Одиннадцать дней спустя, вскоре после полуночи, полдюжины солдат повалили Джея Марча.

На мгновение показалось, что он вырвется. Он сидел в угрюмом, дымном кальян-баре «У Джо», расположенном в тихой части ПОБ. Его схватили двое, но он стряхнул их с себя и попытался удрать. Тут на него прыгнули все шестеро, и он рухнул, ударившись о стол и приземлившись на спину. Стол опрокинулся. Стулья попадали. Кальян, который курили несколько солдат, свалился, разлились несколько банок популярного в этом безалкогольном заведении энергетического напитка «бум-бум». Марч пытался защищаться, но его быстро одолели. Солдаты, все из одного с ним взвода, задрали на нем куртку и начали с такой силой шлепать его по животу, что шлепки звучали и отдавались эхом не хуже, чем выстрелы. Он извивался, вопил и пробовал распихать солдат локтями, но они прижали его руки к полу. Ладонями плашмя они лупили его по животу все сильнее и сильнее — до тех пор, пока весь живот не сделался ярко-розовый, раздраженный и в нескольких местах не выступила кровь. Только тогда, смеясь, они отпустили его.

— С днем рождения, — сказал ему один.

— С днем рождения, — сказал другой.

— Засранцы, — сказал Марч, поднимаясь, тяжело дыша, глядя на свой живот, вытирая кровь, но тоже смеясь.

Двадцать один год, Ирак и традиционное «розовое пузо» по случаю такого дня. Джей Марч выглядел счастливым донельзя. Как и другие солдаты, которые поздравляли его по очереди.

Но глаза их выдавали — всех до единого. Даже когда они смеялись, ясно было: что-то не так. Во взглядах было неистовство. Во взглядах была измотанность. Их смех, если его только слышать, говорил, что все в порядке, но, если его еще и видеть, он говорил иное.

Трещинки уже и раньше кое-где начали возникать, не только во взводе Марча, но и по всему батальону. Как бы ни был тяжел июнь, июль принес тяжелейшую неделю из всех — сорок два инцидента с СВУ, со стрельбой из ручного оружия, с ракетными атаками, — и, хотя никто не был серьезно ранен, само это упорство боевиков оказывало заметное действие. Все больше солдат поздними вечерами стучались в дверь к батальонному священнику поговорить наедине, двое признались ему в желании покончить с собой. Консультанты по психогигиене, работавшие на ПОБ, выписывали все больше рецептов на снотворные и антидепрессанты — не в таких количествах, заверили они Козларича, чтобы тревожиться, но взять это на заметку стоило. Сигналов о нарушениях дисциплины тоже становилось все больше, и поэтому была проведена «санитарно-бытовая проверка», принесшая урожай всевозможных предметов, которых хорошим солдатам иметь не полагалось: пачки стероидов иранского производства, пачка иракских купюр, возможно, взятых во время обыска иракского дома, два иракских сотовых телефона, надувная сексуальная игрушка под названием «клевая вибродевчонка» и коробка с жестким порно, где лежал, в частности, журнал, замаскированный с помощью приклеенной обложки от журнала Martha Stewart Living, и DVD-диск, на котором солдат простодушно написал черным маркером: ПОРНУХА.

— Сколько-то обормотов нам досталось, конечно, — сказал Козларич после того, как надувную куклу уничтожили в мусоросжигательной бочке, из-за чего над центром ПОБ поднялся густой столб маслянистого черного дыма.

— Что досталось, то досталось, — промолвил в ответ Каммингз, думая о том же, о чем думал Козларич: из-за чего пошли эти первые трещинки — только ли из-за войны или еще из-за того, что в армию приходится брать все больше и больше обормотов?

С этим они столкнулись сразу, когда батальон еще только начинал формироваться. Вот уже несколько лет, чтобы обеспечить нужную численность, в войска принимали все больше новобранцев, которые могли стать солдатами лишь благодаря тем или иным отступлениям от требований. Согласно общим правилам зачислять таких людей в армию нельзя было. Некоторые отступления были медицинского характера, другие связаны с низкими результатами тестов на пригодность, но большая их часть имела отношение к разнообразным судимостям: от мелких правонарушений, связанных с употреблением наркотиков, до таких уголовных преступлений, как кража, кража со взломом, нападение с отягчающими обстоятельствами; было даже несколько случаев непредумышленного убийства. В 2006 году, когда 2-16 получил большую часть личного состава, 15 процентов армейских новобранцев имели судимости. В основном — за мелкие правонарушения, но почти тысяча человек отбыли наказание по тем или иным уголовным статьям, что более чем вдвое превысило цифру всего лишь трехлетней давности.

