Эта внезапная просьба «написать большими буквами» часто вызывала самую непредсказуемую реакцию. Присутствие Анны, видимо, чем-то напоминало близкое соседство динамитной шашки с очень-очень коротким фитилем и потому пугало некоторых прохожих. Внезапно возникшее у вас на пути огненно-рыжее дитя, которое тычет вам в руку карандаш и блокнот и требует немедленно что-то написать, может, мягко говоря, нервировать. Люди шарахались от нее и говорили что-нибудь вроде «Отстань, малышка» или «Оставь меня в покое», но Анна предвидела такой поворот событий и безжалостно стояла на своем. Шхуна её исследовательского интереса мчалась на всех парах. Да, она могла немножко подтекать тут и там, а моря познания нередко сотрясал шторм, но пути назад не было. Ее ждали удивительные открытия, и Анна была полна решимости осуществить их.
Очень часто по вечерам я сидел на крыльце с сигаретой, наслаждаясь ее охотой за знаниями, и наблюдал, как она просит прохожих «написать это большими буквами». Однажды вечером после целой серии отказов со стороны прохожих Анна пригорюнилась. Я решил, что настало время сказать несколько ободряющих слов. Встав со ступенек, я перешел через дорогу и остановился рядом с ней.
Она грустно показала на сломанный столбик железной ограды.
— Я хочу, чтобы кто-нибудь написал мне про это, а они ничего не видят, — сказала она.
— Может быть, они слишком заняты, — предположил я.
— Нет, не так. Они его не видят. Они не понимают, о чем я говорю.
Эта последняя реплика была произнесена с чувством какой-то глубокой внутренней печали; мне было суждено услышать ее еще не раз: «Они его не видят. Они не видят».
Я увидел разочарование на ее лице и подумал, что знаю, что мне делать. Мне казалось, что с этой ситуацией я смогу справиться. Я взял ее на руки и крепко прижал к себе.
— Не огорчайся, Кроха.
— Я не огорчаюсь. Мне грустно.
— Не беда, — сказал я. — Я сам напишу тебе это большими буквами.
Она вывернулась у меня из рук и теперь стояла на тротуаре, вертя в руках блокнот и карандаш; ее голова была низко склонена, а по щекам бежали слезы. Мысли мои неслись вскачь. Можно было подойти к делу и так и эдак — подходы теснились и распихивали друг друга локтями. Я уже был готов вмешаться, когда пролетавший ангел снова стукнул меня по кумполу. Я промолчал и стал ждать. Она стояла передо мной, погрузившись в совершеннейшее уныние. Я знал абсолютно точно, что больше всего на свете ей сейчас хотелось кинуться ко мне в объятия, хотелось, чтобы ее утешили, но она стояла и молча боролась с собой. Трамваи, звеня, проносились мимо, люди спешили за покупками, уличные торговцы вопили, рекламируя свой товар, а мы стояли напротив друг друга: я — сражаясь с желанием схватить ее на руки, и она — молча вглядываясь в некую новую картину, вырисовывавшуюся у нее в голове.
Наконец она подняла глаза и наши взгляды встретились. Вокруг стало холодно, и мне захотелось кого-нибудь ударить. Я знал этот взгляд, я встречал его у других людей, и со мной самим такое неоднократно случалось. Будто очертания какого-то чудовищного айсберга в тумане, во мне поднимались слова — из самой глубины меня, осиянные слезами, но все же ясно видимые. Анна горевала.
Двери ее глаз и сердца стояли, распахнутые настежь; укромная келья ее сокровенного существа была открыта взгляду.
— Я не хочу, чтобы ты ничего писал, — сказала она и попыталась выдавить из себя улыбку, это не сработало, и, шмыгнув носом, она продолжала:
— Я знаю, что я вижу, и знаю, что ты видишь, но некоторые люди не видят ничего и… и… — она кинулась ко мне в объятия и разрыдалась.
В тот вечер я стоял на улице в Восточном Лондоне, обнимая горько плачущего ребенка, и заглядывал в человеческую душу. За эти несколько мгновений я узнал больше, чем изо всех прочитанных и всех умных лекций на свете. Келья эта могла быть сколько угодно одинокой, но темной она не была. За этими полными слез глазами стояла не тьма, а яркий свет. И Господь сотворил человека по образу своему — не по форме и не по разуму, не по глазам или ушам, не по рукам или ногам, но по этой внутренней сущности. Здесь был образ божий. И не рука дьявола делает человека одиноким, но его подобие. Вся полнота Света, которая не находит пути наружу и не знает себе достойного места, — вот что способствует одиночеству.
Анна оплакивала других. Тех, кто не мог вид красоту сломанного столбика ограды, и все краски, и все узоры снежинок; тех, кто не видел раскинувшихся вокруг бесчисленных возможностей. Она хотела взять их с собой в этот восхитительный новый мир а они были не в силах вновь стать такими маленькими, чтобы эта зазубренная сломанная железка вдруг превратилась в царство стальных гор и равнин, и стеклянных деревьев. Это был целый новый мир, по которому можно было путешествовать, который можно было исследовать, мир фантазии, куда столь немногие могли и хотели бы последовать за ней. Этот несчастный сломанный столбик предлагал отважным исследователям целую палитру восторгов и удивительных возможностей.
