В деревне стали худо говорить о ней.

Но у мадам Зюльмы были свои взгляды.

— Да! Да! — кричала она. — Я становлюсь шлюхой! Все женщины должны делать то же самое! Стыдно пускай будет тем, кто сидит в Париже во дворцах и вертит ручку шарманки. Им пусть будет стыдно! Они обратили мужей в пушечное мясо, а жен и невест в мясо постельное. Я, мадам Зюльма Вассуань, которая никогда и не думала делать глупости ни с кем, кроме как с моим мужем, Алоизом Вассуань, я становлюсь шлюхой! Бедная Франция!

Лум-Лум особенно прочно утвердился в доме мадам Зюльмы. Сначала. он работал на огороде, потом стал делать мелкие плотницкие починки, потом стал ходить в доме без куртки, как хозяин. Одновременно мадам Зюльма перестала подпускать к себе близко кого бы то ни было. Теперь она торговала только вином.

Однажды Лум-Лум пришел от Зюльмы под утро, плюхнулся на солому рядом со мной и шепнул:

— Самовар, ты спишь? Я принес кое-что для чтения.

Он сунул мне в руку небольшую бумажку.

— Прочитай! Зюльма говорит, солдаты непременно должны это читать.

Вот что было написано на бумажке:

«Товарищи! В России революция. Солдаты бросают оружие и говорят своим генералам: „Воюйте сами, нам война не нужна“. Товарищи! Следуйте примеру русских товарищей. Это не ваша война, вам она не нужна. Время болтовни прошло. Пора действовать. Бросайте оружие. Кричите: „Долой войну и да здравствует мир!“»

Внизу была подпись:

«Рабочий и солдатский комитет борьбы за мир».

— Где ты взял, Лум-Лум?

— К Зюльме приходил какой-то артиллерист. Он только что из Парижа, из госпиталя. Говорит, в Париже на вокзале раздают это солдатам, которые, едут на фронт. В поезде тоже были расклеены такие бумажки, но жандармы сдирали их. Скажи мне, что это значит? Опять нам кто-то мозги забивает? Или как? Что это за «Рабочий и солдатский комитет»? Опять генералы и миссионеры? Или кто? А самое главное — расскажи мне правду, почему тут сказано: «Следуйте примеру русских товарищей»? Что это за пример? По-моему, эти бумажки подсовывают немецкие шпионы. Расстреливать бы надо за это…

На следующий день, когда мы уже сидели в посту № 6, Лум-Лум заставил меня прочитать немецкую газетку, в которую была завернута очередная крыса, брошенная нашими соседями.

Это была газета для солдат. Там рассказывалось о разложении русской армии, о дезертирстве, о бегстве русских перед победоносными немецкими войсками, о попытках братания, на которое немцы отвечают штыками. Газета, ликуя, описывала полный развал, царящий в России, и близость окончательной победы Германии.

Я нехотя перевел. Слушали молча. Было тяжело. Когда чтение кончилось, все долго сидели молча, насупившись.

— Сдают, собачины дети! — первым выругался Незаметдинов. — Недаром и царь от их отказался. На черта ему такая войска, ежели она Расей сдает?! Эх, видать, без царя плохо-то воевать стало.

Великое солдатское дело, происходившее в России, внезапно представало перед нами в каком-то новом, непонятном и страшном свете.

— А быть может, немцы еще и врут? — сказал Пузырь. — Ведь в наших газетах другое пишут!

Французские газеты ежедневно сообщали, что «великий русский народ, сбросивший с себя иго царизма, с удесятеренной энергией борется за торжество права и справедливости».

«Русская революция есть первая и решительная победа над Германией», — писал сам Клемансо.

Мы не очень верили. Мы имели опыт: почти три года все газеты описывали счастливую жизнь фронта, веселый быт солдат, героический дух армии, сокрушительные победы над врагом. Мы имели опыт.

— Еще кто больше врет! — заметил Лум-Лум. — Эта, немецкая, или наши? В России-то все задом наперед пошло. А тут еще бумажки разные появились, которые советуют солдату следовать примеру русских… Я думаю, не иначе, немецкие шпионы орудуют. И недаром как раз артиллерист эти бумажки и раздает. Ох, и наломаю же я Зюльминому красавцу! Ох, и наломаю!

— За что, тыква? — возмутился я. — За что?

— Пусть не сбивает пехоту с толку.

После секундной паузы он прибавил глухим голосом:

— И к ней пусть не лезет!

Сообщение немецкой газетки расстроило меня, мне сделалось тяжко на душе, я рассердился на Лум-Лума.

— И все ты врешь, старый козел! — воскликнул я. — Ничего ты никому не наломаешь. И не запретишь ты ему ходить к Зюльме. По какому праву? Тебе можно, а ему — нет? Что он, не солдат? Женщина — отдых солдата.

— Пехотного! Прибавь: пехотного солдата! — огрызнулся Лум-Лум. — Артиллеристы тут ни при чем. Они артишоки. Они в бабах ничего не понимают. Они не могут этого понять.

Как я ни старался его разубедить, он стоял на своем.

Когда мы повстречали ван дер Вааста, бельгиец очень мило поздоровался с нами за руку, осведомился о здоровье, о житье-бытье, о письмах из дому.

Ван дер Вааст говорил с очень резким фламандским акцентом, рот у него как будто был набит горохом.

— Ну как, мой дорогой друг? — обратился ван дер Вааст ко мне. — Вы получаете письма из дома? Что пишут ваши родители? Они, вероятно, гордятся своим сыном-героем! Что происходит на вашей великой родине?

— Самовар о России ничего не знает и ничего о ней не говорит, — перебил его Лум-Лум, — но завелись какие-то фазаны, которые советуют нашим солдатам следовать русскому примеру и бросать оружие.

— Кто это? — встрепенулся ван дер Вааст.

— Кто? Понятно, артиллеристы! Самая гнусная падаль всегда артиллеристы! Из третьей тяжелой красавчик один! Недавно приехал из Парижа, из госпиталя… Чего ты меня дергаешь за куртку, Самовар? Разве я вру? Как раз сегодня я собираюсь намять этому красавцу бока…

— Правильно сделаете, — сказал ван дер Вааст. — Из третьей тяжелой? До свидания, друзья!

— Ты чего меня за куртку дергал? — спросил Лум-Лум.

— Потому что ты кретин! Можешь бить артишока по морде, но это не значит, что надо предавать его в руки жандармов.

— А если он шпион? Я думаю, он не иначе шпион! Боши должны платить за такую работу! И немало!

Придя вечером к мадам Зюльме, я застал не слишком лирическую сцену: Зюльма била Лум-Лума по щекам.

Зюльма стояла красная, разъяренная и делала свое дело с усердием. Она еле разжимала крепко стиснутые губы, чтобы выдавить нелестные для моего друга слова:

— На тебе! И вот тебе, идиот, еще! И вот еще, кретин!..

Она трясла Лум-Лума, как грушу. Медали звякали у него на груди. Но старый легионер был так ошеломлен, так растерян, что почти не защищался, да и не мог бы вырваться из ее цепких рук.

— Убери ее, Самовар! Она меня убивает! — закричал он, увидев меня. — Свяжи ее, она помешалась!

Я с трудом вырвал его из рук Зюльмы и развел обоих по разным углам. Оба тяжело дышали. Зюльма продолжала ругаться:

— Кто это подсунул мне такого дурака? Откуда берутся такие идиоты? Вот, полюбуйтесь! Кретин носит ордена и медали! Он таскался по всему свету! Он воевал в колониях! Он три года гниет в траншеях! И он баран! О бедная Франция, сколько у тебя баранов!