Такое вот воинство досталось Козларичу. Что досталось, то досталось. Армия в результате имела столько солдат, сколько нужно, чтобы вести войну, но для Козларича это означало, что ему в тот год пришлось потратить массу сил, отбраковывая все негодное — например, солдата, попавшего под арест за то, что направил пистолет на человека, оказавшегося полицейским в штатском. Или солдата, который слишком часто напивался, слишком часто плакал и постоянно говорил о разных способах, какими хотел бы нанести себе увечье: такой пессимизм даже для армии непозволителен.

Впрочем, большинство доставшихся ему солдат такими не были. Очень многие проявили себя наилучшим образом, некоторые были великолепны, и почти все продемонстрировали безусловную храбрость. Старший сержант Гитц, которого за то, что он сделал в июне, представили к медали «Бронзовая звезда» за доблесть. Адам Шуман, который вынес на спине сержанта Эмори. Список рос и рос. Каждой роте было чем гордиться. Каждому взводу. И даже каждому солдату, пожалуй, — потому что сейчас, в июле, когда взрывы шли один за другим, повседневное занятие — залезть в «хамви», выехать за ворота и прямиком направиться к тому, что, они знали, их ожидало, — было проявлением самой настоящей отваги, отваги в чистом виде. «Обормоты», — можно было, глядя на них, подумать, но подумать молитвенно, с комком, подступившим к горлу. «Поехали», — говорил Козларич, в машину которого уже три раза чуть не угодил СФЗ, и они ехали без колебаний, прикрывая кисти рук, ставя одну ногу перед другой и держа свои страхи при себе, в чем им иногда помогала привычка молча слушать успокаивающее позвякивание из нутра «хамви», похожее на дремотный звон коровьего колокольчика, иногда — особая игра: каждый говорил, что он хотел бы, умирая, сказать напоследок.

— Замочите их всех.

— Гребаное 11 сентября.

— Скажите моей жене, что я на самом деле ее не любил.

Они говорили вульгарные вещи. Они говорили как подобает мачо. («Даже не пикнул ни разу. Вот это сила» — таков был одобрительный отзыв о солдате, тяжело раненном СФЗ.) Они говорили смешные вещи. (Разговор между двумя сержантами: «Где бы ты ни был, дети есть дети». — «Дети — это будущее». — «А вот я сегодня что видел в новостях: мальчишка лет тринадцати-четырнадцати не то здесь, не то в Афганистане готовится отрезать человеку голову ножом. О чем он думал, этот пацан?» — «Наверно, о том, как получше отрезать этому человеку голову».) За немногими исключениями Козларич был чрезвычайно горд своим батальоном, каким он стал, но существенную роль здесь сыграло то, что до отправки в Ирак он избавился примерно от 10 процентов личного состава. Это были те, кого вообще не стоило брать в армию, и, если бы не склонность Козларича давать человеку еще один шанс, процент мог бы быть и выше. Взять, например, того раздолбая, который спровоцировал в Форт-Райли кулачную драку, потому что таскал картошку фри с чужой тарелки, хотя хозяин тарелки повторял ему: «Не таскай мою картошку, понял?» Он получил еще один шанс и оказался хорошим солдатом. Взять того охламона, который пролил на ботинки бензин, решил, что лучший способ их очистить — это поджечь бензин, и получил ожоги ног, потому что не догадался хотя бы снять вначале ботинки. Он тоже получил еще один шанс, как и солдат, который сел за руль и подъехал к воротам части в пьяном виде, был за это арестован, а затем пытался внушить своему сержанту, что на самом деле машину вел другой и охрана у ворот на него наклепала. «Там же видеокамера, Крейг, забыл, что ли?» — напомнил ему сержант, и после этого Андре Крейг признал вину, взялся за ум и был послан в Ирак, где 25 июня его убил СФЗ.

Взять получившего еще один шанс солдата, которого прозвали «рядовой Тефлон», потому что он вечно оказывался рядом с нехорошими событиями, от драк до стрельбы из движущегося автомобиля, но всегда выходил сухим из воды. Его тоже послали в Ирак, и, когда погиб его друг Кэмерон Пейн, он произнес слово в его память, преисполненное такой боли, что думалось: вот как горе преображает человека. Война, конечно, преображает людей по-всякому, и в хорошую и в дурную сторону. Козларич за двадцать лет армейской жизни это неплохо усвоил, и теперь, командуя батальоном, он считал необходимым добиваться, чтобы солдаты, даже немногие бестолковые из их числа — бестолковые в особенности, — держали себя в руках. Он представлял себе, что говорили некоторые: «Мы жизнью рискуем каждый день, а они нам санитарно-бытовую проверку? Какого хрена!» И он соглашался. «Но мы все равно ее проведем», — сказал он. И когда пришел сигнал, что несколько солдат во время зачистки перевернули чей-то дом вверх дном, он сделал две вещи. Во-первых, инициировал формальное расследование, потому что, как он сказал, багровый от злости, своему командному составу, «обыскивать — не значит громить. Мы должны относиться к иракцам с уважением». Во вторых, собрал командиров рот и первых сержантов, чтобы напомнить им о важности момента, о значении дела, в котором Бог сподобил их участвовать.