Мистеру Богу все это определенно нравилось, но мистер Бог отнюдь не возражал стать на какое-то время маленьким. Люди думали, что мистер Бог очень большой, и тут-то они делали самую свою крупную ошибку. На самом деле мистер Бог мог быть абсолютно любого размера, какого бы ему ни захотелось. «Если бы он не умел становиться маленьким, как бы он знал, каково это — быть божьей коровкой?» Вот как бы он знал? Подобно Алисе в Стране чудес, Анна хорошенько откусила от пирога фантазии и изменила свой размер на более подходящий к случаю. В конце концов, у мистера Бога не одна точка зрения, а бесконечное множество точек обзора, а цель жизни очень проста — быть, как мистер Бог. Насколько было известно Анне, быть хорошим, щедрым, добрым, часто молиться и все такое прочее на самом деле имело к мистеру Богу очень мало отношения. Все это были, как сейчас говорят, побочные эффекты, игра на наверняка, без риска, а Анна в такие игры не играла, религия — это про то, чтобы быть, как мистер Бог, вот через этот-то момент продраться было труднее всего. Надо было не быть добрым, хорошим и любящим и т. д., чтобы стать, как мистер Бог. Нет нет! Вся штука со смыслом жизни состояла в том чтобы быть, как мистер Бог, и тогда вы просто сможете не стать хорошим, и добрым, и любящим понятно?
— Если ты стал, как мистер Бог, то не будешь знать, какой ты, да?
— Чего? — не понял я.
— Какой ты хороший, и добрый, и всех любишь. Последнее замечание было сделано небрежным тоном, будто оно было незначительным и неуместным. Эту манеру я хорошо знал. Собеседнику оставалось либо притвориться, что он ничего не слышал, либо начать задавать вопросы. Несколько секунд я поколебался, наблюдая, как улыбка медленно, но верно распространяется по всему ее телу, от пяток до макушки, чтобы наконец взорваться громким ликующим воплем! Я понял, что она вырвалась из капкана. Ей было что сказать, и она хотела, чтобы я начал задавать ей вопросы. Если бы я не сделал этого сейчас, рано или поздно все равно пришлось бы, так что…
— О'кей, Кроха. И что у нас за штука со всей этой добротой и прочей хорошестью?
— Ну… — и тон ее голоса резко съехал с американской горки волнения, достиг другой стороны и тут же снова помчался вверх, — в общем, если ты
думаешь, что ты такой, то на самом деле ты не такой, вот.
В этом классе я явно торчал на задней парте, где
окопались законченные двоечники.
— Чего-чего?
Я решил было, что поймал нить ее мысли, и полагал, что иду на полкорпуса впереди. Она просигналила правый поворот, я притормозил, чтобы подождать ее, но вместо правого она вдруг взяла левый, причем на сто восемьдесят градусов, и помчалась навстречу потоку движения. Я был совершенно выбит из колеи этим финтом, так что мне ничего не оставалось, кроме как пешком пойти назад, где она уже ждала меня, нетерпеливо сигналя.
— Так. Хорошо. Давай еще раз!
— Ты же не думаешь, что мистер Бог знает, что он добрый, хороший и всех любит, правда?
Я не уверен, что успел хотя бы подумать об этом, но на таким образом поставленный вопрос существовал только один ответ, даже несмотря на то что в его истинности я отнюдь не был уверен.
— Наверное, нет, — немного поколебавшись, ответил я.
Вопрос «почему?» застрял у меня где-то на полпути между черепной коробкой и голосовыми связками. Вся эта беседа в принципе должна была подвести нас к некоему выводу, к идее, утверждению которое бы полностью ее устроило. Она собралась с силами, не без труда обуздав свое нетерпение.
Неожиданно она резко втянула воздух и проговорила:
— Мистер Бог не знает, что он хороший и добрый, и всех любит. Мистер Бог, он… он… пустой.
Сейчас я уже могу допустить мысль, что камня, о который я только что пребольно ушиб большой палец ноги, на самом деле не существует. Я ничего не имею против того, чтобы поиграться с идеей, что все окружающее — всего лишь иллюзия, но мысль о том, что мистер Бог пуст, просто не лезла ни в какие ворота. Все держится на том, что мистер Бог — полон! Полон мудрости, любви, сострадания — назовите любую добродетель, и в нем этого будет в изобилии. Бог, он… он как огромный рождественский носок, полный чудесных подарков, неистощимо изливающий дождь несказанных и неисчислимых милостей на своих детей. Проклятие, ну, разумеется, он полон! Так меня учили, и так оно на самом деле и было… а было ли?
Ни в тот день, ни в несколько последующих ничего от Анны не добился. Мне оставалось только вариться в собственном соку. Мои шестеренки со скрипом перемалывали мысль о том, что мистер Бог пуст. Да, она была совершенно нелепой, но застряла там намертво. По мере того как перед моим внутренним взором возникала соответствующая картинка я погружался в пучину стыда и замешательства. Никогда раньше она не представлялась мне с такой потрясающей четкостью: мистер Бог в черном фраке, цилиндре и с волшебной палочкой, достающий из шляпы кроликов. Можно поднять руку и попросить автомобиль, или тысячу фунтов, или еще чего-нибудь, и мистер Бог взмахнет палочкой — вот вам, пожалуйста! Под завязку этого захватывающего кино я увидел портрет моего мистера Бога крупным планом — улыбающийся, добродушный бородатый ВОЛШЕБНИК.
