1
Эту старинную песню эпохи войн за испанское наследство мы пели еще студентами в Париже, в Латинском квартале, в прокуренной и полутемной кофейне «Кюжас» на бульваре Сен-Мишель. Сейчас ее пела наша вторая рота. Грязные, запыленные, изнемогая от усталости, зноя и жажды, мы вступали в Тиль. Месяц прошел, как нас увели отсюда. Месяц мы переводили с одной позиции на другую, нигде подолгу не задерживаясь. И вот мы возвращаемся!..
звенела песня.
Впереди батальона выступал майор Андре, по прозванию Стервятник. Долговязый, худой, даже тощий, с обвислыми плечами и вытянутой шеей астеника, с медленной, быть может, усталой походкой, он иногда казался тщедушным. Но сейчас, в своей широкой темно- синей шинели с пелериной, в шлеме, глубоко насаженном на глаза, с опущенным подбородником, верхом на могучем пегом коне, майор все же имел величественный вид, он был похож на конную статую.
Итак, мы снова в Тиле… Знакомые развалины! Все так же молчаливо и горестно глядели они на нас, все так же зияли остатки пожарищ, обломки все так же валялись у дороги.
Запевалой был все тот же длинноносый Шапиро из второго взвода. У него был приятный голос. Эту песню он пел всегда с особенным чувством.
— «О Мирэль, я гибель иль любовь найду!» — иронически буркнул Кюнз, шагавший рядом со мной. — Должно быть, про свою занозу вспоминает, про эту Маргерит. Помнишь, как он тогда, в канье, запустил котелком в Делькура, когда тот сказал, что она шлюха? Распелся, кенарь! А свинцовую сливу в зад не хочешь?
Мы входили в переулок, где помещалась таверна мадам Морэн.
Почему двери заколочены? Что сталось с ребятами? Неужели их уже тоже нет в живых?
Наш взвод разместили в этом же переулке, в развалинах.
Я обогнул кабачок с угла. Рослый шотландский хайглендер стоял у калитки на часах. Здесь теперь арестное помещение? Но тогда почему продолжает висеть прежняя доска с надписью по-французски: «Военным вход воспрещается»?
Хайглендер вместо ответа флегматично вскинул ружье на руку и пригрозил мне штыком.
Вскоре, гулко стуча башмаками на мостовой, появился караульный взвод нашего полка. Рядом выступали хайглендеры. У таверны произошла смена часовых. Сержанты отдали друг другу под козырек, и шотландцы пустились догонять свой полк, который мы здесь сменили. Он уже пылил на большой дороге.
— В чем дело? — спросил я часового-легионера. — Почему тебя здесь поставили?
— А кто его знает! — равнодушно ответил тот. — У этого дома всегда полагался часовой. Тут ведь эти жили, как их?..
Но вот скрипнула калитка, и показался Марсель.
— Французы! — чуть не плача от радости, воскликнул мальчик. — О мсье! Вы вернулись! Как это хорошо!
Он юркнул в дом. Тотчас выбежали Анри и Жаклин.
— О мсье! О мсье! — повторяли они. — Какое счастье!
Ребята заговорили, перебивая друг друга, волнуясь и захлебываясь. Они были похожи на маленьких зверьков, которых выпустили из клетки.
— Это случилось на третий день после несчастья с моей бедной мамой и с Маргерит, — рассказывала Жаклин. — Ваш полк ушел на следующий день ночью, а на третий день уже стоял часовой, который не понимал по-французски. Это были хайглендеры. Они никого к нам не пускали, часовой не отходил от ворот. Правда, они кормили нас на кухне, но торговли не было никакой. О мсье! Мы просили их офицера позволить нам открыть окна и двери, потому что в доме темно. Но нас не понимали и нам не верили. О мсье! Как хорошо, что мы можем говорить по-французски!
На следующий день я был в штабе батальона с казенными пакетами, когда вошел вестовой.
— Там вольные жители спрашивают господина лейтенанта, — сказал он, вскидывая руку к козырьку. — Трое.