— В чем дело, Зюльма? Что случилось?

— То случилось, что я ему набила морду…

— Это я видел! Не будем говорить об этом. За что ты его била?

— За то, что он полицейская шкура! За то, что он предатель и доносчик!

Она опять рванулась к Лум-Луму. Я удержал ее.

— Главное — он баран! Вваливается сюда и с порога кричит: «Зюльма, я поставил фонарь тому парню из третьей тяжелой, который тут у тебя разглагольствовал!» Я спрашиваю: «За что?» — «Я, говорит, поставил ему фонарь под глазом, а ван дер Вааст его арестовал». — «Арестовал? — кричу я. — За что?» Тогда этот идиот еще ухмыляется во все рыло и сообщает: «За те бумажки!» — «Откуда он узнал про них?» — я спрашиваю. «А я, говорит, рассказал ему сегодня утром».

Самовар, у меня кровь обернулась всего только один раз, и уже я била его по мордасам. Ка-ак?! Парень приезжает из Парижа и рассказывает, что там начинается карусель на заводах и в казармах! Что война всем надоела, потому что богачи стали еще богаче, а бедняки еще беднее! И война продолжается потому, что богачи имеют министров и генералов и те затягивают дело, чтобы дать богачам богатеть! А бедняки не имеют ни министров, ни генералов, а только свои кости и мясо, а это товар недорогой! Парень рассказывает, что в Париже народ недоволен, что в провинции народ ропщет, что всюду организуются комитеты против этой войны, в которой вы же, идиоты, гниете, как тухлое мясо! У меня сердце начало радоваться за моего бедного Алоиза, хотя я не знаю, простит ли он мне все гадости, которые я делаю с вами! У меня сердце начало радоваться! А этот идиот берет и доносит на него полиции! Видали вы что-нибудь подобное?

Лум-Лум сидел надувшись.

— Плевать! — буркнул он. — Это все политика. Меня это не интересует. Я его бил за то, что он артишок. Да еще наводчик. Нет подлее на свете! Наводчик считает себя выше всех! Наводчики и горнисты! Горнист дует в свою дудку и не дает солдату спать, а сам считает себя выше других. Солдат, который сидит тихо и никакого шума не поднимает, ничто в их глазах. Ничто! Вот кому бы тоже следовало надавать по клюву!

— Ладно! — перебил я. — Надоело! Что у тебя вышло с артишоком?

— А что вышло? — огрызнулся Лум-Лум. — Вышла драка и больше ничего. А что мне, целоваться с ним, что ли, если он к моей бабе лезет? Вот я и дал ему по носу. А он мне. Все честь честью. В это время приходит ван дер Вааст и кладет ему руку на плечо: «Вы арестованы».

Мотив ревности, неожиданно выдвинутый Лум- Лумом, по-моему, сыграл в этом деле все-таки не последнюю роль. Но вид у моего приятеля был неважный, Лум-Лум уже понимал, что поступил глупо.

— А что, если он шпион, этот артишок? — угрюмо буркнул он.

Но это была только слабая попытка успокоить самого себя.

— Он не шпион, а ты баран! О святая дева! Как легко вести войну, когда армия состоит из баранов! — кричала Зюльма.

Вскоре мы с Лум-Лумом ушли. Он был мрачен и молчалив и просил меня не говорить при товарищах, что его побила баба: нечем гордиться. Однако мучил его не только стыд, но и раскаяние. Он чувствовал, что есть какая-то живая связь между нашей страшной жизнью и прокламацией Рабочего комитета, которую привез артиллерист.

— Почему она была подписана «Рабочий комитет», Самовар? При чем тут рабочие?

3

Ливень разразился к вечеру. Он начался неожиданно. Сначала отдельные тяжелые капли падали четко, как крупные снаряды, потом дождь зачастил, как скорострельная полевая артиллерия, потом пошел ливень, как ураганный огонь, когда все смешивается в одном непрерывном потоке.

Началось с вечера и продолжалось всю ночь. Пост № 6 стал наполняться водой. Вода поднималась все выше.

В яме у нас было выкопано две ниши для спанья — две неглубокие выемки в стенах. Вышина их едва достигала полуметра, и пробираться туда мы могли только ползком. Там было грязно и душно, гнилая солома кишела вшами. Все же мы там кое-как отдыхали.

Сейчас обе ниши были затоплены. Мы стояли в яме.

Ночью пришел лейтенант Рейналь.

— Довольно паршиво! — сказал он. — Все-таки советую быть начеку. Кто старший по команде? Бланшар? Пойните — не спать! Хоть одного дежурного держите у бойницы.

Он отвел меня в сторону и прибавил:

— В такую погоду даже буйнопомешанные в атаки не выходят. Но в такую погоду растут грибы. Я пришел предупредить вас: майор Андре бродит по самым далеким углам. Он ищет, не укрылся ли кто от дождя. Поняли? Это гриб ядовитый. Делайте что хотите, но чтоб у бойницы стоял дежурный.

В пехотном полку, где лейтенант Рейналь начал войну рядовым и за храбрость получил офицерские галуны, он был дружен с солдатской массой и поэтому считался неблагонадежным. Его спихнули в Иностранный легион, считая, что среди нашего темного и разноязычного сброда он будет не так опасен. Майор Андре ненавидел его. Он презрительно называл лейтенанта штатским, хотя у Рейналя вся грудь была в орденах.

Лейтенант оставил нам немного табаку и ушел.

Его предупреждение оправдалось. Вскоре в яме сверкнул короткий луч карманного фонарика: майор. Это был его первый визит к нам. Вода доходила майору едва не до колен. Не обращая на это внимания, он прошел к месту часового. Увидев, что у стенки стоят фигуры с винтовками в руках, он повернул назад и ушел так же молча, как пришел.

Тогда мы отправились в большие рвы — поискать, не найдется ли там досок или бревен, чтобы замостить наш окоп и защитить себя от наводнения.

Было темно. Ливень не ослабевал. Найти нужные материалы было трудно.

Мы все же нашли несколько обломанных балок и понесли к себе.

Выбираясь из рва, мы услышали шагах в двух от себя возню и кряхтенье. Мы думали, что это наши, но из другого поста.

— Дождевая вода полезна для ращения волос! — крикнул Лум-Лум в темноту.

Однако нам ответили по-немецки.

— Что, — спросил чей-то голос, — у вас тоже дождь идет?

Нас обрадовала эта неожиданная встреча. Мы остановились, чтобы помочь немцам вытащить бревно, торчавшее из земли. Когда это было сделано, немцы вежливо сказали нам «мерси» и унесли бревно к себе, а мы потащили свою добычу — к себе.

Мы бегали ко рвам за материалом несколько раз в течение этой ночи и каждый раз встречали немцев. Все были заняты одним делом.

Ливень, начавшийся внезапно, так же внезапно и прекратился.

— Артиллерия неприятеля приведена к молчанию, — определил Пузырь стилем официальных сводок.

Когда солнце взошло, мы увидели друг друга: все стояли мокрые насквозь, выше колена в воде, испачканные глиной и грязью. У всех были распухшие лица. В глазах неуклюже ворочалось безумие.

— Ну вот! — сказал Хозе.

Никто ничего не ответил.

Вода не стекала.