После нескольких дней бесплодных размышлений на тему пустоты мистера Бога я не выдержал и задал ей вопрос, который не давал мне покоя все это время:
— Кроха! Так что там насчет мистера Бога, который на самом деле пустой?
Она тут же с готовностью обернулась ко мне. Бьюсь об заклад, что она ждала моего вопроса, но ничего не могла поделать, пока в моем мозгу окончательно не сформируется картинка мистера Бога в виде фокусника.
— Когда мир стал совсем красным через осколок стекла, цвета цветка.
Я это запомнил. Мы немного поговорили о проходящем и отраженном свете: что свет приобретает цвет стекла, через которое он проходит, и что цветок желтый благодаря отраженному свету. Мы уже наблюдали радугу спектра при помощи призмы, видели ньютонов разноцветный вращающийся диск и смешивали все цвета спектра обратно до состояния белого. Я объяснил ей, что цветок поглощает все цвета спектра, кроме желтого, который и отражает обратно наблюдателю. Анна некоторое время переваривала эту информацию, а потом заявила:
— Ага, значит, желтый он брать не хочет, — после короткой паузы продолжала, — так что настоящий цвет — это все те, которые он хочет.
Спорить с этим я не мог, так как не был абсолютно уверен в том, какого черта этот цветок вообще хочет.
Эта информация поступала внутрь, перемешивалась с разноцветными стекляшками, хорошенько встряхивалась и занимала свое место в ее новой картине мира. Выходило так, что каждый человек при рождении получал целый набор стеклышек с ярлычками «хорошо», «плохо», «отвратительно» и т. д. Дальше они присобачивали к своему внутреннему оку монокль и меняли в нем стеклышки, воспринимая мир в соответствии с цветом и маркировкой стекла. И делали мы это, как мне дали понять, чтобы оправдать свои внутренние убеждения.
Теперь идем дальше. Мистер Бог несколько отличался от цветка. Цветок, который не хочет брать желтый свет, мы называем желтым, потому что именно этот свет мы и видим. О мистере Боге такого сказать нельзя. Мистер Бог хочет все и поэтому ничего не отражает обратно! А если мистер Бог ничего не отражает вовне, то мы просто не сможем его увидеть, правильно? То есть, если уж природа мистера Бога в принципе доступна нашему пониманию, остается только допустить, что мистер Бог совершенно пуст. Пуст не потому, что в нем ничего нет, но потому, что он приемлет все, все принимает и ничего не отражает обратно! Разумеется, если вам угодно, можно мошенничать и дальше: можете продолжать носить цветные очки со стеклышками, на которых написано «мистер Бог всех любит», или с теми, где значится «мистер Бог очень добрый», но тогда, извините, вы упустите природу мистера Бога в целом. Только попробуйте себе представить, что собой представляет мистер Бог, если он приемлет все и ничего не отражает обратно. Вот это, сказала Анна, и называется быть НАСТОЯЩИМ БОГОМ. Это-то нас и просили сделать — выкинуть все наши цветные стеклышки и посмотреть невооруженным глазом. Факт, что Старый Ник производит эти стеклышки миллионами, временами несколько осложняет дело, но так уж устроен мир.
— Иногда, — сказала Анна, — взрослые заставляют маленьких надевать стеклышки.
— Зачем им это надо? — поинтересовался я.
— Так они могут заставить маленьких делать то, что они от них хотят.
— Ты хочешь сказать, они их так пугают?
— Да. Заставляют делать то, что им надо.
— Типа что мистер Бог накажет их, если они не станут есть чернослив?
— Да, вроде того. Но мистеру Богу на самом деле все равно, будешь ли ты есть чернослив или нет, правда ведь?
— Думаю, да.
— Если бы он наказывал детей за это, он был бы большой драчун, а он ведь нет.
Большинству людей несказанно повезет, если они когда-нибудь сподобятся открыть для себя мир, в котором живут. Анна открывала бесчисленные миры с помощью своих «цветных стеклышек», оптических фильтров, зеркал и садовых ведьминых шаров. Единственной проблемой во всем этом было то, что слова, при помощи которых можно было описать свои впечатления, как-то слишком скоро заканчивались. Я не припомню, чтобы Анна хоть раз использовала термины вроде «существительное» и «глагол»; она явно не смогла бы определить, где прилагательное в словосочетании «мясной сэндвич», но очень скоро пришла к выводу, что самым опасным в письме и речи было использование описательных оборотов. Она бы еще согласилась с утверждением, что «роза — это роза — это роза» — но только скрепя сердце, а вот «красный — это красный — это красный» уже никуда не годилось.