— Вам, ребята, выпало то, что и во сне не могло присниться. Вот что вам выпало, и надо про это помнить, — сказал он медленно, четко, с расстановкой, как говорил в тех случаях, когда пускал в ход всю свою силу убеждения. — Поговорите об этом с вашими людьми. Добейтесь, чтобы они понимали, зачем мы делаем то, что делаем.

Это был классический, образцовый Козларич, преисполненный веры, похожий на себя в тот день в Форт-Райли, когда он произнес речь перед солдатами. Но теперь среди них становилось все больше непонимающих.

— Я удивляюсь иногда: начальство — оно в каком мире живет? — сказал однажды Гитц. — Думает, что мы побеждаем?

— Никто из парней этому больше не верит, — продолжал он. — Парням тяжело. Парням страшно. Им не нужно, чтоб их накачивали храбростью. Им нужно, чтоб их поняли. Чтоб им кто-нибудь сказал: «Мне тоже не по себе».

Лост Коз. «Гиблое дело». Так, нуждаясь в мишени для нарастающей злости, начали называть Козларича в одном взводе.

Президент Буш. Так его прозвали в другом взводе — второй роты на сей раз — за способность видеть то, чего не видели они, а того, что они видели, не видеть.

Это был взвод погибшего Андре Крейга. Теперь, 17 июля, когда взвод, переезжая из Камалии на ПОБ, двигался на юг по пропеченному солнцем грунту «Внешней бермы», под вторым «хамви» колонны сработали зарытые пусковые устройства трех 130-миллиметровых снарядов, подсоединенные к кнопке, которую кто-то держал в руке. Взрыв на этот раз был громоподобным. «Хамви» взлетел в воздух — солдаты потом говорили, футов на десять, — упал, подскочил и вспыхнул.

Джей Марч и другие мигом бросились к «хамви» и начали вытаскивать раненых.

Вот девятнадцатилетний водитель Джеймс Харрелсон сгорает заживо у них на глазах, и они ничего не могут сделать.

Вот они в высокой зеленой траве у края «Бермы» хлопочут над переломанными костями и кровавыми ранами остальных четверых.

Вот в Рустамии санитары бегут от медпункта к подъезжающему «хамви», откуда доносятся вопли раненого.

Вот в медпункте солдат, который был без сознания, приходит в себя и кричит от боли, другой солдат стонет, третий ругается и просит за это прощения у врача, вкалывающего ему морфий.

Вот четвертый солдат спрашивает: «Что с Харрелсоном?» — и ждет ответа с умоляющими глазами.

Вот остальной взвод глотает снотворные таблетки, запивая «бум-бумом». Скоро будет неделя со дня смерти Джеймса Харрелсона, а они еще не взяли себя в руки.

«У Джо» солдаты пили «бум-бум» и «маунтин дью», курили кальян и сигареты, сосали бездымный табак и играли в карты. На ПОБ можно было пойти и в другое место, поопрятнее, которым ведал армейский отдел воспитательной работы, быта и отдыха, но там было как-то слишком уж чистенько и поднадзорно, похоже на комнату отдыха в больнице, и солдату, которому было не по себе, «Джо» подходил куда лучше. Вечером накануне дня рождения Джея Марча большая часть взвода Харрелсона проводила время именно тут.

Пятый день они дожидались поминальной службы по Харрелсону. В светлое время суток никогда не приходили, только вечером, после ужина, когда впереди была долгая ночь. Как бы сумрачно ни было в этом баре с его голыми лампочками и покосившимся грязным рождественским венком на стене, в нем зато имелся телевизор с большим экраном, который всегда был включен на изрядную громкость. Ракетных обстрелов в последнее время было так много, что некоторые солдаты, перемещаясь по территории базы, вели себя беспокойно, постоянно прислушивались — не свистит ли высоким, напоминающим мультики, свистом падающая ракета. «У Джо», однако, не слышно было ни этого свиста, ни сирен, ни даже взрывов, если они происходили не настолько близко, чтобы дрожали стены, так что от этого конкретного вида тревоги солдат был здесь избавлен. Здесь звучали только громкие голоса парней поверх телевизора, по которому, когда ребята пришли в тот вечер и стали рассаживаться, шел видеоклип песни в стиле кантри «Что всего больнее». «Ты когда-нибудь думаешь о будущем?» — спросила молодого человека девушка на экране, красивая, цветущая и как раз подходящего возраста, чтобы быть подругой солдата. «Что ты видишь?» — спросила она, а тем временем Джей Марч, который видел Джеймса Харрелсона в огне, стасовал колоду и раздал карты для игры в «пики козыри».