— Эй, носороги! — раздался из глубины коридора голос Джаффара. Турок принес кофе. — Кому чашечку помоев? Кому помоев? — кричал он.

Мы стали вытаскивать из карманов свои жестяные кружки.

Однако прошла минута, другая, а Джаффар не появлялся.

— Эй, зебры, — кричал он, — уберите караульных! Скорей уберите, а то они не пропускают!

— Он хорошо выспался на кухне, скотина! — сказал кто-то.

Джаффар продолжал кричать:

— Уберите контролеров! Они меня не пропускают с помоями!

— Кто хочет дать ему по зубам? — усталым голосом спросил Лум-Лум.

Три человека медленно отделились от стенки.

— Не надо троих! Одного довольно. Иди ты, Самовар!

Шагах в сорока по прямой линии от нашей ямы, в коридоре, был поворот вправо. А за поворотом, шагах в десяти, стоял Джаффар с ведром в руках. Он стоял перед препятствием: два облепленных глиной ганноверских стрелка вывалились из своей могилы в стенке прохода и снова принимали участие в войне: они не позволяли доставить нам кофе.

— Убери этих дураков, рюско ! — сказал Джаффар. — Зачем вы их тут положили? Где вы их взяли? Вообще кто они такие?

Джаффар пытался передать мне ведро с кофе и хлеб из рук в руки, но расстояние между нами было длиннее наших рук.

Мне надоела эта возня.

— Да ну тебя к черту! Ты подносчик или я? Выкручивайся, как умеешь, а нам давай кофе! — сказал я Джаффару и вернулся в пост.

Через несколько минут в нашей яме стала спадать вода. И тут пришел Джаффар.

— А ну, кому помоев? Кому чашечку помоев? — весело кричал он.

Кофе успел простыть. В нем было мало сахару.

По обыкновению паясничая и кривляясь, Джаффар сказал, что ему стоило большого труда убрать «этих двух дураков», которые «развалились посреди дороги с единственной целью не дать легионерам пить утренние помои».

Стало ясно, что именно задерживало выход воды из нашего поста, — мертвые стрелки. Я пошел посмотреть — так и есть: Джаффар вытащил их на поверхность и вода схлынула. Мы радостно вздохнули.

Скоро наша артиллерия всадила обычные три снаряда в немецкое расположение. Немецкие пушки выпустили три снаряда в нас,

— Пробило девять! — сказал кто-то.

День начался.

4

Этот день был отмечен особыми событиями.

— Ступай, Макарона, в роту, попроси, чтобы прислали смену. Иди мокрый, как есть. Пускай видят, — распорядился Лум-Лум.

От мокрой шинели итальянца, от его брюк и обмоток валил густой и противный пар. Макарону бил озноб.

— Какой пост? Номер шесть?

Минуя лейтенанта Рейналя, Миллэ отправился прямо к майору Андре и вышел от него улыбаясь.

— Десять суток старшему по команде Бланшару! За напоминание.

В посту известие произвело большое впечатление.

— Десять суток?! — сказал Лум-Лум. — Он плюет нам в глаза? Хорошо!

В походе сажать солдата под арест трудно, но за штрафное время конфискуют жалованье.

— Значит, десять суток я работаю ради прекрасных глаз принцессы?! — говорил Лум-Лум со злобным весельем в голосе. — Ну, если так, отвернитесь, принцесса, я снимаю штаны, они у меня промокли, я должен просушить их!

Мы все сделали то же самое. Запасное белье было затоплено.

Пост № 6 охранялся шестью совершенно голыми людьми. Винтовки были облеплены и забиты грязью.

В наш пост, как в самый отдаленный и связанный самым неудобным коридором, к тому же штрафной, начальство не заглядывало. Не до нас было и немцам.

— Смотри, фриц так само шинелки бросал! — заорал Незаметдинов и весело заматюкался.

Действительно, немцы тоже сушили на парапете свое барахлишко. Мы обрадовались. Это не было злорадство — вот, мол, и неприятелю плохо. Это была настоящая радость. Люди назывались неприятелями и врагами, а вот они, как и мы, доверчиво сушат при нас свои вещи, оставаясь голыми. Когда к нам в яму шлепнулась дохлая крыса, мы все весело смеялись. Как-то стало даже легко на душе. Начальство обидело нас? Плевать! Мы хорошие парни, мы живем дружно и дружим даже с врагами начальства.

— Сейчас, — начал Лум-Лум, — Стервятник думает: «Вот есть у меня легионер Бланшар, по прозванию Лум-Лум! Тип, которого видели с бородой и винтовкой в Алжире, в Габоне, в Тимбукту! Хоть я и вклеил ему десять суток, а он стоит сейчас в посту номер шесть! Если кайзер Вильгельм захочет сунуть свои усы в пост номер шесть, он должен будет переступить через труп легионера Бланшара и запутается в его бороде!» Так он думает, Стервятник! А Бланшар стоит в посту без штанов! Нате, принцесса, полюбуйтесь, и скорей: после будет дороже! Легионер Бланшар плюет на своих начальников и на их вражду к бошам. Он бошей никогда не видел. Легионер Бланшар вообще сомневается, монсеньёры кардиналы: удобно ли убивать незнакомых? Прилично ли это? Красиво ли это? Честно ли это? Умно ли это? Он считает, что убивать полезно только некоторых хорошо тебе известных типчиков.

Лум-Лум разошелся и мог болтать долго. Внезапно он умолк и одним прыжком выскочил на парапет.

Оказалось, к нам шел немецкий солдат. Он был без оружия, но мы не знали, каковы его намерения. Лум- Лум бросился к нему.

Увидев, что из нашей ямы выскочил человек, голый, как червь, волосатый, как обезьяна, и татуированный с головы до пят, немец едва не свалился с ног. Лум-Лум, смеясь, подбежал к нему и потащил к нам, ругаясь по-арабски.

Немец прыгнул в яму, немой от испуга. Не попал ли он в среду сумасшедших? Почему все голые?

— Объясни ему, Самовар, что мы разделись назло командиру батальона.

— Да, это смешно, — не совсем, однако, уверенно сказал немец, когда я ему все объяснил. — Вы хорошие парни! Нам тоже скучно. Мы тоже сидим в яме, как дураки.

Немец угостил нас сигарами и попросил хлеба.

— Надо что-нибудь придумать насчет покойников и артиллеристов, — начал он. — Позиция здесь хорошая, и вы ребята тихие. Если бы не покойники и не артиллеристы, можно было бы жить. Пехота французская и немецкая — ребята хорошие. Но артиллеристы… Они сволочи. Они стреляют издалека, а сами не показываются. Еще виноваты покойники, потому что от них идет дух.

— Он прав, этот фриц, — согласился Пузырь. — Если бы не артишоки, здесь была бы сладкая жизнь, потому что начальство сюда редко заглядывает.

Мало-помалу все мы — и гарнизон поста № 6, и немец — стали как будто забывать, кто мы, где находимся, при каких обстоятельствах. Война еще была жива, и ее бешенство еще не утихло, но, поговорив этак несколько минут, обе стороны почувствовали, что взаимной вражды у них нет. Каждый видел в противнике только подобного самому себе страдальца, который трудится над непонятным делом. Был 1917 год. Как ни было велико расстояние и как ни ревел над всей Европой ветер безумия, все же раскаты русской грозы доходили и до нас. Правда, на Западном фронте солдатская злоба еще была темна, она еще не знала своей дороги. Но вековое свое место она покинула: солдат уже больше никак не мог обходиться без ясного понимания истинных причин и целей войны. А так как именно об этом он не знал ни слова правды, то он переставал злобиться против солдата неприятельской стороны.