Проблема словоупотребления стала еще более актуальной с появлением миссис Сассемс. Миссис Сассемс мы повстречали на улице. На самом деле это была тетя Долли, то есть наша тетушка по мужу. В жизни у тети Долли была одна великая страсть: она обожала ореховые ириски. Она поглощала их в диких количествах, и рот ее почти постоянно был набит ирисками, так что лицо по большей части имело несколько странные очертания. Если ей что-то и можно было поставить в упрек, так это то, что она упорно лезла ко всем целоваться, причем не чмокнуть разик, а обстоятельно и надолго. По отдельности с ирисками и с поцелуями жить было еще можно, но вот вместе эти два фактора уже начинали представлять опасность для жизни.
Избежать поцелуев не удалось. Нам безапелляционно велели «открыть ротики», в которые тут же было загружено по целой плитке ирисок, то есть где-то половина прошла внутрь, а второй половине пришлось остаться снаружи и подождать.
За долгие годы питания одними ирисками тетя Долли обзавелась впечатляющей силы лицевыми мускулами, которые позволяли ей вести светскую беседу, невзирая на склеивающий эффект конфет. Крепко держа Анну на расстоянии вытянутых рук, она воскликнула: «Вы только посмотрите, как выросла!»
Я передвинул тянучку за щеку, насколько это было возможно, и с трудом выдавил:
— Axa, от ырохла ак ырохла! Анна же саркастически отвечала:
— Ахвагых, вура фортова!
Я понадеялся, что мне не придется переводить эту реплику.
Тетя Долли пожелала нам всего хорошего и отправилась своей дорогой. Мы уселись рядышком на каменную ограду и попытались придать тянучке более удобоваримый размер и конфигурацию.
До столкновения с тетей Долли мы шли себе вдоль по улице… вернее, сказать честно, мы двигались вдоль по улице совершенно диким способом. На самом деле мы придумали игру, благодаря которой можно было потратить часа два на пару сотен ярдов. Кто-то один должен был быть «назывателем», а кто-то другой — «шагателем». Суть игры заключалась в том, что «наэыватель» называл какой-нибудь предмет, лежащий на земле, например спичку, а «шагатель» должен был встать на него. Потом «называтель» называл какой-нибудь другой предмет, а задача «шагателя» заключалась в том, чтобы оказаться там в один шаг или прыжок. И так, пока с «шагателем» не случится чего-нибудь смешное, — никогда нельзя сказать заранее, куда ему придется шагать в следующий раз.
Когда тетя покинула нас, мы решили начать по новой. Минут за двадцать мы покрыли примерно такое же количество ярдов, когда Анна вдруг остановилась.
— Финн, — заявила она, — теперь мы оба будем «шагателями», а я еще и «назывателем».
Мы продолжили уже по новым правилам, Анна называла, и мы оба шагали, но на этот раз все было как-то по-другому. Никакого хихиканья, никаких воплей: «А я нашел… а я нашел трамвайный билет!» Сейчас все было очень серьезно. На каждом шаге Анна бормотала про себя: «маленький шаг» — прыг, «маленький шаг» — прыг, «большой шаг» — прыг. Остановившись, она оглянулась на свой последний шаг, потом повернула голову ко мне и сказала:
— Это был большой шаг?
— Не особенно.
— А для меня большой.
— Это потому, что ты Кроха, — усмехнулся я.
— Тетя Долли сказала, что я большая.
— Может быть, она имела в виду, что ты большая для своего возраста? — предположил я.
Такое объяснение ее отнюдь не устроило. Игра зашла в тупик. Она повернулась ко мне, уперев руки в боки.
Можно было невооруженным глазом различить, как ее мыслительный аппарат сражается с непроходимой тупостью слов.
Это ничего не значит, — заявила она с мрачной решимостью судьи, надевающего свою черную шапочку.
Нет, значит, — попытался объяснить я. — Она хотела сказать, что в сравнении с большинством маленьких девочек пяти с небольшим лет от роду ты довольно большая.
— А если бы этим девочкам было десять лет, была бы довольно маленькая, да?
— Вероятно.
— А если бы я была совсем одна, я не была бы ни маленькая, ни большая, да? Это просто была бы я, так?
Я кивнул в знак согласия. Я чувствовал дыхание прилива, чувствовал, что ее мысль снова над чем-то: напряженно работает, и позволил себе сказать еще только одну фразу, прежде чем лечь на дно.
— Понимаешь, Кроха, мы не используем слова вроде «больше», «красивее», «меньше» или «слаще», пока у нас не появится вторая вещь, чтобы с ней можно было сравнивать.
— Тогда так нельзя делать. Или не всегда.
Ее голос звучал безапелляционно.
— Нельзя чего? — не понял я.
— Нельзя сравнивать, — и Анна выдала залп из самых тяжелых орудий, — из-за мистера Бога. Нет двух мистеров Богов, поэтому сравнивать нельзя.
— Но люди не сравнивают мистера Бога с самими собой.
— Я знаю, — она захихикала, глядя на мои отчаянные попытки оправдаться.
— Тогда по какому поводу ты устроила такой кипеж?
— Потому что это они сравнивают себя с мистером Богом.
— Это то же самое, — заявил я.
— И совсем не то же самое.