Харрелсон ехал во втором «хамви», Марч — прямо за ним, в третьем. Все прочие, кто сидел сейчас в баре, тоже были в той колонне, кроме Филипа Мейза, тридцатилетнего взводного сержанта. Он в тот день не поехал из-за перелома кисти, а сейчас расположился за отдельным столиком и пытался читать книгу. Солдаты любили Мейза, в котором обращали на себя внимание подбородок, мускулы, а с недавних пор еще и круги под глазами. Его солдаты были верны ему абсолютно, а он, со своей стороны, был так им предан, что не одну неделю отправлялся с ними на боевые задания, скрывая, что повредил руку во время ночного рейда, когда он загнал двоих подозрительных иракцев в стойло. Рассказывая про это сейчас, он заметил, что ему надо было предвидеть неприятности уже в тот момент, когда он вошел в дверь строения и вдруг уперся в зады двух верблюдов; впрочем, такие вещи здесь происходили сплошь и рядом. «Ожидайте неожиданного», — сказал Козларич, когда другой взвод в четыре утра, преследуя кого-то, вошел в дом и увидел целую семью мало того что не спящей, но еще и сидящей в кружок, посреди которого была маленькая корова. Или взять случай, когда еще один взвод, гонясь за подозреваемым, обнаружил во дворе дома умственно отсталого ребенка на привязи. «Ненормальное как норма», — называл такое Брент Каммингз. И вот Мейз отпихнул с дороги неожиданные верблюжьи зады и сграбастал одного из иракцев за рубашку, а когда тот схватился за его автомат, Мейз начал бить противника левой рукой. «Я знал, что сильно бью, потому что на мне была кровь, — рассказывал он. — Но он все равно не отпускал оружие. Тогда я освободил правую и кулаком вырубил его, но сломал себе кисть». Такого он тоже не ожидал и, когда понял, откуда донесся этот хрустящий звук, никому не сказал, потому что руку бы загипсовали и он выбыл бы из строя, а этого он никак не мог допустить: ведь он так долго дожидался возможности попасть на войну. «Я всю жизнь этого хотел, с самого детства, — объяснил он. — Не обязательно каким-нибудь грозным воякой, но быть в армии, служить своей стране». Поэтому Мейз пил аспирин и оставался в строю, вот каким он был несгибаемым и преданным делу солдатом, и тем необычнее, что немалую часть того дня он провел у себя в комнате за закрытой дверью, на которой повесил бумажку с просьбой не беспокоить.

Покой ему нужен был, чтобы попытаться уснуть. После гибели Харрелсона он почти совсем потерял сон. «Слишком много в голове всего», — сказал он в тот день, сидя на своей койке за дверью с этой бумажкой, прежде чем отправиться в бар. Ему дали снотворное амбиен и предложили начать с одной таблетки, но одна не помогла, и он попробовал две, две тоже не помогли, и он попробовал четыре. Но четырех тоже оказалось мало, а тем временем в другой половине комнаты его сосед опять переставлял свою койку и шкаф, что за последние дни приобрело у него довольно-таки навязчивый характер.

Это был командир взвода — лейтенант Райан Хамел двадцати четырех лет, на все предстоящие решения которого всю его жизнь будет теперь отбрасывать тень решение поехать по маршруту «Внешняя берма». «Я отдал приказ» — так он написал в своих показаниях, данных под присягой. Он ехал в машине, следующей за «хамви» Харрелсона. Он видел, как вездеход взлетел, как он упал, как он загорелся, видел Харрелсона в огне, то ли слышал его крик, то ли нет и теперь прикидывал, не будет ли ему лучше спаться, если койку поставить не тут, а там, а шкаф поставить не там, а тут.

— Машина взлетает на воздух. Огонь и дым, — сказал он, качая головой и аккуратно подытоживая день.

