По всему было видно, что на нас надвигается война. На улицах появились жутко сопевшие противогазы. Те, у кого были андерсоновские бомбоубежища, спешно тащили на задние дворы большие листы рифленого железа. Предупреждения о газовых атаках, сирены, бомбоубежища и листовки «Что делать, если…» множились, будто знаки какой-то кошмарной эпидемии. Повсюду расползались военная разруха и упадок. Стены, об которые ребятишки колотили мячами, теперь стали летописью военного времени. Там, где раньше красовались написанные мелом правила игры в «четыре палочки», теперь были прилеплены инструкции на случай воздушной тревоги. Настало время играть в другие игры. Иногда, правда, инструкция сообщала что-нибудь не совсем то, что должна была: «Всем беременным предъявить розовые формы». Ужасно хотелось думать, что это было сделано намеренно, так ведь нет.

Зараза войны распространилась и среди детей. Мячики перестали бить о мостовую, теперь мячики были бомбами. Биты для крикета переделали в пулеметы. Мальчишки с раскинутыми в стороны руками носились по воображаемому небу с криками «тра-та-та-та-та», сбивая вражеские самолеты или выкашивая пехоту. Далее следовал крик «Я-я-я-я-я-я-я, бу-у-ум!», и дюжина «врагов» валилась на землю, понарошку корчась в агонии. «Ба-бах, ты убит!»

Анна вцепилась в мою руку и покрепче прижалась ко мне. В эти игры она играть не могла и не хотела; притворство и актерская игра были чересчур реальны, и эту реальность она и так видела вокруг себя повсюду. Она настойчиво потянула меня за руку, и мы ушли в дом и дальше в сад, что за домом. Там, правда, было ненамного лучше, потому что из-за аэростатов заграждения, маячивших над крышами домов, даже небо выглядело каким-то фальшивым. Анна окинула мрачным взглядом этих бесцеремонных захватчиков, а потом обернулась ко мне и посмотрела мне прямо в глаза. Ее рука нашла мою, брови сдвинулись.

— Почему, Финн? Почему? — спросила она, не отрывая от меня взгляда, словно надеясь прочесть ответ у меня на лице.

Но ответов у меня не было. Она опустилась на колени и осторожно потрогала несколько чахлых цветочков, неведомо как выросших в нашем садике. Пришел Босси и потерся своей помятой мордой о ее колени. Патч, растянувшийся во всю длину поперек двора, глядел на нее с пониманием. Это были лучшие мгновения дня. Я стоял и смотрел, как она изучает несколько квадратных ярдов нашего двора. Ее пальчики с нежностью и почтением трогали жука и цветок, камушек и гусеницу. Я ждал, что она вот-вот заплачет или побежит ко мне, но этого не произошло. Что в эту минуту творилось у нее в голове, я не имел ни малейшего понятия. Одно было ясно: рана у нее в душе глубока. Даже слишком глубока, чтобы я мог чувствовать себя спокойно.

Еще несколько минут назад я начал было прикуривать сигарету, но далеко не продвинулся. Она так и торчала незажженной у меня во рту, когда я услышал тихое:

— Простите меня.

Она говорила не со мной; она говорила с мистером Богом. Она говорила с цветами, с землей, с Босси и Патчем, с жучками и червячками. Человечество, которое просит у всего остального мира простить его.

Я почувствовал себя непрошеным гостем и потому ушел в кухню и крепко выругался. Любопытный факт — со времени появления у нас Анны я стал ругаться более-менее регулярно. Должен был быть какой-то выход, но я его в упор не видел. Я выхватил изо рта сигарету. Она успела прилипнуть к губе, и я едва не оторвал здоровенный кусман кожи вместе с ней. Это заставило меня выругаться еще крепче, но никакого облегчения это не принесло.

Не знаю, сколько я там сидел. Возможно, целую вечность. Воображение услужливо продолжало рисовать мне всякие ужасы, я не выдержал и снова вышел в сад. В руках у меня уже был пулемет, и я готов был выкосить напрочь всех, кто посмел причинить моей Анне такую боль. Донельзя смущенный собственными жестокими фантазиями, я вышел во дворик, трясясь от страха, что Анна каким-то невероятным образом может угадать мои мысли.

Она сидела на стене сада с Босси на коленях. Когда я подошел, она улыбнулась — не той полнокровной улыбкой от уха до уха, к которой я привык, — но и этого мне хватило, чтобы решительно захлопнуть дверь, прищемив нос внезапно разыгравшейся склонности к насилию.