Я уже решил, что выиграл этот раунд, потому что мне удалось своими вопросами поставить ее в тупик. В конце концов, раз она согласилась, что люди не сравнивают мистера Бога с собой, то, следовательно, они очевидным образом не сравнивают и себя с мистером Богом, и я сказал ей об этом. Уже готовый воздеть свое знамя над покоренной крепостью, я спустил на воду самый свой непотопляемый эсминец:
— Ты сказала, что люди сравнивают. Должно быть, ты хотела сказать, что они не сравнивают…
Анна посмотрела на меня. Я тут же скомандовал: «Готовсь!» Я знал, что прав, но решил на всякий случай приготовиться — просто так, мало ли. Один взгляд Анны — и мой эсминец, не пикнув, пошел ко дну.
Я помню, что сразу же почувствовал себя плохо — потому что она запуталась в собственных аргументах, потому что в этом была и моя вина и потому что я был чрезвычайно доволен своей победой. Она придвинулась ко мне поближе, охватила руками и зарылась лицом куда-то в солнечное сплетение. Я подумал, как она должна была устать от всего этого думания и как расстроиться, что «у нее не получилось». Все двери моих внутренних складов любви и утешения с грохотом распахнулись, и я сгреб ее в объятия. Она немного поерзала в знак того, что поняла меня.
— Финн, — кротко сказала она, — сравни два и три.
— На один меньше, — промурлыкал я, ежась от довольства собой.
— Угу. А теперь сравни три и два.
— На один больше.
— Ага. На один меньше — это то же самое, что и на один больше, да?
— Ну, да, — проворчал я, — на один меньше, это то же са… ой!
В тот же миг она уже была в десяти ярдах от меня, прыгая от радости и визжа, как баньши.
— Это не одно и то же! — завопил я вслед за ней.
— Вот-вот! — вторила мне она.
Мы помчались домой по длинной торговой улице, ныряя и лавируя между лавками и телегами, с которых продавали всякую всячину. Я так ее и не поймал. Она была значительно меньше меня и легко продиралась через такие места, в которые я не мог протиснуться чисто физически или, если уж на то пошло, и умственно тоже.
Позже вечером мы сидели на стене, ограждавшей железнодорожное полотно, и смотрели, как мимо проносятся поезда. Я спросил:
— Это и было одно из твоих знаменитых стеклышек?
Она издала некий звук, который я истолковал как «да». Помолчав немного, я продолжал:
— И сколько у тебя таких стеклышек?
— Несколько миллионов, но они все для игры.
— А есть такие, от которых ты не можешь избавиться?
— Я уже.
— Уже чего?
— Избавилась от них.
Тон спокойной констатации факта, которым она это сказала, заставил меня проглотить свою следующую фразу. В голове у меня жужжали всякие поучительности типа «Гордыня всегда предшествует поражению» или «На тех, кто слишком в себе уверен, дьявол воду возит». Как настоящий взрослый, я чувствовал, что должен малость сбить с нее спесь, чтобы она не разбрасывалась такими сентенциями. В конце концов, я желал ей только добра, и это единственная причина, по которой я был готов читать ей проповеди. Я хотел сказать ей это только ради ее же блага. Это был мой долг, и я чувствовал, как внутри разливается теплое и уютное осознание собственной праведности. На этот раз ангел пролетел своей дорогой, забыв стукнуть меня по кумполу, и я был во всеоружии. Впереди зажегся зеленый свет, дорога была открыта. Жаркое моих банальностей, поговорок и «просто добрых советов» дошло до стадии «вращать быстро, подрумянивать равномерно», и я уже открыл рот, чтобы извергнуть на нее поток вселенской мудрости… Проблема в том, что мудрость почему-то не желала извергаться, и вместо этого я неожиданно для себя спросил:
— Ты думаешь, ты знаешь больше, чем преподобный Касл?
— Нет.
— А у него есть стеклышки?
— Да.
— А как получилось, что у тебя их нет?
Маневровый паровоз зашевелился в темноте, испуская облака пара и надрывно воя; пара предупредительных свистков, ревматический визг суставов, и он толчком тронулся с места. Вагоны встрепенулись, ожили и передали дальше по линии понятный только своим сигнал: «Дин-дон-банг-бинг-бонг-банг-ти-кланк». Он дошел до конца состава, и обратно к паровозу вернулось сообщение: «О'кей, мы проснулись, все наши на месте, кончай орать». Я усмехнулся при мысли, что паровоз чем-то похож на Анну. Оба они действовали одинаково — паровоз толкал вагоны, а Анна подталкивала меня, чтобы я задавал вопросы, на которые ей хотелось ответить.
Ей не нужно было обдумывать ответ на мой вопрос: «Как получилось, что у тебя нет стеклышек?» Он был готов уже давно и ждал только подходящего момента, чтобы достичь моих ушей. Делать из него проповедь она тоже не стала, а просто сказала:
— Это потому, что я не боюсь.