— Девятнадцать лет было, — сказал Мейз, подытоживая человеческую жизнь, а тем временем в другой комнате дальше по коридору двадцатитрехлетний Майкл Бейли, взводный санитар, которому не удалось спасти Харрелсона, а до него Крейга, говорил, что вместо сна теперь бесцельно петляет по темным участкам ПОБ. Он сказал про Крейга: «Он практически на руках у меня умер». Он сказал про реакцию Харрелсона на гибель Крейга: «Он все видел и перепугался. Насмерть перепугался». Он сказал про реакцию всего взвода: «Все перепугались насмерть. А это сейчас, — (имея в виду гибель Харрелсона), — тоже всех перепугало. Мне плохо каждый раз делается, когда едем на патрулирование. В башке так и звучит: меня взорвут, меня взорвут, меня взорвут…»

А тем временем еще в одной комнате Джей Марч слушал, как другой военный, старший сержант Джек Уилер, рассказывал, что делали они с Марчем после того, как у них на глазах погиб Харрелсон и Уилер увидел идущий в сторону от верха «Бермы» тоненький провод.

Провод был красный, и из всей палитры дня этот цвет запомнился Уилеру лучше всего — настолько нагло вдруг прочертилась эта краснота на коричневом фоне земли и древесных стволов и на зеленом фоне травы и листьев. В двуцветном мире, каким он был до того, как добавился оранжевый цвет огня, как можно было не заметить красный провод? Как получилось, что ни один из них не обратил внимания на то, что теперь казалось Уилеру, скользившему по проводу взглядом, бросающимся в глаза? Выходя из-под грунта на верху «Бермы», провод тянулся по воздуху над тем местом, где лежали в крови раненые солдаты, к пальмовой роще, тугой, как проволока канатоходца. Крикнув: «Вижу провод!», Уилер с еще несколькими рванул к роще, и Марч, когда это увидел, тоже побежал с ними. Провод привел их к дереву, которое стояло чуть в стороне от других и, вероятно, служило ориентиром при подрыве; провод был обмотан вокруг ствола. Дальше, хорошо натянутый, он шел к еще одному дереву, потом уже лежал на земле и уходил за пальмовую рощу в сторону одного из группы домов, отстоявшей от «хамви» настолько далеко, что звуки взрывавшихся от огня в машине боеприпасов казались оттуда всего-навсего хлопками отдаленного фейерверка.

Из дома, к которому вел провод, вышли трое мужчин и, увидев приближающихся солдат, кинулись в разные стороны. Уилер, Марч и еще двое погнались за двумя иракцами, которые, перебежав улицу, бросились к четырем домам, стоявшим вплотную друг к другу. Ударом ноги Уилер открыл дверь первого дома и оказался лицом к лицу с охваченным страхом пожилым человеком. Тот показал жестом: туда, по коридору. С автоматами у плеча солдаты ворвались в первую комнату и увидели в углу шесть сбившихся в кучу, плачущих женщин и детей. Ненормальное как норма. Во второй комнате был мужчина — он стоял на коленях и словно бы молился. Ожидайте неожиданного. До него было футов пять. Он повернулся к ним — в руках у него был АК-47. «Я выстрелил в него три раза», — сказал Уилер; Марч слушал молча и глядел в этот момент в сторону. Мужчина, продолжал Уилер, повалился ничком, мертвый, с двумя дырками в животе и одной в голове, и оттуда они пошли в следующий дом, а потом в следующий, а потом в следующий, где Уилер нашел и убил второго из трех иракцев, и теперь, почти неделю спустя, застрелив двоих в упор, так что брызги долетали, и увидев гибель друга, он тоже плохо спал.

— Начинаются мысли про то, что случилось, а потом начинаются мысли, почему я здесь, — сказал он. — Бессмысленно это. По телевизору говорят, мол, солдаты хотят здесь быть. За всех солдат не буду говорить, но пускай они тут всё, на хер, обойдут и списочек попробуют составить таких, кто считает, что нам здесь надо быть, и кто сам хочет здесь быть. Никого не найдут. Может, ни одного вообще солдата во всей этой гребаной стране — ну, кроме тех, кто рангом повыше и думает выслужиться, думает звездочку получить или там что, имя себе сделать, — никто здесь быть не хочет, потому что бессмысленно. Ну какого хрена мы здесь торчим, чего этим достигаем? Да ничего. — Он немного помолчал. — Мать твою, ну почему нельзя все переиграть? Поехали бы другой дорогой. Раньше бы выехали. Позже бы выехали.

Джей Марч по-прежнему слушал, ничего не говоря.

Позднее, когда сидели «у Джо», сержант Мейз отложил книгу и посмотрел на группу своих солдат, игравших в «пики козыри». «Надежный парень», — сказал он про одного. «Лентяй», — сказал про другого. «Кремень», — про третьего. Поглядел на Марча, своего любимца. «У Марча было тяжелое детство», — заметил он, не вдаваясь в подробности. «Злые. Очень злые, — сказал он про весь взвод, не исключая, конечно, себя. — Разве можно убить человека и оставаться в норме? Или увидеть, как убили, и оставаться в норме? Это не по-людски было бы».