— Вольные? — недоумевающе спросил офицер. — Откуда они взялись? Пусть войдут!
Жаклин держала в руках бумагу. Девочка дрожала от страха и еле передвигалась. Анри и Марсель вели ее под руки. Все трое остановились, отойдя три шага от порога.
— Ну, что надо? — спросил удивленный адъютант командира.
У Жаклин стучали зубы. Анри высвободил руку, взял у девочки ее бумагу и подал офицеру.
«Так как мои все убиты, папа мсье Морэн, хозяин таверны, и мама мадам Морэн, хозяйка таверны, и мой брат Робер, сержант, и Маргерит, его вдова, за Францию на поле чести, прошу обратно открыть таверну. И чтобы часовой больше не стоял у ворот.Жаклин Морэн»
Ниже было приписано:
«И мы тоже просим господина главного французского генерала сделать, чтобы торговать было свободно, и больше женщин в доме нет, кроме нас, так зачем часовой, а Жаклин не больше чем дитя.Анри и Марсель Ламбер»
— Вы из таверны, что за холмом? Вспоминаю… Ну что ж, они погибли, по-твоему, на поле чести, твоя мать и сестра? — насмешливо спросил офицер.
— Да, — ответила Жаклин уверенно и пояснила: — Как раз там, где мы сажали бураки.
Адъютант согласился доложить майору, и, сверх всякого ожидания, Стервятник разрешил таверну открыть.
Затхлостью и запустением пахнуло на нас, когда мы туда вернулись. Все стояло на старых местах — и дощатые скамьи, и прилавок, и бочонок позади прилавка, но вино не давало радости. Теплота не разбегалась от него по телу. Все было лишь похоже на недавнее прошлое, как труп бывает похож на близкого, еще недавно дышавшего, но уже умершего человека.
Было пусто без этих двух женщин, которых мы оклеветали, убили и закопали.
Новые хозяева таверны, трое детей, впряглись в жизнь.
Анри встречал посетителей тоном заправского кабатчика. Засучив рукава, худенький мальчик стоял у прилавка. Окурок ржавел у него в уголке рта. Стойка была слишком высока, Анри было трудно разливать посетителям вино, но он старался делать это с независимым опытным видом старого кабатчика.
Марсель был официантом. Он ходил в погреб, он же разносил вино по столам, он же бегал к нашим кухням — нередко у самых позиций, — получал котелок объедков и спешил назад, пока не догнала пуля.
Жаклин была за хозяйку.
— Касса! — восклицал Анри, и девочка, протискиваясь между столиками, получала деньги.
Дети были рады, что окна больше не заколочены, что в комнаты заглянуло солнце, что снят часовой, что открыта дверь.
Мы обращались с ними ласково, но они все же побаивались нас. У Жаклин так и остался испуг в глазах. Она помнила, как мы еще недавно бушевали под окнами, м боялась, что мы вот-вот снова перепьемся. Но мы как будто и сами боялись этих детей, мы вели себя сдержанно, осторожно.
2
Однако буйство все же произошло. Это случилось в тот вечер, когда Делькур праздновал свое производство в сержанты.
У Делькура была слабость: едва хватив лишнего, он впадал в буйное состояние.
Стояла удушливая июльская жара. Делькур был уже пьян, когда другие еще только начинали входить во вкус. Он горланил песни, кричал и грозил надавать кайзеру Вильгельму по зубам.
— Женщину! — неожиданно заорал он. — Давайте мне женщину!
Жаклин робко жалась в углу.
— Эй, девочка! — крикнул Делькур. — Позови сюда свою маму! Скажи ей, что мне нужна женщина!
— Перестань, Делькур, брось! — сказал ему кто- то. — Здесь нет женщин.
Но Делькур не унимался.
— Ах, да, — бормотал он заплетающимся языком, — обеих шлюх разорвало! Вспоминаю! Но ничего, иди сюда ты, девчонка! У меня есть для тебя картинки. На, смотри!
— Ладно, ладно! Нечего хвастать! — сказал Кюнз и встал, чтобы своей широкой спиной заслонить Делькура.