Ох, наверное, эта фраза из тех, которые можно услышать реже всего. Потому что в ней-то все и кроется. Потому что сказать такое — дорогого стоит, потому что цена отсутствия страха — вера. Ага, вот вам и вера. Что за слово! Это больше, чем доверие, больше, чем безопасность; она не имеет ничего общего с неведением, но и со знанием тоже, если уж на то пошло. Это умение отказаться от «Я — центр мироздания» и передать полномочия другому. Анна поступила крайне просто — она слезла со стула и предложила мистеру Богу сесть. И я знал это всегда.
Мне нравится математика. По мне, так это самое прекрасное, волнующее, поэтичное и совершенное из всех занятий. В течение многих лет у меня была любимая вещь, игрушка, о которой я любил думать и которая будила во мне всяческие идеи: очень простая штуковина, два кольца из тяжелой медной проволоки, соединенные друг с другом наподобие звеньев цепи. Я так часто играл с ней, что подчас не осознавал, что верчу ее в руках. По случаю именно в тот момент я держал ее так, что кольца оказались друг к другу под прямым углом.
Анна показала на одно из колец и заявила:
— Я знаю, что это такое. Это я. А это мистер Бог, — добавила она, указывая на другое. — Мистер Бог проходит через самую середину меня, а я — через самую середину мистера Бога.
Так оно и было. Анна быстро усвоила, что ее настоящее место — в сердце мистера Бога, а его настоящее место — в ее сердце. Это не самая простая мысль, чтобы сразу свыкнуться с ней, но она становится все приятнее и приятнее, и Аннино «потому что я не боюсь» было безупречным ответом на вопрос. В этом был ее стержень, ее представление о том, как устроен мир, и я завидовал ей.
Но иногда, хотя и не так уж часто, Анна оказывалась совершенно беззащитной. Однажды мне случилось видеть, как полная ложка сладкого пудинга с изюмом и яично-молочным кремом застыла у нее в руке, не дойдя до рта. Вот как это случилось.
У мамаши Би была лавка, где продавали пудинг. Мамаша Би была настоящим чудом природы: в лежачем положении она оказалась бы выше, чем в стоячем. Подозреваю, это из-за того, что она питалась исключительно собственными пудингами.
Мамаше Би удалось сократить словарный запас английского языка практически до первобытной лапидарности. Она оперировала всего двумя фразами: «Чего вам, голубчики?» и «Это ж надо!» Недостаток мелодий в языке она с лихвой компенсировала оркестровкой. Ее «Это ж надо!» могло выступать в самых различных аранжировках, выражая удивление, негодование, ужас и любое другое чувство или даже комбинацию чувств, подходящих к ситуации. Когда мамаша Би скрипела свое: «Чего вам, голубчики?», за просьбой продать «два мясных пудинга и два гороховых», как правило, непременно следовало что-нибудь заговорщическое, вроде: «Слышали, что отколола старшенькая миссис такой-то?», в ответ на что следовало неизменное: «Это ж надо!» Старшенькая миссис такой-то могла внезапно скончаться, и тогда «Это ж надо!» было прилично задрапировано в черное; старшенькая миссис такой-то могла сбежать с жильцом из верхней квартиры, и в «Это ж надо!» явственно слышалось «Я так и знала!», но так или иначе это всегда было «Это ж надо!». Что касается «Чего вам, голубчики?», то здесь мамаша Би снобом не была. «Чего вам, голубчики?» в равной степени могло относиться к шестнадцатистоуновым докерам, священнослужителям, вагоновожатым, детям и собакам. У Дэнии была теория, что мамаша Би за свою жизнь съела так много жирных пудингов, что голосовые связки у нее окончательно заплыли, и единственное, что еще как-то могло пробиться наружу, было «Чего вам, голубчики?» и «Это ж надо!».
В лавке у мамаши Би продавались пудинги на любой вкус: мясные, на нутряном сале с фруктами или без, пышки с фруктами или без… короче, мамаша Би продавала все мыслимые разновидности тяжелых и сытных пудингов. Соусы выдавались бесплатно как поощрение за покупку ее стряпни: джем, шоколадный соус, молочно-яичный и всякие прочие поливки в больших котлах. Единственное, что нарушало безмятежное счастье этого пудингового рая, так уличные мальчишки, которые с завидной регулярностью пытались стянуть плохо лежащий кусок пудинга. Происходило это пару-тройку раз в час. Мамаша Би снимала с места все свои двадцать стоунов и с грохотом опускала половник на то место, где только что была маленькая ручонка, причем последняя всегда успевала заблаговременно убраться. В обращении с половником в качестве оружия мамаша Би была, к сожалению, несильна. Каждый его взмах не только грозил гибелью любому, кто не успеет увернуться, но и обдавал всех вокруг душем из последнего соуса, в котором тот побывал. Кроме того, его приземление наносило непоправимый урон ни в чем не повинным пудингам на прилавке. Те, кто в курсе, всегда старались стоять подальше (просто так, на всякий случай) или сидеть на стульях, которые «имелись внутри», как гласило объявление на витрине.
В тот вечер, когда случился достопамятный эпизод с ложкой, мы как раз сидели за столиком. Нас было шестеро: Анна и два ее приятеля по имени Бом-Бом и Тик-Так, Дэнни, юная французская канадка Милли и я. Мы уже победили гороховый пудинг, бифштекс и пудинг с почками и готовились приступить к вареному пудингу с изюмом, когда за соседний столик плюхнулись двое молодых людей в форме — это были французские matelots. Я не знаю, что вызвало это замечание, и не подпишусь, что воспроизвожу его правильно, но оттуда неожиданно раздалось:
— Mon Dieu, — dit le matelot, — le pudding, il est formidable!