Одиннадцать вечера. Санитар Бейли стал рассказывать, как Крейг умирал у него на руках.

— Всякий раз, как он выдыхал, по всей спинке сиденья в машине кровь текла, — сказал он.

Полночь. Марч получил от зловредной компании свое «розовое пузо». Это был во взводе первый день рождения с тех пор, как месяц назад то же самое проделали с Джеймсом Харрелсоном, которому исполнилось девятнадцать.

Час ночи и позже. Прозвучала сирена. Над головами просвистела ракета. Уилер сдал карты. Марч стал смотреть, что ему досталось. По телевизору опять пошел тот же видеоклип. «Что ты видишь?» — спросила девушка молодого человека. «А ты что видишь?» — спросил он ее.

Наутро, уснув на рассвете и проснувшись через два часа, Марч с мутными глазами сидел около казармы, и тут со стороны дома молитвы послышались огнестрельные залпы. Треск… тишина… треск… тишина… треск. К тому времени всем на ПОБ уже была знакома суровая размеренность этих звуков, означавших, что стрелковое отделение готовится к поминальному салюту, и Марч, когда первый залп отдался эхом от окружающих строений и взрывозащитных стен, почти не прореагировал. Может быть, из-за усталости, может быть, из-за погруженности в свои думы. Он первым тогда приблизился к Харрелсону и понял, что ничего нельзя сделать, и теперь, шесть дней спустя, глаза у него были такого же цвета, как многострадальный живот. Он закурил сигарету.

— В Алабаме сигареты можно покупать с девятнадцати лет, — повторил он сказанное однажды Харрелсоном, который был из алабамской глубинки.

День обещал быть из самых жарких за все время. Градусник, хотя было еще утро, показывал под сорок по Цельсию, но Марч сидел снаружи, а не в помещении, где работал кондиционер, потому что хотел поговорить про то, что случилось, когда они с Уилером зашли в тот первый дом, но поговорить там, где Уилер и другие не смогут услышать. Насчет виновности застреленного иракца сомнений никто не испытывал. Был провод. Провод привел к этому человеку. Человек повернулся к ним с автоматом в руках. Тем не менее Марч в день, когда ему исполнился двадцать один год, вздохнул, сидя под деревом, с которого свисал полный дохлых мух мешок со сладковато пахнущим ядом.

— Я тоже поучаствовал, когда мы с ним разбирались, — признался он. — Сержант Уилер две ему в живот пустил, а я, когда он уже падал, выстрелил ему в голову.

Вот как было на самом деле, сказал он, а накануне он из-за того промолчал, что потом — когда он прибежал обратно к своему взводу и один солдат спросил: «Ну как?», а он ответил: «Завалил одного», а солдат ему: «Молодец! На, попей водички», и он стал пить воду, думая и думая: «Убил человека. Убил человека», — он понял, что не хочет, чтобы солдаты его спрашивали, каково это — убить кого-то. Поэтому он попросил Уилера и других, кто был тогда в том доме, никому не говорить, и Уилер особенно хорошо его понял, потому что не первый раз был в Ираке, и ему задавали этот вопрос, и он знал, что это такое, так что Уилер по дружбе взял все на себя. Пять дней, сказал Марч, он не хотел никому ничего говорить. Он не знал толком, почему, и не знал толком, почему захотел рассказать сейчас, на шестой день. Но теперь, по его словам, вдруг захотел, и после месяцев СФЗ, СВУ, РПГ, снайперских, ракетных и минометных обстрелов, после того, как у него на глазах умирал Крейг, как иракец тер один указательный палец о другой, как у него на глазах взлетел на воздух «хамви» Харрелсона, никакой похвальбы, никакой развязности в его голосе не чувствовалось.

Он рассказал про смерть Харрелсона:

— Что было видно — каска его была видна, и туловище, и голова вплотную к радиоустановке, и все его тело было в огне. Помню очертания каски и как горело в огне его лицо.

Он рассказал, как они бежали через пальмовую рощу, как увидели людей, выходящих из дома, и открыли по ним огонь:

— Я бежал и стрелял. Видно было, что мои пули прошли близко, но в них не попали. Очень странно было. Я бежал к этому дому и думал: «Как это я промазал?»

Он рассказал, как они вошли в дом:

— Ногой открываем дверь, входим в комнату, там в углу женщины, детишки, все ухватились друг за друга, я смотрю на них, а сержант Уилер спрашивает по-английски: «Где он, так вас и так?» И мужчина показал в сторону задней комнаты. Мы видели ее дверь, она была открыта, похоже было, что кто-то вбежал, и мы пошли по коридору, видим, там пустая комната, только холодильник стоит, большой холодильник в углу. Входим, и этот тип вскакивает, и у него АК.