Но пьяница был упрям. Он вышел из-за спины Кюнза, распахнул куртку и задрал рубаху.
Вся его грудь и живот были испещрены татуировкой. Жаклин с визгом забилась под прилавок.
— Что, понравилось? — кричал Делькур. — Ты смотри, смотри хорошенько! Вижу, что понравилось!
Он смеялся бессмысленным пьяным смехом, толкался между столиками и тыкал каждому в глаза свою татуировку. Большая надпись «Да здравствует вино и любовь!» шла через весь живот, извиваясь вокруг голых женщин и мужчин.
— Иди сюда, девочка! — орал Делькур. — Посмотри, какие картинки! Это тебе поможет приготовиться к первому причастию.
Красное вино внезапно залило ему живот, точно кровь хлынула из разорванных внутренностей.
Анри, испуганный, затравленный, но обнаживший клыки звереныш, стоял бледный и трясущийся и сжимал в руке стакан.
Делькур ударил его. Мальчик упал без чувств. Но в то же мгновение носатый Цыпленок Шапиро ударил Делькура ногой в живот. У Делькура были кулаки, как копыта першерона. Держа Шапиро за горло, он мгновенно раскровенил ему лицо. Защищаясь, Шапиро схватил Делькура за рукав. В руке у Цыпленка остался новенький сержантский галун.
Внезапно вошел Миллэ. Нас оглушила тишина.
— Легионер Шапиро, — негромко, но с напряжением сказал Миллэ, — опять вы?! Опять вы суете ваш жидовский нос не в свое дело?! Держите хорошенько этот галун! Держите его! Он вам пригодится!
Шапиро сделался тяжел и медлителен. У него вспотели виски. Подняв оброненные очки, он близорукими глазами рассматривал разбитые стекла и дышал тяжело, как загнанная лошадь. Руки у него дрожали. Он искал в карманах платок, чтобы вытереть лицо. Платка не было. Ладонь оказалась вся в крови.
— Вы арестованы! — крикнул Миллэ.
Мы попытались потушить дело. Адриен предлагал допить вино.
— Не опоздаешь с арестом! Не убежит Цыпленок!. Куда ему бежать, да еще без очков? — убеждал Адриен.
Его поддержал Лум-Лум:
— Брось, парнишка не так уже виноват. Ведь Делькур скотина! Брось! Это у него кафар из-за Маргерит! Это он сдуру полез в драку! Из-за любви! Брось его, Миллэ! Не стоит!
Со всех сторон кричали:
— Брось! Оставь! Не надо! Лучше выпей!
Казалось, сейчас все начнет успокаиваться. Шапиро нашел наконец платок и стер кровь с лица.
Неожиданно раздался голос Жаклин.
— Господин начальник! — сказала она, выползая из-под прилавка. — Господин начальник! Мы вас очень просим… Мы боимся, когда пьяные… Мы боимся, когда они дерутся…
— Кругом марш! — скомандовал Миллэ, повелительно глядя на Шапиро, и тот резко повернулся и зашагал. Он был похож на автомат.
Миллэ шагал позади него, вскинув кверху свой сухой подбородок, свои усики и свои холодные глаза.
— Ну, теперь он насидится, твой земляк! — сказал мне Лум-Лум. — Уж они ему покажут, Миллэ и Стервятник!
Вечером в штабе была непонятная суета: телефонисты были заняты без передышки, пешие ординарцы и мы, самокатчики, не имели ни минуты покоя. Вечер и часть ночи прошли в беспрестанных поездках в штаб и обратно.
— Будет наступление! — решили солдаты.
Батальон ждал сигнала с минуты на минуту. Однако ночь прошла спокойно.
Рано утром штабные денщики стали почему-то прибирать пустовавшее помещение мясной лавки — самое вместительное из уцелевших в Тиле.
Денщики мыли полы, протирали окна. В усердии они промыли даже вывеску, на которой пыль дорог и разрушений почти совсем закрыла надпись: «Мясо. Всегда свежая конина и ослятина». Они шныряли среди развалин, находили случайно уцелевшие столы и стулья и несли в мясную. Они притащили скамейки из нашей таверны.