Я вернулся в кухню и поставил чайник. Вскоре мы уже оба сидели на стене и попивали какао. В голове у меня бурлили вопросы, которые так хотелось ей задать, но я умудрился этого не сделать. Мне хотелось быть уверенным, что с ней все в порядке, но такой уверенности мне никто дать не мог. С ней вовсе не было все в порядке. Я знал, что ужас войны проник глубоко ей в сердце. Нет, все было далеко не в порядке, но она справлялась, и справлялась на удивление хорошо. Для Анны надвигавшаяся война была глубокой личной болью. Суетился и тревожился как раз я.

Позже вечером, когда Анна уже была готова ложиться спать, я предложил ей лечь со мной, если она хочет. Мне хотелось как-то защитить и утешить ее. Боже ты мой, как же легко обмануть себя! Как легко спрятать от себя свой страх, притворившись, что это не ты, а кто-то другой испытывает его! Я знал, что беспокоюсь за нее, что понимаю ее боль и что готов на все. чтобы только как-то ее утешить. Только далеко за полночь я осознал, как же отчаянно мне надо было знать, что с ней все хорошо, и как ее неизменное здравомыслие защищало мой собственный рассудок. Ей было мало лет, но и тогда, и сейчас я вижу ее как самое рассудительное и прямодушное создание, которому совершенно неведома наша общая беда под названием «каша в голове». Ее способность отсекать излишки информации, избавляться от ненужных и бесполезных украшательств и вгрызаться прямо в суть вещей казалась мне поистине магической.

«Финн, я тебя люблю». Когда Анна произносила эти слова, каждое из них просто взрывалось от полноты приданного им смысла. Её «я» было абсолютным. Чем бы это «я» ни было само по себе, для Анны оно было под завязку начинено чистым бытием. Ее «я» походило на свет, который не рассеивается: беспримесное и изваянное из одного цельного куска. «Люблю» в ее устах было лишено всякой сентиментальности и слезливой нежности; оно пробуждало, оно ободряло и вселяло храбрость. Любить для Анны — означало узнать в другом создание, идущее нелегким путем к совершенству. Другого она видела во всех его ипостасях сразу, и другого нужно было познать, испытать на собственном опыте, увидеть в нем «ты», со всей чистотой и определенностью, без прикрас и утаек, — прекрасное и пугающее «ты». Я всегда думал, что только мистер Бог способен видеть нас так ясно и с такой полнотой, но ведь все Аннины усилия и так были направлены на то, чтобы быть, как мистер Бог, так что, может быть, если как следует постараешься, все непременно получится.

В общем и целом я полагал, что могу понять ее отношение к мистеру Богу, но был в нем один момент, на котором я неизменно и благополучно застревал. Быть может, все дело в том, что «Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф. 11:25). Как это ей удалось, не имею ни малейшего понятия, но, похоже, она каким-то невероятным образом разобрала по камушку стены господнего величия, сняла окалину его внушающей трепет природы и оказалась на той ее стороне. Мистер Бог был «дорогой». Мистер Бог был забавный, его можно было любить. Мистер Бог был для Анны простым и честным, и постижение его природы не составляло для нее никакой проблемы. Тот факт, что он мог как следует стукнуть гаечным ключом по голове, не имел никакого отношения к делу. Мистер Бог был волен поступать, как ему вздумается, тем более что все это делалось ради какой-то доброй цели. Даже если мы были и не в силах эту цель ни понять, ни принять.

Анна видела, признавала и безоговорочно принимала как должное все те божьи атрибуты, которые столь часто служили предметом дискуссий. Мистер Бог, несомненно, был автором всех вещей, творцом всех вещей, всемогущим, всеведущим, пребывающим в самой сути этих самых вещей — за одним исключением. Именно в этом исключении Анна и видела ключ ко всей системе. Это было отличное, забавное исключение; более того, благодаря ему мистер Бог как раз и становился «дорогим».

Анну крайне озадачивало, что никто до нее этого не заметил, — или, по крайней мере, если и заметил, то решительно не пожелал об этом говорить. Это было странно, потому что, с точки зрения Анны, подобное могло прийти в голову только мистеру Богу. Все прочие свойства и качества мистера Бога, о которых так много говорили в церкви и школе, были величественны, внушали трепет и, давайте назовем вещи своими именами, даже некоторый ужас. А потом он пошел и сделал это. И именно это сделало его смешным и забавным. И доступным для нашей любви.