Вот тут-то ложка Анны и замерла, не дойдя до рта. Последний, и так широко открытый, чтобы принять в себя порцию пудинга, раскрылся еще шире от удивления, а в глазах, только что мерцавших от удовольствия, зажглись большие знаки вопроса.
Дэнни поспешил ответить на ее невысказанный вопрос.
— Французы, — пробурчал он с набитым ртом.
— Что он сказал? — вопросила Анна трагическим шепотом.
— Он сказал, что пудинг «ужа-а-асный», — засмеялся Бом-Бом.
Однако шутки тут были неуместны, и Анна не присоединилась к общему веселью. Она положила ложку на тарелку и сказала таким тоном, будто ее только что смертельно оскорбили:
— Но я не понимаю, что он говорит!
Мой французский на самом деле ограничивался знанием того, что papillions очень belle, vaches едят траву, a pleur — мокрые. Но, невзирая на это, я авторитетно объяснил Анне, что по-французски говорят во Франции, что Франция — это другая страна и что она — там, при этом я махнул рукой в ту сторону, где по моим предположениям мог быть восток. Кажется, мне удалось убедить ее, что перед ней не ангелы, говорящие на языке небес, и что Дэнни, например, умеет говорить по-французски не хуже, чем по-английски. Все это она переварила быстрее и легче, чем изюмный пудинг мамаши Би.
— Можно я его попрошу? — прошептала она.
— Попросишь чего? — насторожился я.
— Написать, что он сказал.
— А-а… Да, конечно.
С карандашом и бумагой наизготовку Анна двинулась к их столику, чтобы попросить matelots «написать это большими буквами — про пудинг». К счастью, один из matelots говорил по-английски, так что им даже не понадобилась моя помощь. Пару чашек чаю спустя она вернулась за наш столик и даже умудрилась выдать что-то вроде «au revoir» в ответ на их прощания.
После этой встречи она не могла успокоиться дня два. Тот факт, что во Франции больше людей, говорящих по-французски, чем в Англии — говорящих по-английски, поверг ее в шок.
Через несколько дней я повел ее в библиотеку и показал книги на разных языках, но к этому времени Анна уже справилась со своим удивлением и нашла ему укромный утолок у себя в душе. Как она объяснила мне позднее, если как следует подумать, то ничего удивительного в этом не было: ведь и кошки говорят на кошачьем языке, собаки — на собачьем, а деревья — на… на деревьем. Так что нет ничего удивительного, что французы разговаривают по-французски.
Я был слегка захвачен врасплох ее реакцией на французскую речь. Разумеется, она знала, что существуют и другие языки; она умела говорить на рифмованном сленге и на бэк-сленге и использовала в речи кучу словечек на идиш. С Тик-Таком они объяснялись на языке знаков. Иначе было нельзя, потому что Тик-Так был глухонемым от рождения. От Брайля, который совершенно зачаровал нас на некоторое время, мы перешли к радиолюбительству, посвятившему нас в тайны азбуки Морзе. Чего я не знал во время встречи с французами, так это что она уже не раз задумывалась о проблеме языков. На самом деле ее реакция на французский была по типу: «Что, еще один?»
В том, что касалось языков, ее, судя по всему, больше всего занимали две вещи. Первая — «Могу ли я сама придумать собственный язык?», а вторая — «Что такое язык вообще?». По первому вопросу мы были явно на грани открытия. Однажды вечером мне показали «решение» этой непростой задачи. На кухонный стол была водружена одна из многочисленных обувных коробок, которые хранились у нас в шкафу; она оказалась набитой записными книжками и отдельными листками бумаги.
На первом вынутом из нее листке слева была выписана колонка цифр, а справа — слова или словосочетания, им соответствовавшие. Тот факт, что можно написать «5 яблок» с цифрой и «пять яблок» со словом, обладал, как мне объяснили, чрезвычайной важностью. Если все цифры можно записать словами, то, следовательно, и все слова можно записать цифрами. Простая замена двадцати шести букв первыми двадцатью шестью цифрами вроде бы решила проблему, но вот только Бог в виде «2.15.4» Анну почему-то не удовлетворил.
В качестве замены букв можно было использовать еще и предметы или даже только названия предметов. В букваре было написано, что «Я» — это «яблоко», из чего проистекал естественный вывод, что «яблоко» — это «Я». Если «яблоко» — это «Я», «бульдог» — это «Б», «лимон» — это «Л», «олень» — это «О», а «кошка» — это «К», то слово «яблоко» можно было представить в виде такого ряда предметов: Яблоко, Бульдог, Лимон, Олень, Кошка, Олень.