Но что именно должно было произойти в этой мясной, не знали даже они, всезнающие денщики.
В десять часов утра в помещение вошел полувзвод с примкнутыми штыками. Солдаты выстроились вдоль стен. Двое легионеров из четвертой роты ввели Шапиро. Лицо его было в кровоподтеках. На куртке не хватало пуговиц. Шапиро недоумевающим взглядом смотрел вокруг себя. У него пересохли губы, и он все время облизывал их.
Через несколько минут явилась группа офицеров с командиром батальона во главе.
Громко стуча каблуками, шаркая стульями, громко кашляя и шелестя бумагами, офицеры расселись за большим столом.
С двумя другими ординарцами я забрался в чулан позади лавки, где сидели писаря.
Это было заседание военно-полевого суда. Слушалось дело по обвинению «легионера второго класса, волонтера военного времени Шапиро Хаима, русского подданного, родившегося в Умани (Россия), двадцати пяти лет от роду, не судившегося, студента-филолога Парижского университета, грамотного, плавать не умеющего, в мятеже на театре военных действий».
Председательствовал командир батальона майор Андре. Насадив шлем глубоко на глаза, опустив подбородник, скрестив на груди руки в толстых кожаных перчатках и вытянув свои длинные ноги, Стервятник долго и молча смотрел на подсудимого надменными, тяжелыми глазами.
— Итак, — сказал он, — вы пришли в армию якобы защищать цивилизацию, а на деле вы оказались нигилистом, который сеет мятеж?!
Он сделал паузу.
— Вы объявили себя подданным союзного государства, и вам было оказано доверие! — укоризненно продолжал майор через минуту. — Впрочем, — воскликнул он, переглянувшись с капитаном, который сидел справа от него, — я понимаю! Я понимаю, почему вам, легионер Шапиро, приходится жить на чужбине: ваше отечество, черт возьми, брезгает держать таких людей, как вы, даже на каторге. Это ясно!
Шапиро стоял молча. Три детских носа прижались к окошку позади председателя суда. Шапиро увидел их и рассеянно улыбнулся. Стервятника это взорвало.
— Вам смешно? — заорал он. — Что смешит вас, легионер Шапиро? То, что Франция вас кормит? Или, быть может, то, что она платит вам жалованье?
Шапиро молчал.
— Скорей всего, — снова поднял Стервятник свой сухой, стучащий голос, — скорей всего вас смешит то, что Франция дала вам мундир, а вы…
Майор, разжав руку, бросил на стол галун сержанта Делькура.
— …вы нападаете на ваших начальников и перед лицом неприятеля срываете с них знаки различия, которые им дала Франция!
Шапиро хотел что-то сказать, но майор ударил кулаком по столу.
— Молчать!
Солнце било Шапиро в глаза. Шапиро ерзал, щурился, заслоняя глаза рукой.
— Стоять смирно! — заорал майор. — Здесь военно- полевой суд, а не школа танцев. Вы обвиняетесь в мятеже на театре военных действий!
Тогда на мгновение наступила тишина, та торжественная и страшная тишина, во время которой совершается непоправимое.
— Я плевать хотел, — негромко откашлявшись, произнес Шапиро, — я плевать хотел на галуны сержанта Делькура…
Все замерли. Майор подобрал ноги, он почти повалился на стол.
— Я плевать хотел на ваш театр и на ваш суд…
Офицеры вскочили, опешив от неожиданности. Стервятник стал нервно расстегивать и застегивать перчатки.
— …на ваши крики и вас, господин майор.
Тишина в лавке стояла неподвижно. Кончив свою реплику, Шапиро, скромный, носатый, никогда не ругавшийся, застенчивый Шапиро, глядя в упор на оторопевшего Стервятника, откашлялся, прибавил несколько витиеватых русских матюков и тяжело сел.