Мы сидели с немцем и, неторопливо покуривая, говорили о своем, солдатском: много ли соломы выдают на подстилку, хорошо ли кормят. Ответы немца не вызывали зависти. Он расспрашивал нас, но и у него глаза не разгорались от наших ответов.

Потом мы стали расспрашивать друг друга, что за люди начальники, и немец весьма добродушно рассказал, что недавно, когда их полк стоял у форта Бримон, они сами убили своего ротного командира.

— Шальная пуля, — сказал немец, широко улыбаясь, и поправился: — Так называемая шальная пуля. На капитане шинель оказалась обожженной. Это была странная пулька. Ее выпустили в упор, приставив винтовку к груди.

Гарнизон поста принял это сообщение с интересом, и когда немец спросил, бывали ли подобные случаи во французской армии, мы с Лум-Лумом незаметно переглянулись, и я рассказал, что у нас командиру роты кто-то — неизвестно кто — всунул пулю в затылок и рота вздохнула, осиротев.

Все наши весело смеялись, немец тоже смеялся. Одни мы с Лум-Лумом сохраняли серьезность. Я даже сказал, что нашего капитана не сразу удалось ухлопать, один солдат пытался, но у него не вышло, и он сошел с ума.

Этот трагический случай не представлял ничего нового для нашего гостя и только послужил поводом для продолжения беседы, которая все больше нас сближала.

— У нас тоже сходили с ума, — сказал немец. — Между прочим, один снайпер.

— Пусть будут прокляты снайперы, — заметил Антонелли, когда я перевел эти слова немца.

Немец не возражал. Верно, что, покуда мы стояли под фортом Бримон, снайперы были страшилищем обеих сторон. Траншеи, наши и немецкие, вились рядом, двумя бороздами. Кое-где они отходили одна от другой шагов на сто, кое-где между ними оставалось расстояние не шире городской улицы, кое-где оно было узко, как коридор в жилом доме. Поэтому нельзя было ни на секунду заглянуть в бойницу: все было пристреляно, тотчас раздавался выстрел. Наши получали пули в глаза, в лоб, в нос, в рот. Человек только подходил к глазку и падал через мгновение.

Война удрала с поверхности земли. Она зарылась в ямы и доверила свои дела снайперам.

Небо в Шампани голубое. Дни стояли тогда ясные, вино было дешево. И мы и немцы считали участок под Бримоном тихим. Прыгали кузнечики в маке. Но вместе с кузнечиками прыгала смерть. Ее выпускали снайперы.

— Да, — мечтательно и завистливо сказал немец, — у нас выгодно быть снайпером. У нас за двенадцать убитых французов снайпер получает двухнедельный отпуск.

Далее последовал рассказ о некоем снайпере по фамилии Циглер, который успел уложить восемь французов и мечтал об отпуске.

— Мы все, весь батальон, — говорил немец, — с волнением следили за своими двадцатью снайперами: кто раньше заслужит отпуск? И вот ефрейтор Циглер сваливает своего девятого француза. Вся седьмая рота гордится им. Имейте в виду, — подчеркнул немец, — тут дело без обмана: за стрельбой снайпера наблюдают в телескоп один офицер и один капрал. Тут дело без обмана. Циглер вбивает в приклад своей винтовки девятый гвоздь. И потом десятый и одиннадцатый сразу, в один день… Азарт разгорается. Наш Циглер идет впереди остальных на трех убитых.

Немец прервал свой рассказ. Он тяжело дышал, — видимо, воспоминания взволновали его. Наконец мы услышали продолжение:

— Наступило утро его двенадцатого выстрела. Уже светало. Вдруг прибегает кто-то и говорит, что на поверхности есть французы.

— Должно быть, укрепляли проволочные заграждения, — буркнул Макарона.

— Вот кто-то и задержался, — сказал немец. — Циглер мгновенно занял свое место позади стального щитка, А мы все бросились к брустверу. И вот мы видим, — шагах в ста, а то и меньше, трое ваших. Но двое быстро спустились в окоп, а третий вытащил из кармана конверт, раскрыл его, развернул лист белой бумаги, сел на землю, свесив ноги в траншею, и приступил к чтению. Человек совершенно забыл, где находится. Он сидел неподвижно. Мы были возбуждены, все до одного, весь взвод. Человек не знал, что его расстреливают. Подумайте, какая картина! Человек не знал, что в эту минуту он участвует в соревновании двадцати снайперов. Мы все хотели, чтобы победителем вышел наш Циглер.

Тут немец спохватился.

— Вы, господа, не обижайтесь, что я так говорю, — сказал он. — Быть может, это был парень даже из вашего взвода. Но ведь мы все здесь затем и сидим, чтобы убивать друг друга. И мы и вы. Правда? Так что обижаться не надо…

— Пусть говорит! — сказали все наши, и когда я перевел эти слова немцу, он успокоился и продолжал:

— Тем более что Циглер-то ведь стрелял без всякой злобы, Просто у них было соревнование, у снайперов, — кто первым получит отпуск.

— Ладно, пусть говорит, — сказал Лум-Лум. Он сидел мрачный.

— Короче, тот француз свалился, как мешок картошки, — продолжал немец. — Капрал тут же вколотил Циглеру в приклад заветный двенадцатый гвоздик! Готово, две недели отпуска! Мы все провожали Циглера до землянки ротного командира. У капитана Циглер должен был получить бумагу — и без задержки, прямо на железную дорогу и домой, в Тюрингию. Он был из Тюрингии. А мы все тем временем сидим и быстро пишем письма домой, чтобы нагрузить Циглера. Проходит минуты три-четыре, и вдруг мы слышим — в капитанской землянке кто-то отчаянно кричит, будто его режут, кто-то бьет посуду, падают какие-то тяжелые предметы, кто-то зовет на помощь. Вбегаем — Циглер лежит на земле, денщик и вестовой вяжут его по рукам и по ногам, а писарь нажимает коленом на грудь и запихивает ему в рот тряпку. А тот барахтается и орет, и изо рта у него бьет пена. А капитан сидит в углу, и у него все рыло в крови. В чем тут дело? А в том дело, что Циглер как вошел к капитану, так сразу стал размахивать своей меткой винтовкой. И перебил все, что попало под руку, — лампу, посуду, стол, койку и даже два раза хватил по башке господина капитана. Просто парень сошел с ума — и больше ничего!

Гарнизон поста № 6 не был слишком взволнован рассказом немца. Ни судьба снайпера, ни тем более здоровье немецкого капитана не заинтересовали нас. Все же беседа оказалась полезна: мы лишний раз убедились, что и у неприятеля жизнь не такая, чтобы нам было чему завидовать, — и это сближало нас с неприятелем. Кроме того, сам этот фриц был простодушный малый, с честным лицом, и говорил он с нами доверчиво, и это тоже располагало. С понятием «неприятель» происходило то же, что с проколотой шиной: выходил воздух, менялась форма, пропадала упругость, ехать дальше нельзя было.

Наконец немец перешел к тому, что он назвал деловой целью своего прихода.

Он сообщил, что у них ночью затопило отхожее место и они хотели бы построить новое, на песчаном участке. Но участок не защищен. Так вот, им надо знать, будем ли мы стрелять в них, когда они будут ходить оправляться в открытом месте, или нет.