Можете, если хотите, отрицать, что мистер Бог существует: все равно никакие отрицания ни в малейшей степени не повлияют на сам факт его существования. Нет, мистер Бог был, и был здесь, несомненно, главным, осью, центром, самой сутью вещей, и как раз здесь-то и начиналось самое смешное. Понимаете, приходится признать, что он является всеми этими вещами, но тогда получается, что это мы находимся в своем собственном центре, а не бог. Бог есть наш центр, но тем не менее именно мы осознаем, что он — центр. Из-за этого получается, что по отношению к мистеру Богу мы занимаем внутреннее положение. В этом и состоит парадоксальность природы мистера Бога — несмотря на то, что он пребывает в центре всех вещей, он все равно смиренно стучит в дверь и ждет снаружи, пока его не впустят. А дверь открываем именно мы. Мистер Бог не вышибает дверь и не вламывается внутрь во всем своем величии; нет, он стучит и ждет.

Для того чтобы разобраться с богом, нужен супербог, но ведь именно так оно и происходит. Как сказала Анна: «Это же просто здорово, правда? Так я получаюсь очень важная. Ты только представь себе мистера Бога на втором месте!» Проблема «свободной воли» никогда не занимала ее. Наверное, для этого она была слишком юна, но это не помешало ей проникнуть в самую суть вопроса: мистер Бог занимает второе место, это что-то!

Стояло воскресное утро. Недавно пробило десять. Анна давно уже встала. Одной рукой она решительно трясла меня за плечо, в другой у нее была чашка чаю. Открыв один глаз, я сосредоточил внимание на отчаянно раскачивающейся чашке, помимо которой в руке обнаружился и молочник. Вероятность того, что несколько секунд спустя чашка со всем содержимым окажется у меня в постели, была оценена мною как весьма высокая. Дабы обеспечить себе большую свободу передвижений в случае опасности, я отполз на другой край кровати.

— Прекрати немедленно, дитя, — потребовал я.

— Чашечку чаю? — она плюхнулась рядом со мной на постель. Чашка исполнила последний неистовый пируэт вокруг молочника и совершила благополучную посадку. Скрябнув донышком чашки по краю молочника, она подала ее мне. Внутри оставалось еще достаточно чая, чтобы потопить муху или даже двух, или, по крайней мере, испортить им остаток дня.

Я поднял чашку, чтобы допить остатки, и тут мне на нос свалились с полдюжины кубиков нерастворившегося сахара. Я сделал ей страшную рожу.

— Это что, чай? — оскорблено вопросил я.

— Тогда пей то, что в молочнике. Давай подержу. По утрам я, как правило, не в самой лучшей форме, поэтому мне понадобились обе руки, чтобы принять вертикальное положение. Я спустил ноги с кровати, собрался с силами, закрыл глаза и разинул рот. Анна услужливо сунула мне в рот край молочника и подала его еще немного вверх, так что он стукнулся об мои задние зубы. Примерно треть чая прошла внутрь, а остальное оказалось снаружи. Анна радостно захихикала.

— Я хотел пить, а с умыванием можно было и подождать. Марш на кухню и заваривай по новой, — грозно сказал я ей, указуя перстом на дверь. Она удалилась.

— Финн проснулся! — раздался вопль из-за двери. — Он хочет еще чая, потому что этот он вылил себе на пижаму.

— Бог тебя простит, — проворчал я, стаскивая пижамную куртку и вытирая себе грудь ее сухой частью.

В нашем доме долго ждать чая не приходится. Чай для нас всегда был тем же, чем сыворотка для травмопункта, и имелся в наличии всегда. Чай с шафраном был нужен для лечения каких-то хворей вроде лихорадки. Чай с мятой годился от газов. Чай помогал нам проснуться по утрам и заснуть, когда приходило время отправляться в постель. Чай без сахара освежал, чай с сахаром заряжал энергией, чай с очень большим количеством сахара помогал, если требовалась хорошая встряска. По мне, так каждое пробуждение было хорошей встряской, так что в первой на дню чашке чаю сахара было предостаточно.

Вернулась Анна со следующей порцией чая.

— Ты мне сделаешь сегодня два гребных колеса? — спросила она.