Листок за листком извлекались на свет. Анна экспериментировала со словами, цифрами, предметами и шифрами, пока не пришла к выводу, что проблема с открытием нового языка вовсе не в том, что это само по себе очень трудно сделать. Нет, главная трудность заключалась в том, как выбрать один из такого множества вариантов. Однако в конце концов она остановилась на некоей адаптации азбуки Морзе. Поскольку та состояла только из точек и тире, было совершенно понятно, что вместо них можно использовать и любые другие два значка. Раз мистер Бог позаботился о том, чтобы дать нам левую и правую ногу, значит, с их помощью тоже можно говорить. Подскок на левой ноге принимался за точку, подскок на правой — за тире. Обе ноги на земле означали конец слова. В этом языке мы достигли известных успехов и даже могли переговариваться на довольно большом расстоянии. На случай если говорящие находятся близко друг к другу, методика была переиначена следующим образом: наступить на линию между камнями брусчатки означало точку, а на сам камень — тире. Держась за руки и нажимая друг другу на ладонь то большим пальцем, то мизинцем, мы получили способ беседовать на очень личные темы тайком от других. В общей сложности Анна придумала девять различных вариаций этой системы.
Меня так захватил ее энтузиазм по поводу языков, что я даже сделал два зуммерных ремня. Это были просто ремни, к каждому из которых было приделано по два зуммера. Когда их надевали, один из зуммеров оказывался как раз под левым нижним ребром, а второй — под правым. Серьезным недостатком метода было, во-первых, то, что зуммеры щекотали ее и она принималась хохотать, а во-вторых, разгуливать по улицам в полной амуниции, состоящей из кнопок, батареек и проводов, было довольно утомительно. В-третьих, при первом же испытании его в полевых условиях мы сбили с ног ни в чем не повинную пожилую пару, которой это почему-то совершенно не понравилось, так что эксперименты пришлось свернуть.
Вопрос о том, что такое язык, был еще интереснее. В процессе своих изысканий Анна пришла к выводу, что в мире чисел было одно куда более важное, чем все прочие. Это было число «один», и важность его состояла в том, что любое другое число можно было получить путем прибавления нужного количества единиц. Имелся, правда, один хитрый выход. Можно было просто использовать цифры «пять», или «тридцать семь», или «пятьсот семьдесят четыре», вместо того чтобы говорить «один плюс один плюс один плюс один и т. д.» пятьсот семьдесят четыре раза. Это серьезно экономило время, но в сути вопроса ничего не меняло: «один» оставалось самым главным числом. Как и среди чисел, среди слов тоже было одно самое главное, и слово это, естественно, было «Бог». Анна видела «самое главное число 1» как вершину треугольника, только ее треугольник на этой вершине стоял! Число «1» должно было нести на себе бремя всех остальных чисел.
Со словами все было по-другому. Каждое слово держалось на куче других слов. Эти другие слова служили для объяснения значения и правил использования слова, сидевшего на вершине. Слово «Бог» находилось на самом верху кучи, в которой были все прочие слова, и, чтобы понять его смысл, нужно было тем или иным способом взобраться по склону этой кучи. Сама идея просто устрашала. Библия, Церковь и воскресная школа объединенными усилиями громоздили эту кучу слов, и возникали серьезные сомнения, что кто-нибудь в принципе способен одолеть такую вершину.
К счастью, старый добрый мистер Бог в своей мудрости уже решил для нас эту проблему. Решение было связано не со словами, а с числами. Поскольку «один» несло бремя всех остальных чисел, было бы глупо ожидать, что все слова в мире будут нести бремя единственного слова «Бог». Нет, это слово «Бог» несет на себе бремя всех остальных слов! Так что пирамида слов с «Богом» на верхушке — неправильная идея; ее нужно перевернуть головой вниз. Так будет куда лучше. Пирамида слов должна встать на вершину — точь-в-точь как пирамида чисел. Вершиной слова «пирамида» тоже будет слово «Бог», и это правильно, потому что теперь слово «Бог» несет бремя всех остальных СЛОВ и содержит в себе их значения.
Анна показала мне свое «решение». На одном листочке был перевернутый треугольник, на вершине которого, обращенной книзу, значилось число «1». это была пирамида чисел. На втором листке треугольник стоял на вершине, названной «Бог». На последнем тоже был треугольник. На его обращенной вниз вершине было написано «Анна».
Ага, — сказал я, — у тебя, я смотрю, тоже есть собственный треугольник!
— Ну да. У всех есть такой.
— Да ну? И зачем он нужен?
— Это для того, когда я умру и мистер Бог начнет задавать мне всякие вопросы.
— И что тогда?
— Тогда мне придется на всех них отвечать самой. Никто не сделает это за меня.
— Это я понимаю, но треугольник-то чего значит?
— Что я должна быть…
— Ответственной? — предположил я.
— Да, ответственной.
— Да, я понимаю… Ты хочешь сказать, что должна нести на себе весь вес, как вон те два треугольника?
Да, всех вещей, которые я сделала, и всех вещей, которые я подумала.
Каждое слово сопровождалось кивком глубокого удовлетворения. Надо сказать, от всего этого я совершенно обалдел.
Идея усвоилась быстро. Да, это правда. Мы все Должны нести бремя своих поступков. Нам всем придется отвечать — либо сейчас, либо потом. И всем предстоит разговаривать с мистером Богом самолично, с глазу на глаз.