Дипломатическая конференция разобрала вопросы быстро. Я перевел немцу от имени поста вербальную ноту в трех пунктах. Пункт первый: принимая во внимание, что покойники очень докучают, а с наступлением летней жары будут докучать еще больше; что командование их не засыпает, потому что ни одна сторона не хочет первой просить согласия у другой, то есть по соображениям офицерским, а также потому, что рвы, забитые покойниками, являются естественным препятствием между сторонами, что опять-таки нужно только офицерам, — мы, обе договаривающиеся стороны, решаем заваливать рвы по ночам, совместно и без ведома начальников. Пункт второй: отхожее пускай строят. Мы стрелять не будем. Со своей стороны они обязуются не стрелять в нас, когда мы будем греться на солнце. Пункт третий: об артиллеристах. При выходе в тыл обе стороны бьют артиллеристов по морде, потому что все артиллеристы сволочи, а пехота к пехоте вражды не питает.

Немец уже собирался уходить, когда Макарона сказал:

— Спроси-ка его, Самовар, что у них говорят — кто виноват в этой войне?

— Спроси, спроси! — поддержал Лум-Лум.

— Богатые виноваты, они на войнах наживаются, — ответил Пузырь вместо немца.

— Нет! — сказал немец. — Нет. Не они больше всех виноваты. Есть другие.

— Кто же? — спросил Пузырь. — Говори: кто? Пусть скажет, кто! Требуй у него, Самовар, пусть скажет, кто виноват.

Немец не заставил меня повторить вопрос.

— Бараны виноваты! — выпалил он. — Не понимаете? Мы, мы сами виноваты. Пока есть такие дурачки, как мы и как вы, которые на них работают, гнут спину перед ними, да еще и воюют за них, — почему же им не пользоваться, не жиреть, не богатеть, не затевать войны и не наживаться? Почему им отказываться? Это нам надо отказаться…

В посту все стояли раскрыв рты. Никто не мог сказать ни слова. А немец вытащил из кармана часы, взглянул на них, сказал, что ему надо торопиться, потому что может прийти капитан, и стал выбираться на поверхность.

— Ну, ребята, одеваться! — скомандовал Лум-Лум.

Мы одевались поспешно: когда фриц расскажет у себя, что пост не защищен, люди сидят голые и оружие у них не в порядке, кого-нибудь может потянуть на геройский подвиг, и тогда нас переколют, как крыс.

Но тревога наша оказалась напрасной, фрицы не напали.

— Честные ребята! — сказал Пузырь. — Люблю таких. С такими можно жить.

Вскоре немцы вышли с лопатами на песчаный участок, вырыли яму и обновили ее. Мы не стреляли. Уходя, немцы приветливо кричали нам что-то и махали бескозырками.

— В общем, он такая же несчастная задница, как мы, этот неприятель! — с грустью сказал Лум-Лум.

А Пузырь прибавил:

— Фрицы тоже хотят домой, поискать блох у своих баб…

5

У Зюльмы с утра пили вино: грузины из четвертой роты справляли девятнадцатые поминки. Грузины пришли в роту сплоченной группой в двадцать два человека. Восемнадцать поминок они справили на разных концах фронта, от моря до Эльзаса. Девятнадцатые — по Луарсабу Ниношвили, который был убит снарядом накануне, — справляли сейчас.

Народу было много. Три последних грузина созвали всех, кого могли.

Шалва Гамсакурдия ходил как пьяный и молчал: Луарсаб был его лучший друг.

Эгнатэ Чубабрия, прозванный писарями Абракадаброй, пел заунывную песню. Вано Цховребашвили аккомпанировал ему на барабане. Это был старый английский барабан. Вано сорвал с него верхний обод, и получилось грузинское доли. Вано бил по барабану тремя пальцами правой руки и мотал головой в такт рыдающей мелодии Эгнатэ. У обоих вытянулись лица и закатывались глаза.

Луарсаб был высокий и стройный, Он любил свою мать. Девы любили Луарсаба. И вот смелый барс убит…

Вано положил голову на правую руку и заплакал. Эгнатэ перестал петь. Все стихли. Гастон, сын тетки Сюзанны Бак, бывший солдат шестьдесят третьего линейного, визжал. Глухонемой Гастон был инвалид и деревенский дурачок…

Гастон был на фронте приговорен к расстрелу. Он попал к столбу по жребию. Рота отказалась от пищи — дали тухлую баранину. Дело о бунте пошло по инстанциям. Командующий дивизией приказал пропустить роту через пулемет. После упрашиваний он согласился, чтобы расстреляли по одному человеку от каждого взвода. Взводным командирам было приказано выделить смертников. Во взводе Гастона солдаты тянули жребий. Вытянул Гастон. Когда трое были расстреляны, а Гастону уже завязали глаза, пришло помилование: успели доказать, что во время бунта его не было в роте. Гастону развязали глаза и освободили руки, но он продолжал стоять у столба. Он тронулся умом и ничего не понимал. Его отправили в роту. По пути он был контужен тяжелым снарядом, оглох и онемел.

С тех пор он жил дома и шатался по кабакам. Его подпаивали, и он изображал жестами, мимикой и мычанием сцену жеребьевки и расстрела.

Сегодня Гастон кривлялся особенно усердно, он хотел развеселить хмурых людей.

Вдруг все бросились к окнам.

На улице происходило нечто непонятное. Пронеслись два грузовика, до отказа набитые солдатами двести тридцать шестого пехотного. Солдаты стояли возбужденные, потрясали кулаками, что-то нестройно пели, и над передовым грузовиком развевался красный флаг. За грузовиками гнались жандармы и аннамитские стрелки. Появился еще один грузовик с красным флагом. С него соскочили несколько солдат. Они бросились избивать жандармов. Сильно попало ван дер Нээсту. Фламандец кричал не своим голосом, что он не «пандур», то есть не настоящий жандарм, а таможенник из Бельгии. Били и аннамитов. Двое уже валялись на земле в крови, раскинув руки и ноги.

— Долой войну! Смерть виновникам войны! — кричали солдаты.

Мы были потрясены. Ни бомбардировки, ни штыковые атаки, ни взрывы, ни воздушные обстрелы не производили такого впечатления, как грузовики с красными флагами и крики «Долой войну!», внезапно зазвучавшие на линии фронта. Мы даже не знали, сколько продолжалось наше молчание. Его нарушил Гастон. Он запрыгал от радости: ему понравилось, что солдаты бьют пандуров.

Шум, пение, стрельба доносились теперь из боковых улиц, и мы собирались бежать туда. Вдруг ворвался Лум-Лум. Он казался разъяренным.

Со времени ссоры с Зюльмой он больше сюда не ходил и дулся на меня за то, что я с Зюльмой не порываю. Он завел себе другую любовницу. По-моему, он все-таки тосковал по Зюльме и искал возможности помириться с ней.

Лум-Лум ворвался, как ветер.

— Видали? Вот это парни! Видали, как они проехали? Как арабы на свадьбу! А как лупили пандуров? А аннамиты? Что, попало аннамитам, дева пречистая, матерь божья!

— А ты при чем здесь, кретин? — с деланной угрюмостью спросила Зюльма. Она тоже тосковала по Лум-Луму. Она часто спрашивала, что делает «этот дурак», «этот кретин», «эта свинья». Она была рада, что он явился, но не хотела показать своей радости.

— При чем я здесь? Пойди за угол — там лежат два аннамита, спроси их. Они еще дышат. Еще успеешь!