— Может быть, — ответил я. — И куда же ты погребла?

— Никуда. Я хочу поставить эксперимент.

— Какого размера должны быть колеса и для какой они надобности? — продолжал выспрашивать я.

— Маленькие. Вот такие, — ладошками она показала диаметр дюйма в три. — А нужны они для исследования про мистера Бога.

Просьбы такого рода я давно уже принимал как должное. В конце концов, если можно учиться мудрости у камней и растений, то почему бы не у гребных колес?

— А еще мне нужна большая ванна, и шланг, и банка с дыркой, можно? Может, будет нужно и еще что-нибудь, но я пока не знаю что.

Пока я делал гребные колеса, Анна готовилась к эксперименту. Колеса были водружены на оси. В большой цилиндрической формы жестянке провертели дырку в полдюйма диаметром — в стенке рядом с донышком. Одно из колес припаяли внутри банки как раз напротив дырки. Где-то через полчаса лихорадочной деятельности меня пригласили во двор полюбоваться на эксперимент по исследованию мистера Бога в действии.

Подсоединенный к крану шланг наполнял водой большую ванну. Банка с колесом внутри находилась в середине ванны, придавленная ко дну камнями. Когда вода через дырку попадала внутрь, колесо начинало вращаться. Другой кусок шланга выполнял роль сифона, отсасывая из банки воду, которая падала на лопасти второго колеса и вращала его, а потом уходила через сток. Я обошел установку кругом и приподнял одну бровь.

— Тебе нравится. Финн? — спросила Анна.

— Ужасно нравится. Но что это такое?

— Это ты, — сообщила она. указывая на банку с колесом внутри.

— Вот ведь черт меня побери. А чем это я занят?

— Вода — это мистер Бог.

— Что, правда?

— Вода течет из крана в ванну.

— Я все еще внимаю.

— Она попадает в банку, которая ты, через дырку и заставляет тебя работать, — пояснила она, показывая на крутящееся колесо, — как сердце.

— М-м-м?

— Когда ты работаешь, она выходит через эту трубу, — она показала на сифон, — и это заставляет работать второе колесо.

— А что насчет стока?

— Ну, — она слегка замялась, — если бы у меня был небольшой насос, вроде как сердце мистера Бога, я бы засосала это все обратно в ванну. Тогда кран нам был бы не нужен. Оно бы все ходило по кругу.

Вот мы и приехали. «Как сделать действующую модель мистера Бога с помощью двух гребных колес». «Модель мистера Бога — в каждый дом…» Я сел на стену, засмолил сигарету и стал смотреть, как мы с мистером Богом крутим водяные колеса.

— Правда здорово, Финн?

— Конечно, здорово. Нужно будет взять это в церковь в воскресенье. Кое-кому не помешает парочка свежих идей.

— Нет, нельзя. Это будет неправильно.

— Это еще почему? — спросил я.

— Ну, это же не мистер Бог, а просто немножко на него похоже.

— И что? Если для меня и для тебя это работает, то может сработать и еще для кого-нибудь.

— Это работает, потому что я и ты — полные.

— Что это означает?

— Ну, если ты полный, то можешь ВЗЯТЬ ЧТО угодно и увидеть мистера Бога. Если ты не полный, то у тебя ничего не получится.

— Почему это? Дай хоть один пример. Колебаний она не знала.

— Крест, например! Если ты полный, то он тебе не нужен, потому что крест у тебя внутри. Если ты не полный, то крест у тебя снаружи, и тогда тебе приходится делать из него волшебный предмет.

Она потянула меня за руку; наши глаза встретились. Медленно и спокойно она произнесла:

— Если внутри ты не полный, тогда ты из всего можешь сделать волшебный предмет, и тогда это становится наружный кусочек тебя.

— Это что, плохо? Она кивнула.

— Если ты так делаешь, то ты не можешь делать то, чего от тебя хочет мистер Бог.

— О! А что он хочет, чтобы я сделал?

— Чтобы ты любил всех, как любишь себя. А для этого тебе сначала нужно заполнить себя тобой, чтобы правильно себя любить, вот.

— Потому что большая часть человека пребывает снаружи. — задумчиво сказал я.

Она улыбнулась.

— Финн, на небесах нет разных церквей, потому что на небесах все внутри себя.