Он рассказал про три выстрела:

— Сержант Уилер попал ему в живот, и он вот так… — Марч встал и начал оседать. — Стал падать, а голова у него вот так… — Он уткнулся подбородком себе в грудь. — Я в него выстрелил. Пуля вошла в темя. Нажал курок и мгновенно вижу дырку, и до этого он медленно падал, а теперь сразу рухнул.

Напоследок рассказал, что было потом:

— Я услышал крик. И думаю: «Что, там второй за холодильником?» Потому что мне показалось, там кто-то шевелится. Поворачиваюсь, смотрю, а за холодильником девочка лет восьми и ее мама, сидят просто. Мать за холодильником прижала к себе дочку. Смотрю на женщину, кровь из головы этого типа течет на пол, я прямо в кровь иду, чтобы посмотреть, — обойти нельзя было, — наступаю, гляжу и вижу девочку, а девочка в этот же момент видит меня, и она начала вопить. А мама так ее обхватила, ну, с таким видом: «Пожалуйста, не убивайте нас». И тут меня как ударило: боже ты мой, восьмилетняя девочка только что видела, как я застрелил этого типа. А они ведь не знали его даже. Сидят себе дома, и вдруг взрывается СВУ, а потом кого-то убивают прямо у них в комнате, и этот испуг у них на лицах, как будто я вот сейчас возьму и их тоже застрелю, — меня это поразило. Потому что они, по идее, должны хотеть, чтобы мы тут были. — Еще один вздох. — Мама с дочкой, девочке лет восемь.

Он умолк. Треск, тишина, треск, тишина, треск. Поминальная служба должна была начаться через восемь часов. Марчу многое надо было до этого сделать. Вычистить оружие. Привести в порядок комнату. Поспать. Но он продолжал сидеть.

Вспоминается, сказал он, кое-что про Харрелсона: он был так уверен в себе, что ему не надо было пить для храбрости, чтобы идти танцевать. Он вообще не пил. После вечеринок с удовольствием развозил людей по домам. И вот что еще: когда вернулся из отпуска, он всерьез говорил про одну девушку, с которой дружил в старших классах. И еще: почему-то он, Марч, ни разу эти дни не плакал из-за Харрелсона, как плакал из-за Крейга. Когда с Крейгом это случилось и лейтенант Хамел ему сказал, он сразу заплакал. Взвод до этого несколько дней ездил на боевые задания. На потном бронежилете Марча остались следы от брызнувшей крови Крейга, и он плакал, отходя от Хамела, плакал, снимая бронежилет, с плачем лег, привалившись к нему, через несколько часов проснулся, и сердце у него упало, как оно падает, когда, проснувшись, понимаешь, что, пока ты спал, ничего не изменилось, что все это на самом деле.

— Мне ведь только двадцать лет, раньше я никогда такого не видел, — сказал он. — Вижу: он падает из турели. Вижу: глаза закатываются. Странно, и я не люблю про это людям говорить, но я потому пошел в армию, что всегда очень уважал военных.