Подробностей дела Лум-Лум не знал. Он проходил по улице и видел, как какой-то солдат, — «правда, артиллерист, — сказал он, — но это ничего не значит», — стоял на крыльце и говорил, что война полезна только богатым, а нам она без пользы.

— Я это давно твержу! — воскликнула Зюльма.

— Ты не больше чем дура, и молчи! — прикрикнул Лум-Лум.

Она смолкла и потупила глаза. Я понял, что именно в эти минуты между ними незримо состоялось примирение.

— В России, — продолжал Лум-Лум, — солдаты воевать в пользу богатых отказываются. Там все дело наворачивает один штатский… Я забыл фамилию, черт ли вас запомнит с вашими фамилиями…

— Дальше что было?

— А дальше появились грузовики с ребятами из двести тридцать шестого и с красными флагами. Ты мне потом объяснишь, почему именно с красными, Самовар!

— Ладно! Дальше!

— Ну, грузовики все уехали, теперь нет ни одного. Поехали по шоссе. Осталось несколько человек бить пандуров. Славно им попало, этим таможенникам! Увидишь ван дер Вааста, он тебе расскажет.

— Дальше! Дальше!

— Дальше — я хочу пить! У меня кишки хрустят в животе, как жесть! Ссохлись все кишки у меня!

Зюльма живо поставила перед ним литр вина. Лум-Лум вытащил свою жестяную кружку из кармана, налил и выпил.

Грузинские поминки стали принимать новый характер. Гамсакурдия громко всплеснул руками и затянул длинное, протяжное «ва-а-ай».

Цховребашвили схватил барабан, Эгнатэ запел менахшири, и тогда Шалва вышел на середину комнаты. Повернув кепи козырьком на затылок, держа правую руку ребром ладони у подбородка, а левую закинув за спину, он вступил в пляску.

— Вай! — Шалва кружился на одном месте, делая правой рукой широкий жест вширь и вверх. — Ва-ай! Ва-ай!

Далекая ли Грузия виделась ему в его напряженном кружении? Или друзья, растерянные на военных полях Франции?

— Ва-ай!

Гамсакурдия, запустив руки в подсумки, стал извлекать оттуда пригоршни патронов и разбрасывать их широким и щедрым жестом.

— Не надо война! — закричал он почему-то по-русски.

Его земляки рассмеялись.

— Кацо! — воскликнул Абракадабра. — Что ты дэлаешь? Вэсь свэт смеется, можно кишки рват!

Но Гамсакурдия разбрасывал патроны направо и налево и кричал по-русски, по-грузински и по-французски одно и то же:

— Не надо война!

6

Я вышел на улицу — узнать, что произошло в 236-м пехотном. Оказалось, солдаты взбунтовались, требуя отпусков. Полк был расположен в соседней деревне, километрах в пяти от нас. Солдаты захватили грузовики и разъезжают по всей дивизии.

Эта новость вызвала в доме Зюльмы всеобщее сочувствие.

— Отпуска действительно надо удлинить. Ребята совершенно правы, — признавали все.

Лум-Лум был при особом мнении. Высказывать его он начал так неумело, что Зюльма едва-едва снова не заехала ему по физиономии.

— Отпуска? — сказал он недовольным тоном. — Только всего?! Ради этого стоит подымать бунт и начинать дело с жандармами? Если бы я знал, я бы к этим идиотам не присоединился!

— Кто идиоты? — взъярилась Зюльма. — Мужья, которые хотят видеть своих жен? Отцы, которые тревожатся за своих детей? Они идиоты? Ты думаешь, что все такие бездомные бродяги, как ты и вся прочая сволочь в Легионе? Извините, господа, — поспешно обратилась она к нам, — вы не настоящие легионеры, вы только дураки.

Мы расхохотались, и у Зюльмы отлегло от сердца.

— До чего подлая кляча эта баба! — строго, почти угрюмо сказал Лум-Лум. — Я говорю и повторяю, что таких солдат, которые подымают бунт по пустякам, я не уважаю. Со всех сторон теперь слышишь о бунтах в армии. А когда посмотришь ближе — грош им цена! Ка-а-ак?! У Гастона Бак в полку ребята восстали из-за тухлой пищи? Значит, если бы баранина не воняла, у них не на что было бы жаловаться? Они перли бы в огонь без возражения? В другом линейном полку был бунт из-за того, что ребят гнали в атаку два раза на одной неделе. Значит, если бы им дали отдохнуть с месяц на спокойном участке, они не бунтовали бы и перли бы в огонь, как на арабскую свадьбу? Со всех сторон слышишь о таких бунтах! Вина мало дают — бунт! Жалованье задерживают — бунт! А эти — на грузовиках с флагами! Дайте им лишних двое суток отпуска — и они не будут носиться, как сумасшедшие, в грузовиках, и не будут петь своих песен, и не покажут своего красного флага, и не будут бить жандармов? Так? Ах, как легко вести войны, когда армия состоит из дураков и баранов! И вот я говорю и заявляю: я на такие бунты не пойду! И я не считаю солдатским другом того, кто приходит и подбивает солдата на такие бунты! Первому пересчитаю ребра!..

Лум-Лум сидел, повернувшись всем корпусом к аудитории, и Зюльма, влюбленно глядя на него, подливала вина в его кружку. Лум-Лум пьянел. Голос у него оседал и хрипел все больше.

— Я говорю открыто: я потерял охоту воевать. Раньше, когда мне случалось помочь фрицу пробраться на тот свет, я бывал доволен, это меня освежало. А с некоторых пор у меня всякое удовольствие пропало. Я спрашиваю: если эта война нужна, то кому именно она нужна?

— Ты прав, мой маленький кролик! Ты прав! — воскликнула Зюльма над самым ухом Лум-Лума так, что тот вздрогнул.

— Ты помалкивай! С тобой разговор отдельно! — огрызнулся он. — Я не говорю, что не надо воевать. Есть на свете такие, у которых требуха напрасно томится в брюхе, ее надо освободить. Но это не фрицы…

— Мне кажется, — робко вставила Зюльма, — что это именно то, что сейчас делают солдаты в России, если верить одному артиллеристу, который…

— Я не знаю, что делают солдаты в России, и артиллеристы интересуют меня, только чтобы надавать им по клюву. Налей мне вина и молчи! — оборвал ее Лум-Лум,

7

Меня послали в штаб. Накануне была получка. У солдат имелись деньги. Как всегда в такие дни, я возвращался нагруженный разными покупками, главным образом вином.

Недалеко от поста, у последнего поворота, я услышал громкие голоса. Я ускорил шаги и стал различать чей-то чужой голос:

— Приказываю стрелять!

Это был голос командира батальона, майора Андре.

— Стрелять немедленно!

Попадаться на глаза майору Андре, в особенности когда он бесится, да еще когда на тебе шесть баклаг вина, было бы безрассудством. В двух метрах от меня находилось углубление, прикрытое повалившимся деревом. Я бросился туда.

Стрелять немедленно! — орал майор.

— Сейчас они не воюют, господин майор, — подчеркнуто спокойно объяснял Лум-Лум. — Они оправляются. Мы стрелять не можем.

— Стрелять! — уже ревел майор.

— Господин майор, у нас с ними соглашение! — еще более спокойно настаивал Лум-Лум.

— Вы будете стрелять? — не своим голосом рычал майор.

— Нет!

Повисла очень короткая пауза, и майор заговорил снова, но на сей раз тоже спокойно, сдержанно.