Потом она продолжала:

— Это кусочки, которые снаружи, делают все эти разные церкви, синагоги, храмы и прочие штуки. Финн, мистер Бог сказал «Я есмь», и он хочет, чтобы мы все тоже это сказали. — а это очень трудно.

Я покивал головой, с удивлением соглашаясь с ней.

«„Я есмь“… это очень трудно». «Я есмь». Попробуй по-настоящему сказать это — и ты дома, сделай то, что сказал, — и ты полон, ты весь внутри себя. Тебе больше не нужны вещи снаружи, чтобы заполнить зияющие внутри дыры. Ты больше не будешь оставлять частицы себя в витринах магазинов, в каталогах или на рекламных щитах. Куда бы ты ни пошел, все твое «я» целиком и полностью ты заберешь с собой, не оставив ни кусочка валяться на земле, где на него могут наступить и раздавить; ты весь теперь из одного куска, ты — то, чем хотел тебя видеть мистер Бог. Сказать «Я есмь» — значит, стать таким, как он. Вот ведь, черт меня побери! Я всю дорогу думал, что ходить в церковь надо, чтобы искать там мистера Бога, чтобы молиться ему. До меня совершенно не доходило, чем на самом деле занят мистер Бог. Все это время он из сил выбивался, чтобы только вбить крупицу разума в мою дурью башку, чтобы превратить мое «вот это» в «я есмь». Наконец письмо дошло. В то воскресенье я наконец расписался в получении и вскрыл конверт.

Я начал потихоньку осваиваться с этим самым «я есмь». Памятуя о том, как это важно для мистера Бога, я обнаружил, что справиться с этим не так уж и невозможно. Самым сложным, пожалуй, на тот момент было научиться заглядывать в себя, чтобы определить, чего там недостает. Стоило взять этот барьер, и все остальное уже оказывалось проще некуда. Первый мой настоящий взгляд в себя заставил меня поспешно захлопнуть едва приоткрытую дверь. «Караул, это ж я внутри!» Матерь Божья, это было похоже на сыр-переросток, испещренный кучей дыр разного калибра. Заявление Анны, что я «полный внутри», казалось мне теперь авансом на будущее, а отнюдь не констатацией факта.

Оправившись от первого шока, я снова приоткрыл дверь и рискнул бросить еще один взгляд внутрь. Вскоре я уже идентифицировал одну из дырок. Она оказалась в форме мотоцикла. Да что там, я ее определенно узнал. Она в точности повторяла очертания мотоцикла в витрине магазина на Хай-стрит.

Через некоторое время я уже щелкал свои дыры, как семечки: микроскоп помощнее, один из этих новомодных телевизионных ящиков, часы, которые показывали время в Бомбее, Москве, Нью-Йорке и Лондоне сразу и еще в нескольких городах до кучи. По всей округе были раскиданы кусочки меня, а внутри красовались точно того же размера дыры. Я. так сказать, несколько разбрасывался. Дальше все стало еще хуже. В какой-то момент меня охватило чувство, что я еще и не начинал разгребать свои завалы. На поверхность начали всплывать проклятые лозунги типа: «Давай!», «Вперед!», «Ты должен преуспеть!», «Мотоцикл сделает из тебя человека!», «А с машиной ты станешь еще круче!», «Две машины, и, парень, ты взял джекпот!». Я попался на удочку — все предельно просто: крючок, леска и грузило. Лозунги были внутри меня и пустили корни в весьма благодатную почву. Чем больше внутри было лозунгов, тем больше частиц меня оказывалось снаружи. «Большая часть человека пребывает снаружи». Можете сказать это еще раз, чтобы уж точно дошло.

Не было ни внезапных чудес, ни вспышек откровения. Оно просто всплыло изнутри безо всякого предупреждения, и я до сих пор пытаюсь с ним работать. Как ребенок, который учит новое слово, я сражался с «я хочу быть собой», «да нет, я точно хочу, я очень хочу быть СОБОЙ». Открыть дверь было не так уж и трудно. Теперь я знал, где нахожусь. Дырка в форме мотоцикла была все еще на месте, но стала как-то мигать, будто неисправная электрическая лампочка. А потом в один прекрасный день она исчезла. Дырка пропала, а добрый кусок меня вернулся на свое место. Наконец-то я ощутил под ногами дорогу. Пара осторожных взглядов внутрь, и я осознал, что стал чуточку более полным. Несмотря на войну, в мире все стало в порядке.