Батальон не знал, что происходит в мясной лавке. Первую и четвертую роту угнали принимать душ где-то в четырнадцати километрах от Тиля. Третья рота работала на канале. В нашей, второй, был смотр снаряжения: выложив содержимое своих ранцев наземь и стоя каждый у своего добра, легионеры показывали ротному командиру, что неприкосновенный запас консервов, галет и кофе у них в порядке и пуговицы начищены.
Часа за два до обеда трубачи затрубили сбор батальона.
Первая и четвертая роты только входили в Тиль. Они пели нашу любимую песню:
Барабаны били тревогу. Роты бегом пустились к месту сбора.
— Наступление? Неужели сейчас в атаку погонят?
Батальон вывели за околицу и там, где начинался частокол деревянных крестов, называвшийся Малыми Могилами, построили в каре.
— Значит, парад! — решили солдаты.
Они вспомнили, как под Краонной немцы обстреляли парад в честь нашего полкового врача, получившего орден за выслугу лет. В тот раз шрапнель стала рваться в самом начале парада, во время речи полкового командира.
Кого будут награждать сейчас?
Одна стена каре раздалась. Под конвоем ввели Шапиро. Его поставили у дерева.
— Расстрел?!
— Это за что же?
— Немецкий шпион, значит!
— Какой он шпион? Он в роте первый разведчик!
Шапиро стоял, напряженно и растерянно улыбаясь.
Щуря близорукие глаза, он сосредоточенно, как загипнотизированный, рассматривал крайнего справа конвоира, краснощекого весельчака Бодена из третьей роты. У Шапиро был усталый вид.
Все сделалось быстро. После залпа, когда Шапиро упал, ему, по уставу, пустили револьверную пулю в ухо. Сделать это было приказано Делькуру. Делькур имел сконфуженный вид.
Играли трубачи. Примкнув штыки, батальон продефилировал перед прахом Шапиро. Идти было трудно. Накануне выпал дождь. Почву размыло. Грязь прилипала к ногам комьями. Мы шли нестройным шагом, сутулясь, спотыкаясь, штыки вразброд.
Я занимал тогда единственную уцелевшую комнату на втором атаже разрушенного дома. Недавно был убит мой сосед — телефонист, я жил один.
Ночью я долго не мог уснуть. Я все ворочался и ворочался с боку на бок, вставал, курил, снова ложился, но сон не шел ко мне. Едва удавалось задремать, мне начинали сниться длинные ноги майора Андре.
Наконец я, по-видимому, все же заснул. Но меня разбудили странные звуки, доносившиеся с улицы. Было похоже, что кто-то хрипит, кто-то негромко, сдавленным голосом произносит какие-то нечленораздельные звуки. И ко всему прочему глухие, мерные удары.
Я стал прислушиваться.
— А ты, грязная гиена, смотрел на все это дело сверху, с галерки? Ты навалился грудью на перила и смотрел на это дело с галерки?
Я узнал голос Лум-Лума.
Кто-то отвечал ему стонами и хрипом. Я подошел к окну. Ночь стояла непроглядная, я ничего не видел. Но по возне, по шарканью ногами, по напряженному голосу Лум-Лума я догадался, что он кого-то избивает… Кого? О каком деле он говорит? О какой галерке?
Внезапно я вспомнил, что Миллэ не был во взводе, когда расстреливали Шапиро. Он с утра сказался больным и получил увольнение. Его допросили на суде, и после допроса он исчез. А во время расстрела, когда мы стояли в каре, я как-то повернул голову и увидел его: он стоял на балконе полуразрушенного дома, где помещался медицинский пункт. Там же проживали писаря. Миллэ стоял на балконе и несколько писарей с ним, и Миллэ что-то им рассказывал. После залпа, когда к телу казненного направился Делькур с револьвером, Миллэ навалился грудью на балюстраду и продолжал рассказывать, оживленно жестикулируя.
Теперь я внезапно вспомнил все это. В отдалении вспыхнула ракета, и в ее коротком сверкании я увидел, что действительно у меня под окном, чуть вправо, Лум-Лум держит за горло капрала Миллэ и бьет его головой о платан. Миллэ ерзал, извивался, сучил ногами, но вырваться не мог.