Военным, которого он уважал, наверное, больше всех, был, признался он, Филип Канту, который завербовал его в армию. Марчу тогда было девятнадцать, позади у него было жуткое детство в неблагополучной семье. В батальоне это была не такая уж редкость: один солдат, у которого вся семья сидела в тюрьме, говорил, что брат совершенно серьезно сказал ему перед отправкой в Ирак: «Хорошо бы тебя там убили». Марч, не видя для себя после школы никаких перспектив, забрел как-то раз в вербовочный центр в Сандаски, штат Огайо, но вербовщик там был такой пожилой и мрачный, что Марч встал и ушел. Через несколько месяцев, по-прежнему не видя перспектив, он пришел опять, и вместо мрачного вербовщика там теперь сидел Канту, двадцатитрехлетний и недавно из Ирака. Они в тот день поговорили обо всех перспективах, какие предоставляет армия, и, впервые почувствовав, что у него есть кое-какие возможности в жизни, Марч начал заглядывать туда несколько раз в неделю. С каждым посещением он все сильнее воодушевлялся, и со временем они с Канту сблизились. «Ты совершенно не обязан дружить со своим вербовщиком, — сказал он, — но мы дружили». Они начали ходить вдвоем перекусывать, немножко вместе тусовались, и однажды, когда Марч зашел к Канту домой, тот показал ему фотографии, сделанные в день, когда спецназ вытащил из укрытия Саддама Хусейна. Оказалось, что Канту тогда был там, не в самой этой яме, но около ее края, и про это написали в их городской газете. Статья называлась «ЖИТЕЛЬ САНДАСКИ УЧАСТВОВАЛ В ПОИМКЕ САДДАМА», и в ней были приведены слова жены Канту: «Наши правнуки будут слушать рассказы о том, как он взял в плен Саддама», слова его матери, что она стольким людям звонила по телефону, что у нее заболело ухо, и слова его сестры: «Я очень-очень горжусь; я сестра, по-настоящему гордая своим братом». «Он говорил мне, что такого братства, как на войне, больше нигде нет», — сказал Марч, и решение было принято. Девятнадцатилетний юноша из неблагополучной семьи сделал свой выбор. Он вступил в армейское братство, прошел начальную подготовку, был отправлен в Форт-Райли в батальон 2-16 и только прибыл на место, как, вся в слезах, позвонила его мать с известием, что Филип Канту погиб. И это была правда. Погиб. Та сторона войны, о которой он не рассказал Марчу, взяла над ним верх, и в городской газете появилась новая заметка, которая начиналась так: «Утром в субботу умер житель нашего города, военный, чье подразделение в декабре 2003 года участвовало в захвате Саддама Хусейна в Ираке. Двадцатичетырехлетний сержант Филип Канту покончил с собой». И вот теперь, тринадцать месяцев спустя, Марч был в Ираке, сидел с красными глазами и розовым пузом, неспособный уснуть из-за того, что видел днями и ночами, видел открытыми и закрытыми глазами. Что же он видел?

— Фотографии, — сказал он.

Как будто фотку мне там показывают: Харрелсон в огне. Вижу прямо сейчас и не могу выкинуть из головы.

Вижу, как стреляю в этого типа. И стоп-кадр такой: он с дыркой в голове, но еще не упал, на полпути к полу.

Вижу девочку, лицо этой девочки. Я знаю, многие говорят, мол, плевать нам на этих людей, и все такое, да и мне на них плевать — и все-таки не плевать, и то и то, не знаю, как это понимать. Да, они не хотят сами себе помочь, они нас взрывают, да, это плохо, но и другое плохо: девочка, ей столько же лет, сколько моему младшему братишке, видела, как я прострелил человеку башку. И какая разница, откуда она — из Ирака, Кореи, черная, белая, — по-любому маленькая девочка. И она видела, как я его застрелил.

Вижу, как я иду к машине, голову опустил, автомат в одной руке, вокруг не смотрю, про безопасность не думаю, ни про что не думаю. Просто иду к машине.

— Слайд-шоу какое-то в голове, — сказал он. — Как это понимать?

За несколько дней до всего этого, примерно тогда же, когда президент Буш, выступая в Нэшвилле в отеле Gaylord Opryland Resort, говорил, что оптимистически смотрит на ход войны, Козларич в своем кабинете давал интервью армейскому историку, который ездил по Ираку и спрашивал командиров о «большой волне».

— В чем, по вашему мнению, мы не преуспели? — прозвучал один из вопросов историка.

— Задача, которая перед нами поставлена, она, вы знаете, не из каких-то там неразрешимых, — сказал ему Козларич, а затем попытался отшутиться: — В данный момент могу пожаловаться только на то, что порой случаются перебои с некоторыми сортами мороженого.

Теперь, несколько дней спустя, он был в доме молитвы, куда плотно набились его солдаты, придя на поминальную службу, которая окончилась так называемой последней перекличкой.

— Сержант Джабинвилл! — выкликнул сержант.

— Здесь, первый сержант, — отозвался Джабинвилл.

— Рядовой первого класса Девайн! — выкликнул сержант.

— Здесь, первый сержант, — отозвался Девайн.

— Рядовой первого класса Харрелсон! — выкликнул сержант.

Молчание.

— Рядовой первого класса Джеймс Харрелсон! — выкликнул он.

Молчание.

— Рядовой первого класса Джеймс Джейкоб Харрелсон! — выкликнул он.

Невыносимое молчание длилось и длилось, пока его не расколол резкий звук салюта.

Треск, тишина, треск, тишина, треск.

В Нэшвилле президент Буш сказал: «Я настроен оптимистически. Мы добьемся успеха, если нам не изменит выдержка».

Здесь, выходя цепочкой из дома молитвы, солдаты возвращались к своим особым вариантам выдержки:

Мейз — к своему амбиену;

Хамел — к своим перестановкам койки и шкафа;

Бейли — к своим хождениям по территории;

Уилер — к своим «ну почему»;

Марч — к своему слайд-шоу.

А Козларич, тоже красноглазый сейчас, вернулся в свой кабинет.