— Имя? — кратко спросил он.

— Айала! — подсказал голос Миллэ.

— Легионер Айала, приказываю вам стрелять по неприятелю, — отчеканил майор негромким голосом.

— Не могу, — ответил Хозе.

— Имя? — спросил майор.

— Незаметдино фф, — подсказал голос Миллэ.

— Легионер Незаметдино фф, приказываю вам стрелять по неприятелю.

— Нет.

Еще двое ответили так же кратко. Последним отвечал Лум-Лум.

— Убирайся вон, грязный верблюд! — с расстановкой сказал он. — Кажется, вы, господин майор, знаете по-арабски? Так слушайте хорошенько. Я вам говорю: «Наалдын забро о'мок». Это очень оскорбительно для вашей матери, сударь.

— Великолепно, — преувеличенно корректно и глухо сказал майор. — Я пришлю в пост номер шесть смену. А вы, Миллэ, оставайтесь здесь! Оружие отобрать! При малейшей попытке к бегству вы стреляете.

— Слушаю, господин майор! — ответил Миллэ.

Вскоре майор прошел мимо моего укрытия. Я вылез и бросился в пост.

Я услышал короткий револьверный выстрел и крики. Это избивали Миллэ. Он лежал на земле, окровавленный.

Его колотили руками и ногами куда попало. Незаметдинов, голый по пояс, плясал у него на животе. Лум-Лум, в одних исподниках, бил его ногами под подбородок. Миллэ тяжело и глухо стонал и все тянулся к своему револьверу, который валялся, на земле в двух шагах.

В азарте меня приняли за караульного, который пришел арестовать их. Кто-то даже ударил меня, и Миллэ оставили в покое.

Все стояли красные, возбужденные. Незаметдинов дрожащими руками скручивал цигарку. Тут я увидел, что Пепино лежит на земле в луже крови и рвет на себе шинель.

— Миллэ выстрелил в него.

Пуля попала Пепино в грудь. Кровь била из раны и изо рта.

В ходу сообщения послышались шаги. Прибежал лейтенант Рейналь.

— Что вы наделали, дураки?! — кричал он в ужасе. — Что вы наделали?!

Лум-Лум тяжело дышал.

— Черт же их принес, когда не ждали, — сказал он. — Я, вот видите, даже штаны снял, — извините мое неуважение, господин лейтенант. Вошь очень докучает. Грелись на солнце. Ну, немцы, конечно, не стреляют. Они в отхожем сидят, а мы греемся на солнце. Ждем Самовара с вином. Принес? Вот хорошо! Давай…

Он схватил баклагу и стал пить из горлышка. Карменсита тоже выпил, и ему сразу стало грустно. Он молча опустил голову и прислонился к стене.

— Да. Значит, пришли наши любимые начальники, увидели нас в таком облачении и сейчас же подарили каждому по пятнадцати суток ареста, — продолжал Лум-Лум. — Я поблагодарил от имени академии. Тогда майор взъелся: «Месяц! И одеваться немедленно!» Тут, я тебе скажу, старик Самовар, — а вы извините, господин лейтенант, — мне стало смешно все на свете. Я говорю ему: «Зачем одеваться? Погода жаркая. Мы вошь сушим. Садитесь с нами». Майор озверел. Он хватается за револьвер. Миллэ тоже. Они за оружие — и мы за оружие! Такого они еще не видели. Они привыкли иметь дело с баранами и испугались.

— Эх, рюско , если бы ты хоть видел эти рожи! — перебил Карменсита. — Я даже не понимаю: ведь в бою они храбрецы, а тут у них сразу животы ввалились.

— Ну конечно! Дурак, ведь это бунт. Для них это опаснее войны. Майор видит — дело плохо, и пробует смеяться. В это время он заметил, что немцы оправляются в отхожем месте. Он задумал соблазнить нас этой интересной добычей и кричит: «Дурачье! Немцы вам зады показывают, а вы любуетесь и не стреляете?! Кто мне подсунул таких легионеров? Это не Легион! Это Армия Спасения!..»

— Ладно! — перебил я Лум-Лума. — Остальное я слышал. Что будет дальше?

— Дальше все пойдет, как полагается. Мы выпустили майора живым, и этого он нам не простит. Он нас расстреляет. И правильно! Мы достойны презрения! И я первый. Надо было переправить его на тот свет, в обитель праведных. Он бы теперь находился в гостях у господа бога и забыл про нас. А тут еще эта падаль Миллэ! Он стоял здесь со своей кукушкой в руках и дрожал. Меня это взбесило. «Чего ты дрожишь! — я говорю. — Страх ударил тебе в грудь и у тебя открылся желудок? А где твое сердце?» И при этом я как-то незаметно вклеил ему пару каштанов в рыло. А эти дураки обрадовались и стали его убивать. Конечно, весело! Но он выстрелил и попал в Макарону. Что, больно тебе, старик?

Пепино стонал. Его короткие стоны были похожи на всхлипывание.

— Что же ты плачешь? — ласково сказал ему Лум-Лум.

Переведя глаза на лейтенанта и на меня, он добавил:

— Он плачет, этот чудак, как будто он только рождается на свет божий и ему еще предстоит жить и жить!

Я сделал Пепино перевязку. Он впал в забытье. Миллэ лежал неподвижно. Он в перевязке не нуждался. Он был мертв.

Мы переглянулись с лейтенантом.

— Бегите! Бегите, идиоты! — сказал я. — Бегите, пока не поздно!

Но было поздно. Аннион с револьвером в руке уже стоял у входа в нашу яму. Позади него, хлопая ремнями и стуча прикладами, топтался взвод.

— Смирно! — заревел Аннион. — Одеваться!

Люди стали одеваться. Аннион точно впервые увидел меня.

— Вы здесь, русская дрянь?! — закричал он. — Вы здесь? Я уверен, что это все ваши штучки! Все русские сволочи!

— Закройте отверстие, Аннион! — негромко сказал Лум-Лум. — Этот русский здесь ни при чем! Он только что пришел из штаба.

— Этот русский здесь ни при чем, — повторил лейтенант. — Пошлите за носилками.

Люди оделись. Они стояли, растерянно улыбаясь. Когда унесли Пепино и Миллэ, Аннион разместил в посту смену и приказал одному из караульных забрать винтовки арестованных. Затем он скомандовал:

— Вперед, шагом марш!

Только тогда все наконец поняли, что произошло непоправимое, конец жизни близок и ничего, сделать нельзя.

Было мгновение, когда люди, казалось, дрогнули.

Как-то слишком растерянно переглянулись они между собой. Кто-то вздохнул слишком тяжело.

Но Лум-Лум поднял глаза и рассмеялся. Все, в том числе и конвойные, были потрясены. Ободранный, грязный, обросший, завшивевший Лум-Лум выпрямился и встал впереди кучки обреченных бунтовщиков, как упрямый боец, как вожак.

Неожиданно для всех и для самого себя я очутился среди арестованных. Идти было недалеко: майор распорядился посадить всех до суда в пустую канью в первой линии. Затем пошла телефонная трескотня и начались приготовления к суду.

Суд должен был заседать тут же, в траншее, в большой канье, где раньше жили пулеметчики.

Солдаты стали собираться к нашему помещению, но на часах стояли жандармы, спешно вызванные из деревни.