Лум-Лум приговаривал:
— Разве ты солдат? Ты вонючий шакал. Разве ты воюешь за Францию? Ты попросту пришел убивать. Что он сделал твоей подлой душе, этот Цыпленок?
После каждой произнесенной фразы он ударял Миллэ головой об дерево, точно ставил знаки препинания.
Ночь была темная и тихая. Только где-то далеко, должно быть в Реймсе, тяжело колотилось сердце пушки. Но это было далеко, а здесь стояла тишина.
Я прислонился к окну и ожидал, затаив дыхание, когда Миллэ перестанет ерзать и Лум-Лум швырнет наземь его труп.
Но в темноте душной ночи послышались шаги. Где- то проходил патруль или, быть может, команда шла на смену караула. Кованые, подбитые крупными гвоздями ботинки мерно отбивали шаг по мелкому щебню мостовой. Возня у платана прекратилась.
Вскоре я услышал негромкий голос Лум-Лума:
— Самовар! Ты дома? Это я, Лум-Лум! У тебя не найдется глоточка? Страшно пересохло в горле. Ужас, до чего пить хочется.
Я позвал его.
Было темно. Я не видел его лица, я только слышал, что он дышит прерывисто.
— Ты утешил меня! — сказал он, выпив залпом почти всю мою баклагу и подкрепившись куском сыра.
Затем он растянулся рядом со мной на полу и заметил:
— Неплохой ты себе, однако, особнячок приобрел! Только надо, друг Самовар, чтобы полы были у тебя немного помягче, хотя бы с пружинами, а то лежать жестковато…
Он болтал и болтал, но все о чепухе, а об избиении Миллэ не обмолвился и словом.
— Ты почему молчишь? — внезапно спросил он. — У тебя кафар из-за Цыпленка? Что ж ты хочешь, Самовар, война!
— Не заговаривай мне зубы, старый акробат! — сказал я. — Что у тебя было с Миллэ?
Он все еще прикидывался дурачком и спросил невинным тоном:
— Когда?
— Когда, когда?! — Я уже стал выходить из себя. — Только что!
— Только что? А что же было только что? Просто мы встретились и побалагурили. Ведь мы старые друзья, еще по Сиди-Бель-Абессу, вот мы и побалагурили. Я ему сказал: «Чего ты, дурак, добился? Ведь теперь Стервятник распорядился опять кабак закрыть. Там уже и часовой стоит! Из третьей роты. Самая сволочная рота во всей армии Франции! И как раз, — я говорю, — завтра должно прийти свежее вино из Верзене! Ах дурак! Какой дурак! Скажи мне, говорю, Миллэ, откуда берутся на свете такие дураки вроде тебя?»
— Это все, о чем вы говорили?
— Конечно! О чем же еще?
— И больше ничего между вами не было?
— Что ж еще могло быть? Целоваться нам, что ли?
Мне была обидна эта скрытность.
— Он еще жив? — резко-спросил я, чтобы положить конец притворству.
Лум-Лум заерзал на своем ложе и буркнул:
— Кажется, жив.
— Он будет жаловаться?
— Побоится.
Лум-Лум отвечал неохотно и глухим голосом. Он был приперт к стене, но все еще не сдавался. Ему было досадно, даже стыдно, что Миллэ остался жив. Он бил капрала не за вино, а за совсем-совсем другие дела, которые называл «подлостью души». Не всякий даже поймет, что это значит. А капрал остался жив!
— Ты мог сделаться сегодня благодетелем полувзвода! — сказал я с насмешкой. Я сознательно дразнил его. Я мстил ему за скрытность. — Еще две-три минуты такой дружеской беседы…
— Чего ты хочешь? — внезапно огрызнулся Лум- Лум. — Я, что ли, создал небо и землю и всю сволочь земную? Привязался тоже! Его господь уберег. Вероятно, ему такие нужны, господу богу!..
Он повернулся носом к стенке и вскоре захрапел. Храп, конечно, был притворный: просто Лум-Лум хотел отделаться от меня.