Я лежал в глубине каньи на соломе, никто меня не видел, обо мне забыли. Остальные сидели на земле у входа. Они смотрели на свет с жадностью зверей, запертых в клетку, и молчали. Мне надоело лежать в темноте, я тоже выполз. Тогда меня увидел майор. Он первый обратил внимание на то, что я был при оружии: винтовка точно приросла к моим рукам, я не заметил, что притащил ее с собой в помещение смертников.

— Кто позволил назначить этого русского в караул? Конечно, мсье Рейналь? Этого еще не хватало! Марш отсюда! В пост номер шесть! Живо!

Избавленный от роли подсудимого, я на суде все же присутствовал: нужен был переводчик для Незаметдинова.

Работы переводчику было немного. Кивком головы Ахмет Незаметдинов подтвердил свое имя и фамилию, кивком утвердительно ответил на вопрос о виновности. Так же вели себя и остальные. Доставленный на носилках Пепино Антонелли ничего не ответил — он был почти без сознания. Говорил один Лум-Лум.

Как будто не слыша окриков и угроз председателя, он заявил:

— Я вам советую расстрелять меня.

— Никто не нуждается в ваших советах. Можете быть спокойны, вы будете расстреляны! Обещаю вам.

— Правильно сделаете, господин майор! Я был бараном. Теперь я волк! Если вы не расстреляете, меня, я пойду по всем полкам дивизии и буду объяснять солдатам, что нельзя быть баранами и бунтовать из-за отпусков, из-за плохой пищи или жалованья. Надо бросать войну! Пусть воюют те, кто на ней богатеет!

— Молчать! — орал майор.

— Если хотите, чтобы я молчал, расстреляйте меня поскорей. Бить я хочу только своего настоящего врага. Когда я его поймаю, я буду держать его левой за кадык, а правой буду крошить ему башку. Он не только загнал меня в гнилую яму, где меня едят вши. Он давно прикрутил фитиль солнца над моей головой!

Майор орал и топал ногами, но Лум-Лум говорил спокойно, уверенно и четко. Его не сумели остановить, даже когда он в конце своей речи обратился ко мне:

— Ты потом расскажи всем, старик, как мы жили, как мы воевали и как нам дали по двенадцати пуль на завтрак, едва мы стали наконец кое-что соображать.

— Убирайтесь вон! — заорал на меня майор. — Какого черта вы тут торчите? Кто вас пустил сюда?

8

Их повели на расстрел утром, часов в десять. Солнце уже грело вовсю. На деревенском кладбище сенегальцы и спаги кипятили в кухонных бачках белье. Подштанники сушились на крестах. Бронзовые силачи из Магреб-Эль-Аска и черные гиганты из Судана и Сенегала валялись на солнце.

Все повскакали с мест, догадавшись, зачем выстраивается в каре батальон легионеров.

Осужденные шли гуськом. Впереди на носилках несли Пепино Антонелли. Последним шел Лум-Лум. Он спокойно и равнодушно посматривал по сторонам. Увидев меня издали, он приветливо кивнул мне головой.

Трубачи заиграли «Встречу», как по уставу полагается президенту республики и солдату, ведомому на казнь….

Майор Андре палкой счищал грязь с ботинок.

На минуту осужденных заслонил небольшой холмик, стоявший между нами и кладбищем.

Внезапно в воздухе зажужжал снаряд. Он приближался долго и разорвался у кладбища. Из-за холма донеслись крики.

Батальон стоял под ружьем. Трубачи играли «Встречу».

Шли минуты, но осужденные не появлялись. Майор Андре послал Анниона узнать, в чем дело.

Аннион вернулся шатаясь. Он был бледен, у него тряслись руки, зубы стучали.

— Несчастье, господин майор! Беда! — сказал он. — Двое бежали.

— Где Бланшар? — не своим голосом крикнул Стервятник.

— С-с-скрылся, господин майор! Бежал! Двое жандармов разорваны. Двое приговоренных и носильщики ранены! Бланшар и Незаметдинов скрылись.

Бешенство, ярость, исступление овладели командиром батальона. Всегда медлительный, непроницаемо молчаливый, он визжал, как истеричка:

— Погоню! Живо! Оцепить! Найти!

Растерянность майора передалась остальным офицерам и сержантам. Они без толку бегали взад и вперед по площадке.

Трубачи, которым не приказывали дать отбой, по-прежнему играли «Встречу».

Мы стояли в рядах, затаив дыхание, и считали секунды.

Сержанты побежали на кладбище. Но там беглецов не оказалось. Никто ничего не знал. Все были заняты суданцем, моим приятелем Ками-Мусса, который лежал на земле, выпучив глаза, и кричал — он был тяжело ранен.

Привели Пузыря и Карменситу. Они были ранены в ноги. К столбам их пришлось привязывать…

Но посланные за Бланшаром и Незаметдиновым вернулись ни с чем. Растерянность продолжалась.

Пузырь все время, до самого залпа, не переставая кричал по адресу майора ругательства:

— Ты свинья и дитя свиньи! Ты Стервятник! Ты сам падаль! Ты навоз!

Пепино был расстрелян на носилках — их поставили вертикально.

Казалось, все кончено. Сейчас будет дефиле перед телами расстрелянных и нас наконец отпустят. Внезапно все взгляды устремились на холмик. Ведомый за руки двумя жандармами, показался Незаметдинов. Трубачи яростно заиграли «Встречу». Изорванная куртка татарина и здоровенный синяк подглазом у одного из жандармов свидетельствовали, что взять беглеца было нелегко. Он шел быстро, точно торопился скорей кончить дело. Войдя в каре, он направился прямо к врытому в землю столбу.

Уже упал и Незаметдинов, а Лум-Лума все не вели.

«Неужели поймают? Неужели поймают?» — с замиранием сердца думали мы.

— Черта с два они его поймают, — сказал кто-то.

— Теперь всю дивизию перероют.

— Всю жандармерию и конных стрелков теперь на ноги поставят.

— Хоть на голову!

Было жарко. Было душно. Было душно смотреть на четыре трупа и ждать пятого. Было душно ждать смерти Лум-Лума.

Солнце было в зените, когда нас увели с площадки, так и не дождавшись его. Взбешенный майор не захотел выступать впереди своего батальона, он быстро свернул в переулок, едва мы обогнули кладбище.

— Продолжение в следующем номере, — буркнул кто-то в рядах.

— Если поймают…

Весть о том, что в Легионе смертник бежал из-под расстрела, облетела деревню в один миг.

В домах, в кабаках, на солдатских квартирах люди бились об заклад, что беглеца не поймают, гадали в орел и решку, яростно кидали кости из кожаных стаканов.

Моди Асса-Конт, парень из сенегальской части, говорил, стуча громадным черным пальцем по прикладу своей винтовки:

— Значит, Лума-Лума дорога через смерть не лежи. Она теперь долго живи. Лума-Лума теперь кого-кого большой неприятность делай.

Беглеца не нашли за весь день.

Когда прошло еще три дня и поиски продолжали оставаться безрезультатны, нам стало легче дышать: теперь уж он далеко.

Моди Асса-Конт разводил руками:

— Моя скажи: значит, ему дорога через смерть не лежи.

Примерно через неделю в речке нашли утопленника. Мы бросились всем взводом опознавать его. Это оказался ван дер Вааст. Таможенник почему-то утонул голым. Зюльма лукаво улыбалась: она что-то знала.

Моди Асса-Конт упрямо твердил свое.

— Нет, — говорил он, — Лума-Лума дорога через смерть не лежи. Она теперь долго живи. Она еще кого-кого большой неприятность делай.

Голицыно, 1935